Настоящий том содержит в себе произведения разных авторов, посвящённые работе органов госбезопасности и разведки СССР в разное время исторической действительности.
Содержание:
1. Яков Наумович Наумов: Двуликий Янус
2. Яков Наумович Наумов: Тонкая нить
3. Яков Наумович Наумов: Схватка с оборотнем
4. Владимир Осипович Богомолов: В августе сорок четвертого
5. Александр Исаевич Воинов: Кованый сундук
6. Лев Израилевич Квин: ...Начинают и проигрывают
7. Герман Иванович Матвеев: Тарантул
8. Хаджи-Мурат Магометович Мугуев: Кукла госпожи Барк
9. Борис Николаевич Соколов: Мы еще встретимся, полковник Кребс!
10. Борис Николаевич Соколов: Первая встречная
11. Лев Романович Шейнин: Старый знакомый
Яков Наумович Наумов
Андрей Яковлевич Яковлев
Двуликий Янус
В римской мифологии Янус — бог времени, а также всякого начала и конца, входов и выходов — изображался с двумя лицами, обращенными в противоположные стороны: молодым — вперед, в будущее, старым — назад, в прошедшее. Возникшее отсюда выражение «двуликий Янус» или просто «Янус» означает: двуличный человек.
Глава 1
Стояло жаркое июльское утро. Не было еще и девяти часов, а асфальт на солнечной стороне начал плавиться. Утро — и такая жара. Каков же будет день?
Лейтенант Константинов, чуть волоча правую ногу, пересек Комсомольскую площадь и не спеша двинулся к Ленинградскому вокзалу. Жару он переносил сносно — то ли бывало на фронте, особенно летом 1942 в донских степях! — а вот нога сегодня опять беспокоила. Минуло три месяца, как Константинова выписали из госпиталя, признав ограниченно годным; рана давно зарубцевалась, и все же нет-нет давала себя чувствовать. «Да, — с горечью думал Константинов, — выходит, напрасно ты, Василий Кузьмич, тогда, на медицинской комиссии, ерепенился. Вояка из тебя никудышный! Вот и сиди теперь на привокзальном продовольственном складе да выдавай довольствие по аттестатам. Отвоевался!»
Продовольственный склад… И занесла же сюда нелегкая Константинова! Разве это место для сапера, комсомольца, без малого два года прошагавшего по дорогам войны? И воевал он неплохо. Совсем неплохо! Только это ранение под Сталинградом… И вот результат — продовольственный склад…
Впрочем, особо жаловаться на судьбу Константинову не приходилось: как-никак пусть заместителем начальника продсклада, но он остался в рядах Советской Армии. А ведь могли признать полностью негодным к военной службе и демобилизовать вчистую. На таком решении настаивал один из членов комиссии, этакий ехидный майор медицинской службы с седенькой бородкой клинышком. Ничего, обошлось.
И начальник попался Константинову неплохой — капитан Попов. Иван Степанович. Был Попов уже в возрасте, лет сорока, в действующую армию не попал из-за каких-то застарелых болезней, рвался, как и Константинов, на фронт и откровенно томился службой в тылу, но при всем этом к служебным своим обязанностям относился рьяно и продсклад содержал в образцовом порядке. Вот и вчера, когда у Константинова впервые появилось подозрение и он поделился своими мыслями с начальником, Попов выслушал его самым внимательнейшим образом и сразу же отправился в городскую комендатуру, прихватив с собой и Константинова.
Правда, в комендатуре получился сплошной конфуз.
Пожилой подполковник, хватавшийся поочередно то за одну, то за другую трубку беспрестанно трещавших телефонных аппаратов, не выслушав толком Попова, накричал на него, а Константинову вовсе не дал и рта раскрыть.
— Вам что, — шумел подполковник, — делать нечего? Эти самые… как их… Малявкин и Гитаев — кто? Боевые офицеры! С фронта. Документы, вы сами говорите, в порядке. И аттестаты в порядке. Так какого рожна вам надо?! Только морочите людям голову! От дела отрываете. Одурели вы, что ли, отсиживаясь в тылу, на своем продскладе?
Константинов увидел, как при последних словах подполковника лицо Попова начало багроветь, а левая щека предательски задергалась. Он медленно поднялся и глухим, сдавленным голосом сказал:
— Товарищ подполковник, кто дал вам право… Я…
— Что? — повысил голос подполковник. — Что-о? Вы, никак, капитан, собираетесь разъяснять мне мои права? Учить вздумали?.. Вы забываетесь, товарищ капитан! — Подполковник помолчал и минуту спустя уже спокойнее добавил: — Смотрите, в другой раз хуже кончится, а сейчас — всё. Можете быть свободны.
Когда они вышли из комендатуры, Константинов не мог скрыть своего смущения: вина-то была его, а не Попова, это он подал капитану мысль, что с Гитаевым и Малявкиным не все чисто. Но Попов только рукой махнул: «Ладно! Чего уж там. Оба мы с тобой поторопились. Ведь фактов-то у нас никаких…»
Фактов действительно не было ни у Константинова, ни тем более у Попова, который, кстати, с Гитаевым и Малявкиным вроде бы и вовсе не имел дела: документы и выдачу продуктов по аттестатам оформлял Константинов.
Что же насторожило лейтенанта? Что вызвало у него подозрение? В том, что два офицера — старшие лейтенанты Гитаев и Малявкин — дважды являлись сами, без солдат, чтобы получить довольствие на целое отделение, ничего из ряда вон выходящего не было. Такое в практике Константинова случалось. Не было ничего подозрительного и во внешнем виде старших лейтенантов, в их поведении, в присущих фронтовикам соленых шуточках с этакой долей ухарства: нам, мол, сам черт не брат! Если что Константинову и не понравилось, вызвало сомнение, так это уж слишком длительное и малопонятное пребывание в столице двух офицеров с отделением солдат в такие дни, когда, судя по сводкам Совинформбюро, развернулись жестокие бои на Орловско-Курском и Белгородском направлениях. Тут каждый боец на счету, а эти сидят в Москве и сидят; сперва явились две с лишним недели назад, а вчера — снова…
И еще насторожило Константинова то, как объяснил Гитаев причины столь долгого пребывания в Москве. (Константинов не постеснялся и прямо спросил его об этом.) В словах Гитаева была какая-то фальшь. И выражение его глаз не понравилось Константинову. Но пойди скажи об этом подполковнику, когда он и так слушать ничего не хочет. «Выражение глаз не понравилось!» Нет, этим никого ни в чем не убедишь. Не получится. Да и сказать правду, «выражение глаз»… Нет, это попахивает чрезмерной подозрительностью, но Константинов ничего не мог поделать с собой: не понравилось, и все!
Правда, капитан Попов сразу понял Константинова, но и он ничего убедительного сказать в комендатуре не мог. Да и что скажешь?
Было и еще одно сомнение у Константинова, но об этом он даже капитану не сказал, не рискнул, настолько тут все казалось неопределенным.
В самом деле, ну что из того, что фамилии солдат, на которых был выписан аттестат, показались Константинову знакомыми? Откуда он их знал — особенно вот эту: сержант Кривошапка, — лейтенант и сам никак не мог объяснить. Как он ни напрягал свою память — напрасно. Ровно ничего она ему не подсказывала.
Вот и сейчас, шагая на продсклад, лейтенант не мог расстаться с мыслью о сержанте Кривошапке.
Когда Константинов подходил к помещению продсклада, огромные часы, что на башне Казанского вокзала, показывали без пятнадцати девять. В складе, кроме дежурного, не было ни души, ни единого посетителя. Не пришел еще и капитан Попов.
Пользуясь затишьем, которое не так уж часто выпадало на его долю, Константинов решил разобрать ящики своего стола, изрядно забитые ненужными экземплярами копий всяческих накладных, черновиками служебных бумаг, старыми газетами, с которыми Константинов как-то не хотел расставаться, хотя Попов не раз его поругивал за эту странную приверженность. Действительно, ну зачем было Константинову хранить давно прочитанные газеты? Он и сам этого не знал. Разве что в душе Василий Кузьмич никак не мог расстаться с мечтой стать историком. Со временем, конечно… После войны… Вот поэтому и собирал газеты — живую летопись войны, — хранил их.
Константинов выгрузил старые газеты из ящиков на стол и принялся не спеша их перебирать. Нет, все он не выбросит. Те, где приказы Верховного Главнокомандующего, наиболее важные сообщения с фронтов, очерки и статьи Эренбурга, Полевого, Алексея Толстого, Тихонова, Фадеева, он, конечно, оставит…
Взгляд Константинова упал на список награжденных, без которых тогда, в 1943 году, не обходился почти ни один номер газеты. Что это? Не может быть… Все правильно, все сходится, сомнения не было: перед ним лежал поименный список солдат, указанный в аттестате Гитаева. Те же фамилии, те же имена и отчества. Вот и сержант Кривошапка, Егор Тарасович. И все они были награждены… ПОСМЕРТНО!
— Иван Степанович, — кинулся Константинов к появившемуся в дверях Попову, — Иван Степанович! Вы только посмотрите, что я нашел! — Голос его сорвался.
— Что? Что такое? — поспешно спросил капитан, заряжаясь волнением своего помощника.
Константинов протянул Попову газету, в которой жирной чертой были отчеркнуты перечисленные в аттестате фамилии. Начальник продсклада схватил газету, посмотрел Указ о награждении, перевернул полосу, перевернул еще и с недоумением уставился на Константинова:
— Убей меня бог, Василий Кузьмич, я здесь ничего не вижу. Газета как газета. За какое же она число? Ага, май месяц… Так в чем дело, разъясните, пожалуйста!
— В чем дело? Но ведь это… — Константинов непроизвольно понизил голос до полушепота, хотя в помещении никого, кроме них, не было, — это список — вот, смотрите, я взял нужные фамилии в скобки, — список солдат, указанных в аттестате Гитаева и Малявкина. Все совпадает. Фамилии. Имена. Всё. А список-то награжденных ПОСМЕРТНО… Посмертно, понимаете? Еще в мае…
Константинов кинулся к своему столу и подал Попову погашенный аттестат, где рядом с фамилиями Гитаева и Малявкина стояли имена солдат, перечисленных в списке награжденных.
Попов колебался какую-нибудь секунду, потом решительно сунул в планшет газету, прихватил аттестат и шагнул к выходу.
— Пошли, — отрывисто бросил он через плечо Константинову.
— Куда пошли? — растерянно спросил Василий Кузьмич, догоняя капитана.
— Как — куда? — обернулся тот, и на лицо его набежала недобрая усмешка. — В комендатуру. К тому самому подполковнику, что нас давеча отчитывал. Посмотрим, что он теперь запоет…
Разговор в комендатуре сложился совсем иначе, чем в прошлый раз. От былой заносчивости у подполковника не осталось и следа. Он был явно растерян и не скрывал этого. Подполковник заверил Попова и Константинова, что немедленно примет все необходимые меры. Письменный рапорт? Зачем? Не надо никакого рапорта, все и так будет сделано.
— Как полагаете, капитан, — спросил подполковник, — аттестат эти мерзавцы сами подделали или… или…
— Не знаю. Я бы с выводами не спешил. Надо бы, думаю, лейтенанта спросить, он обнаружил всю эту историю. Ему и карты в руки, — пожал плечами Попов.
Константинов растерялся. Он сразу понял подполковника, но ему подобная мысль раньше не приходила в голову. Что аттестат подделан, это очевидно. Но кем же, кроме Гитаева и Малявкина? Жулики они оба, возможно, дезертиры. Да, скорее всего, дезертиры. А если похуже?.. Нет, об этом лейтенант Константинов не думал.
Слушая сбивчивые рассуждения своего заместителя, капитан Попов только щурился, но высказать свою точку зрения не спешил.
— Да, да, конечно, лейтенант, вы правы, совершенно правы, — согласился подполковник. — Гитаев и… как его… Малявкин — дезертиры. Явные дезертиры. И жулики. Все ясно. Надо их немедленно задержать. Только как? Где их искать?
— А они завтра в четырнадцать ноль-ноль снова должны явиться к нам на продсклад, — сказал Константинов. — Я им не все по аттестату выдал, вот и условились, что они придут завтра…
— Завтра? В четырнадцать часов? — радостно воскликнул подполковник. — Вот и отлично. Значит, завтра мы их и возьмем. Чего же лучше?
Он тут же схватил телефонную трубку и связался с прокурором гарнизона. Когда, договорившись с прокурором, подполковник положил трубку, Попов заметил:
— Вы уверены, товарищ подполковник, что надо было звонить прокурору? Вам все ясно? Может, следовало все-таки связаться с КГБ? Дело-то темное, скверное.
— Еще чего не хватало! — вспылил подполковник. — Дезертиры они, ворюги. Это дело прокуратуры, а не органов госбезопасности.
— Как вам будет угодно, — поднялся Попов, — но я считал своим долгом высказать собственные опасения. А так что же? Ваши указания будут выполнены.
На следующий день Константинов с утра не находил себе места. По мере того как приближались два часа дня, волнение его возрастало. «А что, если не придут? Вдруг да не придут? Что тогда?» — думал он.
Но Гитаев и Малявкин явились вовремя. Едва они вошли, Попов открыл дверь во внутреннее помещение продовольственного склада, и оттуда появился военный патруль во главе с подполковником и военным прокурором.
— Документы, — сурово потребовал подполковник.
— Оружие. — Прокурор кивнул начальнику патруля.
Гитаев и Малявкин не успели опомниться, как были обысканы, их оружие, документы, полевые сумки оказались на столе у Константинова. Прокурор все сложил в предусмотрительно захваченный чемодан и указал задержанным на дверь. Ко входу подрулил «пикап». Прокурор уселся в кабину с водителем, а Гитаев и Малявкин, под охраной патруля, поместились в кузов. Поехал с ними и Попов. Константинов остался на складе, а подполковник вернулся к себе, в комендатуру. Перед отъездом он пожал руку Константинову и горячо поблагодарил его: операция прошла успешно, все было в порядке.
Глава 2
— Кирилл Петрович? День добрый. Ну, как себя чувствуете? Освоились?
— Все нормально, товарищ комиссар. Помаленьку осваиваюсь.
— Помаленьку? Это плохо… У нас времени нет. Вот мы тут решили поручить вам одно дело. Весьма любопытное. Прошу зайти.
Майор Скворецкий положил трубку и поднялся из-за стола. Что греха таить, трудно быстро освоиться с работой в центральном аппарате Наркомата государственной безопасности, да и охоты большой у майора не было. Из ума не шла родная Смоленщина, к которой он так привязался, где работал до войны в областном управлении НКВД, недавно партизанил.
Скворецкий прошел длинными, сумрачными коридорами, поднялся этажом выше, миновал приемную и вошел в кабинет комиссара. Вслед за ним появился старший лейтенант Горюнов, также вызванный комиссаром. Не успели они сесть, как комиссар приступил к делу.
— Случилась неприятная история. Сегодня днем из военной прокуратуры бежало двое задержанных: старшие лейтенанты Советской Армии Гитаев и Малявкин. Бежал, вернее, один — Малявкин. Гитаев убит. Случай весьма странный. Как сообщил военный прокурор, эти двое были задержаны по подозрению в дезертирстве и подделке продовольственных аттестатов. И на тебе — бежали. Ясно, что тут не подделкой документов пахнет и не дезертирством. Совершить среди бела дня здесь, в Москве, в здании военной прокуратуры, вооруженное нападение на советского офицера, бежать… Нет, так мог действовать только закоренелый враг, а не простой дезертир. Не иначе.
Комиссар на минуту умолк, задумался, снял очки и принялся рассеянно протирать их кусочком замши.
Потом он нервно побарабанил пальцами по столу и продолжал:
— Так вот, обстоятельства побега таковы: два человека, располагавшие документами старших лейтенантов Советской Армии Гитаева и Малявкина, были задержаны в помещении продовольственного склада Ленинградского вокзала. Оттуда их отправили в прокуратуру. Сопровождали прокурор, патруль и начальник продсклада.
В помещении прокуратуры задержанных провели на третий этаж, в коридор. Патрульных отпустили, прокурор отправился докладывать по начальству, а с двумя задержанными остался капитан Попов, начальник продсклада. Один. Ну, они его и скрутили… Продырявили финкой (при обыске финки не обнаружили), а сами — в окно. По водосточной трубе с третьего этажа. Попов нашел в себе силы добраться до окна и открыть стрельбу. Одного — Гитаева — свалил наповал, а второй ушел. Вывод: в Москве на свободе разгуливает отъявленный враг, не исключено — немецкий диверсант. Найти его, обезвредить — вот наша задача. Розыск поручается вам. Сами понимаете, дело не шуточное, времени терять нельзя.
— Прошу прощения, товарищ комиссар, — сказал Скворецкий. — Какие-нибудь данные об этом Малявкине да и о Гитаеве есть или, кроме фамилий, ничего?
— Кое-что есть, — ответил комиссар. — Из прокуратуры нам доставили документы и полевые сумки обоих, изъятые при аресте. Держите.
Комиссар подвинул Скворецкому две потертые полевые сумки и засургученный пакет — по-видимому, с документами, — лежавшие с края стола.
— Ваша задача: тщательно изучить документы и содержимое сумок, собрать все возможные данные об обоих, прежде всего о Малявкине, и представить план мероприятий по розыску. Сегодня же ночью.
— Разрешите, товарищ комиссар? — спросил Горюнов. — А не получится ли так, что, пока мы с Кириллом Петровичем будем копаться в бумагах да собирать сведения, преступник скроется из Москвы? Ищи его потом. И так сколько времени потеряно…
— Что же вы предлагаете?
— Вокзалы! — запальчиво воскликнул Горюнов. — Нам с Кириллом Петровичем немедленно отправиться по вокзалам и, ориентируясь на имеющиеся приметы, организовать проверку всех подозрительных.
— Ну, вы вдвоем особенно на вокзалах не навоюете, — усмехнулся комиссар. — Вокзалов-то в Москве сколько, а вас — двое. Вокзалы — не ваша забота. Кстати, туда уже выброшены оперативные группы, и снабжены они не только приметами преступника. Им в помощь привлечены те, кто знает его в лицо: прокурор, солдаты из патруля, начальник продсклада капитан Попов и его заместитель лейтенант Константинов.
— Капитан Попов? — удивился Скворецкий. — Но, как я вас понял, Попов ранен?
— Совершенно справедливо, Попов ранен, но держится молодцом. Сразу после перевязки сам явился к нам и предложил свою помощь. Да и вообще во всей этой истории капитан Попов оказался проницательнее других: он сразу, как только возникло подозрение в отношении Гитаева и Малявкина, предложил информировать органы государственной безопасности, а его начальство не пожелало этого сделать. Последствия такой «щепетильности» известны. Так что на помощь капитана можно смело рассчитывать. Вернемся, однако, к существу дела. Повторяю: оперативный розыск, предварительный — не ваша забота. Он уже ведется. Ваша задача — разработка мероприятий и проведение глубокого, если можно так выразиться, капитального розыска на тот случай, если Малявкина ни сегодня, ни завтра взять на каком-либо из вокзалов не удастся. Ясно?
Скворецкий и Горюнов, захватив полевые сумки и документы, вышли из кабинета.
На первый взгляд документы были подлинные. Впрочем, и аттестат тоже выглядел подлинным, тогда как было достоверно известно, что это подделка. Весьма искусная, но подделка. Поэтому, выписав все необходимые данные, документы вместе с аттестатом передали специалистам на экспертизу.
Покончив с документами, Скворецкий принялся за содержимое полевых сумок, а Горюнов отправился в адресный стол и районные военкоматы по месту призыва Гитаева и Малявкина. Ему, коренному москвичу, куда как легче было собрать сведения, чем Скворецкому, скверно знавшему Москву и плохо ориентировавшемуся не только в хитросплетениях московских улиц и переулков, но даже в их названиях.
Горюнов появился в наркомате только к двенадцати ночи.
Как оказалось, Гитаев и Малявкин действительно до начала войны проживали в Москве. И тот и другой были призваны в армию в июле 1941 года и ушли на фронт. Горюнову удалось выяснить некоторые подробности из биографий того и другого, установить кое-кого из их знакомых и даже раздобыть фотокарточки Гитаева и Малявкина. Последнее было весьма существенно: теперь представлялась возможность выяснить, являются ли старшие лейтенанты Гитаев и Малявкин, посещавшие склад, москвичами Гитаевым и Малявкиным, сражавшимися в рядах Советской Армии, или, используя их документы (в подлинности которых Скворецкий теперь, не ожидая заключения экспертизы, не сомневался), действовал кто-то другой.
Судя по тем сведениям, которые удалось раздобыть Горюнову, Матвей Александрович Гитаев, 1915 года рождения, проживал в Москве вместе с матерью в одном из приарбатских переулков. Мать работала аккомпаниатором, в настоящее время в составе гастрольной бригады находилась на фронте. Отец Гитаева умер еще задолго до начала войны.
Матвей Гитаев, по окончании средней школы, учился в Московском институте народного хозяйства имени Плеханова, последние годы перед войной работал товароведом в системе одного из московских торгов.
В военкомате, где призывался Гитаев, Горюнов обнаружил его заявление. Оно было подано 22 июня 1941 года, в первый день войны, и носило самый патриотический характер — каждое слово свидетельствовало о том, что автор заявления рвется на фронт.
Сразу после призыва Матвей Гитаев был направлен на краткосрочные курсы среднего командного состава (он имел воинское звание лейтенанта запаса) и вскоре оказался в рядах действующей армии. На этом след Гитаева терялся.
Борис Малявкин был на пять лет моложе Гитаева. Война застала его студентом второго курса Московской государственной консерватории. Как и Гитаев, он в первый же день войны сам явился в военкомат и также был направлен на краткосрочные курсы, однако не на те, что Гитаев. О дальнейшей судьбе Малявкина также выяснить ничего не удалось. В отличие от Гитаева, беспартийного, Борис Малявкин был комсомольцем.
Мать Бориса была по профессии техником-чертежником, работала в конструкторском бюро одного небольшого завода. С октября 1941 года находилась в эвакуации. Отец Малявкина, как и Гитаева, умер. Был он по специальности физиком, работал в одном из научно-исследовательских институтов.
Располагая адресами Гитаева и Малявкина, Горюнов решил побывать в домах, где они жили до войны, порасспросить соседей. Начал он с Гитаева, благо квартира тоже была ближе к военкомату, откуда Виктор Иванович начал свой розыск. Родственники же, друзья, знакомые Гитаева интересовали Горюнова ничуть не меньше, чем связи Малявкина.
Как знать, может, как раз у кого-нибудь из близких Гитаева и скрывались оба преступника все то время, пока находились в Москве? Может, у кого из них и сейчас прячется Борис Малявкин?
Однако Виктору Ивановичу не повезло: дом, в котором семья Гитаевых проживала до войны, был разбомблен; искать же, кто из бывших соседей Гитаевых куда переехал, — дело долгое. Хочешь не хочешь, а приходилось отложить.
Горюнов отправился по адресу Малявкина. Там все сложилось иначе: дом был на месте и собеседники нашлись. Как оказалось, Малявкины занимали до войны комнату в большой, многонаселенной квартире. В таких квартирах соседи обычно знают всё друг о друге. Правда, из постоянных жильцов сейчас мало кто оставался на месте: кто ушел на фронт, кто эвакуировался. Некоторые комнаты, в том числе и комната Малявкиных, были временно заселены новыми жильцами. Но, на счастье Горюнова, нашлись старожилы, такие, что знали Бориса Малявкина чуть не с раннего детства.
Виктор Иванович Горюнов обладал незаменимым для чекиста качеством — он умел легко завоевывать доверие и вызывать на откровенный разговор. Возможно, причиной тому был богатый опыт работы с людьми: Виктор Горюнов ряд лет провел на освобожденной комсомольской работе, не порывал с комсомолом и после окончания высшего учебного заведения, когда работал на одном из крупных московских заводов сначала сменным мастером, а затем и начальником участка. В органы государственной безопасности Виктор Горюнов пришел по партийному набору и здесь вскоре был избран в состав комитета ВЛКСМ наркомата. Располагали к Виктору и его личные качества: приветливость, обаяние, умение легко и непринужденно вести беседу.
Во всяком случае, старшему лейтенанту Горюнову, взявшему на себя роль товарища Бориса Малявкина по фронту, прибывшего в Москву в краткосрочный отпуск, в этот вечер удалось побеседовать по душам кое с кем из старинных соседей Малявкиных и собрать обширные, хотя порой и противоречивые, сведения об этой семье.
О Борисе Малявкине говорили по-разному: одни — с теплотой, как о добром, отзывчивом, развитом мальчике. Другие его поругивали за излишнее самомнение, некоторое себялюбие, бесхарактерность. Одна соседка, пожилая работница, сказала примерно так:
— Борька, он что. Он к кому приклонится, таким и сам будет. Приспосабливается. Без характера. Одним словом, хоть собой и гордый, себя высоко ставит, а жить около людей с положением любит. Взять, к примеру, этого самого профессора, Варламова, что ли, с которым еще отец Бориса когда-то работал. Уж как Борька втерся к этому профессору, как втерся, чуть что не за родственника у Варламовых стал…
Из слов общительной женщины, как и других соседей Малявкиных, Горюнову стало ясно, что после ухода в армию Борис Малявкин дома не появлялся и вестей о себе не подавал. Не было сведений и о матери Бориса после ее эвакуации из Москвы. Семья, временно живущая в комнате Малявкиных, тоже никаких сведений о прежних хозяевах не имела. И все же Виктор Иванович услышал ряд имен, получил некоторые сведения кое о ком из близких, знакомых и друзей Бориса Малявкина. Необходимые данные для начала розыска теперь имелись, и Горюнов возвращался в наркомат в самом радужном настроении.
Поиски Скворецкого были куда менее успешны: Кирилл Петрович тщательно исследовал содержимое полевых сумок Гитаева и Малявкина, но ровно ничего заслуживающего внимания не обнаружил. В сумке Гитаева Кирилл Петрович нашел несколько неиспользованных продовольственных аттестатов, старую, изрядно потертую на сгибах полевую карту одного из районов Калининской области, несколько номеров газет за первые числа июля да два письма, адресованных Гитаеву, содержание которых не представляло никакого интереса и нисколько не проливало света на причины его появления в Москве.
Не лучше обстояло дело и с сумкой Малявкина. Там тоже не было ничего, что помогло бы определить местонахождение владельца сумки. Если что и привлекло внимание Скворецкого, так это томик Бальзака «Блеск и нищета куртизанок». Заинтересовала майора не сама книга, а надпись, сделанная на обороте обложки: «Люда, 845649».
Что могла означать эта запись? Кем она была сделана? Малявкиным? Поскольку книга находилась в его сумке, надо полагать, что им. Но зачем? И, главное, что она означает? Женское имя и набор цифр. Как это понимать?
Возможно, Кирилл Петрович долго бы еще ломал голову над странным сочетанием имени и цифр, если бы его не оторвал телефонный звонок. Экспертиза документов Гитаева и Малявкина была закончена. Все личные документы как одного, так и другого оказались подлинными. Единственным документом, вызвавшим у экспертов некоторые сомнения, было командировочное предписание, выданное воинской частью старшим лейтенантам Гитаеву и Малявкину. Впрочем, на первый взгляд бланк предписания был подлинным. Сомнение вызвали подписи. Но ничего определенного эксперты сказать пока не могли: требовалась дополнительная проверка. Вероятнее всего, длительная.
Подлинными оказались и бланки продовольственных аттестатов, хотя и были заполнены фамилиями давно погибших людей.
Факт подлинности документов Гитаева и Малявкина значил немало. Теперь оставалось предъявить их фотографии тем, кто видел в лицо преступников, задержанных на продовольственном складе, чтобы окончательно установить, были ли это Гитаев и Малявкин или их документами воспользовался кто-либо другой.
Лучше всех могли помочь в опознании работники продсклада — капитан Попов и лейтенант Константинов, но где их сейчас найдешь? Тот и другой находились в составе оперативных групп на московских вокзалах в поисках Малявкина. И все же опознание откладывать нельзя: от его результата зависят все дальнейшие мероприятия по розыску.
Выяснив, на каком вокзале какая оперативная группа находится и где Попов, где Константинов, Скворецкий выехал на Курский вокзал, к Попову. Едва он разложил перед капитаном несколько фотографий, как тот уверенно указал на изображения Гитаева и Малявкина. Последние сомнения отпали: Гитаев — это Гитаев, а Малявкин — Малявкин. Уже хорошо! Куда сложнее было бы вести розыск, если бы под прикрытием их документов действовал кто-то другой. Грош цена была бы тогда связям подлинных Гитаева и Малявкина, ничем бы знание этих связей не помогло в розыске.
И все же Скворецкий с Курского вокзала проехал на Ленинградский. Там кочевал с Ленинградского на Казанский, с Казанского на Ярославский и с Ярославского снова на Ленинградский лейтенант Константинов.
Как и Попов, Константинов без труда узнал Гитаева и Малявкина. Опознание было закончено.
Вернувшись в наркомат, Скворецкий застал Горюнова уже на месте. Теперь, когда было установлено, что бежавший Малявкин действительно Борис Малявкин, сведения о друзьях и знакомых Бориса, полученные Горюновым, приобрели первостепенное значение.
Помимо семьи профессора Варламова, в которой, судя по словам соседки Малявкиных, Борис был своим человеком, Горюнову назвали студентку консерватории, по имени Муся, — «девушку Бориса», а также дирижера джаз-оркестра Аристархова. К сожалению, ни фамилии, ни адреса Муси никто из соседей не знал, так что ориентироваться приходилось только на имя да на описание внешних примет, ну конечно, и на то, что в 1941 году она училась в консерватории на том же курсе, что и Малявкин.
Удалось Горюнову раздобыть кое-какие сведения и о некоторых наиболее близких знакомых матери Бориса Малявкина. И Скворецкому, и Горюнову было ясно, что розыск Малявкина, если его в ближайшие сутки не обнаружат оперативные группы, надо начинать с проверки тех лиц, у кого Малявкин мог скрываться. Первыми в этом списке стояли:
Муся, возраст примерно 23 года. В 1941 году была студенткой Московской государственной консерватории по классу фортепьяно;
Варламов, профессор. Живет в районе Петровских ворот;
Аристархов. В 1941 году — дирижер джаз-оркестра.
— Не густо! — усмехнулся Скворецкий. — Муся! Пойди найди в Москве девушку, когда известно только ее имя — Муся!..
— А консерватория? — возразил Горюнов. — Разве консерватория плохой ориентир?
— Ориентир-то оно ориентир, но и в консерватории, думаю, имя Муся встретится не однажды. Да ведь сейчас консерваторию, кажется, эвакуировали. Чуть ли не в Куйбышев. А Муся? Где эта Муся? В эвакуации? На фронте? В Москве? Н-да!.. Задачка…
Наконец план мероприятий был готов, и Скворецкий с Горюновым направились к комиссару. Как они выяснили, оперативный розыск пока не дал ничего. Малявкина нигде не нашли…
Глава 3
После тщательного обсуждения, жарких споров, внесения многочисленных изменений и уточнений план розыска Малявкина был утвержден, и на следующее утро Горюнов со Скворецким приступили к его осуществлению. Скворецкий взял на себя розыск руководителя джаза Аристархова и профессора Варламова, Горюнову надлежало заняться Мусей из консерватории, а также соседями Гитаева.
Найти Аристархова оказалось проще простого: не так уж много было в те военные годы в Москве джаз-оркестров, и дирижер одного из джазов — фигура приметная. К тому же и фамилия «Аристархов» не часто встречается.
Джаз, которым руководил Аристархов, был небольшим, третьеразрядным, выступал все больше в фойе кинотеатров да на танцплощадках. На настоящей, большой сцене не появлялся. Хотя этот джаз в большинстве своем и состоял из молодых людей, он каким-то образом сохранился: у кого из артистов оказалась грыжа, у кого плоскостопие или еще что-нибудь. В общем же, все участники джаза получили белые билеты и от службы в армии были освобождены. Такое трогательное собрание инвалидов в столь небольшом и своеобразном коллективе вызывало недоумение, но доискиваться до подлинных причин этого скопления белобилетников у Кирилла Петровича сейчас не было времени. Не это его интересовало, да и не до того было… Малявкин — вот главная задача.
Джаз Аристархова выступал в те дни в Доме летчиков, на Ленинградском шоссе, фойе которого было превращено в танцзал; вход был платным, для любого желающего.
Судя по характеристике, полученной Скворецким, Аристархов, как музыкант, был не лишен способностей и администратором был неплохим, но за деньги и ради денег, как говорили, был способен на всё.
Скворецкий решил прийти к нему ночью на квартиру, с военным патрулем, совершавшим обход. Если Малявкин там, у Аристархова, никуда он не денется, попадется непременно. Но до ночи было далеко, и Кирилл Петрович отправился в институт, где работал профессор Варламов.
Институт этот, или лаборатория, как он именовался, был создан недавно, меньше года назад. Занимался институт новыми, весьма сложными проблемами, которые в будущем обещали весьма и весьма многое. Штат института был новый, и большинство сотрудников, за исключением ведущих научных работников, которые между собой были давно знакомы по предыдущей работе, знали друг друга мало. Поэтому Скворецкий смог собрать о Варламове довольно скудные сведения.
Петру Андреевичу Варламову было уже под шестьдесят. Был он довольно крупным физиком-экспериментатором, способным научным работником. В институте Варламов возглавлял группу сотрудников, разрабатывающую особо важную и особо секретную проблему. Настолько секретную, что даже Скворецкому не сочли возможным что-нибудь сообщить о характере и назначении этой работы, да ему это было и ни к чему, а праздным любопытством майор никогда не отличался.
Впрочем, некоторое общее представление об основном направлении научной деятельности профессора Варламова получить было нетрудно: еще до войны в ряде специальных журналов публиковались его статьи, все на одну и ту же тему. Однако, как узнал Кирилл Петрович, с начала 1941 года выступления Варламова в печати внезапно прекратились. В своих исследованиях профессор продвинулся настолько, что от чисто теоретической постановки проблемы перешел к таким практическим результатам, которые превращали его работу в важнейшую государственную тайну, имевшую, в частности, и оборонный характер. Такой вывод Скворецкий сделал из беседы с руководителем института. Понял он также, что за последнее время профессор Варламов добился значительных успехов и стоит на пороге очень и очень важных открытий.
Кирилл Петрович узнал и о некоторых чертах характера Варламова, его личных качествах. Судя по тому, что говорили о профессоре, это был рассеянный, увлеченный своей работой человек, мало искушенный в житейских делах. Тут профессор Варламов целиком полагался на свою супругу, женщину волевую, энергичную, решительную. Его жена, Ева Евгеньевна Варламова, лет на двенадцать-пятнадцать моложе профессора, отличалась незаурядной, броской внешностью, любила хорошо одеться и вообще тяготела к «красивой жизни». Профессор, человек, в общем-то, во всем, что не касалось науки, слабохарактерный, вечно занятой, на многое смотрел глазами своей жены и, как правило, ни в какие житейские дела не вмешивался, ни в чем своей жене не перечил.
«Любопытная семейка! — подумал Кирилл Петрович. — Весьма любопытная. Не у них ли укрылся Малявкин, не посвящая, конечно, профессорскую чету в суть своих преступных дел? Маловероятно, но не исключено. Придется проверить и эту версию».
Пока Скворецкий занимался сбором сведений об Аристархове и Варламове, Горюнов искал приятельницу Малявкина — Мусю. С утра Виктор Иванович отправился в консерваторию. Как выяснилось, консерватория действительно была эвакуирована из Москвы, но эвакуирована не полностью: кое-кто из преподавателей, сотрудников да и студентов, не ушедших по тем или иным причинам на фронт, из Москвы не уезжал. Сейчас, летом 1943 года, вернулись и кое-кто из эвакуированных. Поэтому в консерватории постоянно толпился народ. Все это было на руку Горюнову и облегчало поиски Муси.
Установив, в какой группе обучался до войны Борис Малявкин, Горюнов разыскал кое-кого из преподавателей и студентов этой группы.
Ему удалось выяснить, что в группе было две девушки, по имени Муся: Муся Желтова и Муся Синицына. И та и другая находились в данное время в Москве. Как узнать, какая из них была «девушкой Малявкина»? Помог Горюнову один из однокурсников Малявкина, словоохотливый, рассеянный парень в больших очках с толстенными стеклами, с которым Виктору Ивановичу без труда удалось разговориться.
Без сомнения, приятельницей Бориса была Муся Синицына, проживавшая, кстати, невдалеке от него.
«Рискнуть? — подумал Виктор. — А, чем черт не шутит! Рискну. Хуже не будет, а глядишь, что-нибудь и выясню». И он, не заходя в наркомат, направился на квартиру Синицыной.
Горюнов отлично сознавал: случись что не так, и его по головке не погладят. В самом деле: рамки его задания были строго очерчены — он должен найти знакомую Малявкина, собрать о ней максимум данных. Не больше. Но быстрый успех в розыске Муси окрылил Виктора, ждать не хотелось. Вдруг да Малявкин у нее, у этой самой Муси, и он, Виктор, сразу его найдет. Потеряешь время, и Малявкин уйдет, переберется куда в другое место… Если же пойти в наркомат докладывать о первых успехах и получать санкцию на посещение Муси, сколько потратишь времени. Одним словом, все тщательно взвесив, Горюнов решил действовать.
Муся Синицына жила в большом шестиэтажном доме. Поднявшись на третий этаж, Виктор на минуту замешкался, а затем, отбросив последние колебания, решительно постучал в дверь (звонок не работал). Открыла пожилая женщина с утомленным лицом.
— Вам кого?
— Мне… Мне Мусю… Мусю Синицыну.
— Мусю? — переспросила женщина и окинула Горюнова изучающим взглядом. Она повернулась и крикнула в глубину квартиры: — Муся! Мусенька! Это к тебе…
Где-то хлопнула дверь, и в прихожей появилась невысокая миловидная девушка в легком свитере и коричневых лыжных брюках. Не дав ей раскрыть рот, Горюнов шагнул навстречу и с улыбкой протянул руку:
— Здравствуйте, Муся!.. Так вот вы какая! Именно такой я вас себе и представлял. Меня зовут Виктор…
— Здравствуйте, — неуверенно отозвалась Муся, отвечая на рукопожатие, — но я… Я что-то вас не помню. Виктор? Какой Виктор?
— Ну, сейчас я вам все объясню, — быстро сказал Горюнов. — Только не тут же, не в прихожей мы будем разговаривать?!
— Да, да, пожалуйста, — смутилась девушка, отступая в сторону и указывая Горюнову путь. — Прошу вас.
— Может, пройдете в столовую, Мусенька? — спросила открывшая дверь женщина, которая все это время не спускала с Горюнова глаз, а с лица ее не сходило выражение настороженности.
— Нет, зачем же? — Муся пожала плечами. — Мы лучше у меня…
Едва они очутились в Мусиной комнате, с глазу на глаз, как Горюнов сразу спросил:
— Муся — разрешите мне вас так называть? — я ищу Бориса. Где он?
— Бориса? — пролепетала Муся и начала густо, до корней волос краснеть. — Какого Бориса?
— Малявкина, — твердо сказал Горюнов. — Бориса Малявкина.
— Ах, Борьку? Но… Но кто вы такой? Почему меня спрашиваете?
Ответ у старшего лейтенанта был готов, он все продумал заранее:
— Я — фронтовой товарищ Бориса. Мы вместе были в училище, а потом в одной части. В 1942 я был ранен, очутился в госпитале. На фронт, однако, после выписки не послали. Теперь работаю здесь, в Москве. В военкомате. Но дело не во мне. Очень хотелось бы узнать, где Борис, что с ним. Как-никак вместе начинали войну. Вот я и ищу его…
— Ну и ищите на здоровье, а чего вы ко мне пришли? С какой стати? — резко сказала Муся. Румянец отхлынул от ее щек.
— Я и искал, — не смутился Горюнов. — В часть писал. Ни ответа ни привета. Вы извините, но я вспомнил про вас. Мне много о вас Борис рассказывал. Он и адрес ваш дал: если, мол, будешь в Москве… Ну как же, посудите сами, мне было к вам не зайти?
— А я вам вот что скажу, — возразила Муся. — От Бориса Малявкина я не имею известий свыше года. Да-да, уже год с лишним. Сначала он мне писал, и из училища писал, и потом, с фронта. Правда, про вас не упоминал, что-то не припомню. Потом замолчал. И… и я больше и знать его не хочу, этого Малявкина!
— Помилуйте, Муся! Разве так можно? А если с ним что случилось?.. Война же. А вы так жестоко, так нехорошо…
— Жестоко? — На глазах у девушки навернулись слезы. — Случилось? Ничего с вашим Боренькой не случилось. Жив себе и здоров. Да он, если хотите знать, в Москве… — Муся на мгновение замялась. — Был недавно в Москве, во всяком случае. Это я точно знаю.
— В Москве? — Горюнову вдруг стало жарко. — Вы его видели?
— Не видала и… и видеть не хочу! Не желаю…
Горюнову стало ясно, что еще минута и девушка разрыдается, а тогда ничего не узнаешь. Он постарался успокоить Мусю:
— Раз сами не видели, так откуда же вы можете знать, да еще точно, был он в Москве или не был? А туда же — «видеть не хочу»!
— Все очень просто. Повторяю: мне отлично известно, что он в Москве. Отлично известно…
— Но откуда это вам может быть известно, если вы его не видали, с ним не встречались? Это же мистика какая-то! Откуда?
Муся поморщилась:
— Не все ли вам равно — откуда? И вовсе не мистика. Его видел, видел собственными глазами один наш студент. Он мне и рассказал.
— Давно он видел Малявкина, этот студент? — быстро спросил Горюнов. — Где?
— Разве это играет какую-нибудь роль: давно или нет? Важно, что видел, что Борис в Москве, но не пожелал о себе дать знать. — В голосе Муси послышалось ожесточение.
— А может, он, этот ваш товарищ, ошибся? Может, он кого другого принял за Бориса? Всякое могло случиться.
— Ну уж нет. Они нос к носу столкнулись. И Борька, ваш Борис, был не один, а с какой-то вульгарной девицей. Вот так!
— И давно это было, давно? — повторил свой вопрос Горюнов.
— Да нет, не очень. Так около недели тому назад. Между прочим, Борис сделал вид, что не узнал этого парня. Даже не поздоровался. Ну, оно и понятно: совесть, как видно, не совсем потерял. Меня, однако, это нисколько не трогает.
— Где это было?
— Слушайте, Виктор, вы что? Словно меня допрашиваете. По какому праву? Я вам сказала, что не желаю разговаривать об этом Малявкине. И слышать о нем не желаю! Раз он ваш друг, ищите его на здоровье, а меня оставьте в покое. Все. Надеюсь, понятно?
Горюнов понял, что увлекся. Он поднялся и с беспечным видом махнул рукой.
— Не сердитесь, Муся. Ваш приятель мог и ошибиться. Знаете что? — Виктор заговорил доверительно. — Можно вас попросить об одном одолжении?
Муся насторожилась:
— Что именно?
— Если Борис все же появится, вдруг даст о себе знать, позвоните мне. Я вам оставлю свой телефон. Надеюсь, это вас не затруднит.
— Что же, оставьте. Только вряд ли Малявкин объявится и вряд ли я вам позвоню. Мне-то все ясно…
Глава 4
Когда Скворецкий под вечер вернулся в наркомат, ему доложили, что звонили из бюро пропусков: там сидит и ждет капитан Попов.
— Попов? Из продовольственного склада? Очень хорошо. Давайте его сюда!
Через несколько минут капитан появился и чуть не с порога заговорил:
— Прошу, товарищ майор, извинить за беспокойство, но меня очень волнует вся эта история. Вот уже двое суток я путешествую с вашими товарищами по вокзалам, а все без толку. Мы посоветовались с лейтенантом Константиновым и подумали: там ли мы ищем Малявкина, где нужно? Что, если его нужно искать не на вокзалах, а совсем в другом месте?
— В другом? Где же именно? У вас есть какие-либо предложения?
— Конкретных предложений у меня нет, но я и мой помощник считаем: может, следует поискать знакомых Малявкина? У них проверить? Если требуется какая-нибудь помощь, прошу располагать нами полностью. Как-никак и я повинен, что этот мерзавец сбежал. Не углядел…
— Ну какая же ваша вина, товарищ капитан? Вы тут при чем? В ваши обязанности никак не входило караулить задержанных. Вы сделали все, что могли. Даже больше. Жизнью рисковали… А за предложение помощи — спасибо. Вы и так нам немало помогли, мы на вас и дальше рассчитываем. Насчет знакомых Малявкина — правильно. Мы этим занимаемся, а вы сейчас нужнее всего на вокзалах. Не исключено, что Малявкин в конце концов объявится именно на вокзале. Вы уж не бросайте этого дела, действуйте.
— Так я что? И я, и лейтенант Константинов в вашем распоряжении, только уж очень обидно: бьемся, бьемся, ночи не спим, а результатов никаких…
Едва ушел Попов, как появился Виктор Горюнов. Вид у него был сконфуженный.
— Что? — спросил Скворецкий. — Осечка вышла? Не нашел Мусю? Я же говорил: не так это просто.
Горюнов горестно вздохнул:
— Никак нет, Кирилл Петрович. Мусю я нашел. Синицына ее фамилия. Муся Синицына. А осечка, пожалуй, действительно получилась…
— Ничего не пойму: говоришь, девушку нашел, значит, задание выполнил, так в чем дело? Какая еще неудача тебя постигла? Рассказывай толком.
— Понимаете, Кирилл Петрович, — смутился Горюнов, — был я у этой самой Муси. Разговаривал с ней.
Скворецкий пристально посмотрел на Горюнова, вышел из-за стола, раз-другой прошелся по кабинету и, остановившись прямо против Виктора, спокойно, очень спокойно сказал:
— Та-ак! Значит, говоришь, был у Синицыной? Даже беседовал с ней? А кто вас уполномочил вести такую беседу, товарищ старший лейтенант?
— Я ведь хотел как лучше. Боялся упустить время. Уж очень хорошо все поначалу получалось. Думал: а вдруг да Малявкин там, у нее? И в плане посещение Муси было предусмотрено…
— «В плане»! — взорвался Скворецкий. — Да вы отдаете себе отчет, товарищ Горюнов, в собственных поступках?! Планом предусмотрено что? Идти к этой девушке после того, как она будет полностью в поле нашего зрения. Полностью! Поняли? А это значит: появись у нее или выйди из ее квартиры после нашего посещения Малявкин — через минуту, через час, через сутки, — никуда он не денется. Не минует наших рук. А теперь что? Дали понять, где мы его ищем. Это ведь…
Кирилл Петрович не закончил фразы и, раздраженно махнув рукой, зашагал из угла в угол по кабинету. Переминаясь с ноги на ногу, Горюнов робко возразил:
— Так ведь я осторожно. Назвался фронтовым товарищем Малявкина. Сказал, что работаю в военкомате…
— Час от часу не легче! Еще бы недоставало, чтобы вы там на всю квартиру кричали, что явились из НКГБ! Кому надо, тот и так поймет. А кто дал вам право действовать под видом сотрудника военкомата? Потрудитесь, однако, подробно, с началами до конца, рассказать все, что произошло у Синицыной.
Скворецкий внимательно выслушал Горюнова. Когда тот закончил, Кирилл Петрович, взвешивая каждое слово, сказал:
— Первое: о вашем поведении. Инициатива — необходимое качество чекиста. Человек, лишенный инициативы, не может быть чекистом. Настоящим чекистом. Инициатива, однако, должна быть разумной и проявляться тогда, когда того требует обстановка. В нужный момент, в соответствующих условиях чекист обязан самостоятельно, не ожидая указаний, принимать решение и проводить его в жизнь. Но когда того требуют условия, оперативная обстановка. В противном случае инициатива превращается в анархию, в нарушение дисциплины. А дисциплина, железная дисциплина, так же должна быть присуща чекисту, как и умение проявить инициативу. В данном случае вы нарушили дисциплину самым грубейшим образом. Вам это понятно?
Горюнов тяжко вздохнул и молча кивнул головой.
— Вывод, — продолжал Скворецкий. — Если еще раз повторится подобное, мы вместе работать не сможем. Больше того: я вынужден буду настаивать, чтобы вас вообще отстранили от участия в розыске.
— Товарищ майор, Кирилл Петрович! — воскликнул Горюнов. — Я же понимаю… Заверяю вас…
— Ладно, — жестко перебил Скворецкий, — будем считать, что выводы сделаны. Теперь второе. Если Малявкин появится у Синицыной, то она, конечно, расскажет ему о твоем посещении. Дальнейшее предугадать не трудно: Малявкин сразу сообразит, из какого военкомата явился его новоявленный «приятель». Задача: не теряя времени, перекрыть все подходы к дому Синицыной, все выходы. Этим сейчас же и займись.
Хотя были приняты все необходимые меры, но ни в этот вечер, ни ночью, ни на следующий день, ни сутки спустя Малявкин у Синицыной не появился.
Той же ночью Скворецкий во главе военного патруля нагрянул к Аристархову. Дирижер джаз-оркестра занимал одну комнату в просторной коммунальной квартире. В комнате Аристархова, который жил один, никого постороннего не оказалось, да, пожалуй, и не могло быть, настолько крохотной была эта комната. Все ее убранство состояло из старой тахты с продавленными пружинами, небольшого круглого столика да трех колченогих стульев. Даже шкафа не было: одежда висела на гвоздях, вбитых в стену. Чтобы передвигаться по комнате, приходилось буквально протискиваться между тахтой и столом. Солдаты патруля, пока Скворецкий беседовал с Аристарховым, оставались в мрачном, заставленном всяким скарбом коридоре — в комнате они не поместились.
Аристархов был явно напуган ночным визитом военного патруля; дрожащими руками он совал Скворецкому белый билет и всяческие справки, удостоверявшие, что их владелец к военной службе непригоден. Справок было такое количество, что Скворецкому было ясно, что с освобождением из армии у Аристархова не все чисто, но его это сейчас не интересовало. Майору был нужен Малявкин, а того здесь не было. Да он и не мог здесь укрываться — сами габариты жилья Аристархова исключали такую возможность.
Для очистки совести Кирилл Петрович спросил, не ночевал ли последнее время у Аристархова кто из посторонних, но тот только руками всплеснул:
— Что вы, помилуйте! Разве можно? Я порядки знаю — время военное. Нет, никто не ночевал, никто.
Скворецкий проверил и остальные комнаты квартиры: никого постороннего не было и, судя по словам жильцов, не бывало.
Теперь из известных чекистам знакомых Малявкина оставался только Варламов. Но как к нему подступиться? Это не Аристархов. К профессору, занятому важной, необходимой государству работой, не сунешься ночью с военным патрулем. Нельзя! Слишком дорого спокойствие профессора. А идти надо. Как быть?
Долго Скворецкий с Горюновым ломали голову, советовались с комиссаром и решили, что Скворецкий и Горюнов отправятся прямо на квартиру профессора и в открытую, без обиняков расспросят его о Малявкине, не объясняя, по возможности, причин своей в нем заинтересованности.
Как было выяснено, профессорская чета — Петр Андреевич и Ева Евгеньевна Варламовы — занимали отдельную трехкомнатную квартиру в старом, но вполне благоустроенном доме на шестом этаже. С ними постоянно жила восемнадцатилетняя племянница Варламова, Ната, которую профессор уже много лет тому назад удочерил. Мать Наты, родная сестра Варламова, и ее отец давно умерли. В октябре 1941 года Петр Андреевич Варламов эвакуировался с семьей в Уфу, но уже несколько месяцев как в связи с организацией института был вызван в Москву и добился разрешения вернуться с женой и племянницей.
Скворецкий с Горюновым отправились к профессору часов около десяти вечера, перед наступлением комендантского часа: можно было полагать, что в такое время вся семья будет дома, да и Малявкин, если он скрывается у Варламовых, не высунет носа на улицу. Впрочем, ни Скворецкий, ни Горюнов особо не рассчитывали обнаружить Малявкина у Варламовых. Это было маловероятным. Профессор — советский человек, крупный ученый — не стал бы укрывать дезертира, изменника. Разве только если тот его обманул? Чекисты направлялись к Варламову, лелея надежду выяснить какие-то подробности о Малявкине, известные семье Варламовых, которые могли бы быть полезны в розыске.
Оставив машину невдалеке от дома Варламовых, в соседнем переулке, Скворецкий и Горюнов разыскали нужный подъезд. Вот и дверь, на ней медная, чуть потемневшая дощечка: «Петр Андреевич Варламов. Профессор».
Кирилл Петрович нажал кнопку звонка. Где-то в глубине квартиры послышался приглушенный шум, вроде бы вдалеке хлопнула дверь, и все стихло. Кирилл Петрович и Виктор с недоумением переглянулись. Скворецкий снова позвонил. Опять какой-то шум, затем легкий звук шагов. Дверь, прихваченная цепочкой, чуть приоткрылась. Мелькнуло испуганное девичье лицо.
— Вам кого? Что надо?
— Мы из наркомата, — подчеркнуто спокойно сказал Скворецкий. — По делу. Да вы откройте, не через порог же мы будем разговаривать. В самом деле, чего вы боитесь?
— А я вовсе и не боюсь, — ответила девушка, откидывая цепочку и распахивая дверь. — Вот еще. Очень мне надо пугаться!
Чекисты очутились в просторной, со вкусом обставленной прихожей, в которую выходило несколько дверей. Одна из них, на кухню, была открыта, остальные притворены.
— Нам нужен профессор Варламов. Петр Андреевич Варламов. Можем мы его видеть? — спросил Скворецкий.
— Дяди… то есть профессора, дома нету. Он… он уехал.
— Как — уехал? — удивился Кирилл Петрович. — Когда? Куда уехал?
Девушка ответила не сразу. Она подняла руки к груди, сплела пальцы, расплела их и снова сплела. В ее больших темных глазах таился испуг. Было видно, как она усилием воли старается его преодолеть.
— А вы… вы… вы не из НКВД? — внезапно ответила девушка вопросом на вопрос. Голос ее чуть заметно дрогнул.
— Знаете ли, — сердито сказал Скворецкий, — так у нас ничего не получится. Сначала вы не хотели нам открывать, теперь держите в прихожей, не приглашая в комнату, не предлагая сесть, и еще задаете странные вопросы. Разве это разговор? И что это вообще такое? Что тут у вас происходит? Как, кстати, вас зовут?
— Меня? Меня — Ната… Наталья Сергеевна…
— Ну, величать вас по батюшке, пожалуй, еще рановато. А теперь ведите нас в комнату, тогда и поговорим.
— О чем? О чем вы хотите со мной говорить? — с какой-то внезапной тоской спросила Ната, открывая одну из дверей, которая вела в комнату, служившую, судя по всему, столовой.
Едва переступив порог, Скворецкий понял, что совсем недавно в этой комнате, кроме Наты, были еще люди. В комнате пахло табачным дымом, на небольшом изящном столике стояла массивная пепельница с недокуренной, поспешно придавленной папиросой. На мундштуке виднелись следы губной помады. На широкой большой тахте, покрытой пушистым ковром, лежало несколько толстых научных Журналов, валялась какая-то полурассыпанная рукопись.
— Вы курите? — в упор спросил Скворецкий, оставляя вопрос Наты без ответа.
— Нет, что вы! Я не курю.
— А это? Это кто курил? — Кирилл Петрович указал на пепельницу.
— Это? — Ната смешалась. — Это… у меня… у меня была подруга. В гостях. Она и курила. Она ушла… Только что…
— Только что? — удивился Скворецкий. — Странно! Почему же тогда мы никого не встретили? Странно!
— Не знаю, — совсем растерялась девушка. — Но она действительно, ушла. Совсем недавно…
— Допустим, — согласился Скворецкий. — А сейчас, сейчас, кроме вас, в квартире никого нет?
— Нет, никого нету. Я одна.
— Так где же профессор Варламов? Куда уехал? Когда? Где его жена, Ева Евгеньевна, если не ошибаюсь? Тоже уехала? — спокойно спросил майор.
Ната сидела против Скворецкого и Горюнова потупившись, молчала и нервно теребила свои пальцы. Казалось, вот-вот девушка расплачется. Кирилл Петрович пристально посмотрел ей в лицо, внезапно встал, обошел вокруг стола и ласково погладил Нату по голове.
— Ну, ну, маленькая, зачем же нос вешать? Вижу, тут у вас что-то стряслось. Что же?
— Я… я не могу вам сказать. Не могу, — еле слышно произнесла Ната, глотая слезы. — Я же вас совсем не знаю. Кто вы? Откуда? Зачем пришли? Вы… вы хотите… арестовать дядю?
— Арестовать? — удивился Скворецкий. — А разве есть за что? Кстати, давайте познакомимся… Мы действительно из Народного комиссариата государственной безопасности. Моя фамилия Скворецкий. Майор Скворецкий, Кирилл Петрович. А это старший лейтенант Горюнов, Виктор Иванович. Прошу любить и жаловать. Вам-то, вам чего нас бояться? Думаете, съедим вас?
Ната сквозь слезы улыбнулась.
— Уж раз на то пошло, — продолжал Скворецкий, — вы советский человек, никаких преступлений, надеюсь, не совершили. Так? А если так, если совесть у вас чиста, какую мы можем представлять для вас опасность? Другое дело — будь вы преступник, враг нашей Родины. Да, с такими мы боремся. Но разве борьба с врагами нашего отечества не общее наше дело, особенно сейчас, когда идет война, когда фашисты то и дело засылают в советский тыл своих агентов?
— Это конечно, — кивнула Ната, — насчет войны я понимаю. Все понимаю. Я же комсомолка. Я ведь давно хочу на фронт, только тетя не пускает. Но я все равно уйду, убегу…
— Ну вот видите, — сердито сказал Скворецкий, — комсомолка, а туда же — «арестовать»! Рассуждаете о чекистах, как злостный обыватель, повторяете всякие бредни. Стыдитесь! Что же касается фронта, то на фронте, думаю, обойдутся и без вас. Но и здесь, в тылу, нельзя забывать, что идет война, тем более комсомольцу. И тут вы можете принести очень и очень большую пользу, в частности, в том деле, которое нас сейчас интересует. Но в первую очередь мы хотим знать: куда и почему так внезапно уехал ваш дядя?
Ната опять насупилась, опустила голову и ничего не ответила.
— Молчите? Скверно! Ничего, значит, вы не поняли. — В голосе Кирилла Петровича слышалось разочарование. — Скажите, а ваша тетя, Ева Евгеньевна, курит?
Вопрос был задан неожиданно, в упор.
— Да, курит, — поспешно ответила Ната, и лицо ее залилось краской.
— Так, — протянул Кирилл Петрович и усмехнулся. — А врать-то вы, голубушка, не умеете, совсем не умеете. Еще не научились. Это хорошо!
Он подал незаметный для Наты знак Горюнову. Виктор мгновенно его понял и, поднимаясь со своего места, спросил Нату:
— Могу я выпить стакан воды?
— Воды? Пожалуйста, — удивленно сказала Ната. — Вот графин. На буфете.
— Тут кипяченая? Я, знаете ли, предпочитаю сырую. С вашего разрешения я пойду на кухню и там напьюсь. Можно? Да вы не беспокойтесь, сидите, сидите! Я и сам сориентируюсь.
Горюнов быстро вышел из столовой, прикрыв за собой дверь. Он слышал, как Скворецкий что-то громко сказал, Ната что-то невнятно ответила, потом рассмеялась. Виктор зашел в одну комнату, внимательно ее осмотрел, зашел в другую. Пусто. Никого. Он прошел на кухню. Едва очутившись в просторной кухне, Горюнов закусил губу и тихо, про себя, выругался. Первое, что бросилось ему в глаза, была дверь. Не та, через которую он вошел, а другая, с противоположной стороны.
Виктор кинулся к двери и рванул ручку на себя. Дверь распахнулась, она была не заперта. Так и есть: дверь вела на узкую лестницу с простыми железными перилами. Черный ход! Вот они, эти старинные здания!..
«Ну и история! — мелькнуло в голове у Горюнова. — Такую ерунду, не предусмотрели! Впрочем, как можно было предусмотреть — не с обыском шли. А что, если именно здесь, в этой самой квартире, скрывался преступник, и, пока мы трезвонили в парадную дверь, он… Отсюда и странное поведение Наты, ее испуг, растерянность. Да, конечно же, это так, так и есть. Но профессор? Его жена? Они-то где? Нет, тут что-то не так».
На тесной лестничной площадке что-то белело. Горюнов нагнулся. Это был маленький женский носовой платочек. Он был чуть скомкан и издавал нежный аромат дорогих духов. Виктор сунул платок в карман, закрыл за собой дверь и вернулся в столовую. На немой вопрос Скворецкого он отрицательно качнул головой: нет, мол, никого нету. О своей находке он пока молчал. До времени.
За те несколько минут, что Горюнов отсутствовал, обстановка в столовой заметно изменилась: Ната оживилась и свободно, почти непринужденно беседовала с Кириллом Петровичем. «Ну и майор!.. — с уважением подумал Горюнов. — Умеет наладить контакт».
— Нет, Виктор, ты только послушай, — засмеялся Скворецкий. — По мнению Натиной тетушки, все порядочные люди должны нас опасаться. Ну и ну…
Ната смущенно улыбалась.
— Послушайте, Ната, — внезапно серьезно спросил Скворецкий, — а вы Бориса, Бориса Малявкина, давно видали? Часом, не скажете, где он?
— Ах, Бориса!.. Так вот оно в чем дело! Тогда понятно. А я-то думала… Сейчас вам все объясню.
— Может, заодно вы скажете и чей это платок? — спросил Горюнов, вынимая его из кармана.
— Это? Евы Евгеньевны, тетушки. Как он у вас очутился?
— Очень просто: я нашел его на лестнице, возле черного хода.
— Ну, тогда ясно. Надо думать, она его впопыхах обронила, когда они с дядей бежали… от вас. Представляете?
— От нас? Бежали? — спросил Скворецкий. — Час от часу не легче. Да расскажите вы все наконец толком!
— Я и рассказываю… Как только вы позвонили в парадную дверь, Ева Евгеньевна кинулась наутек. Дядя так растерялся, что она и его с собой утащила. Ну прямо утащила! Через черный ход. Ева Евгеньевна меня заранее предупредила, что они с дядей вынуждены скрыться, и велела молчать.
— Но почему, черт побери, с какой такой стати понадобилось им бежать, скрываться? — развел руками Скворецкий.
— А Малявкин, где Борис Малявкин? — воскликнул Горюнов. — Где Гитаев?
— Вот уж этого я не знаю. Борис третий день как исчез. Гитаев — тоже… Вы уж не перебивайте меня, дайте я вам все объясню. Сама.
Глава 5
Надо отдать Нате должное: рассказывать она умела. Давала участникам происходивших событий меткие, точные, порою злые характеристики. Ее слова многое дополнили к тем сведениям, которыми чекисты располагали о Малявкине да и о Гитаеве, но обнаружились и новые обстоятельства, еще больше запутавшие и так далеко не ясную картину.
Из рассказа Наты получалось, что все неприятности в их доме начались около двух месяцев назад, когда внезапно появился Малявкин, и не один, а со своим «фронтовым другом» — Гитаевым. Бориса Малявкина Ната знала много лет, с раннего детства. В доме Варламовых он бывал постоянно, считался чуть ли не членом семьи. Ну, оно и понятно: Петр Андреевич Варламов хорошо знал еще отца Бориса, а после его смерти с симпатией относился к Борису. Так было вплоть до самой войны.
Потом… Потом Борис Малявкин ушел на фронт, и около года о нем не было никаких вестей. Как вдруг весной, в конце мая — Ната это точно запомнила: в последних числах мая, — он появился. С Гитаевым. Было это под вечер, уже темнело. Профессор был еще на работе, в институте (он всегда работал допоздна), и в доме были только Ната с Евой Евгеньевной. Вдруг — звонок. Дверь открыла Ната, а там — Малявкин, в форме, с мешком на плече. За Борисом стоял офицер. Стройный, подтянутый, с перехваченной широким ремнем тонкой талией. С усиками.
Ната как Бориса увидела, так и обмерла: ведь сколько уже времени, как о нем ничего не слышали, и вдруг явился. Собственной персоной. А Малявкин стоит усмехается: «Что, Мышка (это ее, Нату, в семье Мышкой звали. Раньше. В детстве), чего глаза таращишь? Не узнала?»
Тут тетя вышла на шум. Увидала Бориса, всплеснула руками и кинулась ему на шею. Обнимает его, целует, а сама все на Гитаева посматривает, глазки ему строит.
Вошли они в квартиру. Развязали свой мешок («сидор», как они его называли), а там чего только нет: и хлеб, и сахар, и соль, и консервы всякие. И водка. Богатство! Профессор, правда, получал спецпаек, но у Евы Евгеньевны и у нее, Наты, карточки иждивенческие, на них не разгуляешься. А тут такая роскошь. Даже удивительно! За годы войны отвыкли от такого…
Уселись за стол, не ожидая профессора. Если сказать правду, так Ева Евгеньевна вообще мало с ним считалась. Виду, правда, не подавала — особенно при других, — всегда: «Петенька, друг мой!» А сама… Нет, не любила она профессора, не уважала. Скверный человек Ева Евгеньевна. Да, да, Ната и не скрывает: тетку она не любит. Терпеть не может. Это законченная эгоистка, двуличная, лживая, подлая женщина. Именно — подлая. Всю жизнь она дяде исковеркала. Что? Ната еще молода судить о старших, о родной тетке? Ничего не молода, и никакая ей Ева Евгеньевна не родная. Дядя — это да, родной, а Ева Евгеньевна — нет. И что она дяде жизнь испортила, это факт. Вот и сейчас…
— Что «сейчас»? — спросил Скворецкий.
— Минуту терпения, — возразила Ната, — все по порядку.
Итак, Петр Андреевич появился, когда пир уже был в полном разгаре. Сначала все немного растерялись, потом стали усаживать профессора за стол, угощать его, только он отказался. Петр Андреевич не очень любит посторонних людей, конфузится, а тут — Гитаев. Одним словом, ушел профессор к себе в кабинет и там заперся.
А застолье шло своим чередом. Выпили, конечно, особенно Малявкин. Языки развязались. Пошли у Малявкина с Гитаевым всякие воспоминания, фронтовые рассказы. Только как-то все это странно, с какими-то недомолвками, намеками. Очень все это Нате не понравилось. Ната вообще пьяных терпеть не может, а тут этот Борька… Малявкин. Развезло его. Противно… С этого дня вся жизнь пошла кувырком. И все Малявкин с Гитаевым. И тетушка. Малявкин и Гитаев в тот вечер так никуда и не ушли: остались ночевать, а там и вовсе поселились в профессорской квартире. Ночевали в столовой, выселив Нату в кабинет (обычно она спала в столовой), а днем слонялись по квартире. Ева Евгеньевна спросила разрешения профессора, но только для видимости — решила все она сама, а Петр Андреевич не стал ей перечить.
Малявкин и Гитаев стали в их квартире чуть не полновластными хозяевами, особенно когда у тетушки завязался роман с Гитаевым. Ни Наты, ни тем более Малявкина тетушка не стеснялась: будто их тут и не было. Не успеет Петр Андреевич выйти за порог, как она так и бросается к Гитаеву: «Мотенька да Мотенька, хороший мой, ласковый!»
А какой он ласковый? Обращался он с теткой грубо, покрикивал на нее. Если кого и побаивался, так это профессора. Старался вести себя при нем тихо, скромно. Заискивал перед ним и от Евы Евгеньевны в присутствии профессора держался подальше.
День ото дня Нате становилось все тяжелее, противнее: чуть не ежедневно пьянки, какие-то странные разговоры, звонки, и тетка вовсе стыд потеряла. Профессор делал вид, что ничего не замечает, будто ничего особенного не происходит.
Как, с какой целью явился в Москву Гитаев с Малявкиным, зачем приехали, этого Ната понять не могла и это, пожалуй, ее больше всего и мучило. Говорили они, что находятся здесь в командировке, по распоряжению командования. Только какая же это командировка? Чуть не целые дни сидят дома, бродят без дела из комнаты в комнату, точат лясы, пьют водку. Если когда и уходят, так больше вечером, а иногда и сутками пропадают. Когда вместе, а когда и поодиночке: го один, то другой.
Ната не спала ночи — думала, думала. Что все это означает? Нет, определенно что-то тут неладно: и командировка странная, и ведут себя эти двое, Малявкин с Гитаевым, подозрительно. Поначалу это не очень было заметно, а потом все больше и больше бросалась в глаза их постоянная настороженность, озлобленность. Если кто позвонит в дверь или постучит в неурочное время, на них лица нет, хватаются за оружие, мечутся. И еще, заметьте, о прописке — ни звука, а время ведь военное. Ната заикнулась было, что надо бы сообщить в домоуправление, в милицию, так тетка в ответ только зашипела: чего, мол, суешься не в свое дело? Умнее всех захотела быть?
Гитаев же так на нее, Нату, посмотрел, что у девушки душа ушла в пятки: того и гляди, ударит или еще что похуже… Ната просто не знала, что ей делать. Посоветоваться бы? Но с кем? Пробовала поговорить с дядей, тот только рукой махнул: не вмешивайся, девочка, Ева Евгеньевна знает, что делает.
Пойти в райком комсомола, в свою организацию? А с чем пойдешь? Что скажешь? А если Гитаев с Малявкиным действительно выполняют какое-то задание?
В милицию? В НКВД? И совсем страшно. Что делать? Кроме всего, Борис. Да, Борис Малявкин. Как-никак Ната знала его с детства и ничего плохого за ним раньше не замечала. Парень как парень. Ну, подлизывался к дядюшке, к тетке. Не имел собственного мнения. Печально, конечно, но бывает. Правда, нынешний Борис, как небо от земли, отличался от того, которого она знала раньше, до войны. Куда девались прежняя мягкость, деликатность? Грубый он какой-то стал, резкий. И все в рот этому Гитаеву смотрит: как тот, так и этот.
И еще Ната, хоть и была девчонкой, хорошо помнит, как он на фронт рвался, когда началась война, как рвался! А ведь его отговаривали, та же тетушка, броню обещали, но он настоял на своем — пошел добровольцем, А теперь? Слова доброго о Родине, о Советской Армии не скажет, а если говорит о фашистах, так только с каким-то страхом, с ужасом. Изменился Борис, очень изменился. Была до войны у него девушка, Мусей звали. Муся Синицына. Очень они дружили. Теперь же Борис к Мусе и не заглянул, даже о ней не вспомнил, зато начал заводить всякие знакомства, да еще этим и хвастался. Особенно часто он упоминал какую-то Люду, не то билетершу в кино, не то продавщицу. Между прочим, эта Люда, как поняла Ната, замужем…
— Люда? — внезапно перебил ее Скворецкий. — Это точно — Люда? Вы, часом, имя не перепутали? Нет? Так, так, любопытно… Ну, ну, продолжайте, простите, что перебил.
— А что продолжать? Я уже все сказала.
— Ну, положим, далеко не все, — вмешался Горюнов. — Где же теперь Гитаев с Малявкиным? Куда девались профессор и Ева Евгеньевна?
— Да, да, правильно. Про главное я и забыла…
Ната продолжила свой рассказ. Самое страшное началось во вторник, три дня тому назад. В этот день Малявкин и Гитаев сделали, как они говорили, «вылазку» за продуктами. Такие «вылазки» за время своего житья у Варламовых они совершали не раз. Куда и как они ходили, где добывали продукты, Ната не знала, но каждый раз они возвращались с полным «сидором». На этот раз, однако, все повернулось иначе, не так, как всегда.
«Вылазка» занимала у Гитаева и Малявкина обычно час-полтора, но в этот день они не вернулись ни через два, ни через три часа. Надвигался вечер, а их все не было. Тетушка не находила себе места. Ната никак не могла понять ее тревоги. Ну, задержались и задержались — что здесь такого? Люди же находятся в Москве в командировке; могли они наконец вспомнить о своих обязанностях и заняться делом?
Тетушка, однако, и слушать Нату не стала: «В командировке находятся? Делом занялись? Девчонка! Что ты можешь знать! Ничего ты не понимаешь!»
Малявкин появился под вечер, когда начало смеркаться, и пришел один, без Гитаева. Через черный ход. (Вообще они с Гитаевым часто пользовались черным ходом, даже свои ключи завели.) Вид у него был какой-то странный, встрепанный. Пуговицы на гимнастерке оборваны, на ладонях — ссадины. Ната было спросила, уж не подрался ли он с кем, но Борис ничего толком не сказал, только буркнул в ответ что-то невразумительное.
Тетушка? Тетушка так и кинулась к нему и увела скорее в спальню. Там они и заперлись. О чем они говорили, Ната не знает, но пробыли они в спальне минут десять пятнадцать. Не больше. Когда вышли, на тетке лица не было, а Борис стал сразу прощаться. Ната спросила его, где Гитаев, а он как-то странно посмотрел на нее и нехотя сказал: «Вернулся обратно. В часть. Его отозвали…» И тут же поспешно ушел. Едва за Борисом закрылась дверь, как Ева Евгеньевна кинулась на тахту, уткнулась лицом в подушку и словно замерла. Потом поднялась, села, приложила ладони к вискам и начала раскачиваться из стороны в сторону. А сама все стонет, стонет. Ната даже испугалась, спросила, не помочь ли чем, а тетка посмотрела на нее пустыми глазами и говорит: «Чем же поможешь? Ничем ты не можешь помочь. Никто не поможет. Пропали мы, пропали… Что теперь делать?»
К приходу Петра Андреевича она, однако, несколько пришла в себя. Как показалось Нате, дядя ничего и не заметил, только, хотя виду и не показывал, был счастлив, что вечер прошел без «квартирантов», что и ночью они не появились.
А сегодня новая напасть. Профессор явился с работы рано, как никогда не бывало, мрачнее тучи. И молча начал ходить по столовой из угла в угол. Ну, тут Ева Евгеньевна пристала к нему с расспросами: «Скажи, что у тебя стряслось?» Ната была в это время в столовой. И все слышала.
То, что рассказал дядя, было совсем непонятно. Один верный человек в институте (кто именно, дядя не сказал) сообщил Петру Андреевичу под строжайшим секретом, что его, профессора Варламова, персоной интересуется НКВД. Ему, «верному человеку», доподлинно известно, хотя и узнал он об этом случайно — услышал один разговор…
«Все ясно, — ледяным тоном произнесла Ева Евгеньевна, — тебя собираются арестовать».
«Меня? Арестовать? — возмутился профессор. — Помилуй, Евочка, что ты говоришь? С какой стати?»
«Откуда я знаю, это неважно, но это так. Иначе для чего им тобой интересоваться, если они не решили тебя арестовать? Кстати, я не хотела тебе говорить, не хотела беспокоить, но одно к одному: у Бориса и Гитаева тоже неприятности. Крупные. Но как, как эти могли дознаться, что Малявкин и Гитаев жили у нас? Как?»
«Да разве в этом дело — как? — взорвался профессор. — Говори толком, что твои постояльцы натворили? Давно они мне не нравятся».
«И скажу, — спокойно ответила Ева Евгеньевна. — Все скажу. Только…» — Она кивнула в сторону Наты, растерянно замершей возле буфета.
«Да, да, девочка… — поспешно сказал профессор. — Ты лучше иди. Иди. Побудь в другой комнате. Нечего тебе все это слушать. Незачем».
«Но…» — попыталась возразить Ната.
«Никаких „но“! — решительно перебила Ева Евгеньевна. — Не спорь. Нет сейчас у нас времени с тобой препираться. Слушай, что тебе говорят. Иди».
О чем говорил Петр Андреевич с Евой Евгеньевной, Нате неизвестно. Она может только догадываться. Во всяком случае, когда ее позвали в столовую, Петр Андреевич был донельзя растерян, тетушка же вела себя энергично. Надо полагать, она все давно продумала и нашла выход. Сообщение профессора, что им интересовалось НКВД, только ускорило осуществление принятого решения.
«Вот что, Ната. Ты уже взрослая, ты все должна понять, — сказала Ева Евгеньевна, едва Ната вошла в столовую. — Нам с Петром Андреевичем, вернее, Петру Андреевичу грозит страшная опасность: его, а возможно, и меня собираются арестовать. Нам придется бежать. Скрыться…»
«Евочка, — робко вставил профессор, — а может…»
«Нет, — жестко сказала Ева Евгеньевна. — Нет и нет. И не думай, Петр Андреевич. Все решено. Где мы будем, Натя, я пока не могу тебе сказать, но ты не волнуйся и, главное, кто бы тебя о нас ни спрашивал, молчи. Уехали, мол, и всё, ты ничего не знаешь. Поняла? Мы… Мы тебе скоро позвоним. Теперь же…»
— Ну, — закончила свой рассказ Ната, — все это произошло часа за полтора, за два до вашего прихода. Ева Евгеньевна тут же начала собирать вещи, что-то укладывать, перекладывать. А дядя все ходил, все ходил по комнатам как потерянный. Пробовал было вот тут, на тахте, что-то читать, только ничего не вышло. Опять принялся ходить, ходить… Уйти они решили завтра с утра, а тут — ваш звонок. Вот и все.
— У меня несколько вопросов, — сказал Скворецкий. — После того дня, после вторника, Малявкин у вас не появлялся? С тетушкой вашей больше не встречался, не беседовал?
— Борис? Нет, не появлялся. А с тетушкой… С тетушкой — не знаю. Может, где и встречался, может, по телефону разговаривал.
— Где он сейчас, куда от вас ушел, вы не знаете? — спросил Горюнов.
— Понятия не имею. Он стал такой скрытный, такой странный… Скажите: Борис — дезертир? Или… или что-нибудь еще? Хуже?
— Дезертир? Или хуже? А что хуже, что вы хотите сказать? Что-то я вас не совсем понимаю. Впрочем, попытаюсь ответить на ваш вопрос, — сказал Скворецкий. — Мы не знаем, дезертир ли Малявкин, почему он себя так странно, как вы рассказываете, вел. Нет, пока ничего определенного я не могу утверждать. Известно лишь одно, что по приезде в Москву ни Малявкин, ни Гитаев никаких служебных поручений не выполняли. Ну, есть и еще кое-какие обстоятельства, говорящие не в их пользу. Впрочем, судя по вашему рассказу, и вам они оба не внушили особого доверия. Разве не так?
— Да, — серьезно сказала Ната. — Это так. Я же вам говорила, что сама хотела пойти, только не знала куда.
— Вот это и плохо, — с укоризной сказал Скворецкий. — Очень плохо. Как это — куда? Совершенно напрасно вы сразу не пошли в райком комсомола или прямо к нам, не сообщили о своих подозрениях. Тут вы подкачали. Ну, да теперь это дело прошлое, не поправишь. Вернемся к Малявкину. Как вы полагаете, он сюда, в эту квартиру, еще наведается?
— Думаю, да. Если… если только Ева Евгеньевна не предупредит его, чтобы он не ходил.
— А как она сможет предупредить Малявкина? — быстро задал вопрос Горюнов. — Ей известно, где сейчас Малявкин, куда он от вас перебрался? Да и как она сможет ему что-либо передать, раз сама оставила квартиру?
— Этого я не знаю.
— Еще вопрос: куда направились, могли направиться ваши дядя и тетя?
— Понятия не имею. У Евы Евгеньевны много знакомых, я мало кого из них знаю.
— Скажите, а вы не думаете, что Ева Евгеньевна через день-два вернется домой? — сказал Кирилл Петрович. — Да и Петр Андреевич. Он же разумный человек, не ребенок. У него важная работа… Неужели он этого не понимает?
— Дядя все понимает, но он сейчас так подавлен, так растерян да и слишком полагается на Еву Евгеньевну. О, она умеет из него веревки вить… А Ева Евгеньевна редко отступает от того, что задумала. Впрочем, дать о себе знать она должна: они же ушли почти без вещей, без денег, даже продовольственные карточки дома остались. Как они будут жить? Где? Дядя… Бедный дядя… — На глазах у Наты навернулись слезы.
— Вот видите, Ната, — подвел итог Скворецкий, — наши интересы совпадают: и вы и мы заинтересованы в том, чтобы скорее разыскать ваших родственников. Нам бы хотелось рассчитывать на вашу помощь.
— Ну конечно! Помощь! Я вам помогу найти дядю, а вы его сразу арестуете!
— Опять за свое? А еще комсомолка! Простите, но я считал вас умнее. Ну что же, попробуем обойтись без вашей помощи. Как-нибудь уж сами.
— Зачем же так? Ну простите, если я что не так сказала, но я ведь ничего не знаю, ничего не могу понять, у меня ум заходит за разум, а вы… Вы тоже не хотите мне помочь… — Ната расплакалась.
— Ну что вы, голубушка, что вы? — ласково заговорил Скворецкий. — Вот видите — опять слезы. А зачем? Я вовсе не хотел вас обидеть, но поймите, нельзя же так: «арестуете»… Помощь ваша нам действительно нужна, и чем охотнее вы ее окажете, тем скорее мы найдем Петра Андреевича. И, уж конечно, не затем, чтобы арестовать. Надеюсь, вы мне верите?..
Оставив с Натой Горюнова, Скворецкий поспешил в наркомат. Он сразу же прошел к комиссару и доложил обо всех новостях. По мнению Кирилла Петровича, на квартире Варламова следовало организовать засаду на случай появления там Малявкина или кого-либо из хозяев квартиры. Нельзя было исключить и того, что этот адрес мог служить явкой лицам, связанным с Гитаевым и Малявкиным.
Предложение майора было одобрено, и на квартиру Варламовых тут же выехала оперативная группа.
Глава 6
Дождавшись возвращения Виктора, Скворецкий принялся подводить итоги. За прошедший день был получен ряд весьма важных сведений. Теперь было известно, где и как скрывались Гитаев и Малявкин во время своего пребывания в Москве. Ряд фактов, рассказанных Натой, все больше укреплял предположение, что Гитаев с Малявкиным не просто дезертиры, не мошенники, подделывавшие аттестаты, но агенты врага, засланные германской разведкой. Об этом говорили хотя бы слова Наты о том, как отзывался Малявкин о немцах. Пусть ничего определенного здесь не было, но все же… Тому было и еще одно подтверждение: из воинской части, которой были выданы командировочные предписания Гитаеву и Малявкину, в ответ на запрос Скворецкого сообщили, что в списках части старшие лейтенанты Гитаев и Малявкин не значатся и никогда не значились.
Дело усложнялось все более и более. Теперь, помимо розыска Малявкина, надо было искать еще и чету Варламовых, распутывать сложный клубок, завязавшийся вокруг профессора. Да, профессор Варламов! Задал он задачу. Серьезный ученый, работающий над важнейшей тематикой, имевшей, судя по всему, первостепенное оборонное значение, и вдруг всё бросает, бежит, покидает собственную квартиру!
Думая о бегстве профессора, Кирилл Петрович чувствовал, что он в чем-то допустил просчет при посещении института, где работал Варламов. Особенно его бесило то, что он никак не мог понять, где именно. Беседовал майор с людьми, на которых всецело можно было положиться, и вел беседу так, что это никак не могло встревожить профессора, даже дойди до него сведения об этих беседах, что было маловероятным. И все же факт оставался фактом: профессор обо всем узнал, и притом в извращенном виде.
Скворецкий отлично понимал, что решающую роль в бегстве Петра Андреевича Варламова сыграла Ева Евгеньевна, поведение которой во всей этой истории, с самого появления у них на квартире Гитаева и Малявкина, выглядело по меньшей мере странным, и все же казнился. Просчет им был допущен. Но где? Какой?
Бегству профессора Варламова было придано самое серьезное значение. У Кирилла Петровича так и стояло перед глазами лицо комиссара, когда он доложил ему о происшедшем. Комиссар даже побледнел от волнения.
— Бежал? — переспросил он. — Профессор Варламов бежал? Скрылся? Ну спасибо! Порадовали… Да вы понимаете, что это значит?
Скворецкий понимал. А комиссар продолжал:
— Работа, которую вел профессор, не должна прерываться ни на день, ни на час. И если без него она затормозится, если мы будем повинны в этом, нет нам прощения. Но есть и другая сторона дела, еще более страшная: что, если сведения, которыми владеет Варламов, попали или попадут в руки Малявкина или его хозяев — через Малявкина или через кого-то другого, иным путем?
— Вы имеете в виду, товарищ комиссар, жену профессора Варламова?
— Хотя бы и ее. Она меня очень тревожит. И не только она…
— Товарищ комиссар, а вы не думаете, что… что и сам Варламов может быть не безгрешен? Что Ната не все и не полностью в соответствии с фактами рассказала?
— Что значит «не безгрешен»? Связан с немцами, вы хотите сказать? Маловероятно. Уж очень это не вяжется с работой, которую он вел, не жалея сил, не щадя себя. Нет, вряд ли, но положение крайне запутанное. Рассказу Наты слепо верить нельзя, и все же девушка вызывает у меня доверие. Да и не в ней дело, не в ее рассказе. Самый факт бегства Варламова заставляет крепко задуматься. Одним словом, найти Варламова — первоочередная задача. За профессора вы головой отвечаете. И, конечно, нельзя забывать о Малявкине…
Вот теперь они и сидели вдвоем, Скворецкий и Горюнов, сидели и думали, как вести розыск дальше, с чего начинать. А начинать приходилось сызнова, и не только с Варламовым, но и с Малявкиным, — ведь все известные чекистам связи Малявкина были уже проверены, а он ушел и где теперь скрывается, неизвестно. Впрочем, одно предположение…
— Знаешь, Виктор, — говорил Скворецкий, расхаживая, как обычно, по кабинету из угла в угол, — надо бы нам разыскать эту Люду, знакомую Малявкина, о которой упоминала Ната.
Горюнов даже подскочил:
— Вы что, Кирилл Петрович, шутите? Найти в Москве девушку, о которой известно только одно — имя? Сколько всяких Люд в Москве? Сотни? Тысячи? Другое дело, мы искали Мусю — там было известно, что она студентка консерватории, известно, на каком курсе, а здесь? Нет, увольте, задача неразрешимая.
— Неразрешимая, говоришь? — прищурился Скворецкий. — А что ты на это скажешь?
Майор взял со стола томик Бальзака, обнаруженный в полевой сумке Малявкина, и раскрыл на том месте, где стояла надпись: «Люда. 845649».
— Теперь что скажешь?
Горюнов взял книгу, внимательно прочел надпись, перелистал весь томик страницу за страницей и снова вернулся к надписи.
— Нда-а, история… Написано «Люда», это точно, но что означают цифры? Может, номер телефона, хотя и странно записанный.
— Не «может», а так оно и есть, — уверенно сказал Скворецкий. — Телефон! Номер телефона Люды.
— Надо полагать так, но цифры изменены. Подстановка?
— Конечно, подстановка. Старый прием. И сделано не очень умно. Гляди: первая цифра должна означать литер, букву. Московские телефоны начинаются с буквы. Смотрим на диске букву под цифрой 8 — «И». Но телефонов, начинающихся с буквы «И», в Москве нет[1]. Значит, что-то другое…
— А что, если отнять единицу? — спросил Виктор.
— Не подходит: «Ж». Таких телефонов тоже нет. Вот если прибавить — «К». Это подходит. По аналогии следует приплюсовать единицу и к другим цифрам. Смотри, что получается: «К5-67-50».
— Так-то оно так, — засомневался Горюнов, — но может быть и другое. Может, надо не прибавить, а отнять, и не единицу, а, скажем, двойку или тройку, тогда тоже подойдет: «Е», «Д». Вполне подходит.
— Сомневаюсь. Отнимать по два или по три от пяти цифр на лету, мысленно — это уже сложнее. Так обычно не делают. Но не будем исключать ни одного варианта, пусть будет Е2-34-27 или Д1-23-16. И эти телефоны проверим. Все проверим, но, глядишь, до «Люды» и доберемся. Вот этим ты с утра и займись. Теперь Варламовы…
— Насчет Варламовых у меня кое-что есть, — оживился Горюнов. — Пока мы с Натой сидели и коротали время в ожидании оперативной группы, Ната мне многое рассказала. И телефонные книжки Евы Евгеньевны я просмотрел — Петр Андреевич записи телефонов не делал.
— Ну, и как?
— Там, знаете, столько телефонов записано, что черт ногу сломит. Сотни. Пришлось больше полагаться на слова Наты. Она назвала несколько фамилий, адреса. Правда, адреса ориентировочные, точных Ната не знает. Всё больше друзья и родственники Евы Евгеньевны. У профессора, как говорит Ната, друзей почти не было; она упомянула только одного — некоего Миклашева. Работает он, кстати, в том же институте, что и Варламов. Вот, глядите.
Горюнов положил перед Кириллом Петровичем несколько исписанных листочков бумаги. Там значилось:
«Баранова Полина Евстигнеевна, по прозвищу Пуся. Около сорока лет. Дочь царского генерала. Приятельница Евы Евгеньевны еще с дореволюционных лет, по гимназии. Последние годы встречались редко, но встречи всегда были теплыми, дружескими. Пуся безусловно предана Еве Евгеньевне. Живет она в Большом Гнездниковском переулке, в районе Пушкинской площади.
Зайцева Раиса Максимовна. За сорок. Закройщица одного из московских ателье, ныне работает в какой-то артели, занимающейся пошивом солдатского белья. Замужем. Муж Раисы Максимовны — театральный администратор. Зайцева — поверенная всех тайн Евы Евгеньевны. Муж и жена Зайцевы (детей у них нет) занимают двухкомнатную квартиру в доме ВТО.
Абрамов Константин Маркович. Официант. Работает в одном из московских ресторанов. За шестьдесят лет. Дальний родственник Евы Евгеньевны по матери и близкий ей человек. Имеет собственный домик в районе Измайлова. Состав семьи неизвестен. Последние годы Ева Евгеньевна встречалась с ним редко.
Зародицкая Мария Абрамовна. Около сорока лет. Вдова. По профессии — зубной техник. Доверенное лицо Евы Евгеньевны, хотя, на чем зиждется их дружба, неизвестно. Встречались часто, постоянно звонили друг другу по телефону. Проживает в Сокольниках в отдельном небольшом доме, вдвоем с матерью — женщиной старой, но весьма энергичной.
Соболев Аркадий Адамович, бывший маклер. Пожилой. Нигде не работает. Жена тоже немолодая, в прошлом балерина. Занимают отдельную квартиру где-то в районе Смоленской площади. С ними живет их дальняя родственница. Соболевы дружили еще с родителями Евы Евгеньевны, в их доме она свой человек.
Миклашев Константин Дмитриевич. Около шестидесяти лет. Физик. Старинный сотрудник и близкий друг Петра Андреевича Варламова. Его подчиненный. Работает в том же институте, что и профессор. Угрюм. Нелюдим. Живет на Большой Калужской».
Внимательно прочитав записи, Кирилл Петрович отложил их в сторону и задумался.
— Ладно, — сказал он наконец, — утро вечера мудренее. Хотя, говоря по совести, утро-то уже наступило. — Майор посмотрел на большие настенные часы. Стрелки показывали пять часов. За окном уже светило солнце, хотя город еще не просыпался. — Да-а, уже утро, и все же несколько часов надо вздремнуть. Давай так: сбор в одиннадцать часов. Ты займешься поисками Люды, а я примусь за изучение друзей и знакомых Варламовых. Условились?
Однако ни на следующий день, ни сутки спустя Скворецкий не смог заняться друзьями Евы Евгеньевны. Все планы и наметки полетели кувырком.
Едва Кирилл Петрович появился в наркомате, как ему доложили, что уже несколько раз звонил по телефону директор института, в котором работал Варламов, и очень просил, чтобы майор Скворецкий, как только появится, тут же, безотлагательно приехал к нему или, на худой конец, позвонил. Главное — поскорее.
Кирилла Петровича это сообщение не слишком встревожило. Ему было ясно: в институте стало известно об исчезновении Варламова, вот директор и нервничает. Что же? Это естественно. Кирилл Петрович тут же снял трубку и набрал номер телефона директора.
— Майор Скворецкий? — не скрывая волнения, сказал тот. — Очень прошу вас приехать, и как можно скорее. За последние два-три дня после вашего посещения у нас произошел ряд событий. Пренеприятнейших. Особенно сегодня. Ночью… Да, да, именно ночью… Нет, сказать по телефону ничего не могу, просто не имею права, но дело чрезвычайной важности… Нет, нет, ничего я не преувеличиваю. Полагаю, все, что случилось, имеет касательство к нашему с вами разговору, посему я именно вам и позвонил. Само собой разумеется, что в инстанции я уже сообщил. Итак, прошу не терять времени. Жду.
Кириллу Петровичу ничего не оставалось делать, как ехать в институт, хотя он и не думал, что услышит там что-либо для себя новое.
Директор ждал Скворецкого. Едва тот появился, как он усадил его в кресло, проверил, плотно ли закрыта дверь, и, усевшись напротив, начал рассказ. С первых же слов директора института Кирилл Петрович понял, насколько он заблуждался, полагая, что все сводится к бегству профессора Варламова. Да, в центре событий был действительно Петр Андреевич Варламов, но дело далеко не ограничивалось его бегством, все было куда серьезнее и сложнее.
— Прежде всего я вас должен уведомить об одном прискорбном событии, случившемся два дня назад, — начал директор. — Поначалу я никак не ставил это событие в связь с профессором Варламовым и хотел было положиться на милицию. Но теперь, после того что произошло сегодня ночью и обнаружилось буквально час тому назад, все выглядит иначе. А тут еще и Варламов исчез. Чертовщина какая-то!
Как явствовало из слов директора, два дня назад не вышел на работу один из лаборантов института, некто Евстафьев. Поскольку за Евстафьевым водился грешок — он выпивал, — никто особого значения его отсутствию не придал. Однако еще вчера утром в институт нагрянула милиция. Как оказалось, произошло нечто ужасное: Евстафьев был убит, убит буквально в двух шагах от института, в примыкавшем к институту большом пустынном парке.
Кто совершил это убийство, как, с какой целью? Кому мог мешать рядовой лаборант института? Ответа на эти вопросы, как и на сотню других, не было.
Труп обнаружил случайный прохожий. Ранним утром. Позавчера. Поднял тревогу. Явилась милиция. По заключению экспертов, убийство было совершено часов за двенадцать — четырнадцать до того, как было найдено тело, то есть вечером третьего дня. Евстафьев был убит ножом, финкой, как утверждает милиция, хотя орудия убийства на месте и не оказалось.
«Финкой? — подумал Скворецкий. — Опять финкой? Как тогда, в прокуратуре, начальника продсклада… как его?.. Попова. Уж не Малявкин ли, не его ли работа? Но при чем здесь Малявкин? Ему-то это зачем? Но финка, финка… Хотя… финка? Мало ли у кого на руках финки!.. Вот лезет же в голову всякая чертовщина!»
— Что любопытно, — продолжал директор, — похищены деньги (сколько их у него там было — гроши!) и документы. Документы! Главное, пропуск в институт. Как уж милиция без документов дозналась, что убитый — Евстафьев, наш сотрудник, не интересовался, не мое это дело. Но ведь вот что: продкарточка на месте. Уцелела! У Евстафьева же это было главное богатство. Карточки-то у нас рабочие, первая категория… Вот и судите сами, ограбление это или тут что другое.
Известием об убийстве Евстафьева дело, однако, в эти тревожные для института дни не ограничилось. Ранним утром, сутки спустя после появления милиции, пришедшие на работу сотрудники обнаружили, что дверь в кабинет Варламова отперта. Странно! Никогда не бывает, чтобы двери оставляли незапертыми — такой уж в институте порядок. В первый момент тем не менее никто этому особого значения не придал: профессор Варламов — человек рассеянный, всякое могло случиться… А там и профессора хватились: время идет, его же нет и нет. Позвонили на квартиру. Может, захворал? Человек в годах, и сердце пошаливает.
Тут уж начинается чистейшая фантасмагория. Какой-то женский голос ответил, что профессора нет, уехал. А как он мог уехать? Куда?
Как нарочно, понадобились результаты последних опытов профессора Варламова. Решили вскрыть его сейф, а он, сейф… взломан. И… ничего там нет. Пусто. То есть всякие второстепенные записи лежат, но главного, главного — расчетов — нет. Исчезли!
— Скажите, — уточнил Скворецкий, — сейф оказался взломан или просто вскрыт? Ключом.
— Может быть, я неудачно выразился, но он именно вскрыт, дверца отперта. Следов взлома нет.
— Ключ имелся в одном экземпляре у профессора или был дубликат?
— Был и второй ключ, но тот хранится в секретной части. Возможность его использования исключена — он на месте.
— Вы не допускаете, что документы мог взять сам профессор Варламов? И никто другой. Ключ-то, выходит, был только у него, а сейф отперт. Ключом. Не взломан.
— Варламов? — возмутился директор. — Профессор Варламов? Да вы отдаете себе отчет, что говорите? Это же чудовищно! Это… Это… Это все равно как отец убил бы собственное детище.
— И все же, — спокойно, как бы размышляя вслух, сказал Кирилл Петрович, — исчезли документы и исчез профессор. Таковы факты. Факты бесспорные. Есть между этими двумя исчезновениями связь или ее нету? Боюсь, есть. Тем более ключ, ключ от сейфа… Есть над чем задуматься…
— Все это правда, — поспешно согласился директор, — но Петр Андреевич? Профессор Варламов? Нет, не верю. Не хочу верить.
В комнате наступила тягостная тишина. Первым ее нарушил Скворецкий:
— Хорошо, допустим, не Варламов. Мне тоже не хотелось бы его обвинять раньше времени, хотя… Подойдем с другой стороны. Скажите, вы полагаетесь на охрану? Она хорошо организована? Мог в институт проникнуть посторонний, воспользовавшись чужим пропуском, скажем, того же убитого? Евстафьева.
Директор пожал плечами:
— Охрана мне непосредственно не подчинена. Однако, возглавляя институт, такой институт, я не мог ею не интересоваться. На мой взгляд, поводов для беспокойства нет. До сегодняшнего дня, во всяком случае, не было, — поправился директор. — Постовые — народ грамотный, серьезный, службу несут исправно. Так, во всяком случае, мне кажется. Пропускной режим уж куда строже: пропуска проверяются не только снаружи, в проходной, но и при входе в здание и в отдельных помещениях. Правда, есть и одно «но»…
— Какое же?
— Институт новый, существует недавно, менее года. Сотрудников хоть и не так уж много, но порядочно. Что ни день, принимаем новых. Как уж тут запомнить друг друга, узнать в лицо? (Я исключаю ведущих работников — те между собой знакомы годами.) Отсюда следует, что попади любому постороннему институтский пропуск да замени он на нем фотокарточку владельца, — проникнуть в институт проще простого.
— Ну, не так уж просто, — возразил Скворецкий. — И не любому постороннему это под силу. Он, этот, как вы полагаете, «посторонний», чтобы воспользоваться даже идеально подделанным пропуском (а хорошо подделать документ, подменить фотографию — дело сложное, хитрое, требующее профессиональных навыков и умения), должен досконально знать ваши порядки, хотя бы вот то, что вы мне сейчас рассказали. Откуда постороннему это знать? Только от кого-либо из ваших сотрудников, которые, между прочим, обязаны никому не разглашать никаких сведений. Следовательно, ниточка тянется опять-таки в институт, к кому-то из его сотрудников.
— Логично, — согласился директор. — Вполне логично. Но кто же тогда, если вы подозреваете кого-либо из сотрудников института, кто?
— Пока я на этот вопрос не могу ответить. Подозревать? Нет, ни одно конкретное лицо я пока не подозреваю, не имею оснований. Будем искать.
— А документы? Как быть с документами Варламова? Да и сам он где? Куда девался?
— Ничего определенного сообщить вам пока не могу. Будем искать, — спокойно ответил Скворецкий.
— Не скажу, чтобы вы меня очень обрадовали… Могу я, по крайней мере, знать, что вы намерены предпринять? Как действовать?
— Прежде всего я хотел бы осмотреть место происшествия, комнату профессора Варламова, его сейф. Затем мне надо будет потолковать кое с кем из сотрудников института, и еще мне очень нужно, чтобы мне никто не мешал.
— Ага, понятно. И все же наркому вашему я позвоню, если не возражаете.
Скворецкий пожал плечами и поднялся:
— Тут я вам не советчик. Воля ваша…
Глава 7
В это утро Горюнов пришел в наркомат раньше Скворецкого и, не дожидаясь Кирилла Петровича, приступил к розыску Люды. Начал он с того, что установил, кому принадлежат номера телефонов К5-67-50, Е2-34-27 и Д1-23-16.
Оказалось, что первый телефон установлен в парикмахерской, второй — в кинотеатре и третий — в… зоопарке.
— Полагаю, Кирилл Петрович, что начнем с зоопарка, — серьезно говорил Виктор, едва Скворецкий появился в наркомате. — Думаю, что Люда — это… белая медведица, а?.. Нет, вероятно, это тюлень. Дама-тюлень или девица-тюлень. Звучит?
— Ладно, ладно, — ворчал Скворецкий, отмахиваясь от Виктора. — Умерь свою прыть. А зоопарк — что же? В зоопарке, между прочим, и люди работают. Там не только тюлени или белые медведи водятся…
— Почему тюлени? — продолжал шутить Горюнов. — Разве я сказал — тюлень? Нет. Люда — шимпанзе, определенно шимпанзе. Или эта… как ее?.. макака!.. Впрочем — нет! Змея! Очковая змея. Кобра!.. А что? Кобра — это звучит…
Скворецкий не дослушал, махнул рукой и поспешил к выходу: он торопился ехать в институт. А Виктор, вволю посмеявшись, все же отправился в зоопарк. Вероятность обнаружения Люды в зоопарке была сомнительной, но и этот вариант следовало проверить и сразу же исключить из розысков, если никого заслуживающего внимания там не обнаружится. Поэтому с зоопарка он и начал. Виктора мало смущало, что ни по одному из полученных телефонов не было, судя по всему, продавщицы, — Ната, определяя профессию Люды, могла и ошибиться. И Малявкин мог не сказать ей всей правды. Зато был кинотеатр, а в кино должна быть и билетерша. Вот если запись на томике Бальзака все же не телефон, тогда как? Тогда придется искать какие-то другие пути. Искать, искать, искать — таков удел чекиста. И — находить.
В зоопарке Горюнов быстро получил список сотрудников, находившихся в Москве. Женщина, по имени Людмила, в нем значилась, к счастью, единственная, других Людмил среди работников зоопарка не было, но… этой Людмиле перевалило за шестьдесят. Значит, отпадает.
Теперь все мысли Горюнова были прикованы к кинотеатру.
Он зашел в ближайший телефон-автомат и набрал номер: Е2-34-27.
— Алле! — послышался пронзительный женский голос.
Виктор кашлянул и не очень уверенно произнес:
— Прошу извинить, мне бы Люду!
— Люду? А ее нет. Будет позже. Вечером.
В трубке послышались частые, отрывистые гудки.
«Ага! — торжествовал Горюнов. — Вот, дражайший Кирилл Петрович, ваши теоретические выкладки: трудно к цифре прибавлять или вычитать двойку или тройку, так обычно не делают. Делают, как видите! Еще как делают».
Горюнов не сомневался, что нужная им Люда, знакомая Малявкина, обнаружена, и все-таки, вернувшись в наркомат, решил позвонить по третьему телефону — в парикмахерскую. Он набрал номер К5-67-50 и попросил Люду.
— Это Людмилу, что ли? Сбойчакову?
— Да-да, — поторопился Виктор. — Именно Людмилу. Сбойчакову.
— Так нет вашей Сбойчаковой, она в вечер работает. И звонют тут ей, и звонют, житья нет… — Трубка была брошена.
Виктор невольно вздохнул. Вот тебе и на — и тут Люда! Какая же из двух? Вероятнее, билетерша, но… Хорошо, однако, что этой Люды, из парикмахерской, не оказалось на месте, что удалось обойтись без разговора, и того лучше, что этой самой Люде «звонют и звонют»: его звонок не может вызвать и тени подозрения. Теперь скорее собрать сведения о той и другой Люде, а там… Там видно будет. Придется, очевидно, заняться обеими.
Несколько часов спустя перед Виктором Горюновым лежали две справки.
Первая. Мизюрина Людмила Софроновна, 1915 года рождения, живет на Палихе, дом (номер), квартира (номер). Работает билетершей в кинотеатре. Мизюрина замужем. Муж — Сергей Михайлович Мизюрин, 1913 года рождения, в действующей армии. До войны работал киномехаником. Под Москвой, в Люблино, проживает отец Мизюриной, Касаткин Софрон Григорьевич, 1884 года рождения. Работает заведующим мануфактурным складом. В последнее время Мизюрина очень часто посещает своего отца.
И — вторая. Сбойчакова Людмила Игнатьевна, 1918 года рождения, проживает по 2-й Мещанской, дом (номер), квартира (номер). Живет с мужем в квартире его родителей, которые эвакуировались. Муж — Сбойчаков Трифон Захарович, 1906 года рождения, инвалид войны. Ранен в 1941 году под Смоленском. Работает начальником почтового вагона дальнего следования на линии Москва — Владивосток. Дома бывает редко, наездами. Сбойчакова Людмила Игнатьевна работает в парикмахерской на улице Сретенка.
Согласовав со Скворецким план действий, Виктор отправился на Палиху. (Решено было начать с Мизюриной — как же, билетерша кинотеатра!)
Соседи Людмилы Мизюриной отзывались о ней скорее недоброжелательно: так, ничего особенного, женщина как женщина, но характер скверный. Молодая, а сварливая. И жадная. Скопидомка. Все себе тащит и себе. К людям недобра: хоть ты пропади пропадом, воды напиться не подаст.
Заводит ли Мизюрина случайные знакомства? С мужчинами? Трудно сказать. Вроде бы ничего такого за ней не замечали, хотя женщина она интересная и за внешностью своей следит. Но насчет романов… Нет, никакого намека на какой-либо роман не было. Однако кто ее знает? Женщина она скрытная, себе на уме. Всякое могло случиться.
Прямо с Палихи Горюнов выехал в Люблино, где жил отец Мизюриной. Там ему пришлось провести целый вечер, потратить не один час, и не зря.
Отец Мизюриной, Софрон Григорьевич Касаткин, жил в небольшом домике, притаившемся за высоким забором. Стоило постороннему приблизиться к забору, как раздавалось металлическое звяканье и звучал грозный басовитый лай: хозяйство Касаткина охранял злющий пес.
Соседи Касаткина, называвшие его не иначе как хапугой, относились к нему с откровенной неприязнью. Как часто бывает в таких случаях, каждый с удовольствием «перемывал косточки» неполюбившемуся соседу, никого не приходилось расспрашивать. Говорили охотно, говорили много, со всяческими подробностями, и трудно было разобрать, где тут правда, где выдумка. Виктор и не пытался разобраться, отделить правду от лжи: его сам Касаткин интересовал мало. Зато когда одна из особо словоохотливых соседок упомянула о том, что последнее время она несколько раз видела на участке Касаткина какого-то постороннего мужчину, военного, Виктор весь обратился в слух:
— Мужчина? Военный? И давно он там появился? Как выглядит: молодой, старый?
— Да нет, не очень чтобы давно, впервые этак с месяц назад, может, чуть побольше, а молодой ли, старый, не скажу, батюшка, не приметила. Сдается, не очень старый, а там кто знает… Не разглядела. (Не могла же соседка признаться, что она подглядывала через щелку в заборе, — а что через щелку разглядишь?!)
«Он! — решил про себя Виктор. — Малявкин! Удача».
Горюнов потолкался и возле мануфактурного склада, которым заведовал Софрон Григорьевич, побывал и в местном отделении милиции. В этот вечер ему определенно везло: надо же случиться так, что именно этими днями на складе была обнаружена недостача и предполагалась ревизия. Виктор не остался безучастен к полученным сведениям, и по дороге в Москву у него созрел план, который он и доложил Кириллу Петровичу.
— Интуиция! — возбужденно восклицал Виктор. — Верьте моей интуиции, это Малявкин! Он там, у Касаткина…
Майор Скворецкий хотя и не разделял излишнего оптимизма своего помощника, хотя и посмеивался над его «комсомольской торопливостью», как он выразился, но план, представленный Горюновым, одобрил. Той же ночью в Люблино выехала оперативная группа, возглавил которую сам майор.
Прихватив в люблинском отделении милиции двух милицейских работников, Скворецкий и оперативная группа двинулись к дому Касаткина. Оставив прибывших с ним оперативных работников дежурить возле забора (надо было перекрыть все пути отхода — мало ли что!), сам Кирилл Петрович с Горюновым и милиционерами подошли к калитке. Они долго стучали, в ответ раздавался только свирепый собачий лай. Наконец послышались чьи-то шаги, и хриплый голос спросил:
— Кого там еще принесло? Чего стучите, покоя людям не даете?
— Ты, Григорьевич? — откликнулся один из милиционеров. — Открой. Милиция.
Послышалась какая-то возня, стукнула щеколда, и калитка чуть приоткрылась.
— Ты, что ли, Максимович? — сердито спросил Касаткин, вглядываясь в темноту. — И чего тебя по ночам черти носят? Дня тебе мало?
— Я, я, — отозвался милиционер, которого Касаткин назвал Максимовичем. — Узнал? Отворяй. Так что придется произвести у тебя обыск. Насчет мануфактуры… Ты зверя-то своего угомони.
Горюнов нажал плечом, калитка распахнулась, и Скворецкий, два милиционера, а за ними и Виктор прошли мимо отступившего в сторону Касаткина к дому. Касаткин укоротил цепь, на которой метался здоровенный пес, и последовал за непрошеными гостями.
— Обыск? — спросил он, догоняя Скворецкого, в котором угадал главного. — Это почему обыск? Никакого полного права не имеете.
— Имеем, — весело отозвался майор. — Имеем право. На вашем складе обнаружена недостача, вот и поищем…
— Недостача? А я тут при чем? Не брал я мануфактуры. Ищите, власть, конечно, ваша, только нет у меня ничего. Нехорошо поступаете.
— По закону поступаем, хозяин, по закону. Зря обижаешься. Давай показывай свои хоромы.
Дом был небольшой, одноэтажный. В жилые комнаты (их было две) вели просторные сени. Комната, в которую вошел Скворецкий и его спутники, служила хозяину, судя по всему, столовой. Она была обставлена простой, но добротной мебелью. На большом, покрытом клеенкой столе было расставлено несколько тарелок с остатками недоеденной пищи, стояла начатая бутылка водки, посапывал массивный, ярко начищенный самовар.
— Хорошо живете! — заметил майор.
Касаткин промолчал.
Навстречу вошедшим поднялась молодая, лет под тридцать на вид, женщина. На ее миловидном лице блуждала какая-то странная, одновременно испуганная и заискивающая улыбка.
— Дочь, — кивнул в ее сторону Касаткин. — Людмила. Приехала из Москвы отца проведать.
— Мизюрина, — назвалась женщина. — Людмила Софроновна. Здравствуйте…
— Здравствуйте, — ответил за всех Скворецкий. — Извините за беспокойство, но такая уж у нас служба. Должны произвести обыск… А вы что — ужинали? Поздненько изволите ужинать, время-то за полночь…
— Я в своем доме, — угрюмо возразил Касаткин, — сам здесь хозяин. Ужинаю, когда хочу.
— Оно, конечно, — согласился Кирилл Петрович. — Дело хозяйское. Приступим, товарищи?
Тщательно осмотрев первую и вторую комнаты (последняя служила спальней), Скворецкий и его помощники никаких признаков мануфактуры не обнаружили. Не было в доме — это главное — и никого постороннего. Что же, соседка Касаткина ошиблась или все выдумала, по злобе сочинила?
Кирилл Петрович сердито поглядывал на Горюнова, собираясь кончать обыск, когда тот вдруг шагнул к подоконнику и с торжеством поднял вверх широкий солдатский ремень. Мизюрина тихо вскрикнула и поспешно закрыла рот ладонью. Касаткин метнул на нее из-под нависших бровей свирепый взгляд. Перехватив этот взгляд, Виктор улыбнулся и обратился к Касаткину:
— Это, папаша, чей же ремень будет?
— «Папаша»! — фыркнул Касаткин. — Тоже сыночек нашелся. А ремень что? Мой это ремень. Кому до этого какое дело.
— Ваш? — удивился Горюнов. — Что же, вы его поверх пиджака носите? Обличье у вас вроде бы гражданское…
— Где хочу, там и ношу. И никого это не касается.
— Справедливо, — согласился Скворецкий. — Кому, действительно, какое дело? Давай-ка, хозяин, показывай участок: сараи, амбар, что там у тебя есть…
— А ничего и нет, — мрачно сказал Касаткин. — Амбаров не заведено. Есть поленница дров да конура собачья. Там, что ли, искать будете?
— Отчего же? И там поищем…
Подсвечивая себе карманными фонариками, Кирилл Петрович, Горюнов и милиционеры, следуя за хозяином, вышли во двор. Сразу за ними выскочила Мизюрина и с пронзительным криком кинулась к поленнице, громоздившейся слева от крыльца. В тот же момент из-за поленницы метнулась какая-то темная фигура — и к забору.
— Стой! — громко крикнул Скворецкий, вырывая из кармана пистолет. — Стой! Стрелять буду…
Залилась трель милицейского свистка. Но бежавший и не думал останавливаться. Мгновение — и он перемахнул через забор. Однако уйти ему не удалось: из-за забора послышалась какая-то возня, прозвучал приглушенный вскрик, и минуту спустя двое оперативных работников ввели через предусмотрительно распахнутую Горюновым калитку дюжего мужчину, руки которого были скручены за спиной.
Едва чекисты ввели задержанного в освещенную комнату — это был рослый, плечистый человек, в военной гимнастерке со следами споротых петлиц, без погон и без поясного ремня, — как Мизюрина кинулась к нему на грудь и истошным голосом завопила:
— Не дам!.. Изверги… Не да-ам!..
— Ладно, Люда, ладно, чего уж тут… — сконфуженно говорил тот, неуклюже пытаясь освободиться из цепких объятий женщины.
— Гражданка Мизюрина, — вынужден был повысить голос Скворецкий, — успокойтесь! Садитесь. Дайте разобраться.
Прошло не менее часа, пока все выяснилось. Нет, это был не Малявкин, и сходства никакого не было. Виктор Иванович ликовал раньше времени. Задержанный оказался мужем Людмилы, Сергеем Михайловичем Мизюриным. Около года назад он дезертировал из рядов Советской Армии и все это время скрывался в Люблино, в доме отца своей жены, проживая на нелегальном положении, не высовывая и носа со двора. Кроме Касаткина и Мизюриной, беспрестанно твердившей своим соседям и знакомым, что муж ее на фронте, воюет, никто не знал, где он находится.
Передав Мизюрина работникам милиции и поручив им подготовить материалы для направления в трибунал, Скворецкий с Горюновым и остальными оперативными работниками вернулись в Москву.
— Ну как, Виктор, — спрашивал по дороге Кирилл Петрович, — как насчет интуиции? Где же твой Малявкин?
Горюнов сконфуженно молчал. Интуиция подвела. Малявкина не было.
Глава 8
Неудача в Люблино не обескуражила Горюнова. Теперь оставалась только Людмила Сбойчакова, и уж там-то, Виктор был уверен, обнаружатся следы Малявкина. Если нет, будем искать дальше!
Горюнову очень хотелось поехать в парикмахерскую, усесться в кресло, закрепленное за Сбойчаковой, и завязать непринужденный разговор. Может, что-нибудь в таком разговоре и выяснится. Но он воздержался. Рискованно. Зато никто не мог возразить против поездки на 2-ю Мещанскую, к дому Сбойчаковой. Осторожную разведку на месте произвести было необходимо, и Горюнов отправился на рекогносцировку.
Сбойчакова жила в ветхом деревянном домишке. Дом стоял в глубине небольшого двора, а рядом и сзади громоздились другие дома, посовременнее, повыше.
Квартира Сбойчаковых находилась на первом этаже. Окна, задернутые плотными занавесками, чуть не вровень с землей. Дверь вела прямо на улицу, на небольшое крылечко в одну ступеньку. На двери большой висячий замок.
На счастье Горюнова, во дворе на скамеечке, под разлапистой липой, сидели несколько пожилых женщин и мужчина с деревяшкой вместо правой ноги. Когда Виктор вошел во двор, они сразу умолкли, переглянулись и уставились на него.
— Здравствуйте, — вежливо сказал он и сдернул кепку.
— Здравствуй, если не шутишь, — ворчливо сказала одна из женщин. Остальные угрюмо молчали.
— Вы не скажете, из Дмитриевых кто есть дома? Они вроде бы тут проживают? (Горюнову было известно, что в соседней со Сбойчаковыми квартире проживала семья Дмитриевых, глава которой и старший сын находились на фронте, были живы и здоровы, а все остальные члены семьи пребывали в эвакуации.)
— Дмитриевы? А тебе зачем? — спросил одноногий.
— Так я с Петром Анисимовичем в одной части служил. С Дмитриевым, значит. Потом ранен был. После ранения — госпиталь. Вот, выписался, ну и решил заглянуть. Может, что узнаю.
— С Петяшкой? — обрадованно воскликнул одноногий, подвигаясь и уступая Горюнову место. — Да ты садись, мил человек, садись! В ногах правды нету. Ну, как там Петяшка, как воюет? Сказывай.
Потеснились и женщины. Угрюмость на их лицах сменилась приветливыми улыбками.
— Что вам сказать? — задумчиво начал Горюнов. — Ведь я с Петром воевал вместе в начале сорок второго, потом, я же говорю, был ранен. Тогда все было хорошо. Петр геройски воевал. Медаль получил. (Это Горюнову тоже было известно.) А что было дальше, где Петр сейчас, как он, не знаю. Война!..
— Война, будь она проклята! — зло сказал одноногий и ожесточенно хлопнул ладонью по своей деревяшке. — Про медаль, брат, мы и без тебя знаем, наслышаны. Выходит, не ты нам, а мы тебе можем рассказать про Петяшку. — Он неожиданно расхохотался. — А я ведь, бабы, что подумал? Я подумал, что он, этот мужик, вовсе и не к Дмитриевым, а к Людке!
— Ну да, ну да, — закивали головами женщины. — И я так подумала… И я… И я… — Они засмеялись.
Женщины быстро позабыли о Дмитриеве и, все более и более расходясь, стали обсуждать Людку Сбойчакову. Очень скоро Виктор во всех подробностях узнал историю ее многочисленных похождений. Что в этой истории было правдой, а что говорилось зря, со злости, разобрать было трудно, но суть была ясна, и она, суть того, что говорилось, многое дала Виктору.
Людка Сбойчакова, как в один голос утверждали соседки, всегда была дрянью. Правда, до войны она вела себя тихо, осторожно. Все пошло с начала войны, с того времени, как ее мужа, Трифона Сбойчакова, забрали в армию, а там эвакуировались и его родители. Людка осталась единственной и полновластной хозяйкой квартиры. Вот тут-то и началось! Что ни день — у нее дружки: то один, то другой… И всё больше военные. Офицеры.
Весной сорок второго вернулся муж. Из госпиталя. Так ничего, но рука покалечена. Правая. Одним словом, отвоевался солдат. Вчистую. Соседи ему, слово за словом, все и выложили. Он Людку дня два, а может, и три лупил.
Бил он Людку, бил, а что толку? Пошел Трифон на прежнюю работу: на железную дорогу. Начальником почтового вагона дальнего следования. Когда неделю, две, а когда и месяц в разъездах. Людке только того и надо: муж со двора, а милый друг во двор. И опять то один, то другой. И не то чтобы тайком, втихомолку, а прямо живут у нее, днюют и ночуют.
Она ведь что учудила! Мужа-то она все-таки побаивается: тяжел Трифон на руку. Она если дружка и приведет, то проводит его в горницу, дверь снаружи на замок, и ключ на условное место. Сама же в квартиру — через окно.
Трифон приедет невзначай, не ко времени, ключом в замке шебаршит, шебаршит, а Людка тем временем с дружком-то со своим через окно выпрыгнет (окна от двери не видно) — и поминай как звали. А потом явится тихая, смирная. Трифону сколько раз говорили, а он злобится, слушать не хочет. Бить-то жену бьет, а любит. Что сделаешь?
Вот и сейчас у нее завелся какой-то… Молоденький. Белобрысый. То изредка появлялся, а последние дни вроде бы там и сидит, у Людки, благо Трифон опять в отъезде. Может, однако, и не сидит. На дворе он, этот молоденький, что-то дня три не показывался.
Тут собеседники Виктора заспорили: кто говорил, что «белобрысого» не видно три дня, кто — два, а одноногий и вовсе утверждал, что видел его не позже как вчера. Спору не видно было конца.
Горюнову стоило невероятных усилий все это слушать спокойно. С первых слов ему стало ясно, что здесь, именно здесь, в этом дворе, в этом домишке, — Малявкин. Не в Люблино — там вышла осечка, — а здесь. Тут его потайное логово. А если сейчас Малявкина и нет, то был, обязательно был, сутки назад, двое суток… И придет, еще придет. Непременно!..
Но отделаться от словоохотливых собеседниц было не так просто. Они вспоминали всё новые и новые факты, обрадованные новому слушателю: друг другу-то они давно надоели, каждая и так знала, что скажет другая.
Наконец Виктору удалось вырваться из цепких рук дворовых кумушек, сослуживших ему такую службу. Он в последний раз солидно простился и не спеша направился к воротам. Едва повернув за угол, Горюнов припустился со всех ног.
Скворецкого на месте не оказалось, и Горюнов, дорожа каждым часом, прошел прямо к комиссару.
— Так, так… — побарабанил пальцами по столу комиссар. — Значит, вы полагаете, что Малявкин находится там, у этой Сбойчаковой? Что же, похоже на то, но все-таки это только предположение. Смотрите, как бы не получилось второе Люблино: вдруг да не Малявкин?
— Товарищ комиссар, — воскликнул Горюнов, — он, он! Я уверен. Все сходится: и что Ната говорила, и приметы… Чую — он!
Комиссар улыбнулся:
— Чуете? Опять чуете? Это, конечно, существенно, но чутье вас уже не раз подводило. Я, признаться, больше полагаюсь на факты. И даже если их достаточно, горячку пороть не будем. Нельзя. Да и к чему? Что вы предлагаете? Нагрянуть туда, оцепить дом, учинить обыск, поднять шум на весь квартал? Разве так можно? А вдруг все же это не Малявкин? Или Малявкин. Допускаю. С оружием. Жертв хотите? Нет, сделаем иначе…
Комиссар снял телефонную трубку, отдал распоряжение.
— Вот так, — сказал комиссар, кладя трубку. — Вам все ясно? Операцию начнете, как только стемнеет.
…В переулке, по которому недавно бежал Горюнов, взвизгнув тормозами, остановилась машина. За ней вторая. Несколько молодых людей — среди них Виктор Горюнов — быстро выскочили из машин и направились кто на 2-ю Мещанскую, кто в проходные дворы. Шли они порознь, спокойно, с безразличным видом. Еще несколько минут — и все подходы к дому Сбойчаковых незаметно для посторонних глаз были перекрыты.
Начало смеркаться. Все было тихо. На дворе иногда появлялись случайные прохожие да на лавочке, под липой сидели какие-то люди. В квартиру Сбойчаковых никто не входил, и никто оттуда не выходил. Замок висел на двери.
Не появлялась и Людмила: была еще, по-видимому, на работе.
Сумерки сгущались. Даже вблизи нельзя было разглядеть лица. Чекисты приблизились к дому Сбойчаковых. Часов около десяти в проеме ворот мелькнула тень. Какая-то женщина шла по двору тихо, осторожно, то и дело озираясь по сторонам. Она подошла к одному из окон квартиры Сбойчаковых и трижды негромко стукнула в ставень. Потом еще трижды. Прошли считанные секунды, и окно чуть приоткрылось.
— Люда, ты? — послышался мужской голос.
— Я, я, — ответила женщина и ловко вскарабкалась на подоконник.
Окно закрылось. Замок остался висеть на двери.
Минуло еще полчаса. На дворе было тихо, ни души. Меж бегущих облаков изредка проглядывала луна, освещая затемненную Москву призрачным светом.
Внезапно по крылечку загрохотали тяжелые шаги, в замке заскрежетал ключ. Минуту спустя одно из окон бесшумно распахнулось, и на землю мягко спрыгнул мужчина. Не успел он сделать и нескольких шагов, как его руки оказались заломлены за спину. Он испуганно вскрикнул, пытаясь вырваться.
— Тихо! — послышался повелительный голос. — Не поднимайте шума. Сопротивление бесполезно.
Так же быстро и бесшумно была задержана женщина — Людмила Сбойчакова, выскочившая из окна вслед за мужчиной. Замок на двери так и остался висеть. Горюнов, возившийся с замком, сошел с крыльца и присоединился к группе оперативных работников.
Рассадив задержанных по машинам — мужчину в одну, женщину в другую, — оперативные работники доставили их в наркомат. Разговор с Людмилой Сбойчаковой оказался недолгим: она горько плакала, каялась в грехах и заверяла чекистов, что подобного с ней никогда не повторится. Как оказалось, с задержанным она познакомилась около двух месяцев назад. Случайно. «Симпатичный такой. Офицер. С фронта. Ну что здесь такого? Если бы я знала, если бы знала!..» И опять в слезы…
Сбойчакова клялась и божилась, что ей известно только имя ее приятеля: он назвался Николаем. Фамилией она даже и не поинтересовалась. И бывал-то он у нее за все время знакомства раз пять-шесть. Не больше. Вот разве что последние дни — тут он пробыл четверо суток. Это правда. А больше она ничего и не знает.
Сбойчакову отпустили. Ей, по-видимому, действительно больше нечего было сказать.
«Николай»? Так, значит, Николай, а не Борис? Не Малявкин? Или соврал, скрыл свое имя? Но зачем, с какой целью? Малявкин имел собственные документы, и скрывать ему свое имя не было никакого расчета.
Кстати, документы у задержанного были. Удостоверение личности и командировочное предписание воинской части. И то и другое на имя Николая Задворного. Не Малявкина. Больше ничего. Неужели снова не то, снова ошибка?
Глава 9
Кирилл Петрович Скворецкий вернулся из института только к ночи в самом мрачном настроении. Последние дни выдались куда как скверные. К прежним неприятностям — таинственному бегству Варламова — добавились новые, не менее таинственные, самого угрожающего характера: исчезновение документов. Тут уж гадать было нечего: налицо был факт тягчайшего преступления. Хуже того: а что, если эти документы попадут в руки врага или уже у фашистов? Даже думать об этом не хотелось. А надо, надо было думать…
Тут еще убийство Евстафьева. Все переплелось в единый клубок. И что больше всего тревожило Скворецкого, так это то, что время шло, и, несмотря на упорнейшую кропотливую работу, он не обнаружил ни единого проблеска, не нащупал самой тончайшей ниточки, ухватившись за которую можно было бы раскрыть тайну, найти следы врага, похитившего документы.
Кирилл Петрович, закончив беседу с директором института, внимательно осмотрел сейф. Ничего. Никаких признаков взлома. Судя по всему, сейф действительно был вскрыт ключом, а отсюда причастность профессора Варламова к исчезновению документов становилась все более очевидной.
«Варламов? — думал майор. — Варламов? Он взял документы? Очень многое говорит за это — тот же ключ, бегство. Но… Сколько здесь „но“!»
Кирилл Петрович не мог не считаться с мнением директора института, который и мысли не допускал, что похищение документов — дело рук профессора. И не только это. Ведь ключ мог быть похищен у Варламова, с ключа, наконец, мог быть сделан слепок… Да, все это так, все могло быть, но… бегство! Бегство профессора. Не может быть, чтобы между таинственным исчезновением Варламова и пропажей документов не было связи. Может, потому профессор и скрылся, что документы…
С первых же шагов расследования Кирилл Петрович натолкнулся на одно весьма немаловажное обстоятельство: он выяснил, что документы были похищены НЕ РАНЬШЕ как за день до его приезда в институт. Накануне они были еще на месте, в сейфе. Двум научным сотрудникам потребовались некоторые данные из документов, и профессор Варламов в тот самый день ПЕРЕД САМЫМ УХОДОМ ознакомил их с этими данными. Потом ПРИ НИХ запер документы в сейф и ушел из института. Куда ушел профессор, где после этого находился, они не знали. Зато знал майор. Вернее, он знал, что из института профессор отправился домой, а потом… потом скрылся. Во всяком случае, расследование показало, что в институт Варламов больше не возвращался. Значит, не он? Черт те что!
Кирилл Петрович беседовал с работниками института: научными сотрудниками, лаборантами, уборщицами, бойцами и командирами охраны, — ровно ничего.
Битых два часа майор толковал с Константином Дмитриевичем Миклашевым, ближайшим сотрудником и старинным другом профессора Варламова. Тот был неразговорчив, еле цедил слова, на вопросы отвечал неохотно или вовсе не отвечал. У Кирилла Петровича сложилось убеждение, что Миклашев относился к нему с антипатией. (Вернее, не к нему, а к той организации, которую представлял майор, — к органам Государственной безопасности. Но почему? По какой причине? Откуда такое предубеждение?)
Также было ясно, что Миклашев ни секунды не сомневался в полнейшей невиновности профессора Варламова. Если речь заходила о профессоре, старик говорил о нем только с беспредельным уважением.
Кирилла Петровича удивило, что, как складывалось впечатление, Миклашева нисколько не тревожит бегство профессора, самый факт его исчезновения. Однако это впечатление могло быть и ошибочным: Миклашев и вообще-то в течение всей беседы был ко всему равнодушен, обсуждать же с ним подробно факт бегства профессора и строить какие бы то ни было догадки Скворецкий не считал возможным. Сам Миклашев оставался для майора загадкой.
Да, поведение Миклашева насторожило Скворецкого, однако же другие сотрудники в один голос твердили: «Миклашев-то? Константин Дмитриевич? О, он у нас такой… Бирюк. Слова не вымолвит, но-о работник… Будьте уверены!»
Все же Кирилл Петрович позвонил в наркомат и дал указание срочно, под благовидным предлогом, проверить квартиру Миклашева. Напрасно: никаких следов ни профессора Варламова, ни Евы Евгеньевны там не обнаружилось. В это же время велась осторожная проверка других знакомых Евы Евгеньевны.
Поздним вечером Скворецкий выехал в Управление милиции, встретился с сотрудниками, проводившими расследование в связи с убийством Евстафьева, и договорился о совместных действиях на будущее: убийцу надо было искать, и дело складывалось так, что органы НКГБ не могли оставаться в стороне. Дать же Скворецкому эта поездка ничего не дала: милиция тоже пока ничего не узнала, не нащупала никаких следов. Вполне понятно, что настроение у Кирилла Петровича было мрачное, хуже некуда.
…Горюнов только что закончил со Сбойчаковой и готовился к допросу задержанного — тот молча сидел в соседнем кабинете под наблюдением одного из оперативных работников. Увидев входящего Скворецкого, Виктор вскочил и радостно сказал:
— Взяли, Кирилл Петрович, взяли! У Людмилы Сбойчаковой.
Выражение лица майора изменилось. Он оживился:
— Малявкин? Точно? Горюнов смутился:
— Думаю… полагаю, да. Он. Но назвался иначе — Задворный. Николай Задворный. И документы на имя Задворного. Я их послал на экспертизу. А допрашивать задержанного не допрашивал, вас ждал.
— Капитана Попова надо вызвать, — сказал Скворецкий. — Из продсклада. И Константинова. Проведем опознание. Да, еще Нату. Она Малявкина лучше всех знает. Нату — обязательно. Как приедут, начинай. Меня, пожалуй, не жди, я — к комиссару. Могу задержаться.
Ни Попова, ни Константинова разыскать Горюнову не удалось. Дежурный по продскладу доложил, что и тот и другой ушли, а куда — неизвестно. Телефонов у них на квартирах не было. Горюнов послал по имевшимся у него домашним адресам Попова и Константинова машину, а сам позвонил Нате. Девушку явно взволновал внезапный вызов в НКГБ, но возражать она не стала: надо так надо.
Когда Ната приехала, Горюнов посвятил ее в суть дела.
Не вдаваясь в подробности, он сообщил, что у одной женщины задержан офицер Советской Армии. Старший лейтенант. Есть основания полагать, что это Малявкин, хотя точно пока ничего неизвестно. (О наличии у задержанного документов на имя Николая Задворного Горюнов тоже не упомянул.)
— Будем опознавать, — закончил Горюнов. — Поэтому я и попросил вас приехать. Мы рассчитываем на вашу помощь.
— Пожалуйста, — смутилась Ната. Щеки ее залились румянцем. — Если надо… Только что я должна делать? Вы уж мне растолкуйте, пожалуйста.
— Охотно, — согласился Виктор и разъяснил Нате, каким образом проводится опознание. — Главное — не теряйтесь, — приободрил он оробевшую девушку. — Ничего страшного!
Внимательно выслушав Горюнова, Ната удивилась:
— Я все поняла, но… Но зачем?
— Что — зачем? — не сообразил Горюнов.
— Зачем понадобилась я, к чему это, как вы говорите, опознание?
— То есть как к чему? — начал сердиться Горюнов.
— Нет-нет, — заторопилась Ната, — вы меня неправильно поняли. Я, конечно, сделаю все, что надо, только… У вас ведь есть фотография Малявкина, так зачем я?
— Ах, вон оно что! — усмехнулся Горюнов. — Фотография, конечно, есть, но, чтобы достоверно (он подчеркнул это слово) установить личность задержанного, фотографии мало. Когда есть люди, лично знающие задержанного, во избежание ошибки проводится опознание. Понятно?
Ната молча кивнула.
— Вот и хорошо, — сказал Горюнов. — Приступим.
В кабинете, в котором находился задержанный, к стене было приставлено четыре стула. На одном, посредине, свесив голову вниз, уронив руки на колени, сидел тот, кто назвался Задворным. На остальных стульях сидели, в таких же позах, оперативные работники в штатском, примерно того же возраста, что и задержанный. Напротив за письменным столом сидел еще один чекист.
Как только Горюнов с Натой вошли в комнату, задержанный выпрямился и с испугом уставился на Нату. Краска начала медленно сползать с его лица, он до синевы побледнел, но через какое-нибудь мгновение щеки у него запылали.
— Не надо… — с отчаянием сказал он, хватаясь левой рукой за горло. — Не надо. Я все скажу. Сам. Я не Задворный: моя фамилия Малявкин. Борис Семенович Малявкин.
Все было ясно. Нате не пришлось и рта раскрыть. Проводив взволнованную донельзя девушку и успокоив ее, насколько мог, Горюнов, не ожидая Попова и Константинова (нужды в них теперь не было), приступил к допросу.
Допрос он вел умело, обдуманно, не спеша. Заполнив графы анкетных данных — фамилия, имя, отчество, год и место рождения задержанного, — Виктор закурил и сказал:
— Итак, с формальностями, кажется, покончили. Теперь черед за вами: рассказывайте.
— Что рассказывать? — уныло спросил Малявкин. — Что?
— Все, — жестко бросил Горюнов. — Все. Всю свою жизнь. Только — правду. Учтите, что ваши показания я запишу, и если что окажется не так, разойдется с истиной, тогда… Тогда мы вынуждены будем вас изобличать, и тут уж вам придется пенять на себя.
Малявкин прерывисто вздохнул и поерзал на стуле. Криво улыбнулся.
— Что же, с самого рождения рассказывать?
— Можно и с рождения, только покороче, а вот уж когда дойдете до войны, до самых первых ее дней, попрошу не стесняться. Тут поподробнее, поконкретнее: факты, события, люди. Где воевали, как, в каких частях — все, шаг за шагом. Абсолютно все, ничего не утаивая. До сегодняшнего дня. Ясно?
Малявкин еще раз вздохнул, попросил воды (Виктор подал ему стакан) и тихим, срывающимся голосом начал рассказывать. Он рассказал, как учился в школе, в консерватории, перечислил своих друзей, вспомнил первые дни войны, уход добровольцем на фронт…
Горюнов слушал молча, внимательно, не перебивая, изредка только, записывая главное, просил минутку подождать, говорить помедленнее.
Малявкин постепенно приободрился, стал говорить громче, увереннее. Он назвал училище, которое окончил в начале войны, части, в которых служил, места, где воевал. Но если, рассказывая об училище, о первых боях, в которых принимал участие, Малявкин не скупился на подробности, вдавался в детали воинской жизни, то чем дальше, тем подробностей становилось меньше, оставались одни наименования частей, фамилии командиров да беглое описание мест, в которых часть вела бои. Почти ничего не рассказав о соединении, в котором якобы служил последний год, он скороговоркой сообщил, что с разрешения командования получил после легкого ранения отпуск в Москву, где и провел два последних месяца, живя у знакомых.
Горюнов так ни разу его и не перебил, не задал ни единого вопроса, тщательно фиксируя все сказанное Малявкиным.
О Людмиле Сбойчаковой Малявкин сказал так:
— Сбойчакова? Что я могу о ней сообщить? Познакомились мы случайно. В парикмахерской. Девушка она из себя ничего, а наше дело — фронтовое. Понимаете? Ночевал у нее два-три раза да вот теперь, после этой истории в прокуратуре. Вы, конечно, знаете? И дернул же меня черт, простить себе не могу! Разобрались бы, отпустили, а я — бежать. Ведь это надо же! Идиот! Какой идиот!..
Скворецкий вошел в кабинет, когда Малявкин уже заканчивал свой рассказ. Сделав знак Горюнову продолжать допрос, он сел и стал читать листы бумаги, исписанные Виктором.
— Продолжим, — повернулся Горюнов к Малявкину. — Итак, что было дальше?
— Дальше? — Малявкин смущенно ухмыльнулся. — А что же дальше? Вроде бы я все сказал, товарищ начальник. Добавить мне нечего.
— Все? — недобро спросил Горюнов. — Добавить нечего? Ладно. Так и записали. А теперь ответьте на такой вопрос: каким образом у вас оказались документы на имя Задворного? Где вы их получили? Откуда?
— Ах да, документы… Виноват. Совсем упустил из виду. Тут, понимаете, такая история. Когда убежал я из прокуратуры, перепугался страшно. Жизни был не рад. И документов — никаких: забрали, когда задерживали. Как нарочно, на другой день встретил одного дружка. Фронтового. Ну, рассказал ему, что и как. Он, конечно, изругал меня, но дал свое удостоверение. Чтобы домой, то есть до своей части, добраться. Там бы я все доложил по начальству, а документы бы ему вернул… Вот как оно случилось.
— Любопытно, — усмехнулся Горюнов. — И на этом удостоверении вашего «дружка», как вы утверждаете, оказалась ваша фотокарточка? Ваша, а не кого-нибудь другого. Это каким же образом?
— Ах, фотокарточка… — замялся Малявкин, — это… Это не моя карточка — его. Мы… Мы очень похожи друг на друга. Нас в части даже, бывало, путали. Да-да, честное слово…
— Ах так? Даже путали? Ну что же, и это записано, — спокойно сказал Горюнов. — Что вы еще можете добавить к своим показаниям?
— Добавить мне нечего, — отозвался Малявкин и снова криво ухмыльнулся. — Я сказал все — все, как есть.
— Еще один вопрос. Вы из прокуратуры, когда бежали, прямо к Сбойчаковой отправились или куда по дороге заходили?
Малявкин наморщил лоб, словно стараясь припомнить, потом беспомощно развел руками и сказал:
— Куда же заходил? Нет, вроде бы никуда не заходил. Пошел к Сбойчаковой.
Скворецкий кончил читать записанные Горюновым показания Малявкина и сурово, в упор посмотрел на него. Посмотрел, но ничего не сказал, только молча кивнул Горюнову; продолжайте, мол, продолжайте.
Горюнов протянул Малявкину страницы протокола допроса:
— Прочтите и подпишите. Что записано неверно, скажите. Если ошибся, исправим.
Малявкин быстро пробежал все страницы и, помедлив секунду, подписал.
— Скажите, Малявкин, — спокойно, очень спокойно спросил Горюнов, — вы намерены говорить правду?
— П-правду? — Малявкин стал заикаться. — Так я и говорю правду.
— Все, что вы говорите, — ложь. Ложь и ложь! — резко сказал Горюнов.
— Но я не лгу, товарищ начальник. Все, что я сказал, — правда.
— И то, что после побега из прокуратуры отправились прямо к Сбойчаковой, ни к кому не заходя, тоже правда? Вы что, не узнали того, кто вас опознал? Может, снова надо пригласить племянницу профессора Варламова? Она вам многое напомнит.
Малявкин вскинул руку к лицу:
— Она?.. Ната?.. Она вам рассказала? Нет, я сам. Сам. Скажу все…
— Нет уж, хватит, — жестко перебил Горюнов. — Мы вас достаточно слушали. Теперь говорить буду я, а ваше дело слушать и отвечать на вопросы. Я вас предупреждал. Потрудитесь сообщить — только правду, — как, каким путем, с какой целью вы приехали в Москву?
— Я же вам говорил, — с тоской произнес Малявкин. — Я получил отпуск. Вот и приехал. В мае…
— В мае? А сейчас июль! На какой же срок вам предоставили отпуск?
— Отпуск я получил на три месяца.
— Вот ваши документы. — Горюнов подошел к своему столу и приподнял лежавшую с края пачку документов. — Не Задворного, а Малявкина. Так, кажется, ваша подлинная фамилия? Ваше заявление, будто вам был предоставлен отпуск, ничем не подтверждается. Судя по документам, вы ехали не в отпуск, а в командировку. Какую командировку? С какой целью?
Малявкин перевел дыхание и машинально провел рукой по лбу, отирая выступивший пот.
— Ах, это? — сказал он. — Так тут же все проще простого. У нас в части посчитали неудобным оформлять поездку как отпуск, вот командование и приказало выписать мне командировочное предписание.
— Командование? — вмешался Скворецкий. — Какое командование?
— К-как к-как-кое? — опять начал заикаться Малявкин. — Я в-вас не п-понимаю…
— Отлично понимаете, — зло сказал Скворецкий и кивнул Горюнову: ладно, продолжай. Посмотрим, что будет дальше.
Виктор поплотнее уселся в кресле и задал новый вопрос:
— Вы приехали в Москву один или…
— Один, — поспешно ответил Малявкин.
— Один? — В голосе Горюнова послышалась угроза. — Это точно?
— Да, — неуверенно произнес Малявкин. — Один. Хотя… если быть точным…
— То есть?
— Видите ли, я ехал один, но одновременно со мной в Москву ехал мой товарищ…
— Ах вот как?.. И это вы называете — один? Как фамилия этого товарища? Имя?
— Гитаев. Матвей Александрович Гитаев. Старший лейтенант.
— Где вы взяли продовольственные аттестаты, которыми пользовались в Москве?
— В части. Где же еще?
— В части? А как появилось в аттестате целое отделение солдат? Тоже в части вписали? Да вы, я вижу, шутник!
— Я не знаю, ничего не знаю… Это не я. Это Гитаев. Он все делал.
— Он? А на продсклад тоже он ходил? Один?
— Нет, на продсклад мы ходили вместе.
— Ах, вместе? И так-таки ничего не знаете? Полно!
Вопросы сыпались один за другим, и каждый требовал конкретного ответа.
Теперь Малявкин уже беспрестанно отирал пот, облизывал верхнюю губу. Он все больше и больше путался, ответы его были маловразумительными.
— Где остановился Гитаев в Москве, у кого? — внезапно спросил Скворецкий.
— Гитаев? — замялся Малявкин, собираясь с мыслями. — Я — я не знаю. Он мне не говорил.
— Не говорил?! Значит, прикажете понимать, вы жили в Москве не вместе, а порознь? Отвечайте.
— Мы… то есть я… мы жили порознь. — Малявкин говорил с отчаянием. — Хотя нет, вместе.
Малявкин вспомнил Нату и сообразил, что тут лгать бессмысленно: все, что знает Ната, знают, по-видимому, и следователи. Да, запутался он, заврался. Что делать? Что говорить? Малявкин смолк.
— Кстати, — настаивал Скворецкий, — почему, рассказывая о том, куда вы кинулись из прокуратуры, вы умолчали о Варламовых?
— Варламовы? — забормотал Малявкин. — Профессор Варламов? А что, что я должен сказать?
— Ну что сказать, это уж вам знать.
— Но, товарищ майор…
— Гражданин, — жестко сказал Скворецкий. — Гражданин майор. Товарищей больше для вас здесь нет, запомните. Итак, почему вы молчите о Варламовых? Думаете, не знаем? Наивно!
— Нет, я так не думал. Просто… просто я не хотел впутывать профессора в эту историю.
— В какую историю?
Малявкин не ответил. Он сидел понурясь, покусывая губы и молчал.
— Вот что, Малявкин, — заговорил Скворецкий. — Пора понять, что вы изобличены. Факты против вас. Все, что вы тут рассказали (майор приподнял со стола протокол допроса), — ложь. Ложь и чепуха. Ни слова правды. Ваша ложь обернулась против вас. Вы думаете, мы не знаем, что ваше удостоверение личности — фальшивка? Командировочное предписание — фальшивка. Продовольственный аттестат — опять фальшивка. И вам это превосходно известно. К чему же лгать? Нет, так дело не пойдет. И в молчанку играть не выйдет. Мой вам совет: одумайтесь. Пока не поздно, расскажите все. Сами. С самого начала. Не ожидая, пока мы начнем вас изобличать. Вас следователь уже предупреждал о последствиях. Сейчас мы вам предоставляем последнюю возможность. Ясно?
— Да, това… гражданин майор. Ясно.
— Кстати, куда вы девали финку, которой там, в прокуратуре, ударили начальника продовольственного склада?
На лице Малявкина проступило выражение неподдельного изумления:
— Я?.. Ударил?.. Но я никогда в жизни не держал финки в руках. Это… это неправда.
Малявкин вдруг уронил лицо в ладони и горько, взахлеб разрыдался. Во всей его фигуре было что-то мальчишеское: жалко вздрагивали плечи, вздрагивал смешной хохолок на затылке. Он плакал, как маленький ребенок, которого несправедливо обидели. Скворецкий долго, внимательно смотрел на него, потом задумчиво произнес:
— Что, тяжело? Понимаю. Очень тяжело. Но выход один — говорить правду. Только правду…
Малявкин молча, не отрывая рук от лица и продолжая всхлипывать, несколько раз судорожно кивнул головой.
— Вот и отлично, — сказал Кирилл Петрович. — Идите-ка сейчас в камеру, соберитесь с мыслями, потом поговорим. Условились?
— Зря вы его отпустили, Кирилл Петрович, — с недовольством сказал Горюнов, когда конвойный вывел Малявкина из кабинета. — Зря! Он бы сейчас все выложил.
Майор поморщился:
— Никуда он, Малявкин, не денется, некуда ему деваться. Часом раньше, часом позже, но он все расскажет. Уверен. Надо дать ему возможность прийти в себя, все обдумать, припомнить. Дело пойдет куда лучше, надежнее, достовернее. И потом, признаюсь тебе, смущает меня одна вещь — насчет финки. Понимаешь, верю я ему, что он финку в руки не брал, верю, а Попов, помнится, говорил, что финкой его пырнул именно Малявкин. Надо бы проверить. Ты съезди-ка с утра на продсклад, к Попову. Потолкуй с ним. Уточни.
Глава 10
Капитан Попов охотно отвечал на вопросы Горюнова. Он не помнит, кто его ударил финкой: Малявкин, Гитаев? Кажется, он говорил, что Малявкин, но это, значит, не так. Его ударил тот, другой, который убит. А что он перепутал фамилии, ничего странного нет. Ведь видел-то он их обоих чуть ли не один раз, да еще при таких обстоятельствах. Где уж тут разобраться, кто Малявкин, а кто Гитаев.
Как было условлено со Скворецким, о том, что Малявкин задержан, Горюнов Попову не сказал.
Из продсклада Виктор заехал на квартиру Варламовых. Там все было тихо, спокойно; ничего, что заслуживало бы внимания, не произошло. Ната вполне успокоилась и встретила Виктора радостно, как доброго знакомого. С оперативными работниками, которые дежурили на квартире, она уже успела подружиться и даже немного кокетничала.
За это время на квартиру никто не заходил, не появлялся. Правда, несколько раз звонили с работы Петра Андреевича. Так, во всяком случае, говорили звонившие. Ната всем отвечала, что профессора нет, уехал и она не знает, когда он вернется.
Еще звонила Баранова. Полина Евстигнеевна Баранова. Спрашивала Еву Евгеньевну. Настойчиво пыталась узнать, когда она будет. Больше тетушкой никто не интересовался, хотя вообще-то ей постоянно звонит Раиса Максимовна Зайцева.
Виктор слушал болтовню Наты не очень внимательно и, воспользовавшись первым же подходящим предлогом поспешил с ней распрощаться. Однако Кирилл Петрович отнесся к рассказанному Натой куда серьезнее.
— Зайцева? — говорил он. — Зайцева? Значит, Зайцева не звонила, хотя, как правило, звонит ежедневно? В чем же дело? Причин может быть много, но не исключена и такая: Зайцева ЗНАЕТ, что Еву Евгеньевну дома она не застанет. Поэтому и не звонит. А раз она это знает, то…
Скворецкий долго ходил по комнате, от стола к двери и снова к столу, молча потирая бритую голову.
— Как по-твоему, — он внезапно остановился, — Нате можно верить? Не подведет?
— Нате? — удивился Горюнов. — Ната произвела на меня хорошее впечатление. Она человек честный, порядочный, комсомолка. А во время опознания как держалась? Молодцом! Ну, а если я и ошибаюсь, если что и не так, так чем она может нас подвести? Сказать что-нибудь не то по телефону, так там же наши люди, не позволят.
Майор улыбнулся:
— Ната — комсомолка, ты прав, и я намерен поставить перед ней задачу посерьезнее, чем отвечать на телефонные звонки. Самостоятельную задачу.
— Нате? Самостоятельную задачу? Ничего не понимаю!
— Сейчас поймешь. — Майор с минуту помедлил. — Что скажешь, если нам послать Нату…
— К Зайцевой?
— Именно. К Зайцевой. К Раисе Максимовне. Как думаешь, справится?
— Право, не знаю, — пожал плечами Виктор. — Дело трудное, тонкое. Разве если послать ее не одну, а с кем-нибудь из наших? Я, например, охотно взялся бы…
— Вот этого как раз делать и не следует, — возразил Скворецкий. — Идти ей с тобой или с кем-либо другим нельзя. Сделай мы так, и все пропало. Зайцева или кто там окажется, сразу сообразит, что неспроста Ната туда явилась, и притом с таинственным незнакомцем.
— А если с девушкой? — не унимался Виктор. — С кем-нибудь из наших сотрудниц?
— Тоже не подходит. Судя по тому, что нам известно, Зайцева знает всех подруг Наты, а тут — новый человек. Кто? С какой стати? Зачем? Главное, зачем? В такие дела, как история, случившаяся у Варламовых, посторонних не посвящают. Нет, если Нату посылать, так только одну. Без сопровождающих.
— Право, не знаю. Мы Нату все-таки мало знаем. Что ни говорите, а риск велик.
— Риск? — возразил Скворецкий. — Риск, конечно, есть. Только в нашем деле без риска нельзя, особенно если риск разумный, оправданный. Такая уж наша профессия. А Ната? Почему же ей не доверять? И уж кому-кому, а тебе надо бы защищать вашего брата, представителей комсомола, а ты…
— В общем-то, я не против. Попробуем, — согласился Виктор.
С одобрения комиссара Скворецкий с Горюновым отправились на квартиру Варламовых. Сначала Ната испугалась: ей разыгрывать какую-то роль, идти к Зайцевым якобы в поисках профессорской четы? Но, выслушав доводы Кирилла Петровича и Виктора, Ната увлеклась, ей уже хотелось поскорее побывать у Зайцевых, выяснить, что там и как.
После длительного обсуждения был избран такой план. Ната отправляется к Зайцевым и рассказывает Раисе Максимовне все, что произошло в доме Варламовых за минувшие дни: о Малявкине и Гитаеве, о последнем посещении Малявкина и испуге Евы Евгеньевны, о неприятностях на работе у дяди («НКВД заинтересовалось!») и, наконец, о бегстве Петра Андреевича и Евы Евгеньевны. Нельзя было исключать, что Раечка и так все знает, — значит, искажать истину нельзя.
Далее Ната сообщит, что, как только дядя и тетя исчезли, в квартиру действительно явились двое из института и спрашивали Петра Андреевича. Пожалели, что не застали профессора, и ушли. На следующий день из института снова звонили, но больше никто не приходил. Само собой разумеется, что о засаде Ната не говорит ни слова.
Главное: всем своим видом, поведением, каждым словом Ната должна показать, что она очень испугана, взволнована. И — сама не знает, что делать, как жить. Боится за дядю с тетей, понятия не имеет, что же теперь с ними будет, — ведь они покинули дом, даже не захватив продовольственных карточек! Ната думала день, думала другой, а потом решила идти к Раисе Максимовне — к кому же еще? Никого ближе Раечки у тети не было. Пришла просить совета: что делать и где искать дядю и тетю?
Если, паче чаяния, чета Варламовых окажется там, у Зайцевых, тогда и того проще: Нате будет легко объяснить, почему и зачем она их ищет. Как же, бросили одну, а что ей делать?.. Опять-таки и Варламовым ни о знакомстве с чекистами, ни о засаде ни слова.
Продовольственные карточки Ната с собой не берет. Если Раиса Максимовна вдруг выразит желание оказать посредничество в передаче карточек, тем лучше. Тогда сразу многое прояснится, а карточки Ната успеет передать и потом.
Во все время, пока обсуждали план «похода» к Зайцевым, Ната держалась бодро, даже с какой-то лихостью, но от опытного глаза Скворецкого не укрылось, как она на самом деле волнуется. Кирилл Петрович даже подумал: не отменить ли все? Но тут же решил: нет, не стоит. А если и будет Ната там, у Зайцевых, излишне волноваться, — не страшно. В ее нынешнем положении это естественно. И все же он решил проводить Нату, сколько позволяла осторожность, и отвлечь ее по дороге посторонними разговорами, успокоить.
За квартал от дома Раисы Максимовны майор остановил машину, легонько подтолкнул Нату в спину и весело сказал:
— Шагай, малышка. Ни пуха ни пера!
— К черту! — бодро ответила девушка, хотя голос ее и дрогнул.
Скворецкий с Горюновым, выбравшись следом за Натой из машины, перешли на другую сторону улицы. Они видели, как Ната вошла в подъезд, как закрылась за ней массивная дверь. Кирилл Петрович и Виктор растворились в толпе пешеходов, но ни тот, ни другой не выпускали из виду подъезд, где скрылась девушка.
Прошло десять минут, пятнадцать, двадцать, полчаса, час. Наконец появилась Ната. Она быстро сбежала по ступенькам, на мгновение задержалась на тротуаре, озираясь по сторонам, и поспешно зашагала к переулку, где стояла машина. Когда Скворецкий и Горюнов подошли к машине, Ната была уже там. Она сидела на заднем сиденье, откинувшись на спинку, спрятав лицо в ладони. Кирилл Петрович сел рядом с ней, Виктор — впереди, и машина тронулась.
Ната отняла руки от лица и внезапно рассмеялась. Смех у нее был нервный, а глаза заплаканы. Кирилл Петрович ласково погладил ее по голове.
— Ну-с, — с улыбкой спросил он, — как дела?
Ната ответила не сразу. Она сидела выпрямившись, комкая в кулаке платочек, не поднимая глаз на Скворецкого. Глубоко вздохнув, она неуверенно сказала:
— Право, не знаю, но, кажется, у меня ничего не получилось. — Девушка перевела дыхание и наконец посмотрела на Кирилла Петровича, потом на Горюнова. — Во всяком случае, все было не так, как вы хотели. И ничего я Раисе Максимовне не рассказывала. Не потребовалось. А дяди… Ни дяди, ни Евы Евгеньевны там нет. Сейчас, во всяком случае, нет…
Кирилл Петрович вдруг перебил Нату и начал рассказывать, как они с Виктором ее ждали, как волновались. Виктор молчал, не принимая участия в разговоре. Наконец подъехали, к дому Варламовых и поднялись наверх, в квартиру. Когда все удобно устроились, Скворецкий повернулся к Нате:
— Итак, дорогой товарищ, рассказывайте. Рассказывайте все по порядку. А что получилось «так» и что «не так», разберемся.
Ната заговорила медленно, неуверенно, подыскивая слова. Кирилл Петрович ее внимательно слушал, только изредка бросал: «Понимаю, понимаю»… — и сочувственно кивал головой. Ната постепенно оживилась и довольно связно изложила все, что с ней произошло. А произошло следующее.
Дверь открыла сама Раиса Максимовна. Не успела Ната перешагнуть порог, как Раечка кинулась ей на шею и, всхлипывая, начала причитать: «Бедная девочка, бедное дитя… Какое несчастье, какое страшное несчастье!..» И тут Ната не выдержала и расплакалась.
— Стою и реву, — частила Ната, — стою и реву. Ну прямо как маленькая. И поделать с собой ничего не могу.
Раиса Максимовна увела девушку в свою комнату, начала отпаивать водой, успокаивать, а у самой тоже нет-нет, а слеза и навернется. Прошло много времени, пока Ната выплакалась и хоть немножечко пришла в себя, рассказать же Раисе Максимовне она ничего не рассказала. Та и так все знала: и о Малявкине с Гитаевым, и о «кошмарной угрозе» (так она и выразилась), нависшей над профессором Варламовым, и о бегстве Петра Андреевича и Евы Евгеньевны.
— Еще бы ей не знать! — сказала Ната. — Ведь в ту ночь, когда дядя с тетей ушли, когда вы у нас были, они к ней отправились, к Раечке. Представляете? Оказывается, именно там, у Зайцевой, они и сидели…
Горюнов при этих словах Наты так и подскочил на месте, но, бросив взгляд на майора, на его сурово сошедшиеся брови, промолчал. А Кирилл Петрович только крякнул и мрачно переспросил:
— У нее, значит? У Зайцевой? — И сказал: — Ну-ну, продолжайте, слушаем.
Ната рассказывала дальше. Ночь, по словам Раисы Максимовны, была ужасная. Все дрожали, ждали обыска, ареста. Петр Андреевич прилег было на диван, но так и не уснул, а Ева Евгеньевна с Раисой Максимовной и вовсе не ложились. Единственно, кто спал в эту ночь в квартире Зайцевых как ни в чем не бывало, это муж Раечки. Он вообще такой: в дела жены никогда не вмешивается.
Едва настало утро, только кончился комендантский час, как Ева Евгеньевна стала торопить Петра Андреевича, и они ушли. Совсем ушли.
«Как же? — спросила Ната. — Ушли? Куда? Куда они могли уйти?»
Но Раиса Максимовна заверила Нату, что и сама этого не знает. Всю ночь они с Евой Евгеньевной перебирали разные варианты, но так ни на чем и не остановились, а под утро Ева Евгеньевна будто бы вдруг решила: «Уедем из Москвы. Где-нибудь пристроимся. Свет не без добрых людей». С тем и ушла. И Петра Андреевича увела. А он… Э, да что там говорить: он как потерянный…
Раечка опять начала всхлипывать, но сказать больше ничего не сказала. По ее словам, с той самой ночи она не имела никаких вестей от Евы Евгеньевны и понятия не имеет, где сейчас Варламовы…
«Кстати, — полюбопытствовала Раиса Максимовна, — а у вас тогда, в ту ночь, обыск на квартире был? Как? Страшно? Ты-то как, ничего?»
Нате в эту минуту показалось, что Раечка на нее как-то странно посмотрела, но Ната нашла в себе силы спокойно ответить: «Нет. Какой обыск? Никакого обыска не было. Правда, приходили какие-то двое, спрашивали дядю. Повертелись, повертелись и ушли. Сказали — из института. С работы. Больше никто не был. Звонить, правда, звонили. По телефону. Но также с работы».
«Ну да, ну да, — часто закивала Раиса Максимовна. — Они, из НКВД, всегда так: говорят — с работы, или — вам телеграмма. А там суют тебе ордер в нос на арест и пистолет в придачу. Знаем их штучки!»
— Так и сказала: пистолет? Прямо в нос? — усмехнулся Скворецкий. — Ну и ну!
— Не вижу ничего смешного, — насупилась девушка. — Это же всем известно.
Ната внезапно смутилась.
— Ничего, — подбодрил ее майор. — Продолжайте. Мы это от вас уже слышали.
— А что? Разве это не правда? Разве у вас нет пистолетов?
— Почему? — серьезно сказал Кирилл Петрович. — Пистолеты у нас, конечно, есть. Но мы их применяем только тогда, когда нам оказывают вооруженное сопротивление. Вооруженное — понимаете?.. Однако вернемся к Раисе Максимовне. Значит, куда ушли Варламовы от Зайцевых, где они, Раиса Максимовна не знает?
Ната задумалась.
— Как вам сказать? Если Раиса Максимовна сказала мне правду, то — не знает. Но правду ли она сказала?
— А вы, вы как считаете? — быстро спросил Горюнов.
Ната пожала плечами:
— Право, не знаю. Раиса Максимовна — человек не очень хороший, а плохой человек всегда может солгать.
— Но вам-то зачем ей лгать, вам, с какой целью? — сказал Скворецкий. — Она и так вам вон сколько всякого рассказала. Или рассказывала сгоряча, а потом одумалась, так, что ли? Какое у вас, у вас лично, сложилось впечатление?
— Не знаю, — повторила Ната. — Ничего не знаю. Ничего не могу сказать.
— А насчет продовольственных карточек вы ей говорили?
— Ну конечно. И о карточках говорила, и говорила, что не могу понять, зачем они ушли, зачем это сделали. А она свое: ты, мол, дурочка. Ничего не понимаешь. Не уйди Петр Андреевич, его бы сцапали. Посадили. В тюрьму…
— А карточки, карточки?.. — нетерпеливо спросил Горюнов. — Как быть с карточками?
— Раиса Максимовна ничего не сказала, только охала и вздыхала.
— Ладно, — подвел итог Скворецкий, поднимаясь и протягивая Нате руку. — Давайте лапку. Вы сделали большое и нужное дело, держались молодцом, как и подобает комсомолке. Спасибо вам превеликое.
— А как же дальше? — жалобно спросила Ната. — Что будет дальше? И потом, я же должна заявить в свою организацию или в райком… Все рассказать. Как вы считаете?
— В райком? Нет, в райком сообщать пока ничего не надо. И в организацию тоже. Да и что, собственно говоря, вы можете сейчас сообщить? Что дядя и тетя ушли из дама? А какое до этого дело комсомольской организации? Нет, Ната, пока уж положитесь на нас и ничего никуда не сообщайте.
Ната тяжело вздохнула:
— Хорошо, я никуда не пойду. Но что же все-таки будет дальше? Мне-то что делать?
— Первое: не волноваться. Можете мне поверить — все образуется. И дядя с тетей объявятся. Рано или поздно, но объявятся. Главное сейчас — выдержка. Вы уж подежурьте у телефона, очень это сейчас важно. И товарищей наших пока придется у вас подержать.
— Ладно, — кивнула Ната. — Я все сделаю, как вы говорите.
Как только Горюнов и Скворецкий очутились на улице, Виктор, сгорая от нетерпения, схватил Кирилла Петровича за руку и, не пытаясь скрыть волнение, сдавленным голосом зашептал:
— Кирилл Петрович, а Кирилл Петрович! Раечку надо брать. Зайцеву. Немедля брать. И — допрашивать. Знает она, где Варламовы. Убей меня бог, знает!
— Не пори горячки. — Скворецкий высвободил руку. — Брать Зайцеву нет оснований. Да и к чему? Никакой уверенности в том, что она знает местонахождение Варламовых, у нас нет. А если и знает, да не скажет? Тогда что? «Допрашивать»! Ишь ты какой быстрый! «Допрашивать»! — Кирилл Петрович сердито фыркнул. — Нельзя, брат, так. Нельзя. Зайцева — это ниточка, очень тонкая ниточка, которая появилась и может привести к Варламовым. Рвать такую нитку допросом не просто глупо, а преступно. Понял?
Горюнов сконфуженно опустил голову.
— Нет, — продолжал майор, — с Раисы Максимовны сейчас надо глаз не спускать. Вот задача. Трудная, но разрешимая. И еще — Малявкин. Про него тоже забывать не следует. Садись-ка в машину, поехали в наркомат.
Глава 11
Малявкин снова сидел перед следователями. За минувшее время он заметно изменился: осунулся, побледнел. Глаза у него запали, а выражение их было испуганное, настороженное; он ни минуты не сидел спокойно: то и дело потирал руками колени, дергал плечами, плотно сжатые губы искажались гримасой.
Кирилл Петрович долго, пристально всматривался в лицо Малявкина.
— Н-да, — прервал он наконец гнетущее молчание. — Хорош! Краше в гроб кладут. Ну, да сама себя раба бьет, коль нечисто жнет. Винить, кроме себя, некого. По ночам-то хоть как? Спали?
— Н-не знаю, — промямлил Малявкин. — Кажется, спал… Думал.
— Думали? — усмехнулся Скворецкий. — Что же, это хорошо. Думать — дело полезное, особенно в вашем положении. И что же вы надумали, если не секрет?
— Я… я вел себя как идиот, — с горячностью заговорил Малявкин и стукнул себя кулаком в грудь. — Да, да! Как идиот. Пожалуйста, не перебивайте, я все сознаю, все продумал. Вы были правы: я лгал, беспардонно лгал. Зачем? Какой смысл? Я все скажу, все. Я понимаю: я заслужил смерть. Пусть так: можете меня расстрелять…
— Ой, ой! Как это все просто получается, какие слова, а? Как по-твоему, Виктор Иванович, не много ли берет на себя сей молодой человек, решив все заранее, до следствия и суда? — Майор повернулся к Горюнову.
Тот пожал плечами:
— Расстрелять! Действительно… Только ведь это, Малявкин, не вам решать. На то есть суд. Трибунал. Мы приговоров не выносим. Наше дело — следствие. Разберемся в ваших грехах. Вот и рассказывайте: спокойно, по порядку. И — правду. Правду, вот что важнее всего.
Малявкин рассказывал путано. Скворецкому и Горюнову то и дело приходилось останавливать его, уточнять сказанное. Постепенно картина прояснялась, становилась все более и более отчетливой.
С первых же слов Малявкина стало ясно, что он был агентом германской разведки и вместе с Гитаевым был заброшен в Москву для подрывной работы. Командировочное предписание, продовольственные аттестаты — все было фальшивкой. Вернее, бланки документов были подлинными, но в эти подлинники вражеская разведка вписала то, что посчитала нужным.
— Я — шпион! — истерически выкрикивал Малявкин, хватаясь за голову. — Фашистский холуй. Холуй Гитаева. Я… я не могу больше. Убейте меня, как падаль. Расстреляйте…
— Прекратите истерику! — сердито прикрикнул Скворецкий. — И давайте без декламации: шпион, не шпион, разберемся. От вас требуются факты. Точные, конкретные факты.
Выпив воды, Малявкин несколько пришел в себя и стал рассказывать более вразумительно. По своей военной профессии он был радистом: еще осенью 1941 года окончил специальное училище и сразу же был направлен на фронт. В течение, без малого, года судьба его миловала — ни одного, ранения, ни разу не был в окружении, хотя порой и бывало очень трудно…
Но вот настало лето 1942 года… Под ударами превосходящих сил противника войска Юго-Западного фронта, в состав которых входила дивизия, где служил Малявкин, отходила с Дона на восток. Одной сентябрьской ночью в районе Суровикино рация Малявкина была подбита, а сам он получил тяжелую контузию. Как он остался цел, почему его не подобрали свои, Малявкин не знал; скорее всего, сочли убитым. Пришел он в себя под утро уже в плену.
Трудно сказать, как сложилась бы судьба Малявкина. Может, он и не стал бы предателем, если бы не встретил в лагере военнопленных своего бывшего однополчанина Гитаева.
Да, Матвея Гитаева он знал раньше, до плена. В октябре 1941 года они служили в одной части. Время тогда было тяжелое, немец подошел к Москве, война Малявкину казалась проигранной. Воевать-то он воевал честно, но душа частенько уходила в пятки, веры в победу не было. Ну, он под настроение и поделился своими мыслями с Гитаевым. А тот… Тот присматривался к нему, присматривался и вдруг предложил… перейти к немцам. Малявкин струсил и стал прятаться от Гитаева. Ничего лучше он не мог придумать. И сообщить никому ничего не сообщил. Прошла неделя, другая, и Гитаев исчез. Напросился в разведку — и пропал. Малявкин догадывался, как и куда он пропал, но опять смолчал. И вот теперь, почти год спустя, снова встретил Гитаева. В лагере для военнопленных.
Нет, Гитаев не был заключенным. Он… он носил немецкую форму. И, судя по всему, был у гитлеровцев не на плохом счету. Вскоре это подтвердилось. Самым ужасным образом.
Как потом узнал Малявкин, мало того что Гитаев перешел к немцам добровольно, он доставил им какие-то весьма ценные сведения. И это не все. Гитаев-то, оказывается, сын какого-то знатного царского офицера. Его папаша в годы гражданской войны занимал видный пост в колчаковской армии, а когда белых разбили, удрал с семьей за границу в Харбин, где и умер.
Мать Гитаева вторично вышла там замуж за крупного советского работника в системе КВЖД, и таким путем они вернулись в Россию. Только Гитаев никогда не забывал отца и лютой ненавистью ненавидел все советское. Теперь-то он не скрывал этого и сам все рассказал Малявкину.
Он, Гитаев, и на войну-то в первый день пошел, добровольцем, чтобы перейти к немцам.
Встретив Малявкина среди заключенных, Гитаев сразу его узнал и взял под свое покровительство. Помнил, что Малявкин его не выдал.
Дальше — больше. Матвей Гитаев, бывший старший лейтенант Советской Армии, стал нужным человеком в каком-то из подразделений разветвленного ведомства адмирала Канариса, в кровавом абвере — немецкой военной разведке. Он и в лагерь для советских военнопленных приезжал, чтобы подбирать «кадры» в фашистскую разведывательную школу. И — подобрал. Немного, но подобрал. В том числе и Малявкина: куда ему было деваться? Гитаеву ведь пальца в рот не клади; когда Малявкин поначалу отказался служить немцам, Гитаев и его подручные долго били Бориса, а потом Гитаев пригрозил, что немцы перебросят Малявкина обратно, к красным. И не просто перебросят, а сообщат, что он — пособник немецкого разведчика Гитаева, и уж тут один конец: свои же вздернут, да и мать… Да, арестуют и мать Малявкина. Главное — мать… Что было Борису делать? А дальше одно пошло к одному. Гитаев продолжал ему покровительствовать (и помыкать им). В разведывательной школе его обучали работе на немецкой радиоаппаратуре — дело это для опытного радиста оказалось не хитрым, — натаскивали в диверсионном деле, учили обращаться со специальным оружием и ядами — для террора. Еще учили пользоваться шифрами, кодами, тайнописью.
Но и это не все — главное впереди. Еще раньше, в 1941 году, до того как Гитаев стал предателем, Малявкин, вспоминая Москву, рассказывал о своих знакомых. В их числе не раз называл и профессора Варламова. Тогда Гитаев особого значения этим рассказам не придавал, только завистливо восклицал: «Вот какие у тебя друзья! С такими не пропадешь!»
Что он тогда имел в виду, Малявкин не догадывался. Теперь Гитаев вспомнил профессора Варламова и обо всем донес по начальству. (А может, и не теперь? Может, раньше, сразу, как встретил Малявкина в лагере? Или еще раньше?) Во всяком случае, не прошло и недели по прибытии Малявкина в школу, как его стали вызывать то к одному начальнику, то к другому — вплоть до какого-то генерала — и расспрашивать, расспрашивать, расспрашивать. Всё о профессоре: о его работах, образе мыслей, семье, домашнем укладе. До мелочей. Было ясно, что германская разведка очень интересуется профессором Варламовым и немало о нем осведомлена: и адрес знали, и место работы, и что он был в эвакуации в Уфе, и что вернулся домой, в Москву. Всё знали…
— Стоп! — остановил в этом месте Малявкина Скворецкий. — Уточним. Что же, судя по вашему впечатлению, больше всего интересовало немцев в судьбе профессора Варламова?
— Нет, — поправил майора Малявкин, — вы неправильно меня поняли. Судьба профессора? Нет. Судьба профессора Варламова, пожалуй, не очень интересовала немцев. Прежде всего они хотели знать о его работах. Впрочем, и это не совсем так. Содержание работ профессора Варламова немцы знали куда лучше меня, это я сразу понял. Правда, я-то никогда толком и не знал, чем занимается профессор. Не интересовался. К чему мне это было? Так что о работах Петра Андреевича я им ничего не мог сообщить.
— Это точно, Малявкин, — задал вопрос Горюнов, — не могли сообщить? А если бы знали, если бы могли?
Малявкин задумался, потом собрался с духом и сказал:
— Думаю, если бы что знал, наверное сообщил. Уж очень я их боялся…
— Ладно, — прервал Скворецкий. — Это ясно. Продолжим. Чего же все-таки добивались от вас немцы, расспрашивая о Варламове?
— Как вам сказать? Вот, судите сами. Они меня расспрашивали, где работает профессор, только ли в институте или дома. Где хранит расчеты. Что рассказывает о своей работе домашним. Характером его интересовались, привычками: падок ли на деньги, тщеславен ли, что любит, к чему и к кому привязан. Расспрашивали о друзьях Петра Андреевича, его знакомых. Кто, мол, у него дома бывает, к кому он ходит. Насчет жены, Евы Евгеньевны, расспрашивали. Много чем интересовались.
— Что вы им сообщили?
— А что я мог сообщить? — развел руками Малявкин. — Ведь я профессора видел последний раз перед войной, а немцев интересовало совсем другое: тот институт, где он сейчас работает, настоящие работы Петра Андреевича. Его нынешние друзья. Знакомые. Откуда мне было все это знать, уж не говоря о том, где он сейчас хранит свои расчеты. Я этого и раньше не знал.
— А насчет привычек профессора, увлечений, привязанностей?
Малявкин криво усмехнулся, потер ладонями колени, откашлялся:
— Тут я, конечно, сообщил все, что знал. И что Петр Андреевич чудак, немножко не от мира сего. И что в доме командует Ева Евгеньевна, жена профессора. Ну, короче, все. Ведь я профессора Варламова и его семью знаю много лет. Понимаю, не следовало говорить, но… — Малявкин безнадежно махнул рукой. Потом внезапно приободрился и быстро заговорил: — Только, знаете, им все и без меня было известно. О, немцы, разведка немецкая, осведомлены о профессоре досконально. И о его семье…
— Откуда же у них могли быть такие сведения? — спросил Скворецкий.
— Откуда? — растерянно переспросил Малявкин. — Но как я могу это знать? Они мне ничего не говорили. Они меня допрашивали, ставили вопросы, но мне ничего не сообщали.
— Вот именно! — подхватил Кирилл Петрович. — «Ставили вопросы». Это я и имею в виду. По вопросам-то, по вопросам вам не удалось понять, откуда у них сведения, что за источники информации? Что они вам не называли эти источники, я догадываюсь. — Он усмехнулся.
Малявкин задумался, наморщил лоб, пожевал губами. Потом горестно вздохнул:
— Нет, никак не соображу. Трудно было что-либо понять по их вопросам. Кто их о Петре Андреевиче информировал? Не знаю, врать не буду.
— Давайте разбираться вместе, — предложил Скворецкий. — Судя по степени осведомленности германской разведки, информацию они имели точную, соответствующую действительности, или кое в чем ошибочную?
— Пожалуй, скорее правильную. Ошибок я не заметил. Но вы учтите мое состояние тогда… Я мог что-то оставить и без внимания.
— Учитываем. И все же: знали ли они о профессоре только то, что мог сообщить даже мало-мальски знавший его человек, или они знали какие-либо факты, детали, обстоятельства, известные лишь близким профессора, самым близким? И, конечно, ему самому.
— Не знаю. — Малявкин даже застонал. — Ой, не знаю… Не могу сказать. Ничего я такого тогда из их вопросов не понял.
— Ладно, — сказал майор. — Оставим профессора Варламова. ПОКА оставим. Итак, германская разведка расспрашивала вас о профессоре Варламове. Вы учились в диверсионной школе. Ясно. Что было потом?
В середине апреля этого года, продолжал Малявкин, его начали готовить к переброске в советский тыл. Тогда ему и кличку дали: «Быстрый». Идти он должен был в Курск, отбитый советскими войсками у немцев еще в феврале 1943 года. Идти не один, а с напарником (с кем, ему не говорили), с рацией.
Внезапно все изменилось: перед Малявкиным поставили новую задачу. Ему объявили, что он поедет в Москву. С Гитаевым. Это было полной неожиданностью: Гитаев не был рядовым выучеником диверсионной школы, он был начальством. Пусть небольшим, но начальством: сам он «черновой» работой не занимался, жизнью не рисковал, в советский тыл не ходил — посылал других. И вдруг — идет сам. И кличку тоже получил: «Музыкант».
Малявкину было ясно, что перед ними германская разведка ставит какие-то особо серьезные задачи; причем он понял, что это задание как-то связано с профессором Варламовым.
Предположение его тут же подтвердилось: Малявкина вызвали к начальнику школы. Там был тот генерал, что допрашивал его раньше. Генерал прямо сказал: «Вы идете в Москву. Это решено. В Москве проникните в семью профессора Варламова. И его (кивок в сторону Гитаева) тоже введете в эту семью. Понятно? Лучше всего, если и жить устроитесь у Варламовых. Дальше будете действовать по указанию господина Гитаева. Господину Гитаеву даны соответствующие инструкции. В том числе и такая: уничтожить вас, убить, если вы поведете себя неправильно, неразумно. (Гитаев осклабился.) Вопросы будут? Нет? Тогда всё. Отправитесь через двое суток».
— Стоп! — поднял руку Скворецкий. — Вы уже несколько раз упоминали о генерале фашистской разведки, который вас допрашивал. Его имя? Фамилия?
— Не знаю, — растерянно сказал Малявкин. — Ни имени, ни фамилии…
— А приметы, приметы его вы можете описать? Внешний вид.
— Это могу.
Малявкин торопливо сообщил все, что знал о генерале, заинтересовавшем чекистов. Скворецкий слушал его молча, изредка переглядываясь с Горюновым.
— Ладно, — сказал Кирилл Петрович, когда Малявкин кончил описывать внешний вид немецкого генерала. — Продолжим. Что было после этого разговора?
По словам Малявкина, двое суток спустя, прохладной майской ночью, с одного из прифронтовых аэродромов в районе Харькова взмыл самолет германских военно-воздушных сил. Ночь выдалась для полета удачная: было облачно, молодой месяц, когда снижались, лишь изредка мелькал в разрывах облаков. Линию фронта прошли на большой высоте, благополучно. Пассажиров, не считая команды, в самолете было трое: «Музыкант», «Быстрый» и инструктор, ответственный за выброску.
Малявкин с Гитаевым были снабжены надежными, «железными» документами на их собственные имена, изготовленными лучшими специалистами абвера на подлинных бланках одной из войсковых частей Советской Армии, которые были взяты гитлеровцами в весенних боях этого года. Помимо офицерских удостоверений, Гитаев и Малявкин имели командировочные предписания, а у Гитаева еще хранился запас продовольственных аттестатов, тоже подлинных, в которые немцами были внесены лишь имена предъявителей и отделения солдат.
Имели Гитаев с Малявкиным и еще по одному запасному комплекту документов, на всякий случай, на другие фамилии (у Малявкина на имя Николая Задворного), которые были предусмотрительно зашиты под подкладками кителей.
Снаряжение диверсантов состояло из заплечного вещевого мешка, личного оружия советского образца и одной саперной лопатки на двоих. Больше ничего. Что находилось в мешке Гитаева, Малявкин не знал. (Потом он выяснил, что там был немалый запас продуктов, но что еще, не знает и по сию пору. Предполагает, что Гитаев был снабжен специальным оружием: бесшумным пистолетом, термитными шашками — для поджога, взрывными устройствами — «сюрпризами», — но это только предположение.)
У него, Малявкина, в мешке также находился запас продуктов, смена белья и еще портативная рация новейшего образца с питанием.
Самолет шел, не зажигая бортовых огней. Слева осталась Тула, прошли Серпухов. За Серпуховом самолет начал снижаться. Все шло благополучно. В районе Подольска моторы были заглушены, самолет сделал глубокий вираж, и инструктор дал команду прыгать.
Приземлились оба, Гитаев и Малявкин, удачно, на какой-то обширной лесной поляне, километрах в пяти от Подольска. Быстро уволокли парашюты в лес и там их аккуратно закопали, прикрыв яму сверху нарезанным в стороне дерном.
Углубившись в лес, раскинули антенну, и, поймав позывные станции абвера, Малявкин отстукал короткую шифровку о благополучном приземлении.
Под утро, когда рассвело, нашли приметный овражек с крутыми склонами и у самого его устья, под вековым дубом, широко раскинувшим ветви, зарыли рацию. Место тщательно замаскировали, не оставив поблизости ни одного комочка свежевыкопанной земли.
С момента приземления, как, впрочем, и раньше, в школе, Гитаев откровенно третировал Малявкина, не давал ему и шага ступить без его разрешения. Хотя Малявкин слушался его беспрекословно — Гитаев внушал ему животный ужас, — все же тот еще раз подчеркнул: «Имей в виду, в случае чего я церемониться не стану. Запомни это». И выразительно похлопал по кобуре своего пистолета.
Часов около восьми утра «Музыкант» и «Быстрый» выбрались на шоссе и скоро очутились в Подольске. Без всяких затруднений они добрались до вокзала и во второй половине дня были в Москве.
Прямо с вокзала, никуда не заходя, направились к Варламовым. Так решил Гитаев.
Немецкий генерал-разведчик оказался прав: профессор с семьей уже вернулся из эвакуации и жил в Москве. Ева Евгеньевна, увидев Малявкина, всплеснула руками и кинулась ему на шею. Восторженно она встретила и Гитаева. Ната держалась холодно, но тетке не перечила, когда та, узнав, что «фронтовики» прямо с вокзала, еще не нашли пристанища, предложила им располагаться у них, в профессорской квартире. Малявкина даже несколько удивил такой радушный прием со стороны обычно холодноватой, эгоистичной Евы Евгеньевны.
— Чем же вы объясняете радушие Евы Евгеньевны? — спросил Скворецкий.
— Право, не знаю, — ответил Малявкин. — Я особо над этим не задумывался.
— Так, так, — задумчиво произнес Скворецкий. — Как по-вашему, это случайность или… или…
— Что вы имеете в виду, гражданин майор? Я вас не понимаю.
— Попробую пояснить. Можно ли, к примеру, допустить такую мысль, что гостеприимство Евы Евгеньевны было не случайным, что она ЗАРАНЕЕ знала о вашем прибытии? Заранее. Понимаете? Проанализируйте-ка ее поведение в этом плане.
Малявкин растерянно смотрел то на Скворецкого, то на Горюнова.
— Заранее? Знала? Но откуда? Кто мог ее предупредить?
— Сейчас речь не о том, откуда и кто, но: ждала она вас или нет? Было ли ваше появление неожиданностью — вот что главное.
Малявкин отрицательно потряс головой и решительно, ни секунды не колеблясь, сказал:
— Нет, я не могу сказать, что она нас ждала. Никаких фактов, подтверждающих такое предположение, у меня нет, а строить догадки…
— А нам ваши догадки или, того хуже, домыслы и не нужны, — сурово сказал Кирилл Петрович. — Речь идет о ваших впечатлениях и в первую очередь о фактах. Факты — вот что требуется прежде всего.
— Ясно, — вздохнул Малявкин и вдруг просиял. — Знаете что?.. А вы спросите Еву Евгеньевну. Ее саму. Чего проще!
— Да уж конечно, — улыбнулся Кирилл Петрович. — Мудрое предложение. Проще простого… Может, со временем мы и воспользуемся вашим советом. А пока… Пока продолжайте ваши показания. Итак, что делали вы с Гитаевым, обосновавшись в Москве, в семье Варламовых? Какие задания германской разведки выполняли?
Малявкин замялся:
— Что вам сказать? Вы не подумайте, что я пытаюсь оправдаться — мое дело конченое, я это понимаю, — но я ничего толком не знаю. Всё — задания, их выполнение — было у «Музыканта». Я был при нем простым исполнителем. Ввел его, как было приказано, в семью Варламовых. Еще я отвечал за рацию. И все.
— Рация? — быстро спросил Скворецкий. — Где, кстати, она? Все там, под Подольском?
— Нет, зачем же. Мы ее забрали. Недели две прошло, как устроились, и забрали.
— Куда? К Варламовым? — поинтересовался Горюнов.
— К Варламовым? — Малявкин даже удивился. — Что вы! Разве можно. Нет. Мы ее опять закопали, только в другом месте. Невдалеке от Москвы. Гитаев нашел небольшой пустынный лесок возле одного из подмосковных совхозов, километрах этак в восьми — десяти от города, по Серпуховскому шоссе. Там автобус ходит, а от автобуса пешком минут сорок — час, не больше. И в лесу пусто, ни души. Вот там мы и припрятали рацию.
— Как же вы ее туда перебросили из-под Подольска?
— А это Гитаев устроил. Достал где-то машину. Он это умеет. Мастак!
— После приземления вы еще работали на рации, передавали что-либо немцам?
— А как же? Дважды. Первый раз, когда перевозили рацию. Тогда я передал — шифром, конечно, — что все идет хорошо: устроились у Варламовых, приступаем к выполнению дальнейших задач. Передача была закодирована.
— Шифр и код были у вас или у Гитаева?
— Сначала у него, а потом он передал мне: «Сам, говорит, кодируй. Не хочу возиться».
— Так. А второй раз?
— Второй раз не так давно. Недели полторы-две назад. Шифровка была совсем короткая. В ней «Музыкант» сообщал, что у дантиста уже был и контакт установлен. Одним словом, порядок.
— У какого еще дантиста? Какой контакт? — удивился Горюнов.
— Как — какой? Разве я про дантиста ничего не говорил? Неужели забыл? Виноват…
— Минуточку… — перебил майор. — К дантисту мы сейчас перейдем. Сначала попрошу ответить на такой вопрос: рация сейчас где? Там же, в лесу?
— Должна быть там, на месте.
— Найти ее сможете?
— Конечно.
— И еще вопрос. Было оговорено что-нибудь специально, кроме шифра и кода, что давало бы немцам уверенность, что на рации работаете именно вы, «Быстрый», а не кто-либо другой?
— Конечно. При окончании каждой передачи я должен отстукать дважды литеры «Г, М». Ну, кроме того, они, тамошние радисты, мой почерк изучили, знают, как я работаю на ключе. Если бы кто стал вместо меня работать — моментально разгадают.
— А если так, если ваш почерк изучен, зачем «Г, М»? С какой целью? Дублирование?
— И дублирование тоже, но не это главное. Литеры для чего? Если мне, например, пришлось бы не по своей воле работать…
— Как это — не по своей воле? — Скворецкий сделал вид, что не понял Малявкина. Тот посмотрел на майора с недоумением.
— Как не по своей воле? Да очень просто: попадусь, скажем, и чекисты заставят меня работать. Тогда я весь текст передам, шифрованный, кодированный, а «Г, М» не отстучу. Значит, провалился. Сцапан.
— Но вот вы попались, вас «сцапали», как вы изволили выразиться, и что же? Вы сами нам все выложили. К чему же ваши «Г, М»?
— Да, попался, — как-то неожиданно твердо сказал Малявкин, глядя Кириллу Петровичу прямо в глаза, и даже выпрямился. — Попался. А врать больше не буду. Хватит!.. К тому же… — он замялся, — к тому… На рации мне все одно больше не работать. Ну и слава богу! — Он махнул рукой и сразу сник.
Кирилл Петрович незаметно переглянулся с Виктором и сказал:
— Боюсь, пророк из вас плохой. Может статься, что к рации и вашим «Г, М» мы еще вернемся, и даже довольно скоро, а теперь расскажите о дантисте.
Глава 12
Ната долго не могла прийти в себя после посещения Раисы Максимовны Зайцевой. Не то чтобы само это посещение уж слишком потрясло ее, но так много на нее за последние дни свалилось всякого, а тут еще эта встреча с Раечкой. И — собственная роль… Трудно было Нате: одна, совсем одна, никому не нужна, всеми — родными, близкими — брошена. Была школа, были друзья, подруги, но всех разметала война, эвакуация. Комсомол… Да, конечно, Ната ни на минуту не переставала чувствовать себя комсомолкой.
Еще там, в Уфе, окончив десятый класс (хоть это удалось!), Ната хотела пойти на завод, так тетка не пустила. Всей душой Ната стремилась на фронт — бойцом, медсестрой, все равно, — и опять не разрешила тетка. Вечно она вмешивалась в ее жизнь, вечно не давала самостоятельно шага ступить…
И что она за человек? Сколько лет Ната провела в семье Варламовых, а не может понять Еву Евгеньевну. Ради чего она живет, к чему стремится? Вот теперь эта история с Гитаевым. Что у Евы Евгеньевны с Гитаевым был роман, в этом Ната не сомневалась. Но ограничилось ли все романом? Ведь неспроста сбежала Ева Евгеньевна, бросив все. И кто такой Гитаев? Дезертир? Шпион? И Малявкин, Боря Малявкин? Боже, до чего все запуталось…
А дядя? И его запутали? Нет, если уж и дядя… Не может этого быть. Но почему он послушался Еву Евгеньевну, почему бежал? Почему?
Нате вдруг страшно захотелось, чтобы сейчас, сию минуту, здесь, в этой комнате, очутился Кирилл Петрович, майор Скворецкий. Этот человек вызывал у нее безграничное доверие. И, конечно, Кирилл Петрович ее поймет, даст нужный совет, скажет, что ей делать дальше. И почему она не поговорила с ним по душам, не высказала все, что так ее тревожит?
Невеселые мысли Наты прервал резкий телефонный звонок. Она нехотя поднялась с кресла: опять, наверное, дядю. Опять с работы. А что она может сказать? Уехал — и все…
Ната неторопливо сняла трубку:
— Слушаю.
— Кто со мной говорит? — послышался грубоватый голос, в котором звучали повелительные интонации; Ната оробела.
— Это… это племянница профессора Варламова.
— Ах, племянница! Слушайте, девушка, попросите-ка к телефону кого-нибудь из наших товарищей.
— Ка-каких ваших товарищей? Кого? — совсем растерялась Ната.
— Как — каких? Не понимаете? Ну, кого-нибудь из тех, кто у вас дежурит.
— Понимаю, — сообразила Ната. — Одну минуточку. Товарищи, — обернулась она к вошедшим на звонок чекистам, чуть относя трубку в сторону, — это вас.
Один из сотрудников поспешно выхватил у Наты трубку, прикрыл ладонью и тихо прошептал:
— Кто? Кто спрашивает?
— Н-не знаю, — испугалась Ната. — Кто-то незнакомый.
— Скажите, что вы пошутили, что тут никого нет, и вы не понимаете, что ему нужно. Да живо, живо! Поворачивайтесь. — Он протянул Нате трубку.
— Вы слушаете? — каким-то тонким, пискливым голосом сказала Ната. — Слушаете? Я… я пошутила. Тут никого нет. Алло? Алло?
В трубке слышалось чье-то дыхание, но никакого ответа не последовало. Затем раздался щелчок и частые гудки.
— А, черт! — не сдержавшись, выругался оперативный работник. Отстранив Нату, он вырвал у нее трубку и быстро набрал номер Скворецкого. — Товарищ майор? Докладывают с известной вам квартиры. Ерунда тут сейчас получилась… — Он коротко сообщил о звонке.
— Минутку… — Скворецкий кивнул Горюнову. (Тот жестом пригласил Малявкина и провел его в другой кабинет.) — Да-а, — с досадой сказал майор в трубку. — Опростоволосилась наша девушка. Кто-то, по-видимому, проверял, есть ли засада, и — проверил. Убедился. Скверно! Но поделать теперь ничего не поделаешь. Вы уж не вздумайте там воспитывать вашу хозяйку. Опыта-то у нее никакого, да и вообще дитя еще. Цыпленок. Вы как-нибудь осторожненько, деликатно растолкуйте ей, что к чему. Поняли? Я на всякий случай проверю, не звонил ли кто от нас, но, думаю, это не так.
— Что случилось, Кирилл Петрович? — спросил вернувшийся Горюнов.
— Оплошала наша Ната, вот что, — ответил Скворецкий и рассказал суть дела. — Надо бы, пожалуй, туда заехать, однако успеется. Давай продолжим допрос Малявкина.
— Итак, вернемся к дантисту, — сказал майор, когда Малявкин вновь появился в его кабинете.
— Дело, собственно говоря, не в дантисте, — возобновил Малявкин свой рассказ. — Сам дантист, скорее всего, ни при чем. Он, пожалуй, ничего и не знает. Такое, во всяком случае, создалось у меня впечатление.
— Что-то я вас не пойму, — заметил Скворецкий. — Давайте сначала внесем ясность. Что за дантист? Кто такой? Какую играл роль в ваших делах? Вот на эти вопросы и потрудитесь ответить.
Малявкин начал издалека. Дело в том, что Гитаев поначалу мало чем с ним делился. Не разъяснил толком и того задания, которое было на них возложено. Но в последние дни, убедившись, по-видимому, что на Малявкина можно положиться, он стал откровеннее со своим напарником. Гитаев, в частности, наконец-то сообщил, зачем их сюда послало руководство абвера. «Руководство, — подчеркнул Гитаев, — а не начальство школы, не местные работники. О наших делах докладывают самому адмиралу (имелся в виду Канарис, начальник абвера), а может, кому и повыше. Понял?»
Первое, что они должны были сделать, — это установить личный контакт с профессором Варламовым (этому делу, как сказал Гитаев, тоже дали наименование: «Треф». Под словом «Треф» закодировано и имя профессора), получить исчерпывающие данные о его работах, имеющих первостепенное военное значение, и любой ценой переправить эти данные в Германию.
— Получить? — спросил Скворецкий. — Как это «получить»? Выкрасть? Похитить? Или… или сам профессор Варламов, «Треф», как вы говорите, должен был их передать? (У Кирилла Петровича перед глазами встал сейф, настежь распахнутая массивная дверца и зияющая черная пустота, хранившая тайну исчезновения расчетов.)
Малявкин пристально смотрел на майора.
— Как получить? Этого я не могу сказать. Не знаю. Гитаев мне ничего не говорил. Может, и похитить. А может… Нет, не знаю. Я в добыче документов Петра Андреевича участия не принимал.
— А Гитаев? Гитаев их добыл, документы профессора? — задал вопрос Горюнов. Было заметно, как сильно он волнуется.
— И этого не знаю. Из слов Гитаева сделать определенный вывод было трудно. Впрочем, у него вообще была странная манера говорить. Со мной, во всяком случае. Я никак не мог понять, когда он издевается надо мной, когда шутит, а когда говорит всерьез. Бывало, такое говорит — ничего не поймешь. Мне порой казалось, что у него в голове, знаете…
Малявкин поднял руку и выразительным жестом покрутил указательным пальцем возле виска.
— И все-таки, — настаивал Горюнов, — были какие-либо факты, признаки, которые позволяли бы определить, добыл Гитаев документы или нет? Неужели вы, живя бок о бок с Гитаевым, так ничего и не могли заметить, сообразить?
— Что вы от меня хотите? — с тоской сказал Малявкин. — Я же говорю: не знаю. Не знаю и не знаю, хоть на куски режьте. — Он вдруг оживился: — Да, вот что. «Сообразить»… Думаю, это важно. Так вот. В последней шифровке, которую я передавал немцам, о документах не было ни слова, ни намека.
— А если бы документы были у Гитаева? — поспешно задал вопрос Скворецкий. — Тогда как? Должны вы были в этом случае что-то указать в шифровке?
— Наверное. Думаю, Гитаев поторопился бы сообщить абверу о своем успехе. Наверняка сообщил бы. Только я такой шифровки не передавал. Значит, документов не было.
— Вы не передавали. А сам Гитаев, без вашей помощи, мог работать на рации?
— Сомнительно. Рацию он знал, но работал плохо: медленно, не четко. Как мне кажется, это была одна из причин, по которой меня с ним послали.
— Ну, допустим, послали-то вас, в первую очередь, совсем по другой причине, — усмехнулся Скворецкий. — Радист — это уж дело второстепенное в данном случае. Можете в этом не сомневаться.
— Почему второстепенное? — Малявкин даже обиделся. — Я хорошо работаю на рации…
— Не спорю, и все же не это определило вашу роль как напарника Гитаева. Варламов — вот кто был нужен абверу, а вы — посредник для проникновения Гитаева к профессору. Это же яснее ясного. Так, во всяком случае, получается из ваших же слов. Продолжим, однако. Скажите, а вы исключаете, что у Гитаева был иной путь связи с руководством абвера? Помимо вашей рации.
— Исключать, конечно, ничего нельзя, и все же я сомневаюсь, что такой путь был.
— Это почему? Вы же сами говорили, что Гитаев был с вами далеко не откровенен и во все свои дела вас не посвящал. Или это не так?
— Нет, это так. Я уже сказал, что говорю вам сейчас правду. Только правду. Но дело в том, что второй нашей задачей — и, как я понял из слов Гитаева, важнейшей — как раз и было установление утерянной связи с очень важным сотрудником абвера, находящимся в Москве, — мы должны были поступить в его распоряжение — и налаживание его связи с центром. Связи, понимаете?
— Как, как? Связь с важным сотрудником абвера? — недоверчиво спросил майор. — Здесь? В Москве? Но с кем же? С резидентом? Вы знаете находящегося тут, действующего резидента германской военной разведки?
— Знаю… Нет, не то чтобы знаю, — замялся Малявкин, — но…
— Что «но»? Кто он? Где? Чего вы раньше молчали? — рассердился Скворецкий.
Малявкин испуганно заморгал:
— Я не молчал, просто как-то не дошло до этого. Вот, рассказываю… Только кто он, где скрывается, этого я не знаю. Я же вам говорю, что Гитаев…
— Гитаев! О Гитаеве вы сообщили уже немало, — резко оборвал Малявкина майор. — Сейчас в первую очередь нас интересует резидент. Выкладывайте все, что вы о нем знаете. Где должны были его искать? Как с ним связываться? Как держать связь? Что он из себя представляет как человек хотя бы в самых общих чертах?
— Вы задали столько вопросов сразу… Попытаюсь ответить.
Из слов Малявкина получалось — так он понял Гитаева, — что резидент — крупный германский разведчик. Сам он будто бы немец, хотя родился и много лет жил в России. Его лично знал Канарис, знали и гестаповские руководители. «Страшный человек, решительный, жестокий. На все способен» — так говорил о нем Гитаев. Сам Гитаев лично его не знал, но наслышан о нем был изрядно и очень его боялся. Еще бы! Такому отправить человека на тот свет ничего не стоило. И в Москве он делал дела…
— И вы утверждаете, что Гитаеву удалось вступить в непосредственный контакт с этим резидентом, установить с ним непосредственную связь? Вы это точно знаете?
— Точно. Я же сам передавал шифровку, где Гитаев сообщал, что связь с резидентом установлена.
— Да, но ЛИЧНАЯ связь, НЕПОСРЕДСТВЕННАЯ?
— Я понял так, что речь шла именно о личной связи.
— Еще вопрос. Почему вы считаете, что у резидента связь с центром была утеряна?
— Так Гитаев говорил. Как я его понял, у резидента что-то случилось с рацией. Не то она испортилась, не то с радистом что-то стряслось. Так, во всяком случае, я понял Гитаева, хотя, повторяю, ничего конкретного он мне не говорил.
— И ничего, ровно ничего вы сказать о резиденте не можете? Даже его клички Гитаев вам не называл?
Малявкин внезапно оживился:
— Кличка? Кличку он назвал. «Зеро».
— «Зеро»… — задумчиво повторил Скворецкий. — «Зеро»? Занятная кличка. Всяко повернуть можно. Скажите, — неожиданно спросил он Малявкина, — Гитаев вам не говорил, кто этот «Зеро»? Мужчина? Ведь может быть и… женщина? «Зеро»!
Горюнов оторвался от протокола и с недоумением посмотрел на майора. Малявкин, ничего не соображая, хлопал глазами.
— Кто «Зеро»? Мужчина? Дайте подумать… А знаете, ведь Гитаев ничего определенного не говорил: резидент и резидент. И псевдоним. Все. А мужчина ли, не знаю. Псевдоним-то странный: и так и так понять можно. Да, вот еще что. Со слов Гитаева я понял, что «Зеро» этот знает Петра Андреевича. Профессора Варламова. Как — не могу сказать, не понял, но знает. Определенно знает.
Кирилл Петрович кашлянул раз, другой и задал неожиданный вопрос:
— Вам не трудно припомнить, какие были у «Музыканта» отношения, вернее, как он относился к Еве Евгеньевне, жене профессора Варламова?
Малявкин охнул. Он даже вскочил со стула, но снова сел и до хруста сплел пальцы.
— Вы думаете… Вы полагаете… «Зеро»… Ева Евгеньевна?.. Вы это хотите сказать?
Густые брови Скворецкого сошлись к переносице, на лбу легла глубокая морщина. Решительным жестом он оборвал Малявкина:
— Не стройте досужих домыслов, Малявкин. Факты. Только факты. Личные впечатления, опять-таки основанные на фактах. Вот что требуется. Никакой импровизации. Поняли? Так что вы можете сказать об отношении «Музыканта» к жене профессора Варламова? Конкретно. На основе фактов.
Малявкин задумался.
— Да, — сказал он наконец, — задали вы мне задачу. Что я могу сказать? Гитаев — донжуан, каких мало. Это уж как хотите. С Евой Евгеньевной он такой роман закрутил… И не очень они стеснялись. Меня, во всяком случае. И Наты. Профессора? Так он дома мало бывал, только ночью. При нем они держались поосторожнее, только он, чудак, вряд ли что и заметил.
Губы Скворецкого искривились в брезгливой усмешке:
— Разве я вас об этом спрашиваю? Какое нам дело до амурных похождений Гитаева? Речь идет совсем о другом: как, при всем при том, на этом, так сказать, фоне ваш начальник, «Музыкант», относился к Еве Евгеньевне? Пренебрежительно? Третировал ее? Или уважительно, с почтением? Может, даже со страхом?
— Особого страха я не замечал, но третировать… Нет, вы не знаете Еву Евгеньевну. Разве ее можно третировать? Она женщина с характером, властная, решительная.
— Знала она, кто вы такие с Гитаевым на самом деле?
— Вы имеете в виду…
— Да. Вашу принадлежность к германской разведке. Знала об этом Ева Евгеньевна?
— Знала.
— Вы в этом уверены?
— Да, уверен.
— Но если знала, то откуда, каким путем?
— Наверно, Гитаев ей сказал. Может, не все, но главное сказал. Так я думаю.
— Думаете? Этого мало. А что вы ЗНАЕТЕ, знаете точно?
— Видите ли, знаю я мало. При мне Гитаев ей ничего особенного не говорил. Вот если наедине, без меня… Уединялись они постоянно. Ни я, ни Ната им не мешали. Как-то так повелось с самого начала. Поэтому я и не могу сказать, о чем они говорили. Мне это неизвестно.
— Раз неизвестно, почему же вы так решительно утверждаете, что жена профессора Варламова знала о вашем и Гитаева сотрудничестве с германской разведкой?
— Судите сами. Недели через полторы-две после нашего приезда, может, немного больше, Гитаев начал все более и более откровенно разговаривать при Еве Евгеньевне: ругал все советское — власть, порядки, армию; превозносил до небес немцев; утверждал, что красных скоро побьют и война кончится. Потом, последнее время, он совсем перестал сдерживаться: вспоминал некоторые случаи из своей службы у немцев, в школе. Хвастался знакомствами. Как же тут было не понять, что если не все, то многое Ева Евгеньевна знает?
— А она, как она реагировала на болтовню Гитаева?
— Ева Евгеньевна? Да не возражала. Скорее, поддакивала. Спорить не спорила.
— А… Ната?
— Ната — это другой разговор. При Нате Гитаев держал язык за зубами, разве изредка что сорвется. Мы оба ее боялись. Ната — человек принципиальный. Комсомолка. Я же ее давно знаю.
— Хорошо. Из ваших слов вытекает, что Гитаев не скрывал от Евы Евгеньевны Варламовой своих взглядов, того, что он служит у немцев. Так?
— Да, это точно.
— Допустим. Но из этого не следует, что ей была известна ваша с Гитаевым принадлежность к немецкой разведке. Как с этим обстояло дело?
Малявкин молча пожал плечами и развел руки.
— Уточним, — продолжал майор. — Цель вашего с «Музыкантом» приезда в Москву была известна Еве Евгеньевне? Содержание заданий, возложенных на вас германской разведкой, — это жена профессора Варламова знала? В частности, что вы интересуетесь ее мужем, его работами, что Гитаев — «Музыкант», а вы — «Быстрый»…
— Не могу сказать, — беспомощно произнес Малявкин. — Про это при мне никаких разговоров не было. Хвалить немцев хвалили, это да. И что они победят, тоже говорили. Школу Гитаев упоминал. Немецкую. Разведывательную. А насчет заданий, кличек… Нет, не скажу. Не было.
— Не было? Это точно или опять предположение?
— Прямо о нашей разведывательной работе Гитаев Еве Евгеньевне при мне не говорил, это точно. А без меня?.. Не знаю. Может, и говорил, но мне об этом неизвестно.
— Скажите, а Гитаев не пытался использовать Еву Евгеньевну в плане вашего задания? Я имею в виду работы профессора Варламова. Вы ничего такого не замечали?
— Как вам сказать? Расспрашивать ее о Петре Андреевиче, о его работах, он расспрашивал. Много. Особенно первое время. Только она сама мало что знала: ничего не понимала в делах профессора. Но чтобы Гитаев прямо ей сказал, вот так: достань, мол, чертежи, расчеты или еще что, — не знаю. При мне даже разговора такого не было.
— Что еще можете добавить к своим показаниям?
— Пожалуй, все, — неуверенно сказал Малявкин. Потом с большой уверенностью: — Да, все. Теперь я все рассказал.
— Все? — улыбнулся Скворецкий. — А дантист? Про дантиста опять забыли?
— Фу ты! — изумился Малявкин. — Действительно. И что я все о нем забываю?..
Дантист, по словам Малявкина, был для него фигурой не вполне ясной. Скорее всего, так он полагал, тот и вовсе ни во что не был замешан. Просто его приемная использовалась в качестве явки.
Как он о дантисте узнал? От Гитаева. Около недели назад Гитаев ему сказал, что в Москве имеется явка для связи…
— Связи с кем? С какой целью? — стремительно спросил Горюнов.
— С кем — не знаю, — ответил Малявкин. — Этого Гитаев не говорил.
А рассказал он Малявкину следующее. Есть явка, в некоторых случаях придется ею воспользоваться. Явка находится на Покровке, там работает частнопрактикующий зубной врач. (Гитаев назвал Малявкину фамилию врача и адрес.) Каждую вторую пятницу и четвертую среду каждого месяца в приемной этого врача — в пятницу в два, в среду в четыре пополудни — должен сидеть человек. Гитаев указал приметы этого человека и назвал пароль. Этому человеку можно передать, что требуется, или, наоборот, он что-то передаст или скажет.
— А зачем, собственно говоря, все это «Музыкант» вам рассказал? — спросил майор. — И почему только сейчас, сравнительно недавно?
— Гитаев сказал, что я должен буду пойти на эту явку, встретиться с тем человеком… Позвольте, у нас сегодня что? Суббота? Ну вот, следующая среда и будет четвертая среда месяца. Как раз я должен был идти. — Малявкин смущенно улыбнулся.
— А зачем, зачем должны были вы идти? Передавать что-нибудь? Получать? — спросил Горюнов.
— Не знаю. Гитаев не говорил.
— Как это не говорил? Почему?
— А он просто не успел сказать. Не вышло. Собирался, да не успел.
— Что же он тогда вам сказал?
— Гитаев просто предупредил меня, что придется идти на явку, а указания обещал дать накануне, перед тем как я пойду. Теперь-то уж эта явка мне ни к чему, не воспользуюсь.
— Как знать, — задумчиво сказал Скворецкий. — Как знать…
Глава 13
Набирая номер телефона капитана Попова, Кирилл Петрович даже морщился: разговор предстоял, в общем-то, никчемный. Так, потеря времени. Но что поделаешь? Надо. И комиссар настаивает…
Полчаса спустя Попов и Константинов входили в кабинет Скворецкого.
— Рад вас видеть, — встретил их Скворецкий, крепко пожимая руки сначала одному, потом другому. — Садитесь, пожалуйста… Должен вас огорчить, товарищи, — обратился он к Попову и Константинову, когда они удобно устроились в креслах. — Руководство не очень довольно нами, да и вами…
— Недовольно? Нами? — изумился Попов. — Чем же мы провинились?
— Угадать не трудно. Есть за нами грех: мы ослабили наши усилия по розыску Малявкина, а вы забросили вокзалы. Понимаю: надоело. Столько дней прошло, и все без толку. Но искать-то, искать надо…
— О чем речь?! — воскликнул Попов. — Разве в нас дело? Мы с дорогой душой, верно, Василий Кузьмич? Вы, товарищ майор, правы. Вы сами утратили последние дни интерес к розыску. Я уж, грешным делом, подумывал: а может, этот Малявкин нашелся? Взят?.. Или нет? Ошибаюсь? Вот даже Василию Кузьмичу говорил. — Он кивнул в сторону Константинова.
— Если бы! — вздохнул Скворецкий. — Рано, друзья, успокаиваться, рано. К вам великая просьба: помогайте нам и дальше, как помогали. Будем искать.
— Что ж, надо так надо, — бодро сказал Попов. — Я говорил и опять скажу: можете на нас положиться.
Получив необходимые инструкции, Попов и Константинов распрощались.
…Попову и Константинову и в голову не могло прийти, что предшествовало их приглашению в наркомат, почему их попросили вновь активно разыскивать Малявкина. А произошло следующее.
В ночь после допроса Малявкина Скворецкий с Горюновым допоздна засиделись у комиссара: сообща искали пути дальнейших действий. Подводя итоги событиям минувших дней, Кирилл Петрович, заметно волнуясь, говорил:
— С чего мы начали? С розыска Малявкина: то ли агента германской разведки, то ли просто дезертира. Что случилось дальше: бегство Варламова, убийство Евстафьева — лаборанта, исчезновение секретнейших документов, звонок на квартиру Варламовых. Это уже не пустяк. Теперь мы вышли на тайную фашистскую резидентуру: перед нами резидент, свирепый и изощренный враг. Диверсант. Убийца. Появился дантист. Явка. Связник. Этого ли резидента, какого ли другого, пока неизвестно. Похоже, что между всеми; этими звеньями: «Музыкант» с «Быстрым» — профессор Варламов и Ева Евгеньевна — резидент — связник, есть что-то объединяющее, какая-то связь. Мы словно разворошили муравейник, и одно посыпалось за другим. Мы должны действовать, быстро, решительно, энергично.
— Красивые слова, — поморщился комиссар. — Слова и… прописные истины. «Быстро», «решительно»… А как же иначе может действовать чекист, если он воистину является чекистом? Что вы конкретно предлагаете, к чему слова?
— Слова, товарищ комиссар? — сказал Скворецкий. — Да, вы правы, я это отлично знаю, но говорю неспроста. Есть два пути дальнейших действий: путь пассивный и путь активный. Одно: усилить внимание к Зайцевой — может быть, она выведет нас на Варламовых; держать засаду на квартире профессора и ждать, не придет ли кто, не позвонит ли; изыскивать меры к установлению личности «Зеро»; выяснить, пользуясь данными, которые сообщил «Быстрый», что за связник, — быть может, взять его, начать допрашивать. Это — один путь. Путь, я бы сказал, пассивных действий…
— Вы что же, — перебил комиссар, — намерены оставить Зайцеву вне поля зрения?' Снять засаду? «Пассивные действия»!
— Нет, зачем же, — быстро возразил майор. — Все это надо делать, надо, и все же — это путь пассивный. Надеяться! Ждать! Сейчас этого мало, мало, когда рядом затаился опаснейший враг, резидент, когда исчезают документы, гибнут люди… Да, сразу оговорюсь насчет засады. Засаду у профессора Варламова я бы снял. После того звонка, когда Ната проговорилась… имеет ли смысл?
— Засада? — задумался комиссар. — Не знаю. Боюсь, снимать рановато. Но не в этом суть. Что вы предлагаете? Каков, по-вашему, другой путь?
Ответ у Кирилла Петровича был готов:
— Я за другой путь — путь активный. Предлагаю переходить в наступление, пойти с козыря.
— И этот козырь?
— Малявкин, — твердо сказал майор. — Борис Малявкин. «Быстрый».
Комиссар ответил не сразу. Он облокотился о стол, долго молча смотрел мимо Скворецкого. мимо Горюнова.
Потом откинулся на спинку кресла, закурил и неторопливо сказал:
— Да-а, мелькнула и у меня такая мысль, когда я знакомился с его показаниями. Только дело-то ведь это тонкое, тут каждую деталь надо учитывать. Что вы предлагаете конкретно? Послать «Быстрого» на явку? Так? С чем?
Кирилл Петрович все продумал заранее. Он считал, что Малявкин должен пойти на явку и сообщить связному правду. Вернее, часть правды. Рассказать, как их с «Музыкантом» схватили в продовольственном складе и отвели в прокуратуру, как они бежали и «Музыканта» не то убили, не то взяли, а он, «Быстрый», ушел. Нашел надежное пристанище. Рация — у него. Теперь он ищет связи, ждет указаний.
— Иначе действовать нельзя, — говорил Скворецкий. — Что мы выигрываем? — продолжал майор. — Первое: связник обо всем доложит своим шефам, и не исключено, что с «Быстрым» пожелает встретиться сам резидент. (В этом месте комиссар скептически усмехнулся.) Второе: мы, после встречи «Быстрого», узнаем связника, и уж он-то нас куда-нибудь выведет.
Кирилл Петрович кончил. Комиссар, слушавший его не перебивая, спросил:
— И вы думаете, резидент или кто там еще вам поверит? «Клюнет» на Малявкина?
— А куда им деваться? «Быстрый» им очень нужен, — рация! Да и чего им сомневаться в Малявкине? Он же расскажет чистую правду. Пусть проверяют! Сбойчакова, судя по нашим данным да и по всему, вне поля зрения немцев; значит, об аресте «Быстрого» знать никто не может. В Нате сомневаться нечего. Вот только убежище нужно будет ему подобрать понадежнее. Но это не страшно, подберем.
Комиссар повернулся к Горюнову, который за все это время не проронил ни слова, только лицо его выражало явное неодобрение.
— Ваше мнение, Виктор Иванович?
Горюнов встал, выпрямился.
— Да вы садитесь, — махнул рукой комиссар. — Садитесь!..
— Я — против, — отрубил Виктор. — Решительно против. То есть, товарищ майор, Кирилл Петрович, конечно, прав, когда говорит, что надо переходить к активным действиям. И на явку надо идти, тут я согласен, только НЕ Малявкину…
— Так, так, — улыбнулся комиссар. — Кто же пойдет на явку?
— Я, — сказал Горюнов. — Я пойду…
— Чушь! — не утерпел Скворецкий. — Чушь и чушь. Вы извините, товарищ комиссар, но, прежде чем идти к вам, я битый час втолковывал ему, что это чушь. Как он пойдет? Под видом кого? Неизвестный? Дурак будет тот разведчик, который доверится неизвестному, а это самое «Зеро» не дурак или не дура, судя по всему. Будьте уверены.
— Я… Я пойду вместо Малявкина, — неуверенно продолжал Горюнов. — Возьму на себя роль «Быстрого». Я же вам говорил, Кирилл Петрович.
Но Скворецкий продолжал возмущаться:
— Нет, товарищ комиссар, вы только его послушайте! Он пойдет под видом «Быстрого»! А если этот связник или резидент знает Малявкина в лицо? Тогда как? Тогда верный провал. И не только провал, хуже. Голову, Виктор, можешь потерять. Это ты учел?
— Я не боюсь, — спокойно отвечал Горюнов. — Риск есть во всяком деле. Вы, Кирилл Петрович, сами не против риска. Такая уж наша профессия.
— Профессия! — рассердился комиссар. — Долг чекиста состоит совсем не в том, чтобы вслепую лезть под пулю, под нож. Ну, когда надо, я понимаю, а тут что? Выстрелят из-за угла или пырнут финкой — и концы в воду. Нет, ты уж извини меня, но — дурак! И дело наверняка провалишь. Прав Кирилл Петрович, вам (в запальчивости комиссар называл Горюнова то на «ты», то на «вы») идти нельзя. Никак нельзя. Ты что на меня так уставился? Еще что-нибудь хочешь сказать?
— Да, хочу, — упрямо ответил Виктор.
— Ну что же, это твое право, особенно если скажешь что новое.
— Новое. Есть у меня и другое предложение: если мне нельзя, так послать Нату.
— Нату? — удивился комиссар. — Ишь ты!
— А что? — с горячностью сказал Горюнов. — У Зайцевой она была. Справилась. Еще как! Справится и тут, на нее можно положиться.
Скворецкий всплеснул руками:
— Вот упрямая голова, ну что ты будешь с ним делать! Ведь и о посылке Наты говорено-переговорено. Сравнил: то Зайцева, простая обывательница, старинная знакомая, а тут — зверь. Хищник. Матерый хищник. Как же можно девушку посылать на такое? Она и у Зайцевой растерялась, ребенок ведь совсем, а здесь… Не понимаю тебя, Виктор. Да и не серьезно все это. Как она пойдет на явку, почему, с чем? Кто ее послал? «Музыкант»? Из потустороннего мира? Разве есть гарантия, что им о его гибели не известно? «Быстрый»? А этот зачем? Сам почему не пошел? Кроме того, надо полагать, что о засаде на квартире Варламовых, у Наты, они знают. Об этом мы уже говорили. И после этого посылать Нату?.. Бред какой-то! Да и где у тебя логика? То ты был против того, чтобы посылать ее к Зайцевой, не верил, сомневался. А теперь… Нет, уволь. Никакой логики!
— Н-да, Виктор Иванович, — подвел итог комиссар. — Майор-то прав. Логика у вас хромает. Да и никак я не пойму, почему вы так сопротивляетесь, чтобы пошел Малявкин? Что за причина?
— Не верю я Малявкину, — сказал Горюнов. — Не верю, — упрямо повторил он. — Гад он, предатель! Нет таким веры.
— Гад? — переспросил комиссар. — Что ж, это верно. Гад. И все же это определение скорее эмоциональное, чем рассудочное. А чекист — помнишь? — должен иметь горячее сердце и холодный разум. Холодный разум! Запомни. Ты мне вот что скажи: ты дело «Трест» знаешь? Знаком с таким делом?
— «Трест»? — смутился Горюнов. — Это еще при Дзержинском? Слыхать об этом деле приходилось, а изучать не изучал.
— То-то, — наставительно сказал комиссар. — Всем нам надо знать такие дела, учиться на них… При Дзержинском. Правильно. Больше того, Феликс Эдмундович сам, лично, руководил всем ходом этого дела. И мне посчастливилось принимать в нем кое-какое участие. Маленькое, конечно. Юнцом я еще был, помоложе тебя, тоже комсомольцем, только пришел в Чека…
Комиссар задумался, вспоминая прошлое. Потом резко выпрямился, словно встряхнулся.
— Так вот: в чем суть дела «Трест»? Был в двадцатых годах в Москве крупный контрреволюционный заговор. Заговорщики имели обширные связи за рубежом: с белогвардейской эмигрантщиной, с иностранными разведками. Долго рассказывать не буду… Взяли мы одного заговорщика. Матерого. Уж куда какого гада, выражаясь, Горюнов, твоими словами. Допрашивали его, допрашивали. Сначала он запирался, а потом постепенно разговорился. Рассказал все. Все, что знал, конечно. Что же тогда сделал Феликс Эдмундович? А сделал он так: предложил этому «гаду» помочь нам, чекистам, в разоблачении его бывших сообщников и выпустил его, «гада», на свободу. И как он работал, как работал! Какие дела делал! Вот тебе и гад. Дошло?
— Дошло, товарищ комиссар, — потупился Горюнов. — Понял.
— Нет, ты не все еще понял. Верить нельзя Малявкину!.. Как просто! А что такое Малявкин? Трус. Очутился в плену. Чуть на него немцы нажали, и он стал работать на них. Предатель. Изменник. Любой суд, любой трибунал вынесет приговор не колеблясь. И все же… Что он почти не пытался что-либо скрыть и на одном из первых допросов выложил все, не щадя себя, это как? Думаете, нужны ему теперь немцы, да еще здесь, в Москве, среди советских людей? Был же он советским человеком? Был. Был комсомольцем. Добровольцем на фронт пошел, бить фашистов. Нет, «Быстрому» теперь не до немцев. Предложи ему работать против них, он землю рыть будет. Куда ему деваться? Если не по убеждению, так из страха за собственную шкуру. Будьте уверены! А ты — «гад»… Ведь тот-то, я имею в виду дело «Трест», был закоренелый враг. Убежденный. Понимаешь. Я никак не хочу их равнять — разные люди, иное время. Все это не так просто!
— Да, не просто, — согласился Скворецкий. — Но нельзя забывать, что мы же проверять будем Малявкина, каждый шаг его возьмем под контроль.
— А как же иначе? — удивился комиссар. — Обязательно проверять. Глаз с него не спускать ни на минуту. Это уж ваша забота. Итак, Кирилл Петрович, будем считать ваше предложение принятым. Посылайте «Быстрого». Только вот что: посмотрим-ка еще разок, кто из посторонних знает о его аресте? Как бы не опростоволоситься.
— Сбойчакова знает, товарищ комиссар, я докладывал.
— Сбойчакова? Так. А Ната? Забыли?
— Да, и Ната. Не забыл, — сказал Скворецкий.
— А как Попов и Константинов? — спросил комиссар. — Из продсклада. Они знают?
— Мы им не говорили, — сказал Скворецкий.
— Еще бы говорили! — заметил комиссар. — Этого я и не думал. Тут другое. Работу-то по розыску Малявкина вы, по-видимому, прекратили, Попов с Константиновым и смекнут: взяли, мол, голубчика, всё, коль в нас нужда пропала. Правильно? Надо это дело как-то поправить. Чтобы, если они что и подумали, так…
— Поправим, товарищ комиссар. Есть такая мысль: возобновим «розыск».
— То-то. Можно и «розыск» возобновить. Попробуйте… Теперь Ната и Сбойчакова. Им тоже не к чему знать, что Малявкин у нас. Надо им дать понять, что он бежал, что ли. С них хватит. Как, можно сделать так, чтобы поверили?
— Постараемся, товарищ комиссар, — вздохнул Скворецкий.
— У вас все? — поднялся комиссар.
Скворецкий с Горюновым переглянулись. Комиссар пристально посмотрел на одного, на другого и опустился в кресло:
— Что еще? Выкладывайте.
— Есть еще одно соображение, товарищ комиссар, — нерешительно начал Скворецкий. — Не выпустить ли «Быстрого» в эфир? Семь бед — один ответ.
— В эфир? — переспросил комиссар. — Чтобы он отстукал немцам шифровку того же содержания, что он скажет и связнику?
— Именно, — подтвердил Кирилл Петрович. — Того самого: «Музыкант» провалился. Я уцелел. Прошу указаний. И «Г, М», конечно.
— А что? — оживился комиссар. — Идея неплохая. Наступать так наступать. Действуйте. Только вот что: шифровка — прежде. Сначала он должен шифровку передать, а потом на явку идти. Так будет лучше.
— Может получиться не лучше, а хуже, — возразил Скворецкий. — Представляете себе: отобьет он шифровку, а ему ответ — сиди, жди указаний. Тут уж на явку не пойдешь. А следующая — через две с лишним недели. Во вторую пятницу.
— Это немцы-то, абвер, сразу примут решение? Дадут ответ, не докладывая начальству? Сомневаюсь, брат ты мой, сомневаюсь. Вот если резидент, тот может сам решить. Сразу. Ему санкций ждать неоткуда.
— Но «Быстрый» же пойдет не к резиденту, а к связнику.
— А кто он, этот связник, мы знаем? Нет! И куда он поведет «Быстрого», тоже не знаем. Давайте уж лучше сначала шифровку, а потом на явку. Сразу. Без интервала.
Возник было спор: как посылать радиограмму — открытым текстом или шифром? Ведь «Быстрый» шифра не знал, шифр был известен только «Музыканту», а о том, что «Музыкант» ознакомил «Быстрого» с шифром и кодом, немцы вряд ли знают. Скорее всего, нет.
— И все же шифром, — настаивал Скворецкий. — Только шифром. Уверен, иначе нельзя. Пошлем открытым текстом — немцы заподозрят неладное. А так… Пусть ломают себе голову. Не могут они исключить, что Гитаев сообщил Малявкину шифр и код.
После длительного обсуждения с Кириллом Петровичем согласились послать радиограмму шифром.
Вернувшись от комиссара, Скворецкий и Горюнов сразу принялись за работу: дел было много, и все срочные.
Долго они ломали голову над убежищем для «Быстрого», «крышей», — из тюрьмы-то надо его через день-другой выпускать.
К Сбойчаковой — исключено. Верная расшифровка — там же его брали. К Варламовым — и того хуже. Так куда его девать?
Горюнов было заговорил о Синицыной, но сам тут же от этой мысли отказался, вспомнив, как его там принимали. Решили поговорить с самим Малявкиным.
Немало Кирилл Петрович и Виктор думали над тем, как обеспечить проверку Малявкина, контроль каждого его шага. Сошлись на том, что Горюнов возьмет на себя роль «приятеля» «Быстрого» и вместе с ним поселится.
Оставались Попов с Константиновым да еще Сбойчакова и Ната. Как быть с ними? Как им внушить мысль, не вызывая подозрений, что Малявкина надо искать?
Кирилл Петрович морщился:
— Ну, Сбойчакова, бог с ней. Такой заморочить голову ничего не стоит. Она того и заслуживает. А Попов? Константинов? Хорошие ребята, офицеры, столько нам помогали. От души, от чистого сердца. Теперь же изволь водить их за нос. Душа не лежит…
— Да-а, — согласился Горюнов. — Обидим ребят. По-моему, тут комиссар переосторожничал.
— Ну, ты уж и скажешь, — неожиданно рассердился Скворецкий. — А вдруг Попов, Константинов или кто-то из их окружения окажутся в поле зрения резидента? Нельзя этого исключать. Тогда, узнай Попов и Константинов, что Малявкин арестован, скажи кому об этом, и все… Конец! А ты — «переосторожничал»!
Глава 14
Прошло несколько дней, до предела заполненных работой. Наступила среда. Четвертая среда месяца — июля 1943 года. Хотя Кирилл Петрович пришел в наркомат в двенадцатом часу дня, бодрый и подтянутый, все же спал он не более четырех часов: лег в седьмом часу утра — все были срочные дела. И сегодня дел было множество — сложных дел. И первое — Малявкин. Решающая беседа с ним, которая должна была коренным образом повернуть судьбу вчерашнего предателя, «Быстрого», «гада», как выразился Виктор Иванович Горюнов. Получится ли? Возьмется ли Малявкин за решение сложных, чреватых для него смертельной опасностью задач? Справится ли? Должно получиться! Должен взяться. Должен справиться. Кровью, жизнью своей, если потребуется, должен загладить свои преступления. Вот что предстояло довести до его сознания. И сделать это должен был он, майор Скворецкий. Он должен был вести и направлять Малявкина по многотрудному пути, предугадывая любой ход, любой шаг противника. Врага. Он и Горюнов.
«Я и Горюнов, — усмехнулся майор собственным мыслям. — Ишь ты! А комиссар? А другие товарищи, участвующие в этом деле? А Ната? А сотрудники милиции, занятые розыском убийцы Евстафьева? А многочисленные работники института, не жалеющие сил, чтобы раскрыть тайну исчезновения документов профессора Варламова? И многие, кого мы еще не знаем, но которые в любую минуту придут на помощь, если потребуется. Нет, шалишь! Нас — много… Расфилософствовался, — еще раз усмехнулся Скворецкий. — А что? Философия правильная. Хорошая философия, хоть куда!»
— Давай, — сказал он, заходя к Горюнову, — вызывай этого «Быстрого». Начнем…
С Малявкиным все получилось очень просто: уламывать его идти на явку, взяться за трудное, связанное с риском для жизни дело не пришлось. Впрочем, Кирилл Петрович иного и не ожидал. Иное дело Виктор — тот продолжал посматривать на Малявкина исподлобья, не особенно стараясь скрыть свою к нему неприязнь.
А Малявкин? Он не таил своих чувств: едва сообразив, о чем идет речь, поняв, что ему предоставляется возможность загладить свое преступление, Малявкин разрыдался.
Дав Малявкину прийти в себя, Скворецкий и Горюнов начали его инструктировать: о выходе в эфир, затеваемой игре с германской разведкой, затем о явке — технике встречи, цели, задачах. Ему сообщили только то, что было нужно для успешного выполнения задания. Ни слова лишнего. Слезы слезами, а доверие он должен был еще завоевывать, и завоевывать делом.
Закончить инструктаж Кириллу Петровичу, однако, не довелось: его неожиданно вызвал комиссар. Не зная, как долго задержится, Кирилл Петрович предложил Горюнову продолжить разговор без него. Вернулся он, однако, скоро, но сразу вызвал машину и стал собираться.
— Придется вам тут действовать без меня, — сказал он Горюнову и Малявкину. — Текст шифровки готов, дело для начала нехитрое — отстукивать. Ну, а явка… все равно не мне на явку идти. Ты, Виктор, не теряй времени, если не успею вернуться. Вот только куда вас девать? — повернулся он к Малявкину. — Не возвращаться же сюда, в тюремную камеру. Насчет «крыши» мы еще не решили.
Тревога Кирилла Петровича была напрасной: как раз за время его отсутствия Горюнов с Малявкиным нашли выход. Вернее, нашел Малявкин, а Виктор одобрил его предложение. Все было очень просто. У Бориса был друг детства, Генка Костюков. Дружили они до ухода Малявкина на фронт. В семье Костюковых Борис был как у себя дома. Сейчас Генка, уже в звании капитана, воевал где-то на юге. На фронте был и его отец, и младший брат. В маленькой двухкомнатной квартире, на Пресненском валу, жили мать и старшая сестра Генки. Обе с утра до поздней ночи работали на фабрике. Все это Малявкин узнал, когда однажды удрал от Гитаева и, не сказав тому ни слова, побывал у Костюковых. Не удержался.
Мать Генки, не старая еще женщина, под пятьдесят, потомственная ткачиха, встретила Бориса, как родного. Она не на шутку обиделась, узнав, что Малявкин, прибывший в длительную командировку, устроился у каких-то случайных знакомых (так ей сказал Борис: не мог же он назвать Варламовых!), так как в его комнате поселились новые жильцы.
— Чай, и у нас мог бы, — выговаривала она Борису. — Не чужие. А то пошел невесть к кому. Обидел. Я тебе говорю, дурню, обидел…
У честной женщины и в мыслях не было подумать о Борьке Малявкине, которого она знала чуть не с пеленок, худое. Борис был смущен, растерян и стал отговариваться тем, что он не один. С приятелем.
— Мог и с приятелем прийти, устроила бы. Вон комната пустая стоит, мужики наши на фронте, — горестно вздохнула Генкина мать, утирая фартуком слезы. — Надумаешь — приходи. Считай, что комната твоя.
Все складывалось как нельзя лучше. Предложение Костюковой решили принять. А в роли приятеля Малявкина, фронтового друга, должен был выступить Горюнов.
Уладив с «крышей» «Быстрого», Кирилл Петрович уехал в институт. Планы его опять нарушил директор института. Только на этот раз он позвонил не Скворецкому (был, видимо, недоволен майором, считал, что тот действует недостаточно активно), а прямо руководству наркомата. Оттуда последовал звонок комиссару, а тот уже вызвал Кирилла Петровича.
А в институте случилась новая трагедия. Снова убийство. Сотрудники института были растеряны, деморализованы, никто не мог ничего понять.
Жертвой на этот раз стала женщина, сотрудница отдела кадров Антонова. Убита Антонова была в том же парке, что и Евстафьев, и опять финкой. Погибшей не было и тридцати лет; она была живой, умной, на редкость миловидной женщиной, отличным работником. Отзывались все о ней очень тепло, с похвалой. Правда, поговаривали, что в личной жизни она бывала легкомысленна, имела немало поклонников, но толком никто ничего не знал и ни одного имени не называл. Не в этом, во всяком случае, была причина гибели Антоновой: убита она была не на почве ревности. Об этом говорили все обстоятельства преступления. А обстоятельства эти были таковы. Труп обнаружили тоже утром, как и труп Евстафьева. Одежда убитой была изорвана. Сумочка выворочена, а ее содержимое — документы, деньги, прочее — расшвыряно по сторонам. И что любопытно: деньги, продовольственные карточки, документы — все находилось на месте. Эксперты из уголовного розыска, начавшие расследование, выдвинули такую версию: преступник пытался что-то отобрать у своей жертвы, что-то искал.
Эту версию подтвердил тщательный осмотр вещей убитой. Под подкладкой сумочки, куда убийца, очевидно, не успел добраться, помешали, — обнаружили два исписанных листка бумаги, сложенные в несколько раз. Содержание этих листков было таково, что уголовный розыск сразу же передал их директору института, а тот принялся звонить руководству НКГБ. Сейчас оба листка лежали перед Скворецким.
На одном из листков, адресованном директору института, крупным женским почерком было написано:
Под этим стояла подпись убитой и дата: вчерашнее число.
— Она писала, — отрывисто сказал директор, увидев, что майор прочел записку, — Антонова. Ее почерк. Я руку Екатерины Михайловны знаю.
Скворецкий взял другой листок. Адреса в тексте не было, но сверху стояло: «Заявление». Больше ничего. Кому заявление, не сказано. Кирилл Петрович быстро пробежал малоразборчивые, загибавшиеся книзу строки:
Датировано заявление было маем текущего года.
— Кто такой Иваницкий? — спросил майор, кончая читать и аккуратно складывая бумаги.
— Иваницкий? — переспросил директор. — Был у нас такой. Монтер по приборам. Чудо-монтер. Золотые руки. Образования почти никакого, а кудесник. Самородок. Но — алкоголик. В семье из-за этого были постоянные скандалы. Жена у него с тяжелым характером, больная. Последнее время он был сам не свой, а в мае повесился. Думали — из-за семейных неурядиц. Вот тебе и семейные неурядицы! Но Варламов-то… Мерзавец! Каков мерзавец! А я еще его защищал. Теперь ясно, почему он бежал… И — убийство. Все ясно!
— Простите, — задал вопрос Скворецкий, — но у меня складывается впечатление, будто вы полагаете, что профессор Варламов причастен к убийству Антоновой?
— А как же? — крикнул директор. — Как же? Не сам, конечно, нет, в это я никогда не поверю, но его сообщники. Это же очевидно. Они каким-то путем пронюхали, что у Антоновой есть документы, изобличающие Варламова, и вот результат. Картина ясная.
— Да-а, — задумчиво заметил Кирилл Петрович. — Ясная… Уж слишком ясная. Это мне и не нравится. И еще: зачем Антоновой понадобилось выносить такие документы из стен института?
Директор не отвечал. Он метался по кабинету, не глядя на Скворецкого, не обращая на него никакого внимания. Майор кашлянул.
— Могу я задать еще один вопрос?
Директор круто остановился, словно наскочил с разбегу на невидимое препятствие:
— Вопрос? Ах, вопрос! Пожалуйста. Задавайте. Хоть сотню.
— Вот тут, в заявлении, сказано, что профессор Варламов требовал какие-то сведения. А зачем? Разве он сам, будучи одним из ведущих сотрудников института, не был достаточно осведомлен о разрабатываемых проблемах? Что-то одно с другим не вяжется.
Директор с недоумением посмотрел на Кирилла Петровича:
— Почему не вяжется? Варламов о работах не его лаборатории и не мог быть осведомлен. Сотрудники одной лаборатории понятия не имеют, чем занимается другая. Таков у нас порядок.
— Так, ясно. А какого мнения вы об убитой, Антоновой, как о работнике, о человеке?
Директор пожал плечами.
— Сейчас, по-моему, это не существенно. Поздно ею интересоваться…
— А все же? — настаивал майор.
— Если вам так нужно, скажу. Работник она отличный и человек хороший. Ничего иного сказать не могу.
— Советский человек, вы полагаете?
— Да, советский, вполне советский. — Директор не пытался скрыть, что нелепые, на его взгляд, вопросы майора вызывают у него раздражение.
Но Скворецкий невозмутимо продолжал:
— Значит, советский? Чем же вы объясняете, что отличный работник, советский человек обнаруживает такой документ (он указывает на заявление Иваницкого) и до особых обстоятельств молчит? Никому ни слова.
Директор вновь пожал плечами и не нашелся что ответить. Выждав с минуту, Кирилл Петрович задал новый вопрос:
— Скажите, кто-нибудь в институте, кроме вас, знает о письме Иваницкого и записке Антоновой? Знаком с их содержанием?
— Нет, никто. Если не считать, конечно, сотрудников уголовного розыска. Но это не институт…
— Я хотел бы взять с собой эти документы, — сказал Скворецкий, беря со стола злополучные листки бумаги. — Кроме того, мне нужны были бы личные дела Антоновой и Иваницкого. Если, конечно, вас это не очень затруднит.
— Говорите прямо: почерки нужны? Сличать будете? Я вам и так скажу: все правильно. Она писала. Екатерина Михайловна. И он. Иваницкий. Его каракули я тоже знаю. Запомнил. И стиль его. Впрочем, если надо, берите. Только вы мне вот что скажите: этому будет конец? — Директор повысил голос. — Дадут наконец институту спокойно работать?
Скворецкий так стиснул челюсти, что на скулах у него заходили желваки. Голос звучал глухо:
— Товарищ директор, я не понимаю вашего тона и не могу его принять. Слушая вас, можно подумать, что мы, чекисты, — виновники происходящих у вас событий. Это переходит всякие границы…
— Ах, границы! — взорвался директор. — Мне некогда выбирать выражения. Мне работать, работать надо, вы понимаете? Ваше благодушное «будем искать» — знаю, знаю ваш ответ! — меня не устраивает. Вы, видите ли, не понимаете моего тона, а я не понимаю вашей невозмутимости, равнодушия.
— Равнодушие! Ну, знаете ли… Может, вы ожидали, что я буду закатывать у вас истерики? — Скворецкий тоже повысил голос. — Этого не будет. Равнодушие! В каждом деле есть своя специфика: в вашем — своя, в нашем — своя. Да, мы ищем и будем искать, мы ведем расследование, в исходе которого не сомневаемся, но я ПОКА не могу привести к вам убийцу, так же как и профессора Варламова. Всему свое время. Если руководство наркомата найдет нужным, я вас ознакомлю с ходом расследования, хотя и не вижу в этом смысла, а повышать голос, кричать…
Директор стоял, глядя куда-то в сторону, тяжело дыша.
— Ладно. — Он махнул рукой. — Я действительно погорячился. Прошу извинить. Ведите свое расследование. Только очень прошу: поторапливайтесь…
Кирилл Петрович не вернулся сразу в наркомат. Он вышел из института и углубился в путаные дорожки запущенного парка, под сенью кустов и деревьев которого разыгрались за последние дни одна за другой две трагедии. Но майор не пошел к месту убийства — ни первого, ни второго. К чему? После того как там побывали сотрудники уголовного розыска, вряд ли он мог обнаружить что-либо новое. Нет, майору просто хотелось побыть одному, как следует все обдумать. Вот и сейчас, бродя по пустынному парку, он попытался привести в систему обрывки мыслей, возникших в разговоре с директором института.
Последнее убийство вновь осложнило дело, еще раз показало, что перед чекистами такой враг, каждый лишний день пребывания которого на свободе отмечен кровью. И пока он не обезврежен, нет никому ни сна, ни отдыха, ни покоя. Но кто он? Кто? Казалось, это убийство что-то проясняет: все нити тянутся к Варламову. Не он, конечно, убийца, но очень похоже, что убийство совершено с целью предохранить профессора от разоблачения, значит, совершено его сообщниками или теми, кто пытается уберечь Варламова от органов Советской власти. И — письмо Иваницкого… Да, это письмо…
Правда, экспертиза почерка еще не проведена, ее предстоит провести, но результат предугадать не трудно: директор института узнал почерк. А тут еще записка Антоновой. Все очевидно. Настолько очевидно, что даже директор, еще вчера и мысли не допускавший о причастности профессора Варламова к вражеским делам, сегодня иначе как мерзавцем и преступником его не величает. А ведь директор, крупный ученый, не один десяток лет проработал бок о бок с Петром Андреевичем, как говорится, не один пуд соли с ним съел. И у него даже тени сомнения не осталось в виновности Варламова. Да, пропажа документов, бегство профессора, убийство Антоновой, письмо… Одно к одному. Очевидность явная.
Очевидность!.. Но вот эта-то очевидность, как бы связавшая в единый узел все нити вокруг имени Варламова, и беспокоила Скворецкого больше всего, вызывала у него чувство глубокой тревоги. Уж СЛИШКОМ все было очевидным, слишком одно к одному. Майор не кривил душой, когда говорил об этом директору. Кирилл Петрович долго ходил по дорожкам и аллеям парка, сопоставлял, анализировал и думал, думал…
Будем исходить из того, что письмо написал не кто иной, как Иваницкий, и все в нем сказанное — правда, рассуждал майор. Допустим. Но прими мы эту версию, и немедленно возникают десятки всяких «но». Начнем с того: зачем было автору письма кончать с собой? Аргументация самоубийства, содержащаяся в письме, звучит совсем неубедительно. Примем, однако, то, что пишет Иваницкий, объясняя причины своего самоубийства, за истину, тогда сразу возникает другой неразрешимый вопрос. Если автор письма пошел на самоубийство, чтобы разоблачить Варламова, то есть на самый крайний шаг — пожертвовать жизнью, — так почему он не довел дела до конца: не отправил своего письма, не передал его в органы госбезопасности, в милицию, директору, наконец? Куда он его девал? Вот тут-то и не сходятся концы с концами, никак не сходятся.
Новый вопрос: как попало письмо в личное дело Иваницкого? Как могло туда попасть? Опять нелепость. Ну хорошо, допустим невероятное: попало. Но если попало, то как оно могло там так долго пролежать, не будучи обнаруженным? Уж будьте уверены, личное дело Иваницкого после самоубийства листали вдоль и поперек. И ничего не нашли? «Подклеилось»?! Наивно.
Нет, с письмом Иваницкого явно неладно, опять концы не сходятся с концами.
Вернемся к прежней версии. Все правда: письмо подлинное и действительно завалялось в личном деле. Но почему тогда Антонова, найдя это письмо, не представила его сразу в дирекцию? Зачем писала свою записку? Странно все это. Но еще невероятнее другое: для чего ей надо было нести такой документ домой? Не вяжутся такие поступки с образом убитой, никак не вяжутся. Недаром директор не мог ничего ответить на этот вопрос.
А сами обстоятельства убийства? Нашел же убийца время обшарить всю одежду своей жертвы, вывернуть содержимое сумочки. А за подкладку той же самой сумочки не заглянул? Нет, это уж слишком странно, настолько странно, что вызывает мысль о нарочитости всех обстоятельств преступления. Именно — нарочитости!
Вот если письмо и записку за подкладку сумочки сунула не убитая, а… убийца, тогда да, тогда все становится на свое место, все делается до предела ясным…
«Постой, постой… — остановил Кирилл Петрович ход собственных рассуждений. — Не слишком ли далеко ты зашел, старина? А почерк? Почерк письма, и не только письма — записки? Это как?»
Он тут же махнул рукой: пустяки! Если убийца мог сфабриковать почерк Иваницкого, он способен подделать и почерк Антоновой. Чего проще! И так подделать, что никакая экспертиза не поможет. Есть такие артисты, мастера своего дела.
Ясно одно: убийца многое знал об институте, его делах, его людях. Знал о самоубийстве Иваницкого. Раздобыл образец его почерка. Знал и убитую, имел ее почерк. Вывод: надо немедленно самым тщательным образом проверить окружение убитой.
«Однако, — подумал Скворецкий, — достаточно ли доказательств, чтобы отвергнуть принятую всеми, тем же директором, версию? Да, пожалуй, достаточно. А принять новую, только что родившуюся? Вот тут доказательств маловато. И главное, что делать дальше?»
Внезапно майор остановился: ему пришла дерзкая мысль. Он круто повернулся и поспешно зашагал к институту. Миклашев, когда вошел Скворецкий, возился с какими-то приборами. Больше в комнате никого не было. Миклашев поднял голову и с недоумением посмотрел на вошедшего:
— Вы ко мне? Что вам угодно-с?
Кирилл Петрович подошел к Миклашеву и медленно, с расстановкой сказал:
— Константин Дмитриевич, мне хотелось бы рассчитывать на вашу откровенность. Полную откровенность. Это крайне необходимо. Вот, прочтите. — Он протянул Миклашеву записку и письмо.
Тот отпрянул, демонстративно заложив руки за спину и отрицательно покачав головой.
— Нельзя ли без фокусов, — сухо сказал майор. — Сейчас не до того. Убедительно прошу — прочтите…
Глава 15
В обширном особняке на Тирпитцуфере, 74, главной резиденции абвера, получившей наименование «Лисья нора» — столько там было путаных переходов, узких коридоров, внезапных тупиков, — в одном из кабинетов над массивным рабочим столом склонился генерал Грюннер. Близился вечер. Генерал внимательно изучал лежавший перед ним документ, вчитывался и вдумывался в каждое слово.
Кончив читать, генерал закрыл папку, с минуту помедлил и вызвал адъютанта.
— Полковник Кюльм? Майор Шлоссер? — спросил он тихим, невыразительным голосом.
— Так точно, господин генерал. Прибыли. Ждут.
— Пусть войдут.
Небрежно ответив на почтительное приветствие вошедших и указав кивком головы на придвинутые к столу кресла, генерал спросил:
— Почему, господин Кюльм, не докладываете о ходе операции «Зеро»? В чем дело?
Пожилой, с изрядно поседевшей шевелюрой полковник, не успевший еще опуститься в кресло, начал багроветь:
— Господин генерал, прошу извинить, но я докладывал. Заброска «Музыканта» и «Быстрого» прошла успешно, они трижды выходили на связь. Обосновались у «Трефа». «Музыкант» наладил связь с «Зеро». Надо полагать, операция по изъятию документов у «Трефа» развивается успешно.
— «Надо полагать»? — Генерал пристукнул кулаком по столу. — Меня мало интересует, мой дорогой Кюльм, что вы полагаете. Мне нужен «Треф», живой или мертвый. Его работы. Мне нужна связь с «Зеро». Связь… Ну? Что же вы молчите? Где связь?
— Я… — начал полковник. — Я…
— Что — вы? Когда последний раз «Быстрый» выходил на связь? Майор Шлоссер?
— Около двух недель назад, — поспешно вскочил майор.
— Две недели! — деланно вскидывая вверх руки, воскликнул генерал. — Две недели! А вы, Кюльм, «полагаете», что все идет успешно. Н-да!..
Все больше и больше распаляясь, генерал недвусмысленно дал понять, что при создавшихся условиях, когда полковник, инспектор специальных училищ абвера, не в состоянии обеспечить связь с засланными им агентами, придется подумать о перемещении полковника. Может, настала пора сменить обстановку, перевести его из глубокого тыла в действующую армию, на Восточный фронт?
Полковник слушал молча, крепко закусив нижнюю губу. На его сильно побледневшем, сухощавом лице не дрогнул ни единый мускул, только под левым глазом билась какая-то жилка.
— Насколько помню, — продолжал бушевать генерал, — контроль за операцией по обработке «Трефа» и обеспечению «Зеро» связью был возложен на вас, Кюльм? Лично на вас. «Музыкант» и «Быстрый» — ваши люди? Ваши! Ваша рекомендация? Ваша! Да что вы молчите, в конце концов? Отвечайте!
— Никак нет, господин генерал, — резко возразил полковник. — Люди не мои — майора Шлоссера. Вам это превосходно известно. Майор их мне рекомендовал…
— Вам? А вы — мне? Майор Шлоссер, что вы можете сказать о «Музыканте» и «Быстром»? Помните: речь идет о вашей голове.
В отличие от полковника, майор заметно трусил, говорил робко, неуверенно:
— Господин генерал, я представлял исчерпывающие характеристики на этих агентов. Самые исчерпывающие. Полковник одобрил. Вы оказали обоим высокую честь и лично с ними беседовали…
— Не хотите ли вы сказать, Шлоссер, что я отвечаю за ваших людей?
— Господин генерал, и в мыслях не было!
— Итак, характеристики характеристиками, а что вы лично, лично, — генерал подчеркнул это слово, — можете о них сказать?
— Я лично… Мне… Мне кажется, что «Музыкант» вполне надежен: целиком нам предан, смел, находчив. Не раз проверен. В школе он пробыл свыше полутора лет. Участвовал в акциях: собственноручно уничтожал непригодных. «Быстрый»? «Быстрый» — давний знакомый «Музыканта». Его друг. «Музыкант» рекомендовал «Быстрого». «Быстрый» сомнений также не вызывал…
— Так вот, нет вашего «Музыканта». Свое отыграл. Провалился. Остался один «Быстрый». И тот… Впрочем, читайте. — Генерал достал из папки документ и протянул его майору.
Это было донесение «Зеро», отправленное из Москвы около трех недель назад и дошедшее до генерала только сейчас. В нем сообщалось, что «Музыкант» и «Быстрый» схвачены военной прокуратурой. «Музыкант» при попытке к бегству убит, а «Быстрый» скрылся. Связи с ними нет. «Зеро» остался опять без рации и требовал связи.
Прочитав донесение, майор Шлоссер сразу обмяк. Он съежился, стремясь поглубже уйти в кресло. Полковник подтянулся.
— Повторите дату, — сухо сказал генерал, — когда получена последняя радиограмма «Быстрого». Точно.
Майор назвал число. Генерал потянул к себе донесение, всмотрелся в текст и пожевал губами.
— Да, «Зеро» писал два дня спустя. Ваше счастье… Но что это за связь? Вам известно, какими каналами пользуется «Зеро»? Ах, известно?! Так вот: на такую связь уходят недели. Недели! А риск? Попробуйте-ка поддерживать связь через посредников — посольство дружественной нам страны, числящейся нейтральной. Да и к этому посольству ряд промежуточных ступеней, иначе — провал. Так нельзя! «Зеро» без связи — не «Зеро». Связь — это приказ адмирала. Связь, Кюльм. И — «Треф». Операция должна быть успешно завершена, а для этого «Зеро» нужен помощник, особенно теперь, после провала «Музыканта». И как он только мог попасться?
— Я думаю… — начал майор, — я полагаю… Военная прокуратура? «Музыкант» был жаден. Это было. Не тут ли причина провала? Взял лишнее…
— Прокуратура? — недобро усмехнулся генерал. — Знаем мы, что за прокуратура. Ход советской контрразведки.
— Но «Музыкант» убит, — парировал полковник. — Если контрразведка — ей он нужнее живой. Я склонен верить «Зеро».
— Возможно, — согласился генерал. — Но… связь? Я приказывал готовить резервные группы для Москвы. Шлоссер! Что сделано?
— Приказ выполнен, господин генерал. В моей школе подготовлено несколько человек. Самыми надежными надо считать «Кинжала» и «Острого».
— «Кинжал» — это тот, брюнет?
— Так точно, господин генерал. У вас превосходная память.
— Что же, готовьте заброску.
В этот момент на столе генерала мигнула лампочка. Генерал поморщился и снял телефонную трубку:
— Ну, что еще?.. Хорошо, жду.
На пороге вырос обер-лейтенант.
— Господин генерал, «Быстрый» вышел в эфир, вот текст.
Радиограмму «Быстрого» генерал сам зачитал вслух. «Быстрый» кратко докладывал историю своего и «Музыканта» задержания. (Услышав упоминание о продскладе, приободрившийся майор подал реплику: «Я же говорил — жаден». Генерал не удостоил его вниманием.) Как сообщал «Быстрый», «Музыкант» при побеге погиб. Он, «Быстрый», вывихнул ногу, но ушел. Отлеживался. Теперь в порядке. Убежище сменил. Просит инструкций и питания для рации — садятся батареи. Идет к дантисту.
— Дантист? — спросил генерал, заканчивая чтение. — Кто это?
— «Дантист», — с готовностью доложил полковник, — наименование одной из запасных явок «Зеро». Он сам ее подобрал.
Задумавшись, генерал принялся вертеть между пальцами остро заточенный синий карандаш. Кюльм и Шлоссер молчали. Грюннер со злостью швырнул карандаш на стол, так, что грифель отлетел далеко в сторону, и, не скрывая раздражения, сказал:
— Не нравится мне все это. Не нравится.
— Простите, господин генерал, что именно?
— И вы не понимаете, Кюльм? Вы? Оставьте! Все вы понимаете. Шифр и код были вручены кому, а? «Музыканту» или «Быстрому»? Кто должен был зашифровывать донесения, кодировать текст? Насколько помню… э… э…
— «Музыкант», — угодливо подсказал майор. — Шифр был у «Музыканта». Код — тоже. «Быстрый» ключа не имел.
— Вот! — воскликнул генерал и вскинул вверх длинный указательный палец. — Вот именно шифр и код были у «Музыканта», а теперь «Быстрый» работает на нашем шифре, пользуется кодом «Музыканта», которого давно нет в живых. Как? Каким образом, я вас спрашиваю? Откуда он может знать шифр и код?
— И вы полагаете… — осторожно спросил полковник, — вы думаете…
— Да, Кюльм, да! Тысячу раз да. Это работа русских. Энкаведе. «Быстрый» не владел шифром.
— Но, генерал, — решительно возразил Кюльм, — а русские! Откуда русским знать шифр? Будь «Музыкант» жив… Но он мертв, это сообщает «Зеро». Не только «Быстрый», но и «Зеро». Сомневаться в достоверности сообщения «Зеро» нет оснований, мертвым же «Музыкант» ничего не мог передать русским: ни шифра, ни кода. Тут — другое…
— Вам не откажешь в логике, Кюльм. Но что может быть иное, что вы имеете в виду?
— Прошу извинить, господин генерал, мои мысли вслух, — неторопливо сказал полковник. — «Музыкант» был близок с «Быстрым», очень близок. Целиком доверял ему. Они знали друг друга не один год. Так, Шлоссер?
Майор кивнул: да, это так.
— Отлично! — продолжал Кюльм. — За два месяца пребывания на территории русских «Быстрый» трижды выходил в эфир, именно «Быстрый». Доверяя своему другу, «Музыкант» вполне мог передать ему шифр и код. Инструкция разрешает это при некоторых обстоятельствах. По-моему, все ясно — русские не могли знать шифра и кода. Если кто ими и владел, кроме «Музыканта», так только «Быстрый».
— Вы наивны, Кюльм. А почему тот же «Быстрый» не мог им передать шифр?
— Но, господин генерал, ведь «Зеро» сообщает, что «Быстрый» ушел. И потом… потом… будь радиограмма передана открытым текстом, вот тогда бы действительно был повод для волнения.
— Кюльм, вы говорите загадками. Поясните вашу мысль.
— Охотно. Допустим, «Быстрый» схвачен русскими и выдал им шифр и код, которые получил от «Музыканта». Допустим. Но в этом случае он не мог не сказать, что нам известно, у кого код и шифр — у «Музыканта». А он, «Быстрый», ими, по нашим сведениям, не располагает. Как поступили бы русские, получив такие сведения? В этом случае они бы вывели «Быстрого» в эфир, приказав ему работать ОТКРЫТЫМ текстом, только открытым. Иначе не стал бы действовать ни один разведчик. Я лично ни минуты в этом не сомневаюсь. «Быстрый» же зашифровал свое донесение, закодировал. И закончил паролем: «Г, М». Нет, господа, меня скорее успокаивает, что «Быстрый» пользовался шифром. Да, успокаивает!
Генерал нахмурился и снова взялся за карандаш. После минутного раздумья он сказал:
— Повторяю, Кюльм, вы рассуждаете логично. И все же… Надо организовать проверку «Быстрого» и дать поскорее помощника «Зеро», коль скоро «Музыкант» выбыл из игры. Будем решать обе эти задачи сразу. Кто у вас наготове? «Кинжал» и «Острый»? Кому можно дать более серьезное задание, кто надежнее, нужнее? «Кинжал»? Я предполагаю разработать такой план: забрасываем их по очереди. Первым пойдет… (Генерал изложил Кюльму и Шлоссеру свои соображения.) Детальный план представите завтра. Утром. И — с богом. Я вас не задерживаю, господа.
Кюльм и Шлоссер поспешно поднялись со своих мест.
— Да, минуточку, — задержал их генерал. — Когда будете разрабатывать план, учтите соображения «Зеро». Они изложены здесь, в этом донесении. — Генерал протянул Кюльму документ, с которым он ознакомил своих подчиненных ранее.
…В тот самый день, когда происходило совещание у генерала Грюннера, Горюнов и Малявкин выехали в совхоз. Добирались они до совхоза автобусом, без машины: все должно было выглядеть предельно естественным — мало ли что?
Миновав небольшой совхозный поселок, разместившийся возле опушки, они углубились в лес. Прошли каких-нибудь триста — четыреста шагов, и их охватила глубокая тишина. Только слабо шелестели листвой верхушки берез да издали чуть слышно доносились с шоссе гудки редких в это военное время машин.
Лес был преимущественно лиственный: береза, реже — осина, дуб. Чернели одиночные ели. На просторных полянах, покрытых густой, некошеной травой, неистово стрекотали кузнечики. Пусто! Ни хоженых троп, ни почерневших проплешин — следов костра. Глушь. Трудно было поверить, что всего в десятке километров — и того меньше — Москва. «Музыкант» и «Быстрый» выбрали удачное место.
Малявкин уверенно вел Горюнова по известным ему приметам. Показался овражек. По дну его извивался, тихо журча, ручей. Вода была светлая, прозрачная — видно, ключевая.
Они спустились вниз, перебрались через ручей и пошли дном оврага.
— Здесь, — сказал Малявкин, внезапно останавливаясь и показывая на могучую ель на противоположной стороне оврага. — Вот оно, место. Как раз против того дерева, под кустом орешника.
Быстро вскарабкавшись по крутому склону оврага, Малявкин нырнул в кусты. Горюнов — следом. Под одним из кустов, справа, Малявкин приподнял пласт дерна и извлек саперную лопатку и начал копать под другим кустом, напротив. Несколько осторожных взмахов, и лопата ударилась о что-то твердое. Малявкин нагнулся и вытащил два кирпича. Под ними было углубление, на дне которого лежал сверток, обернутый промасленной парусиной. «Быстрый» осторожно извлек сверток на поверхность.
Бережно развернув парусину, Малявкин достал портативную рацию. Привычно раскинув антенну, он отстукал позывные. Получив отзыв, «Быстрый» передал шифровку, текст которой был подготовлен заранее. Когда он кончил, Горюнов спросил:
— «Г, М» не забыли?
— Что вы! — изумился Малявкин, — Конечно, не забыл. Разве можно?
Спрятав рацию и лопатку на прежнее место так, что и следов не осталось, они поспешно пересекли лес, оставили в стороне совхозный поселок и выбрались на шоссе. Час с лишним спустя Горюнов и Малявкин были уже в центре города, у Ильинских ворот.
Тут они разошлись: Малявкин пошел вверх по Маросейке, к Покровским воротам, а Горюнов, чуть поотстав, перешел на другую сторону и двинулся по противоположному тротуару, не выпуская Малявкина из виду.
Без труда отыскав нужный адрес, Малявкин поднялся на третий этаж и позвонил в дверь, на которой красовалась белая эмалевая дощечка с черными буквами: «Зубной врач. Прием на дому».
В маленькой неопрятной комнате с полдюжиной простых разномастных стульев и обшарпанным круглым столиком, заваленным драными журналами годичной давности, сидели четверо: трое мужчин и одна женщина. Все пожилые. Малявкин занял очередь.
Справа от Малявкина сидел тщедушный седой человечек в темном поношенном костюме, в неопределенного цвета нелепом галстуке в багрово-красную горошину. В левой руке человечек держал вчерашний номер «Труда», свернутый вчетверо. Малявкин придвинулся к нему:
— Вы что? Удалять?
— Нет, — ответил тот. — Мне — пломбировать. Только, видно, не дождусь, недосуг сидеть.
Он не спеша поднялся и направился к выходу, пряча газету в правый карман. Малявкин посидел с минуту, поерзал на стуле и, хватаясь за щеку, обратился к женщине:
— А мне — рвать. Боюсь!
— Вот еще! — возмутилась женщина. — Люди воюют, жизни лишаются, а он… Стыдно, молодой человек. Чего тут бояться?
Дверь открылась. Из нее вышли пациент и врач в замусоленном, давно не стиранном халате. Когда очередной больной прошел в кабинет, оставшиеся в приемной посетители обнаружили, что Малявкин исчез.
— Испугался все-таки, — сказала женщина. — Сбежал! Какой срам. А еще военный…
Между тем Малявкин поспешно шагал к Покровским воротам. Возле кинотеатра «Аврора» он увидел человека в нелепом галстуке. Тот стоял и рассматривал витрину. Газета снова была у него в левой руке. Заметив подходящего Малявкина, он сунул газету в карман, достал пачку папирос «Дели» и принялся закуривать. Приблизившись к нему, Малявкин спросил:
— Огоньку не найдется?
— Может, и папиросу дать? — ответил человечек.
— Благодарствую, у меня свои. — Малявкин извлек на свет такую же пачку «Дели». Человек приблизился к нему вплотную, давая прикурить. Малявкин тихо, но отчетливо произнес:
— Я — «Быстрый». «Музыкант» схвачен. Военной прокуратурой. Кажется, убит. Я ушел. Остался один, с рацией. Кончается питание. Прошу инструкций. Буду ждать здесь, у кино, в три часа пополудни, через день. В пятницу.
Человечек, кинув на «Быстрого» взгляд, полный ненависти (так показалось Борису), прошипел что-то вроде «хорошо, передам» и повернул к Чистым прудам. Малявкин, с минуту постояв у витрины, направился к Ильинским воротам. Внезапно кто-то тронул Малявкина за плечо: рядом, улыбаясь, шагал Виктор.
— Ну как, товарищ «Быстрый»? — спросил он Малявкина. — Порядок?
— Полный, — оживленно сказал Малявкин. — Все, как описывал Гитаев: приметы, пароль. А сказать я сказал. Что нужно. И встречу назначил послезавтра.
Минут через сорок они были у Пресненской заставы, но ни Костюковой, ни ее дочери не застали. Пришлось ждать. Генкина мать, появившаяся под вечер, встретила Малявкина и его «приятеля» с распростертыми объятиями.
— Ну вот, — говорила она. — И слава богу. Одумался? То-то. Живи у меня, живи… И вы, дорогой товарищ, — повернулась она к Виктору, — милости просим!
Вопрос с жильем был благополучно улажен.
Предупредив Малявкина, чтобы тот до его возвращения никуда не выходил из дома, Горюнов поспешил в наркомат.
Между тем человечек, расставшись с «Быстрым», вышел на Чистопрудный бульвар. За те несколько минут, что прошли после встречи с Малявкиным, он заметно осунулся, как-то постарел. Шел он еле-еле, с трудом, едва волоча ноги. Несколько раз останавливался, вытаскивал из кармана какой-то флакончик, дрожащими руками выдергивал пробку и облизывал ее. Иногда присаживался на свободную скамью и подолгу сидел, тупо уставившись в землю. Его бледные губы шевелились — он что-то шептал — и кривились в злобной усмешке. Если бы нашелся кто-нибудь, кто смог услышать его шепот, он бы разобрал: «Погиб… Музыкант какой-то. Ишь ты!.. Туда и дорога… Может, теперь и моя очередь? Ах, боже мой! Боже!..»
Не доходя до Кировских ворот, человечек свернул влево и приплелся к Армянскому переулку. Поднявшись на второй этаж невысокого старинного дома, он скрылся за дверью многокомнатной квартиры. Разумеется, с той самой минуты, как он встретился с «Быстрым», каждый его шаг был в поле зрения чекистов. В тот же вечер на стол Горюнова легла справка: «Бугров Владимир Георгиевич, 1881 года рождения, инженер промартели. Ранее работал на авиационном заводе №… Вдовец. Единственный сын был в действующей армии, пропал без вести. Образ жизни ведет нормальный, скромный. Болен тяжелой сердечной болезнью. Компрометирующих материалов не имеется».
Теперь оставалось только ждать, когда Бугров покинет свою квартиру, куда пойдет, к кому приведет. И чекисты ждали. Но прошли сутки, а Бугров не появлялся. Прошли другие — Бугров не выходил. И два дня спустя, в пятницу, в три часа дня, в условленное время, никто на встречу к «Быстрому» не пришел. Зря «Быстрый» дежурил возле кино «Аврора». Не было никого!..
Глава 16
Интуиция не подвела Кирилла Петровича Скворецкого. Результатом его дерзкого шага явилось открытие, переоценить которое было трудно. Произошло это так…
— Читайте. — Майор протянул Миклашеву письмо и записку. — Читайте. Как видите, я вам полностью доверяю и хотел бы рассчитывать на взаимную откровенность.
Нельзя сказать, чтобы Миклашев охотно принял протянутые ему листки: он взял их после долгих настояний майора, взял брезгливо, кончиками пальцев. Губы его кривила недобрая усмешка. Но едва бросив взгляд на первые строки письма Иваницкого, он впился в него глазами. Сжав документ дрожащими пальцами, стиснув зубы, он дочитал его до конца. Даже не взглянув на записку Антоновой, Миклашев вскочил, роняя стул.
— Какая низость! — вскричал он. — Какое бесстыдство! Непостижимо… Нет, я же знал Иваницкого, знал! Не мог Иваницкий такого написать. Не мог!
Он стоял перед Скворецким, беспомощно теребя свои густые, тронутые сединой волосы. В его глазах отражалась растерянность, лицо исказила глубокая тревога.
Скворецкий внимательно смотрел на Миклашева.
— А второй документ… — сказал майор. — Второй вы прочли? Он кое-что поясняет. Прошу, ознакомьтесь.
На этот раз Миклашев не спорил. Быстро пробежав записку Антоновой, он вскинул глаза на Скворецкого.
— Вы… Почему вы молчите? Или вы верите этому? — Миклашев сделал брезгливый жест в сторону письма. — Допускаете, что Иваницкий мог… был способен… совершил такую подлость? Но это же невозможно! А Антонова… Впрочем, ее я мало знал.
— В чем именно вы усмотрели подлость? — тихо спросил Кирилл Петрович. — Поверьте, это очень, очень важно.
— Как, вы не понимаете? — ответил Миклашев. — Но вы должны, вы обязаны понять! Петр Андреевич, профессор Варламов, — благороднейший человек. Порядочнейший. Вам понятно? Честью за него ручаюсь. И написать про Петра Андреевича такое?! Мерзость и мерзость!
— Но ведь написано! И, надо полагать, Иваницким. Почерк его…
Миклашев очень осторожно, словно ему жгло пальцы, взял письмо и принялся его пристально рассматривать. Затем, подавив вздох, бережно положил листок на краешек стола. Записки убитой он больше не касался: эта записка его мало интересовала.
— Да, — сказал он. — Почерк Иваницкого. Это так. И все же не верю, не могу поверить.
— Но почему? — осторожно спросил майор. — Почему не верите фактам?
— Да потому, — снова рассердился Миклашев, — что ни один человек, кто знал Петра Андреевича, если в нем были хоть зачатки совести, слова плохого не мог сказать о профессоре. Факты! Да где здесь факты? Это же все ложь, злостный вымысел, поклеп. Варламов — высокой души человек, большого благородства. И он — русский, поймите, русский! Как же можно его заподозрить в симпатиях фашистским выродкам. Что там в симпатиях — в измене! Неужели вы не понимаете?
— Понимаю, — сочувственно сказал Скворецкий. — Вполне понимаю и хотел бы разделять вашу убежденность. Но письмо… Письмо Иваницкого…
— А я вам говорил и говорю: не мог Иваницкий такого писать. Не верю. Иваницкий? Я его знал много лет, он со мной еще в Харькове работал. Пьяница, это правда. Жил скверно, хуже некуда. Но на подлость, низость никогда не был способен. Последние недели, перед гибелью, он не раз заходил ко мне, пытался излить душу. Ему было плохо, очень плохо: запои, тяжелые отношения с женой. (Она больной человек, все это знали.) Иваницкий впал в глубочайшую депрессию и катился, катился к страшному концу. Я пытался, но не смог его поддержать. И кто мог предвидеть, что он дойдет до такого… пойдет на такой шаг? Самоубийство! Это ужасно, но при чем тут Варламов? Вы мне не верите? Сомневаетесь? — И Миклашев замолчал, не окончив фразы.
— Знаете что, Константин Дмитриевич? Давайте сядем. — Кирилл Петрович поднял все еще валявшийся стул, придвинул его Миклашеву. — Так вот. Я вам верю, поэтому и пришел к вам. В начале нашего разговора я обещал вам полную откровенность и не отступлю от своего обещания. Видите, я показал вам документы, которых никто в институте не должен был видеть и пока не видел. Понимаете?
Миклашев кивнул:
— Ценю ваше доверие, но, право…
— Минуточку, — перебил его майор. — Это еще не все. Повторяю: я вам верю. Больше того: признаюсь, — я никому пока этого не говорил, — и у меня это письмо, записка Антоновой (особенно записка) вызывают те же чувства, что и у вас. Да, по моему убеждению, это — фальшивка, гнусная фальшивка, преследующая цель скомпрометировать профессора Варламова.
— Так в чем же дело? — снова вскочил Миклашев. — В чем дело? Если вы так считаете, бросьте эту пакость в мусорный ящик, уничтожьте — и делу конец.
— Ах, Константин Дмитриевич, Константин Дмитриевич, — усмехнулся Скворецкий, — как все у вас просто: бросить в корзину, уничтожить… На самом деле все куда сложнее. А бегство профессора? Пропажа документов? Пропажа документов! О, это очень важное обстоятельство, тут на имя профессора падает такая тень… Да и это письмо. Записка. Нет, так просто от них не отмахнешься. Уничтожить? Не могу, не имею права. Я должен их опровергнуть. Вы понимаете? Опровергнуть. Вот в чем задача.
— Опровергнуть? — Миклашев впал в полное уныние. — А как это сделать? Иваницкий-то мертв, что с него возьмешь.
— Да, мертв. Это многое осложняет. Но… Представьте себе, что нам удастся найти доказательства невиновности профессора Варламова. Найди мы их, и мы сможем оградить честь профессора, отвести тяжкое обвинение. Но вся беда в том, что у меня — у меня, понимаете? — таких доказательств нет. Пока — нет! Но… — Кирилл Петрович сделал многозначительную паузу.
— Понимаю, — думая о чем-то своем, сказал Миклашев. — И вы пришли ко мне… за помощью?
— Да, — твердо ответил Кирилл Петрович. — К вам. За помощью.
Миклашев, поглядывая из-под насупленных бровей на майора, прошелся по комнате, погладил свою седую окладистую бороду. Вздохнул. Еще раз вздохнул. Потом подошел к сейфу, отомкнул его и положил перед Скворецким пачку бумаг.
— Доказательства? — глухо сказал он. — Вот вам доказательства.
— Что это? — не скрывая удивления, спросил Кирилл Петрович.
— Расчеты. Расчеты профессора Варламова. Петра Андреевича. «Пропавшие». (Слово «пропавшие» Миклашев иронически подчеркнул.) Насколько я вас понял, пропажа документов — одна из основных «улик» против Петра Андреевича, так вот…
Майор с недоумением вертел в руках пачку документов.
— Тут всё, — сказал Миклашев. — До последнего листика, до последней строчки. Можете на меня положиться.
Скворецкий не сразу собрался с мыслями — так изумил его нежданный оборот. Он был уверен, что Миклашев сможет сообщить ему нечто важное, проливающее свет на судьбу профессора Варламова, поэтому майор и пришел к нему, и говорил столь откровенно, но такого сюрприза даже он не ожидал. Между тем Миклашев, сбросив с плеч тяжесть давившей его тайны, говорил и говорил. Как к нему попали расчеты? От Варламова. Да-да, их ему передал Петр Андреевич. Собственноручно. В тот самый день он пришел к Миклашеву в лабораторию необычно возбужденный, встревоженный. «Мной заинтересовалось НКВД, — прямо с порога заявил профессор. — Боюсь, к тому есть основания. У меня дома… Э, да что об этом говорить. Одним словом, всякое может случиться. Так вот… Это — расчеты. Наши расчеты. Спрячь. И никому ни слова. Никому. Понимаешь? А сам — работай. Я не могу допустить, чтобы тормозилась работа. А возьмут меня, могут пропасть и расчеты. Пока разберутся, пока дойдут руки… Да и не можем мы допустить, чтобы расчеты попали кому-то постороннему…»
В этом месте Скворецкий слегка покачал головой:
— Посторонние — это мы? Чекисты? Неужели вы допускаете, что мы могли проявить неуважение к таким документам?
Миклашев смущенно кашлянул и промолчал. После небольшой паузы он продолжил рассказ о том, как хранил расчеты Петра Андреевича, как исподтишка ими пользовался и работа продвигалась успешно. Успехам его в институте удивлялись, но не больше: никому и в голову не приходило, в чем причина. Теперь-то, после беседы с майором, он понимает, сколь ошибочна и нелепа была его позиция, какую глупость он сделал, хотя ему и неясно, почему органы НКВД проявили тогда повышенный интерес к профессору Варламову, вынудив его скрыться.
— Да не было этого, не было, — с досадой поморщился Скворецкий. — Какая ерунда! Никакого интереса к профессору, интереса, который, как вы предполагаете, мог чем-либо грозить Петру Андреевичу, не было. Все было совершенно иначе, тут сплошное недоразумение. Совершенно зря пошел профессор на такой неразумный шаг.
Однако дальше Кирилл Петрович не стал развивать эту тему: прежде надо было подумать, как довести до всеобщего сведения, не причиняя никому и ничему ущерба, что документы обнаружены.
По обоюдному согласию Скворецкий и Миклашев приняли такое решение: майор скажет директору института, что расчеты им — им персонально — найдены, но где и как, он сообщить пока не может, дабы не мешать ходу расследования. Документы передаются директору. Миклашев ведет себя так, будто он ко всей этой истории не причастен.
Покончив с вопросом о документах, Кирилл Петрович вновь вернулся к судьбе профессора Варламова.
— Так вот, Константин Дмитриевич, если вы мне доверяете, то не можете не понимать, что профессор Варламов стал жертвой чудовищного недоразумения или чудовищной провокации. Его надо найти, найти как можно скорее. Необходимо вернуть к нормальной жизни, к работе. Считаю, что это наша общая с вами задача, и поэтому хотел бы рассчитывать на вашу помощь.
Миклашев искренне удивился: как и чем он может помочь? Он не только не знает, где находится Петр Андреевич, но тот ему ничего не говорил о своем намерении скрыться, даже не намекнул. Если быть откровенным до конца, так он, Миклашев, и не очень верил в исчезновение Варламова: просто полагал, что тот арестован и для сокрытия этого факта пущен нелепый слух о «бегстве» профессора. Выходит, он и тут ошибся.
Кирилл Петрович от души расхохотался, услышав «версию» Миклашева и увидев, с какой искренней горячностью тот теперь кается. Однако веселье майора было недолгим: неужели Миклашев так и не сможет ему помочь?
— Подумайте, — говорил майор. — Важна каждая мелочь, любой факт. Продумайте все, вспомните все, даже, на первый взгляд, мелочи. Что вы, в частности, знаете о друзьях профессора Варламова, о его близких? Кто из них, по-вашему, мог бы его приютить? К кому бы он сам пошел?
Внимательно слушавший Миклашев встрепенулся:
— Сам? А Еву Евгеньевну, супругу профессора, вы учитываете?
— Учитываем, — сказал майор. — Еще как учитываем. Только почему вы о ней вспомнили?
— Нехороший она человек, — с убеждением заявил Миклашев. — Вздорный. Большая эгоистка… Провокация, вы давеча изволили выразиться. Не ее ли штучки? Кстати, вам известно, что она — немка? Это, конечно, ерунда, немцы бывают разные, но сейчас… война.
Теперь пришел черед удивляться Скворецкому. (Он вспомнил показания Малявкина: резидент — немец, хотя родился и долгое время жил в России.) Поистине этот Миклашев подносил ему сегодня все новые и новые сюрпризы. Майор попросил ученого рассказать поподробнее.
История, рассказанная Миклашевым, была не хитра. Родом он, Миклашев, из того же города, что и Ева Евгеньевна. Город был хоть и губернский, но не то чтобы уж очень большой: все мало-мальски приметные семьи были на виду. Что же говорить о семье крупного богача, каким был отец Евы Евгеньевны? Всем было известно, что уже в пожилых годах этот властный самодур женился на молоденькой красавице немке. Не прошло и года, как она прибрала его к рукам, да так, что стала полновластной хозяйкой и в доме и в его деле. Тут появилась Евочка — Миклашев был тогда уже гимназистом, — а вскоре главы дома не стало. Все дела окончательно перешли в руки Евиной матери.
На дочку она средств не жалела. И, надо сказать, постоянно подчеркивала, что та, как и мать, — немка. Трудно сказать, кем стала бы Ева, если бы не революция…
Между тем Миклашев еще в начале первой мировой войны, осенью 1914 года, уехал в столицу, в Петроград, и потерял эту семью из виду. Как вдруг, уже много лет спустя, узнал в невесте своего старинного приятеля Варламова — Евочку. Она носила фамилию отца, а вместе с фамилией приняла и его национальность, хотя, как отлично помнил Миклашев, в детстве все говорили о Еве как о немке.
Ева Евгеньевна невзлюбила Миклашева с первой встречи, едва узнав, что он родом из того же города, что и она. Он также не испытывал к ней особой симпатии. Константин Дмитриевич был удивлен выбором Петра Андреевича, но Ева крепко держала Варламова в руках (в маменьку пошла!) и вскоре стала его женой. Она всячески старалась вбить клин в отношения между своим мужем и Миклашевым, но в этом не преуспела: слишком давняя дружба их связывала, да и общие научные интересы, совместная работа…
Правда, бывать в доме Варламовых Миклашев перестал, но близость с Петром Андреевичем от этого меньше не стала. Скорее наоборот: если кому Варламов и изливал душу, так это ему, Миклашеву, а профессору частенько бывало нелегко с таким человеком, как Ева Евгеньевна.
— Все это так, Константин Дмитриевич, — перебил увлекшегося воспоминаниями ученого майор, — боюсь, в оценке Евы Евгеньевны вы не ошиблись, хотя мне и трудно судить, но все это мало приближает нас к цели: где может быть профессор Варламов? Подумайте, вдруг что-нибудь вспомните.
— Позвольте, — вдруг встрепенулся Миклашев, — а что, если?.. Да, да, обязательно поезжайте! (Он назвал фамилию крупного ученого, академика.) На дачу. Прямо на дачу. Чем не место? Академик — учитель Петра Андреевича, они друзья. Вполне естественно, что Варламовы туда и поехали. Кому придет в голову их там искать?
— Вы полагаете? — неуверенно спросил Скворецкий. — Но академик — человек в годах. Мог ли его Петр Андреевич потревожить?
— Вполне возможно. Повторяю: они очень близки. И еще одно… Вот ведь память!.. Встретил я тут как-то на улице, в Москве, лет эдак пять-шесть назад, одну девицу. Впрочем, какая она теперь девица? Лет под сорок уже. Она из того же города, что и мы с Евой Евгеньевной. Я в свое время, будучи студентом, состоял при ней репетитором, отсюда и знаю, что она была близкой подругой Евы Евгеньевны. Еще по гимназии. Так вот, увидела она меня, обрадовалась, все в гости приглашала, Только я так и не собрался. Человек этот Еве Евгеньевне преданный, на все для нее готовый. Учтите.
— Любопытно. А как ее искать, не подскажете? Фамилию, адрес?
— Фамилию?.. — смутился Миклашев. — Вот фамилию-то я и не помню. Запамятовал. Какая-то не вполне обычная у нее фамилия — рыбья, что ли?
— Лошадиная, может быть? — усмехнулся Скворецкий.
— Вы все шутите, — вздохнул Миклашев. — И что вы за человек такой? Ему бы на меня сердиться — забыл фамилию, — а он шутит. Осетрова? Караськина? Карпикова?.. Нет, не помню. Вот что только врач она, по-моему, по профессии. Доктор. И еще одинока. Так она говорила.
— Ну, а адрес?
— И адреса не знаю. Помнится, когда она меня приглашала, давала адрес: где-то в районе улицы Горького. Не то Дегтярный переулок, не то Старо-Пименовский… Нет, и адреса не могу назвать, не помню. Плохой я вам помощник.
На лице ученого было написано искреннее огорчение.
— Не горюйте, Константин Дмитриевич, — подбодрил он старого ученого. — Найдем девицу с «рыбьей» фамилией. Место рождения знаем, примерный возраст тоже; профессия, район, где живет, известны. Найдем!
— От души желаю успеха. Только поскорее бы. — Миклашев вдруг внимательно посмотрел на Скворецкого. — А что вы скажете, если и я кое-что предложу?
— Например? — заинтересовался Кирилл Петрович.
— Ну, сам куда-нибудь съезжу. К тому же академику. А?
— К академику? Нет, пожалуй, вам не стоит. А вообще… Что же, будем иметь в виду и такую возможность. Согласны?
Тепло распрощавшись с Миклашевым, Кирилл Петрович поспешил к директору института. С трудноскрываемым наслаждением и некоторой долей злорадства (было и такое, чего греха таить!) он наблюдал за лицом директора, когда вручал ему расчеты Варламова. Тут перемешалось все: и удивление («Нашел-таки дотошный майор! Как? Где?»), и радость, и смущение («А я-то не верил!»)…
Директор института все же не выдержал:
— Товарищ майор, кто все-таки похитил расчеты? Кто? Где они находились?
Кирилл Петрович улыбнулся:
— А что, если я вам скажу, что документов никто не похищал? Никто!
— Не похищал? Вы шутите, а мне, право, не до шуток.
— Нет, не шучу, но, прошу извинить, больше пока я вам ничего не могу сказать. Рано. Расследование еще далеко не кончено. Вы уж наберитесь терпения…
Директор в ответ только вздохнул и даже проводил майора до дверей своего кабинета.
Заехав в наркомат и доложив комиссару о событиях дня, Скворецкий сразу же выехал за город к академику. Миклашев оказался прав: Варламовы действительно были здесь, гостили, как выразился академик, но потом уехали. Куда уехали, ни академик, ни его домашние не знали; полагали — вернулся домой. Ведь ни у кого на даче и в мыслях не было, что профессор и его жена скрываются.
Досадно было чертовски: сперва Зайцева, теперь тут… Опоздали. Но кто мог знать?
Со всей присущей ему энергией Кирилл Петрович взялся за розыск женщины-врача с «рыбьей» фамилией. Что ни говори, но это тоже была ниточка. Тоненькая, а все-таки ниточка.
Глава 17
Прошло уже два дня, как чекисты не выпускали из поля зрения квартиры Бугрова, но все было напрасно: Бугров не появлялся. На третий день туда приехал Горюнов, время от времени покидавший Малявкина.
— Чудно, ребята. Третьи сутки Бугров не выходит. Не проглядели?
Нет, сотрудники были уверены в себе — не проглядели. Бугров из дома не выходил.
Пока Виктор беседовал с товарищами, у того подъезда, где жил Бугров, остановилась карета «скорой помощи». Вслед за ней подошла милицейская машина. Что-то, по-видимому, в доме произошло. Появились любопытные.
Вдвоем с одним из сотрудников Виктор вошел в подъезд. Не трудно было определить, что происшествие случилось в той самой квартире, где жил Бугров: дверь была распахнута, на лестничной площадке толпился народ.
Виктор и его товарищи протиснулись в квартиру; там тоже было людно. Сразу же стало ясно: в квартире случилось несчастье — внезапно умер один из жильцов. Человек одинокий, пожилой. Горюнов охнул: Бугров? Умер? Своей смертью? Что за оказия?
Дверь комнаты умершего была открыта настежь. Милицейские работники выпроваживали посторонних. (Их даже в комнату набралось изрядно.) Времени терять было нельзя: Горюнов решительно шагнул в комнату и предъявил капитану милиции свое удостоверение.
— Если не затруднит, прошу разъяснить, что тут происходит.
Капитан пожал плечами. По его словам, не случилось ничего особенного: обычная смерть. Человек пожилой, сердце. Ну конечно, тревоги, волнения. Война же. Сын единственный погиб на фронте. Еще недоедание…
На вопрос Виктора, можно ли утверждать, что смерть наступила естественным путем, капитан мрачно пошутил:
— Если вы считаете войну делом естественным… А так что? Следов насилия никаких. По убеждению врачей — нашего и «скорой помощи», — сердце. Соседи говорят, постоянно он на сердце жаловался. Особенно последние недели. Без нитроглицерина ни шагу. Вскрытие, конечно, все точно покажет, но вроде бы и так картина ясная.
Что? Когда он умер? Надо полагать, свыше двух дней назад, никак не меньше. (Тут Виктор насторожился: двое с лишним суток назад? Как раз после встречи Бугрова с «Быстрым». Любопытно!)
Почему, если умер двое суток назад, только сейчас забили тревогу? Так это соседи: они сами труп обнаружили только сегодня, ну и давай названивать нам и в «скорую помощь». А так — что? Не выходит Бугров из комнаты и не выходит. Кому какое дело? Кто на работе, кто где, вот соседи и не беспокоились. Сегодня одна из соседок спохватилась: чего это у Бугрова дверь закрыта и закрыта, когда он вроде бы и не выходил? Глянула — дверь заперта изнутри. Она и подняла всех на ноги.
Когда Горюнов спросил, провели ли осмотр комнаты, вещей умершего, капитан даже удивился. Сейчас? С какой стати? Успеется. Комнату опечатаем, поищем родственников и проведем все по всей форме. Капитан явно спешил и с раздражением посматривал на назойливого чекиста, затягивавшего неприятную процедуру. Что ему нужно? Формальности соблюдены, акт составлен, можно забирать труп и опечатывать комнату.
Горюнов, однако, не отступал: он настаивал, чтобы был проведен самый тщательный осмотр. Сейчас. Безотлагательно. Основания у НКГБ к тому есть. Капитан вынужден был уступить.
Еще едва войдя в комнату, Виктор заметил толстую, в клеенчатом переплете тетрадь, лежавшую с края стола. Примерно на середине тетрадь была раскрыта. Мысленно представив себе позу Бугрова в тот момент, когда его настигла внезапная смерть, Виктор пришел к выводу, что тот пытался что-то записать. Первый же взгляд на сделанную в тетради запись подтвердил его предположение: буквы были неровными, разбегались в стороны, последняя строка обрывалась на полуслове.
На раскрытой странице было написано всего несколько слов: «Еще один появился, из той же своры. Что он сказал? Взят. Арестован. Какой-то музыкант. Круг смыкается. Не могу. Нет сил. Костя… Кост… Не мо…» На этом запись обрывалась.
Быстро перелистав тетрадь, Горюнов понял: дневник. И какой дневник! Да, это находка.
Виктору не терпелось тут же, не теряя ни минуты, приняться за дневник, однако ни место, ни время этого не позволяли: капитан милиции торопил с осмотром вещей умершего, то и дело выразительно поглядывая на часы.
Много времени осмотр не занял (вещей у умершего было мало, почти никаких) и все же кое-что дал: в шкафу, в кипе старых газет, был упрятан небольшой радиоприемник. «Ого! — подумал Горюнов. — Это еще откуда? Почему Бугров не сдал приемник? Ведь хранение приемников в военное время — дело наказуемое».
Больше ничего заслуживающего внимания обнаружено не было. Комнату можно было опечатывать. Наконец-то Виктор мог отправиться в наркомат и заняться дневником.
Первым делом Горюнов прошел к Скворецкому и доложил о своей находке. Майор был чем-то занят, и дневник остался у Виктора. Первое впечатление его не обмануло: дневник представлял значительный интерес. Правда, записи были порою странные: то короткие, отрывистые, то заполненные малозначительными подробностями (такие места Виктор просматривал «по диагонали», бегло). Много было самоанализа, но были и факты. Факты важные, значительные.
Первая запись была датирована двадцать седьмым мая 1942 года, дальше встречались пропуски по десять — пятнадцать дней, а то и больше. Виктор читал:
«
Зачем я начал вести этот дневник? Не знаю. Никогда, даже в детстве, в школьные годы, я не вел дневника, а теперь… Особенно теперь… Кому он предназначается? Не знаю. Мне? Косте? Моему Костику? Ах, Костя, Костя, мальчик мой, сын мой, какое горе!.. Мог ли я когда-нибудь раньше подумать… мысли путаются…
Часами я лежу без движения и думаю, думаю… Где ложь? Где правда? Твоя ли это рука? Что лучше? Что хуже? А сердце… Ох, несчастное мое сердце! Временами мне кажется, что оно бьется где-то у самого горла, нечем дышать, и то ли вырвется, то ли замрет. Грудь разрывается на части, так и кажется, что воткнули туда раскаленный железный лом и поворачивают, поворачивают, поворачивают…
Может, пойти? Заявить? Сказать всю правду? Да, но сказать правду — это убить тебя, Костик, убить своими руками. Нет, пусть на куски режут — не пойду. Не скажу. Ничего не скажу. Ты будешь жить, Костя, мой Костик… Ты будешь жить! Задушить, уничтожить этого подлеца, этого изверга? Не поможет. Тоже гибель, гибель тебе, Костя. Да и легко сказать — задушить. А как? Чего я перед ним стою? Он же меня одним пальцем придавит. Выхода нет! Запутался.
Сердце. Опять сердце. И как оно еще не остановилось?.. Конец. Я — враг. Враг своей Родины. Народа. «Враг народа»! Вот как оно получается, как в жизни бывает!
Прочитал написанное раньше и задумался: ты не поймешь меня, Костя, если когда-нибудь прочтешь эти строки. Ничего не поймешь. Бред какой-то. Надо, очевидно, рассказать все по порядку.
Итак, как же все это началось? С чего? А началось все это так. Ровно неделю назад, 24 мая, часов около девяти вечера (я только-только вернулся с работы), в мою дверь тихо постучали.
«Войдите», — сказал я.
Это был Он. Никогда до этого я Его не видел.
«Здравствуйте, — сказал Он. — Вы Бугров? Владимир Георгиевич Бугров, инженер Н-ского завода, если я не ошибаюсь?»
«Да, — говорю. — Вы не ошиблись. Бугров — это я. Что вам угодно?»
Он усмехнулся:
«Не спешите, Владимир Георгиевич. Не спешите. Сейчас узнаете. Я принес вам радостную весть. Скажите, у вас есть сын, по имени Костя? Константин Владимирович Бугров, лейтенант Красной Армии?»
«Есть»! Костя, Он не сказал БЫЛ сын, сказал ЕСТЬ! Сердце рванулось, ударилось в грудь, подскочило куда-то вверх. Кажется, я потерял сознание. Когда я пришел в себя и начал что-то соображать, Он стоял возле, поддерживал меня одной рукой и протягивал в другой стакан воды. Я с благодарностью глянул Ему в глаза и замер от ужаса: это были страшные глаза. Холодные. Пустые. Впрочем, Он тут же отвел взгляд, и кривая, похожая на гримасу улыбка исказила Его губы. Мне никогда не забыть этого лица, этой зловещей улыбки!
«Ай, ай, ай! — сказал Он. — Нехорошо. Я принес вам радостное известие, а вы?.. Как кисейная барышня. Нехорошо!»
«Простите, — пролепетал я, еле собрав силы. — Сердце. Что с Костей? Где он? Ведь уже почти полгода, как я получил уведомление, что мой сын пропал без вести».
«Пропал? — возразил Он. — Нет, ваш сын не пропал. Читайте».
Он протянул мне сложенный в несколько раз листок бумаги. Бумага была не наша: тонкая, хрустящая, чуть голубоватая. Это было письмо, Костя. Твое письмо. Ты его помнишь? Ты писал, что жив, здоров, будущее твое обеспечено, хотя это и зависит от меня. Только от меня.
Я не сразу все понял, не сразу осознал страшный смысл твоего письма: я читал и перечитывал дорогие мне строки, всматриваясь в каждую букву, в каждый штрих твоего такого знакомого, такого родного почерка. Он ждал. Он не торопил.
Наконец я стал что-то соображать, что-то начало доходить до моего сознания.
«Будущее Кости зависит от меня? — спросил я, и голос мой предательски дрогнул. Самому было противно. — Но, ради всего святого, как? Что я могу сделать для сына? Где он? Что с ним? А вы… Откуда у вас это письмо? Как оно к вам попало?»
«Как попало ко мне письмо, это неважно, — сказал Он. — Теперь-то письмо у вас, вручено адресату — это главное. Где ваш сын? О, он в полной безопасности, он у НАС. (Он произнес последние слова с каким-то странным нажимом.) А как связано будущее вашего сына с вами, вашими поступками, я думаю, понятно. Впрочем, если вы настаиваете, кое-что могу разъяснить».
Я попросил разъяснений.
«Ах, вы так-таки и не догадываетесь? — спросил Он с угрозой. — Извольте. Так вот, ваш сын в плену. В Германии. Нет, нет, не пугайтесь! Ему ничто не грозит, если, конечно, вы будете благоразумны, будете правильно себя вести. В противном случае… В общем, в противном случае я не поручусь за жизнь вашего сына. Надеюсь, теперь вам ясно?»
Да, мне все было ясно: случилось ужасное, непоправимое. Твоя судьба, сынок, твоя жизнь была в их руках. Было от чего потерять голову. Я просил Его, умолял дать мне хотя бы сутки на раздумье. Одни сутки. Напрасно — Он был неумолим.
«Ни часу, — говорил Он. — Что-либо изменить вы все равно не в силах. Либо вы будете выполнять то, что я вам скажу, либо ваш сын умрет. Если вам хоть чуточку дорога его жизнь, выбирать вы не станете. Нет у вас выбора».
Выбора у меня действительно не было, и все же я колебался: стать изменником, немецким шпионом? Невероятно! Но… представить себе, Костик, твое изуродованное тело, твои навсегда закрывшиеся глаза. И все из-за меня, по моей вине…
А Он настаивал, говорил с какой-то дьявольски ласковой настойчивостью. Мне, по его словам, ничего не грозило: так, небольшие поручения. Никакого риска. Зато жизнь сына, твоя жизнь, Костик, будет спасена: тебя ждет счастливое будущее. И мне, когда войска фюрера войдут в Москву — а это будет скоро, очень скоро, — ни на что не придется жаловаться. Ни на что!..
Плевал я на его фюрера, на свою судьбу, но ты, сын, твоя жизнь… Ну, что я еще могу сказать? Короче говоря, после недолгого сопротивления я согласился. Вынужден был согласиться.
Он ушел, Он даже не оставил мне твоего письма. И тут обманул: заставил расписаться на обороте — прочел, мол, — и ушел. Что от меня требуется, не сказал. Сказал, позвонит по телефону. Прошла неделя — страшная неделя. Не раз мелькала мысль: не лучше ли умереть, кончить все? Но нет, нельзя. Они поймут. Что тогда будет с тобой, что будет с тобой?.. Надо жить. А как? Не могу…
Вчера Он позвонил. Назначил свидание. Пришел веселый, довольный.
«К вам просьбица», — говорит. Так и сказал: «просьбица»! «Составьте-ка мне небольшую справочку о видах продукции, выпускаемой вашим заводом. Количестве. И не вздумайте шутить: все должно быть правильно. Иначе…»
Что я мог сделать? Сроку Он дал три дня. Три дня!
Прошло три дня. Срок истек вчера. Я составил справку. О, какое это было мучение! Но справка была составлена так, что понять из нее ничего было нельзя. Наивно! Как я был наивен! Он швырнул справку мне в лицо: «Нам не нужна эта филькина грамота! Я вас предупреждал».
Пожалуй, только теперь я понял, понял окончательно, что выхода у меня нет. А Он сказал, что на этот раз меня прощает, но только на том условии, что подобнее больше не повторится. Справка должна быть точной, ясной, исчерпывающей. Дал новый срок: опять три дня. Что делать?
На этот раз справка понравилась. Во всяком случае, Он меня не ругал, ушел удовлетворенный. А я? Мне после этой встречи стало совсем плохо. Сердце. Как я добрел до дома, сам не знаю. Кажется, меня кто-то, какой-то солдат, поддержал на улице и довел до самой квартиры. Он, этот солдат, случайный прохожий, был так ко мне добр, а я?.. Я — изменник. Предатель.
Сейчас ночь. Я немножко отлежался, пришел в себя. Пишу не чернилами — это кровь моего сердца…
Три недели, как Он не появлялся. Может, сжалился, оставил меня в покое? А может?.. Может, Его схватили, арестовали, расстреляли? Хотя нет… Если бы Его взяли, Он бы, конечно, тут же указал на меня: мы же теперь связаны одной веревочкой. Значит, пришли бы и за мной, взяли бы и меня. А может, так оно было бы и лучше — один конец? Но нет, что будет с тобой, Костик? Дороже тебя нет для меня ничего на свете, ради тебя, лишь бы ты жил, я готов на все, на все.
А может, действительно я им больше не нужен?..
Как я был наивен: Он «сжалился»! «Оставил меня в покое»! О, святая простота. Нет, Он и не думал меня забывать. Сегодня — опять: нужна новая справка, новые сведения…
Я увязаю все глубже и глубже. Уже трижды я давал Ему справки о продукции нашего завода, но Ему все мало: требует новых и новых сведений. Нет, так дальше нельзя, надо что-то придумать, найти выход. Неужели я так ничего и не придумаю? Должен придумать. Обязан.
Выход найден! Сегодня прямо с утра я явился к директору нашего завода и заявил об уходе: не могу, сердце. Директор у нас хороший человек, он знает, каково у меня со здоровьем. Знает. И все же долго меня уговаривал остаться, обещал всякую помощь, лечение. Если бы он только знал, если бы знал, КОГО пытается удержать! Но нет, я стоял на своем. И вот с сегодняшнего дня я не работаю на заводе. Уволен. Пойду наниматься в какую-нибудь артель. Что, выкусили?!
Устроился в артель. Ремонт примусов, посуды, всяких металлоизделий. Даже жаль, что Он не появляется, хотелось бы посмотреть, как вытянется теперь Его физиономия. Справочку о нашем производстве? Извольте!.
Рано же я радовался, ох, рано. Плохо я их знаю. Сначала Он рассвирепел, узнав, что я теперь в артели, что меня уволили с завода. По состоянию здоровья. (Так я сказал.) Не поверил. «Штучки!» — говорит. Кричал. Грозил. Но когда я рассказал, что за последние месяцы у меня прямо на работе было несколько тяжелых сердечных приступов и дважды даже забирала «скорая помощь» (это правда было), Он несколько утихомирился. Пошутил: «Не вздумайте умереть. Ваша смерть — смерть сына». Страшная шутка!
Тут же Он меня «успокоил», пообещав дать новое задание. На том мы и расстались. Что-то Он еще удумает?
Он не появлялся, не подавал никаких признаков жизни, только теперь я уже не тешу себя напрасными надеждами. Научен. Знаю: придет. Появится. И снова мучение, снова пытка.
Да, так и есть, я не ошибся. Сегодня Он явился. Прямо на дом. Ко мне. Без предупреждения. Второй раз на дом. Все прежние встречи, кроме первой, происходили в условных местах, каждый раз в новом. Он явился не с пустыми руками. При себе у него был небольшой чемоданчик, из которого Он извлек радиоприемник: «Это вам. Подарок. Чтобы не так скучно было. А то ведь ушли с завода, с такой работы. Зачахнете в своей артели! Примусы! Чайники!» И расхохотался. У этого чудовища своеобразное представление о юморе.
Я ужаснулся: приемник? Но это невозможно. Ведь все приемники подлежали сдаче в первые дни войны. Их хранение, пользование приемниками противозаконно. Могут быть неприятности. Да и зачем мне приемник? Не хочу…
Мои слова на Него не подействовали: Его не интересовало, хочу я брать приемник или нет. Это был приказ. И не подчиниться я не мог.
«А вы слушайте осторожненько, по ночам. Потихонечку», — сказал Он.
«Но зачем, зачем?» — пытался настаивать я. Тогда Он разъяснил: в определенные дни и часы в эфире будет музыкальная программа, перемежающаяся объявлениями. В объявлениях будут цифры: цена там и всякое такое. Еще сводки погоды. Температура воздуха, воды, барометрическое давление.
Я не понял: а мне это к чему?
«Не спешите, — одернул Он. — Сейчас вам все станет ясно… Время от времени будет передаваться марш из „Фауста“, — пояснил Он. — Вам знакома эта мелодия? Знакома. Отлично! Приятно иметь дело с культурным человеком!» Так вот, все цифры, которые будут диктоваться после этого марша, я должен выписывать и вручать Ему. Только и всего. «И не вздумайте что-нибудь, хоть единую цифру, перепутать, изменить. Худо будет», — сказал Он.
Снова на меня одели ярмо, не легче прежнего. Ты понимаешь, Костя? Ах, Костя. Костя, что же ты наделал, что наделал!..
Сердце… Снова сердце. Ни днем, ни ночью оно не дает мне покоя, рвется, рвется на части. Какая боль! Какая адская боль! И нитроглицерин уже не спасает: снимает боль на полчаса, на час, а там все снова и снова. Что будет с Костей, с моим сыном?..»
Таких записей попалось еще несколько, и Горюнов быстро пробежал их. Внимание его приковала следующая:
«
Сегодня я получил новое задание: со следующей недели ходить на Покровку к зубному врачу и высиживать там в приемной. Ходить придется два раза в месяц, каждую вторую пятницу и четвертую среду месяца. Чтобы не вызывать подозрений, буду ставить мост — дело долгое. (Между прочим, мост мне действительно нужен — только к чему?) Там я буду встречаться сам не знаю с кем, что-то от этого неизвестного получать и передавать Ему. Или от Него неизвестному. Боже, какая мука! Будет ли конец?..
Был у зубного врача, никого не встретил. Он не сердился, когда я сообщил, что ко мне никто не обратился. Сказал: «Все нормально, всякое может случиться. Продолжайте ходить. Это вроде дежурства. Могут прийти, а могут и не прийти».
Дежурство! Врагу своему заклятому не пожелаю такого дежурства. Идешь по этому адресу, сидишь там, а сам так и ждешь: сейчас подойдут, схватят. «Вы Бугров? Руки вверх! Вы арестованы…»
А ночью? Сплошные кошмары, один ужаснее другого. От каждого шороха, от звука открывающейся в прихожей двери вскакиваю, обливаясь холодным потом: пришли. За мной… А может, так оно было бы и лучше? Но Костя… Ох, как мне плохо, как тяжко…»
Опять шло несколько разрозненных записей, не содержавших чего-либо значительного. Заинтересовала Горюнова запись, датированная двадцать восьмым июня 1943 года. Она гласила:
«Не писал бог знает сколько: не было сил. Рука не держала перо. Но на „дежурства“ ходил исправно. Вернее, ползал. За все время только один раз, в мае, подсел какой-то человек и назвал пароль. Пожилой, прекрасно одетый. Держался спокойно. Невозмутимо. Передал записку и ушел как ни в чем не бывало. А я… У меня волосы встали дыбом. „Сейчас схватят. Конец“, — билось в голове. В каждом встречном, каждом прохожем я видел свою гибель. Однако ничего. Обошлось. Записка эта жгла мне руки, я на нее даже и не взглянул. Рад был, когда смог от нее избавиться.
Потом опять никого, и в пятницу новая встреча. На этот раз женщина. Молодая. Интересная. И зачем ей это надо, зачем она полезла в эту грязь, эту гнусность? Впрочем, не мне быть судьей. Эта на словах передала какую-то тарабарщину, что-то вроде того, будто прибыл какой-то музыкант и еще один, быстрый. Действуют, выходят на связь, ждут указаний. («Она, — мгновенно решил Горюнов, — Ева Евгеньевна. Непременно она. Только кто тот, другой, пожилой? Варламов? Неужели?») Я ничего не понял, а Он так и сиял, когда я передал Ему эту чушь. О мерзавец, как я его ненавижу, как ненавижу!..
Почему я ничего не пишу об этом проклятом приемнике? Правда, пользуюсь им редко. Он назначил определенные дни и часы, когда я должен ждать «Фауста», и я жду, жду. За все время условный марш звучал три раза, и каждый раз я выписывал цифры, выписывал и отдавал Ему. А вот с одной записи, в мае, снял копию. Зачем? Сам не знаю, но пусть будет у меня. Пусть лежит. А Он и не догадался, Он не знает, что у меня есть копия. А вдруг? Вдруг эта запись и пригодится? Вдруг… Нет, страшно подумать. Никогда, никогда не хватит у меня решимости. И все же!.. Пусть, пусть хранится у меня эта запись. И дальше — да, да, и дальше буду снимать копии. Буду!»
Тут же между страниц лежал клочок бумаги, испещренный цифрами, но только один. Единственный. Дальше шла последняя запись, кончавшаяся словами. «Не могу. Нет сил. Костя… Кост… Не мо…»
Какие-нибудь полчаса — сорок минут спустя Горюнов со Скворецким сидели в кабинете комиссара. Виктор взволнованно докладывал содержание дневника инженера Бугрова. Комиссар, слушая Виктора, листал страницы тетради, бегло просматривал записи умершего.
— Да, — сказал он, захлопывая тетрадь, когда Горюнов умолк, — картина знакомая. Типичная, я бы сказал, картина. Сколько уж было за время войны случаев — и здесь, в Москве, и в других городах, — когда родителям, женам, невестам вручали посланьица от их сыновей, мужей, женихов, находящихся в плену, а затем, спекулируя на судьбе пленных, пытались вербовать. Чаще такие номера не проходят: люди идут к нам и все рассказывают. Вербовщик горит, а получателей писем мы выводим из-под удара. Бывает, конечно, и иначе. Вот и Бугров смалодушничал. А уж раз попал — не выберешься. Лапы у фашистской разведки цепкие: ни чести, ни совести, ни морали. Мерзавцы!.. Впрочем, все это досужие рассуждения. Кто же такой этот «Он», Он с большой буквы? Вы смотрите, как написан дневник, в каком страхе, с какой осторожностью: ни одной приметы, ни единого намека, раскрывающего личность вербовщика. Даже места явок не указаны, будь он неладен, этот Бугров!
— Я полагаю, — начал осторожно Скворецкий, — я думаю, это «Зеро». Он самый. Смотрите: через Бугрова «Музыкант» и «Быстрый» — вернее, «Музыкант» — Гитаев, — докладывают о своем прибытии, устанавливают связь. А ведь Гитаев связывался именно с «Зеро», это нам достоверно известно…
— Все может быть, — согласился комиссар, — хотя уверенности никакой нет. Достоверно? Нет, тут вы, батенька, перехватили, пока еще не «достоверно». Однако… Что же, однако, будем делать?
— Разрешите? — подал голос Горюнов. — Я предлагаю немедленно организовать засаду на квартире Бугрова. Сейчас же.
— Ишь ты! — нахмурился комиссар. — Засаду! Как это просто у вас получается, Виктор Иванович. А вы подумали, что квартира-то там густонаселенная? Какая тут, к дьяволу, засада? Да и откуда я вам людей возьму? Вы думаете, что, кроме «Зеро» и Варламова, у нас других дел нету? Хотите, снимем засаду с квартиры Варламовых и перебросим к Бугрову? Согласны?
Тут уже вмешался Кирилл Петрович:
— Нет, товарищ комиссар, от Варламовых засаду снимать никак нельзя, мы об этом уже давеча говорили, да и не к чему. Нельзя у Бугрова засаду устраивать, не выйдет. Тут вы правы. Поторопился Виктор Иванович. Кроме того… Кроме того, она, засада, там и бессмысленна: хороший охотник дважды на одно болото не ходит. Будьте уверены, этот вербовщик, «Зеро» или кто там другой, больше на квартиру Бугрова не сунется. Я думаю о другом: надо поскорее дать нашим специалистам цифровую запись, копию, которую сделал Бугров, пусть поломают голову.
— Дельно, — подхватил комиссар. — С этого и надо начинать. Но это не все: подготовьте задание радистам. Пусть ловят марш из «Фауста» и цифры, которые за ним последуют.
Скворецкий задумался. Судя по выражению лица, его охватило сомнение:
— Трудно, товарищ комиссар. Боюсь, задача будет непосильной. Судите сами. Ни дат, ни времени работы станции, ведущей шифрованную передачу, мы не знаем. Нам неизвестно, на каких волнах она работает, какими позывными пользуется…
— Знаю, — перебил комиссар. — Задача не из легких, а попробовать надо. Вдруг да поймаем.
Глава 18
Прошло несколько дней, а специалисты по шифрам все еще бились над расшифровкой записки, обнаруженной у Бугрова. Ничего пока не получалось. Не могли радисты нащупать и «Фауста». Зато графическая экспертиза закончила свою работу и представила заключение по письму Иваницкого. Оно выглядело примерно так. Графическое сличение почерка, которым написано письмо за подписью «И. Г. Иваницкий», с почерком монтера Иваницкого показало, что написание ряда букв, наклон в отдельных буквах того и другого почерков совпадают. В то же время в изображении кое-каких букв наблюдаются и расхождения. Вывод: почерки сходны, но утверждать, что письмо написано Иваницким, нельзя. Примерно так же было сказано и о сличении почерка убитой сотрудницы института Антоновой с почерком, которым была написана якобы ее записка. Вот пойди и разберись тут, кто что писал, где чей почерк.
Впрочем, хотя Кирилл Петрович и поругивал экспертов, в общем-то он был доволен. Его уверенность в том, что и записка и письмо — фальшивки, укрепилась. Больше огорчало другое: со дня убийства Антоновой прошло уже много времени, все возможные меры для изучения окружения убитой были приняты, а результатов — никаких. Вернее, результаты были, только они не радовали майора. У покойной Екатерины Михайловны было действительно много знакомых, друзей, немало было поклонников, но ни один из тех, кого удалось выявить, никак не мог быть причастен к преступлению. Получается тупик, а время идет….
Не лучше обстояло дело и на квартире Варламовых: никто не посещал квартиры, не раздалось ни единого примечательного телефонного звонка. Ната изнывала от скуки, от безделья, просила освободить ее от бессмысленного сидения у телефона, дать задание посерьезнее, которое могло бы навести на след дяди и тетушки. Но телефон оставлять ни в коем случае нельзя. Должен же быть звонок, должен. Та же Ева Евгеньевна рано или поздно, но обязательно позвонит.
Малявкин? И у того тишина. Ничего существенного. Отстукал шифровку в Берлин, сидит у своих Костюковых, потихоньку обрастает бородой и бакенбардами — для маскировки: не следует ему в своем естественном виде появляться на московских улицах — и ожидает ответа. А когда он будет, этот ответ? Ведь Малявкину абвером предписано выходить на связь не чаще двух раз в месяц, в определенные дни и часы. Время одного из таких сеансов миновало — немцы молчали.
Вот и найди при таких условиях этого самого «Зеро», отыщи Варламовых. Было от чего впасть в уныние. Горюнов тоже начал хандрить. Появляясь на час-другой в наркомате (большую часть дня он проводил с Малявкиным у Костюковых), Виктор донимал Скворецкого предложениями — одно фантастичнее и нелепее другого — и все возмущался: сидим сложа руки, ждем у моря погоды, а тем временем «Зеро»… Тем временем Варламовы…
Кирилл Петрович как мог пытался утихомирить своего не в меру ретивого помощника, а то и одергивал его: умение выждать, говорил он, это тоже одно из свойств, присущих чекисту.
Впрочем, Кирилл Петрович под ожиданием никак не подразумевал бездействие. Уж он-то не сидел сложа руки. Пока наступило затишье на других участках розыска (а что оно временное, Скворецкий не сомневался), он искал женщину с «рыбьей» фамилией, о которой рассказал Миклашев, искал методично, упорно, настойчиво. И еще думал. Вновь и вновь копался в материалах дела, изучал их, анализировал и думал, думал, думал…
Вновь и вновь перелистывал майор страницы справок: Баранова, Зайцева, Зародицкая… Друзья и знакомые Евы Евгеньевны Варламовой. Достаточно ли они изучены? Не скрываются ли все же Варламовы у кого-то из них? Нет, не похоже. За минувшее время чекисты успели присмотреться ко всем знакомым Варламовой, ко всем, кого назвала Ната, и ничего подозрительного — ничего, что бы говорило, что по одному из этих адресов могут находиться Петр Андреевич и Ева Евгеньевна. Вот только Зародицкая… Мария Абрамовна Зародицкая — одинокий домик в Сокольниках — все больше и больше привлекала внимание майора.
В этом доме, расположенном невдалеке от Сокольнического парка, шла какая-то сложная жизнь. Хозяйка дома — зубной техник Мария Абрамовна Зародицкая — работала в одной из городских поликлиник, но дежурства у нее были не ежедневно и всего по нескольку часов в день. Большую часть времени она проводила дома, где также принимала обширную клиентуру, но уже частным порядком.
Казалось бы, посещение дома многочисленными пациентами служило препятствием тому, чтобы там мог кто-то скрываться, но это только на первый взгляд. На самом деле все было как раз наоборот. Домик, хоть и небольшой, был сравнительно просторным, в два этажа. Три комнаты в нижнем этаже, две на верхнем. Внизу застекленная терраса, вверху мезонин.
Расположение комнат (чекисты его превосходно изучили) вполне позволяло так вести прием посетителей, что никто из них не мог столкнуться с людьми, если бы те отсиживались, скажем, в мезонине или одной из комнат второго этажа.
В то же время многочисленные посетители служили отличной маскировкой: ну кто подумает, что в доме, куда постоянно ходит столько народу, скрываются посторонние?
Настораживало Кирилла Петровича и поведение самой Зародицкой. Мария Абрамовна постоянно часами ходила по городу, чаще по вечерам, на первый взгляд без определенной цели. Иногда она заглядывала в магазины букинистов, бывала в церквах — Елоховском соборе, в обновленческой церкви, что в Сокольниках, по соседству с ее домом, чаще — в синагоге. Но было не похоже, чтобы она заходила туда молиться, уж слишком кратковременны были эти визиты. И потом: сегодня — православная церковь, завтра — обновленческая, а там и синагога. Какая уж тут молитва, какому богу?
Еще более странным было то, что сплошь и рядом прогулки Марии Абрамовны не имели, как казалось, никакой цели: она выходила из дома, доезжала до центра города, бродила час-другой по центральным улицам и, никуда не заходя, возвращалась домой. Так бывало чаще всего.
Она действительно никуда не заходила, но зато у нее были бесконечные встречи. То в скверике возле Большого театра, на площади Свердлова, то в Александровском саду, то на улице Горького, то еще где-нибудь. Зародицкая постоянно встречалась с различными людьми: постоит, поговорит — и домой. Иногда что-то украдкой передаст, что-то получит. Такие же встречи, судя по всему, происходили и в церквах и в синагоге.
Было установлено, что среди лиц, с которыми чаще всего встречалась Зародицкая, кое-кто являлся сотрудниками иностранных посольств. Правда, все больше посольств союзных держав, так сказать дружественных, изредка — нейтральных, но все же…
Нет, Мария Абрамовна Зародицкая не напрасно попала в поле зрения чекистов, она требовала самого пристального внимания, однако сейчас Скворецкого больше всего интересовали Варламовы. Не у Зародицкой ли они, в Сокольниках?
Кирилл Петрович посоветовался с комиссаром, и было решено, что он сам поедет к Зародицкой с группой оперативных работников под видом ночной проверки документов. Той же ночью Скворецкий и его помощники выехали в Сокольники.
Дом Зародицкой располагался в небольшом садике, отделенном от тротуара невысоким забором. Никаких посторонних построек на участке не было, и спрятаться можно было только в доме, больше негде.
Калитку открыла сама Зародицкая и, кутаясь в наспех накинутый халат, провела чекистов в дом. Все движения, жесты, голос этой невысокой полной женщины выдавали в ней человека живого, энергичного. Но, как с первой минуты заметил Кирилл Петрович, Зародицкая была смертельно испугана внезапным появлением представителей власти.
— Документы? — переспрашивала она дрожащим голосом. — Проверка документов? Сейчас. Сию минуту… Смею вас заверить, документы у нас в порядке. И что я частной практикой занимаюсь, есть патент…
Зато мать Зародицкой была настроена воинственно.
— Какие еще документы? — басила она, появляясь на пороге своей комнаты. — Какая проверка? Это ночью-то, в собственном доме? Никакого права не имеете. Нет, мы будем жаловаться!..
— Ах, мама, оставьте, — прервала ее Мария Абрамовна. — Ну чего вы вмешиваетесь? Вполне понятно, время военное. Товарищи проверяют документы, и все. У нас же все по закону…
Казалось, и это посещение окончится без результата, но когда Скворецкий, тщательно просмотрев документы Зародицкой и ее матери (они действительно оказались в полном порядке), сказал, что придется осмотреть весь дом, Мария Абрамовна не совсем его поняла и с испугом спросила:
— Осмотреть дом, вы сказали? Значит… значит, вы произведете обыск?
Уловив в голосе Зародицкой какие-то странные нотки, Скворецкий вместо ответа неопределенно пожал плечами.
— Не надо, — хрипло сказала Мария Абрамовна. — Не надо обыска. Я сама… Сама все скажу…
— Маша! — сердито крикнула мать Зародицкой. — Маша, что ты говоришь?.. Зачем?..
— Мама, молчите. Я знаю, что я делаю. Так будет лучше. Я сама…
Пожилая женщина всплеснула руками и без сил упала на стул, стоявший поблизости.
— Ну? — строго сказал Скворецкий. — Мы ждем!
— Минуточку, — сказала Мария Абрамовна. — Одну минуточку…
Она быстро опустилась на колени, откинула край ковра, которым была застлана середина комнаты, ловко приподняла половицу и вытащила из скрытого там тайника тугой мешочек. Вывернув его над столом, Зародицкая высыпала на скатерть несколько десятков золотых монет.
— Вот, — проговорила она, едва сдерживая рыдания. — Берите… Здесь — все. Но не забудьте, это я сама, сама все отдала, без обыска.
Скворецкий молча кивнул и присел к столу, пересчитывая монеты. Тем временем оперативные работники обошли весь дом и убедились, что ни Варламовых, ни кого другого, кроме хозяев, тут нет.
— Хорошо, — сказал Скворецкий, кончая подсчет. — Собирайтесь. Вам придется проехать с нами.
— Но зачем же?! — воскликнула Зародицкая. — Я ведь сама…
— Собирайтесь, — повторил майор.
— Минуточку, — поспешно возразила Мария Абрамовна. — Одну минуточку…
Решительным жестом она перевернула один из стульев, стоявший возле стола, отвинтила у него ножку и принялась трясти над столом. На скатерть высыпались новые монеты.
— Ну прямо мадам Петухова! — не выдержал один из оперативных работников. — «Двенадцать стульев». Товарищи Ильф и Петров…
— Тихо, — оборвал его Скворецкий. — Гражданка Зародицкая, лучше будет, если вы выложите всё сразу, зачем же по частям. А поехать с нами вам все равно придется.
— Хорошо, хорошо, — быстро заговорила Мария Абрамовна. В глазах у нее застыло отчаяние. — Я все понимаю. Только учтите мое поведение, мое искреннее раскаяние. Запишите (она назвала фамилию, адрес). Это букинист. У него — валюта. Доллары. Я скажу, где запрятано. Все скажу…
Доставив Зародицкую в наркомат и передав ее, а также и изъятое золото сотрудникам, которым надлежало этим заняться, Кирилл Петрович прошел к комиссару. Тот от души хохотал, слушая рассказ майора об очередном неудавшемся поиске профессора Варламова. Потом перестал смеяться:
— Да, все это хорошо, но где же профессор? Еще одна версия лопнула…
Глава 19
Да, лопнула еще одна версия, и Скворецкий с еще большей энергией принялся за розыск женщины с «рыбьей» фамилией. Только Горюнов сидел без дела возле Малявкина.
Розыск гимназической подруги Евы Евгеньевны был сопряжен со значительными трудностями — уж слишком мало было данных: ни точного адреса, ни фамилии, ни даже имени. Что было известно? Место и примерный год рождения, профессия, район, где она предположительно проживает. И все же Кирилл Петрович не терял надежды: он считал, что даже при наличии таких скудных сведений «женщина с рыбьей фамилией» будет разыскана. Пусть не сразу, не скоро, но — разыскана. Ему очень хотелось бы подключить к розыску Горюнова, но ведь нельзя бросить Малявкина надолго без присмотра, вот и приходилось самому бродить по переулкам, прилегавшим к улице Горького. И Кирилл Петрович шел из дома в дом по Благовещенскому, Палашевскому, Старо-Пименовскому, Дегтярному — по всем переулкам, выходившим на улицу Горького от площади Пушкина до площади Маяковского.
Он часами просиживал в конторах домоуправлений, листая то объемистые, то тощие домовые книги, выискивая нужного ему человека. Меньше всего его интересовали фамилии: главное внимание он обращал на те графы, где указывались место и год рождения, а еще — профессия. Долгое время ничего похожего на имевшиеся приметы не было: попадались уроженцы интересующего его города, но год рождения не совпадал с требуемым. Да и профессии были далекими от медицины.
Этим утром он заканчивал обследование Дегтярного переулка: оставалось два дома. В пыльной, замусоренной конторе Кирилл Петрович копался в толстенной книжище. Тут был перечень жильцов нескольких домов, объединявшихся общим домоуправлением.
Майор медленно перебрасывал страницу за страницей, не пропуская ни единой фамилии. Дело это ему чертовски надоело, но он упорно сжимал челюсти, подавлял зевоту и читал, читал, читал. Вдруг… Что это? Место рождения? Оно самое. Год рождения? Похоже, тот, что и требуется. Профессия? Ветеринарный фельдшер. Не врач, конечно, и — ветеринарный, а все-таки медицина. Ну, а фамилия? Рыбья? Фамилия была — Икоркина. Рыбья? Пожалуй, да. Кирилл Петрович усмехнулся, встал, до хруста в плечах потянулся. Сдается, дело сделано. Что-то все это даст?..
Час спустя, с несколькими фотографиями в кармане, среди которых было и фото Икоркиной, майор появился в институте, у Миклашева. Едва взглянув на разложенные перед ним изображения, тот сразу отложил в сторону карточку Икоркиной: она. Она самая. С «рыбьей» фамилией…
— Рыбьей? — улыбнулся майор. — Относительно рыбьей… Икоркина — фамилия этой женщины.
— Вот-вот, — подхватил Миклашев. — Икоркина. Точно. Вспомнил.
Итак, Икоркина. Ясно! Что предпринимать дальше? Ночную проверку документов? Можно. Но что это даст, если Варламовых там не окажется (а так и будет скорее всего: Икоркина занимает комнату в общей квартире — неподходящее место для убежища тому, кто скрывается). А что, если?..
Прямо из института Кирилл Петрович поехал на квартиру Варламовых.
— Икоркина? — всполошилась Ната. — Таисия Семеновна? Разве я вам не говорила? О, когда-то она была близкой подругой Евы Евгеньевны! Очень близкой. Правда, последние годы они не встречались.
По словам Наты, Икоркина ранее бывала у них на квартире, и, хотя и смутно, она ее помнила.
Бывала ли Ната у Икоркиной? Нет, никогда не была. Даже адреса не знает. Но, если надо… А насчет адреса: разве Кирилл Петрович не может ей помочь? Ему-то ничего не стоит узнать адрес.
Скворецкий, однако, решительно возразил: так не пойдет. Ната может направиться к Икоркиной только в том случае, если этот визит будет абсолютно естествен, если, в случае нужды, легко будет объяснить, как получила Ната требуемый адрес. Тут Ната припомнила, что еще раньше, до войны, у Евы Евгеньевны была записная книжка, куда она выписывала нужные ей адреса и телефоны (в лежавшей у телефона книжечке Варламовых, которую за эти дни не раз просматривали, Икоркина не упоминалась). Ната принялась за поиски и, провозившись часа два, перевернув все в спальне и в столовой, нашла старую записную книжку. Тут был адрес Икоркиной: Дегтярный переулок, номер дома, квартира.
Теперь вопрос был решен: Ната должна была явиться к Икоркиной, сообщить об исчезновении дяди и тетушки, рассказать, что страшно о них беспокоится (у них даже паспортов нет, остались дома) и что сама оказалась в крайне тяжком положении — ни денег, ничего. Как быть? Что делать? Где искать дядю и тетю? Как жить? Она уже была у Зайцевой. Без толку. Вот вспомнила старую подругу тетушки — может, она хоть что скажет, чем поможет? Можно и поплакать. Как у Зайцевой.
В тот же вечер Ната отправилась к Икоркиной. Поначалу та ее не узнала: «Кто вы? Что вам надо?» Но когда Ната назвала себя, назвала Еву Евгеньевну, Икоркина разохалась, разахалась, не знала, куда и усадить Нату, как ее приветить.
Ната, как и было условлено с Кириллом Петровичем, рассказала о своих горестях, просила совета. Икоркина слушала внимательно, сочувственно, расстроилась, когда Ната заплакала, но сказать ничего не сказала: «Не знаю, милочка, не знаю, чем тебе и помочь. Я подумаю, подумаю… Может, и позвоню тебе. Ты все больше дома сидишь? У телефона? Ну и ладно».
Любопытно, что о Еве Евгеньевне и Петре Андреевиче Икоркина почти не упоминала. Складывалось впечатление, что она не в таком уж неведении об их судьбе, как изображала в начале разговора. Однако это было только впечатление, не больше. Пока и эта ниточка не привела к цели.
На другое утро, когда Скворецкий сидел у себя в кабинете и, уйдя с головой в изучение накопившихся материалов, изыскивал новые ходы, раздался телефонный звонок. Это была Ната.
— Кирилл Петрович, дорогой, — частила она, — знаете, с кем я сейчас разговаривала? С тетушкой. Представляете? С самой тетушкой, Евой Евгеньевной!
Майор, отложив все в сторону, кинулся на квартиру Варламовых. Наконец-то дождались! Ева Евгеньевна объявилась, позвонила по телефону. Разговор с Натой был у нее короткий: она расспросила, кто звонил, кто заходил, являлись ли из НКВД. Нет? Тем лучше.
Выслушав эту часть сообщения Наты, Кирилл Петрович задумался… Так, значит, тот, кто тогда звонил на квартиру и «поймал» Нату, удостоверившись, что есть засада, с Евой Евгеньевной не связан. Что же, есть над чем подумать! Между тем Ната продолжала рассказ. На вопрос девушки, как ей быть, Ева Евгеньевна ответила: ждать, все образуется. Главная просьба: переслать паспорта — ее и профессора. Без паспортов им может быть худо. Ева Евгеньевна указала почтовое отделение, куда нужно послать паспорта. Ценной бандеролью. До востребования. Назвала фамилию, имя и отчество человека, кому надлежит их адресовать. «Ты не грусти, дружок, — закончила она. — Не расстраивайся. Что-нибудь придумаем. Скоро позвоню еще».
Ната была счастлива: наконец-то и ей привалила удача. Судя по разговору с Евой Евгеньевной, профессор жив. Здоров. До чего же хорошо! И главное, теперь Петра Андреевича найдут, проследив путь паспортов, обязательно найдут. Кончится его нелепое, никому не нужное изгнание.
Видя искреннюю радость девушки, Кирилл Петрович посмеивался: «Хорошо, Ната, хорошо! Найдем теперь дядю, не беспокойся. Вернем его к нормальной жизни, к работе…»
В душе майор не спешил радоваться: он-то отлично понимал, что путь от подставного лица, которое получит направленные до востребования паспорта, к Еве Евгеньевне может оказаться далеко не таким коротким. Всякое возможно. И Кирилл Петрович не ошибся!
За паспортами в почтовое отделение явился… глухонемой переплетчик. Человек одинокий, проживающий в просторной комнате полуподвального этажа. Там он жил, там была и его мастерская. Соседи поговаривали, что мастер он был отменный, что до войны имел обширную клиентуру, многие московские собиратели книг, библиофилы — ученые, артисты, писатели — знали сюда дорогу. Теперь же, на третьем году войны, москвичам было не до создания личных библиотек, не до сдачи книг в переплет, и мало кто посещал искусного мастера. Впрочем, кое-кто бывал. Все бы ладно, но — глухонемой! Что от такого узнаешь? Не объясняться же по столь щекотливому вопросу на пальцах или записками? Выход был единственный: понаблюдать за переплетчиком. Должна же была Ева Евгеньевна, или кто-либо от нее, явиться за паспортами. Нить вела к Варламову, и ее надо было проследить.
«Хорошо, — думал Скворецкий, — что теперь к переплетчику редко кто ходит, а если бы как раньше? Тогда — все, концов не найдешь».
Так оно и случилось: ни в этот день, ни на следующий к переплетчику никто не являлся. И он сидел дома, никуда не выходил.
Сутки спустя, утром, в мастерскую прошел величественный старик с пачкой книг под мышкой. Пробыл он у переплетчика около часа и вышел с другой пачкой: получил, очевидно, книги, сданные ранее. Это оказался крупный ученый, литературовед. Никаких точек соприкосновения с Варламовыми у него не было.
В тот же день, несколько позже, в мастерской побывал и другой посетитель-женщина. Эта вела себя странно: выйдя от переплетчика, она долго петляла по окрестным переулкам, то убыстряя, то замедляя шаги, беспрестанно оглядываясь по сторонам. Проплутав минут сорок, женщина вышла к автобусной остановке и, пропустив две машины (хотя народу было не очень много), села на третью.
Устроившись на заднем сиденье, женщина вынула из объемистой сумки книгу и принялась читать, однако то и дело бросала косые взгляды на всех, входивших в автобус.
Проехав семь остановок, она быстро встала и стремительно направилась к выходу, но на остановке не сошла, а встала возле самой двери, обернулась и пристально оглядела немногочисленных пассажиров. Сошла она на следующей остановке в районе Арбатской площади. Тут опять принялась колесить по кривым переулкам в районе улицы Коминтерна, пока не выбралась к станции метро «Библиотека Ленина».
Снова пропустив два состава, женщина в последний момент, когда створки дверей уже тронулись, вскочила в третий и доехала до «Красносельской». Там сошла и пересела в поезд, шедший в обратную сторону. Так, петляя, путая след, она добралась до Казанского вокзала и электричкой доехала до Малаховки. В пустынном дачном поселке (война, москвичам было не до дачного сезона) она исчезла из виду, вильнув в одну из просек.
Час с небольшим спустя женщина вновь появилась на железнодорожной платформе и на этот раз без всякой опаски доехала до Москвы, а там проехала прямо на улицу Горького, в… Дегтярный переулок. Это была Икоркина.
«Наконец-то! — потирал руки Кирилл Петрович. — Круг замкнулся. Никакого сомнения: в Малаховку Икоркина ездила к Еве Евгеньевне. Варламовы — там. Иначе зачем ей было выкидывать такие фортеля, так путать след? Наивно! Ведь сами себя с головой выдала. Но Ева Евгеньевна, Ева Евгеньевна… Тоже мне конспиратор! Ишь до каких фокусов додумалась, но — перемудрила.
Правда, задача до конца решена еще не была: Малаховка велика, а точного адреса нет. Но дело теперь оставалось за малым. Малаховка — не Москва, да и район, где скрылась Икоркина, известен. День-два — и Варламовы будут обнаружены. Это уж непременно.
Прежде чем приступить к разработке плана поисков, Кирилл Петрович решил поговорить с Натой. Может, она что и знает про Малаховку, что-нибудь подскажет.
— Малаховка?.. — задумчиво повторяла Ната. — Малаховка?.. Нет, не припомню, чтобы дядя и тетя там бывали. У кого? Нет, не помню…
Вдруг Ната вскрикнула:
— Вспомнила! Так ведь там, в Малаховке, какой год снимают дачу Соболевы. И как я могла забыть?
— Соболевы? — удивился майор. — Что-то не припомню. Какие еще Соболевы?
— Да боже ж мой! Соболев. Аркадий Адамович. Бывший маклер. Жена у него — балерина. Я же еще в первый день говорила Виктору Ивановичу. Соболевы были дружны еще с родителями Евы Евгеньевны. Тетушка у них, как у себя дома…
Кирилл Петрович вспомнил. Теперь задача и вовсе упростилась, хотя точного адреса Соболевых в Малаховке Ната и не знала.
Скворецкий пошел к комиссару: надо было согласовать план операции, получить санкцию. Отправиться за Варламовыми решили в тот же день, вечером, не откладывая. Когда Кирилл Петрович вернулся к себе, ему доложили, что уже несколько раз звонили из бюро пропусков: там кто-то ждет майора, настойчиво требует встречи с ним. Скворецкий набрал номер дежурного.
— Товарищ майор? Пришел тут один гражданин. Битый час сидит. Чудной какой-то. В летах, между прочим. Обязательно вас требует. И еще говорит, что он пришел арестовываться. Да, да, арестовываться, так и говорит… Что? Как его фамилия? Варламов фамилия. Петр Андреевич Варламов.
Глава 20
Профессор Варламов сидел перед Скворецким строгий, прямой, сосредоточенный. С трудом преодолевая волнение, он медленно цедил слова.
— Вот-с. Явился. Можете меня арестовать. Как шпиона, так сказать. Германского шпиона. — Горестная усмешка искривила его губы.
— Ну, уж так сразу и шпиона, да еще германского? — улыбнулся Кирилл Петрович. — В чем же выразились ваши шпионские дела, если не секрет?
— Смеяться тут, молодой человек, нечего-с, — сухо сказал профессор. — Да, да, нечего. Все это не смешно — трагично. Весьма трагично. Мои шпионские дела вам, надо полагать, известны лучше, чем мне, иначе с какой стати вам охотиться за мной, преследовать меня?
— Охотились? Мы? За вами? Преследовали вас? Полноте, профессор. Уж если быть до конца честным, то это вы вдруг изволили скрыться, исчезнуть, поставив всех в тупик. Разве не правда? А про шпионские дела… Откуда вы взяли?
— Взял? Да будет вам известно, я осведомлен лучше, чем вы полагаете.
— Осведомлены? Извините, профессор, но я вас не понимаю.
— Ладно, — махнул рукой профессор. — К чему препирательства? Я ведь всё знаю. И про письмо тоже.
— Какое письмо? — сразу насторожился и посуровел Скворецкий.
— Письмо Иваницкого. Мне все известно. Вот и пришел. Хватит…
— Откуда вам известно о письме Иваницкого?
— Мне не хотелось бы этого говорить. Известно. Этого достаточно. Зачем впутывать лишних людей, которых я считаю ни в чем не повинными.
— Я вынужден вновь просить у вас извинения, профессор, но, слушая вас, даешься диву: «впутывать», «неповинных»… Я пока еще никого, в том числе и вас, ни в чем не обвинял. Смею вас заверить, что если в чем и намерен обвинить, так это только в некоторой — как бы это деликатнее сказать? — неосмотрительности, необдуманности. Впрочем, если вам неугодно назвать…
— Хорошо. Я скажу: от Миклашева. Константин Дмитриевич мне все рассказал. Все. Он и посоветовал сюда прийти, прямо к вам.
Из сбивчивого, путаного рассказа профессора Варламова постепенно вырисовывалась картина той тяжкой жизни, которую последние недели он влачил по собственной глупости (так он сказал) и по настоянию своей жены, Евы Евгеньевны.
Как все произошло? Почему такое случилось? В тот злосчастный день он узнал (от кого — неважно: некоторые имена профессор все же не хотел бы называть), что его персоной заинтересовались органы НКВД. Приезжали, мол, в институт, расспрашивали. Чем грозит такой интерес — понятно. К тому же и совесть у профессора была не вполне чиста: не давали покоя молодые люди — Малявкин и Гитаев, — неожиданно обосновавшиеся в профессорской квартире. Прежде всего — Гитаев, который производил самое отталкивающее впечатление. Под его влиянием и Борис Малявкин, которого профессор знал с детства, изменился до неузнаваемости. Все в этом Гитаеве, да и Малявкине, было странным: образ жизни, поведение, разговоры. Если бы не жена… Впрочем, что об этом говорить? Кого винить? Сам, сам в ответе. Не мальчик…
Узнав, что им интересуются органы НКВД, профессор растерялся. Первая мысль была о работах, о ходе исследований. Он решил спрятать все расчеты, всю документацию, передать Миклашеву — мало ли что. Тот понял его с полуслова: еще бы, они старые друзья.
Все в тот день валилось у него из рук. Он ушел пораньше домой, а там его ждало новое испытание: крайне взволнованная жена сообщила, что с одним из их постояльцев, Гитаевым, стряслось нечто ужасное — арестован, погиб; Малявкин же забежал на минуту и, сообщив о несчастье, скрылся. Рассказ Петра Андреевича, что и им интересовались, Ева Евгеньевна встретила как нечто само собой разумеющееся: иначе и быть не могло. У нее уже все было продумано, все решено: надо скрываться, немедленно уходить. Она и кое-что из вещей успела собрать. Тут — звонок в дверь, думать было некогда…
Потянулись мучительные дни, унизительные, мерзкие. Как зайцы, они метались из одного укрытия в другое, стесняли людей, ставили их в глупое, нелепое положение, страдали сами.
И — полнейшее бездействие. Не жизнь, а бездарное, бессмысленное прозябание. А работа! Работа! Исследования, которыми профессор занимался столько лет! Все полетело кувырком. В голову приходили кое-какие мысли, Петр Андреевич пытался вести подсчеты, но что он мог сделать без аппаратуры, без приборов? Он же не теоретик, он экспериментатор. Жизнь делалась все более и более невыносимой, нелепой. Если бы не Ева Евгеньевна… Опять? Нет, он сам, только сам за все в ответе. Нечего других винить…
Сегодня днем всему пришел конец. Он не выдержал. «Лучше ужасный конец, чем ужасы без конца», — как справедливо где-то сказано. Последние дни эта фраза все время вертелась у него в голове. Короче говоря, Петр Андреевич, не сказав жене ни слова, сел на поезд и приехал в Москву.
— Приехали? — живо спросил Скворецкий. — На поезде? Откуда? Где же вы были?
— Тут, близко. Под Москвой. Я… я не хотел бы уточнять. Люди, которые дали нам приют, ничего не знали. Незачем их называть.
Кирилл Петрович весело рассмеялся:
— Ох, Петр Андреевич, Петр Андреевич, ну что мне с вами делать? Опять? Можно подумать, будто вы убеждены, что стоит вам назвать какое-нибудь имя, упомянуть конкретного человека, как мы тут же кинемся по указанному вами адресу, схватим и потащим его в тюрьму. Неужели так?
— Н-нет, так я не думал, н-но…
— Ладно, — сказал майор. — Не думали так не думали. Значит, приехали. Скажем, из… Малаховки. Что же было дальше?
Профессора словно оглушило. Он растерянно заморгал и несколько мгновений не мог вымолвить ни слова. Затем жалобно пролепетал:
— М-малаховка? Вы знаете?
Кирилл Петрович не мог сдержать смеха:
— Да ладно, Петр Андреевич, говорю же вам — ладно. Всё мы знаем. Всё. Продолжайте.
Продолжать, собственно говоря, было нечего. По приезде в Москву Петр Андреевич, как и намеревался, созвонился с Миклашевым — больше всего его беспокоил ход исследований, — и встретился с ним. Константин Дмитриевич ему и рассказал о событиях последних дней, таинственных убийствах, письме Иваницкого. Он же и порекомендовал профессору идти в НКВД, прямо к майору Скворецкому. Только к нему. Дальше ждать нельзя, говорил Миклашев, никак нельзя. Такое обвинение, такое тяжкое обвинение!.. Иваницкий!.. Кто бы мог подумать? Но товарищи из НКВД разбираются, ищут истину. Он, Миклашев, сам с ними беседовал. Дело за профессором, тянуть нельзя.
Оставив без внимания последние фразы Варламова, Кирилл Петрович неожиданно для профессора, спросил:
— Скажите, а как в институте? Как без вас движется дело?
— Движется, — уныло сказал Варламов. — Движется. Только… э-э, что об этом говорить! — Он скорбно махнул рукой.
— Что вы, профессор? Разве так можно? Именно об этом, о вашей работе, вы и должны прежде всего думать. А о чем же? О ваших «шпионских» делах? Оставьте! Знаете что? Вот мой совет: возвращайтесь-ка на работу, в институт, да поскорее. Насчет вашего отдыха, быта решим, я думаю, так: домой вам возвращаться пока не стоит. Почему — скажу со временем. Но под Москвой есть дача, она охраняется… Так вот… можете несколько дней отдохнуть.
— Отдохнуть? — вскинулся профессор. — Домой? Нет уж, голубчик, увольте. Раз я сюда пришел, не уйду. Я знаю, что виноват. Еще это письмо Иваницкого: Варламов, видите ли, шпион. Да, да… Если шпион — арестуйте. Воля ваша…
— Да бросьте вы, Петр Андреевич! — поморщился майор. — Опять за свое? Никто вас и не думал арестовывать, все это сплошное недоразумение. Если хотите знать, так интересовался вами тогда я, и никто другой, но совсем не потому, что мы вас в чем-то заподозрили. Нам были нужны… Впрочем, это сейчас не так уж и важно. А письмо… Вы, вы-то сами допускаете, что оно написано Иваницким?
— Не знаю, — убитым голосом сказал Варламов. — Ничего я теперь не знаю. Все так запуталось…
— Распутаем, дорогой профессор, обязательно распутаем. Такая уж наша работа. У вас — другая. Давайте и будем каждый заниматься своим делом. Только вот что: жену вашу, боюсь, нам придется побеспокоить. Она немало глупостей натворила. Где она, кстати? У Соболевых? Молчу, молчу, вы все равно не скажете…
— Скажу, — неожиданно твердо возразил профессор. Возле его губ легла жесткая складка. — Последние недели да и беседы с Константином Дмитриевичем Миклашевым и вот теперь с вами многому меня научили, на многое открыли глаза — я имею в виду Еву Евгеньевну. Если разрешите, мне не хотелось бы углублять эту тему. Но фашизм я ненавижу. Можете мне верить. И этот… Гитаев… Ладно. Я долго молчал. А Ева Евгеньевна… Да, Ева Евгеньевна у Соболевых. В Малаховке. Там.
…Ева Евгеньевна Варламова была доставлена в наркомат в тот же вечер, прямо в кабинет Скворецкого. Майор не спешил начинать допрос: пристально, в упор он разглядывал сидевшую перед ним женщину. Надо сказать правду: разговоры о ее внешности не были преувеличением. Ева Евгеньевна была не просто хороша собой, ее смело можно было назвать красавицей. На вид ей никак нельзя было дать ее возраста. Фигура ее была девически стройна, черты лица на редкость правильными. Ни единой морщинки, разве что вот взгляд — холодный, оценивающий, отчужденный. Она сидела, небрежно откинувшись на спинку кресла, курила и откровенно изучающим взглядом рассматривала майора.
— Надеюсь, — прервал Скворецкий затянувшееся молчание, — вам ясны причины, в силу которых вы оказались здесь, у нас?
— Напротив, — отрезала Ева Евгеньевна. — Нисколько не ясны. Это же сплошное безобразие: я отдыхаю на даче, у своих друзей, вдруг врываются, хватают, тащат…
— Так уж и хватают? Тащат? Вы хотите сказать, что в отношении вас была допущена грубость?
— Фу, как вы прямолинейны! Почему грубость? Я выразилась фигурально. Но, сказать по совести, ничего не понимаю.
— Бросьте, Ева Евгеньевна, все вы отлично понимаете, и чем скорее мы найдем общий язык, тем для вас же, только для вас, будет лучше.
— Общий язык? — Варламова скептически усмехнулась и потянулась за новой папиросой. — Интересно, что вы под этим подразумеваете?
— Довольно! — Скворецкий хлопнул ладонью по столу. — Прекратите ломать комедию. Вы не в гостях, и у нас не приятельская беседа. Перед вами представитель следственных органов, так потрудитесь ясно и определенно отвечать на поставленные перед вами вопросы.
Ева Евгеньевна нисколько не смутилась, ничуть не растерялась. Она даже не изменила своей небрежной позы: все так же лениво курила, мечтательно наблюдая за тянувшимися к потолку завитками дыма. Снова усмехнулась и перевела взгляд на майора:
— Отвечать на вопросы? Извольте. Но пока вы мне поставили один-единственный вопрос: понимаю ли я, почему меня задержали. Я ответила: не по-ни-ма-ю. К чему же возмущаться, стучать кулаками по столу? — В голосе ее слышалась издевка.
Кирилл Петрович сдержался. Он облокотился на стол, чуть прикрыл глаза ладонью. «Да, — думал он, — штучка. Твердый орешек. Но что она все-таки знает? Как основательно запуталась во вражеских делах Гитаева, насколько далеко зашла? Кое-что мы знаем, кое о чем можем догадаться, но… В общем, задача не из легких».
— Отлично, — возобновил майор допрос. — Не хотите миром, не надо. Сами пожалеете. Но раз вы избрали такой путь, я буду ставить конкретные вопросы. Потрудитесь сообщить все, что вам известно о Гитаеве, старшем лейтенанте Советской Армии — таким он у вас появлялся, — Матвее Александровиче Гитаеве. И о Борисе Малявкине, которые жили в вашей квартире с мая месяца этого года.
— Ах, вот что! — повела плечиком Ева Евгеньевна. — Так бы и говорили. Гитаев? Малявкин? Что я вам могу сказать? Очень милые мальчики. Офицеры, как стали теперь опять говорить. Приехали с фронта. В командировку. Борю Малявкина мы — наша семья — знали с детства. Ну как было не приютить, молодежь? Они же проливали кровь за Родину…
— «Проливали кровь»! — зло перебил майор. — Бросьте! Потрудитесь сообщить все, что вам известно о преступных делах Малявкина и Гитаева.
— О преступных делах? Боже правый, о чем вы говорите? Какие преступные дела? Ничего не понимаю!
— Не понимаете? Почему же вы тогда (майор назвал число, время) бежали из своей квартиры, скрылись, перешли на нелегальное положение? Мало того: и мужа своего, профессора Варламова, увлекли за собой?
Теперь Скворецкий говорил иначе, чем в начале допроса: куда девался прежний мягкий тон. Майор говорил сухо, жестко, пристально глядя в глаза Варламовой. Та начала поеживаться под этим требовательным взглядом, то и дело меняя позу. Но Ева Евгеньевна еще пыталась держаться принятого ранее тона.
— Я? На нелегальное положение? Увлекла мужа? Помилуйте, но это чудовищно!
— Чудовищно? Так что, вы просто отправились в увеселительную прогулку? Погостить у Зайцевой, на даче у… (Кирилл Петрович назвал фамилию академика, у которого неделю скрывались Варламовы), у Соболевых? Так прикажете вас понимать? Почему, кстати, прогулку эту вы предприняли в тот самый день, когда Гитаев с Малявкиным были задержаны?
Ева Евгеньевна заметно изменилась в лице, выпрямилась, судорожно переплела пальцы. Когда Скворецкий начал перечислять имена людей, у которых скрывались Варламовы, она слегка побледнела, но все еще пыталась сопротивляться.
— Так… так вы знаете, где мы были? — удивилась она.
— Представьте себе, знаем. И не только это.
— Но я не уводила профессора! — вдруг истерически вскрикнула Ева Евгеньевна. — Это он, он уговорил меня скрыться. Спросите хоть его…
— Зачем? — жестко усмехнулся Скворецкий. — Профессор все рассказал. Сам, в отличие от вас.
— Рассказал? Вам? Но когда, когда он мог рассказать? Как? Это неправда! Или… или профессор Варламов арестован?
— Я мог бы оставить ваш вопрос без ответа, достаточно того, что я сообщил о факте беседы с профессором, однако скажу: никто профессора Варламова не арестовывал, он явился сам, по собственной инициативе. Итак, вы настаиваете, что инициатором перехода на нелегальное положение был ваш муж?
Варламова закусила губу и отрицательно качнула головой:
— Почему настаиваю? Я просто не помню, кому из нас первому пришла в голову эта мысль. Разве это так важно? Но… но если я и решилась на такой шаг, так только из страха за мужа, только. Ведь в тот день…
— Знаю, — перебил Скворецкий. — Заранее знаю, что вы скажете: профессору грозил арест и прочая чепуха. Полноте! А Гитаев с Малявкиным? Забыли? Да у вас еще до возвращения профессора домой, до того, как вы услышали его ни на чем не обоснованные опасения, вещички были собраны. Уложены. Разве не так? Чего же вы умолкли?
— Н-нет, — с трудом выдавила из себя Ева Евгеньевна, — эт-то неправда. При чем здесь Гитаев, Малявкин?
— Ах вон оно что? Выходит, Малявкин с Гитаевым ни при чем? Может, вам не было известно, что оба они в тот день были задержаны?
— Задержаны? Я это услыхала впервые сегодня. От вас…
— От меня? Ева Евгеньевна, может, вам угодно, чтобы мы перешли к изобличению? Смотрите, ничем хорошим это для вас не кончится.
— К какому изобличению? Я вас не понимаю.
— Так-таки и не понимаете? Оставьте!
— Клянусь вам, я ничего не могу понять. Голова идет кругом. Изобличение? Какой ужас! Но как, чем вы можете меня изобличить? В чем?
— Что же, очевидно, придется пояснить: мы вынуждены будем перейти к очным ставкам.
— К-каким очным ставкам? С кем?
— О, выбор у нас есть. Можем начать с племянницы вашего мужа, Наты, можем с того же Бориса Малявкина, вам превосходно известного. Можем…
— Хватит, — резко выпрямилась Варламова. Теперь лицо ее покрывала смертельная бледность. — Довольно. Какая глупость! Я все скажу, все. Только ответьте мне, бога ради, на один вопрос: что с Гитаевым? Он жив?
— Ваш вопрос, Ева Евгеньевна, я оставлю пока без ответа. Порядок у нас такой: до окончания следствия спрашивать будем мы. Вот разве что потом, когда закончим… Итак?
Ева Евгеньевна машинально провела рукой по лбу, судорожно вздохнула и начала свой рассказ. Из ее слов получалось, что все произошло совершенно случайно: она и понятия не имела, кто такие на самом деле Малявкин и Гитаев, когда они появились. Малявкина, как она уже говорила, Ева Евгеньевна знала с детских лет, знала и его отца, мать. Ничего странного не было в том, что она охотно предоставила пристанище двум боевым офицерам, защитникам Родины, прибывшим с фронта, один из которых был в их семье чуть ли не родным. И профессор не возражал. Но вот дальше началось гадкое, скверное. Да, да, она увлеклась Гитаевым, потеряла голову… Одним словом, следователь не может не оценить ее откровенности.
Кирилл Петрович прервал Варламову: как раз эта сторона дела его меньше всего интересует. Вот о преступных делах Гитаева с Малявкиным, о собственных преступлениях Евы Евгеньевны…
— Да, да, — подхватила Варламова. — Я виновата, глубоко виновата. Я — преступница.
— Ева Евгеньевна! — поморщился Скворецкий. — К чему декларативные заявления? Это же слова. Давайте конкретно, по существу.
— Хорошо, — сказала Варламова. — Буду говорить конкретно. Не прошло и месяца после появления Гитаева и Малявкина, как мне стало ясно, что они не те, за кого себя выдают. Они — дезертиры!
— Дезертиры? — удивился Скворецкий. — Лихо!
— Вы мне не верите? Но это правда. Да, да, они оба — дезертиры! — воскликнула Варламова.
Она глядела на майора с такой наивностью, взгляд ее был такой правдивый, что Кирилл Петрович только крякнул: ну и ну! Перебивать Еву Евгеньевну он, однако, не стал.
Ободренная его молчанием, Ева Евгеньевна продолжала. Дальше пошло и того хуже. Мало того, что, как она поняла, эти двое были дезертирами, они стали вести такие разговоры, такие разговоры… Пораженческие, одним словом. Она просто не знала, что делать. И ведь Гитаев… Короче говоря, она не знала, на что решиться, как быть. Тут грянул гром: примчался Борис Малявкин. Гитаев схвачен. Ранен? Убит? Он, Малявкин, спасся чудом. Ему надо бежать. Скрыться. И ей тоже. Так советовал Малявкин. Даже настаивал. Он был очень испуган.
Скрыться? Это, пожалуй, единственный выход. Иного она не видела. Когда явился муж и обрушил на ее голову новое ужасное известие — им заинтересовалось НКВД, — все было решено. Бежать. Куда угодно, но только бежать… Вот так все и получилось. Сгоряча. Необдуманно. Глупо. Потом, когда прошло несколько дней, она поняла, какой ошибочный шаг они с мужем совершили. Все собиралась явиться с повинной, да так и не хватило характера, не собралась, пока за ней не пришли. Сама виновата…
Ева Евгеньевна умолкла. Она сидела, уронив голову, смахивая набегавшие слезы.
— Значит, получается, исповедовались — и грехи долой? — сердито сказал Скворецкий.
Варламова молчала, беспомощно перебирая в пальцах край зеленого сукна, покрывавшего приставной столик, возле которого она сидела. Слезы из ее глаз закапали сильней…
— Бросьте, — не выдержал Кирилл Петрович. — «С повинной явиться»! Чушь. Чушь и чушь! Это из желания повиниться, что ли, вы заявляли мне в начале допроса, что не знаете за собой никакой вины? В испуге и беспамятстве разрабатывали схему связи со своим домом через глухонемого переплетчика? Обучали Икоркину правилам конспирации? Стыдно, Ева Евгеньевна, стыдно!
Ева Евгеньевна слабо ахнула, прикрыв рот ладошками:
— Вы… вы и про Икоркину знаете?
Варламова сейчас не притворялась, это было заметно. Она перепугалась не на шутку. В ее взгляде, устремленном на следователя, застыл немой вопрос: неужели он знает все? Все?
— Да, — перехватил ее взгляд майор. — И про Икоркину знаем. И многое другое. «Дезертиры»! Вы, наконец, намерены говорить правду? Кстати, — внезапно, в упор задал он вопрос, — вы где лечили зубы последнее время, у какого врача?
— Последнее время? — растерялась Варламова. — У меня зубы в порядке, я их не лечила.
— Ах, не лечили?! — Скворецкий не скрывал иронии. — А на Покровке?
Последний удар был рассчитан точно, теперь Варламова была окончательно сломлена. Она смотрела на Скворецкого с ужасом, лоб ее покрыла холодная испарина. Ева Евгеньевна пыталась что-то сказать, но язык ее никак не слушался. Кирилл Петрович протянул ей стакан воды:
— Выпейте, и перейдем к делу.
Варламова заговорила. И теперь, наконец-то, она говорила правду. Да, она знала, что Гитаев и Малявкин — немецкие шпионы. Знала. Гитаев ей сам сказал, во всем открылся. Он требовал от нее помощи, требовал, чтобы она добыла данные о работе мужа, его расчеты, записи. Это, однако, было ей не под силу: как ни хорошо к ней относился профессор, о своих научных трудах он никогда ей не говорил, ничем не делился. (Да и вряд ли она смогла бы что-нибудь понять.) А теперь, когда появились Гитаев с Малявкиным, и вовсе…
Убедившись, что в этих делах Ева Евгеньевна ему не помощница, Гитаев дал ей новое поручение: послал на явку, к зубному врачу. Больше он ей ничего не поручал. Возможно, не успел. Ведь полностью он все рассказал не сразу, лишь незадолго перед своим провалом, да и то только кое-что.
Малявкин? Малявкин был помощником Гитаева, самостоятельной роли не играл. Гитаев ему не все говорил. И «деловых» разговоров при нем с ней не вел. Ничего нового, однако, что не было бы известно Скворецкому, Ева Евгеньевна пока не сообщила.
— Одну минуточку, — прервал Варламову майор. — Вернемся несколько назад. Попрошу уточнить: с какой целью, с каким заданием посылал вас Гитаев на явку, к зубному врачу? Зачем?
— Задание было не из сложных: я должна была встретить в приемной врача человека (как его узнать, Гитаев мне сказал, назвал и пароль) и передать ему о прибытии «Музыканта» и «Быстрого».
— Кому предназначалось это сообщение?
— Кому? Я над этим не задумывалась. Очевидно, тому человеку, с которым я встретилась.
— Кто этот человек? Имя? Фамилия?
— Не знаю. Прошу мне верить. Кроме примет, по которым я должна была его узнать, и пароля, Гитаев мне ничего не сказал. О, он-то знал правила конспирации.
— Ну, а кличку, кличку этого человека вам Гитаев назвал?
Ева Евгеньевна растерянно моргала:
— Кличку? Какую кличку? Никакой клички Гитаев мне не назвал, ничего не сказал.
— Ну, а приметы этого человека?
— Приметы?
Ева Евгеньевна нахмурила брови, на минуту задумалась и довольно точно описала приметы Бугрова. Все становилось на свое место.
Скворецкий продолжал допрос:
— Кроме человека, с которым вы имели встречу на Покровке, были у Гитаева в Москве сообщники?
— Да, были.
— Кто?
— Был еще один человек, старый агент германской разведки. Очень крупный агент.
— Крупный агент? — насторожился Скворецкий. — Крупный?.. Откуда вам это известно?
— От Гитаева. Крупный. Так он сказал. Гитаев с ним встречался неоднократно.
— Кто такой? Что вы о нем знаете?
— Фамилия его — Колосков. Мирон Иванович Колосков. Он инженер или конструктор. Работает в каком-то особом бюро. Живет на улице Кирова, невдалеке от Красных ворот. (Варламова назвала точный адрес.)
Кирилл Петрович весь внутренне подобрался, мысль его работала с лихорадочной быстротой: «Зеро»? Неужели? Вот это удача! Он испытал даже нечто похожее на разочарование: сколько потрачено сил, сколько трудов, а ответ — вот он. До чего просто! Колосков! Ну, держись, Мирон Иванович!..
Однако Скворецкий тут же взял себя в руки: стой! Не торопись. Ведь пока еще никак не доказано, что Колосков и есть таинственный «Зеро». И все же…
— Скажите, — осторожно спросил он, — а кличку этого человека, Колоскова, его кличку Гитаев вам назвал?
Кирилл Петрович внезапно ощутил, как кровь прихлынула к его лицу, волнение перехватило горло. «Сейчас, — думал он, — вот сейчас, сию минуту Варламова назовет кличку, и тогда… И — все…»
Ева Евгеньевна не спешила с ответом: она мучительно силилась вспомнить. Чуть сгорбившись, потирая пальцем переносицу, она думала.
— Н-нет, — наконец произнесла Варламова. Голос ее звучал неуверенно. — Не припоминаю. Кажется, клички Гитаев не говорил. — С минуту она помолчала, подумала и уже тверже сказала: — Нет, клички он мне не называл.
«Итак: „Зеро“? Не „Зеро“? Спокойно, Кирилл! Спокойно. Все выяснится. Такие ребусы в одночасье не разгадываются. А начало есть, и какое начало!..» Скворецкий возобновил допрос:
— Знаете, мне что-то не верится: Гитаев, такой опытный конспиратор, как вы говорите, и вдруг называет вам имя тайного агента абвера? Крупного, ценного агента? С какой стати? Почему вдруг такая откровенность?
Варламова заметно смутилась, щеки ее слегка порозовели.
— Право, не знаю, как вам и объяснить. Тут, понимаете ли, целая история. — Она собралась с духом. — Ладно, дело было так…
Как рассказала Ева Евгеньевна, в конце июня она почувствовала, что Гитаев к ней охладел. И поведение его изменилось: он стал чаще исчезать из дома, несколько раз не являлся даже ночью. Почуяв недоброе — изменил, завел другую? — она решилась на отчаянный шаг: отважилась проследить за Гитаевым. Однажды под вечер, когда он, как обычно, без предупреждения ушел из дома, Ева Евгеньевна кинулась за ним. Народу на улицах было мало, и она без труда не выпускала Гитаева из виду. Однако как раз возле Красных ворот Гитаев ее обнаружил и устроил страшный скандал. Но не на такую напал: Ева Евгеньевна сама немедленно перешла в наступление, обвинив его в неверности. Разговор принял такой характер, что прохожие стали обращать на них внимание. Тогда Гитаев ухватил ее за локоть и чуть не силой уволок на бульвар, что напротив Наркомата путей сообщения. Там, сдавленным от бешенства, шипящим голосом он сказал, что ходит сюда, к Красным воротам, по делу, только по делу. Она, однако, не поверила: какое еще у него тут дело? Вот тут-то Гитаев и выложил, что возле Красных ворот проживает немецкий агент, с которым он, Гитаев, и встречается. Все еще продолжая сомневаться, Ева Евгеньевна настояла, чтобы Гитаев назвал ей фамилию и адрес этого агента. Иначе она ни одному его слову не поверит. После длительных препирательств тот уступил и назвал имя Колоскова. Больше того, он подвел ее к подъезду одного из домов, в глубокой нише которого была вывешена черная с белыми буквами доска — номера квартир и фамилии квартиросъемщиков. Там значился и Колосков М. И.
Поверила ли Ева Евгеньевна Гитаеву? И да, и нет. Скорее не совсем поверила и решила проверить. Несколько дней спустя она вновь проследила за Гитаевым, только действовала на этот раз осторожнее, осмотрительнее. Удалось!
Гитаев действительно вошел в этот дом, в этот подъезд, в квартиру Колоскова…
— Именно в его квартиру? — В голосе Скворецкого слышалось недоверие. — Но как вы могли знать, в какую квартиру он вошел, откуда такая уверенность?
— Очень просто: лестницы в этом доме, где живет Колосков, застеклены, и мне с улицы было видно, куда именно, в какую квартиру зашел Гитаев. Это была квартира Колоскова, я потом проверила… Вот и все, — закончила Варламова.
Больше к вопросу о Колоскове они с Гитаевым не возвращались.
Кирилл Петрович задумался: «Зеро»? Так ли? Что-то не очень похоже. Неужели Гитаев мог так легко «продать» резидента? Хотя, с другой стороны, и не такое бывает. Бывает всякое… Ясно одно: Варламова тут говорит правду. Задала она новую задачу. Теперь — Колосков…
— Простите… — робко прервала ход его мыслей Ева Евгеньевна. — Я сказала все, всю правду. Что теперь со мной будет? Что меня ждет?
— А этого я при всем желании не могу вам сказать, — развел руками майор. — Сам не знаю. Следствие-то ведь только начинается. Говорите — всю правду? Посмотрим. Одно скажу: грехов на вашей совести немало.
Глава 21
Между тем не теряли даром времени и специалисты Наркомата государственной безопасности по шифрам: они потрудились на славу. В результате упорных, настойчивых поисков, после целого ряда неудач запись цифр, найденная у Бугрова, была расшифрована. Смысл шифрограммы был таков: «Вам в помощь направлены два проверенных агента с рацией. Имеют подход к „Трефу“. Сообщите условия связи».
Судя по всему, это было сообщение о переброске Гитаева и Малявкина, «Музыканта» и «Быстрого». Об этом говорила и дата поступления шифрограммы, отмеченная в дневнике Бугрова, — май месяц.
Теперь, когда ключ к шифру был подобран, радисты наркомата с особым рвением искали в эфире марш из «Фауста». И не зря. Несколько дней спустя на стол Скворецкого легла расшифровка новой радиограммы: «Связь „Быстрым“ установили. Ближайшие дни направим ему питание рации. Он подтверждает гибель „Музыканта“. Ваше предложение принято. Рекомендуем контактов „Быстрым“ пока воздержаться. Ускорьте операцию „Треф“.
Как только Горюнов появился в наркомате, Кирилл Петрович ознакомил его с радиограммой.
— Ну, Виктор, теперь держись, пробил и ваш час. Как там, кстати, Малявкин? Не скис еще от безделья?
— Скиснуть-то не скис, только бородой и бакенбардами так оброс, что родная мать не узнает. Но это мелочи. Хуже другое.
— Что еще?
— Костюкова, — вздохнул Виктор. — Генкина мамаша. Поедом ест. Меня-то она просто не замечает, презирает, а Борису житья не дает. Придет с фабрики, орудует на кухне, а сама гудит, гудит: «Люди на фронте кровь проливают, лупят фрица в хвост и в гриву, вон Генка — третий орден, пишет, получил, а эти (Борис, значит, ну и я, конечно)… Дальше следует уже прямой переход на личности: „Борька, эй, Борька! Долго будешь баклуши бить, без дела болтаться? Почему на фронт не вернешься? Я, дура, думала, он на побывку — и обратно, ан нет… Да что же это за напасть такая, господи?“
Скворецкий от души смеялся.
— Ай да Костюкова! Ну молодец тетка! А вы что? Как выкручиваетесь?
— Да, вам смешки, а как тут выкрутишься? Борька бубнит: то да се, мы в командировке, у нас дела. А она свое: «Какие такие дела? Я на фабрику — они (заметьте, уже ОНИ!) дома. Я с фабрики — обратно дома. Это что же за дела такие, что за командировка — цельный день дома околачиваться? Вы думаете что? Мне комнаты жалко? Да живите себе, живите, но воевать же надо! Нет, пойду к вашему начальству. Вот те крест пойду…» И что вы думаете, — опять вздохнул Горюнов, — ведь пойдет. Она такая. Что тогда? Хоть «крышу» меняй.
— Да-а, — протянул Скворецкий. — Это уже серьезно. «Крышу»-то менять нельзя. Особенно сейчас, накануне событий. Надо что-нибудь придумать. Слушай, а что, если ее опередить? Договориться с военкоматом и вызвать ее туда? Как, надежный она человек?
— Человек-то надежный. Потомственная ткачиха. И все же…
— Хорошо, посоветуюсь с комиссаром…
На следующий день Горюнов пришел в наркомат только к ночи. Кирилл Петрович ждал его с нетерпением: это был день, назначенный абвером «Быстрому» для выхода в эфир. И все же как результат сеанса ни волновал майора (ведь прошлый раз немцы молчали), начал он с другого:
— Как Костючиха? Не заела вас с Малявкиным окончательно?
— Представьте себе, нет, — рассмеялся Виктор. — Совсем наоборот. Переменилась наша хозяйка. За какие-нибудь сутки. Вернулась сегодня домой среди дня, раньше обычного, сама не своя и все на Борьку поглядывает, да как-то чудно, с уважением. И ласковая такая: Боренька да Боренька, не хочешь ли того, не хочешь ли сего… Даже со мной стала лучше не надо. Я уж, грешным делом, подумал: не ваша ли работа? Что, вызывали ее в военкомат? Воспитывали?
— Вызывали, — кивнул Кирилл Петрович. — Воспитывали. Видишь — помогло.
— Еще как помогло! Будь здесь военком, что с ней беседовал, расцеловал бы его.
Майор медленно встал из-за стола и, повернувшись к Горюнову вполоборота, ткнул себя указательным пальцем в правую щеку:
— Целуй.
— То есть? — не сообразил Виктор. — Я же сказал — военкома.
— Я и говорю — военкома.
— Вы? — покатился со смеху Горюнов. — Вы?
— Я, — важно сказал Скворецкий. — Я и есть тот самый военком. Целуй, говорю, разбойник!
Кирилл Петрович рассказал Виктору, как прошла беседа. Костюкова все поняла с полуслова. Он ей объяснил, что живущие у нее офицеры выполняют важное, ответственное задание. «Милые, — сказала она, — что бы вам сразу сказать! Неужто мне, старой ткачихе, доверить нельзя? Да я — с дорогой душой. Коли надо, и сама помогу». Вот и вся беседа.
— Теперь, — закончил Скворецкий, — тылы у вас обеспечены. Ну, а ты что сияешь, как медный грош! Неужели абвер? Чего молчишь? Выкладывай!
Да, на этот раз сеанс состоялся, абвер вышел в эфир. Горюнов протянул Скворецкому листок бумаги. Это была расшифровка радиограммы, принятой Малявкиным. Германская разведка ставила «Быстрого» в известность, что в скором времени к нему прибудет связник, доставит питание к рации, передаст инструкции. От «Быстрого» запрашивали явку. Ответ он должен был дать через два дня.
— Явку? — задумался Кирилл Петрович. — Явка — не проблема. Можно где-нибудь на бульваре, в сквере. Скажем, возле Петровских ворот или на Трубной площади. Сообщить дни и часы. И бакенбарды у «Быстрого» свое сыграют. Меня, говоря по совести, волнует другое: как быть, если связник захочет проверить «крышу» «Быстрого», его убежище? Вести к Костюковой?
— Тут двух мнений быть не может, — сказал Горюнов. — Придется вести, никуда не денешься.
— Это-то так, но как быть в таком случае с тобой, вот в чем суть. Оставаться тебе там, выдать себя за сообщника «Быстрого»? Рискованно. Могут заподозрить неладное. Вывести тебя на время, оставить Малявкина одного, с глазу на глаз с представителем абвера? Не слишком ли велик риск? Вдруг «Быстрый» возьмет да опять передумает, продаст?
— А если третий вариант? — возразил Виктор. — Я остаюсь, но не как сообщник, а лишь как приятель «Быстрого», не посвященный в его дела?
Кирилл Петрович отмахнулся:
— Не серьезно. Во-первых, это подозрительно: что за человек возле «Быстрого»? Откуда? Зачем? Германская разведка может заподозрить неладное. Не дураки же там сидят. Во-вторых, такой вариант ровно ничего не дает: при «деловых» разговорах связника с «Быстрым» ты, как человек непосвященный, присутствовать не сможешь. Следовательно, риск и вовсе не оправдывается.
Скворецкий несколько раз прошелся по кабинету, сосредоточенно думая. Виктор сидел молча, хмурясь.
— Слушай, — остановился Кирилл Петрович против Горюнова, — ты уже которые сутки днюешь и ночуешь с Малявкиным, чего доброго, пуд соли с ним съел или около этого. Мог, кажется, за это время узнать его как следует. Как он? Можно на него положиться? Или у тебя осталось прежнее мнение — «гад»?
Горюнов смущенно ухмыльнулся:
— Знаете, Кирилл Петрович, я давно жду такого вопроса. Что вам сказать? Тогда, у комиссара, я, конечно, порол горячку. Человеческая природа — штука сложная,
при разных обстоятельствах она по-разному проявляется, а война — это война. Человек то и дело оказывается в таком переплете… Не всякий выдерживает. Одним словом, так: оправдывать Малявкина в его предательстве я не оправдываю — нет ему оправдания, но… в общем, парень-то Борька не плохой, не пропащий. Присмотрелся я к нему. Мути в нем много, это так, и бесхарактерный он, легко поддается чужому влиянию. Вот и обработал его Гитаев, германская разведка. И при всем при том — да, да, сколь это ни парадоксально! — парень он честный. И нутро у него советское. Свое падение, предательство он мучительно переживает. Готов на все, лишь бы загладить вину. Думаю, не перевернется. Не похоже на то.
Кирилл Петрович скептически смотрел на Виктора:
— А ты, братец, часом, не увлекаешься? Уж больно ловко у тебя получается: то предатель, гад, а теперь— нутро советское. Ишь ты! У фашистского прихвостня, агента абвера, советское нутро! «Готов на все»! «Честен»! Ничего себе честность.
— И этого я ждал, — покраснев, сказал Виктор.—Но мне кажется, Кирилл Петрович, вы слишком прямолинейны…
Продолжать свою мысль он не мог: майор внезапно расхохотался. Горюнов смотрел на него с недоумением. Кирилл Петрович объяснил:
— Вы сговорились, что ли? Второй раз за эти дни слышу обвинение в прямолинейности: сначала она, теперь ты…
— Кто она? — не понял Горюнов. — О ком речь?
— Она? Да боже ты мой, Ева Евгеньевна, конечно! Варламова. «Вы, говорит, слишком прямолинейны!» И ты туда же. Да нет, брат, вовсе я не прямолинеен, но, согласись, уж больно ты из одной крайности в другую шарахаешься. «Советское нутро»! Нам это нутро Малявкина еще проверять и проверять. Делом. Тут, на данном, как говорят, этапе, другое: Малявкин поставлен сейчас в такие условия, когда новая измена означает для него гибель. Окончательную. Комиссар был прав. Изменятся ли эти условия, когда прибудет представитель абвера, вот в чем вопрос.
— Думаю, нет, — твердо сказал Виктор. — Так и так
Малявкин в наших руках. Наоборот: встреча со связником для него серьезная проверка. Он это понимает. А насчет «нутра»… Я не отказываюсь от своих слов. Гитаев, тот по убеждениям был врагом Советской власти, фашистом, а этот запутался, стал фашистским наймитом из малодушия, из-за отсутствия стойкости, но не по убеждению. Вопреки ему, если хотите.
— Вывод? — подвел итог майор. — Оставить «Быстрого» с посланцем абвера с глазу на глаз? Тебя на время вывести? Ты сознаешь, какую берешь на себя ответственность, предлагая такой шаг?
— Сознаю, — спокойно возразил Горюнов. — Но иного выхода не вижу.
— Хорошо, — согласился Скворецкий. — Пошли к комиссару. Без него такой вопрос не решишь…
Комиссар выслушал Горюиова без особого восторга, но все же принял его предложение. Риск большой, говорил комиссар. Сами посудите: Малявкин выводится из-под контроля, будет целиком предоставлен сам себе во время встреч с немецким разведчиком. Но и оставлять там Горюнова тоже нельзя — верный провал. Значит, хочешь не хочешь, надо рисковать. Придется довериться Малявкину. Тут же комиссар строго-настрого предупредил Скворецкого и Горюнова, чтобы были приняты все возможные меры для контроля «Быстрого», не говоря уж о связнике, как только тот появится.
Малявкина Кирилл Петрович инструктировал сам, в присутствии Горюнова. Малявкин заверил майора, что сделает все, что в его силах. День спустя «Быстрый» отстучал радиограмму: явка назначалась у Петровских ворот, у входа на бульвар.
Занимаясь подготовкой встречи представителя абвера, Кирилл Петрович ни на минуту не забывал и о Коло-скове: ему он сейчас уделял главное внимание. «Зеро» это или не «Зеро»?
Данные о Колоскове были таковы, что могли хоть кого поставить в тупик.
Мирон Иванович Колосков являлся одним из ведущих конструкторов Особого конструкторского бюро, работавшего на оборону. Он был способным, даже талантливым человеком, участвовал в создании ряда образцов новейших видов вооружения, получивших самую высокую оценку. Некоторые из них были уже внедрены в производство и широко применялись в действующей армии, другие проходили полевые испытания. На очереди были новые. Короче говоря, служебная деятельность Колоскова была безупречной. И не просто безупречной: Колосков был выдающимся работником, отмеченным не одной правительственной наградой. И вдруг — шпион. Немецкий шпион. Было над чем задуматься.
С другой стороны, в биографии Колоскова были и такие моменты, которые требовали дополнительного исследования, косвенно подтверждали показания Варламовой. Вернее, если принять показания Варламовой на веру, эти моменты объясняли, когда, где и как немецкая разведка установила связь с Колосковым. Дело в том, что Колосков, как удалось выяснить, в конце двадцатых — начале тридцатых годов длительное время жил в Германии, в Берлине, у какого-то дальнего родственника, работавшего в одной из советских внешнеторговых организаций. Там он окончил высшее учебное заведение и некоторое время работал на одном из немецких машиностроительных предприятий. Уехал Колосков из Германии и вернулся в Советский Союз лишь в 1934 году, год с небольшим спустя после прихода фашистов к власти. Бывал он в Германии в командировках и позже, вплоть до 1940 года.
Само собой разумеется, факты эти, взятые сами по себе, еще ничего не говорили, никакого повода подозревать Колоскова в чем-либо предосудительном не давали, но в сопоставлении с показаниями Евы Евгеньевны Варламовой… Да, все выглядело далеко не просто.
Пользуясь тем, что Горюнов был освобожден от постоянного пребывания с Малявкиным, Скворецкий поручил ему собрать максимум возможных данных о пребывании Колоскова в Германии: покопаться в архивах, разыскать людей, находившихся одновременно с Колосковым в Германии, и как следует порасспросить их под благовидным предлогом. Задача была не из легких. Сделать это нужно было так, чтобы собеседники Горюнова не поняли, что его интересует именно Колосков, чтобы не вызвать ненужных подозрений. Кирилл Петрович, однако, полагал, что такая задача Виктору по силам.
В то же время майор решил расспросить о Колоскове и Малявкина: должен же тот что-то знать! Может, просто упустил из виду, потому и не упомянул о нем в своих показаниях?
Поскольку Малявкину появляться в наркомате было нельзя, Кирилл Петрович поехал сам к Костюковой, выбрав время, когда та была на фабрике. Но беседа его с Малявкиным ровно ничего не дала. Борис морщил лоб, вспоминал, вспоминал и ничего не вспомнил. Нет, говорил он, кроме «Зеро», Гитаев не называл ни одного немецкого разведчика, известного ему в Москве. Если, конечно, не считать явки у дантиста. Так то была явка, а с кем он там встречался, Борис и сам не знал.
— Скажите, — задал вопрос Скворецкий, — а Гитаев профессию «Зеро», род его занятий здесь, в Москве, так сказать прикрытие, не упоминал? Может, у вас сохранились в памяти какие-либо факты, детали, проливающие свет на личность «Зеро»?
Малявкин задумался, потом решительно тряхнул головой: нет и нет. Ничего. Вообще о «Зеро» Гитаев говорил один или два раза, не больше. Говорил с опаской. Малявкин не был уверен, что Гитаев и сам располагал подробными сведениями об этом страшном человеке.
Бывал ли Гитаев в районе Наркомата путей сообщения, у Красных ворот? И этого Малявкин не знал. Хотя и редко, но случалось, что Гитаев уходил из квартиры Варламовых в одиночку. Куда отлучался, зачем, этого Борис не знал; Гитаев с ним не делился. Да, говоря по совести, Малявкина это и мало интересовало. Вот если бы он мог предвидеть, мог знать, как повернется его судьба, тогда… Только что толку об этом говорить?!
«Странно, — думал Кирилл Петрович, снова и снова возвращаясь мыслью к беседе с Малявкиным, — чертовски странно! Если разобраться, то Малявкину Гитаев должен был доверять больше, чем Варламовой; как-никак тот был его помощником, правой рукой. Да так оно и было: ведь перед Борисом, а не перед Евой Евгеньевной раскрыл он шифр, код. Малявкину, а не ей упомянул о „Зеро“, и вот на тебе: о Колоскове ни слова. Почему? Из каких соображений? В чем тут загвоздка?»
Кирилл Петрович вновь вызвал Варламову на допрос, но ничего нового она сказать не могла: добавить о Колоскове ей было нечего, о каком-либо другом немецком агенте она не слыхала ни слова, ни намека.
Допрашивал Варламову и комиссар: он придавал ее словам о Колоскове самое серьезное значение. Допрос комиссар вел придирчиво, требуя от Евы Евгеньевны вновь и вновь повторить сказанное, уточняя и детализируя, выискивал в ее показаниях противоречия. Таких не было. Закончив допрос, комиссар сделал вывод, что о Колоскове она, судя по всему, говорит правду. Говорит то, что знает. Не выдумывает. И ее слова надо как можно скорее проверить.
Кирилл Петрович и сам понимал, что времени терять нельзя. Они с Горюновым делали все, что было в их силах. Виктору удалось разыскать кое-кого, кто бывал в Германии в те годы, когда Колосков там учился и работал, встречался с ним. Это стоило большого труда: таких людей было мало, да и из них кто был на фронте, кто где. Но все же с некоторыми Виктор смог обстоятельно поговорить. Разыскал он и тех, кто бывал в Германии в командировках вместе с Колосковым уже в предвоенные годы. Большинство из тех, с кем беседовал Горюнов, ничего, заслуживающего внимания, не сообщили.
Однако, как выяснил в конце концов Горюнов, так говорили люди малоосведомленные, те, кто недостаточно близко знал Колоскова. Отыскались три человека, что говорили иначе, причем если в оценке фактов их рассказы подчас расходились, то самые факты назвали все трое. Факты эти не могли не встревожить Горюнова и Скворецкого. Суть их была такова: еще во время учебы Колосков близко сошелся с сыном одного крупного немецкого промышленника, неким Штрюмером. Штрюмер-младший был, вне сомнения, человеком одаренным, незаурядным специалистом в своей области. Беда, однако, в том, что Штрюмер-старший, отец приятеля Колоскова, был среди тех немецких промышленных магнатов, которые сыграли значительную роль в приходе Гитлера к власти. Правда, сам Штрюмер-старший в ряды нацистской партии никогда не вступал, зато году в 1932-1933 это сделал сын, приятель Колоскова. Никаких видных постов в нацистском движении он не занимал, но был там не последней спицей в колеснице: встречался со всей гитлеровской верхушкой, даже с самим Гитлером. Знал всех их лично. И они его знали, принимали в своем кругу. И что любопытно: уже позже, после 1933 года, бывая в Германии, Колосков видался со Штрюмером, встречался с ним, даже бывал у него на квартире. Он этого своего знакомства не афишировал, но и секрета из этого не делал.
Покопавшись в архивах, Горюнов обнаружил два заявления, которые были поданы в июне 1939 года, в канун заключения Советским Союзом пакта с Германией. Речь в них шла о том же Штрюмере, о подозрительной связи с ним Колоскова. Одно из заявлений было анонимным, без подписи, другое подписано одним из тех, с кем Горюнову удалось побеседовать. Никаких конкретных обвинений, кроме указания на встречи, на не вполне понятную дружбу со Штрюмером, в этих заявлениях не содержалось. Колоскова тогда (уже после заключения пакта) вызывали и с ним разговаривали. Он все подтвердил: сказал, что действительно знал Штрюмера. Знал его как умного человека, крупного специалиста, политическими же взглядами его будто бы никогда не интересовался. Ничего предосудительного в его отношении со Штрюмером не было. Связи Штрюмера с гитлеровскими верхами были Колоскову, по его словам, неизвестны. Дальнейшая проверка подтвердила, что Колосков сказал правду: ничего компрометирующего в его отношениях со Штрюмером не обнаружили, а может, не так тщательно и искали. Как бы то ни было, заявления на Колоскова и материалы проверки были оставлены без последствий и сданы в архив.
Что было делать теперь? Фигура Колоскова становилась все более зловещей. Как быть? Арестовать его нельзя: вина его пока, не доказана. Показания Варламовой — только косвенная улика. Пойди на основании такой улики арестуй человека! А если еще этот человек, М. И. Колосков, — ведущий конструктор, столько сделавший и делающий для обороны страны. Что же предпринять?
Кирилл Петрович и Виктор долго советовались с комиссаром и решили осуществить одно рискованное мероприятие. Началась подготовка…
Глава 22
Борис Малявкин сидел на третьей слева скамейке, если идти по бульвару от Петровских ворот, и, закрывшись развернутыми листами «Правды», искоса посматривал на пешеходов. Надвигался вечер. В голубое, еще не ставшее по-осеннему серым небо взмывали серебристые туши аэростатов воздушного заграждения. Правда, Москва начала уже забывать о вражеских бомбежках. В ходе войны все явственнее ощущался коренной перелом. Враг не был разбит, он еще был силен, но дела гитлеровцев шли всё хуже и хуже. Совсем недавно полной победой советских войск завершилась грандиозная битва на Орловско-Курской дуге. Орловский плацдарм фашистских войск, который они намеревались использовать для броска на Москву, был ликвидирован, Белгородско-Харьковский — рассечен. Войска Западного, Брянского, Центрального, Воронежского, Степного фронтов перешли в решительное наступление. Только за минувшие дни советскими войсками были освобождены Волхов, Орел, Кромы, Белгород. Со дня на день ждали освобождения Харькова. 5 августа над Москвой прогремели первые залпы победного салюта. Двадцатью залпами из ста двадцати орудий Москва салютовала доблестным воинам, освободившим древние русские города Орел и Белгород.
Прямым отзвуком побед советского оружия явилось изменение обстановки и на Западе: войска союзников высадились на Сицилии, в Италии пал фашистский режим, Муссолини был сброшен.
Да, москвичам было чему радоваться, от чего торжествовать. Отличное настроение было и у Малявкина: он чувствовал себя так, словно излечился от тяжкой, безнадежной болезни. Излечился как-то внезапно, негаданно, каким-то чудом в такой момент, когда страшный конец казался неизбежным. И само сознание, что чувства его, мысли, переживания — те же, что и. у всех советских людей, придавало Борису новые силы. Ему сейчас ничто не было страшно, даже предстоящая встреча с представителем абвера, которая таила в себе смертельную опасность для него, сделай Малявкин один неверный шаг. Ради этой встречи Борис пришел сюда, на Петровский бульвар, а развернутая «Правда» и лежавший на коленях номер журнала «Знамя» за прошлый месяц были теми приметами, по которым должен был его опознать разведчик, прибывший с той стороны.
Малявкин дежурил на бульваре уже не первый раз: дважды он являлся в назначенные дни и часы. Но напрасно. Никто не являлся. Это злило Бориса. «Неужели передумали?» — гадал он. Неужели немцы от него отказались? Но почему? Он не знал, что и подумать. Вот и сегодня время подходило к концу, а все никого. Никого…
Борис так глубоко задумался, что непроизвольно опустил газету. В этот момент его кто-то тронул за плечо. Он стремительно обернулся. Сзади, за спинкой скамейки, стоял высокий, худощавый лейтенант, судя по знакам на погонах — танкист, и приветливо улыбался. Его левая рука была на черной перевязи.
— Товарищ старший лейтенант, не скажете, который час? Мои остановились. — Танкист пальцами правой руки приподнял обшлаг гимнастерки на раненой руке и выразительно постучал по стеклу часов. Малявкин вздрогнул, на мгновение растерялся: это был пароль.
Растерянность длилась считанные секунды. Борис сразу взял себя в руки и как мог спокойно назвал отзыв:
— А мои хоть и ходят, но я забыл их дома.
— Какой марки у вас часы? — быстро спросил танкист.
— У меня — «Омега», а у вас?
— Тоже «Омега», — с облегчением отозвался лейтенант и, обойдя вокруг скамейки, взял Малявкина, поднявшегося во время разговора, под руку. — Пройдемся, если не имеете ничего против?
Танкист произнес свое предложение скорее в тоне приказа, нежели вопроса или просьбы. Малявкин подчинился, и бок о бок они двинулись вдоль бульвара, в направлении Пушкинской площади.
— На всякий случай, в порядке, так сказать, уточнения, ваше имя? — вполголоса спросил танкист, когда они сделали добрую сотню шагов. — Фамилия?
— Задворный, — после секундного колебания ответил Малявкин. — Николай Задворный.
— Понятно, — осклабился лейтенант. — Задворный, он же Малявкин. Так?
— Кому так, а кому и не так, — огрызнулся Борис.
— Да ты не ершись, не ершись… Я в курсе дела. Просто так. Проверочка.
С минуту они шли молча, потом Малявкин спросил:
— Тебя-то самого как звать?
— Меня? Можешь называть Осетров. — Лейтенант обнажил в ухмылке мелкие, острые зубы. — Семен Семенович Осетров. В соответствии с документами. Устраивает?
Борис пожал плечами:
— Что значит — устраивает? По мне, хоть Осетров, хоть Севрюгин, хоть Щучкин. Один черт. Документы-то надежны? «Хвоста» не привел? И вообще… — Он боязливо оглянулся по сторонам.
Осторожность «Быстрого» пришлась Осетрову по душе. Он принялся обстоятельно, с подробностями рассказывать, как переходил линию фронта, как добирался до Москвы.
— Перед отправкой сюда, к тебе, — говорил Осетров, — пришлось подвергнуться небольшой операции: рана-то настоящая, любая комиссия подтвердит. — Он чуть приподнял лежавшую на перевязи руку и поморщился: — До сих пор саднит!
По словам Осетрова — настоящая это была его фамилия или нет, Борис так и не понял, — фронт он перешел несколько дней назад, восточнее Брянска.
— Пришлось, конечно, натерпеться всякого, но ничего, обошлось. Документы — «железные»! И — ранение. В боях за Родину! — Осетров цинично усмехнулся.
На попутных машинах и всяким иным способом добрался до Мценска, а там — на Москву. Здесь пока обосновался в офицерском общежитии, но надо бы подыскать какое жилье поукромнее. Постоянно мозолить глаза всяким там дежурным и комендантам желания у Осетрова мало. Может, старший лейтенант чем ему поможет, подберет жилье, как коренной москвич? Есть же у него связишки? Да и дел-то не так уж много: на какую-нибудь неделю, на две. Задерживаться в Москве Осетров не собирается: здешний «климат» ему не по душе.
Малявкин задумался. Он сразу оценил, какие возможности открывает перед ним просьба Осетрова. Что, если устроить его у Костюковой? Быть все время рядом, близко, знать каждый его шаг, поступок. Что может быть лучше? С другой стороны… С другой стороны, Малявкин не мог что-либо предлагать Осетрову, не посоветовавшись предварительно с Горюновым и Скворецким, не получив их указаний. Кто знает, какие у них планы?
Борис решил выиграть время, оттянуть ответ.
— Понимаешь, — сказал он, — есть у меня одна мыслишка. Насчет моих московских связей брось и думать: какие там связи? После этой истории в прокуратуре — знаешь, слыхал? (Осетров утвердительно кивнул) — я стараюсь поменьше высовывать нос на улицу, хотя, как видишь, отпустил бороду, бакенбарды. Насчет того, чтобы посещать прежних знакомых, да еще с такой просьбой, и речи быть не может. Мигом попадешься. Вот разве там, где я сейчас обосновался? Места хватит. Вот хозяйка…
— Чего же лучше? — перебил его Осетров. — Решено. Сегодня же к тебе и переберусь.
— Ишь ты какой прыткий! — усмехнулся Малявкин. — А хозяйка? Что моя хозяйка скажет? Надо прежде с ней потолковать, уломать старушку. Я — одно дело. Меня она с детства знает, а вот ты… Нет, так не пойдет. Тут подготовка требуется.
Осетрову возразить было нечего.
Петровский бульвар давно остался сзади. Они миновали Тверской, Никитский, вышли к Гоголевскому, а Осетров, рассуждая о том и о сем, о своем путешествии через фронт, о жилье, ни словом не касался дела, ничего не говорил о цели своего приезда. Малявкин начал хмуриться, заметно волноваться.
— Слушай, ты долго намерен точить лясы, да еще здесь, на улице, в центре города? — грубо оборвал он Осетрова. — Давай к делу. У меня вопросов вагон и маленькая тележка. Только тут не место для серьезной беседы.
— А чем не место? Тепло и не дует, — легкомысленно заметил Осетров. — Чего страшного? Гуляют два молодых, интересных офицера, защитники Родины. Ну и гуляют. Кому какое дело? Следить? Но кто здесь, на бульваре, будет за нами следить? Лучшего места для беседы не найдешь. Впрочем, если ты настаиваешь, выкладывай свое предложение: я в Москве впервые, здешних мест не знаю.
— Можно было бы на Ваганьковское кладбище, — задумчиво сказал Малявкин. — Вот где действительно тихо, масса укромных местечек. Только поздновато уже, темнеет, того и гляди — комендантский час…
— Ну что же, отложим до завтра. У меня тоже мало охоты лишний раз с патрулем встречаться.
— Не хотелось бы откладывать, — возразил Малявкин. — Я знаешь сколько тебя жду!
— Тогда давай к тебе, — предложил Осетров. — Может, на одну ночь твоя старушенция и согласится без предварительной договоренности? Или этой «старушке» и тридцати нету? Так не бойся, отбивать не буду…
Малявкин колебался: соблазн был велик. Ему хотелось поскорее узнать, с чем явился Осетров. Но тот все решил сам, заметив колебания Малявкина:
— Ладно, не будем рисковать. Мне крыша не на одну ночь нужна. Ты договаривайся со своей хозяйкой, а встретимся завтра, в двадцать ноль-ноль, у этого монумента, что ли. — Он кивнул головой в сторону видневшегося в сгустившихся сумерках памятника Гоголю.
Малявкин даже сморщился от возмущения:
— Ты что, с ума сошел? Да тут знаешь какое место? Арбатская площадь! Кремль рядом. Охраны понаставлено. И кой черт нас сюда занес? Давай поворачивать. А встретимся… Встретимся, пожалуй, у входа в Зоопарк. Место подходящее. Только не вечером, а днем, когда моей хозяйки дома не будет. Пойдем ко мне, там и потолкуем.
— Можно и днем, — согласился Осетров. — Но к чему Зоопарк? Зачем зря шататься по улицам? Скажи адрес, и я сам к тебе подъеду.
— Нет уж, — возразил Малявкин, — давай у Зоопарка. Так мне удобнее.
На том и порешили.
Час с небольшим спустя на квартире Костюковой началось совещание. Возле небольшого письменного стола сидел Скворецкий, а на тахте, у стены, Горюнов и Малявкин. Костюкова возилась на кухне. О чем говорилось в комнате, она слышать не могла.
Малявкин, страшно волнуясь, то краснея, то бледнея, подробно, в деталях рассказал о своей встрече с представителем абвера.
Борису было от чего волноваться: ведь эта встреча с фашистским разведчиком была для него первым настоящим испытанием после ареста и освобождения. Он держал первый серьезный экзамен.
По мнению Малявкина, Осетров — не настоящая, не подлинная фамилия разведчика. Борис говорил, что так называемый Осетров — по сложившемуся у него, Малявкина, впечатлению — большой наглец, человек не очень осторожный, скорее — легкомысленный. Не серьезен. Битый час болтал о второстепенных вещах: как переходил линию фронта, как добирался до Москвы, — и ни слова о деле, о цели своего приезда. Язык какой-то блатной. Смахивает на уголовника. И еще одно ясно: Москвы Осетров не знает, в столице он не бывал.
Бориса слушали внимательно, молча, не перебивая. Когда он кончил, Виктор, как школьник на уроке, поднял руку:
— Разрешите, Кирилл Петрович?
Майор молча кивнул.
— Мне сдается, — начал Горюнов, — что оснований для выводов, которые делает Борис, маловато. Несерьезен? Откуда такая уверенность? Только потому, что подробно распространялся о своих похождениях? Или потому, что при первой встрече воздержался от разговоров о цели своего прибытия? Ну и что? А может, он, этот самый Осетров, ведет себя так не без умысла. Может, он присматривается к Борису, потому и не торопится с главным. Разве это исключено?
Виктор думал было углубиться в анализ поведения так называемого Осетрова, его поступков и разговоров, но Скворецкий его прервал:
— И на что только вы сейчас тратите время? Спору нет, впечатления Бориса важны — врага надо знать, — но фактов для выводов мало. Да и не это в данный момент главное. Мы должны прежде всего определить свою линию поведения, линию поведения «Быстрого». Важно решить, что он должен говорить, что рассказывать Осетрову, чего от него требовать и добиваться, независимо от того, легкомыслен тот или нет. Хотя, конечно, и это в какой-то мере учтем. И еще: поселять здесь Осетрова, приглашать его или сказать, что это невозможно. Хозяйка, мол, не согласна. Вот над чем надо сейчас думать, вот какие вопросы следует решить в первую очередь.
Поскольку появление представителя абвера ни для кого не явилось неожиданностью — его ждали давно, — все поднятые сейчас майором вопросы обсуждались уже не раз, и дело было за детализацией, уточнениями. Если что и было нового, так это желание Осетрова устроиться на квартире «Быстрого», впрочем, и такую возможность Скворецкий и Горюнов предвидели. Вопрос этот был решен первым, сразу же. Мнение у всех было единое: если Осетров не передумает — приглашать. Пусть живет здесь, у Костюковых. Если откажется, надумает что-либо другое — не настаивать. Наоборот. Малявкин в таком случае должен будет повести дело так, будто и ему это удобнее. Теперь все зависело от хозяйки дома. У нее прямо спросили:
— Что скажете, если с Борисом недельку-другую поживет еще один человек? Скажем прямо — человек скверный, больше даже — не наш человек, но… надо!
— Это как так «не наш»? — всполошилась Костюкова. — Как это понимать?
— Не можем мы вам пока сказать ничего больше. Разве потом, со временем, — возразил Кирилл Петрович. — Но, повторяю, очень надо. И еще одно. О Викторе Горюнове при нем ни гугу: не было здесь никакого Горюнова, никого не было.
— Ладно, — вздохнула Костюкова. — Раз вы говорите… коли в самом деле надо, какой может быть разговор. И сказать ничего лишнего не скажу, можете быть спокойны.
Относительно линии поведения Малявкина условились так: Борис расскажет историю своих с Гитаевым похождений, включая и все, что связано с Варламовыми, во всех подробностях, в строгом соответствии с фактами. Одним словом, «доложится по начальству». Опишет и историю на продскладе, арест, бегство из прокуратуры, гибель Гитаева. Дальнейшее изобразит следующим образом: невзирая на вывих ноги, добрался до Костюковой (это убежище он приготовил заранее, в качестве запасного, навестив Костюкову еще в июне, вскоре после прибытия в Москву), отлежался, после чего и дал радиограмму. Шифр и код Гитаев ему передал давно, еще после первого сеанса. О Сбойчаковой, конечно, ни слова.
Осетрову следует сообщить и о явке у зубного врача, на Покровке. Сказать, что Малявкин туда ходил, встречался там с человеком, приметы которого дал ему Гитаев, обусловил с ним следующую встречу, но тот не пришел. Почему, «Быстрый» не знает. (О смерти Бугрова Малявкин действительно не знал. Ему не говорили.)
Насчет «Зеро»… Вот тут было над чем подумать. Взвесив все, решили: «Зеро» Малявкин не упоминает. Ни словом. Ни намеком. Ни о каком «Зеро» он от Гитаева ничего не слыхал.
Тут у Горюнова возникли опасения: а что, если «Музыкант» информировал Берлин, что он сообщил «Быстрому» о «Зеро»?
— Информировал? — возразил Борис. — Но как? Связь-то с абвером шла через меня, а я ни в одной шифровке ничего такого не передавал. Так что уж…
Малявкина поддержал Скворецкий: дело не в радиограммах. «Музыкант» мог иметь каналы связи и не известные «Быстрому», однако ему просто незачем было информировать Берлин о своем разговоре с «Быстрым». Скорее, наоборот: Гитаеву следовало скрывать собственную болтливость. Так что информация абвера о том, что «Быстрому» известен факт существования «Зеро», исключена почти полностью. Ну, скажем на 99%. Если же правдой окажется 1%, то и в этом случае сдержанность «Быстрого», его умение держать язык за зубами ничего, кроме одобрения, у шефов абвера не вызовет.
Рация. Если Осетров захочет воспользоваться рацией «Быстрого» или присутствовать во время сеанса — отказать. Самым категорическим образом. Конспирация! Не давать согласия, пока Осетров не представит соответствующих полномочий (каких — его забота. Пусть сам ломает голову, — глядишь, в поисках полномочий он и даст еще какую-нибудь дополнительную ниточку), самому же выйти в эфир и просить у шефов указаний.
Теперь: чего требовать от представителя абвера? Ну, это ясно. Прежде всего бить тревогу: все хорошо, «крыша» надежная, но тем не менее положение осложняется с каждым днем. Все документы на имя Малявкина остались в прокуратуре, и «Быстрый» вынужден жить под фамилией Задворного, по запасным документам. Документы хорошие, бакенбарды, борода изменили облик до неузнаваемости, но все-таки… Ни тебе лишний раз на улицу не покажись, да и вообще не может же он, здоровый человек, офицер, находящийся на действительной службе в армии, месяцами сидеть на частной квартире в Москве! Командировка? Уж больно она затяжная. Неубедительно. Даже хозяйка квартиры, уж на что надежный человек, и та… Короче говоря, если бы не сознание, что он так тут ничего и не сделал, «Быстрый» хоть сегодня вернулся бы обратно, к своим хозяевам. А уж если оставаться в Москве, так надо что-то придумать, нужна новая легенда. Да и зачем оставаться, с какой целью? Ведь цели их заброски были известны «Музыканту», а того нет. Что же делать? И еще: инструкции инструкциями, может, Осетров их и привез, но ведь завязывал же «Музыкант» связи в Москве — явка у дантиста, — а как быть ему, «Быстрому», с этими связями, где они?
В этом месте вновь восстал Горюнов: надо ли? Не будет ли это навязчивым, не вызовет ли подозрений? Кирилл Петрович согласился: да, насчет связей в Москве пока воздержимся. Посмотрим по обстановке.
— Ну, Борис, — сказал в заключение Скворецкий, — все ясно? Действуй.
— Ясно, — смущенно улыбнулся Малявкин. — Я постараюсь, Кирилл Петрович. Не подведу…
Когда Кирилл Петрович и Виктор вернулись в наркомат, там их уже ждал подробный доклад о похождениях так называемого Осетрова в этот вечер: с того момента, как представитель абвера встретился на Петровском бульваре с Малявкиным, чекисты не упускали его из виду. Осетров оказался совсем не так прост и легкомыслен, как показалось Борису, да и говорил он «Быстрому» далеко не всю правду. Судя по тому, как он искусно плутал по улицам и переулкам, пользуясь проходными дворами, Москву Осетров знал превосходно. И ночевать он пошел не в офицерское общежитие. Сменив метро на автобус, потом трамваем Осетров добрался до Яузских ворот, а там, изрядно попетляв по узеньким, извилистым переулочкам, нырнул в подъезд одного из домов на Солянке. В какой именно квартире он нашел пристанище, кто его приютил, выяснить пока не удалось, однако список жильцов, проживавших в подъезде, где скрылся представитель абвера, Скворецкому представили. Ну что же, надо было и с этим разбираться.
Глава 23
Всегда спокойный, невозмутимый начальник продовольственного пункта Ленинградского вокзала капитан Попов был на себя не похож. На нем, что называется, лица не было. Вот уже скоро час, как он вышагивал взад и вперед по просторному залу бюро пропусков Наркомата государственной безопасности, ожидая, когда появится у себя майор Скворецкий. Было немного больше одиннадцати. Кирилл Петрович, ушедший накануне из наркомата, как и обычно, в шестом часу утра, пришел на работу в половине двенадцатого и, как только ему доложили, тут же дал распоряжение выдать Попову пропуск.
Попов вошел в кабинет Скворецкого стремительным шагом. Едва успев поздороваться, еще не выпустив из своей руки руку Кирилла Петровича, он обрушил на него свои новости:
— Товарищ майор, вы не в курсе дела? Хотя откуда? Так вот. Сегодня утром, в девять ноль-ноль, едва мы открыли склад, появилась какая-то странная личность. Хромой. На деревяшке. Назвался сапожником. Фамилия — Шкурин. Так он, во всяком случае, представился. Федор Корнеевич Шкурин. Шкурин пытался навести справки о наших «друзьях» — Гитаеве и Малявкине. Что скажете?
— Ка-ак? Интересовался Малявкиным и Гитаевым? — У майора брови поползли на лоб. — Шкурин? Это еще кто такой?
Изумление Скворецкого было искренним: чего-чего, а такого он не ждал. Кому еще могли понадобиться «Музыкант» с «Быстрым», что за история? Попов был явно доволен произведенным впечатлением: не его одного зацепило. Сам он несколько успокоился. Удобно расположившись в кресле возле стола майора, Попов, сдерживая волнение, принялся рассказывать. Дело, по его словам, обстояло следующим образом. Ровно в девять утра, сразу по открытии склада, появился пожилой, скверно одетый человек. На его худом, изможденном лице неопрятно торчала седая щетина. Не брился он, по-видимому, дня три-четыре, не меньше. Вместо правой ноги у него от колена торчала грубая черная деревяшка. Не протез, а простая деревяшка.
Прямо с порога странный посетитель начал сетовать, жаловаться. Унылым голосом он канючил: «Товарищи начальники, что же это получается? Я человек бедный, еле концы с концами свожу. Сами видите (он нагнулся и ожесточенно постучал по деревянной ноге). А ваши, значит, офицеры как поступают? Разве это правильно?»
Попов и Константинов долго не могли ничего понять, пока наконец не выяснилось, что этот человек, по профессии сапожник, интересуется Гитаевым и Малявкиным. Тут уж Попов и Константинов вцепились в него мертвой хваткой. Кто? Откуда? Почему явился сюда, на продсклад, наводить справки о Гитаеве и Малявкине? Почему?
Шкурин совершенно растерялся под градом сыпавшихся на него вопросов: он крутился на стуле, поворачиваясь то к Попову, то к Константинову, ошалело хлопал глазами. Немало трудов стоило добиться от него толку, хотя Попов и уверен, что «толк» этот относителен. Шкурин явно врал: его основной целью было навести справки о Малявкине и Гитаеве, выяснить их судьбу. Не иначе. Остальное — предлог.
Слушая бессвязный и маловразумительный рассказ начальника продсклада, Скворецкий все больше и больше хмурился. Наконец он взмолился:
— Товарищ капитан, увольте! Так я ничего не пойму. Вы-то ведь не Шкурин, так расскажите все спокойно, по порядку. Главное, поменьше эмоций, а то мы с вами ввек не разберемся.
Попов окончательно успокоился и на сей раз доложил четко, по-военному. Шкурин, говорил капитан, рассказал следующее. Он — сапожник. Сейчас, однако, новую обувь мало кто шьет, больше ремонтируют — война. Вот и он, Шкурин, ремонтом перебивается, только проку мало. Каблук подбить, набойки поставить — особенно не разживешься.
Около месяца назад, может, несколько больше, в мастерскую Шкурина явились два офицера, которые назвались Гитаевым и Малявкиным. Они сдали в ремонт две пары изрядно прохудившихся сапог, потребовав поставить новые кожаные подметки. А где ее, кожу, теперь возьмешь? Офицеры, однако, обещали щедро заплатить — продуктами, — и Шкурин пустил в дело все свои запасы, последнее богатство.
Записывая заказ в книгу, сапожник спросил адреса заказчиков. Те, как-то странно переглянувшись, заявили, что они люди приезжие, с фронта, в Москве временно, постоянного адреса не имеют. Сами придут за заказом.
Шкурин, почуяв недоброе, возразил: «Сами-то, конечно, сами, но существует порядок. Должен же я знать, где вас, в случае чего, искать». Тогда один из них, чернявый, с усиками («Я сразу сообразил — Гитаев», — вставил по ходу рассказа Попов), заметил: «А ты ищи нас, если потребуется, на продовольственном складе Ленинградского вокзала. Самое верное дело».
Сапожник поинтересовался: что, они там, на складе, работают? «Работать не работаем, а бывать бываем, — ответил чернявый, — частенько». Вот сейчас, когда минул месяц с лишним, а заказчиков все нет и нет, Шкурин и явился на продсклад: где офицеры, куда подевались, не получив свои сапоги, не расплатившись? Конечно, сапожник мог бы просто сбыть эти сапоги и был бы не в накладе, ну, а если те явятся, что делать? Пойди свяжись с военными — беды не оберешься.
Как ни расспрашивали Попов и Константинов сапожника, тот больше ничего не сказал. Твердил свое: «Мне бы этих офицеров, пусть рассчитаются за работу, за материал. Последнюю кожу израсходовал…»
Проверили у него документы — все правильно: Шкурин Федор Корнеевич, 1880 года рождения, по профессии сапожник. Проживает по адресу: улица Солянка…
— Солянка? — переспросил Скворецкий. — Это точно — Солянка?
— Точно, — ответил Попов, сверившись с записью в своей записной книжке. — Солянка. Дом номер… квартира… А что? Почему вы сомневаетесь?
— Да нет, не сомневаюсь. Просто уточнение, — справился с охватившим его волнением Кирилл Петрович.
Попов, думал он, конечно, надежный человек, многим помог в деле Гитаева и Малявкина, вот и сейчас представил ценную информацию, и все же даже ему не следует говорить, что он назвал тот самый дом и тот подъезд, судя по номеру квартиры, где исчез накануне вечером немецкий разведчик Осетров. Да и в списке жильцов стояла фамилия — Шкурин. Случайность ли? Простое ли совпадение? Сомнительно. Надо полагать, Шкурин явился на продовольственный склад по прямому заданию Осетрова, следовательно, и сам Шкурин…
«Спокойно, товарищ майор, спокойно, — приказал сам себе Скворецкий. — Не будем спешить с выводами. Шкурин никуда не денется. Сейчас важно другое: не сболтнули ли этому Шкурину Попов с Константиновым чего лишнего? Хотя что они могли сболтнуть? К счастью, об аресте Малявкина они и сами не знают, числят его в бегах. А мы до сих пор нет-нет да иногда „консультируемся“ с ними по поводу „розыска“ беглеца. Только неделю-две как освободили их от дежурства на вокзалах, сказав, что Малявкин, по-видимому, скрылся из Москвы. Хорошо, что так было сделано. Ну, а если работники продсклада заявили Шкурину, что ничего ни о каких Малявкине с Гитаевым не слыхали, тогда как? Что Шкурин передаст Осетрову? Каковы будут последствия?»
К счастью, Попов и Константинов действовали умно: они сообщили Шкурину все примерно так, как оно и было. Гитаев, мол, и Малявкин к штатам продовольственного склада никакого отношения не имели, но по продовольственным аттестатам часто получали продукты. Однако они оказались авантюристами: аттестаты у них были поддельные. Обоих задержали и доставили в прокуратуру. Что стало с ними дальше, работникам продовольственного пункта неизвестно. Вернее всего, вознаграждение за свой труд, за материалы Шкурин вряд ли получит, разве что продаст сапоги.
Сапожник ушел, но ушел не один: Попов шепнул Константинову, и тот отправился вдогонку за Шкуриным — проследить, куда тот пойдет. Сам же Попов кинулся сюда, к майору. Вот только долго ждал в бюро пропусков. Какие будут теперь указания?
«Организовал слежку? — встревожился Скворецкий. — Этого еще недоставало! А что, если Шкурин обнаружит не в меру усердного Константинова, будь он неладен?» Сказать, однако, ничего не скажешь: люди старались и действовали с самыми благими намерениями.
Майор все же сделал замечание Попову:
— Константинова-то посылать не следовало! Шкурина мы и сами найдем. А вот что не оставили эту историю без внимания, что поспешили нам сообщить, это правильно. Хотя… — задумчиво закончил Кирилл Петрович. — Хотя обоснованны ли ваши опасения? Почему вы исключаете, что все рассказанное сапожником — правда? Может, он действительно приходил к вам в поисках пропавших заказчиков? Разве такое не могло случиться?
— Могло, конечно, — согласился Попов, — и все же маловероятно. Посудите сами: искать заказчиков на продовольственном складе! Нет, не серьезно. И сам этот Шкурин — личность подозрительная.
— Подозрительная? — подхватил майор. — Но чем же? Что в его поведении показалось вам подозрительным?
— Конкретно? — пожал плечами Попов. — Конкретно не скажу, но не понравился мне этот сапожник. Определенно не понравился…
Между тем тщательная проверка Шкурина, предпринятая Скворецким сразу после ухода начальника продсклада, поводов для особой тревоги не давала. Федор Корнеевич Шкурин был коренным москвичом, потомственным сапожником. Тем же ремеслом занимался и его отец, умерший еще до революции. И проживал Шкурин на этой квартире, на Солянке, не один десяток лет. Человек он был одинокий — жена давно умерла, дети разбрелись кто куда, с отцом связи не поддерживали, — тихий, замкнутый. Друзей не имел. Правда, выпивал, но в одиночку. Если что в биографии Шкурина, в его прошлом, и настораживало, так только одно: в годы первой мировой войны, будучи фельдфебелем царской армии, Шкурин после ранения (тогда он и потерял ногу) очутился в плену, в Германии. Вернулся на родину много времени спустя, после Октября. Можно ли это было, однако, ставить ему в вину? Сотни и тысячи русских солдат и офицеров испытали в те годы ту же судьбу. Серьезнее было другое, и уже не из биографии: немецкий разведчик минувшую ночь провел действительно у Шкурина. Наутро это было точно установлено.
…Осетров вышел из квартиры Шкурина вскоре после того, как тот вернулся с продовольственного пункта. Проплутав часа два по городу, завернув на Центральный рынок, он двинулся к Зоопарку, где его уже ждал «Быстрый». Когда они вдвоем добрались до квартиры Костюковой, оказалось, что Осетров явился не с пустыми руками: он извлек из кармана засургученную поллитровку и водрузил на стол.
— Как, закуска найдется? — по-хозяйски спросил Осетров.
— Какая у меня сейчас закуска? — развел руками Малявкин. — Живу беднее церковной крысы. Если бы не хозяйка…
— А ты пошуруй, пошуруй, может, что и найдется, — наставительно сказал лейтенант.
Борис вздохнул и пошел на кухню. Вернулся он с банкой свиной тушенки, тарелкой мелкой картошки, сваренной еще с утра, да с деревянной солонкой, на донышке которой серела крупная зернистая соль.
— Вот, — сказал он, — все угощение. Больше ничего, хоть шаром покати.
Осетров поморщился и назидательно сказал:
— Жить не умеешь, мальчик. Ничего, бог даст, я тебя обучу. А пока…
Жалуясь на свое скудное существование, Малявкин не очень кривил душой, хотя немножко и прибеднялся. Жили они, Борис и мать с дочкой Костюковы, не богато, но, в общем-то, по военному времени вполне сносно. Чекисты снабдили Малявкина продовольственными карточками — не садиться же было тому на шею Костюковым, — изредка подбрасывали продукты: крупу, консервы, ту же снискавшую известность свиную тушенку, образно именовавшуюся «второй фронт». Но давали Малявкину продукты редко. И у Костюковых было не густо: две рабочих карточки, и все. Вот еще огород. Под Москвой, у самой Пресненской заставы. Но урожая надо было еще ждать.
Уселись за стол. Выпили. Попетляли вокруг да около и приступили к деловому разговору. Начал Осетров. Борис выжидал, присматривался к собеседнику. Впрочем, и тот не спешил, то и дело посматривая на Малявкина изучающим, оценивающим взглядом.
Осетров снова вернулся к обстоятельствам задержания Гитаева и Малявкина на продскладе. На этот раз он вел разговор иначе, чем накануне: придирчиво расспрашивал, требовал уточнений, деталей. Кто задержал? Патруль? Ах, начальник склада с прокурором? Так, так. Откуда же на продовольственном складе взялся прокурор? Что, «Быстрому» это неизвестно? Ну да, да, понятно. Действительно, откуда ему знать. А потом, потом? Что случилось в прокуратуре? Как удалось «Быстрому» бежать?..
Борис сначала подробно отвечал на вопросы, потом разозлился:
— Ты что, допрашивать меня явился? Тебе мало того, что уже сказано? Так я могу и послать подальше. Вопросов у меня и у самого хватит…
На Осетрова, однако, эта вспышка произвела мало впечатления.
— А ты не ершись, — сказал он миролюбиво. — Гонор свой оставь при себе. Мое дело — спрашивать, твое — отвечать. Вот и весь сказ. Усвоил?
Малявкин взорвался:
— Тоже мне, следователь нашелся! Его дело, видите ли, спрашивать. Ловко! Да тебе что? Тебе легко спрашивать да выпытывать: ты сегодня приехал — завтра смотался обратно. А мне каково? Три месяца здесь торчу, со дня на день ожидая чего угодно. И, спрашивается, зачем? Для чего? Одному богу известно. Ну, был «Музыкант», так тот хоть знал, что делать, а я? Для чего я здесь? Нет, ты как хочешь, а я с тобой возвращаюсь. Хватит. Сыт по горло.
Осетров, слушая истерические выкрики «Быстрого», иронически щурился:
— Ого, какой ты храбрый. «Возвращаюсь»! Да кто тебе разрешит вернуться вот так, по своей воле, не выполнив задания? Попробуй вернись, немцы знаешь что с тобой сделают?
— А что? Что? — никак не хотел угомониться «Быстрый». — Чего ты меня пугаешь? Что я, виноват, что ли? «Не выполнил задания»! А какое, к черту, задание? Да ты пойми, садовая голова, что нет у меня никаких заданий. Рация есть, а заданий нет. Нету. Понимаешь? Ну и что — немцы? Думаешь, если «Смерш»[2] схватит, легче будет? Так и так конец…
Малявкин махнул рукой и, заморгав, отвернулся.
— Уж так сразу и «Смерш»!.. — осклабился Осетров, хотя невольно и вздрогнул.
Малявкин не отвечал; он умолк, хотя, говоря по правде, унылый вид давался ему с трудом. Он, в общем-то, был доволен собой. Все шло хоть и не совсем по намеченному плану, но шло хорошо. Если Осетров и испытывал к нему недоверие, то теперь это недоверие заметно уменьшилось. Во всяком случае, свои надоедливые расспросы представитель абвера прекратил. Казалось, он был несколько растерян.
— Знаешь, ты это дело брось, — сказал Осетров просительно. — Чего надумал: возвращаться! Это, брат, не нам с тобой решать. Попробуй вернуться — тебе, повторяю, не жить. Да и мне головы не сносить.
— Ага, — не удержался «Быстрый», — вон она где собака зарыта: так бы сразу сказал, что за свою шкуру боишься? Оно и видно!
— Боюсь, а ты что думал? — не смутился Осетров. — Как же иначе? Если бы не боялся… Впрочем, что об этом говорить. Насчет указаний зря беспокоишься: указания ты скоро получишь. Это я тебе официально говорю. Какие, когда будет надо, узнаешь. Кое-что и я тебе скажу. Только не сейчас, попозже. Со временем, так сказать. Сейчас у нас забота другая: надо передать шефам, что я здесь, что мы встретились и все обстоит нормально. У тебя рация где? Далеко?
— Близко ли, далеко — это мое дело. Тебе про это знать незачем. — В глазах Малявкина мелькнуло выражение торжества.
— Как это незачем? — впервые растерялся представитель абвера. — Мне поручено проверить, как ты хранишь рацию, насколько надежно укрытие. А ты — «знать незачем». Ты это дело брось!
— Тебе поручено? — спокойно сказал Борис. — Мне про это ничего неизвестно. Место хранения рации знал только «Музыкант», больше никто. Ему я был подчинен. А тебе… Тоже мне начальник выискался!
«Как же быть?» Осетров был обескуражен. Инициатива ускользала из его рук. Чего он стоил без рации, без связи?
Тут «Быстрый» пришел ему на помощь:
— Чего проще: давай составим донесение, я его передам. Сам передам. Пожалуйста. Это я могу. Заодно запрошу, показывать тебе рацию или нет. Как прикажут, так и сделаю. Только учти — питание у меня совсем село. Ты доставил?
— Питание есть, — сказал Осетров. — Для чего же я сюда прибыл? Завтра могу тебе вручить, а то и сегодня. Вечерком, если хочешь.
— Вот и хорошо. Ты тащи питание, а я передам донесение. Что будем дальше делать?
— Дальше? — мрачно сказал Осетров. — Дальше — допьем водку. А там видно будет.
Нельзя сказать, чтобы Малявкина очень устраивало такое предложение — он никогда не был любителем выпить, тут даже Гитаев его не смог «перевоспитать», — но выхода не было, и «Быстрый» потянулся к стакану. Водку они допили тут же. Лишь изредка перебрасывались отдельными фразами. Было заметно, что собутыльники не особенно довольны друг другом. Беседа не клеилась.
— Что с жильем? — спросил Осетров. — Говорил с хозяйкой?
— Говорил. Согласна. Только два условия: первое — ненадолго; второе — надо бы ей подкинуть хоть что-нибудь. Сам понимаешь.
— За этим дело не станет, — самоуверенно заявил представитель абвера. — Чего-чего, а денег у меня хватает. Снабдили.
— Деньги? — пожал плечами Борис. — А зачем ей деньги? Нашел чем хвастать! Все равно без карточек так просто ничего не купишь. Не бегать же ей по базарам. Нет, нужна натура: соль, сахар, крупа, консервы.
— С деньгами-то все достать можно. И продовольственные карточки у меня есть. Только вот по магазинам да рынкам самому не хотелось бы мотаться.
— Понимаю, — согласился «Быстрый». — Только как быть? Придется. Любишь кататься, люби и саночки возить. Уж попасись по рынкам…
Осетров стал собираться.
— Раз о жилье договорились, — сказал он, — чего тянуть? Буду двигаться. Схожу в общежитие за вещичками и питание к рации доставлю. (Оно, по словам Осетрова, было укрыто в надежном месте, в пригороде.)
Борис, как только ушел Осетров, еле удержался, чтобы не кинуться на улицу, к ближайшему телефону — позвонить Горюнову. Но он остался дома. Ему строго-настрого было приказано соблюдать всяческую осторожность. Связываться с Горюновым только тогда, когда будет полная гарантия безопасности, иначе говоря, при таких условиях, когда самая возможность наблюдения за ним Осетрова будет исключена. А сейчас? Кто знал, где сейчас немецкий разведчик? Не схоронился ли где поблизости, наблюдая за домом, поджидая, не выйдет ли «Быстрый»? Нет, на улицу выходить нельзя: выдержка и еще раз выдержка.
Малявкин не ошибся: Осетров действительно спрятался в укромном месте, которое присмотрел заранее, и наблюдал за квартирой Костюковых час и другой. Только удостоверившись, что «Быстрый» никуда не выходит, разведчик отправился по своим делам. Не в общежитие, конечно, и ни в какой не пригород, а на Солянку, к Шкурину. Там он пробыл до вечера. Когда уже смеркалось, Осетров вышел с небольшим чемоданчиком в руках и проехал прямо к Малявкину. Питание для рации, как оказалось, было в чемоданчике, среди прочих вещей.
Следующим утром Осетров с Малявкиным вышли от Костюковых почти одновременно, друг за другом: Осетров отправился «отовариваться» (мать и дочь Костюковы вели свою роль безукоризненно: они потребовали, чтобы новый жилец хоть какую-нибудь часть «платы» внес немедленно), а Борис — в подмосковный совхоз, к месту захоронения рации.
В лесу, в густом кустарнике, Малявкина уже ждал Горюнов, которому Борис позвонил с дороги по телефону. Доложив Виктору о событиях минувших суток и получив указания на дальнейшее, «Быстрый» вышел в эфир. Он сообщил руководству абвера о прибытии Осетрова и запрашивал инструкций: как быть с рацией, показывать ли Осетрову ее месторасположение. Ответ был короткий: Осетрову подчиняться полностью, он — старший, рацию ему предоставить.
Глава 24
Ната была удивлена и обижена. Что все это значит? Как понимать Кирилла Петровича, чекистов? Как теперь им верить? А до чего все шло последнее время хорошо, как ладно складывалась жизнь! И дядя, Петр Андреевич Варламов, вернулся. Правда, в городе он почти не показывается, сидит на какой-то там специальной даче. Бывают у него только директор института, Миклашев, ну и, конечно, она, Ната. Больше о его возвращении никто не знает. «Так надо», — коротко объяснил Нате Скворецкий. Дядя, кажется, доволен. С головой ушел в работу: часами просиживает с Миклашевым, считает, считает, считает. Там, на даче, ему устроили что-то вроде лаборатории. О Еве Евгеньевне он не вспоминает, не хочет вспоминать. Молчит, во всяком случае.
И у нее, Наты, все получается как нельзя лучше: по рекомендации Скворецкого райком комсомола внял ее мольбам и направил девушку в фельдшерское училище. Несколько месяцев учебы — и фронт! Все бы хорошо, так на тебе!..
Хотя что, собственно говоря, произошло? Когда Ната это обнаружила? Пожалуй, что-то около недели тому назад. Точно — неделю. День был погожий, на улицах сравнительно людно. Ната шла в магазин за продуктами, беспечно помахивая пустой сумкой. Внезапно ее охватило чувство какой-то смутной тревоги. Она не могла понять почему, но тревога не исчезала. Ната испытывала какое-то странное, непривычное чувство. Внезапно она поняла: за ней следят. Кто-то смотрит на нее цепким, изучающим взглядом. Она стремительно обернулась: в толпе пешеходов мелькнуло какое-то лицо, глаза ее на мгновение уловили чей-то пронзительный взгляд, и все. Больше она ничего не успела заметить. Как она потом ни осматривалась, никого не было, но неприятное чувство осталось.
То же повторилось и на следующий день, и еще день спустя, только теперь, как Ната ни глядела по сторонам, ей ничего не удалось обнаружить. Ната нервничала все больше и больше, и было до чертиков обидно: для чего понадобилось майору, чекистам организовывать за ней наблюдение? Это же… Нет, этому нет названия!
Ната хотела прямо спросить Кирилла Петровича, с какой стати он организовал за ней эту унизительную слежку, но, когда разговаривала с ним по телефону, не решилась. Однако то, что произошло сегодня, перешло все границы. Это уж было просто вероломство. Ната ехала к дяде на дачу. Ехала на машине, которую предоставил ей тот же майор. По возникшей у нее за последнее время привычке всюду искать преследователей, она нет-нет да посматривала в заднее стекло машины. (Ната поместилась на заднем сиденье.) И, как оказалось, не зря. Не будь она так насторожена, Ната, вероятно, ничего бы и не заметила. Но в последние дни нервы ее были настолько напряжены, все чувства так обострены, что среди мелькавших сзади, то появлявшихся, то исчезавших, машин Ната заметила зеленовато-бурую, густо закамуфлированную легковую машину, каких немало сновало тогда по дорогам Подмосковья. Машина то исчезала из поля зрения, то возникала вновь, неизменно в отдалении, ни разу не приближаясь к машине, в которой ехала Ната, но и не отставая.
Ната не выдержала: она осторожно тронула за плечо шофера.
— Послушайте, — глотая слезы, сказала девушка, — вас одного мало? Зачем за нами идет еще одна ваша машина?
— Что? — обернулся шофер. — Как — мало? Какая машина?
— А вон, — ткнула Ната пальцем в стекло. — Сзади. Будто вы не знаете!
Шофер сбавил ход, затем увеличил скорость, пристально вглядываясь в смотровое зеркальце. С Натой он больше не разговаривал, но машину погнал с бешеной скоростью. Их преследователи скрылись из виду. Не было их и на обратном пути — с дачи. Шофер уехал, высадив Нату у ее дома, так и не сказав ни слова.
К чувству обиды, тревоги прибавилась растерянность: Ната не знала, как ей быть, что предпринять. И посоветоваться не с кем. (Дяде она ничего не сказала: зачем его тревожить, он и так достаточно натерпелся.)
Девушка так глубоко задумалась, что не сразу услышала настойчиво повторявшийся звонок в дверь. На пороге стояли Скворецкий и Горюнов. Лица у них были хмурые, встревоженные.
— Что за история произошла у вас в пути? — начал Кирилл Петрович, едва успев поздороваться. — Что за машину вы обнаружили?
— Будто сами не знаете… — Ната внезапно расплакалась.
— Сами? — Скворецкий обменялся с Горюновым недоуменным взглядом. — Ната, голубушка, что произошло? Почему слезы? Ну-ка, возьмите себя в руки! Выкладывайте.
Не в силах сдержаться, всхлипывая, Ната принялась излагать обиды последних дней с того самого момента, когда она впервые обнаружила слежку. По мере того как она рассказывала, Кирилл Петрович мрачнел все больше и больше, Виктор же то и дело вздыхал и ожесточенно теребил свою шевелюру.
— Скажите, — внезапно спросил Скворецкий, — а номер машины вы не приметили?
— Номер? — растерялась Ната. — Но…
— Довольно, — сердито сказал Скворецкий. — Выпороть вас мало! И как вам могла прийти в голову такая ересь, будто наблюдение за вами ведем мы? Туда же, а еще разведчиком собирались стать!
Нага смутилась. Она и в самом деле просилась в такую школу, где «учат на разведчиков», но Кирилл Петрович настоял на своем: в фельдшерскую.
Между тем Скворецкий выговаривал:
— Неужели вы до сих пор не поняли, что дело-то не шуточное. Идет охота, и не за вами, а за Петром Андреевичем, за профессором. Картина ясная. Спасибо, шофер сказал, а то бы мы ничего и не знали. Нет, пороть вас, пороть надо…
Ната молчала, но, как ни странно, чем больше ругал ее Скворецкий, тем радостнее сияли ее глаза: враг? Не свои? Это — главное. А борьбы Ната не страшилась.
— Сделаем так, — подытожил майор. — Будьте начеку, но виду не подавайте. Держите себя спокойно, как ни в чем не бывало. Если что заметите, немедленно свяжитесь с нами.
— И только? — огорчилась Ната. — Я бы хотела… Я сама…
— Знаю, чего бы вы хотели, — жестко прервал ее майор. — «Сама»! Вам подай что-нибудь эдакое, героическое. Не выйдет! Мы не в бирюльки играем. То, что я вам сказал, — приказ. И не вздумайте мудрить.
— Хорошо, — вздохнула Ната. — Все сделаю…
Очутившись на улице, Скворецкий и Горюнов обменялись лишь несколькими фразами: настроение у обоих было скверное, говорить не хотелось.
— «Зеро», — не то спрашивая, не то утверждая, сказал Виктор. — Его работа?
— «Зеро»? — задумчиво повторил Кирилл Петрович. — Сомневаюсь. После всего, что произошло, после провала Гитаева, это с его стороны было бы уж слишком большим нахальством.
— Тогда кто же?
— Этого я и сам не знаю. Возможно, кто-нибудь из той же шайки охотится за Варламовым. Кто там еще есть у «Зеро», что за помощники, нам неизвестно.
— И все же я не исключаю, что это сам «Зеро», — упрямо сказал Виктор. — Помощники? Вряд ли у него их много.
— Исключать ничего нельзя, — согласился Кирилл Петрович, — но если наблюдение ведет сам «Зеро», здесь, в Москве, среди бела дня, то… Ладно. Все одно не уйдет…
— Что будем делать? — спросил Горюнов.
— Работать. Работать будем. Что же еще?
Охрана дачи, где вел свои работы профессор Варламов, была усилена. Ната теперь не выходила из дому, не поставив предварительно в известность чекистов, но все было напрасно: обнаружить того, кто преследовал Нату, не удалось. Он исчез, словно сквозь землю провалился. Если бы не сообщение шофера, заметившего преследовавший их автомобиль, Скворецкий готов был бы приписать всю эту историю болезненному воображению Наты, но машина была, это факт, не считаться с которым было нельзя.
Между тем все эти дни майор продолжал изучать Колоскова, готовился к решающему шагу. Чем больше поступало сведений, тем ярче выступала фигура конструктора — хотя ничего принципиально нового и не было — как человека советского, подлинного патриота. Немецкий агент? Того хуже — сам «Зеро»? Чудовищно! Но — Гитаев. Его встречи с Колосковым, слова, сказанные им Варламовой?
Если верить показаниям Евы Евгеньевны, то… А какие, собственно говоря, основания были этим показаниям не верить? Ведь все остальное, что подвергалось проверке, соответствовало истине: Варламова говорила правду. Да-а, задача!..
Шагом, который должен был привести к решению задачи, разрубить стянувшийся вокруг Колоскова узел, был прямой разговор с конструктором. Именно такое решение и было принято. Скворецкий отлично понимал, что многое зависит от него самого, его умения вести разговор, понять скрытые мысли собеседника, разгадать тайные ходы, поймать его, если потребуется. Но майор был в себе уверен. На его стороне была сама правда, он стоял на страже интересов, безопасности своего народа, своей Родины, партии, и в этом был главный источник его силы. Ну, и — мастерство. Не раз майору Скворецкому приходилось встречать врага лицом к лицу, в какую бы маску тот ни рядился, какое бы обличье ни принимал, и редко, очень редко майор проигрывал. Проигрывал сегодня, чтобы выиграть завтра.
Тщательно продумав и обсудив с комиссаром план предстоящего разговора, Кирилл Петрович отправился в конструкторское бюро, где работал Колосков. Беседу было решено провести там, в ОКБ, Колоскова в наркомат до поры до времени не вызывать.
Нельзя сказать, чтобы внешний облик Колоскова, его манера держаться, вести разговор располагали к нему с первого взгляда. Во всех чертах конструктора, в его манерах было что-то жесткое, колючее. Говорил он короткими, рублеными фразами, нисколько не интересуясь впечатлением, которое производит на собеседника. Во взгляде серых, глубоко запавших под бугристыми надбровьями глаз таилась скрытая усмешка, легкое пренебрежение. «Да, — подумал Кирилл Петрович, окинув изучающим взглядом собеседника, — разговор будет не из легких».
Начал Скворецкий со Штрюмера: так и так, надо бы уточнить кое-что об этом человеке, выяснить некоторые детали вашего с ним знакомства.
Колосков резко дернул плечами: такой разговор уже состоялся с представителем органов. Еще перед войной. Если память не изменяет, в 1939-м. Все уточнили. Выяснили. Что еще надо? У него, Колоскова, нет ни времени, ни желания вести пустые разговоры.
Кирилл Петрович усмехнулся:
— Да, вы правы, разговор был, но до начала войны с фашистской Германией. До войны — понимаете? С тех пор кое-что изменилось.
— Изменилось, — согласился Колосков. — Многое изменилось. Война… Но Штрюмера-то я после начала войны не встречал. Не мог встречать. Так что… — Он снисходительно развел руками.
Скворецкий, однако, не отступал. Не обращая внимания на откровенное нежелание Колоскова вести беседу, на его подчас резкие реплики, майор дотошно расспрашивал конструктора об обстоятельствах его знакомства и характере встреч со Штрюмером, особенно о последних встречах, в 1939 году.
— Никак не пойму, — подчеркнуто благожелательно говорил он, — что вас, советского инженера, советского человека, могло связывать с этим фашистом, с убежденным нацистом?
— Штрюмер, — возразил Колосков, — превосходный инженер, блестящий конструктор. Вы это упускаете из виду. Что же до его политических взглядов… Так до этого мне не было никакого дела. Вы говорите — нацист? Не знаю.
— Не было дела? — Скворецкий прищурился. — А сейчас? Сейчас, когда идет война, навязанная нашему народу такими, как вот этот ваш Штрюмер…
— Мой! — дернулся Колосков. — Попрошу выбирать выражения. Знакомый — да. Инженер — да. Но никакой не мой, зарубите это себе на носу! Я ценю инженерный талант немцев, того же Штрюмера, их умение блестяще организовать производство, которому нам — да, да! — учиться и учиться. Можете записать! (Колосков фыркнул.) Но, смею думать, фашистская Германия мне не меньший враг, чем вам. Я это доказал и доказываю делом, а не болтовней. Замечу: ни с одним немцем с начала войны я не встречался.
— Немцем? Это вы, пожалуй, зря. Не все немцы — фашисты.
— Ну, ни с одним фашистом. Согласен. Если это вас больше устраивает.
— Меня? — искренне удивился Кирилл Петрович. — Слушая вас, можно подумать, что я руководствуюсь в нашей беседе какими-то своими личными интересами. Зачем вы так?
— Личные не личные, меня это мало интересует. Если что не так сказал, прошу извинить. А вообще… Не пора ли кончать эту никому не нужную беседу?
— Кончать? Да мы еще и не начали.
Тут Кирилл Петрович пошел с главного козыря. Он вынул из кармана пакет, в котором лежала увеличенная фотография Гитаева, достал снимок и протянул Колоскову:
— А этот, по-вашему, кто? Что вы о нем скажете? Тоже инженер? Конструктор? С ним вы зачем встречались, с какой целью?
Колосков взял фотографию, внимательно ее рассмотрел, зачем-то перевернул и посмотрел с обратной стороны.
Как ни пристально вглядывался Скворецкий в его выразительное лицо, он не заметил ни тени волнения, никаких признаков не то чтобы страха, а хотя бы беспокойства, — ровно ничего. Повертев фотографию в руках, Колосков с самым равнодушным видом вернул ее майору.
— Встречался, говорите? — сказал он. — Нет, вы ошибаетесь. Конструктор? Не знаю. С этим человеком я незнаком. Никогда не встречался.
Скворецкого охватила оторопь: так, с таким невозмутимым видом человек вряд ли мог лгать. Знай Колосков Гитаева, встречайся с ним, он хоть чем-нибудь должен был себя выдать: жестом, выражением лица, взглядом. Ровно ничего похожего не было. Да, если Колосков и знал Гитаева (а он его знал, знал!), так самообладание было у него просто поразительным, невероятным.
Отступать майору было некуда, да он и не собирался отступать. Последовал новый вопрос:
— Мирон Иванович, вы шутите? Вам не приходилось встречаться с изображенным здесь человеком? Так ли? А если я назову вам не только даты этих встреч, но время и место?
Что-то незримо изменилось в облике Колоскова, в его манере разговаривать. Он стал, что ли, мягче, внимательнее к собеседнику. Майора он рассматривал теперь пристально, с любопытством, без прежней колючести.
— Знаете, — сказал он задумчиво, — а это занятно. Тут нам с вами (так и сказал: нам с вами) надо разобраться, все выяснить. Так, говорите, встречался? Даже даты и место встреч известны? Ну что же, выкладывайте. Посмотрим.
Колосков заметно оживился, даже повеселел. Чего угодно, только не такой реакции ждал Скворецкий. И опять отступать некуда. Дурацкое положение!
— Назвать место встречи? Извольте. Ваша собственная квартира. У Красных ворот. Дом номер… Даты? — Кирилл Петрович перечислил даты, указанные Варламовой.
Колосков глубоко задумался, вздохнул и, взяв Кирилла Петровича за рукав, доверительно сказал:
— Понимаете, какая история, именно в те самые дни, что вы назвали, меня в Москве не было. Не было. Вам ясно? Я был на испытаниях. На фронте. Тут что-то не то.
Вот теперь Скворецкий окончательно почувствовал себя неловко. Колосков не врал, это было ясно. Насчет испытаний лгать он не мог, слишком легко тут все можно было проверить. Врала Варламова? Но с какой стати? И не похожи были ее показания на ложь. Сколько раз он ее допрашивал, передопрашивал вместе с комиссаром, уточняя и детализируя все, что связано с Колосковым. Или Гитаев бывал не у Колоскова? Солгал ей? Но она же сама, сама видела, как он входил не куда-нибудь, а в квартиру Колоскова. Что за чертовщина?
Колосков внезапно оживился:
— Ну-ка, ну-ка дайте сюда еще разок эту штуковину. — Он потянулся за фотографией. — Судя по всему, сей фрукт, мой «знакомый», — парень собой видный. Глядите — с усиками. Так?
— Вроде бы так, — неуверенно сказал Скворецкий, будучи не в силах понять, куда клонит Колосков.
— Он, говорите, бывал на моей квартире? Это вам точно известно?
— Но вы же утверждаете — не бывал.
— Ничего я не утверждаю, — вновь фыркнул Колосков. — Значит, бывал? Вот дрянь, ну что за дрянь!..
— Дрянь-то, конечно, дрянь, — уныло согласился Кирилл Петрович. — Только…
— Да я не о нем, — махнул рукой Колосков. — Я о Дусе.
— Какой еще Дусе?
— Это сестрица у меня есть. Дуся. Совсем еще девчонка. Двадцать третий пошел. Она месяца два назад приехала из Куйбышева. Девица-то, в общем, неплохая, но не без легкомыслия. Однако чтобы до такого дойти… Какая дрянь…
Полчаса спустя Скворецкий был на квартире Колоскова. Дуся, предупрежденная братом по телефону, ждала майора. Разговор получился недолгим: сестра Колоскова ничего не отрицала. Да, месяца полтора назад она познакомилась с офицером, по имени Матвей. На улице. Он несколько раз бывал у нее в гостях. А что такого? Боевой офицер, защитник Родины… Ничего лишнего она ему не позволяла. Она, Дуся, просто не понимает, к чему весь этот разговор.
Гитаева она опознала по фотографии сразу: да, он самый, Матвей. Гитаев, говорите? Возможно. Фамилией своего знакомого Дуся не интересовалась. Где он, кстати, сейчас? Почему исчез, не показывается?
Скворецкий сурово оборвал трескотню не в меру разболтавшейся сестрицы конструктора. Жестко, не очень стесняясь в выражениях, он разъяснил ей, к чему приводят случайные знакомства. Гитаев — преступник, и счастье Дуси, что знакомство было столь кратким. Она легко отделалась, могло быть хуже. Чем скорее она забудет своего «защитника Родины», тем будет лучше. Вот так!
По выражению лица вконец растерявшейся девушки Кирилл Петрович понял, что урок пошел впрок. Про себя он подумал: «Ай да Гитаев! Не только Еву Евгеньевну, но и нас провел. Лучше не надо!»
Глава 25
Жизнь для Бориса Малявкина стала невыносимой. Редко когда он оставался теперь один: Осетров не отходил от него ни на шаг. Целыми днями он валялся дома на тахте, рассказывая скользкие анекдоты (их у него был неисчерпаемый запас) и разные истории. Не проходило дня, чтобы Осетров не выпивал, порой напиваясь до безобразия. Заставлял пить и Бориса, и отказываться было трудно. Прошла неделя, шла вторая, а ничто не менялось. Если что Осетров за это время и сделал, так это один раз съездил с Малявкиным в лес, «проинспектировал» рацию, да еще рыскал по московским рынкам в погоне за водкой и продуктами. Потом опять водка и анекдоты, анекдоты и водка. Зачем он приехал? С какой целью, с каким заданием? Малявкин ничего не мог понять: уж очень странно все складывалось. Ломали себе голову и Скворецкий с Горюновым и тоже не находили объяснения. Бездействие немецкого разведчика вызывало недоумение. Впрочем, у Кирилла Петровича возникли некоторые, как он выразился, мыслишки, но он не торопился с кем-нибудь ими делиться.
Как раз в эти дни в эфире опять зазвучал «Фауст». Текст расшифрованной радиограммы поставил чекистов в тупик. Радиограмма гласила: «Установите наблюдение „Сутулым“, связь никоим образом не вступайте. Случае ареста „Сутулого“ немедленно сообщите. Ждите дальнейших указаний».
Кому предназначена эта шифровка? «Зеро»? Но кто такой «Сутулый», откуда взялся? Что за новый персонаж? Уж не Осетров ли? Так почему с ним нельзя устанавливать связь, почему абвер ожидает его ареста и ждет сообщения об этом аресте? И почему Осетров вообще не предпринимает никаких попыток встретиться с «Зеро», даже не упоминает о нем? «Сутулый»… Чертовщина какая-то!
Возникла новая задача, и эту задачу тоже предстояло решать. Как, пока сказать было трудно.
…Шла к концу вторая неделя пребывания Осетрова у Костюковых. Как-то, изрядно охмелев, он уставился тяжелым взглядом на «Быстрого» и медленно, цедя каждое слово сквозь зубы, сказал:
— Знаешь, а я скоро рвану. Обратно. Уже решил. Что ты на это скажешь?
— А я? — мгновенно взорвался «Быстрый». — Опять останусь? Один? Зачем? Нет, так дальше не пойдет. К дьяволу! Что я тут буду делать?
— Узнаешь. Скоро узнаешь. Пока, на всякий случай, дам тебе один адресок: Солянка, дом номер… квартира… Запомнил? Шкурин. Федор Корнеевич Шкурин. Кличка — «Сутулый». Тоже запомнил? Наде-ежный, скажу тебе, человек. Уж сколько лет работает. Большим доверием пользуется, это точно… Если что спрятать, кому передать… Понял?
— Да что мне прятать? Что передавать? Кому? — чуть не со слезами взмолился «Быстрый». — Ты мне, наконец, скажешь или нет, зачем я здесь торчу, жизнью рискую? Какой во всем этом смысл?
— Т-ты опять?! — пьяно покачал пальцем Осетров. — С-сказал, скоро узнаешь. И — все. И — ш-ша! Молчи, Н-не твоего ума дело…
День спустя Борису удалось улучить минуту и, когда Осетров ушел на рынок, повстречаться с Горюновым. Он передал Виктору вчерашний разговор во всех подробностях, торжествуя, что обнаружил немецкого разведчика — «Сутулого». Шкурина.
Одно смущало Бориса: за эти дни он достаточно хорошо изучил Осетрова и был убежден, что во время беседы тот был не настолько пьян, как прикидывался. Это случилось впервые. В чем тут дело? Зачем это Осетрову понадобилось? И — «Сутулый». С какой целью Осетров назвал его «Быстрому»?
Горюнов проявил живейший интерес к сообщению Малявкина, уделив особое внимание сведениям о «Сутулом».
— Шкурин? — воскликнул он. — Федор Корнеевич Шкурин? Солянка? Запомним. Вот это — открытие!..
Виктор и виду не подал, что Шкурин был уже известен чекистам. Впрочем, сообщение, что он — старый немецкий агент, было новостью, и новостью серьезной. К Шкурину стали присматриваться еще пристальнее, нежели прежде, но ни в чем предосудительном «Сутулый» замечен пока не был. Ясно было одно — это не «Зеро». В этом сомнения не было. По-новому выглядела теперь и радиограмма, перехваченная несколько дней назад. Так, значит, абвер ожидает ареста «Сутулого»? Любопытно!
…Минуло еще несколько дней. Однажды утром Осетров внезапно сказал:
— Ну, кореш, готовь отходную. Завтра обрываю концы. Гульнем сегодня последний разок — и приветик. Пишите до востребования…
Борис молчал. Повторять, в который уже раз, старую песню? Не имело смысла. Осетров все равно ничего не скажет. Ничего нового, во всяком случае.
Пока Осетров отсутствовал, делая «заготовки» к «отходной», Борис успел известить Горюнова о предстоящем отбытии посланца абвера. Горюнов со Скворецким тут же отправились к комиссару: надо было решать, что делать дальше.
У Виктора сомнений не было: ему все было ясно. Осетров — связник. Он многое знает. «Быстрому» он выложил далеко не все. Сообщил только то, что касалось того непосредственно. Остальное надо у него получить. Вывод: Осетрова надо брать. Какие могут быть сомнения? Вопрос заключался лишь в том, где брать — здесь, в Москве, или на пути к фронту? По мнению Горюнова, брать в Москве не следовало: можно бросить тень на «Быстрого». Самое лучшее — при попытке перейти линию фронта. Тут не подкопаешься, все естественно. Ни Осетрову, ни кому другому и в голову не придет посчитать Малявкина виновником провала.
Одновременно, считал Горюнов, надо брать и «Сутулого». Шкурина. Это тоже само собой разумеется. Старый агент абвера! Штучка! Там допросы, очные ставки. Когда они оба будут в наших руках, не отвертятся. Всё выложат.
Поначалу Виктор говорил с подъемом, заметно горячась, но постепенно начал сбавлять тон. Комиссар слушал его хотя и внимательно, не перебивая, но, по мере того как он излагал свою точку зрения, все больше и больше хмурился. Что касается Скворецкого, так Виктор уже не раз говорил с майором, и тот иначе оценивал положение, стоял за другое решение. Это было известно Виктору. Так что из того? Разве не мог быть прав именно он, Горюнов, а не Скворецкий?
— Так, — сказал комиссар, когда Виктор умолк. — Ваша позиция ясна. Кое-что в ней правильно, но в своей основе… Судя по выражению вашего лица, Кирилл Петрович, — он повернулся к майору, — вы не вполне согласны с Виктором Ивановичем. Я угадал?
— Угадали, товарищ комиссар. Мы с Горюновым уже основательно спорили, но каждый пока остался при своей точке зрения.
— В чем причина спора? — спросил комиссар.
— В разной оценке положения и действующих лиц, — твердо сказал Скворецкий. — Я сознательно дал Виктору Ивановичу возможность еще раз, перед вами, изложить свою точку зрения, лишний раз сам внимательнейшим образом его выслушал и лишний раз убедился, что он неправ. Неправ в корне. Судите сами…
Действительно, оценка, которую Скворецкий давал действующим лицам, а отсюда и сложившейся обстановке, полностью отличалась от той, что давал Горюнов. Иными были и выводы, и предложения. Осетров — связник, говорил Скворецкий. Правильно. Тут он согласен с Виктором Ивановичем. Но какой связник? С какими задачами? Личность так называемого Осетрова нами установлена. Никакой он не Осетров и никакой не лейтенант Советской Армии. Лейтенант танковых войск Семен Семенович Осетров погиб в мае прошлого года, под Харьковом. Документами погибшего лейтенанта немцы снабдили своего агента. Кто он, тоже установлено. Это — московский вор средней руки, Семен Буранов, по кличке «Сенька Буран». В канун войны он отбывал наказание в одной исправительно-трудовой колонии. Колонию эвакуировать не успели, тут еще немцы выбросили десант… Одним словом, как Сенька Буран попал к немцам, стал их агентом, ясно. Таких у фашистов хватает. Это не Гитаев, не «Музыкант», убежденный, непримиримый враг советского строя, идейный враг, если хотите. И, конечно, не «Зеро».
— Так вот, — продолжал Кирилл Петрович, — могли ли ТАКОМУ (он подчеркнул это слово) агенту дать серьезное, ответственное задание? Сомнительно. Зачем же его посылали? Доставить питание к рации, и только? Опять же сомнительно. К чему «Быстрому» рация в его нынешнем положении, когда он бездействует? Нет тут ведется большая игра, в которой «Быстрому» отводится, по-видимому, не последняя роль, и сделай мы один неверный ход…
— Брать Осет… то бишь Сеньку Бурана, и будет таким неверным ходом? — быстро спросил комиссар.
— Да, — коротко ответил Скворецкий.
— Значит, вы полагаете, — продолжал комиссар, — если, конечно, я вас правильно понял, что абвер забросил Буранова в виде приманки, устроил нечто вроде испытания «Быстрому», проверки? Так?
— Уверен, товарищ комиссар, что цена Буранову не большая, таких немцы не жалеют. Какова главная цель его заброски? Проверить, возьмем мы его или нет. Ему и заданий-то никаких не дали: он две недели болтался без дела. А так как калач он тертый, опытный уголовник, то на пустяке попасться не мог. Следовательно, возьми мы его, и песня «Быстрого» спета: Малявкин, и только Малявкин — виновник провала Осетрова. Из игры он исключается. Не такие уж дураки в немецкой разведке. И тут еще эта шифровка насчет «Сутулого». Помните? Думаю, она подтверждает мою версию. Не случайно Осетров навязывал — буквально навязывал — этого «Сутулого» «Быстрому»: назвал имя, дал координаты.
Комиссар молча кивнул. Но тут не выдержал Горюнов:
— Нет, не согласен. Скажите, разве не может Буранов попасться при переходе линии фронта? Сам. Независимо от Малявкина?
— Конечно, может, — согласился Скворецкий, — а кому от этого легче? Как ты убедишь немцев, что «Быстрый» тут ни при чем? Да и зачем нам этот Буранов сейчас нужен? Что он даст? Наказать его? Так от наказания он не уйдет. В свое время. Проиграть же, в случае его ареста, мы можем много. О «Зеро» тогда и думать забудь, а «Зеро» — главная наша задача. Нет, надо не брать Буранова, а наоборот: обеспечить ему беспрепятственный переход, возвращение к «своим», — вот что я бы советовал.
— Ну, а Шкурин, Шкурин? Тот же «Сутулый»? — выкинул Горюнов последний козырь. — Что-то вы говорите недомолвками, а ведь он в вашу схему никак не укладывается.
— Почему, Виктор Иванович? Очень даже укладывается, — вмешался комиссар. — Недомолвки? Почему недомолвки? Мне сдается, что Кирилл Петрович прав, и все яснее ясного. Заброска Буранова — ход конем, хитрый ход. Возьмем? Не возьмем? А Шкурин? Шкурин — старый агент. Это, очевидно, так. Но уж слишком старый, в прямом смысле слова. Вот какое у меня складывается впечатление. Судите сами. Ему за шестьдесят, да и без ноги. Он выдохся. Вот абвер нам его и подбрасывает. Опять-таки: возьмем? Не возьмем? Тут уж без осечки: если возьмем, роль «Быстрого» очевидна. Шкурин-то фронт переходить не будет, ему проваливаться не на чем. Одно мне не вполне ясно: зачем он ходил на продовольственный склад?
Горюнов все еще не хотел сдаваться:
— Но ведь это только предположение, товарищ комиссар. Фактов, дающих основание принять такую версию, я не вижу.
— Напрасно не видите, — возразил комиссар. — А для чего, вы думаете, назвал Буранов Шкурина «Быстрому»? С какой целью? Встаньте на минуту на место «Быстрого» — немецкого разведчика, действующего в Москве. Зачем ему, в его сегодняшнем положении, нужен Шкурин? Не нужен. Так для чего абвер расшифровывает «Сутулого» перед «Быстрым»? Нет, тут они перебрали. Если хотите, то Шкурин-то, тот факт, что Буранов назвал его «Быстрому», и убеждает меня в правильности оценок Кирилла Петровича…
Комиссар внезапно умолк на полуслове. В глазах его зажглись веселые искорки.
— Стоп! — воскликнул он, не скрывая торжества. — Где эта шифровка? Немецкая. Как там? «Наблюдайте за „Сутулым“, связь не устанавливайте, в случае ареста — сообщите». Так? А ведь «Сутулый»-то — Шкурин! Вот вам и разгадка ребуса. Они его «Быстрому» подбросили и ждут: дойдет до нас? Клюнем? Не клюнем? Шалишь, голубчики, мы с вами еще поиграем! «Быстрого» за грош не продадим!..
Дальше спорить было не к чему: вопрос был решен. Задача — обеспечить так называемому Осетрову, он же Буранов, он же Сенька Буран, благополучный переход линии фронта, возвращение к «своим» — была возложена на Виктора Горюнова. Задача была не из приятных да и не из легких: Виктор должен был действовать с предельной осторожностью, ничем себя не обнаруживая, и в то же время предотвращать многочисленные угрозы, стоявшие на пути немецкого разведчика. Да, стать незримым проводником врага, фашистского холуя, агента абвера. Ничего не скажешь! Не с легкой душой готовился старший лейтенант Горюнов к выполнению этого задания. Но что делать? Раз надо, так надо. Всякое выпадает на долю чекиста, всякое случается…
В то время, как в кабинете комиссара решалась судьба Буранова-Осетрова, последний, в ознаменование предстоящего отъезда, устроил в тихой квартире Костюковых грандиозную пьянку. Пили вдвоем: Осетров и «Быстрый». Борис старался пить поменьше, больше закусывать, а Осетров… тот не знал удержу. Проникнувшись спьяну нежностью к Малявкину, Осетров то и дело лез целоваться, слюнявя щеку Бориса мокрыми губами. Потом его обуяла жажда самоуничижения:
— Я — кто? Я — ничтожество, — твердил Буранов-Осетров, проливая пьяные слезы. — Я — тьфу. Плюнь и разотри. Что они, немцы, с меня делают? Что хочут, то и делают. Какое дело поменьше, погрязнее, туда и Сеньку. И платят гроши. Ах, Боря, Боря, друг сердечный, пропадаю ни за копейку, а ведь во мне талант заложен, ба-альшой талант! Любую форточку… И-эх!..
Малявкин уже хотел было уложить Осетрова отсыпаться, хоть бы и силой, до того мерзостной была его пьяная болтовня, как вдруг немецкий разведчик поднял указательный палец и таинственным шепотом просипел:
— Тш-ш!.. Тш!.. М-молчи! Я тебе знаешь что скажу? Думаешь, там со всеми, как со мной, с тобой, обращаются? Не-э… М-ма-майора Шлоссера знаешь? Ага, знаешь, вижу, знаешь! М-молчи. А любимчика его знаешь? Ни… ты не знаешь. О-о, эт-то парень, какой парень! Летчик, армянин. Ему-то у Шлоссера хорошо, прямо как у Христа за пазухой. У него, у этого летчика, невеста, между прочим, есть. Артистка. В Москве. Таней зовут. Татьяна Языкова. Д-да! Х-хараша! Я фотографию видел, с надписью. Мне он сам показывал… Он тоже скоро пойдет. Может, уже пошел. С заданием. Я точно знаю. П-полетит… Сначала — в Тулу, а там… Я с-слышал, с-слышал…
Но что слышал Осетров, куда двинется этот «любимчик Шлоссера», Малявкину узнать так и не довелось. Неосторожным вопросом он спугнул Осетрова, спросив, как фамилия этого человека. Тут с Осетрова мгновенно слетел хмель.
— Что, гад, — прошипел Осетров, — покупаешь?! П-продать хочешь?! Н-не выйдет!
— Ты что, очумел? — возмутился Борис. — Мне что? Плевать я хотел на его фамилию! Просто любопытно. Может, когда с ним и встречались. В школе, у майора Шлоссера…
— Ну, у Шлоссера редко кто из нас другого встречает. Там порядок, — уже более миролюбиво заметил Осетров, снова впадая в прежнее состояние. Вскоре он опьянел окончательно и захрапел.
Борис хотел было выскочить на улицу и из ближайшего автомата позвонить Горюнову, но не рискнул. А вдруг Осетров притворяется? Нет, нельзя. Как это говорил Кирилл Петрович? Выдержка, и еще раз выдержка.
Ни на следующее утро, ни сутки спустя, ни еще несколько дней Борис Малявкин Горюнова не видел. Весь следующий день Осетров держал Бориса около себя. Спать легли рано, а там, спозаранку, Осетров распрощался с «Быстрым». Выждав час-другой, Борис кинулся к телефону. Горюнова не было. Он исчез. Бориса соединили с Кириллом Петровичем, и еще полчаса спустя они встретились. Малявкин обстоятельно доложил майору о болтовне Осетрова, которой Кирилл Петрович придал самое серьезное значение. Скворецкий рассуждал так: если Буранов-Осетров не фантазировал, то дело серьезное. Немцы готовят засылку крупного агента. Сведений о нем пока почти нет, кроме национальности. Есть фамилия невесты — Языкова. Вот она-то, Языкова, и сможет пролить свет на личность агента. Следовательно, надо заняться Языковой вплотную и в зависимости от результатов проверки решить вопрос о встрече с ней. Правда, Кириллу Петровичу это имя было знакомо. Да и кто в те годы не знал имени актрисы Татьяны Языковой? В самый канун войны она успешно сыграла одну из ведущих ролей в веселой музыкальной комедии, которая с триумфом прошла по экранам страны. Небольшой, но приятный голос, привлекательная внешность и обаяние помогли актрисе завоевать широкую популярность, а лирические песни, исполнявшиеся актрисой, полюбились многим.
С первых дней войны Татьяна Языкова вступила в одну из концертных фронтовых бригад и с неизменным успехом вот уже третий год выступала перед бойцами Советской Армии, нередко на передовой. Судя по всему, это была мужественная девушка.
Однако всего этого было и много и мало. Много для того, чтобы составить предварительное общее мнение о человеке. Мало, чтобы наметить конкретные пути действия в весьма непростой обстановке, которая складывалась вокруг актрисы, если брать на веру слова немецкого разведчика Буранова-Осетрова. Действовать надо было быстро и решительно! Прибытие крупного агента абвера, если он останется вне поля зрения чекистов, несло в себе серьезную угрозу. Кроме того, непосредственная опасность нависала и над актрисой. Языкова-то ведь не знала, во что превратился ее бывший жених, если опять-таки все сказанное Осетровым было правдой. Вот поэтому так и торопился Скворецкий.
День спустя Кирилл Петрович уже располагал более или менее полными сведениями об актрисе. Татьяна Владимировна Языкова родилась в Москве. Отец ее был пианистом, мать — преподавательницей пения. Музыкальное образование Татьяна Языкова получила с детства, в семье. Потом — музыкальное училище, консерватория, которую Языкова должна была кончить в 1942 году: помешала война.
Татьяна была веселой, общительной девушкой, пожалуй, несколько легкомысленной. Подлинное ее дарование раскрылось в кино, хотя роль досталась ей волей случая. Немало было у Татьяны поклонников, но и к ним она относилась без должной серьезности, никого особо не выделяя, никому не отдавая предпочтения. Существовал ли человек, которого можно было бы назвать ее женихом, выяснить не удалось.
Но если в личной жизни, в учебе, даже в работе в кино Языкова была несколько легкомысленной, то совсем иначе дело обстояло сейчас, в дни войны, иначе она себя вела во фронтовой концертной бригаде. К своим выступлениям на фронте актриса относилась чрезвычайно ответственно. Никогда не отказывалась от выступлений. Пела под открытым небом, с самодельной эстрады, с платформы грузовика, стоя на броне танка. Пела, когда невдалеке рвались снаряды. Пела, не жалея голоса, щедро отдавая благодарным слушателям нерастраченные силы молодости, таланта, всю свою душу. Татьяну Языкову знали на фронте, ее любили, берегли. И сейчас возле этого красивого, хорошего человека в любой момент мог появиться враг, враг коварный, вероломный, прикрывшийся личиной друга и поэтому еще более опасный.
«Все ясно, — решил майор Скворецкий. — Надо действовать, и действовать безотлагательно».
Глава 26
Виктор Горюнов вернулся в Москву на пятые сутки после ухода Буранова-Осетрова, вернулся до предела усталый и раздраженный. Лицо у него осунулось, под ввалившимися глазами легли темные тени.
— Ох и натерпелся я с этим Сенькой Бураном, — зло сказал он Кириллу Петровичу, — дальше некуда! Если бы не мое присутствие…
— Ну? — коротко спросил майор.
— Под Харьковом, — ответил Виктор. — В районе передовой. Так он шел ловко, лихо шел. А чуть западнее Волчанска, при переправе через Северный Донец, влип, и влип крепко. Пришлось вмешиваться.
— Обошлось? Все чисто?
— Вроде обошлось, — вздохнул Виктор. — Меня-то он и не видел. Спасибо ребятам из «Смерша». Выручили. Они нас и до передовой проводили. Ладные ребята, боевые. Дело свое знают и работают ловко.
— Перешел?
— Сенька-то? А как же! Перешел. Сейчас небось со своими фрицами шнапс хлещет. На радостях. Г-гадина!..
Но Сенька Буран шнапс не хлестал. Ему было не до шнапса. Какие-нибудь сутки спустя после перехода фронта «Острый» был доставлен в распоряжение майора Шлоссера. Едва увидев своего агента, вернувшегося целым и невредимым, майор поспешил к полковнику Кюльму. Выслушав короткий доклад Шлоссера, Кюльм тут же, не откладывая ни на минуту, связался с Берлином, с самим генералом Грюннером.
— Господин генерал? Докладывает Кюльм. «Острый» вернулся. Пришел…
— Пришел? — Генерал сосредоточенно засопел в трубку. — Ладно. Тогда сделаем так…
Час спустя с одного из полевых аэродромов, расположенного западнее Киева, поднялся самолет германских военно-воздушных сил и взял курс на Берлин. На его борту, помимо команды, находилось три пассажира: полковник абвера Кюльм, начальник разведывательной школы майор Шлоссер и агент абвера «Острый», он же Осетров, он же Буранов.
Генерал Грюннер принял прибывших на следующий день, и принял благосклонно.
— Ну, — сказал он, когда Кюльм и Шлоссер опустились в кресла, а «Острый» робко пристроился на краешке указанного ему стула, — послушаем? Пусть он говорит. — Генерал пренебрежительно ткнул пальцем в сторону агента. — Переводите, Кюльм.
Генерал Грюннер и сам вполне прилично владел русским языком, но не всегда и всем это показывал. Так он поступил и сейчас.
— Рассказывайте, — повернулся Кюльм к «Острому». — Рассказывайте подробно.
— Слушаюсь! — вскочил и вытянулся Сенька Буранов, изображая на своей физиономии подобострастную улыбку.
— Пусть сядет, — махнул рукой генерал. — Итак?
Осетров судорожно сглотнул набегавшую слюну и принялся рассказывать. Генерал, слушая Осетрова, рассеянно вертел остро отточенный синий карандаш и нет-нет да перебивал агента придирчивыми вопросами, пытаясь поймать на противоречиях.
Но «Острый» докладывал складно, не сбиваясь. Справившись с охватившей его вначале робостью, Буранов разошелся и не без лихости рассказывал о своих похождениях. Он доложил, как переходил фронт, как устроился у «Сутулого», на Солянке, а затем перебрался к «Быстрому». Подробно рассказал об убежище «Быстрого» на Пресне, о внешнем виде Малявкина, отпустившего бороду и бакенбарды. О «Быстром» генерал расспрашивал обстоятельно, с пристрастием: как? Где? Что?
«Острый» отвечал без запинки. Надежно ли устроился «Быстрый»? Да, надежно. «Крыша» — отличная. Никаких подозрений. Рация — в порядке. Сам проверил. Две недели, как было приказано, он, «Острый», изучал обстановку, окружающую «Быстрого», условия для работы. Условия вполне подходящие. Работать можно. Слежки нет, это точно.
Сам «Быстрый» — толковый парень. Правда, немножко скис. Засиделся. Рвется назад. Жалуется на отсутствие заданий. Впрочем, эту тему Осетров особо не углублял, это не входило в его задачу.
— Так, так, так, — благосклонно кивал генерал, постукивая карандашом по столу. Взгляд его так и сверлил агента. Тот, судя по всему, рассказывал правду. — Задание? Будет «Быстрому» и задание. Все в свое время. Кюльм, это можете не переводить. Спросите-ка, как насчет «Сутулого»? Назвал он его «Быстрому»?
Кюльм перевел вопрос генерала.
— Так точно, — оживился «Острый». — Назвал. За день до отъезда. Все, как было велено. «Сутулый» — тертый калач. Я, между прочим, использовал его для проверки версии «Быстрого». На всякий случай…
— Кюльм, — насторожился генерал, — что он еще говорит? Какая проверка? Разве ему поручалась проверка не обстановки, а самого «Быстрого»? Давалось такое задание? Кем? В чем дело?
— Не понимаю, господин генерал, — развел руками Кюльм. — Агента перед выброской инструктировал я сам. Лично. С майором Шлоссером. Задание было определенное: передать питание к рации, проверить ее местонахождение и присмотреться к обстановке, в которой живет «Быстрый». Мотивировали так: мы готовим «Быстрому» новое задание, надо посмотреть, позволят ли условия выполнить его. Все. Ни намека на недоверие «Быстрому» не было, ни о какой проверке самого агента речь не шла, если не считать уточнения обстоятельств гибели «Музыканта».
«Острый», ни слова не понимавший по-немецки, уловил в тоне генерала раздражение. Он испуганно моргал, переводя взгляд с генерала на полковника, силясь понять, чем не угодил своим хозяевам.
— Значит, — спросил генерал, — задания на проверку он не получал? Так что он там за проверку еще затеял? Переведите, Кюльм.
Полковник Кюльм пристально посмотрел на агента.
— Повторите, — сказал он, — какую версию вы проверяли. Как. Поподробнее.
«Острый», не уловив в тоне полковника угрозы, несколько приободрился. Он был рад прихвастнуть проявленной инициативой и ничего, кроме одобрения, не ждал. Как и было приказано, говорил «Острый», он подробно расспросил «Быстрого» о том, что произошло на продскладе, как их с «Музыкантом» задержали, при каких обстоятельствах «Музыкант» погиб, а «Быстрому» удалось бежать, где и как тот устроился, где скрывался после побега.
«Быстрый», по словам Осетрова, подробно рассказал об этом происшествии, ответил на все вопросы. И тут «Острого» осенила идея: а не провести ли на самом продовольственном складе проверку версии «Быстрого»? С этой целью он и решил направить на Ленинградский вокзал «Сутулого», чтобы тот там обо всем расспросил работников продовольственного склада. «Сутулый», правда, поначалу возражал, идти не хотел, но потом подчинился, пошел…
— Идиот! — на чистейшем русском языке внезапно взвизгнул генерал Грюннер, брызгая слюной. — Послать «Сутулого» на продсклад! Нет, это надо додуматься! Кто разрешил? Кто, спрашиваю? Осел! Я прикажу тебя расстрелять, мерзавец!
У «Острого» от страха отвисла нижняя челюсть, руки била крупная дрожь. Он силился что-то сказать, объясниться, но не мог вымолвить ни слова. Майор Шлоссер втянул голову в плечи, избегая взгляда разгневанного генерала. Только полковник Кюльм не терял самообладания. Он знал генерала Грюннера не первый год, не первый год они работали вместе.
— Дорогой генерал, — Кюльм, слегка улыбнулся, — не будем спешить. Расстрелять его всегда успеем. — Он пренебрежительно кивнул в сторону «Острого». — Надо же выслушать подробности, разобраться, может, все и не так страшно.
— Еще слушать его… — проворчал генерал, — это ничтожество. Ладно, пусть рассказывает…
Дрожа и заикаясь, путая слова, агент принялся оправдываться: он же хотел как лучше, старался, жизнью рисковал… Глаза «Острого» испуганно перебегали с одного немца на другого.
— Хватит, — грубо перебил Грюннер. Он не скрывал больше, что владеет русским языком. — Довольно болтать. «Хотел как лучше»! С-скотина! Выкладывай, с каким заданием послал «Сутулого» на продовольственный склад, что он там говорил, как держался?
— «Сутулый» — сапожник, — начал «Острый». — Я и решил его использовать. Я поручил ему…
— Но он же отказывался идти, — перебил генерал, — отказывался, осел вы этакий?!
— Так точно, отказывался, но я приказал…
— «Приказал»!.. Ладно, что было дальше?
«Острый» в деталях рассказал, как сапожник «искал» пропавших «заказчиков», как узнал, что те попались на подделке аттестатов. Все прошло хорошо, очень хорошо, проверка удалась. «Острый» никак не мог понять, чем он так прогневил господина генерала.
— Вот видите, господин генерал, — переходя вновь на немецкий, примирительно сказал Кюльм. — Если этот мерзавец не врет — а вряд ли он сумел бы так складно соврать, да и смысл какой? — все действительно не так страшно. Я полагаю, операцию можно продолжать без особой опаски.
— «Продолжать»… — никак не мог успокоиться генерал. — «Продолжать»… Ну, а если возьмут русские «Сутулого», как мы узнаем, «Быстрый» его выдал или это результат идиотского посещения продсклада? Нет, не говорите, этот кретин провалил все дело. Он заслуживает расстрела.
— Господин генерал, зачем спешить? — снова вмешался Кюльм. — Ведь «Сутулый», как кажется, пока не арестован? Может, и вовсе не будет арестован? И потом: клянусь богом, но в том, как «Острый» изложил картину посещения «Сутулым» продсклада, я, будь на месте русских, не усмотрел бы причин для его ареста. А этот… — он кивнул в сторону понуро сидевшего «Острого», — этот никуда не уйдет. Расстрелять его или отправить в крематорий мы всегда успеем.
— Хорошо, — согласился наконец генерал. — Подождем. Но-о… смотрите, Кюльм. Я с вас спрошу.
Кюльм молча, с почтительным видом нагнул голову. Грюннер нажал кнопку звонка.
— Уберите, — сказал он выросшему в дверях адъютанту, делая брезгливый жест в сторону «Острого». — Его потом возьмет майор Шлоссер…
Адъютант тронул двумя пальцами за плечо «Острого» и указал на дверь. «Острый», не зная, что его ждет, медленно поднялся и подобострастно согнул спину в поклоне, прощаясь с генералом и полковником. Те смотрели сквозь него с бесстрастным выражением, будто это было пустое место. Да так оно и было: проштрафившийся агент был списан со счета.
Волоча ноги, сгорбившись, «Острый» поплелся за щеголеватым адъютантом. Он ничего не мог понять. Чем он провинился? Что сделал плохого? Ведь он старался, так старался… Ясно было одно: в его шпионской карьере свершился крутой перелом. Не к лучшему…
Как только дверь за «Острым» закрылась, полковник почтительно спросил:
— Судя по тому, господин генерал, Как близко к сердцу вы приняли всю эту историю, вы полагаете, что «Сутулый», явившись на продовольственный склад…
— Да, Кюльм, да. Тысячу раз да, черт побери!
Все замолчали. Наконец генерал вздохнул, сделал неопределенный жест рукой и сказал:
— Ладно, подождем. Надо выждать, иного выхода у нас нет. Будем надеяться, что этот кретин не спутал наши карты. Как, кстати, с «Кинжалом»? Как идет подготовка? Докладывайте, Шлоссер. Или вы, Кюльм?
— Нет, — уклонился от ответа полковник. — Пусть докладывает майор. Он лично, непосредственно занимается подготовкой агента.
Майор Шлоссер выпрямился, откашлялся:
— Разрешите, господин генерал?
— Да, да, мы вас слушаем.
Как явствовало из доклада майора, подготовка в основном завершена, прошла успешно. «Кинжал» к выполнению задания готов. Операцию можно начинать в любой день, хоть завтра.
— Отлично, — сухо сказал генерал. (Судя по выражению лица, настроение у него особо не улучшилось.) — Отлично. Держите агента в готовности номер один. И — специальный инструктаж насчет «инициативы». — Генерал произнес это слово пренебрежительно, поджав губы. — Агент германской разведки должен быть исполнителен, дисциплинирован, пунктуально точен в выполнении задания. А инициатива… Надеюсь, вам ясно, господа?.. Теперь так: вопрос о выброске окончательно решим в зависимости от того, возьмут «Сутулого» или нет…
— Но, господин генерал, — вмешался Кюльм, — ведь «Острый» вернулся. Это — главное, и говорит о многом. Я бы считал проверку «Быстрого» законченной. Если бы «Быстрый» был схвачен русскими и потом выпущен — это бывает, перевербовка, — «Острому» не вырваться бы. «Сутулый» служил целям дополнительной проверки. И потом — связь. «Зеро» пока как без рук. Мы не вправе дальше тянуть. Нет, как хотите…
— Понимаю, полковник, — пожевал губами генерал. — Все понимаю. И все же… Дополнительная, вы говорите? Так вот, пока не поступят результаты этой «дополнительной» проверки, посылать агента мы не будем. Черт с ним с русским, но рисковать германским офицером, майором разведки… Увольте, господа.
— Как, — встрепенулся Шлоссер, — «Зеро» присвоено звание майора? О, это превосходно!
— Звание майора и железный крест первой степени, — прочувствованно сказал генерал. — Адмирал не оставляет лучших людей абвера своей заботой… Как, кстати, осуществляется сейчас с ним связь? По-прежнему?
— По-прежнему, — вздохнул Кюльм. — Просто задыхаемся, пока он без рации. Я же и говорю… Мы ему прежним путем — после позывных, марша из «Фауста». Он — швейцару гостиницы «Националь». Есть такая в Москве, в центре города…
— Швейцар — наш человек? — перебил генерал. — Что-то я запамятовал.
— Нет, не наш. Он из (полковник назвал одно государство, числившееся нейтральным), но работает и на тех, и на нас. Так вот, швейцар передает человеку из посольства, там — дипломатической почтой… Одним словом, улита едет, как говорят русские.
— Да, — сокрушенно покачал головой генерал. — Плохо. Очень плохо. Рация необходима. И все же рисковать не будем, дождемся сообщения.
Сообщение поступило только две недели спустя. Оно гласило: «Проверку произвел. „Сутулый“ на месте. Слежки не обнаружил. Есть основания полагать, что „Треф“ вернулся, веду розыск. Операцию форсирую. Необходима рация, связь. Прошу ускорить решение вопроса».
Под шифровкой стояла подпись: «Зеро».
Глава 27
Шла третья неделя, как Виктор Горюнов сидел в Туле. Сидел и ждал у моря погоды. Хочешь не хочешь, вынужден был ждать, изнывая от безделья, слоняясь с утра до вечера по городу, а вечера проводя в местном Доме офицера либо в театре, где давала концерты прибывшая сюда на гастроли Татьяна Языкова.
Вот из-за Языковой и был командирован в Тулу Горюнов. Вернее, не из-за Языковой, а… Впрочем, и сама Языкова очутилась в Туле далеко не случайно. И она, и Горюнов заняты были общим делом, но Татьяна работала, а Виктор… бездействовал. Ждал. Ждать — это сейчас было его работой. И сколько еще предстояло потратить времени на ожидание, не напрасна ли вся эта затея? Кто мог сказать?
Как все произошло? Что предшествовало этой поездке? Тогда, в тот вечер, сразу после возвращения Горюнова с фронта, где он обеспечивал переход Осетрова-Буранова к немцам, они со Скворецким отправились в гостиницу «Москва». Здесь в скромном номере жила популярная актриса Татьяна Владимировна Языкова. В тяжелые годы войны, когда многие московские дома были законсервированы, не отапливались, а иные пострадали от бомбежки, немало актеров, писателей, журналистов, художников, кинооператоров находили пристанище в гостеприимных гостиницах столицы, и прежде всего в «Москве». Здесь жила и Татьяна Языкова.
Скворецкий с Горюновым, оба в общевойсковой форме, подождав минут пять в очереди у лифта, поднялись наверх, на девятый этаж. Вот и нужный номер. Кирилл Петрович осторожно постучал. Послышались быстрые легкие шаги, и дверь распахнулась. На пороге стояла словно сошедшая с экрана, знакомая миллионам людей, молодая миловидная женщина.
— Вы ко мне? Прошу.
Кирилл Петрович и Виктор вошли.
— Присаживайтесь. — Хозяйка, указала на стоявшие возле небольшого круглого стола стулья. — Одну минуту. Сейчас я буду в вашем распоряжении.
Языкова быстро закончила укладывать чемодан и обратилась к Скворецкому, в котором нетрудно было угадать старшего:
— Итак, друзья мои, я вас слушаю, но заранее должна вас огорчить: и рада бы, да не могу. Никак не могу. У меня на месяц вперед все расписано. Через день я уезжаю. На фронт.
— Простите, — улыбнулся майор, — вы, наверно, полагаете, что мы пришли приглашать вас на концерт?
— Разве нет? — смутилась Языкова. — Тогда… чем обязана?
— Прежде всего разрешите представиться: майор Скворецкий, Кирилл Петрович. А это старший лейтенант Горюнов, Виктор Иванович. Мы из Наркомата государственной безопасности…
— Из Наркомата государственной безопасности? — На лице Языковой появилось выражение полнейшего недоумения. — Ко мне? Нич-чего не понимаю!
— Минуту терпения, дорогая Татьяна Владимировна. Сейчас мы все объясним. У вас найдется полчаса свободного времени?
— Полчаса? — Языкова задумчиво посмотрела на часы. — Видите ли, я кое-кого жду… Друзей… Хотя… Да… Если уж очень надо…
— Очень, — сказал Скворецкий. — Очень, Татьяна Владимировна.
— Ну что ж, — вздохнула актриса, усаживаясь поудобнее в кресло. — Я вас слушаю.
— Заранее прошу извинить, но речь пойдет о некоторых интимных предметах. Надеюсь, нет нужды разъяснять, что здесь не простое любопытство. Вопрос чрезвычайно серьезен.
Языкова усмехнулась:
— Любопытно. Вот уж не думала, что моя интимная жизнь может интересовать официальное учреждение, да еще такое, как ваше…
— Простите, — досадливо поморщился майор, — вы превратно толкуете мои слова. Я не сказал — ваша интимная жизнь. Кто вправе в нее вмешиваться? Интересоваться? Речь пойдет совсем о другом. Я уточню: нам крайне важно знать, был ли у вас жених — военный летчик? Армянин по национальности?
— Аракел?! — взволнованно вскрикнула актриса. — Бога ради, почему вы спрашиваете? Меня? Что вы о нем знаете?
— Значит, был? — полуутвердительно повторил свой вопрос майор. Он был явно удовлетворен услышанным.
— Жених? Это, пожалуй, не совсем так, но какую это играет роль? Где он? Что с ним? Почему вы спрашиваете о нем меня, именно меня? Нет, вы должны мне объяснить, все объяснить!..
— Татьяна Владимировна, милая, — примирительно сказал Скворецкий, — так мы далеко не уйдем. По существу вы не ответили толком на мой вопрос и сами засыпали меня кучей вопросов. Я вам охотно все разъясню, насколько это в моих силах, но давайте придерживаться порядка. У меня такое предложение: сначала вы расскажите все, что знаете об этом человеке, начиная с имени, отчества, фамилии, возраста, а затем, если речь идет о том человеке, который нас интересует, мы постараемся, в пределах возможного, ответить на ваши вопросы. Согласны?
— А разве от моего согласия или несогласия хоть что-нибудь зависит? — как-то потерянно улыбнулась Языкова, отбрасывая свесившуюся на лоб прядку волос. — Извольте, я вам все расскажу.
Актриса глубоко задумалась. В молчании прошла минута, другая. Наконец, словно собравшись с мыслями, она начала свой рассказ. Речь, как она понимает, идет о Менатяне. Аракеле Геворковиче Менатяне. Летчике. Так вот: Аракела Менатяна Языкова знала не один год. Если память ей не изменяет, они познакомились еще в 1936 году, когда она училась в музыкальной школе. Познакомились случайно, на катке, на Петровке. Сначала встречались редко, от случая к случаю, все там же, на катке «Динамо». Потом стали встречаться чаще, уже не случайно. Аракел, который был на три года старше Татьяны, нравился ей. Чего греха таить: ей, девчонке, льстило, что за ней ухаживает такой взрослый, интересный парень. Военный. (Менатян учился в военной школе, на летчика.) А он ухаживал. И чем дальше, тем настойчивее. Кончилось тем, что он своей настойчивостью не на шутку напугал ее: ведь было ей тогда всего семнадцать лет. И, конечно, родители… Мама всегда была Тане другом. И тут она на многое открыла ей глаза. Поведение Аракела, сам он определенно не нравились родителям Татьяны.
Короче говоря, прошел год с небольшим после их знакомства, и Языкова стала избегать Менатяна. Он искал встреч с ней, устраивал идиотские сцены, но ничего не добился, Татьяна настояла на своем: они перестали видеться.
Минуло еще три года. Девичье увлечение стерлось из памяти Тани. Она начала сниматься в кино, стала самостоятельным человеком, как вдруг, у одной приятельницы, в дружеской компании, вновь встретила Аракела. Случайно ли он оказался там, в той компании, трудно сказать. Скорее, не случайно. Как бы то ни было, все началось опять, как прежде, и в то же время по-новому, куда серьезнее.
Полюбила ли она Менатяна? Нелегкий вопрос. Он ей нравился, это бесспорно, но любить?.. И — она его боялась. Он был еще больше, чем прежде, настойчив, нетерпелив. Самонадеянность — одна из отличительных черт этого человека. Самонадеянность, себялюбие, даже больше — быть может, эгоцентризм. Все это она знала за ним, постоянно в нем замечала, и все же он ей нравился. Много было в нем какой-то силы, веры в себя, мужского обаяния. По жизни он шел от успеха к успеху, был уже признанным летчиком, только расположением товарищей почему-то не пользовался. И друзей у него не было, скорей всего из-за того же себялюбия. Менатян всех презирал, ставил себя выше всех, в общении с людьми был нетерпим. В минуту откровенности он поговаривал о месте в жизни «сильного человека», плюющего на общество, на окружающих.
Откуда это у него взялось, она не знает. Родителей Менатяна Языкова никогда не видела, не знала. Они жили в Армении, в Москве никогда не бывали. Отец Аракела, как она поняла, был одно время на крупных постах, очень крупных, но чем-то проштрафился и последние годы «тянул лямку», по выражению сына, в системе кооперации. Говорить об этом без обиды, без злой горечи Аракел не мог, хотя и не прочь был поговорить на эту тему. Совсем не прочь! Похоже было, что именно отсюда все и шло: и отношение Менатяна-сына к людям и характер.
Любил ли он ее? Пожалуй, да. Но любовь эта была какая-то странная, опять-таки эгоистичная. Он мало с ней считался, но в то же время его тщеславию льстила ее популярность как актрисы. В общем, все у них было страшно трудно, неопределенно. Так и шло до начала войны.
Первые дни войны Татьяне запомнились навсегда. Она многое поняла по-новому, многое передумала. Поняла свое место в жизни… А Аракел? Аракел некоторое время почему-то задерживался в Москве, не сразу получил назначение в действующую часть. Как, почему, она не знала. Так вот: Менатяна она не узнавала. Куда девалась его вечная самоуверенность, самомнение… Он был перепуган, находился в глубочайшем смятении, то и дело впадал в состояние полной прострации. На людях-то он держался лихо, бахвалился: дадим прикурить Гитлеру, — а наедине?.. Ох, и вспоминать не хочется! Аракел не скрывал страха, животного страха перед немцами, их военной техникой, организованностью, военной мощью. «Нет, — говорил он, — как идут, как идут!.. Разве их остановить? Нам? Нет, куда уж там!..» — и истерически хватался за голову. Он бывал ей в такие минуты отвратителен. Однако, получив назначение, он внезапно переменился и, как казалось, стал держаться достойно.
«Ждать будешь? — спрашивал он перед отъездом. — Будешь ждать? Помни, Таня-джан, ты должна меня ждать!» Она вроде бы обещала. Вот, собственно говоря, и вся история…
— Нет, Татьяна Владимировна, не вся, — сказал Скворецкий. — Ваша история не имеет конца. Менатян когда ушел на фронт?
— А я разве не сказала? Прошу извинить. Это было в конце 1941 года, в последних числах ноября. С тех пор, с 1941 года, я об Аракеле ничего не слыхала, не имела от него ни строчки. В первых же боях он погиб или пропал без вести, что-то в этом роде. Я ничего о его судьбе не знаю. Кроме того, я встретила одного человека. Еще в 1942-м. В самом начале года… Ну, одним словом, возможно, я скоро выйду замуж. Этого человека я тоже должна назвать?
— Это целиком на вашем усмотрении. Нас интересует только Менатян. Так вот, если вы собираетесь выходить замуж, как же с Аракелом? Вы не нарушаете данного ему слова?
— Но я же вам говорила, — лицо актрисы исказила болезненная гримаса, — наши отношения были страшно неопределенными. Я никогда не давала Аракелу слова, не обещала, что стану его женой. Женой этого человека? Подумать страшно. И потом… он же погиб. К чему этот разговор? Какая-то бессмыслица.
— Нет, не бессмыслица, — медленно произнес Скворецкий. — У нас есть очень веские основания полагать, что бывший военный летчик Менатян не погиб. Ни в 1941 году, ни позже. Менатян жив.
— Жив?! — Татьяна побледнела. Можно было подумать, что это известие ее мало обрадовало. Но так казалось только мгновение. Она тут же встрепенулась: — Жив? Но где он? Что с ним? Почему он так долго не подавал признаков жизни? Нет, это невозможно. Я… я не верю.
— И все же, Татьяна Владимировна, думаю, что это так. Придется поверить. Однако ничего больше сегодня я вам не скажу. Повременим денек-другой. Потом мы снова продолжим наш разговор.
— День-два? Но я не могу ждать. Завтра у меня начинаются концерты, я должна ехать.
— А отложить никак нельзя? Сейчас ваш отъезд крайне нежелателен. Если требуется наша помощь в оформлении, мы к вашим услугам.
— Нет, зачем же, зачем, — поспешно сказала актриса. — Дело не в том, как оформить мою задержку. Просто мне надо ехать, очень надо. Ведь меня ждут. На фронте. Мой приезд обещан. Должны вы это понять?..
— Татьяна Владимировна, — решительно сказал Скворецкий, — я все понимаю и все же вынужден настаивать. Иначе поступить не имею права. Пока мы всё до конца не выясним, вам просто невозможно уехать. Никак невозможно. И не вполне безопасно. Поймите, это больше, чем просьба.
— Хорошо, — после минутного колебания согласилась Языкова. — Если вы этого требуете, я останусь…
— Простите, — обратился Кирилл Петрович к Языковой, когда они с Горюновым уже собрались уходить, — еще один вопрос. На сегодня — последний. У Менатяна была ваша фотография? С надписью?
— Была. Я подарила ему свою карточку перед его отъездом на фронт. А что? Какое это имеет значение?
— Имеет, Татьяна Владимировна, имеет. Какое? Об этом не сейчас. Потерпите…
Теперь, когда известны были имя, отчество и фамилия «жениха» актрисы Языковой, его возраст, проверка не составила особого труда. Результаты ее заслуживали внимания. Воинская часть, где служил Менатян, дать ему характеристику воздержалась: слишком недолго он прослужил в части, да и давно это было. Зато подробности того, что с ним произошло, запомнились и были весьма примечательны. В группе из нескольких машин Менатян совершил один из первых своих вылетов, который стал для него и последним. Наши самолеты шли наперехват вражеских бомбардировщиков, когда из-за облаков на них вывалились «мессеры». Наши приняли бой, в ходе которого машина Менатяна оказалась каким-то образом оттертой от остальных и, преследуемая двумя фашистскими самолетами, потянула на территорию, занятую немцами. Рация Менатяна с первой минуты боя молчала. На вызовы он не отвечал. Почему, неизвестно. Больше никаких сведений о Менатяне не было, он исчез. Кое-кто из горячих голов, участвовавших в том бою (две наши машины в тот день были сбиты, летчики погибли, но и фашистам досталось), утверждали, что Менатян — изменник. Не принял боя и перелетел к немцам. Доказано это не было, как не было доказано и противное, вопрос так и остался открытым. Менатяна считали пропавшим без вести.
— Да, — ворчал Кирилл Петрович, читая и перечитывая сообщение, — «пропал без вести»! А он и не пропал. Вовсе не пропал. Он — объявился. У майора Шлоссера, в фашистской разведывательной школе, вот где объявился. Нет, Сенька Буран не врал, не мог он такого придумать, И фотокарточка Языковой…
— Карточка? — усомнился Виктор. — Но мы ведь не знаем, какую карточку и кого видел Буранов. Помните?
— Все помню, — откликнулся Скворецкий. — Но карточка-то Языковой. С надписью. И такая карточка была. Совпадение? Не верю.
На сей раз Виктор промолчал.
— Да, — продолжал рассуждать вслух Скворецкий, — так оно и бывает. Одно к другому. Вот из таких-то и получаются предатели. Как это говорила Татьяна Владимировна? Себялюб? Эгоцентрик? Себя ставил высоко, а людей презирал. А тут еще обида за отца. Как же, «обидели»! Лишили постов. И — немцев испугался. До ужаса. Немецкой техники. Организации. Ну, и решил устроить себе жизнь при «новом порядке». Устроил!..
— Разрешите, Кирилл Петрович? — вновь перебил майора Горюнов, пристроившийся возле краешка стола и внимательно изучавший сообщение вслед за своим начальником. — Разрешите? Ведь что получается! Я рассуждаю так: раз болтовня Осетрова о «женихе» Языковой не вымысел, следовательно, и остальное — предстоящая выброска, Тула — тоже правда. Отсюда…
— Отсюда, — твердо сказал Скворецкий, — складывай вещички. Готовься. Поедешь в Тулу, и не один. Вот только получу санкцию комиссара…
Вернулся Кирилл Петрович от комиссара в приподнятом состоянии духа:
— Ну, все в порядке. «Добро» получено. Звони Татьяне Владимировне. Теперь самое время повторить наш визит…
Актриса, открывшая им дверь, едва они успели постучать, заметно волновалась. Было видно, что за двое суток, минувшие с прошлой беседы, она немало пережила, передумала. Кирилл Петрович сразу приступил к делу:
— Так вот, Татьяна Владимировна, кое-что мы тут проверили, собрали кое-какие сведения. Наши предположения подтвердились. Прямо скажу: особо порадовать вас нечем…
— Я знаю, — вдруг сказала Языкова, пристально глядя в глаза майору. — Все знаю. Вернее — поняла.
Майор опешил:
— Что вы знаете? Что поняли?
— Все. — В голосе Языковой послышалось отчаяние. — Я — не девочка, кое в чем разбираюсь. Годы войны и меня многому научили. Одним словом, если Ара… если Менатян жив и в то же время без малого два года не подает признаков жизни, это… Ну, и дальше: если… если им интересуются работники вашего ведомства, вы интересуетесь — да, да, вы, не перебивайте, пожалуйста, — значит, он, Менатян, у немцев. В плену. Если только не хуже…
— Что — хуже? — мрачно спросил Скворецкий. — Что? Считаете — погиб?
— Неужели не ясно? Да, я боюсь — нет, почти уверена, — что Менатян… Ну, словом, он стал предателем.
— Почему вы пришли к такому выводу? — заинтересовался Горюнов.
— Почему? Но, мне кажется, я это уже объяснила. Самый ваш визит, ваши вопросы… А потом… потом, Аракел ведь, в общем-то, слабый человек, очень слабый. Он только казался сильным. Мы, женщины, в этом разбираемся. Немцев он боялся, боялся смертельно, в нашу победу не верил… И если он очутился там, у них… Нет, все ясно.
— И все же, Татьяна Владимировна, я не спешил бы с выводами, — сказал Скворецкий. — Семь раз отмерь… А когда речь идет о человеке, и семи раз мало. Короче говоря, дело обстоит так: прежде чем делать окончательные выводы, необходимо провести тщательную проверку Менатяна. Самую что ни на есть тщательную. Надеюсь, вы меня поняли?
— Конечно. Одно мне не вполне ясно: мне-то вы зачем все это говорите? К чему?
— А вот к чему: нам хотелось бы в этом деле рассчитывать на вашу помощь.
— Мою? Но чем я могу помочь? Как?
— Как, это мы обсудим. Важно ваше желание. Если оно есть… С этим мы к вам и пришли. Что скажете?
— А что я могу сказать? — растерянно возразила актриса. — Что? Если надо… Только… Только я себе никак не могу представить, чем могу быть полезной?
— А вот чем, — спокойно сказал Скворецкий. — Слушайте. У нас есть основания предполагать, что в ближайшие недели, быть может, даже дни, Менатян может очутиться в Туле. Если бы в это время вы оказались там…
— В качестве приманки? — горько усмехнулась Языкова.
Кирилл Петрович поморщился:
— Зачем вы так? На вас это не похоже. Мы, конечно, можем обойтись и без вас, но если еще осталась хоть какая-то возможность круто повернуть судьбу Менатяна, то это, скорее всего, зависит от вас. Боюсь, только от вас. Впрочем, навязываться мы не собирались…
— Простите, я, очевидно, сказала глупость… Поймите мое состояние. У меня и в мыслях не было вас обидеть. Да, если надо, я еду.
— Вот это другой разговор, — вздохнул с облегчением майор. — Поедете вы не одна. С Виктором Ивановичем. Теперь давайте обсудим план действий…
Вот так Горюнов и Языкова очутились в Туле. Актриса выступала с концертами в Доме офицеров и расположенных в городе и поблизости воинских частях, а Виктор… Виктор бездельничал. Ждал.
Глава 28
Сотрудники специальной радиослужбы поймали очередную передачу «Фауста». Марш. Затем шла пространная сводка погоды: сообщалась температура в различных точках Европы, барометрическое давление. Когда расшифровка была закончена, чекисты прочли:
«Благополучное возвращение „Острого“ позволяет использовать „Быстрого“. Встреча „Сутулым“ была непреднамеренной, но ваше сообщение „Сутулом“ учтено, служит подтверждением. Связь „Быстрым“ поручена опытному агенту „Кинжал“, который будет снабжен всем необходимым, кодом, средствами».
Кирилл Петрович, изучив содержание шифровки, задумался. Тут было над чем поломать голову. В том, что радиограмма предназначалась «Зеро», сомнений не было, но кто скрывался под псевдонимами? Ну что же, думал майор, прохаживаясь из угла в угол просторного кабинета. И это задача не из сложных. Что тут за псевдонимы? Их четыре. Начнем с того, что нам доподлинно известно: «Быстрый» — Малявкин. «Сутулый» — Шкурин. Уже хорошо. Так, «Острый». Это, надо полагать, Осетров. «Благополучно возвратился». Все ясно!
Нерасшифрованным остался «Кинжал». Кто? Менатян?.. Да, скорее всего он. Однако не будем спешить: пусть «Кинжал» остается пока под вопросом — так и так до него доберемся.
Теперь можно подвести итог: посылка «Острого», как и то, что он назвал Малявкину Шкурина, имели своей основной целью проверку «Быстрого». Отсюда ясно: немцы ведут крупную игру, в которой «Быстрому» отведена не последняя роль.
«Черт побери! — подумал Кирилл Петрович. — Мы не допустили ошибки, обеспечив Буранову благополучное возвращение к Шлоссеру, не тронув Шкурина. Ход был правильный. Будем играть дальше!»
Вернемся к «Кинжалу». Итак, будем исходить из предположения, что «Кинжал» — Менатян. Вот и разгадка ребуса. И ждать надо Менатяна со дня на день. «Зеро» — вот кто нам пока неизвестен, а он один стоит всех остальных, вместе взятых, и еще многих в придачу. «Зеро» — этот действует. И еще как!
«Да, „Зеро“… — Скворецкий остановился, присел к столу. Из левого ящика достал чистый лист бумаги. Задумался. — „Зеро“!.. А вдруг… Да нет, не может быть!.. Хотя почему, собственно говоря, не может? Почему?»
Уже длительное время майора преследовала навязчивая мысль. Мысль эта, невзирая на свою дерзость — ровно никаких доказательств не было, — овладевала Скворецким все больше и больше. В мозгу сверлило: а ведь ты прав. Прав, черт возьми!
Сейчас, когда Кирилл Петрович прочел и еще раз перечитал перехваченную шифровку, что-то словно стронулось с места, сдвинулось, мысли получили новый ход: безусловно прав!
Кирилл Петрович поплотнее уселся в кресло: «Ну-ка, пораскинем мозгами, — думал он, — прикинем. Что-то у нас получится?»
Майор взял карандаш, чистый лист бумаги. В левом углу листа написал: «Малявкин». Чуть ниже, в скобках: «Быстрый». Под этой надписью он поставил другую: «Гитаев („Музыкант“)». То и другое обвел кругом и эти окружия соединил между собой тонкой линией. От Гитаева («Музыканта») провел еще одну линию, потолще, к середине листа. Там жирными буквами вывел: «Зеро» — и тоже обвел кругом. Линия, шедшая от «Музыканта», соединилась с этим кругом. Карандаш застыл в руках Кирилла Петровича: майор думал, думал графически, если можно так выразиться. Это была его старая привычка: он любил решать сложнейшие оперативные задачи, строя на бумаге схемы связи между собой действующих лиц, переплетения их отношений.
Подумав с минуту, в правом углу он написал: «Осетров („Острый“)» — и соединил эту надпись с надписью «Быстрый», но ни от нее, ни от «Быстрого» линии к «Зеро» не шло, зато такие линии появились, когда снизу листа было написано: «Кинжал» (Менатян)», а затем «Шкурин („Сутулый“)». Потом было написано: «Варламов, институт Варламова».
Некоторые, из этих надписей майор соединил между собой и опять задумался. Надолго. Встал, снова принялся расхаживать. «Какие линии сходятся к „Зеро“? — думал он. — Какие и как пересекаются? Кто из известных нам действующих лиц связан между собой? Как?.. Гм…»
Кирилл Петрович снова подошел к столу и перечитал расшифрованную радиограмму. «Так, что здесь особо любопытно? „Сутулый“! Что о нем сообщается?»
Твердой рукой майор провел на своей схеме еще одну черту, жирную, отчетливую, сделал под словом «Зеро» надпись, затем снял телефонную трубку и вызвал одного из своих помощников.
— Вот какое дело, — сказал он, поглаживая бритую голову и осторожно подбирая слова. — Есть задание. Очень серьезное. Надо присмотреться к одному человечку. Попристальнее. Только чтобы комар носа не подточил, чтобы он, этот человек, ничего не заметил, не заподозрил. Никоим образом. Ясно? Это по делу «Зеро».
Скворецкий с минуту помолчал, как бы еще раз все продумывая, и тихо, вполголоса назвал фамилию.
— Что? — охнул ошарашенный сотрудник. — Вы, никак, шутите, товарищ майор? Так это…
— Тш-ш-ш!.. — предостерегающе поднял палец майор. — Пока помалкивай. Понял? Молчок. Никому ни слова. Никому. Вот когда поработаем…
Выпроводив так и не пришедшего в себя от изумления сотрудника, Кирилл Петрович спрятал исчерченный лист бумаги в свой сейф и повернул ключ в замке; затем связался с Тулой, с Управлением НКГБ, и попросил срочно разыскать Горюнова: пусть тот немедленно позвонит в Москву.
— Виктор? — сказал он, когда раздался звонок. — У тебя все в порядке? Нормально? Ну и отлично… Так вот какие дела: переходи на готовность номер один.
— Как? — воскликнул Горюнов. — Есть новости?
— Есть, — спокойно сказал Кирилл Петрович. — И существенные. Надо полагать, «гость», вот-вот прибудет. Понял? Кстати, судя по некоторым данным, есть основания полагать, что его кличка «Кинжал».
…Кончился очередной концерт актрисы Языковой в Доме офицеров Тульского гарнизона. Концерт прошел с большим успехом: пела Татьяна в этот вечер с подъемом, многие номера исполняла на «бис». Зрители кричали:
— «Землянку», просим «Землянку»!
— «Темную ночь»! — требовали другие.
— «Офицерский вальс»!
— «Огонек»! Даешь «Огонек»!
И Таня пела. Пела «Землянку», «Офицерский вальс», «Огонек»… Ее долго не хотели отпускать.
В этот вечер с первой минуты, едва она вышла на сцену, Татьяну охватило чувство какого-то странного, не похожего на то, как бывало обычно, возбуждения. На нее из притененного зала смотрели сотни пар глаз, к этому она привыкла, но на этот раз она чувствовала на себе чей-то особо пристальный взгляд. Татьяна взволнованно пробегала глазами по расплывчатым в полумраке лицам зрителей и вдруг «натыкалась» на этот необычный взгляд, но это длилось мгновение. Мгновение — и взгляд потухал, все исчезало. Как ни старалась Татьяна, она ничего не могла разглядеть, не могла понять: что это? Что с ней происходит?
Уставшая, все еще не оправившись от странного волнения, покидала актриса Дом офицеров. У подъезда ожидала машина. Возле стояли седоватый подполковник и молоденький лейтенант, совсем еще мальчик.
— Разрешите, Татьяна Владимировна, мы вас доставим в гостиницу? — просительно приложил руку к фуражке подполковник.
Таня отказалась: ей хотелось побыть одной, пройтись. Вечер стоял чудесный — теплый, тихий. Однако отделаться от настойчивого подполковника оказалось не так просто.
— Вы предпочитаете пройтись пешком? — сиял он улыбкой.
— Да, — суховато сказала Языкова. — И, вы знаете, я предпочитаю ходить одна. Извините, но такая уж у меня привычка. Еще раз прошу простить…
— Ну уж нет! — воскликнул подполковник. — И не думайте, дорогая Татьяна Владимировна.
Не спрашивая разрешения, подполковник подхватил Таню под руку, лейтенант, чуть поотстав, пристроился сзади, и все втроем зашагали к гостинице. Виктор, наблюдавший со стороны эту сцену, чуть усмехаясь, шел в сторонке.
Тане удалось избавиться от не в меру назойливых поклонников только возле самой двери своей комнаты.
Как ни была Таня раздосадована бестактной настойчивостью подполковника (с ней такое случалось не часто: в воинских частях, где ей приходилось бывать, к ней относились тепло, внимательно, с уважением), она сразу же забыла об этом мелком эпизоде, едва очутилась в своей комнате. Вновь и вновь возвращалась мысль актрисы к необъяснимому ощущению, которое она испытала во время концерта. Что это было? Кто это был?..
С пылающими щеками Татьяна принялась расхаживать взад-вперед по маленькой комнате, натыкаясь то на громоздкую кровать, то на стол, стоявший возле окна.
Прошло около получаса. Раздался тихий, осторожный стук в дверь, словно скребли ногтем. Татьяна остановилась, поморщилась: «Опять этот несносный подполковник! Ну что за человек? Совершенно лишен элементарного такта. Неужели не понимает, что он ей неприятен, что ей вообще противны подобные ухаживания? Нет, она ему не откроет, ни за что не откроет. Он может убираться ко всем чертям!»
Таня молчала. Не шевелилась. Стук повторился чуть громче, настойчивее. Еще. Еще…
Ах так? Хорошо. Отлично. Сейчас она ему все скажет. Татьяна стремительно шагнула к двери, рывком распахнула ее и в то же мгновение отшатнулась назад, судорожно прижав ладонь к губам. Там, в коридоре, стоял… Аракел Менатян. Не спуская с Таниного лица горящих глаз, он вошел в комнату, тихо прикрыл за собою дверь, повернул ключ в замке и заключил Таню в крепкие объятия.
Языкова была потрясена, на какое-то время утратила дар речи.
— Таня, Таня-джан, — шептал он срывающимся голосом, — голубка моя…
Наконец Татьяна пришла в себя. Мягко, но решительно она освободилась из объятий Менатяна, отстранилась и испытующе вгляделась в его лицо. Менатян выглядел хорошо: упитанный, сытый, ухоженный. Разве только чуть оброс жесткой щетиной — как видно, сегодня не брился.
Волнение, охватившее обоих в первый момент встречи, улеглось не сразу. Слова приходили с трудом, постепенно. Разговор поначалу не вязался. То один, то другой начинал фразу, задавал вопрос, обрывал, не договорив, не дождавшись ответа, и снова начинал.
— Ах, Таня, Таня, — словно в забытьи твердил Менатян, — Таня-джан! Какая ты стала… Ой, какая! Еще красивее. Понимаешь? (Это слово он произносил как-то странно, с придыханием.)
Менатян с минуту помолчал.
— Да, — продолжал он, — красивая. А поешь как, как поешь! Я ведь был там, в Доме офицеров. Слышал. (Этого он мог не говорить: Таня и сама теперь превосходно поняла, чей настойчивый взгляд преследовал ее там, в зале.)
Языкова, взявшая себя наконец в руки, хотела сразу поставить точки над «i» — сказать Менатяну, что встретила другого человека и скоро выходит замуж, но, вспомнив Скворецкого, Горюнова, одумалась: «Нет, так сразу нельзя. Не следует. Можно все испортить…»
Что именно «испортить», она не знала, но какое-то подсознательное чувство ей подсказывало: не спеши! Будь осторожна. Уклонившись от объятий вновь устремившегося к ней Менатяна, она сказала:
— Не надо, Аракел, не надо… И потом, ты ничего не рассказал о себе. Где ты был эти годы? Что с тобой произошло? Тебя ведь считают пропавшим без вести. Так мне сообщили. «Пропавший без вести»! Какие страшные слова. — Она тяжко вздохнула, пригорюнилась.
— Эх, Таня, — бесшабашно махнул рукой Менатян, — зачем такие слова говоришь? Разве это играет какую-нибудь роль? Есть ты, есть я. Мы — вместе. Вот и все. Остальное неважно.
— Нет, — решительно сказала Таня, — так нельзя. Неважно, ты говоришь? Слова? Это не так, все очень серьезно. Идет война… Откуда ты? Где пропадал без малого два года? Почему не писал? Почему появился здесь, в Туле, а не в Москве? Почему, наконец, сидел в зале и не подошел ко мне там, после концерта, а пришел крадучись, тайком. Объясни мне, я очень тебя прошу.
Менатян криво усмехнулся:
— Слушай, Таня, я тебя не узнаю. Ты не Таня, ты — прокурор, нет — целый трибунал! Ты мне целый допрос устроила! А? — Он рассмеялся.
Однако Таня не приняла игривого тона, она была не склонна шутить, а требовала ответа на свои вопросы. Тогда Менатян фыркнул, округлил глаза, сделал страшную гримасу и приглушенным голосом сказал:
— Ты хочешь знать, кто я такой, откуда взялся? Хорошо, я скажу, только берегись! Так и знай: я — немецкий шпион, диверсант, террорист. Понимаешь, шпион! Что, страшно?..
Языкова в ужасе отшатнулась от Менатяна. Она этого ждала, предполагала, боялась, но так откровенно, с таким цинизмом… Да разве такое может быть, разве возможно?
— Слушай, — наконец выдавила она из себя, — ты понимаешь, что ты говоришь?
Ответа не было. Вместо ответа Менатян… хохотал. Таня окончательно растерялась.
— И ты… — продолжал смеяться Менатян, — ты… Ты могла такое принять всерьез? Могла? Не поняла шутки? Нет, Таня, выходит, плохо ты знаешь Аракела Менатяна, ой как плохо знаешь. Нехорошо!..
— Такими вещами не шутят, — резко бросила Таня. — Немедленно прекрати паясничать. И вот что: или ты мне сейчас же расскажешь, где был и откуда взялся, или…
— Что «или»? — зло прищурился Менатян. Лицо его внезапно изменилось, стало чем-то похоже на оскаленную маску. — Что? Доносить пойдешь?
Таню покоробило.
— Доносить? — Она гордо вскинула голову. — Нет, не «доносить», а сообщить, куда следует, сообщу. Да, да, сообщу. Можешь не сомневаться.
— И что же ты сообщишь? — опять рассмеялся Менатян. — «Вот какая я смелая: диверсанта поймала. Держите! Хватайте!»
— Прекрати сейчас же! — закричала Таня. — И… и… — в голосе ее послышались слезы, — уходи, уходи вон! Убирайся. Видеть тебя не хочу…
Менатян сразу посерьезнел. Он смотрел на Языкову печальными глазами.
— Ай, Таня, Таня… — сказал он. В голосе его послышалась боль. — И ты могла подумать, могла поверить, что Аракел Менатян… Нехорошо! Ладно. Никому не говорил, никому не скажу. Никто не должен был знать, но ты… тебе… Тебе скажу. Слушай внимательно.
Менатян говорил тихо, проникновенным голосом. Таня слушала его не перебивая. Верила и не верила. Нет, все же, пожалуй, скорее верила, а под конец рассказа поверила окончательно…
Менатян ушел в первом часу пополуночи, ушел после того, как договорился с Таней о встрече в Москве, где он собирался быть в ближайшие дни. А она, Таня, тоже заканчивала свои гастроли в Туле и намеревалась возвратиться в Москву. Да, теперь тульские гастроли можно было заканчивать: поставленную перед ней задачу Татьяна решила, и как удачно. Как хорошо все обернулось!
Как только дверь за Менатяном закрылась, Языкова решила, что надо повидаться с Горюновым — так было условлено на случай появления Менатяна, — но, посмотрев на часы, передумала. Слишком поздно. Можно встретиться и завтра, успеется. Теперь успеется. Ведь страшного-то ничего нет и в помине!
Горюнов, однако, придерживался иной точки зрения. Прошло минут десять — пятнадцать после ухода Менатяна, не больше, и в дверь номера, который занимала Языкова, вновь постучали. Таня, собиравшаяся уже лечь спать, рассердилась — и что за вечер такой? — но дверь открыла. Это был Виктор.
— Прошу извинить, Татьяна Владимировна, за столь позднее вторжение, — сказал он, входя в комнату, — но уж такая беда: не во всех номерах есть телефоны. Вот и у вас тоже. А у меня уж вошло в привычку встречаться с вами каждый вечер, не хотелось нарушать традицию. Тем более сегодня. Раньше же никак не мог, у вас…
Таня была раздражена. Она устала, изнервничалась за этот нелегкий вечер. Не дав Горюнову закончить фразу, она с вызовом сказала:
— Да, вы правы, я была не одна. А вы… Откуда вам это известно? Подсматривали за мной? Вы полагаете, что это красиво?
— Подсматривал? Знаете, Татьяна Владимировна, у вас удивительный дар выбирать выражения. — Виктор широко усмехнулся, будто говорил нечто очень приятное. — «Подсматривал»! Нет, не подсматривал. Просто после концерта мне никак не удавалось к вам подойти, в таком плотном окружении вы были (Татьяна, вспомнив нахального подполковника, поморщилась), а я, как уже было вам доложено, раб привычек. Вас нет и нет, вот и решил, не дождавшись, сам вас навестить. Подошел к вашей двери: голоса. У вас шло какое-то бурное объяснение, уж не знаю с кем. Что мне оставалось делать? Пришлось уйти. Вот там, за углом, коротал время, ожидая, пока вы останетесь в одиночестве, сами вспомните обо мне. Не вспомнили… А теперь еще и ворчите!
Виктор говорил весело, шутливо, но глаза у него были настороженные, взгляд суровый. Перехватив этот взгляд, Языкова невольно поежилась. «Ну ладно, — подумала она, — посмотрим, что ты сейчас скажешь!»
— Повторяю, — сказала она, не меняя тона, — вы не ошиблись. У меня был… Менатян. Да, да, Аракел Менатян. Он самый. Собственной персоной. И я не понимаю, что вам от Менатяпа надо, чего вы к нему привязались? Аракел — разведчик. Партизанский разведчик.
Таня внезапно осеклась: Менатян — советский разведчик? Партизан? Полно! Так ли оно? Не слишком ли она, Татьяна Языкова, наивна, доверчива, не слишком ли легко поверила Менатяну?
Горюнов смотрел на нее, не стараясь скрыть изумления. Даже присвистнул: Менатян — партизанский разведчик?! Ловко! Улыбка сбежала с лица Виктора, он мгновенно посерьезнел, посуровел:
— Послушайте, Татьяна Владимировна, да вы понимаете, что говорите? Это же очень серьезно. Мы тут не шутки шутим. Или он сам вам об этом сказал?
— Да, сам, — коротко ответила Таня.
Ей трудно было разобраться в собственных чувствах: так хотелось верить Менатяну, а веры не было. Но как раз этого она и не хотела показывать Горюнову.
Виктор смотрел на нее испытующе:
— И вы… Вы верите тому, что Менатян — партизан, советский разведчик? Верите?
— А почему бы мне не верить? Ведь вы-то ничего определенного об Аракеле не говорили. — Татьяну обуял дух противоречия.
— Да, это верно, — задумчиво сказал Горюнов, — не говорили. И сейчас я ничего не скажу. Просто не в силах сказать. Все очень сложно. Но… партизан! У меня к вам пока одна-единственная просьба: не торопитесь с выводами, не принимайте окончательного решения. Все разъяснится. И, я надеюсь, разъяснится скоро.
Татьяна, слушая Горюнова, смотрела на него во все глаза. Вот он, оказывается, какой: собранный, строгий. Таким она его еще не знала: он ей казался просто веселым, разбитным, компанейским парнем, а он вон оно что.
Татьяне стало стыдно: как она с ним разговаривала! Каким тоном… Обидела, пожалуй, а за что? Зачем? Ну и несносный характер! Он же хочет добра, только добра, и ей, Татьяне Языковой, в первую очередь. Оберегает ее от страшной ошибки, от возможной беды.
— Послушайте, Виктор Иванович, — сказала она просительно, — не сердитесь на меня, пожалуйста. И потом, я же вам еще ничего не рассказала.
— Теперь-то расскажете? — усмехнулся Горюнов.
Татьяна провела рукой по лицу, собралась с мыслями и начала говорить. Она передала Горюнову во всех подробностях рассказ Менатяна.
Аракел, по его словам, еще в 1941 году был сбит в воздушном бою. Ему удалось выброситься с парашютом из объятой пламенем машины и благополучно приземлиться, но он очутился в плену. («Так, — отметил про себя Горюнов. — Ложь. Обстоятельства пленения выглядят в сообщении воинской части иначе: самолет Менатяна был не сбит, не горел. С парашютом Менатян не выбрасывался».)
Как рассказывал далее Менатян, около года он пробыл в фашистской неволе, в лагере для военнопленных, потом бежал.
— В каком лагере, где? — быстро спросил Горюнов.
— Не знаю, — растерялась Языкова. — Он не говорил, а я не сообразила спросить.
— Это не беда, может, даже лучше, что не спросили. Что же дальше?
А дальше, как поведал ей Менатян, он прибился к крупному партизанскому соединению и вот уже год сражается в рядах партизан, в разведке, выполняя особо ответственные, серьезные секретные задания партизанского командования. Поэтому и не писал, ничего не сообщал о себе: не мог, не было связи. Да и права, по роду своей деятельности, не имел.
— Не имел права? Любопытно, — усмехнулся Горюнов. — Это что-то новое. Как по-вашему, это похоже на правду?
— Не знаю, — растерялась Языкова. — Я же в таких вещах ничего не понимаю.
— Это справедливо, — заметил Виктор. — Ну, а в каком соединении Менатян находился, где? В каком районе действует это соединение?
— И этого не знаю, — пожала плечами Языкова. — Аракел не назвал. Район? Я поняла так, что где-то на западе Белоруссии, но за точность не ручаюсь.
— Хорошо. В конце концов, это не так важно. А как он попал сюда, почему именно в Тулу? Тоже по «заданию командования»? — Горюнов не мог скрыть иронической усмешки. — И тоже «секрет»?
— Да, — окончательно смутилась Татьяна, — так он и говорил: «Секрет, не имею права говорить».
— Последний вопрос: вы этому верите? Хотя… Хотя не надо. Не отвечайте. Поразмыслите сами над всей этой историей, подумайте. Хорошо? Ну, а гастроли, я думаю, можно кончать. Пора вам возвращаться в Москву. Самое время.
— А вы? — неожиданно робко спросила Татьяна. — Вы тоже вернетесь? И потом, как мне держать себя с Менатяном, если он вновь появится? А он, я думаю, появится. Обязательно. Как быть?
— Видите, сколько вопросов сразу, — улыбнулся Виктор. — Отвечаю по порядку. Первое: и я возвращаюсь в Москву. Вслед за вами. Второе: как держать себя с Менатяном? Думаю, обычно. Мы с вами не виделись, никакого разговора у нас не было. Вот так себя и держите. Понятно?
Той же ночью Горюнов связался с Москвой, со Скворецким. Он доложил Кириллу Петровичу о прибытии Менатяна и о «партизанской» версии, которую тот пытался внушить Языковой. Виктор просил проверить эту версию самым тщательным образом.
В трубке послышалось недовольное кряхтенье майора:
— Так ты что, думаешь, Менатян действительно прибыл из партизанского соединения?
— Нет, — отрезал Виктор, — не думаю. Но проверять мы обязаны.
— А кто спорит? — согласился майор. — Конечно, проверим, хотя все и так ясно: рассказ Буранова, расшифрованная радиограмма… Ты вот что скажи: как там Менатян?..
— Все в порядке, — заверил Виктор. — С того момента, как он появился в гостинице возле номера Языковой, не спускаем с него глаз. Никуда он теперь не денется.
Глава 29
Теперь чекисты ни на минуту не выпускали Менатяна из поля зрения. Одновременно была проведена самая тщательная проверка выдвинутой им версии. Эта проверка показала, что ни в одном крупном партизанском соединении, ни в одной из действовавших в тылу противника диверсионно-разведывательных групп, Менатян не числился. Впрочем, иного Скворецкий с Горюновым и не ожидали. Места сомнениям не было: Менатян — немецкий агент, вражеский разведчик, засланный абвером. Ни Скворецкий, ни Горюнов не сомневались и в том, что Менатян и есть тот самый «Кинжал», о котором шла речь в перехваченной радиограмме.
Было и еще одно обстоятельство, изобличавшее Менатяна: при проверке документов на пути из Тулы в Москву (Менатян ехал поездом) он предъявил служебное удостоверение и командировочное предписание на имя Варгашака Геворкяна, то есть либо фальшивку, либо чужие документы. Что именно, предстояло еще выяснить. Важно было то, что документы Менатяна оказались подложные.
В поезде Менатян случайно познакомился с молодой женщиной, работавшей в одной из московских пошивочных артелей. С поезда Менатян сошел вместе с ней и отправился на ее квартиру, где и поселился.
Поскольку было ясно, что знакомство это случайное, женщина ничего о Менатяне знать не могла, времени на нее решили не тратить. Если она в чем и была виновата, так в нарушении паспортного режима, а наказать ее за это никогда не будет поздно.
Прошло несколько дней. Менатян, ничем себя не проявляя, отсиживался на своей квартире. Горюнов нервничал, а Скворецкий только посмеивался: терпение, братец, терпение!..
Как-то днем, часов около четырех, позвонила Языкова и попросила Кирилла Петровича или Виктора уделить ей несколько минут. Пошли вместе: Скворецкий и Горюнов. Актриса встретила чекистов, как старых, добрых друзей.
— Мне, — начала она с места в карьер, — крайне необходим ваш совет. Прошло столько времени с этой злосчастной встречи там, в Туле, а я все не могу прийти в себя. Думаю, думаю…
— И что же вы надумали? — дружески усмехнулся Горюнов.
— А вы не смейтесь, — неожиданно вспылила Татьяна. — Мне совсем не до смеха. Дни и ночи я думаю об Аракеле. Нет, поймите меня правильно: тут не забота о нем, другое…
— Татьяна Владимировна, — взмолился Скворецкий, — нельзя ли попроще, без загадок.
— Загадки? — Горькая складка легла в уголках рта актрисы. — Это вы удачно выразились. Только для меня загадка — это Менатян. Кто он? С чем явился? Ничего не понимаю. Вот это и не дает мне покоя, об этом я и хотела с вами поговорить.
— Но ведь он вам сказал, что является партизанским разведчиком, прибыл с секретным заданием… — иронически сказал Горюнов.
— Э, бросьте… — Таня с досадой махнула рукой. — Что я, маленькая? Никакой он не партизан, сами же вы дали мне это понять, еще там, в Туле. Все эти дни я думала и все больше убеждаюсь, что его рассказ — сплошное вранье.
— Так, так, — вмешался Кирилл Петрович. — Так. Значит, не партизан? Так кто же он, по-вашему, Менатян?
— Как раз это я и хотела у вас спросить. Я и сама догадываюсь, но мне надо знать точно, определенно. Как же иначе! Ведь в любой день он может явиться. Как я должна говорить с ним, как себя вести? Сумею ли я? Вот что меня мучает, вот почему мне необходим ваш совет.
— Понятно, — задумчиво сказал Скворецкий. — Совет? Скажите, Татьяна Владимировна, — внезапно спросил он, — называя вещи своими именами, кем вы считаете Менатяна? И почему?
— Кем? — замялась Языкова. — Почему? Попробую объяснить.
Татьяна начала рассказывать. Из ее путаного, сбивчивого рассказа получалось, что еще в Туле, в гостинице, многое в поведении Менатяна показалось ей странным, подозрительным: самый голос, манера держаться, какая-то настороженность во взгляде, в жестах. Да и объяснение, которое он дал своему столь длительному молчанию, прозвучало не очень убедительно. А усмешка, кривая, вымученная усмешка, когда он говорил о партизанах, о своей работе разведчика. Советского разведчика. Нет, тут что-то было не так. «И потом, — говорила Татьяна, — мы, женщины, чувствуем фальшь, пожалуй, острее, чем вы, мужчины, особенно в человеке, которого… Одним словом, если речь идет о человеке, бывшем когда-то тебе не совсем безразличным».
Ну, короче говоря, сомнения у нее возникли сразу после ухода Менатяна, когда она попыталась осмыслить происшедшее, все понять, оценить. А тут еще Горюнов, с его ироническими репликами, вопросами. Было над чем задуматься.
В общем и целом, перебрав не один десяток раз в памяти каждую деталь, все обстоятельства встречи, продумав, взвесив все, что ей известно о Менатяне, она и пришла к выводу, что никакой он не партизан, что дело обстоит куда хуже.
— Есть и еще одно немаловажное обстоятельство, — устало закончила актриса.
— Какое? — поинтересовался майор.
— Вы, — коротко бросила актриса.
— Мы? А это с какой стороны?
— Боже, но тут же все яснее ясного: будь Менатян честным, советским человеком, будь он партизанским разведчиком, чего бы вам им интересоваться? Да и вся эта поездка в Тулу… Не надо играть со мной в кошки-мышки. Давайте уж начистоту, до конца, определенно. Откровенность за откровенность.
— Что ж, — вздохнул Скворецкий, — согласен. Будем откровенны. Татьяна Владимировна, вы заблуждаетесь: у нас и в мыслях не было вести с вами какую-то игру. Но войдите в наше положение. Ничего толком мы про Менатяна ранее не знали, ничем, кроме отрывочных, никак не проверенных сведений, не располагали, что же мы могли вам сказать? Прийти и сразу брякнуть: так, мол, и так, ваш старинный друг — шпион. Немецкий агент. Так, что ли? А если на самом деле все иначе, если он честный человек?.. Нет, так нельзя…
— Позвольте, — внезапно перебила Татьяна, не упускавшая ни единого слова майора. — Вы говорите: РАНЕЕ (она подчеркнула это слово) не знали. Ранее? А теперь? Теперь знаете?
— Кое-что знаем, и, боюсь, вы не ошибаетесь в оценке Менатяна. Но даже теперь не будем спешить. Дайте срок, разберемся до конца. И уж тогда все вам объясним.
— Вам легко говорить: дайте срок, — всхлипнула Татьяна, — а мне, мне каково? Я боюсь, смертельно боюсь, вдруг он опять придет, начнет говорить. Шпион! И я… мне… Что мне делать, что делать? Неужели вы не понимаете, что мной движет не пустое любопытство? Или… или Менатян больше не придет? Он уже арестован?
Кирилл Петрович улыбнулся:
— Что вам делать? Прежде всего перестать плакать. Это — первое. Дальше: нет, Менатян не арестован. Я же вам сказал, что кое-что нужно еще проверить. Вот и проверяем. Поймите, Татьяна Владимировна, сложное это дело, очень сложное. Столько всякого… Отсюда не исключено, что он вновь побывает у вас, тут вы правы, только вам-то чего бояться? Главное, не вздумайте высказывать ему своих подозрений. Хотя… Хотя если и порасспросите кое о чем, выразите некоторое недоверие, ничего страшного не будет, только вот уж про нас не упоминайте. Никоим образом. Если вы скажете лишнее, можете здорово повредить делу. Но мы на вас надеемся. Ладно?
— Да нет, что вы, — сквозь слезы улыбнулась Языкова. — Ничего лишнего я не скажу. Только до чего все это ужасно… Аракел! Подумать только!
Прошло еще несколько дней, и Менатян наконец-то начал действовать. Ранним утром он выбрался из своего убежища и стал петлять по городу, да так ловко, что чекисты потеряли его из виду. К удивлению Горюнова, Кирилл Петрович встретил это сообщение довольно спокойно: «Потеряли? Ничего, обнаружится. Подождем до вечера». А вечером, выслушав доклад сотрудника, которому он несколько дней назад дал особо ответственное задание, майор потер, торжествуя, руки и сказал:
— Так я и думал. Кажется, концы сходятся с концами.
— Что вы думали? — изумился Виктор. — Какие еще «концы»?
— Ну, может, не совсем еще сходятся, но около этого. Думаю, что в самое ближайшее время я смогу более или менее точно указать, под какой личиной скрывается «Зеро».
— Можете указать? Но откуда? Каким образом? Что-то вы темните, товарищ начальник!
— Темню? Возможно.
— Кирилл Петрович, я вас не понимаю: почему я утратил ваше доверие? — обиделся Виктор.
— Чудак ты человек. «Утратил доверие»! Но к чему спешить, пока не все ясно?
— А все-таки? — настаивал Горюнов.
— Все-таки? Слушай. Менатян, которого наши товарищи потеряли, имел встречу с человеком, находящимся в поле нашего зрения. Полагаю, с тем, под чьей личиной скрывается «Зеро». Вот; так.
Виктор ничего не мог понять.
— Ой, товарищ майор, снова темните. С кем еще встречался Менатян?
— Виктор, Виктор, — хитро улыбнулся Скворецкий, — не будь любопытной Варварой. Потерпи еще.
Горюнов явно был неудовлетворен, но большего в тот день от Кирилла Петровича не добился.
…В тот же вечер на квартиру Костюковых к Борису Малявкину явился гость. Это был Менатян. Борис, который со дня отъезда Осетрова опять изнывал от безделья, вел себя при встрече подчеркнуто настороженно. Такой была определена линия его поведения Скворецким и Горюновым. Они предупредили Бориса, что следует ждать нового представителя абвера, и Малявкин ждал, ждал терпеливо, но до чего нелегко давалось ему это ожидание! В самом деле, сколько уже прошло времени, как он, Борис Малявкин, сиднем сидит в пустой квартире, и тратит даром время. Борис теперь с ужасом вспоминал недавнее прошлое: неужели это он, Малявкин, советский человек, комсомолец, оказался в стане врагов, среди фашистов, выполнял их задания? Чудовищно!.. Но — было, было.
Сейчас, когда столько было пережито, выстрадано, передумано, все помыслы Малявкина были сосредоточены на одном: делает ли он все нужное и возможное, чтобы искупить тяжкие преступления, загладить свою вину перед Родиной, правильный ли путь он избрал?
Когда он встречался с чекистами, беседовал с ними, все казалось ясным, сомнения исчезали. Да, путь избран правильно. Здесь, на этом участке борьбы с фашизмом, он может принести наибольшую пользу. Но стоило остаться одному — а он большую часть времени проводил в одиночестве, Горюнова видел теперь изредка, — как вновь обуревали сомнения: не лучше ли, не правильнее ли уйти на фронт? С автоматом, с винтовкой в руках бить гитлеровскую нечисть, кровью смыть собственное преступление, свой позор…
Малявкин превосходно понимал, что от него мало что зависит, и все же как-то поделился своими мыслями и сомнениями с Кириллом Петровичем. Внимательно выслушав Бориса, майор зло прищурился:
— Говоришь, смыть кровью свою вину? Ишь ты! А у нас, по-твоему, дело мирное, бескровное?
— Нет, — начал было Малявкин, — так я не думаю, но…
— Лучше помолчи, — нахмурился Скворецкий, — не перебивай! И у нас — кровь. Большая кровь. Каждый день гибнут люди, советские люди, гибнут чекисты в борьбе с невидимым, тайным врагом. И враг этот, действующий в одиночку в нашем тылу, зачастую опаснее целых дивизий. Не обезвредь его вовремя, и потери могут быть неисчислимы.
— Да я понимаю, — неуверенно сказал Малявкин. — Все понимаю, просто мне казалось…
— Ничего ты не понимаешь! — резко оборвал Кирилл Петрович. — Ему, видите ли, казалось… Нет, голубчик, ты еще не понял, что сведения, похищенные шпионом, диверсия, совершенная вражеским агентом, стоят зачастую жизни тысячам наших воинов, тысячам тружеников в тылу. Тысячам! Ты это можешь понять? Могут быть провалены планы нашего наступления на фронте, могут остановиться фабрики, заводы… А убийства советских людей? Э, да что говорить… — Он с горечью махнул рукой. — Нет, дело наше — благородное, необходимое, но — тяжкое. Ох, какое тяжкое! В темноте, в тайне, во мраке. Иначе врага, действующего исподтишка, под личиной, на невидимом фронте, не разоблачишь, не обезвредишь. Вот что пойми, дорогой ты мой…
— Кирилл Петрович, товарищ майор! — взмолился Малявкин. — Все я понимаю. Я же о другом. Мое-то, какое мое место в вашей работе, в борьбе? Сижу сложа руки, ничего не делаю, вот что меня мучает.
— А твоя задача до поры до времени как раз в том и состояла, чтобы сидеть сложа руки, — возразил майор. — Пойми, ты сейчас в фокусе внимания абвера, разведка врага делает на тебя ставку, с твоей помощью намерена вести против нас свою смертную игру, и, пока все ходы врага в этой игре не разгаданы, пока враг до конца не раскрыт, твое место здесь, у Костюковых. Понял? А уж тут, бывает, и без дела приходится порой посидеть. Только безделье это — кажущееся. Оно — составная часть игры: кто кого… Малейший просчет, и гибель может оказаться неминуемой. Твоя гибель — и провал всего дела. Так что горячку пороть нечего.
На протяжении нескольких дней после этого разговора Малявкин чувствовал себя поспокойнее, но потом прежние сомнения охватили его с новой силой. И опять он казнился, не спал ночами. Тут-то и появился Менатян. Он пришел под вечер, когда мать и дочь Костюковы были еще на фабрике и Борис сидел дома в полном одиночестве. Менатян тихо, условленным еще с Осетровым стуком, постучал в дверь и, когда Борис открыл, назвал пароль.
Малявкин, хотя и ждал этого визита, на мгновение замешкался, но тут же произнес отзыв. Менатян, посматривая на Малявкина исподлобья, представился:
— Геворкян.
— Задворный, — отозвался Борис и широко распахнул дверь. — Проходите. Я уж заждался.
В отличие от Осетрова, Геворкян-Менатян держал себя сухо, ни в какие посторонние разговоры не пускался. Сразу же он учинил Малявкину форменный допрос: что? Как? Где? Что Малявкин делает? Как существует? Где рация? В порядке ли? Рация — вот что больше всего интересовало и этого представителя абвера.
Борис отвечал зло, с раздражением. Опять, как и Осетрову, он повторял, что положение его не из легких, что оставаться ему все в одной и той же роли делается с каждым днем труднее и труднее.
— Не понимаю, — взволнованно говорил Борис, — до вас приезжали: расспросы, допросы. Теперь — вы. А мне-то каково?
— Да ты что! — не выдержал Менатян. — Знал ведь, на что идешь. Не на пикник сюда приехал, не на увеселительную прогулку. И потом, что значит: до меня приезжали? Кто? Зачем мне об этом рассказываешь?
Малявкин решил, что, пожалуй, сболтнул лишнее: может, этому Геворкяну и не следовало говорить про Осетрова, кто их знает?
— Да нет, — сказал он, — это я так, к слову. Просто мне надоели расспросы, и я хочу знать толком, ради какого дьявола здесь торчу, рискуя собственной шкурой и ничего не делая?
— Торчишь? — злобно прищурился Менатян. — А я-то, я тут при чем? Ко мне какие претензии? Тоже нашелся критик. Вот встретишься с шефом, ему и выкладывай. Только заранее скажу: добра от такого разговора не жди.
— С шефом? — сразу насторожился Малявкин. — Мне ни о каком шефе ничего не известно.
— Узнаешь. Всему свое время.
«Расспросить? — подумал Борис. — Выяснить, что еще за „шеф“? Вот было бы ладно! Но… нельзя. Расспрашивать нельзя. Еще спугнешь…» Он глубоко, прерывисто вздохнул и промолчал.
Менатян, не спускавший с Малявкина изучающего взгляда, чуть приметно усмехнулся:
— Что, хочется знать, когда увидишь шефа? Чего не спрашиваешь?
— Жду, когда сам скажешь, — отрезал Борис. Он, как и Геворкян, перешел на «ты». — Спрашивать? Нет. Мне основательно вбили в голову еще перед поездкой сюда, что задавать лишние вопросы не следует. Уж что-что, а это я усвоил. Основательно.
— Вижу, что усвоил, — уже откровенно улыбнулся Менатян. — Хорошо усвоил. Одобряю. Вернемся, однако, к рации. Нужна связь с центром. И — поскорее. Ты говорил, рация в порядке, в лесочке под Москвой. Одного я не понял: она у тебя только укрыта в этом лесочке или ты оттуда и работаешь?
— Что я, идиот — из одной точки работать? — окрысился Малявкин. — Или ты сам не понимаешь? Только попробуй — мигом запеленгуют. Нет, там я только прячу рацию, а работаю в разных местах. Вокруг леса, людей теперь мало — война. Есть где пристроиться.
Менатян с минуту подумал, потом решил:
— Тогда так: встретимся завтра, и ты мне все покажешь. Только в котором часу? Где?
Борис пытался было возражать: совсем незачем им расхаживать по Москве вместе, вдвоем. И отправляться вдвоем к месту захоронения рации не имеет смысла, излишний риск. Куда как спокойнее, если Геворкян вручит ему текст, а он, Малявкин, все сделает в лучшем виде, сам передаст радиограмму.
— Ты не беспокойся, — убеждал Борис, — и зашифрую, и передам. Все будет в порядке.
Однако Геворкян-Менатян не дал себе труда даже выслушать «Быстрого» до конца.
— Ты эту манеру — возражать — брось, — резко оборвал он Малявкина. — Забудь. Раз и навсегда. Когда мне потребуется твое мнение, я сам спрошу, а сейчас я тебя не спрашиваю. Понял? Делать будешь, как я сказал. Заруби это себе на носу. Распустился ты тут не в меру… Ну ничего, мы тебя подтянем. Завтра и работать на рации буду я. Дошло?
— Работать-то на рации, может, лучше все же мне? — опять подал голос «Быстрый», но Менатян так на него глянул, что Борис сразу осекся.
Спорить не имело смысла, Малявкин это понял. Нет, Геворкян не чета Осетрову. Да и, пожалуй, даже Гитаеву. Такой, не моргнув глазом, сунет тебе финку в бок или выстрелит в затылок. А уверенность, какая уверенность в себе, в своем праве помыкать им, «Быстрым». Каков же должен быть «шеф», если даже этот закоренелый хищник, Геворкян, при одном упоминании о нем меняется в лице и невольно понижает голос?
Да, спорить было нельзя, и Малявкин согласился со всеми требованиями Геворкяна-Менатяна.
— Хорошо, — вздохнул он. — Все ясно. Завтра так завтра. Где встретимся? Здесь?
— Нет, — отрезал Геворкян. — Лучше так…
Они условились, что встретятся на следующий день, во втором часу пополудни, на автобусной остановке возле совхоза, причем «Быстрый» должен приехать раньше и ждать Геворкяна, имея уже рацию при себе.
— Значит, проверять, где захоронена рация, как захоронена, не будешь? — уточнил Малявкин.
— Нет, пока не буду.
— Хорошо, — вздохнул Борис. — Откуда будем вести передачу?
— Ну, тут тебе и карты в руки, — возразил Геворкян-Менатян. — Ты же там все места знаешь.
— Можно в одном лесочке, поблизости, — нерешительно заметил Борис. — Только решать — тебе. Мое дело сейчас подчиненное.
— Идет, — согласился Менатян.
По его предложению они решили, что сядут в автобус, следующий в сторону Подольска. Сядут порознь, никак не выказывая, что один знает другого. И сойдут вместе, проехав три остановки. Там «Быстрый» пойдет к ближайшему лесу и возле опушки будет поджидать Геворкяна. Передав ему рацию и указав место, где можно работать, он вновь вернется на опушку. Здесь Геворкян, проведя сеанс, вернет ему рацию, а сам отправится в Москву. «Быстрый» поедет позже, следующим автобусом или попутной машиной. Очередная встреча два дня спустя, здесь же, на квартире Костюковых.
Только ночью, соблюдая всяческие предосторожности, удалось Борису встретиться с Горюновым и доложить во всех подробностях о визите Геворкяна. Выслушав Малявкина внимательнейшим образом, Виктор полностью одобрил линию его поведения.
Глава 30
Татьяна Языкова не ошиблась: Менатян действительно вновь явился к ней. Он пришел утром, в одиннадцатом часу, созвонившись предварительно по телефону. Зачем он пришел, чего хотел, на что надеялся, Таня толком так и не поняла. Встретила она Аракела на этот раз довольно прохладно. Беседа не вязалась: перескакивали с пятого на десятое, говорили о всяких пустяках, возвращались к прошлому.
— Нет, — неожиданно сказала Языкова, — не могу. Все это не то, не так.
— Что не то? — прикинулся изумленным Менатян. — Ты о чем?
— Неужели ты не понимаешь? Я же совсем ничего о тебе не знаю, не узнаю тебя. Ты ничего толком мне не объяснил.
Памятуя слова Скворецкого, актриса начала осторожно расспрашивать. Что за таинственность напускает на себя Аракел? — спрашивала она. Почему, почему, пробыв свыше года у партизан, он ни разу не подал о себе весточки? Действительно не мог или не хотел? Не нравится ей все это…
Менатян слушал молча, не поднимая глаз, только на обострившихся скулах ходили желваки. Он чем-то напоминал большую нахохлившуюся хищную птицу: кинется, начнет терзать когтями, долбить железным клювом… Татьяне стало жутко. Менатян с трудом перевел дыхание, сделал какое-то странное движение горлом, словно глотая комок, и поднял на Языкову круглые, с желтизной глаза. В них светилась злоба. И улыбка у Менатяна была вымученная, кривая.
— Ну, что же ты молчишь? — взяла себя Таня в руки. — Отвечай, партизанский разведчик!
— Слушай, Таня, — тихо, с хрипотцой сказал Менатян. — Если я не разведчик, не партизан — так? — кто же, по-твоему, Менатян? Кто?
Таня растерялась. Высказать ему свои подозрения, свои страшные мысли? На это она не решалась. А вдруг все-таки, несмотря ни на что, несмотря на факты, ошибка? Война!.. Такая ужасная война, тут всякое могло случиться. Как-никак перед ней был Аракел, друг ее юности, человек, который ей когда-то нравился. Одно дело, когда его нет, когда можно все спокойно анализировать, рассуждать наедине с собой или с тем же Скворецким, и совсем другое, когда он здесь, рядом, сидит и смотрит на нее горящими глазами, в упор. Ей трудно, очень трудно было отрешиться от привычного Менатяна. И страшно. Ой как страшно!..
И все же Таня решилась.
— Послушай, — чуть не шепотом спросила она, — я не сомневаюсь, но… а ты… ты не дезертир? Нет, правда?..
Менатян смерил ее презрительным взглядом. Резко, рывком поднявшись, он шагнул к двери, бросив через плечо:
— Обидела ты меня, Таня-джан, очень обидела. Подумай об этом.
И вышел. Дверь оглушительно хлопнула. Татьяна без сил опустилась в кресло и долго так сидела, ничего не видя, ничего не понимая.
Выйдя из гостиницы, Менатян сел в автобус и выехал в сторону Подольска: близился час встречи с «Быстрым». Менатян не знал, что каждый его шаг фиксировался чекистами. И не только чекистами: с того момента, как Менатян покинул утром свое убежище, за ним неотступно, словно тень, следовал еще один человек. Этот человек проводил Менатяна до гостиницы «Москва», дождался, пока тот вышел, и оставил его только тогда, когда Менатян сел в автобус. Чекистов он не обнаружил, но они-то его приметили и не выпускали из поля зрения.
В тот же день об этом было доложено Скворецкому. Выслушав донесение, майор спросил: «И вы уверены, что тот самый человек, к которому я поручил присмотреться, преследовал Менатяна?» Оперативный работник не сомневался: «Тот самый. Я же шел за ним по пятам до гостиницы. И после». Ошибки не было.
Кирилл Петрович нахмурился. «Ну, — подумалось ему, — если так, жди событий!»
А Менатян трясся тем временем в пригородном автобусе, ничего не подозревая, ни о чем не догадываясь. Настроен он, судя по всему, был скверно, сидел насупившись, поигрывая желваками, не глядя по сторонам.
На условленной остановке, возле совхоза, ждал Малявкин. В левой руке он держал небольшой потертый чемоданчик. Пока пассажиры выходили и входили в автобус, Борис успел через стекло рассмотреть Менатяна и, уловив никому другому не приметный жест, одним из последних поднялся по ступенькам. Двери закрылись, автобус тронулся.
Не подавая виду, что знаком с Менатяном, расположившимся на одном из передних сидений справа по ходу, возле окна, не обращая на него никакого внимания, Малявкин встал в проходе, благо все сидячие места были заняты. Проехав три остановки, он пробился к выходу и сошел с автобуса. Вслед за ним сошел Менатян.
Автобусная остановка была расположена у въезда в большое село, но «Быстрый» в село не вошел: он повернул обратно. Здесь, прямо к шоссе, подступал лес, заросший густым подлеском. Пройдя по шоссе около километра и убедившись, что дорога пустынна, Малявкин перепрыгнул придорожную канаву и встал на опушке, укрывшись за разлапистой сосенкой. Вскоре показался Менатян, не спеша шагавший по обочине.
— Э-гей, друг! — окликнул его Малявкин. — Давай сюда! Я здесь.
— Угу, — мрачно откликнулся Менатян и, перемахнув канаву, присоединился к Борису.
Постояв с минуту на опушке, внимательно осмотревшись по сторонам и убедившись, что поблизости никого нет, они углубились в лес. Дойдя до укромной полянки, Малявкин остановился.
— Вот, — сказал он. — Здесь.
Менатян, молча взяв чемоданчик, прошел дальше. Он пересек поляну, присел, раскрыл чемодан, где находилась рация, раскинул антенну, достал из кармана клочок бумаги и заработал ключом. Борис, наблюдавший за ним издали, пришел к выводу, что Менатян — радист посредственный: нет той сноровки, той быстроты в работе, которая была у него самого, Малявкина.
Само собой разумеется, что текст радиограммы, переданной Менатяном центру, Малявкину известен не был, но чекисты не дремали. Специально предупрежденные радисты были наготове и перехватили радиограмму, отстуканную Менатяном. Радиограмма гласила: «Все благополучно, связь „Зеро“ установлена, „Быстрого“ включаем работу, приступаем выполнению задания». И стояла подпись: «Кинжал».
Между тем Менатян, закончив передачу, вернул рацию «Быстрому» и, повторив ему, что придет на квартиру Костюковых через два дня, зашагал к шоссе. Малявкин остался в лесу; он должен был выйти час спустя и возвращаться в город другим автобусом, не тем, что Менатян.
В тот же вечер Борис встретился с Горюновым и обстоятельно доложил, как прошел сеанс радиосвязи, а также и о том, что Геворкян будет у него через два дня.
Но Менатян пришел не на третий день, и даже не на второй: он внезапно явился к Малявкину на следующее утро. Был он чем-то очень встревожен.
— Собирайся. Тебя ждет шеф, — отрывисто сказал он, едва переступив порог.
— Ждет? — растерялся Малявкин. — Меня ждет шеф? Когда?
— Сейчас. Разве непонятно? — насупился Менатян.
— Сейчас? — переспросил «Быстрый».
— Да, сейчас, — со злостью сказал Менатян. — Да ты не копайся. Живо!
Борис, никак не ожидавший в этот час посетителей и разгуливавший по комнате в одних трусах да в майке, принялся с лихорадочной поспешностью одеваться, а Менатян его поторапливал:
— Скорее, скорее, поживее поворачивайся!..
Борис поспешно накинул гимнастерку, потуже затянул поясной ремень.
— Пошли, что ли? — обратился он к Менатяну. — Я готов.
— Нет, — неожиданно возразил Менатян, — ты пойдешь один. Без меня.
— А почему так, почему один? — удивился «Быстрый».
— Ты когда-нибудь прекратишь свои идиотские расспросы? — вконец рассердился Менатян. — Сказано — один, значит, один. Все.
— Ладно, — пожал плечами «Быстрый». — Иду. Только куда идти?
— Здесь, рядом. Как-нибудь не заблудишься, — зло усмехнулся Менатян. — На Ваганьковском кладбище.
Менатян обстоятельно растолковал Борису, где именно, в каком месте кладбища, в каком ряду, у какой могилы, будет ждать шеф. В левой руке у него, сказал Менатян, будет последний номер журнала «Огонек». Впрочем, шеф и сам узнает Малявкина. Сам окликнет.
— Узнает? — изумился Малявкин. — Но откуда, каким образом? Разве мы знакомы?
— А это не моя забота, — огрызнулся Менатян. — Передаю, что велено. Давай двигай. Выйдешь через пять минут после меня. Да смотри не задерживайся.
Менатян, ничего не добавив, не попрощавшись, хлопнул дверью.
Борис невольно улыбнулся. Он должен был сам себе признаться, что давно не испытывал такого волнения. «Шеф… — билось в мозгу. — Таинственный, страшный шеф. Каков он? Что-то будет?»
Тут же мелькнула мысль: «Надо связаться с Горюновым. С Кириллом Петровичем. Немедленно. Нельзя идти на свидание с шефом — первое свидание, — не поставив их в известность… Надо связаться, — мучительно думал Борис. — Но как? Как свяжешься? По телефону, из автомата? А если… Если за мной следят? Тогда — все. Провал. Ни тебе шефа — ничего!.. Значит, исключено… Что же делать, что делать?»
Борис непроизвольно глянул на часы: после ухода Менатяна прошло более пяти минут. Пора. Дальше тянуть нельзя. «Эх, была не была! Пойду… Свяжусь потом». Он тщательно, большими пальцами обеих рук разогнал складки на гимнастерке спереди назад и шагнул к выходу.
До Ваганьковского кладбища Борис дошел быстро. Кладбище, где он неоднократно бродил в дни добровольного заточения у Костюковых, Малявкин изучил обстоятельно — недаром в свое время он предлагал Осетрову именно здесь вести беседу. Место действительно было подходящее: глухое, безлюдное, а если среди густо, впритык друг к другу, расположенных могил и появлялся один-другой посетитель, так кому было до него дело? Если где народ и толпился, так у входа на кладбище, возле церкви, но там мало кто обращал внимание друг на друга.
Вот и широкие ворота «Ваганьковки», вот, справа, и кладбищенская церковь. На паперти людно: идет служба. Хоронят кого-то. Но что это? В толпе внезапно мелькнуло знакомое лицо. Кто это? Горюнов? И похоже и не похоже. Малявкин остановился как вкопанный. Виктор Иванович? Здесь? В этот час? Какими судьбами? Или почудилось? Нет, конечно же, почудилось. Просто сходство.
Борис на мгновение остановился, сделав шаг по направлению к церкви, как вдруг кто-то слегка толкнул его в плечо. Кто это? Кирилл Петрович! Неужели? Но до чего же он изменил свою внешность, просто до неузнаваемости. И все же это был Скворецкий. Приложив палец к губам, майор едва приметно мигнул: не показывай, мол, виду, что меня знаешь. И держись. Мы — здесь.
Малявкин теперь уже уверенно двинулся вперед, в кладбищенский лабиринт. Как важно, как нужно было в такой момент знать, что ты не один… Но как они, Скворецкий и Горюнов, узнали? Как тут очутились, и так своевременно? И до чего ловко изменили свою внешность. Оба!
Малявкин, конечно, не знал и никак не мог знать, что не только Менатян, но и таинственный шеф уже не один день были в поле зрения чекистов, что по их поведению в это утро Скворецкий понял, что что-то готовится, и сам, вместе с Виктором, незаметно проследил за шефом, который, сам того не ведая, и привел их на Ваганьковское кладбище. Внимание Кирилла Петровича к шефу усиливалось тем, что теперь, после того как была прочитана шифровка «Кинжала» центру, последние сомнения у Скворецкого в личности «Зеро» отпали. Шеф и «Зеро» — одно и то же лицо, это было очевидно. Как, когда и с кем встречался Менатян, майор знал…
Уверенно двигаясь от аллеи к аллее, Малявкин приближался к цели. Вот и нужная могила: массивный, глыбой, памятник-надгробие черного мрамора, увенчанный строгим крестом, небольшая, огороженная низкой чугунной решеткой площадка. Маленькая, чуть возвышающаяся над землей, скамеечка. На ней — человек. Сидит к Малявкину вполоборота, лица не разглядишь. В левой руке журнал «Огонек».
Малявкин сделал шаг к незнакомцу, еще шаг. Нерешительно, приглушенно кашлянул. Тот обернулся, неторопливо встал. Невольный крик замер на губах у Малявкина: перед ним стоял, иронически посмеиваясь… Попов. Капитан Попов, начальник продовольственного пункта на Ленинградском вокзале.
Малявкин чуть попятился, оглянулся по сторонам. Нет, больше тут никого не было. И этот человек, капитан Попов, держал в руках последний номер «Огонька».
В голове у Бориса лихорадочно билась мысль: «Что же это? Как же?..» А Попов не спускал с него пристального взгляда.
— В-вы? — с трудом выдавил из себя наконец Борис. — Вы? Вы меня… Ждете меня?
— Не знаю, — сухо сказал Попов, продолжая выжидающе смотреть на Малявкина: — Не знаю…
Опомнившись, Малявкин назвал пароль.
— Так-то лучше, — наставительно заметил Попов и назвал отзыв. — Выходит, жду я именно вас. Присаживайтесь, и — к делу. Времени у нас в обрез. — Широким жестом он указал на скамейку, с которой только что поднялся.
Не переставая робко поглядывать на капитана Попова, под обличием которого так нежданно предстал перед ним таинственный шеф, Борис осторожно опустился на скамейку. Все еще не в силах прийти в себя, собраться с мыслями, Малявкин провел языком по пересохшим губам. В голове у него вертелось множество вопросов, и прежде всего один. Благо Попов, испытующе посматривавший на Бориса, хранил молчание, тот собрался с духом и невнятно пролепетал:
— Значит, вы… Как же вы тогда меня… Гитаева?
— Понимаю, — сдержанно кивнул Попов. — Кое-что разъясню. Это будет полезно. Итак: вы хотели спросить, почему я, сам разведчик, отправил в советскую прокуратуру двух своих коллег, вас и Гитаева? Так?
— Да, я этого не понимаю.
— Извольте. Повторяю, разведчик должен разбираться в подобных ситуациях. Вы с Гитаевым работали плохо, нечисто. Мой помощник по продовольственному пункту, русский офицер Константинов, вас заподозрил и своими подозрениями поделился со мной. Что должен был делать советский капитан Попов? Бить тревогу. Так я и поступил.
— Но почему же вы нам ничего не сказали, не предупредили? Гитаев же мог спастись. Да и я… — робко спросил Малявкин.
— Но это же яснее ясного, — снисходительно усмехнулся Попов. — Коль скоро на вас пало подозрение, вы с Гитаевым были обречены. С минуты на минуту вас могли схватить. Но окажись Гитаев в руках советской контрразведки, он мог заговорить, а Гитаев знал много, знал, в частности, меня, имел ко мне явку. Мог ли я допустить, чтоб он попал в контрразведку?
— Н-нет. Н-но вы же сами…
— Сам? Что — сам? — жестко перебил Попов. — Я сам передал вас в руки прокуратуры. Ну и что? Там, в прокуратуре, я не раз бывал по делам службы и тамошние порядки знаю. Они меня устраивали. Мне ничего не стоило подать Гитаеву мысль о побеге, помочь вам обоим в этой затее, а там — ликвидировать Гитаева. Гитаева, не вас, ибо вы меня не знали и в силу этого никакой опасности для меня не представляли. Если бы представили, то… Понятно?
Малявкин молча кивнул и невольно провел языком по пересохшим губам.
— Понял. Но…
— Все. Довольно. С вопросами покончено. Повторяю: случай с Гитаевым я изложил единственно в назидательных целях. Если вы окажетесь в положении Гитаева, вас ждет та же участь.
Попов сказал это с таким бесстрастным спокойствием, с такой холодной жестокостью, что у Малявкина мороз пошел по коже. Он невольно поежился.
— Вижу, поняли, — мрачно усмехнулся Попов. — Теперь — к делу. Работать мы будем вдвоем: я и вы. Ясно?
— А Геворкян? — заикнулся Борис. — Я думал…
— Что вы думаете, меня не интересует, — с раздражением перебил Попов. — Думать? Думать вообще не ваше, а мое дело. Запомните: когда меня будет интересовать ваше мнение, я вас спрошу. Сам спрошу. Во всех остальных случаях ваше дело слушать и исполнять. Исполнять. Без рассуждений. Малейшее ослушание, и…
— Послушайте, то… гм… капитан, — разволновался Малявкин, — почему вы так со мной разговариваете, все время грозите? Разве я в чем виноват, что-нибудь делал не так, как надо?
— Грожу? Это не совсем так. Предупреждаю. Пока за вами никакой вины нет, иначе мы бы не встретились. Просто для первого знакомства пытаюсь разъяснить вашу роль и характер наших взаимоотношений. Итак: возражений, пререканий я не потерплю. Что же касается Геворкяна, и о нем скажу. Чуть позже, Прежде ваши задачи. Мне нужен радист, хороший радист. Вы подходите. Но не только радист: мы вас проверяли. Проверяли основательно. Вам можно поручить дела и посерьезнее. Перед нами стоит большая задача: профессор Варламов.
Малявкин хотел было спросить, что намерены делать немцы с Варламовым, но вовремя спохватился и прикусил язык. Промолчал. Уроки шефа шли впрок. Тот это заметил, удовлетворенно улыбнулся и продолжал:
— Варламов нужен нам живой, с его открытием. На худой конец — открытие. Пусть даже… без Варламова.
— Без Варламова? — растерялся Борис. — А как? Я не понимаю!..
— Вот так! — провел рукой по горлу Попов. — Ясно?
Малявкин молча кивнул.
— Но это, — продолжал шеф, — только на худой конец. На самый худой. Главная задача — заполучить Варламова живым. Вот за этим-то вы мне и понадобились.
— Но я… Но мне… — нерешительно заговорил Малявкин. — Что же я-то могу?
— Вы? О, вы можете многое. Варламов вас знает, вам доверяет, вот вы и послужите крючком. Чего не сделал Гитаев, сделаю я.
— Можно? — робко подал голос Малявкин.
— Ну? — спросил Попов.
— Какой же я «крючок»? Ведь я был там с Гитаевым. Профессор знает…
— Что знает, что? — рассердился Попов. — Ничего этот старый пень толком не знает, ни в чем не разбирается. Ну, да к этому мы еще вернемся. Спешить с Варламовым не будем. Придется выждать… Сейчас другое. Геворкян. Он — предатель. Я его выследил. Геворкян бегал в гостиницу «Москва». Зачем? Не исключено, что на явку к чекистам. Если даже и нет, факт предательства налицо. Без моего ведома он не должен был, не имел права никуда ходить, а пошел, пошел тайком. И не смог представить удовлетворительного объяснения: зачем ходил? К кому? Врал. Изворачивался. И хотя Геворкян ни имени, под которым я работаю, ничего другого обо мне не знает, он все же знает достаточно. Знает и вас. Его придется ликвидировать.
Малявкин сидел нахохлившись, пытаясь унять дрожь в руках, сжимая зубы, которые, того и гляди, начнут выбивать дробь. Ему было страшно. Геворкян не был ему симпатичен. Скорее, наоборот. Но этот человек, капитан Попов, или «шеф», с таким ледяным спокойствием говоривший об убийстве, внушал ужас.
Между тем Попов умолк. Он не спеша достал из кармана коробку папирос, вынул одну, размял ее, зажег спичку, закурил и, выпуская густой клуб дыма, спокойно, как бы между прочим, сказал:
— Сделаете это вы.
— Я? — подскочил на месте Малявкин. — Я?
— Да, вы. Сегодня же. А что? Может, есть возражения? Ну, ну, давайте!
— Н-нет, почему же? — пробормотал Борис, поеживаясь под острым, пронзительным взглядом разведчика. — Только как? Где? Я же ничего не знаю…
— Знать вам ничего и не надо. Знаю я.
— Но как же, но что… — опять забормотал Малявкин.
— А вот как. Слушайте. Да повнимательнее. Сегодня в пятнадцать ноль-ноль Геворкян будет ждать вас на той же остановке автобуса, что и вчера. Ему поручено передать центру очередную депешу. Но передать он ничего не передаст. Вы проведете его в лес и…
Капитан Попов на мгновение замолк, потом резко, в упор спросил:
— Оружие у вас есть? Нож?
— Н-нет, — пролепетал Малявкин. — Нету.
— Держите. — Губы шефа искривила презрительная усмешка.
Он вынул из кармана финку в черном кожаном чехле и протянул Малявкину. Борис отдернул было руку, но под пронзительным взглядом разведчика взял нож.
— Надеюсь, — сказал Попов, — вы не забыли уроков, полученных в нашей школе? Умеете обращаться с этой штукой? Еще не забыли?
Малявкин молча кивнул.
— Отлично! Действуйте осторожно, без лишнего шума. Лучше — сзади. Труп бросите там, в лесу. Не забудьте финку, она не должна там остаться. Когда покончите с Геворкяном, передадите центру следующую шифровку: «Кинжал» — предатель. Мною разоблачен. Ликвидирован. Временно консервируюсь. Включаю работу «Быстрого». Связь через него». Запомнили? Передадите вашим шифром. Усвоили?
Малявкин опять кивнул. Говорить ему не хотелось, язык поворачивался с трудом.
— Так. Вопросы есть? — спросил Попов.
Малявкин отрицательно потряс головой.
— Ах, нет? — удивился шеф. — А что вы потом, после ликвидации Геворкяна, должны будете делать, вам известно?
— Н-нет, неизвестно.
— То-то, — назидательно промолвил Попов. — Так вот. Оттуда, из леса, на прежнее место, к Костюковым, не возвращайтесь. Мало ли что — Геворкян… Поедете в Лефортово. Запомните адрес, пароль. (Шеф несколько раз повторил то и другое, пока Борис не усвоил.) Будете находиться там, по этому адресу. Дальше сами подыщете убежище. По истечении некоторого времени займемся Варламовым. Все.
— Я могу идти? — поднялся Борис.
— Никоим образом. — Попов потянул его за руку и усадил на место. — Первым уйду я. Пока оставайтесь здесь. Двинетесь минут через десять — пятнадцать после моего ухода.
Не прощаясь, не подав Малявкину руки, Попов поднялся. Борис его остановил:
— Скажите, когда я вас вновь увижу? Где?
— Не задавайте глупых вопросов. Время и место встречи вы узнаете, когда я сочту это нужным.
Шеф круто повернулся и зашагал к выходу с кладбища.
Глава 31
Прошло десять минут, и пятнадцать, и двадцать. Борис сидел все на той же скамейке. Он никак не мог собраться с мыслями. Что делать, как быть? Горюнов, Скворецкий — вот кто были сейчас ему нужны, просто необходимы. Но где они? У входа на кладбище? Ждут? А если нет? Не может быть! Они же знают, что встреча с шефом состоялась. А вот что шеф — капитан Попов, это они знают? Да, встреча с чекистами необходима, но как с ними встретишься? Ведь выследил же Попов Геворкяна… Если выследит и его, Малявкина, то…
Борис с отчаянием посмотрел на часы: время шло. До назначенной Поповым встречи с Геворкяном оставались считанные часы. У шефа все было рассчитано. Надо спешить…
Спешить? Но куда? Убивать Геворкяна? Что за чушь! Что же все-таки делать?
И все же дальше ждать нельзя. Борис встал и поплелся к выходу. Его била нервная дрожь. Он злился на себя, был сам себе противен, но ничего не мог с собой поделать, никак не мог взять себя в руки. Нет, роль разведчика была явно ему не по плечу…
Вот и кладбищенские ворота. У них толпа. Очередные похороны. Сейчас Борис минует толпу, выйдет за ворота, а что дальше? Он бросил полный надежды взгляд на паперть, но Горюнова там не было. Люди были, много людей, но того, кто так ему был нужен, среди толпы Малявкин не разглядел. И все же вот так просто, не повидав Горюнова, Скворецкого, Борис не уйдет. Не может уйти. А там будь что будет.
Навстречу Борису несли гроб. Малявкин посторонился, его оттерли в толпу. Внезапно кто-то тронул его за руку. Горюнов! Виктор! Вот он, наконец-то! Горюнов, однако, даже и не смотрел в сторону Бориса, не замечал его. Казалось, все его внимание было поглощено похоронной процессией. Толпа притиснула Малявкина к Горюнову, и Борис услышал:
— Садись на автобус. Быстро. Сойдешь у Арбатской площади. У остановки машина с опущенными занавесками. Прямо в нее и садись. Действуй.
Виктор исчез, словно сквозь землю провалился.
Теперь Борис знал, что ему делать, он снова был не один.
Спустя полчаса Малявкин сошел с автобуса у Арбатской площади. Невдалеке от остановки стояла черная «эмка», на заднем и боковых стеклах — шторки. Борис поравнялся с машиной, в то же мгновение дверца приоткрылась, Малявкин юркнул внутрь и опустился на заднее сиденье рядом с Горюновым. «Эмка» рванулась с места.
— Ну, рассказывай, — спросил Виктор, едва они тронулись. — Узнал старого знакомого?
— Узнал, — вздохнул Малявкин. — Как не узнать. А вы… Вы и раньше знали, что Попов… капитан Попов — немецкий разведчик?
— Знали, — твердо сказал Виктор. — Но узнали это недавно. Кирилл Петрович, это он его раскусил! Кстати: ты знаешь, кто он таков?
— Попов? Теперь-то знаю. Шпион. И — какой! Сам шеф!
— Да, но кто таков все-таки?
— Как — кто? — не понял Малявкин.
— Чудак человек, — усмехнулся Горюнов, — да ведь капитан Попов и есть «Зеро». Ты с самим «Зеро» беседовал. Дошло?
Малявкин тихо ахнул и вытаращил глаза, а Горюнов продолжал:
— Чего же все-таки хотел от тебя этот самый капитан Попов, а точнее — «Зеро»? Почему такая внезапная встреча?
— О, для начала он хочет немногого. — Малявкин растерянно улыбнулся. — Он… он велел мне убить Геворкяна. Вот. — Борис вытянул из кармана финку и вручил Горюнову.
— Всего-навсего убить? Лихо! Давай, однако, по порядку.
Малявкин передал Горюнову все, что говорил ему «Зеро», рассказал, как он себя держал, как без конца угрожал.
— Почему он отправил вас с Гитаевым в прокуратуру, зачем убил Гитаева, сказал?
— Да, кое-что сказал, но не все ясно.
Малявкин передал слова «Зеро», его объяснение своих поступков.
— Так, еще что?
— Приказал менять местожительство, уходить от Костюковых. Дал новый адрес — в Лефортово, — пароль. Сказал, что, когда я ему потребуюсь, он сам меня известит, только как известит, не знаю. Не говорил.
— Так, — сказал Горюнов. — Все ясно. Придется и нам внести в наши планы некоторые коррективы. Сделаем так: сейчас я тебя высажу, и ты поезжай туда, к рации. Радиограмму, что тебе велел передать «Зеро», передашь.
— А как же Геворкян? — спросил Борис. — Что делать с Геворкяном?
— О Геворкяне не беспокойся, его ты больше не встретишь.
— А «Зеро»? Если «Зеро» спросит?..
— Чтобы «Зеро» спросил, он должен тебя увидеть. А будет ли это? И когда? Впрочем, если такое случится, скажешь «Зеро», что его приказание исполнено. Ясно?
— Ясно. А от Костюковых уходить? Что делать потом, когда передам радиограмму?
— После передачи радиограммы поезжай в Лефортово и устраивайся по данному тебе адресу. Одним словом, действуй так, как велел «Зеро». Через день-два, при первой возможности, свяжемся. Добро?
…В назначенный час Менатян прохаживался по обочине возле автобусной остановки у пригородного совхоза. Он был зол, зол до чертиков. «Зеро»! И что за человек? Гоняет беспощадно. Вот сегодня опять погнал сюда, радировать. А зачем? Ведь только вчера была отправлена радиограмма, и к чему так часто? И еще — гостиница. Как ухитрился «Зеро» пронюхать, что Менатян был в «Москве»? Следил? Хотя чего тут странного? Этого надо было ждать. И как только он, Менатян, дал промах, проворонил слежку? Но, кажется, все обошлось. И дернул же его черт идти к Татьяне. Но не называть же было ее «Зеро»! Этого еще недоставало! Главное, все попусту, все попусту…
Менатян, погруженный в собственные невеселые мысли, не обращал никакого внимания на двух парней, которые, по-видимому, ожидали, как и он, автобуса. Впрочем, ни в их внешности, ни в поведении ничего приметного не было: парни как парни. Стоят, разговаривают о каких-то своих делах, курят. В общем, ждут автобус. Ждут и пусть ждут. Ему-то, Менатяну, какое дело?
Не обратил он поначалу внимания и на легковую машину, черную «эмку», приближавшуюся со стороны Москвы. Мало ли машин ходит по шоссе? А «эмка» все ближе, ближе… Поравнявшись с Менатяном, шофер внезапно затормозил. Передняя дверца приоткрылась.
— Старший лейтенант, на минуточку, — послышался строгий, повелительный голос.
Менатян поначалу оставил этот возглас без внимания, не принял его на свой счет. Оклик повторился. Менатян вздрогнул и обернулся.
— Вы меня? — спросил он, подходя к машине и силясь разглядеть окликнувшего его.
Все дальнейшее заняло считанные секунды. Менатян не успел сообразить, каким образом те малоприметные парни вдруг очутились у него по бокам. В то же мгновение задняя дверца машины распахнулась, парни подхватили Менатяна под руки и ловко втолкнули в машину. Мгновение — и Менатян уже на заднем сиденье, посередине, а парни слева и справа. Пистолет Менатяна в их руках. Машина круто развернулась и быстро понеслась к городу.
— Позвольте, — пришел в себя Менатян, — что вы делаете? По какому праву?
— Спокойно, Менатян, спокойно. Не думаю, чтобы вы всерьез сомневались в наших правах, — повернулся к нему тот, что сидел спереди, рядом с шофером. — Я — сотрудник НКГБ. Моя фамилия Горюнов.
Слова застряли у Менатяна в горле: «Из НКГБ? Он назвал меня Менатяном. Менатяном, а не Геворкяном. Это — конец».
Час спустя Менатян уже находился в тюрьме.
…«Зеро», он же капитан Попов, выйдя из кладбищенских ворот, не сразу поехал на Ленинградский вокзал, в свой продпункт. Примостившись в сторонке, он пристально наблюдал за выходом с кладбища. Удостоверившись, что Малявкин вышел один и сел в автобус, он еще некоторое время присматривался к публике, входившей и выходившей с кладбища. Скворецкого и Горюнова он не заметил, не признал, настолько искусно те замаскировались, зато Кирилл Петрович отлично видел «Зеро».
Убедившись, что все идет, как ему казалось, благополучно, Попов не спеша дошел до Пресненской заставы и оттуда пешком к Зоопарку. На Ленинградский вокзал он и тут не поехал. Проплутав то пешком, то на метро, то в автобусе часа два по городу, Попов очутился на Курском вокзале. Получив в камере хранения небольшой фибровый чемодан, сданный еще сутки назад, капитан Попов прошел на перрон и принялся не спеша расхаживать вдоль платформы. Подали состав Москва — Горький.
Дождавшись начала посадки, капитан Попов вынул из кармана билет, проверил номер вагона и все так же неторопливо двинулся к головным вагонам. На его пути внезапно вырос офицерский патруль во главе со строгим, подтянутым майором.
— Товарищ капитан, — окликнул Попова майор, — прошу предъявить документы.
— Документы? — изумился Попов. — А в чем дело? Что еще случилось?
— Офицерский патруль, — сухо сказал майор. — Разве вы не видите? Проверка документов. Попрошу ваши документы.
— Ах, патруль, патруль, — оживился Попов. Он мучительно думал: «Действительно патруль или… Впрочем, что за чепуха! Конечно, патруль. Обыкновенный патруль». Он подчеркнуто спокойно поставил чемодан на перрон, достал из нагрудного кармана воинское удостоверение и протянул майору: — Извольте, товарищ майор. Командировочное предписание потребуется?
— Командировочное предписание? Пока нет. — Майор внимательно изучил удостоверение и опустил его себе в карман. — Придется попросить вас пройти к дежурному.
— К дежурному? — удивился Попов. — Но, бога ради, по какой причине?
— Прошу не пререкаться, — возразил майор. — Пройдемте.
— Я не пререкаюсь, но поймите же, я опаздываю на поезд.
— Не волнуйтесь, успеете, — флегматично ответил майор.
— Как так успею? Поезд вот-вот отойдет, — волновался Попов. — И потом, зачем мне идти к дежурному, с какой стати?
— А вы не понимаете? Нехорошо, товарищ капитан, вы же не по форме одеты. Стыдно!
— Как — не по форме? — возмутился Попов. — Вы придираетесь, товарищ майор.
— Товарищ капитан, попрошу выбирать выражения, — отрезал майор. — Я нахожусь при исполнении служебных обязанностей. А вы — капитан интендантской службы, как сказано в вашем удостоверении, погоны же у вас полевые, строевого комсостава. На каком основании?
— Но ведь все такие носят. Война. Может, завтра на фронт. Давайте, майор, замнем это дело, чепуха же… А погоны я сменю, слово офицера — сменю. Вот сяду в вагон и сменю…
Майор, однако, был неумолим:
— Не могу, товарищ капитан. Никак не могу. Пройдемте, не будем терять времени. А то, чего доброго, и действительно опоздаете к своему поезду.
Попов подчинился и в сопровождении патруля направился к помещению дежурного по вокзалу.
В кабинете дежурного навстречу Попову поднялся из-за стола… майор Скворецкий.
— Ба, — воскликнул Кирилл Петрович, сияя улыбкой, — капитан Попов?! Вот нежданная встреча. Здесь? На Курском вокзале? Какими судьбами?
— Как вы его назвали? — спросил начальник патруля. — Капитан Попов?
— Ну конечно же, — еще шире улыбнулся Скворецкий. — Капитан Попов. Начальник продовольственного склада на Ленинградском вокзале. Как-никак старый знакомый.
— Вы ошибаетесь, — педантично сказал майор, приведший «Зеро». — Фамилия задержанного не Попов. Это — Гераськин. Капитан Гераськин, Тихон Матвеевич. И не начальник продовольственного склада, а сотрудник интендантского управления в Горьком. Вот его документы. — Он протянул Скворецкому удостоверение, отобранное у Попова.
В то же мгновение «Зеро» обрушил страшный удар на стоявшего возле офицера, сшиб его с ног и одним прыжком очутился возле двери, вырывая из кобуры пистолет. Но как ни стремительно он действовал, еще стремительнее были чекисты, выступавшие в роли офицерского патруля. Второй патрульный и майор мгновенно кинулись на «Зеро», выхватили у него пистолет и скрутили руки за спиной. Как ни силился «Зеро» вывернуться — напрасно. Руки его были словно в стальных тисках.
— Нервы, Попов, нервы, — сочувственно сказал Кирилл Петрович. — Ох уж эти нервы! Кстати, вы, оказывается, не Попов, а Гераськин? Что за перевоплощение?.. Ах, не хотите отвечать? Не надо. Успеется. Как, — внезапно посуровел Скворецкий, — будете валять дурака? Стоит ли?
Задержанный сник.
— Хорошо, — сказал он. — Ваша взяла.
Полчаса спустя капитан Попов, он же Гераськин, он же «Зеро», был водворен в тюремную камеру.
…Между тем Малявкин, так и не встретив Геворкяна, пропутешествовал в лес, отстучал продиктованную ему «Зеро» радиограмму, схоронил рацию и отправился в город, в Лефортово. Отыскав нужный ему адрес — это оказался небольшой двухэтажный домишко, — Борис постучал в дверь. Открыл ему седенький, благообразный старичок. Борис спросил имя, отчество и фамилию, указанные ему «Зеро».
— Это буду я, — сказал старичок и выжидающе улыбнулся. — Я самый и есть.
Малявкин назвал пароль.
— Проходите, — засуетился старичок. — Милости прошу. Вот сюда, сюда, пожалуйте…
Он провел Бориса в просторную, хорошо обставленную комнату, усадил в кресло, уселся сам.
— Чем могу служить? — Старичок доброжелательно улыбнулся и, переплетя пальцы, положил ладошки на свой круглый животик. — Чем могу?
— Видите ли, — замялся Малявкин, — мне сказали… Мне говорили… ну, одним словом, что я могу у вас пожить. Недолго. Какое-то время… Я вас не очень обременю?
— Голубчик, — вскинулся старичок, — хороший вы мой! Пожалуйста, с удовольствием! Есть комнатка, есть, как не быть! Уютненькая, хорошая. Живите себе на здоровье, живите сколько угодно. Желанным гостем будете. И мне, старику, будет с кем время коротать, а то живу бобыль бобылем.
Сколь ни приветливым, ни приторно-ласковым казался старик, Борис разглядел за его ласковостью злую настороженность, звериную хитрость. Что-то хищное было в мягких повадках старика, в его острых взглядах, которые он нет-нет да бросал на собеседника, в его чересчур округлых жестах. Нравился, однако, Малявкину хозяин или нет, выбора у него не было. Вот уж воистину: назвался груздем, полезай в кузов.
«Ничего, — решил Борис. — Пока поживу. До поры до времени…»
Глава 32
— Кирилл Петрович, ну теперь-то вы откроете свой секрет? — взмолился Горюнов, когда, успешно закончив ту и другую операции, проведя арест Менатяна и «Зеро», они встретились в кабинете Скворецкого.
— Какой еще секрет? — прикинулся удивленным майор.
— Как — какой? — Виктор даже обиделся. — Как вам удалось разгадать, что «Зеро» — не кто иной, как капитан Попов. Ведь этот двуликий Янус так ловко себя вел, помогал нам, и вдруг… Нет, как вы могли додуматься?
— Помог трезвый, кропотливый анализ. Научный, если хочешь. — Скворецкий подошел к сейфу, открыл его, достал с верхней полки начерченную когда-то схему, в центре которой значилось «Зеро», а снизу, под этим словом, было написано: «Попов», и протянул Горюнову. — Ясно?
— Ловко! — присвистнул Виктор. — Действительно, главные связи идут к «Зеро» и перекрещиваются на Попове. Ловко, товарищ майор. Ничего не скажешь! Только вот «Сутулый»…
— А что «Сутулый»? Если хочешь, он и послужил последним звеном. Радиограмму, в которой шла речь, что «Сутулый» имел какие-то контакты с «Зеро», помнишь? Ну, а все контакты Шкурина нам были известны. То-то!
— Верно, — подавил вздох Виктор. — И до чего же просто. Яснее ясного!
— Ладно, — улыбнулся Скворецкий, — хватит лясы точить. Пора приступать к допросам. Я думаю, начнем с Менатяна.
Майор вызвал арестованного, убрал в сейф схему и извлек объемистую папку, в которой находился ряд документов, в том числе личное дело бывшего старшего лейтенанта Военно-Воздушных Сил СССР Менатяна. Дело Кирилл Петрович положил сверху, на виду.
— Как, Аракел Геворкович, приступим? — миролюбиво начал Скворецкий, когда ввели арестованного. — Давайте для порядка заполним анкету. Итак: ваша фамилия Менатян? Имя, отчество? Год рождения?
— К чему эта комедия? — невесело усмехнулся Менатян. — Вам же все и без меня известно. Пишите.
— Нет, Менатян. Допрос — не комедия. Писать, в том числе и анкетные данные, я буду только с ваших слов. И в этом есть глубокий смысл. Со временем, если в том будет нужда, я вам это разъясню. А пока…
Кирилл Петрович обмакнул ручку в чернила и пристально, в упор посмотрел на Менатяна.
— Извольте, — пожал плечами Менатян и четко ответил на все вопросы анкеты.
— Ваша профессия? — спросил майор, заполнив все графы. — Род занятий?
— Летчик, — гордо выпрямился Менатян. — Военный летчик.
— Вы? Летчик? Да еще военный? Помилуйте, какой же вы летчик? Сколько у вас на счету боевых вылетов за два года войны?
— Не в этом дело, — огрызнулся Менатян. — С первых дней войны я очутился в плену…
— Знаете что, — перебил его майор, откладывая ручку в сторону, — давайте сделаем так: записывать я пока ничего не буду. И вопросов задавать не буду. Попробуйте сами толком, по порядку рассказать все, что с вами произошло, как вы дошли до жизни такой. Условились?
Менатян снова пожал плечами:
— А что рассказать? Я не знаю, чего вы хотите. Мне рассказывать нечего.
— Так уж и нечего? — вмешался Горюнов. — Ну, не хотите про плен, расскажите для начала хотя бы о том, каким образом из Менатяна вы перевоплотились в Геворкяна.
— Ах, это? Не думаю, чтобы тут для вас было что-либо интересное.
— Все-таки?
— Пожалуйста. Все проще простого. Вполне понятно, что после пребывания в плену своих документов у меня не было, и, когда я направился в Москву, меня снабдили этими документами.
— Какими? На имя Геворкяна?
— Да.
— Кто снабдил? — быстро спросил Скворецкий. — Где? Когда? Только точно.
— Как это — кто? — прикинулся изумленным Менатян. — Командование соединения, в котором я воевал последнее время.
— Какого соединения? Наименование? Его местонахождение?
— Соединение партизанское, а местонахождение… Я не вправе его сообщать. Это военная тайна.
— Послушайте, Менатян, — не выдержал Горюнов, — вы что, хотите нас уверить, что были партизаном? Бросьте паясничать, к добру это не приведет.
— Спокойно, товарищ старший лейтенант, спокойно, — одернул Горюнова Скворецкий. — А насчет партизан… Вы что, Менатян, утверждаете, что были партизаном?
— Ну конечно, был. Не пойму, почему это вас так удивляет?
— Почему? Да потому, что в партизанах вы не были. Это ложь.
— Конечно, заявлять, что я лгу, ваше право. Беда в том, что я говорю правду.
— Ах так? А что вы скажете по поводу этой справки? — Майор вынул из папки документ и протянул Менатяну.
Тот глянул на справку и улыбнулся:
— Ну конечно, как Менатян я среди партизан не значусь. В отряде я носил имя Геворкяна.
— Носили имя Геворкяна? Но вы только что, минуту назад, сказали, что документы на имя Геворкяна получили от командования соединения, перед отправкой в Москву. А теперь… Нет, Менатян, не кругло получается.
— Почему не кругло? Я просто неудачно выразился. Под именем Геворкяна я был в отряде с самого начала, а документы получил действительно перед выездом в Москву. В лесу они мне были не нужны.
— Отлично. В таком случае вот вам другая справка: и Геворкяна в рядах партизан нет и не было. Что теперь скажете? — Скворецкий пристально смотрел в бегающие зрачки Менатяна.
— А ничего не скажу! — вознегодовал Менатян. — Подумаешь, справка! Бумажки! Мы не по справкам воюем, не по бумажкам. Что, все партизаны у вас на учете? Списки есть? Каждый там значится? Нет таких списков!
— Справедливо, — спокойно сказал Кирилл Петрович. — Полных списков всех партизан, которые сражаются в тылу врага, нет и быть не может. Да, я полагаю, такой учет сейчас и не нужен. Но кое-какие сведения о партизанских соединениях, их составе, имеются, связь с ними регулярная. Сейчас, дорогой мой, не сорок первый и даже не сорок второй год. Не забывайте об этом. Так вот, ни в одном из крупных партизанских соединений ни Менатяна, ни Геворкяна нет. Где же вы воевали, в каком отряде? Кто этим отрядом командует? Потрудитесь отвечать и не прячьтесь за военную тайну.
Менатян заметно колебался.
— Ну, ну, — поторопил его Скворецкий, — выкладывайте. Местонахождение отряда? Фамилия командира? Живо!
Видя, что отступать некуда, Менатян ответил. Он назвал отряд, действовавший на западе Белоруссии, возле самой границы республики.
— Вот и просчитались, Менатян. Как раз по этому отряду сведения у нас имеются: в том отряде ни Менатяна, ни Геворкяна не было. Итак, вы намерены говорить правду?
Менатян молчал.
— Хорошо, — после минутного молчания сказал Скворецкий. — К вопросу о вашем участии в партизанском движении мы еще вернемся, хотя для нас этот вопрос и так ясен. Перейдем к другому: как и когда вы попали в плен, при каких обстоятельствах? Только поподробнее. И, советую, правду…
Менатян заметно оживился.
— В плен я попал в 1941 году, — быстро заговорил он, — при одном из первых боевых вылетов. Мы — нас было трое, три самолета — были атакованы превосходящими силами противника. Приняли бой. Мой самолет, после того как я израсходовал весь боезапас, был подбит, загорелся в воздухе. Я выбросился с парашютом и…
— Стоп! — поднял руку Скворецкий. — Уточним некоторые детали. Сколько было фашистских самолетов против ваших трех?
— Ну как я могу это сказать? — искренне удивился Менатян. — Может, десять, а может, пятнадцать. Разве тут, в обстановке воздушного боя, до точного счета?
— Есть летчики, которые утверждают, что ничто не требует такого точного счета, как воздушный бой. Вы, как следует из вашего ответа, не из их числа. Что же, оставим это на вашей совести. Итак, десять или пятнадцать?
— Да, не менее десяти.
— Так уж и не меньше? А может, восемь? Шесть? Или и того меньше — три? Два?
Менатян насупился:
— Мне не до шуток.
— А я и не шучу, — подхватил майор. — Мне тоже не до шуток, тем более что вы все лжете! Самолет ваш подбит не был, в воздухе не загорелся. Все это ложь и ложь!
Менатян прикинулся глубоко оскорбленным:
— Ложь? Может, я и с парашютом не выбрасывался? Может, и в бою не участвовал?
— Участвовать-то участвовали, но обошлись без парашюта.
— Почему вы так говорите? Вы же там не были, как можете знать, какой бой был? Нехорошо!
— Ты посмотри, он же нас и упрекает! Так вот, Менатян. Сохранились результаты расследования обстоятельств вашей гибели, проведенного в 1941 году. — Майор порылся в своей папке, лежавшей на столе, извлек какую-то бумагу и положил ее перед собой. — И если вы будете и дальше настаивать на вашей версии, мы перейдем к изобличению. Хотите этого?
Менатян, однако, продолжал лгать, увиливать от ответа на прямые вопросы. Провозившись с ним и час, и два, Скворецкий приступил к изобличению.
— Вернемся к расследованию обстоятельств вашего пленения, — жестко сказал он. — Вот заключение. Что тут сказано? Во-первых, что против трех наших машин было не десять и не пятнадцать фашистских истребителей, как вы утверждаете, а шесть. Шесть, Менатян. Наши соколы приняли бой с врагом, но — вдвоем. Третий от боя уклонился. Этим третьим, Менатян, были вы! Вы! «Израсходовал весь боезапас»! Какое к черту израсходовал! Вы, Менатян, и выстрела не сделали. Вы вышли из боя.
— Но… — подал было голос Менатян.
— Молчите. Сейчас уж помолчите, достаточно мы вас слушали. Сейчас я буду говорить. Утверждаете, будто ваш самолет подбили, он загорелся в воздухе? Опять ложь! Самолет был целехоньким, без единой пробоины. И что интересно: полетели-то вы не к себе, не на свой аэродром, а на запад. К немцам. Ну, и дальше будете запираться?
По мере того как майор говорил, краска сбегала с лица Менатяна. Но сказать он ничего не сказал.
— Молчите? — сурово спросил Скворецкий. — Теперь молчите? Тогда я продолжу. Никто ваш самолет не подбивал. Вы добровольно сдались в плен фашистам. Вы — изменник Родины, Менатян, и мы вас будем судить как изменника и предателя.
Менатян дернулся на стуле, по лицу его пробежала мгновенная судорога, но он опять промолчал.
— Разрешите, товарищ майор? — спросил Горюнов. — Я бы хотел задать еще один вопрос.
Скворецкий молча кивнул.
— Послушайте, Менатян, — повернулся Виктор к арестованному, — что вы делали на шоссе Москва — Серпухов, возле совхоза, где мы вас арестовали? Как, зачем вы там очутились?
— Я — у меня… — с трудом перевел дыхание Менатян. — Никакой конкретной цели у меня не было.
— Не было? Так как вы туда попали, за пятнадцать километров от города? Каким чудом?
— Я… Я там гулял. Просто гулял. Честное слово.
— Гуляли? А может, кого-нибудь ждали? Не нас, конечно?
— Нет, что вы. Никого не ждал. Гулял.
— Хватит! — внезапно хлопнул ладонью по столу Скворецкий. — Довольно! Он, видите ли, гулял. А фамилия «Задворный» или «Малявкин» вам ничего не говорит? Могу назвать кличку — «Быстрый». И еще одну — «Кинжал». Ну, «Кинжал»?
— Не надо! — истерически взвизгнул Менатян. — Ничего, пожалуйста, не надо! Я сам, сам все вам расскажу. Сам…
Прошло несколько минут, пока к предателю вернулся дар речи. Теперь Менатян заговорил. Он говорил быстро, захлебываясь, глотая слова. Да, говорил Менатян, это правда. Все правда. К немцам он перелетел добровольно, своей волей.
— Добровольно? Но почему? Что толкнуло вас на измену? — спросил Скворецкий.
Пытаясь объяснить свое предательство, Менатян признался, что недовольство советским строем у него появилось давно, еще в юношеские годы. Сначала это была обида за отца, которого, как он считал, несправедливо понизили в должности, направили на рядовую работу, ну и, конечно, обида за то, что резко ухудшилось материальное положение семьи. Потом обида на окружающих, которые, как был уверен Менатян, не ценили и не отмечали его выдающихся личных качеств. А он считал себя выдающейся личностью. Тут — война. С первых ее дней Менатян был оглушен успехами немцев, быстрым продвижением фашистских войск. Он не верил в нашу победу, не сомневался в торжестве немцев и, желая сохранить себе жизнь, решил перейти к врагам. Свое намерение он осуществил при первом же вылете.
Теперь Менатян говорил откровенно, не щадил себя.
Дальше все было так: сначала лагерь для военнопленных, ненадолго, потом разведывательная школа абвера.
— Минутку, — перебил майор. — Что за школа? Имя начальника школы вам известно?
— Да, это майор Шлоссер.
— Продолжайте.
По словам Менатяна, в школе он зарекомендовал себя с лучшей стороны, в чем решающую роль сыграло превосходное знание немецкого языка. Учитывался и добровольный переход к фашистам. Не просто переход — с целеньким самолетом. Короче говоря, по истечении какого-то срока, не очень продолжительного, Менатян из слушателя школы превратился в инструктора. И он старался, так старался…
— Старались? — Скворецкий сурово глянул на Менатяна. — Что значит «старались»? В чем ваше старание выражалось?
Менатян замялся:
— Я… я хорошо усваивал все, чему нас учили. Образцово выполнял все распоряжения начальства… Ну… Одним словом, старался.
— Опять недоговариваете, Менатян?
— Нет, что вы! Я говорю все, все.
— Все? Тогда расшифруйте, что означало ваше «старание». В акциях участвовали?
— Да, — с трудом выдавил из себя Менатян. — Два или три раза я участвовал в расстрелах…
— Два-три раза? Не больше?
— Клянусь честью, не больше трех раз.
— Кого же вы расстреливали?
— Я не расстреливал, — вскинулся Менатян, — я УЧАСТВОВАЛ в расстрелах. Нас много народу участвовало. Я лично не сделал почти ни одного выстрела.
— Ни одного? Ишь ты! Вы же «старались». Кого, однако, вы уничтожали по приказу ваших фашистских хозяев?
— Как правило, я этого не знал. Нас просто ставили в строй, с автоматами, а тех… Тех не мы приводили. Не знаю.
— Так-таки никого из расстреливаемых и не знали?
— Нет, не знал. Впрочем был один случай… Хотя, простите, дважды. Расстреливали тех, кто учился в нашей школе. Слушателей. Только за что, не знаю. Прошу мне верить.
— Ну, уж наверное не за то, что они, подобно вам, старались угодить фашистам. Ладно, продолжайте.
Менатяна теперь не надо было просить. Он рассказал, как внезапно оборвалась его сравнительно спокойная жизнь инструктора разведшколы. Около месяца назад его неожиданно вызвали в Берлин, к самому генералу Грюннеру.
— В Берлин? К Грюннеру? Зачем? С какой целью? — уточнил майор.
— Честью клянусь, но тогда я и сам этого не понял.
По словам Менатяна, разговор у генерала был, на первый взгляд, самый незначительный: генерал расспросил Менатяна о его прошлом, об обстоятельствах перехода к немцам, поинтересовался мнением о школе, о Шлоссере и отпустил, ничего толком не сказав. Однако после этого разговора жизнь Менатяна круто изменилась.
— А именно? — поинтересовался Горюнов. — Чем изменилась?
— Всем. Во всем. Меня отстранили от прежней работы, от текущих занятий. Началась специальная подготовка. Вскоре мне сообщили, что в ближайшее время я буду заброшен в тыл к русским.
— Куда именно?
— В Москву.
— Как была осуществлена заброска?
— Самолетом. Меня сбросили в районе Тулы. Согласно плану я пробрался в Тулу, а оттуда поездом в Москву. Снабжен был документами на имя Геворкяна.
— В Туле вы имели явку? Встречались с кем-либо? — спросил Скворецкий.
Менатян замялся:
— Н-нет, явки в Туле я не имел, а встречаться… Была одна встреча.
— С кем?
— С одной знакомой. Давнишней знакомой. Мне не хотелось бы называть ее имени. Впрочем, скажу. Это известная артистка Языкова. Татьяна Владимировна Языкова. Но обо мне, о том, откуда я прибыл, она не знала.
— Как произошла встреча? Случайно? Уточните обстоятельства.
О встрече с Языковой Менатян рассказал более или менее правдиво, умолчав лишь о некоторых деталях. Скворецкому этот рассказ был важен для проверки правдивости всех показаний Менатяна — он-то знал, как прошла встреча с Языковой.
— Скажите, — задал Кирилл Петрович новый вопрос, — иных целей, кроме тех, что вы указали, вы не имели, встречаясь с Языковой? Абвером эта встреча не планировалась?
— Нет, — отрезал Менатян. — Абвер не планировал этой встречи.
— А кто о ней знал?
— Никто. Вы первый, кому я сообщил. Повторяю. Татьяна Языкова к моим делам никак не причастна.
— Значит, в Туле вы явки не имели? А в Москве?
— В Москве было две явки. Первая — к агенту абвера «Быстрому». Это — Задворный, имеет документы советского офицера, живет на Красной Пресне. (Менатян назвал точный адрес Малявкина.) Вторая явка была к резиденту «Зеро», в распоряжение которого я поступал.
— «Зеро»? Это кличка?
— Да, кличка.
— А имя, фамилия этого «Зеро»? Род его занятий?
— Ничего не знаю, прошу мне верить. Я знал только кличку и явку, больше ничего. Еще знаю, что он носит форму капитана Советской Армии.
— Где находится явка?
— Мы встретились на улице, в заранее обусловленное время.
— Сколько раз вы встречались с «Зеро»?
— Я видел его дважды.
Скворецкий вынул из стола несколько фотографий разных лиц и разложил перед Менатяном.
— Этот, — уверенно сказал Менатян, выбирая фотографию Попова, — «Зеро». Он самый, «Зеро». Но — у вас? Откуда?..
Скворецкий оставил его вопрос без ответа и продолжал:
— Расскажите, о чем с вами беседовал этот «Зеро» при встречах, какие давал задания?
Менатян сообщил, что во время первой встречи «Зеро» дал ему задание посетить «Быстрого», подготовить их встречу, а также передать Грюннеру радиограмму, использовав рацию «Быстрого».
— Вы это задание «Зеро» выполнили?
— Да, выполнил в точности.
— Так. А вторая встреча?
По словам Менатяна, вторая встреча произошла внезапно. Сегодня. Она не была запланирована и приняла самый неожиданный оборот. Дело в том, что Менатян решил встретиться с Языковой и был у нее. В гостинице «Москва». «Зеро», по-видимому, его выследил. На следующее утро он поймал Менатяна прямо на улице и накинулся с расспросами, где тот был накануне, что делал, зачем ходил в гостиницу, с кем там встречался. Причем не спрашивал, а допрашивал в грубой, оскорбительной форме.
— Накинулся? — переспросил Скворецкий. — В буквальном смысле этого слова?
— Почти в буквальном, — невесело усмехнулся Менатян. — Видите ли, я собирался вновь побывать в гостинице, но передумал. Не зашел. Миновав гостиницу, я направился вниз, по Моховой, как вдруг, возле здания университета, словно из-под земли вырос «Зеро», провел меня в Александровский сад и принялся отчитывать.
— Вы ему сообщили, у кого были в гостинице? — спросил Горюнов.
— Нет, не сказал. Зачем путать в наши дела совсем непричастного человека? Я просто заявил, что это — мое личное дело, которое никого, в том числе и его, «Зеро», не касается.
— И что же, — усмехнулся Скворецкий, — «Зеро» удовлетворил такой ответ?
— Не знаю. Во всяком случае, расспросы он прекратил и приказал мне немедленно связаться с «Быстрым» и направить его к нему. Назвал место явки: Ваганьковское кладбище. Сам я должен был отправиться к совхозу, возле которого захоронена рация, дождаться там «Быстрого» и передать в центр новую радиограмму — повторение вчерашней.
— Повторение? Зачем? Какой смысл?
— «Зеро» пояснил, что так у него обусловлено с центром: первую свою радиограмму я должен дублировать. Только вот не довелось…
Менатян криво усмехнулся и развел руками.
— Что верно, то верно, — не довелось, — философски заметил Кирилл Петрович и повернулся к Горюнову: — Как, Виктор Иванович, все записал? На сегодня, пожалуй, хватит.
Когда Менатяна увели, Кирилл Петрович прошелся несколько раз взад-вперед по кабинету и остановился против Горюнова, аккуратно укладывавшего в папку протокол допроса.
— Как, Виктор, какое у тебя впечатление? Правду говорит?
— По-моему, правду. Да нам ведь и так многое было известно — совпадает.
— Да, совпадать-то совпадает, — задумчиво произнес Скворецкий. — Посмотрим, однако, что скажет «Зеро».
Глава 33
Теперь на допрос был вызван «Зеро» — капитан Попов. Он вел себя совсем не так, как Менатян. Плотно усевшись на стуле, приветливо улыбаясь Скворецкому м Горюнову, «Зеро» сразу взял быка за рога.
— Разрешите, гражданин майор? — обратился он к Скворецкому. — Мы с вами люди одной профессии и должны понимать друг друга с полуслова. Так вот: заботиться о благополучии абвера у меня нет никакого желания, мне своя шкура дороже. Я хочу жить. Жить! Я готов рассказать вес, что знаю — а знаю я немало, — при условии, что мне будет сохранена жизнь. Устраивает вас такое предложение?
— Значит, так, — недобро прищурился Скворецкий. — Сделка? Вы — мне, я — вам. Так, что ли?
— Сделка? Грубо, майор. Просто деловое соглашение двух разведчиков, вполне устраивающее обе стороны. Разве не так? Поверьте, цену своим показаниям я знаю, мне же нужна только жизнь, больше ничего.
— Жизнь? — задумчиво сказал майор. — А двадцать пять лет лагерей или тюрьмы вас устроят?
— Э-э, — махнул рукой «Зеро», — двадцать пять лет! Срок большой. Стоит ли загадывать так далеко вперед?
— То есть? Что-то я вас не совсем понимаю.
— Между тем все очень просто, — доверительно сказал «Зеро». — Двадцать пять лет… Даже пятнадцать. За столь длительное время многое может произойти, измениться. Еще как!
— Что, надеетесь сохранить жизнь, очутиться в лагере, а там немцы победят и вас вызволят? — Кирилл Петрович не скрывал своей злости.
— Немцы? Победят? — «Зеро» от души рассмеялся. — Бросьте, майор! Песенка фюрера спета. Я над этим стал задумываться еще в дни вашего контрнаступления под Москвой, в декабре сорок первого. А после Сталинграда, после Курска… Одним словом, все ясно. Что там говорить! Теперь счет пойдет не на годы, на месяцы. Ваши будут в Берлине, можете не сомневаться.
— Я в этом не сомневался с первого дня войны, — отрезал Скворецкий. — Но вот вы…
— А что я? У меня тоже голова на плечах имеется. И, смею думать, неплохая. Меня она, во всяком случае, устраивает, причем не только как предмет, на который напяливают шляпу или фуражку.
— Охотно верю, — согласился Скворецкий. — Не так часто встречаются люди, которых не устраивала бы их собственная голова. Но насчет вашего заявления о скором поражении немцев…
— Послушайте, майор, за кого вы меня принимаете? За нациста? Напрасно. Да, я офицер германской армии. Кстати, тоже майор. Немец, но не гитлеровец. Особым поклонником фюрера я никогда не был. Мое отношение к Гитлеру окончательно сложилось еще в канун войны, когда нацисты замахнулись на Бломберга и других наших крупных генералов, многих из которых, кстати, я знавал лично.
— Занятно, — заметил Скворецкий. — Вас послушать, так вы чуть ли не враг Гитлера. Антифашист! Что-то не вяжется это с вашими делами, господин Попов или как вас там.
— Гражданин майор! — с пафосом воскликнул «Зеро». — Я — солдат. Разведчик. И я — немец! Долг перед родиной…
— Бросьте, — резко оборвал Скворецкий. — Какой вы к черту солдат! Вы — тайный убийца, шпион, вот вы кто. А туда же — «родина»! У таких, как вы, нет родины. Сегодня вы работаете на немцев, завтра, заплати они больше, будете работать на американцев, англичан, на черта, дьявола… Тоже мне разведчик!
— Ваше право, гражданин майор, ваше право, — спокойно возразил «Зеро». — Мы многое понимаем по-разному. Как же, однако, насчет моего предложения?
— А вот как! Зарубите себе на носу, что ни в какие сделки, ни в какие соглашения вступать с вами я не буду. Рассказывайте, и все, а суд решит вашу участь. Правда — и это я обязан вам сказать, — суд учтет ваше поведение на следствии, вашу правдивость. Это все, что я могу обещать.
«Зеро» глубоко задумался, потом тряхнул головой и сказал:
— Ладно. Рискну. Отступать некуда. Пишите. Я — не Попов. И не Гераськин. Моя фамилия — Беккенбауэр. Франц Иоганн Беккенбауэр. Я — офицер германского вермахта, майор. Состою в кадрах германской армии с 1916 года. Вы говорите, я не солдат, не разведчик. Вы заблуждаетесь. Почти всю свою сознательную жизнь я отдал разведке, и если мы с вами кое в чем расходимся, — что ж! Это дело взглядов, методов. Но, повторяю, особым поклонником Адольфа Гитлера я никогда не был, можете мне верить, хотя одно время мне и казалось, что он ведет Германию к мировому величию. Однако война против вас — это глупость. Безумие. Я знаю Россию. Еще великий Бисмарк…
— Знаете что, Беккенбауэр, — перебил Скворецкий, — обойдемся без Бисмарка. Вы считали войну, навязанную нам фашистами, безумием, были противником Гитлера, а сами… Бросьте!
— Как хотите, господин майор, но я говорю чистую правду.
— «Правду»! Вы только полюбуйтесь на него!
— Да, да, правду. Если хотите знать, то в своих сообщениях до войны я делал все, что было в моих силах, чтобы предотвратить роковой шаг.
— Слушая вас, господин Беккенбауэр, можно подумать, что, будучи германским шпионом, вы чуть ли не защищали наши интересы, интересы Советского Союза. Полноте!
— Нет, зачем же? Я действовал в интересах Германии и именно поэтому правдиво освещал ваши успехи, мощь вашей армии. Даже чуть не поплатился за это. Мои донесения оказались неугодными руководству абвера. И — повыше. А когда война все же началась, я действовал как солдат, как немец…
— Как самый оголтелый гитлеровец, как бандит с большой дороги, — вставил Кирилл Петрович. — Не будем, однако, терять время попусту, убедить вас мы ни в чем не убедим, да, говоря по совести, и не собираемся. Рассказывайте о своих преступлениях.
— Преступлениях? — усмехнулся Беккенбауэр. — Пусть, по-вашему, будет так. Но что именно вы хотели бы знать в первую очередь? С чего начать? Мне много о чем есть рассказать.
— Вот и давайте с самого начала: как вы очутились в нашей стране, когда, с какой целью, под каким прикрытием. По порядку.
— Очутился? Я не очутился в вашей стране, я здесь родился. Это и предопределило мою судьбу. Слушайте…
По словам Беккенбауэра, его отец еще в девяностые годы прошлого столетия был рекомендован одному русскому вельможе, крупному помещику, в качестве управляющего имением. Имение это, насчитывавшее тысячи десятин земли и сотни голов скота, было расположено на юге России. Сам владелец поместья бывал здесь редко, и управляющий фактически являлся полновластным хозяином отданных ему в руки земель, творил на них суд и расправу. Владелец, постоянно проживавший в Петербурге, требовал одного: регулярной высылки всех доходов. Денег, денег и денег. Это требование Беккенбауэр-старший выполнял неукоснительно, не забывая, впрочем, и себя.
Здесь, в русском поместье, в 1897 году, и родился Франц Иоганн Беккенбауэр, будущий «Зеро», здесь прошло его детство. Когда ему исполнилось восемь лет, родители отдали его в немецкую гимназию, находившуюся в ближайшем крупном городе. В гимназии, как и в семье, Беккенбауэра-младшего воспитывали в чисто немецком духе, в духе преданности Германии, кайзеру. Значительную роль в этом играла мать Франца, происходившая из старинного прусского рода. Кем был его отец на самом деле, «Зеро» не знает, но предполагает, что не только управляющим имением.
— Кем же? Шпионом? — уточнил Горюнов.
Беккенбауэр пожал плечами:
— Разведчиком, вы хотите сказать? Возможно.
— Почему так неопределенно, Беккенбауэр? Вы уж не скромничайте.
— Я и не скромничаю, но точно мне ничего не известно. Во всяком случае, когда наша семья вернулась на родину, в Германию, — это произошло в 1914 году, незадолго до начала первой мировой войны, — отец сразу надел военный мундир с погонами майора. А еще год спустя, в 1915 году, в самый разгар войны, он определил меня в офицерское училище. Сам он вскоре ушел на фронт и в том же, 1915 году погиб.
Надо сказать, продолжал «Зеро», что среди знакомых Беккенбауэра-старшего преобладали, как оказалось по возвращении в Германию, военные, со многими из которых познакомился и молодой Беккенбауэр, в том числе и с будущим главнокомандующим сухопутными войсками Германии генерал-полковником фон Фричем, опороченным и изгнанным Гитлером и его кликой из армии в 1938 году.
В офицерском училище Беккенбауэр-младший пробыл недолго. Где-то наверху учли его особые качества — знание России, превосходное владение русским языком, — и судьба будущего «Зеро» была решена. Он был переведен в специальную школу, готовившую разведчиков, а в 1918 году направлен в Россию.
— Стоп, — поднял руку Скворецкий. — Направлены в Россию? Как? В каком обличье?
— Я «вернулся» на «родину» под видом освободившегося из плена в связи с окончанием войны русского солдата.
— И сразу стали Поповым?
— Да, я был снабжен документами на имя рядового Ивана Степановича Попова. Так началась моя новая жизнь в новом обличье. Как я жил, чем занимался все эти годы, без малого четверть века, рассказывать долго: всякое было. Работал на заводе, учился, пошел в армию, сначала вольнонаемным, в военторг, потом в кадры, интендантом. Этого я и добивался…
— Хорошо, — прервал «Зеро» Кирилл Петрович. — Вашей так называемой «трудовой деятельностью» мы займемся в другой раз, а сейчас рассказывайте о шпионской работе.
— Но разведывательной работы до последних лет я почти не вел, — возразил Беккенбауэр.
— Не вели? Вы хотите сказать, что вас заслали в Советскую Россию в шпионских целях еще в 1918 году, а вы долгие годы сидели и бездействовали? Так вас надо понимать?
— Не совсем так. Видите ли, я был направлен в Россию с дальним прицелом.
— То есть? — спросил Горюнов.
— Моя основная работа должна была начаться в военное время, только со вступлением Германии в войну.
— Какую еще войну? Или командование германской армии, милитаристские круги Германии планировали новую войну против России еще в 1918 году, когда не кончилась первая мировая война?
— Этого я не знаю, — пожал плечами «Зеро». — Это вне моей компетенции. Полагаю, никто тогда войны не планировал, но готовым нужно было быть ко всему. Этим и определялись поставленные передо мной задачи.
— А вы, значит, — настаивал Виктор, — так-таки ничего до начала войны и не делали? В качестве шпиона я имею в виду.
— Разведчика, — невзирая на пренебрежительный жест Горюнова, педантично повторил «Зеро». — Нет, почему ничего не делал? Кое-что делал.
— Уточните, — потребовал Скворецкий.
— Как я уже докладывал, я периодически составлял обзорные донесения и пересылал их по начальству. Правда, начал я этим заниматься не сразу, лишь с тридцатых годов, когда устроился в Красной Армии.
— Ну еще бы, куда уж там сразу! Вам же нужно было «акклиматизироваться». Так, что ли?
— Конечно, и на акклиматизацию требовалось время, но главное, это те задачи, которые передо мною были поставлены.
— Это мы уже слышали. Потрудитесь сказать, каким путем вы пересылали ваши шпионские донесения? — спросил Скворецкий.
— У меня была связь с одним из сотрудников германского посольства в Москве. Через него же я получал деньги и инструкции. Кроме того, после 1931 года я трижды бывал в Германии и лично докладывал руководству военной разведки добытые мною сведения и свои соображения.
— Бывали в Германии? Каким образом?
— Нелегально, конечно. Делалось это так…
— Минутку, — остановил арестованного Скворецкий. — К вашей довоенной шпионской работе мы еще вернемся, как и к поездкам в Германию, сейчас нас прежде всего интересует вопрос о последних двух годах, годах войны. К этому и переходите. Только одно: когда вы были в Германии в последний раз?
— Последний? В конце 1940 года. В ноябре.
— Кому и что докладывали?
— Я был у генерала Грюннера, которого знавал и раньше, а также был принят самим начальником абвера. Представил подробный доклад о состоянии вооруженных сил вашей страны, вооружении, вещевом и прочем довольствии. Доклад мой был принят далеко не благосклонно. Если бы не полковник Кюльм, вставший на мою защиту, не знаю, чем бы все кончилось.
— Кюльм? А разве вашим шефом был не генерал Грюннер?
— Грюннер — ничтожество. — «Зеро» сделал пренебрежительный жест рукой. — Он мелкий карьерист, тупица и никогда не поднимет голоса в чью бы то ни было защиту. Всему голова в нашем отделе — Кюльм. О, это настоящий разведчик!
— Понятно. Еще вопрос: значит, уже тогда, в 1940 году, шла речь о предстоящей войне против Советского Союза? Так. Какие же задачи были перед вами поставлены в связи с готовившимся фашистами разбойным нападением на нашу страну?
— Тогда, в 1940 году, никаких новых конкретных задач передо мной не ставилось — оставались прежние: сбор сведений, информация. Был, правда, разговор о налаживании диверсионной деятельности, но он носил общий характер.
— Связь, по возвращении в Москву, вы поддерживали прежним путем, через того же сотрудника германского посольства?
— Да. Однако встречались мы крайне редко: раз в четыре-пять месяцев. Не чаще.
— Хорошо. В дальнейшем мы уточним все обстоятельства, все подробности этой связи. Другие каналы у вас были?
— Был еще один, резервный. Через сотрудника посольства одной из нейтральных стран. Им я стал пользоваться после начала войны, когда Германское посольство эвакуировалось из России.
— Где вы встречались с этим «нейтралом»? Как часто?
— Я с ним не встречался. В глаза его ни разу не видел.
— Позвольте, — возмутился Кирилл Петрович, — ведь только что вы говорили… Или…
— Вот именно, — кивнул «Зеро». — Был связник. Один из швейцаров гостиницы «Националь». Ему я передавал свои донесения, зашифровав их надлежащим образом, а он переправлял дальше.
— Этот швейцар — ваш агент?
— Мой. И еще того посольства.
— Может, и еще чей?
— Все может быть, но его роль маленькая: получил, передал. А место, служба, удобное.
— Этим каналом вы пользовались до последнего времени? Он действует и сейчас?
— Действует, только я им пользовался редко. В 1941 году, перед самым началом войны, мне дали радиста. Работал я с ним около полутора лет. В начале 1943 года он погиб.
— Как погиб? — спросил Виктор. — При вашей помощи?
— При моей? Нет. Он просто попал под трамвай. Дурацкая история…
— И больше радиста у вас не было, после гибели того? — задал вопрос Скворецкий.
Беккенбауэр замялся:
— Как вам сказать? Вроде бы и был, а на самом деле не было.
— А нельзя ли пояснее? Был? Не было?
— Тут в двух словах не скажешь. Помните старших лейтенантов Гитаева с Малявкиным, с которых началось наше знакомство?
Скворецкий молча кивнул и подал знак: продолжайте, мол.
Гитаев и Малявкин, рассказывал Беккенбауэр, клички «Музыкант» и «Быстрый», были направлены ему в помощь. Один из них — «Быстрый» — был радистом. Однако «Зеро» тогда не удалось его использовать: «Музыкант» и «Быстрый» провалились. Далее «Зеро» подробно описал историю «разоблачения» «Музыканта» и «Быстрого».
— Значит, — уточнил Скворецкий, — это вы спровоцировали побег Малявкина и Гитаева из прокуратуры и, воспользовавшись этим, сами, собственными руками убили Гитаева, пошли на убийство? Так?
— Убил? — поморщился Беккенбауэр. — Вы неудачно выбираете выражения, гражданин майор. Не убил, а ликвидировал.
— «Ликвидировал»! Выражения вы выбираете осторожно. Но зачем? С какой целью?
— А как же иначе? — изумился «Зеро». — После того как мой помощник, лейтенант Константинов, заподозрил Гитаева, возникла угроза и мне. Гитаева надо было убрать. Разве не ловко я это сделал? Гитаев был убит — убит при попытке к бегству. Кто помешал ему бежать? Капитан Попов. Честь и хвала капитану Попову. К тому же он и жертва злодея Гитаева. Разве не ловкий ход? — «Зеро» самодовольно улыбнулся.
— Продолжайте, — сухо бросил Скворецкий.
— Так все же ясно! Гитаев пырнул Попова финкой (что он сделал по приказу того же Попова, но рассказать об этом никому не расскажет — я стреляю без промаха!) и Попов — герой! Он сближается с органами НКВД и следит за ходом расследования. Правда, узнал я мало… А как же иначе мог поступить на моем месте любой разведчик? Как бы вы, например, поступили?
— У нас, советских людей, есть заповедь: сам погибай, а товарища выручай. Впрочем, что обсуждать с вами вопросы морали? Мы говорим на разных языках.
— Да, пожалуй, — холодно согласился Беккенбауэр. — Только мой язык — язык цивилизованных народов всего мира. Разведки всех цивилизованных государств…
— Бросьте о цивилизации! — махнул рукой Скворецкий. — Ваш язык — язык агрессоров, колонизаторов, империалистов. Язык вандалов, так будет точнее. Давайте, однако, к делу. Что стало с Малявкиным после убийства Гитаева? Почему, кстати, вы и его не уничтожили?
— Зачем? — спокойно возразил Беккенбауэр. — Он меня не знал и никакой опасности не представлял. Обстоятельства сложились так, что я мог проследить за ходом розыска. Я об этом уже говорил. Это учитывалось. Малявкин сумел скрыться, уйти от преследования. Это лучшая ему рекомендация. Я провел дополнительную проверку и намеревался в дальнейшем его использовать. Не вышло.
— Проверку? Какую еще проверку вы проводили?
Беккенбауэр самодовольно улыбнулся:
— О, это было не просто, но… удалось. Я связался с полковником Кюльмом и генералом Грюннером, и по моей просьбе в Москву был направлен со специальным заданием агент «Острый».
— Вы имеете в виду Осетрова, он же Буранов?
— Что? — впервые за время допроса «Зеро» изменила выдержка. Голос его задрожал: — В-вы… Вы знаете про Осетрова?
— Знаем. Всё знаем.
— Но почему же вы его не арестовали? Почему?
— Ай, ай, ай, Беккенбауэр! Не догадываетесь? Действительно не догадываетесь? А туда же — «я разведчик»! Тоже мне разведчик.
Беккенбауэр отер выступивший на лбу пот и продолжал:
— Да, «Острый», он же Буранов, был снабжен документами лейтенанта Советской Армии Осетрова. «Острый» имел явку к «Быстрому», а также к одному нашему старинному агенту — кстати, запишите: Шкурин. Проживает по адресу: Солянка, дом номер, квартира номер, — который сейчас не представляет особой ценности. Эту явку «Острый» передал «Быстрому». Случись с «Быстрым» что не так, вы взяли бы «Острого», взяли бы и Шкурина. Этого не случилось. «Острый» благополучно вернулся назад, а Шкурин и поныне тачает сапоги. Он сапожник. Поэтому я и считал… Но, простите, я ничего не понимаю…
— Еще бы! Вы полагали, что умнее и хитрее всех, что вам не составит труда обвести нас вокруг пальца. Просчитались! Не об этом, однако, речь… Зачем Шкурину понадобилось являться на продовольственный склад? Или Осетров перемудрил?
— Да, Осетров. Он проявил излишнее усердие и сам, по своей воле послал Шкурина на склад, понятия не имея, что выводит его прямо на меня. Обо мне он ничего не знал.
— Это понятно, но вы-то, вы сами? Зачем вам понадобилось приходить к нам и сообщать о посещении Шкурина?
— А что мне было делать? Я же оказался в дурацком положении. Вдруг да Шкурин вам уже известен, находится под наблюдением (ведь проверка еще не была закончена), и, следовательно, вы осведомлены, что он был у меня, а я молчу. Вот и пришлось предупреждать события. Кроме того…
— Что еще?
— Я решил рискнуть: узнать, что вы знаете о Шкурине. Поймите, иначе я поступить не мог. А как бы вы действовали на моем месте?
— Ну, как бы я действовал, сейчас не обсуждается, но должен вам заметить, что вы поступили не лучшим образом. Пойдем, однако, дальше. Скажите, как вы связывались с центром и центр с вами, пока не было радиста? Все тем же путем, через так называемое нейтральное посольство?
— Да. Через посольство.
— А иные каналы были?
— Был и еще один канал, но он меня мало устраивал.
— Почему?
— Он был односторонним.
— То есть?
— Использовались открытые радиопередачи. Следовательно, получать указания я получал, а сам ничего передать не мог.
— «Фауст», что ли? Марш?
«Зеро» ахнул:
— Вы и это знаете? Но откуда? Это невозможно!..
— Возможно, — улыбнулся Скворецкий. — Уж сколько времени мы принимаем адресованные вам шифровки. Расскажите все же поподробнее об этом способе связи. Кто принимал «Фауста»? Вы сами?
Беккенбауэр, преодолев минутное смятение, рассказал о Бугрове. Ничего, о чем бы не было сказано в дневнике, он, однако, не сообщил.
— Теперь-то мне ясно, — закончил «Зеро», — что Бугров был вашим человеком. О, какого я свалял дурака, не правда ли?
Скворецкий многозначительно пожал плечами, оставив вопрос Беккенбауэра без ответа. Сурово посмотрев на арестованного, он сказал:
— Вам известно, как умер Бугров? И эта смерть тоже на вашей совести. Сколько же смертей получается? Впрочем, подсчитывать рано. Вы, по существу, еще ничего о своих преступных делах в годы войны не рассказали. Мы ждем.
Беккенбауэр возобновил свой рассказ. В 1941-1942 годах он, по его словам, провел несколько диверсий и передал своему центру ряд важных сведений. В 1943 году ему было предложено сосредоточить все внимание на профессоре Варламове, работавшем над каким-то крупным открытием.
Задача формулировалась так: любой ценой получить открытие, а самого профессора — ликвидировать. «Быстрый» и «Музыкант» должны были, в частности, способствовать решению этой задачи. Но «Зеро» действовал и сам: ему удалось завести роман с одной из сотрудниц института, в котором работал Варламов, и получить от нее кое-какую информацию.
— Фамилия? — жестко спросил Скворецкий. — Ее фамилия?
— Антонова, — сказал Беккенбауэр, называя фамилию сотрудницы спецчасти, которая была убита в парке возле института.
— Письма, что у нее нашли под подкладкой сумочки, ее заявление в дирекцию и письмо самоубийцы Иваницкого — ваша работа?
— Моя, — кивнул «Зеро».
— Евстафьева, сотрудника института, тоже вы «ликвидировали»?
— Я.
— Зачем? С какой целью?
— Мне нужен был пропуск, чтобы проникнуть в институт.
— И ради пропуска, ради бумажки вы пошли на убийство?
— Пропуск — не бумажка. Он был мне необходим. Я намеревался сам похитить документацию Варламова, когда с Гитаевым и Малявкиным сорвалось.
— Вам удалось пробраться в институт?
— Да, но понапрасну. Сейф Варламова оказался пустым.
— Что же, пришлось отступиться? — зло сказал Скворецкий.
Беккенбауэр вскинул голову:
— Нет, я не привык отступать. Мной был намечен новый план, вновь с участием Малявкина…
— И в Горький вы собрались для осуществления этого плана? — не без иронии спросил Горюнов. — И в Гераськина перевоплотились с этой же целью?
— Нет, — поморщился Беккенбауэр. — Подвел Менатян, кличка «Кинжал». Хотя что я вам буду о нем рассказывать? Вы же его знаете лучше, чем знал я.
— Любопытно. Знаем лучше, чем вы? Может, поясните свои слова?
— А чего пояснять? Думаете, я не понимаю причины своего ареста? Менатян — ваш человек, я его выследил. Видел, как он бегал в гостиницу «Москва»… На явку с вами…
— Видели? И что?..
Лицо «Зеро» исказила злобная судорога:
— А то… Ищите своего Менатяна в лесу, в районе подмосковного совхоза. Вернее, его труп.
— Зачем так далеко искать? — усмехнулся Кирилл Петрович. — Да еще труп. Менатян здесь. Живой. Здоровый. Сидит в такой же камере, что и вы.
— Менатян сидит? О, ч-черт!.. Тогда… Хотя «Фауст» был до Менатяна, а вы знали… Неужели Малявкин? Кто меня продал, кто?
— Не пытайтесь угадать, Беккенбауэр, не выйдет. Просто коса нашла на камень, мы оказались сильнее вас. А кто нам помог? О, их много, тех, кто способствовал вашему разоблачению, очень много. В непонимании природы советского человека, духа нашего народа и состоит ваш главный просчет. Ни черта вы не поняли, хотя и прожили здесь двадцать с лишним лет.
— Товарищ майор, разрешите? — подал голос Горюнов. — А как же насчет Горького все-таки, Беккенбауэр? Зачем вы туда собрались?
«Зеро» сидел понурясь, говорил тихо, сдавленным голосом:
— В Горький? Я полагал, что «Кинжал» — предатель, и хотя он не знал имени, под которым я работал, но мои приметы мог вам сообщить. Взвесив все, я поручил Малявкину ликвидировать Менатяна, а сам решил на время отсидеться где-нибудь вдалеке от Москвы, с тем чтобы потом возобновить работу.
— Что-то не сходятся у вас концы с концами, Беккенбауэр. Какой-нибудь час назад вы пытались нас уверить, будто считаете, что Германия проиграла войну, а теперь — возобновить, некоторое время спустя, с позволения сказать, работу. Это на кого же, если Германию ждет поражение?
«Зеро» поднял голову, пристально посмотрел на Кирилла Петровича и… промолчал.
— Ладно, — сказал майор. — Еще вопрос: вы уведомили центр о своем решении?
— Да, я сообщил, что временно консервируюсь и на несколько месяцев скрываюсь.
— Как сообщили, по каким каналам?
— Коротко, по радио. Поручил «Быстрому». А подробно — донесением, которое переслал через швейцара.
— Где Малявкин? — резко, в упор спросил Скворецкий.
— Малявкин? Он в Лефортово, у… («Зеро» назвал адрес). А разве… Разве вы его не взяли?
Следствие по делу Беккенбауэра — «Зеро» и Менатяна — «Кинжал» продолжалось. Все шире и четче развертывалась картина злодейских преступлений, совершенных «Зеро» и его подручными. Был арестован Шкурин — «Сутулый», швейцар из гостиницы «Националь» и еще два агента «Зеро», которых он назвал. Больше у него, судя по всему, никого не было.
Все это время Малявкин отсиживался в Лефортове, хотя ему и было подобрано новое убежище. Старичка, хозяина Бориса, до поры до времени не тронули, но глаз с него не спускали.
…После ареста Беккенбауэра и Менатяна прошло около двух недель, и Малявкин передал в центр радиограмму, в которой подтверждал, что «Кинжал» ликвидирован, и сообщал о своем «бедственном» положении: «Зеро» исчез, связь утеряна. «Быстрый» просил указаний. И вот, еще две недели спустя, пришел ответ: «Ваши действия одобряем. Ближайшее время направляем вам человека, снабженного инструкциями. Сообщите явку».
Игра продолжалась. В ловко расставленные чекистами сети шел новый зверь…
Яков Наумов
Андрей Яковлев
Тонкая нить
Глава 1
Прошел уже час, если не больше, как майор Миронов, не выпуская папиросы изо рта, прикуривая одну от другой, мерил и мерил шагами свой кабинет из угла в угол: четырнадцать шагов туда, четырнадцать обратно и снова четырнадцать. Сколько уже пройдено: пять тысяч шагов, десять? Мысль мелькнула и пропала — не все ли равно?
Миронов подошел к окну и распахнул настежь обе створки. В комнату ворвалась осенняя прохлада. Сизые пласты табачного дыма, лениво тянувшиеся к потолку, качнулись и начали таять. Миронов облокотился на подоконник и глянул вниз: перед ним раскинулась знакомая картина. Направо, чуть устремляясь вверх, убегала узкая улица Дзержинского, забитая в этот предвечерний час машинами, троллейбусами, автобусами. Налево виднелась небольшая часть площади Дзержинского, толчея у входов в магазин «Детский мир». Сверху, с высоты пятого этажа здания Комитета государственной безопасности, были хорошо видны бесконечные потоки пешеходов, заполнявших тротуары, перекрестки…
Минуту-другую Миронов задумчиво смотрел на проносившиеся внизу машины, на оживленную толпу пешеходов, но все это, такое привычное, близкое, сегодня не радовало глаз — слишком неспокойно, тревожно было у него на душе. Он выпрямился, со вздохом закрыл окно, круто повернулся и шагнул к своему столу. Усевшись поплотнее в кресло, Миронов придвинул к себе папку, на которой стояло: «Дело №…»
Папка была простая, коричневая. Судя по объему, в ней находилось десятка полтора-два документов, не больше, но именно содержание этой тощей папки вот уже третьи сутки как выбило майора из колеи. Он раскрыл папку и вновь, в который раз, принялся тщательно изучать документ за документом, страницу за страницей, но напрасно: настроение не улучшалось. Сколько он ни вчитывался в материалы (а Миронов, пожалуй, знал их чуть не наизусть), ему никак не удавалось нащупать ту нить, ухватившись за которую можно было начинать расследование. Настолько все было неясно, неопределенно.
На ком в первую очередь сосредоточить внимание, думал Миронов, кого прежде всего изучать? Самойловскую? Ничего не скажешь — с нее все началось, и все же Миронов был уверен, что Самойловская — фигура случайная, что внимания органов государственной безопасности она не заслуживает.
Черняев? Сомнительно. Да, поведение Черняева, если верить Самойловской (но можно ли ей верить?), казалось странным. Зачем ему, обеспеченному человеку, понадобилось сбывать импортные дамские вещи? И все же, в худшем случае, это не больше, чем мелкая спекуляция. Сам же Черняев — коммунист, участник Великой Отечественной войны, инженер-подполковник, кавалер многих орденов, крупный строитель — никак не был похож на человека, способного совершить преступление против Родины, против Советского государства.
Кто же тогда? Автор записки? Безусловно. Но как с него начнешь, если неизвестно, кто он или, вернее, она? Где этого автора искать? Как? Если и есть какая-нибудь ниточка, то она так тонка, так малоосязаема…
Миронов закрыл папку и попытался мысленно проследить за всем ходом дела.
Началось все с того, что возле одного из московских комиссионных магазинов была задержана некая Самойловская, оказавшаяся матерой спекулянткой, давно известной милицейским органам. Ее задержали с поличным: она пыталась сбыть по спекулятивным ценам заграничные нейлоновые кофточки. В объемистой сумке Самойловской обнаружили предметы дамского туалета заграничного происхождения (США, ФРГ, Франция) и старинные женские украшения, являвшиеся, по заключению специалистов, предметами антиквариата.
Сотрудники милиции без труда определили, что вещей, подобных тем, которые пыталась сбыть Самойловская, в нашей торговой сети не бывает. Это навело на мысль, что тут не обошлось без контрабанды, тем более что вещи в своем большинстве были почти новые, неношеные. В сочетании же с антикварными ценностями все выглядело и вовсе подозрительно.
Дело, однако, этим не ограничилось: при тщательном осмотре вещей, изъятых у Самойловской, под подкладкой одной из курточек (кстати, в отличие от большинства остальных предметов, эта курточка была изрядно поношена) был обнаружен клочок бумаги, провалившийся туда, по-видимому, из прохудившегося кармана. Клочок этот был обрывком какого-то письма или записки. Не было ни начала, ни конца, ни одной законченной фразы. Торопливым женским почерком было написано:
…русские не знают и не узнают…
…дете вести себя хорошо. Что…
…выполнять задания…
…тать предателем…
Знала ли Самойловская об этом клочке бумаги? Как попала к ней злосчастная куртка, как попали остальные предметы?
На допросе в милиции Самойловская путалась, давала противоречивые показания. Сначала она заявила, что изъятые у нее вещи (в том числе и курточку) она нашла. На улице. Просто нашла… Шла, видит — сверток. Рядом — никого. Развернула, а там — вещи. Что с ними делать? Вот она и решила их продать. Разве это преступление? Однако, когда работники милиции предложили ей уточнить, где именно, когда она нашла сверток, как он выглядел, Самойловская сбилась, вконец запуталась и… отказалась от своих показаний. Она поспешила выдвинуть новую версию: нет, вещи она не находила. Вещи эти вручил ей для продажи один из ее знакомых — Черняев. Капитон Илларионович Черняев.
Кто такой Черняев, Самойловская толком сказать не могла: военный, кажется, полковник. Живет в городе Крайске. Кем работает? Он начальство, крупное начальство, машину имеет. Ничего другого Самойловская о Черняеве не знала.
Органы милиции проверили ее показания: запросили Крайск. Проживает ли там Капитон Илларионович Черняев, по имеющимся данным полковник? Ответ не заставил себя ждать: да, проживает. Инженер-подполковник запаса Черняев работает в Крайске на одном из строительств специального назначения.
Как явствовало из собранных милицией справок, характеристик, анкет, автобиографий Черняева, жизненный путь инженер-подполковника был безупречен. Капитон Илларионович Черняев родился в 1915 году, в глухом сибирском селе. Окончив сельскую школу, подростком уехал в город, на заработки. Работал и учился: окончил вечерний рабфак. Затем — Москва, Военно-строительная академия, армия. Всю войну на фронте: сначала в саперных войсках, затем у партизан. Ранение, снова фронт, и опять саперные части. Имеет правительственные награды. Холост. После окончания войны — стройки, стройки и снова стройки. Недавно уволился в запас. В Крайске около двух лет, является одним из руководителей крупного строительства специального назначения. В служебных характеристиках подчеркивалось, что инженер-подполковник Черняев морально устойчив, делу партии предан, усиленно работает над повышением своего идейно-политического уровня, занимаемой должности соответствует.
Правда, читая сухие, штампованные строки характеристики, трудно было представить себе живой облик человека, узнать хоть что-нибудь о его характере, интересах, наклонностях, но репутация Черняева рисовалась ясно: на ней не было ни пятнышка. Трудно было понять, что свело его с Самойловской, откуда взялись у него дамские вещи и почему он решил их сбыть, да еще таким странным путем: в другом городе, при посредстве спекулянтки.
Впрочем, можно ли верить Самойловской, не пытается ли она спрятаться за широкую спину инженер-подполковника? Органы милиции воздержались от выводов и все материалы, связанные со странным клочком бумаги, передали в Комитет государственной безопасности.
Это случилось три дня тому назад. В тот же день коричневая папка, в которой теперь были подшиты все материалы, очутилась на столе у майора Миронова. К папке была приколота короткая записка, написанная рукой начальника управления, в котором работал Миронов, генерала Васильева:
Тов. Миронов! Ознакомьтесь с материалами дела, допросите задержанную и доложите ваши соображения.
Да, легко сказать: «Доложите соображения»! А что делать, если их, этих самых соображений, пока нет? Что тут будешь докладывать? Вот уже третьи сутки возится Миронов с этим делом, но никакого просвета пока не видно. Самойловскую он допросил, но ничего особо интересного этот допрос не дал. Судя по всему, знакомство Самойловской с Черняевым было чисто шапочным. Ровно ничего к тому, что она показывала о Черняеве ранее — «полковник», «большое начальство», — Самойловская добавить не могла.
По словам Самойловской, ездила она в Крайск навестить знакомых. Там случайно повстречалась с Черняевым, которого знала раньше. Черняев будто бы зазвал ее к себе в гости, упросил взять кое-что из принадлежавших ему вещей и продать в Москве. Чьи они, эти вещи, как попали к Черняеву, кому принадлежали раньше, Самойловская не знала. Черняев ничего об этом не говорил, а она не спрашивала. Ей-то это к чему?
В ходе допроса Миронов незаметно навел разговор на курточку, за подкладкой которой была обнаружена таинственная записка: и эта курточка тоже от Черняева? А Самойловская ее осматривала? Что там находилось в карманах?
— В карманах? — искренне изумилась спекулянтка. — Что вы, гражданин начальник, карманы были пустые. Ничего там не было, ничегошеньки. Я смотрела…
Да, судя по всему, за подкладку куртки Самойловская не заглянула и записки не обнаружила. Тут ей можно было верить, а в остальном…
Разгадку следовало искать, по-видимому, в Крайске — так полагал Миронов. Значит, надо ехать туда. Быть может, на месте появится какая-нибудь зацепка, которая подскажет, как и с чего начинать расследование. Однако, прежде чем ехать, необходимо побывать у Семена Фаддеевича (так звали генерала Васильева). С ним следует посоветоваться, получить указания. Ему решать — ехать в Крайск или нет. Проницательность генерала, его огромный чекистский опыт, умение разглядеть важное и значительное там, где другой, менее искушенный и талантливый контрразведчик ничего не замечал, не раз изумляли Андрея Миронова.
Его мысли прервал телефонный звонок.
— Товарищ Миронов? — послышался в трубке голос генерала. — Прошу…
Вряд ли кто, не знавший профессии Семена Фаддеевича Васильева, встретив его на улице, в театре или в дружеской компании, принял бы его за боевого, умудренного опытом чекиста, — настолько мирно выглядел генерал, Лицо его, лицо типичного русского интеллигента, излучало добродушие. Костюм (генерал обычно ходил в штатском) сидел на несколько располневшей фигуре чуть мешковато. Густые, тронутые сединой светлые волосы слегка вились. Глаза прятались за толстыми стеклами очков, и не всякому доводилось видеть, сколь пронзителен и суров становился порой его взгляд.
Жизненный путь генерала был не из легких. Еще юношей, в годы гражданской войны, он был направлен комсомолом в органы ЧК. Ему довелось выполнять поручения Дзержинского, лично встречаться с Феликсом Эдмундовичем, довелось работать под непосредственным руководством Менжинского, Трилиссера и других выдающихся большевиков-чекистов. В середине 30-х годов, когда очутившийся во главе НКВД Ягода избавлялся от многих старых чекистов, соратников и учеников Дзержинского, Семен Фаддеевич Васильев был отчислен из центрального аппарата и направлен на далекую пограничную заставу. Без малого два десятка лет он отдал оперативной работе в погранвойсках и только в пятидесятых годах был возвращен на руководящую работу в центральный аппарат Комитета государственной безопасности. Таков был Семен Фаддеевич Васильев, непосредственный начальник майора Миронова.
Закончив чтение и отодвинув в сторону лежавший перед ним документ, генерал откинулся на спинку кресла:
— Нуте-с, Андрей Иванович, рассказывайте.
Взяв коричневую папку, генерал принялся перелистывать находившиеся в ней документы, одновременно внимательно слушая Миронова.
Майор докладывал сжато, скупо, обдумывая каждое слово, каждое выражение. Пока он излагал обстоятельства дела, генерал успел бегло просмотреть содержимое папки, отложил ее в сторону, поставил локоть левой руки на стол и, опершись подбородком о ладонь, внимательно слушал Миронова, пристально глядя ему в глаза. Когда Миронов перешел к выводам, когда заговорил о том, что связь между автором таинственной записки и таким человеком, как Черняев, представляется ему сомнительной, правая рука генерала легла на стол и пальцы его принялись выбивать дробь. Дробь становилась все чаще и чаще. Миронов насторожился: эта привычка генерала была известна каждому сотруднику управления. Если генерал забарабанил пальцами по настольному стеклу, значит, его что-то встревожило, что-то пришлось ему не по душе.
— Простите, — внезапно перебил Миронова генерал, — а вы представляете себе, чем занимается инженер-подполковник Черняев?
— Примерно, — осторожно ответил Андрей. — Ровно настолько, насколько об этом говорится в имеющихся справках. Черняев — один из руководителей крупного строительства под Крайском.
— Да, но какого строительства?
— Насколько мне известно, это секретное строительство. Специального назначения.
— Вот именно: специального назначения, — поднял генерал указательный палец. — В подробности я вас посвящать не буду — в этом нет необходимости, но строительство это имеет первостепенное оборонное значение. Как вы понимаете, иностранные разведки проявляют к строительствам подобного рода повышенный интерес. Больше того, у нас есть данные, что одна из разведок кое-что пронюхала о строительстве в Крайске. Отсюда история с Черняевым приобретает своеобразную окраску. Чувствуете?
— По совести говоря, — нерешительно заметил Миронов, — не совсем. Надо полагать, работу на подобном строительстве доверяют людям особо проверенным. Следовательно, Черняев…
— Да при чем здесь Черняев? — недовольно поморщился генерал и вновь забарабанил пальцами по столу. — Разве в нем дело? Впрочем, конечно, и в Черняеве, но не столько в нем, сколько в том, что делается или может делаться вокруг него, в его окружении, за его спиной. Не будем ничего утверждать заранее, но задумайтесь над следующим. Судя по всему, Черняев не чужд соблазнов: доказательство тому — хотя бы вся эта неблаговидная история с попыткой сбыть через спекулянтку заграничные тряпки. Да и как они к нему попали? Некрасиво все это! Какие же напрашиваются выводы? Можно ли исключить, что некая иностранная разведка раздобыла кое-какие сведения о Черняеве, нащупала его слабости и пытается к нему подобраться? Повторяю, это всего лишь предположение, требующее тщательной проверки. Почему возникает подобное предположение? Попробуем разобраться: по меньшей мере, странная, скажем так, запись на клочке бумаги, обнаруженном за подкладкой куртки, сделана женской рукой. Так?
Миронов молча кивнул.
— Куртка эта попала к Самойловской от Черняева. Верно? Следовательно, возле Черняева была, а возможно, и поныне находится женщина, заслуживающая самого серьезного внимания. Надо найти эту женщину — автора записки, разобраться, что она собой представляет. Далее — поскольку не исключено, что Черняев попал в поле зрения иностранной разведки, надо позаботиться о его безопасности, обеспечить ему нормальные условия работы и жизни. Для этого следует изучить окружение Черняева, повнимательнее присмотреться к образу его жизни, к его близким. Ну, и, наконец, надо как-никак выяснить происхождение заграничных вещиц и антикварных ценностей. Вот, коротко говоря, ваши задачи. Решить их можно только в Крайске, так что готовьтесь к отъезду. Начальнику Крайского управления КГБ полковнику Скворецкому я уже звонил, предупредил о вашем приезде. Кстати, вы ведь с ним знакомы?
— Знаком, Семен Фаддеевич, — ответил Миронов, — больше чем знаком…
— Да, да. Припоминаю. Война… Так вот, Скворецкого держите в курсе всех дел, он вам поможет. В случае чего непредвиденного звоните без стеснения, докладывайте. Теперь, пожалуй, и всё. Вопросы будут?
— Нет, Семен Фаддеевич, какие вопросы? Все ясно. — Андрей поднялся. — Когда разрешите выехать?
— А чего тянуть? — вопросом на вопрос ответил генерал. — Сегодня и выезжайте. Желаю успеха.
В тот же вечер Миронов выехал в Крайск.
Глава 2
Поездка в Крайск волновала Миронова не только из-за сложности и серьезности стоявших перед ним задач, — он знал и любил этот южный веселый город. Но вот уже несколько лет Андрей не бывал в Крайске и ждал сейчас встречи с городом, как ждешь встречи со старым, близким другом, которого долгое время не видел, по которому соскучился.
…Близился полдень, когда за окном вагона замелькали, то приближаясь, то отдаляясь, громады заводских корпусов, муравейники строек, ажурные стрелы башенных кранов. Поезд подходил к Крайску…
Огромное белое здание вокзала, ослепительно сиявшее под лучами яркого южного солнца, Миронову было в новинку. Раньше, когда он бывал в Крайске, такого вокзала не было. Старый, исчезнувший ныне вокзал был куда беднее, проще. Изменилась и привокзальная площадь: она раздвинулась, раздалась вширь, покрылась асфальтом.
От площади веером разбегались просторные улицы, обсаженные по краям тротуаров липами, диким каштаном. По улицам сновали машины, автобусы, солидно проплывали троллейбусы, совсем как московские, только чуть-чуть поуже, чуть покороче да какого-то непривычного бледно-салатного цвета.
Без труда отыскав здание Управления Комитета государственной безопасности, Миронов прошел прямо в приемную начальника управления.
К Кириллу Петровичу Скворецкому Андрей Миронов испытывал сложное чувство: тут была и благодарность за все хорошее, доброе, что сделал для него в свое время Скворецкий; и уважение к его богатому чекистскому опыту, признание его заслуг и авторитета; и некоторая доля иронии по поводу кое-каких черточек в характере полковника, в методах его работы, казавшихся Миронову устаревшими; и нечто похожее на сыновнюю привязанность.
Скворецкого Андрей знал давно, много лет: их свела война. Кирилл Петрович Скворецкий, работавший до войны в Управлении НКВД по Смоленской области, с оккупацией фашистами Смоленщины возглавил одно из партизанских соединений, действовавших на юго-западе от Смоленска. Именно сюда, к этому партизанскому соединению, и прибился зимой сорок второго года вчерашний школьник Андрюшка Миронов, потерявший с приходом гитлеровцев сначала отца, затем мать.
Скворецкий намеревался поначалу отправить мальчонку при первой возможности на Большую землю, в советский тыл, но возможности такой долго не было, а когда она представилась, от былых намерений не осталось и следа: Андрюшка прижился в отряде. Шустрый, не по годам смышленый парнишка, лютой ненавистью ненавидевший гитлеровцев, сначала находился при штабе соединения, а со временем стал одним из лучших партизанских разведчиков. Он пробирался в оккупированные фашистами села и города, проникал чуть не в самое логово гитлеровцев, что взрослому было сделать трудно, поддерживал связь с подпольщиками, добывал ценные разведывательные сведения.
Пожалуй, именно тогда, в ту партизанскую годину, зародились у Андрея Миронова качества, которые помогли ему со временем стать хорошим чекистом, искусным контрразведчиком.
С изгнанием фашистских захватчиков со Смоленщины, Орловщины, Брянщины партизанское соединение, которое возглавлял Скворецкий, прекратило свое существование: кто ушел в ряды регулярной армии, а кто с головой отдался мирному делу восстановления. По настоянию и при помощи Скворецкого Андрей Миронов поступил в военное училище пограничников. Затем — служба на границе, Дальний Восток, Средняя Азия. В начале пятидесятых годов Миронов был направлен на работу в Министерство государственной безопасности — в Москву…
Расставшись в 1943 году с Кириллом Петровичем, Андрей не порывал с ним связи: нет-нет, а встречался; хотя и редко, но переписывался. Последние несколько лет он Скворецкого не видел и радовался теперь этой встрече.
Не менее Андрея был рад встрече и Скворецкий.
— Ну-ка, как ты там, брат, покажись, каков стал? — взволнованно гудел Скворецкий, втаскивая Андрея за руку в свой кабинет и любовно оглядывая со всех сторон. — Нет, — продолжал полковник, усаживая Миронова на диван и опускаясь рядом, — ничего не скажешь: молодцом! — Скворецкий откровенно любовался открытым, мужественным выражением чуть смугловатого, не утратившего летнего загара лица Андрея, широким разворотом его плеч, по-юношески стройной фигурой. — И не изменился почти, совсем молодой еще. Сколько же тебе теперь? Тридцать стукнуло?
— Что вы, Кирилл Петрович! — смущенно улыбнулся Андрей. — За тридцать-то перевалило…
— Да, — вздохнул Скворецкий, — летит время, летит… Ну, а живешь как, во второй раз семьей не обзавелся?
Миронов помрачнел.
— Нет, Кирилл Петрович. Говорят, обжегшись на молоке, дуют на воду. Вы же знаете…
Скворецкий знал. В первые годы жизни в Москве Миронов встретил на водной станции в Химках девушку-студентку, Люду. Люда ему понравилась. Он ей, по-видимому, тоже. Андрей как-то до этого сторонился девушек, а тут прошло две-три недели, и он понял, что любит Люду, любит всерьез. Через месяц, несмотря на протесты родителей Люды, считавших, что дочери нечего спешить с замужеством, они поженились. Но получилось все совсем не так, как думалось Миронову. Чем ближе он узнавал свою жену, тем больше убеждался, что человек она избалованный, легкомысленный и даже, пожалуй, вздорный. Совместная жизнь не получалась.
Андрей занимал просторную комнату в общей квартире, где, кроме него, жил еще один товарищ с семьей. Люду это не устраивало: она требовала отдельную квартиру. В те годы получить отдельную квартиру двум молодым людям, без детей, практически было почти невозможно. Миронов считал претензии Люды нелепыми. С этого начались размолвки. Дальше — больше. Люда не хотела мириться с ночной работой мужа, с его возвращениями домой под утро. Ей не нравился скромный быт Миронова, его отвращение к бездумному, лишенному смысла и содержания времяпрепровождению.
Люда без стеснения обвиняла мужа в обмане. «Я, мол, — говорила она, — считала профессию чекиста сплошной романтикой, жизнь — широкой и бурной. А ты что? Протираешь штаны день и ночь, как какой-нибудь мелкий канцелярист. Нет, не как канцелярист — хуже! У канцеляриста хоть вечера и ночи свободные, а у тебя?» Не мог же Миронов ей рассказывать, как он «протирает» штаны. Впрочем, чекистская работа требовала порой — и довольно часто — и усидчивости, и «протирания» штанов.
В довершение ко всему вскоре обнаружилось среди друзей Люды немало беспутной публики из числа великовозрастных «сынков» и «дочек» обеспеченных родителей, любивших покутить за счет щедрых папаш и мамаш. Люда открыто предпочитала эту свою компанию Андрею, его товарищам… Разрыв стал неизбежен.
Сколь ни ясно было Андрею, что, женившись на Люде, он глубоко ошибся, что совместная жизнь с ней была невозможна, он горько переживал происшедшее. Прошел уже не один год, как все это случилось, но боль осталась…
Кирилл Петрович знал историю женитьбы Миронова, понял его настроение и счел за лучшее дальше не расспрашивать, перейти прямо к делу.
— Ну, давай, Андрюша, выкладывай, с чем приехал. В общих-то чертах я знаю. Семен Фаддеевич мне говорил, когда звонил, да и наши докладывали, но надо бы знать подробности.
Андрей принялся обстоятельно рассказывать, как была задержана Самойловская, какие дала показания, что у нее изъяли, но едва он дошел до таинственного клочка бумаги, текст записи на котором помнил дословно, как Скворецкий внезапно прервал его на полуслове:
— Стой, погоди. Вот вы, судя по твоим словам, ломали там в Москве голову над тем, откуда взялся этот клочок бумаги, кто писал всю эту тарабарщину, а чего тут мудрить? Курточка, надо полагать, принадлежала супруге Черняева. Вероятнее всего, и записка ее.
Миронов опешил:
— Позвольте, Кирилл Петрович, позвольте. Какая супруга? Черняев же холостяк.
— Холостяк? Откуда ты взял? Нет, он женат. Хотя… Хотя теперь, может, и действительно холостяк…
— Вы что, Кирилл Петрович, шутите: не то женатый, не то холостяк? Ерунда какая-то. Я же сам все его анкеты пересмотрел, и везде ясно сказано: холост, женат никогда не был. Правда, последняя из имевшихся у меня анкет заполнена около двух лет назад, перед назначением Черняева в Крайск. После начала работы в Крайске анкет он не заполнял. А справок из Крайска всего ничего: из адресного стола. Проживает, мол, и адрес…
— А он, — перебил Скворецкий, — как раз и женился около двух лет назад, накануне своего приезда в Крайск.
— Накануне приезда в Крайск? Ну, тогда все ясно. Но почему вы говорите, что он холост, когда, по вашим же словам, уже два года как женат? Что за ерунда!
— Это, брат, целая история. Я сам узнал ее всего день назад. Бросила Черняева жена. Сбежала. Месяца этак уже три-четыре. Да как-то так некрасиво, обманом. Даже вещичек своих не взяла. Черняев ждал-ждал, не дождался. Переживал здорово. А тут еще эти вещи… Напоминают. Решил он от них избавиться. В это время подвернулась Самойловская… Остальное ты знаешь. Вот я и думаю: не этой ли самой дамочки, бывшей жены Черняева, записочка? Как полагаешь?
Андрей, внимательно слушавший Скворецкого, не спешил с ответом. Он думал сейчас о другом.
— Кирилл Петрович, — спросил он, — можно задать вопрос? Откуда вам известна вся эта история: сбежала, обманула? О таких вещах обычно болтать не любят, а Черняев, судя по всему, не из болтливых.
Скворецкий замешкался, крепко от лба к затылку провел ладонью по выбритой до глянца голове и, смущенно покашливая, сказал:
— Тут, понимаешь, накладка получилась.
— То есть? — насторожился Миронов. — Какая еще накладка?
— Видишь ли, когда наше Крайское управление милиции получило сообщение о задержании Самойловской, о том, что она ссылается на Черняева, ребята взяли да и пригласили на беседу самого Капитона Илларионовича. Нас поставили в известность, когда он уже был у них. От него и узнали о всех его семейных неурядицах. Ну, а он узнал об аресте Самойловской, узнал, что ведется следствие. Глупо, конечно, получилось, да теперь-то что поделаешь? Приходится считаться с фактом. При беседе присутствовал один из наших работников, Луганов, но от него мало что зависело. Да и произошло все это совершенно неожиданно.
— А о записке, об этом самом клочке бумаги, Черняеву говорили? — взволнованно спросил Миронов.
— Нет, — успокоил его Скворецкий, — об этом наша милиция сама не знает. Я и то узнал только от Семена Фаддеевича, совсем недавно.
Андрей не пытался скрыть своего недовольства непредвиденной поспешностью крайской милиции. В самом деле, не успели начать расследование, а о нем уже знает, и не кто-нибудь, а человек, сам как-то причастный к этой истории. Скверно! Но в одном Кирилл Петрович прав: что было, то было, от фактов никуда не денешься.
По совету Скворецкого, Андрей решил вести дальнейшее расследование совместно с сотрудником Крайского управления КГБ капитаном Лугановым, который как раз и присутствовал при беседе с Черняевым в милиции.
Условившись с полковником, что вечером, попозже, обязательно явится к нему домой, Андрей отправился к Луганову.
Сначала капитан Луганов не вызвал симпатии у Миронова: невысокий, коренастый, судя по виду, лет под сорок, он показался Андрею медлительным, вяловатым. Однако вскоре Миронов понял, что первое впечатление было обманчивым. Капитан не был тугодумом — наоборот, соображал он быстро, хотя и не спешил навязать собеседнику свое мнение, не лишен был чувства юмора, обладал, судя по всему, твердым характером. Особенно понравилось Миронову, как сдержанно, но не без иронии рассказывал Луганов о действиях руководства крайской милиции, поспешившего вызвать Черняева на беседу. Кое-кто из работников милиции, как утверждал Луганов, считал такой вызов преждевременным. (Сам Луганов придерживался такой же точки зрения.) Однако с этим мнением не посчитались. Как же! Черняев — фигура в Крайске! Какие от него могут быть секреты? Ссылается на него какая-то вздорная баба, спекулянтка, у него, значит, и спросить надо. Он сам все разъяснит, все растолкует.
— Ну, а на вас-то, на вас лично, какое впечатление произвел Черняев? — спросил Миронов.
— Какое же может быть впечатление, товарищ майор? — рассудительно заметил Луганов. — Ведь я всего лишь присутствовал при беседе, а она и часа не длилась. Что можно сказать? Человек он солидный, держится уверенно. С выводами спешить не хотелось бы. Да и данных у нас пока почти никаких нет, надо разбираться.
И этот ответ Луганова понравился Андрею. Он не любил доморощенных шерлок холмсов (а ему доводилось встречать таких), которые утверждали, что «чуют человека с первого взгляда».
Почти ничего нового по сравнению с тем, чем уже располагал Миронов, что содержала в себе изученная им вдоль и поперек коричневая папка, Луганов сказать Андрею не мог, если не считать более полных данных о семейном положении Черняева.
Из рассказа Луганова Миронов узнал некоторые подробности в дополнение к тому, что уже рассказывал ему Скворецкий. Как оказалось, Черняев, в прошлом закоренелый холостяк, женился внезапно, чуть не на следующий день после знакомства с женщиной, ставшей его женой. Фамилия этой женщины Величко. Звать — Ольга Николаевна.
Семейная жизнь Черняева была как будто безоблачной, как вдруг, месяцев пять назад, он неожиданно узнал, что жена ему изменяет, а вслед за этим она бросила его, уехав неизвестно куда. Поскольку за своими вещами Ольга Николаевна не являлась, Черняев решил от этих вещей избавиться. Так они и попали к Самойловской. Вот вкратце все, что он сообщил в милиции.
Таинственная запись на клочке бумаги явилась для Луганова полной неожиданностью. Он долго вертел в руках этот злополучный клочок, внимательно вчитываясь в текст, беззвучно шевеля губами.
— Н-да, — сказал наконец Луганов, возвращая Андрею записку, — это меняет дело. Что будем предпринимать?
Что предпринимать, с чего начинать расследование, Миронову было ясно: прежде всего надо раздобыть образец почерка Ольги Николаевны Величко и сличить этот почерк с тем, которым была сделана запись на обрывке бумаги. Надо полагать, думал Андрей, что Кирилл Петрович прав: это действительно ее рук дело. А если так, задача облегчается. Далее следовало принять самые энергичные меры к розыску этой самой сбежавшей жены, тем более энергичные, если проверка покажет, что записка написана ее рукой. Когда сбежавшая жена будет найдена, многое прояснится.
— Простите, товарищ Луганов, — спросил Миронов, — как вас звать-величать?
— Василий Николаевич, товарищ майор.
— Ну, а меня — Андрей Иванович. Скажите, в рассказе Черняева не было каких-либо деталей, зацепок, которые помогли бы определить, куда уехала его бывшая жена? Где и как она приобретала те вещи, которые он передал Самойловской?
— Нет, товарищ май… простите, Андрей Иванович. Какие там детали? Его проинформировали насчет Самойловской. Он подтвердил, что действительно вещи ей передал. Коротко, в двух словах рассказал историю своей женитьбы и бегства жены, объяснил, почему решил продать вещи, и мы расстались. Допрашивать его не допрашивали, вопросов почти не задавали. Мне, как вы понимаете, вмешиваться было неудобно, да и не готов я был к этой беседе.
— А что, — после минутного раздумья сказал Миронов, — если нам еще разок вызвать Черняева? Опять, конечно, в милицию, благо он вас считает милицейским работником. Будто бы для уточнения некоторых данных, связанных с Самойловской. Один вызов или два — существенной разницы нет, хуже не будет, а какие-нибудь важные подробности, глядишь, в обстоятельной беседе и выявятся. Насчет записки, конечно, ни слова.
После недолгого раздумья Луганов согласился. Они наметили план беседы и условились, что Луганов, дабы излишне не волновать Черняева, представит ему Миронова как своего помощника.
Луганову же был поручен и розыск образца почерка жены Черняева.
Изучение окружения Черняева и выработку мер по обеспечению его безопасности Андрей взял на себя.
Глава 3
Сидя утром следующего дня в крайской милиции, в любезно предоставленном ему и Луганову кабинете, Миронов испытывал нетерпение: каков-то он, инженер-подполковник запаса Черняев? Что ни говори, а одно дело — представлять себе человека по материалам, характеристикам, документам, и совсем другое — встретиться с ним лицом к лицу.
Черняев явился точно в назначенное время. Миронов увидел перед собой крупного, хорошо сложенного человека с умным, волевым лицом. Держался он уверенно, с большим достоинством. Слегка кивнув в ответ на приветствие Луганова, Черняев спокойно уселся в предложенное ему кресло, не обратив на Миронова никакого внимания.
— Ну-с, чем еще могу служить? — спросил он мягким, глубоким басом, всем своим видом, выражением лица, тоном, которым был задан вопрос, показывая, что человек он занятой и нисколько не собирается тратить время на пустые разговоры.
— Прошу извинить, Капитон Илларионович, что вторично вас побеспокоили, — начал Луганов, — но нам требуется ваша помощь. Нужно уточнить некоторые вопросы, связанные с махинациями Самойловской.
Черняев пожал плечами.
— А я-то чем могу помочь? Ведь эту, как ее, Клавдию Семеновну…
— Клавдию Петровну, — вежливо поправил Луганов.
— Ну, Клавдию Петровну, все равно, — чуть усмехнулся Черняев, — так я ведь ее едва знаю. Познакомил меня с ней несколько лет назад кто-то из сослуживцев, не помню уж кто, когда я искал квартиру. Самойловская имела знакомых, заинтересованных в обмене жилплощади, и выступала в роли посредницы. Не бескорыстно, конечно. Вот, собственно говоря, и все наше знакомство. Несколько дней назад я случайно встретил ее на улице. Самойловская, как это свойственно такого рода особам, поинтересовалась, не может ли быть чем-либо полезна, а у меня лежат вещи, самый вид которых — вы понимаете? — ну, что ли, угнетал меня. Я возьми и спроси ее: «Мол, так и так, не могли бы вы продать кое-что из моих вещей?» Она тут же согласилась, а потом московская милиция схватила ее как воровку. Нелепость!
— Простите, — перебил Черняева Миронов, — я вас не вполне понял. Вы говорите, что поручили Самойловской продать ваши вещи, но ведь вещи-то эти были не ваши? Дамские?
Черняев с недоумением посмотрел на Миронова, затем на Луганова.
— По-моему, в прошлый раз, — внушительно, отделяя одно слово от другого, произнес он, глядя в упор на Луганова и адресуясь исключительно к нему, — я достаточно ясно изложил, что вещи принадлежали моей бывшей жене, Ольге Николаевне Величко. Еще вопросы будут?
— Помилуйте, Капитон Илларионович, зачем же так официально? — воскликнул Луганов. — Мой помощник, — он кивнул в сторону Андрея, — не был при нашей предыдущей беседе, о которой я рассказывал ему очень кратко. Думаю, если он своим вопросом и допустил какую-то неловкость, мы его извиним. Все мы, собравшиеся здесь, заинтересованы в одном: выяснить все, что связано с Самойловской, которую, как вы сами подчеркнули, вы знали очень мало. Я, например, отнюдь не уверен, что она сбывала только ваши вещи. Без вашей помощи нам разобраться очень трудно. Вы согласны?
Черняев молча кивнул.
— Не скрою, — продолжал Луганов, — что у нас вызвало недоумение, как попали к Самойловской некоторые из изъятых у нее предметов дамского туалета. Я имею в виду заграничные вещи. Если это вещи вашей бывшей жены, тогда, возможно, вы рассеете наше недоумение. Но не исключено, что это вовсе и не ваши вещи. Мы как раз и выясняем, где и как добывала Самойловская все эти предметы для перепродажи.
Луганов и Миронов ознакомили Черняева со списком вещей, изъятых у спекулянтки. Тот быстро пробежал его, предупредив следователей, что никогда толком не знал состояние гардероба своей жены. Самойловская сама, по его словам, отобрала в шкафу и чемоданах Ольги Николаевны Величко то, что считала возможным продать; все же, буквально все, что осталось, он подарил ей «в знак благодарности за услугу».
Таким образом, Черняев был просто не в состоянии точно определить, только ли вещи его бывшей жены были изъяты у Самойловской.
— Еще один вопрос, — осторожно сказал Миронов. — Вы не могли бы рассказать по возможности подробнее о прошлом вашей бывшей жены, о ее знакомых, друзьях?
— А с какой, собственно говоря, стати это вас интересует? — сухо спросил Черняев. — Какое это имеет отношение к делу?
Андрей не спешил с ответом: показать Черняеву записку? Сказать, что его бывшая жена внушает подозрение, что среди ее окружения, возможно, затаился враг? А как скажешь, когда все еще так неопределенно, так неясно? Нет, нельзя. Нельзя, да и не к чему.
— Видите ли, — неторопливо заговорил Миронов, — как я понял из ваших слов, вам неизвестно, каким путем попали к вашей бывшей жене заграничные вещи и старинные украшения. Так? Нам надо это выяснить. Думаю, такое выяснение и в ваших интересах. Не исключено, что ответ на этот вопрос таится в прошлом вашей жены, в ее окружении. Вам ясно?
— Куда уж яснее! — горько усмехнулся Черняев. — Только прошлого Ольги я почти не знаю, не интересовался… Да и насчет ее знакомства толком сказать ничего не могу, вроде бы особых знакомств у нее и не было, не замечал…
— Позвольте, — возразил Миронов, — ведь вы прожили с Ольгой Николаевной около двух лет и так-таки ничего и не знаете? Хотя… бывает…
В этот момент Андрей вспомнил историю своей неудачной женитьбы, вспомнил Люду. А что он, Миронов, знал о своей бывшей жене? Мало. Ой как мало! Да, понять Черняева нетрудно. Действительно, бывает. Так что же, так и кончить разговор, ровно ничего не выяснив, не узнав ни единого нового факта, ни одной детали?
С минуту помолчав, Миронов спросил:
— В таком случае, Капитон Илларионович, не можете ли вы рассказать поподробнее, как познакомились с вашей бывшей женой, где, при каких обстоятельствах? Может, какие-либо факты из тех, что вы вспомните, окажутся нам полезны?
— Что же полезного для вас я могу вспомнить? — не скрывая недовольства, сказал Черняев. — Как я познакомился с Ольгой Николаевной, вряд ли кого касается. Впрочем, если вы настаиваете… — Черняев вопросительно посмотрел на Миронова, тот молча кивнул: настаиваю. — Извольте…
Начав рассказывать историю своего знакомства с Ольгой Николаевной Величко, Черняев разволновался, заспешил, заговорил горячо, сбивчиво:
— Ольга… С Ольгой… Мы познакомились с Ольгой Николаевной в Сочи. Все это не так просто. Видите ли, долгие годы я был закоренелым холостяком, о женитьбе и не помышлял. Увлечения, конечно, бывали, не без этого, но так, ненадолго. Тут играла роль моя профессия: я ведь строитель. Военный. Сегодня — одна стройка, завтра — другая… Ну, куда тут, думалось, обзаводиться семьей? К чему? А годы шли. И вот однажды, года два с небольшим назад, как раз накануне моего переезда в Крайск, поехал я в отпуск. В Сочи…
В специальном лечении я не нуждался. Купание, прогулки — вот и все, что мне требовалось. Так прошла неделя, другая, и я заскучал. Подумывал было махнуть на Сочи рукой и ехать назад, на работу, как случись тут моим соседом по палате один майор, помоложе меня. Мы быстро сошлись, как это часто бывает на курорте, и жизнь стала сноснее. Вот через него, через этого майора, я и познакомился с Ольгой Николаевной Величко.
Черняев на минуту умолк.
— Расскажу вам, как это произошло, — продолжал он. — Прогуливались мы однажды с майором вдоль берега. Дело было к ночи. Луна светила — хоть книгу читай. Проходя мимо «грибка», стоявшего на отлете в гуще кустарника, мы услышали громкий разговор. Говорили двое — мужчина и женщина, и, надо сказать, в весьма повышенных тонах. Мы решили было повернуть, уйти, но в этот момент послышался звук пощечины, и на тропинку выбежала женщина. Она была молода и, как я сумел заметить, очень красива. Не знаю, может быть, тут сыграла роль вся обстановка этой встречи, но только, простите мне это избитое выражение, я почувствовал, что погиб. Да, погиб.
Черняев судорожно вздохнул, словно проглатывая застрявший в горле комок, и продолжал:
— Вслед за ней на дорожку вышел пожилой, взъерошенный человек. Мы оказались лицом к лицу с этой парой. Возможно, встреча так бы ничем и не окончилась, если бы незнакомка не окликнула моего спутника. Оказывается, она его знала. Отступать было некуда. Я был представлен. Познакомились мы и с мужчиной, который оказался ее мужем.
Мне думается, что он не очень обрадовался нашему появлению, она — наоборот. Стараясь задержать нас, она взяла майора под руку и оживленно заговорила, посматривая временами в мою сторону. Можно было подумать, что между ней и ее мужем ровно ничего не произошло, что просто четверо хороших знакомых коротают время в прогулке. По предложению Ольги Николаевны, мы всей компанией зашли в ресторан, посидели там час-полтора, затем расстались. Когда прощались, Ольга Николаевна пригласила нас с майором заходить к ним в санаторий. Запросто. Я, конечно, не счел себя вправе воспользоваться случайным приглашением, хотя мысль об Ольге Николаевне не покидала меня. Но надо же так случиться: дня через два мы встретили ее на пляже нашего санатория. Выяснилось, что муж Ольги Николаевны внезапно уехал — отозван на работу. Она осталась в Сочи одна.
Нужно сказать, я не очень люблю поддерживать светский разговор, не умею говорить любезности, не мастер ухаживать. А в присутствии Ольги Николаевны и вовсе часами был нем, нем как рыба. Она же, напротив, оказалась очень милой и приятной собеседницей.
Можете представить мое самочувствие? Как только мы оставались вдвоем, меня охватывало волнение, я терялся, краснел, отвечал невпопад. Но частые встречи сделали свое дело. Я стал привыкать к Ольге Николаевне и сам не заметил, как стал чувствовать себя так, словно знал ее долгие годы. Больше того: день ото дня она становилась мне все дороже, и вскоре я понял, что жить без нее дальше не смогу.
Прошла, быть может, неделя, другая, как я заметил, что мои чувства, мои переживания не безразличны Ольге Николаевне. Она стала ко мне особенно внимательна. Словом, отношения наши становились все ближе и ближе. Когда же она рассказала грустную историю жизни с нелюбимым мужем, который изводил ее отвратительной ревностью…
Черняев опять умолк. Помолчав с минуту, он продолжал:
— Что там говорить! Мы поняли, что нас свела сама судьба, и там же, в Сочи, решили пожениться. Дело было за ее прежним мужем, с которым она должна была оформить развод.
— Кстати, — вмешался Миронов, — его фамилия Величко? Вы его еще ни разу не назвали.
— Величко? — переспросил Черняев. — Нет, не Величко. Это девичья фамилия Ольги. А вот его фамилию, убей бог, не помню, Знаю, что он врач, кажется, хирург. Жил в Куйбышеве. Вот, пожалуй, и все, что я могу о нем сказать, Сами понимаете, меня он особо не интересовал. Все, что касается развода, Ольга взялась уладить сама. Да и как могло быть иначе? Не мне же было этим заниматься!..
Из Сочи мы с Ольгой вместе вернулись в Саратов, где я тогда работал. Не успели приехать, как был решен вопрос о моем назначении в Крайск. Переехали вместе. К моему счастью, Ольга оказалась превосходной хозяйкой. Обычную для меня холостяцкую берлогу она превратила в уютное гнездо. Особенно хорошо у нас стало, когда предоставленную мне вначале комнату удалось обменять на две… Вот тут-то я и познакомился с Самойловской. Не знаю, как в чем другом, а в части дел по обмену жилплощади она — талант!
Жили мы с Ольгой, — продолжал Черняев, — душа в душу. Все свое свободное время, каждую минуту я отдавал ей. Старался делать все, чтобы она была счастлива. На отдельные ее слабости, а они со временем обнаружились, я смотрел сквозь пальцы.
— Что вы имеете в виду? — спросил Луганов.
— Тряпки, — ответил Черняев, — страсть к нарядам. Ольга готова была без конца путешествовать по магазинам, по портнихам, по каким-то знакомым, приобретая наряды. Я, правда, пытался время от времени удержать ее от этой погони за тряпками, но уж очень трудно было ей в чем-нибудь отказать. Она, как правило, и слушать меня не хотела. Порой дело доходило у нас до размолвок, но последнее слово всегда оставалось за Ольгой Николаевной: не мог я, ну просто не мог ей перечить.
В общем, если не считать этих мелочей, жили мы дружно, хорошо. Первой серьезной тучей, появившейся на нашем горизонте, стал ее прежний муж. Около года назад, разузнав каким-то образом о нашем местопребывании, он нагрянул в Крайск и явился к Ольге с угрозами и домогательствами. Тут-то и выяснилось, что Ольга развод не оформила, а попросту скрылась от него, сбежала.
Человек этот нисколько не был мне симпатичен, скорее наоборот, но поступок Ольги меня возмутил. Судите сами — обман! И ведь она не только его обманула, но и меня, сказав, что оформила развод. Как оказалось, когда Ольга уезжала на несколько дней, по ее словам, в Куйбышев для оформления развода, на самом деле она была совсем в другом городе, у каких-то своих родственников…
— Где именно, в каком городе? — живо заинтересовался Миронов. — У кого?
— Точно не скажу, — ответил Черняев. — Я ее не расспрашивал. Помнится, Ольга говорила, что была в Воронеже, но говорила это уже потом, после скандала. Ну, как вы сами понимаете, эти не очень приятные события несколько омрачили нашу жизнь, но ненадолго: слишком велика была моя любовь к жене.
Летом прошлого года дела на стройке шли так, что я никак не мог уйти в отпуск, а мы собирались съездить с Ольгой Николаевной в Кисловодск. Видя, как близко к сердцу она принимала крушение наших планов, как расстраивалась, я достал путевку и отправил ее одну. Тяжко, конечно, было расставаться, но так хотелось доставить радость любимому человеку!..
Черняев тяжело вздохнул, опустил голову и замолк. В томительной тишине прошло минуты две-три. Затем, словно собравшись с силами, он вновь заговорил. Заговорил торопливо, заметно волнуясь:
— Да, вот с этой поездки все и началось. Из Кисловодска Ольга вернулась неузнаваемой. Ее точно подменили. С магазинами и портнихами было покончено. Целыми днями она тосковала, лежала на диване, ничего не делая, никуда не выходя. Разве что изредка читала, что попадалось под руку. Все мои попытки узнать, что с ней происходит, кончались ничем. От моих вопросов она отделывалась ссылками на плохое самочувствие, скверное настроение. Не знаю, как долго бы все это тянулось, если бы не случай. Однажды, в выходной день, она наконец-то куда-то ушла, а я, оставшись в одиночестве, от нечего делать начал перебирать книги, лежавшие на диване. И вот, когда я листал одну из книг, на пол упал листок бумаги. Я поднял его, и меня словно обухом ударило. В глаза бросились слова: «Ольга, любимая…».
Это было письмо, любовное письмо. И кому?! Ольге! Моей Ольге. Я был настолько потрясен, что плохо соображал, что делаю. Скомкав письмо, я швырнул его на пол, но тут же поднял и прочел. Сомнения не было. Ольга мне изменяла. Да вот судите сами.
Черняев опустил руку во внутренний карман пиджака, достал измятый листок бумаги, исписанный мелким убористым почерком, и протянул Луганову.
— Прочтите. Прочтите, — настаивал Черняев. — Подумать только, у Ольги появился другой. И кто? Мальчишка. Студент. Такого удара я не ждал. Не знаю, как хватило сил перенести этот ужас… — В голосе Черняева послышались истерические нотки. Собравшись с силами, он продолжал: — Как утопающий хватается за соломинку, я пытался убедить себя, что это ошибка, недоразумение. Тщетно. Факты говорили за себя. Письмо объясняло все: перемену в Ольге, ее бесконечные капризы, тоску…
Как это ни было трудно, я взял себя в руки. С минуты на минуту Ольга должна была вернуться. Как быть? Скрыть от нее, что я все знаю, что прочел письмо? Притвориться, будто ничего не произошло? Нет! Будь что будет! Как только Ольга вошла, я молча протянул ей письмо. Она разрыдалась. «Да, да, да, — твердила она, — я дрянь, знаю, но что я могу поделать? Кто он? Ты хочешь знать? Настаиваешь? Ну, студент, геолог. Живет в Ленинграде. Познакомились мы в Кисловодске. Полюбили друг друга. Что хочешь, то и делай». Я был раздавлен. Мысль потерять Ольгу была невыносима. Но какой мог быть выход? Выхода не было. Все было решено на следующий день.
Правда, Ольга было притворилась, что колеблется, но ненадолго. Стыд перед окружающими вынудил нас скрыть ее уход, а ее внезапный отъезд мы объяснили тем, что ей необходимо пройти повторный курс лечения в Кисловодске. Туда она и уехала. Только не лечиться, а к своему очередному супругу.
Последние дни перед отъездом были сплошной мукой и для меня, и для нее. Трудно сказать, кому из нас было тяжелее. Но всему бывает конец: не знаю, как хватило у меня сил, но я сам отвез Ольгу Николаевну на вокзал, сам посадил в поезд, и мы расстались. Вот, пожалуй, и вся моя история.
Черняев замолк и как-то сразу поник, будто внезапно, вдруг постарел на десяток лет.
— А вещи? — прервал затянувшееся молчание Миронов.
— Простите, вы о чем? Какие вещи?.. Ах да, вещи… — Черняев провел рукой по лбу. — Ольга Николаевна взяла с собой самое необходимое. Как я ее ни уговаривал, она заявила: «Все это куплено на твои деньги, делай с этим что хочешь». Я ждал, хотел верить, что она одумается, приедет, но, судите сами, прошло почти полгода, а об Ольге Николаевне ни слуху ни духу. Для меня же созерцать все это, все ее вещи — мука. Тут, как нарочно, подвернулась эта самая Самойловская. Вот так все и получилось.
— Прошу извинить, — задал вопрос Миронов, — а как фамилия студента, к которому уехала Ольга Николаевна? Кстати, насчет этого студента я не все понял. Вы говорите, что он живет в Ленинграде, а поехала она в Кисловодск. Почему?
— Фамилию студента я не знаю. Письмо, как видите, без подписи. Какая-то закорючка. — Черняев показал на листок бумаги, лежавший перед Лугановым. — В Кисловодск же она поехала потому, что он там был не то на практике, не то в какой-то экспедиции. Теперь-то они уже, наверное, в Ленинграде. Впрочем, мне-то к чему это знать? Я не Садовский, гоняться за ней не буду.
— Садовский? Какой Садовский?
Черняев невесело усмехнулся:
— Вот ведь как бывает! Садовский — первый муж Ольги Николаевны. Силился вспомнить его фамилию — не смог, а тут сама выскочила.
Миронов незаметно сделал знак Луганову. Тот поднялся:
— Извините, пожалуйста, Капитон Илларионович, что отняли у вас столько времени, такая уж наша работа…
— Н-да-а, работа… — неопределенно протянул Черняев и, попрощавшись с Лугановым и Мироновым, направился к выходу.
Дойдя до двери, он вдруг повернулся и сделал шаг назад:
— Да, письмо! Оно вам нужно?
— Вы хотите его взять? — спросил Луганов.
— Пожалуй, да. Что ни говорите, а память. Хоть и горькая, но все же память.
— Мы предпочли бы пока оставить это письмо у себя, если, конечно, вы не очень возражаете, — сказал Миронов. — Оно может нам понадобиться.
— Как вам будет угодно, — ответил Черняев и, сухо кивнув, вышел.
— Ну-с, что скажете? — спросил Андрей, когда дверь за Черняевым закрылась.
Луганов недоуменно вскинул брови:
— А что тут скажешь? Для меня лично ничего особенно нового в рассказе Черняева нет, если исключить всякие романтические подробности.
— А письмо? Письмо он вам в прошлый раз показывал?
— Насчет письма — правильно. Письма он не показывал. Но я и его отношу к числу романтических подробностей. Суть-то от этого не меняется.
— Занятная подробность, — задумчиво заметил Миронов.
— Чем, собственно говоря?
— Да многим. Ну, например, зачем он хранит это письмо, которое, казалось бы, должно жечь ему руки? Зачем носит с собой? Зачем показал нам? Почему, уходя, не хотел его оставить?
— Не знаю, — возразил Луганов, — чем вас заинтересовало это письмо. Давайте, кстати, хоть прочитаем его.
Взяв письмо, Луганов вслух прочел:
— «Ольга, любимая! Судя по твоим письмам, ты теперь совсем другая, или это только на бумаге? Если бы ты знала, как хочу я видеть тебя, как жду встречи! Расставаясь, я хотел многое тебе сказать, но… не решился. Я так и не рискнул просить тебя быть моей, моей навсегда. Но ведь только об этом я мечтаю, только этим живу. Жду тебя с нетерпением на старом месте в конце мая. Я опять получил туда направление. Знаю, верю, мы встретимся, чтобы никогда больше не расставаться. Верно?!
Твой В…»
Закончив чтение, Луганов взглянул на Миронова:
— Да, определеннее не скажешь. Нетрудно понять Черняева. Переживает он, видно, основательно. Мне, во всяком случае, рассказ его показался искренним.
— Согласен, — кивнул головой Андрей, — сомневаться в его искренности оснований нет. Но вот письмо… История с письмом мне определенно не нравится. Что же касается сути дела, то ни один из вопросов пока не выяснен. И без Ольги Николаевны Величко нам ничего не выяснить. Вот давайте и подумаем, как будем ее искать.
Договорившись, что основное свое внимание Луганов сосредоточит на розыске Величко и поисках образца ее почерка, а Миронов займется изучением окружения Черняева, они разошлись. В качестве одной из первых мер по розыску Величко было решено разослать запросы в Кисловодск и по всем местам, где, судя по имеющимся данным, бывала раньше Величко: в Саратов, где жили Черняевы до переезда в Крайск, в Куйбышев, где находился прежний муж Величко, а так же в Чернигов, невдалеке от которого родилась и выросла Ольга Николаевна. Чем черт не шутит: а вдруг там и до сих пор живет кто-нибудь из ее родственников? Вдруг она сама туда укатила?
Между тем Черняев, выйдя из управления милиции, медленно побрел в сторону своего дома. Не пройдя, однако, и половины пути, он остановился, с минуту постоял, о чем-то раздумывая, затем круто повернул и энергично зашагал к центру города. Поравнявшись со зданием, в котором помещался городской комитет партии, Черняев вошел в подъезд и по широкой лестнице поднялся на второй этаж, в кабинет секретаря горкома КПСС.
Соколов, секретарь горкома, разбирал бумаги, когда, уверенно постучав в дверь, на пороге его кабинета появился Черняев.
— Ну, входите, входите, Капитон Илларионович, уж коли пришли, — подавляя легкое раздражение, пригласил его Соколов. — В кои-то веки доберешься до бумаг, так и тут от строителей покоя нет, — продолжал он, заметно окая, пытаясь прикрыть ироническим смешком свое недовольство. — Что там у вас стряслось, с чем пожаловали?
— Я по личному вопросу, Петр Иванович, — угрюмо сказал Черняев, исподлобья глядя на Соколова, Было заметно, что он сильно волнуется.
— Ну, слушаю, слушаю, — подбодрил его секретарь горкома, плотнее усаживаясь в кресло.
— Петр Иванович! Я прошу горком расследовать мое поведение, и если заслужил, то наказать меня, но оградить от преследований, которым я начал подвергаться со стороны милиции. Не знаю, известно вам или нет, но за последние месяцы на мои плечи свалилось немало переживаний. От меня ушла жена… А тут эти допросы, бесконечное копание в мелочах… На каком основании? Я не мальчик…
— Ты что?.. — перебил его Соколов. — Эту историю со спекулянткой имеешь в виду? Наслышан я о ней, начальник милиции докладывал. Так на кого же тебе жаловаться? Ну, жена бросила — это, конечно, нелегко, но кой черт тебя дернул со всякой швалью вроде этой самой спекулянтки связываться? Барахлом торговать? Некрасиво все это получается, не к лицу тебе, коммунисту, да еще ответственному работнику!
— Тут, конечно, я свалял дурака, — уныло согласился Черняев, — готов нести за это ответственность. Заслужил — так накажите, хотя никакого преступления, ей-ей, не совершал. Но нельзя же дергать без конца, таскать на унизительные допросы…
— А чего же ты хочешь? — возразил секретарь горкома. — Сам спутался со спекулянткой — и в кусты? Разбираются пусть другие? Так, что ли? Насколько я знаю, тебя вызывали в милицию именно для того, чтобы ты помог распутать эту грязную историю. На что же ты обижаешься? Или, быть может, они там, в милиции, начали тебе провокационные вопросы ставить, путают в такие дела, в которых ты не виноват? Если так — давай факты, за это мы их по головке не погладим.
— Нет, — возразил Черняев, — провокационных вопросов мне никто не задавал. Когда меня вызвали в первый раз, я нисколько не возражал, прекрасно понимая, что должен помочь милиции. Но за первым вызовом последовал второй, за первым допросом — другой, всё об одном и том же. Это копание в мелочах, в моих личных переживаниях, которые, в конце концов, никого не касаются. Вот о чем разговор. Повторяю, виноват — накажите, но дергать без конца нечего.
— Ну, раз ты сам понимаешь, что поступил неправильно, чего тут разбирать? А урок тебе на всю жизнь. Насчет излишних допросов, копанья, как ты говоришь, в мелочах я с милицией поговорю. Все?
Соколов придвинул к себе отложенные было в сторону бумаги, давая понять, что разговор окончен. Черняев поднялся и, попрощавшись, вышел. Когда дверь за ним закрылась, секретарь горкома снял трубку и соединился с начальником управления городской милиции. Расспросив его, зачем понадобился повторный вызов Черняева, он позвонил Скворецкому, Разговор с начальником Крайского управления КГБ, по-видимому, удовлетворил секретаря горкома. Во всяком случае, закончив разговор со Скворецким, он тут же взялся за бумаги и спокойно продолжал работу.
Глава 4
Первые дни после беседы с Черняевым были заполнены у Миронова и Луганова делами и беготней до отказа. Пока не поступил ответ из Кисловодска и не было установлено местонахождение Величко-Черняевой, они все время тратили на поиски знакомых и друзей Величко в Крайске. А для этого требовалось не только время, но и… ноги. Да, ноги. Побегать пришлось немало!
Прежде всего Луганов побывал в доме, где жил Черняев. В беседах с жильцами соседних квартир и работниками домоуправления он выяснил кое-какие подробности, проливавшие некоторый свет на быт Черняева. Так, в частности, ему удалось выяснить, что в одной квартире с Черняевым, в маленькой комнате, проживала молодая девушка — Зеленко, работавшая медсестрой в больнице. Зеленко будто бы была дружна с Ольгой Николаевной Величко. Луганов также узнал, что семью Черняевых, а теперь одного Капитона Илларионовича обслуживает приходящая домработница Стефа Левкович, работающая постоянно уборщицей в одной из гостиниц Крайска. С ней, очевидно, стоило побеседовать пообстоятельнее. За это дело взялся Миронов. Придумав благовидный предлог, он в тот же вечер отправился к ней на дом.
Стефа Левкович оказалась, на счастье, женщиной общительной, любящей поговорить.
— Как живу? — охотно отвечала она на расспросы Андрея. — Да ничего, не жалуюсь. Какое-никакое, а жалованье получаю. В гостинице. Еще и прирабатываю. Убираю тут одну квартиру. Черняева Капитона Илларионовича. Не знаете такого? Ну как же? Серьезный человек, солидный. Правда, на деньги жаден — это да. Попросит что купить, сдачу до копейки пересчитает. Уж так прижимист, так прижимист, не дай бог. А так — ничего. Самостоятельный.
Когда речь зашла об Ольге Николаевне Величко, бывшей жене Черняева, Стефа развела руками:
— Что о ней сказать? Ольга Николаевна казалась уж такой хорошей, а вышло — с ветерком в голове. Как Капитон Илларионович ее лелеял, как лелеял, а она возьми да и брось его. Со стороны посмотришь — такая уж она милая, такая симпатичная, скромная, а что на деле получилось? Не говорю уж как с мужем, таким солидным человеком, поступила: бросила, слова не сказав. Но я-то ведь и раньше кое-что замечала. Вот, к примеру, перед самым ее отъездом один молодой мужчина к ней заходил. Пришел, кофе напился и все сидит, сидит. А она-то, Ольга Николаевна, как на иголках… Да-а. А этот, гость, братом назвался. Двоюродным. Только на брата не очень-то похож. Я почему его запомнила? Потому, как день спустя в гостинице встретила. Видать, у нас останавливался.
— Так он что, не здешний? — заинтересовался Миронов, внимательно слушавший болтовню Левкович.
— Он-то? Конечно, не из здешних. Приезжий. Потому и в гостинице останавливался.
— А из каких мест приезжал, не запомнили?
— Почему же не помнить? — удивилась Левкович. — Очень даже помню. Интересовалась. Как-никак не чужому человеку он братом назвался — Ольге Николаевне, моей хозяйке…
— Так откуда же он? — повторил свой вопрос Миронов.
— Из этого, как его…
Левкович назвала крупный портовый город Энск, вблизи которого, как то хорошо было известно Миронову, находились некоторые заводы, изготовлявшие сверхсекретную продукцию, точного назначения которой Андрей не знал. «Уж не на одном ли из этих заводов работает этот „братец“? — подумал Андрей. — Этого только недоставало!»
— Вот я и говорю, — продолжала между тем Левкович, — что в коридоре его встретила, он из номера выходил…
— А из какого номера, не помните? — поинтересовался Андрей.
— И это помню! В пятнадцатом он останавливался… — Левкович внезапно запнулась. — Хотя нет… В двадцать пятом. Ой, вру. В двадцать первом. Точно, в двадцать первом.
Ничего заслуживающего внимания Левкович больше не сообщила, и Андрей поспешил закончить затянувшуюся беседу.
Вечером того же дня в конторе гостиницы появились Миронов и Луганов. Их интересовали регистрационные книги постояльцев. Особый интерес вызвали у них те, кто останавливался в гостинице весной текущего года. Внимание Миронова привлек Антон Владимирович Рыжиков, тридцати трех лет, инженер-радист, который, как значилось в книге, прибыл из Энска. В апреле месяце он несколько дней прожил в гостинице, но не в пятнадцатом и не в двадцать первом номере, а в восемнадцатом. Как было указано, в Крайск Рыжиков приезжал в командировку.
В ту же ночь в Энск был направлен запрос о Рыжикове, месте его работы и целях поездки в Крайск. А на следующее утро Луганову удалось наконец раздобыть образец почерка Ольги Величко. Сомнения не было: странная запись на клочке бумаги была сделана ее рукой. Тем с большим нетерпением ждали Луганов и Миронов ответа из Кисловодска.
Продолжал Миронов заниматься и Черняевым: тщательно изучал его окружение. Андрей посоветовался с Кириллом Петровичем и попросил его поручить кому-нибудь из сотрудников Крайского управления КГБ постоянно находиться поблизости от Черняева, чтобы уберечь его от возможных неожиданностей. Да и к его окружению следовало присмотреться.
На следующий день в кабинет Миронова вошел молодой офицер:
— Разрешите доложить, товарищ майор! Младший лейтенант Савельев. Явился в ваше распоряжение.
Андрей внимательно приглядывался к своему новому помощнику. Шел тому двадцать четвертый год, но выглядел он совсем юнцом, и многие в управлении, особенно девушки-машинистки, секретари, стенографистки, звали его Сереженькой. В органах КГБ Сергей Савельев работал всего второй год, но уже успел зарекомендовать себя с самой лучшей стороны: он был смел, предприимчив, энергичен, очень дисциплинирован. Тут, очевидно, сказывалась служба на флоте, откуда Савельев пришел в органы. Сергею уже приходилось участвовать в нескольких сложных операциях, и действовал он каждый раз успешно, однако под непосредственным руководством представителя центрального аппарата КГБ он никогда не работал и был рад и горд оказанным ему доверием.
Миронов не спеша, обстоятельно растолковал Савельеву стоявшие перед ним задачи.
— Вам, — говорил он, — поручается Капитон Илларионович Черняев, инженер-подполковник запаса, руководящий работник крупного строительства специального назначения. По имеющимся у нас данным, есть основания предполагать, что в окружение Черняева проникли люди, стремящиеся скомпрометировать инженер-подполковника и затем воспользоваться этим в преступных целях. Чтобы в этом разобраться, надо как следует присмотреться к Черняеву, выяснить, кто его окружает, нет ли среди его близких каких-нибудь подозрительных лиц. Вам ясно?
— Понятно, товарищ майор, — кивнул внимательно слушавший Савельев.
— Растолковывать вам в деталях, как вести работу, думаю, — продолжал Миронов, — нет нужды. Опыт у вас есть. О результатах будете докладывать мне. Ежевечерне. Специальным рапортом. Вот, пожалуй, и все.
— Слушаю, товарищ майор. — Савельев поспешно встал. — Разрешите выполнять?
Не прошло и часа, как Сергей был уже на строительстве, где работал Черняев…
Вскоре после ухода Савельева в кабинет Миронова неожиданно ворвался Луганов. Плюхнувшись в кресло, он выхватил из кармана сложенный вчетверо телеграфный бланк и кинул его через стол Андрею.
— Вот, Андрей Иванович, телеграмма. Из Кисловодска. Читайте. Нет, вы только прочтите, что они пишут!
Миронов спокойно взял телеграмму, развернул ее и молча проглядел. Брови у него нахмурились, на лице появилось выражение недоумения, и он вновь слово за словом перечитал весь текст.
Луганов, пристально следивший за выражением его лица, увидев, что тот кончил читать, воскликнул:
— Каково? Нет, что вы скажете, каково? Не при-езжа-ла!
— Н-да-а, — хмыкнул Миронов. — Закавыка!
Андрей, конечно, не думал, что Ольга Величко-Черняева все еще в Кисловодске. Вряд ли станет она жить на курорте несколько месяцев. Да и на какие средства? Но он полагал, что работники кисловодской милиции сообщат, когда и куда она выехала. Все эти вопросы Луганов просил выяснить в своем запросе. Но то, что содержалось в телеграмме, явилось для Миронова полной неожиданностью.
Текст телеграммы гласил, что никто под фамилией Величко или Черняевой в Кисловодске не проживает, что вообще женщина с таким именем, отчеством и фамилией в течение текущего года в Кисловодск не приезжала, ни в одной из гостиниц или санаториев не останавливалась.
«Как же так? — думал Андрей. — Ведь Черняев сам проводил ее на вокзал, сам усадил в поезд. Правда, прямых поездов до Кисловодска из Крайска нет, ехать надо с пересадкой. Так неужели Величко по дороге сошла, не доехала до места? Но почему? Или и тут обман, и тут она не сказала Черняеву правду: поехала не в Кисловодск, а в другое место. Но зачем ей было обманывать, с какой целью?»
— Андрей Иванович, а что будем делать со студентами? — прервал размышления Миронова Луганов.
— Со студентами? — спохватился Андрей.
Он вновь взял телеграмму и прочел, что в прошедшем и текущем годах в районе Бештау работало две геологические изыскательские партии. В одной из них, разновременно, проходило практику несколько студентов, в том числе и студенты из Ленинграда. Фамилии их были указаны. В самом Кисловодске и его окрестностях никаких геологических поисков не велось, и данными о пребывании здесь ленинградских студентов кисловодская милиция не располагала.
Внимательно перечитав эту часть телеграммы, Андрей предложил:
— А что, Василий Николаевич, если вам слетать в Ленинград, поискать там самому автора письма, а с его помощью и Величко? Это надежнее да и быстрее, чем писать запросы и ждать ответа.
Тут же Миронов изложил Луганову свои соображения: коль скоро известно, кто именно и из каких вузов Ленинграда был в тех краях на практике (а таких было не так много), будет нетрудно выяснить, кто же является автором письма к Величко. Дальше проще простого: надо будет с ним побеседовать и узнать, где Величко находится сейчас. Ему это, надо полагать, известно.
Луганов выехал в Ленинград следующим утром. Сразу же по прибытии с помощью сотрудников Ленинградского управления КГБ он быстро установил, что автором письма, найденного Черняевым у своей бывшей жены Ольги Николаевны Величко, является Виктор Сергеевич Кузнецов, студент пятого курса геологического факультета Ленинградского университета. Луганов, не мешкая, пригласил его на беседу, которую решил провести в помещении милиции.
Когда Кузнецов вошел в кабинет, было заметно, что он волнуется. Оно и понятно: впервые в жизни Виктор Кузнецов был вызван в милицию, да еще неизвестно зачем.
Чтобы успокоить разволновавшегося студента, придать беседе непринужденный характер, Луганов начал расспрашивать его об учебе, о поездках на практику в составе геологических партий, в частности на Кавказ, в район Минеральных Вод.
Кузнецов с увлечением рассказывал о поездках. Сразу было видно, что он влюблен в свою будущую профессию. Он сообщил, что успел побывать в Сибири, а последние два года летом выезжал в составе изыскательских партий на Северный Кавказ, в район Бештау. В Кисловодске, по его словам, он бывал всего несколько раз, наездами, в качестве экскурсанта.
— А знакомств в Кисловодске вы никаких не заводили? — как бы невзначай поинтересовался Луганов.
— Знакомств? — удивился Кузнецов. — Каких знакомств? Что вы имеете в виду?
Луганов молча выдвинул ящик письменного стола, достал оттуда несколько фотографий молодых женщин, снятых в профиль и анфас, среди которых была и фотография Ольги Николаевны Величко, и веером раскинул их по столу:
— Кого из изображенных здесь лиц вы знаете?
— Можно? — робко спросил Кузнецов, протягивая руку к фотографиям.
Пока он рассматривал фотографии, Луганов пристально следил за выражением его лица, но ровным счетом ничего, кроме самого искреннего, самого неподдельного недоумения, не уловил.
— Н-нет, — неуверенно проговорил наконец Кузнецов, перебрав и внимательно пересмотрев одну за одной все фотографии и возвращая их Луганову. — Я тут никого не знаю…
— Так уж и никого? — не без иронии спросил Луганов. — А вы присмотритесь повнимательнее.
— Зачем? — уже твердо сказал Кузнецов. — Я же вам говорю, что ни одной из этих женщин не знаю.
Луганов начал терять терпение. Это ещё что за новость? Зачем понадобилось Кузнецову отрицать очевидное: свое знакомство с Величко?
— Помилуйте, — сказал он резко. — Вы что, не знаете Ольгу Николаевну Величко, или Черняеву, как вам будет угодно? Полноте!
— Величко? Черняеву? В первый раз слышу!
Луганов рассердился не на шутку: и чего он запирается, этот студент? С какой стати? Может, за этим что кроется?
— Нехорошо, Виктор Сергеевич, нехорошо. Так дело у нас не пойдет. Может, вы и этого не знаете? Может, не вы это писали? — Луганов широким жестом бросил на стол письмо Кузнецова Ольге Величко.
Увидев письмо, Кузнецов на мгновение опешил, затем стремительно вскочил, чуть не уронив стул, на котором сидел. На его лице сквозь загар проступил кирпично-красный румянец. От былой растерянности не осталось и следа.
— Письмо! Мое письмо! Как оно к вам попало?
— Прежде всего сядьте, успокойтесь, — с легкой усмешкой сказал Луганов. — Вот так. Ну, а теперь расскажите всю правду об этом письме, а так же о той, кому оно адресовано. Только — правду, и со всеми подробностями.
Кузнецов глубоко, судорожно вздохнул.
— Это письмо… мое письмо… оно написано Зеленко. Ольге Ивановне Зеленко… Ольга… — Кузнецов чуть замялся, затем решительно продолжал: — Ольга — моя невеста. Правда, на это письмо она не ответила. Почему, не знаю, не могу понять… Да, а как мое письмо попало к вам? Почему?..
Теперь пришел черед краснеть Луганову. Он притворно закашлялся, стремясь выиграть время, собраться с мыслями. Беседа приняла неожиданный, непредвиденный и, как это стало очевидно Василию Николаевичу, не очень приятный для него оборот.
Зеленко? Зеленко? Эта фамилия была знакома Луганову. Да, сомнения не было. Он вспомнил: Ольга Зеленко — соседка Черняева по квартире. Но как письмо, адресованное Зеленко, попало к Величко? Почему жена Черняева хранила его, зачем прятала? Почему, наконец, увидев это письмо в руках мужа, видя, какую оно у него вызвало реакцию, Ольга Николаевна не разъяснила недоразумения, не сказала, что письмо это не имеет к ней никакого отношения?
Да, тут было над чем поломать голову. Луганову вспомнились многочисленные «зачем» и «почему», которые возникали в связи с этим злосчастным письмом у Миронова после их беседы с Черняевым.
«А ведь прав, пожалуй, был Андрей Иванович, обратив такое внимание на это письмо, — подумал Луганов. — Кузнецов? С Кузнецовым все ясно, больше беседовать с ним не о чем. Зря, выходит, я на парня накинулся. Он-то тут ни при чем. Извинившись и объяснив Кузнецову, что вышло недоразумение, Луганов попросил разрешения оставить письмо у себя.
— Вот именно из-за этого недоразумения, которое надо рассеять, — сказал он, — письмо может понадобиться. Не возражаете?
Кузнецов вынужден был согласиться, после чего они распрощались, и Луганов тут же связался по телефону с Крайском, с Мироновым. Выслушав его краткий доклад, Андрей Иванович предложил ему немедленно возвращаться в Крайск, заметив, что в связи с этой «странной историей» у него возникли немаловажные соображения.
Глава 5
Сразу же по возвращении в Крайск, прямо с аэродрома Луганов отправился к Миронову. Едва он успел закончить доклад о встрече с Кузнецовым, как Миронов предложил:
— Давайте-ка вызовем Ольгу Зеленко и поговорим с ней начистоту. Судя по имеющимся характеристикам, дивчина она серьезная, честная, не болтушка, А рассказать, прожив два года в непосредственном соседстве с Черняевым, кое-что, надо полагать, может.
Луганов согласился. День спустя они беседовали с Ольгой Зеленко.
Миронов начал с объяснения причин ее вызова. Произошло, говорил он, недоразумение, которое надо рассеять. Какое, он скажет потом.
— Прежде всего, — подчеркнул Миронов, — надо условиться, что разговор, который мы будем вести, останется между нами.
Зеленко, хотя и взглянула на него с недоумением, молча кивнула в знак согласия.
— Вы живете, — продолжал Миронов, — по соседству с Черняевыми, в одной квартире. Нам нужно знать об этой семье все, что знаете вы. Поверьте, это очень важно.
Выражение лица Ольги становилось все более и более удивленным.
— Черняевы? — переспросила она. — Капитон Илларионович? Но что он мог сделать плохого? И что я о нем знаю? А семьи у него нет. Ольга Николаевна уехала. Навсегда.
— Меньше всего нас интересует Капитон Илларионович, — возразил Миронов. — Я ведь вас спросил не о нем, а о его семье. Если хотите, уточню: как раз Ольгой Николаевной мы и интересуемся. Поверьте, к тому есть основания. Может быть, вы знаете, как и откуда добывала жена Черняева различные заграничные вещи, которые у нас, в частности в Крайске, в магазинах не бывают. Вот мы и надеемся, что вы сможете нам помочь, поскольку живете по соседству с Черняевыми и были дружны с Ольгой Николаевной. Интересуют нас и взаимоотношения супругов Черняевых, наиболее близкие из их друзей. Так что вы скажете?
— Я… — смущенно запнулась Зеленко. — Я рада вам помочь, но смогу ли?
Нервно теребя платочек, Зеленко начала рассказывать. Говорила она, заметно волнуясь, подыскивая выражения, вспоминая те или иные факты, подробности. По ее словам, Ольга Николаевна Величко интересовалась нарядами не больше, чем любая красивая женщина, а она была очень красивой, очень.
Была ли Величко жадной? Нет, этого Ольга за ней не замечала. Потерянная она какая-то, что ли, была — это да. То сидит целый день у себя, носа не кажет, то часами у нее, Зеленко. Тормошит Ольгу, шутит, смеется, только не весело, с надрывом… Со странностями, одним словом, была, но человек, судя по всему, хороший, добрый.
Откуда у нее были заграничные вещи и старинные украшения, Зеленко не знала. Она никогда Ольгу Николаевну не спрашивала, а та не рассказывала. Не замечала Зеленко у Величко и особого пристрастия к беготне по магазинам или по портнихам: никогда Ольга Николаевна с ней об этом не говорила. Впрочем, она и вообще-то, скорее, была скрытная, все о чем-то своем думала.
Какие были у Величко отношения с мужем? Трудно сказать. Вроде бы неплохие, но и особой нежности между ними Ольга не замечала. Пожалуй, Капитон Илларионович относился к жене лучше, чем она к нему. Он всегда держался с ней спокойно, ровно, а она из-за пустяков чуть не истерики закатывала, не стесняясь ее, Ольги.
Рассказывая о взаимоотношениях супругов Черняевых, Ольга Зеленко вдруг смутилась.
— Да, вы знаете, — сказала она, — ведь у нее, у Ольги Николаевны, был другой муж, совсем старый… Я его видала.
— Видали? — заинтересовался Миронов. — Где? Когда? Расскажите поподробнее.
— Когда? Да прошлой зимой, в самом начале. Вернулась я днем с дежурства (я ведь медицинской сестрой работаю: когда дежуришь в ночь, когда днем), слышу у Черняевых какой-то шум, не то крик — не разберешь. Что, думаю, такое? Ведь Ольга Николаевна должна быть дома одна. Капитон Илларионович в это время всегда на работе. Тут Ольга Николаевна как закричит, да так пронзительно, что я через дверь услышала. Ну, я, конечно, давай стучать. Может, думаю, случилось что, плохо ей, помочь надо?
Вдруг дверь распахнулась, и прямо на меня выскочил какой-то чужой человек. Мужчина. Я никогда до этого его не видела. Седой такой, с усами. Я отшатнулась. А он кинулся мимо меня — и вниз по лестнице. Чуть не бегом. А сам ведь уже старый…
Стою я в коридоре возле двери, совсем растерялась, не знаю, что и подумать. Тут выходит Ольга Николаевна, рукой за горло держится. По виду как будто спокойная, только бледная очень. Улыбается, но, видно, через силу.
«Что, — спрашивает, — Оленька, испугались? Да вы заходите ко мне, заходите. Ничего страшного не случилось. Это, знаете ли, мой прежний муж. Он совсем не страшный, жалкий скорее. Любит он меня, что поделаешь?..»
— Ну, а потом, после, она вам об этой истории что-нибудь рассказывала? — спросил Миронов.
— Нет, ни об этой истории, ни вообще о своем прежнем муже Ольга Николаевна никогда со мной не говорила. Не любила она вспоминать прошлое. Я же говорю, скрытная она…
— Скажите, — задал вопрос Луганов, — а об отъезде Величко, об ее разрыве с Черняевым что вам известно? Быть может, вы помните какие-нибудь подробности, детали?
— Какие же подробности? — задумалась Зеленко. — Ничего особенного не было. Уехала Ольга Николаевна в Кисловодск, лечиться. Уехала одна, без Капитона Илларионовича, как и в прошлом году. Я и думать не думала, что она не вернется.
— Как по-вашему, — вмешался Миронов, — Черняев знал, что она совсем уехала? Какие между ними отношения были перед ее отъездом?
— Ничего особенного я не замечала. Капитон Илларионович, конечно, ничего не знал. Он же сам на вокзал ее провожал. Как сейчас помню — я тогда у них была, — вернулся он под вечер с работы, машину не отпустил. Вышли они из дома с Ольгой Николаевной; Капитон Илларионович ее чемодан нес. Я их до машины проводила. Сели и уехали. А я ушла на дежурство — мне тогда в ночь было. Как Ольги Николаевны не стало, Капитон Илларионович загрустил. Прошел месяц, второй пошел, нет ее, не возвращается. Я как-то встретила Капитона Илларионовича и спросила, уж не случилось ли с ней чего, а он мне и говорит: «Случилось не случилось, только не вернется больше Ольга Николаевна. Она совсем уехала. Разошлись мы…»
Закончив свой рассказ, Ольга Зеленко вопросительно посмотрела на Миронова: как, мол, теперь все? Тут Миронов неторопливо достал письмо Кузнецова и протянул ей. Увидев знакомый почерк, Зеленко нахмурила брови и чуть прикусила нижнюю губу. На лице ее проступило выражение недоумения.
— Вот это, — сказал Миронов, указывая на письмо, — и есть то самое недоразумение, о котором я говорил вам в начале нашей беседы. Оно и явилось причиной, из-за которой мы решили вас побеспокоить. Письмо это — да берите его, берите, оно же вам предназначено — написал ваш знакомый, Виктор Кузнецов. Впрочем, — усмехнулся Миронов, — автор письма вам и без меня известен. Верно?
Ольга вспыхнула.
— Из-за этого письма, — продолжал Миронов, делая вид, что не замечает ее смущения, — вы чуть не поссорились с Виктором, ведь так? А зря! Он ни в чем перед вами не виноват. Ну, да в этом вы сами разберетесь. Нас интересует другое: письмо это, адресованное вам, попало в руки Ольги Николаевны Величко, которая длительное время его хранила, скрыв от вас. Вы говорите, что у вас с Ольгой Николаевной были хорошие отношения; чем же тогда объяснить ее поступок, зачем она прятала письмо, почему не отдала вам?
По мере того как Миронов говорил, удивление Зеленко возрастало. Она беспомощно развела руками:
— Ничего не могу понять. Ольга Николаевна взяла мое письмо? Украла его, прятала? Не может быть! Это так на нее не похоже. Тут что-то не так. Вы уверены, что не ошиблись?
Миронов отрицательно покачал головой:
— Нет, Ольга Ивановна. Какая же ошибка? Судите сами: письмо, которое вы держите в руках, факт? Факт, Обратите внимание на дату: уже несколько месяцев, как оно пришло в Крайск, а к вам не попало. Это тоже факт. И виной тому Ольга Николаевна Черняева: она перехватила ваше письмо, скрыла его от вас. И это факт, О какой же ошибке может идти речь?
— Значит… — задумалась Зеленко. — Значит, Ольга Николаевна до сих пор держала это письмо у себя и только теперь отдала вам? Но зачем, почему? Где она, наконец? Вернулась? Я сама ее обо всем спрошу. Это… это же гадость!
— Успокойтесь, Ольга Ивановна, — мягко сказал Андрей. — Все не так просто. Письмо нам дала не Ольга Николаевна, а… впрочем, пока неважно, кто его нам дал. И в Крайск Ольга Николаевна пока не возвращалась, в том-то и дело. Да вы прочтите письмо, прочтите, а то вон как его скомкали, Мы постараемся вам не мешать. Читайте!
— Извините, пожалуйста, — возразила смущенная Зеленко, — но лучше уж я дома прочту. Зачем вас задерживать?
Однако Миронов сказал, что отдать сейчас письмо Зеленко он не сможет: оно может понадобиться, поэтому придется Ольге прочесть его здесь, хочешь не хочешь…
Когда Ольга кончила чтение и с явной неохотой вернула письмо, Миронов и Луганов тепло простились с ней. Перед этим Миронов еще раз напомнил Зеленко о необходимости сохранить их беседу в тайне.
— Кстати, — заметил он, протягивая Ольге листочек бумаги. — Вот мой телефон. На всякий случай. Вдруг что случится — позвоните. Условились?
Зеленко вышла.
— Василий Николаевич, надо будет встретиться с шофером, который возит Черняева, побеседовать с ним пообстоятельнее, — обратился Андрей к Луганову. — Коль скоро он отвозил Величко на вокзал, глядишь, и вспомнит какие-нибудь обстоятельства, подробности, связанные с ее отъездом из Крайска, которые помогут пролить свет на всю эту запутанную историю.
Луганов сразу согласился. Еще в ходе беседы с Зеленко у него и самого мелькнула эта мысль. Теперь, после беседы с Кузнецовым и рассказа Ольги Зеленко, самый отъезд жены Черняева превратился в какую-то запутанную историю. Миронов прав. Тут важна каждая деталь, каждая мелочь.
Прежде чем встретиться с Кругляковым (такова была фамилия шофера Черняева), Луганов получил его характеристику, из которой узнал, что Кругляков — человек нечистоплотный, способный «слевачить», что он подхалим и лизоблюд, увивающийся возле своего «хозяина». Впрочем. Черняев, как можно было понять из той же характеристики, смотрел на недостатки своего шофера сквозь пальцы.
Взвесив все, Луганов решил вызвать Круглякова под благовидным предлогом в ОРУД. Таким путем удастся просмотреть его путевые листы, в том числе и за тот день, когда Величко уехала в Крайск, и обстоятельно побеседовать с ним, не вызывая у него подозрений.
В ОРУД Луганов приехал минут за тридцать до того, как должен был появиться Кругляков. Пройдя в кабинет, где инспектора беседовали с провинившимися шоферами, Луганов принял участие в опросе нескольких нарушителей, чтобы, как он сам над собой посмеивался, «набить руку».
Заставив Круглякова немного подождать, Луганов пригласил его в кабинет.
— Садитесь, — суровым тоном коротко бросил он изрядно струхнувшему шоферу, показывая всем своим видом, что шутить не намерен. — Ваши права?
Кругляков протянул через стол водительские права. Рассматривая их, Луганов сердито начал:
— Ай, ай, ай, и как только вам не стыдно! Такой опытный водитель, со стажем, в возрасте, а такие фортели выбрасываете. Чистое безобразие!
Кругляков, сидевший до того уныло потупясь, удивленно вскинул голову:
— Прощения прошу, товарищ инспектор, только, видать, вы меня с кем спутали. Никаких фортелей я отродясь не выкидывал, спросите хоть кого хотите.
— Путаю? А кто в конце мая на Игуменском тракте зацепил колхозную телегу и дал стрекача? Кто?! — с возмущением воскликнул Луганов.
— Я? — опешил Кругляков. — Я? Да я, почитай, цельный год на Игуменском тракте не был. — В голосе его слышалось искреннее негодование.
— Неправда! Номер вашей машины 11-23?
— А что с того? Номер этот, только я там не ездил! — уверенно возразил Кругляков.
— Судя по показаниям потерпевших, машина была именно ваша. Номер машины — раз, цвет машины зеленый — два, все совпадает.
— Наговор, — возмутился Кругляков, — чистый наговор! Не был я на Игуменском тракте, и все. А что номер мой, так это еще не резон. Номер-то может быть и тот, да ведь буквы при номере разные бывают.
— Буквы, конечно, разные бывают, это нам известно. Поэтому так долго вас и не трогали, что букв свидетели не разобрали. Пришлось выяснять. Все на вас сходится, товарищ Кругляков, так что лучше вы не крутите.
Вышедший из себя Кругляков кипятился:
— Да что же это такое? Какую напраслину на человека взводят? Вы путевые листы возьмите, товарищ инспектор, там все сказано. Тогда и увидите, где я в тот день был.
Луганову только это и надо было. Через час путевки были доставлены. Взяв их в руки, Кругляков стал перечислять названия улиц, переулков, адреса, фамилии, с кем ездил, поясняя каждую поездку. О дне двадцать восьмого мая он, в частности, заглядывая в путевой лист, рассказал:
— Весь день был на приколе — сами видите. Первый вызов в семнадцать ноль-ноль. Еще поутру Капитон Илларионович предупредил не отлучаться: понадоблюсь, дескать. Супругу его на вокзал свезти. Прибыли мы на квартиру Капитона Илларионовича; он наверх поднялся, а я жду. Потом, значит, вышли Капитон Илларионович с супругой. Капитон Илларионович еще чемодан вынес, как сейчас помню. Ну, отвез я их на вокзал, к московскому поезду. Капитон Илларионович дожидаться не велел, отпустил совсем. Я сразу в гараж: вот — отмечено. Какой же тут Игуменский тракт!
Победное выражение лица Круглякова, казалось, говорило: «Ну, чья взяла?»
Луганов удрученно развел руками:
— Выходит, товарищ Кругляков, не ваш грех. Ошибка вышла. Придется дальше искать.
Обрадованный, что посрамил извечного врага шоферской братии — представителя ОРУДа, Кругляков укатил на стройку, а Луганов отправился к Миронову, в Управление КГБ.
Хотя почти ничего нового Кругляков и не сообщил, Луганов был доволен результатом беседы: рассказ Круглякова полностью подтверждал то, что говорили об обстоятельствах отъезда Величко Черняев и Зеленко, А это тоже кое-что значило.
Однако, едва Луганов перешагнул порог кабинета Миронова, его благодушное настроение улетучилось: он понял, что за время его отсутствия произошло нечто серьезное. Миронов нервно расхаживал из угла в угол, зажав в зубах погасшую папиросу.
— Василий Николаевич, наконец-то! — воскликнул он. — Где вы пропадали?
— Почему — пропадал? — возразил Луганов. — Я не пропадал, а беседовал с шофером Черняева — Кругляковым. По вашему же указанию. Разрешите доложить результаты?..
— Подождите, Василий Николаевич, сейчас не до Круглякова! Вы думаете, мы кого ищем? Ольгу Николаевну Величко? Как же! Держи карман шире!..
— Не понимаю, Андрей Иванович. — Луганов невольно начал заражаться возбуждением Миронова.
— А я, думаете, я что-нибудь понимаю? — сказал Андрей, протягивая Луганову документ, лежавший на его столе.
На бланке со штампом Черниговского областного управления милиции в углу было написано: «В ответ на ваш запрос сообщаем: Величко Ольга Николаевна, 1925 года рождения, уроженка села Софиевка, проживавшая там же, активная комсомолка, в годы Великой Отечественной войны являлась связной местного партизанского штаба. В 1943 году была схвачена гестаповцами и вывезена в Германию. По имеющимся сведениям, в 1944 году зверски замучена в одном из гитлеровских лагерей смерти… Заместитель начальника управления (подпись), Начальник отдела (подпись)».
Глава 6
Валериан Сергеевич Садовский одиноко брел вдоль набережной Волги, тяжело передвигая ноги, словно нес на плечах непомерную тяжесть, словно его придавило к земле низкое, покрытое тучами небо. Временами он останавливался и подолгу смотрел на темную воду.
Каждый вечер совершал теперь Садовский эту унылую прогулку, порой часами, да и куда было торопиться? Домой? Дома никто не ждет — ни родных, ни близких. Один, всегда один. Читать? Не читалось. Так что же, лечь спать? Но и спать Валериану Сергеевичу не спалось — не отпускала проклятая бессонница. Стоит лечь в кровать, сомкнуть веки, как перед глазами встает Ольга…
Ольга? Как, как только могла она так скверно, так вероломно поступить после всего, что он для нее сделал, что в их жизни было? А ведь было, было…
Как сейчас, видит Садовский жалкую фигурку Ольги, беспомощно прижавшейся к стене в коридоре. Она тогда только что вернулась из плена: надломленная, ко всему равнодушная, испившая до дна чашу страданий в гитлеровских лагерях на оккупированной территории России и в Германии, в лагерях для перемещенных лиц где-то на Западе. Ободранная, без крова, без прописки, без куска хлеба… Вряд ли Садовский узнал бы ее, если бы она его не окликнула. Да и как можно было узнать в этом изможденном, измученном существе живую, немного сумасбродную и на редкость хорошенькую девушку, какой он знал Ольгу.
Он познакомился тогда с ней в семье своего старого учителя, профессора Навроцкого, эвакуировавшегося в начале войны из Воронежа в Куйбышев. Встретив случайно Садовского на улице, профессор затащил его к себе.
Ольга, племянница жены Навроцкого, воспитывалась у них с детства. Родители ее будто бы давно умерли. Кем они были, что делали, Садовский не знал, не интересовался.
С того вечера Валериан Сергеевич зачастил к Навроцким, и не только ради бесед с любимым учителем. Все чаще коротал он вечера с Ольгой, кончавшей тогда школу. Вечера эти нисколько не казались ему скучными: Ольга была живым, интересным собеседником. Она была не по годам начитана, остроумна, за словом в карман не лезла, сознавала силу своего девичьего обаяния. Профессор, заставая их сумерничавших вдвоем, частенько подшучивал: «Смотрите, студиозус (так он любовно называл Садовского), вскружит вам наша Оленька голову!»
Садовский смеялся: «Помилуйте, профессор! Да я Ольге в отцы гожусь. Того и гляди, сорок стукнет!»
Смеяться-то Валериан Сергеевич смеялся, а сам все чаще и чаще ловил себя на том, что он увлекся девушкой. Поняв, что он увлечен Ольгой не на шутку, Садовский испугался, попытался погасить вспыхнувшее чувство. Он не нашел ничего лучшего, как прекратить встречи с Ольгой, почти перестал бывать у Навроцких. А осенью 1942 года Ольга ушла в какую-то специальную школу — и на фронт. Как сказал под строжайшим секретом Навроцкий, «ушла в партизаны», в тыл к немцам. Так все и кончилось, не успев, по существу, начаться. Садовский поначалу получил от Ольги несколько писем, сам написал ей, но переписка скоро оборвалась. Ольга писать перестала… Прошло около года, и от убитых горем Навроцких Валериан Сергеевич узнал, что Ольга погибла, пропала без вести.
В конце войны Навроцкие уехали из Куйбышева, вернулись к себе, в Воронеж. Год спустя из газет Валериан Сергеевич узнал о смерти старого профессора. Он бросил все, помчался в Воронеж, но на похороны опоздал…
И вот прошел еще год. Война давно кончилась, как вдруг Садовский в коридоре своей больницы встретил Ольгу… Изменилась она до неузнаваемости, и все же это была она, Ольга, Оля, Оленька, которую Валериан Сергеевич никогда не забывал, не мог забыть.
Встреча ошеломила Садовского: он задохнулся от неожиданности, от счастья, готов был на все, а Ольга? Ольга была ко всему безучастна…
Валериан Сергеевич, в общем-то, житейски был не очень практичен, но тут он проявил чудеса находчивости, настойчивости, упорства. В городе его знали, с ним считались, и после бесконечных хлопот ему удалось добиться прописки для Ольги, устроить ее на работу в больницу. Теперь они виделись ежедневно, постоянно. Ольга постепенно оттаивала, оживала. Время шло, и Садовскому становилось все очевиднее, что он не в силах справиться со своим чувством, что жить без Ольги не может.
День ото дня он тянул, не решаясь объясниться с Ольгой, казня себя за собственную нерешительность. Но вот как-то однажды их с Ольгой пригласил к себе на свадьбу молодой врач, работавший под руководством Валериана Сергеевича. Со свадьбы Садовский и Ольга возвращались вдвоем. Валериан Сергеевич провожал Ольгу и вдруг отважился, заговорил… Он сказал все. Сказал, что полюбил Ольгу давно, еще тогда, в первые годы войны, что любит ее все сильнее и если она согласна…
В глазах Ольги Садовский увидел испуг. Нет, не испуг — ужас. Он отшатнулся:
— Простите, Оленька, я не хотел вас обидеть. Если бы я мог предположить, что так вам противен…
— Валериан Сергеевич, милый, что вы говорите? — Ольга взяла себя в руки. — Вы мне противны? Да вы с ума сошли! Если бы я только могла помышлять о замужестве, то о лучшем муже, чем вы, я не могла бы и мечтать. Я так привязана к вам, так вам благодарна. Но я не могу, не могу…
Ольга горько разрыдалась.
Так в тот вечер разговор и кончился ничем. Садовский ничего не мог понять: он знал, что Ольга одинока, что у нее никого нет, ему казалось (да Ольга это и подтвердила), что он ей не безразличен, так почему же она не может стать его женой? Отказ Ольги был каким-то странным, малопонятным, но возобновлять разговор Садовский не стал, не посчитал себя вправе.
…Время шло. Их отношения стали еще теплее, еще ближе: им трудно было пробыть и день друг без друга. И вот разговор возобновился, и вернулась к нему Ольга, сама Ольга… Вскоре она стала женой Садовского.
Ольга была хорошей женой: ласковой, заботливой, близким другом, надежным помощником. Любила ли она Валериана Сергеевича? Трудно сказать. Вряд ли и сама Ольга смогла бы дать исчерпывающий ответ на этот вопрос. Чувство глубокой признательности, искренней привязанности порой принимают за любовь. И так бывает… Во всяком случае, жили они дружно, душа в душу. Правда, случалось, что временами на Ольгу словно что-то накатывало: она мрачнела, становилась угрюмой, молчаливой, но проходил день-другой — и все как рукой снимало, все входило в обычную колею. Ничто, казалось, не предвещало, беды, как вдруг на курорте, в Сочи…
Да, в ту осень, года этак два с небольшим назад, они поехали с Ольгой в Сочи. Ольга ехала на юг впервые. Всю дорогу и первые дни по приезде она была очень оживлена, весела; как никогда, нежна с Садовским. Все ее удивляло, все радовало. Как-то под вечер они отправились вдвоем побродить в знаменитый сочинский дендрарий. Валериан Сергеевич стоял и рассматривал какое-то диковинное растение, а Ольга с интересом глядела по сторонам. Здесь все ей было в новинку. Внезапно она вздрогнула, судорожно сжала руку Садовского и сдавленным, каким-то необычным голосом тихо сказала: «Скорее, скорее домой. В санаторий… Скорее же!..».
Отчего? Почему? Ольга не объяснила. Не сказала и слова. Молчала она всю дорогу до санатория, молчала в ответ на бесчисленные вопросы Садовского и в санатории. Заговорила Ольга только ночью, почти под утро, но как? Что она сказала? И тут ничего… Видя, что Валериан Сергеевич не спит, не может уснуть, Ольга вдруг горько, до истерики разрыдалась:
— Уедем, — твердила она, — умоляю. Уедем завтра же… Завтра…
Как ни пытался Валериан Сергеевич успокоить Ольгу, все было напрасно. Она твердила одно: «Уедем, уедем скорее», никак не объясняя своего поведения, не говоря больше ни слова.
Ночь так и прошла без сна. Сколько Садовский ни ломал голову, он ровно ничего не мог понять: впервые видел он Ольгу в таком состоянии. Что было делать?
Утром, сославшись на головную боль, Ольга отказалась выйти из палаты. Валериан Сергеевич отправился побродить один, осмыслить случившееся. Не получалось: он никак не мог понять, что произошло с Ольгой.
Вернувшись к себе, Валериан Сергеевич застал Ольгу несколько успокоившейся, но по-прежнему молчаливой. Об отъезде из Сочи она больше не говорила. Вечером они даже пошли немного пройтись, но, когда при выходе из санатория встретили двух каких-то незнакомых мужчин, Ольга стремглав кинулась бежать и спряталась в своей палате. Садовский, чуть поотставший, застал ее опять в слезах.
На следующее утро Валериан Сергеевич, более не раздумывая, достал два билета до Куйбышева. Когда он вернулся в санаторий, Ольги в палате не было; возвратилась она к ночи. Услышав, что билеты на поезд у Садовского в кармане, она как-то невесело усмехнулась и, не сказав ни слова, легла. Где она пропадала — не объяснила.
Следующий день прошел сравнительно спокойно. Ольга слегка оживилась, разговорилась с соседями по столу; объясняла им свой внезапный отъезд служебными делами Валериана Сергеевича.
Конец всему наступил на вокзале. Садовский сидел в купе, а Ольга стояла у окна в коридоре, безразлично поглядывая на кишевший людьми перрон. Вдруг, словно кого-то увидев, она приникла к окну, затем круто повернулась и встала в дверях купе. Она тихо произнесла: «Прости. Прости и прощай. Я не могу с тобой ехать, не могу с тобой оставаться…»
Задохнувшись на полуслове, Ольга подавила рвавшееся из ее груди рыдание и кинулась к выходу из вагона. Поезд уже набирал скорость…
Валериан Сергеевич не сразу пришел в себя, не сразу сообразил, что произошло, но, и сообразив, ничего не понял.
На первой же станции он сошел с поезда и вернулся в Сочи. Где он только не побывал! В санатории, где они жили с Ольгой, на пляже, в многочисленных кафе и ресторанах, в милиции и морге — все было напрасно: Ольги не было и следа.
День спустя все разъяснилось. Садовский встретил симпатичного молодого врача, их прежнего соседа по санаторию. Увидев Валериана Сергеевича, тот с трудом подавил возглас изумления — за прошедшие два-три дня Валериан Сергеевич изменился до неузнаваемости: горе его согнуло, прибавилось морщин, на щеках пробивалась седоватая щетина.
— Понимаю, — быстро заговорил знакомый, бережно подхватывая Садовского под руку. — Все понимаю. Но будьте мужчиной. Она вас недостойна…
— Позвольте, вы о чем? — вскинулся Садовский. — Что вы знаете?
Собеседник на мгновение замялся.
— Видите ли, — начал он осторожно. — Я знаю все. Вчера я был в Адлере, на аэродроме. Провожал приятеля…
— А мне-то какое до этого дело? — с несвойственной ему резкостью перебил Садовский. — Какое мне дело?!
— Минутку терпения. Так вот: на аэродроме я встретил… Ольгу Николаевну. Не одну. С каким-то военным, кажется, подполковником. Они улетели. Вместе…
Все. Это был конец. Конец дикий, нелепый, необъяснимый. Так вот что значили слезы Ольги, ее истерики, бегство. Искать далее не имело смысла, и день спустя Садовский уехал в Куйбышев. Один…
И все же Валериан Сергеевич не мог забыть Ольгу, вычеркнуть ее из памяти. Может, все это не всерьез, думал он, просто увлечение? Ведь Ольга еще молода. Может, она одумается, уже одумалась, рада бы вернуться к нему, но не отваживается сама на первый шаг? Нет, нет, надо ее найти, помочь ей. А он простит ей все, все забудет, лишь бы вернулась, лишь бы она вернулась…
Но как искать Ольгу? Где? Что за человек, ради которого она его бросила? Где он? Где они? Кто поможет Валериану Сергеевичу в розысках, кто может помочь? Внезапно Валериана Сергеевича осенило: Навроцкая. Конечно же, Навроцкая! Вдова профессора, надо полагать, знает, где ее любимая племянница, что с ней. Ведь и живя с Садовским, Ольга нет-нет да ездила к тетке, переписывалась с ней.
Сутки спустя Садовский был в Воронеже. Увидев его. Навроцкая разохалась, заплакала. Да, Ольга была у нее совсем недавно, да, она получала от нее письма. Ольга в Крайске, с каким-то военным. Фамилия его Черняев… Капитон Илларионович Черняев…
И вот Садовский в Крайске… Прошло больше года, а он все еще не может без содрогания вспомнить эту встречу. Что-то мрачное, зловещее было в этой встрече, в поведении Ольги.
…В тот вечер Валериан Сергеевич, приехав в Крайск, долго стоял возле дома Ольги, поджидая, не покажется ли она на улице. Ее знакомую фигуру он узнал издалека и, забыв все, кинулся навстречу. Увидев его, Ольга смертельно побледнела, судорожно схватила за руку и втащила в подъезд. Она стояла в подъезде, продолжая держать Валериана Сергеевича за руку, и молча плакала, да так горько…
Первым пришел в себя Садовский. Он бережно высвободил свою руку и повел Ольгу по лестнице вверх, в ее квартиру. Но едва они очутились в комнате, как Ольгу словно подменили. Лицо ее исказилось. Не то с ужасом, не то с ожесточением (Садовский так и не разобрался) Ольга потребовала, чтобы он ушел, уехал, уехал немедленно, навсегда. Она и слушать ничего не хотела, истерически повторяя одно: «Уходи, уезжай, мы не должны быть вместе, не должны…»
Валериан Сергеевич порывался хоть что-нибудь сказать, как-то объясниться — напрасно. Ольга металась по комнате, от двери к окну и от окна к двери, без конца твердя: «Уходи, уходи…»
Что было дальше, Садовский вспоминал с трудом. Все словно заволоклось туманом. Кажется, он кричал, а может, кричала Ольга? Вывел его из этого нелепого состояния оглушительный стук в дверь. Он осознал, что находится в чужой квартире, что между ним и Ольгой все кончено, и кончено навсегда. Тогда он распахнул дверь и кинулся прочь из этой комнаты, из этой квартиры, из этого города. Да, все было кончено навсегда…
Время шло, а мысли об Ольге не исчезали, воспоминания преследовали Садовского неотступно. Почему все же она ушла? Почему так странно, так не похоже на себя держалась в Крайске? Почему, почему, почему? Вот и сейчас, уныло бредя по пустынной набережной, Садовский думал все о том же. Ему и в голову не могло прийти, что есть на свете другой человек, который в эту минуту так же думает об Ольге, о причинах ее ухода от него, об их взаимоотношениях. Думает о том, кто же все-таки такая на самом деле та женщина, которая носит имя Ольги Николаевны Величко?
Этим человеком был майор Миронов.
Вот уже несколько суток Андрей находился в Куйбышеве, собирая сведения о Садовском и Величко, обдумывая возможность беседы с Садовским. Казалось бы: чего проще? Надо побеседовать с Садовским — так пригласи его, беседуй. Но Миронов прекрасно понимал, что в данном случае как раз такое простое решение и невозможно: слишком много тумана было вокруг Величко. Да и в ее отношениях с Садовским тоже не все было ясно. Взять хотя бы рассказ Зеленко… И вообще, с той минуты, как стало известно, что Ольга Николаевна Величко вовсе не Величко, что под именем героически погибшей партизанки скрывается неизвестно кто, таинственная записка приобрела куда более серьезное значение, чем прежде. Возник десяток новых вопросов: кто она, эта женщина, бывшая жена Черняева, присвоившая имя Величко? Как она это сделала, зачем, с какой целью? Как попали к ней в руки документы погибшей комсомолки? Где, наконец, находится она сейчас, почему скрылась из Крайска, обманув всех, даже своего прежнего мужа — Черняева?
Не исключено, что Садовский мог дать ответ на многие из этих вопросов, но можно ли с ним откровенно говорить? На чьей он окажется стороне? Миронова? А вдруг нет? Вот это и должен был выяснить Андрей, прежде чем решить: можно ли говорить с Садовским или нет?
В первые же дни пребывания в Куйбышеве Андрей выяснил, что Садовский прожил с мнимой Величко около десяти лет, чуть не с самого окончания войны. Все, с кем беседовал Миронов, говорили о нем только хорошее. Валериан Сергеевич жил и работал в Куйбышеве лет двадцать, если не больше. Фигурой он в городе был приметной: заслуженный врач, чуткий, отзывчивый человек. Правда, как отмечали все, с кем под различными предлогами встречался Миронов, в последние год-два после ухода жены Валериан Сергеевич заметно изменился: стал нелюдимым, замкнутым. Но врачом по-прежнему оставался превосходным, человеком незлобивым, деликатным. Садовского не порицали: его жалели.
Да, казалось бы, с Садовским можно говорить прямо. Все говорило за это, все… если бы не одно «но». Дело в том, что, собирая сведения о Садовском, Миронов выяснил, что весной этого года, точнее, двадцать шестого мая, то есть ровно за два дня до отъезда мнимой Величко из Крайска, Садовский вдруг исчез и около десяти суток не появлялся. Он внезапно взял отпуск за свой счет и куда-то уехал, никому ничего не объяснив. Где он находился, тоже никто не знал.
Вот пойди тут и беседуй с ним! Могло статься, что между поспешным и труднообъяснимым выездом Садовского из Куйбышева и исчезновением мнимой Величко из Крайска существует связь. Какая — выяснять и выяснять, но… существует.
«Нет, — говорил себе Миронов, — пока не выясним, где был Садовский между двадцать шестым и тридцатым числами мая, о беседе с ним нечего и думать!»
Легко сказать: «пока не выясним», а как это выяснишь, если никто ничего не знает?
Трудно сказать, как бы решил Андрей вставшую перед ним задачу, если бы не счастливый случай. Впрочем, генерал Васильев любил повторять, что случай в чекистской работе выпадает на долю не удачливого и везучего, а умного и настойчивого.
Беседуя с разными людьми, собирая по крохам сведения о так называемой Ольге Величко и ее бывшем муже, Миронов как-то разговорился со старой нянечкой, долгие годы проработавшей в той же больнице, что и Садовский.
— Так, — говорила старушка, — так. Значит, больницей нашей интересуешься? Что ж, это хорошо, потому как больница у нас хорошая, есть чему поучиться, и врачи хорошие. Разные, конечно, но в общем-то ничего, хорошие. Ну, а уж кто особливо к больным душевный, заботливый, так это Валериан Сергеевич, значит… Садовский. А еще Василий Митрофанович был. Проскурин. Очень они промеж себя дружили. Только Василий Митрофанович уехал, он теперь в Ставрополе. Вы места-то наши небось знаете? Это верст сто вверх по Волге будет. Ставрополь Волжский прозывается. Валериан Сергеевич когда и в гости к нему съездит, а как вернется, обязательно мне привет передаст. Это уж как водится. Очень они оба с Василием Митрофановичем меня уважают.
Что? Когда последний раз Валериан Сергеевич привет от Василия Митрофановича передавал? Да, почитай, с полгода назад. Точно не помню. Весной вроде это было… Никак, после троицы…
«Весной, — думал Миронов, — опять весной? А что, если?..»
Следующим утром, взяв в областном управлении милиции быстроходный катер, Миронов двинулся вверх по Волге. Через три с небольшим часа хорошего хода он был в Ставрополе.
Проскурина, главного врача местной больницы, Андрей нашел сразу и, поговорив с ним о том о сем, между делом спросил, не скучает ли Василий Митрофанович здесь, в Ставрополе, не тянет ли его обратно в Куйбышев, поддерживает ли он связь с больницей, где работал раньше, с прежними товарищами.
— Как вам сказать, тянет ли в Куйбышев? — задумчиво сказал Проскурин. — Ведь ехал я сюда по доброй воле. Конечно, условия для работы не те, но дело интересное, самостоятельное. Да и дел, дел… — Проскурин усмехнулся. — Тут не то что о прошлом помечтать, а, бывает, присесть на минутку не присядешь. Не до того. Что же до товарищей, так они меня не забывают, нет-нет, а кто и приедет. Места-то у нас знаменитые. Красотища неописуемая. Особенно летом хорошо, да и весной… Тут тебе и охота, и рыбалка…
— Ну, раз рыбалка… — понимающе кивнул Миронов. — Сам грешен. Что ж, и этой весной кто приезжал? Весна-то была холодная, ненастная.
— Да, весна в этом году не порадовала, а приезжать все же приезжали. Друг у меня есть, Садовский — может, слыхали? Мы не один год в Куйбышеве вместе работали; вот он и приезжал. Большой души, доложу вам, человек и великого благородства. Обидно, что жизнь с ним так неласково обошлась.
— Что, — участливо спросил Андрей, — беда какая случилась?
— Беда? Можно сказать и так. С женой у него… Ушла она, бросила Валериана. Тяжко ему. Э, да что об этом говорить… — Проскурин горестно махнул рукой.
Чувствуя, что беседовать на эту тему Проскурин не расположен, Миронов не стал настаивать. Он вернулся к разговору о рыбалке.
— Значит, говорите, Садовский рыбачить приезжал? Небось ранней весной, в половодье? Нет лучше времени!
— Да-а, — мечтательно протянул Проскурин, — в половодье хорошо! Только Валериан приезжал не ранней весной, попозже, в конце мая. Даже точно скажу — двадцать шестого мая. День рождения у меня, понимаете? Вот он и приезжал. Посидели мы вечерком, отвели душу, а наутро он и укатил… Так-то!
Миронов на мгновение задумался: значит, Садовский уехал из Ставрополя двадцать седьмого мая, но куда? Где он находился в день отъезда Величко из Крайска? Может, Проскурин даст ответ на этот вопрос?
— Что ж, — безразличным тоном заметил Миронов, — выходит, ваш товарищ приехал в такие благословенные места и, пробыв сутки, так и вернулся в Куйбышев, даже не порыбачив? Зря!..
— Чего не скажу, того не скажу, — возразил Проскурин. — Может, и рыбачил. Валериан в Куйбышев не сразу вернулся, он еще к Захарьичу заехать хотел, по лесу денек-другой побродить. Он это любит…
— К Захарьичу? — не понял Андрей.
Проскурин снисходительно усмехнулся:
— Сразу видно, что вы из приезжих. У нас Захарьича не то что в Ставрополе, но почти весь Куйбышев знает. Знаменитый старик! Далеко за семьдесят, а любого молодого за пояс заткнет. Лесничим он работает тут, невдалеке. Ну, и рыбак, и охотник отменный. Такие места знает!.. К нему в сезон чуть не все куйбышевское начальство съезжается. А с Валерианой они старинные друзья…
— Василий Митрофанович, будьте человеком, — загорелся Миронов, — порекомендуйте меня Захарьичу, скажите, как его разыскать? Вот бы денек-другой порыбачить. Люблю!
Не то чтобы Андрей был заядлым рыбаком, хотя изредка в компании и ездил на рыбалку, случалось, но Захарьич был ему нужен, чтобы окончательно уточнить, где был Садовский двадцать седьмого, двадцать восьмого, двадцать девятого мая, встречался ли он в эти дни с так называемой Величко. Ради этого не жалко было пожертвовать не то что днем или двумя, а если потребуется, хоть неделей.
Недели, однако, не потребовалось. Прорыбачив с Захарьичем день и переночевав в его лесной избушке, Андрей выяснил все, что требовалось. Со слов Захарьича, которого Миронов без труда навел на разговор о Садовском, Андрей узнал, что Валериан Сергеевич приехал к старому леснику прямо от Проскурина, следующим утром после дня рождения Василия Митрофановича, и прожил неделю безвыездно. Все это время они провели вместе, вдвоем, никто больше не появлялся. Следовательно, со своей бывшей женой Валериан Сергеевич в эти дни не встречался и к ее исчезновению из Крайска причастен не был.
Последние колебания у Миронова исчезли, и в Куйбышев он вернулся, окончательно утвердившись в том, что разговаривать с Садовским можно и сделать это надо безотлагательно. В тот же вечер Андрей пригласил Валериана Сергеевича.
Беседа с Садовским не обманула ожиданий Миронова. Сдержанно, спокойно, без всякого выражения рассказывал Валериан Сергеевич об Ольге, об их отношениях. Нет-нет, а при упоминании об Ольге у Садовского прорывались нотки глубокой горечи, неизжитой обиды и тоски, но он тут же спохватывался и снова глухо и неторопливо продолжал свое повествование. Да, судя по тому, как он рассказывал, могло показаться, что все в нем перегорело. И все же рассказ Садовского с первых же минут захватил Андрея, захватил целиком.
Вопросы Миронов задавал спокойно, неторопливо, с самым невозмутимым видом, ничем не выдавая своего волнения, а взволноваться было от чего.
Валериан Сергеевич начал с истории своего знакомства с Ольгой в семье профессора Навроцкого, в первые годы войны. Туман, который висел над прошлым мнимой Величко, стал рассеиваться. Андрей не спешил, не торопил Садовского, хотя ему и не терпелось узнать, как воспитанница Навроцкого получила вдруг фамилию Величко. Садовский же, рассказывая об Ольге, об ее прошлом, фамилию ее не называл.
Когда Валериан Сергеевич перешел к появлению Ольги в Куйбышеве после возвращения из плена, волнение Андрея Ивановича возросло. Значит, она была в плену? У немцев, а потом, по-видимому, у американцев (ведь вернулась она спустя два года после окончания войны из лагерей для перемещенных лиц)? Это было новостью, и новостью важнейшей. «Вот откуда, — мгновенно мелькнула у Андрея мысль, — стала она Величко, если только тут нет совпадения».
— Простите, — безразлично вставил наконец так волновавший его вопрос Миронов, — а почему, выйдя за вас замуж, Ольга Николаевна не приняла вашу фамилию?
— Почему? — переспросил Садовский. — Сказать по совести, меня никогда не интересовал и не волновал вопрос, какую фамилию носит моя жена, но у Ольги были свои соображения, по которым она не хотела менять свою фамилию на мою.
— Что за соображения?
— Фамилия Величко была ей дорога, и она никакие хотела ее менять.
— Величко? — задал вопрос Миронов. — Это ее девичья фамилия?
— Нет, что вы, — как и прежде, бесстрастным тоном ответил Садовский. — Фамилия Ольги — Корнильева. Величко она стала на фронте. Ольга ведь была радисткой. В партизанском отряде. Дело, как вы понимаете, секретное. Ну, из соображений конспирации, как она говорила, ей и пришлось изменить фамилию. Фамилия эта была ей дорога как память фронтовых лет, поэтому Ольга и не хотела ее менять.
Дальнейший рассказ Садовского был менее интересен: почти все, что он сообщил, в частности о злосчастной поездке в Сочи и уходе от него Ольги, а также о своей поездке в Крайск, было уже известно Миронову. О судьбе Ольги после их последней встречи Садовский ничего не знал. Правда, кое-что в его рассказе об обстоятельствах ухода от него Ольги заинтересовало Миронова. Вернее, заинтересовал не сам рассказ, а те противоречия, которые Андрей заметил в словах Валериана Сергеевича и Черняева. Так, например, Черняев говорил, что «роман» с Ольгой длился у него в Сочи около двух недель, по словам же Садовского получалось, что Ольга ушла от него к Черняеву через день после знакомства с ним. А беседка на берегу моря, лунная ночь, пощечина? Ни о чем похожем в рассказе Валериана Сергеевича не было и речи. Имелись и другие расхождения между тем, что говорил Садовский, и рассказом Черняева. Кто же из двоих грешит против истины? Садовский? Зачем? Тогда — Черняев? А он с какой стати? Но сейчас не это было главным, хотя и с этим со временем предстояло разобраться.
Выслушав в тот же вечер по телефону доклад Миронова, генерал Васильев спросил:
— Значит, говорите, Садовский сказал, что его бывшая жена находилась одно время в лагерях невдалеке от Энска? Весьма любопытно… — Генерал на минуту умолк. — Кстати, Андрей Иванович, ведь этот самый «кузен» Корнильевой — как его? Рыжиков? — тоже, если я не запамятовал, из Энска. Вы об этом совпадении не задумывались?
— Как же, товарищ генерал, думал. Не исключено, что в свете новых данных следы Корнильевой надо поискать именно там, в Энске. Может, лучше бы выехать туда мне самому?..
— Пожалуй, — согласился генерал. — Поезжайте. Только сначала побывайте в Крайске, проверьте, что там делается, а затем — в Энск. Что же касается Корнильевой — такова, кажется, ее подлинная фамилия? — так мы организуем тщательную проверку. Результаты вам сообщим. Да, кстати, давно пора поинтересоваться теткой Корнильевой, Навроцкой, да как следует, поосновательнее. Не там ли скрывается Корнильева? Как вы думаете, не направить ли в Воронеж Луганова, а? Согласны?
Глава 7
Вернувшись из Куйбышева, Миронов вызвал младшего лейтенанта Савельева. Андрею не терпелось узнать, не выяснил ли тот чего-нибудь нового о Черняеве, о людях, которые окружали инженер-подполковника, с которым тот был близок.
Ничего интересного, однако, Савельев доложить не мог. Вот уже третью неделю, как он не спускал глаз е Черняева, а все без толку. Все было тихо и мирно. Где те трудности, о преодолении которых мечтал младший лейтенант Савельев? Не было ничего даже отдаленно напоминающего опасность, ничего романтического в будничном тяжком труде молодого чекистка Савельева. Черняев вел себя спокойно, скромно. Ни с кем вне работы не встречался. По вечерам сидел дома, либо одиноко бродил по городу, выбирая глухие, окраинные улицы и переулки, избегая людей. Ровно ничего примечательного, ничего настораживающего Савельев не обнаружил. Так он и доложил Миронову.
— Ничего не попишешь, — сказал майор. — И так бывает. Может, возле Черняева и нет никакой грязи. Работу, однако, продолжайте. Окончательные выводы делать рано.
После ухода Савельева Миронов встретился с Лугановым. Он передал ему указания генерала, и они обсудили план предстоящей поездки Луганова в Воронеж, к тетке Корнильевой. Андрей сообщил ему, что сам он отправляется в Энск.
Полковник Скворецкий высказал свое недовольство, когда Миронов и Луганов доложили ему свои планы. «Здорово, — говорил он, — у вас получается. То один укатил в Ленинград, то другой в Куйбышев, а теперь оба удираете. Кто же тут без вас будет заниматься делами этого самого розыска, координировать всю работу? Мне, старику, что ли, прикажете?»
Ворчал полковник, однако, больше для вида, а в конце беседы заверил Миронова и Луганова, что на время их отсутствия сам будет контролировать ход дела.
Пока Андрей, готовясь к поездке в Энск, вновь и вновь просматривал скудные материалы о Рыжикове и его встречах с мнимой Величко, из Москвы пришла справка на Корнильеву.
В справке содержались сведения как о ней самой, так и о ее родителях. Оказалось, что отец Корнильевой вырос в семье крупного помещика, был в прошлом офицером одного из привилегированных гвардейских полков царской армии. В первые годы гражданской войны Корнильев сражался в рядах белой армии против советской власти. Осенью 1919 года, после провала деникинского наступления на Москву, Корнильев, будучи раненным, застрял под Курском, где жила его жена.
Явившись в конце гражданской войны в местные органы советской власти с повинной, Корнильев был прощен. До 1929 года работал там же в Курске, в Губземотделе, а в 1929 году был арестован. Как выяснилось, он был связан с контрреволюционными заговорщиками из числа бывших белогвардейцев. В тюрьме, заболев воспалением легких, Корнильев умер.
Вскоре умерла и мать Ольги. Девочке в то время не исполнилось и шести лет.
Вместе с братом, который был старше ее на пять лет, Ольга очутилась в детском доме, но пробыла там недолго. Ее удочерил профессор Навроцкий, жена которого была родной сестрой матери Ольги Корнильевой.
Георгий, брат Ольги, уйти из детдома отказался, что с ним сталось дальше, в справке не указывалось.
Судя по справке, Ольга Корнильева осенью 1942 года, окончив среднюю школу, после ряда настойчивых просьб была зачислена в специальную радиошколу. Закончив с отличием ускоренный курс, она была сброшена с парашютом в тылу немецких войск, в расположение одного из партизанских соединений. За время пребывания в соединении характеризовалась только положительно.
В одном из боев летом 1943 года Корнильева была ранена и захвачена в плен. Сначала находилась в гитлеровском концлагере в районе Энска, где вела себя достойно, как советский человек. Затем вместе с другими пленниками Ольга была вывезена в Германию. На этом след Корнильевой терялся: она значилась пропавшей без вести. Никакого ответа на вопрос, как и почему Ольга Корнильева превратилась в Величко, справка не содержала.
Внимательно прочитав справку, Миронов задумался. Конечно, происхождение Корнильевой, судьба ее родителей несколько настораживали, но ведь сама Ольга росла, воспитывалась в советской семье, среди советских людей. А самый факт и обстоятельства ее ухода на фронт, ее поведение в партизанском отряде, в лагерях, наконец, — разве не говорили сами за себя?
Да, но — Величко! Почему Величко? Зачем, с какой целью взяла она эту фамилию? Садовскому, во всяком случае, она лгала, утверждая, будто фамилию Величко ей дали во время пребывания в партизанском отряде, «по соображениям конспирации». Лгала, по-видимому, неспроста. А записка, опять все тот же злосчастный клочок бумаги? Что значила эта записка?
Сколько этих «зачем» и «почему» подстерегают чекиста на его трудном пути к раскрытию тайны! Андрей привык к этому, и все же сейчас он испытывал чувство какой-то неудовлетворенности. С каждым днем, с каждым вновь добытым фактом таинственная история Ольги Николаевны Корнильевой-Величко-Черняевой не только не прояснялась, но становилась все сложнее, все запутаннее. Значит, работать и работать…
Следующим утром Миронов выехал в Энск, а Луганов — в Воронеж.
По прибытии в Воронеж Луганов быстро отыскал вдову профессора Навроцкого. Мария Семеновна Навроцкая сдавала иногда временным жильцам внаем одну-две комнаты своей обширной квартиры. Одна из таких комнат как раз пустовала. Василий Николаевич не замедлил этим воспользоваться. Явившись к Навроцкой, он заявил, что приехал в Воронеж на время, в командировку, а тут услышал, что Мария Семеновна сдает комнаты, ну и решил воспользоваться ее любезностью. Как, не отвергнет она одинокого странника? В гостинице-то ведь дороговато, да и с номерами трудно…
Навроцкая выслушала Луганова молча, церемонно поджав губы. Когда Василий Николаевич кончил, она заметила, что вообще-то комнат не сдает, разве кому из знакомых, но уж если такой случай… Разве что в виде исключения? На том, к обоюдному удовольствию, они и порешили.
Прошел день-два, и у Василия Николаевича установились самые дружеские отношения с суровой по виду, но в общем-то очень милой и простоватой теткой Ольги Корнильевой.
Скромность Луганова, дань восхищения, которую он искренне отдавал имени профессора Навроцкого (который, кстати, вполне того заслуживал), пришлись Марии Семеновне как нельзя по душе. Она быстро усвоила снисходительно-поощрительный тон в отношении конфузливого «командировочного», начала приглашать его разделить с ней вечерами чашечку чая и часами готова была рассказывать, рассказывать, рассказывать… Причем получалось как-то так, что о профессоре она говорила мало, о его работе, трудах не упоминала вовсе (да и знала ли она эти труды?), зато без конца предавалась воспоминаниям о своем прошлом, о прожитых годах, о своих многочисленных родственниках.
Однако о сестре — матери Ольги Николаевны Корнильевой, о ее семье, о самой Ольге Навроцкая поначалу не упоминала. По-видимому, просто не приходилось к слову. Между тем именно это, и только это интересовало Луганова.
Василий Николаевич решил ускорить события, попытаться навести разговор на интересующий его предмет, а тут вскоре и случай представился. Сидя как-то вечером у Марии Семеновны, Луганов небрежно перелистывал толстенный, в кожаном переплете альбом семейных фотографий Навроцких. Рассеянно скользя взглядом по изрядно надоевшим фотографиям, Василий Николаевич внезапно насторожился: на одном из снимков был изображен статный молодой офицер в мундире свиты его величества. Рядом сидела хрупкая миловидная женщина, чем-то напоминавшая, хотя и отдаленно, Марию Семеновну Навроцкую. И как он раньше не обратил внимание на этот снимок?
— Позвольте, позвольте! — воскликнул Луганов, кладя перед Марией Семеновной раскрытый альбом. — Неужели это вы? Но как вы тут выглядите! Наверное, снимались после тяжкой болезни, не так ли?
— Что вы! — горестно воскликнула Навроцкая. — Это не я. Я никогда не была такой слабенькой. Это — Катрин. Сестра. Бедняжка часто болела. Она умерла совсем молоденькой, и тридцати двух лет не было…
Мария Семеновна разговорилась. Вспоминая «бедную Катрин», она всячески старалась подчеркнуть, насколько была привязана к младшей сестре, и все же в ее рассказе нет-нет, а прорывались нотки, свидетельствовавшие о том, что наряду с привязанностью было и что-то другое: порой зависть, порой порицание, а пуще всего сознание собственного превосходства и этакого снисходительного сожаления. Но любить младшую сестру Навроцкая, в общем, любила. Это Василий Николаевич понял. К дочери же ее, Ольге, была глубоко и искренне привязана. Тут места для сомнений не было.
Причину некоторой двойственности в отношении Навроцкой к младшей сестре Луганов понял быстро: уж слишком по-разному сложились судьбы обеих сестер, и если одну из них судьба поначалу баловала, к другой же была мало благосклонна, то потом все изменилось, и изменилось круто.
…Катрин, по словам Марии Семеновны, была очень хороша собой и имела шумный успех «в свете». Она рано вышла замуж, сделав «блестящую партию». Муж Катрин был офицером, сыном крупных помещиков, человеком состоятельным.
Судьба Навроцкой сложилась иначе. Долгое время никто не обращал на нее внимания, не добивался ее руки. Профессор, который тогда был начинающим врачом, случайно встретил Марию Семеновну на одном из модных курортов и вскоре предложил ей руку и сердце. Мария Семеновна ухватилась за представившуюся возможность и стала женой Навроцкого. Нельзя сказать, чтобы, выходя замуж, она уж слишком страстно любила мужа, но привязаться к нему она привязалась искренне, и жизнь свою они прожили согласно.
Было время, когда она завидовала Катрин, ее успеху, положению. Но как повернулась жизнь! Блестящий гвардеец, богач превратился в нищего, мелкого служащего, а его молоденькая избалованная жена стала влачить жалкое существование. Зато ее, Марии Семеновны, муж делал головокружительную «карьеру». Известный врач в городе, потом главный врач клиники, профессор, доктор наук…
Подстрекаемая вопросами Луганова, Навроцкая рассказала и о детях Корнильевых, о своих племяннике и племяннице. Георгий, племянник, тот гордый, в отца пошел. После смерти матери забрал сестренку и пошел в детский дом, а мальчишке и одиннадцати не было! Ну, Оленьку-то (так звали дочку Катрин) Мария Семеновна с профессором забрали к себе, благо своих детей у них не было. Удочерили девочку. Как же иначе? Так Оленька и росла в их семье, как родная дочь. Хорошая девочка!..
Георгий? С тем сложнее. Георгия они тоже хотели взять к себе, но тот наотрез отказался; так и остался в детском доме. Ничего, однако, стал человеком. Воевал. Институт кончил. Теперь на научной работе. Геолог, что ли, или археолог. Только, заявила Навроцкая, мы с ним чужие. Напишет он раз в два-три года, редко когда чаще, и все. И она, Мария Семеновна, ему почти не пишет. Не о чем. И поселился-то где-то у черта на куличках — в Алма-Ате! Ведь это подумать только!
— А что с Оленькой? — не без волнения спросил Луганов. — Как у нее жизнь сложилась?
Навроцкая тяжело, часто задышала и приложила к глазам платочек:
— Что вам сказать, Василий Николаевич? Незадачливая у нас Оленька, несчастная. Не заладилась у нее жизнь, ой не заладилась…
— Но почему же? В вашей семье, у вас? Нет, нет, не понимаю! Отказываюсь понимать! — горячо произнес Луганов, подбивая Навроцкую на дальнейший рассказ.
— Видите ли, — чуть подумав, заговорила Мария Семеновна, — трудно сказать, как воспитывала свою дочку Катрин, но, когда Оленька попала в нашу семью, это была… был… Как бы вам объяснить? Ну, одним словом, enfant terrible — ужасный ребенок. (Навроцкая употребляла время от времени французские выражения.) Своевольная, взбалмошная, но в то же время очень добрая, просто очаровательная девочка. Такой она и росла — мила, ласкова, умна, послушна, а то вдруг такое выкинет, что диву даешься. Вы знаете, — Навроцкая вдруг понизила голос до таинственного шепота, — что Оленька устроила незадолго до начала войны? Ужас! Ужас! Только уговор, Василий Николаевич, никому ни слова, строго entre nous. Vous comprenez?[3] Так вот, Ольга вступила в какое-то общество, что ли. Тайное. Что они замышляли, толком не знаю, но что-то нехорошее. Раскрылось это случайно: прибирала я однажды Оленькин стол, смотрю — бумага. Какая-то странная — клятва. «Я, мол, такой-то и такой-то, клянусь в верности старшему наставнику», ну и всякое прочее. Очень это на старые, дореволюционные скаутские штучки смахивало. «Старший наставник»! Ишь ты! Я как прочитала — так к мужу. А Оленька очень любила профессора, уважала…
Когда Оленька пришла, заперлись мы втроем в столовой — и бумагу эту на стол. Оленька поначалу было запиралась, а потом призналась во всем. Собиралось их, оказывается, несколько человек школьников, всё больше те, чьи родители были дворянами, ну и решили мстить властям. Устроил эту штуку Марковский. Серж Марковский. Вы не слышали такую фамилию? Впрочем, откуда…
Марковские, — продолжала Навроцкая, — это в прошлом крупнейшие воронежские помещики. После революции, году этак в двадцать пятом — двадцать шестом, всей семьей выехали за границу. Кажется, во Францию или в Германию. Впрочем, это неважно. Мальчик же их тут остался. Почему остался, как жил, у кого жил — не скажу. Не знаю. Только незадолго перед войной появился этот Марковский в нашей семье.
Начал он ухаживать за Оленькой, а та и рада. Было ей тогда лет шестнадцать, а тут роман с таким взрослым юношей. Ему-то уже за двадцать было. Оленьке, конечно, лестно.
Не нравилось нам с профессором все это очень, а что поделаешь? Надо сказать, человек-то он, этот Марковский, был нехороший: лживый, жестокий, властный.
Вот Марковский и был «старшим наставником». Оленька нам в тот вечер все выложила. Как оказалось, Марковский крутился среди школьников и кое-кого из них подбивал вступить в это самое «общество», которое намеревался создать. Не с хорошими, вы понимаете, целями. А девушек и совратить старался, соблазнить. Нет, каков негодяй?!
Ну, мы с профессором, — продолжала Навроцкая, — услышав ее рассказ, все поняли и за голову схватились. Оленьке и в ум не шло, что от нее нужно Марковскому, почти девочка же еще, а нам понятно. Тут еще это «общество». Что делать?
На наше счастье, приехал тут Жорж, Оленькин брат. Погостить. Юноша он был серьезный, не по годам рассудительный, решительный. Мы, конечно, все ему и выложили. Страшно он рассердился, Ольгу изругал, а сам хотел о Марковском сообщить куда следует. Только не потребовалось: тот сгинул. Как сквозь землю провалился. Видно, что-то пронюхал. Потом слух был, будто он за границу удрал, к родителям. Как он в эти годы умудрился за границу выбраться, ума не приложу. Впрочем, кто его знает?!
А Оленька многое поняла, за ум взялась. Учиться лучше стала, повзрослела девочка. Тут — война. Года не прошло, стала Оленька на фронт проситься: настойчиво, решительно. И добилась-таки своего — пошла воевать. Ушла на фронт и пропала. Мы и не чаяли, что она жива. Профессор так и умер, не дождавшись. Объявилась Ольга какое-то время спустя после окончания войны, и не здесь, не в Воронеже, а в Куйбышеве, где мы в эвакуации жили, откуда она на фронт ушла. Там, в Куйбышеве, замуж вышла. За ученика профессора — Валериана Сергеевича Садовского. Хороший человек, но годами Оленьки старше, много старше. Может, поэтому, но только и тут у нее не заладилось. Бросила она мужа. Разошлись…
— Да-а-а… — сочувственно протянул Луганов. — Не судьба, значит, не судьба!.. Скажите, любезнейшая Мария Семеновна, неужели за все эти годы, после войны, Ольга так ни разу у вас и не побывала, не навестила?
— Что вы, Василий Николаевич, что вы! Как вы могли такое подумать? Наезжала, конечно, голубка моя, наезжала. Не часто, но бывала. Как сейчас помню, приехала она последний раз года два — два с половиной назад, как раз когда Валериана Сергеевича, мужа, оставила. Плакала тогда все, горько так. Я ее спрашиваю: «Ну что ты убиваешься? Жалко тебе мужа, так не бросай его, ведь он-то тебя как любит!» А она и говорит: «Ах, тетя, тетя, ничего-то вы не знаете, ничего не понимаете». А что знать? Что тут понимать?
Уговаривала я ее в тот раз вещицы кое-какие нарядные, украшения, драгоценности, что от Катрин остались, с собой взять — так отказалась. Я кое-что потихоньку к ней в чемодан сунула перед ее отъездом. Потом она мне писала, благодарила. Ну, а как поселилась в Крайске с новым мужем, совсем писать бросила. Не сладко, видно, моей Оленьке, ой не сладко!.. Сердцем чую…
Мария Семеновна умолкла, задумалась. Луганов сидел не шелохнувшись, чуть дыша, ожидая, не скажет ли она еще чего-нибудь, не раскроет ли тайну местопребывания Ольги Корнильевой. Но Навроцкая молчала. Потом слабо, словно через силу улыбнулась и тихо сказала:
— Вы уж извините, Василий Николаевич, заболталась я, а вам все это и вовсе не интересно.
— Что вы! — горячо, с неподдельной искренностью воскликнул Луганов. — Как так — не интересно?! Все это так трогательно!..
Луганов с минуту помолчал, потом осторожно, вежливо спросил:
— А где же она теперь, ваша племянница?
— Как — где? — удивилась Навроцкая. — Я же вам говорю: в Крайске. В Крайске — где же ей еще быть?
…Утром следующего дня Луганов был в областном управлении КГБ. По его просьбе перевернули все архивы, но никаких материалов о Марковском не обнаружили, если не считать куцей справки, в которой упоминалась семья крупного в прошлом воронежского помещика Марковского, выехавшая в двадцатые годы за границу. Ничего больше в этой справке не указывалось: не было и намека на то, куда именно выехали Марковские, что с ними сталось, где находился и находится Серж Марковский. Об Ольге же Корнильевой или о каком-либо «тайном обществе», как говорила Навроцкая, в местных архивах и вовсе ничего не имелось.
Закончив проверку, Луганов так и остался в неведении, существовало ли в природе «общество», таков ли был в действительности Марковский, этот «старший наставник», каким он рисовался не очень искушенной в жизни пожилой женщине? Была ли, наконец, связь между всем этим и превращением Ольги Корнильевой в Величко, связь с таинственной запиской, что была обнаружена за подкладкой куртки.
Делать в Воронеже было больше нечего, и Луганов спустя сутки вылетел в Крайск. Что ни говори, а кое-какие результаты поездка дала: как ни неопределенны и расплывчаты были данные о прошлом Ольги, все-таки они были получены, уж не говоря о том, что одна из загадок в этом таинственном деле была разгадана, — секрет появления у Корнильевой старинных украшений был раскрыт. Да, поездка прошла не зря… Что-то в Крайске? А в Крайске Василия Николаевича поджидали неприятности, да такие серьезные, что и предвидеть было никак нельзя. Тем более серьезные, что Миронова на месте не было — он еще не вернулся из Энска, и вся тяжесть случившегося обрушилась целиком на Луганова….
Глава 8
В то время как Луганов находился в Воронеже, мирно беседовал с Навроцкой и копался в архивах, Миронов в Энске искал Корнильеву. Теперь, когда было выяснено, что ни в Куйбышеве, ни в Воронеже Корнильевой нет, а от версии с Кисловодском не осталось и следа, единственная из оставшихся в руках следствия нитей вела в Энск, к Рыжикову. Нить эта казалась тем более прочной, что в немецких лагерях Корнильева находилась именно здесь, в районе Энска. Да и Рыжиков, характер его отношений с Корнильевой выглядели весьма подозрительно. Настороженность Андрея усилилась, когда, поработав день-другой в Энске, он получил о Рыжикове более полное представление, нежели имел раньше. Правда, к облегчению Миронова, выяснилось, что работал Рыжиков не на одном из секретных заводов под Энском, а в самом Энске, на радиозаводе.
Сразу после приезда в Энск Андрей отправился на радиозавод, где, как он узнал, работал Рыжиков. Побывав в парткоме, в отделе кадров завода, побеседовав с людьми, хорошо его знавшими, Миронов выяснил, что инженер Рыжиков живет и работает в Энске не один год, но ничем особо положительным себя не зарекомендовал. Скорее наоборот: Рыжиков был хитер, не особо добросовестен, в коллективе держался особняком, тяготел к «западному образу жизни». Короче говоря, большинство отзывов были отрицательные. Но это еще было полбеды. Андрея больше насторожило другое: как удалось ему выяснить, никаких двоюродных сестер у Рыжикова не было. Следовательно, выдавая Рыжикова за своего двоюродного брата, Корнильева лгала. В который раз лгала…
Далее: из полученной Мироновым справки явствовало, что инженер Рыжиков никакой командировки в Крайск ни от кого не получал да и вообще направлялся в командировки крайне редко. Однако, проживая в крайской гостинице, Рыжиков предъявлял командировочное удостоверение, выданное заводом. Следовательно, и тут было что-то не чисто.
Прежде чем предпринимать какие-либо решительные шаги, к Рыжикову следовало присмотреться, и присмотреться попристальнее.
Не прошло и нескольких суток, как правильность принятого Мироновым решения подтвердилась: выяснилось нечто весьма любопытное. В один из вечеров у Рыжикова состоялась встреча, носившая, судя по всему, конспиративный характер. Рыжиков, выйдя после окончания работы с завода, направился в порт. Он бродил возле одного из пакгаузов, словно кого-то поджидая. Действительно, вскоре показался человек, который подошел прямо к нему, и минут пятнадцать — двадцать они прогуливались возле причалов, о чем-то беседуя вполголоса.
Вели они себя подозрительно: встретились — не поздоровались, разошлись — не попрощались, причем Рыжиков что-то передал своему собеседнику. Во время разговора то один, то другой то и дело оглядывались по сторонам, словно проверяя, не следит ли кто за ними.
Как удалось установить, собеседником Рыжикова был некто Лаптин, работавший в радиомастерских, расположенных на территории порта.
Результаты проверки Лаптина придали этой странной встрече еще больший интерес. Лаптин — пожилой человек, был опытным мастером-радистом. В период немецкой оккупации он не прекращал работы в радиомастерских, фактическим хозяином которых была в то время гитлеровская военно-морская разведка.
Миронов решил просмотреть архивы, относящиеся к деятельности германской военно-морской разведки в районе Энска в период фашистской оккупации, и, как оказалось, не зря. В одной из старых папок он обнаружил заявление, которое было подано в органы госбезопасности еще в последний год войны, но так и осталось нерасследованным.
Автор заявления, комсомолец, писал, что по ордеру городского Совета его вселили в комнату, пустовавшую после какого-то немецкого прихвостня, сбежавшего с фашистами. Знакомясь со своим жилищем, он неожиданно обнаружил замаскированную нишу, нечто вроде тайника, чуть не доверху набитую антисоветскими листовками, отпечатанными типографским способом. Судя по тексту, было ясно, что листовки печатались незадолго до поражения фашистской Германии. Отсюда автор заявления делал справедливый вывод, что мог оборудовать тайник и наполнить его листовками только тот, кто занимал комнату непосредственно перед изгнанием фашистских захватчиков из Энска.
Военная контрразведка, получившая заявление, выяснила, что ранее в этой комнате проживал некий Шуранов, сотрудник фашистской военно-морской разведки, который бежал с немцами. Имелась справка, что единственным родственником Шуранова, проживающим в Энске, является его дядя — Лаптин, мастер портовых радиомастерских. Больше в деле ничего не было.
Поскольку следов Шуранова обнаружить не удалось, а в отношении Лаптина никаких материалов не имелось, дело было сдано в архив, где и лежало без движения.
Изъяв из дела экземпляр антисоветской листовки, приложенной к заявлению, Миронов попытался выяснить, где и кем она печаталась. При помощи сотрудников Энского областного управления КГБ это удалось сделать. Тщательно изучив множество шрифтов, чекисты пришли к выводу, что листовки печатались в одной небольшой частной типографии, существующей и поныне. Правда, теперь она стала кооперативной, но бывший владелец продолжал в ней работать в качестве мастера.
Связавшись по телефону с Москвой, Миронов доложил генералу Васильеву полученные данные.
— Полагаю, — закончил Андрей свой доклад, — что линия Рыжиков — Лаптин — Шуранов заслуживает внимания, однако мне не хотелось бы на это отвлекаться. Мое дело — Корнильева, и только в этом плане — Рыжиков…
— Что же, — согласился генерал, — правильно. От розыска Корнильевой вам отвлекаться не следует, а линией Шуранов — Лаптин займутся местные товарищи. Кстати, можно подключить им в помощь, если потребуется, Елистратова. Он как раз сейчас в Энске, но свои дела по командировке вот-вот закончит.
…Следователь центрального аппарата КГБ Елистратов появился у Миронова следующим утром. Это был худощавый подвижной блондин, чуть выше среднего роста, лет сорока с небольшим. Длинные густые волосы Елистратов зачесывал назад, оставляя открытым высокий узковатый лоб. Серые глаза Елистратова смотрели на собеседника пристально, нагловато.
Бесцеремонно расположившись за столом Миронова, Елистратов быстро листал материал дела Шуранова — Лаптина. Изредка он бросал короткие, отрывистые фразы:
— Вот мерзавец, старый мерзавец… Предатель… Вражина…
Миронов, пока Елистратов знакомился с делом, сдержанно молчал.
Кончив листать дело, Елистратов с шумом захлопнул папку и повернулся к Миронову:
— Как, Андрей Иванович, какие предложения?
Миронов пожал плечами:
— Сказать по совести, у меня определенного плана нет. Меня ведь интересует не столько Лаптин или Шуранов, сколько Рыжиков, вернее, связь Рыжикова с Корнильевой, ее местонахождение. В этом направлении я и намерен поработать…
— «Поработать, поработать»! — презрительно искривил тонкие губы Елистратов. — И долго ты намерен «работать»? Я бы, например, с этим старым вражиной не чикался…
— Позволь, Николай Иванович, позволь, — сдерживая себя, возразил Миронов. — Так уж сразу и вражина? А ты убежден, что Лаптин — вражина? Это — не Шуранов. Ведь прямых доказательств вины Лаптина нету…
— Да, убежден, — отрезал Елистратов. — А доказательства? Будут и доказательства. Их надо искать, они с неба не падают. На то и следствие, чтобы находить доказательства.
Миронов задумался. На память пришло давнее столкновение с Елистратовым, что случилось еще в начале пятидесятых годов. Министром государственной безопасности был в то время разоблаченный впоследствии Абакумов. Андрей тогда только что пришел на работу в центральный аппарат МГБ. На одном из оперативных совещаний он выступил и заявил, что считает глубоко ошибочным чрезмерное увлечение некоторых работников органов следствием. По убеждению Миронова, допрос арестованного не может и не должен играть решающей, определяющей роли в установлении чьей-либо виновности. Решающая роль, говорил Миронов, принадлежит предварительному расследованию, тщательному изучению всех фактов и обстоятельств, в ходе которого только и могут быть добыты неопровержимые доказательства виновности того или иного лица. Не проведя досконально предварительного расследования, полагаясь лишь на показания арестованного или свидетелей, решать, как правило, вопроса об аресте нельзя…
Так утверждал тогда Миронов, но и досталось же ему на орехи! Досталось кое от кого из тогдашних руководителей МГБ, но пуще всего от Елистратова, который в те годы был в фаворе. В чем только не обвинил он Миронова: и в попытке опорочить следствие, подорвать его значение, и в непонимании основ чекистской работы, одним словом, во всех и всяческих смертных грехах.
Туго бы пришлось Андрею, если бы не его молодость. Вот за молодостью-то, за отсутствием чекистского опыта и простили тогда Миронову его «ошибку». Простить-то простили, но ни в чем не убедили. Андрей остался при своем мнении. В то же время он убедился, что далеко не один является сторонником высказанной им точки зрения.
…Вскоре в органах государственной безопасности произошли коренные перемены. С разоблачением преступных дел Берия, с началом пересмотра и исправления ошибок и наслоений прошлого вся деятельность органов государственной безопасности была поставлена под неослабный контроль партии, социалистическая законность была восстановлена. Изменилось и отношение к следствию. Миронов окончательно убедился, что позиция тех, кто придерживался таких же, как и он, взглядов, была единственно правильной.
А Елистратов? Елистратов перестроился одним из первых. Он громче всех кричал на каждом собрании, всюду и везде осуждал собственные прошлые заблуждения, правда виня в них как-то не столько себя, сколько прежнее руководство органов. С Мироновым Елистратов заговаривал теперь не раз, не раз вспоминал минувшее столкновение, не скупясь на критику собственных «ошибок». Все эти годы Миронову казалось, что Елистратов искренен в осуждении стиля и методов работы, практиковавшихся в прошлом, но вот теперь?..
А что, собственно говоря, теперь? Елистратов, конечно, погорячился, сболтнул глупость, но ничего предосудительного пока не сделал. Может, он, Андрей, памятуя старое, давно прошедшее, слишком к нему придирчив? Так-то оно так, но присмотреться к Елистратову надо, ведь последние годы они редко сталкивались по работе…
— Вот что, Николай Иванович, — сказал Миронов, — давай условимся: ты занимайся Лаптиным, ищи Шуранова, только не дури. Я же буду искать Корнильеву и в этом плане работать над Рыжиковым. Друг друга будем держать в курсе дела. Условились?
Елистратов молча пожал плечами и вышел из комнаты, хлопнув дверью.
На следующий день, пораньше утром, Елистратов совместно с одним из оперработников Энского областного управления КГБ вызвал на допрос бывшего владельца типографии, в которой печатались листовки, найденные в тайнике. Едва посмотрев на листовку, тот сразу подтвердил, что печаталась она у него, и принялся клятвенно заверять следователей, что он тут ни при чем, что иначе поступить он тогда не мог. Ведь это было при немцах!..
— Да вас никто и не винит! — резко оборвал вконец растерявшегося старика Елистратов. — Вы скажите-ка лучше, кто вам дал заказ на печатание этой мерзости?
Старик вспоминал с трудом. Кажется, говорил он, это был какой-то пожилой, прилично одетый господин. Но утверждать он не может… Слишком много прошло времени.
— Пожилой, говорите? — уточнил Елистратов.
Владелец типографии явно затруднялся дать ответ.
— Да что вы крутите, — повысил голос Елистратов, — говорите прямо: подтверждаете, что вы минуту назад показали, будто это был пожилой человек, или отказываетесь?
Как видно, само слово «показания» произвели на владельца типографии магическое действие.
— Подтверждаю, подтверждаю, — засуетился старик, — ваша правда, конечно же, пожилой…
— Он? — воскликнул Елистратов, выхватив из стола фотографию Лаптина и придвигая ее к самым глазам владельца типографии. — Он? Узнаёте?
Старик вновь заколебался:
— Не могу знать, господин следователь…
— Какой я вам господин! — оборвал его Елистратов. — Забыли, в какое время живете, где находитесь?
— Виноват, господин товарищ, виноват. — У старика от страха заплетался язык. — Только как же я могу узнать, сами посудите. Столько лет прошло… Вроде бы и похож. А что, если не он?..
— Но похож, все-таки похож? — настаивал Елистратов.
— Похож, — уже уверенней ответил бывший владелец типографии, поняв, что от него требуют, — определенно похож…
— Так, — удовлетворенно подвел итог Елистратов, — оформим ваши показания.
Он достал из лежавшей на столе папок бланк протокола допроса и принялся быстро и уверенно его заполнять.
— Имя? Отчество? Фамилия? Год рождения? — сыпались вопросы. — Предупреждаю, что в случае дачи ложных показаний будете привлечены к уголовной ответственности. Ясно? Так что говорить только правду. Итак, в предъявленной вам фотографии вы опознали кого? Ага, человека, который давал вам при немцах заказ на изготовление антисоветской листовки. Так. Дальше?..
Дело шло споро. Не прошло и часа, как протокол был готов. Молодой малоопытный сотрудник Энского управления КГБ, выделенный для совместной работы с Елистратовым, недоуменно поглядывал на следователя из центра, дивясь тому, как ловко и быстро тот привел к признанию, которого явно добивался, вконец растерявшегося старика, с какой легкостью он сформулировал внесенные в протокол допроса вопросы и ответы.
Между тем Елистратов, не тратя времени даром, ни с кем ничего не согласовывая, вызвал на допрос Лаптина. «Старик не отвертится, — думал Елистратов. — Рассыплется. А там… там — победителей не судят. Посмотрим, что запоет этот чистюля Миронов, когда я размотаю Лаптина. Заслуга-то будет моя, только моя!»
Сотрудника Энского управления КГБ, пытавшегося было протестовать против вызова Лаптина, Елистратов попросту третировал: молод, молоко на губах не обсохло!
Прошло около получаса, и в кабинет робко вошел Лаптин. Елистратов жестом указал на стул. Старик сел, взволнованно оглядываясь по сторонам. Несколько минут длилось молчание: Елистратов пристально приглядывался к Лаптину. Выражение лица следователя казалось сочувственным.
— Давайте познакомимся, — сказал наконец просто, почти ласково Елистратов. — Моя фамилия Елистратов. Николай Иванович Елистратов. Я — старший следователь Комитета государственной безопасности. Теперь очередь за вами: расскажите о себе, да поподробнее, не стесняясь.
Лаптин, заметно волнуясь, рассказал свою биографию. Елистратов, выслушав его, взял со стола бланк протокола допроса и помахал им в воздухе.
— Вы знаете, что это такое? — спросил он с угрозой. — Нет? Это про-то-кол. — Слово «протокол» Елистратов произнес по складам. — Про-то-кол допроса. Понятно? Я буду вас допрашивать, а ваше дело говорить правду, и только правду. Поняли?
Глаза старого мастера округлились.
— Протокол? — неуверенно переспросил он. — Допрашивать? Меня допрашивать? Но почему? В чем я виноват? Я не знаю за собой никакой вины…
Елистратов усмехнулся:
— Старая песня, Лаптин. Все с этого начинают. А потом так разговорятся, что и не остановишь. Только уж поздно бывает. Чем дольше вы будете запираться, тем хуже для вас. А как же иначе? Ведь если вы заговорите сами, сразу расскажете все, значит, вы разоружились, прекратили борьбу против советской власти. Это будет учтено. Я первый буду ходатайствовать о снисхождении. Но если будете запираться, пощады не ждите. А заговорить вы заговорите. Рано или поздно, но заговорите! И чем раньше, тем для вас же лучше.
Лаптин, однако, продолжал молчать. Елистратов начал раздражаться, тон его изменился, стал угрожающим.
— Вот часы, — проговорил он, — даю на размышления три минуты. Если за это время вы сами не заговорите, буду вас изобличать. Фактами. Документами. Но тогда на снисхождение уж не рассчитывайте…
Напрасно. Лаптин молчал.
— Хорошо, — желчно бросил Елистратов. — Придется перейти к изобличению.
Он широким жестом показал на несколько толстенных папок, лежавших на столе.
— Вы думаете, здесь что? Семечки? Нет, дорогой мой! Это, так сказать, ваше жизнеописание. Тут все ваши преступные дела записаны и описаны. Как, не плохо? Ну, теперь будем разговаривать?
Лаптин недоуменно пожал плечами:
— Вы, товарищ следователь…
— Но, но, но! — грубо перебил Елистратов. — Какой я вам товарищ? Гражданин. Гражданин следователь. Запомните.
— Понятно. Только я хотел сказать, что вам, гражданин следователь, наверно, известно обо мне куда больше, чем мне самому, — сдержанно сказал старый мастер.
Сколь ни странно, но чем больше выходил из себя Елистратов, чем ожесточеннее нападал он на Лаптина, тем спокойнее и хладнокровнее становился старый мастер. Елистратов понял это и вновь изменил тактику. Теперь он заговорил спокойно, ласковым, вкрадчивым голосом:
— Ну что вы упрямитесь, дорогой? Неужели вам непонятно, что я хочу облегчить вашу судьбу? Вашу и… — Елистратов на минуту замолк, а потом внезапно, резко, в упор, бросил: — И вашего племянника.
Удар был рассчитан точно и нанесен мастерски. Лаптин вскочил.
— Моего племянника? Но, боже правый, где мальчик? Что с ним?
— Сидите! — прикрикнул Елистратов. — Что? Зацепило?
Лаптин тяжело опустился на стул. Руки его била крупная дрожь.
— Ну как, — продолжал Елистратов, — начнем с племянника?
— Что племянник? — горестно вздохнул Лаптин. — Племянник — отрезанный ломоть. Что я могу о нем сказать? Он был хорошим мальчиком, но рано осиротел. Рос без родителей. Один я у него оставался, а что мог сделать такой старый пень? Мальчик стал дурить, связался с плохой компанией. А тут война, немцы… Ну он и покатился. Крутился все около немцев, а как их погнали — исчез. Как в воду канул… Вы знаете? — Голос Лаптина предательски дрогнул. — Он ведь один у меня был. Один…
— Ай, ай, ай, ай! — желчно усмехнулся Елистратов. — Какие нежности при нашей бедности! Какие мы чистенькие, какие невинненькие. Бросьте вилять! — внезапно изменил тон Елистратов. — Нечего мне байки рассказывать. Давайте показания о своей работе на немцев вместе с племянничком, о листовках…
— Я на немцев не работал, — нехотя сказал Лаптин. — Ни о каких листовках не знаю…
— Так-таки и не работали? И о листовках не знаете? Ну, а племянник ваш, он работал на немцев?
— Да. То есть мне так казалось.
— Как это «казалось»? Говорите точно: работал или нет?
— Ну, работал…
— Уточняю: ваш племянник был изменником Родины, предателем, сотрудником фашистской разведки. Так?
— Может, и так, почем я знаю?
— Не крутите! Повторяю вопрос: вам что, неизвестно, что ваш племянник работал в разведке? Это весь Энск знал!
— Ну, раз весь Энск… Получается, работал.
— А вы в это время связь с племянником поддерживали, встречались?
Вопросы Елистратова, четкие, отрывистые, требовавшие точного, незамедлительного ответа, сыпались пулеметной очередью, разили Лаптина. Старик был подавлен, оглушен. Он, конечно, встречался с племянником во время фашистской оккупации и не собирался этого отрицать. Лаптин хотел было рассказать, как племянник пытался ему помочь продуктами, но он с негодованием отверг эту помощь, как он пытался уговорить его порвать с немцами, но Елистратов и слушать не стал. Связь с племянником, сотрудником фашистской разведки, поддерживал? Поддерживал! Остальное Елистратова не интересовало.
Сотрудник Энского управления КГБ, молча сидевший сбоку от Елистратова, все больше терялся.
— Товарищ майор, — обратился он наконец к Елистратову, — так нельзя. Я не понимаю…
— А не понимаете, так не вмешивайтесь, — огрызнулся тот.
— В таком случае разрешите быть свободным, — поднялся с места молодой работник. — Боюсь, мое присутствие тут лишнее.
Елистратов криво усмехнулся и кивнул головой:
— Можете идти.
Дверь за оперативным работником закрылась. Елистратов с минуту посидел в задумчивости, молча, подперев подбородок руками, затем упрямо тряхнул головой и возобновил допрос:
— Когда вы начали сотрудничать с немцами, с фашистской разведкой?
— Я с немцами не сотрудничал…
— Не лгите! Вы во время оккупации работали в мастерских, в порту? В тех, кстати, где подвизался и ваш племянник?
— Да.
— Мастерские принадлежали кому? Немцам? Военной разведке? Разве не так?
— Я этого не знаю.
— Не знаете, что мастерские принадлежали немцам? Шутить изволите?!
— Нет, это, то есть, что мастерские принадлежат немцам, я, конечно, знал, а вот насчет разведки…
— Что мастерские принадлежали разведке, знаем мы. Значит, на кого же вы работали: на немцев, сотрудничали с фашистской разведкой?
Лаптин удрученно развел руками:
— По-вашему получается, что сотрудничал.
— По-моему? А по-вашему?
Лаптин молчал.
— Ну, — продолжал Елистратов, — вы и теперь будете отрицать свою измену?
— Пишите что хотите, — устало, с полным безразличием махнул рукой окончательно сломленный Лаптин. — Все подпишу.
— Что значит: «Что хотите», «Все подпишу»? Вы эти штучки бросьте! Я записываю ваши, только ваши показания. Зарубите это себе на носу. Подпишите здесь, здесь и здесь. — Следователь поочередно придвинул к Лаптину одну за другой страницы протокола допроса. Тот, не глядя, все подписал. — Так. Поехали дальше. — Елистратов с деланной бодростью потер руки. — Теперь я попрошу вас рассказать о ваших сообщниках. С кого хотите начать?
— Как вам будет угодно.
— Что ж, начнем, пожалуй, с Рыжикова. Прошу.
— Рыжикова? — с недоумением спросил Лаптин. — Но кто такой Рыжиков?
— Бросьте Ваньку валять! — повысил голос Елистратов. — Опять за прежнее принялись? Он, видите-ка, Рыжикова, инженера радиозавода, не знает! А сам какую-нибудь пару дней назад битый час болтался с ним по набережной, ведя конспиративные разговоры. Будете говорить?
Лаптин невесело усмехнулся:
— Ах, инженер! Откуда мне было знать, что его фамилия Рыжиков? Мы с ним познакомились совсем недавно, случайно, в магазине радиоизделий…
— Где вы познакомились, — резко перебил Елистратов, — следствие пока не интересует. Рассказывайте о своих шпионских делах с Рыжиковым.
— Какие шпионские дела? — изумился Лаптин. — Я делаю на досуге маленькие приемники, мастерю кое-что, а детали не всегда достанешь. Когда толкался в магазине, этот человек — Рыжиков, значит? — заговорил со мной. Узнал, чем я занимаюсь, и обещал принести кое-какие детали, дефицитные, в обмен на махонький радиоприемничек. Вот в понедельник мы с ним в порту и встретились.
Губы Елистратова искривила желчная усмешка. По всему было видно, что у него наготове новый ядовитый вопрос. Однако задать его Елистратову не удалось. Дверь внезапно распахнулась, и стремительно вошел сотрудник Энского управления КГБ, покинувший кабинет Елистратова полчаса назад.
— Товарищ майор, — произнес он, с трудом сдерживая волнение, — вас приглашает к себе полковник… — Он назвал фамилию одного из руководителей Энского областного управления КГБ. — Просил, если можно, прибыть поскорее, без задержки. И материалы просил с собой захватить.
— Но, позвольте… — начал Елистратов.
— Товарищ майор, — настойчиво повторил молодой чекист, — мне приказано передать вам просьбу полковника, настойчивую просьбу… Я только выполняю приказание руководства.
Елистратов молча передернул плечами, подчеркнуто медленно собрал в папку страницы протокола допроса, взял папку под мышку и вышел из кабинета, демонстративно хлопнув дверью.
Глава 9
Большую часть того дня, когда Елистратов допрашивал сначала бывшего владельца типографии, затем Лаптина, Миронова в Управлении КГБ не было. Он находился в городе: занимался делом Рыжикова. Чем больше Андрей присматривался к Рыжикову, чем шире становился круг сведений, собранных об этом человеке, тем тверже складывалось у Миронова убеждение, что Рыжикова надо попросту вызвать и впрямую допросить о Корнильевой. Такой мелкий и трусливый человечишка, если и солжет в официальном разговоре с представителем власти, так в мелочах. На серьезную ложь не пойдет — побоится. А если и солжет поначалу, так упорствовать в своей лжи не будет. Скрыть же свою связь с Корнильевой ему невозможно: тут у Миронова все карты в руках. Еще бы какая-нибудь зацепка, предлог, который помог бы скрыть от Рыжикова истинную причину его вызова, и можно действовать… Но такой зацепки пока не было.
Решив посоветоваться с одним из руководителей Управления КГБ, Миронов в четвертом часу дня вернулся в управление и направился к полковнику. Не успел он, однако, толком начать разговор, как появился оперативный сотрудник, работавший совместно с Елистратовым. На нем лица не было.
— Товарищ полковник, — сказал он прерывающимся от волнения голосом, — разрешите? Прошу извинить, но у меня срочное… Очень срочное…
Едва молодой чекист начал докладывать о вызове Елистратовым Лаптина и характере, который принял допрос, как Андрей понял, что опасения его были не напрасны: Елистратов «сорвался». Да еще как!..
Между тем оперативный работник, отвечая на спокойные, вдумчивые вопросы полковника, постепенно успокоился и толково, обстоятельно доложил сначала о допросе владельца типографии, а затем о том, что сейчас, в данную минуту, Елистратов недостойными методами вымогает у Лаптина признание в изменнической деятельности.
По мере того как оперативный работник докладывал, Андрея все с большей силой охватывало двойственное чувство. С одной стороны, он испытывал глубочайшее негодование против недопустимого, преступного поведения Елистратова, жгучий стыд за представителя центрального аппарата КГБ, проявившего себя так недостойно. С другой стороны, Миронову было радостно, что вот этот молодой парень, работающий в органах, по-видимому, без года неделю, понял главное, и так основательно это главное понимает, что нашел в себе мужество пойти наперекор, начать борьбу, самую решительную борьбу против старшего по званию, по опыту работы представителя центрального аппарата, едва тот посягнул на права человека, встал на путь нарушения социалистической законности. Впрочем, чего это он расфилософствовался, чему тут умиляться? Оно и естественно: такова уж теперь у нас атмосфера — в стране нашей, в партии, в органах государственной безопасности…
Андрей настолько углубился в собственные мысли, что не сразу расслышал вопрос полковника, и тому пришлось повторять его дважды. Сообразив наконец, что полковник адресуется именно к нему, Миронов сконфуженно улыбнулся:
— Прошу извинить, немножко задумался. Так вы спрашиваете, как я все это расцениваю? Но ведь двух мнений быть не может! Этот, с позволения сказать, допрос надо немедленно прекратить и передопросить Лаптина. Кому передопрашивать — вам решать. Полагаю, что необходимо передопросить и бывшего владельца типографии. Не говоря уже о том, что и при этом допросе, помимо формы, допущены и другие грубейшие нарушения законности: предъявление для опознания фотографии одного, а не нескольких лиц, — я лично ничуть не верю показаниям бывшего владельца типографии. Ну, посудите сами, разве можно так запомнить лицо случайно виденного человека, чтобы опознать его спустя пятнадцать-шестнадцать лет, да еще по фотографии? Чепуха!
— Согласен! — чуть наклонил голову полковник. — Вот что, — обратился он к своему сотруднику. — Отправляйтесь к следователю Елистратову и передайте мою просьбу: если возможно, поскорее — вы поняли? — поскорее, без всякой задержки явиться ко мне со всеми материалами. Сами побудете с Лаптиным, но ни в какие разговоры с ним не вступайте, особенно по существу дела. Ясно?
— Слушаю, товарищ полковник. Все ясно.
— Минутку, — остановил поспешно поднявшегося с места оперативного работника полковник. — Кто организовывал вызов на допрос владельца типографии? Вы? Значит, знаете, где его искать? Знаете? Тем лучше: быстренько пошлите за ним машину, пусть его подвезут сюда, к нам. Действуйте.
Когда оперативный работник вышел, полковник, не отличавшийся особой разговорчивостью, принялся молча прочищать свою трубку. Молчал и Миронов. Так прошло несколько минут, пока наконец не появился Елистратов. Он вошел в кабинет полковника быстрым, стремительным шагом, надменно вскинув голову. По всему было видно, что ничего особо хорошего от предстоящего разговора Елистратов не ждет, но и сколько-нибудь осуждать свое поведение не намерен.
— Садитесь, — пригласил Елистратова полковник. — Вы, кажется, вызывали сегодня на допрос бывшего владельца типографии, в которой печатались фашистские листовки, не так ли? Будьте любезны ознакомить нас с результатами допроса.
— Пожалуйста, — пожал плечами Елистратов, доставая ив своей папки протокол допроса и протягивая его полковнику. — Вот протокол. Допрашиваемый опознал в Лаптине того человека, который приносил ему при немцах текст листовки.
— Опознал? — не скрыл возмущения Миронов. — Как опознал? Ты расскажи прямо. Какие фотографии ты ему предъявлял, скольких лиц?
— А на ваши вопросы, товарищ Миронов, — подчеркнуто официально ответил Елистратов, переходя на «вы», — я отвечать не намерен. Думаете, мне не ясно, чьи это штучки?..
— Спокойно, товарищи, спокойно, — поморщился полковник. — А все-таки, товарищ Елистратов, как обстоит дело с фотографиями, что вы предъявляли допрашиваемому?
— Не понимаю вашего вопроса, — с обидой сказал Елистратов. — Я не маленький и знаю, что делать: предъявил те фотографии, которые счел нужным предъявить.
— А все-таки? — с невозмутимым видом повторил полковник вопрос.
— Ну, — чуть замялся Елистратов, — я предъявил фотографию Лаптина, других у меня не оказалось под рукой…
— Так, — сказал полковник. — А почему вы действовали в нарушение законов и существующих инструкций? Полагаю, вам не хуже нас известно, что при проведении опознания положено предъявлять не одну, а несколько фотографий, причем различных лиц?
— Известно, — возразил Елистратов. — Но это же формальность…
— Советские законы — формальность? — с недоумением пожал плечами полковник. — Ну, знаете ли… А согласовывать следственные действия с руководством — тоже формальность? Почему вы вызвали на допрос Лаптина, не испросив ни у кого разрешения? Прошу извинить, но я просто отказываюсь понимать ваше поведение…
— Нет, это я прошу меня извинить, товарищ полковник, — вкрадчиво, но не без издевки ответил Елистратов, — однако я полагал, что не обязан такую ерунду, как вызов человека на предварительный допрос, согласовывать с руководством Комитета. Не считал нужным звонить по пустякам в Москву. Вам же, разрешите напомнить, я не подчинен. Как-никак я работник центрального аппарата…
— Ах вон оно что! — перебил Елистратова полковник. — В таком случае уж я вам напомню, что времена, когда сотрудники центра ни в грош не ставили местные органы, давно канули в вечность. А допрос допросу рознь. Позвольте, кстати, ознакомиться с результатами допроса Лаптина.
— Но допрос еще не закончен…
— Ничего, мы с товарищем Мироновым разберемся и в том, что вы уже успели записать. Протокол при вас?
Возражать дальше Елистратов не стал, не решился. Он молча достал из папки протокол допроса и протянул полковнику. Полковниц взял протокол и принялся внимательно читать страницу за страницей, передавая затем каждую Миронову. Не успели они покончить с протоколом, как полковнику доложили, что бывший владелец типографии доставлен. Ожидает в приемной.
— Пусть войдет, — сказал полковник и добавил, обращаясь к Елистратову и Миронову: — Вас прошу присутствовать.
Как и предполагал Миронов, с этим допросом получился чистейший конфуз: из предъявленных ему фотографий пяти пожилых мужчин бывший владелец типографии не смог опознать ни одного. Он не только не мог сказать, изображен ли на фотографиях тот, кто вручал ему заказ на печатание листовки, но не узнал и Лаптина, фотографии которого не запомнил.
Закончив допрос и отпустив бывшего владельца типографии, полковник предложил Елистратову и Миронову совместно возобновить допрос Лаптина. Допрос, однако, полковник вел сам, давая понять, что чье-либо вмешательство будет нежелательно. Допрашивал он сухо, деловито, умело. Начал с вопроса, подтверждает ли Лаптин свои показания об изменнической деятельности в связи с немецкой разведкой. Лаптин, угрюмо посматривавший то на полковника, то на Елистратова, подтвердил свои показания. Елистратов торжествующе улыбнулся.
— В чем конкретно выражалась ваша работа в фашистской разведке? — спросил тогда полковник. — Перечислите, какие задания получали, от кого конкретно, как их выполняли?
— Задания? — растерялся Лаптин. — Насчет заданий не знаю… Работал я в мастерских, которые принадлежали разведке, в порту, а насчет заданий…
Полковник быстро задал новый вопрос:
— Откуда вам известно, что мастерские принадлежали разведке?
— Откуда? Так гражданин следователь мне это сам же сказал. — Лаптин кивнул в сторону Елистратова.
На этот раз Елистратов не улыбался.
— А я спрашиваю вас, а не следователя. Вы лично когда, где, каким образом узнали, что фактическим хозяином мастерских являлась разведка?
— Я узнал здесь, на допросе, — нехотя сказал Лаптин.
— Здесь? Так. Ну, а в чем все-таки выражалась ваша связь с разведкой? В том, что вы работали в мастерских, или еще в чем-либо?
— В чем же еще? Работал в мастерских слесарем, и все.
— Сколько человек работало в мастерских при немцах? — последовал новый вопрос.
— Гражданин начальник, — взмолился Лаптин, — ну откуда мне это знать? Может, двести, а может, и триста…
— Так что же, все двести или триста рабочих, мастеров, служащих сотрудничали с германской разведкой, были изменниками и предателями?
Лаптин молчал. Что он мог сказать? Этот допрос совсем не походил на прежний…
— Ну что же, Лаптин! Что же вы молчите? — настаивал полковник. — Значит, все работавшие в мастерских были шпионами?
Лаптин сокрушенно махнул рукой.
— Не знаю я, ничего не знаю.
— Сколько лет вы работаете на производстве? — неожиданно спросил полковник.
— Я? — Лаптин поднял голову. Лицо его просветлело, глаза заискрились. — Да уже около полусотни будет. Ведь работать-то я начал еще на телефонном заводе, при старых владельцах, где работал и мой отец. До революции. Сначала мальчиком, потом слесарем. Мастером стал только в последние годы…
Чем дальше ставил вопросы полковник, тем подробнее и живее отвечал Лаптин, тем очевиднее становилась вся вздорность показаний, записанных Елистратовым.
Закончив допрос, полковник распорядился отпустить Лаптина и, как только тот ушел, с горечью обратился к понуро сидевшему Елистратову:
— Как вы, опытный следователь, могли так тенденциозно вести допрос, так издеваться над человеком? Это же преступно!..
— Товарищ полковник, — бледнея, сказал Елистратов, — вы заблуждаетесь. Просто у нас разные методы ведения допроса. С вашим методом тоже можно поспорить…
Полковник с недоумением посмотрел на него. Потом сокрушенно покачал головой:
— Нет, ничего вы не поняли, ровно ничего… Я вынужден буду отстранить вас от дальнейшего ведения следствия и доложить о ваших действиях Москве. И вообще… Вообще думаю, вам бы лучше вернуться в Москву: ведь свои-то дела вы здесь закончили?
Позднее Миронов узнал, что Елистратов получил по заслугам: он был с позором изгнан из органов и исключен из партии. Но произошло это уже после того, как, закончив свои дела, Андрей уехал из Энска. Тогда же, в тот день, Миронов вызвал на допрос Рыжикова. Недостающая зацепка теперь появилась: то, что рассказал о Рыжикове Лаптин (спекуляция дефицитными радиодеталями), служило естественным предлогом для вызова Рыжикова. Деваться ему было некуда. А изобличив его в одном, легче было добиться правды и в остальном.
Едва Рыжиков вошел в кабинет, едва уселся, как Миронову стало очевидно, что Рыжиков трусит, трусит до ужаса. Его лицо то краснело, то бледнело. Он никак не мог совладать со своими руками: то складывал их на груди, то совал в карманы брюк, то клал на колени. То и дело Рыжиков непроизвольно глотал набегавшую слюну.
Миронов встал, подошел к столику, на котором стоял графин с водой, наполнил стакан до краев и протянул Рыжикову:
— Нате-ка, выпейте.
Рыжиков еще раз судорожно глотнул, взял стакан и залпом осушил его. Зубы его предательски лязгнули о край стакана.
— Что вы так волнуетесь? — спросил с усмешкой Миронов.
— Я н-н-не в-в-волнуюсь. В-в-вам кажется, — пытаясь сдержать нервную дрожь, ответил Рыжиков.
Миронов поставил стакан на место и сел за стол. Причины испуга Рыжикова были ясны. Как удалось установить, этот человек частенько встречался с фарцовщиками, спекулировавшими заграничным барахлом, которые еще не полностью перевелись в Энске, крупном портовом городе. Если к этому добавить встречу с Лаптиным, во время которой Рыжиков пытался обменять дефицитные радиодетали (не краденые ли?) на приемник, то становилось понятно, что у него были основания волноваться при встрече с представителем следственных органов. Но только ли в фарцовщиках, только ли в дефицитных радиодеталях дело?
— Ну как, Рыжиков, начнем? — спросил Миронов.
— Что начнем? — все еще полязгивая зубами, сказал Рыжиков.
— Как — что? — удивился Андрей. — Рассказ о ваших похождениях. Что же еще?
— Каких похождениях?
— Знаете что, Рыжиков, — спокойно сказал Миронов, — так дело не пойдет. Зачем играть в прятки? Если вас затрудняет, с чего начать, я подскажу, помогу вам. Можете начать хотя бы с рассказа о том, где вы добываете дефицитные детали, которые предлагали Лаптину, мастеру портовых радиомастерских, в обмен на приемник…
— Я скажу, скажу все, — шмыгнув носом и всхлипывая, заговорил Рыжиков. — Я, конечно, нехорошо поступил с этими деталями. Не надо было их брать. Но это был брак, понимаете, брак. Они все равно пошли бы на выброс.
Торопясь и захлебываясь, выпив не один стакан воды, Рыжиков рассказал Миронову, как он несколько раз брал на заводе бракованные детали и сбывал их кое-кому из местных радиолюбителей. Поторговывая деталями, Рыжиков еще года полтора-два назад столкнулся с одним из фарцовщиков. Тот делал «бизнес» на дамских нейлоновых кофточках, чулках, жевательной резинке и прочем барахле, которое по сходной цене выклянчивал у иностранных туристов, а затем сбывал втридорога всяким стилягам и модницам из числа жителей Энска и приезжих, падких на заграничное.
Этот «бизнесмен» предложил Рыжикову сногсшибательную комбинацию с радиодеталями, сулившую немалый барыш, но Рыжиков, по его словам, на это не пошел. Однако кое-что из вещичек у этого своего приятеля он приобрел, тем более что тот, не теряя надежды сделать с Рыжиковым «бизнес», уступал ему «товар» чуть ли не по себестоимости. Через него Рыжиков познакомился и с другими фарцовщиками, у которых тоже изредка приобретал отдельные вещи. Рыжиков говорил и говорил, называя все новых и новых людей, спеша сообщить их имена, приметы, адреса…
Наконец он закончил свой рассказ, смущенно, как-то заискивающе улыбнулся и робко сказал:
— Вот, пожалуй, и все.
— Все? — Тон, которым был задан вопрос, не сулил Рыжикову ничего хорошего. — Нет, не все. А про ваши дальние вояжи, ваши поездки вы забыли?
— Дальние вояжи? — удивился Рыжиков. — Какие вояжи?
— Ну, хотя бы в Крайск. Туда вы зачем ездили? Надеюсь, вы не станете утверждать, что по делам службы?
Рыжиков начал медленно, густо, до самых корней волос краснеть.
— Нет, — пролепетал он. — В Крайск я ездил не по делам службы. Там… там… одна женщина.
— Кто?
— Простите, но это чисто личное. Мне не хотелось бы называть ее имени…
— Может, мне прикажете его назвать?
— Вам?.. Вы?..
— Да, я. Если будет угодно — Ольга Николаевна?
Рыжиков подскочил на месте. На лице его появилось выражение такого неподдельного изумления, такого испуга, что Миронов чуть не расхохотался.
— Бога ради! — вскричал Рыжиков. — Бога ради! Я сам все скажу, сам.
По словам Рыжикова, с Ольгой Николаевной Величко (он так ее назвал) они познакомились летом прошлого года в Кисловодске. Рыжиков вскоре после знакомства начал за ней ухаживать. Ольга Николаевна ухаживания принимала, но вела себя сдержанно, ничего лишнего не позволяла. Может быть, именно поэтому Рыжиков увлекся не на шутку, увлекся так, что потерял голову. А она? Она только подшучивала над ним, и все. Так они и расстались.
Вернувшись в Энск, Рыжиков и дня не мог прожить, чтобы не вспомнить Ольгу Николаевну, не думать о ней. Тогда он решил съездить в Крайск, где, как он узнал перед отъездом из Кисловодска, жила Ольга Николаевна. Рыжиков пытался уговорить себя, что, увидев силу его чувств, его постоянство, она будет к нему более снисходительна, чем была на курорте, но ошибся. В Крайске Ольга Николаевна была еще сдержаннее, нежели в Кисловодске.
Пробыв в Крайске несколько дней, Рыжиков вернулся в Энск несолоно хлебавши.
Прошло месяца три, и он снова поехал в Крайск. Как устраивались эти поездки? Очень просто. Рыжиков брал отпуск за свой счет, а приятель из заводоуправления доставал ему бланки командировочных удостоверений.
На этот раз Рыжиков решил действовать иначе. Через знакомых фарцовщиков он приобрел набор наимоднейших заграничных кофточек, кое-что из дамского белья, разные заграничные безделушки и отправился в Крайск не с пустыми руками. Далеко не с пустыми! Однако и его щедрые подношения ничуть не заинтересовали Ольгу Николаевну. Она попросту их не приняла. Все получилось ужасно глупо: Рыжиков разлетелся к ней с подарками, а Ольга Николаевна выбрала, что ей понравилось, расплатилась наличными, как с продавцом, и, даже не поблагодарив, выставила его за дверь.
— Теперь, кажется, все, — закончил свой рассказ Рыжиков. — Больше, как вы понимаете, я туда не ездил и Ольгу Николаевну не видел.
Однако следователь задал новый вопрос, который привел Рыжикова в полное недоумение. Протянув ему лист бумаги, Миронов попросил составить самую подробную и точную опись тех вещей, которые Рыжиков отвез в Крайск Величко.
С удивлением поглядывая на Миронова, Рыжиков принялся составлять список. Когда он закончил, Андрей взял список и внимательно его прочел. По мере того как он читал, на лице его выражалось все большее и большее удовлетворение.
— Отлично, — сказал Миронов, заканчивая чтение и убирая список в лежавшую на столе папку, — теперь, пожалуй, действительно все.
Рыжиков робко кашлянул:
— Скажите, что со мной будет? Меня… меня не арестуют?
— А это уже не мне решать. Вот сообщим на завод насчет проделок с деталями, дружбы с фарцовщиками, — там вас знают и рассудят по справедливости, как с вами быть. О фарцовщиках не беспокойтесь — ими займемся…
Едва Рыжиков ушел, Миронов заказал по телефону Крайск. Ему не терпелось сличить полученный список со списком тех вещей, которые Черняев передал для продажи Самойловской. Впрочем, теперь было более или менее ясно, каким путем попали к Корнильевой заграничные вещи. Эту часть задачи можно было считать решенной. Но где сама Корнильева, мнимая Величко? На этот вопрос ответа опять не было.
С Крайском соединили необычно быстро. Миронов удивился, услышав в трубке голос Луганова.
— Василий Николаевич, ты? Когда вернулся из Воронежа? Как успехи? Как это ты оказался у аппарата?
— Что значит «оказался у аппарата»? Я же тебя вызываю, поэтому и у аппарата. — Сами того не замечая, они перешли на «ты». — Ты когда намерен вернуться в Крайск?
— Ты меня вызывал? Ничего не понимаю. Это я звонил в Крайск. А в чем дело, что стряслось?
— Беда, Андрей Иванович. Тяжело ранен Савельев. Говорят, при смерти…
С первым же самолетом Миронов вылетел в Крайск.
Глава 10
Дела Сергея Савельева были плохи, очень плохи. За те трое суток, что Сергей находился в больнице, сознание не возвращалось к нему ни разу. Жизнь едва теплилась. По мнению врачей, надежды не было почти никакой. Если чему и можно было удивляться, так только тому, что он все еще был жив. Каждая из двух страшных ран, полученных Савельевым, могла привести к смертельному исходу. А сколько он потерял крови? Трудно было точно определить, когда именно он был ранен, сколько часов пролежал под проливным дождем, истекая кровью.
Нашел Сергея дежурный милиционер, старшина, на одной из окраин города. Дело было под утро. Шедший всю ночь дождь перестал. Начало светать. Хмурое осеннее небо посерело. Старшина заканчивал ночной обход своего района. Напоследок он решил заглянуть в узенький, глухой переулок, выходивший на обширный пустырь, который круто сбегал к реке.
Не успел старшина сделать по переулку и нескольких шагов, как его наметанный глаз приметил в призрачных предутренних сумерках фигуру, лежавшую лицом вниз в глубокой водосточной канаве. «Ну вот, — с тоской подумал старшина, — опять пьяный. И что я за везучий такой? Как мое дежурство, так возись с пьяницами, таскай их в вытрезвитель».
Неспешной походкой направился старшина к лежащему без движения человеку, но едва он к нему приблизился, как тихо присвистнул и ускорил шаги. Нет, это был не пьяный, тут было что-то не то. Неестественная поза человека, выкинутая вперед рука, сжимавшая в судорожно скрюченных пальцах куст чертополоха, вызвали у старшины чувство глубокой тревоги. Присев на корточки, он отвел в сторону густо разросшийся в канаве бурьян, наполовину скрывавший лежащего, и внимательно вгляделся в распростертое тело. Сомнения не было: перед ним была жертва преступления. Затылок лежащего был размозжен. Кровь на ране запеклась. Судя по тому, что рубашка на спине убитого (а старшина ни минуты не сомневался, что перед ним был труп) была разорвана и залита кровью, еще одна рана была нанесена в спину.
Через мгновение чуткую предутреннюю тишину погруженного в сон переулка пронзила звонкая трель милицейского свистка. Еще свисток, еще, и вот послышался топот сапог. К старшине спешил его товарищ, другой милиционер. Минут пятнадцать — двадцать спустя появилась оперативная группа уголовного розыска со служебной собакой. Почти одновременно с оперативной группой прибыла и машина «скорой помощи». Милицейский врач и врач «скорой помощи» внимательно осмотрели и выслушали лежащего. По тому как по мере осмотра прояснялись поначалу сумрачные, угрюмые лица врачей, стало понятно: лежавший в канаве человек жив. Санитары быстро подхватили бесчувственное тело на носилки, и машина «скорой помощи» умчалась. Оперативная группа приступила к работе.
Сантиметр за сантиметром был исследован участок канавы, где старшина обнаружил раненого. Шагах в десяти — пятнадцати от места происшествия нашли пустой, вывернутый наизнанку бумажник, а чуть подальше сначала комсомольский билет, затем удостоверение сотрудника Крайского управления КГБ на имя младшего лейтенанта Сергея Савельева. Больше обнаружить ничего не удалось. Не помогла и собака: она не смогла взять след преступника (он был смыт шедшим всю ночь дождем, затоптан толпой).
Закончив осмотр, работники оперативной группы отправились в больницу, куда отвезли Савельева. Там уже находились заместитель начальника Управления КГБ (Скворецкого в Крайске не было, он находился в отъезде, в командировке) и дежурный по управлению, которых известили по телефону о происшествии. Здесь, в больнице, тщательно осмотрели одежду Сергея. Ничего, что могло бы помочь раскрытию преступления, осмотр не дал. В карманах брюк Савельева было пусто, если не считать небольшой записочки, найденной в карманчике для часов. Записка была какая-то странная. На небольшом клочке бумаги рукой Савельева было написано:
Строительной организации требуются кульманы и чертежные столы. С предложением обращаться по адресу: почтовый ящик № 12 487.
Что означала эта записка? Зачем, кому писал ее Сергей? Ответить на эти вопросы мог только сам Савельев, но как раз он-то и не мог сейчас дать никакого ответа.
За то время, что работники Управления КГБ и уголовного розыска исследовали вещи Сергея, консилиум врачей закончил осмотр и составил свое заключение. Все участники консилиума сошлись на том, что нападение на Савельева было совершено за несколько часов до того, как старшина нашел его тело в канаве, вероятнее всего, между десятью и двенадцатью часами ночи. Действовал нападавший исподтишка, сзади. Сначала он нанес удар каким-то тяжелым предметом по затылку, оглушив Сергея, затем ударил ножом, скорее всего финкой, в спину. Судя по характеру этой последней раны, нападавший был левша. Ничего больше сообщить оперативным работникам врачи не могли.
Состояние раненого врачи считали крайне тяжелым. Все, на что способна медицина, конечно, делается, и все же надежды было мало. Правда, у медицины есть союзники: возраст раненого, его крепкий, молодой организм.
Выслушав заключение врачей и сопоставив все данные, работники КГБ и уголовного розыска пришли к выводу, что Савельев стал жертвой ограбления. Об этом, в частности, говорило исчезновение пальто, пиджака, часов и, конечно, вывороченный бумажник, из которого были похищены все деньги, тогда как документы преступник выбросил.
Тут же, не теряя ни минуты, все силы были брошены на розыск преступника, но результатов не было…
Прошел день, второй, третий… Так обстояло дело, когда из Энска вернулся Миронов.
Внимательно выслушав Луганова, поспешившего ввести его в курс дела, Миронов задумался. Ограбление? Нет, тут не ограблением пахло, хотя все внешние признаки и подтверждали такую версию. Но разве можно упускать из виду, чем занимался Савельев, когда на него было совершено нападение? Исключить возможность связи между нападением на Савельева и той работой, которую он вел, нельзя. Да, исключить такую возможность нельзя. И все же… Все же это только возможность. Не больше. Вот и пойди разберись, была она, эта связь, или нет? Новая загадка, и опять не из легких…
— Хорошо, — рассуждал вслух Миронов. — Допустим, такая связь была. Тогда кому помешал Савельев, кто решил его убрать? Те, кому нужен Черняев, кто опутывает его все новыми и новыми сетями или… или сам Черняев? Как, Василий Николаевич, что скажешь?
Луганов пожал плечами:
— Не знаю, Андрей Иванович, сложная история. Однако согласиться с тем, что это дело рук Черняева, не могу. Ну, посуди сам: надо же быть круглым идиотом, чтобы позволить безнаказанно напасть на тебя человеку, который сам находится в поле твоего зрения. Сергей отнюдь не из дураков, да и силой, ловкостью не обижен.
Спортсмен, самбист. Нет, что-то тут не то. Разве что у Черняева были сообщники? Но уж это, знаешь ли, ни в какие рамки не укладывается: Черняев коммунист, крупный работник и вдруг — сообщник убийц. Сам убийца. Нет, не может этого быть. Ты меня извини, но такая версия больше чем сомнительна — она абсурдна.
Миронов вздохнул:
— Да, в логике тебе не откажешь. А все же я бы не прочь и эту версию, как ты говоришь, проверить.
— Проверить, конечно, следует, — согласился Луганов. — Лишняя проверка никогда не помешает. Только как тут проверишь?
Миронов с минуту помолчал, потом задумчиво сказал:
— Вот если бы узнать, как вел себя Черняев в этот день, в этот вечер, следующим утром, тогда кое-что можно было бы определить. Если он хоть как-то причастен к нападению на Савельева, тогда это не могло хоть чем-нибудь не сказаться на его поведении. Но попробуй узнай, как он себя вел?
— Что ж, — неторопливо сказал Луганов, — это, пожалуй, можно попытаться узнать. Ольга Зеленко…
— Зеленко? — встрепенулся Андрей. — Что ж, это мысль! Можно потолковать и с Зеленко. Если она видела Черняева в тот вечер, то кое-что могла и заметить, если было, конечно, что замечать… Ладно! Попытка — не пытка, попробуем побеседовать с Зеленко. Одно плохо: вряд ли вся эта возня приблизит нас к Корнильевой, а главное — Корнильева…
Луганов, угрюмо уставившись в пол, молчал. Не дождавшись от него ни слова, Миронов предложил:
— Давай сделаем так: ты организуй сейчас вызов Зеленко, а как с ней побеседуем, сядем с тобой и пораскинем мозгами, что же нам дальше делать. Должна же, в конце концов, где-то находиться эта несчастная Корнильева. Есть, между прочим, у меня одно соображение, но я тебе выскажу его потом, позже…
Луганов оживился:
— Давай, давай, Андрей Иванович, если что надумал, выкладывай. Зачем темнить?
— Я и не темню. Просто мысль пока еще незрелая, надо обдумать.
— А все-таки?
Миронов видел, что его недомолвка задела Луганова, и все же сказал:
— После, Василий Николаевич, после. Вызывай Зеленко, а там и потолкуем.
Когда Луганов ушел, Андрей связался по телефону с начальником Крайского уголовного розыска и, получив согласие полковника, направился к нему.
В кабинете начальника угрозыска он не пробыл и десяти минут, затем вернулся к себе и стал изучать рапорты, которые Савельев составлял ежедневно, вплоть до дня своего ранения.
Миронову важно было узнать, что выяснил за время его отсутствия Савельев, но не только это, — сейчас больше всего занимало Андрея другое: он надеялся найти в рапортах ответ, обнаружил ли Черняев, что возле него постоянно кто-то находится. Если Черняев что-либо обнаружил, то Сергей должен был это заметить и отразить в рапорте, а такой факт был чрезвычайно важен для Андрея. Однако, сколько Миронов ни читал, сколько ни перечитывал рапорты, в них не было ни слова, ни намека, которые дали бы основание предположить, что Черняев что-либо обнаружил.
Андрей задумался. Что же все-таки произошло в ту ночь с Савельевым? Кто на него напал? С какой целью? Мысли Миронова прервал телефонный звонок. Звонил Луганов. Зеленко была уже у него.
Убрав документы в сейф, Андрей поспешил к Луганову. Зеленко встретила его как доброго знакомого.
— Ну, как дела, — поздоровался Андрей, — как поживает Виктор?
Ольга чуть покраснела.
— Я как раз об этом рассказываю Василию Николаевичу. — Она кивком указала на Луганова. — Он тоже первым делом спросил про Кузнецова. Никогда бы не поверила, что органы государственной безопасности… — Зеленко на мгновение смешалась, но тут же поправилась: — Что вот вы с Василием Николаевичем занимаетесь урегулированием конфликтов между такими, как мы с Виктором. Вы меня затем и пригласили, чтобы узнать, чем кончилось у нас недоразумение? Так вот: мы помирились…
— Отлично, — сказал Миронов. — Отлично. Рад за вас… Только вот побеспокоили мы вас совсем по другому поводу. Нам нужна ваша помощь. Видите ли, нам очень важно знать, как ведет себя последние дни Капитон Илларионович: не нервничает ли, не проявляет ли излишнего возбуждения? Скажите, пожалуйста, вы ничего не замечали? Ничто вам не бросилось в глаза?
Ольга с недоумением пожала плечами:
— Да ведь я его если и видела, так мельком, ну что я могла заметить? Нет, по-моему, в его поведении ничто не изменилось. Ручаться я, конечно, не могу, но, как мне кажется, ведет он себя как всегда, как обычно.
— А вы вспомните получше, пообстоятельнее, — попросил Луганов.
Слегка наморщив лоб, Зеленко задумалась, но зря: ровно ничего интересного припомнить она не могла.
— Нет, — сказала она наконец, — ничего, ну решительно ничего не могу вспомнить. Капитон Илларионович вел себя как всегда. Да и вообще не только последние дни он ведет себя спокойно — похоже, что и не вспоминает Ольгу Николаевну. Странное? Необычное? Нет, ничего такого я не замечала. Вот разве тогда, когда уехала Ольга Николаевна, разве тогда… — Зеленко запнулась и на мгновение замолкла. — Я вам не рассказывала?..
— О чем? Что вы имеете в виду? — спросили в один голос Луганов и Миронов.
— В прошлый раз я уже говорила, — начала Зеленко, — что первое время после отъезда Ольги Николаевны Капитон Илларионович был спокоен. Месяца полтора-два прошло, не меньше, пока он не сказал, что она уехала навсегда, что они разошлись. К поведению Капитона Илларионовича я, как вы понимаете, не присматривалась. Но вот теперь, когда вы спрашиваете, вспомнилась мне одна странная история. Примерно через день или два, после того как уехала Ольга Николаевна, я вечером зашла к Капитону Илларионовичу — вернуть журнал, который брала еще у Ольги Николаевны. Так вот, стучала я к нему, стучала (а я видела, что Капитон Илларионович вернулся домой), пока он наконец открыл дверь. А когда открыл, смотрю, лицо у него какое-то странное, глаза сердитое, взгляд настороженный. Я даже чуть струхнула. Увидел он меня, улыбнулся, словно бы с облегчением. «Ах, говорит, это вы, Оленька? А я что-то прихворнул. Знобит».
Я, конечно, спросила, не надо ли ему чем помочь, но он поблагодарил: сказал, что ничего не надо. Лягу, мол, сейчас, отлежусь, и все пройдет…
А я, как к нему вошла, вижу — печка топится, а ведь июнь на носу, жарища. Зачем печку топить? Но спрашивать Капитона Илларионовича не стала, уж больно он в тот вечер неприветлив был. Вот, собственно говоря, и все. На следующий день Капитон Илларионович вроде был уже здоров — уехал на работу. Но печка? Придет же человеку блажь в такую пору печку топить? Хотя, правда, болен был.
— Да, конечно, конечно, болен… болен… — задумчиво проговорил Миронов. — Вы уж извините, Ольга Ивановна, что отняли у вас время! Приходится иногда в нашем деле беспокоить людей… Всего хорошего. Василий Николаевич вас проводит.
Когда Луганов, проводив Зеленко до выхода из управления, вернулся, он застал Миронова взволнованно расхаживающим из угла в угол.
— Понимаешь, — сказал, продолжая ходить, Андрей, — не выходит у меня Черняев из головы. Вот не выходит, и все тут. Ничего с собой не могу поделать. Дело не в нападении на Савельева — к этому он вряд ли причастен, но все же странностей вокруг него накапливается все больше и больше. Подумай сам: сначала эта малообъяснимая история с письмом Кузнецова. Тебе она ясна? Нет? Признаюсь, мне тоже. В самом деле: ну зачем, с какой целью понадобилось Корнильевой выдавать чужое письмо за свое? Зачем она подсунула его своему мужу? Почему, для чего Черняев хранил это письмо? Почему, наконец, так не хотел оставить его у нас? Сплошной туман!
— Да, — согласился Луганов. — История с письмом и мне не нравится. Странная история.
— Вот видишь! — подхватил Миронов. — Но если бы этим и кончались странности вокруг Черняева, а это ведь начало, только начало…
— То есть? — спросил Луганов.
— Вспомни рассказ Черняева об обстоятельствах его знакомства с Корнильевой в Сочи и сопоставь с рассказом Садовского о том же. Тут что ни факт, то сплошные противоречия. Кто же говорит правду — Садовский или Черняев, Черняев или Садовский? Кто из двух путает? С какой целью? Если хочешь знать мое мнение, я больше верю Садовскому.
— Ну, а если я скажу, что отдаю предпочтение Черняеву, что считаю его рассказ более достоверным, ты найдешь, что возразить? — усмехнулся Луганов. — Не найдешь? То-то. Уж очень тут все зыбко.
— Зыбко, согласен, — сказал Миронов. — И все же столь значительные расхождения в изложении Черняевым и Садовским одних и тех же событий — странность, и странность немалая, что ты там ни говори. Проходить мимо нее мы просто не имеем права. Но это еще не все. Вернемся к эпопее с распродажей вещей Корнильевой. Ведь Черняев клянется и божится, будто безумно любил свою жену, будто продолжает любить ее и поныне, а сам спокойно, хладнокровно вручает все ее вещи, все, что от нее осталось, какой-то случайной спекулянтке для перепродажи. И не только для продажи. Помнишь его слова: «Я, мол, вещей своей бывшей жены не разбирал, этим занималась Самойловская. Что можно было продать, она должна была продать, остальное я ей отдал в качестве вознаграждения». Это вещи-то любимой женщины! Разве не странно?
Какие, между прочим, вещи? Одни — кофточки, бельишко — куплены у Рыжикова; другие — украшения — получены от Навроцкой. Заметь, ни Рыжикова, ни Навроцкую Черняев не упоминает. Знать, мол, не знаю, откуда у моей бывшей жены взялись эти вещи. Действительно не знает? Никогда не пытался узнать? Ты ему веришь? Нет, что ни говори, опять странность. А теперь еще эта печка!..
— Сдаюсь! — шутливо поднял обе руки вверх Луганов. — Уговорил. Странностей вокруг Черняева полно. Только хотелось бы знать, какие ты отсюда делаешь выводы, куда клонишь? Что, наконец, из всего этого следует?
— А то и следует, — сердито сказал Андрей, — что, занявшись розыском Корнильевой, разъезжая в Куйбышев, Воронеж, к черту на кулички, мы, боюсь, не вполне правильно оценили Черняева, не достаточно активно им занимались. Я далек от того, чтобы предположить, что Черняев сам в чем-нибудь замешан, но…
— Что значит «не достаточно активно»? — с раздражением возразил Луганов. — А что еще можно было сделать? Что? Да и на каком основании? Не говоря уж о задании Савельеву. Что, в конце концов, ты предлагаешь? Может, прикажешь бросить розыск Корнильевой и начать плясать вокруг Черняева?
Миронов поморщился:
— Зря ты так, Василий Николаевич. Я говорю всерьез. Корнильева, конечно, главное. Розыск ее — первоочередная задача, однако наряду с розыском пора и Черняевым заняться всерьез. На, например, полюбуйся.
Миронов взял со стола папку с рапортами Савельева, раскрыл ее на одной из сделанных им ранее закладок и протянул Луганову. Василий Николаевич внимательно прочитал отчеркнутые красным карандашом строки рапорта за воскресенье — последний день, за который Савельев представил рапорт. Там говорилось, что часа в три пополудни Черняев отправился на вокзал и сдал там в камеру хранения объемистый коричневый чемодан.
— Н-да, — процедил сквозь зубы Луганов. — Новая история! И зачем ему понадобилось сдавать собственный чемодан на хранение? А может, это чужой чемодан?
— Не знаю, — сказал Миронов. — Не знаю. Но как прочитал рапорт, так не выходит у меня этот чемодан из головы. Думаю, неспроста отнес его Черняев в камеру хранения. Следовало бы, пожалуй, выяснить, на чье имя он сдал чемодан?
— А ты предполагаешь, что не на свое?
— Все может быть, Василий Николаевич. Поведение Черняева день ото дня кажется мне все более странным. Я ничего не исключаю.
— Но зачем, ради какого дьявола, ему сдавать свой чемодан, если только это его вещь, на чужое имя?
— Представь себе на минутку, что человек хочет избавиться от каких-то вещей…
— Понял. Ну, так я съезжу на вокзал и все выясню: на свое, на чужое…
— Вот и договорились. Но это еще не все.
Миронов поднялся из-за стола, достал из сейфа записочку, что была найдена в кармане Савельева, и зачитал вслух:
Строительной организации требуются кульманы и чертежные столы. С предложением обращаться по адресу: почтовый ящик № 12 487.
— Как по-твоему, — спросил он Луганова, — что бы это могло значить?
Тот в задумчивости поскреб подбородок:
— Пожалуй, по тексту похоже на объявление…
— Объявление, — подхватил Миронов. — Конечно же, объявление. И я так считаю. Но вот почему, зачем Савельев его записал, с какой стати оно ему понадобилось? Думаю, объяснение тут может быть только одно: это объявление как-то связано с Черняевым. Но как? Хорошо бы узнать, кто и когда сдавал это объявление, где? Как, сможешь выяснить?
— Что ж, — сказал Луганов, — это задача не из трудных. Можно провести проверку по всем бюро объявлений, по редакциям газет, не сдавал ли кто объявления с таким текстом. Время, конечно, потребуется, но, глядишь, что-нибудь и выясним.
— Правильно, — согласился Андрей. — Теперь вернемся к началу нашего разговора, к Корнильевой. Так вот: где мы до сих пор искали Корнильеву? Везде, кроме как в Крайске. А что, если она из Крайска не уезжала?
— Как — не уезжала? — вскинулся Луганов. — Да ты, Андрей Иванович, в уме?
— Пока еще да, — усмехнулся Миронов. — Так мне, во всяком случае, кажется. Думаю, ты со мной сейчас согласишься. Поставим вопрос так: а можно ли исключить возможность несчастного случая? На вокзале, в поезде после отъезда, не знаю где? Раньше, согласен, такая мысль не могла прийти нам в голову: не было оснований. И действительно, почему было усомниться в ее отъезде? Имелся ряд вариантов касательно места, куда она могла уехать. Но теперь, когда все варианты проверены, когда все отпали… Одним словом, теперь такая мысль пришла мне в голову, и, полагая, что проверка этой версии нам не повредит, я не позже как сегодня связался с начальником Крайского уголовного розыска и просил подготовить нам справку обо всех несчастных случаях, имевших место в городе, на железнодорожных путях, в поездах в последних числах мая сего года, жертвами которых были женщины тридцати — тридцати пяти лет…
Миронова прервал телефонный звонок. Он снял трубку. По его коротким репликам Луганов понял, что звонит начальник уголовного розыска.
— Так, — говорил в трубку Миронов, и брови его хмурились. — Так… Ясно, товарищ полковник… Хорошо, сейчас зайдем… Ну, Василий Николаевич, вот тебе и ответ, — сказал Миронов, кладя трубку и поднимаясь из-за стола. — Пошли в уголовный розыск.
Глава 11
Начальник Крайского уголовного розыска полковник Петров ждал Миронова и Луганова. Едва они вошли, едва уселись, как он приступил к делу.
— Вот, — отрывисто произнес полковник, протягивая Миронову тощую папку в серой ледериновой обложке. — Убийство. Убита женщина лет этак тридцати — тридцати пяти. Личность не установлена. Двадцать восьмого мая. Вас, помнится, интересовала именно эта дата?
Миронов быстро перелистал подшитые в папку документы и зачитал вслух имевшуюся в деле справку. В ней говорилось, что двадцать девятого мая, в шестом часу утра, на пустыре на окраине города был обнаружен женский труп, завернутый в клеенку, обернутую сверху мешковиной.
— Полюбуйтесь, — сказал полковник, когда Андрей кончил читать справку, — убийство, да еще какое! Мы в Крайске и забыли, когда такое случалось. Там, дальше, заключение экспертизы. Ознакомьтесь.
В акте судебно-медицинской экспертизы указывалось, что причиной смерти убитой послужил удар, нанесенный каким-то тупым орудием. Смерть наступила мгновенно. Произошло это часов за семь до обнаружения трупа, то есть около десяти часов вечера двадцать восьмого мая. По заключению экспертов, убитой было от роду лет тридцать — тридцать пять. Больше ничего существенного в акте экспертизы не было.
Из дальнейших материалов следовало, что труп убитой был помещен в городской морг для опознания. Находился там неделю, но без результатов, после чего был захоронен на пригородном кладбище. Убитую никто не опознал. Впрочем, странного в этом ничего не было: лицо ее было настолько изуродовано, что складывалось впечатление, будто преступники преднамеренно уничтожили малейшие признаки, по которым можно было бы опознать их жертву. Странно было другое — ни в те дни, пока труп был выставлен в морге, ни позднее не поступало ни одного заявления об исчезновении кого-либо из жительниц Крайска. Отсюда милиция сделала вывод, что убитая оказалась в Крайске случайно, проездом. Но кем она была, зачем сюда приезжала, кто, наконец, были ее убийцы и почему, по какой причине было совершено столь жуткое преступление, установить так и не удалось.
— Вот где сидит у меня это дело, — угрюмо сказал полковник, с раздражением хлопнув себя по шее возле затылка, — вот где сидит. Судите сами: такое преступление — и по сию пору не раскрыто. У нас, в нашем городе, вообще нераскрытых преступлений почти нет, а тут не раскрыто, да еще такое…
— Что же, — спросил Миронов, — и следов никаких? Ничего не обнаружили?
— Никаких. Ничего, — отрубил полковник. — На место с оперативной группой выезжал я сам. Без толку. Труп нашел дворник. Поднял шум. Сбежались любопытные. Мы приехали — толпа. Все затоптано, захватано. Какие тут следы, какие отпечатки пальцев?! Ничего. Организовали розыск. Вот уже месяца четыре ищем, даже с лишком, а толку чуть…
В разговор вмешался Луганов:
— Разрешите, товарищ полковник? Андрей Иванович, ты что же, полагаешь, что… что это Корнильева?
— Какая еще Корнильева? — встрепенулся полковник.
— Ольга Николаевна Корнильева, — сказал Миронов, — это бывшая жена Черняева.
— Жена Черняева? — живо переспросил полковник. — Черт побери! Это мысль! Насколько мне известно, ваш розыск пока ничего не дал. Я не ошибся? А что, если… — Полковник умолк, не закончив фразы.
— Право, затрудняюсь сказать что-либо определенное, — задумчиво проговорил Миронов. — Я предполагал возможность несчастного случая. Мысль об убийстве мне в голову не приходила. А тут убийство, да еще такое. Корнильева? Но кому нужно было уничтожать Корнильеву? Кому она мешала? Не возьму в толк. Нет, не думаю, чтобы это была Ольга Николаевна. Однако проверку этой версии провести все же следует, даты-то совпадают. Только как? Лицо изуродовано, труп захоронен. Прошло несколько месяцев… Как тут определишь, Корнильева это или нет? Разве что эксгумация?
Полковник задумался.
— Эксгумация? Ну, сама-то по себе она ничего не даст. Вот если портретная реконструкция… Впрочем, это дело сложное, применяется один раз на тысячу, но тут, как кажется, игра стоит свеч. Кстати, у нас в Крайске работает кое-кто из последователей профессора Герасимова. А Герасимов — знаете, конечно? — тот восстанавливал лица тех, кто умер не то что полгода, год назад, а тысячелетия. Да что вам говорить, он же по черепу восстановил черты лица Ярослава Мудрого, а это начало одиннадцатого века, без малого тысячу лет назад; Тимура — тысяча четырехсотые годы; адмирала Ушакова — умер в одна тысяча восемьсот семнадцатом году!.. Значит, так, — решил, возвращаясь к делу, полковник, — извлечем тело убитой из земли (где оно захоронено, нам известно), по лобным костям, скулам, подбородку восстановим ее лицо, — ничего не поделаешь, придется повозиться, а там дело за малым. Возьмем фотографии Черняевой и сличим с реконструированным портретом. Надеюсь, все станет ясно.
Миронов не успел сказать ни слова — да и что мог он сказать? — как начальник уголовного розыска уже вызывал людей, отдавал распоряжения.
…Эксгумация была проведена на следующее утро. Помимо специалиста-врача с помощниками, в ней участвовал представитель городской прокуратуры. Присутствовал и Миронов. Луганова не было. Он с утра уехал на вокзал в камеру хранения — проверить, на чье имя сдал чемодан Черняев, там ли еще, на месте, этот чемодан?
Когда труп был извлечен из могилы и отправлен в анатомический театр при городской клинике, где должна была вестись работа по восстановлению лица убитой, на которую требовался не один день, Андрей вернулся в управление. Там его ждала новость: оказывается, вернулся из командировки Скворецкий. Миронов поспешил к полковнику.
В кабинете Скворецкого находился Луганов, успевший возвратиться с вокзала. Он как раз заканчивал доклад о тех событиях, которые произошли в Крайске за время отсутствия начальника управления.
По угрюмому, сосредоточенному выражению лица Кирилла Петровича Андрей понял, что полковник чем-то рассержен, недоволен. Чем — Миронову было ясно. И он не ошибся: не успел Андрей войти, не успел поздороваться, как Скворецкий спросил:
— Что с Сергеем, с Савельевым? Какой парень — и на тебе! — такая история! Что там стряслось, что врачи говорят?
По отдельным коротким репликам, которые бросал Скворецкий, пока Миронов докладывал, Андрей понял, что полковнику и так все известно. Рассказ Миронова нужен был ему для того чтобы узнать какие-то частности, детали, возможно упущенные другими. Эту манеру Скворецкого — расспрашивать нескольких работников об одном и том же событии, происшествии — Андрей знал издавна, еще со времени работы в партизанской разведке. Полковник дорожил мнением каждого из своих помощников, полагался на их наблюдательность; по крупицам, частностям уточнял общую картину.
На сей раз Миронов ничего нового, по-видимому, не сказал. Да и что мог сказать Андрей? Сергей был плох, очень плох. Розыск виновников преступления ничего пока не дал. Похвастать было нечем.
— Ну ладно, — тяжело вздохнув, сказал полковник. — Рассказывай, что на кладбище, как эксгумация?
Миронов подробно доложил, как прошла эксгумация, и заметил, что останки убитой в таком состоянии, что он не уверен, удастся ли провести опознание.
— Сомневаешься? — прищурил глаза полковник. — Плохо ты нашего бога, от угрозыска знаешь. Если он взялся — сделает. А насчет того, Корнильева это или не Корнильева, гадать не будем. Подождем результатов. Кстати, послушай-ка, что вот он, — Скворецкий кивнул в сторону Луганова, — откопал. Повторите, пожалуйста, Василий Николаевич.
Рассказ Луганова явился для Миронова полной неожиданностью. Чемодан, сданный Черняевым на хранение, Луганов нашел: он находился на месте, в камере хранения. Сдан он был на имя Черняева. Опасения Андрея не подтвердились. Но дело обстояло не так просто. Надо же случиться такой истории: передвигая вещи, нерасторопный кладовщик уронил чемодан, а сверху свалился еще и сундук. Крышка у чемодана в сторону, а там… Там женские вещи, платье, белье. Пойди тут пойми что-нибудь! Что за вещи? Не успела разъясниться история с Самойловской, с ее попыткой сбыть по спекулятивной цене вещи жены Черняева, как у Черняева опять женские вещи! А он ведь говорил — да что там говорил! — категорически утверждал, что вещей жены у него больше не осталось. Так чьи же это вещи, как попали к Черняеву? Зачем Черняев понес эти вещи на вокзал, зачем сдал в камеру хранения? Новая загадка.
Миронова вдруг взяла оторопь от внезапно мелькнувшей догадки. Он открыл было рот, собираясь высказать свои соображения, но Скворецкий решительно поднял руку:
— Не спеши, Андрей, не спеши. Знаю, что хочешь сказать, все знаю, но спешить не следует. Прежде всего нужно точно установить, — полковник подчеркнул слово «точно», — чьи это вещи, а потом будем делать выводы. Только так. Мы тут как раз перед твоим приходом советовались с Василием Николаевичем, как это лучше сделать.
— Зеленко? — спросил Миронов. — Пригласить Зеленко и показать вещи ей?
— Нет, — решительно возразил полковник, — не Зеленко. Левкович. Надо ее вызвать. Левкович издавна убирает квартиру Черняева, являлась чем-то вроде домашней работницы в семье Черняевых. Вещи Черняева, а кстати и его бывшей жены, она знает лучше, чем Зеленко. Вот ее и нужно привлечь к этому делу. Только осторожно, предупредив строго-настрого, чтобы до Черняева не дошло. Беседовать с Левкович лучше, пожалуй, Луганову. Ты-то ведь с ней уже встречался. Что ты — сотрудник органов госбезопасности, она не знает, и раскрывать это перед ней не следует. Так что — Луганов. Ну как, согласны?
Выслушав указания полковника, Луганов с Мироновым было поднялись и направились к двери, но Скворецкий внезапно задержал Андрея. Выйдя из-за стола, Кирилл Петрович прошелся по кабинету и остановился против Миронова, пристально глянув ему в лицо.
— Что-то ты, брат, последнее время мне не нравишься: вон как осунулся. Нервничаешь? Да и ешь небось из рук вон. Обедаешь-то хоть каждый день или бывает и всухомятку? На ходу?
Миронов смутился.
— Есть грех, Кирилл Петрович, обедать успеваю не всегда: ведь столовая «от» и «до»… А насчет нервов? Приятного, конечно, мало, когда одно за другим сыплется: сначала эта история с Савельевым, теперь — убийство… Но на нервы не жалуюсь, не приходится жаловаться — такая уж наша должность!
— То-то, — наставительно сказал Скворецкий. — Ты мне смотри… И обедать надо, и спать…
— Постараюсь, — улыбнулся Андрей. — Можно идти?
— Идти, конечно, можешь, только вот что: обеды обедами, а ты докладную в Москву о результатах поездки Луганова в Воронеж, к тетке Корнильевой — как ее? Навроцкая? — послал? Нет? Напрасно. Ну что ж, что меня не было: мог и сам послать, без меня. Тут Василий Николаевич мне рассказывал — есть кое-что любопытное. Надо доложить Москве, обязательно надо. Одним словом, берись и пиши.
— Слушаю, Кирилл Петрович, сделаю. Вот пойду пообедаю, — Миронов рассмеялся, — и тут же напишу.
Скворецкий расхохотался в ответ и погрозил Миронову пальцем. Андрей направился к выходу, но, когда он уже брался за ручку двери, полковник внезапно его окликнул:
— Знаешь, Андрей, говоря по совести, меня эта история с убийством здорово заинтересовала. Вдруг действительно окажется, что это Корнильева, а? Ну, иди, иди…
Андрея этот вопрос волновал не меньше, чем Кирилла Петровича, но ответа пока не было. Хочешь не хочешь, а надо было набраться терпения и ждать заключения специалистов. Ждать — это тоже надо уметь…
Выйдя от Скворецкого, Андрей направился к Луганову. Почти одновременно с ним в кабинет вошел оперативный работник, которому было поручено проверить в городских бюро объявлений, не давал ли кто заявки на объявление, текст которого совпадал бы с текстом записки, найденной у Савельева. По выражению его лица было видно, что время он потратил не зря. Так оно и оказалось. Объявление, где речь шла о кульманах и чертежных досках, было обнаружено в городском бюро объявлений. Текст был идентичен тексту записки.
Лейтенант выяснил, что заявка была подана на прошлой неделе Черняевым.
— Когда вывешено объявление, где? — быстро спросил Миронов.
— Оно еще не вывешено, товарищ майор. Там же очередь. Собираются вывесить завтра. А вывешивают они возле бюро, на специальном щите. Улица Петровского, двадцать три.
— Черняев, когда делал заявку, не просил вывесить объявление поскорее, не торопил их? Вам удалось это выяснить? — поинтересовался Миронов.
— Выяснил. Он их не торопил. Наоборот. Сам насчет завтрашнего числа договорился. Знал, очевидно, что есть очередь.
— Скажите, — продолжал расспрашивать Миронов, — а раньше в этом бюро Черняев не бывал, не сдавал объявлений?
— Трудно сказать. Я пытался выяснить — осторожненько, конечно, — но там столько народу бывает, что сотрудники бюро если кого и запомнят, так разве того, кто уж очень оригинальное объявление подает. А тут что? Столы. Строительная организация. Ничего особенного. Таких объявлений сотня на неделе бывает. Не запомнил там никто Черняева. Одни говорят — бывал, другие — наоборот: впервой, мол, приходил. Вот и разбери тут, как оно на самом деле было.
— Чудно, — заметил Луганов, когда лейтенант вышел. — Объявление-то самое обычное, любой курьер, любой посыльный может такое подать, а подает один из руководителей крупного строительства. Нет, право слово, чудно!
— Знаешь что, — решил вдруг Миронов, — пойду-ка я к начальнику управления, к Кириллу Петровичу, и договорюсь, чтобы с завтрашнего утра — ведь объявление завтра вывесят? — кто-нибудь присмотрел за доской. Глядишь, и увидим того, кто поинтересуется этим объявлением. Может, не так все это просто. Как считаешь?
Миронов тут же направился к начальнику Управления КГБ и доложил ему историю с объявлением. Кирилл Петрович, выслушав Андрея, одобрил его предложение и выделил оперативного работника, поручив ему присматривать за доской объявлений.
Вернувшись к себе, Миронов начал писать докладную записку в Москву. Посидеть над запиской ему пришлось основательно, и докладная была закончена только к вечеру. Андрей собрался было нести ее на машинку, как дверь внезапно распахнулась и на пороге появился Луганов.
— Ну, Андрей Иванович, не знаю, что тебе и сказать, — возбужденно заговорил Василий Николаевич, падая в кресло и тяжело отдуваясь. — Черняев-то!..
— Что такое? — спросил Миронов, невольно заражаясь волнением Луганова. — Что там еще стряслось? Чего ты пыхтишь как паровоз?
— Запыхтишь тут… Рысью к тебе бежал, да оно того и стоило. Сейчас все выложу, дай дух переведу. Так вот: были мы с Левкович на вокзале, в камере хранения. Я прямо сейчас оттуда. Ну, этот самый черняевский чемодан она опознала. И вещи тоже. Всё опознала…
— Что значит — опознала? Как опознала?
— Да очень просто. Едва я ей показал чемодан, как она за голову схватилась: «Откуда, говорит, здесь этот чемодан, вещи? Как сюда попали?» А сама вся трясется.
Я, естественно, спрашиваю: «Чего, мол, здесь такого, что этот чемодан на вокзале, почему вы так волнуетесь?» — «Да как же мне не волноваться, — отвечает Левкович, — чемодан-то это Ольги Николаевны, хозяйки моей! Она с ним еще весной на курорт уехала. И вещи ее. Никак, с ней что приключилось?» И в слезы.
— Василий Николаевич! — вскочил с места Миронов. — Василий Николаевич, да ты понимаешь, что говоришь? Понимаешь?
— Превосходно понимаю, Андрей Иванович, еще как понимаю. Ты дальше слушай. А дальше так: принялся я расспрашивать Левкович: как, мол, и что, не ошиблись ли вы, часом? Может, просто похож чемодан и вещи похожи? Ну, она даже обиделась. «Помилуйте, говорит, да как я могу ошибиться, когда сама помогала Ольге Николаевне вещи в чемодан укладывать? В этот самый. Коли сомневаетесь, могу хоть сейчас сказать, что лежит в чемодане».
— Ну?
— Что — ну? Сказала. Не разбирая чемодана, не глядя, чуть не все вещички перечислила. До последней.
— Ведь это… — глухо проговорил Миронов. — Это же… А мы-то еще о безопасности этого мерзавца думали, оберегать его собирались. — Он взялся за телефон и набрал номер начальника угрозыска: — Товарищ полковник? Миронов говорит. Из КГБ… Так… Понятно… Спасибо большое.
— Завтра к вечеру портрет будет готов, — сказал он, кладя трубку. — Но я теперь, пожалуй, могу и сам предсказать результат…
Луганов кивнул головой:
— Пожалуй, я тоже.
С минуту они помолчали, затем Миронов поднялся:
— Ну что ж, Василий Николаевич, дело нешуточное. Пошли к Кириллу Петровичу»
— Минутку, Андрей Иванович. Еще не все. Левкович сообщила кое-что дополнительно…
— А именно?
— Капитон Илларионович собирается на днях в командировку, и, по-видимому, в длительную. Во всяком случае, по словам Левкович, разбирает все свои вещи и откладывает самые лучшие, отбирает самое ценное.
— Так, так… — задумчиво проговорил Миронов. — Тем более пошли к начальству.
Вопрос о чемодане был решен быстро: чемодан необходимо было изъять как улику. Теперь оснований к этому было больше, чем достаточно. Зато, когда перешли к главному, разговор затянулся.
…У начальника управления засиделись допоздна. Миронову изменили его обычное самообладание и выдержка. Излишне горячась и срываясь, он доказывал, что выпускать Черняева из Крайска никак нельзя. Забываясь, Андрей ежеминутно выхватывал папиросы, намереваясь курить, но под строгим взглядом полковника так и не закуривал, клал их в карман, потом снова выхватывал и снова прятал: Кирилл Петрович около года назад бросил курить, бросил сразу, решительно и никому с тех пор не разрешал дымить в его кабинете.
Луганов, всего несколько дней назад и мысли не допускавший о причастности Черняева к какому-либо преступлению, под влиянием последних событий круто изменил свою точку зрения и теперь всецело поддерживал Миронова: он тоже считал, что выпускать Черняева из Крайска нельзя.
Однако начальник управления был непреклонен.
— Не выпускать Черняева из Крайска, — говорил он, — но как? Как его не выпустишь? Ну, допустим отменят командировку, — это, пожалуй, можно сделать, а он возьмет да и поедет без всякой командировки. Что тогда?
— Брать, брать его надо! — взорвался Миронов. — Получить у Москвы санкцию, и брать…
— «Брать»?! Ишь ты какой! — недобро усмехнулся Скворецкий. — Тебе что, лавры Елистратова покоя не дают? (Вернувшись из Энска, Миронов не замедлил проинформировать Скворецкого обо всем, что там произошло, не скрыв и похождений Елистратова.)
— Кирилл Петрович! — возмутился Андрей. — Это… это удар ниже пояса. Ну как вы можете сравнивать меня с Елистратовым?! Там же была липа, а тут…
— Что — тут? — жестко перебил Скворецкий. — Что? Чемодан? Объявление? Этого для ареста мало. Брать его сейчас, пока не закончена работа над портретом убитой, нельзя. Разве всплывет что новое. Да и тогда вообще брать его здесь, в Крайске, нельзя, если даже твои предположения подтвердятся. Возьми здесь — что получится? Об аресте станет известно, и, если он действовал не один (а этого исключать нельзя), сообщники скроются, заметут следы. Ищи их потом.
Последний довод начальника управления подействовал на Миронова и Луганова: они примолкли. Андрей снова полез было за папиросой, но, взглянув с тоской на Кирилла Петровича, сунул пачку обратно.
— Да ладно уж, ладно, кури… — с раздражением сказал Скворецкий. — Только иди к форточке, чтобы тут табачищем не пахло.
— А что, Кирилл Петрович, — с ехидцей спросил Миронов, — тянет все-таки?
— «Тянет, тянет»! — проворчал Скворецкий. — Тянет не тянет, а тряпкой не буду. Бросил — и точка. Ну, давай к делу. Значит, так: брать Черняева пока не будем. Если действительно выедет из Крайска, тогда решим, что делать. Пока будем действовать, как было намечено раньше. Вопросы есть?
Вопросов не было, и Миронов с Лугановым покинули кабинет полковника.
Глава 12
С утра, по дороге в управление, Миронов зашел в больницу навести справки о состоянии Савельева, как он делал это все последние дни. Андрею повезло: он застал на месте лечащего врача, который сообщил ему последние новости. Как ни осторожно говорил врач, из его рассказа можно было понять, что в состоянии Сергея наступило улучшение. Врач сказал даже, что у больного замечаются некоторые проблески сознания.
Андрей настолько обрадовался, что тут же потребовал свидания: «Вы представить себе не можете, доктор, — настаивал он, — насколько это важно». Но врач в ответ раздраженно фыркнул и замахал руками:
— Увольте, голубчик, увольте. Ни о каком свидании пока и речи быть не может. Ваших дел я не знаю и знать не хочу, но волновать больного нельзя.
Так и пришлось Андрею уйти из больницы, ничего не добившись.
…Первую половину дня все шло более или менее спокойно: Луганов в управлении строительства выяснил, что Черняев действительно через день или два должен выехать в командировку, но не такую уж длительную — на неделю-полторы. Тем больший интерес представляло вчерашнее сообщение Левкович о сборах Черняева. Сам Капитон Илларионович, однако, вел себя как ни в чем не бывало: совершенно так же, как и все предыдущие дни. Единственным отступлением от обычного для него распорядка было то, что по пути на работу он завернул в бюро объявлений и проверил, вывешена ли его заявка. Убедившись, что объявление вывешено, Черняев отправился на строительство, где и находился все время.
Неожиданности начались к вечеру. По телефону позвонил сотрудник, находившийся поблизости от доски объявлений на улице Петровского. Не пытаясь скрыть своего смущения, он доложил, что совсем недавно к витрине подошла молодая женщина, которая, как он заметил, бегло просмотрев другие объявления, на черняевском задержалась. До нее этим объявлением никто не интересовался. Других объявлений женщина смотреть не стала, круто повернулась и… затерялась в толпе. Сотрудник кинулся было за ней вслед, но без толку: она как в воду канула.
Чертыхаясь про себя, Миронов спросил сотрудника, не заметил ли он во внешнем облике этой женщины чего-либо приметного, каких-нибудь характерных черт. Оказалось, тот многое заметил, запомнил. Миронов предложил сотруднику составить подробнейшее описание внешности женщины, которую он упустил. Хочешь не хочешь, а пока приходилось довольствоваться этим.
Андрей собрался было позвонить Луганову, чтобы сообщить новость, но тот сам появился на пороге.
— Как, Андрей Иванович, ты один? — спросил он, входя. — У меня срочное сообщение. Только что звонили со строительства. Черняев уезжает завтра…
— Завтра? — нахмурился Миронов. — Это меняет дело.
Андрей тут же попытался связаться с начальником управления, но его не застал. Полковник был в обкоме партии.
Тогда Миронов позвонил начальнику уголовного розыска: как, мол, там с портретной реконструкцией? Но тоже без результата: работа еще не была закончена. Однако полковник Петров сказал, что дело идет к концу и, если Миронов будет на месте, он ему позвонит. Оставалось одно: набраться терпения и ждать. И они ждали — Миронов и Луганов. Сидели вдвоем в полумраке кабинета, освещаемого лишь настольной лампой. Курили. Изредка перебрасывались отдельными фразами. То один, то другой невольно бросали взгляды на телефонный аппарат, будто от того зависело, когда раздастся звонок. Ждали…
Было уже около девяти часов вечера, когда телефон наконец зазвонил. Андрей поспешно схватил трубку:
— Слушаю… Да, Управление КГБ… — В его голосе послышалось недоумение. — Да, я майор Миронов… Что?.. Не может быть!.. Вот за это спасибо, большущее спасибо… Да, конечно, сейчас будем.
Луганов, как ни прислушивался к отрывистым, односложным ответам, никак не мог понять, кто звонит, о чем идет разговор. Ясно было одно: звонок не из уголовного розыска. И Луганов не ошибся…
— Василий Николаевич, — воскликнул Миронов, закончив разговор, — знаешь кто звонил? Врач! Врач, который лечит Савельева. Сергей пришел в себя, заговорил и требует немедленного свидания с нами. Поехали?
— Поедем, — сразу согласился Луганов, — но как быть с экспертизой, с портретной реконструкцией? Ведь вот-вот должны позвонить?
— А мы вот что сделаем, — решил Миронов. — Сообщим дежурному по угрозыску, что ненадолго выехали. Как вернемся, пройдем прямо к полковнику Петрову. Идет?
Договорившись с дежурным, они поспешили в больницу.
Попасть к Савельеву, однако, оказалось далеко не так просто. Старая раздражительная привратница не то что впустить их в больницу, но и слушать не хотела. Ни просьбы, ни угрозы на нее не действовали. На служебные удостоверения, которые пытались ей предъявить Миронов и Луганов, она и смотреть не хотела. Положение спас дежурный врач. Он был предупрежден об их посещении и провел Миронова и Луганова прямо в то отделение, в котором лежал Савельев. Там их ожидал лечащий врач.
— Присаживайтесь, — сказал он, пропуская Миронова и Луганова в ординаторскую, — располагайтесь. Дело обстоит так. Савельев пришел в себя часа полтора назад. Обнаружила это дежурная сестра, и сразу — за мной. Едва я вошел, вижу: смотрит он прямо на меня, пристально, пытливо. «Где я, спрашивает, почему?»
Ну, я принялся ему растолковывать: вы, мол, голубчик, были больны, тяжко больны, а это — больница. Только волноваться не к чему, теперь дела у вас пошли на лад…
Савельев, однако, и слушать не стал. «Доктор, говорит, прошу позвонить майору Миронову. Пусть придет. Немедленно». И телефон ваш назвал. Я пытался было возражать, просил отложить хоть до завтра — куда там! «Доктор, — сказал мне Савельев, — я чекист. Чекист. Вы понимаете? Надо. Тянуть нельзя…» Вижу, дело серьезное, да и разволновался больной, как бы хуже не стало, вот я вам и позвонил…
— Спасибо, — сказал Миронов. — Еще раз спасибо, товарищ доктор. Так как, пойдем?
— Хорошо, — сказал врач. — Только еще два слова: волновать больного нельзя. Он еще слаб, очень слаб, так что я попрошу покороче. От силы минут пять. Больше разрешить никак не могу. Нельзя.
— Учтем, — кивнул Андрей. — Только… только у нас просьба: нам бы желательно, просто необходимо без свидетелей. Я понимаю, доктор, все понимаю — больница, но… но вы уж нас извините, такие у нас дела…
Врач молча кивнул и поднялся со своего места, приглашая Миронова и Луганова следовать за собой. Они прошли длинным, полутемным в эти поздние часы коридором и остановились возле одной из палат.
Приложив палец к губам, врач приоткрыл дверь, задержался на пороге и шепотом повторил:
— Помните, пять минут, не больше.
В первый момент ни Миронов, ни Луганов не разглядели Савельева. Палату освещал лишь слабый свет полупритененного ночника, стоявшего на тумбочке в изголовье кровати. Углы комнаты тонули во мраке. В тени оставалось и лицо Сергея, чуть выделявшееся на белизне подушки. Свет падал только на его руки, неподвижно лежавшие поверх одеяла, да на ночной коврик возле кровати.
Казалось, Сергей спит или находится в забытьи. Но это только казалось. Прошло несколько секунд, и с койки послышался слабый, прерывающийся голос:
— Товарищ майор, пришли… Спасибо… А я, видите, не оправдал… — В голосе Сергея прозвучала глубокая горечь.
— Ну, ну, хватит ерунду говорить! — с подчеркнутой бодростью сказал Миронов.
Он взял стоявший невдалеке от кровати стул, сел, придвинувшись поближе, и взял в свою руку безжизненную руку Сергея. Луганов остался стоять чуть в стороне. С мгновение в палате царила мертвая тишина.
— Нет, товарищ майор, не оправдал… — снова заговорил Савельев. — Провалил такое серьезное дело…
— Сергей, как не стыдно! — возмутился Миронов. — «Провалил»! Почему провалил? В нашем деле всякое бывает. И успехи, и неудачи. Ты лучше скажи, тебе ничего не нужно? Все сделаем…
— Товарищ майор, — перебил Савельев, — я ведь не так, я — по делу…
— Может, с делом отложим? До завтра? — неуверенно спросил Миронов.
Но Савельев отрицательно качнул головой:
— Нельзя… До завтра нельзя. Боюсь, и теперь уже поздно… Черняев в тот день был в бюро объявлений. Я текст переписал. Он у меня в кармане…
— Знаем, записку нашли, — успокоил его Миронов. — Все в порядке.
— Нашли? Это хорошо… А труба… труба?
— Какая труба?
— Водосточная. На заброшенном лабазе, на пустыре, возле Федосьевской рощи.
— Федосьевская роща? — переспросил Луганов. — Это как раз около того переулка, где с тобой все стряслось?
— Да, там.
— Позвольте, — вмешался Миронов, — что еще за труба? Какая роща? Ты о чем, Сережа?
— Это очень важно, товарищ майор, — слабеющим голосом проговорил Савельев. — В тот самый вечер Черняев отправился в пригород, к Федосьевской роще… Прошелся он рощей, вышел на пустырь. Тут луна взошла… Там, на пустыре, лабаз… С той стены, что обращена к роще, водосточная труба… Черняев походил возле лабаза — и к трубе. Нагнулся, достал что-то из трубы и сунул в карман.
— Достал или положил в трубу? — уточнил Миронов.
— Достал. Я хорошо видел… В карман положил. Потом пошел в переулок. Я перебежал пустырь и тоже в переулок. Дошел до середины… и все. Вроде что грохнуло. Что дальше было, не знаю…
Силы окончательно изменили Савельеву. Последние слова он произнес чуть слышно, шепотом.
— Сережа, Сережа, — сжал ему руку Миронов, — а когда «грохнуло», Черняева ты видел? Он где был: впереди тебя или сзади?
— Впереди, — прошептал Савельев, — он впереди был… Но труба, труба… Там… Надо…
— Сделаем! — воскликнул Миронов. — Все сделаем! Ты не волнуйся. Мы прямо из больницы — туда. Только ты держись, поправляйся скорее.
— Ничего… я ничего… Теперь поправлюсь.
Дверь тихо приоткрылась, и на пороге появился врач:
— Как, товарищи, кончили? Время…
Миронов и Луганов простились с Савельевым и, ступая на цыпочках, вышли из палаты. Едва очутившись в коридоре и распрощавшись с врачом, они переглянулись.
— Ну, — спросил Андрей, — что скажешь?
— А чего тут говорить? — удивился Луганов. — Тут не говорить, а действовать надо, да поживее. Сергей прав, и так сколько времени упущено.
— То-то и оно, — задумчиво проговорил Миронов, — времени прошло много. Трубу следует, конечно, осмотреть, хотя вряд ли что там найдем. А вот глаз с этой трубы спускать теперь нельзя. Может, тот, кто оставил там то, ради чего приходил Черняев, явится еще раз? Но каков Черняев? Это тебе уже не чемодан с дамскими вещичками.
— Да ладно тебе, — поморщился Луганов. — Сам вижу. Что же, однако, делать будем?
Они уже вышли из больницы и стояли на тротуаре под моросящим дождем. Ночь была темная, безлунная. Порывами налетал ветер, швыряя в лицо холодную водяную пыль.
— Бррр, — поежился Миронов, — ну и погодка! Промокнем, брат, мы с тобой, как собаки. Ну да ладно — не привыкать стать. Как далеко эта самая Федоскина роща?
— Не Федоскина, а Федосьевская, — методично уточнил Луганов.
— Товарищ Луганов! Что за тон? Я вас не узнаю. Вам, мне сдается, начинает изменять чувство юмора. Кстати, я так и не слышу, где она, эта самая Федосьевская роща?
— Далековато, — вздохнул Луганов.
— Тогда так. Едем сейчас в управление. Свяжемся с полковником и доложим обстановку. Все равно без его разрешения ничего не сделаешь. Заодно выясним, как там дела в уголовном розыске. Может, они кончили наконец реконструкцию. Затем двинем на пустырь, к трубе. Возражения имеются?
Быстро дойдя до Управления КГБ, они первым делом позвонили в уголовный розыск. Но там ничего утешительного не узнали — работа еще не была закончена. Затем от дежурного по Управлению КГБ они узнали, что полковник Скворецкий с полчаса назад поехал домой. Миронов набрал номер телефона его квартиры. Трубку снял сам Кирилл Петрович. Андрей коротко доложил о разговоре с Савельевым и сказал, что намеревается выехать вместе с Лугановым на пустырь к лабазу. Надо, мол, посмотреть, что там делается.
— Правильно, — сразу согласился Скворецкий, — надо ехать. С собой возьмите двух сотрудников. Думаю, двоих хватит. Я распоряжусь. Они там останутся и поглядят, не придет ли кто к трубе. Вернешься — позвони.
Глава 13
Когда Миронов, Луганов и двое выделенных им в помощь сотрудников вышли на улицу, дождь заметно усилился.
— Вот, черт, зарядил! — выругался Миронов, садясь в машину. — Того и гляди, насморк подхватишь.
Луганов рассмеялся:
— А не кажется вам, товарищ майор, что кое-кому изменило чувство юмора?
— Ладно, смейся, смейся, — огрызнулся Андрей. — Вот начнешь чихать, посмотрим, как тогда будешь смеяться.
— Между прочим, не расчихаюсь. Да и ты тоже, Андрей Иванович, зря прибедняешься. У меня по этому поводу есть целая теория. Наш брат, оперативный работник, что солдат на фронте, в бою, не болеет. Не боится ни дождя, ни снега, ни жары, ни холода. Ничто его не берет. Вот пройдет еще годков пятнадцать — двадцать, останусь цел, выйду на пенсию и напишу научный трактат на сию тему. Диссертацию!
— Ишь ты, теоретик! — усмехнулся Миронов.
— А что? — не сдавался Луганов. — Ведь в каких только переделках не приходилось бывать! И мокли, и мерзли, и парились, и жарились, а хоть бы что! Ни тебе насморка, ни кашля. Не до этого. Знаешь, был у меня такой случай, я тогда еще в угрозыске работал. Было такое дело. Брали мы бандита. Матерого. Брать его нужно было тихо, без шума и поначалу одного. А он, как назло, с дружками гуляет. Выследить-то мы его выследили, обложили, а дальше что? Пока в квартире сидит — не возьмешь. Ждать надо. Гуляют же они, надо тебе сказать, в одиноком домике, на окраине. Рядом ни здания, ни сараюшки — укрыться негде. Один заборчик, и то штакетник. Ну, пока светло было, мы издали наблюдали, все ждали, не выйдет ли. Только напрасно: гуляют они и гуляют — конца не видно. Стало смеркаться. Ну, думаем, дело труба. В темноте издали немного увидишь, упустишь, за милую душу. Надо подтягиваться поближе. А укрыться, повторяю, негде — голо. Между прочим, днем, пока мы за домом наблюдали, заметил я возле заборчика лужу. Здоровенную. Грузовик прошел, так нырнул по самые ступицы. Мигнул я своим ребятам, лег на землю и пополз к этой самой луже. По-пластунски. Забрался в лужу и лежу, не шевелюсь, снаружи только глаза и нос. Наблюдаю. Пролежал, чтобы не соврать, часа три, а дело было осенью, холодище, погодка вроде вот как сейчас, разве что дождь послабее. И что, думаешь, зачихал? Закашлял? Дудки! Вот оно как с нашим братом бывает, а ты говоришь — насморк.
— Ну, а его, бандита-то этого, взяли? — с интересом спросил Миронов.
— А как же, — равнодушно ответил Луганов. — Конечно, взяли. В тот же вечер. Однако стоп. Дальше ехать нам не с руки, придется пешком.
Машина остановилась квартала за четыре до того переулка, что вел к пустырю, на котором находился лабаз. Место было глухое, пустынное. Маленькие одноэтажные домики прятались за высокими изгородями. Машина была здесь редкостью. Если бы поблизости невзначай оказался человек, пришедший к трубе, появление машины могло его насторожить, спугнуть. Невдалеке же от того места, где они остановились, находился переулок, где и решено было укрыть машину.
План действий был намечен заранее, и сейчас все действовали четко, согласованно, без лишней суеты. К счастью, Луганов хорошо знал местность, поэтому была предусмотрена каждая мелочь. Выйдя из машины, они разделились: Миронов и Луганов зашагали прямо к переулку, что вел на пустырь, а ехавшие с ними сотрудники, поотстав, шли один за другим, шагах в двадцати — тридцати друг от друга. Шли все быстро, но осторожно, внимательно осматриваясь по сторонам. А дождь все лил и лил…
Едва Миронов и Луганов свернули в переулок, один из сотрудников резко ускорил шаг, догнал их, с независимым видом прошел мимо, первым вышел на пустырь, пристально огляделся, а затем быстро пересек пустырь, дошел до рощи и укрылся на ее опушке, под одним из деревьев.
Миронов и Луганов, миновав переулок, направились прямо к лабазу. Подойдя вплотную, они внимательно осмотрели лабаз. Солидное, построенное на года приземистое здание еще держалось, хотя, судя по виду, было уже давно заброшено. Узкие, забранные толстыми железными прутьями окна ушли в землю. Стекол не было. Черепица, которой когда-то была выложена кровля, пообвалилась. Однако крыша еще держалась, разве кое-где прохудилась.
С той стороны лабаза, где остановились Миронов и Луганов, никаких водосточных труб не было. Впрочем, Савельев ведь и говорил о трубе, расположенной на противоположной стороне, на той, что обращена к роще.
Постояв с минуту, они обогнули лабаз, задержались возле дверного проема и перешагнули через порог. Воздух внутри лабаза был сырой, почти как на улице, но сверху не текло и луж на земляном, плотно утрамбованном полу не было. Луганов зажег электрический фонарик, бросавший острый, как жало, сноп яркого света, прикрыв сверху фонарик ладонью, как козырьком. Луч света прошелся по всему полу, вырывая из мрака разбросанный тут и там мусор и грязь. Ничего достойного внимания не было.
Погасив фонарь, Луганов вышел наружу. Андрей — за ним. Работали они молча, сосредоточенно, не обмениваясь ни словом. Завернули за угол. Там, как и говорил Савельев, со стены, что против Федосьевской рощи, свисала ветхая, проржавевшая водосточная труба. Подходя к трубе, Миронов заметил, что вода из нее не текла: труба, по-видимому, настолько засорилась, что не пропускала воды, а может, была кем-то предусмотрительно заткнута? Во всяком случае, это обстоятельство насторожило Миронова. Чем черт не шутит?!
Луганов присел на корточки возле самой трубы, а Андрей, чертыхаясь в душе, скинул свой плащ и плотно прикрыл им Луганова на манер того, как это делали в старину профессиональные фотографы, укрывавшие свою голову и фотоаппарат предназначенным для того покрывалом. Теперь, казалось Миронову, наружу не прорвется ни лучика света, но, когда Луганов включил свой фонарь, кое-какие щелки обнаружились. Однако свет, проникавший через них, был настолько слаб, что рассмотреть его можно было только вблизи, так что оснований для волнения не было.
Прошла секунда, другая, и из-под плаща послышался сдержанный, глухой голос Луганова: «Есть». В то же мгновение свет погас.
— Что есть? — свистящим шепотом спросил Миронов. — Ты это всерьез, Василий Николаевич?
— А ты как думаешь, шучу? — ответил тот, выпрямляясь и пряча что-то в карман. — Бери скорее плащ, а то промок небось. Идем в лабаз, там разберемся.
Натягивая на ходу плащ, Андрей чуть не бегом кинулся в лабаз. Едва они успели очутиться под крышей, как Миронов заторопил:
— Ну, давай выкладывай, что ты там такое нашел?
Луганов не спеша сунул руку в карман, но что он оттуда вытянул, Миронов в кромешной тьме не видел. А Луганов не торопился: он нарочито медленно, спокойно присел на корточки и потянул за собой Андрея. Когда тот тоже пригнулся, Луганов включил свой фонарик. Луч света упал на его плотно сжатый кулак. Медленно, очень медленно Луганов разжал кулак, и Миронов увидел спичечный коробок. Обыкновенный спичечный коробок, изрядно замусоленный.
Осторожно, будто это было нечто чрезвычайно хрупкое, Миронов взял коробок, тщательно осмотрел его со всех сторон и, наконец, раскрыл. Василий Николаевич светил ему фонариком. Внутри коробка лежало нечто продолговатое, твердое, обернутое в небольшой листок бумаги. Развернув бумагу, они увидели плоский металлический ключик от висячего замка или от чемодана. Впрочем, тут же стало ясно, что ключ именно от чемодана: внимательно рассмотрев бумагу, в которую он был завернут, Миронов убедился, что это — багажная квитанция, выданная камерой хранения Крайского аэропорта на ручной саквояж гражданке А. К. Войцеховской. Квитанция была датирована минувшим днем.
— Войцеховская… — пробормотал Миронов. — Войцеховская? Тебе, Василий Николаевич, эта фамилия ничего не говорит?
— Впервые слышу, — отозвался Луганов.
— Ну ладно, Войцеховская так Войцеховская. Там видно будет.
Миронов вынул из внутреннего кармана предусмотрительно захваченный миниатюрный фотоаппарат и сделал несколько снимков, запечатлев во всех положениях и ракурсах спичечный коробок, ключ и квитанцию. Покончив с этим делом, он убрал аппарат в карман, завернул ключ в квитанцию и вложил в коробок, как он лежал прежде. Поместив коробок на прежнее место, в трубу, Миронов и Луганов направились к опушке рощи, где их поджидал один из сотрудников. Условным свистом они подозвали второго сотрудника, который дежурил в переулке, у входа на пустырь.
Когда все собрались, Миронов рассказал о находке. Как он полагал (Луганов был с ним согласен), за коробком должны были прийти этой же ночью, самое позднее — на следующий день. Такие «посылки» долго в тайниках не держат. (Что труба служила тайником, сомнений не было.) Оперативные работники (один — в роще, другой — в переулке) должны были не спускать глаз с каждого, кто приблизится к лабазу. На них, сказал Миронов, возлагается задача: выяснить личность того, кто явится за коробком.
— Только смотрите на этот раз не упустите, — строго заметил одному из работников Миронов.
Тот вспыхнул. Это был тот самый сотрудник, который дежурил у витрины на улице Петровского и потерял женщину, проявившую повышенный интерес к объявлению Черняева.
— Не сомневайтесь, товарищ майор, — сказал он, и голос его чуть дрогнул, — не упустим. Со мной это не так часто случается…
Закончив инструктаж, Миронов и Луганов направились к машине. По пути они обсуждали план дальнейших действий. Оба сошлись на том, что, коль скоро дело так далеко зашло, следует немедленно съездить в аэропорт и проверить содержимое саквояжа, сданного на хранение на имя Войцеховской (и тот и другой полагали, что сдавала его не Войцеховская: зачем было ей прятать ключ и квитанцию на собственноручно сданный на хранение саквояж где-то у черта на куличках, в водосточной трубе?!). Луганов настаивал, что ехать на аэродром следует ему, так как он знает Крайский аэродром как свои пять пальцев, да и его там знают, чего про Миронова сказать нельзя. Возражать Луганову было трудно, и Андрей согласился. Василий Николаевич завез его в управление, а сам поехал в аэропорт, расположенный километрах в тридцати от города.
На прощание Миронов сказал:
— Ты, Василий Николаевич, позвони все-таки о результатах. Может, меня что задержит…
— Ладно, ладно, позвоню. Но лучше бы ты не задерживался, шел бы спать…
Войдя в управление, Миронов непроизвольно посмотрел на часы, висевшие в вестибюле против входа. Шел второй час ночи. Во всем здании стояла тишина, не было видно ни души. Миронов вспомнил те времена, когда началась его работа в органах государственной безопасности. Тогда, в начале пятидесятых годов, нужно это было или не нужно, все сотрудники министерства да и областных управлений просиживали ночи напролет. Впрочем, почти так же работали в те годы не только в органах государственной безопасности… Трудно сейчас даже поверить, что было такое!..
Миронов усмехнулся: нашел что вспоминать! Он прекрасно сознавал, что и сейчас чекистам, да и не только чекистам, приходится порой работать по ночам, работать сутками, без отдыха, без сна, но это только тогда, когда действительно необходимо, и только тому, чья работа непременно требуется; вот как сегодня ночью ему с Лугановым. Но насколько это отлично, в корне отлично от того ненужного, нелепого бдения, на которое раньше обрекали тысячи и тысячи людей.
«Нет, — сделал неожиданный вывод Миронов, — не буду звонить Кириллу Петровичу. Чего зря будить? Ничего не изменится, если доложу завтра. С утра».
Не заходя к себе, Миронов прошел прямо к дежурному по управлению: как он ни устал, ему не терпелось узнать, нет ли каких новостей из уголовного розыска, как там с портретной реконструкцией.
— Товарищ майор, наконец-то, — встретил Андрея дежурный по управлению. — Вас уже битый час разыскивает начальник уголовного розыска полковник Петров. Все телефоны оборвал. Давайте к нему. Быстренько.
Усталость с Андрея как рукой сняло: чуть не бегом он кинулся в уголовный розыск. Увидев, в каком виде явился Миронов — промокший насквозь, посиневший, полковник участливо спросил:
— Что, досталось?
— Ничего, — ответил Миронов, — не то чтобы досталось, но вымокнуть пришлось изрядно.
Андрей рассказал начальнику уголовного розыска о ночной поездке на пустырь и о находке.
Полковник слушал внимательно, не перебивая. Изредка вставлял вопросы, уточнял подробности. Когда Миронов кончил, он сказал только одно слово:
— Любопытно.
Помолчал с минуту и снова повторил:
— Весьма любопытно.
Прошло еще с полминуты, затем полковник не спеша придвинул к себе лежавшую на столе папку и так же не спеша достал из нее два объемистых пакета. Приоткрыв один из пакетов, он заглянул в него, заглянул в другой пакет и только тогда обратился к Миронову:
— Ничего не скажу, рассказанная вами история представляет большой интерес, но и у меня тоже есть для вас кое-что. Вот, полюбуйтесь.
Начальник уголовного розыска взял оба пакета со стола, повертел их в руках и один из них молча протянул Миронову. Андрей, стараясь ничем не выдать своего волнения, открыл пакет и вынул из него пачку фотографий. Просмотрев их, он с недоумением взглянул на полковника: это были фотографии Корнильевой, большинство которых Андрей уже не раз видел.
Тогда полковник, все так же не произнося ни слова, протянул Миронову другой пакет. В нем, как и в первом, лежали фотографии. Едва Миронов взглянул на первую, как ахнул. Он стал лихорадочно перебирать фотографии, и чем дольше их рассматривал, тем явственнее на его лице проступало выражение неподдельного изумления и ужаса.
С каждой из фотографий на Андрея смотрело лицо… Корнильевой. Оно, безусловно, отличалось от того лица, которое было изображено на снимках, лежавших в первом пакете: выглядело это лицо чуть постарше, было оно безжизненным, напоминало маску. И все же сомнений не было: перед Андреем были фотографии одного и того же человека.
Миронов глубоко, судорожно вздохнул и протянул пакет полковнику. Лицо у того, в противоположность Миронову, светилось торжеством. Было видно, что полковник искренне, от души наслаждается результатами предпринятого по его предложению эксперимента, что он доволен произведенным впечатлением.
— Так-то оно, голубчик вы мой, — добродушно проворчал полковник, — вот что она за штука такая, эта самая портретная реконструкция. Так-то. Учтите: специалисты, которые занимались восстановлением лица убитой, фотографий Черняевой не видали. Вплоть до конца работы. Не полагается. Фотографию мы им показали только тогда, когда работа была закончена. Впрочем, не совсем закончена. По фотографии восстановили прическу: тут уж ничего не поделаешь. Ну, а затем сделали ряд снимков в разных ракурсах и сличили с фотографиями живой. Результаты перед вами. Как, не плохо?
— Знаете, — сказал Миронов, рассеянно вертя в руках карандаш, — если бы я не знал, что все это портретная реконструкция, никогда бы не подумал… Да что там не подумал? Уверять бы стали, не поверил, что снимки сделаны не с живого человека. Поразительно!
— Вот, вот, — подхватил полковник, — вот именно. А представьте себе, батенька, что такие вот снимочки мы предъявим человеку, который ни о какой реконструкции и понятия не имеет. Представляете? То-то!
Полковник глянул на часы, крепко потер себе лоб и, внимательно посмотрев на Андрея, сказал:
— Однако мы с вами засиделись, а время позднее, спать пора. Давайте уж с утра свяжемся и решим, что делать дальше. Картина-то ясная. Убийцу брать надо…
«Убийца! — подумал Миронов. — Но ведь имя-то убийцы пока не названо? Ну ничего, подождем до завтра».
Миронов было поднялся, прощаясь с полковником, но в этот момент раздался телефонный звонок. Начальник угрозыска снял трубку:
— Слушаю… Да, я… Так… Так… Миронов? У меня… Передаю. — Он протянул трубку Андрею. — Луганов ваш звонит. Из аэропорта.
Миронов подошел к телефону. Как бы извиняясь, Луганов сказал, что звонил дежурному по Управлению КГБ, тот и направил его сюда, сообщив, что Миронова вызвал начальник уголовного розыска.
— Что там нового? — спросил Луганов.
— Она, — коротко сказал Андрей. — Она самая. Подробности завтра. Что у тебя?
— Саквояж нашел. Там женское платье, две пары белья, несколько книг. Ничего интересного.
— Постукал, двойного дна нет?
— Не беспокойся: ни двойных стенок, ни дна. Проверил.
— Ладно. Тогда поезжай домой отдыхать. Я тоже иду спать. Иду, иду, не беспокойся…
Положив трубку, Миронов повернулся к начальнику уголовного розыска:
— Значит, до завтра, товарищ полковник?
— До завтра, — ответил полковник, энергично пожимая ему руку и провожая до двери, — утро вечера мудренее.
Глава 14
Полковник Скворецкий был раздражен до крайности.
— Нет, почему, ты скажи, почему не позвонил ночью? — гневно выговаривал он понуро стоявшему Миронову. — Почему не доложил с утра? Не соизволил себя утруждать, ждал особого приглашения? А я, старый дурак, узнаю о важнейших происшествиях последним. И от кого? От своих сотрудников? Черта с два! Из уголовного розыска, из милиции! Нет, каково?! Да ты что, в конце концов, воды в рот набрал, что ли?
Андрей упорно молчал. Что мог он сказать? Сослаться на секретаря полковника, виновного во всем этом недоразумении? Глупо. Глупо и несолидно. Как все получилось? Расставшись минувшей ночью с начальником уголовного розыска, Андрей решил не звонить Скворецкому, не тревожить его, отложить до утра. Было как-никак около трех пополуночи. Да и какая была нужда поднимать полковника с постели? И так все необходимое было сделано: люди в Федосьевской роще, вблизи от лабаза с водосточной трубой, дежурили; саквояж в аэропорту был проверен; фотографии портретной реконструкции изготовлены. Что еще ночью сделаешь?
Прямо от начальника уголовного розыска, не заходя в управление, Миронов отправился к себе в гостиницу. С облегчением скинув одежду, которая все еще не просохла, он с головой забрался под одеяло, надеясь, что тут же уснет. Андрей намеревался встать пораньше, чтобы быть в управлении еще до прихода Скворецкого и сразу же, как тот появится, доложить ему о событиях минувшей ночи во всех подробностях. Сон, однако, не шел. То и дело перед глазами вставала Корнильева, такая, какой она была изображена на фотографиях реконструкции. Страшная штука!..
В управление Миронов пришел, когда не было и девяти часов. Скворецкий еще не появлялся. Строго-настрого наказав секретарю, чтобы тот сразу же соединил его с полковником, как только тот приедет, Андрей прошел к себе. Там его уже ждал Луганов, явившийся тоже пораньше.
Время шло, близилось уже десять часов, а звонка от полковника все не было. «Где может быть Кирилл Петрович, — думал Миронов, — почему задерживается? Ведь он собирался быть у себя с утра».
Наконец телефон зазвонил. Миронов, сдерживая нетерпение, не спеша поднял трубку.
— Товарищ майор? — послышался голос секретаря начальника управления. — Вас полковник вызывает, срочно.
— Вызывает? — с недоумением переспросил Андрей. — Так он что, давно у себя?
— Да так с полчаса, минут сорок.
— Послушайте, — возмутился Миронов, — я же вас русским языком просил соединить меня с полковником, как только он придет…
— Мало что просили, — невозмутимо возразил секретарь, — полковник был занят. С утра у него был начальник уголовного розыска, полковник Петров…
«Все ясно, — подумал Миронов, с ожесточением кладя трубку на рычаг. — Ну и удружил же мне этот самый секретарь, будь он неладен!» Луганов, который все понял, смотрел на него сочувственно.
— Ладно, Василий Николаевич, ты посиди тут, подожди. Пойду-ка я к полковнику один, так лучше будет. Чую — быть грозе!..
Он не ошибся. Вот теперь, стоя перед разбушевавшимся полковником, Андрей понимал, насколько тому было горько. Миронов живо представил себе, как начальник уголовного розыска, хитровато посмеиваясь, информировал о происшедших событиях начальника Управления КГБ, находившегося по его, Андрея, вине в полном неведении.
— Нет, ты только подумай, — продолжал бушевать Скворецкий, — каково мне было сидеть и хлопать ушами, пока начальник угрозыска с этаким невинным видом рассказывал о твоих похождениях! И все с подковыркой… «Ты, мол, Кирилл Петрович, конечно, в курсе дела, тебе, конечно, уже доложили, проинформировали». «Доложили»! «Проинформировали»! Черта с два! Никто и слова не сказал. Ну почему, в самом деле, ночью, как этот коробок нашли, не позвонили? Почему?
Миронов решил, что пора вставить слово:
— Кирилл Петрович, так ведь поздно было, далеко за полночь, будить вас не хотел. И в мыслях не было вас подводить. Думал все с утра доложить, как приедете. Сам вижу, получилось нескладно…
— Да, удружил, ничего не скажешь, — махнул рукой Скворецкий. — Ну ладно. Луганов где? У тебя? Давай его сюда, будем соображать, что дальше делать.
Пока ждали Луганова, Миронов успел коротко доложить полковнику о событиях минувшей ночи. Фотографии спичечного коробка, ключа и квитанции были готовы, и он показал их Скворецкому. Особенно заинтересовала Кирилла Петровича фотография багажной квитанции.
— Войцеховская? — вслух рассуждал Скворецкий. — Войцеховская? Это что еще за птица такая, откуда взялась? Что ты на это скажешь?
Андрей пожал плечами:
— Пока ничего. Ни мне, ни Луганову это имя ничего не говорит.
— Ну ладно, — сказал полковник. — Разберемся. Дай срок… Что у тебя дальше?
Миронов перешел к рассказу о результатах портретной реконструкции, но Скворецкий резко оборвал его:
— Хватит. Об этой самой реконструкции можешь не докладывать. Уволь, все равно ничего нового не скажешь. И так наслышан. Мне начальник уголовного розыска все уши прожужжал. Фотографии — вот они…
Скворецкий приподнял лежавшую на столе газету, под которой Миронов увидел знакомые пакеты.
Тем временем подошел Луганов. Полковник вышел из-за своего стола, уселся в кресло напротив Миронова и Луганова и спросил, обращаясь к обоим:
— Ну-с, так что вы надумали? Какие будут предложения?
— Разрешите, Кирилл Петрович, — начал Миронов. — Прежде всего о главном: Черняева надо брать. Теперь пора. Вопрос с Корнильевой ясен. Вот доказательства, — Миронов сделал жест в сторону фотографий. — Убийца известен. Это не кто иной, как ее бывший муж — Черняев.
Наступила короткая пауза. Миронов, ожидая вопросов, остановился и посмотрел на Скворецкого, но тот молча кивнул головой: давай, мол, продолжай. Послушаем, что-то ты дальше скажешь?
— Достаточно ли оснований утверждать, что убийцей является именно Черняев? — задал сам себе вопрос Миронов и тут же твердо, решительно ответил: — Да. Достаточно. Корнильева, как свидетельствует экспертиза, была убита около десяти часов вечера двадцать восьмого мая, то есть примерно через час после того, как она вышла из своей квартиры и отправилась на вокзал. Что нам известно об этом часе, последнем в жизни Корнильевой? Из квартиры она вышла не одна, а вместе с Черняевым, который, между прочим, нес ее чемодан. Это видела Зеленко. (Заметим, кстати, чемодан — деталь существенная. К нему мы еще вернемся.) Затем Корнильева села в машину. Опять вместе с Черняевым. Шофер Кругляков довез их до вокзала, он рассказал об этом. Значит, и тут все ясно. Показания Зеленко и Круглякова полностью совпадают, да и сам Черняев рассказал то же самое.
Таким образом, можно считать установленным, что за полчаса-час до убийства Корнильева находилась вместе с Черняевым, с ним не разлучалась, что на вокзал ее отвез не кто другой, как Черняев, что и на вокзале какое-то время (по словам Черняева, вплоть до отхода московского поезда) она снова была с Черняевым. Все это можно считать установленным.
Что же было потом, позже? Тут фактов у нас не так много, но попробуем аналитически воссоздать весь ход событий. Данных для этого куда как достаточно. Итак, Кругляков высадил Корнильеву и Черняева у вокзала примерно в пятнадцать — двадцать минут десятого. Не позже. Это нам известно. Московский поезд отходит в двадцать один пятьдесят пять — тоже известно. Черняев утверждает, что он посадил Ольгу Николаевну в этот поезд и она уехала. Но вот это как раз и не так. Ни в московский, ни в какой другой поезд Корнильева не села — сесть не могла. Не выходит по времени, не получается: в то самое время, когда отошел московский поезд, Корнильева была убита. Ну, может быть, не совсем в то время — полчаса или час спустя, не больше. Как видите, я учитываю возможность ошибки экспертов на один-два часа. В данном случае это роли не играет, ибо первую остановку после Крайска московский поезд делает через два часа десять минут по отправлении, в ноль часов пять минут, то есть тогда, когда Корнильевой уже не было в живых…
— Логично, — заметил Скворецкий. — Вполне логично. Какой же вывод отсюда следует?
— Вывод? — переспросил Миронов. — Так вывод же очевиден! Черняев лжет, утверждая, будто Корнильева уехала. Лжет сознательно. Он находился все время вместе с Корнильевой и не мог не знать, что на поезд она не села. Зачем же ему понадобилась эта ложь? Объяснение может быть только одно: Черняев знает об убийстве Корнильевой и, стремясь скрыть это убийство, создал версию об ее отъезде. Таков, по-моему, единственный вывод, такова логика.
— Вот видишь, — с затаенной усмешкой возразил Скворецкий, — из области фактов ты перешел к логике, к умозаключениям, а для того чтобы обвинить человека в убийстве, чтобы ставить вопрос об аресте, этого мало — нужны факты. Что скажешь?
— Согласен! — воскликнул Андрей. — Нужны факты. Но разве фактов, разве доказательств не достаточно? А письмо Кузнецова Зеленко, подсунутое нам Черняевым, — не факт? Факт. Попробуем его объяснить. Совершенно очевидно, что письмо это попало к Черняеву не от Корнильевой. Ей-то зачем оно могло понадобиться? Письмо похитил Черняев, он сам и использовал это письмо в качестве доказательства, подтверждающего созданную им версию отъезда Ольги Николаевны. Именно поэтому, сознавая шаткость этого доказательства измены его бывшей жены, Черняев, показав нам письмо, так не хотел его у нас оставить. Ну, да не в письме дело. А чемодан? Чемодан с вещами якобы уехавшей Корнильевой? Тот самый чемодан, который Черняев собственной персоной отвез на вокзал и, если верить его словам, погрузил в поезд, провожая жену. Как этот чемодан оказался вновь у него, каким путем вернулся к нему? Вот уж это факт, весьма и весьма весомый. Этот факт замыкает цепь доказательств, служит неопровержимой уликой, изобличающей Черняева в том, что он явился по меньшей мере соучастником убийства, если не прямым убийцей Ольги Николаевны Корнильевой.
— М-да, — согласился Скворецкий. — В фактах ты разобрался. Картина ясная. Но меня, по совести говоря, волнует другое. Что Черняев убийца — это очевидно. Если не как прямого убийцу, то по меньшей мере как соучастника убийства его можно арестовать хоть сейчас, сию минуту. Ну, а как быть с объявлением, что он сдавал в бюро, с нападением на Савельева? Признаться, теперь я почти уверен, что и в этом последнем случае не обошлось без Черняева. Знать же об этом мы пока ничего не знаем. Вот и представьте себе: арестуем мы Черняева, изобличим в убийстве Корнильевой, он признается (тут деваться ему некуда), а дальше что? Ни тпру ни ну. Что будем делать? А водосточная труба, а Войцеховская — кто такая, откуда взялась? Вот и рассудите, как вести следствие? Нет, рано, ребятки, надо бы еще поработать над Черняевым…
— Надо, ой как надо! — подхватил Миронов. — Сам понимаю. Останься Черняев в Крайске, я бы, возможно, первым возражал против немедленного ареста. Но что делать, если он уезжает, и, судя по сообщению Левкович (вспомните его сборы), не очень-то будет торопиться с возвращением. Да и вернется ли вообще? Сомнительно. Нет, Кирилл Петрович, как хотите, но сам Черняев не оставляет нам выбора: предоставить ему возможность уехать, скрыться мы не вправе…
— И это верно, — согласился Скворецкий. — Брать его необходимо, то-то и оно, хоть и надо бы еще поработать. Ну, да ничего не попишешь, рассуждать больше нечего. Будем брать. Только вот что: здесь, в городе, как мы уже говорили, брать Черняева нельзя. Вы это учли?
Миронов и Луганов кивнули, как по команде.
— Учли, товарищ полковник, — сказал молчавший до этого Луганов. — Разрешите доложить план операции?
— Ну что ж, давайте послушаем.
Обсуждение плана не заняло много времени: начальник управления, уточнив некоторые детали и внеся кое-какие коррективы, одобрил план, намеченный Мироновым и Лугановым.
— Ты вот что, Андрей Иванович, — заметил Скворецкий, когда разговор был окончен и Миронов с Лугановым собрались уходить, — подготовь материалы на Черняева. Поеду в горком, доложу. Надо секретаря горкома поставить в известность, что из себя представляет этот самый инженер-подполковник, и получить санкцию на арест.
— Готово, Кирилл Петрович, — ответил Миронов. — Справка печатается.
— Ну и добро. Как закончат, заноси.
В то время как Миронов и Луганов находились у полковника Скворецкого, события на пустыре возле Федосьевской рощи разворачивались своим чередом. Переулок, пустынный ночью, начал оживать. То там, то здесь хлопали двери, появлялись первые пешеходы. Потом стало и вовсе людно. Однако в сторону пустыря никто не сворачивал, и сотрудники Управления КГБ ничего подозрительного не замечали. Часов около одиннадцати тот из сотрудников, который замаскировался в полуразрушенной сторожке в конце переулка, у входа на пустырь, увидел, как мимо него прошмыгнул мальчонка лет девяти-десяти. Вероятно, он не обратил бы на мальчугана внимания, если бы тот, направляясь к лабазу, не петлял из стороны в сторону, не оглядывался бы то и дело воровато по сторонам.
«Что за чертовщина, — подумал оперативный работник, — чего этот парнишка так странно себя ведет?» Теперь он уже не спускал с него глаз.
Между тем мальчишка, добравшись до лабаза, еще раз осмотрелся вокруг и нырнул за угол, мгновенно пропав из виду. Однако не прошло и минуты, как он вновь появился. На этот раз он стремительно мчался через пустырь напрямик, держа правый кулак прижатым к груди. Почти одновременно на опушке рощи, откуда была видна стена лабаза с водосточной трубой, появился второй оперативный работник, подававший условный знак.
«Ясно, — сообразил оперативный работник, находившийся в сторожке, — значит, вот кто пришел за спичечным коробком, Хитро придумано», Не теряя времени, он вышел из своего укрытия и с независимым видом, чуть вразвалку зашагал по переулку. Как оно и должно было быть, мальчишка рысью промчался мимо него, направляясь к противоположному концу переулка. Оперативный работник ускорил шаг. За спиной у себя он услышал чье-то учащенное дыхание и, на мгновение обернувшись, увидел второго работника, который, перебежав пустырь, шел теперь за ним следом. Мальчишка был в нескольких десятках шагов впереди. Миновав переулок, он выскочил на улицу и повернул направо, сбавив шаг. Невдалеке от угла спокойно прогуливалась молодая, хорошо одетая женщина. Мальчишка направился прямо к ней и передал ей тот предмет, который принес с пустыря. Она быстро опустила его в сумочку, потрепала паренька по щеке, протянула ему что-то (Деньги? Шоколадку?) и быстро зашагала по улице, к центру города.
— Она! Она самая… — прошептал сотрудник, ранее дежуривший у доски объявлений.
— Кто — она? — не понял его товарищ. — Ты о чем?
— Женщина. Которая вчера была у витрины.
— Ясно. Ты давай беги в управление к майору Миронову, а я останусь…
Выслушав оперативного работника, Миронов сразу же принял решение:
— Василий Николаевич, берите машину и быстро в аэропорт. Надо полагать, это и есть Войцеховская, и, конечно же, она не замедлит явиться за саквояжем. Где мы найдем лучшую возможность разузнать, кто она такая, как не там?..
Андрей оказался прав. Едва Луганов и оперативный работник успели приехать в аэропорт, как возле камеры хранения появилась женщина, которая час тому назад была возле переулка, а за день до этого — у витрины объявлений.
Сразу же, как только обладательница квитанции получила саквояж, Луганов в камере хранения выяснил, что фамилия ее Войцеховская, зовут Анна Казимировна. Прямо из аэропорта Луганов направился в городской адресный стол и вскоре получил справку: Войцеховская, Анна Казимировна, украинка, 1926 года рождения, беспартийная, незамужняя, работает преподавателем английского языка в средней школе. В Крайск прибыла из Харькова около двух лет назад.
Теперь Луганову не составило труда раздобыть биографию Войцеховской. Биография была не из заурядных, кое над чем можно было задуматься, но ничего порочащего она не содержала. Не было, судя по всему, у Войцеховской и никаких точек соприкосновения с Черняевым. Впрочем, в этот день ни Миронов, ни Луганов не были расположены ломать голову над ее прошлым, над ее биографией. Им просто было не до того. Оба они были по горло заняты подготовкой предстоящей операции.
Сдав полковнику Скворецкому материалы, изобличающие Черняева в убийстве своей бывшей жены, с которыми начальник управления отправился в горком партии, Миронов стал инструктировать сотрудников, выделенных ему и Луганову в помощь для проведения операции.
Как было известно, Капитон Илларионович в этот день задержался дома дольше обычного, поехал на строительство только в двенадцатом часу. Очевидно, готовясь к отъезду, он закончил основные дела еще вчера и сейчас заехал на строительство ненадолго, оформить командировку и дать последние распоряжения. Пробыв на работе час-полтора, вернулся домой.
Часов около четырех пополудни к подъезду лихо подкатил Кругляков и, оставив машину, поднялся в квартиру Черняева. К этому времени группа оперативных работников, возглавляемая Лугановым, выехала на вокзал. До отхода поезда, с которым должен был уехать Черняев, оставалось менее часа.
Дождавшись, когда Черняев приехал на вокзал и вошел в вагон, оперативные работники поспешили занять свои места: двое расположились в вагонах, соседних с тем, в котором ехал Черняев, а Луганов вошел в тот же вагон, но остался в тамбуре.
Настала очередь и Миронова. Он вышел из управления, сел в ожидавшую его машину и на предельной скорости помчался к той станции, где поезд делал первую после Крайска остановку. Несколько раньше на ту же станцию ушла другая машина, оперативная.
Приехав на станцию минут за десять до прибытия поезда, Андрей вышел на перрон и занял удобную для наблюдения позицию, возле газетного киоска. Он не должен был, согласно плану, непосредственно вмешиваться в ход операции.
Мысленно Миронов вновь перебрал все детали операции, которую предстояло провести: все ли продумано? Предусмотрено? Учтено? Да, пожалуй, все. Даже больше, чем все. Ведь, говоря по совести, задержать Черняева мог и он сам, один, мог Луганов. Но бывают случайности, могут возникнуть непредвиденные осложнения, и тогда одному-двум справиться с задачей будет трудно. А рисковать нельзя… Теперь же предусмотрено все: в поезде трое, а в резерве еще он, Миронов. Нет, все должно пройти гладко, без сучка и задоринки! Да и дело-то не хитрое, не впервой!..
Вдалеке послышался низкий протяжный гудок электровоза. Андрей машинально взглянул на часы: восемнадцать тридцать пять. Пока все вроде бы идет по расписанию, все идет правильно…
Миронов не ошибся. Все действительно шло как по расписанию. Минут за пятнадцать до прибытия поезда на станцию Луганов, находившийся уже в коридоре вагона, в котором ехал Черняев, увидел, как дверь купе открылась и Капитон Илларионович вышел в коридор. Расположившись у окна, он не спеша стал закуривать.
Спокойно, улыбаясь самым приветливым образом, Луганов направился к Черняеву (с обоих концов коридора появились оперативные работники, они перекрыли оба выхода).
— Капитон Илларионович, здравствуйте. Рад вас видеть в добром здравии.
Черняев чуть приметно вздрогнул и быстро, исподлобья взглянул на подошедшего Луганова.
— Товарищ Луганов, насколько я запомнил вашу фамилию? Какими судьбами? Выходит, попутчики? — Черняев изобразил на своей физиономии подобие улыбки.
— Никак нет, Капитон Илларионович, не совсем. Я — за вами, — доверительным тоном, будто сообщая нечто весьма приятное, сказал Луганов.
— За мной? — вскинулся Черняев. — Что вы еще городите? Что за ерунда?
— Нет, почему же ерунда? Совсем не ерунда. Просто возникла неотложная необходимость с вами побеседовать, вот мне и поручили предложить вам прервать поездку и вернуться в Крайск. Безотлагательно…
— Это что, — спокойно спросил Черняев, — арест? Будьте любезны в таком случае предъявить ордер, иначе я с вами никуда не поеду.
— Я, кажется, об аресте не говорил, — возразил Луганов. — Повторяю, нам необходимо выяснить с вами некоторые вопросы. Без вас никак нельзя. Что же касается ордера, то, смею вас заверить, если потребуется, предъявим и ордер. Во всяком случае, вопрос о вашем задержании — можете мое предложение вернуться в Крайск рассматривать пока так — согласован и с горкомом партии, и во всех надлежащих инстанциях. Уж можете мне поверить.
В ту же секунду Черняев чуть пригнулся, напружился, словно изготовившись к прыжку. Не будь у Луганова его опыта, он, пожалуй, ничего бы и не заметил. Но Луганов все видел, все понимал, был настороже. Зорко следя за малейшим движением Черняева, за каждым его жестом, внутренне подобравшись, Луганов пристально посмотрел ему в глаза и спокойно, не повышая голоса, произнес:
— Не надо, Капитон Илларионович, не устраивайте спектакля, не стоит. Ничего хорошего из этого для вас не получится, ручаюсь вам.
В тот же момент, бросив по сторонам быстрый взгляд и угадав в приближающихся к нему по коридору людях оперативных работников, Черняев выпрямился, расправил плечи и презрительно сказал:
— Эт-то безобразие, произвол. Зарубите себе на носу, так это вам не пройдет. Я подчиняюсь силе, но буду жаловаться. Вы еще меня попомните…
Поезд, замедляя ход, как раз подходил к станции. Андрей из-за своего киоска отлично видел, как в тот момент, когда поезд остановился, со ступенек одного из вагонов спрыгнул оперативный работник, за ним не спеша сошел Черняев в сопровождении Луганова, следом еще один оперативный работник. Миновав станционное здание, они вышли на привокзальную площадь, где их ждала оперативная машина, сразу рванувшаяся с места, как только Черняев и его спутники уселись. Минуту спустя сел в свою машину и Миронов, дав знак шоферу следовать за оперативной машиной.
Глава 15
В пути машина Миронова обогнала, как было условлено заранее, оперативную машину, и он вернулся в Крайск раньше, чем Луганов с Черняевым. Первый допрос было решено провести в управлении милиции, поскольку ранее с Черняевым беседовали именно там, в милиции. Ждать пришлось недолго. Прошло каких-нибудь десять — пятнадцать минут, и на пороге появился Черняев в сопровождении Луганова.
Пристально вглядываясь в его лицо, Миронов не заметил на нем ни тени волнения, никакой растерянности. Черняев вел себя самоуверенно, вызывающе. Каждый его жест, каждое движение свидетельствовали, что ничего иного, кроме возмущения тем произволом, который допустили в отношении его работники милиции, Черняев не испытывает. Твердой, решительной походкой подошел он к креслу, стоявшему против стола, за которым сидел Миронов, грузно уселся, ни у кого не спрашивая разрешения, и, уставившись тяжелым взглядом прямо в лицо расположившегося напротив Луганова, резко спросил:
— Может быть, теперь вы потрудитесь объяснить свои действия?
Миронов, на которого Черняев не обращал внимания, будто того и не было в комнате, каким-то будничным тоном, как нечто само собой разумеющееся, сказал:
— Капитон Илларионович, прошу запомнить, отныне вопросы будем задавать мы, и только мы, а ваше дело отвечать.
— Что-о? — круто повернулся к нему Черняев. — Эт-то еще что такое?
Бросив на Миронова пренебрежительный взгляд, Черняев вновь обратился к Луганову:
— Я, кажется, вас, товарищ Луганов, да, да, именно вас спрашиваю и вовсе не намерен выслушивать замечания вашего помощника.
Луганов чуть повел плечами: дескать, я тут вмешиваться никак не могу, а Миронов все так же спокойно, ничуть не меняя тона, заметил;
— Прошу вас запомнить: мы с товарищем Лугановым поменялись ролями: теперь он будет мне помогать, и отвечать вам придется прежде всего на мои вопросы, независимо от того, нравится вам это или нет.
— Ах так! — воскликнул Черняев, шутовски кланяясь Миронову. — Может быть, тогда вы — не изволю знать, как вас звать-величать, — потрудитесь мне объяснить, что здесь происходит?
— Зовут меня Андрей Иванович, если это вас интересует, а что здесь происходит, думаю, вам понятно. Впрочем, могу пояснить — допрос. Самый обыкновенный допрос. Надеюсь, вы знаете, что это такое?
— Как же! — усмехнулся Черняев. — Наслышан. Итак, что вам от меня угодно и на каком основании, по какому праву вы сначала меня задержали, а теперь еще и допрашиваете? Повторяю, за свои незаконные действия вы ответите.
— Что касается до оснований, которые послужили причиной вашего приглашения сюда, — возразил Миронов, — так их больше чем достаточно. Вам это превосходно известно. Ну, а право на ваш допрос нам дает закон, советский закон, представителями которого мы являемся. Это вам тоже известно. Надеюсь, мы превосходно понимаем друг друга. Так что не будем терять времени и перейдем к делу. Попрошу вас еще раз рассказать, как, при каких обстоятельствах выехала из Крайска ваша бывшая жена Ольга Николаевна. Только точно. Предупреждаю: малейшее уклонение от истины сослужит вам плохую службу.
Черняев, рассеянно слушавший Миронова, небрежно развалился в кресле, опять-таки никого не спрашивая, закурил и неторопливо, как бы нехотя ответил:
— Я вас не понимаю. Все, что связано с отъездом моей бывшей жены из Крайска, — мое личное дело. Кроме того, я всю эту историю уже рассказывал здесь же, в этой комнате. Дважды. Что вам еще надо?
— Гражданин Черняев, — сухо и отрывисто бросил Миронов, — прежде всего, потрудитесь сесть, как следует. Будьте любезны отвечать на вопросы, которые вам ставят, и в первую очередь на вопрос: как и при каких обстоятельствах выехала из Крайска ваша бывшая жена Ольга Николаевна?.. — Миронов на мгновение запнулся, а затем внезапно, в упор спросил: — Как, кстати, ее фамилия?
Черняев, услышав, как изменился тон Миронова, с иронической ухмылкой изменил свою позу, но, когда прозвучал последний вопрос, чуть заметно вздрогнул.
— Фамилия моей бывшей жены? — переспросил он. — Ее фамилия Величко. Вам это отлично известно.
— Величко? А еще какую фамилию она носила?
— Я вас не понимаю. Никакой другой фамилии у Ольги Николаевны не было. Во всяком случае, мне об этом ничего не известно.
— А точнее? Другой фамилии не было или, возможно, была, но вы этого не знаете?
С секунду поколебавшись, Черняев ответил:
— Утверждать я, конечно, не берусь. Ведь прошлым Ольги я никогда не интересовался. Насколько мне известно, ее фамилия Величко. Другой я не знаю. Разве она что от меня скрывала? Но зачем, с какой целью?
— Ну что ж. Так и запишем. Василий Николаевич, — обратился Миронов к Луганову, — окажите любезность, ведите, пожалуйста, протокол допроса… Итак, Капитон Илларионович, — вновь повернулся Миронов к Черняеву, — я повторяю свой вопрос: что вы можете сообщить об обстоятельствах отъезда Ольги Николаевны… Величко из Крайска? Только поточнее.
Надменно вздернув голову и подчеркивая всем своим видом, что он говорит только потому, что его к этому принуждают, Черняев коротко, без подробностей повторил то, что рассказывал при предыдущей встрече.
Так, мол, и так: когда он, Черняев, узнал, что его бывшая жена ему изменяет, дальнейшая совместная жизнь стала невозможной. По обоюдному согласию они решили не поднимать шума, и под предлогом поездки на курорт Ольга Николаевна уехала, уехала навсегда. Кто он, этот человек, к которому уехала Ольга, Черняев не знает и знать не желает. Вот, собственно говоря, и все, больше добавить ему нечего.
Говорил Черняев спокойно, не спеша, с насмешливой улыбкой, не скрывая своего пренебрежения.
— Значит, насколько я вас понял, вы местопребыванием вашей бывшей жены после ее, как вы говорите, отъезда из Крайска не интересовались?
— Нет, не интересовался.
— Хорошо. И это запишем. Успеваете, Василий Николаевич? Попрошу теперь уточнить некоторые детали. Прежде всего попрошу разъяснить, откуда вам стало известно, что у вашей бывшей жены появился, как вы говорите, другой человек, что она вам изменяет? Только точно…
— Ну знаете ли, — возмутился Черняев, — уж это вас не касается. Впрочем, если вас так донимает любопытство, могу пояснить: надо быть круглым идиотом, чтобы такого не заметить. Кроме того, у меня были доказательства, прямые доказательства.
— Вы имеете в виду письмо? — быстро спросил Миронов, нисколько не терявший самообладания, как ни пытался Черняев вывести его из себя.
— Письмо? Да, конечно, и письмо. Именно оно, это письмо, и открыло мне глаза…
— Это письмо? — Миронов вынул из стола письмо Кузнецова Зеленко и показал его Черняеву.
Тот утвердительно кивнул головой.
— Кстати, — спросил Миронов, — почему в прошлый раз вы так не хотели его у нас оставить? Может, тому были причины? Вас не затруднит их сообщить?
— Не хотел оставить у вас письмо? Разве? — пренебрежительно повел плечами Черняев и снисходительно усмехнулся. — Вы в этом твердо уверены? Я, например, что-то ничего такого не припоминаю.
По-прежнему Черняев говорил с открытой издевкой, словно провоцируя следователей, преднамеренно пытаясь вывести их из себя, но они оставались невозмутимыми, нисколько не отступая от намеченного плана допроса.
— Значит, не припоминаете? — все так же спокойно, ничуть не повышая голоса, спросил Миронов. — А если мы вас попросим припомнить?
На этот раз Черняев ухмыльнулся с откровенной наглостью:
— Я вам сказал, что не помню, значит, не помню. Да и что вам далось это письмо? Хотел я его оставить у вас или нет — это мое дело, да и роли никакой не играет. Не так ли?
— Нет, не так, — отрезал Миронов. — Роль это играет, и немалую. Вам это превосходно известно. Нам — тоже. И что вы не хотели оставить письмо — факт, от которого вам не уйти. Но не об этом сейчас разговор. Вас не затруднит сообщить, кому адресовано это письмо?
— То есть как — кому? — взорвался Черняев. — Да что это, в конце концов, такое, игра в бирюльки? Письмо адресовано Ольге. Там же ясно сказано, моей жене.
Глядя на Черняева со стороны, можно было подумать, что возмущен он самым искренним образом.
— Адресовано-то оно действительно Ольге, — спокойно сказал Миронов, — только Ольге Зеленко, а не Величко; вашей соседке, а не жене. Какое же это доказательство? Да и вообще не ясно, как это письмо очутилось у вас. Пора бы вам и об этом рассказать.
— Зеленко? — повторил Черняев, в недоумении потирая лоб. — Зеленко? Ничего не понимаю. При чем здесь Зеленко? Письмо же адресовано Ольге, моей жене…
— Ладно, — перебил его Миронов, — продолжаете настаивать на том, что говорили раньше? Пожалуйста. И это запишем. Смотрите только, чтобы потом каяться не пришлось, — поздно будет. Так как?
— Чего вы мне угрожаете? — грубо сказал Черняев. — «Каяться»! В чем каяться? Вы эти штучки бросьте!
— Дело ваше. Ответ ваш уже записан. А угрозы — какая же это угроза? Просто совет: говорите правду. Пойдем, однако, дальше. Как я понял из вашего рассказа, вы проводили Ольгу Николаевну… Величко на вокзал и сами, лично, посадили ее в московский поезд, который отправляется из Крайска в двадцать один пятьдесят пять по местному времени. Так?
— Да, так. Я уже говорил об этом…
— Хорошо. Записано. Еще вопрос: на вокзале вы оставались до отхода поезда, до двадцати одного часа пятидесяти пяти минут, или уехали раньше, сразу, как только ваша жена вошла в вагон? Только попрошу точно.
— Нет… То есть да. Я был возле вагона до конца, до отхода поезда. Даже потом, когда поезд ушел, я не сразу уехал с вокзала.
— Который был час, когда вы уехали с вокзала? Не припомните?
— Не знаю. На часы я не смотрел.
— Ас вокзала вы отправились прямо домой или куда по пути заезжали?
— Какие уж тут заезды? — с раздражением сказал Черняев. — Конечно, домой. Куда еще?
— Как вы добирались до дома? На машине?
Вопросы сыпались один за другим, без передышки, и каждый требовал точного, ясного ответа. Нервы Черняева начали сдавать, выдержка изменяла ему.
— Да, — ответил Черняев, мгновение подумав. — На машине. Точно, на машине.
— На какой машине?
— Как — на какой? Я вас не понимаю… — попытался выиграть время и собраться с мыслями Черняев.
Но Миронов не давал ему передышки:
— Бросьте, Черняев, прекрасно вы меня поняли. Повторяю вопрос: на какой машине вы уехали с вокзала?
— На какой? Да на своей…
— Нет, Капитон Илларионович, не выйдет. Свою машину вы отпустили, как только приехали на вокзал. Так, во всяком случае, вы говорили. Или и от этого будете отпираться?
— Нет, зачем же, я действительно запамятовал. Ехал с вокзала я на такси. Какая разница?
— Представьте себе, — заметил Миронов, — разница есть, и довольно существенная. Вряд ли вам это неизвестно. Но об этом позже, а сейчас вернемся к отъезду Ольги Николаевны. Значит, вы утверждаете, что дождались отправления поезда? Иными словами, Ольга Николаевна покинула Крайск, что называется, у вас на глазах, и вы можете свидетельствовать, что она уехала из города? Правильно я вас понял?
— Да, совершенно правильно.
— И с тех пор в Крайск не возвращалась?
— Нет, не возвращалась.
— Вы это утверждаете, настаиваете на этом?
— Конечно, утверждаю.
— Та-а-ак, — с расстановкой сказал Миронов. — Ну, а что, если я вам не поверю и скажу, что ваша бывшая жена в настоящее время находится здесь, в Крайске? И это вам превосходно известно. Что вы на это скажете?
— Да ничего. Я просто позволю себе заметить, что ни место, ни обстоятельства нашей беседы не вызывают у меня желания выслушивать ваши несуразные шутки.
— А я и не шучу, — резко и твердо сказал Миронов. — Ольга Николаевна… Величко, ваша бывшая жена, действительно находится в Крайске. Больше того: в тот день, двадцать восьмого мая, когда вы, как вами было заявлено и записано в протоколе, проводили ее на вокзал и дождались отхода поезда, она никуда не уехала. Ни с московским поездом, который отправляется в двадцать один час пятьдесят пять минут, ни с каким-либо другим. И вообще она из Крайска не уезжала, что вам тоже известно. Не пора ли кончить ломать комедию и начать говорить правду?
На лице Черняева не дрогнул ни единый мускул. Он вновь был собран, вновь обрел утраченную было уверенность. Вопрос Миронова он оставил без ответа, только пренебрежительно пожал плечами да взялся за новую папиросу.
— Как вас понимать, Капитон Илларионович? — требовательно спросил Миронов. — Вы что, не намерены отвечать?
— Нет, почему же? На разумные вопросы я отвечал и готов отвечать, но заниматься разгадкой ребусов у меня нет никакого желания.
— А это что, тоже ребус? — воскликнул Миронов и, быстро вынув из стола фотографии Корнильевой — результат портретной реконструкции, — веером развернул их перед Черняевым.
На этот раз выдержка изменила Черняеву окончательно. Едва взглянув на фотографии, он попытался было приподняться с кресла, но тут же тяжело рухнул обратно.
— Чт-т-то… чт-то это? Кто это? — глухо забормотал Черняев, поднимая руку, как бы стремясь отгородиться от страшного лица.
— Не узнаёте? — с иронией спросил Миронов. — Не желаете узнавать? А ведь это ваша бывшая жена, Ольга Николаевна, и снимок сделан… впрочем, не все ли равно когда? Во всяком случае, позже той даты, которую вы упорно называете датой ее отъезда. И здесь. В Крайске.
— Разрешите? — прерывающимся голосом попросил Черняев. — Разрешите взглянуть поближе?..
— Пожалуйста, — ответил Миронов, протягивая фотографии. — Смотрите.
Осторожно, точно они жгли ему руки, взял Черняев снимки. Руки его тряслись, лицо судорожно подергивалось.
Прошло не меньше двух-трех минут, пока Черняев в молчании рассматривал фотографии. Молчал и Миронов. Молчал Луганов. Наконец, с тяжелым хриплым вздохом Черняев положил снимки на стол и откинулся на спинку кресла.
— Да, — глухо, каким-то сдавленным голосом, проговорил Черняев. — Это она, Ольга. Но до чего изменилась!.. Ничего не понимаю.
— Не понимаете? Полноте! Будто вам неизвестно, что ваша бывшая жена, Ольга Николаевна Величко, как вы ее называете, убита. Убита здесь, в Крайске, двадцать восьмого мая около десяти часов вечера, то есть как раз в то время, когда вы, Черняев, находились, по вашим словам, вместе с ней, — Миронов подчеркнул эти слова, — на вокзале и усаживали ее в московский поезд. Снимок сделан с лица убитой…
С того момента, когда прозвучало слово «убита», Черняев, казалось, перестал слушать Миронова. Он как-то неестественно выпрямился, взгляд его утратил всякое выражение, глаза начали стекленеть. Не успел Миронов произнести до конца последнюю фразу, как Черняев упал грудью на стол, обхватил обеими руками голову и горько зарыдал.
— Убита… Оля, Оленька… За что?.. Зачем?.. — прорывались отдельные восклицания, перемежавшиеся с истерическими рыданиями.
Миронов и Луганов переглянулись. Андрей встал из-за стола, налил из графина воду в стакан и протянул Черняеву.
— Выпейте, Капитон Илларионович, и перестаньте дурачиться. Мы не дети.
Но Черняев оттолкнул стакан, так что вода расплескалась, и продолжал горестно всхлипывать, не отнимая рук от лица.
— Прекратите, Черняев! — резко, с раздражением произнес Луганов. — Противно. От ответа вам все равно не уйти. Потрудитесь объяснить, что произошло на самом деле двадцать восьмого мая вечером?
— Я… я… был на вокзале… Про-провожал Ольгу… Она уехала…
— Гражданин Черняев, — сурово сказал Миронов, — басня с проводами лопнула. Вы выдали себя с головой, утверждая, будто находились на вокзале вплоть до отхода поезда и видели своими глазами, что Ольга Николаевна уехала. Как вы могли это видеть, когда она никуда не уезжала и именно в эти часы была убита? Ложь, сплошная ложь. Мы требуем, чтобы вы прекратили запирательство и рассказали следствию всю правду об убийстве Ольги Николаевны… Величко. Деваться-то ведь некуда, вы изобличены.
— Я?.. Мне?.. Вы с ума сошли! — сквозь слезы воскликнул Черняев. — Вы что же, меня подозреваете в убийстве? Меня…
— Я полагал, — с невозмутимым видом сказал Миронов, — что вы будете вести себя умнее, что перед лицом очевидных фактов добровольно, чистосердечно расскажете все, как оно было. Но раз вам угодно избрать иной путь, продолжать бессмысленное запирательство, мы вынуждены изобличать вас дальше.
Миронов нажал кнопку звонка. Дверь в кабинет раскрылась, и на пороге появился заранее проинструктированный лейтенант милиции. Луганов кивнул, тот вышел и сразу же вернулся, неся чемодан Корнильевой, сданный за несколько дней до того Черняевым в камеру хранения. Положив чемодан на стул, лейтенант вышел.
Луганов неторопливо поднялся, подошел к чемодану и откинул крышку. Черняев пристально наблюдал за ним. Плакать он перестал, выражение его лица изменилось.
— Ладно, — с усилием произнес он, когда чемодан был раскрыт. — Я расскажу все. Только, если можно, дайте еще воды. Знаете, — он криво усмехнулся, — это не так-то просто, не легко…
Сделав несколько крупных глотков, Черняев выпрямился, провел рукой по лбу и заговорил. Говорил он через силу, голос у него прерывался.
— Да, вы правы: Ольгу убил я, я сам, вот этими руками. — Он вытянул вперед кулаки, разжал пальцы и как бы с недоумением посмотрел на них. — Если бы вы знали, как я терзался все эти месяцы, что прошли с того страшного дня!.. Я жил в беспросветном мраке, в постоянном ужасе. Днем и ночью Ольга стояла перед моими глазами. Живая… Мертвая… — Черняев сжал виски ладонями и глухо застонал.
— Еще воды? — не пытаясь скрыть сарказма, спросил Луганов.
— Нет, спасибо. Вы думаете, я боялся ответственности, думаете, меня преследовал страх наказания? Нет! Я считал себя вправе судить Ольгу и собственноручно привести приговор в исполнение. Так я и сделал. Но потом, когда все это произошло, когда Ольги не стало, на меня навалился такой ужас, что жить стало невмоготу…
— Почему же в таком случае, — перебил его Луганов, — вы не пришли сюда, к нам, не признались во всем? Почему лгали и изворачивались до последней минуты? Почему, наконец, преспокойно распродавали вещи вашей бывшей жены, пытались спрятать ее чемодан? Какой уж тут «мрак», какой «ужас»! Да у вас каждый шаг рассчитан, все продумано. Нет, Капитон Илларионович, не сходятся у вас концы с концами, никак не сходятся.
— Понимаю. Вам, конечно, трудно мне поверить, слишком глупо я себя вел. Но я считал все это своим личным делом, своим горем, которое нес и хотел нести сам, ни с кем не разделяя. Клянусь вам, я говорю правду.
— Ну, на правду-то это не очень похоже, — заметил Миронов. — Будто вы не знали, что убийство есть убийство и сурово карается законом. Оставим, однако, пока в стороне ваши рассуждения. Вы до сих пор не потрудились объяснить причин, толкнувших вас на убийство.
— Боже мой, да это же ясно! Ольга измучила меня, истерзала. Она третировала меня, измывалась над моим достоинством, предпочла мне другого. Вы представить себе не можете, что такое ревность, дикая ревность…
— Значит, вы убили свою жену из ревности, так вас надо понимать?
— Да, из ревности.
— А поводом к ревности послужило все то же письмо? — В голосе Миронова послышалась неприкрытая насмешка.
— Да при чем здесь письмо?.. Хотя, конечно, и письмо сыграло свою роль, оно переполнило чашу.
— Опять не кругло, Черняев. Ведь мы с вами уже установили, что письмо было адресовано не вашей жене, а соседке по квартире. Какую же чашу оно переполнило?
— Но я-то, я-то ведь этого не знал, уверяю вас. Я нашел письмо у Ольги, у своей жены, а она сказала, что это ее письмо, ей адресовано. Мог ли я в этом усомниться? Да и не в письме дело. Вы бы только знали, как последний год Ольга обращалась со мной, как разговаривала, как глядела на меня!.. Нет, я не в силах даже вспоминать о тех страданиях, тех муках, которые терпел от нее ежечасно, ежеминутно… И ведь я ее любил, любил, — это вы можете понять? Не мог я смириться с той мыслью, что она уйдет к другому. Не мне — так никому, так я рассуждал. Убить, уничтожить — об ином я и не помышлял. Когда я подумал об этом впервые, то ужаснулся, но день ото дня, час от часу решение зрело, крепло. И вот результат…
Черняев замолк. Он опустил голову, поник.
— Как же вы осуществили свое решение? — задал вопрос Луганов. — Только попрошу рассказывать точно. Для следствия это необходимо. И правду.
— Как осуществил? О, я долго вынашивал разные планы. Путь, сама того не ведая, подсказала Ольга. Когда она сообщила о своем намерении уехать, решение пришло мгновенно. Мы с ней договорились, что во избежание огласки представим дело так, будто она едет на курорт. Лечиться. Достать путевку и билет на поезд было моей заботой. Сделал я это без труда. Но, вручив Ольге путевку, билет попридержал, взял его не на двадцать восьмое — день отъезда, а на двадцать девятое мая, никому не сказав об этом ни слова. Дальнейшее было просто. Двадцать восьмого мая мы отправились на вокзал, и все: соседка наша, Зеленко, работница, шофер, знакомые, у меня на работе, словом, все были уверены, что Ольга Николаевна уехала. На вокзале же в момент посадки на поезд обнаружилась «ошибка». Билет был недействителен. Ольге пришлось вернуться домой, в пустую квартиру: Зеленко ушла на дежурство, — я это знал заранее. У меня оставался последний шанс: я просил Ольгу выбросить из сердца того, другого, умолял ее, угрожал… Все было тщетно. Она и слушать меня не хотела. Тогда… тогда я ее ударил, сбил с ног… — Черняев всхлипнул и закрыл лицо руками. — Надо ли говорить дальше? — тихо спросил он.
— Знал кто-нибудь о совершенном вами преступлении? — задал вопрос Луганов.
— Нет, что вы, кто же мог знать?
— Ударили вы левой или правой рукой? — внезапно спросил Миронов.
— Я? Конечно, правой. Я же не левша.
— А есть среди ваших знакомых, друзей левша? — продолжал спрашивать Миронов.
Черняев смотрел на него с недоумением.
— Нет, как будто бы нету. Не знаю. Я как-то не задумывался над этим. А какую это играет роль?
— По-видимому, кое-какую играет. Впрочем, раз нет, так нет. Вернемся к делу. Что вы можете еще добавить к своим показаниям?
— Я сказал все. Судите меня, расстреляйте — один конец. Жизнь кончена.
Миронов усмехнулся, не спеша закурил, глубоко затянулся и задумчиво заговорил:
— Смотрю я на вас, Черняев, и диву даюсь. Кто вы такой? Советский человек, офицер, не один год в партии, а как рассуждаете? «Я приговорил», «я привел приговор в исполнение», «мое личное дело», «я», «мне», «мое». Да кто вам дал право распоряжаться человеческой жизнью? Где вы такого набрались? Я уже не говорю о советских законах, которые вы попираете на каждом шагу, но ведь есть общеизвестные нормы поведения, правила человеческого общежития. Вам и на них наплевать. Сначала вы собственными руками расправились со своей женой — совершили убийство, и не считаете себя преступником. Теперь вы так же легко решаете, какой мере наказания вас подвергнуть, как распорядиться вашей судьбой. Странно как-то все это у вас получается. Странно и… не вполне понятно. Да и декларациям вашим грош цена. «Все сказал!», «Во всем признался», «Судите», «Расстреляйте!» Какое там все?! Вы еще и не начали говорить…
Черняев было попытался заговорить, но Миронов решительным и властным жестом оборвал его:
— Да, да. Вы еще и не начали говорить, следствие только начинается. Ну, что вы рассказали? В чем признались? Разве что убили Ольгу… Величко?
— А этого вам мало? — вскочил Черняев. — Этого мало?! Да я… я… вы…
Черняев упал в кресло и схватился за голову.
— Да понимаете ли вы, — процедил он сквозь стиснутые зубы, — какой ценой далось мне это признание? Чистосердечное признание… Можете вы это понять? Можете?..
— Понять-то я могу, — усмехнулся Миронов. — Было бы что понимать. Так что давайте без трагедий. Ну, о каком признании вы говорите, да еще чистосердечном? В чем это вы сами, добровольно, чистосердечно признались? Да ни в чем, ну ровно ни в чем. Сообщили обстоятельства убийства Ольги Николаевны… Величко? Так нам это и без вашего «признания» было известно, и вы заговорили только тогда, когда это поняли. Какова цена вашего «признания»? Да, да, вы признались под тяжестью неопровержимых улик, рассказывали лишь о том, в чем были изобличены. Не больше. Нет, Черняев, разговор у нас далеко не кончен, он только начинается…
— Но что, что вы от меня хотите? В чем еще я должен признаться? Вас послушать — так мало, что я рассказал, как сам, своими руками убил Ольгу, самого дорогого мне человека на земле? Вам этого мало? — Голос у Черняева сорвался и перешел в истерический вопль.
— Не надо, Черняев, хватит, — с брезгливой миной сказал Миронов. — Не устраивайте спектакля. Все равно вам никто здесь не верит. А о чем надо еще рассказывать следствию, вы превосходно знаете. Превосходно! Начать хотя бы с того, что вы ни слова не сказали о том, что делала ваша бывшая жена в фашистской неволе, в американских лагерях для перемещенных лиц. Почему и как она приняла чужую фамилию — Величко? Что же, вы думаете, мы поверим вашим нелепым россказням, будто вы этого не знали? Пустое!
— Ольга была в плену, в американских лагерях? Ее фамилия не Величко? Нет, это невероятно, этого не могло быть. Вы это выдумали… Зачем вы надо мной издеваетесь?
— Ну знаете ли, всякому терпению бывает конец! — впервые за все время допроса повысил голос Миронов. — Я самым категорическим образом требую, чтобы вы начали говорить правду. Мы ждем, Черняев! Или вы предпочитаете, чтобы вас изобличали и дальше?
— Больше сказать мне нечего, — угрюмо пробормотал Черняев. — Я сказал все… Все…
— Да-а, — задумчиво протянул Миронов, — вам, Черняев, надо, очевидно, еще серьезно подумать, прежде чем вы поймете, как надлежит себя вести. Кстати, Василий Николаевич, — обратился Миронов к Луганову, — гражданин Черняев интересовался ордером на арест, так предъяви ему ордер.
Луганов молча протянул ордер.
— Зачем? — безразличным тоном сказал Черняев. — У меня претензий нет…
— А вы все-таки ознакомьтесь, — потребовал Луганов. — Таков порядок.
Черняев с явной неохотой взял ордер из рук Луганова, бегло просмотрел его, вздрогнул, затем перечитал еще раз, внимательно вглядываясь в каждое слово, в каждую букву.
— Та-а-ак, — сказал он протяжно, и губы его нервно искривились. — Та-а-ак. Значит, я арестован не милицией, а органами КГБ. И как я этого раньше не понял?..
Глава 16
Сразу, как только арестованного увели, Андрей поспешил к Скворецкому. Протокол допроса он захватил с собой.
— Ну как, — спросил полковник, — как там Черняев? Разговаривает?
— Да не очень, — признался Миронов. — Через час по чайной ложке. И то лишь когда приперли к стенке, когда видит, что деваться некуда.
— Что же все-таки показывает Черняев? — поинтересовался Скворецкий, бегло просматривая протокол допроса.
— Пока только одно: сознался, что убил свою бывшую жену.
— Насчет объявления, насчет водосточной трубы, надеюсь, вы его не спрашивали?
— Что вы, Кирилл Петрович, разве можно? Рано еще перед ним карты выкладывать, да и не так уж их у нас тут много.
— Да, — вздохнул Скворецкий. — Козырей тут у нас и вовсе маловато. Спешить не следует. Однако насчет Войцеховской у Черняева надо как-то узнать. Осторожненько. Ты подумай, как это лучше сделать. С этим тянуть нельзя.
— Хорошо, Кирилл Петрович. Попытаемся что-нибудь придумать, хотя нелегко… Ведь прямых данных о связи Черняева с Войцеховской нет.
— Н-да-а, что верно, то верно… Кстати, как с обыском на квартире Черняева? Когда думаешь ехать: сейчас или завтра с утра?
— Если не возражаете, Кирилл Петрович, поедем сейчас. Луганов ждет. Времени еще немного. Чего на завтра откладывать?
— Что ж, сейчас так сейчас. Действуйте.
Захватив себе в помощь опытного криминалиста и лаборантку, Миронов и Луганов отправились на квартиру Черняева. В качестве понятых они пригласили домоуправа — тучного, пожилого мужчину, который беспрестанно жаловался на зубную боль, то и дело хватаясь за щеку, — и Ольгу Зеленко.
Растолковав домоуправу и Зеленко, в чем заключается роль понятых, Миронов попросил их до поры до времени никому не рассказывать, что на квартире Черняева проводился обыск.
— Излишняя огласка, — сказал Миронов, — может повредить следствию.
— Я понимаю! — торжественно воскликнул домоуправ, забыв даже о своей зубной боли. — Все понимаю. Порядочек будет полный. Ни гугу! — Он многозначительно поднял указательный палец.
Зеленко не произнесла ни слова. Она просто кивнула головой.
По рассказам Левкович и Зеленко Миронов хорошо представлял себе расположение квартиры, в которой жил Черняев. В просторный коридор, служивший прихожей, выходило несколько дверей. Одна из них, слева, вела в узенький коридорчик, к кухне, другая, рядом, — в комнату Зеленко, находившуюся в стороне.
Напротив, справа по коридору, были две двери, ведущие в столовую и спальню Черняевых. Эти комнаты, особенно столовая, были значительно больше той, что занимала Зеленко. Между ними была дверь, и, по существу, это была отдельная квартира в квартире. Обе комнаты были обставлены добротной, массивной мебелью, пол столовой устлан большим, во всю комнату, ковром.
Обыск начали со столовой. Понятые — домоуправ и Зеленко — робко уселись на краешки стульев, не без любопытства поглядывая на уверенные, неторопливые действия оперативных работников. Сотрудник милиции — криминалист вел протокол обыска, фиксируя общую обстановку квартиры и отдельно каждую находку.
Пока Миронов тщательно осматривал каждый из предметов, находившихся в комнате: стол, стулья, тахту, сервант, Луганов, присев на корточки перед дверцей печки, выложенной изразцами, принялся кочергой выгребать золу на разостланную им газету. Выгребал он не спеша, аккуратно, внимательно разглядывая и вороша каждую вновь появлявшуюся на газете кучку золы. Зола сыпалась на бумагу с мягким шуршанием, как вдруг что-то внезапно звякнуло. На лице Луганова появилось то выражение, какое бывает у охотника, когда он завидит дичь, по следу которой долго и упорно шел. Василий Николаевич начал разгребать эту кучку золы с особой тщательностью, просеивая горсть за горстью. Наконец его пальцы нащупали нечто твердое. Луганов осторожно сдунул пепел со своей находки, и оказалось, что у него на ладони лежит слегка подпалившаяся большая пуговица странной, ромбовидной формы, сделанная из пластмассы.
— Так, — сказал Луганов, выпрямляясь во весь рост. — Что и следовало ожидать. Вот зачем Черняев топил печку в мае. Помните, Ольга Ивановна, вы нам об этом рассказывали? Между прочим, сия вещица вам знакома?
Луганов протянул Ольге найденную им в печке пуговицу. Вконец обескураженная Зеленко с недоумением глядела то на пуговицу, то в лицо Луганову.
— Это… — чуть внятно произнесла она. — Это… Такие пуговицы были у Ольги Николаевны. На пальто. В котором… в котором она уехала.
— Вы уверены в этом, не ошибаетесь? — спросил Миронов, отходя от тахты, осмотром которой занимался.
— Нет, — заявила Зеленко. — Нет, я не ошибаюсь. Такие пуговицы были пришиты на пальто Ольги Николаевны… Но здесь, в печке?..
— Ничего, Ольга Ивановна, не волнуйтесь, — успокоил ее Миронов. — Все со временем выяснится. Для того мы и работаем, для того тут и находимся. Между прочим, уж раз вы запомнили эти пуговицы, не скажете, сколько их было пришито на пальто? Две, три? Может быть, больше?
— Не помню, — ответила Зеленко. — Не обратила внимания.
— Но не одна, во всяком случае?
— Да, конечно, не одна. Несколько было снаружи, а одна, помнится, с изнанки. Я, когда рассматривала пальто, еще спросила Ольгу Николаевну, зачем ей пуговица, а она говорит: «Про запас. Вдруг какая оторвется, потеряется, а у меня запасная под руками… Пуговицы-то редкие, такие не всегда найдешь…»
— Все ясно, — сказал Луганов, кончивший выгребать золу. (Больше он в печке ничего не обнаружил.) — Вот эта одна тут и оказалась, прошла незамеченной. Остальные были срезаны…
— Как — срезаны? Кем? — с волнением спросила Зеленко.
— Все в свое время, — повторил Миронов. — Все, Ольга Ивановна, в свое время.
Закончив осмотр мебели, находившейся в столовой, Миронов и Луганов, сдвинув стол и стулья к стене, взялись за ковер. Не успели они, однако, скатать его и до половины, как на открывшемся их взору паркете явственно проступило расплывчатое буроватое пятно.
— Товарищ лейтенант, — обратился Луганов к лаборантке, — займитесь. Это по вашей части. Тут есть над чем поработать. Ольга Ивановна, — повернулся он к Зеленко, — вы, случаем, не знаете, когда именно приобрел Черняев этот ковер? Как давно?
— Мне помнится, — робко сказала Зеленко, — не очень давно. Месяца три тому назад. Может, четыре.
— Попробуем уточнить, — сказал Миронов. — До… отъезда Ольги Николаевны или позже?
— Нет, что вы, конечно, позже. Как раз когда Ольга Николаевна уехала, вскоре после ее отъезда Капитон Илларионович и привез этот ковер. Это-то я хорошо помню. Купил где-то. Показывал мне. Говорил, в комиссионном.
— И это ясно, — задумчиво заметил Луганов. — Грубая работа. Дешевка!
— Ты думаешь… — осторожно начал Миронов. — Ты полагаешь, что этот ковер…
— А что тут думать, чего полагать? — огрызнулся Луганов. — Тут и слепому видно. Я тебе заранее предскажу результаты анализа… — Он кивнул на лаборантку, кончавшую свою работу.
— Да, — согласился Миронов. — Тут картина ясная. Ковер появился неспроста. Ты, конечно, прав… Одно досадно: и это, — Миронов кивнул на ковер и пятно на полу, — и пуговица — все к тому же, известному. А вот новое… Нового ничего.
— Ну и ну! — развел руками Луганов. — Уж больно, Андрей Иванович, ты привередлив. Это же улики, прямые улики, ты понимаешь? А чего ты еще хотел?
— Да что ты затвердил: «Улики, улики»! Без тебя не знаю? Цену уликам я и сам понимаю. А насчет того, чего бы мне хотелось… Ждать, конечно, ничего особого я не жду, но и надежду не теряю: вдруг да обнаружится что-нибудь, что даст следствию хоть какую дополнительную ниточку…
— Ладно, — буркнул Луганов. — Найдем что или не найдем, видно будет. А искать надо…
Тем временем обыск в столовой был закончен, ничего примечательного здесь больше не обнаружили, и оперативные работники вместе с понятыми перешли в спальню. Луганов начал с осмотра громоздкого гардероба, стоявшего возле одной из стен, против окна, а Миронов занялся широкими, дорогого дерева кроватями, стоявшими в полутора-двух метрах одна от другой, и того же дерева ночными тумбочками.
Поиски Луганова были тщетными, сколь ни внимательно вел он осмотр. Гардероб оказался больше чем на половину пустым. В нем сиротливо висело на плечиках несколько поношенных мужских костюмов, штатских и военных. Женской одежды, которая, по-видимому, занимала ранее значительное место, не было никакой. Почти пусто было и в большинстве ящиков для белья: несколько пар верхних мужских рубашек, белье.
Придирчиво осмотрев и прощупав каждый из предметов, находившихся внутри гардероба, Луганов взялся за самый гардероб.
Приставив стул, он осмотрел гардероб сверху, простучал стенки: боковые, верхнюю, нижнюю. Ничего подозрительного. Закончив с гардеробом, Луганов перешел к трельяжу. Тем временем Миронов продолжал возиться с ночными тумбочками, чем-то привлекшими его внимание. Сначала он исследовал ту тумбочку, которая, как он определил, принадлежала Черняеву. В ее нижнем отделении находились стоптанные мужские домашние туфли, несколько пар носков, пустая коробка из-под папирос. В верхнем выдвижном ящике — всякая мелочь: скомканный носовой платок, футляр из-под очков, несколько пакетиков и коробочек с лекарствами.
Выложив все, что обнаружил, на кровать, Миронов исследовал самую тумбочку: осмотрел ее ножки, стенки, дверцу. То же, что и у Луганова: ничего подозрительного.
Закончив осмотр и сложив вещи обратно, как они лежали раньше, Миронов перешел ко второй тумбочке, которая, как надо было полагать, принадлежала прежде Ольге Николаевне. Эта тумбочка была сейчас пуста. Тем не менее Миронов и ее осмотрел внимательнейшим образом. Тоже как будто все в порядке, тоже ничего, что могло бы внушить подозрение. Однако когда Миронов вынул из тумбочки верхний ящик, ему бросилось в глаза, что он чуть короче, чем ящик в тумбочке Черняева. Тогда Миронов взял оба ящика и положил их рядом. Да, так и есть, он не ошибся: ящик в тумбочке Корнильевой был короче, чем в черняевской. Это было странно: ведь тумбочки были совершенно одинаковыми.
Чтобы проверить возникшее у него подозрение, Миронов взял ящик из тумбочки Черняева и вставил его в тумбочку Корнильевой: ящик до конца не вошел. Сантиметра два с половиной — три остались снаружи. Миронов вынул ящик и приложил его к тумбочке сбоку: размеры совпали. Ящик должен был закрыться. А он… он не закрывался.
«Так, — с удовлетворением подумал Миронов, — тут-то, по-видимому, и зарыта собака».
Заметив возню Миронова с ящиками, Луганов оставил трельяж и вопросительно посмотрел на Андрея.
— Кажется, что-то нащупал, — сдержанно сказал Миронов. — Сейчас проверим.
По просьбе Андрея Зеленко принесла молоток и отвертку, и Миронов с Лугановым принялись за работу. Медленно, осторожно они сняли с тумбочки верхнюю крышку. Неожиданно крышка отделилась очень легко, но под ней ничего интересного не оказалось.
Тогда они перешли к другой тумбочке, черняевской. Там крышка не снималась, и им пришлось изрядно повозиться, пока они ее не подняли. Миронову и Луганову сразу бросилось в глаза, что задняя стенка тумбочки Черняева была значительно тоньше, чем такая же в тумбочке Корнильевой. Миронов измерил — сомнения не было: задняя стенка второй, корнильевской тумбочки была почти на два сантиметра толще, чем черняевская.
Они перевернули тумбочки и измерили их задние стенки снизу: тут толщина стенок обеих тумбочек была одинакова.
Теперь задача была ясна: Миронов и Луганов принялись тщательно прощупывать и выстукивать заднюю стенку тумбочки Корнильевой. Прошло несколько минут, и Андрей обнаружил незаметную сначала, плотно пригнанную дощечку, которая закрывала верх задней стенки тумбочки. Своим устройством она напоминала крышку детского пенала для карандашей. Когда крышка была выдвинута, под ней оказалось полое пространство, нечто вроде узкого продолговатого ящичка. Сверху этот ящичек был прикрыт ватой, а под тонким слоем ваты…
— Тайник. Вот он. В натуральную величину, — громко, с нескрываемым торжеством провозгласил Миронов.
— Да-а, — усмехнулся Луганов, — упаковочка аккуратная, как в аптеке!
Домоуправ и Зеленко («Ближе, ближе, — сказал им Миронов, — смотрите внимательно. Тут ваше свидетельство особо важно».) затаив дыхание рассматривали тайник.
— Что же, — пролепетал вконец растерянный, вновь забывший о своих зубах домоуправ, — золото они тут хоронили? Камни какие?
— Зачем золото? Тут, думаю, кое-что поинтереснее. Сейчас разберемся, — ответил Миронов и уверенным движением извлек из тайника небольшой темный предмет, напоминавший продолговатую плоскую коробочку. — Вот это, например, миниатюрный фотографический аппарат вполне современной конструкции. Прошу обратить внимание: при сравнительно малых размерах светосила вполне приличная. Годится для съемок в сумерках, при плохом освещении.
Вслед за аппаратом был извлечен среднего размера флакончик с плотно завинченной крышкой.
— Так, — продолжал пояснять Миронов, — это, по-видимому, средство для тайнописи. Экспертиза разберется. Ага! Вот и карандаш для тайнописи. Это-то видно и невооруженным глазом. А это что? Авторучка? С ней прошу поосторожнее: может статься, она стреляет.
Затем из тайника были извлечены непривычной формы блокнот и какие-то записи, являвшиеся, как определил Миронов, шифром и кодом, Так перед глазами присутствующих появлялся предмет за предметом — целый арсенал шпионского снаряжения.
Обыск был закончен. Понятые скрепили своими подписями протокол, в котором были перечислены и подробно описаны все найденные при обыске предметы, все, что было обнаружено, после чего Миронов, Луганов и их товарищи простились с домоуправом и Зеленко и, захватив свои находки, отправились в управление. Двери, ведущие в комнаты Черняева, они тщательно опечатали.
Было далеко за полночь, однако Миронов и Луганов поехали домой не сразу. Они просто не могли сейчас расстаться, настолько оба были возбуждены, настолько им не терпелось обменяться впечатлениями, мыслями.
— Занятная история, — говорил Луганов, расхаживая взад и вперед по кабинету, тогда как Миронов, блаженно развалившись в кресле, пускал в потолок густые клубы дыма. — Чертовски занятная. Что же? Черняев, получается, не знал об этом тайнике? Так ведь выходит. Будь иначе, не оставил бы он его в целости, когда уезжал, уж это точно. Уничтожил бы! Ведь возвращаться-то он не собирался. А Корнильева? Ай да Ольга Николаевна! Хороша штучка! Вот тебе и Величко!
— Да-а, — задумчиво сказал Миронов. — Сложное дело. Только торопишься ты, Василий Николаевич, ох и торопишься. Боюсь, неспроста оставил Черняев этот тайник…
— То есть как неспроста? Значит, ты полагаешь, как следует из твоих слов, что Черняев знал о тайнике и сознательно, преднамеренно его не уничтожил? Так, что ли?
Миронов поморщился.
— Ничего я пока не полагаю, просто рассуждаю вслух. В нашем деле нужны факты. Факты, факты и еще раз факты. И, для того чтобы полагать, тоже требуются факты. Есть они у нас? Да, есть. Но пока их настолько мало, что делать какие-либо выводы рано… Скажу по совести, если бы не водосточная труба, не история с Савельевым, я, может, и стал бы на твою точку зрения, согласился бы, что тайник — дело рук Корнильевой и Черняев тут ни при чем. Но сейчас — уволь. Не могу. Ни трубу, ни нападение на Савельева, ни Войцеховскую, наконец, забывать нельзя. Уж слишком много тумана вокруг Черняева. Тумана много, а фактов мало — вот я и не хотел бы спешить с выводами.
— Ну знаешь, Андрей Иванович, ты меня просто удивляешь. По-твоему, мало фактов? А пребывание Корнильевой в фашистском плену, в американских лагерях для перемещенных лиц? Это тебе не факт? Превращение ее из Корнильевой в Величко? Тоже не факт? А тайник, тайник, черт побери, обнаруженный не где-нибудь, а именно у Корнильевой, в ее тумбочке? Я уж не говорю о ее прошлом, в котором тоже кое-что есть… Нет, уволь, фактов куда как изрядно! Предостаточно.
— Ах, Василий Николаевич, говорю тебе — спешишь. Есть ведь и другие факты. Хотя бы уход Корнильевой добровольно на фронт. Это ведь тоже факт. А характеристика, которую дает ей Садовский? Ты про нее забыл? Да мало ли что. Боюсь, твоя уверенность окажется на руку не кому иному, как Черняеву.
— Черняеву? Да ты что? — опешил Луганов. — При чем здесь Черняев?
— А ты не догадываешься при чем? При том самом. Представь себе на минуту, что Черняев возьмет да и заявит на допросе, что не имел о тайнике ни малейшего понятия. Я, мол, не я, и лошадь не моя. Следуя твоей версии, мы должны будем с ним согласиться. Так, что ли?
Луганов возразил:
— Ну, допустим, не совсем так. Следствие есть следствие. Будем работать. Верить Черняеву на слово не приходится. Да и надо еще посмотреть, что покажет исследование фотоаппарата и других предметов из тайника.
— Вот это другой разговор, — сказал Миронов. — Пока же спешить с выводами не следует. Никак нельзя.
— А я и не спешу, — сказал Луганов, — но что ясно, то ясно. Тумбочка-то корнильевская, от этого никуда не денешься…
К единой точке зрения Миронов и Луганов на этот раз так и не пришли, а наутро спор вспыхнул с новой силой, теперь уже в кабинете Скворецкого. Внимательно выслушав обе стороны, полковник задумался. Он сознавал, что факты в своем большинстве на стороне Луганова. Взять хотя бы историю с тайником. Ну, действительно, какой был смысл Черняеву оставлять тайник, если он знал о его существовании? Но и с доводами Миронова Скворецкий не мог не считаться. Кроме того, зная Андрея много лет, Кирилл Петрович верил в его чекистский «нюх», в хватку.
— Знаете что? — после длительного раздумья сказал Скворецкий. — Арбитром в вашем споре я не буду. Воздержусь. Все равно, что бы я ни сказал, каждый из вас останется при своей точке зрения. Уж лучше пусть вас жизнь рассудит. Давайте-ка за дело: беритесь за Черняева, приступайте к допросу. А кто из вас прав, выяснится. Со временем, но обязательно выяснится.
Глава 17
На этот раз Черняева вызвали на допрос уже не в милицию, а в Управление КГБ. Когда конвоир ввел Черняева, Миронов и Луганов невольно переглянулись. За какие-нибудь сутки Черняев изменился неузнаваемо: куда девалась прежняя выправка, уверенные, властные манеры? Он вошел в кабинет следователя понурясь, сгорбившись, устало волоча ноги. Глаза его потухли, на небритых щеках и подбородке выступила поблескивающая сединой неопрятная щетина.
— Садитесь, — сказал Миронов, указывая рукой на стул, стоявший в углу комнаты за маленьким столиком, покрытым зеленым сукном. — Начнем разговор.
Черняев, ни на кого не глядя, вяло потащился к указанному ему месту и тяжело опустился на стул.
— Как дела, Капитон Илларионович? — спросил Миронов. — Что надумали? Может, решили прекратить бессмысленное запирательство и говорить начистоту?
Черняев бросил на него сумрачный взгляд и, ничего не ответив, снова уставился в пол.
— Так как, Капитон Илларионович, — настойчиво повторил Миронов, — начнем разговор?
— О чем? — уныло спросил Черняев. — О чем? Ведь все сказано. Добавить мне нечего…
— Так-таки и нечего? — не скрывая иронии, заметил Миронов. — Что ж, придется вам помочь. Может, поговорим о назначении арсенала шпионских принадлежностей, хранившегося на вашей квартире?
— Арсенал? Шпионские принадлежности? — криво усмехнулся Черняев. — Мне, знаете ли, не до шуток.
— А я шутить и не собираюсь…
Миронов поднялся со своего места, подошел к сейфу, открыл его и выложил на стол сначала флакон со средством для тайнописи, потом специальный карандаш, затем все остальные предметы, что минувшей ночью были обнаружены в тайнике на квартире Черняева.
Извлекая на свет фотоаппарат, Андрей самым равнодушным тоном как бы невзначай обронил:
— Между прочим, дактилоскопическое исследование обнаружило на этой штучке, — он чуть приподнял фотоаппарат, — отпечатки пальцев. Ваших пальцев, Черняев…
Черняев закусил губу и нахмурился.
— Ладно, — сказал он внезапно охрипшим голосом, — Хватит. Я — я все скажу. Пишите!..
— Не складно, Капитон Илларионович, у нас с вами получается, — с подчеркнутой укоризной сказал Миронов. — Во всем, ну буквально во всем приходится вас изобличать. Чего было проще сразу сказать правду?
— Но… — начал было Черняев, и голос его пресекся. — Но я не хотел об этом говорить ради Ольги. Ее нет, она все равно мертва. Я хотел, чтобы хоть память о ней осталась чистой… — Черняев на секунду умолк, затем безнадежно махнул рукой. — Вижу — ошибся. Все напрасно. Шило в мешке не утаишь…
— Рассказывайте, — потребовал Миронов.
— К чему скрывать? — судорожно всхлипнул Черняев. — Я вижу, вы и так все знаете… Да, вы вчера правильно усомнились в тех мотивах, которые я назвал, объясняя, почему убил Ольгу. Была, конечно, и ревность, но не это главное, нет, не это! Ольга… Ольга была… Да, да, моя бывшая жена оказалась… шпионкой!.. Как я об этом узнал? Слушайте.
Я, — начал свой рассказ Черняев, — говорил правду, что прошлого Ольги Николаевны не знал. Никогда я ее прошлым не интересовался. К чему? Не знал я и ее настоящей фамилии. Можете мне верить. Кем она была на самом деле, раскрылось не сразу. Первый год нашей супружеской жизни был безоблачным. Я был счастлив. Да, да, счастлив. Счастье было настолько полным, что я как-то не замечал некоторых странностей в поведении Ольги. Вернее, замечал, не обнаружить их было трудно, но рассматривал эти странности как все новые и новые проявления ее любви, ее заботы обо мне…
— О каких странностях Ольги Николаевны вы говорите? — спросил Миронов. — Нельзя ли поконкретнее?
— Конкретнее? — откликнулся Черняев. — Но я и говорю самым конкретным образом. Минуту терпения, и вам все станет ясно. Я, как вам известно, военный инженер, строитель. Правда, последние годы вышел в запас, но все равно продолжал работать на стройках оборонного значения, и немаловажных. Ну, знаете, ракетодромы, всякое такое… Думаю, даже здесь в детали вдаваться не следует.
Миронов утвердительно кивнул. Черняев продолжал:
— Так вот. Дело свое я люблю и, смею утверждать, знаю. На стройках, в которых я участвовал, мне доверяли не последние посты. Раньше, до встречи с Ольгой, до женитьбы, я готов был работать шестнадцать — восемнадцать часов в сутки. Да и что мне было делать, кроме работы? Пить я не пью, картами не увлекаюсь. Работа была для меня всем: радостью, счастьем… Так было, пока в мою жизнь не вошла Ольга. Тут все переменилось. Мысли мои были заняты только ею. Даже в разгар работы, разговаривая с инженерами, прорабами, разбираясь в чертежах, схемах, я постоянно мыслями возвращался к Ольге. Не успев переделать за день и половины дел, с которыми так легко справлялся раньше, я бросал все и мчался домой, к жене…
Что? Я слишком пространно говорю о своих чувствах, своих переживаниях? Но иначе нельзя, иначе вы не поймете. Вы уж меня не перебивайте… Ольга! Да, она замечала, не могла не заметить, что на работе у меня начали возникать трудности, что многое я не успеваю сделать своевременно. Не говоря уже о научной работе: ведь раньше, до женитьбы, я хоть и не часто, но выступал со статьями в специальных журналах, теперь же все забросил.
И вот, видя, что дела мои идут все хуже и хуже, Ольга Николаевна сама пришла мне на помощь. И как мягко, как деликатно! Оказалось, что она умеет печатать на машинке, да и чертежи читает совсем не плохо. По совету, нет — по просьбе Ольги Николаевны я стал захватывать кое-какие материалы домой, работал над ними по вечерам. Ну, всякие там сводки, отчеты, записки, кое-что из чертежей. Она мне помогала: терпеливо, старательно. Какое это было счастье! Я часами был с Ольгой, мы были вместе, и с делами я опять начал справляться.
Сам не знаю, как это получилось, но через какое-то время Ольга Николаевна стала разбираться в делах руководимого мною строительства чуть ли не лучше меня. Впрочем, оно и понятно. Если я вначале носил домой только общие материалы, ну, кое-что из расчетов, отдельные схемы, не представляющие особой тайны, то постепенно стал работать дома и над секретными материалами, самыми секретными… Мне, как одному из руководителей строительства, не так уж трудно было уносить их с работы. Хранились они в моем служебном сейфе, к которому никто, кроме меня, доступа не имел. И все это Ольга видела, читала…
Вы говорите, я совершал служебное преступление, нарушал правила обращения с секретными документами? Да, конечно. Но я в то время так не думал. Ни на миг не отделял я Ольгу от себя, ничто из того, что знал я, не было для нее секретом. Я был слеп, абсолютно слеп, не видел, не замечал ее повышенного интереса к наиболее секретным материалам, который становился все явственнее и явственнее.
Но это еще не все! Радуясь тому интересу, который Ольга Николаевна постоянно проявляла к моей работе, к моим заботам, я делился с ней всем: подробно рассказывал о совещаниях, на которых обсуждались секретнейшие вопросы, далеко выходившие за рамки того строительства, где я работал, давая характеристики своим сослуживцам, начальникам, кое-кому из руководящих работников. Знал-то я многих и обо всех рассказывал жене: об их недостатках, слабостях, промахах…
Так прошел год, может быть, больше, пока не наступил конец. Все раскрылось, раскрылось внезапно, страшно…
Черняев вдруг судорожно, со всхлипом вздохнул и умолк. В комнате наступила тишина, слышно было только, как скрипит по бумаге перо Луганова, без устали записывавшего показания. Прошла минута, другая. Миронов не торопил Черняева. Тот сидел, безвольно кинув руки на колени, опустив голову. Наконец, словно собравшись с силами, он возобновил свой рассказ:
— Однажды я принес домой секретный документ, над которым мне нужно было основательно поработать. Документ был особо важный и особо секретный. Руки в тот вечер у меня до него не дошли: много было других материалов и я провозился до полуночи. Когда я кончил, Ольга уже спала. Сославшись на головную боль, она легла раньше обычного. Утром, когда я проснулся, Ольга Николаевна была уже на ногах. Она встала раньше меня, что случалось не часто.
Собираясь на работу, я взялся за папку, где лежал документ, намереваясь просмотреть его хотя бы наскоро. К моему ужасу, в папке документа не оказалось. Я принялся лихорадочно перелистывать все бумаги, лежавшие в папке, но документа как не бывало. Мне казалось, что я схожу с ума. Я твердо помнил, что перед сном положил документ именно в эту папку, и все же его не было. Я перерыл все бумаги, старые рукописи, перевернул все на столе, смотрел под столом, в книжном шкафу, за шкафом — все было напрасно. Я был настолько ошеломлен, что в первый момент не обратил внимания на поведение Ольги Николаевны, которая с трудно объяснимым равнодушием безучастно наблюдала за моими поисками. Да, как я ни волновался, она оставалась безучастной. В какое-то мгновение я внезапно обернулся, и вдруг мне показалось, что на ее губах змеится какая-то странная, ядовитая улыбка. Впрочем, это впечатление было мимолетным. Тут же выражение лица Ольги изменилось, стало озабоченным, и она стала спрашивать, что со мной, какая еще стряслась беда? Мне почему-то не захотелось говорить правду. Это было впервые. Почему? Сам не знаю. Преодолев себя, я спросил в упор, не брала ли Ольга из папки какие-либо документы, не перекладывала ли их куда-нибудь?
«Ты в своем уме?» — холодно сказала она и отвернулась. Так, таким тоном она со мной никогда еще не разговаривала. Однако в тот момент мне было не до ее тона — я об этом просто не думал. Со всей отчетливостью мне представлялись последствия пропажи документа. Да что там пропажи? Самый факт, что я позволил себе взять такой документ на дом, стань он известен, привел бы к самым тяжелым для меня последствиям.
В голове мелькнула спасительная мысль: а что, если я перепутал, не брал этого документа домой и он преспокойно лежит в сейфе в моем служебном кабинете? Мысль была несуразной, но утопающий хватается за соломинку. Не желая терять более ни минуты, я кинулся на строительство.
В сейфе документа, конечно, не было. Меня охватил какой-то тупой, леденящий кровь ужас. Все вдруг стало безразлично. Не сказав никому ни слова, я поехал обратно, домой. Зачем? Мне трудно в этом дать себе отчет.
Совершенно разбитый, раздавленный, я вошел в квартиру. Ольги не было. На столе лежала злосчастная папка. Без мыслей, без сил я присел к столу, раскрыл папку и принялся машинально перебирать лежавшие в ней бумаги. Что это? Бред? Нет! Документ лежал на месте, в папке, среди других бумаг, там, куда я его положил.
Кажется, все страшное осталось позади, надо бы радоваться, однако радоваться я не мог. Меня охватило какое-то странное оцепенение, но мозг лихорадочно работал. Вот тут-то я вспомнил и улыбку Ольги, которую она от меня прятала, и тон, каким она ответила на мой вопрос. Вспомнил я не только это: мне было над чем подумать. Раньше я не обращал внимания на расходы Ольги, отдавал ей все, что зарабатывал, не думая о деньгах. А теперь подумал. Подумал, и на лбу у меня выступил холодный пот. Словно пелена спала с глаз: откуда у нее такие деньги? Бесконечные покупки, все новые и новые вещи, одна дороже другой — на это же надо уйму денег…
— С балансом у вас действительно было не все в порядке, — вставил Миронов. — Мы тут прикинули: получилось, что тратили вы значительно больше, чем зарабатывали…
— А я о чем говорю? — подхватил Черняев. — Подсчетами; правда, я не занимался, но в то злосчастное утро мне стало ясно, что расходы наши заметно превосходят размеры моего заработка. Как я мог не обратить на это внимание раньше, уму непостижимо. Недаром говорят: любовь слепа.
— Нда-а, — задумчиво проговорил Миронов, — действительно, как вы раньше этого не замечали? Скажите, — внезапно спросил он, — а покупки всегда делала ваша бывшая жена, только она, или бывало, что кое-что из вещей и вы покупали?
Черняев смешался:
— Да как вам сказать? Больше-то покупала она. Я не любитель бегать по магазинам, но кое-что, случалось, мы покупали и вместе. Ну, мебель там, сервант…
— А ковер, который у вас в столовой, вы тоже вместе купили? Сколько он, кстати, стоил? Хороший ковер!
— Ковер? Что-то не помню. Кажется, вместе…
— Ну, а цена-то, цена его какова? Дорогой небось. Я толк в коврах знаю.
— И цены не помню, — угрюмо ответил Черняев.
Андрей почувствовал, как Черняев, говоривший до этого сравнительно свободно, почти без запинок, весь напрягся, ушел в себя. Перехватив его настороженный, исподлобья взгляд, Миронов беспечно махнул рукой:
— Ну, не помните, и не надо. Это, в конце концов, не суть важно. Рассказывайте дальше.
Каким-то особым чутьем, выработанным богатой практикой, Андрей почувствовал, что после его жеста и реплики, брошенной безразличным тоном, скованность, охватившая Черняева, когда речь зашла о ковре, исчезла.
Между тем Черняев продолжал:
— Долго сидел я в то утро один в пустой квартире, пытаясь осознать, осмыслить случившееся. «Не может быть, — думал я, — неужели Ольга, которую я так любил, которой так доверял, совсем не та, за кого себя выдает?! Кто же она? Шпионка? Нет! Только не это. Чтобы Ольга предала Родину, предала все, что есть святого на земле, связалась с иностранной разведкой — поверить в такое было невозможно. Да, но откуда тогда повышенный интерес к моим служебным делам, откуда деньги, эти проклятые деньги? Как, наконец, объяснить таинственную историю с документом, который сейчас опять лежал передо мной?» И все же поверить в то, что Ольга — шпионка, я не мог. Не мог, и все. Не может быть, думалось мне, чтобы она была таким чудовищем, так надругалась надо мной, над моей любовью, над всем, что свято, над своей любовью ко мне… Да, но была ли эта любовь? Любила ли она меня? Теперь я и в этом усомнился. На ум пришло ее безразличие в момент пропажи документа, пришло многое другое, десятки мелочей, которые ранее я оставлял без внимания. Было от чего потерять голову! Трудно сказать, сколько времени просидел бы я вот так, раздираемый мучительными противоречиями, то окончательно утверждаясь в мысли, что Ольга — шпионка, то выискивая ей оправдания и казня себя за чудовищную подозрительность. Вывела меня из этого состояния Ольга Николаевна, она сама. Я услышал, как открылась входная дверь и раздались ее шаги. Не зная, что я дома, что слышу ее, она весело напевала, снимая в прихожей пальто. Меня словно током ударило. Всякие сомнения и колебания исчезли. Судите сами: Ольга поет, она весела, зная, какая беда стряслась со мной, что мне грозит. Что это? Равнодушие? Беспечность? Нет! Просто ей нечего опасаться за мою, за свою судьбу. Ведь она-то знает, что документ вновь на месте, пропажи нет. А раз нет пропажи, не будет, не может быть и последствий.
Все это пронеслось в моей голове за считанные секунды, пока Ольга находилась в прихожей. Я понял все и принял решение. Когда Ольга, войдя в комнату, с изумлением увидела, что я нахожусь здесь, дома, у меня хватило сил подняться ей навстречу с самой милой улыбкой. «Оленька, — сказал я, — мне тут пришлось на минутку заехать домой, и, ты знаешь, заглянул я мимоходом в папку, а документ, который, как мне казалось, пропал, здесь, на месте. Так в папке и лежит. Затерялся, по-видимому, между бумагами, а я сгоряча и не заметил. Зря давеча панику поднял».
«Ну вот, — улыбнулась она, — вот видишь? А ты волновался, чуть скандал не устроил…»
Ее спокойствие, ее умение владеть собой были поразительны, но обмануть меня теперь уже ничто не могло. Наоборот: чем лучше Ольга владела собой, думал я, чем искуснее играет свою роль, тем она опаснее. Надо и мне ничем не выдать, что я ее раскусил, а там разберемся, уж теперь-то разберемся!
Вернувшись в тот день на строительство, я работать не мог. Мной владела одна мысль: надо разоблачить Ольгу, поймать ее с поличным. Но как? Сославшись на необходимость подготовить срочный доклад, я заперся у себя в кабинете и думал, думал, думал… План, наконец, созрел…
Прошло не меньше недели, пока я решил, что пришла пора действовать. Все это время Ольга Николаевна вела себя, как никогда, хорошо: была мила, внимательна, заботлива. Однако теперь за каждым ее словом, каждым жестом мне чудилась ложь, сплошная ложь… Впрочем, если я так и думал, то мыслей своих не выдавал ничем. Как ни хорошо играла роль Ольга, я играл не хуже, не уступал ей ни в чем. Но как это было тяжело! Ведь, невзирая ни на что, я продолжал любить Ольгу: да, да, избавиться от своего чувства я был не в силах. Представьте себя хоть минуту в моей шкуре, и вы поймете, через какие муки ада я прошел…
Что? Я опять отвлекаюсь? Возможно. Но если бы вы знали… если бы пережили хоть что-нибудь похожее на то, что довелось пережить мне…
Черняев опять замолк. Снова с минуту молчал, затем продолжал свою исповедь:
— Прошла, как я уже сказал, примерно неделя, и я, направляясь с работы домой, захватил с собой чертеж, который подобрал заранее. Ничего секретного этот чертеж не представлял. Но Ольга-то знать этого не могла.
Явившись домой, я сказал Ольге, что вечером мне придется поработать, так как к следующему дню я должен подготовить замечания по очень важному проекту. Само собой разумеется, я дал понять Ольге, что речь идет о самых что ни на есть секретнейших вещах.
Расстелив чертеж на столе, я сделал вид, что целиком погрузился в изучение объяснительной записки. Ольга Николаевна расположилась на тахте с каким-то пухлым романом. Так прошел час, может быть, полтора. Затем она поднялась, раз-другой прошлась по комнате и встала у меня за спиной. Облокотившись на мое плечо, она принялась рассматривать чертеж. Я откинулся на спинку стула, тяжело вздохнув.
«Что, — спросила Ольга, — устал? Может, я могу чем тебе помочь?»
«Да нет, — ответил я, — чем же ты поможешь? Вот если замечания на машинке перепечатать, так они еще не готовы. Ты ложись, Оленька, а я еще поработаю».
Ольга на этот раз не стала навязывать свою помощь. Когда она уже ложилась, я сказал, что было бы все же очень хорошо, если бы она отпечатала мои замечания. На ее вопрос, когда ей этим заняться, если замечания не написаны, я ответил, что часа через два-три кончу, а печатать она сможет утром. «Мне все равно с утра надо ехать в горком партии, — пояснил я, — где придется на какое-то время задержаться». Вот это время и будет в ее распоряжении.
Так мы и договорились.
Хочешь не хочешь, а пришлось полночи просидеть над этими бессмысленными замечаниями. Однако они были необходимы для осуществления моего плана. Утром я повторил Ольге, что еду в горком, и попросил ее отпечатать замечания, за которыми обещал вернуться. Папку с чертежом и объяснительной запиской я оставил на столе — не брать же ее было в горком?!
Ни в какой горком я, конечно, ехать и не собирался. Едва машина свернула за угол, как я велел шоферу остановиться, вышел и, побродив минут десять — пятнадцать по улице, вернулся назад, в свою квартиру. Бесшумно отперев дверь, я на цыпочках пересек прихожую и внезапно, рывком распахнул дверь своей комнаты. Ольга стояла ко мне спиной, наклонившись над столом, на котором кнопками был укреплен оставленный мною чертеж. Обернувшись на стук распахнутой двери, она увидела меня, и лицо ее исказилось ужасом и ненавистью. В тот же момент она отпрянула от стола, пряча что-то за спину. Но я действовал еще быстрее: кинувшись к Ольге, я вывернул ей руки и выхватил у нее аппарат, вот этот самый фотоаппарат, что лежит сейчас перед вами…
Как я ни был подготовлен к чему-либо подобному, происшедшее меня ошеломило. Одно дело подозревать, предполагать, даже быть уверенным, что близкий, любимый тобою человек оказался предателем, преступником, и совсем другое — схватить его собственными руками, схватить с поличным на месте преступления.
Крепко сжимая аппарат, я был не в состоянии произнести хотя бы слово, не мог перевести дух. Ольга первая пришла в себя: «Ну, — сказала она с вызовом, — чего же ты стоишь? Беги, спеши, куда следует. В КГБ. Доложи: так, мол, и так, поймал, разоблачил. Беги, говорят тебе!..»
— Очень разумное предложение. Почему же вы им тогда не воспользовались? — с легкой иронией сказал Миронов.
— Но как я мог им воспользоваться! — воскликнул Черняев. — Поймите мое состояние. Я ждал слез, оправданий, истерики, мольбы, чего угодно, только не этого. «Ольга, Оленька, — пролепетал я в полном смятении, — что ты говоришь, что все это значит?» Она зло усмехнулась и спокойно села к столу. Надо отдать ей должное: она владела собой куда лучше меня.
«Знаешь, дорогой мой, — процедила она сквозь зубы, — я не такая уж дура, чтобы поверить, будто ты ничего не понимаешь: уж слишком ловко все разыграно. Право, не ждала от тебя такой прыти. А теперь иди сообщай… Только, голубчик, помни, что сядем мы с тобой вместе и болтаться будем на одной веревке. Шпион и шпионка — чудесная парочка!»
«Ольга, помилуй! — воскликнул я. — Что ты городишь? Какой же я шпион?»
«А кто же ты такой? — прищурилась Ольга. — Смешно! Самый первостатейный шпион. Агент одной иностранной державы, как пишут в газетах».
То, что говорила Ольга, было непереносимо, но у меня не было сил возражать. А меня она не щадила. О, вынашивая свой план, я был наивен, наивен, как младенец. Я и понятия не имел, с кем имел дело, кем была Ольга. Нет, Ольга была не простой шпионкой. Это был матерый, опытный хищник, изощренный в тонкостях своего гнусного ремесла. Небрежно облокотившись на спинку стула, она медленно, с презрением цедила слово за словом, и с каждым новым словом мне становилось все очевиднее, что я погиб, погиб безвозвратно, что выхода для меня нет. Ольга издевалась надо мной, а я вынужден был безропотно слушать и… молчать. Что я мог возразить? Она напомнила мне, что вот уже год с лишним я «снабжаю» одну иностранную разведку секретнейшими документами о наших оборонных объектах. Точно, без ошибок Ольга перечислила те чертежи и документы, которые благодаря моей слепоте, моему преступному отношению к хранению государственной тайны прошли через ее руки и стали достоянием иностранной разведки. Вспомнила Ольга, конечно, и тот документ, пропажа которого неделю назад открыла мне глаза. И он тоже был сфотографирован Ольгой, а фотокопия вручена «шефу».
«Вот и прикинь, — говорила она, — что получается. Я? Моя роль маленькая. Я — связник, через которого передавалась секретная информация. Сведения добывал ты, ты и вручал их иностранной разведке. Через кого — это вопрос второстепенный. Попробуй доказать, что это не так. Думаешь, в КГБ сидят круглые идиоты, которые поверят твоему лепету? Как бы не так! Ты, голубчик, главный виновник, ты — шпион. С тебя и первый спрос».
Все, что говорила Ольга, было ложью, но в то же время и истиной, опровергнуть которую я был не в силах. Ну кто, кто в самом деле поверил бы мне, что я и понятия не имел, чем занимается моя жена? Да один факт самовольного выноса секретных материалов с территории строительства изобличал меня целиком.
— Да, — согласился Миронов, — положение ваше было не из завидных. Но кого, кроме себя, вам в этом винить?
— А я никого и не виню. Сам виноват, виноват кругом…
— Какой же вы нашли выход?
— Честно сказать, я выхода тогда и не искал. Ольга не давала мне к тому возможности, не давала передышки. Она открыто издевалась надо мной, издевалась со злорадством, я бы сказал, с упоением.
«А деньги, деньги, — усмехалась она. — Деньги, на которые приобреталось все, все вот это. — Она указала на роскошную обстановку столовой, сделала широкий жест в сторону спальни. — А изысканные наряды, драгоценности, которые ты подносил мне день за днем? На какие средства это приобреталось? На твое жалованье? Так называемую зарплату? Смешно!»
«Никаких денег мне никто не давал, — попытался я возразить. — Ты это превосходно знаешь».
«Не говори глупостей, — недовольно поморщилась Ольга, — не все ли равно, вручались эти деньги прямо тебе из рук в руки или передавались через меня? И запомни, там, — Ольга подняла вверх указательный палец, отчетливо выговорив слово „там“, — там все учтено. До последней копейки. Так что в случае нужды эти данные окажутся, где им и следует быть. В КГБ. Вот так-то, мой милый. А теперь подумай, надо ли тебе торопиться совать собственную шею в петлю».
Я был разбит, уничтожен. Тупо уставившись на Ольгу, я молчал. Молчал — и все!.. Так прошло несколько минут. Молчание прервала Ольга: «Ну что же ты не идешь заявлять, каяться в грехах?» — резко спросила она.
«Оленька, — сказал я и сам почувствовал, как мерзко дрожит мой голос, — о чем ты? Куда идти? Зачем? Я — я не знаю, что делать. Это ужасно…»
Да, мне стыдно в этом признаться, но это была капитуляция, полная капитуляция. Ольга сразу это поняла. Быстро поднявшись со стула, она подошла ко мне, потрепала по щеке как маленького ребенка и как ни в чем не бывало заговорила: «А что, собственно говоря, случилось? Что ты впадаешь в истерику? Ну, выяснили отношения, так это к лучшему. Теперь, по крайней мере, ты будешь работать осмысленно, будешь приносить то, что действительно заслуживает внимания. Дальнейшее — моя забота».
Вот тут-то, в этот самый момент, я и понял, что убью ее, убью сам, своими руками, что иного выхода у меня нет. Пойти сообщить о ней я не мог — боялся. Нет, я должен убить, разрубить этот узел. И в то же время… да… мне жалко было Ольгу. Повторяю, я продолжал, несмотря ни на что, любить ее…
— Вам жалко было Ольгу Николаевну? Только ее? Вы за ее судьбу опасались? — чуть усмехнулся Миронов. — Так ли, Капитон Илларионович?
— К чему кривить душой? — потупился Черняев. — Думал я не только об Ольге Николаевне. Собственная участь, если все откроется, страшила меня не меньше. Нет, мне не хотелось лезть в петлю. Да, признаюсь, я проявил малодушие, трусость, но уж слишком глубоко я увяз…
— Вот так-то лучше, — заметил Миронов. — Во всяком случае, честнее. Кстати, вы так и не сказали, когда все это произошло. Нельзя ли уточнить?
— В январе, — уверенно ответил Черняев. — В конце января этого года.
— Так. Ну, а что было дальше? Вы начали выполнять шпионские задания вашей жены?
Черняев отрицательно покачал головой.
— Нет. Никаких заданий я не выполнял. То есть я приносил домой кое-какие материалы, но подбирал такие, в которых не содержалось ничего секретного, никакого намека на государственную тайну. Больше Ольга, как она к этому ни стремилась, ничего существенного от меня не узнала.
— И она, что же, не поняла, что вы пытаетесь ее провести, мирилась с таким положением?
— Да как вам сказать? Думаю, что поняла. Скорее всего, поняла. Во всяком случае, требования ее возрастали и возрастали чуть не с каждым днем. Но не в этом дело. Жизнь-то наладить было уже нельзя: все пошло наперекос, стало невыносимым. Ольга откровенно третировала меня, помыкала мной. Она стала пропадать целыми днями, бывало, что не являлась домой и по ночам. Вскоре мне стало ясно, что у нее есть кто-то другой, да она этого теперь особенно и не скрывала: я был полностью в ее руках. С каждым днем подтверждалась моя догадка, крепла уверенность, что меня-то Ольга никогда не любила. Ей нужен был мой пост, мое положение, мой доступ к секретным данным, чтобы использовать все в преступных целях, но не я, не моя любовь. Любовь?! Да что там говорить: любовь, нежность — все это было игрой, подлой, мерзкой игрой. Чем больше я в этом убеждался, тем сильнее крепло решение убить, уничтожить это чудовище. Вчера о последних месяцах нашей совместной жизни я рассказал правду: это был ад, сущий ад…
Что я могу сказать еще? — продолжал Черняев. — Все, что произошло потом, позже, было так, как я рассказывал вчера. Умолчал я лишь об одном: не назвал истинной причины, побудившей меня убить Ольгу, умолчал, что она была шпионкой, оберегал ее память…
— Только ли ее память оберегали? — вставил вопрос Миронов.
— Да, клянусь вам, прежде всего ее память.
— Что же было дальше? Продолжайте!
— Продолжать? Но что я могу еще сказать? Все остальное — ну, поездка на курорт, история с билетом, — все так и было, как я рассказывал. Добавить мне нечего.
Черняев глубоко, судорожно вздохнул и бессильно откинулся на спинку стула.
— Ну вот, — с трудом произнес он, — теперь я сказал все, можете меня судить…
Миронов посмотрел на него с усмешкой:
— Так-таки сразу и судить? Что вы все торопитесь, Черняев? До суда еще далеко. Скажите, после исчезновения вашей бывшей жены с вами никто не пытался установить связь? Я имею в виду сообщников Ольги Николаевны.
— Нет, никто.
— Допустим, так. Ну, а сами вы кого-нибудь из ее окружения, друзей, близких, знали? Еще при ее жизни?
— Никого не знал. Не пришлось.
— Что ж, никто из знакомых, из родственников, наконец, вашей бывшей жены не бывал у вас в доме, ни с кем она не встречалась? Ни у кого сама не бывала? Неужели так?
— Нет, почему, родственники у нее были. Какая-то тетя, по-моему. Ольга к ней как-то ездила. Да вот, кстати, как раз тогда, когда говорила, что уезжала оформлять развод.
— Ездила к ней, к тете? Вы в этом уверены? — спросил Луганов. Он вспомнил, что, по словам Навроцкой, Ольга Николаевна после переезда в Крайск у нее не бывала.
— Ручаться я не могу, — возразил Черняев, — но так она тогда говорила…
— Хорошо, — сказал Миронов. — А как насчет знакомых, друзей Ольги Николаевны? Кого из них вы знали, кого можете назвать?
— Никого, — твердо ответил Черняев. — Знакомых Ольги Николаевны я не знал.
Миронов взял из лежавшей у него на столе папки заранее подготовленные фотографии, среди которых были снимки Левкович, самой Корнильевой и Войцеховской, поднялся со своего места, подошел к столику, за которым сидел Черняев, и разложил на нем фотографии.
— Среди изображенных на этих снимках лиц есть кто-либо, кого бы вы лично знали или, возможно, встречали. Встречали сами или в обществе вашей жены?
Пока Черняев перебирал фотографии, Миронов встал несколько в стороне, пристально наблюдая за ним.
— Вот это, — сказал Черняев, откладывая на край стола снимок Корнильевой, — моя бывшая жена, Ольга Николаевна Величко. Это, по-моему, Левкович. Стефа Левкович. Наша домашняя работница. А остальные… — Он еще раз бегло просмотрел фотографии. — Нет, остальных я не знаю.
Андрей, однако, заметил, что в тот момент, как в руках Черняева оказалась фотография Войцеховской, тот метнул в его сторону из-под приспущенных ресниц настороженный взгляд.
— Хорошо, — сказал Миронов, забирая фотографии. — Не знаете так не знаете. Еще вопрос: о тайнике вы действительно ничего не знали? Это как — правда?
— Нет, не знал. Можете мне верить. Фотоаппарат Ольге Николаевне я вернул, но где она его хранила, понятия не имел. Пытался искать, не нашел. Остальное вижу впервые. Да и подумайте сами: знай я, где упрятана эта мерзость, уж наверное поспешил бы от нее избавиться.
Черняев невесело усмехнулся. Миронов мгновенно переглянулся с Лугановым.
— Ладно, — сказал он, — и это запишем. Имеете ли вы еще что-либо сообщить следствию?
— Извините, — приложил ладони к вискам Черняев, — но я очень устал, очень… Голова раскалывается…
— Ну что ж, — согласился Миронов, — тогда сегодня допрос прервем. Может, вам врача прислать, что-нибудь дать от головной боли?
— Нет, спасибо. Мне просто надо побыть одному, прийти в себя…
Хотя Черняев и ссылался на усталость, на головную боль, протокол допроса он читал внимательнейшим образом. И не только читал: подписывая страницу за страницей, вычеркивал отдельные фразы, кое-что редактировал, кое-где вносил дополнения. Прошло не меньше часа, пока он перечитывал и правил протокол. Наконец его увели. Луганов блаженно потянулся и потряс в воздухе кистью правой руки.
— Уф! Аж рука затекла от этого писания. Но сегодня писал не зря. Что ты теперь скажешь, Андрей Иванович, насчет Корнильевой?
— А то и скажу, что раньше говорил. Послушать Черняева, так оно и получается: я не я и лошадь не моя. Корнильева, конечно, как ты выражаешься, штучка. Но и с ней еще много неясного. Мы так до сих пор и не знаем, как она превратилась в Величко, по чьему заданию работала, с кем была связана. Тут еще работать и работать. Что же касается до Черняева, так туман вокруг него, по-моему, не только не рассеялся, а стал еще гуще.
— Ну, Андрей Иванович, уволь, — не без иронии развел руками Луганов. — Насчет Корнильевой я с тобой согласен. Поработать придется еще немало, хотя, сказать по совести, пока не вижу, как мы сможем с ней разобраться. А вот к Черняеву, по-моему, ты просто придираешься. Главное-то он выложил… Знаю, знаю! — Луганов даже поднял обе, руки, как бы отгораживаясь от возражений Миронова, хотя тот слушал его молча. — Все знаю. Ты опять заговоришь об объявлении, о водосточной трубе, о Савельеве… А если Савельев ошибся? Если ему просто показалось, что Черняев возился возле водосточной трубы? Это не исключено. А тогда… тогда тут просто совпадение, роковое совпадение, и больше ничего. Ведь связи-то между Черняевым и Войцеховской мы не нащупали. Есть ли она? Ну, а причастность Черняева к нападению на Савельева и вовсе маловероятна. А поведение Черняева сегодня? Нет, что ни говори, сегодня он вел себя искренне. Повторяю, главное он, по-моему, сказал.
— Ой ли, Василий Николаевич? Главное ли? Показания Черняев дал серьезные, спору нет, но до конца ли они искренни, судить не берусь. Что же до водосточной трубы, до нападения на Савельева, Войцеховской, наконец, так ты меня ни в чем не убедил. Совпадение? Сомневаюсь, обязан сомневаться. Не имею права иначе. Все это — факты, реальные, весомые факты, и, пока мы не найдем им объяснения, сбрасывать их со счетов, объяснять случайностью, совпадением нельзя. Никак нельзя. Да и в сегодняшнем поведении Черняева не все гладко…
— Например? — с интересом спросил Луганов. — Что-то я ничего особо интересного не обнаружил.
— А оно и понятно. Тебе пришлось возиться с протоколом, и ты не мог заметить некоторых деталей в ходе допроса, над которыми следует задуматься.
— Что ты имеешь в виду, если не секрет?
— Какой же секрет? Охотно скажу. Первое — его странное поведение, когда речь зашла о ковре. Он явно насторожился и уклонился от ответа на простой, казалось бы, вопрос. Между тем он не мог забыть, что ковер был куплен после убийства Корнильевой. Он и куплен-то был, вернее всего, чтобы скрыть следы крови, которые мы обнаружили. Почему же Черняев обошел этот вопрос, не сказал правды? Ведь по сравнению с тем, в чем он уже признался, это — мелочь. И все же он скрыл. Повторяю: почему? Да очень просто. Скажи он правду, пришлось бы тогда признать, что вещи приобретала не только одна Корнильева, не только они совместно, но и он сам после ее исчезновения. Вот об этом-то, по-видимому, Черняев и не хотел говорить. Опять-таки почему? Почему не в интересах Черняева признать, что ковер им куплен после устранения Корнильевой? Полагаю, и это ясно. Сделай он такое признание, и у следствия сразу возникнет законный вопрос: а откуда, голубчик, появились у тебя средства на такое приобретение? Ведь если брать его показания за чистую монету, с исчезновением Корнильевой иссяк источник, из которого щедро поступали деньги, дававшие чете Черняевых возможность приобретать все, что их душе было угодно, а такой ковер, знаешь, стоит немало. Уж можешь мне поверить, я в этом толк знаю.
— Занятно, — сказал Луганов. — Я действительно завяз в этом несчастном протоколе и ровно ничего не заметил.
— Это еще не все, — продолжал Миронов. — Есть и еще кое-что весьма занятное. Когда Черняев рассматривал фотографии — ну, те самые, что мы с тобой подобрали перед допросом, — я за ним наблюдал самым внимательнейшим образом…
— И что?
— А то, что фотография Войцеховской не оставила его безразличным. Черняев Войцеховскую знает, голову даю на отсечение. Это же, как ты понимаешь, не мелочь. Тут уж о совпадении речи быть не может. Отсюда мораль: не успокаиваться на показаниях Черняева, не считать, что он выложил все, что мог, — это раз, а второе — Войцеховская…
— Да-а-а, — неуверенно протянул Луганов, — резон в твоих словах есть, но, понимаешь ли, опять ничего конкретного. Детали, предположения, не за что ухватиться… И Войцеховская… Тоже ничего определенного.
Миронов молча пожал плечами. Что тут можно было возразить? Да и продолжать спор Андрею не хотелось, было не до того: надо было спешить к начальнику управления — доложить результаты допроса, да и с Москвой связаться.
Глава 18
Не успели Миронов и Луганов толком рассказать Кириллу Петровичу о последнем допросе Черняева, как дали Москву. У аппарата был генерал Васильев. Трубку взял Миронов.
Разговор получился неожиданно долгим. Генерал не только выслушал доклад Миронова о последних показаниях Черняева, но и тщательно вникал во весь ход расследования, придирчиво расспрашивал об отдельных фактах, интересовался деталями. К показаниям Черняева он отнесся со всей серьезностью, однако, как и Миронов, считал, что брать их целиком на веру нельзя.
— Корнильева, — говорил Семен Фаддеевич. — Корнильева… Роль ее до конца далеко не выяснена. Куда там! Уж больно противоречивая фигура получается: с одной стороны, самые лестные характеристики от Садовского, других, той же Навроцкой, безупречное поведение в партизанском отряде, наконец. А с другой — таинственное превращение в Величко, записка, а теперь шпионаж. И не просто шпионаж, а еще и попытка вербовать Черняева. Такое рядовым шпионам не поручают. И запутала она Черняева ловко, поймала мастерски. Нет, сложная фигура Корнильева, тут работы еще непочатый край. Между прочим, — задал вопрос генерал, — в своей докладной записке вы указывали, что Луганов, будучи у Навроцкой, выяснил, будто у Корнильевой есть брат. Как, разыскали этого брата? Где он находится?
— Разыскали, — ответил Миронов. — Он живет в Алма-Ате. Только вот беседовать с ним не беседовали, как-то руки не дошли. Да и есть ли смысл? Ведь, судя по всему, он не виделся с Корнильевой много лет, почти не поддерживал связи. Отношения у них были самые прохладные…
— Ну и что, — перебил генерал. — Брат есть брат. Самый близкий из оставшихся в живых родственников. Можете ли вы дать гарантию, что, после того как брат Корнильевой уехал из Воронежа, они не встречались, не переписывались? Последние годы, в частности? Не можете. Значит, надо попытаться выяснить, что ему известно о сестре. Одним словом, каждой зацепкой надо воспользоваться, ничего не упускать из виду, искать, искать и искать, чтобы до конца разобраться с Корнильевой…
Теперь о Черняеве, — продолжал генерал. — Я далеко не уверен, что он сказал о себе все, что мог сказать. Думаю, тут вы правы. Мне лично сдается, что свою роль он весьма и весьма преуменьшил. Думаю, Корнильева не только пыталась привлечь, но и привлекла его к шпионской работе и действовал Черняев вполне сознательно и куда более активно, нежели он пока говорит. Больше того: отнюдь не исключено, что Корнильева связала его со своим «шефом» или с кем-либо из его представителей, что и после убийства Корнильевой он продолжал свое дело. В самом деле: стоит стать на такую точку зрения и многое приобретает смысл, становится понятным. Та же история с объявлением, с водосточной трубой, попытка убрать Савельева, история с ковром — вот они откуда, денежки-то!.. Да и Корнильеву он мог убить и не по собственной инициативе: она им дала Черняева, свою миссию выполнила, вот ее и вывели из игры, как лишнее звено. У них — американской, английской и прочих разведок — это в обычае, часто случается. Человека-то они ни во что не ставят. Все это, конечно, пока еще только версия, но весьма правдоподобная. Отсюда вывод — над Черняевым работать и работать, допрашивать его настойчиво, вдумчиво, добиваясь полного признания. Надежды, что он сам покается, мало. Да, чуть не забыл: прошлое Черняева вы досконально исследовали? Разобрались в нем полностью? Нет ли там, в его прошлом, какого-нибудь сучка или задоринки, которые могли бы объяснить, почему Черняев пошел на вербовку, если только он был завербован?
— Как вам сказать, товарищ генерал, — замялся Миронов. — Прошлым Черняева мы занимались: изучили личные дела, автобиографии, собрали характеристики с тех мест, где он ранее работал, сделали ряд запросов. Ответы сплошь благоприятные: все говорит в пользу Черняева. Сучков и задоринок, выражаясь вашими словами, нет…
— «Запросы», «личные дела»! — сердито перебил генерал, и Миронов живо себе представил, какую частую дробь выбивают в эту минуту пальцы Семена Фаддеевича. — А люди, люди, которые знали Черняева пять, десять лет тому назад, в годы войны, до начала войны, наконец, таких людей вы нашли? С ними беседовали?
— Нет, Семен Фаддеевич, — чистосердечно признался Андрей. — Этого не сделали. Не успели.
— Вот вам и еще задача, — сказал генерал. — Найти таких людей, обстоятельно расспросить их, получить не бумажную, а живую характеристику Черняева, проследить весь его жизненный путь самым дотошным образом. Впрочем, в решении этой задачи мы вам, пожалуй, поможем, людей, знавших Черняева, поищем. Нам, в Москве, это легче. Кстати, как давно находится Черняев в Крайске? Два года?
— Около того, — подтвердил Миронов. — Чуть побольше. До Крайска он работал в Саратове. Тоже около двух лет. А еще раньше — на Урале, в Средней Азии, на Украине. Как кончилась война, так все время кочевал. Такая уж у него профессия — строитель.
— Строитель? Да, строитель, строитель… — Семен Фаддеевич с секунду помолчал. — А вы не находите, что это любопытно: кочует и кочует. Строитель, конечно, а все-таки: нигде больше года-двух не задерживается? Любопытно, а? В Сибири, кстати, Черняев после войны не бывал, не работал? Ведь он, помнится, родом откуда-то из тех мест?
— Работать Черняев в Сибири после войны не работал, — ответил Миронов, — ну, а бывать, может, и бывал: в отпуску, в командировке. Мы этого не знаем, не проверяли.
— Вот видите, — заметил генерал, — и с этим надо разобраться. Значит, решим так: я поручу разыскать людей, с которыми Черняев был в прошлом близок. Когда необходимые данные будут собраны, вы с этими людьми повстречаетесь и потолкуете… Дальше, — продолжал генерал, — Войцеховская. Надо ею заняться вплотную. Как знать, может, это не последняя спица в их колеснице. Что предпринять, с чего начинать — вот в чем вопрос? А что, если вам самому познакомиться с нею, лично? Конечно, подыскав какой-нибудь благовидный, подходящий предлог. Подумайте над этим и доложите свои соображения. Вот так. У меня пока все.
— Будет сделано, Семен Фаддеевич, — сказал Миронов и, попрощавшись с генералом, положил трубку.
По репликам и ответам Миронова Скворецкий и Луганов следили за ходом разговора, но этого, конечно, было недостаточно. Андрей не замедлил передать им все указания и замечания генерала подробнейшим образом.
— Корнильева, — вздохнул Скворецкий, выслушав Миронова. — С Корнильевой дело темное. Как и что тут установишь? Брат? Что-то я не думаю, чтобы он знал о ней особо много, но в одном генерал прав: брат — это ближайший родственник… Где он, кстати, находится? В Алма-Ате?
— Совершенно верно, — подтвердил Луганов, — там. Когда я был в Воронеже, выяснил. Алма-Ату мы запрашивали. Они подтвердили. Работает в Казахской Академии наук. Там, в Алма-Ате, и проживает.
— Значит, придется тебе отправиться в Алма-Ату, — сказал Скворецкий. — Беседовать лучше самим. Да и времени уйдет немного. Самолетом.
— Слушаю, товарищ полковник, — ответил Луганов. — Попытка не пытка. Когда разрешите вылетать?
— Ты как, — обратился Скворецкий к Миронову, — обойдешься эти дни без Василия Николаевича? Думаю, тянуть нечего, завтра бы можно и выехать.
— Я не возражаю, — после короткого колебания согласился Миронов. — Вот только как быть с Черняевым? Его надо допрашивать и допрашивать, а одному мне бы не хотелось…
— День-два особой роли не играют, — возразил Скворецкий, — а больше Василий Николаевич не задержится. Да и за это время можно будет Черняева допросить: вместе это сделаем. Что же касается его прошлого, так тут толковать пока не о чем. Подождем, пока Москва разыщет его прежних знакомых, друзей, тогда и начнем действовать. Так я понял указания генерала?
— Совершенно правильно, Кирилл Петрович.
— Тогда перейдем к Войцеховской, — продолжал полковник. — Должен признаться, что я тут кое-что предпринял, пока вы возились с Черняевым. — Скворецкий раскрыл одну из лежавших на столе папок и принялся перебирать находившиеся в ней документы. — Новостей почти никаких. Существенных, во всяком случае. А вот вопрос у меня к тебе есть: ты с биографией Войцеховской знакомился?
Миронов удивился:
— Само собой разумеется. Как же я мог с ней не ознакомиться?
— Так, так. Ну, а какие же выводы ты сделал, что предпринял? Биография-то, скажем прямо, любопытная.
— Согласен, биография интересная. Но предпринять я ничего не успел. Не до того было…
— Положим, это так. Тогда возьми биографию и перечитай еще раз, да повнимательнее. Она того заслуживает.
Миронов взял протянутые ему листки бумаги и углубился в чтение. В прошлый раз, когда биография Войцеховской попала к нему впервые, он просмотрел ее бегло, поэтому сейчас внимательно все перечитал вновь.
Полковник Скворецкий был прав. Войцеховская описывала жизнь довольно пространно, и биография у нее была действительно весьма любопытна. Она писала, что родилась в 1926 году в Польше, в небольшом городке Яворове, невдалеке от Львова, где отец ее, по национальности полуполяк, полуукраинец, работал учителем. Мать украинка. Тоже учительница. Жила семья плохо, трудно, еле сводя концы с концами. Отца за прогрессивные взгляды и за то, что он был не «чистый» поляк, не раз выгоняли с работы. Семье то и дело приходилось переезжать с места на место. Жили они в Самборе и в Раве-Русской, все там же, вблизи Львова, затем в Побьянице, под Лодзью — одним словом, постоянно кочевали. Война застала Войцеховскую и ее родителей в Збоншине, на западе от Познани, вблизи от польско-германской границы. Немцы, писала Войцеховская, вторглись на территорию Познаньского воеводства в первые же дни после своего разбойничьего нападения на Польшу. Семья Войцеховских не успела бежать, да и некуда было. Начались годы фашистской оккупации.
В 1942 году удалось перебраться в Плоньск, поближе к Варшаве. Отец участвовал в движении Сопротивления. Войцеховская, тогда еще совсем юная девушка, активно ему помогала.
В 1943 году отец погиб. Вскоре умерла и мать. Оставшись одна, без родителей, Войцеховская перебралась в Варшаву, к друзьям отца по антифашистскому подполью. Это было в конце 1943 года. Там она активно включилась в борьбу против гитлеровцев. В августе 1944 года вместе со своими товарищами по борьбе — варшавскими комсомольцами — она участвовала в Варшавском восстании, которое было организовано польскими реакционерами из так называемой Армии крайовой. Войцеховская, подобно подавляющему большинству рядовых участников восстания, не знала истинных причин и подоплеки этой преступной авантюры. Она, как и тысячи других варшавян, как и сотни польских коммунистов и комсомольцев, сражалась на улицах обреченной Варшавы до последнего. В двадцатых числах сентября Войцеховская с группой бойцов Польской народной армии людовой, вопреки предательскому приказу генерала Бур-Коморовского, стоявшего во главе восстания, пробилась из Варшавы для соединения с частями 1-й армии Войска Польского, сражавшегося в рядах Советской Армии. Во время переправы через Вислу была ранена и оказалась в советском госпитале.
Надо отдать должное, биография была написана подробно, указывались даты, конкретные факты, имена людей, с которыми она сражалась плечом к плечу.
В госпитале, еще не успев как следует оправиться после ранения, Войцеховская начала оказывать помощь сестрам в уходе за ранеными. Ведь в период подполья она познакомилась с медициной и могла потягаться с любой медсестрой.
Среди раненых находился командир одного из танковых соединений Советской Армии, полковник Васюков. Он обратил внимание на Войцеховскую. В свою очередь, и ей приглянулся бравый полковник, хотя и был он лет на двадцать с лишним старше ее. Да и льстило ее самолюбию, что с таким вниманием относится к ней заслуженный, боевой командир. Кончилось дело тем, что, когда Васюков выписался из госпиталя, Войцеховская уехала с ним, в его часть. Она стала его фактической женой, хотя брак Васюков никак не хотел оформлять.
Кончилась война. Летом 1946 года Васюков, остававшийся до этого в Германии, получил назначение в Москву, и Войцеховская поехала с ним. Поселились они вместе, как муж и жена. В 1947 году полковник помог Войцеховской устроиться на учебу: она поступила в Институт иностранных языков.
Все, казалось бы, шло хорошо, как вдруг разразился скандал. Впрочем, рано или поздно он должен был произойти. На Дальнем Востоке, где перед войной служил полковник, у него была семья: жена и трое детей. Окончательно с семьей он так и не порывал, всячески скрывая от жены свою связь с Войцеховской. В свою очередь, и Войцеховской он не говорил всей правды. Но, как ни таился полковник, как ни изворачивался, все раскрылось, Васюкова понизили по должности и откомандировали из Москвы. Еще до отъезда полковника, как только начался скандал и она поняла, что Васюков все эти годы ее обманывал, Войцеховская ушла от него, переселилась в студенческое общежитие. Успешно закончив институт, она получила специальность преподавателя английского языка и уехала работать в Харьков. Проработав там несколько лет, перебралась в Крайск.
— Как, — спросил Скворецкий, увидев, что Андрей кончил читать, — занятно?
— Да уж куда занятнее, — неуверенно произнес Миронов, по привычке теребя свою шевелюру. — Прочитаешь такое и задумаешься. Куда ни кинь — героическая женщина. И — несчастная. Подлец этот Васюков. Исковеркал человеку жизнь ни за понюх табаку. Я как-то тогда, когда в первый раз знакомился с автобиографией, больше интересовался польским периодом ее жизни. Хотя, если вдуматься, он-то, этот период, как раз хоть куда. Если, конечно… если то, что она пишет, — правда.
— Вот в том-то и дело, — подхватил Скворецкий, — что правда. Если и не все, то главное из описываемого Войцеховской — участие в Армии людовой, в Варшавском восстании, выход в группе коммунистов и комсомольцев с боями из Варшавы, ранение и все прочее — чистая правда.
Миронов скептически хмыкнул. На лице его проступило выражение недоверия. Скворецкий, внимательно наблюдавший за ним, самодовольно усмехнулся.
— Что, брат, сомневаешься? Думаешь, откуда мне знать, что правда, что нет? — не без торжества спросил Кирилл Петрович. — Очень просто: пока вы с Василием Николаевичем возились с Черняевым, я решил заняться Войцеховской. С кем мог, созвонился, разослал запросы, кое-кого нашел, кое-что выяснил. Отсюда и знаю.
Как рассказал Скворецкий, он связался с Московским управлением КГБ, с тем городом, где служил теперь Васюков, запросил архивы, направил запросы в Польскую Народную Республику. Не все ответы были еще получены, но многое уже стало ясным. Так удалось разыскать кое-кого из тех лиц, которых Войцеховская называла в качестве своих товарищей по участию в Варшавском восстании. Двое из них находились в Москве, работали в польском посольстве. Они подтвердили от слова до слова то, что писала Войцеховская о своей боевой деятельности в Варшаве в дни восстания, о выходе из Варшавы, соединении с частями Войска Польского, переправе через Вислу.
Подтвердилось также, что после ранения Войцеховская была направлена в госпиталь, где и встретилась с полковником Васюковым. Правильно она описывала и историю своих отношений с Васюковым, и все последующее. Из Московского управления КГБ, в частности, поступило сообщение, подтверждавшее, что Войцеховская действительно училась в Институте иностранных языков, во время пребывания на втором курсе перешла жить в общежитие, по окончании института была направлена на работу в Харьков. Этот последний из полученных документов и протянул Скворецкий Миронову, заканчивая свой рассказ.
Рассеянно просматривая сообщение Московского управления КГБ, Миронов вдруг насторожился. Внимание его привлекла одна фраза.
— Минутку, Кирилл Петрович, минутку. Обратите-ка внимание вот на это: «При поступлении в институт, — вслух зачитал Миронов, — Войцеховская сообщила, что более или менее владеет английским языком, который изучала в семье и в школе на родине. Однако кое-кто из преподавателей, занимавшихся с ней в годы ее учебы в институте, высказывал мнение, что язык она знает почти в совершенстве, а ее произношение напоминает лондонское».
— Да ты что, за дурака меня считаешь! — вспылил Скворецкий. — Думаешь, я такую вещь без внимания оставлю? Не раз думал: не все тут гладко. Трудно предположить, чтобы в семье захудалого польского учителя превосходно знали английский язык. Трудно. Только ломай не ломай голову, толку что? Говоря по совести, мы пока о Войцеховской знаем слишком мало, фактически ничего, если не считать этой биографии. И подходов к ней никаких… Так что давай берись за дело, а там, глядишь, и с этим самым произношением разберемся.
— Это-то понятно, — вздохнул Миронов, — только как, с какого конца к ней подступиться, с чего начать? Судя по биографии, прошла она огонь, и воду, и медные трубы. Голыми руками ее не возьмешь. Да и вообще…
— Что «вообще»? — спросил Скворецкий.
— Что? Да то, что чудно все это.
— А что, собственно говоря, чудно? — заинтересовался Луганов.
— Все, — вздохнул Миронов. — Все с этой самой Войцеховской чудно, никакой ясности. Вот читал я ее биографию и думал: какая славная, героическая жизнь! Хороший, должно быть, она человек. И такая женщина связана со шпионами? Нет, не верится!.. Что ж, допустить, что ее так глубоко обидел этот мерзавец, этот Васюков, что она свою обиду на одного подлеца перенесла на всех нас, на нашу страну и на этом ее подловила какая-либо разведка? Маловероятно. Нет, слишком все это чудно, не та у нее биография…
— Постой, постой, — вмешался Скворецкий, — а Черняев?
— Что — Черняев? — не сразу понял Андрей. — При чем здесь Черняев? С чего это вы его вспомнили?
— А очень просто: у Черняева-то биография никак не хуже, чем у Войцеховской. На мой взгляд, даже куда как лучше, надежнее: коммунист, советский офицер, доблестно воевал. Ну, чего еще желать? А на поверку что вышло? Вот тебе и биография!
— Нет, Кирилл Петрович, не согласен, — возразил Миронов. — Что — Черняев? С Черняевым еще разбираться и разбираться. Да и в прошлом его, в биографии, предстоит еще покопаться. Тут генерал прав.
— А прошлое Войцеховской тебе уже ясно? — начал сердиться Скворецкий. — Ты в нем до конца разобрался? Ишь какой прыткий! Что касается Войцеховской, так мы тут стоим еще в начале пути. Все еще впереди. Тут проверять и проверять, разбираться и разбираться, а ты хочешь одним махом, по одной биографии да нескольким справкам делать выводы. Так нельзя! Давай, однако, к делу. Я думаю так: самый короткий путь — личное знакомство. Тут Семен Фаддеевич прав. Познакомишься — глядишь, и найдешь, с какой стороны к ней подступиться. Ты, помнится, изучал английский язык?
— Изучал, — ответил Миронов. — Читаю довольно свободно, без словаря, да и говорю немного.
— Вот и отлично! Пригодится. Знакомство, пожалуй, следует осуществить таким образом: придется тебе выступить в роли инспектора наробраза, что ли, пойдешь знакомиться с постановкой преподавания языка в той школе, где работает Войцеховская. Вот тебе и завязка. А уж дальнейшее от тебя будет зависеть. Как, подойдет?
Андрей недоуменно повел плечами: чего тут спрашивать? Ведь иного решения-то нет. На этом и остановились; план действий был принят: Луганов должен был выехать в Алма-Ату, Скворецкий с Мироновым — вызвать на допрос Черняева, а Миронов на следующий день направится в школу знакомиться с Войцеховской.
Дело шло к вечеру, времени для вызова арестованного оставалось в обрез, и Кирилл Петрович с Андреем решили приступить к допросу тотчас, не откладывая.
Когда Черняева, доставленного по распоряжению Скворецкого из тюрьмы, ввели в кабинет, Миронов не заметил особых изменений в его внешнем облике. Разве что сутулился он чуть больше да взгляд был чуть сумрачнее. Все так же, как и в прошлый раз, волоча ноги, Черняев протащился к указанному ему стулу и молча сел, уронив руки на колени. Сидел он понурясь, опустив подбородок на грудь, не глядя ни на Скворецкого, ни на Миронова. Казалось, он и не замечал их присутствия.
Полковник приступил к допросу. Миронов, расположившийся рядом со Скворецким, достал бланк протокола допроса и поудобнее разместил чернильный прибор, приготовившись записывать показания Черняева. Приготовления его, однако, оказались напрасными. Писать не пришлось. Черняев… молчал. Молчал тупо, упорно. Что ни говорил Скворецкий, какие ни ставил вопросы Миронов, как ни пытались они расшевелить Черняева, все было тщетно. Прошло пятнадцать минут, двадцать, полчаса — Черняев был нем и, казалось, глух. Ничуть не меняя позы, все так же безучастно уставившись в пол, он никак не реагировал на сыпавшиеся вопросы, не обращал внимания на следователей.
«Что это, — думал Миронов, — игра? Очередной трюк, заготовленный исподволь Черняевым? Или всерьез — следствие тяжелого нервного шока?»
Скворецкий, видя бесцельность дальнейшего допроса, решил махнуть рукой:
— Не желаете разговаривать, Черняев? Дело ваше. Только не возьму я в толк, на что вы рассчитываете? Рано или поздно, а говорить придется. До конца. Пока всю правду не выложите. И никакие фокусы вам не помогут. Ну, а терять время на ваши капризы мы не будем, учесть же ваше поведение учтем. И суд учтет. Имейте это в виду. Идите в камеру, подумайте…
Полковник нажал кнопку звонка, и Черняева увели. Он выходил из кабинета, все так же волоча ноги, потупясь, не глядя на окружающих, все такой же безучастный и ко всему равнодушный.
— Ну, что скажешь? — спросил Скворецкий, когда дверь закрылась. — Как это все понять?
— Ума не приложу, — развел руками Миронов. — На предыдущих допросах он вел себя иначе. Чтобы молчать как пень, такого не бывало.
— Н-да, — задумчиво потер подбородок Кирилл Петрович, — ну и тип этот самый Черняев. Что ни день, то новые номера откалывает. Как он в камере себя ведет, тебе начальник тюрьмы не докладывал?
— Ничего особенного. Я интересовался. Сидит, как вы знаете, в одиночке. Ведет себя нормально, порядок не нарушает. В первые дни, говорят, метался по камере из угла в угол, а теперь все больше на койке сидит, Читать не читает. Спит по ночам спокойно. Что еще можно сказать? Разговаривать-то он там не разговаривает, не с кем. Черт его разберет…
— Ладно, — сказал полковник, — денек-два подождем, а там опять вызовем, поглядим, как оно получится.
Глава 19
Никто из сотрудников отдела народного образования Крайского горисполкома, если не считать заведующего, не знал подлинной профессии Миронова, рода его занятий. Впрочем, и заведующий мало что знал. Ему было только известно, что одному из сотрудников КГБ необходимо побывать в некоторых средних школах города. Узнав, что Миронова, в частности, интересуют вопросы преподавания английского языка, которым он более или менее владеет, заведующий отделом посоветовал ему выступить в роли инспектора республиканского министерства, приехавшего в Крайск для знакомства с постановкой преподавания языка. Миронова это вполне устраивало. В тот же день, послушавшись совета завнаробразом, он отправился в обход по школам, чтобы свыкнуться с этой ролью. Сначала Андрей зашел в одну школу, познакомился с ее директором, с преподавателями английского языка, посидел на уроке. Потом отправился в другую и лишь в первом часу дня добрался до той школы, где работала Войцеховская.
Директора школы Миронов не застал. В учительской было тоже почти пусто: шли уроки. Только за одним столом сидела пожилая женщина и просматривала лежавшую перед ней стопку ученических тетрадей. Как выяснилось, это была заведующая учебной частью школы. Миронов представился: так, мол, и так, инспектор из республиканского центра, явился к вам, в Крайск, познакомиться с постановкой преподавания английского языка.
— Ну что ж, хорошо, — неожиданно басом сказала заведующая учебной частью, приглашая Миронова присаживаться. — Так как обстоит у нас дело с английским языком? Да как вам сказать? Преподавательница у нас хорошая. Можно сказать, даже отличная, но вот успеваемость… Успеваемость средняя. Анна Казимировна Войцеховская, она-то и преподает в нашей школе английский, языком владеет блестяще, дело знает. Московский институт кончила. Этим, знаете, не всякий может похвастаться. Москвичи у нас наперечет. Уроки она ведет гладко, грамотно. Еще бы — квалификация! Но вот контакта, контакта с классом у нее нет. Не любят ее дети. Понимаете?..
Что? В чем это проявляется? Да на первый взгляд, может, и ни в чем. Но ведь я скоро сорок лет как работаю в школе, так что кое-что понимаю. В том-то и сложность, что прямых претензий предъявить Анне Казимировне нельзя — нет повода; говорить же с ней, особенно когда нет повода, трудно, ох как трудно! Она, знаете ли, гордая, самолюбивая. И, боюсь, сама не очень жалует своих учеников да и нас, товарищей по работе. Держится замкнуто, ни с кем не дружит. Обязанности свои исполняет исправно, несет общественные нагрузки, но душа у нее на замке. Да, да, вот именно — на замке. А как ее судить? Женщина молодая, интересная, а живет одна — ни тебе родных, ни близких, никого. Родителей в войну потеряла, а потом подвернулся какой-то негодяй, обидел ее, вот она и замкнулась… Впрочем, как поговаривают, вне школы знакомые у нее есть… Среди мужчин.„ Позвольте, однако, позвольте, — внезапно болезненно поморщилась заведующая учебной частью, — и чего это я разболталась?! Вот ведь баба, старая баба. Это ни к чему, и совсем вам не интересно…
Протестующий жест Миронова был таков, что его, скорее, можно было принять за выражение элементарной вежливости: «Нет, мол, почему? Если вам хочется перемывать косточки вашей сотрудницы, пожалуйста, воля ваша. Не могу же я быть настолько неучтивым, чтобы не оказать внимание пожилому, заслуженному человеку, хотя, говоря по совести, все это к делу не относится». Именно так и поняла его заведующая учебной частью школы. Ей никак не могло прийти в голову, насколько на самом деле был благодарен ей так называемый инспектор за пространный рассказ о Войцеховской. Пытаясь сгладить неблагоприятное впечатление, которое, как ей думалось, произвела ее «болтовня», заведующая учебной частью принялась деловито перебирать лежавшие перед ней тетради. Она заговорила сухо, официально:
— Сделаем так. Через пять минут перемена. Преподаватели соберутся здесь, в учительской. Я представлю вас коллективу, познакомлю с Войцеховской, а затем вы отправитесь к ней на урок. Не возражаете?
Миронов протестующим жестом вскинул руки:
— Прошу извинить, но зачем представлять меня коллективу? Ведь я не собираюсь проверять работу школы, даже знакомиться с ней. Круг моих задач куда уже. Меня интересует постановка преподавания английского языка, и только английского. В других школах мы делали так… — Миронов перечислил школы, в которых предусмотрительно побывал с утра. — Директор или заведующий учебной частью знакомил меня с преподавателем английского языка без всяких церемоний, и я шел на урок. Если вы не против, то будем и у вас придерживаться такого порядка.
— Как вам будет угодно, — согласилась заведующая учебной частью. — Если что потребуется, прошу обращаться прямо ко мне без стеснения. А вот и звонок!
Учительская начала заполняться преподавателями. Были тут люди разного возраста, разного обличья: молодежь, как видно, только-только со студенческой скамьи; люди средних лет (таких было большинство); появилось и несколько пожилых, убеленных сединами педагогов. Миронов, скромно усевшийся в сторонке на потертом клеенчатом диване, глядел на таких с особым уважением. Он с юных лет ценил благородную, многотрудную профессию учителя…
Внимательно поглядывая по сторонам, присматриваясь к шумевшим в учительской педагогам, Миронов, однако, ни на минуту не забывал о цели своего прихода.
«Войцеховская, — думал он, — Войцеховская… Кто-то она такая? По праву ли занимает место в славной семье советского учительства? Каково ее подлинное нутро?»
Размышляя, Миронов то и дело поглядывал на дверь, которая почти не закрывалась, пропуская все новых и новых учителей, собиравшихся на перемену в учительской.
«Она! — мгновенно решил Миронов, когда на пороге появилась красивая женщина. — Она». И Андрей не ошибся. Это действительно была Войцеховская.
Заведующая учебной частью сказала правду: вошедшая была очень хороша собой. Золотистые с рыжинкой волосы чуть вились, открывая высокий чистый лоб. Цвет лица казался таким свежим, что, если бы не паутинка чуть приметных морщинок возле глаз, ей никак нельзя было бы дать и тридцати лет.
— Анна Казимировна, — окликнула Войцеховскую заведующая учебной частью, — попрошу на минуточку. Знакомьтесь, пожалуйста. Товарищ из республиканского министерства. Проверяет постановку преподавания английского языка в школах в Крайске. Вот и к нам пожаловал.
— Войцеховская, — сказала женщина, протягивая Миронову руку и пристально глядя ему в глаза. Рука у нее была горячая, сухая, рукопожатие энергичное.
— Миронов, — представился Андрей, делая вид, что смущен. — Андрей Иванович. Только товарищ завуч выразилась не совсем точно. Ничего я не проверяю, а просто знакомлюсь с методикой преподавания…
— Какая разница? — усмехнулась Войцеховская. — Когда «знакомится», как вы выражаетесь, товарищ из центра, это — проверка.
Голос у Войцеховской был мягкий, грудной, с едва приметным акцентом. Украинским? Польским?
Учительская начала пустеть. Перемена вот-вот должна была кончиться, учителя расходились по классам. Направилась к выходу и Войцеховская, жестом пригласив Миронова следовать за собой.
— Начинается последний урок, — сказала она. — У меня занятия в седьмом «Б». Вы, наверное, хотели бы присутствовать? А потолкуем уж потом, после урока. Не возражаете?
— Помилуйте, Анна Казимировна, — ответил Миронов, — как я могу возражать? Я именно этого и хотел: побывать у вас на уроке. Ну, и конечно, побеседовать с вами. Потом, попозже. Если разрешите…
— Ого! — воскликнула Войцеховская. — «Если разрешу»? Как прикажете вас понимать? С каких это пор представители центра стали у нас, скромных школьных работников, спрашивать разрешения задавать те вопросы, ради выяснения которых они приезжают? Смешно!
— Вы не так меня поняли, — поспешил возразить Миронов. — Ведь рабочий день кончается, и я не вправе покушаться на ваше внеслужебное время, будь хоть трижды инспектор…
— Значит, на внеслужебное время покушаться не будете? — с легкой усмешкой бросила Войцеховская, на мгновение задерживаясь у двери, за которой гудел класс седьмой «Б». — Так и запишем.
Сказать что-либо в ответ Миронов не успел. Войцеховская распахнула дверь настежь и уверенной походкой вошла в класс.
Занятия пошли своим чередом. В течение всего урока Войцеховская не обращала на Миронова ровно никакого внимания, словно того и не было в классе. Занятия она вела спокойно, твердо, уверенно. Вызывала, как понял Андрей по ответам, не только лучших учеников, но и отстающих. Товар лицом показать не старалась. Всем своим видом, поведением Войцеховская, казалось, подчеркивала: «Вот я какая и иной быть не намереваюсь. Нравлюсь, не нравлюсь, а такая есть».
Сколь ни мало был искушен Миронов в педагогике, но и ему начало казаться, что, говоря о натянутых отношениях Войцеховской с классом, заведующая учебной частью вряд ли ошибалась. Правда, с дисциплиной все было в порядке. В классе стояла тишина, но тишина эта была какой-то напряженной, гнетущей. Миронов заметил, как вздрагивали некоторые ребята, когда их вызывали к доске, как неуверенно, боязливо они поглядывали на учительницу, отвечая на ее вопросы. За время урока Войцеховская ни разу не допустила резкости, не повысила голоса, но, когда она спокойно, со знанием дела отчитывала кого-либо из нерадивых учеников, тон ее нет-нет, а делался язвительным, в нем прорывались нотки презрения, заставлявшие ежиться не только провинившегося, но и его товарищей по классу. Да, Войцеховская, по-видимому, не любила ребят, и ученики платили ей тем же. Хорошего, доброго контакта между педагогом и классом не было.
В то же время Миронов не мог не отметить, что урок Войцеховская вела хорошо, что языком владела она превосходно и произношение было у нее отличное. Лондонское или нет, судить ему было не по силам.
Целиком отдавшись наблюдениям, Андрей не заметил, как урок подошел к концу. Войцеховская кончала диктовать домашнее задание, когда прозвенел звонок. Все у нее было продумано, рассчитано и последняя фраза задания совпала со звонком. Она захлопнула лежавший перед ней классный журнал, убрала его в портфельчик и не спеша поднялась со своего места. Чуть кивнув ребятам на прощание, она улыбнулась Миронову и направилась к выходу.
Ни в коридоре, ни в учительской поговорить им поначалу не удалось: слишком там было людно и шумно. Прошло не менее получаса, пока учительская начала пустеть. Войцеховская, закончив свои дела, подошла к ожидавшему ее Миронову и опустилась на стоявший поблизости стул, скромно сложив руки на коленях. Миронов, однако, готов был поклясться, что, когда Войцеховская взглянула на него, в глазах у нее скакали чертики.
— Итак, — сказала она, чуть заметно усмехаясь, — жду ваших замечаний, выводов, может быть, вопросов?
— Что я могу сказать, — неуверенно заговорил Миронов. — Как вы ведете урок, мне понравилось. Очень понравилось. Есть, конечно, и кое-какие вопросы. Но — как бы это лучше выразиться? — вопросы еще не совсем созрели: слишком мало я наблюдал. Я бы предпочел сейчас их не задавать, отложить разговор дня на два, на три… За это время я успею не раз побывать на ваших уроках, наберусь впечатлений, вот тогда и побеседуем. Согласны?
— А какую роль играет, согласна я или нет? Так и так будет по-вашему. Впрочем, мне все равно: сегодня, завтра, через неделю…
Войцеховская встала и, пристально глядя в глаза Миронову, протянула ему руку:
— Значит, до завтра? — Она опять усмехнулась.
— До завтра? — переспросил Миронов, задерживая ее руку. — А разве вы уже уходите?.. Фу ты, однако… Что же это я говорю? — На лице Миронова появилась смущенная улыбка. — Конечно, конечно, Уроки-то кончились. И мне пора…
— Может, вы все-таки отпустите мою руку?.. — потупилась Войцеховская.
Миронов смутился, поспешно отпустил ее руку и даже отступил на шаг. Все это было проделано так естественно, что даже самый придирчивый наблюдатель не заметил бы и тени притворства ни в едином его жесте, ни в едином слове. Между тем Миронов взвешивал и рассчитывал каждое свое выражение, каждую фразу.
В раздевалку они спустились вместе. Помогая Войцеховской надеть пальто, Андрей робко спросил:
— Вам в какую сторону, Анна Казимировна? Случайно, нам не по пути?
— Ой, ой, ой! — рассмеялась Войцеховская и погрозила Миронову пальцем. — Кажется, вы все-таки решили покуситься на мое «внеслужебное время». А наш уговор? Ну ладно, ладно, я же смеюсь. Может, нам и действительно окажется по пути. Почему бы нет?
Когда они вышли на улицу, Войцеховская сама взяла Андрея под руку:
— Ну, товарищ инспектор, не сердитесь. Расскажите-ка лучше что-нибудь.
— При одном условии: если вы перестанете именовать меня «товарищем инспектором». У меня, между прочим, есть имя и отчество…
— В самом деле? Я как-то упустила это из виду. Но вы должны меня извинить: когда мне приходится встречаться с официальными лицами, особенно начальством, я как-то забываю, что у них… что они…
— Что они тоже люди?
— Вот именно, — снова рассмеялась Войцеховская. — Но для вас я готова сделать исключение: отныне буду величать вас только по имени и отчеству, без званий. Вы довольны?
— Больше чем доволен, — с шутливой торжественностью ответил Миронов. — Я счастлив, Так о чем же вам рассказать?
— Ах, да о чем угодно, только чтобы интересно. Хуже нет, как скучный собеседник.
— А вам и с такими приходилось иметь дело? — осведомился Миронов.
— Сколько хотите, — махнула рукой Войцеховская. — Это, увы, явление не редкое. Скучными людьми хоть пруд пруди. Интересные собеседники — редкость…
Беседа постепенно становилась все более оживленной, непринужденной. Миронов не мог не отдать должного Войцеховской: уж ее-то никак нельзя было отнести к числу «скучных собеседников». Она была остра на язык, развита, умна, основательно начитанна. Круг ее интересов был столь обширен, что Андрей так и не смог определить, чем она увлекается больше всего, что вызывает у нее особенную приязнь.
Беседуя о литературе, о последних научных открытиях, о кино, театре, они давно миновали дом, в котором, как сказала Войцеховская, она жила, побродили по городскому парку и возвращались теперь обратно, к квартире Анны Казимировны. Миронову казалось, что если бы он стал настаивать, то Войцеховская пригласила бы его к себе, но надо ли настаивать? Как бы не сорваться. Войцеховская, однако, решила за него: едва они подошли к подъезду, Анна Казимировна протянула Миронову руку и решительно сказала:
— К себе я вас не приглашаю. Мне еще поработать надо, да и беспорядок у меня… Одним словом, обстановка не для приема. Как-нибудь в следующий раз…
Миронов не успел толком ничего ответить, как она застучала каблучками вверх по лестнице.
Постояв с минуту в раздумье, Андрей повернулся и направился в управление. «Итак, — думал он, не спеша шагая по улице, — первая встреча состоялась. Что же она дала, эта первая встреча, каков итог?» Этот же вопрос задал ему и полковник Скворецкий, как только Миронов перешагнул порог его кабинета. Выслушав обстоятельный доклад Миронова, Кирилл Петрович сказал:
— Ну что ж, для первого раза неплохо. Теперь ты должен закрепить знакомство, получше присмотреться к Войцеховской, найти к ней пути подхода. Пути подхода — главное. Долго тянуть этот «роман» нельзя: неделю, полторы — не больше. И этот срок куда как достаточен. Ведь инспектор — он что? Приехал, посмотрел, уехал.
— Да вы что, Кирилл Петрович, — с недоумением спросил Миронов, — никак, меня агитируете? Слушая вас, можно подумать, что я сплю и во сне вижу, как бы затянуть этот, говоря вашими словами, «роман». Ошибаетесь! По мне, чем скорее мое знакомство с Войцеховской кончится, тем лучше. Шутки шутками, а от всей этой игры я устал как собака. Легче десять раз допросить Черняева, чем профлиртовать один вечер с Анной Казимировной. Вы что? Чего смеетесь?
Глава 20
На протяжении всех последующих дней «роман» с Войцеховской отнимал у Андрея массу времени: то Андрей сидел на ее уроках, то провожал из школы домой, часами гуляя с ней по улицам Крайска, то коротал вечера в уютной, со вкусом обставленной комнате Анны Казимировны, куда, в конце концов, был допущен.
Шел день за днем. Срок, назначенный полковником Скворецким для пребывания «инспектора» в «командировке», близился к концу. Миронов и сам сознавал, что вот-вот и ему пора будет «уезжать» из Крайска, распрощаться с ролью «инспектора». Сознавал, а… «уезжать», кончать игру с Войцеховской не хотелось! Не потому, конечно, что он втянулся в эту игру, не прочь был продлить «роман» подольше. Отнюдь нет. В глубине души Андрей проклинал и Войцеховскую, и ее явную благосклонность к нему, которая день ото дня становилась все очевиднее, все откровеннее. Что толку от этой благосклонности, когда он ровно ни в чем не преуспел для достижения той цели, ради которой встретился с Войцеховской, не нашел никаких путей подхода? В самом деле, как мог он выйти из игры, когда, потратив столько времени и нервов, столько сил, почти ничего не узнал о Войцеховской. Вернее, кое-что узнал, но все это было не то. Да, он получил некоторое представление о ее характере, вкусах, привычках, интересах. Он понял, что она очень горда, безусловно развращена, а если кого по-настоящему и любит, так скорее всего самое себя. Он, пожалуй, с уверенностью мог сказать, что к своей профессии педагога она совершенно равнодушна, а учительский коллектив, равно как и учеников, ни во что не ставит.
Это было кое-что — и ничего. Кое-что, ибо давало основания для общей характеристики Войцеховской: по меньшей мере, обывательница и, судя по всему, человек озлобленный. Но ведь озлобление могло являться следствием того оскорбления, той обиды, которую нанес ей так называемый муж — полковник Васюков.
Да и не в этом дело: ну, допустим, озлоблена. Даже и не из-за Васюкова. А что из того? От озлобленности, презрения к коллективу, злой иронии по поводу различных неполадок в нашем быту до связи со шпионами очень и очень далеко.
Факты, нужны были факты. Конкретные, весомые факты. Однако и тени какого-нибудь фактика, который приблизил бы его хоть на шаг к разгадке странной и таинственной истории с объявлением, с водосточной трубой, с саквояжем в аэропорту, Миронов не добыл. А Черняев? Знала ли его Войцеховская? Была ли между ними связь? И тут ровно ничего выяснить не удалось. Ни словом, ни намеком этой стороны своей жизни Войцеховская не касалась. Андрей же не мог прямо спрашивать — ничего, кроме провала, это бы не дало.
Одним словом, если в жизни Войцеховской и была какая-нибудь тайна, то Миронову нисколько не удалось хоть чуточку поднять над ней завесу.
Правда, беря на себя принятую им роль, идя на «роман» с Войцеховской, Андрей и не рассчитывал так вот, сразу, собственными силами выявить какие-то значительные факты, разобраться до конца во всем. Нет, личное знакомство с Войцеховской преследовало иную цель: найти пути подхода к ней. А чем он мог тут похвастать? В самом деле, что он узнал, что нашел? Вот, завтра-послезавтра «командировка» кончится, Миронов «уедет», и Войцеховская опять останется одна, вне поля зрения. «Что же делать? — думал Андрей. — Как быть?» Думал и ничего не находил. Не мог дать совета и Скворецкий.
Сидя как-то вдвоем с полковником и анализируя шаг за шагом события последних дней, Миронов вдруг поймал себя на такой мысли: а ведь в поведении Анны Казимировны есть одна странность, пусть малюсенькая, но странность. Охотно проводя с «инспектором» чуть не целые дни, приглашая его к себе на квартиру, откровенно пытаясь его соблазнить, она неизменно отклоняла все его предложения провести хоть один вечер в ресторане, В чем была тут загвоздка?
Миронов поделился своими наблюдениями с полковником. Скворецкий задумался.
— А знаешь, — решил Кирилл Петрович, — попытайся все-таки добиться своего, залучить Войцеховскую в ресторан. Веди себя понастойчивее. Так, мол, и так, скоро уезжаю, проведем весело хоть один вечерок, ну и всякое там такое. Одним словом, не отступай, пока своего не добьешься. Вдруг в ресторане и выскочит какая-нибудь зацепка? Неспроста милейшая Анна Казимировна так упорно отказывается. Может, за этим что и кроется, кто знает?
— Попытаюсь, — нехотя сказал Андрей, не очень-то веривший в возможность возникновения «зацепки» в ресторане. Впрочем, он и сам был не прочь выяснить, почему Войцеховская так боится ресторана.
Миронов спросил, нет ли каких новостей от Луганова. Василий Николаевич вылетел в Алма-Ату несколько дней назад и по прибытии на место подтвердил, что Георгий Николаевич Корнильев действительно живет с семьей в Алма-Ате, работает в геологическом отделении Казахской Академии наук. Данные КГБ Казахстана были правильными. Считается Корнильев одним из ведущих геологов. Вот и все, что было известно Миронову о результатах поездки Луганова.
Как прошла встреча с Корнильевым, смог ли тот сообщить что-либо новое, заслуживающее внимания, Андрей пока еще не знал.
— Какие новости? — спросил Скворецкий. — Новости есть, только интересного мало. Там, в Алма-Ате, пока ничего не получилось. Звонил мне Василий Николаевич. Зря, выходит, посылали мы его в Алма-Ату, поторопились. Правда, нас подвели местные товарищи.
— То есть как — зря? — не понял Андрей. — Почему? Ведь он же нашел Корнильева? Кто кого подвел? Что за загадки вы мне загадываете?
— Да какие там загадки, — махнул рукой Скворецкий. — Брата Корнильевой Василий Николаевич считай что нашел, да что толку? Его не оказалось на месте, в Алма-Ате. Уехал. Понимаешь, уехал, и концов не найдешь.
— Как — уехал? — окончательно изумился Миронов. — И этот скрылся? Что за чертовщина!
— «Скрылся»! — рассмеялся Кирилл Петрович. — Вот именно — скрылся. Он же геолог — соображаешь? — геолог. Ну вот и скрылся… во главе геологической экспедиции Казахской Академии наук. С самого мая. Бродит где-то в горах, у черта на куличках. Местные товарищи ошиблись, полагая, что он вернулся, ан нет. И нас в заблуждение ввели. А связь с экспедицией только по радио, и то открытая, и не регулярная. Добраться же до экспедиции не доберешься: и опыт нужен, и сноровка. Не простое это дело, ох не простое!..
— Как же быть? — не скрывая разочарования, спросил Андрей. — Что решили?
— А что тут решать? Еще две-три недели, и экспедиция сворачивает работу, возвращается в Алма-Ату. Зима ведь на носу, деваться им некуда. Не в горах же зимовать?! До той поры придется подождать. Луганов, конечно, вернется. А там, как этот самый братец объявится, снова отправится в Алма-Ату. Ничего не попишешь!
Миронов сокрушенно вздохнул. Хотя он и не возлагал особых надежд на беседу с братом Корнильевой, но было досадно, что и здесь задержка, и здесь не ладится. А тут еще Черняев… Да, с Черняевым получилось совсем скверно, куда как скверно! И кто только мог ожидать такого?
За эти дни Скворецкий и Миронов вызывали Черняева только один раз, и опять без толку: Черняев молчал. Снова пришлось отправить его в камеру, ничего не добившись.
Встревожившись не на шутку, Скворецкий сам беседовал с начальником тюрьмы, с врачом, который по его распоряжению осмотрел Черняева. Ничего из ряда вон выходящего те не обнаружили: Черняев вел себя в камере нормально, спокойно. Разве что молчал — так это бывает, да и с кем ему там, в одиночке, разговаривать?
Сегодня Скворецкий с Мироновым решили возобновить допрос. Как только Черняев явился и уселся на свое место, полковник резко, в самой решительной форме потребовал, чтобы он прекратил нелепую игру в молчанку.
Впервые за то время, что он допрашивал Черняева, Скворецкий заговорил так властно, так требовательно. И тут произошло непредвиденное. Черняев ответил. Но как? К вящему изумлению Миронова, Черняев вдруг начал сползать со стула и грузно опустился на пол. Посидев с мгновение, он встал на четвереньки и неожиданно произнес: «Рррр! Ррргав! Гав, гав!» И загавкал он отнюдь не угрожающе, напротив, вполне миролюбиво, даже заискивающе.
— Вы что, — вскакивая со своего места, вскричал Миронов, — с ума сошли? Сейчас же встаньте…
Но Черняев и не подумал вставать. Напротив. Он поспешно перевернулся на спину, заболтал в воздухе руками и ногами и жалобно завизжал.
— Дайте ему воды, — сухо распорядился Скворецкий, испытующе глядя на барахтавшегося на полу Черняева.
Миронов попытался дать Черняеву воды, однако тщетно. Тот продолжал барахтаться и пронзительно скулить.
О дальнейшем допросе не могло быть и речи. Черняева тут же отправили в тюрьму, и Скворецкий приказал срочно доставить в камеру врача, да не терапевта, а психиатра. Специалиста.
В ожидании заключения психиатра Скворецкий и Миронов сидели молча, не глядя друг на друга. Настроение у обоих было не из радужных…
Наконец появился психиатр, приехавший прямо из тюрьмы после осмотра Черняева. Ничего утешительного сказать он не мог, По мнению психиатра, налицо были явные признаки помешательства.
— Вот чертовщина! — не скрывая раздражения, сказал Скворецкий. — Прошу извинить, товарищ доктор, нельзя ли поподробнее? Понимаете, ужасно это досадно!..
Психиатр пожал плечами:
— Какие же я могу сообщить подробности? Да и выводы… Для того точного и безошибочного диагноза, как вам, полагаю, известно, требуется время и соответствующие условия. Я имею в виду клинические условия, больницу. Только там ставят в подобных случаях окончательный диагноз. Иначе нельзя…
— Что ты скажешь? — мрачно спросил Скворецкий, когда психиатр, вежливо распростившись, ушел. — Как тебе все это нравится? «Явные признаки»! Уж не слишком ли они явные, эти признаки? Как полагаешь?
Миронов удрученно молчал. Говорить ему не хотелось: слишком он был выбит из колеи всем происшедшим. В его практике такое случалось впервые. Правда, встревожился Андрей еще раньше, во время предыдущих допросов. Упорное молчание Черняева, его тупой, ничего не выражающий взгляд взволновали Андрея не на шутку. Но ведь начальник тюрьмы, который усилил наблюдение за поведением Черняева в камере, и тюремный врач никаких отклонений от нормы не обнаружили, заверяли Миронова, что поводов для тревоги нет. Да, заверять-то заверяли, а тут садись и пиши постановление о помещении Черняева в больницу и проведении судебно-психиатрической экспертизы. А это значит, что придется следствие по делу Черняева приостановить. Ничего не скажешь, удар был тяжелым!
Получив разрешение полковника, Миронов ушел к себе и начал писать злосчастное постановление о производстве судебно-психиатрической экспертизы. Составив постановление, он с невольном вздохом убрал следственное дело Черняева в сейф (надолго ли?) и вновь отправился к Скворецкому.
Когда Андрей вошел к полковнику, тот, склонившись над столом, внимательно просматривал какие-то документы.
— A-a, это ты? — рассеянно протянул Скворецкий, не отрываясь от бумаг. — Готово постановление?
— Так точно, вот оно.
— Положи сюда, — отрывисто сказал полковник. — Присаживайся. Есть, кажется, кое-что интересное.
— Что именно? — оживился Миронов.
— Минуточку, Сейчас кончу. — Полковник дочитал документ, лежавший перед ним, и выпрямился. — Что такое, спрашиваешь? Ответ, братец, ответ. Из Львова. На наш запрос об Анне Казимировне Войцеховской.
— Что же в нем интересного?
— А вот держи, почитай сам. — Кирилл Петрович протянул Андрею бумагу, которую он только что читал.
Ответ Львовского управления КГБ был весьма обстоятелен. Львовские чекисты провели большую работу: они побывали и в Яворове, и в Самборе, и в Раве-Русской, одним словом, во всех пунктах Львовской области, которые упоминались в автобиографии Войцеховской. Работа была не из легких: ведь с того времени, как жила в этих местах семья Войцеховских, прошло свыше двух десятков лет, и каких лет! Война, гитлеровцы, оккупация, украинские националисты, так называемые бендеровцы… Тяжко досталось Львовщине…
Мало кто в Самборе, Яворове, Раве-Русской уцелел из учителей, работавших в тамошних школах в середине двадцатых — начале тридцатых годов, а кто и остался, тот много не знал, да и не все помнил. Вот и пойди разберись, где и когда жил учитель Войцеховский, полуукраинец-полуполяк, какая была у него семья? Все эти мысли мгновенно пронеслись в голове Миронова, пока он внимательно читал сообщение Львовского управления КГБ.
Но что же тут, в этом сообщении, заинтересовало Кирилла Петровича, что привлекло его внимание? Вот сообщение по Яворову: списков учителей тех лет нет. Опрошены многие старожилы-учителя, бывшие и настоящие, школьные сторожа, кое-кто из врачей. Никто не мог толком сказать, жил ли, работал ли когда в Яворове учитель, по фамилии Войцеховский, с женой-украинкой и маленькой дочкой. Одни говорили: мы такого не знали. Может, был, а может, и не был, кто его разберет? Другие говорили: похоже, был. Что-то помнится: не то Войцеховский, не то Центоховский, но кто-то был. С женой. С дочерью. Впрочем, разве можно поручиться? Запамятовали.
Та же картина и по Раве-Русской. Как тут определишь, что из себя представляли родители Войцеховской, в каком духе воспитывали свою дочь?
Остается Самбор. Что есть по Самбору? Ага! Вот что имел в виду Кирилл Петрович. Все ясно! В Самборе сотрудникам Львовского управления КГБ удалось разыскать некоего пенсионера, славившегося на весь город феноменальной памятью. Этот пенсионер как раз в те годы, когда Войцеховская, как она указывала в автобиографии, жила с родителями в Самборе, работал инспектором тамошних школ. Он клялся и божился, что всех самборских учителей знал наперечет и никогда никакого Войцеховского среди них не было.
Мало того, что клялся: дотошный пенсионер представил доказательства: он, оказывается, за то время, что был инспектором (а пробыл он им недолго — прогнали), завел себе лично своеобразный учет всех школьных работников Самбора. Была у него такая конторская книга, в которую он вписывал сведения о всех учителях, работавших в Самборе. Продолжал он вести такую запись и после того, как перестал быть инспектором. «Для памяти, — говорил он, — для интереса».
Вот эту-то самую книжицу старичок пенсионер и представил сотрудникам КГБ.
Записи бывшего инспектора сомнений не вызывали: учитель, по фамилии Войцеховский, полуукраинец-полуполяк, в Самборе в указанные Войцеховской годы не проживал.
Отложив документ в сторону, Миронов задумался.
— Вот так, — сказал Скворецкий. — Плетет что-то милейшая Анна Казимировна, а это неспроста.
Андрей молчал. Ему в голову пришла внезапно одна мысль, но она была столь неожиданной, что Андрей не торопился ее высказывать. Он вновь взялся за сообщение Львовского управления КГБ и еще раз самым внимательным образом просмотрел то место, где речь шла о Самборе.
— Что, — спросил Скворецкий, — дошло? Какие будут предложения? Вижу, ты уже что-то надумал.
— А вы, Кирилл Петрович, — задал, в свою очередь, вопрос Миронов, — вы ничего не скажете? Сдается мне, что у вас тоже возникли кое-какие соображения?..
— Ты мне дипломатию не разводи, — оборвал Скворецкий. — Коли что надумал — выкладывай. Нечего в прятки играть.
Миронов вздохнул и осторожно начал:
— Тут, понимаете, весьма любопытная история получается. С одной стороны, родители Войцеховской, а следовательно, и она сама, Анна Казимировна, в Самборе, судя по всему, не проживали…
— «Судя по всему»! — перебил Скворецкий. — Ты что, сомневаешься в достоверности полученных сведений? А какие к тому основания?
— Не то чтобы сомневаюсь, но, знаете, всякое бывает. Так что пока будем говорить предположительно. Впрочем, в данном случае это и не суть важно. Достаточно того, что сообщение Львовского управления КГБ (весьма толковое и обстоятельное, должен заметить) дает основание полагать, что, указывая в своей биографии, будто она жила в Самборе, Войцеховская писала неправду. Теперь вопрос: был ли учитель Войцеховский под Лодзью, в Збоншине, Плоньске? Существовал ли вообще такой учитель? Из Польши пока ответа нет, его надо дождаться, но удастся ли польским товарищам обнаружить следы учителя Войцеховского? Боюсь, что нет. Больше того, можно предположить, что такого человека, каким рисует своего отца Войцеховская, ни в Польше, ни где-либо в другом месте вовсе не было.
— Так, так, — одобрительно кивал Скворецкий, внимательно слушая рассуждения Миронова. — Согласен. Но тут возникает вопрос: ведь значительная, причем, пожалуй, главная часть биографии Войцеховской проверена полностью, подтверждена. Проверка показала, что там все правда. Что ты на это скажешь? — Полковник испытующе взглянул на Миронова.
— Вопрос законный, — откликнулся тот. — Вы правы: значительная часть того, что пишет Войцеховская в своей автобиографии, подтвердилась. Значительная, но главная ли? Что в ее биографии главное, что нет, судить пока трудно. Любопытно другое: что именно подтвердилось, что оказалось правдой? Все… начиная с Варшавского восстания. А до этого, до сентября 1944 года? Ровно ничего. Причем, обратите внимание, если свое участие в Варшавском восстании, как и все последующее, Войцеховская описывает так, что лучше не надо — даты, факты, люди, — то все предыдущее — сплошной туман: общие слова, и ничего больше. Ни одного конкретного факта, ни одного имени: «Уехала в Варшаву к друзьям отца». К кому, к каким друзьям? Иди догадывайся. «Связалась с подпольем» — и точка. А с кем в подполье связалась, с кем? Имена? Ни слова. Вот и проверяй тут… А Войцеховской, кстати, если даже верить ей на слово, шел в момент восстания девятнадцатый год. Это уже не ребенок, не девочка, особенно в те годы. Ведь в дни войны — дни тяжких испытаний — люди взрослели быстро…
— Все это очень хорошо, — вмешался Скворецкий. — Рассуждаешь ты дельно, но выводы, где выводы?
— Вам нужны выводы? Извольте. Как раз к выводам я и подошел. Итак, происхождение Войцеховской, ее прошлое вряд ли полностью соответствуют тому, что она пишет в автобиографии. Думаю, правильнее считать, что ни происхождение, ни прошлое Войцеховской, вплоть до Варшавского восстания, нам неизвестны. Следовательно, неясно, что она делала, где была почти всю войну, до сентября 1944 года. Если мы подойдем к делу с такой оценкой, то неплохо бы вспомнить…
— Лондонское произношение? — быстро спросил Скворецкий.
— Да, лондонское произношение, — твердо, решительно сказал Миронов.
— Гм, — процедил сквозь зубы полковник, задумчиво потирая бритую голову. — Лондонское произношение… Вот и я, как прочел львовское сообщение, об этом подумал… Только уж слишком этого мало, так мало…
— Не согласен, Кирилл Петрович, не так уж мало, особенно если к этому кое-что добавить.
— Например? — живо заинтересовался полковник.
— Отношение Войцеховской к польской литературе, польским писателям.
— Не понимаю. Какое отношение? Что-то ты мне об этом ничего не докладывал.
— Да, — сдержанно ответил Миронов, — не докладывал. Это моя вина. Но до сегодняшнего дня, до получения данных из Львова, я и сам над этим не очень задумывался. Поэтому и не доложил.
— «Доложил», «не доложил», «не задумывался»! — начал сердиться Скворецкий. — Что ты на одном месте топчешься? Скажи толком, о чем речь, при чем здесь польские писатели?
— Польские писатели, конечно, ни при чем, зато отношение к ним Войцеховской весьма любопытно. Должен признаться, я в польской литературе не очень силен, но кое-что читал. Во всяком случае, мне ясно, что Войцеховская знает и любит писателей старой Польши: Жеромского, Пруса, Крашевского, не говоря уж о Сенкевиче. Этот, последний, ее кумир. Зато современных польских писателей она не ставит ни во что. Не знает и не хочет знать. Случайно ли это?
— Допустим, не случайно, — согласился Скворецкий. — Но опять-таки где выводы? Какие ты делаешь отсюда выводы и какая тут связь с ее произношением?
— Связь, по-моему, такая… — осторожно начал Андрей. — Речь идет о том, где, в какой стране, в каких условиях росла Войцеховская, как складывалось ее мировоззрение, взгляды, убеждения…
— Ну, ну? — торопил полковник.
— Короче: проверку прошлого Войцеховской надо начинать наново, круто повернуть, проводить под иным углом зрения, чем мы проводили до сих пор.
По выражению лица Скворецкого было видно, что именно такого ответа он и ожидал.
— Конкретно? Что ты предлагаешь конкретно? — спросил полковник, пытливо поглядывая на Миронова.
— Мне кажется, что фокус проверки надо направить на Лондон, точнее — на польскую эмиграцию в Лондоне в годы войны. Полагаю, что у польских товарищей есть в этом отношении возможности. Следует, как я думаю, направить в Польшу новый запрос с просьбой покопаться среди тех, кто окружал Сосновского, Андерса, Миколайчика и прочих воротил польской эмиграции в Лондоне в годы войны. Не исключаю, что именно там и обреталось семейство Войцеховских. Отсюда у Анны Казимировны и лондонское произношение и — как бы это выразиться? — ну, своеобразный, что ли, подход к польской литературе.
— Так. Это все?
— Нет, Кирилл Петрович, не все. Считаю, что надо исследовать материалы всяких там Народовы силы збройны, «Неподлеглость», или «Не», как она называлась, — одним словом, националистических реакционно-террористических организаций, орудовавших на территории Польши в годы войны. Хорошо бы поинтересоваться так же и тем, кто окружал главарей польского националистического подполья. Я имею в виду, в первую очередь, окружение таких лиц, как генерал Бур-Коморовский, Окулицкий. Вдруг да там и обнаружатся следы «милейшей», выражаясь вашими словами, Анны Казимировны. Тут нам могут помочь опять-таки польские товарищи: есть же у них какие-то архивы да и из людей, наверное, кое-кто уцелел, а также Москва. Ведь судили-то Окулицкого в Москве. Вот теперь, пожалуй, все.
— Так, — сказал Скворецкий, поднимаясь со своего места. — Так. — Он вышел из-за стола и, заложив руки за спину, несколько раз прошелся взад-вперед по комнате, взвешивая и обдумывая слова Андрея. — Ну что ж, — махнул наконец полковник рукой, — игра стоит свеч! Готовь запросы. И в Польшу, и в Москву. Авось те, кому придется их исполнять, нас не осудят. Только фотографию Войцеховской приложи. Хоть и много лет прошло, но, может, ее кто из бывших андерсовцев или приспешников Бур-Коморовского и опознает. Выглядит-то она еще молодо — не очень, видать, изменилась.
Миронов встал и направился было к двери.
— Обожди, — остановил его Скворецкий. — Запросы запросами, а как насчет ресторана? «Роман» твой с Анной Казимировной пока не окончен. Тем более, что даже если что из прошлого Войцеховской и прояснится, то вопрос о связи ее с Черняевым по-прежнему остается открытым. Учитываешь?
— Учитываю, — вздохнул Андрей и вышел из кабинета начальника управления.
Глава 21
В этот вечер, гуляя с Войцеховской по опустевшим аллеям городского парка, Миронов повел на Анну Казимировну такое решительное наступление, подобного которому не предпринимал еще ни разу.
— Анна Казимировна, дорогая, — говорил Андрей, — вы только подумайте! Какой-нибудь день-два — и мы расстанемся! Больше задерживаться в Крайске я не могу, мне и так давно пора уезжать. Если бы не вы… А, да что об этом говорить! Так вот: я не хочу, не могу подумать, что мы больше не встретимся. Мы должны, обязательно должны встретиться. Когда это будет — не знаю, но будет, будет непременно. Неужели вы в это не верите? Неужели будете настолько жестоки, что не захотите закрепить наши отношения, побывать вместе со мной в ресторане? А расставание? Разве его не надо отметить? Нет, нет, не отказывайте мне на этот раз…
Войцеховская, однако, не соглашалась.
— Почему бы, — возразила она, — нам не провести эти проводы у меня дома? Или вам наскучила моя тихая комната, мое общество? Вам милее ресторанный шум, толпа?
— Помилуйте, — воскликнул Миронов, — как мне могло наскучить ваше общество! Опомнитесь! Я ведь с вами, именно с вами хочу провести вечер. Но так нельзя: все вечера я ваш гость, и опять ваш гость, вы же моей гостьей не были ни разу. Я хочу, наконец, и сам быть хозяином. Хозяином, а не гостем! Неужели вы не понимаете?
Войцеховская весело рассмеялась:
— Ой, ой, ой, Андрей Иванович, как вы заговорили! Хозяином хотите стать? Хозяином? А как это понимать? Да и всерьез ли вы хотите хоть на один вечер стать хозяином? Если это шутка, то скверная.
— А если не шутка, если всерьез? — тихо, строго, пристально глядя Войцеховской прямо в глаза, сказал Андрей. — Если всерьез?
Про себя он подумал: «Да будь ты неладна, чертова кукла, пропади ты пропадом!»
Войцеховская заметно колебалась. Действительно, что, в конце концов, могла она возразить против приглашения Андрея? Разве в этом приглашении было что-либо необычное, ставящее ее в неудобное положение, как-то компрометирующее? Нет. Ровно ничего такого в предложении Андрея не было. Исчерпав все малоубедительные доводы, которые она все еще пыталась выдвинуть против посещения ресторана, Анна Казимировна вынуждена была в конце концов уступить. Да, говоря по совести, и портить отношения с инспектором ей не хотелось: как-никак инспектор! Фигура. Глядишь, и пригодится.
— Хорошо, Андрей Иванович, — сказала наконец Войцеховская, — будь по-вашему. Только уговор: ненадолго. Ну, час-полтора. А потом ко мне… Согласны?
Миронов поспешил изобразить на своем лице выражение полнейшего восторга:
— Еще бы не согласен, Анна Казимировна! Ненадолго так ненадолго. Итак, разрешите быть вашим кавалером. Прошу следовать за мной.
— Ого! — кокетливо усмехнулась Войцеховская. — Однако вы, оказывается, не намерены терять времени даром. Только так не годится. Ну куда, в какой ресторан я пойду в таком виде? Нет уж, если идти — так по-человечески. Я должна как следует одеться, собраться. Давайте завтра, а? Часиков этак в семь, в полвосьмого? Не возражаете?
Миронову ничего не оставалось другого, как согласиться.
Провожая Войцеховскую до ее дома, Андрей сказал, что сегодня к ней в гости он не напрашивается: ему придется весь вечер, а то и ночь посидеть в гостинице, поработать — хочешь не хочешь, а отчет о постановке преподавания английского языка в средних школах Крайска писать надо. Но зато завтра… Ах, поскорее бы наступило это желанное завтра!
Следующим утром Миронов пришел в школу, где преподавала Войцеховская, пораньше, до начала уроков. Перехватив ее в коридоре, Андрей сказал, что целый день будет бегать по другим школам и освободится только к вечеру. Они условились, что часов около семи он зайдет за ней прямо на квартиру, и Анна Казимировна отправилась на урок, а Миронов действительно пустился в обход других школ: нужно было доиграть роль инспектора до конца.
Только во второй половине дня, худо ли, хорошо покончив дела в школах, Миронов попал в управление. Первым, кого он встретил, был Луганов.
— Василий Николаевич, — обрадовался Андрей, крепко пожимая ему руку, — вернулся? Только что с аэродрома? Вот молодец! Пойдем ко мне. Расскажешь, как съездил, а я введу тебя в курс наших дел.
Луганов, тоже обрадованный встречей, ответил, однако, категорическим отказом:
— Нет, Андрей Иванович, не могу. И рад бы к тебе, да никак не могу. Спешу к начальнику управления. Звонил ему из аэропорта, так полковник приказал прямо к нему, не задерживаясь. Ты, кстати, не знаешь, с чего бы такая спешка?
Миронов отрицательно покачал головой:
— Нет, я не в курсе дела.
— А что, Андрей Иванович, — сказал Луганов, — может, вместе пойдем к полковнику?
Миронов согласился. Он и сам собирался к нему.
Доклад Луганова начальнику Управления КГБ был кратким: к тому, что Василий Николаевич уже сообщил по телефону, добавить было почти нечего. Разве что перед самым отъездом из Алма-Аты он заручился обещанием тамошних работников КГБ поставить Крайск в известность, как только Корнильев появится в Алма-Ате.
Выслушав доклад, Скворецкий повернулся к Миронову:
— Ну, а ты с чем пришел? Как с рестораном?
— Все в порядке, — ответил Андрей. — Сегодня. В девятнадцать тридцать. Намереваюсь «кутнуть» в «Дарьяле».
Луганов с недоумением посматривал то на Андрея, то на начальника управления: Миронов — и вдруг собирается кутить в ресторане? Что за оказия?
— Фу ты, — сообразил Андрей. — Извини, пожалуйста, Василий Николаевич. Я совсем упустил из виду, что ты отстал от наших дел. Сейчас я все растолкую. Разрешите, Кирилл Петрович?
Однако Скворецкий внезапно ответил отказом.
— Потом, — сказал полковник. — Вот отпущу вас, тогда все и расскажешь. А сейчас прошу извинить. Времени у меня в обрез…
— Разрешите идти? — в один голос спросили Миронов и Луганов, поднимаясь со своих мест.
— Минуточку, — задержал их Скворецкий, — может, я до вечера не освобожусь, так слушайте. Я тебя почему торопил, Василий Николаевич, с аэродрома? Есть дело. Сегодня Андрей Иванович дает прощальный ужин Войцеховской. В «Дарьяле». Ты уже слышал. Подробности он тебе расскажет. Твоя задача: с семи вечера быть в ресторане и смотреть в оба. С собой захватишь двух-трех сотрудников милиции. Можно в форме. Только чтобы оделись рядовыми милиционерами. С милицейским начальством я договорился — помогут. Когда Миронов с Войцеховской уйдут из ресторана, глаз с них все равно не спускать. Находиться невдалеке от Миронова до самого конца, пока он не вернется в гостиницу. Благополучно вернется. — Слово «благополучно» полковник подчеркнул. — Ясно?
Андрей во все глаза смотрел на полковника.
— Кирилл Петрович, в чем дело? Зачем? Думаете, если случится что непредвиденное, так я сам не справлюсь? — В его голосе послышалась обида.
— Ну, ну, ты свое геройство брось! — прикрикнул полковник. — Мы тут не шутки шутим, страховка в таком деле необходима. Итак… — Полковник запнулся. — Одним словом, с меня и одного Савельева хватит. Кроме того, ресторан есть ресторан, там всякое может случиться. Иметь в случае чего подмогу не помешает. Короче говоря, товарищ Луганов, вам задача ясна?
— Так точно, товарищ полковник. Все ясно. Разрешите быть свободным?..
— Да. Желаю успеха.
Миронов и Луганов пошли в кабинет Андрея, где задержались до вечера, обсуждая дела.
Соображения Миронова о новом направлении проверки Войцеховской Луганову понравились.
— А что? — говорил он. — Вдруг Войцеховская действительно никакая не украинка, а… полька! Да, да, полька, и не просто полька, а из лондонских. Что скажешь? Смотри, окажется еще эта самая Войцеховская штучкой почище Корнильевой!
Одно огорчало Луганова: каков бы ни был результат проверки, ничего нового о взаимоотношениях Войцеховской с Черняевым он не даст, следовательно, ниточка, которая находилась в руках следствия, так и останется оборванной, тем более если учесть сумасшествие Черняева.
— Кстати, Андрей Иванович, уже пять часов, — спохватился Луганов. — Ты учти, «Дарьял» — ты ведь туда собираешься? — самый модный из ресторанов Крайска. Попасть туда вечером не так-то просто — очередь. Лучше всего подъехать заранее, подобрать столики: тебе и мне. Остальное — моя забота…
Не теряя больше времени, Луганов вызвал оперативных работников угрозыска, которые по просьбе Скворецкого уже были выделены ему в помощь, и все они вместе отправились в «Дарьял», «сориентироваться на месте», как выразился Миронов.
Когда все дела в ресторане были закончены, время подходило к семи, Луганов вместе с одним из сотрудников угрозыска в штатском занял место за столиком в углу. Двое других оперработников уголовного розыска, одетых в милицейскую форму, расположились один в вестибюле, другой на улице, невдалеке от входа в ресторан. Миронов отправился к Войцеховской.
Анна Казимировна не собиралась нарушать данное ею слово и ждала Андрея.
В этот вечер она была особенно хороша. Когда она об руку с Мироновым пересекала, направляясь к «забронированному» столику, заполненный до отказа зал «Дарьяла», многие на нее оборачивались: кто — с восхищением, кто — с трудом скрывая зависть.
Судя по тому, с какой быстротой Войцеховская ориентировалась в сложном ресторанном меню, как уверенно разговаривала с официантом, Миронов понял, что рестораны ей не в диковинку. В то же время, как подметил Андрей, Анна Казимировна держалась настороже, словно чего-то опасаясь. Правда, неискушенным глазом заметить это было трудно. Ну, кажется, что особенного было в том, что она излишне часто смотрелась в зеркальце, то поправляя прическу, то чуть прикасаясь к разрумянившемуся лицу пуховкой, которую доставала из миниатюрной пудреницы. (Поди определи, что в этот момент она внимательно вглядывалась в то, что происходило у нее за спиной.) Не было ничего странного и в том, что она нет-нет, а бросала испытующие взгляды вокруг, присматриваясь к тому, что делалось за другими столиками. Но если малоискушенный человек и не заметил бы в ее поведении ничего странного, то для такого опытного разведчика, каким был Миронов, нервных жестов Войцеховской и мимолетных взглядов по сторонам было достаточно. Диагноз он поставил без труда: Анна Казимировна чего-то ждет, чего-то или кого-то опасается…
Пригубляя терпкое, чуть вяжущее саперави, ведя с Анной Казимировной легкий, игривый разговор, Андрей исподтишка следил за выражением ее лица, за каждым ее жестом, каждым движением. Одновременно он ухитрялся не упускать из поля зрения и всего зала: что тут кроется, что может произойти?
На какое-то мгновение Андрей утратил контроль над собой и слишком пристально, слишком откровенно и испытующе взглянул на Войцеховскую, которая в этот момент — какой уже раз! — смотрелась в зеркальце. В своей неосторожности ему пришлось тут же раскаяться.
— Что с вами, — в упор спросила Войцеховская, быстро убирая зеркальце и чуть заметно щурясь, — что вы на меня так смотрите?
— Как, — не сразу нашелся Андрей, — как смотрю?
— А вот так: словно на подопытного кролика.
Миронов деланно рассмеялся.
— На подопытного кролика?! И придет же такое в голову! Чего доброго, вы еще скажете, что я смотрю так, как будто собираюсь вас проглотить!
— Проглотить? А вы знаете, что сталось с ослом, который проглотил ежа, приняв его за куст чертополоха?
— Нет, не знаю, хотя и догадываюсь. Но… неужели я похож на осла?
— Как сказать? Думаю, столько же, сколько я на ежа. — Анна Казимировна расхохоталась.
«Уф, кажется, на этот раз пронесло, — с облегчением подумал Миронов. — Однако ухо надо держать востро, ей пальца в рот не клади».
Внезапно выражение лица Войцеховской изменилось: губы искривились, глаза сузились, на лоб набежали морщинки. Никогда еще Миронов не видел, чтобы ее лицо было таким холодным, таким злобно-презрительным. Но смотрела она не на него, а куда-то в сторону, чуть правее его плеча. Проследив за направлением ее взгляда, Андрей заметил коренастого, крепко сбитого молодого человека в форме военного летчика, но без погон, который, пристально глядя на него, Миронова, упорно прокладывал себе дорогу к их столику.
«Так, — молниеносно пронеслось в мозгу Миронова, — начинается. Кажется, сейчас я узнаю, чего она опасалась, но не без скандала. Этого еще не хватало!»
В тот же момент Андрей заметил, как Луганов и его помощник быстро поднялись со своих мест. Луганов направился к их столику, а помощник к выходу из зала. «Ну, что за старик! — подумал Миронов о Скворецком. — Предусмотрел самое непредвиденное. Нет, пожалуй, обойдется без скандала».
Между тем летчик наконец пробрался к своей цели. Он уперся обеими руками в край стола и, тяжело дыша, глядел то на Андрея, то на Анну Казимировну. Его курносое мальчишеское лицо исказилось злобой.
Войцеховская и бровью не повела, только губы ее искривились еще больше, еще глубже стали морщинки.
— Степан, ты почему здесь? — процедила она сквозь зубы ледяным тоном. — Тебе что было сказано? Вон отсюда! Убирайся…
Летчик съежился, словно под ударом хлыста, вобрал голову в плечи, но не уходил.
— Ну! Чего стоишь? — чуть повысила голос Войцеховская. — Слышишь, что тебе сказано? Пошевеливайся…
— Я уйду, — сиплым баском пробубнил летчик. — Уйду. Только вот он, этот самый… — летчик ткнул пальцем в сторону Миронова, — пусть пойдет со мной. Да, да, мы вместе уйдем. Вот именно. Вместе…
— Хорошо, — спокойно сказал Андрей, медленно поднимаясь, — пойдемте.
— Нет! — Войцеховская цепко ухватила его за рукав пиджака. — Вы никуда не пойдете. А ты… ты… — яростно повернулась она к летчику, — ты немедленно уберешься. Слышал?
Но летчик и не думал уходить: он, пытаясь не глядеть в глаза Войцеховской, топтался на месте, с пьяным упрямством твердя свое. Скандал становился неизбежным: минута-другая — и он разразится. Сидевшие за соседними столиками уже смотрели на них во все глаза; те, кто был подальше, поворачивали головы. Краешком глаза Миронов заметил Луганова, решительно шагнувшего к летчику, в дверях показались оперработники: один в штатском, другой в форме милиционера. Но их вмешательство казалось Миронову нежелательным: что может подумать Войцеховская? Медлить было нельзя.
Мягким, но решительным жестом Андрей освободил свою руку, которую все еще держала Войцеховская.
— Не волнуйтесь, Анна Казимировна, — сказал он с улыбкой. — Ничего страшного не случится. Я провожу этого гражданина и сейчас же вернусь.
— Ну, это мы посмотрим, как ты вернешься! — злобно прошипел летчик.
— Если так, — вскочила Войцеховская, — я иду с вами. И не вздумайте спорить!..
— Никоим образом, — твердо сказал Андрей. — Это было бы просто глупо. Заверяю вас, я тотчас вернусь. Пошли, — бросил он летчику, жестко беря его за локоть.
Летчик и не подумал сопротивляться. Все так же тяжело сопя, он направился бок о бок с Мироновым к выходу, и со стороны могло казаться, что это идут добрые друзья. Скандал в зале был предотвращен.
Едва Миронов вывел летчика в вестибюль, как тот яростно вырвал у него свой локоть и круто повернулся.
— Ну, ты, как там тебя?.. — дохнул он на Андрея водочным перегаром и грязно выругался. — Что тебе нужно от Анны Казимировны? Пшел отсюда, а то так изуродую, что мама родная не узнает.
— Вот что, гражданин хороший, — с невозмутимым видом сказал Миронов, — считайте, что я вас не слышал. Шагайте-ка отсюда подобру-поздорову. Так будет лучше. Вы сейчас не в себе, вам следует выспаться.
— Т-ты… т-ты еще учить меня вздумал! — взревел летчик, и его тугой кулак молниеносно мелькнул в воздухе снизу вверх, целясь в челюсть Миронова.
Но, как ни стремителен был удар, он не достиг цели. Миронов действовал еще быстрее. Мгновение — и рука летчика, схваченная на лету Андреем, была вывернута за спину и сжата железной хваткой. Лицо летчика исказилось от бессильной ярости и боли.
— Ну как? — спокойно спросил Миронов, не выпуская его руки. — Сами пойдете или вас проводить?
Летчик не отвечал. Он бешено рвался из рук Миронова, стараясь освободиться. Видя, что ему не урезонить вконец потерявшего голову человека, Миронов чуть повернул его руку так, что тот взвыл от боли, и толкнул его к выходу из ресторана. В этот момент около них выросли фигуры оперативных работников уголовного розыска, появился Луганов.
— Ай, ай, ай, — укоризненно сказал, обращаясь к летчику, тот, что был в милицейской форме. — Нехорошо, гражданин Савин, нехорошо. Опять безобразничаете? — Этот работник постоянно имел дело с «Дарьялом» и знал его завсегдатаев. — Придется проследовать в отделение.
— Что, старшина, — уныло спросил летчик, буйство с которого при появлении милиционера как рукой сняло, — опять пятнадцать суток припаяешь?
— Сколько положено, столько и припаяют, — миролюбиво ответил сотрудник уголовного розыска, выступавший в роли старшины милиции, — давайте пройдем…
Летчик, руку которого Миронов выпустил, как только появился «милиционер», направился было к выходу, но у самой двери внезапно заартачился:
— Позволь, старшина, позволь. А его? — Он указал на Миронова. — Его тоже бери. Ехать в отделение, так вместе. Веселее будет…
— А уж это, гражданин Савин, мы сами разберемся, кому куда ехать, — непреклонно сказал «старшина», легонько подталкивая летчика к выходу. — Вас, гражданин, — обернулся он к Миронову, — попрошу задержаться.
Как только входная дверь за летчиком и «старшиной» захлопнулась, Миронов поспешил в зал, к Войцеховской. Проходя мимо стоявшего со скучающим видом Луганова, он чуть замедлил шаги и тихо обронил:
— Надо немедленно выяснить, что представляет собой этот самый Савин, собрать о нем все данные.
Луганов усмехнулся и чуть заметно кивнул: сам, мол, знаю — не маленький.
Войцеховская сидела на своем месте, внешне сохраняя спокойствие. Только приглядевшись к ней и заметив, как она нервно покусывает губы, можно было определить, что Анна Казимировна взволнована. Быстрое возвращение инспектора ее заметно обрадовало, но и, по-видимому, удивило. Очевидно, она не рассчитывала, что инспектору удастся так быстро и, судя по его виду, по выражению лица, так легко отделаться от пьяного скандалиста.
— Андрей Иванович, дорогой! — радостно воскликнула она, едва Миронов уселся на свое место. — Вы избавились от него, от этого ужасного типа? Как я боялась за вас, как волновалась! Но он сюда больше не вернется?
— Думаю, не вернется, — пожал плечами Миронов. — Его забрал милиционер. Там, в вестибюле. Кто он такой, кстати, откуда взялся?
— Ах, не спрашивайте, Андрей Иванович. Это ужасный человек! Я же говорила вам, говорила, что незачем идти в ресторан. Видите, что получилось.
— Ну, допустим, ничего особо страшного не произошло, могло быть хуже. Представьте себе, поднял бы он скандал, затеял драку — что с пьяного возьмешь? А там шум, огласка… Однако что же это все-таки за ужасный человек, откуда вас знает?
— Знает меня? Нисколько. И я его не знаю… Вернее, почти не знаю. Но почему вы спрашиваете? Воображаю, что он там наговорил вам спьяну! — Войцеховская бросила на Андрея испытующий взгляд.
— Наговорить-то он ничего не наговорил. Не успел. Но вы же сами сказали, что это «ужасный человек», поэтому я и решил, что он вам известен. Да и он, судя по всему, вас знает. Иначе зачем ему было затевать этот скандал? Впрочем, если я ошибся, прошу извинить, — сухо сказал Миронов.
— Андрей Иванович, ну зачем же так? — жалобно сказала Войцеховская. — Ведь все проще простого. Этот человек — Савин его фамилия, он летчик — преследует меня уже целый год, если не больше. Но я-то при чем? Чем я виновата? Прошлой осенью он привязался ко мне на улице, когда я возвращалась домой из школы. Был он тогда трезв и вел себя вполне прилично. Он сказал, что уже месяц, как ходит за мной по пятам, но все не решается подойти, заговорить. А вот теперь решился. Заявил, что я — его судьба, что без меня он не может жить, одним словом, наговорил целый короб глупостей. Я не стала его слушать и потребовала, чтобы он оставил меня в покое. Он ушел, но через день-два все повторилось. С тех пор он беспрестанно преследует меня, хотя я не давала ему к этому никакого повода. Повторяю, в чем же моя вина? Судите меня, если находите нужным, но будьте же хоть чуточку справедливы…
Глаза Войцеховской налились слезами. В этот момент она была до того хороша, выражение ее лица было столь искренним, что Андрей невольно подумал: «А может, это все и правда? Из-за такой женщины потерять голову нетрудно».
— Милый, хороший, — внезапно понизила голос до шепота Анна Казимировна, завладевая рукой Андрея, — спасите меня. Помогите. Помогите отсюда уехать… Вы можете…
— Как — уехать? — растерялся Миронов. — Куда? Что-то я не возьму в толк…
— Господи, неужели так трудно понять? Я не могу здесь больше оставаться. Савин не даст мне житья. Вы же видите, до чего он дошел? Из Крайска мне надо уехать, иначе я погибла. Да и вообще, что я здесь вижу хорошего, кому нужна? — В ее голосе прорвалось сдержанное рыдание.
— Куда же, куда вы хотите уезжать? Чем я могу помочь? — с недоумением спросил Миронов.
— Ну, это же совсем просто, — улыбнулась сквозь слезы Войцеховская. — Устройте мне перевод в центр. Что вам стоит? Хотите… хотите я… я поеду с вами… совсем…
«Да, — подумал про себя Андрей, — это ход!»
— Как же так, сразу… — всем своим видом изображая полную растерянность, начал Миронов. — Перевод? Как его организовать? Со мной могут и не посчитаться, не такая уж я персона. Да и как вы устроитесь?.. Нет, нет, это совсем не просто. Тут все надо обдумать, взвесить…
— Ах, какая ерунда! — воскликнула Войцеховская. — Что тут взвешивать! Мне надо уехать, вот и все. А жить?.. Жить я могла бы… у вас. Вы же говорили, что живете один?..
Андрей был снова поставлен в тупик. Он, конечно, мог ответить решительным отказом, но не вызовет ли это подозрений? Ведь хотя и робко, но он так настойчиво ухаживал все это время за Войцеховской… А быть может, все это тонко рассчитанный шаг, ловушка, цель которой — проверить, кто он, Миронов, такой на самом деле? Правдив ли в своем к ней отношении? Могло быть и так.
— Анна Казимировна, дорогая, — глухо проговорил он, — это… Это так неожиданно. Я сделаю все, как вы хотите. Но только дайте срок. Так сразу нельзя. Я съезжу к себе, все организую, устрою и тогда вернусь, приеду за вами. Но уговор: никому ни слова… Иначе все провалится.
— Хорошо, — сникла Войцеховская. — Я… я подожду. Вам виднее… А теперь, — она вымученно улыбнулась, — теперь проводите меня домой. Я так устала…
Всю дорогу они шли почти молча, разве изредка обмениваясь ничего не значащими фразами. Когда подошли к ее дому, Войцеховская внезапно сказала:
— Андрей Иванович, вы не обидитесь, если я нарушу свое слово, не приглашу вас сегодня к себе? Мне лучше побыть одной. А условимся мы обо всем завтра…
— Да, конечно, — поспешно согласился Миронов.
Анна Казимировна быстро пожала руку Андрея и скрылась в подъезде. Миронов осмотрелся по сторонам и, не заметив ничего подозрительного, двинулся к центру города. Час был уже поздний, но он решил зайти в управление. Чем черт не шутит! Вдруг полковник Скворецкий задержался на работе?
Возле самого управления из темноты внезапно вынырнул Луганов.
— Василий Николаевич, — изумился Андрей, — ты откуда? Неужели так-таки и топал за мной? Я же во все глаза глядел и, грешным делом, никого не заметил. Думал, ты прямо из ресторана отправился восвояси.
— Зря думал, — невозмутимо ответил Луганов. — А распоряжение полковника? Мне же было приказано обеспечить твои тылы… Вот и обеспечивал как мог.
Подшучивая друг над другом, они вошли в управление и поднялись в приемную Скворецкого. Полковника, однако, в управлении не оказалось, он давно уехал домой. Зато на следующий день Миронов и Луганов поспешили к нему с утра, пораньше.
Выслушав Андрея, Кирилл Петрович задумался.
— Да, — сказал он наконец, — история… А не кажется ли тебе, что всю эту сцену с летчиком она специально подстроила и учинила тебе нечто вроде экзамена. Хочется думать, что ты его выдержал.
— Насчет экзамена я согласен, — сказал Миронов. — А вот что касается летчика, тут, думаю, вы ошибаетесь. Не похоже, чтобы он участвовал в этой игре. Его появление не входило в планы Войцеховской, такое у меня сложилось впечатление. Больше того, полагаю, что именно из-за летчика и отказывалась она идти в ресторан. Кто его знает, каковы ее отношения с этим Савиным? Что это вообще за фрукт? Но надо отдать должное Анне Казимировне: всю эту историю она быстро повернула в нужную ей сторону и устроила мне экзамен по всем статьям.
Молчавший до этого Луганов подал голос:
— Разрешите, товарищ полковник? А что, если все это не игра, никакой не экзамен? Я за Войцеховской наблюдал во все глаза. Вела она себя очень естественно, переживала, видимо, здорово. Может, ей действительно стало здесь невмоготу, и она готова на все, лишь бы вырваться из Крайска. Вы это исключаете?
— Да, — согласился Андрей, — вела она себя блестяще. Если это и игра, то самого высокого класса. И все же я склонен думать, что она меня проверяла. Впрочем, я согласен с Василием Николаевичем, что отъезд из Крайска действительно может входить в ее планы. Одно другому не мешает.
— Исключать, конечно, ничего нельзя, — заметил полковник. — Пищи для размышления мы получили предостаточно. Но и новые ходы появились — Савин. А это уже хорошо. Где он, кстати? Удалось насчет него что-нибудь выяснить?
— Сейчас он в отделении, — ответил Луганов, — его можно засадить суток на пятнадцать за мелкое хулиганство. Заслужил. Тем временем соберем необходимые данные. Пока известно одно: сам он военный летчик. Бывший. Около месяца назад уволен вчистую, демобилизован. Причины пока не выяснены. Сейчас без определенных занятий. Холост. Вот пока и все.
— Не густо, — покачал головой Скворецкий. — Вот что, Василий Николаевич, на пятнадцать суток ты не рассчитывай. И думать брось. Сутки — вот тебе окончательный срок. Чтобы завтра о Савине было все, что только можно узнать. Все, и даже больше. Понял?
— Куда как понятно, товарищ полковник, — вздохнул Луганов. — Постараемся…
— Теперь, — повернулся Скворецкий к Миронову, — твоя задача: навести Войцеховскую, заверь ее, что попытаешься сделать все, как она хочет, что ты рад, счастлив, ну и всякое там такое. На этом ты с ней простишься, «уедешь» из Крайска. Думаю, что «роман» с Войцеховской возобновлять тебе не придется. Не мне тебе говорить, но все же напомню: в общественных местах — в кино, там, в театре — смотри не появляйся да и на улицах веди себя поосмотрительнее, чтобы ненароком с ней не столкнуться. Не то все провалишь. Что до остального, так решим завтра.
Глава 22
Василий Николаевич Луганов на этот раз превзошел самого себя. К следующему утру, когда они с Мироновым должны были явиться к полковнику, он уже располагал более или менее исчерпывающими сведениями о Савине.
Савин Степан Сергеевич, двадцати шести лет, родился в Киеве, в семье ответственного партийного работника. Его отец в начале войны ушел на фронт. Летом 1943 года Сергей Иванович Савин, член Военного Совета одной из армий, стоявших на Курской дуге, погиб в боях с фашистскими захватчиками. Мать Степана и поныне работала в одном из райкомов партии в Киеве…
Детство Степана изуродовала война: бомбежки, эвакуация, тяжкие лишения, гибель отца… Степан лютой ненавистью возненавидел фашистов, возненавидел, всех, кто грозил свободе и независимости нашей Родины.
Окончив среднюю школу, Степан Савин пошел в военное летное училище, стал летчиком. Года полтора назад та воинская часть, в которой служил старший лейтенант Савин, была передислоцирована в район Крайска.
В части о Савине говорили по-разному: одни хвалили его как смелого, мужественного, прямого человека, надежного товарища, другие ругали. Ругали за недисциплинированность, за ухарство, за дерзость, за распущенность, которой он особенно отличался последнее время. Но все сходились на том, что летчик Степан отличный, летчик, что называется, «божьей милостью». Тем тяжелее для товарищей, для командования было то, что произошло со старшим лейтенантом в последнее время. Впрочем, теперь он уже не был старшим лейтенантом…
С дисциплиной Степан, по-видимому, был давно не в ладах. Его послужной список наряду с благодарностями и поощрениями за отлично выполненные полеты, учебные стрельбы, сложные задания командования пестрел дисциплинарными взысканиями. Савин не раз нарушал режим полетов, дерзил непосредственным начальникам, вступал в пререкания. Однако до перебазирования части в Крайск все проступки Степана Савина были в пределах допустимого. Больше того, нарушений становилось все меньше и меньше. Степан взрослел, становился серьезнее. Ничто, казалось, не предвещало беды, и все же она стряслась.
В первое время, после того как часть, в которой служил Савин, обосновалась под Крайском, все у Степана шло хорошо. Но вот весной этого года Савин сорвался: он не явился на очередной полет. Это был серьезный проступок, подобных которому он никогда до этого не совершал. Вина его усугублялась тем, что он отказался представить какие-либо объяснения. Пришлось Степану несколько суток отсидеть на гарнизонной гауптвахте.
Однако суровое наказание нисколько не образумило свихнувшегося летчика: проступки, граничащие с прямым нарушением воинского долга, начали следовать один за другим. Савин опаздывал на полеты, несколько раз появлялся в расположении части в нетрезвом виде. С ним неоднократно говорил командир соединения, беседовал замполит. Его поведение обсуждали на комсомольском собрании — все напрасно. Савин молчал. Вину свою он признавал, но никакого объяснения своему поведению дать не хотел. Главное же — день ото дня вел себя все хуже. Товарищи поговаривали, что тут замешана женщина, но толком никто ничего не знал.
Вопрос о его поведении встал со всей остротой: речь шла об откомандировании из части. И тут события ускорил сам Степан. Примерно за месяц до того вечера, когда Савин поскандалил с Мироновым в «Дарьяле», его недисциплинированность переросла в прямое преступление. Случилось так, что в тот день один из самолетов соединения находился в городском аэропорту. В том, что Савин об этом знал, ничего странного не было: в частности, об этом знали многие. Но как Савин пробрался на летное поле аэропорта, как он умудрился очутиться в кабине самолета, да еще не один, а с женщиной, было загадкой. Работники аэродромной службы захватили Степана в тот момент, когда он запускал двигатели, намереваясь вырулить боевой самолет на взлетную площадку.
Происшествие было столь невероятным, случай столь беспрецедентным, что работники аэропорта растерялись: Савина они задержали (тот, впрочем, и не пытался скрыться), а его спутница, воспользовавшись суматохой, ускользнула. Кто она, выяснить не удалось. Савин наотрез отказался назвать ее имя, взял всю вину на себя. Не представил он и никакого, хоть сколько-нибудь вразумительного объяснения своему дикому поступку, «Так просто, — говорил Савин, — решил полетать. Мне долгое время не давали вылетов, соскучился по воздуху, А тут — машина…»
Больше он не сказал ни слова. Не пытался оправдываться и тогда, когда понял, что дело оборачивается плохо, что ему грозит военный трибунал.
Действительно, Степана сначала хотели отдать под суд трибунала, но передумали. О происшедшем было доложено высшему командованию, и в уважение к памяти, к славному имени отца Савина до трибунала решили не доводить. Степан Савин был лишен офицерского звания и изгнан из рядов Советской Армии. Тем и ограничились.
После демобилизации с Савиным вновь пытались говорить командир части и товарищи. Взывали к его совести, говорили о будущем — все было напрасно. Савин никого не хотел слушать, ни с кем не желал разговаривать. Он жил в Крайске, пьянствовал в «Дарьяле», добывая средства на попойки игрой на бильярде, а гонять бильярдные шары он был великий мастер.
Таковы были данные о Степане Савине, бывшем военном летчике, которые смог собрать и доложить полковнику Скворецкому Луганов.
В самом начале доклада, когда Луганов упомянул имя и отчество отца Савина и указал, что он был членом Военного Совета армии, погиб на Курской дуге, Андрей заметил, как вдруг вздрогнул полковник Скворецкий, как изменилось его лицо.
«Что с ним? — подумал Миронов. — Что случилось?» Но Кирилл Петрович слушал молча, и, если что его и взволновало, в дальнейшем он этого ничем не выдал. Андрей, с тревогой следивший за полковником, постепенно успокоился.
После того как Луганов кончил, некоторое время все молчали.
— Да, — наконец выдавил из себя полковник, силясь подавить горестный вздох, — сын солдата, солдата революции. Сын бойца и командира… У меня, пожалуй, сейчас мог быть такой же…
Луганов, удивленный внезапным порывом полковника, с недоумением поглядывал то на вновь умолкнувшего Скворецкого, то на Миронова. Андрей незаметно кивнул ему головой: молчи, мол, не вздумай приставать с расспросами. Он-то знал, что сын полковника Скворецкого, талантливый летчик-истребитель, в двадцать два года командовавший эскадрильей, погиб под Берлином.
— Как, Андрей Иванович, — прервал тягостное молчание Скворецкий, — тебе имя Сергея Савина ничего не говорит? Впрочем, откуда? Ведь тебе тогда не было и пятнадцати…
— Вы о чем? — не понял Миронов. — Когда — тогда?
— Брянские леса помнишь? — спросил полковник. — Мы туда пробивались с боями весной сорок второго. Как раз в это время ты и пристал к отряду.
— Ну, помню, — неуверенно сказал Андрей. — Так что из этого следует?
— А как к нам, в расположение отряда, прилетал с Большой земли представитель командования Красной Армии «товарищ Сергей» — помнишь?
— Помню, — начиная догадываться, тихо, вполголоса произнес Андрей.
— Так вот: фамилия «товарища Сергея» была Савин. Сергей Иванович Савин. Теперь понял?
— Вы полагаете, — в раздумье спросил Миронов, — что тот Савин, «товарищ Сергей», — отец Степана Савина? А может, просто совпадение?
— Какое там совпадение, — горько усмехнулся Скворецкий. — Сергей Иванович Савин, «товарищ Сергей», член Военного Совета армии, погиб под Курском. Это я знал всегда. А вот насчет сына… Насчет сына не знал…
— Н-да, положеньице… — мрачно сказал Миронов. — Что же делать?
— «Что делать, что делать»! — внезапно впадая в бешенство, сдавленным голосом воскликнул Скворецкий. — А ты не знаешь? Мальчишка, щенок! Так надругаться над светлым именем отца? С него, подлеца, шкуру спустить мало…
С трудом подавив вспышку охватившей его ярости, полковник продолжал уже спокойнее:
— Списывать этому мальчишке грехи в память о его отце не будем. Сам нашкодил, сам и отвечай. Но вот поверить, что комсомолец, сын Сергея Савина, спутался с врагами Советского государства, не могу. Хоть убейте — не могу. Окрутила его, как видно, эта Войцеховская. Окрутила и заморочила голову. Он небось и сам не понимает, в какую пропасть свалился. Кстати, где он сейчас, все еще в милиции?
— Так точно, — сказал Луганов. — Сидит в отделении. После вытрезвителя.
— Знаете что? Доставьте-ка его сюда, ко мне. Я сам с ним побеседую.
— Кирилл Петрович, — вмешался Миронов, — стоит ли? Ведь вы же будете с ним и о Войцеховской разговаривать, а это рискованно. Чего доброго, он возьмет да ей же и выложит, что КГБ заинтересовалось ее персоной. Тогда пиши пропало. Может, вам лучше в отделение поехать, там поговорить? На нейтральной, так сказать, почве.
— Нет, — отрезал Скворецкий, — толковать с ним буду здесь, именно здесь. Ты что думаешь, попытка угнать боевой самолет — шутка? А уж как с ним разговаривать, я соображу. Не беспокойся. Только вот что: сам-то ты сиди у себя и не высовывай носа, не то столкнешься с ним где-нибудь в коридоре, вот тогда действительно пиши пропало…
Через полчаса Луганов ввел в кабинет Скворецкого небритого, с опухшими после попойки глазами Савина.
— Хорош! — с мрачной иронией, глядя на него в упор, сказал полковник, как только дверь за Лугановым закрылась и они остались с Савиным в кабинете с глазу на глаз. — Хорош! Ты только полюбуйся на себя, на кого стал похож. И это — боевой офицер Советской Армии. Летчик. Стыд! Срам!
— Позвольте, — надменно вскинул голову Савин, — а вам-то до этого какое дело? Выпил — лепите пятнадцать суток, а мораль читать нечего. Обойдусь. Да и вообще, кто вы такой, по какому праву таким тоном со мной разговариваете?
— По какому праву? — переспросил Скворецкий, и, хотя голос его звучал сурово, в нем слышались нотки горечи. — А по такому, что я коммунист и поставлен сюда, на этот пост, партией, чтобы охранять безопасность советского народа, советских людей, не давать таким вот, как ты, если они споткнулись, лететь вниз головой в яму. По такому праву, что в отцы тебе гожусь, что с твоим отцом Сергеем Савиным воевал бок о бок… — Голос полковника дрогнул.
— Вы, — уставился на Скворецкого Степан, — вы знали моего отца? Встречались с ним?
— Встречался? Твой отец, Сергей Савин, был моим другом, боевым товарищем. Имя твоего отца, память о нем для меня святы. А ты? Ты, паршивец, что делаешь? Какую дорожку выбрал? Видел бы сейчас тебя отец.
Степан, угрюмо потупившись, вобрав голову в плечи, молчал.
— Нет, ты мне скажи, — сурово продолжал Скворецкий, — ты, сын Сергея Савина, большевика, кто ты такой? Зачем, для чего живешь на свете? Во имя чего? Ну? Чего молчишь? Отвечай! Или храбрости не хватает сказать правду?!
Савин сидел в полной растерянности. Нет! Так с ним еще никто не разговаривал. Командир части, замполит говорили вроде и о том же, но они говорили не так. Нет, не так. Он им не отвечал. Не хотел отвечать — и не отвечал, А как не ответить этому суровому, требовательному полковнику, другу его отца? Как не ответить на его вопросы, заданные с такой болью?
Кто он, Степан Савин, такой? Чем и для чего живет? Он, Степан, летчик. Да, летчик. Советский летчик. Его стихия — воздух. И он хороший — да что там хороший! — отличный летчик. Пусть кто-нибудь попробует это опровергнуть! Да, но разве теперь он летчик? Нет. Теперь он никто. Никто и ничто. Лишен офицерского звания, изгнан из армии…
Позвольте! Подождите минуту. Он, Степан Савин, — и вдруг больше не летчик? Почему? Как это произошло? Впервые за эти последние месяцы, когда все крушилось и летело кувырком, Степан вспомнил день за днем все, что произошло, как произошло, почему… Слово за словом раскрывал он перед полковником свою душу, не жалея себя, рисовал картину собственного падения. В Скворецком он внезапно почувствовал друга — старшего и мудрого друга, которому хочется сказать все, поделиться всем, что исковеркало его жизнь.
Как, с чего началось? Где, когда он покатился под откос? Да здесь, в Крайске! Что? Нарушения дисциплины, проступки ранее, до Крайска? Ну, это не в счет. Молодость. Порой лихачество. Впрочем, не совсем лихачество. В воздухе он лихачом не был. Тут другое. Он, Степан Савин, владел машиной безукоризненно. Каким-то особым чутьем он чувствовал силу, возможности новых боевых машин. Из этих машин он пытался выжать все, найти новые формы ведения боя, а кое-кто из командиров, привыкших к определенным канонам, воспринимал это как лихачество. Отсюда столкновения, обвинение в неуважении к старшим по званию, по летному стажу. Однако не об этом сейчас речь. Если бы только это!..
Здесь, в Крайске, этой весной на одном из вечеров в Доме офицеров он, Степан Савин, встретил женщину… Была она не одна, с каким-то тучным, страдающим одышкой майором, с которым держалась фамильярно, как близкий человек. Впрочем, когда старший лейтенант Савин пригласил ее танцевать, согласие она дала охотно… Вот тогда-то, с того вечера, все и началось.
Кто эта женщина?! Она учительница английского языка, Фамилия ее Войцеховская, Зовут Анна Казимировна. Что он о ней может сказать еще? Да, пожалуй, почти ничего. Разве что она чертовски умна, хитра, лжива, изворотлива и очень хороша. Как бы то ни было, но с первой же встречи он потерял голову.
Еще во время танцев, между делом, она выяснила, что Савин — летчик, летает на новых машинах. Зачем он ей об этом сказал? А что здесь такого? Что он летчик, видно было по его форме; что же касается машин, боевых самолетов, так он сказал только одно — что они новые. Не думает же товарищ полковник, что Степан Савин способен выболтать первому встречному характеристику боевой машины, данные о ее конструкции, вооружении, летных качествах?
Что было потом, позже, когда эта женщина перестала быть «первой встречной» (да, он и не отрицает, она уже давно для него не первая встречная), что тогда он ей рассказывал? И тогда почти ничего. Очень мало, во всяком случае. Но все это очень сложно, запутанно; лучше будет, если товарищ полковник разрешит ему все рассказать по порядку.
В тот вечер, когда он, Степан, познакомился с Войцеховской, ему без труда удалось договориться с ней о свидании. Встретились они через день, и тут пошло, покатилось… Одна встреча следовала за другой, и с каждой встречей он чувствовал, что все больше теряет голову, власть над собой. Полюбил ли он Войцеховскую, любит ли ее? Трудно сказать… Это похоже на какое-то наваждение. Все эти месяцы он живет словно в угаре. Временами ему кажется, что она — все в его жизни, что жить без нее он не может. Скажи в такую минуту она слово — и он с радостью пойдет на смерть, на преступление, лишь бы выполнить любую ее прихоть, любой каприз.
Временами… Временами она ему ненавистна. Да, ненавистна. Какая же это любовь, когда, кроме беспросветной муки и страданий, она ничего в его жизнь не внесла? А она-то, она? Разве она его любит? Да что там говорить! Когда он с Войцеховской, она неприступна, но Савин знает, что на самом деле это далеко не так.
Что? Откуда знает? Очень просто: у него есть факты. Он ловил ее, ловил не раз, с другими. Ну, начать хотя бы со вчерашней встречи в ресторане. Кто он, этот человек, с которым она там была? Ясно, он был зачем-то ей нужен, и она соблазняла его, пустив в ход все, чем так щедро оделила ее природа. Так вот: этого человека она обольщала. Уж кто-кто, а он, Савин, настолько ее изучил, что ошибиться не мог. Ну, а уж за кого она возьмется, тот не устоит… Да, между прочим, если это не так, зачем она за день до этой истории в ресторане вызвала его, Степана, и строго-настрого запретила ему являться следующим вечером в «Дарьял»? Зачем?
Вы говорите, это не доказательство? Мало фактов? Согласен. А тот майор, с которым он, Степан Савин, видел Анну Казимировну в Доме офицеров в тот злосчастный вечер. Думаете, она была с ним просто знакома? Как же! Держи карман шире. А потом, когда у нее начался роман с Савиным, думаете, она с этим майором порвала? Ничего подобного! Встречалась! И по сию пору встречается. А вы говорите…
Но и это не все. Майором дело не кончается. Есть у нее и еще один, какой-то урод. Просто страшилище. Рожа препротивная. Без малого двух метров ростом, ручищи — что твои лапы. Работает проводником поездов дальнего следования на Крайской железной дороге. Фамилия Семенов. Иван Петрович Семенов. Откуда он, Савин, это знает? Опять-таки просто: выследил. Да, он нередко следил за Войцеховской. Однажды, когда она отказала ему в свидании, он притаился возле ее подъезда. И не зря. Под вечер она вышла из дома и начала петлять по улицам. Он — за ней. Тогда ему показалось странным, чего она петляет, а потом понял. Действительно, бежать на свидание к такому типу, как этот Семенов, просто срам. Вот она и скрывает эту связь. Как же, зазорно!
Встретилась она с этим Семеновым в глухом переулке, недалеко от вокзала. Они вместе прошли переулок и юркнули в какой-то домишко. Прямо хибарка. Он, Степан, хотел было ворваться, поймать ее с поличным, но удержался. Сколько времени провела там Войцеховская, сказать не может, не до часов было. А она вышла как ни в чем не бывало, оглянулась по сторонам, словно проверяя, не следит ли кто, и ходу. Только Савин на этот раз за ней не пошел. Он остался. Уж больно хотелось ему узнать, к кому это она бегала, кто здесь живет.
Ждал-ждал и дождался. Вышел этот самый, длинный. Тоже, как и Войцеховская, осмотрелся (а он-то зачем?) и пошел к вокзалу. Степан — за ним. Так и узнал место его работы, имя, фамилию. Ну и типа выбрала Анна Казимировна! Урод! Какой-то чудной, дылда, а ко всему еще и левша…
— Как, как, говоришь? — перебил его Скворецкий — Левша? А ты откуда знаешь?
— Сам видел. Видел, как он закуривает, какой рукой спички берет. Все видел…
Полковник вырвал из блокнота листок бумаги, быстро набросал несколько слов и, вызвав секретаря, приказал немедленно вручить записку майору Миронову. В ней значилось: «Иван Петрович Семенов. Проводник поездов дальнего следования Крайской железной дороги. Связь Войцеховской. Немедленно разыскать, собрать все данные».
— Что же выходит? — повернулся Скворецкий к Савину. — Войцеховская всех жалует, кроме тебя. Почему? Как ты это объясняешь? Да и тебя я что-то не пойму. Как ты, в конце концов, к ней относишься? Какую роль она играет в твоей жизни? Ведь в аэропорту, когда ты пытался поднять боевой самолет, она с тобой была?
— Она, — уныло сказал Степан, — Анна Казимировна…
— Ну-ка, как это все случилось? Выкладывай, — потребовал Скворецкий.
— Можно, я по порядку? — робко спросил Савин и, уловив знак согласия, продолжал свой рассказ.
Да, говорил он, действительно, Войцеховская его не балует своим отношением. Почему? Он и сам не знает. Нет, порой она бывает с ним ласкова, нежна, он уже говорил об этом, но не больше. Временами ему кажется, что чем-то она в нем заинтересована, что-то ей от него надо. Поэтому и ведет себя так: держит его на коротком поводке. И гнать не гонит, и приближать не приближает.
Зачем он может быть ей нужен? Он и сам не раз ломал над этим голову. Бывало, у него возникали глухие, страшные подозрения: а что, если ей нужен вовсе не он, а его работа, его знание современной военной техники, самого секретного из секретов? Нет, никогда прямо она его ни о чем не расспрашивала, но наводить разговоры на разные темы, связанные с его полетами, с оснащением боевых самолетов, их летными качествами, наводила. И если он что начинал рассказывать, слушала внимательно, хотя, казалось, ей-то это к чему? Вот в такие минуты она и не скупилась на авансы. Но он, если он и начинал говорить, так больше о своих личных ощущениях в воздухе. Когда же он замолкал, она не приставала с расспросами. Поэтому он и гнал от себя подозрения, старался не думать. Тогда, в тот злосчастный вечер, он пришел к ней чуть под хмельком и между делом сболтнул, что одна из боевых машин их части очутилась в гражданском аэропорту. «Шляпы, — со злостью говорил он, — тюфяки! Посадить боевую машину на гражданский аэродром! И что смотрит командование?»
Что? Почему он был под хмельком? Почему болтал с Войцеховской о боевом самолете, почему вообще ходил к ней, не портил отношений, если все складывалось так неладно? В этом-то и загвоздка! Он же и говорит, что она его словно приворожила. Когда он с ней, то порой готов задушить ее собственными руками, а стоит пробыть без нее — нет жизни: она кажется такой желанной, такой хорошей… Опять возникает надежда, и он мчится к ней…
Да, об этой истории в аэропорту… Так вот, едва он рассказал Анне Казимировне о самолете, как она загорелась: «Степочка, Степанчик, в жизни не летала на военных самолетах. Милый, хороший, полетим? Что тебе стоит? Знаю я там порядки, в этом аэропорту. Никто толком ничего и не узнает. Покрутимся над Крайском, ты мне покажешь этот самый, как его, высший пилотаж, и обратно. А?» При этом она на него так смотрела, так говорила, что он понял: сделай по ее и она ему ни в чем не откажет… Будь он, конечно, трезвый, может, ничего бы и не случилось, но ведь хмель… В голову ударило…
Да, хмель!.. И пить-то он из-за нее начал, с горя… Интересно, между прочим, судите сами, она, Анна Казимировна, ругала ведь его за пьянки, и как! Даже стала избегать, как он начал выпивать: все требовала, чтобы вел себя образцово, не перечил начальству. Вроде бы заботилась о нем, а сама с ним никуда. Все у нее дома и дома, разговоры и разговоры. Вот и пойди разберись в ней…
Как? Что было в тот вечер дальше? А вот дальше и стряслась беда. Он дал согласие. Как они пробрались на летное поле, как очутились в кабине самолета, он не помнит. Действовал как в тумане. Ну конечно, и охрана там — из рук вон. Лопухи! Пришел он в себя только в тот момент, когда, запустив двигатели, увидел за стеклами кабины перекошенное ужасом лицо пожилого дяди из аэродромной службы. Молнией мелькнула мысль: «Что же это я делаю?»
Ну конечно, двигатели выключил — и на землю. Помог ей из кабины выбраться. А она шипит: «Трус, слизняк, подлец…» Почему слизняк? Почему подлец? Нет, он не подлец. Он, Степан Савин, немножко пошумел, чтобы охрана в него вцепилась, принял, как говорится, огонь на себя и этим помог ей скрыться. Потом, конечно, когда началось расследование, имени ее не называл. Зачем? Ведь вина-то его, его. При чем она здесь? Что она без него могла сделать? Вот, собственно говоря, и вся история.
— Эх, ты, — покачал головой Скворецкий. — Герой! Значит, и при расследовании опять «взял огонь на себя»? Н-да, герой…
Степан, потупив глаза, сокрушенно молчал.
— А ты о том подумал, — жестко сказал полковник, — что мог явиться слепым орудием в руках Войцеховской, простым исполнителем ее воли? Подумал? А туда же — «моя вина», «беру огонь на себя»! Тоже мне рыцарь, черт бы тебя побрал.
— Позвольте, товарищ полковник, — робко спросил Савин, — что значит «орудие»? Какой это воли я исполнитель? Вам что, что-нибудь известно… об Анне Казимировне?
— Мне? Допустим, ничего не известно, если не считать того, что ты сам рассказал. А этого, по-твоему, мало? Боюсь, неспроста оберегала тебя Войцеховская от пьянок, требовала хороших отношений с начальством, старалась не афишировать своих с тобой отношений. Ох, неспроста!.. Но не об этом речь. «Известно», «неизвестно»!.. Ты о другом подумай: в какое положение ты поставил расследование? Ведь ты не только ничем не мог, но запутал все на свете. «Взял огонь на себя»! Ишь ты! Это-то тебе ясно?
— Я… я об этом как-то не думал, — смущенно сказал Степан. — Как же теперь быть, что делать?
— А вообще-то что ты собираешься делать, как думаешь жить дальше? — вопросом на вопрос ответил Скворецкий.
— Право, не знаю, — махнул рукой Савин. — Совсем запутался. Один конец…
— Что, может, пулю в лоб пустишь? — зло, с издевкой спросил полковник.
— Вы не смейтесь, — взмолился Савин, — но я действительно не вижу выхода.
— Да уж какой тут смех! Только винить-то тебе некого: сама себя раба бьет, что нечисто жнет. Ты вот что скажи: только честно — понял? — что такое эта самая Войцеховская? Понял? Или опять к ней побежишь?
— Нет, — твердо указал Савин, — теперь уж не побегу. Если надо — не побегу!
— То есть как это «если надо»? — взорвался полковник. — А сам ты как считаешь, сам? Это уж, брат, тебе решать. Нечего за чужую спину прятаться.
Савин встал.
— Товарищ полковник… памятью отца… — На глазах его выступили слезы. — Разрешите идти?
— Постой, постой. Куда ты?
— В часть, конечно, к командованию. Расскажу все, как было. Ну… ну… и буду проситься на какую-нибудь работу… — Голос Степана дрогнул. — На аэродром. Хоть грузчиком, вольнонаемным…
— Опять геройствуешь? — сурово сказал Скворецкий. — Смотрите, мол, какой я несчастненький. Каюсь. Готов в чернорабочие.
— Зачем вы так? Куда же мне, кроме аэродрома? Ведь если не в воздухе, то рядом, там мое место. Я с вами, как… как с отцом, а вы…
— Дурак, право дурак, — перебил его полковник. — Садись. Держи бумагу. Пиши.
— Что писать, — робко спросил Степан, усаживаясь на место. — Куда?
— Первое: пиши подробное объяснение, как все произошло в аэропорту. Что и почему ты утаивал раньше, при расследовании. Пиши мне, на мое имя: начальнику Крайского управления КГБ.
— А вы… вы начальник Управления КГБ?
— Да, именно так. Второе — главному командованию Военно-Воздушных Сил. Рапорт. Пиши, что вину свою осознал полностью, ну и всякое такое. Одним словом, пиши так, как находишь нужным. Подсказывать не буду. Учти одно — в рапорте о Войцеховской не распространяйся. Укажи, что ряд обстоятельств, связанных с твоими поступками, сообщил полностью органам государственной безопасности. Сошлись на меня. Ясно?
— Ясно. Только… только… стоит ли? Ну зачем я буду обращаться к главному командованию? Вы правильно сказали: сам виноват, сам и расплачиваться должен. И зачем я буду на вас ссылаться? Вы же меня почти не знаете…
— Да, тебя я не знаю, но знал Сергея Савина, сына которого в беде не брошу. Да и соображать кое-что соображаю. Я тебя, паршивца, вытащу из грязи, в которую ты сдуру залез. Вытащу…
— Товарищ полковник, — всхлипнул Степан. — Товарищ полковник…
— Ладно, ладно, пиши…
Когда оба документа были написаны, полковник Скворецкий внимательно их прочитал.
— Хорошо, — сказал он Савину, — вот теперь можешь идти. Явись к командиру части и доложи, что вину свою признаешь, что обратился с рапортом к главному командованию. Расскажи, конечно, о чем пишешь в рапорте. Доложи, что был в КГБ. Но вот уж насчет объяснения, которое мне адресовано, в подробности не вдавайся. Если командир или замполит будут интересоваться, пусть прямо мне звонят. Понятно?
— Так точно, товарищ полковник. Вас понял.
— Один вопрос: как думаешь вести себя дальше с Войцеховской?
— Хватит об этом, — с мольбой сказал Савин. — Знать ее больше не желаю. Встречу на улице — не подойду.
— Вот и напрасно, — спокойно сказал Скворецкий. — Так бы оно, конечно, было проще, но мне хочется верить, что тебе по плечу будет нечто более трудное…
— Более трудное? — повторил Савин. — Я вас не понимаю, товарищ полковник.
— Слушай, тогда поймешь. Ты говорил, что Войцеховская порой вызывала у тебя подозрение. Так?
— Да, товарищ полковник, говорил.
— Видишь ли, подозрительность — штука скверная. Очень скверная и очень опасная. Дорого она нам, советскому народу, обошлась в свое время. Что такое подозрительность? Это когда начинают сомневаться в людях, в отдельном человеке без должных к тому оснований. Но судя по тому, что ты рассказывал о Войцеховской, оснований присмотреться к ней больше чем достаточно. Присмотреться — я подчеркиваю. Не более того. Этого требует бдительность. Бдительность, а не подозрительность. Понятно?
Савин молча кивнул.
— Представь себе, — продолжал Скворецкий, — что вот так, с бухты-барахты, ничего толком не объяснив, ты с ней порвешь. Встретишь — и не поздороваешься. Как ты думаешь, не покажется ей это странным, не насторожит ее?
— Пожалуй, вы правы, — согласился Савин. — Она, конечно, удивится.
— Вот видишь, — сказал Скворецкий. — Следовательно, рвать с ней не к чему. Но и бегать за ней, как прежде, не бегай. Если встретишь, держи себя так, будто ничего не произошло. Сумеешь?
— Раз надо, товарищ полковник, сумею.
— Надо. Ты и сам толком не понимаешь, до чего надо. Глаза, конечно, держи открытыми. Не вздумай задавать ей какие-либо вопросы — упаси бог! — но замечай все. Если что насторожит, покажется странным — сразу ко мне. Ясно?
— Ясно, — твердо сказал Степан.
— Справишься, по силам задача?
— Товарищ полковник, я уже сказал: раз надо…
— Отлично! Ну, вот теперь, кажется, все, теперь можешь идти.
— Спасибо, товарищ полковник, спасибо за все, — взволнованно сказал Савин и стремительно вышел из кабинета.
Глава 23
Ознакомившись с запиской начальника управления, Миронов отправился на розыски проводника поездов дальнего следования Ивана Петровича Семенова.
Задача, которую пришлось решать Андрею, оказалась нетрудной: Семенов работал на Крайской железной дороге давно, знали его многие, и Миронов сравнительно быстро получил более или менее полную характеристику Семенова.
Иван Петрович Семенов появился в Крайске вскоре после окончания войны, сразу после демобилизации из армии. Как явствовало из материалов его личного дела, он работал проводником еще в довоенные годы, в Минске. С первых дней войны — на фронте. Начал войну рядовым, рядовым и кончил. Вся его семья — жена, трое детей погибли во время бомбежки еще в Минске, в начале войны. Семенов остался на свете один как перст. Жил бобылем и поныне. Квартировал он в небольшом домике, невдалеке от вокзала, у пожилой одинокой женщины, сдавшей комнату внаем. У нее же и столовался.
Ничем Семенов примечателен не был: проводник и проводник, как и многие другие. Службу он нес исправно, ни в чем предосудительном замечен не бывал, но и передовиком не числился. Был Иван Петрович нелюдим, угрюм, замкнут.
Вот, собственно говоря, и все, что удалось выяснить Миронову. Под предлогом поисков комнаты, которую на время можно было бы снять, Андрей побывал в доме, где жил Семенов. Домишко был старый, ветхий. Кроме владелицы дома и Семенова, никто в нем не жил. Узнать что-либо у хозяйки Миронов не смог: она была на редкость неразговорчива, под стать Семенову, каким он рисовался в рассказах сослуживцев.
Повидать проводника Миронову не удалось: он был в отъезде и должен был вернуться только через трое суток.
Возвращаясь в управление, Миронов решил навестить в больнице Сергея Савельева.
Савельева, к его удивлению, в палате не оказалось: как сообщила словоохотливая нянечка, он сегодня впервые был выпущен «на волю», гулял в больничном саду. Андрей нашел его на одной из усыпанных пожелтевшими листьями дорожек: опираясь на палку, Сергей ковылял от скамейки к скамейке.
— Ну, как, — радостно вскричал он, завидев Миронова, — как я хожу? Нормально? Вот только палка…
— Ладно, ладно, — потряс ему руку майор. — Ты, брат, молодцом. Глядишь, через неделю-другую и на выписку. А там — на юг, в санаторий. Красота!
Савельев помрачнел, на лбу его обозначились упрямые складки.
— Думал я, Андрей Иванович, об этом самом курорте. Ни к чему все это. Ведь еще несколько дней, и я буду здоров. Мне не лечиться, мне работать надо. Лечением я сыт по самое горло…
— Ну знаешь, Сергей, — возразил Миронов, — врачам виднее… Да и куда тебе торопиться, что за месяц-полтора изменится?
— Андрей Иванович, — укоризненно сказал Савельев, — и вы туда же? А я-то думал, вы поймете. «Месяц-полтора»! Легко сказать! Но за эти полтора месяца с делом Черняева будет кончено… Без меня. Без меня, вы понимаете?! А ведь это первое серьезное дело, в котором я участвовал…
Савельев горестно вздохнул и уселся на скамейку. Миронов задумался: а что, если Сергей прав? Не слишком ли жестоко лишать молодого чекиста права и возможности вернуться к расследованию, участие в котором чуть не стоило ему жизни?
— Ладно, подумаю, — сказал он наконец. — Может, и замолвлю за тебя словечко. Да ты постой, постой, — схватил он за рукав пытавшегося вскочить Сергея. — Не хочешь на курорт, так тут сил набирайся, зря не прыгай. Я ведь тебе пока ничего не обещал: сначала с врачами посоветуюсь, а там, если они будут не против, доложу полковнику.
Из больницы Миронов прошел в управление. Зайдя по дороге за Лугановым, он вместе с ним отправился к Скворецкому.
Кирилл Петрович был полон впечатлений от беседы с Савиным, результатами которой он был, как видно, доволен.
— А не такой уж он плохой парень, — говорил он о Савине, — честный, прямой. Свихнулся, конечно, основательно, запутался, но совесть не утратил. Нет, не утратил. Поможем мы ему сейчас, поддержим — выправится. У него еще все впереди, вся жизнь… — Полковник вздохнул. — Ну, а что насчет Семенова?
Миронов коротко доложил добытые им сведения, оговорившись, что Семенов в отъезде. Вот когда вернется…
— Как только вернется, — перебил Скворецкий, — займемся этим самым Семеновым всерьез.
— Да чем, собственно говоря, он интересен? — задал вопрос Андрей. — Какое отношение имеет к нашему делу?
— Представь себе, имеет, — многозначительно сказал полковник. — Савину удалось проследить за одной встречей Семенова с Войцеховской. Встреча, доложу я вам, прелюбопытная. Есть еще одна деталь… — Скворецкий хитро прищурился и замолк.
— Кирилл Петрович, — первым не выдержал Миронов. — Какая еще там деталь? Не томите!
— Видите ли, рассказывая о своей беседе с Савиным, я упустил из виду одну деталь: Савин мне сообщил, что Семенов, с которым встречалась Войцеховская, что этот Семенов… левша!
— Что?! — Андрей даже подскочил. — Левша!..
— Левша-а? — удивленно произнес Луганов и слегка присвистнул. — Вот это номер!
— Теперь мне ясно, почему этот Семенов вызвал у вас такой интерес, — с облегчением сказал Миронов. — Значит, вы полагаете, что Сережу Савельева…
— До чего же вы все шустрые, — ворчливо перебил Скворецкий, — чуть что, так и выводы готовы. «Полагаете»! Полагать пока рано, но и не принимать во внимание, что нападение на Савельева совершил левша, мы не можем. Заключение-то экспертизы помните?
— Как не помнить, — сказал Луганов.
— Еще бы, — заметил Миронов.
— Теперь так, — продолжал полковник. — Можно ли что-нибудь предпринять, чтобы вынудить Войцеховскую как-то раскрыться, обнаружить свою связь с Черняевым, если таковая была или, по меньшей мере, заинтересованность в его судьбе? Думал я над этим и пришел к выводу, что кое-что в этом направлении сделать можно.
— Например? — спросил Миронов. — Что-то я ничего не вижу.
— Не видишь? Зря. А почему бы нам не пустить в ход самого Черняева?
— Черняева? — удивился Андрей. — Вы шутите! Впрочем… Впрочем… Черт возьми! Кирилл Петрович, это же просто здорово! Обыск?
— Угадал, — улыбнулся Скворецкий. — Именно обыск. По месту работы. В служебном кабинете. Этим мы рассекретим арест Черняева. Теперь можно. Даже нужно. Если Войцеховская была с ним связана, известие об аресте до нее неминуемо дойдет и произведет определенное впечатление. Она вынуждена будет что-то предпринять, а это значит — в какой-то мере открыться. Ну-с, что скажете?
— Меня тут смущает одно, — неуверенно начал Луганов, — как бы не переиграть. Ведь, узнав, что Черняев арестован КГБ, Войцеховская, если она была с ним связана, может такое выкинуть, так оборвать концы, что и не уследишь.
— А при чем тут КГБ? — возразил Скворецкий. — Разве я говорил, что обыск будут производить сотрудники КГБ? Милиция, мой дорогой, милиция. Арест Черняева милицией и впечатление произведет, и не напугает Войцеховскую сверх меры.
Утром следующего дня на строительство, где работал Черняев, нагрянула группа оперативных работников, все в милицейской форме. Потолкавшись в приемной начальника строительства, оперативные работники прошли в кабинет Черняева и провели обыск. В качестве понятых было приглашено несколько сотрудников строительства, которым разъяснили, что обыск производится в отсутствие Черняева, так как тот арестован по месту командировки. Короче говоря, все было сделано так, что весть об аресте Черняева распространилась по всей стройке.
Слухи об этом событии в тот же день поползли по Крайску. Но ни в тот день, ни на следующий Войцеховская ничем себя не проявила. Между тем прошло уже трое суток, и под вечер в Крайск вернулся из своего очередного рейса Иван Петрович Семенов.
С момента возвращения Семенова в Крайск два специально проинструктированных оперативных работника находились постоянно возле него. Действовали они так ловко, так умело, что Семенов и не догадывался об их присутствии. В первый же вечер по возвращении Семенова оперативным работникам потребовалась вся их сноровка, опыт, сообразительность. И не зря! Доклад, который они представили, не на шутку встревожил Скворецкого и Миронова с Лугановым.
Оперативные работники докладывали полковнику, что, придя с вокзала домой, Семенов пробыл там часа два, а затем отправился бродить по городу. Давно уже стемнело (как-никак октябрь!), глухие улочки окраины, едва освещавшиеся редкими фонарями, тонули во мраке. Семенов шел медленно, вразвалку, временами останавливался, оглядывался по сторонам. Сначала казалось, что он направляется к вокзалу, но неожиданно Семенов пошел к центру города. Потолкавшись в шумной толпе, запрудившей центральные улицы, он зашел в магазин «Гастронома».
В магазине в этот вечерний час было полно народу, Семенов ходил от прилавка к прилавку, нигде не задерживаясь, как бы обдумывая, что купить. Наконец, словно решившись, он встал в очередь в гастрономический отдел. Перед ним стояла… Войцеховская. Оперативные работники узнали ее по фотографии, которую им показывал полковник Скворецкий.
Войцеховская не обращала, казалось, никакого внимания на человека, стоявшего у нее за спиной. Постояв минуту-другую, она повернулась к Семенову, что-то ему сказала и, выйдя из очереди, направилась к кассе. Заплатив деньги и получив чек, она вернулась на свое место, впереди Семенова, и вновь перекинулась с ним несколькими словами.
Взяв покупку, Войцеховская не спеша направилась к выходу из магазина. Очутившись на улице, она остановилась и стала закуривать. В этот момент появился Семенов. Выйдя из магазина, он достал папиросу, сунул в рот и оглянулся по сторонам. Заметив Войцеховскую, которой никак не удавалось прикурить от гасших на ветру спичек, Семенов не спеша подошел к ней. Она, любезно улыбнувшись, протянула ему спичечный коробок. Взяв коробок, Семенов левой рукой чиркнул спичкой, ловко прикрыл ее ладонями, дал закурить Войцеховской, закурил сам, и они разошлись.
Могло показаться, что ничего особенного не произошло, но оперативные работники отчетливо видели, что, взяв у Войцеховской коробок спичек и закурив, Семенов опустил этот коробок к себе в карман.
Расставшись с Войцеховской, Семенов несколько раз прошелся по одной из главных улиц, затем завернул на городской телеграф. Вынув из кармана листок бумаги и заглядывая в него, он заполнил телеграфный бланк, сдал его в окошечко, а бумагу порвал на мелкие клочки и бросил в корзину для мусора.
Записку, с которой он списывал текст телеграммы, удалось восстановить. Из нее явствовало, что телеграмма была адресована в Москву, главпочтамт, до востребования, Григорию Макаровичу Макарову, Текст телеграммы был следующий:
СОСТОЯНИЕ ТЕТИ УХУДШИЛОСЬ ТЕМПЕРАТУРА ВТОРОЙ ДЕНЬ ТРИДЦАТЬ ВОСЕМЬ ПУЛЬС ОБЫЧНЫЙ ЖЕЛАТЕЛЕН ПРИЕЗД.
Подписи не было.
Выслушав доклад и внимательно прочитав текст телеграммы, Скворецкий задумался: что могла она означать? Тетя? Какая тетя? У Семенова, как и у Войцеховской, никакой тети в Крайске не было. Кто же подразумевается под «тетей», чье состояние ухудшилось? Может, самой Войцеховской? Не исключено. Но температура? Пульс?
Полковник велел срочно разыскать Миронова и Луганова, а сам связался с генералом Васильевым.
Сообщение Скворецкого заинтересовало генерала самым живейшим образом.
— Насчет адресата, я имею в виду этого самого Макарова, — заверил генерал, — не беспокойтесь. Разыщем. А вот Семенов, Войцеховская… За Семенова и Войцеховскую вы отвечаете. Головой, Что-то они, по-видимому, затевают.
— Да, — со вздохом согласился Скворецкий, — затевать, конечно, затевают. Только что именно? Дорого бы я дал, чтобы знать…
— Ну знаете ли, — усмехнулся в трубку генерал, — если кто по этому вопросу и может дать вам справку, так только Семенов или Войцеховская. Разве что к ним обратиться?
— Смейтесь, смейтесь, Семен Фаддеевич, — возразил Скворецкий, — а Войцеховская меня волнует не на шутку. Да и Семенов тоже… Особенно Войцеховская. Думаю, она этому делу голова, а у нас, по существу, к ней никакого подхода.
— Знаю, — сказал генерал, — знаю. Сам об этом думаю. Может, «вернем» Миронова в Крайск, к Войцеховской? Вы там посоветуйтесь с товарищами, подумайте и позвоните. Договорились?
Закончив разговор, полковник принялся расхаживать по кабинету. Злополучная телеграмма не выходила у него из головы. Температура, что могла означать температура? И коробка. Опять спичечная коробка…
Размышления полковника прервали Миронов и Луганов, явившиеся по его вызову. Быстро введя их в курс дела, Скворецкий предложил:
— Давайте-ка, друзья, подумаем вместе, что нам предпринимать. Может, тебе, Андрей, действительно опять «появиться» в Крайске, как советует Семен Фаддеевич? Что по этому поводу скажешь?
К удивлению Скворецкого, Миронов не отвечал. Казалось, он и не слышал последних слов полковника. Рассеянно вертя в руках листок бумаги, на котором был записан текст телеграммы, Андрей сосредоточенно думал.
— Что? — иронически спросил полковник, обратив внимание на отсутствующий взгляд Миронова. — Чего, красный молодец, пригорюнился?
— Как? — словно очнувшись, спросил Андрей. — Что вы сказали? Ах да. Не «появиться» ли мне опять в Крайске? Постойте. Погодите. Ну да. Конечно! Сегодня у нас какой день? Среда?
— Среда, — подтвердил Скворецкий, с недоумением переглядываясь с Лугановым. — А в чем, собственно говоря, дело? Какую это играет роль?
— Очень большую. Можно сказать, решающую, — отозвался Миронов. — Сегодня — среда. Телеграмма отправлена когда? Вечером? Значит, сегодняшний день не в счет. Завтра — четверг, послезавтра — пятница, второй день, считая с момента отправления телеграммы. А в пятницу в Москву отправляется поезд № 38, в составе которого идет вагон, где проводником Семенов. Это я знаю точно: когда был на вокзале, поинтересовался графиком его поездок. Телеграммой Семенов, очевидно, уведомляет какого-то Макарова, что в пятницу выезжает в Москву и назначает ему встречу. Таков, по-моему, смысл слов «второй день тридцать восемь желателен приезд». Что же касается того места, где речь идет о пульсе — вот оно: «пульс обычный», — то тут, надо полагать, имеются в виду условия встречи — обычные, то есть такие, как и всегда, как и в предыдущие разы.
— А что? — сказал Скворецкий. — Пожалуй, верно. Ай да Андрей, ну и молодец! Прочел-таки телеграмму! Какие же в связи с этим будут предложения?
— Предложения? — пожал плечами Миронов. — Тут, по-моему, все ясно. Пока Семенов не доедет до Москвы, глаз с него спускать нельзя. В Москве встретить. Глядеть за ним вовсю, вплоть до встречи с Макаровым, которому адресована телеграмма. Ну, а затем… Затем действовать по обстановке.
— Так-то оно так, — задумчиво заметил Луганов. — С Семеновым ничего другого не придумаешь, а вот как быть с Войцеховской? Мне сдается, что новое «появление» Андрея Ивановича в Крайске не выход. Рано еще ему «возвращаться» в Крайск. Слишком мало времени прошло после так называемого отъезда Андрея Ивановича. Сами подумайте, ведь получается, что, едва доехав до столицы, этот самый «приятель» Войцеховской тотчас повернул обратно. Ну, почему он вернется, зачем? Везти Анну Казимировну с собой, выполнять ее просьбу? Но ведь этого не сделаешь, так с чем же он приедет? Боюсь, ничего, кроме подозрений, такое «возвращение» у Войцеховской не вызовет. Она ведь далеко не Дура.
— Логично, — заметил полковник и повернулся к Миронову: — А ты что скажешь?
— Думаю, Кирилл Петрович, что Василий Николаевич прав. Надо что-то другое, только вот что?
— Решаем так, — твердо сказал Скворецкий. — Как только Семенов выедет, отрядим с ним в поездку двух самых опытных сотрудников. Наверное, кому-нибудь из вас тоже придется ехать. Там будет видно. Войцеховская… Войцеховская. Попытаюсь-ка я повстречаться с Савиным: может, он чем поможет. Насчет «возвращения» Миронова решать пока не будем. Доложу еще разок генералу, посоветуюсь с ним.
Отпустив Миронова и Луганова, Кирилл Петрович вскоре и сам отправился домой — шел уже седьмой час вечера. Еще в прихожей он услышал продолжительный телефонный звонок.
Полковник снял трубку. Послышался взволнованный, захлебывающийся голос Степана Савина:
— Товарищ полковник, это вы? Савин докладывает. Звоню из автомата. Наша общая знакомая — шпионка. Ее надо арестовать, немедленно. Разрешите…
— Да ты что, рехнулся? — резко оборвал его полковник. — Разве о таких вещах по телефону говорят? Ты откуда звонишь?
— Я?.. Я из автомата, с улицы Фрунзе, — обескураженно сказал Савин.
— С улицы Фрунзе? — переспросил Скворецкий. — Ну, это недалеко. Ты мой домашний адрес знаешь? Нет? Тогда слушай. — Полковник назвал Савину адрес. — Давай быстро сюда, ко мне. И не вздумай дурить. Ясно?
— Вас понял. Лечу, — четко ответил Савин и положил трубку.
Прошли считанные минуты, и в прихожей пронзительно затрещал звонок. «Быстро, — отметил про себя полковник, невольно по дороге в прихожую взглянув на часы. — Не иначе, всю дорогу бегом бежал».
На пороге, едва переводя дух, стоял Степан Савин в полурасстегнутой шинели, с фуражкой, чуть сбитой на затылок.
— Входи, раздевайся, — пригласил его Скворецкий. — Ну, выкладывай, что у тебя стряслось?
Савин заговорил, не садясь на место, спеша, захлебываясь, глотая слова:
— Товарищ полковник… Войцеховская. Докладываю, она — шпионка, враг… Она… решила бежать… за границу…
— Так не пойдет, — укоризненно сказал полковник. — Прежде всего сядь, успокойся, а потом рассказывай толком, по порядку. Что, Войцеховская, что ли, сегодня, сию минуту бежит? Ты ей, ненароком, не сказал, что арестовать ее собираешься? — Полковник усмехнулся.
— Нет, — все так же задыхаясь, продолжал Степан. — Нет, что вы!.. Ничего такого я ей не говорил и виду не подал. А бежать… бежать она думает не сегодня, но скоро… Через неделю… может, еще скорей…
— Ах вот что, — с облегчением вздохнул полковник. — Садись же! — прикрикнул он на Савина и силой усадил его в кресло. — Знаешь что? Ты сначала приди в себя, опомнись, а потом и расскажешь.
Полковник сел за стол, заваленный книгами, журналами, рукописями, и, судя по его виду, можно было подумать, что он углубился в чтение.
Наконец Кирилл Петрович оторвался от статьи, которую читал, и жестом дал понять Савину, что готов его слушать. Степан, успевший полностью прийти в себя, приступил к рассказу. Говорил он сейчас куда спокойнее и вразумительнее, чем в тот момент, когда появился у полковника.
В этот вечер, рассказывал он, нежданно-негаданно к нему явилась Войцеховская, вообще-то не очень баловавшая его своими визитами. За все время их знакомства она заходила к Савину один-два раза, не больше. На этот раз она была необычайно мила, любезна. Могло показаться, что никакой истории в «Дарьяле» вовсе и не было. В свою очередь, и Степан, памятуя наказ полковника, вел себя как ни в чем не бывало.
Пригласив Степана пройтись: погода, мол, хорошая — а какая она хорошая? — на улице ветер, слякоть, нелетная, одним словом, погода, — Анна Казимировна увлекла его к себе домой, где сразу приступила к делу. Дело же оказалось таким, что у него, Степана, до сих пор мороз по коже подирает…
Войцеховская начала с того, что рассказала Степану одну историю, случившуюся с ней несколько лет назад. В тот год Анна Казимировна, по ее словам, отдыхала в Латвии, невдалеке от приморского городка Вентспилс. Там, в окрестностях Вентспилса, живет один рыбак, человек пожилой, степенный. Анне Казимировне о нем рассказывали, да она и сама его как-то видела: ходили на его боте компанией в море, рыбачили…
Так вот, со слов одного приятеля, сблизившегося со стариком, она знает, что этот рыбак не гнушается промышлять контрабандой, ходит на своем быстроходном ботике не только в такие места, куда положено… Ну, еще кое-что посерьезнее она о нем знает. Одним словом, он — тот самый человек, который и нужен сейчас ей и Савину…
Тут же Войцеховская предложила Савину съездить к этому рыбаку и установить с ним отношения. На недоуменный вопрос Степана, зачем это ей понадобилось, она резко спросила:
— А ты не понимаешь, не догадываешься?
Степан опешил. Таким тоном Анна Казимировна с ним никогда не разговаривала. Скажи ему кто другой, что она способна так говорить, он бы ни за что не поверил.
Увидев, что Степан растерялся, Войцеховская вдруг круто изменила тон: заговорила нежно, ласково, просительно. Можно было подумать, что она заботится о его, Степана, судьбе.
— Что ты здесь, в Крайске, в этой стране? — спрашивала Анна Казимировна. — Ничто! Жизнь твоя тут кончена, разбита. Выгнан, опозорен. Да и историю с самолетом помнишь? Тебе эту историю не простят. Нет, нет, не спорь, надеяться не на что — не простят. Что ж тебя ждет, что впереди? Ну, посуди сам, кому ты такой нужен? В чернорабочие пойдешь? Фи! А ведь ты молод, талантлив. Ты много знаешь. Степочка, уедем отсюда. Туда, на Запад… Там каждого ценят по его таланту, способностям. Там — твое будущее. Признаться, я тоже здесь не могу, не могу больше. Я задыхаюсь. А там… там мы будем счастливы. Вместе… Всегда вместе…
Степан был настолько ошарашен, настолько растерян, что беспомощно пролепетал:
— Вы… вы о чем, Анна Казимировна? Как это — уедем? Куда?
— Глу-у-пый, — нежно проворковала Войцеховская, — до сих пор не понял?
Она начала разъяснять Степану, что, раздумывая последние дни над его судьбой (она же его любит. Он и не догадывался?), над своей безрадостной долей рядовой учительницы, пришла к выводу, что самым лучшим для них обоих было бы уехать на Запад: в Швецию или Финляндию, а там во Францию, в Германию (Западную, конечно), в Америку, куда угодно, лишь бы подальше отсюда, от этой опостылевшей страны, где жизнь так неласково обошлась с ними обоими.
Укрепившись в этих мыслях, она и подумала о рыбаке, о его темных делах, которые ей известны. Вот кто поможет осуществить их планы, перебраться на Запад…
«Их планы»! Только сейчас до Степана окончательно дошел страшный смысл ее слов. Забыв все на свете, забыв строгое предупреждение полковника, Степан не выдержал. Он накричал на Войцеховскую, грубо обругал ее, но та — хоть бы что! С мрачной улыбкой она смотрела на Степана, ожидая, когда он замолчит. Степан осекся.
— Дур-рак! — презрительно бросила Войцеховская. — Болван. Не хочешь по-хорошему, я поговорю с тобой иначе. Думаешь, буду умолять, в ножки кланяться? Как бы не так! Не дождешься! Да знаешь ли ты, голубчик, что, если здесь останешься, так твоя песенка спета? Что, не понимаешь? Сейчас поймешь. Да будет тебе известно, что кое-кому там, где нужно, известно во всех деталях, как ты намеревался поднять в воздух сверхскоростную боевую машину и угнать ее за границу. Помешала тебе выполнить твое изменническое намерение чистая случайность. Что? Такого намерения у тебя не было? Смешно! Интересно, как ты будешь это доказывать господам чекистам, когда они получат соответствующий материал и тряхнут тебя как следует? Самолет-то ты поднять пытался, никуда не денешься, не отвертишься…
Савин, слушая Войцеховскую, подавленно молчал, Трудно сказать, как бы он поступил, если бы не вспомнил в эту минуту полковника, свое ему обещание. Вернее всего, схватил бы Войцеховскую, поволок бы ее в милицию, куда угодно, где она получила бы по заслугам. Но теперь так поступить, поддаться первому порыву он не мог, Теперь между ним и этой женщиной стоял полковник Скворецкий, и Савин сдержался. Больше того, думая о полковнике, о его указаниях, Степан мгновенно оценил обстановку и понял, что Войцеховская не должна его ни в чем заподозрить, должна сохранить уверенность, что он, Степан Савин, послушное орудие в ее руках.
«Орудие!» — выразился тогда полковник. О, полковник и сам не знал, насколько был прав. А может, знал? Впрочем, сейчас не до рассуждений. Сейчас надо играть свою роль, играть до конца, чего бы это ни стоило.
Взглянув на Войцеховскую, Савин криво улыбнулся.
— Что ж, Анна Казимировна, ваша взяла! Мне податься действительно некуда.
Войцеховская смотрела на него с презрительной, торжествующей усмешкой. Выдержав минутную паузу, она заговорила. Теперь она говорила резко, лаконично, повелительно, как начальник говорит с подчиненным, хозяин со слугой. Она предложила Савину завтра же выехать в Латвию, в Вентспилс, и договориться с рыбаком (адрес которого она даст, он у нее имеется) о переброске их обоих через море, в сопредельную державу. Перед отъездом, сказала Войцеховская, она даст Савину крупную сумму денег, которую тот должен будет вручить рыбаку: не будет же тот даром браться за такое дело.
Да, кстати, добавила Анна Казимировна, пусть Савин предупредит рыбака, что это всего лишь аванс: как только они ступят на нужный им берег, будет заплачено больше, и не в каких-то там рублях, а в долларах. В долларах!
Что? Какова будет сумма и откуда у нее такие средства? Сумму Степан узнает тогда, когда она сочтет нужным ему это сообщить, а что до остального, так у нее нет никакого желания отвечать на идиотские вопросы. А теперь… теперь Савин может идти, он ей пока больше не нужен. Вот деньги на самолет до Риги и на путевые расходы, Завтра утром, с билетом в кармане, пусть явится к ней за авансом для рыбака.
Войцеховская указала Савину на дверь, Когда Степан, напоминавший своим видом побитую собаку (да, да, именно так он выглядел! Разве это плохо?), направился к выходу, она внезапно его остановила.
— Да, вот еще что, — сказала она брезгливо. — Смотри не вздумай валять дурака. Имей в виду, в случае чего, никакого разговора у нас не было. Ничего не было. Пьяный бред бывшего летчика, выгнанного из армии, отвергнутого женщиной, взаимности которой он тщетно добивался. А вот насчет самолета… насчет самолета тут же станет известно. Кому следует…
Вот, собственно говоря, и вся история.
Савин сидел на диване, судорожно сцепив пальцы. Лицо его было перекошено ненавистью. Подумать только: он, Степан Савин, комсомолец, сын большевика, потерял было голову из-за этой гадины. Влюбился! В кого? В кого? Ну, разве он неправ, говоря, что Войцеховскую надо арестовать, арестовать сейчас же? Немедленно. Разве он неправ?
Скворецкий молча смотрел на Степана, любуясь его яростью. «Что, — думал он, — голубчики, не вышло? Сорвалось? И не выйдет! Да, вы можете вскружить голову молодому парню, можете сбить его с пути, исковеркать ему жизнь. Бывает. Порой получается. Но повернуть нашего советского человека против партии, против советской власти, против своего народа — шалишь! Обожжетесь!»
Молчал Скворецкий, молчал и Савин, ожидая решения полковника. Наконец Скворецкий встал, прошелся раз-другой по комнате и, остановившись против Степана, сказал:
— Молодец, Степан, не подкачал. Ну, а насчет ареста… Арестовывать Войцеховскую мы не будем… — Полковник сделал паузу. — Пока…
— Как так? — ужаснулся Степан. — Она же шпионка! Как можно оставлять ее на свободе? Или… — Савин внезапно поник. — Или… Вы мне не верите, товарищ полковник? Сомневаетесь?
— Да ты что, дурак ты этакий, как ты мог такое подумать? — от души возмутился Скворецкий. — Но ты пойми, одной моей веры мало и мало одного твоего заявления. Арест человека — дело серьезное. Чтобы пойти на арест, нужны доказательства виновности и доказательства бесспорные, а у нас — что? Что мы имеем, кроме твоего заявления, сколько бы я ему ни верил? Ничего. И ты хочешь, чтобы, поверив тебе на слово, я пошел на такой серьезный и ответственный шаг, как арест? Да кто мне дал такое право? Полно, Степан, В какое время ты живешь? Подумай и о другом — допустим, ты прав: арестуем мы Войцеховскую. А она возьмет и заявит, что ты наговорил на нее. Из ревности, из мести. Назовет десяток свидетелей, которые знают историю твоих за ней ухаживаний, но не знают того, что известно нам с тобой. Свидетели, конечно, подтвердят ее слова и не подтвердят ничего из того, что рассказываешь ты. Факты окажутся против тебя, против нас. Понял? Нет, братец, Войцеховскую голыми руками не возьмешь. Она не глупа. Судя по всему, это крупный зверь. Такого нужно брать с поличным, на месте преступления. Да, лучше всего на месте преступления…
Задумавшись, полковник умолк и вновь принялся расхаживать по комнате. Затем, придя, по-видимому, к какому-то решению, подошел к Савину, опустился рядом с ним на диван:
— Вот что, Степан, в Ригу тебе ехать придется… И в Ригу, и в Вентспилс… Да, да, придется. Пусть Войцеховская действует, как намеревалась. Понял? Мешать ей не будем… до поры до времени. Впрочем, от окончательного решения сейчас воздержимся: дело серьезное, надо доложить Москве. Сделаем таким образом: завтра, как возьмешь билет на самолет и повидаешься с Войцеховской, звони мне. Встретимся. Вот тогда все и решим окончательно.
— Зачем звонить, товарищ полковник? Прямо от нее я приду к вам, в управление.
— Нет, нельзя. Вдруг да за тобой будут следить. Тут, брат, дело тонкое, всякое может случиться. Сделаем так: как освободишься, ты мне позвони, а встретимся… встретимся… Ты где теперь завтракаешь, обедаешь?
Савин смутился:
— Да так, где придется. Когда в кафе, когда в ресторане, а то и дома, всухомятку…
— В каком кафе? — спросил Скворецкий.
— В разных. Чаще в том, что на углу Лермонтовской и Центрального проспекта.
— А, это такое, в полуподвале?
— Точно, — кивнул Савин.
— Вот и хорошо, — сказал полковник, — в этом кафе и встретимся. Только уговор: ухо держи востро, задача тебе предстоит не из легких…
Глава 24
Утром следующего дня, когда полковник приехал в управление, его ожидал приятный сюрприз: в приемной, скромно примостившись на краешке стула, сидел Савельев.
— Ты как сюда попал? — напуская на себя суровый вид, спросил Скворецкий. — Почему не в больнице?
— Разрешите доложить, — срывающимся от волнения голосом ответил Савельев, поспешно вставая. — Выписали. Сегодня утром. Готов приступить к исполнению своих обязанностей…
— Ишь ты какой быстрый! «Приступить»! А долечиваться кто будет? А на курорт? Я тебе что говорил? Нет, на юг, в санаторий. Немедленно в санаторий.
Кирилл Петрович говорил строго, сурово, но в морщинках возле его глаз таилась добродушная, лукавая усмешка. Савельев это заметил.
— Товарищ полковник, — сказал он, храбрясь, — я здоров, совершенно здоров. На курорт можно и после, когда… когда закончится дело Черняева.
— Вот оно что! — сдвинул брови Скворецкий. — Что же это получается, а? Выходит, вы с майором Мироновым за моей спиной договариваетесь: куда он, туда и ты? «Савельеву, мол, нельзя отдыхать, пока не кончено с делом Черняева»! — передразнил кого-то, по-видимому Миронова, полковник.
Савельев молча переминался с ноги на ногу.
— Ладно, — сказал полковник. — Садись. Сиди тут, жди. Майора Миронова ко мне, — приказал он секретарю, — а заодно и Луганова. Быстро!
Через несколько минут Миронов и Луганов были у полковника. Увидев Сергея, Миронов на ходу дружески кивнул ему и ободряюще подмигнул: держись, мол, брат. Страшен черт, да милостив бог!
Кирилл Петрович заканчивал разговор по прямому проводу с Москвой, с генералом Васильевым. Из отрывистых фраз полковника — «Никак нет, Семен Фаддеевич, он парень смелый, не растеряется»… «Слушаю, пошлем вдвоем»… «Да, с Ригой свяжусь тотчас»… — они поняли, что за последние часы произошло нечто новое, что-то такое, чего они еще не знали.
Закончив разговор, полковник положил трубку. Было заметно, что он чем-то взволнован. Однако прежде чем посвятить Миронова и Луганова в суть дела, рассказать о событиях минувшей ночи, Скворецкий заговорил о Савельеве.
— Так как же, Андрей, — спросил он Миронова, — что с твоим протеже будем делать? Ты с врачами говорил?
— Говорил, Кирилл Петрович. Врачи согласны, чтобы он приступил к работе, но при двух условиях. Первое — чтобы на протяжении недели-полутора работа не была связана со значительной физической и, главное, нервной нагрузкой. Второе — через месяц-два Сергея все-таки надо будет послать на курорт: долечиваться. Говоря по совести, эти требования меня смутили, особенно первое: ну какое ему подобрать дело, не требующее нервов? В нашей профессии такое вряд ли найдешь.
— То-то, «смутили». А он, Савельев, уже здесь. В приемной сидит.
— Видел, — вздохнул Миронов. — И физиономию его видел. Надо полагать, вы на него изрядный ушат холодной воды опрокинули.
— Ушат ушатом, — улыбнулся полковник, — а работенку я ему присмотрел: и тебе нужная и важная, и вроде курорта — сиди себе посиживай и поджидай у моря погоды. Вот именно — у моря. В прямом смысле этого слова.
Не ожидая расспросов, Скворецкий подробно рассказал о событиях минувшей ночи, об указаниях, которые получил от генерала Васильева.
— Обратите внимание, как похожа беседа, что вела Войцеховская с Савиным, на ту, которую, судя по словам Черняева, вела с ним Корнильева. Любопытно, а? Прямо один почерк. Впрочем, у этой шатии почерки не всегда разнятся. Решено, — продолжал Скворецкий, — послать Савина в Вентспилс, к рыбаку. Пусть договаривается, как того требует Войцеховская. Что произойдет дальше, вы оба, конечно, догадываетесь. Но Савину надо дать хорошего напарника, смелого и инициативного чекиста, с которым до поры до времени он будет действовать вдвоем. Пошлем Савельева — он там будет на месте: сиди и жди. И для работы нужно, и сам окончательно окрепнет.
— Судя по тому, с каким лицом сидит Савельев в приемной, — заметил Андрей, — ему эта командировка не очень по душе.
— Не по душе? — расхохотался Скворецкий. — Да он и понятия ни о чем не имеет. Пригласи-ка, кстати, его сюда.
Как только Савельев вошел и робко уселся, полковник спросил:
— Итак, насколько я понял, ты считаешь, что более или менее подремонтировался и способен вернуться к работе?
— Так точно, товарищ полковник. К работе могу приступить хоть сегодня…
— Сегодня? Именно это и требуется. Видишь ли, как раз сегодня мы начинаем одну операцию, связанную с делом Черняева. Прямо скажу, операция сложная, не без риска, связанная с отъездом из Крайска. Как, хватит силенок? Выдержишь?
— Выдержу, товарищ полковник! — восторженно воскликнул Сергей. — Не беспокойтесь. Готов ехать хоть сейчас, хоть сию же минуту.
— Ну, сию-то еще не сию, но сегодня. Поедешь в Латвию. Есть там такой город — Вентспилс, вот туда и поедешь. Ехать придется вдвоем, вместе с одним военным. Летчиком. Савин его фамилия. Степан Сергеевич Савин. Он мне должен с минуты на минуту позвонить. Как позвонит, так мы с тобой с ним встретимся, тогда и обсудим, что да как. Вопросы будут?
— Никак нет, товарищ полковник. Все ясно.
— А коли ясно, так иди оформляй командировку и жди моего сигнала.
Савельев, с лица которого не сходила счастливая улыбка, поспешил выйти из кабинета: вдруг полковник передумает, изменит свое решение, пошлет его на курорт?
Проводив его взглядом, Кирилл Петрович повернулся к Миронову и Луганову:
— Как, друзья, не подведет нас молодежь — Савин с Савельевым? Не наломают там дров?
— Конечно, нет, — Заверил его Миронов. — Первый этап операции Савельеву поручить можно. Вполне. Справится. И за Савиным поглядит. Оно не лишнее. Когда же дело подойдет к самому, так сказать, кульминационному моменту, к развязке, тогда их двоих будет мало. Тут уж надо будет ехать или Василию Николаевичу, или мне.
— Операцию, конечно, будет проводить один из вас, а то и оба вместе, — заметил Скворецкий. — Теперь насчет Макарова, которому была адресована телеграмма, та, что Семенов отправил. Личность его, как сообщил генерал, выяснили. Личность, скажем прямо, заурядная. Грехов за этим Макаровым вроде бы никаких нет. Если что и любопытно, так это род его занятий: продавец комиссионного магазина. Семен Фаддеевич высказал предположение, что этот Макаров может служить просто посредником, своего рода связным.
— Что касается тебя, — повернулся полковник к Андрею, — так есть указание: направить тебя в Москву. Там отыскался какой-то полковник в отставке, старинный друг Черняева. Генерал считает, что беседовать с ним должен ты, никто другой. Я думаю, что сейчас мы без тебя обойдемся. Так что, если нет возражений, собирайся в дорогу.
Только Миронов решил что-то сказать, как раздался телефонный звонок:
— Да… Да, я… Так… Да, конечно, как условились. Буду… — полковник посмотрел на часы, — ровно через тридцать минут. Занимай столик и жди…
Он не спеша положил трубку на рычаг.
— Ну вот, — сказал он с удовлетворением. — Савин звонил. У него все в порядке: билет в Ригу купил, у Войцеховской был. Получил аванс для рыбака и соответствующее напутствие. Сейчас поеду — узнаю подробности. Где Савельев? Тащите его сюда. Если ко мне вопросов нет, задерживать не буду. Да, с тобой, Андрей, вряд ли увидимся, так что давай руку и смотри там, в Москве, не задерживайся.
В Москву Андрей уезжал со спокойной душой: в делах наступило нечто вроде затишья. Правда, Андрей был глубоко убежден, что затишье это было кратковременным, предгрозовым. Да, гроза вот-вот должна была разразиться, но где? В Крайске? В Москве? Завтра Семенов выезжает в Москву, где, если Миронов был прав, состоится встреча, которая на многое может пролить свет. Хорошо, что в день приезда Семенова в Москву Миронов будет там, на месте.
Но Семеновым дело не кончалось. А Войцеховская? Со дня на день и она должна была тронуться, покинуть Крайск. А уж как только она отправится в свое путешествие, зевать не придется. Да, окончательно решил Андрей, если сейчас и затишье, так перед бурей. Вот только Черняев… Насчет Черняева перемен пока не предвиделось. Капитон Илларионович сидел по-прежнему в психиатрической больнице и лаял по-собачьи. Надежды на скорое возвращение человеческой речи, судя по всему, было мало. Не спешила с выводами и судебно-психиатрическая экспертиза. Как узнал стороной Миронов, настроение у экспертов было не из обнадеживающих: судя по предварительным данным, болезнь Черняева была тяжелой, затяжной…
Не было ничего нового и о брате Корнильевой, Георгии Николаевиче. Он все еще бродил где-то в горах и в Алма-Ате не появлялся.
Таков был итог, который подвели Миронов и Луганов перед отъездом Андрея в Москву.
Миронов на этот раз летел самолетом: время было дорого.
Сразу по прибытии в Москву, прямо с аэродрома, он поехал в Комитет. Как он и ожидал, материал для него был уже подготовлен. Миронову вручили справку, в которой значилось, что полковник Николай Григорьевич Шумилов, пятидесяти трех лет от роду, вышедший год назад по состоянию здоровья в отставку, на пенсию (сказались последствия тяжелых фронтовых ранений), проживает постоянно под Москвой, на даче. Адрес дачи в справке указывался. Указывалось также, что в прошлом, еще до войны, полковник окончил военно-инженерную академию, по специальности — строитель. Как гласила справка. Шумилов в годы учебы в академии был однокурсником Черняева.
Ознакомившись со справкой, Миронов решил немедленно отправиться на поиски Шумилова.
До дачного поселка, где жил Шумилов, Андрей добрался электричкой. Дача, которую он легко нашел, была небольшой, одноэтажной, с просторной застекленной верандой. Небольшим был и участок, примыкавший к даче, огороженный низким штакетником.
На участке росло несколько плодовых деревьев, виднелись кусты крыжовника, малины, смородины. Сад, как с первого взгляда определил Миронов, был хорошо ухожен: деревья и кусты умело подрезаны, ягодные кусты старательно окучены.
Калитка оказалась незапертой, звонка не было, и Андрею ничего другого не оставалось, как идти прямо к даче. Поднявшись на невысокое крыльцо, он постучал в дверь, обшитую дерматином. Дверь распахнулась. Перед Мироновым стоял невысокий, коренастый человек, с сухим, нездоровой желтизны лицом. Взгляд его был пытлив и в то же время доброжелателен.
— Простите, — сказал Миронов, — мне нужен Шумилов. Николай Григорьевич Шумилов. Полковник в отставке. Не вы ли, случайно, будете?
— Угадали, — пронзительным тенорком отозвался тот. — Я самый и буду Шумилов. Милости прошу.
Полковник провел Миронова в небольшую, скромно обставленную комнату, служившую, судя по всему, столовой. Предложив гостю сесть и усевшись в плетеное кресло, полковник вопросительно посмотрел на Андрея.
— Прежде всего позвольте представиться, — начал Андрей. — Фамилия моя Миронов. Я — сотрудник Комитета государственной безопасности при Совете Министров СССР. Вот мое удостоверение.
Полковник взял удостоверение, внимательно просмотрел его и вернул.
— Слушаю вас, чем могу быть полезен?
— Видите ли, — начал Миронов, — насколько нам известно, вы были в свое время знакомы с Капитоном Илларионовичем Черняевым. Не могли бы вы сообщить о нем некоторые сведения?
— С Капитоном Черняевым? — повторил Шумилов. — Да, я был с ним знаком. Капитон был моим другом.
Полковник горестно вздохнул.
— Простите, вы сказали «был»? — спросил Миронов. — А что же с ним сталось?
Шумилов задумался.
— Представьте себе, — сказал он наконец, — на этот вопрос мне трудно ответить. Это вас удивляет? Понимаете, тут какая-то путаница. Капитон, я имею в виду Черняева, вроде бы погиб в начале войны. Такие дошли до меня вести. Года два-три я о нем ничего не слышал и считал, что его нет в живых. Потом, уже война кончилась, узнаю, что есть среди военных строителей Черняев, работает где-то у черта на куличках. Навел справки: говорят, Капитон Илларионович. Что, думаю, за ерундовина такая? Жив, выходит, Капитон. Но почему молчит? Узнал я адрес, написал: ни ответа, ни привета. Вот я и думаю: может, это вовсе и не он, может, совпадение? Хотя имя-то и отчество редкое. Так ничего толком и не знаю.
— Ну, а о том, вашем Черняеве, что бы вы могли сказать?
— О! О нем многое можно сказать. Хороший был парень, порядочный, настоящий коммунист. И инженер толковый.
Шумилов с охотой принялся перечислять достоинства своего прежнего друга, рассказывать различные эпизоды из прошлого.
— Скажите, — спросил Андрей, когда полковник закончил свой рассказ, — из родственников Черняева, его близких вы никого не знали?
— Нет, — сказал полковник, — никого. Да у Черняева, по-моему, и родственников-то не было. Была, правда, одна девушка, Машей звали. Капитон был с ней близок, жениться хотел. Война помешала. А она… она считала его погибшим. Ну, а что в таких случаях бывает — сами знаете. Вот я Машу с той поры и не встречал.
— Маша? — переспросил Миронов. — Этого маловато. Фамилию ее не скажете?
— Почему не сказать? И фамилию скажу, и адресок. Помню, где-то записывал. Сейчас поищу.
Шумилов вышел из комнаты и несколько минут спустя вернулся со старой, истертой записной книжкой.
— Вот, пожалуйста: Мария Михайловна Воронцова. Жила она раньше на Большой Ордынке, в Замоскворечье, невдалеке от Третьяковской галереи. Видите? Вон он, адрес. Только живет ли там сейчас — не скажу, не знаю.
— Еще один вопрос, если разрешите. Среди лиц, изображенных на этих фотографиях, нет никого, кто был бы вам знаком? — Андрей протянул Шумилову несколько фотографий, между которыми находилась и фотография Черняева.
Взяв фотографии, полковник принялся внимательно их рассматривать, откладывая одну за другой в сторону.
— Нет, — говорил он, — этого я не знаю. Ни этого. И ни этого…
Очередь дошла до фотографии, на которой был изображен Черняев. Шумилов задержал ее в руках дольше, нежели предыдущие. Андрей внимательно наблюдал за выражением его лица. Еще раньше, вскоре после ареста Черняева, во время первых допросов, у Андрея мелькнула мысль: а тот ли это человек, за которого он себя выдает? Но, как он сам понимал, основания для такого предположения были весьма шаткими, поэтому Миронов ни с кем своими предположениями не поделился. Теперь же, в ходе беседы с Шумиловым, мысль эта шевельнулась вновь: а что, если Черняев — не Черняев?
Но вот Шумилов, глубоко вздохнув, отложил фотографию в сторону, к уже просмотренным. Что же? Не опознал Черняева? Значит… Значит, это не Черняев? А Шумилов, словно испытывая терпение Андрея, с минуту молча пожевал губами, затем снова потянулся к злополучному снимку.
— Знаете, — сказал он, и в голосе его послышалось колебание, — это, пожалуй, Капитон Черняев. Я не ошибся?
Андрей с облегчением вздохнул. Нет, ошибки не было. Черняев — это Черняев. Но решать — решает пусть сам Шумилов, подсказывать нельзя.
— Вы извините, Николай Григорьевич, — улыбнулся Андрей, — но я вам не советчик. Это у нас не принято. Вы уж лучше сами разберитесь…
— Да, — уже увереннее сказал Шумилов. — Это Черняев. Но как изменился!
Он подержал фотографию еще мгновение и с новым вздохом отложил в сторону, взявшись за другие, еще не просмотренные. Перебрав их по очереди и не найдя никого, кто был бы ему известен, Шумилов вновь вернулся к фотографии, на которой был изображен Черняев. Пристально следя за выражением лица полковника, Миронов чувствовал, как улегшееся было волнение охватывает его с новой силой. Полковник опять принялся изучать фотографию Черняева, то приближая ее к глазам, то отдаляя.
— Нет, — внезапно сказал он, кладя фотографию на стол. — Боюсь, я ошибся. Похож, чертовски похож, и все же, думаю, это не Черняев. Овал лица вроде бы его, но глаза, рот… Нет, не он.
— Николай Григорьевич, — укоризненно сказал Миронов, — нельзя ли все же как-нибудь более определенно: кто это — Черняев? Не Черняев?
— А определеннее я вам, батенька, не скажу, увольте! — неожиданно рассердился полковник. — Может, Капитон, а может, и нет. С годами люди меняются…
Отлично понимая, что больше Шумилов не скажет ничего, не может сказать, что неправильным было бы требовать определенности там, где ее нет, Миронов распрощался с полковником.
Вернувшись в Москву, Андрей прямо с вокзала отправился на Большую Ордынку по адресу, который дал Шумилов. А вдруг Мария Михайловна Воронцова, думал он, живет там, где жила и раньше?
День этот, должен был признать Миронов, выдался для него везучим: Воронцову он застал дома, как прежде Шумилова. Миронова она приняла любезно, но на вопросы его отвечала сдержанно, не желая, как решил Андрей, ворошить старое, прожитое и пережитое.
Да, говорила Воронцова, Черняева она знала. Знала близко. Хороший был человек.
Почему «был»? Потому что, как она полагает, его давно нет в живых. Несколько неопределенно она говорит потому, что неопределенным было известие о его гибели. Черняев числился пропавшим без вести. Потом… потом встретился другой человек… Они поженились. Естественно, Черняева она больше не искала. Правда, у нее однажды о Черняеве спрашивали, но ничего толком она сказать не могла.
Как? Кто спрашивал? Один военный. Майор. Говорил, что был вместе с Капитаном в окружении. Интересовался его родственниками, друзьями.
Занятно, между прочим, сам этот майор был похож на Капитона. Не очень, если внимательно приглядеться, но похож.
Не знает ли она кого-нибудь из тех, кто изображен на этих фотографиях? Как же, знает. Вот он, майор, который приходил наводить справки о Черняеве. Он самый.
Воронцова уверенно указала на фотографию… инженер-подполковника Черняева Капитона Илларионовича.
— Вы… — откашлялся Миронов. — Вы не ошиблись? Это действительно тот самый майор, который интересовался Черняевым?
— Что вы, — улыбнулась Воронцова, — как я могу ошибиться? Я же вам говорила, что этот майор чем-то напоминал Капитона Илларионовича, как же я могла его не запомнить? Он, ручаюсь вам, он. Можете не сомневаться.
Да, теперь сомневаться было нечего: Черняев и вправду оказался не Черняевым. Мало того, этот Черняев, прежде чем вступить в роль Черняева, ходил и собирал сведения о нем, о его родственниках, близких, знакомых…
Извинившись перед Воронцовой, что отнял у нее столько времени, Миронов поспешил в Комитет.
Генерала Васильева на месте не оказалось: день за разъездами пролетел незаметно, стоял вечер. Приходилось ждать завтрашнего дня…
На следующее утро, едва генерал Васильев появился в своем кабинете, Миронов прошел к нему. Поздоровавшись с Андреем, которого после его приезда из Крайска генерал еще не видел, Семен Фаддеевич спросил:
— Судя по выражению вашего лица, произошло нечто из ряда вон выходящее, не так ли?
— Так точно, Семен Фаддеевич, — не без волнения сказал Миронов.
— Ну что же, докладывайте.
— В Москву я прибыл вчера, — начал Миронов, — заехал в Комитет и, получив адрес полковника в отставке Николая Григорьевича Шумилова, отправился к нему. Шумилов живет под Москвой, на даче. Полковник Шумилов дружил с Черняевым еще…
— Знаю, — перебил генерал. — Справку на Шумилова я видел. Так что же интересного он вам сообщил?
— Шумилов сообщил мне о бывшей невесте Черняева, некой Воронцовой. Я побывал и у нее. Шумилову и Воронцовой я предъявил среди других фотографию Черняева. Они…
— И они Черняева не опознали. Так?
— Семен Фаддеевич, — изумился Миронов, — откуда вы знаете?
— Ладно, ладно, об этом потом, докладывайте поподробнее, что произошло у Шумилова, у Воронцовой. Подробнее — важны детали.
Слово за словом Миронов воспроизвел весь разговор сначала с Шумиловым, затем с Воронцовой. Закончив рассказ, Андрей вновь спросил:
— Семен Фаддеевич, скажите все-таки, как вы могли знать, что Черняева не опознают, что Черняев — не Черняев?
— Ну, знать-то я этого не знал, но не исключал такой возможности. Когда же сейчас вы явились ко мне в таком взволнованном состоянии, то, зная, где вы были вчера, мне нетрудно было понять, что мое предположение подтвердилось. Как видите, все очень просто.
— Да, просто! — воскликнул Миронов. — Но как, откуда вы могли догадаться, что Черняев — не Черняев? Каким образом?
— И тут нет никакого чуда, — спокойно ответил генерал. — Собственно говоря, эту мысль подсказал мне не кто иной, как вы сами.
— Я? — воскликнул Миронов. — Я? Что вы, Семен Фаддеевич? Я вам этого не говорил. Правда, одно время у меня такая мысль мелькнула, но, теперь каюсь, даже с вами я ею не поделился. Думал, бред.
— И зря так думали. А поделиться, хотели вы этого или не хотели, кое-чем все же поделились. Вспомните, как вы докладывали о первых допросах Черняева: советский офицер, коммунист, а ведет себя как-то странно, не похоже на коммуниста: «я», «мое», «мне», «я приговорил», «я привел приговор в исполнение». Помнится, вы тогда говорили, что поведение Черняева никак не вяжется с тем жизненным путем, который он прошел. Был такой разговор?
— Был, — ответил Миронов. — Но почему же вы сразу ничего не сказали?
— А вы? — усмехнулся генерал. — Вы же толком тоже ничего не сказали. У меня возникло лишь предположение, которое нуждалось в проверке. Ну, а что дала проверка, сами видите.
— Ага! — воскликнул Миронов. — Теперь ясно. Вот оно, значит, почему вы так настойчиво требовали, чтобы были разысканы прежние друзья Черняева, его близкие, чтобы я лично с ними побеседовал!
— Может, и так, — вновь улыбнулся генерал. — Дело, однако, сейчас не в этом. Важно другое: так и так о прежних знакомствах Черняева мы вспомнили с опозданием, упустили немало времени, а это промах, большой промах.
— Да-а, — уныло протянул Миронов. — Времени упущено немало. А теперь?.. Теперь начинай все сначала. В который уже раз. Черняев — не Черняев! Подумать только! Кто же он такой, будь он неладен?
Глава 25
Поездки в Москву для Ивана Петровича Семенова были делом привычным. Вагон, в котором он нес свою нехитрую, хотя и хлопотливую службу, постоянно включали в состав московского поезда. Однако на этот раз Семенов уезжал из Крайска в несколько необычном состоянии духа — он был встревожен, нервничал. Причиной тому было последнее свидание с «Ферзем» (под этой кличкой Семенов знал Войцеховскую, ничего, кроме клички, ему известно о ней не было).
Это свидание вызывало тревогу, настораживало. Ферзь определенно волновалась. Правда, она пыталась скрыть от Семенова свою нервозность, но он — стреляный воробей, его на мякине не проведешь.
Что же, однако, могло произойти? Что вывело Ферзя из равновесия, напугало ее? Она, как видно, что-то почуяла, вот и всполошилась. Ну, а он, Семенов, что будет с ним? Его по боку, пусть выкручивается сам как хочет? Что ж, в той игре, которую он уже вел много лет, это было правилом: гибнешь сам, топи другого. Тут о взаимной выручке не думали, куда там! Да, жизнь… Жизнь? Да будь она проклята, такая жизнь!
Будь проклята? Ну, а что делать? Как и что можно изменить? Отказаться от выполнения тех заданий, которые тебе поручают, хотя бы вот от этого, с которым он едет сейчас в Москву? Попробуй откажись! Да что там, отказывайся не отказывайся, а просто не выполни. Потихоньку. Скажи: так, мол, и так, все сделал, а сам — в кусты. Не выйдет. Узнают. Всё «они» про него, Семенова, знают, церемониться не будут. Чуть что — сотрут в порошок, и мокрого места не останется. Такие вот, как эта Ферзь. Знает он их, насмотрелся.
А чекисты? О тех и говорить нечего. Попадись к ним в руки — не выберешься! Так ведь и Ферзь говорила, а она-то уж знает!..
Да, выхода у Семенова не было. Оставалось одно — жить, как он жил раньше, как жил все эти годы. Жить в постоянном страхе, вздрагивая от каждого окрика, от каждого стука в дверь. Жить одной лишь надеждой, которая все-таки, несмотря ни на что, теплилась в его душе: авось пронесет. Авось «они» вспомнят когда-нибудь свои обещания, отпустят его, позволят уехать туда, в ту страну, где в банке на его счет откладываются из года в год доллары, которые позволят ему осуществить давнишнюю мечту: купить где-нибудь дом с небольшим участком и доживать свой век тихо, спокойно…
Только вспомнят ли «они» про эти обещания? Да и есть ли доллары? Как вообще все это произошло? Жил он, Семенов, мирно, никому не делая и не желая зла. Жил в Минске, служил на железной дороге. Была семья: жена, дети… Тут на тебе: война, будь она проклята! Оказался, конечно, в армии, как все. Воевал. Как воевал? Тоже, как все: другие бежали в первые месяцы войны от немецких танков — и он бежал; другие зарывались в землю, били по врагу — и он бил; другие… попадали в плен — и он попал. И в плену, как все… Хотя так ли уж как все? Что перед собой-то лукавить? Нет, Семенов вел себя не как все. Он, наделенный от природы могучим телосложением, недюжинной силой, был трусом. Боялся, когда воевал, испугался до потери разума, очутившись в плену. Больше всего Семенов боялся физической боли, до ужаса боялся. С этого, пожалуй, все и пошло…
Первое время ему везло — его ни разу не ранило, даже не царапнуло. В плен он попал в сорок третьем году летом, а там сразу лагерь, голод, пытки, побои. Тут-то и сказалось, что он не таков, как все. Если другие, куда более хлипкие на вид, держали себя мужественно, не клонили перед врагом головы, то он струсил, да еще как струсил! Лишь бы выжить, выжить любой ценой: лишь бы избегнуть побоев, лишь бы кормили, давали есть, жрать… Жрать! Вот на чем были сосредоточены все помыслы Семенова, когда он очутился в гитлеровском лагере.
В этот же лагерь попал, как нарочно, бывший комиссар их полка, того полка, в котором Семенов начинал войну. В плен он попал давно, в первые месяцы войны, раненным, изменился сильно, только глаза остались прежними. Вот по этим-то глазам, да еще по голосу Семенов его и узнал.
Комиссар числился рядовым. Поэтому, скорее всего, и уцелел. Только рядовым считало его лагерное начальство, а пленные признавали за старшого. Во всем слушались. Не тратя времени, Семенов сообщил лагерному капо, что за птица этот «рядовой». Сообщил за лишнюю миску баланды, за пайку прогорклого, вязкого лагерного хлеба…
Тут и пошло: комиссар исчез, а его, Семенова, гестаповцы не обошли своей милостью. Вскоре он и сам стал капо — лагерным надзирателем. Теперь уж не его били, а он бил, бил других. Боялся, а бил…
Там — новый лагерь, на западе, за Эльбой. В лагерь пришли американцы. Так кончилась для Семенова война. Впрочем, не кончилась: кончилась одна, началась другая, тайная. Семенов оказался сначала в лагере для перемещенных лиц, потом «они» (кто «они» — Семенов толком не знал: какие-то боссы, по-видимому, из разведки) вызвали его, напомнили про комиссара, еще кое про какие его дела в гитлеровских лагерях и предложили выполнять их задания. Он, конечно, согласился: куда денешься?! В лагерях он значился номером, как и все: номер и номер, никто из заключенных его подлинного имени не знал. Иван Петрович Семенов числился на родине пропавшим без вести. Но «они» — «они» знали про него всё. Всё знали и всё учитывали. Несколько месяцев в разведывательной школе, и Семенов очутился в Крайске. Задача его была простая: к нему приходили люди, называли пароль, после чего он выполнял их задания. Задания были разные, порой не легкие… Но ему платили, платили щедро, а главное — обещали со временем устроить побег, потом — отпустить на покой. И доллары в банке…
Приходившие с паролем менялись: сначала один, потом другой. Бывали и перерывы, когда по году, по два Семенова вообще не трогали, казалось, забыли. Но нет, вспоминали вновь. Теперь вот уже полгода им командует Ферзь, будь она неладна!
Только к чему эти воспоминания, эти мысли? Что от них проку? Семенов рванул дверь вагона с ожесточением, сплюнул в ночную тьму, захлопнул дверь и, покинув тамбур, вернулся к себе, в купе, проводников, где блаженно похрапывал на верхней полке его напарник, не ведавший ни забот, ни тревог.
Поезд пришел в Москву точно по расписанию. Провозившись с уборкой вагона, со всякими делами часа два, Семенов вышел на обширную привокзальную площадь. Торопиться ему было некуда, время в запасе еще было, и он шел не спеша, внимательно оглядываясь по сторонам. Как, однако, ни изощрен был Семенов в различных уловках, сколь внимательно он ни осматривался, проверяя, не увязался ли за ним «хвост», ничего подозрительного он не заметил. Между тем всю дорогу, как и ранее в Крайске, невдалеке от него находились оперативные работники… Сейчас, в Москве, крайских оперативных работников сменили Миронов и два сотрудника КГБ, выделенные ему в помощь.
Семенов, потолкавшись сначала у газетного киоска, затем у табачного, купил пачку «Казбека» и направился в метро. Возле входа он замешкался, закурил, с минуту постоял и, докурив папиросу, двинулся вниз по лестнице. Затем сел в очередной поезд и, сделав несколько пересадок, сошел на станции «Маяковская». Выйдя наверх, он направился пешком к площади Пушкина. Дойдя до площади, Семенов свернул вправо, на Тверской бульвар, и двинулся по бульвару к Никитским воротам. Миронов и оперативные работники ни на минуту не упускали его из виду.
В конце бульвара, возле памятника Тимирязеву, Семенов круто повернул и пошел обратно, вновь к площади Пушкина. В этот момент один из оперативных работников быстро поравнялся с находившимся невдалеке Мироновым, тронул его за локоть и чуть заметным кивком указал на скамейку, на которой сидело несколько человек.
— В чем дело? — тихо спросил Миронов.
— Заметили на этой скамейке того, в серой шляпе, который читает «Правду»? — шепнул оперативник.
— Видел, — сказал Андрей. — Кто это?
— Да я и сам не знаю, только этот субъект терся возле комиссионного магазина, где работает Макаров. Я там был и еще тогда его приметил. Он дважды заходил в магазин.
— Занятно. А вы не заметили, этот тип обратил внимание на появление Семенова?
— Трудно сказать, — ответил оперативный работник, — я его не сразу увидел. Мне только кажется, что, когда мы шли вперед, к памятнику Тимирязеву, он сидел без перчаток, а теперь их надел. Видите, сидит в перчатках.
— Знаете что, — мгновенно решил Миронов, — я останусь здесь, подсяду к этому субъекту. Вдруг Семенов вернется. На всякий случай держите фотоаппарат наготове. Потребуется — фотографируйте.
Оперативный работник молча кивнул и прибавил шагу, а Андрей повернул обратно, не спеша подошел к скамейке, на которой теперь, кроме незнакомца, никого не было, и с видом смертельно усталого человека тяжело опустился на нее. Незнакомец сидел на одном краю скамейки, Миронов — на другом. Любой, кто посмотрел бы со стороны на этих двух людей, наверняка пришел бы к выводу, что ни одному из них нет до другого никакого дела. Между тем это было не так. Миронов, сидя вполоборота к незнакомцу, рассеянно посматривал по сторонам, не упуская в то же время из виду ни одного движения, ни одного жеста своего соседа. В свою очередь, и тот, как сразу определил Андрей, исподтишка к нему присматривался. Однако весь вид Миронова, выражение его лица свидетельствовали о таком безразличии к окружающему, что незнакомец успокоился и, как можно было подумать, вновь углубился в чтение газеты.
Прошло пять минут, десять… Андрей все так же сидел, откинувшись на спинку скамейки, полуприкрыв глаза. Все так же сидел и незнакомец, шурша полосами газеты. Вдруг он шевельнулся, снял перчатки, сунул их в карман и снова взялся за газету. В то же мгновение Миронов краешком глаза заметил Семенова, возвращающегося от площади Пушкина.
«Ага, — подумал он, — кажется, я не ошибся. Ну теперь держись!»
— Прошу извинить, может, чуток потеснитесь? — обратился Семенов к незнакомцу, подходя к скамейке и намереваясь усесться на тот ее край, ближе к которому сидел субъект в серой шляпе.
Тот буркнул себе под нос что-то невнятное и слегка отодвинулся, освобождая место. Никакого интереса к появлению Семенова он, судя по всему, не проявил.
Семенов молча сел, молча достал из кармана пачку «Казбека», вынул папиросу и принялся рассеянно разминать ее между пальцами. Незнакомец чуть оживился.
— Сосед, а сосед, — обратился он к Семенову, — не угостите папиросой? Свои дома забыл.
— Отчего же, — ответил Семенов, протягивая незнакомцу пачку. — Пользуйтесь.
Незнакомец взял пачку, достал оттуда папиросу, а пачку опустил в карман. В правый карман, как это отчетливо видел Миронов.
— Сосед, а папиросы-то… — с ухмылкой спросил Семенов.
— Вот черт, рассеянность проклятая, — виновато сказал незнакомец и, вынув пачку «Казбека» из левого кармана, отдал ее Семенову.
«Вот оно! — мгновенно решил Миронов. — Вот где собака зарыта. Как быть?»
Тем временем Семенов обнаружил, что у него нет спичек, и воспользовался спичками незнакомца. С коробкой спичек произошла та же история, что и с пачкой папирос: в руки незнакомца перешел коробок, извлеченный Семеновым не из того кармана, в который он опустил полученные от соседа спички.
Миронов больше не размышлял: теперь все решали секунды. Незнакомцу так и не довелось опустить в карман коробок, врученный ему Семеновым. Мгновение — и рука незнакомца оказалась вывернутой за спину, а коробок спичек очутился у Андрея.
— Вы что?! — яростно повернулся к нему незнакомец. — С ума сошли? Хулиган! Сейчас же отпустите!..
Но Миронов и не думал его отпускать. Рывком он поднял незнакомца со скамейки, ставя его между собой и Семеновым — мало ли что? — и тихо, раздельно сказал:
— Не надо, гражданин, не советую поднимать шума. Ведите себя благоразумно. Полагаю, публичный скандал никак не в ваших интересах. Пройдемте в отделение милиции, там все и выясним.
— К черту милицию! — взревел незнакомец. — Никуда я не пойду. Вы не имеете права. Я… Я…
Миронов не отвечал. С силой сдавив руку незнакомца так, что тот скорчился от боли, Андрей не спускал глаз с Семенова, готовый к любой неожиданности. Семенов, однако, и не думал вмешиваться. Трусливо вобрав голову в плечи и воровато оглянувшись по сторонам, он стремительно вскочил, намереваясь поскорее унести ноги. Но не тут-то было! Перед ним выросли двое оперативных работников и цепко ухватили его за руки, не давая ступить и шага.
— Спокойно, — сурово сказал один из них. — Спокойно, гражданин. Пройдемте с нами.
Семенов сразу сник, ссутулился, казалось, стал ниже ростом и безропотно последовал между двумя оперативными работниками. Миронов чуть повернул руку незнакомца и слегка подтолкнул его в спину, направляя за Семеновым и оперативными работниками. Все это заняло считанные секунды, было сделано так ловко, что никто из прогуливающихся на бульваре толком ничего и не заметил, не попытался вмешаться.
В отделении милиции Семенов тяжело опустился на лавку, стоявшую в коридоре, и тупо уставился в пол. Коробку «Казбека», полученную от незнакомца, он без звука вручил Миронову: в коробке под слоем папирос лежала пачка сторублевок. Андрей пересчитал — двадцать пять штук; итого, две с половиной тысячи рублей.
Незнакомец, в отличие от Семенова, бушевал. Прорвавшись вслед за Мироновым в кабинет начальника отделения, брызжа Андрею в лицо слюной, он кричал:
— Как вы смеете, на каком основании? Да вы знаете, кто я такой?! Я — иностранный подданный и вам неподвластен. Вы поплатитесь, поплатитесь за самоуправство!..
— Успокойтесь, гражданин, разберемся, — спокойно сказал начальник отделения. — Если с вами поступили незаконно, виновных накажем. Позвольте ваши документы…
Незнакомец швырнул на стол пачку документов. Он сказал правду: из документов было видно, что их обладатель является иностранным подданным Ричардом Б., находится в Советском Союзе в качестве туриста.
Миронов без промедления связался по телефону с генералом Васильевым и коротко доложил о происшедшем.
— Сколько? — переспросил генерал, выслушав Миронова. — Две с половиной тысячи за коробок спичек? Неплохо! А коробок этот вы осмотрели?
— Конечно, Семен Фаддеевич, самым тщательным образом. На первый взгляд ничего подозрительного: коробок как коробок, кроме спичек, внутри ничего.
— Хорошо, — решил генерал, — составьте акт, в котором укажите все обстоятельства передачи того и другого коробка Семеновым иностранцу и иностранцем Семенову. Деньги и спичечную коробку немедленно ко мне.
— Уже послал, Семен Фаддеевич. Один из работавших со мной сотрудников будет у вас с минуты на минуту.
— Добро! Тогда так: покончите с актом и займитесь иностранцем. Извинитесь перед ним, скажите, что свяжетесь с МИДом, с посольством, а это требует времени… Поняли?
— Понял, Семен Фаддеевич. Будет сделано.
Акт Миронов составлял совместно с Семеновым. Тот, подобострастно заглядывая ему в глаза, торопился восстановить все детали, не думая что-либо утаивать.
— Я человек маленький, — то и дело повторял Семенов. — Я что? Мне сказали получить — я и получил, передать — я передал. Что в этой проклятой коробке, понятия не имею и насчет денег не знаю. Откуда?
Закончив предварительный допрос Семенова и получив его подпись под актом, Миронов вернулся в кабинет.
— Вот, полюбуйтесь, — поднялся начальник отделения навстречу Миронову, — гражданин заявляет, что он — важное лицо, иностранец, а ведет себя неприлично, совсем неприлично. Минуту потерпеть не может!
— «Минутка»! — фыркнул Б. — Хороша минутка! Держите меня чуть не битый час и еще смеете упрекать. Безобразие! Самый факт нападения на меня — да, да, подлого и вероломного нападения, невозможного ни в одной цивилизованной стране — настолько возмутителен…
— Попрошу выбирать выражения, — жестко, хотя и вполне корректно сказал Миронов. — Своими словами вы оскорбляете не только должностных лиц, вынужденных по долгу службы разбираться в недоразумении, причиной которого являетесь вы сами, но и страну, где имеете честь пребывать, хотя и временно… О вашем поведении мы вынуждены будем поставить в известность Министерство иностранных дел СССР…
— Вот как! Меня хватают и обо мне же собираются сообщать в МИД! Каково? — возмутился Б., но тон сбавил.
— Схватить мы вас действительно схватили, это так, — миролюбиво заметил Миронов, — но зачем вам понадобилось связываться с этим типом там, на бульваре? Что за деньги вы ему передали, зачем? Кто, в конце концов, мог знать, кто вы такой? Если я в чем и нарушил правила хорошего тона, то по вашей же вине. Впрочем, в том, что касается непосредственно моих действий, я готов принести извинения.
— Ну, если так, — охотно согласился иностранец, — будем считать инцидент исчерпанным. Всего хорошего… — Он вскочил и поспешно направился к выходу.
— Простите, — задержал его Миронов, — к моему глубокому сожалению, мы пока не вправе вас отпустить. Во всяком случае, до тех пор, пока не выясним все до конца.
— Боже милостивый! — опять начал горячиться Б. — Да что еще выяснять? Разве вам не ясно, что произошло недоразумение, с которым пора кончать? Я уже не говорю о том, что из моих документов вы могли убедиться, что я действительно иностранный подданный, турист, в силу чего вы не имеете права меня задерживать.
— Конечно, конечно, — согласился Миронов, — иностранных подданных мы не задерживаем. Но как я могу быть уверен, что вы действительно являетесь мистером Б., иностранцем, туристом? И деньги, деньги — две с половиной тысячи?..
— Какие деньги? — неожиданно разъярился Б. — Ничего не знаю. А что я — иностранный подданный, видно из документов.
— Хорошо. О деньгах пока говорить не будем, а документы… Что же документы? Кто мне даст гарантию, что они принадлежат действительно вам, что вы и есть тот самый мистер Б., турист, который является владельцем этих документов? Разве исключено, что документы могут быть похищены? Да и судя по вашему произношению, по манере выражаться, вы больше напоминаете коренного москвича, нежели иностранца… Так что судите сами… — Миронов развел руками.
— Значит, вы полагаете, — задумчиво проговорил иностранец, — что я не являюсь Б., иностранным подданным, а попросту похитил документы и выступаю под именем Б.? Что ж, подозревать — ваше право. Но чего проще? Дайте мне телефон, я свяжусь с посольством, и вам без промедления подтвердят, что я — это я. Наконец, если этого вам покажется мало, сюда безотлагательно приедет кто-нибудь из сотрудников нашего посольства и удостоверит мою личность.
— Сожалею, но так поступить мы не можем: ни давать вам телефон, ни самим связываться с посольством мы не имеем права. Обо всем происшедшем я доложу по начальству, там свяжутся с Министерством иностранных дел, наведут необходимые справки. Пока я не получу указаний, сделать ничего не могу — таков порядок. Прошу извинить, но наберитесь терпения.
— Но ведь это бюрократизм, нелепость! — возмутился Б. — Самое простое — созвониться по телефону с посольствам, а вы вон что затеяли. Этак я тут неделю просижу…
— Почему — неделю: час, другой — не больше. А порядок есть порядок. У вас, может, свой, у нас — свой. Разрешите уж нам придерживаться того порядка, который принят у нас.
Б. злобно пробормотал что-то себе под нос и плюхнулся в кресло.
— Ладно, — сказал он, — я буду ждать, но не больше часа…
— А это уж как придется, — спокойно заметил Миронов. — Кстати, попрошу вас ознакомиться с этим актом и подписать его.
— Какой еще акт? — опять рассердился Б.
— А вот этот, — дружелюбно сказал Миронов и протянул Б. акт, в котором были подробно описаны все обстоятельства передачи им Семенову коробки «Казбека» с деньгами, а ему — коробки спичек.
— Нет, — отрицательно замотал головой Б. — Не буду читать, не желаю. И подписывать не буду. Со мной этот фокус не пройдет, и не надейтесь. Провокация.
— Вот тебе и на! — с подчеркнутым сожалением сказал Миронов, чуть пожимая плечами. — Так уж сразу и провокация? Нехорошо, мистер Б.
— Ладно, — со злостью возразил Б. — Прекратим препирательства, они бессмысленны. Связывайтесь со своим начальством и кончайте эту комедию. С вами мне разговаривать больше не о чем.
Миронов усмехнулся:
— Так я, мистер Б., ведь и не набиваюсь вам в собеседники. Поверьте, беседа с вами мне тоже особого удовольствия не доставляет, но выяснить интересующие нас вопросы я обязан. Надеюсь, вам это ясно?
— Ясно, ясно, — с раздражением сказал Б. — Ну и выясняйте, а меня оставьте в покое.
В этот момент зазвонил телефон. Начальник отделения милиции, молча присутствовавший при словесной перепалке Миронова, с Б., снял трубку.
— Да, — сказал он, — слушаю… Так точно, товарищ генерал. Здесь… Слушаюсь. — Начальник отделения протянул трубку майору.
— Андрей Иванович, — услышал Андрей голос генерала Васильева. — Поздравляю с удачей. Вашей спичечной коробке цены нет. Клад! Настоящий клад! Сейчас же забирайте своего, с позволения сказать, туриста — и ко мне. Машина выслана.
Глава 26
В то время как Миронов занимался с Семеновым и так называемым туристом, не менее бурно разворачивались события и в Крайске. Савин вернулся из поездки в Латвию и сразу по приезде встретился со Скворецким. Савельев остался на месте, в Вентспилсе.
— Все в порядке, — доложил он. — С рыбаком договорились. Сразу… Правда, не совсем сразу…
— То есть? — поинтересовался полковник.
— Понимаете, занятная история получилась. Хорошо, что вы все предусмотрели. Если бы не Сергей (я имею в виду Савельева)… Одним словом, действовали мы по плану: я явился к рыбаку один, а Сергей остался в Вентспилсе связаться с местными чекистами. Старик встретил меня не очень любезно, но выслушал. Я ему выложил все, как наказывала Войцеховская: так, мол, и так. Нам известны некоторые ваши проделки и дальние путешествия, так не хотите ли хорошо заработать, в валюте?..
Старик подошел по-деловому:
«Почему, говорит, не заработать? А что, спрашивает, надо делать?» Я дальше выкладываю: дело, мол, простое. Взять в дальнюю поездку меня и одну мою знакомую… «Хорошо, — согласился старик, — только схожу в город — узнаю, как с горючим. У меня маловато. Вы пока тут подождите».
Ну, прошло часа два, два с половиной, и появляется мой старик, да не один, а… с Сергеем, с Савельевым. Сам этак сконфуженно улыбается. «Что ж, мол, ты, такой рассякой, не сказал сразу, кто ты есть? За негодяя меня посчитал, за предателя? Был когда-то грех, что правда — то правда, так то давно было, глуп был. Об том властям известно — сам все рассказал. А так и худое могло случиться. Вот стукнул бы я тебя как следует… Хорошо, твой товарищ, — кивает на Сергея, — все мне разъяснил. Я ведь в КГБ ходил. Ну, да теперь все ясно — сделаю».
Знаете, — закончил Савин, — нелегкая у вас, чекистов, работа. Нервная. Мне раньше казалось, что нет на свете другой такой профессии, где так требовались бы нервы, как профессия летчика. Выходит, ошибался…
В тот же день Степан явился «с докладом» к Войцеховской. Анне Казимировне он сказал, что уговорить рыбака стоило немалого труда, но решающую роль сыграли деньги, особенно обещание валюты. Держал себя Савин на этот раз так, будто уже свыкся с мыслью о побеге.
Войцеховская была холодна, сдержанна. Она даже и не похвалила Савина за успешно выполненное поручение, только коротко, сухо сказала:
— Вылетаем через день, послезавтра. Вот деньги. Места бери разные, не вместе. Мой билет занесешь завтра сюда же. Ни в аэропорту, ни в самолете ко мне не подходи, не заговаривай. Так — до прибытия в Ригу. Понял?
На его вопрос, зачем откладывать, почему не вылететь на следующий же день, она пренебрежительно пожала плечами:
— Хочешь, чтобы меня тут же хватились на работе, забили тревогу? Глупо! Завтра я оформлю отпуск. На неделю. Предлог найду. А там… Там пусть ищут.
Вечером собрались втроем. Скворецкий, Луганов и Савин. Вновь еще раз обсудили план предстоящей операции, уточнили детали. Неясным оставался один вопрос: кто будет руководить ходом операции на ее завершающем этапе. Сознавая всю важность и ответственность операции, Луганов настаивал на вызове из Москвы Андрея Миронова. Полковник был с ним согласен, но Миронов уже вторые сутки не звонил, не подавал признаков жизни.
Кирилл Петрович решил сам созвониться с Москвой.
Соединиться с генералом ему, однако, не удалось: генерал был занят.
Миронов, как оказалось, находился у генерала и тоже не мог подойти к телефону.
«Неспроста, — подумал Скворецкий, — с генералом не соединяют, когда у него Андрей. Не иначе, заварилась там каша. Уж не с Семеновым ли что стряслось?»
Кирилл Петрович был близок к истине. Как раз в то время, как он звонил, генерал Васильев и Миронов вели беседу, правда, не с Семеновым, но с иностранным туристом, задержанным на бульваре.
Семен Фаддеевич встретил Б. подчеркнуто вежливо. Он расспрашивал Б., давно ли тот прибыл в Советский Союз («Ах, вы здесь, у нас, уже не впервой?»), где научился свободно говорить по-русски, как находит Москву? Однако Андрей то и дело ловил пытливый, настороженный взгляд генерала, внимательно изучавший собеседника.
Б., когда Миронов предложил ему проехать в Комитет государственной безопасности, перетрусил. Дорогой, сидя в машине плечом к плечу с Б. (Семенова отправили в другой машине), Андрей чувствовал, как того бьет нервная дрожь. Теперь, после вежливого приема, оказанного ему генералом, Б. вновь обрел присутствие духа, повел себя развязно, нагловато.
В непринужденной беседе прошло с полчаса.
— Перейдем к делу, — меняя внезапно тон, резко сказал генерал. — Итак, мистер Б., рассказывайте, что там произошло у вас на бульваре. Только ничего не выдумывайте, не советую.
Крутой поворот в ходе беседы смутил Б., глаза у него забегали.
— Я — я вас не понимаю, сэр… — начал он сбивчиво. — Ничего особенного не произошло. Так, мелкое недоразумение. Но, мистер… э-э, мистер… — он ткнул пальцем в сторону Миронова, — принес свои извинения, и больше я не имею претензий…
— Зато мы имеем претензии, — резко прервал его генерал. — Прежде всего потрудитесь объяснить, с какой это стати, за какие заслуги вы пытались вручить две тысячи пятьсот рублей гражданину Советского Союза Семенову, подсевшему к вам на скамейку? Почему он, кстати, к вам подсел? Зачем? Ради этих денег?
— Но… но… — заикнулся Б. — Я никому никаких денег не передавал и никакого Семенова не знаю. Это… это… провокация…
— Что-о-о? — с веселой иронией сказал генерал. — Провокация? Слова-то какие! Может, вы будете столь любезны, что разъясните, кто занимается провокацией, уж не мы ли?
— Нет, что вы! — горячо воскликнул Б. — Помилуйте. Вас я никак не имел в виду.
— Так кто?
— Ну, этот самый, как его? Что сидел рядом со мной на скамейке.
— Ах, Семенов? Представьте себе, он говорит совсем другое. Да и ведет себя иначе, нежели вы.
— Но он лжет! — так и подскочил Б. — Все лжет!..
— Любопытно, — усмехнулся генерал. — Что же именно в его показаниях ложь?
Б. понял, что совершил промашку:
— Ну, насчет денег, двух с половиной тысяч. Ничего я ему не давал, все это ложь.
— Так, — сурово сказал генерал. — Значит, вы утверждаете, что ничего не давали?
— Нет, ничего.
— Что же вы, в таком случае, на это скажете? — спросил генерал и протянул Б. уже изготовленные фотографии, на которых во всех подробностях было изображено, как Б. передает Семенову коробку папирос и получает от него коробок спичек.
— Ах, это? — силился улыбнуться Б. — Это… Да, припоминаю… Я, кажется, дал этому человеку папиросы… правильно, коробку папирос… и воспользовался его спичками. Что, разве это запрещено в вашей стране?
— Нет, почему же? Совсем не запрещено. Но вот платить две с половиной тысячи рублей за коробок спичек…
— Но я не платил, ничего никому не платил — это же ложь, сплошная ложь!..
— Вы на этом настаиваете? А вот ваш сосед по скамейке, этот самый Семенов, тот сразу признался. Вам предъявить его показания?
— Зачем? — стоял на своем Б. — Он лжет.
— А вот этот акт? — спросил генерал, протягивая Б. акт, составленный в отделении милиции Мироновым. — Это что? Тоже ложь?
— Ложь, — твердо сказал Б.
— Ну, а отпечатки ваших пальцев на деньгах — это, как по-вашему, тоже ложь?
Б. прикусил губу и ничего не ответил.
— Итак, — настойчиво повторил свой первоначальный вопрос генерал, — почему вы уплатили две с половиной тысячи рублей за спичечную коробку?
— Простите, господин генерал, — как мог искреннее воскликнул Б., прикладывая руки к сердцу, — но я вас действительно не понимаю! Деньги? Не знаю. О чем вы говорите? Клянусь вам, я давал какому-то человеку на бульваре самые обыкновенные спички. Самые обыкновенные. Ничего, кроме спичек, в той коробке не было.
— Охотно верю. В той коробке, — генерал нажал на слове «той», — которую передавали вы, — не было. Но ваш сосед вернул вам не ту коробку, что вы ему дали, а другую, и это была не совсем обычная коробка. Она содержала кое-что, помимо спичек. Недаром же вы выложили за нее такую сумму. Так вот, не угодно ли будет вам сказать, что вы рассчитывали обнаружить в этой коробке спичек? Не желаете? Тогда я скажу. На этой самой, как вы изволили выразиться, обыкновенной коробке под фабричной этикеткой наклеено несколько кадров микропленки с шифрованным текстом. Да, да, кадры микропленки с текстом, который зашифрован. Кстати, вы не хотели бы дать нам ключ к этому шифру? Не хотите? Не надо. Разберемся сами. Нам не впервой. На одном кадре, между прочим, имеется текст без шифра. Записочка. Ее уже прочли…
— Бог мой! Шифр, записка! — ломал руки Б. — Но я ничего не знаю… Слово джентльмена, не знаю.
— Верю, — спокойно заметил генерал. — Содержание этой записки, как и шифра, вы, конечно, не знаете. Больше того, смею вас заверить, теперь уже и не узнаете. Никогда. Что же до остального, так тот, кто передал вам этот коробок спичек, — тот самый Семенов, что подсел к вам на бульваре, — так он все рассказал. Повторяю, он ведет себя куда искреннее, нежели вы. Кроме того, отпечатки пальцев сохранились не только на деньгах, но и на коробках: как на той, так и на другой. За что вы платили деньги — известно. Как видите, вы изобличены. Мой совет: бросьте бессмысленное запирательство и расскажите всю правду. Так будет лучше. Лучше для вас, в первую очередь.
Б. молчал.
— Как вам будет угодно, — пожал плечами генерал и нажал кнопку звонка. — Уведите…
Когда дверь за Б. закрылась, генерал повернулся к Миронову:
— Что, Андрей Иванович, сгораете от любопытства? Признаюсь, я и сам рад бы поскорее узнать содержание шифрованной записку — это не так просто, шифр сложный. Специалисты говорят, придется повозиться. Что же до записки, так вот она. Тут тоже не все ясно.
Генерал взял со стола лист бумаги и протянул Миронову. Там значилось:
Король взят. Ферзь под шахом. Целесообразна рокировка по второму варианту.
— Нуте-с, что скажете? — спросил генерал, с интересом поглядывая на Андрея, ожесточенно ерошившего свою шевелюру. — На шахматный ребус похоже. Не находите?
— Гм, ребус, — протянул Миронов. — Ребус… ребус… Разгадывали мы и ребусы… разгадывали… Случалось… Ну, что касается Ферзя — так это вопрос ясный: Ферзь — Войцеховская. Когда я допрашивал Семенова в отделении милиции, он сказал, что спичечную коробку получил от женщины, известной ему под кличкой Ферзь. Больше он о ней будто бы ничего не знает. Но нам-то известно, кто вручил ему коробку, — Войцеховская. Она и есть Ферзь. Это, полагаю, вне сомнения. «Рокировка» — тоже понятно. Это опять о Войцеховской. Сообщается, что она думает бежать за границу. И это мы знаем. А вот «Король», который «взят»… «Король»?
— А не думаете ли, Андрей Иванович, что Король — это Черняев? Вернее, тот, кто выдает себя за Черняева? — спросил генерал.
— Признаться, я и сам так подумал, — вздохнул Миронов. — Хорошо, если бы было так, все было бы куда яснее, но так ли это?
— Полагаю, что так, — уверенно сказал генерал. — Кто же другой? Взят-то псевдо-Черняев. Нет, сама логика вещей говорит, что Король — Черняев.
Миронов в ответ опять вздохнул.
— В общем, Семен Фаддеевич, я с вами согласен. Логика на вашей стороне, тут ничего не скажешь. Но факты, факты… Ох, и до чего же пока мало этих фактов, до чего их не хватает!..
Генерал усмехнулся:
— Ну, если хоть в общем согласны, и на том спасибо. Факты? Факты, конечно, всё — без них нельзя строить никакой гипотезы, но, если разобраться, и фактов не так уж мало. С мертвой точки, во всяком случае, мы сдвинулись, какая-то связь между Войцеховской и Черняевым нащупывается. Вы вот что, Андрей Иванович, беритесь за Семенова. Надо полагать, ему есть что рассказать. Глядишь — и Черняева назовет. Судя по всему, он сейчас сыплется по всем швам, так что времени терять нельзя. Что будет интересное — докладывайте.
После ухода Миронова генерал связался с Крайском и обстоятельно рассказал Скворецкому о событиях минувших дней. Закончив рассказ, генерал поинтересовался, нет ли чего нового, как там Войцеховская? Кирилл Петрович доложил о возвращении Савина, о результатах поездки в Вентспилс и намерении Войцеховской через день вылететь в Латвию.
— Как с Мироновым? — закончил вопросом свой доклад Скворецкий. — Мы рассчитывали, что именно майор будет руководить последним этапом операции, но для этого ему нужно быть здесь, в Крайске, не позже как завтра в первой половине дня. Иначе не успеть.
Семен Фаддеевич с минуту подумал.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Отпустим Миронова. Попробуем обойтись без него.
…В то время как велся этот разговор, Андрей сидел в кабинете своего помощника, допрашивавшего Семенова, и бегло знакомился с уже заполненными страницами протокола допроса. На первый взгляд могло сложиться впечатление, что Семенов, как и предполагал генерал, сыплется по всем швам: он охотно и подробно рассказывал обстоятельства своей вербовки сначала немцами, потом американской разведкой, перечислял задания, которые выполнял, описывал, не скупясь на детали и подробности, внешние приметы тех, чьи поручения ему приходилось выполнять. Но чем дальше прислушивался Миронов к ходу допроса (поначалу он активно в допрос не вмешивался), тем больше зрело у него убеждение, что Семенов далеко не так искренен, каким старается себя представить. В самом деле: меньше всего Семенов говорил о себе лично, о своих преступлениях. А если и говорил, так беспрестанно подчеркивая, что он-де человек маленький, что ничего серьезного ему не поручали: так — передать, отвезти, привезти. Ничего больше! А что возил, что передавал, Семенов-де и сам не знал, Спрос с него маленький…
— Я бы хотел задать несколько вопросов, кое-что уточнить. Не возражаешь? — обратился майор к своему помощнику. — Так вот, гражданин Семенов. Я тут прочитал ваши показания об обстоятельствах вашей вербовки немцами. Мне не все ясно. Я никак не возьму в толк, почему немцы остановили свой выбор именно на вас, чем вы им приглянулись? Повторите еще раз, как вы пошли на предательство, да поподробнее.
Семенов сжался, как от удара, втянул голову в плечи. Ладони у него стали липкими. Он принялся судорожно потирать их о колени.
— Так я же все сказал, гражданин начальник, все, как было. Вызвали меня в лагере в это самое гестапо, били, конечно, поначалу. Потом бумажку сунули: «Подпиши!» Я и сам толком не знал, что в этой бумаге значилось, мне и прочесть ее как следует не дали, а подписать подписал. Как тут не подпишешь? Забьют до смерти, это уж точно. Ну, а как подписал, тогда сказали: «Теперь будешь нам сообщать, кто, значит, немцев ругает, кто побег умышляет…»
— И что же? — перебил Миронов. — Сообщали?
— Нет, гражданин начальник, не сообщал. Сначала говорил, что ничего такого не слышал, не знаю, а там вскоре перевели меня в другой лагерь. Потом пришли американцы. Тем все и кончилось.
— Допустим, хотя все это выглядит и весьма сомнительно. Ну, а дальше что было?
— Дальше? Дальше вызвал меня какой-то американский начальник и сунул бумагу: «На, говорит, читай!» Этот дал прочитать, не торопил. Смотрю, а там это самое, как его, подписка. Так, мол, и так, я, такой и такой, обязуюсь сотрудничать с гестапо, сообщать о противонемецких настроениях заключенных. И подпись. Моя подпись… Понимаете?
— Понимаю, — кивнул Миронов. — Продолжайте.
— А чего продолжать? — Семенов несколько осмелел. — Я уже все сказал гражданину следователю, все, как было. Американский начальник приказал мне написать другую подписку, новую, уже им, американцам. Я поначалу было отказался, только он тут пригрозил: передадим, мол, тебя русским вместе с этой немецкой подпиской — там тебя сразу вздернут. И вздернули бы, что вы думаете? Что было делать? Пришлось и американцам подписать, не отвяжутся. Потом меня переправили в советскую зону, и я поехал в Крайск, как мне было приказано.
— Кем приказано?
— Да все тем же американским начальником.
— Что же вы делали в Крайске?
— В Крайске? В Крайске я поступил проводником на железную дорогу, как до войны. Специальность у меня такая. Ну, и жил себе. Вначале меня никто не трогал, я уже думал — забыли, успокаиваться стал. Хотел было сам пойти, все рассказать, только побоялся. Знал — посадят. А тут живу и живу, никому зла не делаю. Только прошло года три, является какой-то человек и говорит: «Привет от Джемса». Это пароль такой. Я, конечно, перетрусил, а что сделаешь? Теперь-то идти заявлять и совсем поздно было. Велел он мне, этот самый человек, вещицу одну — пачку папирос — отвезти в Москву и передать одному гражданину. Приметы его описал, указал, где встретиться. Так с тех пор и пошло: нет-нет, а что-нибудь отвозишь, привозишь!..
— И много побывало у вас таких, с паролем, чьи поручения вам приходилось выполнять?
— Да как вам сказать, гражданин начальник? Не очень чтобы много, но были. Вот эта самая дамочка, Ферзь, значит, она, пожалуй, четвертая будет. Да, да, четвертая. До нее трое были, точно, все — мужчины.
— Что вы о них можете сообщить?
— Ничего, гражданин начальник, кроме внешности. Даже человеческого имени своего никто из них не называл, все по кличкам…
— Допустим. Потрудитесь, в таком случае, перечислить клички тех, чьи поручения вы выполняли.
— Да как же я могу, гражданин начальник, — взмолился Семенов, — разве их упомнишь? Времени-то сколько прошло…
— Позвольте, позвольте, — перебил Миронов, — вы же сказали, что Ферзь была четвертая. Всего лишь четвертая. Что до нее было трое. И вы хотите нас уверить, что запамятовали три клички, всего три? Позвольте на этот раз вам не поверить…
— Гражданин начальник, Христом богом клянусь, запамятовал. Ну к чему они мне, эти клички? И думать-то о них не думал. Сделал — и с плеч долой, из памяти вон. Одно в мыслях держал: оставили бы они меня в покое…
Казалось, тут Семенов говорит правду. Ну, к чему, в самом деле, скрывать ему клички тех, чьи задания он выполнял. Что меняет, назовет он клички или нет? Так, казалось, обстоит дело, и все же Миронов не отступал:
— Значит, вы утверждаете, что ни одной клички, кроме как Ферзь, не запомнили? Так?
— Нет. Не запомнил.
— Ну, а как звали того, кто был до Ферзя? И этого не помните?
— Не помню же, гражданин начальник, право слово, не помню.
— А вы постарайтесь припомнить.
Пристально глядя на Семенова, следя за выражением его лица, Миронов заметил, что при этих, последних вопросах он взволновался. А что, если Семенову есть все-таки смысл молчать о людях, с которыми он встречался до Войцеховской, скрывать их клички?
Миронова осенила догадка.
— Скажите, Семенов, — спросил он внезапно, — вы в шахматы играете?
— В шахматы? — с недоумением посмотрел на него тот. — Нет, не играю. Вот в шашки… А еще лучше — домино…
— Ну, а шахматные фигуры знаете?
— Какие еще фигуры?
— Скажем, ферзь. Что это такое?
— Ферзь? А я почем знаю? Дамочка эта так назвалась, и все. Ферзь и ферзь, мне-то что?
— Допустим. Ну, а ладья, слон, пешка? Слыхали?
Семенов осклабился.
— Про слонов, конечно, слышал. Как не слыхать? И видел. Приходилось. В зоопарке, в кино там… Уж и не припомню где. Шутите, гражданин начальник.
— А король, ну, король? Что про короля скажете? — жестко спросил Миронов, требовательно глядя в глаза Семенову.
Тот отвел свой взгляд.
— Король? — чуть дрогнувшим голосом повторил Семенов, облизнув языком внезапно пересохшие губы. — Ах, король! Вспомнил, гражданин начальник, вспомнил. Вот как вы сказали, тут и вспомнил, сию минуту. Королем звался тот, что был до Ферзя. Это точно…
— Фамилия? — отрывисто бросил Миронов. — Фамилия, имя, отчество?
— Чья фамилия? Моя? Семенов…
— Да не ваша, а этого… Короля!
— Так не знаю же, гражданин начальник, не знаю. Откуда мне знать?..
— Не знаете? А приметы его, приметы можете описать? Только точно, подробно.
Семенов начал описывать приметы Короля, но говорил нечто такое невразумительное, что понять было невозможно. Тогда Миронов порылся у себя в столе и разыскал фотографии, с которыми ездил к Шумилову. Была там фотография и псевдо-Черняева. Разложив фотографии перед Семеновым, Миронов спросил, не знает ли тот кого-либо из изображенных здесь лиц. Семенов пугливо стал просматривать фотографии. Дойдя до снимка, на котором был изображен псевдо-Черняев, испуганно взглянул на Миронова и с трудом выдавил из себя:
— Это — Король.
— Ага, значит, Король! — с торжеством воскликнул Миронов. — Так что вы можете о нем сказать?
— Этот недолго был, — заметно волнуясь, сказал Семенов. — С год. Навряд ли больше. Видел я его всего раза три-четыре. Тоже он мне всякие вещицы давал, а я отвозил. Ему, что было велено, привозил. Как и с другими…
— И все? Больше ничего?
— Никак нет, ничего.
— Значит, — как бы подвел итог Миронов, — ничего другого, кроме как возить и передавать вещицы, вы не делали? Только говорите правду.
Семенов насторожился, снова потер руки о колени, но довольно твердо сказал:
— Как хотите, гражданин начальник, только, кроме этого, ничего не делал.
— Скажите, — неожиданно задал вопрос Миронов, — вы, случаем, не левша?
Семенов посмотрел на него с недоумением:
— Левша, гражданин начальник. Как себя помню — левша. С малолетства. А что здесь такого?
— Да нет, ничего особенного. Кстати, вам приходилось когда-нибудь орудовать финкой? Вообще, если вы держите нож, то в левой руке или в правой?
Семенов заметно побледнел:
— К-как-к-кой финкой? — спросил он, заикаясь. — Я… я в-вас не понимаю. У меня финки отродясь не было. Вы мне лишнего не шейте!
— Не было? Ну что ж! Не было, так не было…
Внимательно присматриваясь к Семенову, вслушиваясь в интонации его голоса, Миронов все больше склонялся к той точке зрения, что если Семенов и говорит правду, то далеко не всю. Особенно сомнительной выглядела версия его вербовки, незначительность тех поручений, которые он выполнял после возвращения из плена. Да и с рассказом о Короле не все, по-видимому, было чисто. Бросалось в глаза и явное замешательство, в которое пришел Семенов, когда речь зашла о финке. Однако сейчас Миронов не хотел сосредоточивать внимание на прошлом Семенова. С этим еще успеется. Сейчас Андрею нужен был Б., и прежде всего Б. К вопросу о «туристе» он и перешел: как давно встречается с ним Семенов, как часто встречался, как обусловливал встречи, что вообще знает о Б.?
Семенова, по-видимому, такой поворот в ходе допроса устраивал: он заговорил свободнее, с большими подробностями. Сосед по скамейке, которому он должен был вручить злополучный коробок спичек? Как же! Он с ним встречается третий раз — все там же, на Тверском бульваре, невдалеке от памятника Тимирязеву. Передавал ему разные безделушки: спички, папиросы. И от него кое-что получал. В том же роде. Однажды — коробку конфет. Отвозил обратно, в Крайск, а там уже получатели сами являлись, без приглашения. Встречался он с этим человеком не очень часто, а до него был другой. И с тем все было так же. Семенов, получив в Крайске «передачу», извещал о своем приезде условной телеграммой в адрес какого-то Макарова. Кто такой Макаров, он не знает. Текст телеграммы составлял не сам, получал от тех, чьи поручения выполнял. Ну, а отправлять телеграммы приходилось ему.
Что из себя представляет этот сосед по скамейке, как его имя, фамилия, где работает? Этого он не знает. Ничего о нем не знает, даже клички. Тут обходились без клички. Мужчина он серьезный, никогда с Семеновым не разговаривал. Слова не скажет. Молча возьмет, молча отдаст, и все. Рта не раскроет. Потом остается сидеть на лавке, а Семенов уходит. Так с самого начала было заведено.
Да, чуть не запамятовал! Вот с этим, последним, сигнал был такой условный: когда Семенов появляется, тот сидит без перчаток. Семенов проходит к памятнику Тимирязеву и идет обратно — тот уже в перчатках. Значит, все в порядке. Если не наденет перчаток — уходи, свидание не состоится. Но такого не случалось. Возвращается Семенов до площади Пушкина — и снова назад. Тот должен опять быть без перчаток. Тогда — порядок. Подсаживайся, передавай, что привез; получай, что положено. И с другими были сигналы. Разные, у каждого свой…
У Миронова сложилось впечатление, что тут Семенов говорит правду и сказал все, что знал.
Поручив своему помощнику продолжать допрос, Андрей отправился с докладом к генералу.
— Неплохо, — сказал Семен Фаддеевич, выслушав Миронова, — Трудновато будет теперь Б. выкручиваться. И с Королем прояснилось. Вот что, Андрей Иванович, вы оформите все, что касается Б., отдельным протоколом и кончайте допрос. Семенова отправьте в тюрьму. Дело в том, что завтра с утра придется вам вылететь в Крайск.
— Как — в Крайск? — удивился Андрей. — А Семенов, Б. — кто с ними будет работать? Или… или там что-нибудь новое? Савин вернулся?
— Вот именно: вернулся Савин и через день отправляется с Войцеховской в Латвию. Следовательно, приступаем ко второму этапу операции. Вам следует быть на месте. О Семенове и Б. не беспокойтесь.
Следующим утром Миронов был уже в Крайске и прямо с аэродрома отправился к Скворецкому. Полковник засыпал Андрея вопросами: что там, в Москве, выяснилось с Черняевым? Выходит, Черняев вовсе и не Черняев — кто же он такой? Что еще за «турист» появился?
Миронов, экономя время, принялся рассказывать о главном, что произошло в Москве за последние суматошные дни: о своем посещении полковника в отставке Шумилова и Воронцовой; о приезде Семенова и встрече его на Тверском бульваре с иностранным туристом, мистером Б., о спичечной коробке и двух с половиной тысячах рублей.
Луганов подошел в самом начале рассказа, так что Андрею не пришлось ничего повторять.
Когда Андрей закончил, настала очередь Скворецкого и Луганова: они сообщили Миронову о результатах поездки Савина в Латвию. Рассказывал больше Кирилл Петрович: он говорил лаконично, то и дело поглядывая на часы.
— Вам с Лугановым, — сказал полковник, — надо вылететь в Ригу сегодня, за сутки до Войцеховской и Савина, подготовить встречу. До отлета времени не так много: около двух часов. Савин сейчас у меня на квартире. Утром он был у Войцеховской. Вручил ей билет и получил последние инструкции. Поедем ко мне и вместе с Савиным все обсудим. Ему в предстоящей операции придется играть не последнюю роль.
— Кирилл Петрович, — усмехнулся Миронов, — а что, если Савин опять на меня с кулаками полезет?
— Ничего, утихомирим, — ответил Скворецкий, — да и Савин теперь не тот — пережить ему за эти дни довелось немало. Вы с Василием Николаевичем идите к себе, одевайтесь. Я за вами следом.
Миронов и Луганов вышли из кабинета. Кирилл Петрович, убрав лежавшие на столе бумаги в сейф, принялся натягивать шинель. В эту минуту дверь приоткрылась, и вошел секретарь с папкой под мышкой. Увидев, что начальник управления одевается, он нерешительно спросил:
— Товарищ полковник, тут сообщение. Что-то насчет Польши. Срочное.
— Насчет Польши? Давай сюда.
Сообщение было обстоятельное, на нескольких страницах. По мере того как Скворецкий читал, выражение его лица становилось все более сумрачным.
— А ну-ка, — сказал он секретарю, не отрываясь от бумаги, — давай мне Москву, генерала Васильева. Да побыстрей, вне всякой очереди.
Скворецкий дочитал документ до конца, некоторые места перечитал вторично и принялся озабоченно расхаживать по кабинету.
Наконец раздался звонок. Генерал Васильев был у аппарата.
— Семен Фаддеевич, день добрый. Докладывает Скворецкий. Только что поступило сообщение из Польши. Насчет Войцеховской. Наши предположения подтвердились: никакая она не Войцеховская, и вовсе не украинка. Польские товарищи разыскали бывших участников националистического подполья времен войны и предъявили им фотографию. В ней опознали Аннелю Пщеглонскую, дочь польского помещика Казимира Пщеглонского, одного из близких Пилсудскому людей. Семья Пщеглонских в первые же дни после вторжения немцев в Польшу удрала в Лондон. В кругах польской эмиграции в Лондоне Казимир Пщеглонский играл заметную роль. Он был близок с реакционными английскими кругами, поддерживал связи с американцами. Одним словом, характеристика — дальше ехать некуда.
Недалеко от отца ушла и дочка — Аннеля Пщеглонская. В сорок втором — сорок третьем годах она вела себя в Лондоне весьма активно. В сорок четвертом году Аннеля Пщеглонская была переправлена из Англии в Польшу, входила в ближайшее окружение генерала Бур-Коморовского. Состояла при нем вплоть до начала Варшавского восстания. Потом исчезла. Польские товарищи полагают, что в комсомольскую организацию Варшавы она проникла по заданию лондонской эмиграции или самого Бур-Коморовского. Да, вот еще: во время пребывания в Лондоне Пщеглонская была близка с майором американской разведки Джеймсом.
Я посчитал необходимым доложить эти факты безотлагательно: ведь Миронов и Луганов вот-вот должны вылететь в Ригу для подготовки заключительного этапа операции. Как быть с операцией теперь, в связи с новыми данными?
— Ну, а вы, Кирилл Петрович, — послышался в трубке голос генерала, — вы сами как полагаете? Каковы ваши соображения?
— Я бы действовал по намеченному плану. Разве что предупредил бы товарищей об особой осторожности и бдительности. Дело-то, выходит, куда как не шуточное.
Генерал с мгновение помолчал, потом сказал:
— А может, все же отказаться от операции и взять ее прямо сейчас, в Крайске?
— Никоим образом, товарищ генерал. Оснований для ареста, конечно, достаточно, но что мы будем делать потом, после ареста? Чем изобличать? Сколько времени потеряем! Нет, я бы операции не отменял. Впрочем, как прикажете…
— Хорошо, Кирилл Петрович, — согласился генерал. — Действуйте по своему усмотрению. Только участников операции проинструктируйте особо тщательно. Да, еще одно замечание, касательно заключительного этапа.
Выслушав замечание генерала, Скворецкий сказал: «Слушаюсь, передам Миронову», — попрощался и с тяжелым вздохом положил трубку. «Так я и знал, — подумал он про себя, — уверен был, что этим кончится».
Когда Кирилл Петрович спустился вниз, к подъезду, Луганов и Миронов встретили его недоуменными взглядами. Андрей демонстративно посмотрел на свои часы и постучал пальцем по стеклу.
— Долгонько одеваетесь, товарищ начальник, — сказал он иронически, — долгонько. Все небось дела, дела…
— Да уж такие, брат ты мой, дела, — ответил Скворецкий, — что чуть все к черту не полетело.
— Что такое, — встревожился Миронов, видя, что Кирилл Петрович не шутит, — что случилось?
— А вот то и случилось. Отойдемте-ка в сторонку…
Тихо, полушепотом, Скворецкий наскоро ознакомил Миронова и Луганова с сутью полученного из Польши сообщения и принятом решении.
— Видите, — закончил он свой рассказ, — что получается. Идете вы на крупного зверя, тут глаз да глаз нужен. Операцию надо вести быстро, решительно, но соблюдая всяческие предосторожности. Всяческие… — Кирилл Петрович подчеркнул это слово.
До дома полковника доехали молча. Кирилл Петрович вышел из машины первым и, велев шоферу ждать, пошел вперед, показывая Дорогу. Открыв дверь своим ключом, он пропустил Миронова и Луганова и, как только они разделись, провел их в кабинет. Савин, сидевший в уголке дивана и листавший какой-то толстый журнал, поднялся навстречу с радостной улыбкой. Однако, едва увидев Миронова, Савин вздрогнул, улыбка сбежала с его лица. Прищурив глаза, он шагнул вперед.
— Товарищ полковник, — сказал он с внезапной хрипотцой. — Ведь это…
— Знаю, — решительно оборвал его Скворецкий. — Ты хочешь сказать, что это тот самый человек, который был в «Дарьяле»?
Савин молча кивнул.
— Что ж, — продолжал Скворецкий, — ты не ошибся. В «Дарьяле» с Войцеховской был действительно он. Он был там потому… потому, что нужно было быть, и делал то, что нужно было делать. Между прочим, познакомься: майор Миронов, Андрей Иванович Миронов, сотрудник Комитета государственной безопасности. Из Москвы. Ты поступаешь в его подчинение.
— Так как, Степан Сергеевич, вместе поработаем? — сказал Андрей, с открытой улыбкой протягивая Савину руку.
Савин ответил коротким рукопожатием и, отступив в сторону, пристально посмотрел на Андрея. Затем перевел взгляд на Скворецкого.
— Товарищ полковник, — нерешительно обратился он к Скворецкому, — разрешите вопрос?
— Вопрос? Можно. Только давай покороче. Времени у нас в обрез.
— Значит, если я правильно понял, товарищ майор интересовался Войцеховской еще до моего сообщения? Выходит… вы и без меня знали, что она шпионка?
— Шпионка? — повторил Скворецкий. — Ну, это, брат, нет. Чего мы не знали, того не знали. Но кое о чем, конечно, догадывались. А ты как думал?..
Вновь, в этот раз почти в полном составе (не было только Савельева), участники операции обсудили в деталях план предстоящих мероприятий. Были уточнены все подробности, согласованы действия. Заметив, что Миронов все чаще посматривает на часы, Скворецкий закончил разговор:
— Ну, теперь, пожалуй, все. Вам с Василием Николаевичем пора, — сказал он, поднимаясь. — Берите мою машину и прямо на аэродром. Мы со старшим лейтенантом задержимся, выйдем чуть позже.
— Старшим лейтенантом? — криво усмехнулся Савин. — Бывшим, вы хотели сказать, товарищ полковник.
— Почему — бывшим? Ах да… — Скворецкий лукаво посмотрел на Степана. — Я и забыл сказать: сегодня пришла копия приказа командования Военно-Воздушных Сил. Как там, бишь, написано, дай бог память? Так, кажется: «Учитывая, что Савин Степан Сергеевич глубоко осознал совершенные им поступки, а также его искреннее раскаяние, приказ номер такой-то от такого-то числа о лишении Савина офицерского звания и увольнении из армии отменить. Восстановить Савина Степана Сергеевича в звании старшего лейтенанта. Предоставить старшему лейтенанту Савину двухнедельный отпуск, после чего приступить к исполнению служебных обязанностей…» Ну, отпуск, как понимаешь, для наших дел. Значит, выходит, и есть ты самый настоящий старший лейтенант, никакой не бывший…
— Товарищ полковник, — прошептал Савин побелевшими губами. В глазах его стояли слезы. — Товарищ полковник… я… я… Вы…
Он вытянулся в струнку, опустил руки по швам и звонким, срывающимся голосом произнес:
— Служу Советскому Союзу!
Глава 27
Миронов и Луганов успели в аэропорт вовремя, к самой посадке. Правда, шоферу пришлось для этого гнать всю дорогу на предельной скорости, не считаясь с правилами движения, но ему это было не впервой. Тем же вечером они были в Риге, сразу связались с командованием пограничников, Посвятив их в суть предстоящей операции, Миронов и Луганов выехали в Вентспилс, к старому рыбаку.
До домика рыбака, где жил все эти дни Сергей, «входя в роль», Андрей и Василий Николаевич добрались только к ночи. Рыбак и Савельев собирались ложиться спать, но, завидев Миронова и Луганова, Сергей радостно кинулся им навстречу. По всему облику Савельева, по выражению его лица, по уверенным, порывистым движениям было видно, что неделя, проведенная на берегу моря, оказала на него чудотворное действие.
— Ну что, Сергей, — одобрительно сказал Миронов, — входишь помаленьку в форму?
— Почему это — вхожу? Почему помаленьку? — задиристо ответил Савельев. — Я в форме, Андрей Иванович, в отличной форме. Можете не сомневаться. Да что там — вы дядюшку Иманта спросите. Верно, дядя?
— О, да, — значительно сказал старый рыбак, посасывая коротенькую прокуренную трубку, — мой племянник есть в отшень хороший форма, полный форма. Можно нет волноваться.
Невзирая на протесты Миронова и Луганова, высказывавшихся, правда, не в очень категорической форме, дядюшка Имант и Сергей принялись тут же хлопотать возле печурки, чистить рыбу для ухи.
— В чужой монастырь свой устав не совай! — внушительно сказал старый рыбак в ответ на просьбы Миронова не утруждать себя излишними хлопотами. — Отведаешь наш уха, тогда и говорить можно. А что час поздний — это тьфу! Мы ночь часто не спим, работаем. Такой наш рыбацкий дело.
Пока закипала уха, Андрей успел сообщить рыбаку и Савельеву, что Войцеховская и Савин будут здесь к завтрашнему вечеру. За столом деловых разговоров не велось: не желая обидеть гостеприимного старика, гости похваливали уху (впрочем, она того и стоила), не касаясь цели своего приезда.
Когда с ужином было покончено, Миронов открыл, как он выразился, «оперативное совещание». Посвятив старого Иманта и Савельева в план предстоящей операции, он подробно обсудил с ними, что надо было делать каждому. Когда все стало ясно, Андрей спросил, где он сможет укрыться, чтобы не попасться на глаза Войцеховской, когда та появится. Рыбак понял его с полуслова: он молча поднялся и жестом пригласил Миронова следовать за собой. Во дворе, вблизи дома, находился небольшой сарайчик, где хранилась рыбачья снасть. Туда старый Имант и привел Миронова. Осмотрев сарай, Андрей пришел к выводу, что лучшего места и не придумаешь. Теперь со спокойной совестью можно было и отдохнуть.
…Войцеховская, она же Пщеглонская, и Савин вылетели из Крайска сутки спустя. На аэродром они прибыли порознь, порознь сели в самолет, порознь вышли в Рижском аэропорту, но у выхода из аэропорта Войцеховская кивнула Степану: теперь можно, подходи. Дальше они отправились уже вместе. Степан был возбужден, его начинало лихорадить: еще бы, в подобном деле он участвовал впервые. «Да, — усмехнулся он про себя, — это тебе не новую машину в воздух поднимать. В машине чувствуешь себя куда увереннее».
Войцеховская же напротив: она настолько владела собой, что по ее внешнему виду заметить что-либо было трудно. Как и все последние дни, она обращалась к Степану в повелительном тоне, была холодна, спокойна, ни к чему не проявляла особого интереса.
В Риге Войцеховская и Савин не задерживались: наскоро перекусив, они выехали в Вентспилс.
Между тем в Крайске чекисты не дремали: как только полковнику Скворецкому стало известно, что самолет, на борту которого находились Войцеховская и Савин, поднялся в воздух и лег на курс, группа сотрудников Управления КГБ выехала на квартиру Войцеховской. Возглавил группу сам полковник. Особыми надеждами Скворецкий себя не тешил: он понимал, что такой опытный враг, как Пщеглонская, вряд ли оставит какие-либо следы. И все же у него теплилась надежда: а вдруг да что-нибудь, какая-нибудь мелочь, могущая сыграть свою роль в ходе расследования, обнаружится.
Однако, судя по всему, ожиданиям его не суждено было сбыться. Пересмотрели все: одежду, книги, мебель (вещей в комнате было порядочно. Войцеховская почти ничего, кроме предметов первой необходимости, с собой не взяла), и ровно ничего заслуживающего внимания не обнаружили.
Но тут взгляд Кирилла Петровича внезапно упал на саквояж: обычный, простенький саквояж, не очень новый, но еще целый, одиноко лежавший в углу вблизи тахты.
Хотя этот саквояж уже осмотрели и, не обнаружив ничего интересного, отложили в сторону, у Скворецкого он почему-то возбудил тревогу. Почему? Полковник вдруг вспомнил: именно саквояж, а не чемодан получила тогда в камере хранения аэропорта Войцеховская. Тот самый саквояж, ключ и квитанция на получение которого находились в спичечной коробке, спрятанной в водосточной трубе. Так не лежит ли перед ним этот самый саквояж, от которого, не считая его уликой, Войцеховская не позаботилась избавиться? Да, вернее всего, так оно и есть. Он самый.
«Впрочем, — тут же подумал Скворецкий, — если это и тот самый саквояж, так что это даст?» Ведь тогда, в аэропорту, Луганов внимательно его осмотрел и ровно ничего не обнаружил. Хотя… Хотя столь ли уж тщателен был осмотр? Ни время, ни обстоятельства не позволяли провести его со всем тщанием. С другой стороны, если что в саквояже и было, так теперь наверное это давно изъято».
Скворецкий взял саквояж и принялся внимательно его исследовать. Так и есть: саквояж пуст и ни снаружи, ни внутри ровно ничего примечательного. Хотя… Минутку… А это еще что такое? Почему тут, в уголке, отпорота подкладка? Да, да, именно отпорота, а не оторвана. Что она отпорота, и отпорота аккуратно, не сгоряча, определить было не трудно, однако обратить на это внимание мог только тот, кто, как Скворецкий, знал историю саквояжа. Оперативные работники, участвовавшие в обыске, всего хода расследования не знали и знать не могли, а сам по себе саквояж им ничего не говорил, поэтому они и не могли придать значения той мелочи, что подкладка саквояжа чуть отпорота. Но Скворецкий знал о саквояже. Медленно, осторожно он прощупал его дно снаружи и изнутри, особенно тщательно обследовав пространство под отпоротой подкладкой — пусто! Ничего постороннего там не было. Не было… Да, сейчас не было, но ведь в свое время могло и быть. Разве не могло лежать под подкладкой несколько аккуратно сложенных листков бумаги, которые, не отпоров подкладки, нельзя было обнаружить. Это было вполне возможно. Тем более возможно, если предположить, что это были не листки бумаги, а кадры микропленки.
Конечно, при тех условиях, в которых проводил осмотр Луганов, он был просто не в состоянии отыскать такое «послание», если даже оно и было.
Скворецкий, распорядившись заканчивать обыск, покинул квартиру Войцеховской. Саквояж он захватил с собой. Часа полтора спустя в кабинет начальника Управления КГБ робко вошла Ольга Зеленко, приглашенная сюда по распоряжению Скворецкого. Кирилл Петрович, извинившись за беспокойство, показал ей на саквояж, стоявший на столике, придвинутом к его рабочему столу.
— Как, раньше такую штуковину вам видывать не доводилось? — спросил он.
— Право, не знаю, — неуверенно сказала Зеленко. — Помнится, такой саквояж был у Капитона Илларионовича — это Черняев, знаете? — но я не уверена. Нет, не уверена. Может, и не совсем такой, просто похожий…
Вскоре после ухода Зеленко появилась Левкович.
— Господи твоя воля! — всплеснула она руками, едва увидев саквояж. — И что это такое делается? Сперва на вокзале оказался чемодан Ольги Николаевны, а теперь вот здесь, у вас, этот самый, как его… Сак, что ли? Ну, одним словом, вещь Капитона Илларионовича.
— Вы хотите сказать, — уточнил Скворецкий, — что этот саквояж принадлежит Черняеву? Вы не ошибаетесь?
— Да нет, товарищ начальник, какая может быть ошибка? Его саквояж, Капитона Илларионовича, это уж точно.
Отпустив Левкович, Кирилл Петрович задумался. Он попытался мысленно восстановить весь ход событий. Да, думал Скворецкий, так, вероятнее всего, оно и было: получив очередную порцию нужных его хозяевам сведений, псевдо-Черняев (а до него, возможно, Корнильева) вывешивал на доске объявлений соответствующий текст, служивший сигналом, составлял донесение, микрофильмировал его, кадры пленки прятал под подкладку саквояжа и сдавал саквояж в камеру хранения. Ключ от саквояжа и квитанция на его получение укладывались в спичечную коробку и помещались в водосточную трубу на пустыре. Войцеховская, обнаружив на доске объявлений условный текст, забирала квитанцию и получала саквояж. Затем кадры микропленки перекочевывали на спичечную коробку и с Семеновым отправлялись в Москву, Б. Ничего не скажешь, сделано ловко! Хоть и довольно сложно, путано, но ловко. Тут, допустим, ухватишься за одно звено — скажем, за того же Семенова или даже саму Войцеховскую, — ан ничего, кроме этого звена, нет. Ни конца, ни начала — цепь оборвалась. Надо проследить всю нить от Корнильевой и Черняева до Б., чтобы полностью размотать клубок. А нить, хоть она и прочная, но тонкая, ой какая тонкая!
«И все же проследили, — с торжеством подумал Скворецкий. — Проследили!» Но тут же он вновь задумался: «Да, проследили. Так ли? Путь от Черняева к Войцеховской будто бы ясен, а дальше? Дальше кое-каких звеньев не хватает. Нет главного — как установить, что к Б. попадали именно донесения Черняева, а не кого-либо другого? Ведь никаких доказательств нет. А это важнейшее звено во всей цепи. Если, допустим, Б. материалов Черняева или Корнильевой не получал, тогда и все остальное вызывает сомнение… Но нет! Черняевские материалы должен был получать Б., и никто другой. Во всяком случае, последнее время».
Кирилл Петрович продолжал рассуждать сам с собой: «Хорошо, нить от Корнильевой — Черняева к Б. прослежена правильно, тут сомневаться нечего. Не трудно понять и роль Войцеховской; вероятно, она получила задание сменить в этой цепи Корнильеву, когда та стала не нужна и ее ликвидировали. Но кто же скрывается под именем Черняева, что за человек, откуда взялся? Какова, наконец, истинная роль Ольги Николаевны Корнильевой: кто она — связная, вербовщик, резидент? Сколько еще неизвестных в этом запутанном уравнении, будь оно неладно!»
Довести свои рассуждения Кириллу Петровичу до конца не удалось: его вызывала Москва, генерал Васильев. Он спешил порадовать начальника Крайского управления КГБ, что текст, запечатленный на микрокадрах, нанесенных на пресловутую спичечную коробку, расшифрован. Как оказалось, он содержит сведения о некоторых оборонных стройках и сводные данные по тому строительству, на котором работал псевдо-Черняев.
— Автора текста, — уверенно сказал генерал, — можно считать установленным: это человек, выдававший себя за Черняева. Больше некому.
Семен Фаддеевич заметил, что в общем-то и целом записи не так уж ценны: они очень разрознены, не систематизированы. Специалисты, приглашенные для экспертизы, пришли к единодушному выводу, что составлял их человек знающий, посвященный во многие секреты, но составлял наспех, кое-как, поэтому получить по ним более или менее полное представление о чем-либо было крайне трудно, если вообще возможно.
Внимательно выслушав генерала, Кирилл Петрович, в свою очередь, рассказал ему о собственной находке — саквояже и возникших у него в связи с этим догадках.
— Теперь, — закончил Скворецкий, — цепь замкнулась. Путь от Черняева к Б. ясен…
— Кстати, — прервал его генерал, — как там этот самый, который выступал под именем Черняева, не пришел в себя? Все еще по-собачьи лает?
— Лает, — вздохнул Скворецкий.
— Ну, а экспертиза? Собирается она когда-нибудь дать заключение? Чего тянут?
— С экспертизой плохо, — признался Кирилл Петрович. — Большинство экспертов склонно утверждать, что сумасшествие Черняева самое доподлинное: не выдержал, мол, нервного потрясения. Но есть среди экспертов и такие, кто полагает, что все это — симуляция. К единому мнению эксперты прийти пока не могут.
— Так не пойдет, — решительно сказал генерал. — Дальше ждать мы не можем. Давайте вот что: завтра отправляйте Черняева самолетом сюда, в Москву. Тут и психиатры получше, и специальный институт имеется. Разберутся быстрее.
— Хорошо, — вздохнул Скворецкий. — Будет исполнено. Зачем завтра? Сегодня и направим…
Отдав распоряжение об отправке Черняева в Москву и покончив с текущими делами, которых за день скоплялось немало, Кирилл Петрович отправился домой. Он любил эти вечерние прогулки по шумному, веселому Крайску. Обычно он шел, приглядываясь к встречным, вслушиваясь в задорный смех молодежи, ловя обрывки случайных фраз. Но на этот раз мысли полковника были далеко: они были там, в Латвии, где, как он знал, сейчас развертывалась заключительная фаза операции. «Что-то у них теперь делается? — беспокоился Кирилл Петрович. — Гладко ли все пройдет? Ведь от такой, как эта Пщеглонская, ждать можно чего угодно».
Волновался, однако, Скворецкий напрасно: в Латвии все шло как надо, как и предусматривалось планом. Савин и Войцеховская добрались до Вентспилса к вечеру и прямо направились к рыбаку. Старый Имант и его племянник (Савельев вполне освоился с этой ролью) встретили их без особого радушия, как встречают гостей, не принять которых нельзя, хотя их визит и не доставляет удовольствия. Старик усадил Войцеховскую и Савина к столу и поставил перед ними сковородку свежеизжаренной рыбы.
— Спасибо, — отказалась Войцеховская, — но мне что-то не хочется.
— Нет, — решительно сказал рыбак, — так нельзя. Когда идешь в море, надо кушайт. Сколько будем идти — пять часов, десять, — кто знайт?
Тут же взгляд дядюшки Иманта упал на небрежно брошенный на лавку кожаный реглан Савина и аккуратно положенное рядом пальто Войцеховской. Он сделал знак Савельеву: убери, мол, в сени. Савин поднялся было сам, чтобы унести пальто, но Войцеховская внезапно воспротивилась.
— Ты можешь убирать свою кожанку куда угодно, — сказала она вполголоса, — но мое пальто не трогай. Оно останется здесь, в этой комнате.
— Ай, ай, ай, — укоризненно прищелкнул языком старый рыбак, — как нехорошо! Разве может человек оставлять свой пальто в комнате, где кушайт, где живет. Нехорошо.
Взяв из рук Савина реглан, прихватив пальто Войцеховской, старик вышел из комнаты, не обращая внимания на протесты Анны Казимировны. Понимая, что портить отношения с рыбаком не следует, во всяком случае сейчас, накануне отъезда, она наконец смирилась.
Старый Имант, вынеся пальто в сенцы, вернулся в комнату.
— Скоро будем ехать, — медленно роняя слова, заговорил он. — Начинается ночь, и будем ехать. Ночь лучше, темно. Солдат не видит, пограничник не видит. День нельзя, все видно, день надо вертайт обратно.
Старик помолчал, сделал несколько неторопливых затяжек из своей трубки, пустив к потолку густые клубы дыма, и спросил:
— Где есть деньги? Давай сейчас платийт.
— Как — сейчас? — возмутился Степан. — С какой это стати? Мы же условились, что окончательная расплата будет там, на том берегу…
— Вы аванс получили? — поддержала его Войцеховская.
— Аванс получайт, только надо все платийт, доллар платийт. Доллар ты мне не давал. Тот берег вы будете уходить, мне надо быстро-быстро плыйт обратно. Времени нету. Как будет? Доллар надо сейчас платийт.
Завязался ожесточенный торг: старик отступать не хотел, но не уступала и Войцеховская. Савин в спор почти не вмешивался, а Савельев попросту вышел из комнаты: мое, мол, дело — сторона. Мне-то что?..
Спорили долго. Наконец Войцеховская махнула рукой и с ожесточением сказала:
— Ладно. Часть суммы в долларах я выдам сейчас, но только часть — не больше. Окончательную расплату произведем на месте. Это мое последнее слово. Последнее… Не хотите — можете убираться к черту!
В этот момент в комнату вернулся «племянник» рыбака. Сумрачно посмотрев на него, дядюшка Имант решил закончить спор, пошел на уступки.
— Ладно, — проворчал он, — давайте доллар. Остальное — потом. Скоро ехать пора.
Войцеховская отвернулась к стене, прикрывая собой сумочку, которую ни на минуту не выпускала из рук, выхватила оттуда небольшую пачку банкнот, пересчитала их и швырнула через стол старику.
Рыбак ловко подхватил деньги, также аккуратно пересчитал их и, поднявшись из-за стола, убрал в почерневшую от времени шкатулку, стоявшую на комоде в углу комнаты. Затем он уселся к столу и принялся что-то старательно царапать карандашом на клочке бумаги.
— В чем дело? — нервно спросила Войцеховская. — Что это вы там пишете?
— Расписка, — с невозмутимым видом сказал рыбак. — Я пишу расписка, что получал доллар. Ты — давал, я — получал. Каждый дело требует порядок…
— Расписка? — изумилась Войцеховская. — А к чему она мне? Хотя… — Она загадочно улыбнулась. — Хотя давайте расписку… Пригодится…
Про себя она подумала: «Тебе же, старый дурак, хуже. Сам в петлю лезешь».
— Надо собирайте, — отрывисто сказал рыбак, вручив ей расписку, которую та тщательно упрятала. — Быстро! Быстро! Уже есть время!
«Племянник» проворно юркнул в сенцы и вернулся с верхней одеждой гостей и грубыми брезентовыми плащами с откидными капюшонами. Два из них он протянул Войцеховской и Савину. Сами они вместе с рыбаком надели плащи поверх теплых ватных курток.
Светя в кромешной тьме фонарем, старый Имант повел гостей к дощатому причалу, возле которого качался рыбацкий баркас.
— Ход у этого суденышка будь здоров, — прошептал Савин на ухо Войцеховской. — Как черт тянет.
— Ладно уж, помолчи, — огрызнулась та. — Лишь бы до места добраться…
Войцеховская и Савин перебрались на баркас и уселись возле борта. Рыбак нырнул в темноту и вскоре вернулся с «племянником», таща вместе с ним тяжелую сеть.
— Для маскировка, — пояснил он. — Для пограничник. Едем рыба брать…
Сеть была брошена на дно, к ногам пассажиров. Дядюшка Имант и «племянник» мягко спрыгнули в баркас, мотор затарахтел, канат был отвязан, и суденышко ходко пошло в море.
Прошло минут пятнадцать — двадцать, и на опустевшем причале появился еще один человек. С минуту он постоял, вслушиваясь в монотонный плеск волн, набегавших на песчаный берег, и, убедившись, что звук мотора заглох вдали, несколько раз включил и выключил электрический фонарик, направляя тонкий луч света вдоль берега. В ответ на этот сигнал где-то невдалеке, в море, оглушительно взревел мотор, вспыхнул прожектор, и к дощатому причалу, на котором стояла одинокая фигура, стремительно помчался верткий пограничный катер.
Метрах в ста от берега катер резко затормозил, вздыбив высокие буруны, описал кривую и осторожно, приглушив мотор, подошел к причалу.
— Ну как, — послышался с катера голос Луганова, — все нормально?
— Полный порядок, — ответил Миронов (это он стоял на причале) и ловко перескочил на палубу катера. — Давайте так, товарищи, — обратился Андрей к командиру катера, поглядев на светящийся циферблат своих часов, — отойдем в море и немного поболтаемся. До назначенного срока еще сорок семь минут. Да свет выключите, он пока ни к чему.
— Слушаюсь, товарищ майор! — ответил командир катера.
Прожектор погас, мотор заработал на полную мощность, и катер рванулся в открытое море.
…Прошло около часа, как баркас дядюшки Иманта покинул берег. Мерно тарахтел мотор, волны плескались о борт суденышка. Старый рыбак, посасывая свою трубку, сидел на руле, «племянник» притулился возле мотора. Войцеховская, напряженно всматривавшаяся в темноту, сейчас откинулась к борту, надвинула капюшон и, казалось, дремала. И чего было беспокоиться? Все шло как по маслу. Еще час-другой, и они будут в водах той страны, куда она стремилась. А там… там… Там она сбросит с себя ненавистную личину, которую столько лет носила…
В этот миг где-то вдалеке, не то справа, не то позади, послышался гул мощного двигателя. Гул все нарастал и нарастал. Старый рыбак безмолвно застыл у руля, напряженно вглядываясь в темноту, а «племянник» испуганно зашевелился возле мотора. Войцеховская резко выпрямилась, вцепившись пальцами в рукав Савина.
— Ты слышишь? — спросила она свистящим шепотом. — Слышишь? Что это может быть?
Савин не успел ответить, как прямо по ходу баркаса, в какой-нибудь сотне метров впереди, вспыхнул ослепительный луч прожектора и, стремительно пробежав по верхушкам волн, уперся прямо в баркас, выхватив его весь, вместе со всеми пассажирами, из темноты. Мотор баркаса внезапно чихнул раз, чихнул другой и заглох. Гул вдалеке, во мраке, становился все ближе, все явственнее. Там возник второй сноп света, метнулся в одну сторону, в другую, скрестился с первым и вцепился в беспомощный баркас, безжизненно качавшийся на волнах.
— Почему выключили мотор? — хрипло прошипела Войцеховская, вскакивая со своего места. — Включай немедленно!.. Надо уходить, уходить надо…
— Куда уйдешь? — тоскливо отозвался рыбак. — Куда? Нет куда. Пограничники…
— А ну, старый пень, — повысила голос Войцеховская, — немедленно запускай мотор — и ходу! И ты пошевеливайся, щенок паршивый! — яростно повернулась она к «племяннику». — Твоя небось работа? Наделал от страха в штаны и заглушил мотор, собачья кровь! А ну, живо!
В ее руках тускло блеснула вороненая сталь пистолета. Все дальнейшее не заняло и минуты. К вящему изумлению Войцеховской, на лице «племянника», мертвенно-бледном в слепящем свете прожектора, не было и тени замешательства, ни малейших признаков страха, никакого испуга. Чуть пригнувшись, «племянник» отчаянным прыжком преодолел разделявшее их пространство и кинулся на Войцеховскую. Анна Казимировна выстрелила, но напрасно. В момент выстрела рука ее была подброшена снизу вверх, и в следующее мгновение пистолет очутился в руках Савина.
— Анна Казимировна, вы сошли с ума! — крикнул Степан, отстраняя ее руку. — Стрелять на глазах у пограничников? Это… Это безумие…
— А-а-а-а, — взвизгнула Войцеховская, — и ты туда же? Трус, предатель!
С неженской силой она ударила его по лицу. Ударила раз, хотела нанести еще удар, но подоспевший Савельев крепко схватил ее за руку. Степан смотрел на нее с нескрываемым презрением.
— Спасибо, Анна Казимировна, — сказал он сдавленным голосом, — спасибо за учение…
Но Войцеховская его не слушала: с остервенением вырывалась она из рук Савельева, державшего ее железной хваткой.
Между тем пограничные катера, утробно урча моторами, работавшими на малых оборотах, с двух сторон приблизились к баркасу, беря его в клещи.
— Что за судно? — послышался с одного из катеров властный голос, усиленный рупором. — Откуда, из какого порта идете? Куда? Почему нарушили государственную границу? Что у вас там происходит, что за стрельба?
В ответ не раздалось ни слова. Все, кто находился на баркасе, молчали.
— Швартуй баркас! — прозвучала команда. — Наряду перейти на задержанное судно. Взять баркас на буксир. Людей перевести сюда, на катер.
«Все, — поняла Войцеховская, — игра кончена. Не вывернуться». Но сдаваться живьем в руки чекистов она не собиралась. Войцеховская пригнула голову, вцепилась зубами в угол воротника своего пальто, с силой сжала челюсти и закрыла глаза. Она знала: мгновение — и Аннели Пщеглонской не будет в живых. Хрустнет в зубах раздавленная ампула, и молниеносно действующий яд сделает свое дело…
Что это, однако? Прошло мгновение, другое и третье, а под зубами ничто не хрустит. Она жива, жива…
— Вот так встреча! Никак, Анна Казимировна? — внезапно раздался с одного из катеров до ужаса знакомый голос. — Зря стараетесь, ясновельможная пани. Ампулы в вашем воротнике нет. Я ее обнаружил и вынул, пока вы торговались с владельцем баркаса там, в Вентспилсе.
«Пресвятая дева Мария! Чей это голос, как попал сюда этот человек? — с ужасом подумала Пщеглонская. — О чем он говорит, этот инспектор? Неужели все знает? Но, матерь божья, инспектор? Откуда? Как?» Внезапно Пщеглонскую осенило: «Чекист! Этот инспектор — переодетый чекист, и Савин чекист, и старый рыбак чекист, и его племянник, конечно, тоже. Все они — чекисты. В этой непонятной стране — все чекисты!»
Однако времени на раздумья пани Пщеглонской отпущено не было: на баркас ловко перепрыгнули пограничники, Миронов, Луганов. Пщеглонскую пересадили на один катер, Савина — на другой. Катера взревели моторами и стремительно помчались к берегу, к советскому берегу.
Глава 28
Катер, на котором находилась Пщеглонская, взял курс на Ригу. В порту ожидала машина. Пщеглонскую отвезли в КГБ Латвии. На ночь ее поместили в одном из кабинетов, поручив заботам специально проинструктированной сотрудницы Латвийского КГБ.
От предложенного ей ужина Пщеглонская отказалась и молча улеглась на диван, где была приготовлена постель. Но уснуть ей не удалось, да она и не очень старалась. Анна Казимировна думала, думала, думала… Думала всю ночь напролет. Как ни горько ей было в этом признаться, но наедине с собой не было смысла лукавить: да, она была рада, что ампулы на месте не оказалось. В самом деле — зачем умирать, к чему? В тот момент, в лодке, она не думала ни о чем: ее охватила слепая ярость и безысходное отчаяние. Тогда она и схватилась зубами за воротник, надеясь на ампулу. Смерть, смерть! Ничего иного она в тот момент не желала, ни к чему не стремилась. Смерть? Но кому нужна ее смерть? Ей самой? Нисколько. В отличие от этой тупой скотины Семенова, которого она сама стращала «ужасами ЧК», Аннеля Пщеглонская превосходно знала, что все это — ложь. Она слышала, конечно, что арестованных били, но когда это было? Было это давно, во времена, теперь уже давно прошедшие, так что ей-то ничто такое не грозило. Никто — пани Пщеглонская это твердо знала — ее и пальцем не тронет. Чего следовало ей бояться, зачем уходить из жизни? Суда? Тюрьмы? Лагерей? Да, тюрьма, лагерь сулят ей мало приятного, и все же это лучше, чем смерть. Жизнь, в конце концов, не такая уж плохая штука. Ведь она, Аннеля, по существу, еще молода, ей всего лишь тридцать с небольшим. И хороша. О, она себе цену знает! Зачем же умирать?
Да и так ли уж неизбежны эти самые лагеря, тюрьма? Ведь она, Пщеглонская, как ни говори, иностранная подданная. Почему же за нее не могут вступиться?.. Вступиться! А кто? Губы Анны Казимировны искривила горькая усмешка: она, конечно, иностранная подданная: только что это за подданство, что хорошего она может от него ждать? Пщеглонская — полька, самая доподлинная полька, но разве может она рассчитывать на покровительство нынешней Польши, Польши народной, той Польши, которая уверенно и навсегда встала на путь социализма? Пани Аннеля знает тех, кто стал хозяевами в современной Польше: рабочих, крестьян, выходцев из интеллигенции, знает польских комсомольцев, коммунистов. Она присмотрелась к ним в дни Варшавского восстания, даже считалась своей среди них. Они встали за общее дело, сражались за свободную социалистическую Польшу, за будущее этой Польши. Пани Пщеглонская прикидывалась, что и сама мыслит так же, а на самом деле смеялась над ними, глубоко презирала эти бредни. Она-то знала, что каждый человек живет только для себя, для того чтобы иметь власть, иметь возможность удовлетворять собственные прихоти. Только для этого! Если за что и стоило сражаться, стоило рисковать жизнью, так это за господство такого строя, таких порядков, когда сильный попирает слабого и пользуется всеми благами жизни, остальные — ничтожества, которыми можно помыкать, как заблагорассудится. Таковы были жизненные принципы пани Аннели Пщеглонской, За торжество этих принципов, за право угнетать и презирать всех, кто стоял ниже ее, за право без оглядки пользоваться всеми наслаждениями, которые дает современная цивилизация, пани Пщеглонская и боролась, боролась как умела, как могла.
Нет, в современной социалистической Польше Аннеле Пщеглонской делать нечего. На своем польском подданстве она, конечно, настаивать не будет.
Вот если бы Соединенные Штаты… Сколько лет она для них работала, и как работала! Только разве там о ней подумают, разве побеспокоятся? Держи карман шире! Вся эта мелкая шушера, с которой пани Аннеля имела дело последние годы, не говоря уж о крупных боссах, поспешат от нее откреститься, бросят ее, оставят на произвол судьбы. Так уж у них принято.
Да, тут надеяться не на что. Если кто ее и спасет, хоть как-то облегчит ее участь, так это только она, она сама — Аннеля Пщеглонская, и больше никто. Вот если ей удастся заставить чекистов поверить в искренность ее раскаяния, если она выдаст им тех, кто ведет против их страны тайную борьбу (а уж она-то кое-кого знает, пусть немногих, но знает!), тогда можно надеяться на какое-то снисхождение. Глядишь — дадут небольшой срок, главное — сохранят жизнь. Жизнь! А там… там… чего не бывает! Всякое, в конце концов, может случиться…
А может, все это она зря? Может, лучше наоборот: все отрицать, ни в чем, ну буквально ни в чем не признаваться? Все отрицать? Нет, глупо. Непростительно глупо: кто знает, что им о ней известно, но, надо полагать, немало. Да и поймана она с поличным, в момент перехода границы. А тут еще эта расписка, что у нее изъяли. Расписка! О, старый дурак был вовсе не дурак — дурой оказалась она, Аннеля Пщеглонская. На этот крючок, на расписку, попался не рыбак, как она думала, а она, она сама… Это — прямая улика. Не отвертишься…
Да, отпираться не имеет смысла. Искренность, только искренность, игра в искренность — вот на какую карту надо ставить. Поверят — тогда есть шанс…
Итак, решено. Она расскажет все (впрочем, само собой разумеется, не в ущерб себе). С чего она начнет? Пожалуй, с этой скотины Джеймса. Конечно, Аннеля не будет рассказывать, что сама предложила американцам свои услуги, не скажет и о том, что план внедрения в коммунистическое подполье Варшавы и дальнейшего проникновения в Россию был намечен еще в Лондоне, совместно с американцами. Об этом Аннеля говорить не будет, зачем? Она расскажет иначе: Джеймс — негодяй, садист. Он сначала совратил ее, а потом шантажировал. Джеймс дошел до того, что угрожал благополучию ее престарелых родителей. (Как же! Разве мог угрожать благополучию папаши Пщеглонского какой-то там американский майоришка!) Вот и пришлось покориться. Такая версия подойдет, на это клюнут. Они жалостливые…
Ну, дальше, конечно, опять шантаж, тут она стесняться не будет. Затем выдаст им с головой, со всеми потрохами Семенова. Туда этому ничтожеству, этому кретину, и дорога. Подбросит еще кое-что по Харькову, Крайску, Москве. Не пожалеет, конечно, и Черняева, чванливого Короля, пытавшегося ею командовать. Правда, с Черняевым сложнее. Этот не из рядовых. Судя по всему, фигура, какой-то немалый чин в американской разведке. Из боссов. Но что ей о нем известно? Мало. До обидного мало. Ну ничего. Зато какие он добывал разведывательные данные и как их пересылал, она расскажет без утайки. Да и что таить, когда Черняев сам сидит и давно небось во всем признался, все выложил? Слух, что Черняев взят милицией, конечно, ложен. Таких берет не милиция…
Да, еще одно. От фамилии Войцеховской тоже придется отказаться, как и от всего, что связано с этой фамилией. Хочешь не хочешь, а о своем происхождении придется говорить правду или что-то около правды — все равно знают. Недаром этот Миронов (Миронов ли он на самом деле? Впрочем, теперь это уже не так важно!) там, на море, бросил ей: «Ясновельможная пани». Тут он, конечно, поспешил, дал ей кое-какие козыри. Но откуда они узнали ее настоящее прошлое, откуда? Кто выдал? A-a, чего гадать? Все скоро станет ясно…
К утру план действий созрел у Аннели Пщеглонской полностью, был продуман во всех деталях, в мелочах. Когда появился Миронов (Луганов в этот день возвращался в Крайск. Савельеву же было приказано лететь в Москву, но другим самолетом: показывать его Пщеглонской было незачем), Анна Казимировна встретила его вымученной, но не лишенной кокетства улыбкой. Глядя на нее, Андрей искренне удивился: хотя Пщеглонская и была бледна, хотя после бессонной ночи под глазами у нее легла густая синева, выглядела она отнюдь не так плохо, как того можно было ожидать. Анна Казимировна успела умыться, привести в порядок прическу, одежду, и, глядя на нее, трудно было себе представить, что позади у нее такая ночь…
— Андрей Иванович, голубчик, — томно сказала она. — Да, простите, можно вас так называть?..
— Андреем Ивановичем, пожалуйста, — сухо ответил Миронов, — а вот от «голубчика» увольте. Так что вы хотели?
— Я… я хотела поблагодарить вас, — потупилась Пщеглонская. — Спасибо, спасибо вам огромное: вы спасли мне жизнь. Да, да, спасли, там, на катере… Ну, а я… я вела себя как дура… Очень прошу меня простить.
— Благодарить меня не за что, — спокойно сказал Миронов. — Я просто выполнял свой служебный долг. Однако оставим эти разговоры, нам пора ехать.
Несколько часов спустя они были уже в Московском аэропорту, откуда Андрей благополучно доставил свою спутницу в Комитет государственной безопасности. Генералу Васильеву Андрей успел доложить еще из Риги об успешном завершении операции. Однако сейчас, сразу по прибытии, он поспешил к Семену Фаддеевичу, будучи уверен, что тот захочет узнать о подробностях. Кроме того, следовало доложить о доставке Пщеглонской в Москву.
Андрей не ошибся: генерал ждал его и с полчаса расспрашивал о том, как прошла операция, как вела себя Пщеглонская, как ведет сейчас.
— Хорошо, — закончил он беседу. — Займемся в первую очередь Семеновым. Проводите эксперимент, о плане которого докладывали. Савельев здесь, в Москве?
— Должен быть с минуты на минуту, он вылетел следующим самолетом.
— Вот и отлично. Да, чуть не упустил из виду: Пщеглонскую для начала допросите, хотя бы накоротке. Думаю, поручать это другому нецелесообразно.
Генерал сообщил Миронову о саквояже с отпоротой подкладкой, который обнаружил Скворецкий.
— Черняев, между прочим, здесь, в Москве, — заметил генерал. — Доставлен сегодня утром. Находится в Институте судебной психиатрии. Свяжитесь с руководством института и попросите ускорить экспертизу.
Переговорив с руководством института, Миронов вызвал на допрос Пщеглонскую. Та, к его удивлению, и не думала что-либо отрицать, в чем-то запираться. На поставленные ей вопросы она отвечала быстро, гладко, почти без раздумья и, что главное, по-видимому, правдиво. Такое, во всяком случае, складывалось впечатление. Как только Миронов заговорил о саквояже, Пщеглонская сама, без единого наводящего вопроса рассказала всю историю, начиная с объявления о чертежных столах и кульманах, спичечной коробки в водосточной трубе и кончая микрокадрами, содержащими шпионские сведения (какие точно, она не знала), которые она извлекла из-под подкладки саквояжа и переправила через Семенова в Москву.
Кому именно? Этого она тоже не знала. Ей известно было только имя Макарова, в адрес которого следовало посылать условную телеграмму. Что представлял из себя тот человек, который, получив от Макарова извещение, должен был явиться на Тверской бульвар и забрать у Семенова спичечную коробку, каково его подлинное имя, где он проживает и работает, Пщеглонская сказать не могла.
Чем дальше шел допрос, тем больше крепло у Миронова убеждение, что, сколь это ни странно, Пщеглонская ведет себя искренне и с первого же допроса решила говорить правду.
Закончив допрос Пщеглонской, Миронов вызвал Семенова и приступил к подготовленному заранее следственному эксперименту.
Допрос Андрей начал резко, напористо:
— Вернемся к вопросу о том, как вы были завербованы гестапо. Говорите правду…
— Гражданин начальник, — взмолился Семенов, — но я сказал все, все, вот те крест святой. Добавить мне нечего.
— Неправда! Вы сказали не все. Об обстоятельствах вербовки вы говорите не всю правду.
— Всю, клянусь вам, всю, — плакал Семенов. — Больше сказать ничего не могу. Прошу мне верить.
Андрей задал еще несколько вопросов, всё о том же — об обстоятельствах вербовки Семенова гестапо, но тот стоял на своем. Убедившись, что мысли Семенова полностью прикованы к вопросу о его вербовке немцами и отчаянными поисками аргументов, подтверждающих правильность его показаний, Миронов сделал незаметный знак своему помощнику. Тот молча встал и вышел из комнаты. Семенов, вопросы которому ставились беспрестанно, без передышки, не обратил на уход второго следователя особого внимания.
Прошло несколько минут, дверь в кабинет, спиной к которой сидел Семенов, бесшумно открылась, и тихо вошел Савельев. Не проронив ни слова, он пересек кабинет и встал рядом с Мироновым. Семенов бросил на вошедшего безразличный взгляд, затем взглянул снова и вдруг замолк на полуслове. Выражение его лица изменилось: он побледнел, нижняя челюсть начала отваливаться. Еще минута, и Семенов вскочил, вытянул перед собой руки и стал медленно пятиться назад, пока не уперся спиной в стену. Почувствовав, что дальше отступать некуда, он сжался, продолжая безумными глазами смотреть на безмолвно стоявшего Савельева. Его трясло как в лихорадке.
— Что, — прервал гнетущую тишину Миронов, — узнали, гражданин Семенов?
— К-к-то это? — лязгая зубами, спросил Семенов. — К-кто? От-куда?
— Полноте! Будто не знаете?
— Н-не м-может быть! — взвыл Семенов. — Он же мертвый, м-м-мертвый!!
— Ага, — жестко сказал Миронов, — значит, финку вы держали в левой руке? Можно записывать?
Семенов оторвался от стены, шагнул вперед, со стоном рухнул на стул и глухим, прерывающимся голосом пробормотал:
— Все скажу, все, только пусть он уйдет, пусть уходит, Н-н-не могу.
— Зачем же? — отрезал Миронов. — При нем все и рассказывайте, как было… Все, вы поняли? Не только об этом преступлении. Вам рассказывать и рассказывать.
Семенов молча кивнул головой, схватил дрожащей рукой стоявший перед ним на столике стакан воды и в несколько глотков осушил его.
Тяжело переводя дыхание, он заговорил. Но теперь его показания не были похожи на те, что он давал прежде: не трудно было понять, что на сей раз он говорит правду, выкладывает все до конца.
Свои показания Семенов начал с рассказа о том, как по распоряжению Черняева пытался убить Савельева. По словам Семенова, Черняев месяца полтора назад вызвал его и сообщил, что последнее время возле него постоянно крутится какой-то тип. Мешает. Этого типа надо «убрать». Черняевым был разработан и план убийства. В назначенный вечер, в назначенное время Черняев направился на окраину города. Будучи заранее проинструктирован, Семенов хорошо знал маршрут и шел далеко позади, не столько наблюдая за Черняевым, сколько пытаясь определить, где же тот, другой, кто не дает покоя Черняеву и кого надлежало «убрать».
Савельева он обнаружил не без труда, но, уж обнаружив, не упускал из виду.
Постепенно Семенову удалось приблизиться к Савельеву. В переулке, которым Черняев, а вслед за ним и Савельев прошли на пустырь, Семенов затаился.
Когда Черняев и следом. Савельев возвращались с пустыря, Семенов выскользнул из своего укрытия и припасенным заранее булыжником нанес Савельеву удар в затылок, затем еще раз ударил финкой между лопаток и бросил бездыханное тело в канаву. Вот, собственно говоря, и все. Да, еще бумажник… Чтобы создать видимость ограбления, он вывернул у своей жертвы карманы, снял с него пиджак, забрал бумажник, который бросил в том же переулке.
— И это все? — спросил Миронов.
— Все, — твердо сказал Семенов. — Верьте мне, гражданин начальник, как на духу все выложил.
— Вы показали, что нападение на Савельева совершили по распоряжению Черняева. Кто такой Черняев? Что вы о нем знаете?
— Черняев? — сказал Семенов. — Черняев — это и есть Король. Страшный человек…
По словам Семенова, Черняев — какой-то крупный начальник. Связался он с ним года два назад, и с тех пор Семенов выполнял его распоряжения: отвозил, как он уже говорил, различные вещицы в Москву, привозил, как обычно, ну, и конечно, получал от Черняева вознаграждение. Бывало, крупное. Это когда поручения случались посложнее, вот вроде того, о котором он сейчас рассказал.
Бывали ли еще поручения такого рода? Да, однажды. Всего один раз. Это было — дай бог память — в мае этого года. Черняев велел ему тогда прийти вечером к нему на квартиру, адрес дал. Ни раньше, ни позже Семенов у него на квартире не бывал, Так вот, пришел Семенов туда; Черняев дома, а на полу лежит женщина. Убитая. Труп, одним словом. Черняев же хоть бы что — бровью не поведет, только лицо словно закаменело.
Ну, взяли они с Черняевым труп, обернули мешковиной и отнесли подальше, на пустырь. Там и бросили. Больше таких поручений ему выполнять не приходилось, да и вообще о Черняеве больше он ничего не знает.
— А Ферзя вы давно знаете? — задал новый вопрос Миронов. — Как, кстати, ее фамилия?
— Ферзи-то? Нет, ее фамилии я не знаю и, кто она такая, не знаю. Она хитрая, осторожная…
Как уверял Семенов, Ферзь появилась на его горизонте около полугода назад. Назвала пароль, ну, он и стал выполнять ее поручения. Он, Семенов, когда Ферзь появилась, доложил, конечно, Черняеву. Кстати, и фамилию Черняева он тоже не сразу узнал. Сначала был Король. Король, и все. Черняев говорит: раз пароль правильный, делай, что она велит, только мне про все докладывай.
Между прочим, ему, Семенову, показалось, что Черняев ждал эту Ферзь, появлению ее ничуть не удивился. Да, еще. Как Ферзь объявилась, Черняев перестал пересылать вещички в Москву. И из Москвы ему Семенов больше ничего не возил, все Ферзь да Ферзь.
— Скажите, — спросил Миронов, — а поручения к Черняеву от Ферзи или от нее к Черняеву вы получали?
— Нет, такого не случалось. Да они, по-моему, и знакомы не были. Вот Черняев, тот, говорю, вроде бы знал о появлении этой дамочки, а она о нем и слова не говорила.
Закончив показания о Черняеве, Семенов перешел к истории своей вербовки сначала гестапо, потом американцами. Спешил рассказать, захлебывался. Но допрос надо было кончать: прошло немало времени.
Поинтересовавшись, как идут дела с Б., которого генерал Васильев допрашивал сам, Андрей узнал, что от прежнего чванливого и самонадеянного иностранца и следа не осталось: Б. «сыпался» не хуже Семенова, называя всех и вся. Уже был арестован Макаров и еще один агент Б., о котором тот поспешил сообщить. Судя по всему, большим он и не располагал: не густо было в Советском Союзе у американской разведки.
Каждый из арестованных говорил, говорил, говорил, стараясь утопить других и хоть сколько-нибудь умалить собственную вину «чистосердечным» признанием.
«Уж эти мне „чистосердечные“ признания! — усмехнулся про себя Андрей. — Все начинают признаваться, когда схвачены с поличным, изобличены и податься некуда! Посмотрим, как-то будет себя дальше вести пани Пщеглонская».
Однако поведение Пщеглонской мало чем отличалось от поведения ее сообщников: Миронов вызвал ее утром следующего дня, как только доложил генералу результаты допроса Семенова, и пани Пщеглонская сразу же заговорила, ни в чем не запираясь. Она рассказала, что еще в Лондоне, будучи совсем юной, попала в руки негодяя Джеймса, который сначала совратил ее, а затем, запугивая и шантажируя, вовлек в шпионскую работу. Стремясь избавиться от гнусных преследований Джеймса, пани Аннеля вступила в польскую национальную организацию (она так и сказала — национальную, не националистическую) и, пользуясь случаем, вскоре оказалась в Варшаве, в одном из отрядов, готовящихся к борьбе за освобождение Польши. Само собой разумеется, что при отъезде из Лондона ей пришлось изменить фамилию, биографию: так она стала Войцеховской, дочерью школьного учителя из Самбора.
Да, надо, конечно, сказать, что в польскую национальную организацию, в варшавский отряд, ее привело не только отвращение к Джеймсу, но и горячая любовь к отчизне, желание участвовать в общей борьбе против гитлеровцев.
— Там, в Варшаве, все тесно переплелось, — говорила Пщеглонская, — мы, рядовые бойцы, не делали особого различия между теми, кто действовал по приказам Лондона, и коммунистами. Все мы вместе вели общую борьбу против фашизма, вместе пошли на восстание, не по нашей вине ставшее трагедией Варшавы, трагедией Польши…
Слушая рассуждения Пщеглонской, Миронов про себя усмехался: «Ишь ты! Выходит, польские реакционные националисты шли чуть ли не в одном строю с подлинными борцами за освобождение Польши!»
Андрею было ясно, что, сколь ни откровенной прикидывается Пщеглонская, она что-то не договаривает, И дело было не только в ее рассуждениях: достаточно вспомнить сообщение польских товарищей о похождениях Пщеглонской в Варшаве, в Лондоне, чтобы прийти к такому выводу. Однако Миронов не собирался в начале допросов показывать Пщеглонской, что ему о ней известно куда больше, нежели она полагает, и давал ей выговориться. А она, ободренная тем, что следователь ее не перебивает, не ставит вопросов, идущих в разрез с ее показаниями, ликовала в душе, что намеченный ею план так удачно воплощается в жизнь, и рассказывала, рассказывала, рассказывала… Пщеглонская говорила о том, как вместе с варшавскими комсомольцами вырывалась из гибнущей под ударами гитлеровцев Варшавы на соединение с частями армии Народовой, как была ранена и очутилась в госпитале Советской Армии.
— Я, — утверждала Пщеглонская, — и думать забыла о Джеймсе, об американцах. Я чувствовала, что обрела новую жизнь, новую родину. Но тут — Васюков, надругавшийся над моей молодостью, подлость, обман…
Она, Пщеглонская, была совершенно подавлена всей этой тяжкой историей, а здесь напомнила о себе американская разведка, припугнула, начала шантажировать, ну и пошло-поехало. Дальше — больше. Стоит начать, а потом уже не остановишься, отступления нет…
— Хорошо, — прервал ее Миронов. — Все это мы в дальнейшем уточним, время у нас будет, а сейчас расскажите о Черняеве. Как, кстати, его кличка?
— Кличка Черняева? Его кличка Король.
— Король? Отлично. Так и запишем. Так что вы можете сообщить следствию об этом Короле? Кто он, откуда взялся, чем занимался? Учтите, мы и так знаем немало, так что советую…
— Советуете говорить правду? — горько усмехнулась Пщеглонская. — А вы полагаете, Андрей Иванович, что я нуждаюсь в таких советах, уклоняюсь от истины?
— Нет, зачем же, — возразил Миронов, — но напомнить лишний раз о необходимости говорить правду, и только правду, — моя обязанность. Итак, что вы можете сказать о Черняеве?
— К моему глубокому сожалению, почти ничего, если не считать того, что знал о нем почти весь Крайск: крупный строитель, начальство, один из руководителей номерного строительства. Скажу прямо, я была огорошена, когда он предстал передо мной в облике представителя американской разведки и назвал свою кличку — Король! Что Король должен был появиться, меня уведомили заранее; но кто он, я не знала.
— Когда это произошло? — быстро спросил Миронов.
— Около полугода назад, в апреле. Точнее в двадцатых числах апреля этого года.
«Ага, — подумал Миронов, — значит, тогда и был решен вопрос о ликвидации Корнильевой, а эту особу Черняеву дали в качестве замены». Вслух, однако, он ничего не сказал, ограничившись краткой репликой:
— Продолжайте.
— Попробую, — задумчиво сказала Пщеглонская, — хотя это и не легко. С Черняевым я встречалась считанное количество раз, в общей сложности два или три раза, не больше, и то в начале нашей связи. Затем была намечена система передачи материалов, которые я должна была переправлять в Москву, Этой системой мы в дальнейшем и пользовались, а встречаться уже не встречались. Кто такой Черняев, откуда взялся, я не знаю, но полагаю, что Черняев — не подлинная его фамилия.
— Почему возникло у вас такое предположение? Какие тому основания?
— Видите ли, — доверительно заговорила Пщеглонская, — знать точно я ничего не знаю, но оснований полагать, что Черняев — не подлинная фамилия Короля, больше чем достаточно. Король — фигура крупная, он из боссов. Я это поняла сразу, с первой встречи, поняла по его манере держаться, по тону, которым он со мной разговаривал. А такие под своей фамилией не работают, Как видите, мое заявление — плод своего рода анализа, умственных заключений. Фактами я, к сожалению, не располагаю.
Пщеглонская в этом случае не кривила душой; ей и в самом деле было досадно, что она так мало может сообщить о Черняеве, но больше она ничего или почти ничего не знала. Не станет же она рассказывать, как Черняев пытался при первой же встрече командовать ею, прибрать ее к рукам, только не вышло. Дудки! Она сумела поставить его на место и внушить ему, что работать они будут «на равных». Так оно и вышло. Но узнать о Черняеве она ничего не узнала, как, впрочем, вероятно, и он о ней. Что ж, тем лучше!..
Допрос был прерван телефонным звонком: звонил секретарь генерала Васильева. Он вызвал Миронова к прямому проводу: требует Крайск, полковник Скворецкий.
— Ты что же, — услышал Миронов голос Кирилла Петровича, едва взял трубку, — вернулся в Москву, а о нас и вспоминать не хочешь? Спасибо Луганову и Савину: те, вернувшись, хоть рассказали, как вы брали эту дамочку, не то я бы и этого не знал. Так уж и сообщить нечего?
— Кирилл Петрович, виноват… — едва отдышавшись после быстрой ходьбы, сказал Миронов (его кабинет был не близко от приемной генерала, в другом конце здания). — Но, право, хотел с вами соединиться с самого утра, да утром не удалось, а потом закрутился…
— Ладно, ладно, не оправдывайся. Выкладывай-ка лучше, какие у вас новости?
Миронов рассказал о минувшем допросе Семенова и той роли, которую сыграло появление Савельева, о поведении Б., показаниях Пщеглонской.
Внимательно выслушав Андрея, Скворецкий заговорил сам:
— За информацию спасибо, но я тебя вызвал не ради любопытства. Дело в том, что появился Корнильев, Георгий Николаевич Корнильев, брат Ольги Николаевны. Вернулся из экспедиции.
— А-а-а, вернулся, — протянул Миронов. В горячке последних дней он и забыл о брате Корнильевой. Да и так ли уже теперь был тот нужен? — Понятно. Что, алмаатинцы звонили, они это выяснили?
— Какое там выяснили! И выяснять не пришлось. Он сам у них сидит, в тамошнем КГБ.
— Сидит? — изумился Андрей. — За что?
— Да ни за что, понимать надо, — с досадой сказал Скворецкий. — Что чушь городишь? Сам сидит, сам. Пришел в КГБ и не уходит. У него, дескать, важное сообщение.
— Что за сообщение?
— А этого пока никто не знает. Корнильев, как пришел, заявил, что дело касается его сестры, проживающей в Крайске. Алма-атинские товарищи, памятуя наказ Луганова, расспрашивать Корнильева ни о чем не стали, а связались с нами. Вот об этом я и докладывал Семену Фаддеевичу, а заодно решил и тебя поставить в известность.
— Положеньице! — озабоченно сказал Миронов. — Задал этот Корнильев задачу. Надо же что-то делать, поручить кому-нибудь там с ним побеседовать?
— Зачем, — возразил Скворецкий, — вдруг у Георгия Николаевича действительно важное сообщение, а алма-атинские товарищи, не зная существа дела, не разберутся. Нет, туда надо ехать тому, кто ведет расследование. Луганову… Он, между прочим, уже вылетел. Как побеседует с Корнильевым — позвонит тебе. Учти. Вот об этом я и хотел тебя предупредить.
Глава 29
Звонка из Алма-Аты не последовало ни в этот вечер, ни на следующее утро. Миронова, наверное, это бы удивило, если бы он не был настолько занят делами, что буквально не замечал времени.
Генерал Васильев оказался прав: московские эксперты быстро закончили экспертизу. Они установили, что тот, кто выдавал себя за Черняева, абсолютно здоров и попросту симулирует сумасшествие, хотя и весьма искусно.
Как только заключение экспертизы было вынесено, псевдо-Черняева перевели в тюрьму, и Миронову пришлось засесть за подготовку к его допросу. Естественно, что он не помнил о брате Корнильевой, об отъезде Луганова в Алма-Ату. Но именно тут-то они и напомнили о себе, причем самым неожиданным образом: в разгар рабочего дня Андрея оторвал от дел телефонный звонок.
— Да, — сказал Миронов, беря телефонную трубку, — слушаю…
— Андрей Иванович, — послышался знакомый голос. — Здравствуй. Это я, Луганов. Звоню с аэродрома…
— Привет, Василий Николаевич, только с какого аэродрома? — не понял Миронов. — Ты же должен быть в Алма-Ате?
— А я и был в Алма-Ате, только теперь я уже здесь, в Москве, на аэродроме. Отсюда и звоню.
— И все-таки не понимаю: почему ты не позвонил из Алма-Аты, как очутился в Москве? Объясни толком.
— Ничего я по телефону объяснять не буду! — рассердился Луганов. — Вот через час-полтора доберусь до тебя, тогда сам все поймешь. Ты пропуск закажи, чтобы зря не ждать, два пропуска — мне и Корнильеву…
— Корнильеву? — ахнул Миронов. — Какому Корнильеву? Георгию Николаевичу?
— А кому же еще? Конечно, Георгию Николаевичу — брату Ольги Николаевны. Он здесь, со мной.
В голосе Луганова слышалось с трудом сдерживаемое нетерпение.
— Хорошо, — сказал Миронов. — Пропуска сейчас закажу. Где их получать, знаешь? Меня найдешь?
— Знаю, все знаю, не впервой.
— Может, подослать на аэродром машину?
— А зачем? Мы сейчас на автобус, и через час-другой у тебя. Скорее будет.
— Хорошо, действуй, — согласился Миронов. Он все еще окончательно не пришел в себя, настолько неожиданным было появление Луганова, да еще в обществе брата Корнильевой.
Начинать допрос Черняева теперь не имело смысла: что сделаешь за час-полтора?
За эти дни накопилось немало протоколов допросов Б., Пщеглонской, Семенова, и Андрей занялся их изучением, сопоставлял, как каждый из арестованных освещает тот или иной факт, вдумывался в детали, анализировал. За этим занятием и застали его Луганов с Корнильевым.
Если бы Андрей не знал, с кем именно появится Василий Николаевич, он все равно, наверное, угадал бы в его спутнике брата Ольги Николаевны Корнильевой, настолько велико у того было сходство с сестрой: тот же овал лица, тот же нос, те же линии рта, подбородка. Правда, живую Корнильеву Миронов никогда не видел, но он столько раз и с такой тщательностью изучал ее фотографии, что ошибиться не мог.
Производил Корнильев впечатление человека волевого, мужественного. Сейчас он выглядел утомленным, лицо, покрытое кирпично-красным загаром, какого не только в городе, да еще в такое время года, но и на курорте не встретишь, осунулось, выгоревшие волосы были взъерошены.
— Что, Георгий Николаевич, — спросил Андрей, когда, будучи представлены Лугановым друг другу, они расположились возле стола, — прямо из экспедиции? Трудновато вашему брату в горах приходится?
— Да, экспедиция была не из легких, — заметно волнуясь, сказал Корнильев, — только извините, я не хотел бы отвлекаться. К цели моего появления здесь геологическая экспедиция, как и вся моя нынешняя работа, отношения не имеет. Речь идет об Ольге Николаевне, моей сестре…
— Понимаю, — внутренне настораживаясь, сказал Миронов. — Понимаю. Ну что же, слушаю вас.
— Мне известно, — все больше волнуясь, продолжал Корнильев, — что Ольгу принимают за предательницу, шпионку. Это недоразумение, чудовищное недоразумение. Ольга всегда, всю свою жизнь была человеком честным, порядочным. Она бывала порой горяча, невыдержанна, могла ошибаться, и ошибаться тяжко, но человек она чистый, честный. Это я знаю твердо и за это ручаюсь. Ручаюсь головой…
— Да вы успокойтесь, Георгий Николаевич, успокойтесь. Зачем раньше времени волноваться?
Миронов встал, налил воды в стакан, протянул Корнильеву и снова сел. В душе его начало закипать глухое раздражение: и зачем Василию Николаевичу понадобилось тащить в Москву этого ходатая за сестрицу?
— Успокойтесь, — еще раз повторил он. — Ваши переживания мне понятны, но поймите и вы нас: факты, свидетельствующие против вашей сестры, весьма серьезны. Их много. Ведется расследование, и, смею вас заверить, самым тщательным и объективным образом. Пока расследование не закончено, я вам сказать ничего не могу: не вправе…
— Боже, да о чем вы говорите? — схватился за голову Корнильев. — При чем тут мои переживания, какую играет роль, что вы можете и что не можете сказать? Ольги-то уж нет, она все равно мертва.
— Мертва? — мгновенно подхватил Миронов. — А как, откуда вы это узнали?
Корнильев с недоумением посмотрел на Миронова и болезненно поморщился:
— Простите, но почему вы задаете такие странные вопросы, почему в таком тоне? Я узнал об этом от Василия Николаевича, от товарища Луганова…
Миронов бросил на Луганова сердитый взгляд, но тот сидел с самым невозмутимым видом.
— Никакой информации я от вас не прошу и не жду, — сухо сказал Корнильев. — Поздно. Речь идет не о моих переживаниях, а о восстановлении честного имени Ольги Николаевны. Пусть посмертно… Речь идет о выяснении вопроса, кто был ее убийцей. За этим я и приехал.
— Но, узнав о смерти вашей сестры только от Василия Николаевича, как вы можете знать больше того, что знает он, знаем мы. Знать, наконец, кто был убийцей? Кстати, убийца нам известен. Говоря по совести, я не совсем понимаю… — Миронов развел руками.
— Нет, — резко возразил Корнильев, — убийцу Ольги вы не знаете. Вернее, вы знаете, кто ее убил, но кто этот человек, вам не известно.
— А вам, вам известно? — не скрывая раздражения, воскликнул Миронов.
— Может статься, да, — с внезапным спокойствием твердо и уверенно сказал Корнильев.
Миронов смотрел на Корнильева с недоумением: что он, этот Корнильев, мистифицирует его, что ли? Что за самонадеянность? Откуда ему, человеку, полгода проплутавшему в горах Тянь-Шаня, далекому от дел сестры, не видавшему, судя по всему, никогда в жизни Черняева, знать, кто скрывается под его личиной. Миронов собрался было одернуть Корнильева, поставить его на место, но не успел: неожиданно вмешался Луганов.
— Послушайте, товарищи, — сказал он сердито, — что-то у вас получается не то. Георгий Николаевич, а где письмо? Почему вы не даете его Андрею Ивановичу? К чему эти разговоры? Мы же зря тратим время!
— Ах да, письмо! — смутился Корнильев. — Простите. Из вида вон… Надеюсь, вы поймете мое состояние.
Он вынул из внутреннего кармана пиджака объемистый конверт и протянул Миронову.
— Еще раз прошу извинить, — сказал он. — Именно это письмо и привело меня в КГБ. Беда в том, что поздно… Да, слишком поздно…
Миронов взял письмо и внимательно осмотрел конверт. Он сразу заметил, что обратного адреса на конверте не было, но зато стоял штамп места отправления — Крайск, и дата — пятнадцатое мая текущего года.
«Пятнадцатое мая, — подумал Миронов. — Ровно за две недели до гибели Корнильевой. Но когда же оно было получено в Алма-Ате? Где пролежало чуть не полгода? Судя по алма-атинскому штампу, письмо, отправленное из Крайска авиапочтой, было получено в Алма-Ате восемнадцатого мая, то есть за полторы недели до того дня, как была убита Корнильева. Почему же Георгий Николаевич только сейчас явился с этим письмом? Почему молчал раньше?»
Корнильев, заметив, как внимательно Миронов рассматривает почтовые штампы, поспешил на выручку:
— Видите ли, наша экспедиция покинула Алма-Ату как раз восемнадцатого мая, ранним утром. Задержись я на сутки, и письмо бы было вручено вовремя… Но… В общем, об этом нечего говорить…
Дня за три до отъезда в экспедицию, — продолжал после минутной паузы Корнильев, — я отправил семью на лето на Украину, к родителям жены. Квартира оставалась пустой. Жена с ребятами вернулась задолго до меня, в конце августа, к началу учебного года. За время нашего отсутствия накопилось много корреспонденции: у меня ведь большая переписка, которую жена не имеет привычки просматривать. Письма, адресованные мне, она складывает на моем рабочем столе. Так до моего возвращения лежало и это письмо… Что было дальше, объяснять незачем: как только я обнаружил письмо и прочел его, кинулся в КГБ. Там, едва узнав, что речь идет о моей сестре, что письмо из Крайска, говорить со мной не стали: попросили подождать. Потом появился Василий Николаевич, и вот мы здесь. Да вы прочитайте письмо, вам все станет ясно.
Миронов вынул из конверта несколько листков почтовой бумаги, исписанных мелким неровным почерком, Ольга Корнильева писала:
«Жорж, дорогой!
Мне очень трудно об этом писать, трудно писать тебе, но больше некому, ты прости. Как-то повелось у меня в жизни так, что, когда бывало очень трудно, я всегда в тебе находила опору. Моя вина, что вот уже столько лет я многое от тебя утаивала. Жорж, помоги, я зашла в тупик, мне так страшно! Если бы ты смог приехать, ты знал бы, что делать. Я пишу глупо, путано, но так все ужасно, так неимоверно тяжело…
Тогда, когда мы встретились после окончания войны, я сказала тебе не всю правду. Боялась. Но дальше молчать нельзя. Попробую рассказать по порядку. Я тебе уже говорила, что после отправки в тыл к немцам работала радисткой одного из партизанских отрядов. Потом я была ранена и попала в плен. Так все и было. Но ни тебе, никому другому я не говорила о том, что произошло со мной в фашистском аду. Люди там, в лагере, умирали ежедневно, ежечасно. Как я, обессиленная раной, осталась жива — не знаю. Но я жила, я выжила, выжила, несмотря на встречу, которая там произошла, с которой все и началось…
О подробностях писать не хочу, не могу, но в лагере среди пленных я как-то увидела одного человека и узнала его. Возможно, и ты бы узнал его, если бы встретил, хотя вряд ли. Но лучше тебе его не встречать. Никогда!.. Ладно. Он тоже меня узнал и сделал знак: не подавай, мол, виду. Молчи. Прошел день или два, и этот человек появился в том бараке, где жила я. Он принес кусок клейкого лагерного хлеба, шматок сала и, что было куда дороже, слова бодрости, веры в будущее. С тех пор он стал появляться часто, прикармливал меня и моих подруг, возвращал нас к жизни. Кто он, как умудрялся все это делать, мы не знали, но были уверены, что это — один из руководителей подпольной организации, о существовании которой в лагере мы догадывались. Девушки, страдавшие, как и я, радовались за меня: ведь это был мой товарищ, мой друг. Меня он выделял среди других, ради меня появлялся здесь…
Сколько прошло недель, месяцев — не знаю, не помню: я плохо тогда соображала. Но вот настал день, ужасный день, каждая минута которого никогда не изгладится из моей памяти. Еще с вечера по лагерю пополз слух, будто подпольная организация, готовившая массовый побег пленных, разгромлена, будто руководители ее схвачены.
Наступило утро. Нас всех, кто был в лагере, выстроили на центральном плацу, Мы стояли час, может быть, два. Стояли не шевелясь, под дулами автоматов и пулеметов, перед ощеренными пастями рвавшихся со сворок овчарок. Посреди площади высились виселицы, одиннадцать виселиц…
Многие из нас, кто был послабее, падали, чтобы никогда не подняться. Их пристреливали. Им, пожалуй, было легче. Но я держалась, стояла…
Вдруг послышался шум, и показались смертники — одиннадцать смертников. Боже, что с ними сталось! Они брели, спотыкаясь на каждом шагу, в изодранной одежде, в сплошных кровоподтеках, истерзанные, но не сломленные. Да, они умерли как герои.
Писать о подробностях не буду. Страшно… Но самое страшное было не это — самое страшное ждало меня впереди.
Виселицы, на которых оборвалась жизнь наших товарищей, лучших из нас, окружила толпа лагерного начальства, и вот в этой толпе я увидела того человека. Нет, он был не в кандалах и не в лагерном одеянии: на нем была форма, немецкая форма. Среди палачей он держался как равный среди равных.
Невозможно передать, что я пережила, увидя его в этом обличии. Но мучения мои на этом не кончились. Этот негодяй пошел вдоль наших рядов, кого-то выискивая. Я похолодела, поняв, кого он ищет… Увидев меня, он подошел, дружески потрепал меня по щеке и громко сказал: «Не робей, девочка, все будет в порядке», Затем прошел дальше.
Почему я не плюнула в его гнусную физиономию, не ударила его, не знаю: я просто была раздавлена, не могла шевельнуться…
Что было потом, вряд ли надо писать: если меня и не убили товарищи по борьбе, то, скорее всего, потому, что никто не хотел марать руки. Но как они меня презирали, как презирали!.. Нет, даже вспомнить об этом страшно.
Прошло несколько дней, и меня вызвали к начальнику лагеря. Там был и он, этот зверь. Нет, меня не били, надо мной не издевались. Со мной говорили как с единомышленником, со своим, и это было непереносимым. Сжав зубы, я молчала. Их, однако, это мало беспокоило, они все решили за меня.
«Фройлен Ольга, — сказал начальник лагеря, — здесь вам дальше оставаться нельзя. Завтра вас переведут в другой лагерь, там вам будет лучше. Но фамилию вам придется сменить: Корнильеву теперь знают слишком многие, вести могут дойти и до других лагерей. Отныне вы будете Величко. Ольга Величко. Запомните».
Мне было все равно: Корнильева, Величко — какая разница? Так и так я была номером, лагерным номером. Ничего, кроме смерти, я и не ждала. Но умереть мне не посчастливилось, я осталась жить, как… Ольга Величко.
На следующий день меня перевели в другой лагерь, потом еще в один… Прошло около года, война шла к концу. Того человека я больше не встречала, да и никто другой меня не трогал, не вызывал. Забыли?
Кончилась война. Я находилась на западе Германии и очутилась в руках у американцев, в лагере для перемещенных лиц. Прошло еще около года, и все началось сначала: меня опять вызвали, на этот раз к американскому начальству. В кабинете сидело двое в штатском; я их видела впервые. Они оба вполне прилично говорили по-русски. Как оказалось, они превосходно знали все, что со мной произошло, как и почему я превратилась в Величко. Не тратя времени попусту, они заявили, что намерены передать меня вместе с группой других перемещенных лиц советским властям, но если там узнают мою историю, то мне не миновать расстрела.
Я пожала плечами: мне было все равно. Они это заметили. «Напрасно вы так безразлично к этому относитесь, — заявил один из американцев. — Подумайте о своих близких. Ваше разоблачение грозит тяжелыми последствиями для вашего брата, для тети, дяди. Ваш дядя, кстати, известный профессор Навроцкий, не так ли? Каково ему будет?»
Нет, муки мои не кончились. Впервые со мной заговорили о моих близких, и это было страшнее всего, что я пережила раньше.
«Впрочем, зачем вам погибать, — сказал тот же американец. — То, что знаем мы о вас, русские не знают и могут не узнать. Больше того, они никогда и не узнают, если вы будете вести себя хорошо».
Оказывается, «вести себя хорошо» означало: вернувшись на родину, стать предателем».
Миронов на минуту оторвался от письма, задумался. Да, слова: «русские не знают… и не узнают», «будете вести себя хорошо…» — были ему знакомы. Еще бы! Ведь именно этими словами начиналась запись на клочке бумаги, обнаруженной за подкладкой куртки Ольги Корнильевой.
Луганов перехватил его взгляд и кивнул головой: читай, читай дальше.
Андрей вновь взялся за письмо.
«Жорж, — писала Корнильева, — представь себе на минуту, ведь я ничего плохого не сделала, а меня загнали в западню, предложили стать предателем, изменником…
Я, конечно, отказалась. Тогда они заявили, что все равно передадут меня в советскую зону и все обо мне сообщат советским органам безопасности, что я погублю тебя, твою семью, дядю, тетю… Ты понимаешь?
Что было делать, какой мог быть выход? Промучившись ночь, я приняла решение: наутро я согласилась на их требование, подписала какое-то обязательство, получила адрес, по которому должна была явиться в Воронеже (мне было предложено ехать в Воронеж к дяде и тете), и через несколько дней оказалась в советской зоне.
В Воронеж я, конечно, не поехала: я и не собиралась выполнять их гнусных заданий. Цель у меня была одна: вернуться на родину, где-нибудь затеряться и умереть, умереть на родной земле.
Так бы оно и было, если бы я не выбрала Куйбышев, не встретила Садовского. Ах, Жорж, что это за человек, как много он сделал для меня! А я?
Да что там говорить!.. Хорошо, наберись терпения, конец близок. О дальнейшем, кроме двух последних лет, писать не буду. Ты знаешь, как день за днем, шаг за шагом Валериан Сергеевич возвращал меня к жизни, как стал моим мужем, как мы жили… Не знаешь только, что все эти годы творилось в моей душе, с каким ужасом я глядела на каждого нового человека: не американцы ли его подослали? Но нет, судя по всему, они потеряли мой след. Только уверовав в это, я дала согласие стать женой Валериана Сергеевича. А тревога все-таки не проходила, хотя с каждым годом становилась все меньше.
И вот, когда я уже думала, что все позади, свершилось непоправимое: мы поехали с Валерианом Сергеевичем в Сочи. Я тебе писала тогда. О, если бы я могла знать, чем кончится эта поездка!..
Через несколько дней после приезда мы решили отправиться в дендрарий, и там… там я увидела того человека. Да, это был он, все еще цветущий, полный сил. Самое страшное, что и он заметил меня. Я попыталась ускользнуть — напрасно. Он меня выследил. Я умоляла Валериана Сергеевича бросить все, немедленно уехать, надеялась скрыться, бежать. Но объяснить мужу ничего не могла, не могла… А Валериан Сергеевич меня не понимал, мои просьбы принял за блажь, за каприз.
Прошел день, и этот негодяй, воспользовавшись тем, что Валериан Сергеевич ушел из санатория, проник ко мне в палату, проник, как вор…
Разговор был коротким: с первых слов мне стало ясно, что он знает все, знает о моем обязательстве американцам. «Вот что, голубушка, — сказал он, — или ты поедешь со мной и будешь делать все, что я потребую, или завтра же о твоих художествах станет известно властям. В твоих руках не только твоя судьба, но и судьба твоего братца, тетушки, твоего муженька. Выбора у тебя нет».
Да, выбора не было, и вот я бросила мужа, стала «женой» инженер-подполковника Черняева. (В таком облике выступал теперь этот человек.)
Первое время он не очень посвящал меня в свои дела, старался сломить, сломить окончательно. Этого, как ни пытался, он не добился. Да, у меня не хватило сил поднять против него открытую борьбу, но и помощницей в его подлых, преступных делах я не стала.
Что я могу сказать? Сейчас все накалено до предела, каждую минуту я жду смерти и не боюсь ее. Смерть — для меня избавление. Но вы: ты и твоя семья, Валериан Сергеевич, что будет с вами? Если бы не боязнь этого, я давно заявила бы о нем куда следует или сама ушла из жизни. Но как мне быть, когда гибель грозит и вам?
Жорж, дорогой, я измучилась, я так исстрадалась — сил нет. Что мне делать? Что делать? Вот уже скоро год, как я пишу тебе письмо за письмом и рву, рву…»
Миронов опять остановился, провел рукой по лбу: да, вот он, ответ, вот откуда злосчастный кусочек бумаги…
«…пишу тебе письмо за письмом и рву, рву, — вновь перечел Миронов. — Но это я отправлю — больше нельзя. Молю тебя — приезжай, ты найдешь выход. Если не сможешь, напиши, телеграфируй. Я придумаю что-нибудь, сама приеду к тебе. Только не пиши на домашний адрес, пиши до востребования, не то письмо может попасть в лапы этого зверя. Да, кстати, последние дни он стал что-то ласков, уговаривает меня съездить на курорт. Что-то еще надумал?
Сегодня — пятнадцатое. Письмо ты получишь через три-четыре дня. Десять дней я буду ждать ответа. Значит, до двадцать седьмого — двадцать восьмого. Можешь не отвечать: я все пойму…
Твоя Ольга».
Прочитав последние строки письма, Андрей скрипнул зубами и так сжал кулаки, что побелели костяшки пальцев. Он порывисто встал, шагнул к Корнильеву и протянул ему руку:
— Простите, Георгий Николаевич, что так неласково вас встретил, но кто мог знать, мог подумать?.. А Ольга Николаевна… Ах, Ольга Николаевна! Вот глупость, какая глупость! До чего же ее запугали, запутали! Ну, что ей было сказать вам раньше, сказать правду Валериану Сергеевичу, прийти, наконец, к нам. Я понимаю — раньше… Но после пятьдесят третьего года? Неужели она так-таки ничего и не поняла? Нет, не поняла, и вот расплата… Оставим это, однако, что теперь судить? Перейдем к делу. Как, Георгий Николаевич, можете ли вы что-нибудь сказать об этом человеке? Кто он? Из письма можно понять, что он мог быть вам известен?
— Ума не приложу, — развел руками Корнильев. — За эти сутки я десятки и сотни раз перебирал всех наших общих с Ольгой знакомых — а таких не так уж много — и ни до чего не мог додуматься. Среди тех, кого я знал, человека, способного на такое… на такие… Нет, не было.
Миронов задумался:
— А что, Георгий Николаевич, — внезапно сказал он, — если мы вам покажем этого… Черняева?
Корнильев вздрогнул.
— Если надо… — сказал он сдержанно. — Если вы считаете нужным… Я готов…
— Сделаем так, — решил Миронов. — Видите, здесь, в стене, нечто вроде ниши; там висит мое пальто. Ниша задернута портьерой. Я вызову так называемого Черняева на допрос, ненадолго, а вы поместитесь тут, в нише. Она просторная. Из-за портьеры вы сможете рассмотреть этого человека, он же вас видеть не будет. Согласны?
Корнильев пожал плечами:
— Как вам будет угодно. Я целиком и полностью полагаюсь на вас. Вам виднее.
Миронов распорядился доставить на допрос арестованного Черняева, а сам с Лугановым принялся устраивать Корнильева в его импровизированном укрытии. Дело оказалось не хитрым, и все приготовления были закончены до появления псевдо-Черняева. Наконец в дверь постучали. Миронов задернул портьеру, и в комнату ввели арестованного.
— Так-с, гражданин… — Миронов сделал длительную паузу, — Черняев. Давненько мы с вами не виделись. Ну что ж, возобновим знакомство?
— Гав, — неуверенно произнес Черняев, исподлобья поглядывая на Миронова. — Гав!
Миронов брезгливо поморщился:
— Довольно, хватит. Никакая вы не собака и никакой не сумасшедший: вот акт экспертизы. Давайте-ка разговаривать по-человечески.
Тот, кто выдавал себя за Черняева, глядя все так же исподлобья, настороженно молчал.
— Что, — с издевкой спросил Миронов, — поскольку от собачьего лая приходится отказаться, решили опять играть в молчанку? Не ново! Было уже, гражданин Черняев, было. Придумали бы что-нибудь поновее! В последний раз спрашиваю: вы намерены давать показания?
— Мне не о чем говорить, — глухо сказал Черняев.
— Ого, — улыбнулся Миронов. — Смотрите, он, оказывается, не разучился разговаривать. Тем лучше. Потрудитесь объяснить, зачем, с какой целью вы затеяли эту дурацкую собачью комедию? На что рассчитывали?
— Но, гражданин следователь, никакой комедии я не устраивал. Я действительно был болен…
Продолжать допрос Андрей не собирался. Сейчас это не имело смысла. Корнильев уже наверняка рассмотрел арестованного, а это было главным.
— Вот что, гражданин… Черняев, — спокойно сказал Миронов. — Так дело не пойдет. Терять с вами время попусту я не намерен. Посидите еще в камере и подумайте, да получше. Вам сейчас есть над чем подумать. Через день-другой я вас вызову, тогда и начнем серьезный разговор. Учтите, мы знаем о вас куда больше, чем вы полагаете…
Как только Черняева вывели из кабинета, Миронов встал, подошел к нише и отдернул портьеру. Корнильев сидел сгорбившись, охватив голову руками. На его побледневшем, изменившемся лице застыла гримаса отвращения. Тихо, сдавленным голосом он произнес:
— Да, я его знаю. Это — Марковский. Серж Марковский…
Прошло полтора месяца, следствие было закончено. Правда, Миронову, его помощникам, а также Луганову с Савельевым, которые по просьбе Андрея были до окончания следствия оставлены в Москве, пришлось основательно потрудиться: шли бесконечные допросы, очные ставки, экспертизы и снова очные ставки. Арестованные вели себя так, словно бежали наперегонки: каждый торопился выложить, что знал (впрочем, побольше — о других, поменьше — о себе), боялся отстать от своих вчерашних сообщников. Один безжалостно топил другого, спешил изобличить его на очной ставке.
Не отставал от остальных и Марковский. Поняв, что он опознан, он кинулся вдогонку за теми же, кто уже давал показания, стремясь обширностью и «чистосердечностью» своих «признаний» опередить других.
Как выяснилось, Марковский был связан с германской разведкой еще с тридцатых годов. Тогда, под видом тайного общества, он и пытался сколотить из воронежских подростков молодежную антисоветскую группу, только провалился. Бежав после провала в фашистскую Германию, он пришелся ко двору. Его взяли на работу в гестапо. Там он быстро делал карьеру, складывавшуюся особенно успешно после вероломного нападения фашистов на Советский Союз, во время Великой Отечественной войны, В это время Марковский специализировался на «работе» по советским военнопленным: он выискивал подпольные организации среди пленных в гитлеровских лагерях, осуществлял чудовищные провокации, был виновником гибели сотен и сотен людей.
Именно в это время он и встретил в одном из лагерей Ольгу Корнильеву. В голове Марковского зародился дьявольский план: он решил скомпрометировать Ольгу Николаевну, спровоцировать ее, создать такие условия, которые вынудили бы Корнильеву стать агентом гестапо. Лишенный сам хотя бы намека на такие чувства, как честь, патриотизм, долг перед Родиной, он не сомневался в успехе, не мог предположить, что двадцатидвухлетняя девушка найдет внутренние силы противостоять его гнусным комбинациям, не сломается, не станет предателем.
Однако гестаповцам не суждено было воплотить в жизнь свои намерения, и не только из-за сопротивления Ольги: война кончилась, фашистский рейх рухнул. Но тут в игру вступила американская разведка, обнаружившая Ольгу Корнильеву в одном из лагерей для перемещенных лиц. Автор всей этой гнусной интриги Марковский был в это время уже далеко. Года за полтора до поражения Германии в судьбе Марковского произошел очередной поворот: крупный чин гестапо, допрашивая командира партизанского соединения Капитона Илларионовича Черняева, попавшего в плен, заметил портретное сходство между этим партизаном и своим подчиненным — Марковским. Судьба Марковского была решена: прошла неделя, и Марковский, перевоплотившийся в Черняева, уничтоженного в застенках гестапо, очутился в районе действия советских партизан с серьезным, но не опасным для жизни ранением.
Потом — доставка на Большую землю, госпиталь, возвращение в строй, мирные годы.
Знание строительного дела, сообразительность, изворотливость и недюжинное владение искусством перевоплощения помогли Марковскому около полутора десятков лет разыгрывать роль Черняева. Марковский кружил по отдаленным от центра стройкам, не задерживаясь нигде больше, чем на год, на два, тщательно избегая мест, где можно было бы столкнуться с теми, кто близко знал подлинного Черняева.
Все эти годы Марковский вел разведывательную работу, ради которой и стал Черняевым; только работал он теперь не на немцев, а на других хозяев. Ничего удивительного, необычного в этом не было: еще в начале сороковых годов, бывая по делам гестапо в Швейцарии, предусмотрительный Марковский установил связи с американской разведкой, стал двойником. Естественно, что после краха фашистской Германии этот прожженный шпион не остался без хозяев, не у дел.
Встреча в Сочи с Корнильевой была для Марковского полной неожиданностью, произошла случайно, но он сумел использовать эту случайность. Однако терроризовав Ольгу, вынудив ее бросить Садовского и уехать с ним, окончательно сломить ее он не смог. Около двух лет истязал Марковский Корнильеву, но ничего не добился. Тогда, убедившись в бесплодности своих усилий, он ее уничтожил.
Вся отвратительная картина преступлений Марковского, как и его сообщников, шаг за шагом раскрылась в ходе следствия. И вот теперь клубок был размотан, размотан до конца. Следствие закончилось.
…Придя в это утро на работу, майор Миронов по давней привычке развернул свежий номер «Правды». В глаза бросилось краткое сообщение на последней полосе: «В Комитете государственной безопасности при Совете Министров СССР». Андрей прочел: «Органами государственной безопасности раскрыта и обезврежена группа агентов иностранных разведок, проводившая шпионскую работу на территории Советского Союза и совершавшая убийства советских граждан. Как установлено, участники группы были связаны с иностранным подданным Ричардом Б., наезжавшим периодически в Советский Союз в качестве туриста, которого снабжали шпионскими сведениями и от которого получали деньги. Предварительное следствие по делу участников группы закончено и передано в суд».
«Как просто, — усмехнулся про себя Андрей, — „раскрыта“, „обезврежена“! Всего несколько строк… А что стоит за этими строками, какое нечеловеческое напряжение, какой труд?! Впрочем, что это я расфилософствовался, как сказал бы Кирилл Петрович? Пора и за работу».
Андрей отложил газету в сторону и придвинул к себе тонкую коричневую папку, в которой лежало пока всего лишь несколько бумажек. На обложке стояла короткая надпись: «Дело №…»
ЯКОВ НАУМОВ, АНДРЕЙ ЯКОВЛЕВ
СХВАТКА С ОБОРОТНЕМ
Дверь номера крайской гостиницы «Центральная» открыл майор Миронов. В номер вошли полковник Скворецкий и майор Луганов.
— Сколько лет не виделись, — говорил Миронов, пожимая руку полковнику.
— Порядком не виделись, — ответил полковник, — но об этом позже. А сейчас, Андрей Иванович, изложи нам задание.
— Есть изложить задание. Прошу садиться, товарищи. Гости сели.
— Товарищи, обстоятельства, по которым Центр командировал меня сюда со специальным заданием, следующие. Нами выявлено, что в Крайске существует резидентура вражеской разведки. Установлено также, что для помощи резиденту сюда был заброшен вражеский агент под фамилией Климов. Какими сведениями располагает Крайское управление, товарищ полковник?
— О резиденте, товарищ майор? — раздумчиво спросил Скворецкий, поглаживая седые виски.
— Да, о резиденте.
— Сведений у нас мало. Два года назад нашими пеленгаторами был засечен неизвестный передатчик. Обнаружить его не удалось. С тех пор передачи не возобновлялись. Вы, Василий Николаевич, ничего не можете добавить?
— Ничего, товарищ полковник, — ответил Луганов.
— Введите нас, товарищ Миронов, в курс вашего задания. Скажите, какая помощь от нас требуется, — предложил полковник.
Мое задание без вашей помощи выполнить невозможно. Первое — нужна квартира, которую сдали бы приезжему. Прописки не надо. Второе — нужен почтовый ящик для связи с вами. И третье — за мной не должно быть наблюдения, чтоб я не путал наших людей с чужими.
— Нет, наблюдение необходимо, — возразил Луганов. — Иначе обстановка может усложниться.
— Возможно, вы и правы, — согласился Миронов. — Но помните, что вести наблюдение может и кое-кто другой.
— Что известно об агенте, который шел на связь с резидентом? — спросил полковник.
— Вот об этом я и хотел поговорить с вами, — сказал Миронов. — Границу он перешел в Прибалтике, а вот дальше…
Несколько минут они говорили о деле, потом полковник встал:
— Товарищ Миронов, о ходе операции будут знать в Крайске только я и майор Луганов. Мой телефон и связь, как мы уговорились, всегда в вашем распоряжении. От управления всем будет руководить Луганов. Поиски резидента и его агентов, обезвреживание их — задача его. Таким образом, вы от Центра, а Луганов от нас будете делать одно дело. К сожалению, я должен ехать, Андрей Иванович. Обстоятельства вынуждают. Вы, Василий Николаевич, договоритесь обо всем с майором Мироновым.
Миронов и Луганов были давно знакомы по совместной работе. И сейчас, оставшись вдвоем, они вспоминали прошлое, обсуждали предстоящую операцию и не заметили, как приблизился рассвет.
Климов уже несколько дней ждал ответа. Объявление о продаже радиолы ВЭФ-радио с подчеркнутым двумя чертами сообщением, что она не была в употреблении, он вывесил на перекрестке улиц Ленина и Луначарского в прошлый вторник. Встреча должна была состояться сегодня или в четверг. Он уже дважды прошел мимо телеграфного столба на троллейбусной остановке: объявление белело на желтом столбе, не привлекая к себе особенного внимания. Внизу стояла строка с вымышленным адресом. Важно было само объявление. Тот, кто его прочтет, знает, куда прийти.
До двух часов еще оставалось время. Климов зашел в кафе и выпил кофе, потом попросил еще чашку кофе и два пирожка, посидел немного, обдумывая обстановку. Пока все шло неплохо. Хозяйка его новой квартиры была глухая старуха. Она спросила его лишь об одном: на какой срок он снимает квартиру. Он сказал, что не знает, все зависит от того, как пойдут дела с устройством на работу. Удастся устроиться по специальности — поживет у нее долго; не удастся — уедет через месяц. Для хозяйки было важно одно: чтобы за квартиру он заплатил вперед. Получив месячную плату, она сразу успокоилась и почти забыла о нем. Квартира находилась в большом старом доме на окраине города. Старуха доживала свой век одна в трех комнатах, обставленных тяжелыми комодами и буфетами прошлого века. Климов был доволен. И район, и квартира, и отношение хозяйки ему нравились. Похоже, что начало было положено. Теперь оставалось самое главное: встреча.
Он посмотрел на часы — половина первого. До сквера, где назначено свидание, было полчаса ходу. Но сидеть в кафе не хотелось. Он расплатился и вышел на улицу. Ветер слегка шевелил подстриженные кроны тополей. Город Климову нравился. На улицах было мало прохожих. Поглядывая в витрины магазинов, останавливаясь у газетных стендов, он попытался определить, есть ли слежка. Но он знал, как трудно определить это.
Помахивая снятым пиджаком, оглядывая прохожих, он шел небрежным, неторопливым шагом. Со стороны он выглядел отпускником, приехавшим погостить в город, известный своими достопримечательностями.
Впереди показались очертания древнего собора. Около него толпились старухи, бегали мальчишки.
Климов купил газету, свернул ее в трубочку и двинулся дальше: внизу, на следующей улице за собором, был сквер — место встречи. Он быстро дошел до него, огляделся, сел. На противоположной стороне сквера за редкими кустами играли малыши, невдалеке от них, на скамейках, сидели бабушки, наблюдая за детьми. На скамейке, освещенной солнцем, читал газету пожилой человек в берете, а по соседству с ним шепталась молодая пара, по виду — студенты. Климов, откинувшись на спинку скамьи, оглядел их всех цепким взглядом. Конечно, не исключена возможность, что кто-то из этих людей следил за ним. Солнце выкатилось из-за облаков и обдало сквер сплошным горячим блеском. Климов зажмурился и, подставив солнцу лицо, стал ждать. Время тянулось медленно. По инструкции встреча должна была произойти в течение получаса — с двух до половины третьего.
Ждать было утомительно. Он старался как можно дольше не открывать глаз и тем не менее часто косился на часы.
Поднялась и ушла молодая пара. Минут через десять ушел и человек в берете. Старушки на другой стороне сквера громко спорили о чем-то, кричали малыши. Издалека доносился шум уличного транспорта. Климов осторожно взглянул на часы. Тридцать две минуты третьего. Встреча не состоялась. Он встал, закурил и тем же неторопливым шагом двинулся к центру. Надо было проанализировать ситуацию. И вновь ждать. Следующая встреча была намечена в четверг.
Учебный год закончился. Вокруг совхоза зеленым маревом клубился лес. Шестиклассники Валера Бутенко и Дима Голубев сидели на опушке и размышляли: чем заняться летом.
— Может, на рыбалку податься? — нараспев говорил Валерка. Он был толстый и медлительный.
— Это куда же на рыбалку? — спросил, насмешливо щурясь, Димка. — На Ропщу? Там давно никакой рыбы не водится. На пруды?
— А чего? Хоть на пруды! — нерешительно тянул Валерка.
— Там курортников полно.
— Ну а чего делать?
Димка поднялся и пошел за хворостом. Скоро он приволок целый ворох хвороста.
— Спички есть?
Валерка протянул коробку. Димка разжег костер. Прикрыл его дубовой корой. Теперь пламя совсем не давало дыма.
— Закурим, что ли? — Валерка с мрачным достоинством извлек из-за пазухи две сигареты.
Курить они начали в этом году, хотя обоим это занятие не нравилось. Димка взял сигарету, прикурил от огня и важно протянул горящую лучину Валерке. Тот тоже закурил. Через минуту оба закашлялись.
Послышались звуки голосов, и на опушку вышли двое. Одного — сухощавого и пожилого — ребята знали. Это был бухгалтер совхоза — Константин Семенович Рогачев; другой, небольшого роста, седоватый и моложавый, был нездешний.
Ребята мгновенно сунули сигареты за спины. Но Константин Семенович увидел их проделку и пригрозил пальцем. Тогда и второй заметил ребят и, приостановившись, потянул спутника за локоть. Они повернули обратно в лес. Ребята глядели им вслед. Константин Семенович вдруг оглянулся и с непонятным выражением посмотрел на ребят.
Димка отвернулся, Валерка стал смотреть в небо.
Взрослые исчезли за деревьями. Когда их негромкие, но возбужденные голоса стихли, Димка повернулся к Валерке:
— Устроит нам дядя Костя баню!
— Еще и обернулся: курим или нет, — вздохнул Валерка.
Оба помолчали. Дядя Костя был среди шестиклассников признанным авторитетом. Он давно дружил с ребятами, ходил с ними в походы. Это от него они узнали, как надо ходить по лесу без шума, от него научились подражать птичьим крикам, от него услышали, как развести бездымный костер. Дядя Костя во время войны был партизаном, иногда во время похода он рассказывал партизанские были. Но теперь, конечно, предстоял разговор о вреде курения.
— А сам небось курил, — сказал Валерка. — Нас-то будет чистить, а в партизанах без курева нельзя.
— Ты, видать, большой знаток партизанской жизни, — усмехнулся Димка. Он вдруг приостановился: — Дядя Костя когда отпуск берет?
— Прошлый год в июле брал — помнишь, мы в Рудню с ним ходили, — а в этом не знаю…
— Вечером пойдем к нему и попросимся с ним.
— Как прошлый год?
— Ага. Будем на охоту ходить, на рыбалку… Дядя Костя возьмет.
— Точно, — сказал Валерка. — Закурим по такому случаю?
— Да ну! — сказал Димка. — Мне не хочется…
— Мне тоже, — признался Валерка, — но все-таки надо… Колька Семушкин дым уже через нос кольцами пускает…
— Трепло! — перебил Димка.
— Что? — обиделся Валерка.
— Да Колька твой…
— А он не мой вовсе.
— Все равно трепло. Вставай, пойдем по домам. А в семь ты приходи, пойдем к дяде Косте.
Вечером они подошли к дому Рогачева. Свет в его окно был виден издалека. Дядя Костя жил в двухэтажном совхозном доме на первом этаже. Вокруг дома стояли липы, теснился кустарник.
— В окно поглядим, — решил Димка, — чем он занимается, а потом свистнем.
Валерка кивнул.
Стараясь не шуметь, ребята взобрались на ветви старой липы. Отсюда хорошо просматривалась комната Рогачева. Он сидел за столом и что-то торопливо писал, поминутно отрываясь и задумываясь. Сухощавое хмурое лицо его отражало тяжелые мысли.
Димка отломал сучок и повернул голову к товарищу:
— Кинем?
Но Валерка ткнул его в бок, и они затаились за ветвями, прильнув к стволу и не дыша. Дядя Костя подошел к окну и уставился во тьму.
— Видит? — еле слышно спросил Димка.
— Нет, — шепнул Валерка, — он на свету, а мы в темноте.
Дядя Костя наклонил голову, словно вслушиваясь. Потом подошел к столу, взял лист, на котором только что писал, и начал рвать его. А потом скомкал и бросил в кусты.
— Заметил куда? — дернул Димка товарища за рукав. Но тот смотрел в комнату. Димка взглянул туда же.
Дядя Костя сидел за столом, обхватив руками голову, и на лице его была такая мука, что жалость горячим комом застряла у Димки в горле.
— Валерка, айда! — И, соскочив с дерева, Димка помчался к двери дома. За ним торопился Валерка.
Когда они, постучав, приоткрыли дверь, Рогачев неподвижно сидел к ним спиной.
— Дядя Костя… — позвал Димка.
Тот медленно обернулся. Его длинноносое сумрачное лицо с минуту было строго, потом зажглось знакомой невеселой улыбкой.
— А, сорванцы! — сказал он. — Входите.
— Дядя Кость, — сказал Димка, усаживаясь на стуле напротив Рогачева, — вы чего это такой грустный? Голова болит?
— Если б голова, — сказал дядя Костя, гася улыбку. — Сердце болит, ребятки. А это похуже.
— Вы, дядя Кость, сходите к доктору, — посоветовал Валерка. — У мамки, когда схватило, она тут же пошла к доктору. Он ей враз бюллетень выписал.
— Бюллетень тут не поможет, — сказал Рогачев, потирая виски. — Ладно. Забудем. Вы чего прибрели, пострелята? Соскучились?
— Еще как! Мы с Валеркой сегодня весь день думали, как лето провести. Хотим с вами в поход.
— Ишь ты, — сказал Рогачев, — а разве я в отпуск собирался?
— А вы соберитесь, дядя Кость, — попросил Валерка, — а то без вас скучно.
Дядя Костя усмехнулся:
— Подумаем. Раз такая уважительная причина, то почему бы и не пойти в отпуск.
— Дядя Кость, а мы видели, — сказал Димка.
— Что видели?
— Видели, как вы писали, а потом все порвали…
Рогачев нахмурился:
— Вы что ж, подсматривали?
— Так мы ж разведчики.
— Подсматривать нельзя. — Он странным взглядом посмотрел на Димку и Валерку. — Но, вообще-то говоря, хорошо, что вы пришли. Тяжко на сердце у меня.
— Вот я и говорю: на себя не похожи, — солидно произнес Димка. — А вы, дядя Кость, с нами поделитесь. Мать всегда говорит: вдвоем легче.
— Ишь ты, мудрец, — сказал дядя Костя и встал.
Долго и внимательно разглядывал он сигарету, закурил, потом заходил по комнате, ногой отодвигая стулья.
— Поделиться, оно и вправду впору, — заговорил он и перебил сам себя: — А вот еще раз с куревом встречу — выдеру! Это ты, пострел, — погрозил он пальцем Димке, — ты все заводишь. Валерка — он смирный. Ему перед товарищами выставляться не к чему, а ты, Дмитрий, смотри! Эта черта нехорошая — показушничать. Рано еще во взрослые рядиться!
— Да мы так просто, — покраснел Димка, — попробовать хотели.
— Все так и начинается! — наклонился над ним Рогачев. — Сначала попробовать, потом повторить, а там и втягиваешься… Думаешь, мне курить охота? Втянулся вот — не могу бросить. Я ведь в лагере совсем было отвык. Там сигарета или щепоть махры больше золота ценились.
— А вы в лагере сидели? — спросил Димка. — Расскажите, дядя Кость. Это в войну?
— Было дело, — неохотно сказал Рогачев, — сидел в этой клетке. Никому не пожелаю такого. Проклятое это место. И хоть двадцать лет прошло, а кто был там, на весь свой век клейменный. Хотел я об этом забыть, да, видно, клейма ловко там ставили. До сих пор ношу…
— Так вы ж не нарочно туда попали, — сказал Димка.
— Попал-то не нарочно, — Рогачев вздохнул, — попал раненый, без памяти… Был бы здоров, вовек меня им не взять, мерзавцам! Но так не так, а попал…
— Мучили вас? — спросил Валерка.
— Щучили? Да поначалу не сказать, чтоб мучили. Там и без мученья все условия были, чтобы ноги протянуть. Но потом вот, когда приехал этот власовец, тогда уж и началось…
— Власовец — это изменник?
— Полковник РОА — Русской освободительной армии — так они именовались. Предатель на предателе, подлец на подлеце, а главным у них был Власов, бывший наш генерал-лейтенант.
— А как же вы его распознали, дядя Кость? — тянулся к Рогачеву Димка. — Неужели никто не догадывался?
— Тут, ребята, всего не объяснишь. Порой и честные люди ни за что страдали, а негодяи вылезали. Всякое бывало. Но сколько жить буду, не забуду того полковника Соколова… Что он делал с людьми! Хитрый, подлый, умелый. И ведь завербовал некоторых в свою РОА. Неплохие парни даже были. Но оболгал, обкрутил, запугал. До сих пор не пойму, зачем я ему понадобился? Подполье нашего города — гестаповское дело, не его. Он, видно, на две фирмы работал. Меня-то взяли при обороне рации. Радиста тоже захватили. Не успел парнишка себя убить… Тут и начались фокусы. Когда Соколов стал меня допрашивать, вижу: знает он о подполье много. Думаю: кто же донес? Неужели радист? А он усмехнулся и спросил: «Думаешь, кто донес? Могу сказать — ты». У меня от этих слов аж в голове помутилось. «Гад ты, — говорю. — Не запугаешь, не на того напал». А он говорит: «Тебе, Константин Семенович, нет смысла со мной в прятки играть. Севастьянов убит. Тело его твои товарищи сами нашли. По сапогам определили, что это он. А аресты в городе идут. Значит, кто-то донес? А кто остается? Ты». Так и стал я в глазах товарищей доносчиком.
— Неужели поверили? — вырвалось у Димки.
— Должно быть, поверили, раз считали, что радист мертв. А он живехонек был. Он-то наши карты и раскрыл немцам. И, главное, не смог я и потом оправдаться, хоть стоял на своем до конца. Не сломил меня власовец. А товарищи умирали с мыслью, что Рогачев их продал.
— А потом-то вы им рассказали? — Валерка даже рот раскрыл в ожидании ответа.
— Не перед кем потом было оправдываться. Все подполье взяли, сволочи! Видно, кто-то еще не выдержал. Расстреляли всех, а я выжил. Выжил, чтоб казниться… — заскрипел зубами Рогачев. — Бежал к партизанам. Еще год в их рядах сражался, армию встретил, все искал того гада, что хотел меня изменником сделать, да не нашел в ту пору… А теперь… — Рогачев резко поднялся. — Ладно, сорванцы, идите по домам. Разболтался я…
— Дядя Кость… — начал было Димка.
Рогачев повернул к нему длинное лицо с усталыми, покрасневшими глазами и сказал тихо:
— Идите, ребятки.
Было обычное трудовое утро. В управлении по коридорам спешили сотрудники, из кабинетов слышались резкие телефонные звонки. Луганов поднялся на второй этаж и вошел в кабинет начальника управления. Полковник Скворецкий поднял от бумаг седоволосую голову.
— Здравствуйте, майор! Какие новости?
— Пока никаких.
— Садитесь, — кивнул на стул Скворецкий. — Поговорим, Василий Николаевич, как вы себе представляете нашу задачу.
— Резидент, судя по тому, что нам рассказал майор Миронов, враг опытный и хитрый. Поэтому на быстрое обнаружение его я и не надеюсь. К тому же он прекратил или вообще не имел выходов в эфир. Сигнал, пойманный два года назад, мог быть и его рацией и принадлежать какому-нибудь радиохулигану. Выходы эти не повторились. Тут могут быть две причины: либо у него есть неизвестный нам источник связи со своим Центром, либо что-то случилось с рацией…
— Я склоняюсь ко второму предположению, — сказал полковник, — самый прямой и продуктивный метод связи — рация. И, скорее всего, именно в нее упираются затруднения резидента.
— Я с вами согласен, товарищ полковник. Однако я предполагаю, резидент затаился именно потому, что у него слабая связь с его Центром.
— Да. До сообщения из Москвы мы не чувствовали в наших местах активной деятельности чужой разведки. Ведет он себя крайне осторожно. И все-таки, судя по тому, что сообщает Центр, рация ему очень и очень нужна. Значит, хоть одну из его слабостей мы должны иметь в виду. На этом построим один вариант выхода на резидента. Когда резидент добудет рацию и начнет выходить в эфир, он будет знать, что за ним охотятся. Сейчас он спокойнее. И вряд ли думает, что мы ищем его следы и знаем о его существовании. Это, конечно, неплохо. Имеем ли мы возможность что-либо предпринять сейчас, майор? Или остается ждать?
— Сейчас мы лишены возможности действовать активно, — ответил Луганов, — основную задачу пока несет на себе Центр. Нам предстоит ждать.
— И анализировать события, — сказал полковник. — Но, сами понимаете, нужно думать и искать более конструктивные решения. Пока у нас огромное число иксов. Кто резидент? Как выявить его агентов? Как установить их местопребывание, связи, явки… Все это впереди. Но надо обдумать некоторые закономерности, которые не могут не сложиться при работе резидентуры, тогда мы уже сможем что-нибудь предпринять. Пока мы перед чистым листом бумаги. Надо его заполнить.
— А что сообщает Миронов, товарищ полковник?
— Миронов пробует проделать то же, что и мы. Как только будет результат, он нам сообщит. А ваше дело, майор, раз вы являетесь в данном случае представителем нашего управления, не ударить лицом в грязь перед Центром.
— Постараюсь, товарищ полковник.
— С Мироновым поддерживайте связь регулярно.
— Есть, — сказал Луганов. — У меня через час свидание с ним.
— Вот и отлично.
— Разрешите идти, товарищ полковник?
— Да, товарищ майор.
Луганов и Миронов встретились в том самом номере гостиницы, что и несколько дней назад.
— Садись, Василий Николаевич, — предложил Миронов. — Как ты жил все это время?
— Ничего, — ответил Луганов, — все тебя вспоминал.
— Значит, взаимно, — рассмеялся Миронов, — черняевское дело до конца жизни помнить буду.
— Тогда было легче, — вздохнул Луганов. — У нас имелись отправные точки.
— И теперь есть, — отозвался Миронов. — Дело не в этом. Важно уже сейчас обложить его так, чтобы, как только проявится, немедленно взять под наблюдение и его и тех, кто с ним работает.
— Как только отыщем, — сказал Луганов, — сразу начнем распутывать весь клубок. Найти бы главную нить. А данных для этого крайне мало. У вас есть они?
— Почти никаких. Знаем, что он у нас в стране не первый год, что хорошо конспирировался, что его очень ценят его хозяева и что на связь с ним именно сейчас идет агент.
— Скудновато. Пока ничего не брезжит ни у вас, ни у меня.
— Лиха беда начало. Нам бы только найти след. Тогда все пойдет. А след вот-вот проявится.
— Оптимист ты, Андрей Иванович, — усмехнулся Луганов, — это хорошо, конечно.
— А ты, Василий Николаевич, что? Не веришь в успех?
— Верю. Но тревожусь. Пока все очень зыбко.
— Ничего. И в черняевском деле данных тоже было немного. Отыскали всех и взяли всех.
— Как договоримся? Будешь мне звонить?
— Позвоню. Если у тебя что срочное, знаешь, как сообщить?
— Знаю.
— Ну, счастливо тебе, Василий Николаевич.
— И тебе счастливо, Андрей Иванович. Будем ждать.
— И действовать.
— Как и положено в нашей работе.
С утра Димка забежал за Валеркой, и они отправились в контору совхоза.
— Прямо скажем: дядя Костя, вы обещали, берите отпуск, — говорил Димка, быстро вышагивая по улице поселка.
— Он же не обещал, — сомневался Валерка.
— Молчи ты! Вечно ноешь! — кричал Димка. — Обещал — и все! Зато в такие походы походим, что…
— Он же не обещал, — упорствовал Валерка.
У конторы совхоза стояли грузовики, входили и выходили люди. Отчитывал кого-то бригадир тракторной бригады.
Ребята проскользнули мимо спорящих, прошли по узкому коридору, Димка просунул голову в дверь бухгалтерии:
— Настасья Алексеевна, дядя Костя где?
Младший бухгалтер, полная ворчливая женщина, оторвалась от счетов.
— Нет вашего дяди Кости… Что это с Рогачевым, не заболел ли? — спросила она у кассира.
— Вчера вроде здоров был, — сказала та, — выносил ведро. Свет в комнате горел. Ты мальчишек-то и пошли, Насть, пусть спросят: если болен, не надо ли чего?
Димка, не дожидаясь окончания разговора, закрыл дверь и побежал к выходу, Валерка за ним. Они пронеслись по главной улице поселка, свернули к дому Рогачева и вдруг увидели толпу людей у дверей, машину «скорой помощи», милицию.
Они подбежали к дому и скоро уже толкались в толпе и молча расширенными глазами смотрели друг на друга.
— Эт ведь надо ж — себя жисти решить! — говорила рослая повариха из совхозной столовой. — Недаром, бабы, таким бирюком он жил. Женщин сторонился, с людьми не знался…
— Шпиен, как есть шпиен, — вторила старушка пенсионерка Ниловна, — и в письме, что директор читал, там все прописано.
Димка, таща за собой Валерку, пробился к крыльцу. Вдруг толпа отпрянула и напряглась. Два санитара неловко вынесли на носилках укрытое простыней тело, из-под простыни торчали носки начищенных ботинок.
Мальчишки, не веря глазам, смотрели на носилки, на начищенные носки ботинок.
— Пустите! — вдруг кинулся вперед Димка. — Дядя Костя!
Милиционер взял его за плечо.
— Ты куда лезешь? Какой еще дядя Костя?
— Это ж дядя Костя на носилках! Что с ним? — спросил Димка.
— Иди-ка отсюда, малец. Наворочал делов твой дядя Костя…
— Как это наворочал? — закричал Димка. — Вы что такое говорите?
— Говорю: домой иди!
Валерка заплакал:
— Дим! За что он…
К ребятам подошел директор школы.
— Голубев, Бутенко, идите-ка, правда, домой. Зачем вам здесь толкаться… И ведь надо же, как мы с этим Рогачевым промахнулись!
— Что вы такое говорите, Никита Семенович, — закричал Димка, — он замечательный человек! Он в лагере сидел. Его пытали! А он не выдал никого!
Директор положил руки на плечи ребят и отвел их в палисадник. Отсюда не было слышно-людских пересудов. Ревела, разворачиваясь, «скорая помощь».
— Ребята, — сказал директор, — мы в школе Рогачева приняли с распростертыми объятиями. С вами он ходил в походы. Вы его полюбили. Ничего странного в этом нет. Взрослые и то ошиблись… Так вот, Рогачев оказался очень плохим человеком. — Директор пристально посмотрел на ребят сквозь очки и замигал глазами. — Вам, я понимаю, сейчас больно. Но такой человек недостоин жалости!
— Да какой «такой»? — всхлипывал Валерка. — Он хороший был, он нам о войне рассказывал…
— А еще о чем? — насторожился директор.
— Ни о чем плохом никогда! — Димка исподлобья взглянул на директора. — И всегда выручал. Вон когда Толька Шмыганов ногу подвернул, он его пять километров на спине нес… Вы нам не говорите, что он плохой, мы все равно не поверим!
— Как же ты можешь, Голубев, так разговаривать со старшими? Если я говорю, так знаю, что говорю. Он письмо оставил, в нем написал о своей жизни. Он действительно был подпольщиком, попал в лагерь, но там не выдержал, предал товарищей. И повесился оттого, что заговорила совесть.
Димка встал со скамьи и пошел прочь из палисадника. Его догнал Валерка. Они долго шли молча. Вышли за поселок, подошли к опушке. Здесь Димка повалился в траву.
— Никогда не поверю, — сказал он, подымая голову, на щеках блестели слезы, — что хочешь делай, не поверю, что дядя Костя был изменник!
— А тогда-то, — сказал Валерка, шмыгая носом, — помнишь, вечером-то… он говорил, что получается вроде он изменник…
— Он и говорил, что получается, а на самом деле он никого не выдал!
— Узнать бы, что он в письме написал!
— Так нам и покажут.
Они полежали молча. Потом Димка встал.
— Айда к нему! Возьмем на память какую-нибудь вещь.
Дождавшись вечера, они подошли к дому. Однако попасть в комнату нечего было и думать. Соседи и просто прохожие с самого утра толпились под окнами Рогачева, обсуждали происшествие.
— Прямо так и написал в письме, — ораторствовала в толпе повариха, — мол, я не человек и не заслуживаю снисхождения. Сам себе и выношу, мол, приговор.
— Вишь, душегуб-то какой был!
— Оно хоть и душегуб, а совесть не всю растерял, — вмешался старик на костылях, — сам, вишь, себя прикончил. На это тоже силу надо.
— Прямо так в письме и прописал, — продолжала повариха.
— Это ведь при нас он тогда письмо писал! — сказал вдруг Валерка.
— Точно. Помнишь, еще выбросил! — шепнул Димка. — Проверим, вдруг найдем.
Ребята направились в палисадник. Там, раздвигая ветки кустов, заглядывая под деревья, они старательно искали письмо.
— Я же помню, он в комок смял и бросил, — говорил Димка.
— Сначала разорвал, — уточнил Валерка.
Они долго искали в кустах. Димка елозил на корточках возле самых корней. Наконец он вскрикнул.
— Ты что? — подполз к нему Валерка.
— Нашел! — свистящим шепотом сказал Димка.
Бумага была сильно измята и разорвана на мелкие клочки. Сложить клочки и прочитать в темноте письмо было нелегко. И ребята решили: Димка возьмет письмо. А утром, когда родители уйдут на работу, к нему придет Валерка, и они вместе соберут и прочтут письмо.
…Димка открыл дверь в квартиру и услышал из кухни голос матери:
— И кто бы мог подумать? — сокрушалась она. — Такой человек приветливый…
— Не говори, Анастасья, — прервал отец, — человек был темный. Ни с кем не сходился, разве что огольцов любил, вот вроде нашего…
— Ты где был? — накинулась на Димку мать. — Ты что думаешь, раз каникулы, так можно бегать где попало? Садись ужинать!
Димка уселся за столом, угрюмо глянул на отца.
— Дядя Костя хороший был человек.
— Ну, кому ж знать, как не тебе, — отозвался отец. — Вам конфетку в рот сунь, вот и хороший человек.
— Никаких конфет он нам не давал, — исподлобья посматривая на отца, ворчал Димка, — он в походы с нами ходил, Ваську на спине пять километров нес…
— Послушай, Димок, — сказал отец и вытер усы рушником, — хоть и не дорос ты до таких вопросов, но знай: даром человек над собой сильничать не будет. От хороших дел не удавится…
— И в письме ведь прямо об этом написал, — перебила мать, — мол, служил немцам, обманул Родину…
— Так он же не служил, — почти со слезами перебил Димка, — он же нам рассказывал! Они его пытали, а он молчал…
— Молчал… — усмехнулся отец. — Знаешь, кто молчал? Одни герои молчали. А остальные-то говорили. Не говорили бы, не перебили бы немцы столько нашего брата. А твой дядя Костя не больно-то на героя походил.
— Да он… — раскрыл было рот Димка.
— Марш из-за стола, — закричала мать, — совсем распустился! Двенадцать часов, а он тут разливается. Завтра с утра никуда не убегать! Перины будем выбивать и другие вещи сушить.
Димка выбрался из-за стола и побрел к кровати. На душе было горько и сиротливо. Не мог он поверить, что дядя Костя враг, служил немцам. Не был бы он тогда таким добрым. Но может, струсил? А потом переживал? Вот сам Димка в прошлом году, когда Колька Мельников дал ему в зубы, сначала так ошалел, что даже не ответил. И ребята все так и считали, что он струсил. А потом после уроков он этому Мельникову таких фингалов насажал!.. Но что же дядя Костя все-таки писал в письме? Димка прислушался. Из спальни доносилось хриплое дыхание отца, матери не было слышно. Он встал, прокрался к столу, где висели брюки, вынул измятое и порванное письмо и, на цыпочках войдя в кухню, зажег свет.
Димка осторожно расправил клочки бумаги, огляделся, достал из хлебницы ломоть черного мякиша и попытался им склеить кусочки бумаги. Не получалось. Зато ему удалось собрать из клочков письмо. Синие буквы были нацарапаны торопливым и все-таки аккуратным бухгалтерским почерком.
«Не знаю, как писать, — стояло в письме, — не знаю, смогут ли поверить во второй раз, как поверили в первый. Тогда была война, и людей можно было проверить в деле. Сейчас можно только верить или не верить. Проверить нельзя. Впрочем, можно. Его можно проверить… Он на государственной службе, значит, есть личное дело, а его можно сличить… Сбиваюсь с мысли… Товарищи, во время войны, при защите радиопередатчика подпольщиков, я был ранен и попал в концлагерь под Львовом. Меня пытал и допрашивал страшный человек. Тогда он звался полковником Соколовым. Это был власовец, хитрый, умный и опасный мерзавец. И вот в нашем совхозе я встречаю приезжего, он командирован из города… Я понимаю, что возможна ошибка, но тут ее нет. Я полковника Соколова узнал бы, кажется, и на том свете…»
На этом письмо обрывалось. Димка бережно собрал кусочки, разгладил и сунул их за майку.
Был четверг. Климов с утра ходил по городу, зашел в кинотеатр, без особого интереса высидел полтора часа на фильме «Однажды вечером» и направился к скверу, где должно было состояться свидание. Там, как и в прошлый раз два дня назад, носились вприпрыжку малыши и сидели на скамейках их бабушки. Он опустился на лавочку, положил на колени пиджак, обмахнулся свернутой в трубку газетой. Положение было довольно неопределенное. А ничто так не выводит из себя, как неопределенность. К тому же хозяйка стала интересоваться, как обстоит дело с устройством на работу и с пропиской, а это было неприятно. Короче говоря, Климов чувствовал уже второй день некоторое волнение. Операция затягивалась. Человек, с которым он должен был встретиться, не пришел на первую встречу, хотя она была нужнее ему, чем Климову. И все-таки Климов верил в успех.
Вдыхая крепкий запах жасмина, Климов поглядывал на часы. Мимо него прошел и сел на соседнюю лавочку длинный угловатый человек в потрепанном коричневом костюме и кепке. Появился пенсионер с газетой. Раскрыл ее, сел неподалеку и стал читать, шевеля губами. Было семь минут третьего. Пробежал мимо малыш, катя перед собой колесо, за ним семенила бабушка, покрикивая:
— Колюшка, остановись! Колюшка, упадешь!..
Но Колюшка летел и гудел, как паровоз.
Рядом с Климовым на лавочку опустился высокий человек в соломенной шляпе.
— Уф, жара, — сказал он, приглядываясь к Климову, — дышать невозможно.
— Да, парит, — согласился Климов, расстегивая ворот сорочки и приспуская галстук.
— Теперь бы на речку с удочкой, — сказал человек в шляпе, — вот бы пошли дела!
— Рыболов! — усмехнулся Климов.
— Рыболов, охотник, турист — все, что хочешь, — ответил высокий в шляпе. — Люблю, понимаешь, природу нашу. Родился-то в деревне. Да и сейчас нет-нет, а в нашу Тополевку наведываюсь. Вы-то городской?
Климов внимательно оглядел соседа. Шляпа надвинута на лоб, на красноватом от загара лице спокойные серые глаза, длинный рот с крепкими зубами. Что это — любопытство?
— Городской. Родился в Москве.
— В столице, значит, — определил сосед. — Я там бывал. Ты из какого района?
— С Красной Пресни.
— Ну, — обрадовался высокий, — у меня там брат живет. Волков переулок. Не знаешь?
— Как не знать, — ответил Климов, прищуриваясь. — Ты-то из какой области по рождению?
— Полтавский.
— Как там у вас? Гоголевские места.
— Да у нас там и Короленко жил, — похвастался сосед. — У нас места — на весь Союз лучше не сыщешь! Вот в сентябре в отпуск как махну, так меня оттуда не вытянешь.
Климов скользнул взглядом по волосатому запястью соседа. Было тридцать пять минут третьего. Снова сорвалось свидание, да к тому же этот тип… Черт его знает, с чего он так к нему прицепился?
— Пожалуй, пойду, — сказал он, вставая, — засиделся.
— Не в пивную? — привстал сосед.
— Нет, по делам. — И, энергично кивнув, чтобы пресечь все попытки соседа присоединиться, Климов зашагал к выходу из сквера. Сейчас он проверит, кто и зачем подсел к нему на скамью.
Он вышел, пересек улицу, забежал во двор многоэтажного дома и, зайдя в подъезд, поднялся по лестнице. Как он и предвидел, окна подъезда выходили на сквер. Осторожно, чтобы его не было видно с улицы, выглянул в окно. Сосед по лавочке сидел, угрюмо ковыряя землю каким-то прутиком. Потом поднялся, посмотрел по сторонам и подошел к человеку в коричневом костюме. Тот поднял голову, выслушал, что ему говорит высокий в шляпе, и отрицательно покачал головой. Высокий снял шляпу, почесал затылок и неторопливо побрел из сквера.
«В пивную искал товарища», - решил Климов.
Он спустился во двор, пересек его и вышел на другую улицу.
«Итак, все переносится на следующую неделю, — подумал Климов. — Посмотрим. Если опять не придет, будет похоже па катастрофу… Ничего, надо ждать и не скулить. Там увидим, как и что. Будем действовать по обстоятельствам».
— Ну что у вас? — встретил полковник Скворецкий входящего Луганова.
— Новостей нет, — сообщил Луганов.
— Так. — Полковник привычно пригладил волосы на затылке. — Тут есть одна новость, слышали?
— Какая, товарищ полковник?
— В совхозе «Октябрьский» умер бухгалтер. Некий Рогачев.
— Не слышал, товарищ полковник.
— Смерть неожиданная. Похоже на самоубийство. Но все может быть… Милиция расследовала. Утверждает — самоубийство.
— У вас есть сомнения?
— У меня есть пожелание.
— Слушаю, товарищ полковник.
— Надо постараться выяснить: нет ли причинной связи между этим убийством и работой резидента. Проверить надо. Тем более что покойник оставил письмо. Странное письмо.
— Что в нем?
— Сообщает, что погиб от угрызений совести, что когда-то в немецком тылу был в подполье, потом предал товарищей и с тех пор жил с сознанием своей страшной вины перед людьми… В общем, письмо сами почитайте… Поручите расследование толковому сотруднику и посмотрите, нет ли здесь каких-либо нитей, ведущих к работе чужой разведки.
— Хорошо, товарищ полковник.
— С Мироновым держите связь?
— Держу, товарищ полковник.
— Как у него?
— Выясняет, товарищ полковник. Пока ничего нового.
— Можете идти. Как наметится что-либо конкретное, немедленно ставьте меня в известность.
Луганов прошел в свой кабинет, затребовал письмо бухгалтера Рогачева и долго его изучал. Потом позвонил одному из своих сотрудников:
— Займитесь делом Рогачева из совхоза «Октябрьский». Осмотрите там все. Прикиньте, не похоже ли это на убийство. Постарайтесь взвесить все обстоятельства и завтра мне доложите выводы.
— Слушаюсь, товарищ майор, — сказал голос в трубке.
Луганов еще долго сидел в кабинете. Он обдумывал факты, которые к нему стекались за последнее время. То, что Крайск мог быть избран резиденцией вражеских шпионов, похоже на правду. Город большой, промышленный. В нем штаб военного округа, оборонные предприятия. Вокруг много научно-исследовательских институтов, деятельностью которых всегда очень интересуются на Западе. Одно только удивительно. Несколько лет назад именно здесь, в Крайске, они с Мироновым взяли крупного вражеского агента, действовавшего под фамилией Черняев. Казалось бы, со стороны вражеской разведки вторично организовывать работу на месте, где она только что потерпела неудачу, было большой дерзостью. Но манил их Крайск чем-то очень важным. И, скорее всего, предприятиями, связанными с атомным производством.
Валерка, разинув рот, смотрел на товарища. На побледневшем его лице явственно выделялись веснушки. Димка тоже смотрел на него. Лицо его выражало упорство, зеленые глаза отчаянно блестели.
— Согласен?
Валерка, проглотив слюну, молча кивнул.
— Взрослым — никому! — приказал Димка. — Они все поверили. Пусть! Мы одни знаем, какой был дядя Костя. И мы найдем этого гада.
— Дим, — жалобно сказал Валерка, — может, в милицию сходим? Письмо-то надо показать.
— Нет, — отрезал Димка, — никому. Когда отыщем предателя, тогда пусть все знают. А пока — никому.
— Но как искать-то? — пробормотал Валерка.
Они сидели недалеко от автобусной остановки. Утром Валерка забежал за Димкой, тот вывел его в сад и там прочитал черновик письма Рогачева. Теперь они собирались в город, но зачем, Валерка еще не знал.
— Я сегодня уже в бухгалтерии был, — сказал Димка. — Они там всех знают. Сначала все спрашивали: зачем они мне. Потом назвали. За эти два месяца у нас в совхозе были четверо. Понял? Один из них и есть тот Соколов. Только, конечно, под другой фамилией. Вот смотри. — Он сунул под нос Валерке бумагу с косо нацарапанными фамилиями: Кузькин, Варюхин из облисполкома, Аверкин из облпрофсовета и Дорохов из облплана. Понял?
— Ну? Что, так и сунешься к ним: вы Рогачева знали? Кто ж скажет? Еще по шее вломят.
— Не вломят. Я буду спрашивать, а твое дело следить, как у него настроение изменится. Если это он, знаешь как встревожится!
— Не знаю, — недоверчиво произнес Валерка, — может, лучше как похитрее…
Показался автобус.
— Ты думай, — сказал Димка обиженно. — Придумаешь, что похитрее, я посмотрю. А пока поехали.
Первым на очереди был облисполком. В огромном вестибюле, полном людей, ребята растерялись. Выручил милиционер.
— Вам чего, пацаны? — подошел он.
— Дядя, — кинулся к нему Димка, — нам надо найти Варюхина и Кузькина!
— Это все равно что иголку в сене, — сказал милиционер. — У нас тут поболе пятисот человек работает, где ж я вам их запомню.
— А что же делать?
— Очень нужно, стало быть?
— Очень.
— Поднимитесь на второй этаж, увидите вывеску: «Председатель областного Совета депутатов трудящихся». Зайдите. У секретарши спросите. Она должна знать.
Минуты через три ребята уже стояли перед столом женщины средних лет, которая неспеша причесывалась, поглядывая в зеркало.
— Слушаю, — сказала она нараспев.
— Нам надо найти Кузькина и Варюхина.
— По какому делу?
— По важному.
— По личному или по работе?
Ребята замялись.
— Кузькин в двести тридцать первой, Варюхин в двести четырнадцатой, — величественно объявила секретарша.
Когда ребята вошли, трое людей за столами подняли голову.
— Вы к кому, мальчики? — спросил один из них, лысоватый полный человек.
— Нам бы Кузькина, — сказал Димка.
Валерка, совершенно потерявшийся в такой обстановке, дышал ему в затылок.
— Я Кузькин. По какому делу?
— Вы в совхоз «Октябрьский» ездили? — тяжело дыша, спросил Димка. Начиналось главное, а он почти потерял дар речи. Хоть бы Валерка не сопел за спиной.
— Ездил. А что?
— Бух-гал-тера дядю Костю там видели? — спросил Димка, стараясь не отрывать глаз от лица Кузькина и весь заливаясь краской.
— Бухгалтера? — размышлял человек. — Возможно, и видел. А какое это имеет отношение к вашему визиту?
— Не знаете его, нет? — допытывался Димка. За остальными столами заулыбались.
— Видите ли, — тоже улыбнулся Кузькин, — если вы спрашиваете, был ли я ему официально представлен, то нет. Я в основном был там по делам общественным.
Ребята, промычав нечленораздельно «до свидания», выскочили в коридор.
— Ну? — спросил Димка.
— Не буду больше ходить! — зло крикнул Валерка. — Разве так узнаешь?
— Струсил? — презрительно улыбаясь, сказал Димка. — Как вошел, так и струсил.
— Я струсил?
— А то кто?
— И-ди ты! — приближаясь, сказал Валерка.
Но раздались голоса: из соседней комнаты, оживленно разговаривая, вышли двое людей.
— Пошли к Варюхину, — шепнул Димка, — это близко.
Он решительно зашагал по коридору, покрытому дорожкой, и скоро с облегчением услышал за собой мягкий топоток Валерки.
Двести четырнадцатая была огромная комната, полная столов и людей.
Димка дошел до первого и спросил:
— Скажите, где Варюхин?
— Лука Фомич будет только во второй половине дня, — не отрываясь от бумаг, проговорила пожилая женщина в очках.
Они вышли из комнаты, сбежали вниз.
— Теперь в облпрофсовет! — решил Димка. Но Валерка упрямо отводил глаза. — Поехали! — Димка махнул в сторону подходившего троллейбуса. — Это на Чкалове.
— Иди один, — сказал Валерка, носком ботинка ковыряя асфальт. — Тебе это интересно, а мне — нет.
— Что? — нахмурился Димка. — Тебе на дядю Костю наплевать? Ну так ступай! — В ярости он ринулся с тротуара, чуть не попал под отчаянно завизжавшую тормозами «Волгу» и вскочил в троллейбус.
Валерка, которому и хотелось-то всего только отдохнуть, расстроился почти до слез. Теперь Димка сочтет его за слабака. Он же только хотел… Ох, как некрасиво получилось! Валерка даже руками прикрыл лицо. Предал друга! Как только стало чуть потяжелее, сразу оставил товарища в нелегком деле одного.
— Тетя, — он остановил женщину с хозяйственной сумкой, — как доехать до облпрофсовета?
— Вот на пятерке, — махнула рукой женщина. — Как раз до площади. Там во Дворце профсоюзов.
Во Дворец профсоюзов Валерка не пошел. Он справедливо рассудил, что в этом громадном здании он скорее потеряет, чем найдет Димку. Поэтому сел в сквере напротив и стал ждать. Сначала он решил подойти и все объяснить Димке, но это было неприятно. Лучше всего сидеть и следить. И потом, когда Димка выйдет, продолжать следить за ним. А перед тем, как он сядет в автобус на совхоз, показаться ему и с тем же автобусом доехать до дома. Чтоб Димка видел, что друг его не бросил, а вроде бы страховал, как в настоящем расследовании. Валерка вздохнул и, успокоенный, стал поглядывать в сторону входа во Дворец профсоюзов.
А в это время Димка стоял перед Аверкиным — невысоким седоватым человеком, недоуменно рассматривавшим его через стол.
— Какой Рогачев, — недовольным тонким голосом спрашивал Аверкин, — что это еще за разговоры? Почему я должен быть знаком с бухгалтером? Какое самоубийство? Ничего не понимаю, и вообще, кто тебе дал право мешать мне работать?
Димка пробкой вылетел из кабинета. Сбегая по ступеням, думал: после такого разговора Валерку на петле не затащить на остальные встречи.
Теперь он двинулся обратно в облисполком. Там был Варюхин и, как он выяснил у милиционера, в том же здании, но на этаж выше располагалась и плановая комиссия. Когда он садился в троллейбус, ему показалось, что среди толпы он видит Валерку. Но сколько он ни смотрел потом, среди пассажиров не было никого, даже отдаленно похожего на его дружка. «И черт с ним! — решил Димка. — Я-то думал, он правда друг. А оказалось, как чуть потруднее, враз хвост поджал. Больше даже разговаривать с ним не буду!» Но, несмотря на принятое решение, на сердце было тоскливо.
Понурив голову, он вошел в вестибюль облисполкома, поднялся на третий этаж. На двери табличка: «Плановая комиссия при областном Совете депутатов трудящихся». Он пошел вдоль коридора, читая таблички с фамилиями. В одной из комнат стоял невысокий светловолосый человек со спортивной выправкой.
Услышав скрип двери, он обернулся. Красивое узкое лицо его с ямочкой на подбородке, с узким длинным ртом и зелеными пристальными глазами сразу расположило Димку к доверию.
— Здравствуйте, — сказал Димка, — я из совхоза «Октябрьский».
— Здравствуй, мальчик, — сказал человек, отходя от окна и садясь за стол, — ты ко мне?
— Вы Дорохов Михаил Александрович?
— Я. Садись в кресло.
Димка важно кивнул и сел.
— Так что же тебя привело ко мне из совхоза «Октябрьский»?
— Вы были у нас в командировке?
Зеленые спокойные глаза внимательно оглядели Димку.
— Кажется, был… Да, точно был. А что?
— Вы нашего бухгалтера знали?
— Рогачева? Знал… А в чем, собственно, дело?
— А вы его уже давно знали? — спросил Димка, входя во вкус игры. Человек этот ему нравился, и хотелось, чтобы он понял, что мальчишка, который сидит напротив него, не просто отнимает у него рабочее время, а занят важным делом.
— Как давно? — спросил Дорохов. — Вот ездил в командировку и познакомился. Но к чему это тебе надо знать? Тебя как зовут?
— Голубев Дима. Я вам расскажу, Михаил Александрович, почему. Дядя Костя повесился…
— Это Рогачев? — вскрикнул Дорохов.
— Ну да, — сказал Димка, — и письмо оставил, что он служил немцам…
— Мерзавец! — Дорохов ударил по столу так, что зазвенело стекло под пресс-папье. — А я — то думал, с чего это он такой неразговорчивый… Совесть была нечиста.
— Все вы так думаете, — хмуро сказал Димка. — А если это все подстроено? Нам дядя Костя перед смертью рассказал, что он видел одного предателя, теперь этот предатель сменил фамилию, вот мы его и ищем.
— Таинственно, — сказал Дорохов, — но чем помочь, не знаю. — Он взял трубку и набрал номер. — Ефим? Зайди ко мне, и быстро. — Он положил трубку. — Это, конечно, хорошо, что вы такие бдительные теперь растете, — сказал он, с одобрением глядя на Димку, — мы росли немного другими. Играли, бегали… А вы — молодцы, хоть сейчас забирай служить в органы… Ты в каком классе?
— В шестом. В седьмой перешел. — Димка охотно отвечал на вопросы. Он с удовольствием поболтал бы и еще, но надо было идти к Варюхину. — Я, пожалуй, пойду, — сказал он нерешительно. — Мне тут еще надо к одному заглянуть.
Дорохов улыбнулся:
— Собственно, ты кого это ищешь? Уж не предателя ли?
Димка покраснел, но выдавать тайну не хотел.
— Да нет. Так просто хожу.
— А-га, — сказал Дорохов, о чем-то думая, — а ты, значит, в шестом… В общественных мероприятиях участвуешь?
Димка открыл было рот, чтобы рассказать, что они делают в кружке красных следопытов, но какой-то человек заглянул в дверь, и Дорохов заторопился:
— Извини, мальчик, дела. Заходи, еще что-нибудь расскажешь.
Димка вышел в коридор, а человек прошел в кабинет.
Теперь оставался Варюхин. Димка уже тревожился. Он обошел всех. И хотя Аверкии его почти выгнал, но даже и он не был похож на предателя.
Он спустился на второй этаж и подошел к большой комнате, где должен был находиться Варюхин. В открытую дверь видны были сотрудники, склоненные над бумагами.
Он подошел к уже знакомой женщине в очках:
— Товарищ Варюхин пришел?
Женщина, не отрываясь от бумаг, ткнула авторучкой куда-то назад, и Димка увидел за столом громогласно кричавшего в трубку рослого обрюзгшего человека.
— Чтоб рамы были! — кричал он. — Ты, Сергей, помни, что я тебе сказал. Не будет рам, на глаза мне не показывайся! — Он с грохотом бросил трубку на рычаг и оглядел комнату маленькими глазами.
И вдруг Димка, попав в поле зрения этих острых глаз, содрогнулся.
«Он, — подумал Димка, — точно, он. Предатель!»
— Это еще что! Ты зачем сюда?
Димка попятился.
— Подойди! — громыхнул Варюхин.
Димка почувствовал, как ослабли у него ноги. С трудом заставил он себя шагнуть вперед. «Вот как дяде Косте приходилось», - подумал он.
— Ты это по чью душу тут кружишь? — спросил Варюхин. — А ну, отвечай!
— Вы к нам в совхоз приезжали? — стараясь, чтоб не дрогнул голос, спросил Димка.
— В какой еще совхоз?
— В «Октябрьский».
— Приезжал. А ты здесь при чем?
— А бухгалтера нашего знали… Рогачева?
— И бухгалтера знал. Ты-то, спрашиваю, здесь при чем?
— А притом, что вы при немцах служили! — выпалил Димка, исподлобья всматриваясь в багровую физиономию Варюхина. — Власовец вы! Вот кто!
Сзади заговорили сотрудники.
— Мальчик, — крикнул кто-то, — не мешай работать!
— Что ты сказал! А ну, поди сюда! — приказал Варюхин. Огромный, он ринулся к Димке, животом отодвинул стол, но Димка уже выбежал в коридор.
«Все ясно, — думал он, — этот! Теперь в милицию».
Но когда он вылетел на улицу, пыла в нем поубавилось.
«А как доказать? — думал он. — Еще засмеют! А то, пожалуй, и в школу пожалуются…»
Он побрел вдоль витрин главной улицы, свернул на Ворошилова, потом на Советскую.
«Нет, надо все обдумать. Что же делать? Может, отцу рассказать? Тот посоветует».
«На речку, что ли, сходить? — подумал он. — Нет, лучше в лес. Или еще лучше лесом пойти к поселку». Он свернул на улицу, ведущую к шоссе. Скоро показались крайние строения. Вдалеке чернел лес. Димка снял с ног кеды и зашагал босиком.
Валерка, дожидаясь Димку возле облисполкома, с завистью следил, как городские ребята покупают мороженое. Денег у Валерки не было. Есть хотелось. Хотелось и пить. Было жарко. А Димка все еще шнырял по этому облисполкому. Один из городских мальчишек подошел и сел рядом с Валеркой на скамейку у памятника. Глотая слюни, Валерка отвернулся. Городской посмотрел, потом подвинулся к Валерке.
— Хочешь? — спросил он, протягивая мороженое. — На!
Валерка покосился на него. Вид у парня был свойский. Валерка замотал головой и отвернулся. Из дверей облисполкома выходили и входили люди. Вышел высокий человек в кепке и остановился, закуривая. Минуты через три выскочил наконец Димка.
Валерка съежился на лавочке, стал смотреть в другую сторону, потом взглянул в сторону облисполкома. Димка лениво брел по улице. Тогда Валерка перебежал на другую сторону и, немного отстав, пошел за Димкой. Так брели они, разделенные расстоянием метров в двадцать: впереди Димка, за ним позади — наискось — Валерка. Одно только немного тревожило Валерку: прямо впереди него шел высокий человек в кепке, тот самый, что вышел из облисполкома незадолго до Димки, и куда бы ни свернул Димка, туда же сворачивал высокий. Сначала Валерке это показалось случайностью, но вот они выбрались из города, вышли на шоссе. Димка остановился и скинул кеды. Тотчас же остановился и высокий.
Димка побрел по стежке у обочины шоссе. Высокий поступил в точности так, как мог бы сделать Валерка. Он перешел на другую сторону шоссе и шел теперь, по-прежнему чуть отставая, параллельно Димке. Валерка встревожился. Человек этот был в синей рабочей рубахе и в широких брюках. Он шел не спеша, покуривал и делал вид, что не следит за Димкой, однако стоило Димке остановиться, останавливался и он.
Валерка крался сзади. Высокий его не видел. Валерка шел вплотную к самой линии деревьев лесозащитной полосы, высаженных вдоль дороги. По шоссе мчались машины, мотоциклы. Прохожих почти не было. До совхоза оставалось километра два. Начинало смеркаться. Теперь надо было свернуть на проселочную дорогу, проходящую через перелесок. Валерке стало страшно. Он не знал, что делать. Высокий уже настигал Димку. Вот первые кусты. Димка исчез из виду, и тотчас же высокий бесшумно побежал за ним. Валерка вдруг испытал такой ужас, что ноги у него подогнулись. Но там впереди был Димка… И он помчался к нему. Страшно и тонко вскрикнул Димка. Валерка тоже закричал и, ничего не видя перед собой, выскочил на проселок. Под кустом светлела Димкина рубашка.
Валерка приближался, весь трясясь, на подгибающихся ногах… На стриженой Димкиной голове, странно заведенной за плечо, темнело черное пятно. Валерка закричал и упал рядом с товарищем.
Климов прошелся по улице, постоял на троллейбусной остановке. Объявление все еще висело. Радиола марки ВЭФ-радио по-прежнему продавалась. Сегодня он в третий раз шел на свидание. Настроение у него становилось все подавленней. Задание, которое ему было поручено, еще не было выполнено. До контрольного срока оставалась последняя встреча. Если резидент не выйдет и сегодня, надо уезжать.
Денек был хмурый, и он, надев пиджак, шел по скверу. Но по заданию он обязан был сидеть с пиджаком, перекинутым через руку и с газетой в другой руке. Поэтому, чуть поеживаясь, он сел на облюбованную лавочку, перебросил пиджак через руку, постучал свернутой в трубку газетой по колену и начал ждать.
Все вокруг было как всегда. Старушки переговаривались между собой, читали или вязали, бегали ребята. Сидели несколько пенсионеров, оживленно сообщая друг другу свежие политические новости. Мужчина в коричневом костюме и в кепке подошел и сел на лавочку рядом. Климов присматривался. Это был длинный угловатый человек с туповатой физиономией и мутным взглядом. Чем, интересно, занимается? Сейчас рабочее время, а он шляется по улицам. Может быть, работает в ночную смену? Лицо отечное — пьет. Длиннорук и, видимо, силен. Лет около сорока, может быть, чуть больше. Человек в коричневом костюме похлопал себя по карманам, взглянул в сторону Климова и поднялся.
— Закурить, случаем, не найдется? — спросил он, подходя.
— Прошу. — Климов протянул ему пачку сигарет.
— Вот спасибо, — прочувственно закивал мужчина и потянул из пачки сразу три сигареты: — Ничего?
— Можно, — разрешил Климов.
— Спасибо, — сказал подошедший. — Вы в Крайске как? Постоянно проживаете или временно?
— Временно, — поднял голову Климов, — но скоро буду жить постоянно.
— Имеете квартиру?
— Да, с телефоном и газом.
Они посмотрели друг на друга. Пароль был сказан.
— Пошли, — сказал мужчина в коричневом.
И Климов, вздохнув, встал. Вот она, встреча. Не так он ее себе представлял, но самое главное, что она произошла, значит, в коричневом наблюдал за ним. Он ведь и в прошлый раз был в сквере. Они зашагали по проходному двору, свернули в какой-то переулок и вышли на улицу.
— Как шеф? — спросил Климов.
— Увидишь, — сказал посланец. — Как там у вас?
— А у вас?
— У нас-то на мази.
Они шли, негромко перекидываясь словами, по проспекту, мимо с глухим ропотом шин проносились автомобили, автобусы; прохожих было немного.
— Скоро придем, — сообщил провожатый. — Шеф давно тебя ждет.
— Что же раньше не приходил в сквер?
— Проверяли. Мог быть хвост. Шеф у нас мужик с головой: пока не убедится, ни шагу навстречу не сделает.
На перекрестке провожатый Климова глянул на окна многоэтажного дома — в какие именно, Климов не смог заметить — и вдруг встал как вкопанный.
— Ты что? — спросил Климов.
— Погоди, — отмахнулся провожатый.
Он продолжал упорно смотреть куда-то вверх.
— Что-нибудь случилось? — спросил Климов.
— Вот чего, — повернулся к нему провожатый, — ты где устроился?
— Снял комнату.
— Ты пока поживи там. Адрес какой?
— Да в чем дело?
— А в том… Да погоди… Стой… я сейчас… — Он перебежал улицу, нырнул под арку и исчез.
Климов изумленно поглядел ему вслед, прислонился к железному барьеру, отгораживающему тротуар от улицы, и начал ждать.
Прошло минут пятнадцать. Провожатого не было. Климов с нарастающей тревогой обшарил глазами окна углового здания. На первом этаже все они были задвинуты занавесками. На втором жильцы меньше таились от улицы, порой видно было, как за раздвинутыми шторами мелькали лица. Выше предосторожностей было еще меньше. На четвертом этаже шторы в одном окне были сдвинуты в середину, собраны в жгут. Климов продолжал смотреть на них, сознавая, что провожатого уже не будет. Что-то случилось.
Прождав час, Климов повернулся и медленно побрел обратно. Произошло что-то такое, отчего его миссия лишалась значения.
В кабинет Скворецкого Луганов вошел быстрым и четким шагом и попросил разрешения доложить о ходе операции. Скворецкий кивнул, приглашая его высказаться.
— Товарищ полковник, мы вышли на след резидента. Оперативная группа ведет наблюдение. Кроме того, установлен дом, в котором находилась конспиративная квартира. Сама квартира еще не выяснена, но устанавливается.
— О всех новых сведениях тут же докладывайте, — кивнул полковник. — Как дела у Миронова?
— Непонятно, товарищ полковник. Постараюсь выяснить сразу после доклада.
— Товарищ полковник, — открыв дверь, спросила секретарша, — тут к вам по срочному делу…
— У меня с майором тоже срочные дела.
— Извините, товарищ полковник, но он по поводу убийства в совхозе «Октябрьский».
— Очень кстати, — отозвался Луганов, — это как раз по второй части моего доклада, товарищ полковник.
— Просите, — сказал Скворецкий.
Вошел веснушчатый рыжеватый мальчик лет тринадцати, с растерянным красным лицом.
— Ну, пионер, — ласково поощрил его Скворецкий, — докладывай, что там у тебя.
— Мне надо самого главного.
— Вот товарищ Скворецкий, полковник, самый главный у нас в управлении, — сказал Луганов. — Ты о чем нам хочешь сообщить?
— Прежде познакомимся, — перебил полковник. — Меня зовут Кирилл Петрович, майора — Василий Николаевич, а тебя?
— Меня — Валерка… Валерка Бутенко.
— Так о чем ты нам хотел сообщить, Валерий? — спросил Скворецкий. — Теперь мы знакомы, можно и поделиться секретами.
— Да какой секрет! — растерянно пробормотал Валерка. — Просто… — он всхлипнул, — просто они Димку убили!
— Кто «они»? — спросил Луганов.
— Они! Предатели! — крикнул Валерка и глухо зарыдал. Пока его утешали, пока отпаивали, Луганов вышел, чтобы узнать, как идет следствие в совхозе, и, когда вернулся, плачущий Валерка уже рассказывал:
— Я закричал, а тот сразу сгинул. Я даже не знаю куда. Я, видно, кричал так громко, что даже на шоссе услышали. Шоферы прибежали и какие-то прохожие…
— Так, — произнес полковник и пригладил волосы, — так… Что ж, Валерий, очень, очень жаль, что вы с Димкой такие неразумные. Вы разве не знали, куда идти?
— Да мы про-пробовали с милиционером по-о-го-ворпть, — опять заплакал Валерка, — а он нас прогнал!
— Где письмо Рогачева, о котором говорил?
— Оно у меня. Дома. Я у Димки вынул. Он его с собой возил…
— Василий Николаевич, — резко сказал Скворецкий, — немедленно поезжайте вместе с мальчиком к нему домой! Привезите письмо.
— Есть, товарищ полковник.
Луганов взял за руку Валерку и заспешил вниз. Машина уже ждала. Через полчаса были в совхозе.
Еще через полтора часа полковник, Миронов и Луганов сидели в номере гостиницы «Центральной».
— Итак, можно кое-что констатировать, — начал полковник, — ситуация несколько усложнилась.
— Что-то не сработало, Кирилл Петрович, — сказал Миронов. — Это я понимаю, но все еще не нашел ошибки…
— Подождите, Андрей Иванович, — перебил Скворецкий, — где-то была, возможно, допущена ошибка. Но мы не знаем, вы ли виновны или кто другой. Наконец, пока еще не установлено: ошибка это или случайность. Наконец, есть свои успехи и у нас. Давайте конкретнее разберемся, что же случилось. С одной стороны, мы ведем сейчас человека, причастного к деятельности резидента. По тому, что мы о нем уже знаем, едва ли он может быть резидентом. Но, во всяком случае, человек был от него. Таким образом, след взят. С другой стороны, неожиданно что-то произошло с самим резидентом, потому что была отменена встреча его с агентом, привезшим инструкцию и рацию, а это могло быть вследствие двух причин: или вы, Андрей Иванович, как Климов, чем-то себя дискредитировали и вам не поверили…
— Но чем?…
— Или, — продолжал полковник, глядя в упор своими черными глазами на Миронова, — произошло что-то настолько внезапное, что резидент вынужден был удрать, не дожидаясь связника, а это явление экстраординарное.
— Я склоняюсь к первой версии, — сказал Луганов, — вас, Андрей Иванович, мог подвести настоящий Климов… То есть и он, возможно, не Климов, но шел он к нам под этой фамилией… Он мог не сообщить каких-то дополнительных данных, в результате резидент, следивший за вами со стороны, заметил и понял, что вы не тот, за кого себя выдаете.
— Андрей Иванович, вам надо связаться с Центром, — сказал полковник, — похоже, пора кончать с конспирацией. Считайте, что Миронов в роли Климова свое дело сделал. Миронов может работать как Миронов. Думаю, вас, Андрей Иванович, полностью переключить на оперативную работу, а майор Луганов будет у нас заниматься не менее, если не более, важной задачей: убийствами в совхозе «Октябрьский». Полковник РОА Соколов — это важная птица. Согласны, товарищи?
— Согласны, — дружно ответили офицеры.
— На сегодня хватит. Завтра после связи с Центром оперативное совещание. Будем проводить его здесь.
— Центр переключает вас, Андрей Иванович на обычную работу, — сказал на следующий вечер Скворецкий, — так что вчерашний план остается в силе. Вы будете руководить в Крайске операцией по поимке резидента, майор Луганов полностью займется власовцем Соколовым. Сейчас давайте-ка представим картину в целом, изложим версии, которые у каждого возникли, и попробуем прийти к единому решению. Начинайте, Андрей Иванович.
Миронов встал.
— Две недели назад в Прибалтике был схвачен агент. Он сопротивлялся, пробовал отстреливаться, но пограничники взяли его невредимым. В числе предметов, бывших при Климове — так агент назвал себя, — оказалась вот эта рация. — Миронов отошел в угол комнаты и показал маленький чемоданчик с легко отскакивающей крышкой, внутри поблескивали лампы и переключатели передатчика. — Захваченный сообщил, что заброшен для связи с резидентом. Резидент у нас здесь давний, отлично законспирированный, и только недавно он начал свою деятельность всерьез. У него Климов не должен был задерживаться, его задача — передать рацию и инструкции. Инструкции были такие: собрать данные по пропускной способности железных дорог и авиалиний Крайского военного округа, завести знакомства в среде военных и военпредов и некоторых из них использовать в качестве агентов. Кроме того, Климов должен был доставить резиденту деньги. — Миронов поставил на стол чемодан: в нем были толстые пачки советских купюр, а под ними несколько пачек долларов. — Это на всякий случай, — пояснил Миронов. — У нас теперь тоже появились любители этих зелененьких бумажек, и резиденту они бы пригодились. Климов сообщил, что у резидента был дополнительный канал связи, но он не устраивал резидента, так как сведения через него передавались крайне медленно, а деньги вообще пересылать было опасно. О самом резиденте Климов не знал ничего. Никогда его прежде не встречал. Резидент был предупрежден, что после появления на троллейбусной остановке, угол улиц Ленина и Луначарского, объявления о продаже радиолы ВЭФ-радио, не бывшей в употреблении — эти слова подчеркнуты два раза, — его будут ждать в сквере за собором в течение трех дней: вторник следующей недели, четверга следующей недели и вторника второй недели. После неудачи трех свиданий встреча отменялась, и Климов должен был возвращаться обратно. Вот то немногое, что мы знали. По решению руководства я должен был стать Климовым, встретиться с резидентом и взять у него данные. Как видите, товарищи, этого сделать не удалось, — Миронов отер вспотевший лоб, — не удалось при крайне таинственных обстоятельствах.
— Ваши предположения о причинах неудачи? — спросил Скворецкий. — Вы согласны с версиями, которые я высказал вчера?
— Да, — ответил Миронов, — версий может быть только две. Элемент случайности я отметаю. Свидание с Климовым было слишком нужно резиденту, чтобы он мог отказаться от него по случайному подозрению. Следовательно, либо Климов нам не сказал всего, что было необходимо для свидания, изменил пароль, умолчал о чем-то, либо произошло событие из ряда вон выходящее, которое заставило убежать моего провожатого.
— Будем рассуждать дальше, — сказал полковник. — Если бы Климов не сказал вам каких-то деталей, важных для встречи, то провожатый удрал бы еще в сквере. Он же, как вы говорите, был совершенно спокоен, говорил с вами о шефе, чего бы не позволил себе агент, сомневающийся в связнике, значит — назовем его условно Длинный, — чувствовал себя уверенно.
— Пожалуй, что так, — согласился Миронов. — Да, он был настроен безмятежно, и если бы он сомневался во мне, меня следовало бы убрать. Мы шли закоулками, проходными дворами, и для этого у него была возможность.
— Перед угловым зданием на улице Калинина он поначалу был настроен также?
— Да. Потом что-то заметил. Мне показалось — в окнах дома, и это его ошеломило. Но сам я ничего не приметил. Он же перепугался, бросил меня, сбежал.
— Похоже, что произошло все-таки что-то экстраординарное, — сказал полковник.
Зазвонил телефон.
— Это, должно быть, меня. — Скворецкий снял трубку.
— Скворецкий слушает. Так-так… Выяснили, какой поезд? До какой станции?… Ясно. Продолжайте наблюдение.
Он повесил трубку.
— Мое мнение об экстраординарности происшедшего подтверждается. Человек, который был послан встретить вас, майор, взял билет на поезд Крайск — Москва. Со встречи с вами он был все время под наблюдением. Сбежав от вас, он кинулся через проходной двор на другую улицу, поспешно сел в вагон трамвая, часа три ездил, явно в опасении слежки, меняя транспорт, по всем районам города, ночь провел на берегу, куда-то звонил по автомату, куда, к сожалению, не выяснили. После этого опять бродил по городу и вот сейчас взял билет па поезд. Какие будут мнения по этому вопросу?
— Я думаю, товарищ полковник, — сказал Миронов, — надо держать его под наблюдением до Москвы, а там взять, если понадобится, или передать наблюдение за ним московским товарищам.
— Вы, Луганов?
— Я тоже считаю, что брать его сейчас неразумно. Надо продолжать наблюдение.
— Согласен. Кому поручим, товарищ майор, это дело?
— Я думаю, лейтенанту Мехошину, — как всегда неторопливо, заговорил Луганов. — Он довольно верно, на мой взгляд, действовал в совхозе «Октябрьский» и наткнулся на интересное дело, еще до убийства Димы Голубева.
— Договорились. Повторяю: человек, за которого возьмется Мехошин, будет у нас проходить под условным названием «Длинный».
Полковник позвонил.
— Мехошии? Говорит Скворецкий. Как у вас дела?… Неплохо? Отлично. Готовьтесь, лейтенант, вам ночью выезжать в срочную командировку. Да. Свяжитесь через десять минут с оперотделом. Там вам дадут конкретные указания.
Пока полковник звонил, два майора тихонько переговаривались.
— Как чувствовал себя в шкуре Климова? — спрашивал Луганов.
— Вжился, Василий Николаевич, — рассказывал Миронов вполголоса, — даже пытался рассуждать как скрытый антисоветчик: ага, очереди у них есть, нехватка товаров широкого потребления… Готовил донесения шефу.
Они засмеялись.
Полковник повесил трубку и сказал:
— Значит, теперь резидентом полностью займется Миронов. А сейчас, Василий Николаевич, расскажите о своих находках.
— Дело, товарищи, оказалось очень непростым, — заговорил Луганов. — Сначала о Рогачеве. Сведения о нем таковы. Перед войной работал бухгалтером в одном из обкомов на западе Белоруссии. В партии с двадцатых годов, человек проверенный, прекрасно знающий свое дело. Женился поздно, любил семью. Отдавал ей все свободное время. В начале войны эшелон с женой и детьми попал под бомбежку. Оба ребенка и жена погибли. Сам Рогачев был по его просьбе оставлен в подполье. С подпольем в городе история тяжелая и запутанная. До сих пор местные товарищи не сводят в ней концы с концами. Первое подполье было разгромлено через несколько недель после прихода немцев. Рогачев и несколько товарищей уцелели. Они организовали второе подполье. Месяца через два оно было тоже разгромлено немцами. Радист был убит, а Рогачева, тяжело раненного при попытке спасти радиста, взяли немцы. Надо сказать, что между первым и вторым подпольем Рогачев уходил к партизанам. Здесь у нас есть характеристика его от командования отрядом. Характеристика положительная. Указывается на выдержку в самых трудных обстоятельствах, на мужество и твердость Рогачева, а также на любовь, которую он вызвал у товарищей, несмотря на внешне угрюмый характер и замкнутость. В характеристике указывается также, что идейная подготовка товарища Рогачева отличная, он не только сам понимал цели борьбы, но и проводил политическую работу с колеблющимися или малограмотными.
В партизанском отряде он был довольно долго и только в начале сорок третьего года его направили в город, а скоро была разгромлена подпольная организация.
Раненого, его отправили в Львовский спецлагерь, созданный немцами для особо непокорных пленных, из которых немцы вербовали агентуру. В то время Канарис и другие руководители абвера особенно остро нуждались в хороших агентах. Львовский лагерь был экспериментальным. В него направляли людей стойких, выдержанных. И работа с ними велась не обычными гитлеровскими методами, а путем переубеждения. Вот почему там оказался Рогачев.
Есть в его биографии и настораживающие моменты. Первое: он остался жив при двух разгромах подполья. Кстати, причины разгрома сейчас выясняют местные товарищи. Работа трудная. Архивы гестапо немцы сожгли при вступлении наших частей в город.
Далее. В лагере Рогачев пробыл до сорок четвертого года, сбежал при следующих обстоятельствах. Группу заключенных вывезли на расстрел. На рассвете следующего дня обходчик нашел в кустах у железнодорожного полотна окровавленного человека в лагерной одежде. Раны были серьезные — в грудь и плечо. С большим трудом Рогачева выходили. Несколько раз он был при смерти. Железнодорожник и его семья, выходившие Рогачева, живы. В случае необходимости можно навести справки через Львов.
Все трое закурили, задумались.
— Картина сложная, — сказал полковник. — Рогачева будем проверять. Это важно. От того, какое из его писем подлинное, зависит многое. Кстати, что говорят эксперты? Убийство это или самоубийство?
— Мнения разделились. Милицейские эксперты утверждают, что самоубийство. Я вызвал экспертов из Крайска. Профессора говорят, без особой, правда, уверенности, что убийство вполне допустимо, судя по некоторым данным.
— А графологи что говорят о письмах Рогачева?
— Вот тут больше ясности. После очень серьезного исследования выяснено, что подлинным является письмо Рогачева, доставленное нам Валерой Бутенко. Второе письмо — искусно составленная фальшивка.
— Значит, убийство?
— Убийство, товарищ полковник.
— Это снимает с Рогачева подозрение в предательстве во время войны, — сказал Миронов.
— С таким заключением подождем, — решил полковник. — Львовские товарищи будут выяснять на месте. Наше дело разобраться в том, кому выгодно было уничтожить Рогачева. Что вы для этого предприняли?
— Прежде всего сопоставив данные, которые получил Дима Голубев перед своей смертью, я пришел к выводу, что убийцей был кто-то из тех, с кем он разговаривал в городе. Я перепроверил его данные и получил те же фамилии, что и он: Кузькин, Аверкин, Дорохов и Варюхин. За это время они только и оказались среди командированных, посетивших совхоз. Поэтому я собрал сведения обо всех четверых.
— Перекур, — предложил полковник, — посидим, поговорим, потом продолжим… Андрей Иванович, как там Таня, что пишет?
Миронов улыбнулся. Это был первый неофициальный разговор, который начал полковник. Они со Скворецким знали друг друга еще с войны, когда тринадцатилетний Андрей, потерявший родителей, нашел в партизанском отряде новую семью. С тех пор Скворецкий стал его руководителем и другом. Когда Миронов начал рассказывать о том, что пишет жена, лицо полковника помрачнело. Миронов понял настроение Скворецкого. Полгода назад умерла его жена — Таисья Васильевна, и Скворецкий еще не оправился от горя.
— Давайте продолжим, — сказал Скворецкий, когда смущенный Миронов замолчал.
Луганов, давно уже понявший состояние полковника, поспешно заговорил:
— Начнем с Варюхина. Уроженец Крайска. Вместе с родителями еще до войны переезжает в Западную Сибирь, там кончает техникум, потом работа, служба в армии, война. Всему есть документальные подтверждения, всему кроме одного периода. Осенью сорок второго года под Моздоком Варюхин попал в немецкий плен, был увезен в лагерь для военнопленных в Югославию. Через два-три месяца пребывания в лагере он сбежал и добрался до югославских партизан. У них он сражался до весны сорок пятого года, когда и вернулся в ряды нашей армии. Югославское партизанское командование дало Варюхину отличную характеристику.
— Значит, здесь все в порядке? — спросил полковник.
— Не совсем, — отозвался Луганов, — один период неясен. В тот момент, когда пришли наши части, Варюхин дрался не в том партизанском отряде, куда попал вначале, а в другом. Подразделение, в котором он начинал свою партизанскую деятельность, было отрезано и уничтожено немцами в Боснийских горах. Спаслись лишь двое: Варюхин и один серб. Но тот скоро погиб в случайной перестрелке.
— Хорошо. Учесть это надо. Какие характеристики имеются на Варюхина?
— Характеристики, в общем, неплохие. Но я провел некоторую перепроверку. Если в случае с Рогачевым у меня сложилось впечатление положительное: принципиален, мужествен, любит детей, — то с Варюхиным вопрос осложняется. Судя по всему, это человек себялюбивый, эгоистичный по отношению к семье и детям, очень скрытен и хитер, судя по характеристикам сослуживцев, конечно, неофициальным.
— Сложно, сложно, — сказал полковник. — Конечно, жаль, что во время войны мы многое не документировали, теперь это доставляет большие трудности. Но, с другой стороны, как это было делать? Бумаги могли попасть к врагу. Партизанская война — это тяжелая и оплаченная большой кровью работа. В ней было столько случайностей, иногда трагических… Конечно, сейчас не проверишь, как получилось, что Варюхин уцелел и выбрался живым, тогда как знавшие гораздо лучше условия страны и местности товарищи погибли. Но что ж, попробуем разобраться иным путем. Какой период в его деятельности нам хуже всего известен?
— С лета сорок второго по весну сорок пятого.
— Отметим. — Полковник задумался. — Партизаны, партизаны… Ты, Андрей, помнишь, у нас была Женя-радистка?
Миронов покачал головой:
— Может, уже не при мне, Кирилл Петрович?
— При тебе. Но, правда, она быстро исчезла. Я послал ее в райцентр. Дал ей задание служить в гобитскомендатуре. Она немецкий язык знала, могла принести огромную пользу. Плакала девчонка, говорила: не сможет, руки на себя наложит. Но пошла. Присылала нам самые точные, самые верные данные. Они нас выручали не раз. Когда наши прорвались и были уже в двадцати километрах, послал людей для спасения ее. Те задержались, а когда пришли, ее уже местные жители убили. Как «немецкую овчарку». Что было делать? Не мог же я всем рассказать, что она наша. И она не могла. Вот она, подпольная работа, партизанская война…
Наступило молчание.
— Однако продолжим. С Варюхиным кое-что выяснили. Дальше. — И полковник вопросительно глянул на Луганова.
— Кузькин. Тридцать лет, бывший комсомольский работник. Вся биография прослеживается. Здешний, крайский. Масса людей его знает.
— Пойдем дальше.
— Дорохов. Тут тоже не все ясно. Но чище, чем у Варюхина. Родом из-под Ростова, с первых дней войны на фронте. Почти непрерывно в боях. Характеристики блестящие. Неоднократно ранен и награжден. В июле сорок четвертого года, командуя батальоном, был ранен и взят в плен под Резекне. В лагере ничем себя не проявил. Освободили пленных американцы. Около года пробыл в лагере перемещенных лиц под Мюнхеном. Весной сорок шестого возвращен на родину. Прошел проверку. По окончании ее работал в Томске, Воронеже, Крайске. Семью потерял во время войны, сейчас женат, детей не имеет. По личному делу видно, что работник опытный и старательный. В общественной работе участвует.
— Ясно, — сказал Скворецкий. — Последний.
— Аверкин. Тут тоже все документировано и легко найти свидетелей. За границей не был, в войне не участвовал, работал в тылу. Сейчас работает в облсовпрофе, характеристики хорошие. Живет с матерью. Человек замкнутый. По-моему, к Рогачеву отношения не имеет.
— Почему вы так думаете? — спросил Скворецкий.
— В своем письме, признанном подлинным, Рогачев пишет о таинственной личности, в которую и упираются все обстоятельства дела. Он пишет о полковнике РОА Соколове. Именно с ним имел он дело в спецлагере подо Львовом, именно встреча с ним в наши дни так потрясла его. Убийство Рогачева мог совершить только полковник Соколов и его люди. Кто из четверых мог быть полковником Соколовым? Только двое: Варюхин или Дорохов, остальные не были у немцев в плену и не могли стать власовцами.
— Все правильно, но почему мы ищем среди этих четверых? — спросил Миронов. — Мало ли в совхозе бывало посторонних?
— Но Рогачев пишет о том, что этот человек был командирован в их совхоз.
— Да, круг поисков обозначен, — согласился полковник, — искать надо среди этой четверки, и более всего подозрительны двое участников войны. Но выводы делать рано Вы, майор, затребовали из Центра данные о Соколове?
— Да, товарищ полковник, завтра будут.
Лейтенант Мехошин нервничал. Объявили отправление, а Длинного не было. Лейтенант, правда, знал, что по пятам врага идут товарищи, но все же Длинному уже пора было быть в поезде. Мехошин в штатском костюме, похожий на спортсмена, сидел на своем месте, а неподалеку от него должен был расположиться Длинный. В другом конце вагона, у выхода, болтал с соседями парень в свитере — второй сотрудник. Таким образом, если бы Длинный был на месте, оба выхода из вагона были бы ему перекрыты.
Загудел электровоз. Мехошин встал. И в это время по вагону, помахивая сумкой с надписью «Аэрофлот», прошел высокий угловатый человек, что-то жуя и лениво оглядывая пассажиров. Мехошин вздохнул спокойнее: это был Длинный. В окне поплыли провожающие, станционные здания… Поезд все ускорял и ускорял ход. Мехошин увидел, что парень в свитере уже сражается в шахматы, а Длинный сидит, почесывая голову, словно в раздумье. В отражении стекол было видно все, что делается в соседнем купе.
Длинный уже копошился над своим чемоданом, затем сел оглядел публику и лениво подбросил колоду карт.
— Желающие и сочувствующие есть?
Коренастый человек на руках спустился с полки.
— В дурачка?
— В очко.
— Неинтересно без денег.
— А я про что? — Длинный оглянулся и зашептал в ухо коренастому.
Тот выслушал и полез на полку:
— Нет, поищи других.
Длинный оглядел собравшихся, подумал. Потом встал и пошел из вагона. Поезд уже набрал ход. Мехошин увидел, как парень в свитере, пропустив Длинного, пошел за ним. Немного погодя встал и он.
В спальных и купированных вагонах у раскрытых окон болтали пассажиры. Мехошин, задевая их плечом, шел по проходам. Вот и вагон-ресторан. За первым же столом сидел парень в свитере. Длинный сидел за столом один, официантка записывала его заказ.
— Селедка — первое, — говорил Длинный, — а то давай две. Потом борщ. Потом вот это — бифштекс. И…
— Кроме водки, что пить будете?
— Чай, — сказал Длинный, облизывая губы, — чай, и покрепче.
Официантка ушла. Мехошин сел через столик от Длинного.
Через несколько минут около Длинного сел грузный мужчина в распахнутой нейлоновой сорочке. Пот заливал ему глаза.
Мехошин заказал салат и бутылку минеральной воды. В вагоне-ресторане было жарко. Он все время прислушивался к разговору за соседним столиком.
— А теперь по своей специальности работаете? — спрашивал Длиппый.
— Завбазой, — скрипуче хвастал толстяк, — все начальство в Крайске знакомое.
— Выпьем, землячок. Вроде я тебя знаю.
— Выпьем. А я вас не припомню что-то. Ну, со знакомством! Меня Николай зовут, Николай Агафоныч.
— Меня — Алексей.
— Поехали.
— Рванули.
Мехошин потягивал минеральную воду.
— Ты по какой части? — расспрашивал Длинного толстяк. — Шофер?
— Я человек свободный, — солидно говорил Длинный, — пенсионер. Личную пенсию за фронт получаю.
— А какое ранение?
— Инвалид первой группы. В голове дырка есть и в желудке. Так что есть за что от государства получать.
— В пехоте служил?
— В разведке.
— На каком фронте?
— На Первом Белорусском.
— А какая армия?
— Шестьдесят пятая. Батов командующий, не слыхал?
— Нет. Я Второго Украинского. У нас Малиновский.
— Знаю. Выпьем?
Оба заметно хмелели. Однако Мехошин, следя за разговором, чувствовал, что Длинный ведет какую-то свою линию.
— И далече сейчас? — спрашивал он у толстяка.
— В Москву, — объяснял тот, — в Москву, Леха! — обнимал он Длинного. — Друг, а помнишь, как воевали? Помнишь? А теперь не ценят!..
— В Москву-то по делам едешь? — спрашивал Длинный.
— По делам-то по делам, но и по личному тоже, — откровенничал толстяк. — Хочу, Леха, купить «чайку»!
- «Ча-ай-ку»! — изумился Длинный.
— Ага, — гордясь, но не подавая виду, говорил толстяк. — Хочу, Леха, чтоб все знали, кто я такой есть.
— Так ты ее для личной надобности?
— Точно, тезка!
— Да я не Коля, а Алексей!
— Алексей так Алексей! Мне лестно, понимаешь, Леха, чтоб все видели, как Николай Агафонович Зайцев живет. Пусть видят!
— Эт верно!.. В картишки не балуетесь, Николай Агафонович?
— Нет, Алексей, не из дураков мы!
— Да я так, просто для интеллигентного человека пульку раскидать.
— Преф?
— Ну да.
— А какая твоя наличность?
— Об этом оставьте, Николай Агафонович, — хвастливо сказал Длинный, — наличность имеется. Не на «чайку», может, а на «москвича» будет.
— Пошли!
— Нет погоди, допьем.
Они допили и изрядно под хмельком встали из-за стола. Длинный, выходя, оглянулся, и Мехошин поразился трезвой зоркости его взгляда.
Подождав минуты три, встал и он. Расплатившись, не торопясь прошел по вагонам. В спальном у окна стоял парень в свитере. Он молча кивнул на купе.
За закрытой дверью слышалось:
— Беру.
— Ставлю.
— Банк.
Мехошин прошел в свое купе. Лучше всего караулить Длинного было у его места.
Все постепенно задремали. Примерно через час Мехошин, приоткрыв глаза, заметил, что Длинный встает. Он лениво побрел через вагон. Шел позевывая и оглядывая спящих. Около парня в свитере он замедлил шаг. Тот спал. Длинный зашел в туалет. Сквозь стекло двери Мехошин следил за тем, что будет дальше. Минут через пять Длинный, все так же лениво поглядывая на спящих, прошел на свое место. Через минуту он уже вовсю высвистывал носом.
Поезд мчался через просторы ночи. Вентиляторы гудели. Скоро Мехошин не столько услышал, сколько почувствовал легкий шорох и, приоткрыв глаза, увидел спину Длинного. Тот брел по вагону, одетый, но без сумки, сунув руки в карманы. Когда за ним закрылась дверь в тамбур, Мехошин кинулся к дверям. Подбежал и сотрудник в свитере.
— Что делать, товарищ лейтенант? — спросил он шепотом.
В это время сквозь грохот колес послышался удар. Мехошин рванул дверь и выскочил в тамбур. Дверь из вагона была распахнута, Длинного не было.
— Прыгнул! — крикнул, перекрывая шум колес и ветра, сотрудник в свитере.
Мехошин высунулся из вагона. Почти прижавшись к железнодорожной насыпи, сквозил лес.
— Вы — до станции! — приказал он, оборачиваясь к сотруднику. — Немедленно сообщите о случившемся. Я — за ним!
Мехошин взглянул на проносящиеся внизу кусты, на секунду завис в воздухе и… прыгнул.
Он ободрал локти и колени, и только. Выпрямившись, он потер ушибы и вынул пистолет из кармана. Вокруг глухо гудел лес, рельсы лежали далеко вверху.
Длинный спрыгнул километра полтора назад, и, по расчету Мехошина, он пошел по тропинке в сторону, противоположную движению поезда. Луна светила ясно. Тени от деревьев подрагивали на смутных полянах. Мехошин за каждым кустом видел человека. Но надо было спешить. Скоро за деревьями замелькала тропа.
Лейтенант вышел на нее; под ногами хрустели сухие ветки. И он подумал, что сейчас его услышит и глухой, хотя знал, что преувеличивает. Шороха, шелеста и хруста хватало в лесу. Он шел и раздумывал, правильно ли он поступил. Но как бы то ни было, а район этот скоро будет прочесан. Найдут его, а вот найдут ли Длинного? Тропинка впереди круто спускалась в овраг. Вокруг шумели огромные березы. Мехошин уже миновал кусты при спуске, как вдруг сзади раздался шорох. Он резко обернулся: на возвышении, ясно вырисованная лунным светом, стояла высокая угловатая фигура.
— Земляк, — сказал хрипловатый знакомый голос, — куда топаешь?
— А ты кто будешь? — в тон ему ответил лейтенант.
— Я-то здешний, из Марковки, — ответил Длинный. — Закурить есть?
Он стал спускаться к Мехошину. Тот ждал, подавляя дрожь. Длинный в темноте едва ли его узнает. В вагоне он старался не попадаться ему на глаза. Только бы не упустить случай.
— Спички-то есть? — спросил Длинный.
— Есть. — Он вынул из кармана коробок и чиркнул спичкой.
Длинный, внимательно взглянув на него при вспышке, закурил.
— Тебе-то дать? — Он протянул Мехошину сигарету.
Лейтенант взял ее, и тут же острая боль обожгла ему низ живота.
— Лежи, легавый! — сказал Длинный, уходя.
Лейтенант лежал на холодной траве. Он был в полной памяти, но живот пронизывала острая боль. Он встал, боль была страшная. Длинный шел по дороге внизу, и черная его фигура была отчетливо видна при лунном свете. Мехошин изо всей силы прижал пиджак к животу, останавливая кровь, и заставил себя побежать. Он бежал, и боль разрасталась. Он бежал, почти теряя сознание. Бежал неслышно, как здоровый Длинный обернулся слишком поздно…
Оперативный наряд нашел их утром.
Миронов и Луганов были вызваны в кабинет начальника управления.
Скворецкий хмуро поздоровался с вошедшими, пригласил их сесть и сообщил:
— Одна из очередных неожиданностей. Лейтенант Мехошин тяжело ранен в схватке с Длинным. Оба они доставлены в больницу. — Он назвал город, расположенный в двухстах километрах от Крайска. — Мехошин выживет, операция прошла успешно. С Длинным положение неопределенное. Раненый Мехошин успел разбить ему череп, и, по утверждениям врачей, Длинный потерял память. Врачи не знают, временная это потеря или дело посерьезнее. Лейтенант действовал правильно, но тем не менее это неудача. Мы шли по следу, теперь опять оказываемся в неизвестности… Андрей Иванович, вы говорили с генералом Васильевым?
— Да, — сказал Миронов, — он приказал по-прежнему заниматься резидентом, сообщил, что Климова допросили еще раз, и он дал прежние показания. Генерал утверждает, что встреча с резидентом не состоялась по каким-то иным причинам, и просит, чтобы мы эти причины выяснили. Кроме того, мне переданы некоторые сведения о полковнике РОА Соколове. Сведения не полные, но они наводят на многие размышления.
— Немного позже к этому вернемся… Что у вас, Василий Николаевич?
Луганов положил на стол папку с бумагами i сказал:
— Со вчерашнего дня двое из тех, кого я перечислял вчера в качестве лиц, возможно, причастных к убийству Рогачева, исчезли.
— Посланы в командировку? — спросил полковник.
— Нет, не в командировку. Один — Варюхин — показал начальству телеграмму из города на Алтае, где проживает его мать, и сообщил, что она при смерти.
— Телеграмма была заверена врачом?
— Начальник отдела не проверил этого.
— И тем не менее отпустил?
— Отпустил, товарищ полковник.
— Что со вторым?
— Со вторым еще сложнее. Если про Варюхина известно, что он и раньше мог позволять вольности по отношению к работе, то Дорохов — сама дисциплина. И несмотря на это, он второй день не является на работу. Сотрудник наш спросил у начальника облплана, случалось ли такое раньше. Тот ответил, что, когда Дорохов болел, звонила жена и предупреждала. На этот раз звонка не было.
— Постарайтесь выяснить про того и другого все возможное.
— Есть.
— Пошлите сотрудников домой к обоим, пусть поговорят с женами, выяснят обстановку. Кроме того, хорошо бы не формально, а всерьез выяснить моральный облик каждого. Пусть поработают люди поопытнее, Василий Николаевич.
— Хорошо, товарищ полковник.
— Андрей Иванович, что у вас по полковнику Соколову? Похоже, очень любопытная фигура.
— Мерзостная фигура, — сказал Миронов. — Я когда-то занимался власовцами. Там было много прохвостов, сукиных сынов, продавших Родину за кусок хлеба, были лакеи, были идейные враги нашего строя, затаившиеся в предвоенные годы. Но, судя по всему, полковник Соколов многих перещеголял. Самое удивительное вот что. Работал он на абвер. Во всяком случае, в спецлагере он вербовал пленных в армейскую разведку. Но, по некоторым данным, это была лишь одна из его личин. В сорок четвертом году гестапо уже взяло на себя многие функции абвера. И не исключено, что во власовском штабе Соколов действовал как агент гестапо. Перед нами предатель, который всегда работал на сильного против тех, кто слабей. Как видите, фигура действительно небезынтересная. Начнем сначала. Он служил в нашей армии с двадцать восьмого года. Его характеристики в архиве не обнаружены. Нет и личного дела с фотографией. Он служил в бригаде тяжелых танков, был в чине майора. Бригада была разбита в первых же боях на западной границе. Людей оттуда сейчас ищут в Центре. Итак, о его службе в Красной армии мы почти ничего не знаем. Зато кое-что известно о другом периоде его жизни. В штабе Власова он появился в конце сорок третьего года. Впечатление там произвел сразу, и не только потому, что, видно, был незаурядной личностью, но и потому, что был теснейшим образом связан с гестапо. Считалось, что он один из главных гестаповских агентов при власовской верхушке. С сорок четвертого года начинаются его поездки в концлагеря для вербовки пленных в РОА. В этом деле Соколов отлично зарекомендовал себя. Он хорошо разбирался в человеческой психологии: воздействовал на страх, на самолюбие, на любовь к близким и, как ни странно это покажется, на патриотизм. Человек он был холодный, сдержанный, решительный и лишенный чувства жалости. В спецлагере подо Львовом он работал больше, чем в других. Этот лагерь для него, видимо, был экспериментальным. Туда попадали те, кто был особо опасен, кого нельзя было держать в обычном лагере военнопленных. В Львовском спецлагере Соколов раскрыл деятельность подпольной организации. Между прочим, завербовать в этом лагере ему удалось немногих.
След полковника Соколова обрывается приблизительно с февраля сорок пятого года. Как известно, власовский штаб существовал до конца войны. Но ни во власовских, ни в немецких документах мы не нашли пока никакого упоминания о деятельности Соколова с зимы сорок пятого года.
— Материалов маловато. Однако не исключена возможность, что Соколов и есть резидент, — сказал Скворецкий. — Но это пока лишь предположение. Во всяком случае, вы, товарищи, координируйте свою работу. Любое совпадение может дать нам важные данные… Андрей Иванович, где мы в сорок пятом имели дело с власовцами?
— Во многих местах, Кирилл Петрович. Но большинство из них взяли вместе с самим Власовым в Чехословакии, где Шернер продолжал сопротивление после девятого мая. Отдельные их части были окружены в Курляндии вместе с Шестнадцатой и Восемнадцатой армиями.
— Если бы у нас имелись данные о том, при какой власовской группировке он в тот момент находился, мы бы с большей точностью могли делать предположения, — сказал Скворецкий. — Если он был среди пленных, то вполне возможно, что, добыв документы, оказался у нас в стране. Конечно, не исключено, что иностранная разведка, используя архивы немецкой разведки, обнаружила его и сделала резидентом. Но возможно, что Соколов не был резидентом, а убил Рогачева, скрывая свое прошлое. Все это пока предположения. Будем выяснять… Что вы хотите сказать, Василий Николаевич?
— Я хочу уточнить, товарищ полковник. Соколов взят в плен в сорок первом. У нас есть данные о его работе у власовцев и в спецлагере с сорок третьего по сорок четвертый год. Варюхин взят в плен осенью сорок второго. Сведения о нем мы имеем с весны сорок пятого. Остальное неясно. Дорохов взят в плен в сорок четвертом, летом. Поэтому он с его биографией не накладывается на биографию Соколова.
— Это пока еще дело темное, — ответил полковник. — Пошлите запросы в Центр. Попросите, чтобы были просмотрены и выяснены все подробности об этих лицах. Затребуйте их фотографии. Но, Василий Николаевич, не упускайте и остальных. Пожалуй, только Кузькин молод для Соколова. Остальные должны быть проверены самым тщательным образом. Завтра надо знать, что говорят об исчезновении Варюхина и Дорохова. Но, кроме того, Василий Николаевич, мы с вами завтра должны навестить Мехошина. Вечерком найдете время?
— Безусловно, товарищ полковник. Это же сотрудник моего отдела.
— Товарищ полковник, нельзя ли мне присоединиться к вам? — подал голос Миронов. — Лейтенант — мужественный человек, хочу пожать ему руку.
— Решено, — поднялся полковник, — завтра вечером едем.
Миронов сидел в отведенном ему кабинете и просматривал полученные документы. Самым важным звеном в выяснении деятельности резидента представлялось ему сейчас то время, когда человек в коричневом костюме вел его на встречу с врагом. Почему она сорвалась, эта встреча? Миронов не сомневался, что его проверял не только человек в коричневом. Нет, кто-то смотрел на него из окна. Недаром Длинный растерялся и сбежал после того, как поглядел на окна дома.
Итак, для начала надо было проверить жильцов дома. Причем не всех, а только тех, кто жил в квартирах, выходящих окнами на перекресток. Он вызвал сотрудника и поручил ему выяснить имена, фамилии, профессии и занятия всех жильцов этого крыла дома. Кроме того, надо было побеседовать с дворником и, если это человек, заслуживающий доверия, выяснить у него некоторые сведения о жильцах.
У сотрудников облисполкома начался обеденный перерыв. Женщины направились в огромную облисполкомовскую столовую. Часть мужчин последовали за ними, а те, кто не в силах был обойтись без пива и мужского разговора, пошли через площадь в открытое кафе.
— Николай Тарасович! — окликнул сотрудник КГБ усатого крепыша.
— Именно, именно, а вы… А-а, вспомнил. Вы из милиции. Расспрашивали нас о Варюхине.
— Совершенно верно. Вы в кафе?
— Именно, именно. Люблю, знаете, побаловаться пивком, а вы?
— Любитель.
— А в милиции это не осуждается?
— Пиво? Нет. Вот что-либо поградуснее, этого у нас не любят.
— Поградуснее. Именно, именно, так составьте компанию.
— С удовольствием.
Они вошли в кафе, сели за столик, заказали четыре пива и салаты и разговорились.
— В милиции у вас служба неприятная, — говорил усатый Николай Тарасович, — я, знаете, этого не люблю. За всем надзор и за собой надзор, это, знаете, нелегко.
— Да ведь кому-нибудь надо?
— Надо. Железное слово. Именно, именно… Вот и наше пивцо.
Они выпили по кружке пива, и Николай Тарасович разговорился:
— Я, понимаете, пиво уважаю за дух, за запах, знаете… Бодрый, здоровый, русский. Именно, именно… Говорят, пиво к нам пришло от немцев. Чепуха! Глупость. Это водка — аквавита — не русская, а средиземноморская. А пиво наше, как и меды. Русский человек любит выпить, но и закусить. И пил полезное для здоровья пиво. Это водка все губит. Сколько я Варюхину об этом втолковывал…
— А он любит выпить?
— Любит, любит. Хотя, надо сказать, Варюхин наш — не простак. — Николай Тарасович заговорщически прищурил глаз и поднял палец. — Выпивши всегда, пьяным сроду не попадался. И вообще, я вам скажу, человек он поразительный. Скажем, так… Любит рыбалку. Каждую неделю ездит. А кто его видел с удочками? Никто. Любит пошуметь, пооткровенничать. А кто о нем что знает? Никто. Именно, именно…
Довольный своим анализом, Николай Тарасович пригладил усы.
— И в этот раз. Сунул начальству телеграмму. Ему поверили: надо ехать. А сам наверняка на рыбалку. С другой стороны, это такая, знаете, может быть рыбалка… — Николай Тарасович, как кот, повел усами. — Он ведь у нас виртуоз. Именно, именно… А кто бы поверил, глядя на эту красномордую физиономию. Женщины, они ведь в наше время, знаете, любят тонкость обхождения, а тут рык… и тем не менее.
— А жена? Не укрощает?
— Жена? — Николай Тарасович осушил кружку. — У жены, знаете, дел хватает. Дети, хозяйство. А Варюхи-на нашего с поличным не возьмешь. Хитрец!..
Скоро этот разговор уже знал Луганов. Он сидел в кабинете и обдумывал новые ходы в этом нелегком деле. В конце дня позвонил дежурный:
— Товарищ майор, к вам гражданка.
— По какому делу?
— По делу Рогачева. Она из совхоза «Октябрьский».
— Пропустите! — приказал Луганов.
Через несколько минут перед ним сидела невысокая, скромно одетая женщина лет сорока.
— Вы знаете, — начала она, застенчиво улыбаясь и нервно перебирая пальцами по столу, — я преподаю в школе, где учился Дима Голубев. Мы все так были потрясены этими двумя смертями: Рогачева и Димы. Дима был такой беспокойный мальчик. Ему всегда во все надо было вмешаться. И вот связался с каким-то хулиганом… Ну, ладно, это я от волнения. Никогда не бывала в таких учреждениях, как ваше. Я, собственно, вот о чем. Рогачева у нас в совхозе плохо знали. И когда он оставил такое письмо, все поверили. Только мы немного сомневались, в школе. Почему? Потому что Рогачев был у нас очень частым гостем. И вот поверьте, товарищ майор…
— Давайте по именам. Меня — Василий Николаевич. Вас?
— Лидия Ефимовна… И вот, Василий Николаевич, в одном учителей обмануть трудно так же, как ребят. Рогачев очень любил детей. Не знаю, как вам это доказать без примера… Хотя нет, есть пример. Года два назад два подростка постарше ударили пятиклассника и как раз попались на глаза дяде Косте — так мы звали Рогачева. Я подоспела позже, и что меня поразило — какое-то оскорбленное выражение его лица, понимаете, глубина самого его переживания… Нет, он был хорошим человеком. И вот то главное, из-за чего я пришла. За два дня до его смерти я встретила Рогачева в лесу. Мы с моей маленькой дочкой гуляли на опушке бора рядом с поселком. Вдруг послышались голоса, и я вижу: прямо на нас идут Рогачев и какой-то городской человек. Я, правда, его уже перед этим видела в поселке. Кажется, это был командированный. Вид у обоих взволнованный, спорят, жестикулируют. Но увидели меня и стали говорить тише, потом свернули куда-то за деревья. Но лица обоих я запомнила. Это, знаете, мужские лица накануне драки…
— Лица запомнили, значит, узнаете того человека по фотографии?
— Безусловно.
— Одну минуту.
Луганов вышел. Вскоре он вернулся и высыпал перед учительницей целый ворох фотографий.
— Посмотрите, есть среди этих тот человек?
Учительница стала перебирать фотографии; вскинула вопросительно глаза на Луганова, откладывая в сторону фотографии Рогачева.
Фотография Варюхина, а за ней и фотография Дорохова отброшены с полным равнодушием, и вдруг…
Луганов изумленно смотрел на полное, брезгливое лицо Аверкина, запечатленное на фотографии, которую протягивала ему Лидия Ефимовна.
— Этот? — спросил он.
— Этот, — решительно подтвердила учительница. — Я хорошо запоминаю лица.
Луганов поблагодарил.
Вечером этого же дня сотрудник КГБ стоял на освещенной лестничной площадке перед квартирой сорок семь. На его звонок дверь открыла невысокая молодая женщина со строгим лицом.
— Я вас слушаю.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Дорохов Михаил Александрович здесь проживает?
— Здесь. А в чем дело?
— Простите, — гость улыбнулся, — вы всегда через порог беседуете?
Женщина оглядела его с ног до головы и пропустила в прихожую.
— Что вам угодно?
— Особенно приветливой вас не назовешь… — сказал сотрудник. Он знал, что его невозмутимое спокойствие и степенная манера обращения в конце концов подействуют на собеседницу.
— Прошу вас излагать ваше дело и не отвлекаться, — с легким раздражением перебила его хозяйка. — Чего вы хотите?
— Ваш муж, Дорохов, не вышел на работу, — переставая улыбаться, сказал гость. — Он дома?
— Михаила Александровича нет.
— Но где же он?
— Этого я не знаю. А зачем он вам?
— То есть как? Человек не выходит на работу и отсутствует дома, где же он? Я его сотрудник. У нас в комиссии все встревожены. Он ведь обычно был аккуратен.
— Может быть, уехал куда…
— Куда же?…
— В командировку.
— Но мы бы тогда вас и не тревожили.
— Как-то все это… — женщина приостановилась, пристально разглядывая собеседника, — как-то это очень подозрительно.
— Что подозрительно? — опешил он.
— Вламываться в дверь, задавать всякие вопросы…
— Помилуйте, это вы себя ведете странно. Ваш муж не был на работе, а вы не хотите не только сообщить причину, но вообще превращаете это в какую-то таинственную историю.
— Почему я должна вам рассказывать о муже? Может быть, вы шпион?
— Что за секреты у вашего мужа, чтобы за ним охотились шпионы?… Простите, вас как зовут?
— Софья Васильевна.
— Софья Васильевна, я выполняю служебное поручение. Ваш муж человек крайне аккуратный, поэтому его отсутствие на работе нас удивило. Ведь он мог же позвонить, предупредить… А если с ним случилась беда?
В глазах женщины что-то дрогнуло. Она прищурилась и ответила не сразу:
— Да. Может быть. Но, я думаю, ничего страшного. — Она шагнула вперед. — До свидания.
Когда слегка взволнованный непонятным событием в своей жизни — вызовом в областное управление КГБ, — слегка запыхавшись, Владимир Семенович Аверкин приоткрыл дверь двадцать второй комнаты, от стола поднял на него строгие глаза рослый человек и, наклонив русую голову, сказал:
— Ко мне? Прошу.
— Аверкии Владимир Семенович, — подрагивающим голосом сказал вошедший. — Я туда попал?
— Туда, — заверил офицер. — Садитесь, Владимир Семенович. У меня к вам один вопрос…
— Нет, позвольте… — сказал Аверкин, преисполняясь негодованием. — Позвольте мне выразить возмущение. Я работаю… У меня рабочий день, и вдруг…
— Владимир Семенович, бывают такие моменты, вынужден был вас оторвать. Извините. Перейдем к делу. Знали ли вы бухгалтера совхоза «Октябрьский» Константина Семеновича Рогачева?
Аверкин побагровел и стал похож на странную большеголовую, нахохлившуюся птицу. Он закрутил головой и вдруг сказал тонким голосом:
— Товарищ, не знаю, как назвать… товарищ майор, извольте быть откровенным: в чем меня обвиняют?
— Ни в чем не обвиняют, — сказал Луганов, — просто хотим знать, были ли вы знакомы с ним.
— А если был, то я уже преступник? Если Рогачев запутал там финансовую отчетность, то я уже виноват? — закричал со слезами в голосе Аверкин.
— Откуда вы знаете, что он запутал отчетность?
— А если нет, за что вы меня терзаете?
— Одну минуту…
Майор задумался, потом извинился и вышел из комнаты. Через пять минут он вернулся.
— Так вы считаете, что Рогачев был плохой бухгалтер? — спросил он, садясь.
Аверкин немного отдышался. Теперь его одутловатые щеки немолодого и не совсем здорового человека побледнели еще больше.
— Откуда вы знаете, что Рогачев запутал отчетность?
— Я предполагаю…
— Отчетность у него была в полном порядке, — сказал майор. — Теперь ответьте на вопрос: вы лично его знали?
— Знал, — с глубоким вздохом произнес Аверкин. — И если бы не знал, было бы лучше.
— Объясните.
Аверкин помолчал. Пот выступил у него на лбу, он провел языком по пересохшим губам.
— Я все скажу, — сказал он своим девичьим голосом, который, казалось, вот-вот прервется, — это единственное темное дело в моей биографии, честное слово! Можете проверить. Я честный человек! — Он задохнулся. С минуту молчал. — Я попросил директора — мы с ним друг друга не первый год знаем — выписать мне десять килограммов творога, — почти шепотом сообщил Аверкин, — у меня сердечная недостаточность. В магазине творог плохой, а у них настоящий, свежий. Я хотел привезти — и в холодильник… Директор сказал, что можно и без денег. Я одинок, зарплаты мне хватает, но под Свердловском у меня мать. Еще с эвакуации. Она там в семье сестры. У нее нет никаких средств к жизни, а муж сестры грубый человек, попрекает ее куском хлеба. Я звал ее к себе. Но она привязана к внучатам… — Аверкин уставился в пол. — Вот как вышло, что я пошел на это. У меня не было денег. А директор… Я был инспектирующим лицом. Хоть и не таким важным, но вы же знаете… Воспользовался, не отрицаю, воспользовался служебным положением… Судите!
— Нехорошо, — в раздумье сказал майор, — нехорошо, Владимир Семенович. Но какое отношение все это имеет к Рогачеву?
— Вот Рогачев-то и не дал мне того творога. Зашел за мной на директорскую квартиру, вывел в лес и отчитал, как первоклассника. Я до того растерялся, что чуть инфаркт не хватил! Кричал на него, чтоб он не лез не в свои дела. Но он меня очень задел, очень. Отказался я от того творога… Теперь судите.
Майор долго глядел на Аверкина. Тот был весь в поту, лицо его пожелтело, и чувствовалось, что сердце у этого человека и впрямь неважное.
— Что же, — сказал майор, — идите, Владимир Семенович, говорить я вам ничего не буду, вы и так, кажется, понимаете, что выручил вас Рогачев из некрасивой истории. (Аверкин быстро закивал головой.) Если что-нибудь вспомните о ваших отношениях с Рогачевым, сообщите нам. До свидания.
Совершенно расстроенный, Аверкин долго собирался, подтягивая галстук, моргал, что-то бормотал, потом вышел.
В квартире на втором этаже большого дома зазвенел звонок. Растрепанная женщина с седыми волосами крикнула:
— Ольга, открой! — и стала метаться по комнатам, наводя порядок.
Вошел незнакомый человек.
— Простите, вы Александра Степановна? Женщина размашисто кивнула и подошла:
— А вы?
— Сослуживец вашего мужа. Ваш муж с неделю назад выехал к себе в Бийск по телеграмме…
— В какой Бийск?
— Или в Барнаул…
— Да что такое, не понимаю… Этот проходимец, конечно, может куда угодно катить!.. Ольга, и ты, Лена, марш в свою комнату! И дверь прикройте… Опять трюк! Я попрошу вас, вынесите ему взыскание! Опять за какой-то юбкой метнулся, а телеграмма для вида! У нас нет никого ни в Бийске, ни в Барнауле!
— Может, я напутал? Телеграмма о том, что мать умирает, откуда-то с Алтая…
— Если из Горно-Алтайска, тогда может быть… Но какая мать? Она пять лет как скончалась! И тут проделки сыночка не последней каплей были в ее смерти! Ведь старый уже! Дьявол! — Она мгновенно и без перехода заплакала, сморщив лицо. — Ну что ты будешь делать… Седина в бороду, бес в ребро!.. Может, дед умер? — спросила она, также внезапно успокаиваясь, как и начала плакать. — Его отец. Ему девятый десяток пошел… А впрочем, какое мне до всего этого дело! Мне бы ребят одеть и накормить… А в доме хоть шаром покати! Отец! Черт его возьми!..
— Извините, — сказал посетитель, — чувствую, вас расстроил, извините, но хотели выяснить, когда он появится.
Невысокий человек предъявил начальнику ЖЭКа свое удостоверение и попросил вызвать домоуправа дома 9/17 по улице Калинина. С домоуправом разговор был долгий. Сначала сели за план дома, рассмотрели его крыло, что обращено на улицу Калинина, потом посмотрели по домовой книге фамилии и профессии квартировладельцев. Внимание сотрудника привлекли несколько квартир. Хозяева их работали на Севере, а квартиры сдавали. Домоуправ ничего не знал об этих квартирантах и посоветовал обратиться к дворничихе.
Во дворе дома 9/17 на детской площадке возились в песке малыши, в центре двора играли в футбол школьники, а на лавочках сидели пенсионеры — по случаю солнечного дня они вышли подышать свежим воздухом. Сотрудник разыскал квартиру дворничихи, позвонил. Дверь ему открыла плотная сорокапятилетняя женщина.
Сотрудник представился и попросил разрешения поговорить. Вскоре они уже беседовали.
— Меня вот что интересует, — говорил сотрудник, проверяя по списку квартировладельцев номера квартир. — Дом ваш кооперативный, так?
— Кооперативный, — говорила дворничиха, — народ у нас тут хороший, не безобразничают, не пьют…
— Все жильцы, проживающие у вас, работают в вузах и техникумах? Это ведь их профсоюз строил дом?
— Почитай, что все, — говорила дворничиха, — некоторые, правда, на пенсии уже, есть и молодежь — им родители квартиры покупали, — те на других работах трудятся.
— А в квартиры, которые принадлежат северянам, пускают жильцов?
— В каких пущены, в каких — нет.
— А каким образом их пускают?
— Ежели владелец квартиры с кем сговорился, он и пустил. А то оставит ключ какому-нибудь родичу и попросит его в случае чего пустить, и так бывает. Оно и то сказать: сами где-нибудь в Якутии либо Колыме, а тут людям жить надо, а квартира пропадает. Ясное дело, лучше сдать. А квартира-то поглядите какая!
Дворничиха с гордостью стала показывать квартиру, как раздвигаются двери между комнатами, как работают краны в кухне и в ванной. Сотрудник терпеливо слушал и смотрел.
— Клавдия Ивановна, а временные жильцы, что проживают в квартирах северян, они у вас состоят на временной прописке?
Дворничиха сразу стала малоразговорчивой.
— Конечно, состоят, — пробормотала она, отворачиваясь.
— Все? — настойчиво допытывался сотрудник.
— Ну, которые состоят, которые — нет, — сказала дворничиха, не глядя на сотрудника. — Нешто мы сдаем! Родственники сдают. Им попробуй докажи! Они сдадут кому угодно — и довольны. Плата за квартиру идет, чего ж лучше!
— Скажите, а вы не знаете, домоуправление принимало какие-либо меры, чтобы непрописанных жильцов в квартиры не пускали? Родственники квартировладельцев должны их временно прописать, так?
— Так-то так… Вы извините, у меня там на кухне вода пущена. Сейчас я приду.
Сотрудник видел, что дворничиха уклоняется от ответа, и поэтому, когда она вернулась, спросил:
— В этом крыле здания сколько квартир пустует?
— Пять.
— Сколько из них сдано временным жильцам?
— Все сданы.
— Все прописаны? Дворничиха опустила глаза.
— Вы не ответили на вопрос.
— Двое не прописаны, — сказала она, — неугомонные! Где ж их поймаешь… Ас родичами хозяев начнешь говорить, они божатся: скажу, скажу… А вот не говорят.
— Дайте мне фамилии временно проживающих в этих квартирах.
Скоро в блокноте было записано две фамилии квартирантов и две фамилии с адресами родственников северян, сдавших квартиры неизвестным лицам. Теперь предстояло начать проверку.
Следующий день принес свои новости. Миронов, очень заинтересованный сообщением сотрудника о временных жильцах в квартирах северян в том доме, куда вел его Длинный на встречу с резидентом, узнал, что в двух квартирах без прописки проживают некий приезжий инженер и человек неизвестной профессии, которому сестра квартировладельца сдала квартиру десять месяцев назад. После тщательной проверки Миронов пришел к выводу, что постоянные жильцы дома едва ли могли иметь отношение к резиденту. А непрописанные жильцы его очень заинтересовали. Поэтому он дал инструкции сотруднику, проверявшему дом, и тот опять направился по этому адресу.
У Луганова новости поступали одна за другой. Первой новостью, которую ему сообщил сотрудник, проверявший Варюхина, было известие о прибытии их подопечного. В девять часов Варюхин уже сидел за своим столом и громогласно рассказывал о своей поездке.
— Батя у нас хитрец, — повествовал, похохатывая, Варюхин. — Восемьдесят три старику, а дипломат, что твой Черчилль! И ведь сколько раз я покупался на такие штуки и вот все же опять попался! Лежит, стонет, просит священника позвать — он у нас религиозный, — все вокруг бегают: дедушка Фома концы отдает… Начинаются сборы, родственники съезжаются сострадают умирающему… А он доволен: внимание! Я-то его здоровецкую породу по себе знаю, на такие вещи не покупался. Но на этот раз чувствую: век его кончается. Поехал. Действительно, был на грани. Еле дышал. Ну, мы врачей собрали — не помогают. Тогда я ему водочки потихоньку поднес — встал! Глазам своим не верю — стоит батя! На ладан дышит, а стоит. Короче говоря, опять выжил Варюхин-старший…
У начальства разговор был жестче.
— Целую неделю не были, товарищ Варюхин. В чем дело? Отчитайтесь.
— Я же вам показывал телеграмму, товарищ начальник, отец при смерти был.
— Телеграмма была заверена врачом?
— Да вы же сами смотрели, Александр Прокофьевич!
— Была или нет?
— Да я уж сейчас и не знаю. Вы ж смотрели. Сами отпустили.
— Вы, кажется, говорили, что мать в Бийске умирает?
— Какая мать? Отец в Горно-Алтайске!
Начальнику пришлось сбавить тон: как-никак, а тут был и его недосмотр — отпустил-то Варюхина он, правда, ограничив его отсутствие четырьмя днями. После выговора как ни в чем не бывало Варюхин вернулся в отдел и опять начал рассказывать о своем бате.
Луганов, усмехаясь, слушал доклад сотрудника. По его запросу товарищи на Алтае проверили семью Варюхиных. Отец был еще крепок, в последнее время ничем не болел, поэтому все, что рассказывал Варюхин на работе, было с первого до последнего слова чистейшей выдумкой. Теперь оставалось проверить, с какой целью распространяется эта ложь, и узнать, куда и зачем уезжал Варюхин. Это было труднее. Часа в два дня пришло еще более насторожившее Майора сообщение. Оно поступило из милиции.
В семнадцати километрах от города на берегу реки была найдена одежда. Владельца ее не было поблизости. Обнаружил пиджак, сорочку и брюки пенсионер, приехавший порыбачить на это обычно безлюдное место. После того как владелец одежды так и не появился в течение многочасового ожидания, пенсионер съездил в райцентр за милиционерами и вместе с ними явился к месту происшествия. При осмотре одежды были обнаружены паспорт и служебное удостоверение на имя Михаила Александровича Дорохова, сотрудника плановой комиссии при облисполкоме. Кроме документов в карманах найдены часы «Полет», недокуренная пачка сигарет и семь с мелочью рублей денег.
Луганов немедленно пошел с этим сообщением к Скворецкому.
Полковник, услышав новость, приказал узнать у жены Дорохова, куда ее муж направлялся перед исчезновением. Посоветовал связаться с милицией, чтобы они также постарались это выяснить. Кроме того, попросил Луганова проверить личность жены Дорохова. Раньше это дело было поручено Мехошину. Теперь Луганов решил сам этим заняться. Луганов вспомнил, что его заинтересовал рассказ сотрудника, который пришел к Софье Васильевне несколько дней назад узнать о ее муже. Эта женщина вела себя так, словно что-то знала, но никому и ничего не собиралась говорить. Сотрудник сказал тогда, что исчезновение Дорохова не вызвало у нее никакой тревоги.
Прежде чем отправиться на встречу с Дороховой, Луганов зашел к Миронову. Тот сидел за столом перед пачками документов.
— Чем занят? — спросил Луганов.
— Занят вот чем, — сказал Миронов, пожимая ему руку. — Самая главная нить, ведущая к резиденту, у нас вырвана. Длинный в память не приходит и показаний дать не может. У нас не было возможности установить его имя и профессию. Я разослал по отделам милиции его фотографии. Роздал его карточки сотрудникам, еще раз напомнил им, чтобы показывали ее только в числе прочих. Но сведений о Длинном пока не поступает. А от этого очень многое зависит. Что у тебя, Василий Николаевич?
— Еду в школу, где работает жена одного из тех, кто подозревается в убийстве Рогачева. Хочу сам это дело проверить.
— Правильно. У меня тоже такая привычка: если чувствую, началось что-то интересное, никому не поручаю, сам еду… Ты на футбол завтра идешь?
— А кто играет?
— Эх ты, а еще крайчанин! Ваше «Динамо» против московского «Торпедо».
— А когда?
— Завтра в восемнадцать тридцать.
— Билеты достанешь?
— Конечно.
— Иду.
— Вот и отлично.
— А про сегодняшний вечер помнить?
— Еще бы!.. Я все думаю над его поступком. Пожалуй, в той ситуации он поступил не только мужественно, но и верно.
— Мехошин?
— Да, — сказал Миронов. — Мы, конечно, многое предусмотрели. Но, как всегда, случайность оказалась неожиданной, и Мехошин правильно сделал, что выпрыгнул за Длинным. Там леса. Если упустить — значит, надолго. А Длинный — единственная ниточка к резиденту… — И неожиданно спросил: — Василий Николаевич, что ты думаешь насчет внезапного исчезновения резидента? Ведь Длинный вышел на меня. А теперь мы знаем, что Длинный — агент. И прыжок его с поезда, и то, как он пытался отправить на тот свет лейтенанта, теперь уже не дают нам права сомневаться. Впрочем, уже после того как он сказал пароль, это было понятно. Но тогда еще можно было думать, что резидент воспользовался случайным, лишь слегка связанным с ним человеком, чтобы не подставлять себя наблюдению, если оно есть. Теперь же ясно, что Длинный — птица не простая… Так с чего же он сбежал, резидент?
— Я-то думаю, какая-то случайность тебя провалила…
— И в самый последний момент!
— Видимо, так, Андрей Иванович.
Они помолчали. Луганову понятно было, что Миронов непрерывно думает о своей неудаче с резидентом, казнит себя за промах, но какой?… Однако он ничем не мог утешить товарища.
— Значит, сегодня к Мехошину, — напомнил он и вышел из кабинета.
Теперь ему предстояло ехать в школу на окраине города, где работала Дорохова. Через сорок минут он уже разговаривал с директором и парторгом школы.
— Софья Васильевна — женщина своеобразная, — говорил директор, — она у нас в школе лет десять. У нее ни подруг, ни близких знакомых. По работе могу сказать одно: работает очень старательно. С ребятами редко устанавливает близкий контакт, но пользуется у них уважением. Математику в ее классах знают хорошо. Общественные нагрузки берет на себя неохотно, но тоже всегда выполняет.
— Она в партии? — спросил Луганов.
— Нет, — сказала женщина-парторг, — но все наши поручения всегда выполняет. И вообще, — она помедлила, потом подняла на майора глаза, — она суховатая такая, ни с кем не сходится, а в коллективе к ней хорошо относятся. И ребята ее все же любят. Она справедливая, понимаете? Ребята сразу видят, кто каков.
— А ее мужа вы знаете?
— Нет. Как-то она заболела, он звонил. Речь интеллигентная.
— Я раз их встретила около дома… Он такой поджарый, быстрый… Вообще-то она все-таки вещь в себе, наша Софья Васильевна, — засмеялась парторг, — ничего о ней не знаем…
— И даже того, что муж ее уже неделю назад пропал?
— Как? — изумился директор.
— Не может быть! — ахнула парторг. — Она нам ни слова…
— Ну и ну… — покачал головою директор. — Я не знаю, Роза Владиславовна, может, мы ей чем-нибудь по профсоюзной линии поможем?
— Нет, товарищи, — сказал Луганов, — раз Софья Васильевна никого из вас не посвятила, значит, были на то причины. Прошу вас держать наш разговор в тайне.
Что же это за человек, который может настолько замыкаться в себе? Теперь Софья Васильевна Дорохова интересовала Луганова как личность. Он знал, что в Крайске у нее живет сестра. Муж сестры работает на оборонном заводе конструктором, дочь учится в седьмом классе. Во Дворце пионеров в шахматном кружке девочка подружилась с Валеркой Бутенко. И Валерка, встреченный раз майором после кружка, восторженно рассказывал, какая замечательная Таня, и до чего много знает всяких дебютов, даже ребята в кружке пасуют перед ней, когда Таня садится за шахматный столик.
Луганов решил поговорить с сестрой Софьи Васильевны. Сначала он собрал о ней сведения. Это была пожилая женщина, спокойная по характеру, честная, занятая всецело семьей. Он решил не волновать ее вызовом в управление, а поехать к ней. В этом был риск. Если Дорохова связана с резидентом, а сестра сообщит ей о их разговоре, то резидент узнает, что охота за ним продолжается, но, с другой стороны, он и не мог думать иначе.
Луганов приехал к Семичевым — это была фамилия мужа Марии Васильевны — в одиннадцать утра. Муж был на работе, а дочь — в школе, и можно было поговорить наедине.
Ему открыла дверь высокая, начинающая седеть женщина в фартуке, с утомленным милым лицом, которое сразу внушило ему доверие.
Он представился и попросил разрешения поговорить с ней по важному делу.
Мария Васильевна сняла фартук, пригласила его в столовую, и тут, усевшись в низкие кресла, они разговорились.
— Соня с детства такая, — рассказывала Мария Васильевна, — у нее тяжело сложились отношения с матерью. Мать наша — актриса, вышла замуж после революции за инженера; отец был человек, занятый своим делом, мать скучала, у нее в скитаниях в Гражданскую войну совершенно испортились нервы. Соня — старшая, она и приняла на себя всю силу первоначальной материнской любви, а потом и раздражения, даже истерики. Мать перед войной попала в сумасшедший дом, там и умерла. Соня в войну тоже натерпелась. Она училась в Крайске, когда пришли немцы…
— Она не эвакуировалась? — не удержался от вопроса Луганов.
— Нет, не эвакуировалась. — Мария Васильевна посмотрела на него с каким-то новым выражением. — В анкетах это написано.
Он опустил голову. «Вот идиот! — выругал он себя. — Не надо было задавать этого вопроса».
— Я тоже была здесь при немцах, — сказала Мария Васильевна, — мы с сестрой жили вместе. Трудно приходилось. Собирали на брошенных огородах картошку, торговали мамиными вещами. Отец умер на наших глазах. В сорок третьем году удалось связаться с подпольщиками. У нас иногда прятались люди из леса. Соня делала для них все, что могла. Раза два относила в лес какие-то важные донесения. Люди, которые об этом знают, еще живы. Можете спросить у Валюшенко — он работает в облисполкоме в плановой комиссии…
— Там, где работал муж Софьи Васильевны?
— Да. Это через Валюшенко он туда и устроился. А что?
— Да нет, ничего. А вам Софья Васильевна сказала об исчезновении мужа?
— Да.
— Была очень расстроена?
— Да. Очень. Я чувствую, ваши вопросы имеют какую-то цель, но не понимаю какую. Может, лучше спросить прямо?
Луганов смутился. Бывают же такие характеры: с ними можно говорить только без обиняков, от остального их коробит.
— Мария Васильевна, — сказал он, — ни при каких обстоятельствах не говорите Софье Васильевне о нашем разговоре.
— Я и не скажу, Соню это расстроит. А ей сейчас нельзя нервничать.
— Тогда вот что. Расскажите о ее муже.
Мария Васильевна снова оценивающе посмотрела на Луганова.
— Видите ли, — сказала она задумчиво, — я о нем ничего не знаю. Не знаю даже, как она с ним познакомилась. Соня ни с кем не делится. Со мной она тоже за последнее время редко была откровенна. Что я могу о нем сказать?… — Она умолкла и внимательно посмотрела на Луганова. — Человек неплохой, к Соне относился неплохо. Жили они, насколько я понимаю, дружно… Вот и все. У нас они бывали раз в два года, не чаще. Характер у него трудноватый… А в общем, обыкновенный человек, каких тысячи.
В том, что Мария Васильевна говорила правду, Луганов не сомневался. Однако после разговора с ней он все-таки связался с председателем плановой комиссии при облисполкоме, старым партизаном Валюшенко, и выяснил, что Софья Васильевна действительно укрывала вместе с сестрой партизан и выполняла несколько раз опасные поручения.
Софью Васильевну вызвали в милицию. Капитан милиции попросил ее сесть.
— Софья Васильевна, — начал он, дождавшись, пока она сядет, — я вас вызвал вот зачем. Почти неделя прошла, как вашего мужа нет на работе. Никаких тревожных мыслей вам на этот счет не приходило?
Софья Васильевна подняла голову. Было что-то птичье, резкое и стремительное в ее лице: тонкий нос с горбинкой, покатый лоб, чуть выдвинутый вперед подбородок.
— Он ушел в прошлую среду и ничего мне не сказал, — ответила она резко, — с тех пор я о нем ничего не знаю.
— Почему вы не предприняли никаких мер по его разысканию, не заявили в милицию?
— Муж — серьезный человек. Раз куда-то уехал, значит, по делу.
— Но к вам же приходили с работы, спрашивали о нем…
— Муж часто отлучается… Я даже не пойму, что, собственно, вас тревожит?
— Софья Васильевна, будьте с нами откровенны, — попросил капитан, — расскажите все, что знаете о том, как вел себя муж перед исчезновением.
— Вел как всегда!
— Вы, кажется, не хотите помочь нам в розысках?
— Я не знаю для чего его разыскивать? Он не преступник.
— Но странно: исчез человек неделю назад, на работе беспокоятся, и только жена совершенно спокойна. Это наводит на мысль, что вам известим причины его исчезновения.
— Ничего, — каменно застыв, ответила Дорохова.
— Хорошо. — Капитан встал и выдвинул на середину комнаты стул со свертком. — Гражданка Дорохова, прошу вас осмотреть вещи вашего мужа и по освидетельствовании расписаться в протоколе.
Дорохова вскочила. Капитан готов был поклясться, что она потрясена. Даже жест — кулачок, вздернутый к губам и словно удерживающий крик, был неподделен.
Она быстро прошла к стулу со свертком, вскинула к свету брюки, положила, потом взяла пиджак. Он выпал у нее из рук.
— Его одежда? — спросил капитан.
— Как это произошло? — тихо спросила женщина.
— Два дня назад старик пенсионер поехал на рыбалку. Это в семнадцати километрах по Краинке, на излуке… Одежда была аккуратно свернута, лежала у самых кустов, рядом лежала шляпа. Он всегда в шляпе ходил? Даже в жару?
— Всегда!
— Старик съездил в райцентр, сообщил о находке, организовали поиск тела. Искали и ищут второй день. Тела пока нет. Ни выше, ни ниже на реке труп не обнаружен.
Дорохова была бледна, сидела молча.
— Как это могло произойти, Софья Васильевна? — спросил капитан. — Он хорошо плавал?
— Плавал? — спросила она словно в забытьи. — Ничего… Плавал, как все.
— Еще один вопрос, — тихо сказал капитан. — Я вот о чем хотел спросить: не было ли у вашего мужа поводов для самоубийства?
Дорохова не отвечала, смотрела на него широко открытыми глазами, потом, взяв себя в руки, заговорила:
— Не знаю. Он очень сложный человек. Он ни с кем не делится своими мыслями. В последнее время он ходил мрачный. У него военная травма. На нервной почве. Он иногда вспоминает лагерь, и тогда я не смею с ним заговаривать. Не знаю…
— Были ли у него раньше мысли о самоубийстве?
Дорохова быстро взглянула на капитана и опустила глаза.
— Не знаю… — ответила она торопливо, — раз он действительно пробовал повеситься в ванной. Я тогда случайно вошла и не дала ему этого сделать… — Она покраснела, взглянула на капитана и опустила глаза. — Ничего больше не могу сказать.
— Хорошо, я не настаиваю. Сейчас напишу протокол, вы подпишете.
Пока в комнате скрипело перо, Дорохова сидела совершенно безмолвно. Потом, подписав протокол, спросила:
— Я могу взять вещи?
— Нет, — сказал капитан. — Следствие еще не кончено.
— Вы мне скажете, когда оно кончится?
— Разумеется.
Дорохова пошла к двери.
В шесть часов Луганов и Миронов встретились у машины; через минуту подошел Скворецкий, ведя за руку мальчика.
— С кем незнаком, Валерий? — спросил он у мальчика. — Это Василий Николаевич, ты его знаешь. А вот это майор Миронов, Андрей Иванович.
Валерку посадили на почетное место рядом с водителем, и тот сразу нашел общий язык с мальчиком. Всю дорогу они разговаривали о марках автомобилей.
Машина с трудом пробиралась в вечернем автомобильном потоке. Скворецкий вполголоса говорил товарищам:
— Хочу кое-что проверить. Давно это не дает мне покоя. Когда будем возвращаться, напомните, пожалуйста.
— К мальчику имеет отношение? — спросил Миронов.
— Самое прямое.
Наконец они вырвались на шоссе. Бетонная лента дороги все быстрее летела под колесами. Полковник рассказывал о боях, которые шли в этих местах.
— А тот городок, где сейчас лежит Мехошин, был как раз в центре партизанских действий. Здесь немцы никого не жалели. Все население было партизанами.
— А полицаев разве не было? — спросил Миронов. — Помните, Кирилл Петрович, как я в разведку ходил и был полицаями взят? Если бы не женщина, жена одного из них, они бы меня в живых не оставили…
— Да, зверье… — сказал Скворецкий. — Вот они-то сейчас там, на Западе, основной резерв агентуры иностранных разведок. Однако срок их годности кончается. Уже большинству невозвращенцев лет под пятьдесят. Скоро иностранной разведке станет сложновато работать: Россия — страна особая, американцу, англичанину, немцу прикинуться русским нелегко. Недаром они всегда предпочитают засылать к нам бывших соотечественников.
— Интересно, кто по национальности этот резидент?
— Поймаем — узнаем, — ответил полковник.
Так за разговорами не заметили, как въехали в небольшой зеленый городок.
В больнице их уже ждали. Главврач, невысокий, молодой, поздоровался со всеми, назвал себя и сразу же предложил провести в палату, где лежит Мехошин.
— Одну минуту… — попросил полковник. — Как он?
— Жить будет, — сказал главврач. — Операция сложная, но организм здоровый, молодой, кое-что восстановит. Думаю, будет жить и работать.
Они шли тихими коридорами. Больные уже спали, только дежурные сестры бесшумными белыми тенями входили и выходили из палат.
— А как тот? — спросил Скворецкий.
— Второй? — Врач приостановился. — У того дела очень неопределенные. Пока ничего не знаем. С памятью, конечно, процесс затянется. Но этого мало. Сейчас мы даже не можем знать, выживет ли он.
— Надо, чтобы выжил.
— Видите ли, его надо в специальную лечебницу.
— Завтра его перевезут, — сказал полковник. — Но за Мехошина вы ручаетесь?
— За Мехошина ручаюсь.
Когда они вошли в небольшой бокс, Мехошин приподнялся на кровати. На бледном узком лице появилась улыбка, глаза оживились. Сестра подсунула ему под спину подушку, чтобы ему было удобнее разговаривать с товарищами.
— Как самочувствие, герой? — спросил полковник после того, как врач и сестра ушли, предупредив, что разговор не должен продолжаться больше пятнадцати минут.
— Ничего, товарищ полковник, — ответил Мехошин, — скучно только.
— Боли бывают? — спросил Луганов.
— Редко. Вы уж извините, товарищ майор, что так все вышло…
— Все правильно вышло, — сказал Луганов, — ты не имел права его упускать, ты и не упустил.
— Понимаете, в чем дело, товарищи, — заговорил Мехошин, торопясь выложить то, что так долго в нем кипело, — когда он в вагоне был, я старался ему на глаза не попадаться. Но, конечно, учитывал, что глаз у него зоркий и что он меня, как и всех вокруг, на заметку взял. Но когда он выпрыгнул, тут я немного дал маху… В лесу я все рассчитал как будто правильно. И направление, куда он пойдет, и скорость. Но вот не успел принять точного решения: сразу буду брать или дойду с ним до первого населенного пункта. Словом, сплоховал… Это и подвело. Он меня услышал раньше, чем я его. Он и решение раньше принял. Когда я услышал шорох и оглянулся, он был уже близко. Он спросил: «Тебе дать закурить?» Мне бы сразу: «Руки вверх!» — и обыскать его. А я взял сигарету, он и воспользовался…
Тут мне объяснили, что подняться, бежать за ним и ударить его я мог только сгоряча. Но я не то чтоб очень был зол, нет, только чувствовал, что не выполню приказ, если уйдет, я и кинулся за ним… — Он улыбнулся бледным ртом. — Догнал все-таки.
— В основном все было правильно, — сказал полковник. — Молодец, лейтенант.
Бледные щеки Мехошина покраснели.
— Спасибо, товарищ полковник. Я тут лежу, мучаюсь, думаю, как там в управлении решат.
— В управлении решили, что лейтенант Мехошин в трудных условиях выполнил свой долг.
— Пора, товарищи, — сказала медсестра, появляясь в дверях.
Все пожали руку Мехошину, полковник положил в тумбочку привезенные для него сладости — товарищи сказали, что Мехошин любит конфеты, — и прошли в ординаторскую, где их ждали главврач и Валерка.
Полковник отвел главврача в сторону, о чем-то поговорил с ним, и через минуту тот, взяв за руку Валерку, ушел.
Ждать их возвращения пришлось недолго. Минут через десять главврач и Валерка вошли в ординаторскую.
Скворецкий отвел мальчика в сторону и о чем-то спросил его. Валерка отрицательно покачал головой и что-то сказал. Ответ его огорчил полковника, он нахмурился, но тут же улыбнулся мальчику, пожал руку главврачу, и скоро все они сидели в машине, уносящей их в сторону Крайска.
Когда Валерка и шофер занялись разговором, полковник негромко сказал:
— Все время мучила меня мысль. Я вам ее высказывал… Нет ли прямой связи между убийствами Рогачева, Димы Голубева и резидентом. То есть не является ли полковник Соколов резидентом. Сегодня специально для этого захватил мальчика. Попросил главврача показать ему Длинного. Тот лежит в боксе и пока не приходит в сознание. Валерка был введен в бокс, долго приглядывался, но в Длинном никого из знакомых не узнал. Я ему, конечно, не говорил, кого именно он должен узнать. Так что по-прежнему мы перед двумя задачами: надо обнаружить и взять обоих — власовца и резидента.
Майора Луганова беспокоил Варюхин. Всю неделю до пятницы Варюхин развивал многообразную деятельность: ездил по друзьям, играл в преферанс в нескольких компаниях, уезжал за город будто бы по служебным делам, которые при выяснении оказывались совсем не служебными, и чаще всего это происходило в рабочее время. Часам к девяти Варюхин возвращался домой. Круг его знакомств был чрезвычайно велик. Чем больше собиралось сведений о Варюхине, тем больше интересовала Луганова одна особенность этого человека: он был разговорчив, любил приложиться к бутылке, общительность его не знала предела, и тем не менее, как выяснилось, почти никто из его знакомых не мог припомнить никаких подробностей из его биографии. Видимо, Варюхин был из тех, кто следовал правилу, что язык нам дан не для того, чтоб раскрывать свои мысли, а для того, чтобы скрывать их. Никаких компрометирующих сведений о Варюхине у майора не было. Из Центра новых подробностей о пребывании Варюхина в плену в Югославии не пришло. В темные дела Варюхин, кажется, замешан не был. Однако, несмотря на семью, несмотря на не слишком большую зарплату, деньги Варюхин имел. Может быть, деньги давал преферанс, но там играли по маленькой, а у Варюхина водились суммы покрупнее. Это настораживало и заставляло Луганова выискивать источники этих сумм.
С Дороховым дела тоже шли не блестяще. Труп в реке найден не был. Однако выдвинутая капитаном милиции версия о том, что Дорохов был человеком психически неуравновешенным на почве перенесенных на войне и в плену страданий, нашла подтверждение у психиатра облполиклиники, где несколько раз за последнее время появлялся Дорохов. Записи врача говорили о глубокой меланхолии этого человека, о том, что он не может забыть военные годы. Дорохову снились страшные сны, часто он просыпался от сердцебиения.
Тем временем Миронов, закончив с помощью своих сотрудников проверку жильцов дома, который его интересовал, обратил особое внимание на квартиры северян, сданные жильцам. Обо всех этих людях уже были собраны сведения кроме одного. Известно было, что он — инженер и в снимаемой квартире порой не появляется неделями и даже месяцами. Через Магаданское управление владельцы квартиры — Демьяновы — были запрошены о том, каким образом и кому была сдана квартира. Из ответов выяснилось, что с человеком, которому сдавали квартиру, хозяева познакомились на даче, он снимал неподалеку комнату. Фамилия его Григорьев, он инженер, ушел от жены и жил между небом и землей, не зная, где будет ночевать на следующий день. Хозяева согласились сдать ему квартиру, с тем чтобы тридцать рублей он ежемесячно уплачивал их сестре. Сестра Демьяновых регулярно получала от Григорьева деньги. Случалось, он сам заносил их, но последнее время он пересылал деньги по почте. Проверили обратный адрес переводов. Это был адрес квартиры, которую Григорьев временно снимал.
По рассказу дворничихи и соседей, Григорьев был невысокий, плотный человек среднего возраста, с темной бородкой, он ни с кем не общался, при встрече с соседями раскланивался молча и спешил войти в квартиру. Дома он вел себя тихо. Изредка включал радиолу. Посетители у него бывали крайне редко. Однажды видели, что вечером к нему заходила женщина лет тридцати, блондинка. Несколько раз заходил какой-то человек. Его наружность не запомнили. Вот все, что было известно об инженере Григорьеве. В последнее время его не было видно. Но это случалось часто, поэтому жильцов отсутствие Григорьева не удивляло. Миронов попробовал было найти Григорьева через адресное бюро, но Григорьевых было тысячи, и сотни из них были инженерами, и многие были разведены с женами. Миронов предполагал, что у инженера, снявшего квартиру у Демьяновых, была иная фамилия. Однако предположение требовало доказательств, и Миронов день за днем обдумывал все новые и новые варианты того, как вел бы себя резидент в сложившейся обстановке.
Однажды по поручению Миронова сотрудник показал дворничихе несколько фотографий. И вот тут в первый раз забрезжила удача. Перебирая снимок за снимком, дворничиха вдруг наткнулась на фотографию Длинного. Он был снят сбоку, когда подходил с Мироновым к дому. У службы наблюдения было несколько снимков Длинного.
— А этого я видала, — сказала дворничиха, вглядываясь в равнодушное, тяжелое лицо с надвинутой на лоб кепкой. — Ей-богу, знаю! Это он к нашему жильцу ходил.
— К какому жильцу? — поинтересовался сотрудник.
— Да к этому… Вот что у Демьяновых-то снимает.
Итак, замкнутый круг был разорван. Теперь можно было просить у прокурора санкций на обыск квартиры. Связь Длинного с таинственным инженером Григорьевым больше не вызывала сомнений. В тот же день Миронов с двумя сотрудниками произвели обыск в квартире Демьяновых.
Комнаты были запущенные. По углам серебрилась паутина, на кухне в беспорядке стояла немытая посуда. В коврах и дорожках давно уже скопилась пыль. Миронов обошел все три комнаты, попросил одного из сотрудников внимательно просмотреть библиотеку, другого — обратить внимание на вещи. Сестра Демьяновых, пожилая женщина, испуганно спрашивала у майора, что случилось.
Миронов объяснил ей, что жилец их был человек подозрительный и поэтому они вынуждены проверить, не оставил ли он на этой квартире чего-либо важного для следствия.
Узнав, что ее брат и его семья здесь ни при чем, женщина успокоилась и рассказала Миронову все, что знала о жильце. Он был немногословный, голос тонкий, глаза серо-зеленые. Черная бородка. Очень вежлив. Однажды она зашла посмотреть, как он живет. Он открыл ей дверь, пригласил войти. А потом попросил ее больше таких визитов не делать. Он аккуратно платит деньги за квартиру и не хочет, чтобы его беспокоили. Если к нему будет какое-либо дело, он просит предупредить его заранее письмом. Иначе он съедет с квартиры. После этого выговора он опять стал любезен, предложил чаю, и сестра Демьянова ушла успокоенная. С тех пор она уже не проверяла, как живет жилец в квартире ее родственников.
На кухне сидели женщины-понятые и разговаривали. Оба сотрудника находились у шкафов: один — у книжных в гостиной, другой — у шифоньеров в спальне. Сестра Демьянова пошла в спальню объяснить, что из вещей принадлежит Демьяновым, что их жильцу.
Миронов внимательно оглядывал квартиру, думая о том, что и как мог бы здесь держать Григорьев, если бы он был резидентом. Приспособления для тайнописи? Рацию? Но рацию ему должен был передать Климов. Та, что была, видно, вышла из строя. Да и была ли она? Какой-то канал связи у резидента безусловно имелся. Иначе его шефы на Западе не знали бы, что нужно их резиденту. Но канал, видимо, не удовлетворял резидента. Скорее всего, это была обычная почтовая связь. Кому-то он писал внешне ничем не примечательные письма. Кто-то писал ему в ответ такие же, ничем не приметные ответы. Миронов взглянул на штору на окне гостиной. Она была собрана в жгут посреди окна. Он вспомнил взгляд Длинного на окна дома и его внезапное паническое состояние. Может быть, это был сигнал? Миронов подошел и выглянул в окно. Да, из него прекрасно видно людей на той улице, по которой они проходили с Длинным. Значит, что-то в его виде напугало резидента? Неужели Климов что-то наврал? Центр после перепроверки считает, что причины в ином, но кто знает…
— Товарищ майор… — прервал его раздумья голос сотрудника.
Он обернулся.
— Смотрите, что я нашел в книге. — Сотрудник протянул ему раскрытый том Диккенса, в котором лежали серые книжечки.
Он взял книгу, приподнял тонкие книжечки. Это были бланки паспортов. Пролистал их. Они были не заполнены.
— Может быть, и печати найдем? — сказал Миронов.
Глубоким вечером в специальном приспособлении, приваренном внутри газовой плиты, они нашли добротно сделанные печати с вырезанными в резине данными шестого отделения милиции города Крайска.
С утра Луганов и Миронов были у полковника. Сообщение Миронова о найденных на квартире мнимого Григорьева бланках для паспортов, а также о том, что Длинный ходил именно в эту квартиру, было большой удачей. Теперь они кое-что знали и о самом резиденте. Его рост, внешность — хотя и очень приблизительно описанную — и некоторые другие детали. Миронов считал, что по хаосу в квартире можно судить о том, насколько внезапно для резидента было какое-то известие или наблюдение, заставившее его скрыться.
Полковник улыбнулся этому заявлению.
— Все пока шло правильно, Андрей Иванович, — сказал он, — но тут торопишься. Очень многие холостяки, а тем более разведенные мужчины не умеют следить за квартирой. Вполне возможно, хаос в квартире существовал давно. Кроме того, он не так уж часто, судя по всему, в ней появлялся. Но вот что интересно: у нас прибавилось данных о резиденте и все-таки нельзя сказать, что мы продвинулись вперед. Ясно одно: теперь резидент где-то затаился, и самое важное для нас — выйти на его убежище. Плохо, что он уже знает о наших поисках. Собственно, и сбежал он в тот момент, когда понял, что мы вышли на след. Так что, несмотря на ряд удач, дело у нас фактически не сдвинулось…
— Что у вас, Василий Николаевич?
Луганов вынужден был сообщить, что и он в своих поисках полковника Соколова пока не достиг существенных результатов.
Событие было бы будничным и не внушало бы никаких подозрений, если бы не странное поведение Варюхина.
В шесть часов он вышел из здания облисполкома, забежал в ближайший гастроном, раздраженно вертя головой, выстоял большую очередь, купил две коробки конфет, сыру, водки, колбасы и отправился домой.
Луганов был уверен, что припасы предназначались не для дома. Действительно, через час Варюхин выскочил из подъезда своего дома.
Сотрудник, следовавший за Варюхиным, сообщал, что Варюхин часто смотрит в витрины, пересаживается с троллейбуса на троллейбус. По всему видно было, что он или знал про слежку, или предполагал о ней.
Вошел Скворецкий:
— Что там, Василий Николаевич?
— Вот Варюхин… Куда-то двинулся и очень уж осторожен. Боится хвоста.
— Что ты решил?
— Попробуем проследить, куда направляется.
— Во всяком случае, брать рано.
Сотрудник сообщал, что Варюхин держит путь на Беркутово.
По вечернему шоссе, освещенному сплошной цепью фонарей, мчались легковые и грузовые машины. Большинство людей в пятницу после работы спешили за город. В сущности, в поездке Варюхина не было ничего особенного.
— Тринадцатый, тринадцатый, ноль семнадцатый на улице Кошевого, — сообщал сотрудник Луганову. — Все время настороже. Два раза оглядывался… — Голос прервался.
Скоро пришло сообщение, что Варюхин вошел в дом номер 26 по улице Кошевого. Из дома слышна музыка, виден свет.
Луганов приказал сотруднику продолжать наблюдение, выслал еще двух работников проверить у местного участкового, кто живет в доме номер 26. Кроме того, еще один сотрудник должен был выяснить, чем в этот момент занимается семья Варюхина и что они знают о месте пребывания отца семейства.
Вскоре сотрудники из Беркутова сообщили: дача, где сейчас находится Варюхин, принадлежит Куравцеву. Он работает в НИИ Нефтехимии. Три месяца назад инженер выбыл в длительную командировку в Сибирь. В доме находится его жена. До замужества она работала в местной филармонии, женщина видная, решительная и лихая. После замужества, то есть около пяти лет, нигде не работает. Соседи неоднократно жаловались на нее милиции — их беспокоит радиола, которая у Куравцевой играет с утра до вечера. Человека, похожего на Варюхина, участковый уже видел. По его мнению, он около недели жил на даче инженера.
Сотрудник, навестивший семью Варюхина, сообщил, что там считают, будто Варюхин уехал на рыбалку. Но жена, судя по ее тону, не очень-то верит этому, подозревая какую-то иную цель поездки.
— Ну, Василий Николаевич, — сказал, выслушав все, Скворецкий, — похоже, с Варюхиным надо кончать.
— Как? — удивился Луганов. — У нас же данных нет…
— В этом все и дело, — сказал полковник, — данных против него нет и, кажется, не будет. Его возвращение на работу уже весьма подозрительно. Едва ли полковник Соколов, почувствовав, что им интересуются органы, вернулся бы домой.
— А откуда он мог знать, что органы им интересуются? Мало ли как мог погибнуть мальчик.
— Убийца слышал крик Валерки, он знал, что остался живой свидетель. Во всяком случае, я считаю так: за Варюхиным мы пока ведем наблюдение, но основное внимание Дорохову. Что мы имеем о Дорохове? Самоубийство его крайне подозрительно. Подозрительно и поведение жены. Однако конкретных фактов, свидетельствующих о том, что Дорохов — это Соколов, пока нет. Возьмем за исходное предположение, что Дорохов — это Соколов. Что он должен был сделать после убийства Рогачева? Прежде всего замести следы. Письмо с подделанным почерком Рогачева было первым шагом, убийство Димки — вынужденным вторым шагом. Следов становилось больше. Таким явным следом был, например, убийца Димки. Но разыскать его не удалось. Валера Бутенко увидел убийцу около облисполкома, значит, кто-то из двух заинтересовавших там Димку людей вызвал его к зданию, откуда должен был выйти мальчик. По рассказу Валерки, убийца вошел в здание и вскоре вышел. Вероятно, имел свидание с тем, кто приказал ему убить Димку. Но фактов, уличающих именно Дорохова, нет. Варюхин под наблюдением, Дорохов же исчез, значит, раскопать все материалы о Дорохове, выяснить его связи и знакомства — единственный путь, который у нас есть. И надо поторопить львовских товарищей с материалами по спецлагерю и по делу Рогачева, тогда работать будет легче.
Утром в кабинете полковника все трое еще раз обсудили, как именно действовать в ближайшее время. Миронов должен был продолжать выяснение личности жильца кооперативной квартиры, Луганов — заниматься Варюхиным и в особенности Дороховым. Полковник — координировать работу обоих и тесно поддерживать контакт с Львовским управлением, поскольку именно там должны быть материалы о полковнике Соколове.
— Пока у нас все не очень определенно, Софью Васильевну Дорохову беспокоить не будем, — сказал полковник, — однако вы, Василий Николаевич, будьте настороже. Судя по ее поведению, эта женщина что-то знает об исчезновении мужа. Пока нам трудно предъявить ей какие-либо факты, но они, конечно, рано или поздно будут у нас в руках, тогда и поговорим с ней. Я имею в виду факты о его смерти, если таковая в самом деле произошла. Но тело не найдено. И само отсутствие каких-либо доказательств смерти Дорохова — это уже кое-что. Ясно, что он хотел кому-то доказать, что покончил с этим светом. Это, конечно, я говорю о том варианте, если и в дальнейшем его смерть не подтвердится. Если подтвердится, тогда нам от Дорохова ничего не будет нужно. Если же в дальнейшем факт смерти будет вызывать сомнение, то в поисках будем исходить из предположения, что он жив. Версия о том, что он полковник Соколов, теперь напрашивается сама. Но, — полковник посмотрел на Луганова, — наша задача не только предполагать, а главным образом — знать. К этому я вас и призываю, товарищи. Максимум фактов, минимум предположений. Вопросы есть?
— Нет, товарищ полковник, — сказали оба майора.
— Приступайте, товарищи!
Сотрудник Львовского управления КГБ Орлов, которому было поручено дело Соколова, любил Львов. Он любил бродить по старому городу, любил эти узкие улочки, где дорога идет внизу, а тротуары порой подняты на человеческий рост, любил неправильности улиц, их неожиданную запутанность, каменные лестницы, ведущие вверх к домам.
Архивы Львова несли в себе множество важных и интересных фактов. Львовщина была многострадальным краем. Это был центр левого рабочего движения в Польской Галиции и центр украинского национализма, база бандеровщины и немецкого владычества на оккупированной Украине. И здесь же, во Львове, сплачивались силы польского шовинизма. Многое-многое переплелось в древнем городе, и архивы, конечно, отражали лишь часть того, что в нем происходило.
О лагере, где действовал полковник Соколов, удалось выяснить немного. Узников, оставшихся в живых, было мало, и разбросала их судьба по всему огромному Союзу. Те же, кто был рядом, ничего не знали о деятельности полковника, потому что большинству из них удалось бежать из лагеря до сорок четвертого года, то есть до появления в нем полковника РОА.
Очень нужны были показания гитлеровских пособников, вахманов и обервахманов лагеря. Они в большинстве своем набирались из украинских националистов и безусловно во многом могли бы помочь. Но следов их пока не было найдено.
— Это просто объясняется, — размышлял Орлов. — Вся эта накипь ушла при приближении нашей армии в отряды Бандеры. А с этими отрядами нам пришлось повозиться. В сорок третьем году националисты сильно не поладили с немцами. Они надеялись на немецкую поддержку, чтобы потом стать хозяевами на Украине, а немцы использовали их как лакеев. Начались вооруженные столкновения. Националисты затеяли резню и с поляками. Причем обе стороны вовлекали крестьян, которые ничего не понимали в том, что происходит. Украинские националисты дрались против наших партизан, поляков, без разделения их по политическому направлению, против немцев и против наших войск. Наши партизаны пытались навести порядок и разъяснить крестьянам, кто им враг, кто друг. Положение страшное. Количество жертв огромное. Вот вахманы и обервахманы лагеря и разделились. Националисты ушли к Бандере. Часть из них немцы перехватили и поставили к стенке. Другая часть — без всяких идеологических лакировок — осталась при немцах и при первых слухах о наступлении нашей армии бежала в Германию. Их сейчас, кроме как в Мюнхене, а то и Парагвае, не обнаружишь… Остаются те, что, сменив имена, вышли из леса после разгрома бандеровского движения. Эти отсидели разные сроки и прячутся в Сибири или в других местах, где нет свидетелей их «подвигов». Возможно, среди них есть и те, кто нам нужен. Но пока все это выяснится, много времени пройдет.
Орлов понимал, что найти нужных ему людей нелегко. Полковник Соколов умел прятать концы в воду. Людей, с которыми он работал, можно разделить на две категории. Одни — те, которые не поддавались его обещаниям, — отправлялись в карьер на расстрел. Другие — завербованные в агенты — молчали, потому что род их деятельности этого требовал, а главное, потому, что большинство агентов было выловлено или убито.
Среди первых — не поддавшихся Соколову — был Рогачев. По его следам и отправился Орлов.
В квартиру Ковалей он постучал вечером. Старики и их внуки были дома. Орлов поздоровался, представился и попросил Ковалей рассказать о Рогачеве.
— А что же, — сказал старик, — можно рассказать, почему же нет. Добрый был человек, редкий, мало на земле таких… Пришел он к нам на рассвете. Я-то по ночам как спал? Прикорнешь — и уже вставать; поезда хоть и не шли у нас по ветке — партизаны пути разорили, — а мне положено было свой участок досматривать. Вот ночью встал, оделся, толкнул дверь. Слышу, стонет кто-то. Вышел. Лежит он, болезный, у куста белый весь, роба полосатая, лагерная, вся в крови. Я затащил его в сторожку, тут уж Ганна за него взялась.
— Насквозь он был простреленный, — вступила в разговор седоголовая быстрая старушка, — живого места на нем не было. Нога пробита в трех местах, плечо… Но за кости не задело. Ходили мы тут за ним как могли. Раны промывали, кормили, поили… Вот начал он поправляться и сразу говорит: я уйду. Я ему: «Куда же уйдешь-то? Партизан немцы из наших мест отогнали… Ты уж лежи». А он настойчивый такой: «Нет, говорит, уйду. Нагрянут немцы, не то что меня, и вас всех расстреляют!» Все время рвался. Его Васыль чуть силой не держал…
— Мы его на чердак ховали, я чердак запирал, — сказал старик. — Чую, душевная людына: не об себе, за других все заботится.
— И вот раз, как на грех, немцы! — продолжала старушка. — Мы перепугались. Хоть немцы-то эти знакомые были: начальник участка и с ним шуцман один… Пока они сидели, старик мой весь поседел аж… Ну, посидели, выпили самогона, последнюю курицу забрали и ушли. Старик — на чердак…
— Лезу это… шо це таке? — опять вмешался старик. — Замок-то я и забудь повесить. Влезаю на чердак — там никого. Я туда-сюда, звал, искал — не откликается. Пошли искать со старухой. Так вин, последни силы собрав, та и вылез… Найшлы мы его метрах у трехстах, под кустом. Лежит. Сил-то нету. Я ему кажу: «Шо ж ты, Семеныч, такий спектакель устроил… Аль нам не доверяешь?» А он поглядел мне у саму душу, — старик приложил руку к сердцу, — и кажет: «Васыль, я за тебя и твою жинку голову бы сложил, тольки не так, шоб моя голова за собой ваши потянула…»
— Сил-то не хватило, он и ждал там в степи смерти. Лишь бы не в доме, чтоб нас не погубить, — пояснила старушка. — Ай какой добрый человек был… Неужто вмер?
— Умер, — сказал Орлов. — Жаль человека.
— Редкий был человек… — вздохнула старушка.
— Вин до нас заихав у сорок пьятом роки, — вспоминал дед. — Як ридный был… Привез нам подарунков, продуктов. Тогда голодно было. Я кажу: «Костя, откуда у тоби капитал?» А он смеется: «Весь паек, всю зарплату — все на вас спустив». Як ридный — одно слово.
Вторым интересным делом для Орлова оказался архив немецкого гестапо Львовщины. Сохранился он не полностью. Однако среди документов нашлось крайне любопытное сообщение. В числе работников немецкой комендатуры города Львова упоминался Ефим Ярцев, шофер легковой машины комендатуры. У него было воинское звание ефрейтора. Значит, Ярцев был не вольнонаемный, а служитель врага.
Попалась и еще одна бумага. Рапорт заместителя начальника гестапо по концлагерям о работе полковника Русской освободительной армии Соколова.
«Основываясь на ваших сообщениях, мы освободили Соколова от нашей опеки. Коллега оказался необычайно полезен. Уже сейчас, после месяца работы, он имеет девять кандидатов в нашу армейскую разведшколу. Все люди отобраны им с профессиональным умением. Полковник отлично знает русскую душу, умеет влиять на самые сильные характеры. Прошу изложить мне принципы, на которых мы должны строить с ним совместную работу. Поступает ли он в мое подчинение, или я должен предоставить ему возможность самостоятельной параллельной деятельности. В качестве замечания сообщаю, что единственной невыгодной чертой Соколова считаю его почти неприкрытую неприязнь к украинцам. Он мешает им работать, отбивает у них лучших людей. Если бы я сам относился с большим уважением к этой публике, то вмешался бы. Однако вы знаете, господин группенфюрер, что националисты сейчас крайне ненадежны. Поэтому я до сих пор не делал замечаний Соколову по этому поводу».
Резолюция, наложенная на этом рапорте, гласила: «Объясните этому кретину, что Соколов должен работать совершенно сепаратно. Ему ни в коем случае не мешать, а, наоборот, оказывать всевозможную помощь». Резолюция скреплялась подписью начальника гестапо Западной Украины.
«Однако немалая фигура этот Соколов, — подумал Орлов, — если немцы так его опекали».
И он еще азартнее зарывался в бумаги, еще усерднее изучал лабиринты архивов.
Случилось это в Омской области, в большом колхозном селе. Уполномоченный райконторы «Заготзерно» зашел в сельскую кузницу заказать засовы для амбаров. Кузнец, громадный, с бугристо выступающими под промасленной рубахой лопатками, ворочал на наковальне болванку. Рослый молодой парень-молотобоец мерно бил по ней молотом. Звон и лязг стояли в кузне. Пыхтел горн.
— Эй, кузнец! — позвал уполномоченный. — Поговорить надо.
Кузнец даже не оглянулся, а парень продолжал вызванивать молотом по раскаленному докрасна железу.
Уполномоченный обиделся. Это был маленький человек с лицом, обезображенным шрамом. Он нервно переступил с ноги на ногу.
— Не слышишь, что ли? — спросил он, подходя к самой наковальне. — Мне с тобой поговорить надо.
— Не мешай, — пробормотал кузнец и продолжал ловко повертывать на наковальне полыхающую жаром болванку. У него были мощные длинные руки, густо поросшие волосами, на одной из них проступал странный шрам, похожий на скобу.
Увидев эту «скобу» на руке, уполномоченный взглянул в лицо кузнеца, заросшее щетиной, и окаменел. Потом, тихо ступая, направился к двери, оглянулся раз и вышел.
Через полчаса ковка кончилась.
— Ну, дядя Гриша, мастак вы! — произнес с удовольствием молотобоец.
— Ты тоже, Павло, гарно стучав, — сказал кузнец, закуривая. — А дэ ж тот мужчина, що заходив?
— А он подождал, подождал да и ушел.
— Ну, бог ему в пидмогу. Работы — до потолка, сам ушев, нихто його не гнав. Усе по порядку.
Они перекурили, и парень взялся раздувать горн, а кузнец уже тащил из угла недокованные шкворни.
Уполномоченный же, выйдя из кузницы, побежал по пыльной дороге к сельсовету, проголосовал там первой же машине и спустя час сидел в райотделе милиции, в узкой комнатке, перед человеком в штатском.
— Товарищ райуполномоченный, — рассказывал он, — я после войны служил на Тернополыцине, в войсках НКВД. Была у нас операция. Командир взвода был молоденький, только что из училища. Повел нас на пасеку в одну деревню. Рота-то вся была в селе. А пасека там километрах в трех, как бы не соврать… Окружили мы пасеку. Враз со всех концов взошли. А там никого. И деда-пасечника — тоже. Ну, покрутились-покрутились мы, а где ее, эту бандеру, найдешь, раз она вся разбежалась! Пошли мы в избу к пасечнику. И вдруг — трах! Я когда в себя пришел, нас из взвода семеро… Остальные все в избе погибли. Кто отбивался, того перестреляли, раненых сожгли, а нас, кто жив был, бандеры в лес угнали. Вовек не забуду, что они с нами делали: били, уродовали… Вот, память у меня осталась, — рассказчик повернулся к слушателю щекой, — это мне один ножом рванул. Потом поставили нас у болота и полосанули… Да плохо у них вышло, потому что в это время наша рота их атаковала. Ну, они в разные стороны, а мы, трое раненых, — в болото, своих там дождались. А покороче так. Был я сейчас в селе Шилино, по службе, и в кузнице своими глазами видел того злодея.
— Кого именно?
— Того, что ножом щеку мне пробил и над прочими изгилялся!
— Вы не путаете? — спросил уполномоченный.
— У меня память крепкая, товарищ сотрудник. А такое забыть трудно.
— Все-таки времени немало прошло, — сказал уполномоченный, роясь в выдвинутых ящиках стола.
— Товарищ сотрудник, я этого гада на том свете не забуду, не то что здесь… Да и примета есть!
Уполномоченный насторожился.
— Как начал он нас пытать, один наш солдат — Колька Анисимов, он связанным был, — вцепился ему в руку и прокусил до мяса. Накрепко. Кольку они убили, а шрамик этот у гада есть. Да и сама морда страховидная такая… Нет, не путаю я. Да и свидетели есть. Это два моих товарища, с которыми я в болоте укрылся Один после демобилизации в Туле живет, другой не знаю где. Но вы разыщите.
— Хорошо, — согласился районный уполномоченный, — пишите заявление.
Сам он поднял трубку и вызвал Шилино.
— Здравствуйте, — сказал он секретарю сельсовета, — это Гнедых… Как фамилия вашего кузнеца?… Мандрыка? А откуда он переселился?… С Тернополыцины? В каком году?… Пятьдесят первом. Ладно. Хороший кузнец? Нет-нет, ничего. Просто к вам в гости собираюсь. Завтра буду.
Потом он позвонил в Омск. Это было не просто, и с час пришлось ждать. Уполномоченный «Заготзерна» уже написал заявление и сидел в углу, следя, как приходится работать уполномоченному другой организации. Наконец дали Омск.
— Товарищ майор, — сказал Гнедых, — тут у меня заявление есть. Прошу вас связаться с Украиной и проверить сведения о Мандрыке Григории Тарасовиче с Тернопольщины. В нашу область переселился он в пятьдесят первом году. Район, кажется, Збаражский. Да, большого заезда оттуда не было, думаю, выяснить не трудно будет. Жду.
Гнедых повесил трубку.
— Все, — обратился он к уполномоченному «Заготзерна», - можете идти. Оставьте ваш служебный и домашний адрес, в ближайшие дни сообщим результат.
На следующий день вечером трое в штатских костюмах вошли в шилинскую кузницу.
— Вы гражданин Мандрыка? — спросил один из них кузнеца.
Тот медленно повернулся к нему. В руках у него был молот.
— Я, а шо таке?
— Пройдемте со мной, — предложил говоривший.
Кузнец переложил молот из левой руки в правую.
— Хто такие будете?
Первый из вошедших показал удостоверение.
— Ну, ладно, — сказал кузнец и бросил молот. — Ты, Вовка, — обернулся он к подручному, — тут гляди, за старшего остаешься…
— А вас куда, дядя Гриша?
— Там побачимо. — Кузнец вытер руки ветошью. — Ну, пошли.
Его везли в «газике» пыльными степными дорогами. Вокруг шла уборочная. Проносились грузовики, полные зерном. С двух сторон от него сидели сотрудники КГБ. Мандрыка смотрел в окно. Тяжелое лицо его с выдвинутой челюстью, сильно выступающими надбровными дугами и маленькими злыми глазками было равнодушным.
На первом допросе он не сказал ничего.
— Шо вы мене пугаете? — спросил он, когда следователь упомянул о его бандеровском прошлом и о том, какая кара грозит ему за преступления. — Во докажить, шо я — бандюк, тогда и поговорим.
Ему зачитали показания уполномоченного «Заготзерна», он выслушал их без всякого интереса.
— Городит, абы шо. Це я и на вас могу добру бумагу написать. Треба доказательства.
Тернопольское управление уже собирало эти доказательства.
Через несколько дней его вновь вызвали на допрос.
— Так какая ваша настоящая фамилия? — спросил следователь.
— Мандрыка, — ответил арестованный, — а кличут Григорием Тарасовичем.
— Что-то вы путаете, гражданин Кущенко, — сказал ему следователь.
В лице арестованного не дрогнул ни один мускул:
— Таких не знаю.
— Знаете, — настаивал следователь. — Кущенко Назар Григорьевич, командир куреня оуновской или, как вы ее тогда называли, Украинской повстанческой армии. Так?
— Нема таких знакомых у мене, — сказал арестованный, — ничего такого я не знаю.
Очная ставка с уполномоченным «Заготзерна» тоже не произвела впечатления на кузнеца.
— Та шо вин плете? — выслушав взволнованный рассказ свидетеля, пробурчал кузнец. — Брешет як собака.
— А это что? — подскакивая к нему вплотную, закричал уполномоченный; он пальцем указал на обнаженное волосатое запястье, где выделялся рваный шрам.
Мандрыка вскочил, маленькие его глазки налились кровью, он схватил уполномоченного, но следователь крикнул: «Сесть!» — и кузнец успокоился.
— То у мене сызмальства, — пояснил он следователю, закатывая рукав.
— Подлец! — крикнул уполномоченный «Заготзерна». — Это не сызмальства у тебя, а с сорок седьмого года, когда дружка моего Кольку Анисимова пытал… Ну, теперь за все ответишь, гадина!
Кузнец, не шевелясь, смотрел перед собой.
— Отказываетесь что-либо сообщить, Кущенко? — спросил его следователь.
— Я — Мандрыка.
— Признаете верным сообщение этого товарища?
— Брехня.
— Тогда еще посидите, подумайте.
Он сидел в камере и вспоминал. В конце сорок четвертого года он ушел из Львова и в небольшой деревеньке был встречен полковым атаманом Бакланом.
«Прийшов? — спросил тот. — Добре. Будешь у нас куренным. Як дела у городу?»
«Червонные наводят порядки».
«Ось мы им тут поднаведем порядки!»
В тот день они напали па польское село. Поляки были вооружены и защищались. Он, взяв с собой канистру с бензином, прополз в темноте под пулями до крайней хаты, плеснул бензин и поджег. Хаты загорались одна за другой. Отпор поляков сразу ослабел. Ворвавшиеся в село бандеровцы расстреливали мечущихся у горящих домов людей. К утру добили последних.
На следующую ночь подстерегли обоз с ранеными красноармейцами, и всех до одного перекололи штыками, а офицерам на груди вырезали звезды…
Так начиналась его лесная жизнь. О ней он мог еще многое вспомнить, но не хотел. Он знал, что в Сибири, на Кубани, на Севере живут его бывшие товарищи. Почему попался он один? За что их милует Бог? И ярость ударила ему в голову. Всю ночь она бушевала в нем и не давала уснуть. А утром на допросе он допустил первую ошибку.
— Меня узяли-то гарно. Трепать языком я не буду, только дюже обидно мене, шо я тут гнить буду, в цей каменной коробке, а другие на свободе.
— Кто, например? — спросил следователь.
— А ось Петро Коцура, — сказал он, — вин под Иркутском в селе счетоводом. А який вин счетовод, колы по чину вин мени равный.
Счетовода колхоза «Путь к коммунизму» Алексея Семеновича Борисенко взяли утром у правления колхоза.
— Петр Коцура? — спросили его.
Он вздрогнул, потом пришел в себя, махнул рукой:
— Так даже лучше. Пятнадцать лет вас ждал.
Он сразу дал полные и обстоятельные показания. Думали, что и Кущенко начнет говорить после того, как выдал Коцуру, но, вопреки логике, кузнец опять замолчал, и допросы не давали результатов. Между тем Коцура сообщил все:
— Вы обо мне можете думать что хотите, гражданин следователь, но я сейчас первый раз за все последние годы успокоился. Я ж даже не женился пятнадцать лет. А кандидатки были. И сам я человек с чувствами. Но знал, что ваши за мной придут, не решался. Знаете, гражданин следователь, вот работал я в колхозе. Работал хорошо, председатель у меня совета спрашивал, и не такие, видно, плохие я их давал, потому что колхоз наш уже миллионером стал и заработок был у людей хороший. А вот по ночам лежу я в своем доме и думаю: зачем это было? Зачем я оказался в лесу, как только ваши пришли в Галитчину, зачем потом, когда немцы вступили во Львов, я вместе с другими примчался их приветствовать, затем работал в концлагере…
— В каком?
— Да я об этом все расскажу, гражданин следователь, все как есть. Только дайте высказаться.
— Продолжайте.
— Я так думаю: ведь все время шел против вас! А что знал? Ничего! Начитался брошюрок разных о Советах, наслушался всяких сплетен, немецких да бандеровских и бульбашских… А вот если бы поработал в колхозе перед этим хоть пару годков, то понял бы, что жить при Советах можно неплохо. Тогда бы и не натворил такого. Преступления за мной есть. Ваших людей я убил немало… И потому знал, что расплата будет. И когда Советы пришли в Галицию, я уже был в отряде юнаков. Была у нас такая молодежная украинская организация…
— Националистическая?
— Национальная. Мы тогда как считали? Наша Галитчина маленькая, у нее со всех сторон враги. Были немцы-австрияки, потом поляки, потом Советы. Немцы поначалу были нашими союзниками, потому что против Советов. Наш вождь Степан Бандера говорил, что немцы организуют независимую Украину. Мы и ждали. А немцы только пользовались нами. В конце концов мы выступили и против немцев, да внутри у нас тоже разлад сильный начался. Все атаманы передрались между собой, а у холопов чубы трещали…
Следователь записывал.
Он был уверен, что обвиняемый скажет если не все, то очень многое.
— В тридцать девятом, когда вы пришли, у нас была инструкция выжидать и организовывать диверсии. Сам я принимал участие во многих. Обстреляли вашу автоколонну, взорвали две машины. Но скоро нам пришлось перейти к мелким операциям, вроде уничтожения армейской связи и убийства ваших активистов в селах. В это время уже начались крупные облавы. Мы были дважды загнаны в болота, пришлось попрятаться по деревням. В сорок первом пришли немцы. Когда мы входили в город, нас приветствовали как героев. Потом немцы прикрутили гайки, послали советников в наши отряды. По приказу штаба я пошел вахманом в лагерь военнопленных. Это был спецлагерь. Туда собирали самых упорных. У нас была инструкция, тайная даже для эсэсовцев, отбирать в кадры тех пленных, кто изъявит желание служить независимой Украине. При этом строго проверять происхождение, выяснять, украинцы ли эти люди… Украинцы ведь жили везде — и в Сибири, и на Кубани, и в Средней России. Вот их мы и должны были вербовать. Два года я был в лагере. Там я перестал быть человеком… В лагере все зверели. Одни оттого, что их все боятся, другие — что всем они ненавистны, а чаще всего мы, вахманы, — оттого, что нас и боялись и ненавидели. Зверели от власти. Есть резиновая дубинка и пистолет. Можешь делать что хочешь. Хочешь — убей, никто не предъявит претензий, потому что пленный для немцев дешевле скота и издеваться и запугивать его входит в программу перевоспитания.
— Вы лично принимали участие в издевательствах и убийствах?
Коцура опустил голову.
— Принимал участие в расстрелах. А так лично, — он приложил руку к груди, — хотите верьте, хотите нет, по своей охоте, никого не убил. Бить — бил. А убивать — нет. Я верующий… В сорок третьем году наметились расхождения среди нашего командования. Кое-кто уже не желал помогать немцам. При первом известии об этом я ушел. Многие еще оставались. Был у нас там страшный человек — Ткачук: палач, по натуре садист, тот оставался в лагере почти до вашего наступления. Принимал участие в расстрелах последних военнопленных, потом пришел к нам. Его курень был самый страшный.
— О его судьбе что-нибудь знаете?
— Однажды был я в Иркутске в командировке и бродил по рынку. Там и встретились. Хотел было скрыться, да не вышло. Выпили, поговорили. Выпытывал у меня обо всем, а о себе — ни звука. Ну и я стал врать, что и как. А ночью черт его знает отчего проснулся, гляжу — Ткачук сидит за столом и читает что-то. Я слежу за ним; он встал, подошел к моему пиджаку и сунул в карман мой паспорт. Все обо мне узнал, сволочь! А я о нем ничего. Так и расстались.
— Значит, он жив?
— Жив. Да и многие живы. То есть немногие как раз. Большинство погибло. Некоторые уже отбыли ссылку, вернулись на Львовщину и Тернополыцину, кто осел в Сибири… Но есть, конечно, и скрывшиеся, как я. Мало, но есть.
— Вы кого-нибудь знаете?
— Никого, кроме Ткачука.
— Продолжайте.
— Я стал сотенным командиром в курене Пивия. Атаман наш советскую власть ненавидел. Ребята у него были отборные. Мы начали операции в тылах ваших наступающих армий. Но нам сильно мешали ваши партизаны. И нам пришлось уйти в болота. Затаиться…
После войны опять началась коллективизация. Крепкий мужик побежал к нам. Мы убивали по селам всех, кто за Советы, нападали на отдельные воинские части, взрывали поезда с мобилизованными солдатами. Нам тоже крупно доставалось, потери были большие, но драться было можно. Потом часть наших отрядов пошла через Польшу и Чехословакию на прорыв в Западную Германию. Большая часть их погибла, но кое-кто дошел. Степан Бандера устраивал их потом в мюнхенские пивные. Остальные продолжали драться. Но скоро поняли, что борьба безнадежна. Из местных комсомольцев создавались истребительные отряды. В них служили местные — и это было самое страшное. Они знали леса и болота не хуже нас, знали настроение населения. Наши стали сдаваться в плен. Была объявлена амнистия всем, кто добровольно сдастся. Я, конечно, не мог пойти на это. За мной стоял спецлагерь. Но у меня имелись чистые документы, и осенью я выбрался из леса. У знакомого лесника побрился, отмылся и сел на первый идущий на восток поезд. Так и попал я в Сибирь.
— Значит, теперь вы раскаиваетесь в своих преступлениях против советской власти? — Следователь внимательно следил за реакцией арестованного.
Тот поднял голову, посмотрел на следователя, снова опустил ее.
— Да что толку, что раскаиваюсь, — сказал он, — поздно мне каяться. Конечно, если б тогда знать, что при Советах такая же жизнь, как и при любой другой власти, что люди как люди, что работа как работа… Но родись вы на Галитчине в мое время, гражданин следователь, попади вы в мой круг, я еще не знаю, не случилось бы с вами того, что со мной случилось…
— Значит, обстоятельства виноваты? Личную вину отрицаете? Разве не было времени одуматься и кое-что понять, хотя бы в спецлагере?
Арестант молчал.
— На сегодня кончим, — сказал следователь. — Прошу помнить: ваша откровенность может вам очень помочь.
— Теперь уж чего скрывать? Я запираться не собираюсь.
Луганов едва успел обнять вернувшегося из больницы лейтенанта Мехошина, как позвонил Скворецкий:
— Зайди, Василий Николаевич.
Когда полковник обращался на «ты», все знали: дело особой срочности. Через минуту Луганов уже был в кабинете полковника.
— Дела такие, — без предисловия приступил к изложению новостей полковник. — В Омской области обнаружены кое-какие следы войны. Попался один из бандеровцев, давно и накрепко замаскировавшийся, сменивший фамилию, устроившийся в Сибири и уже не вызывавший подозрений. Человек этот был связан с Львовским спецлагерем. Пока это только цветочки, ягодки он нам еще не выложил. Мы тут поговорили по прямому проводу с генералом Васильевым. Он считает, что к омским товарищам пора подключать тебя. С Львовскими документами ты ознакомился, о Соколове знаешь достаточно, так что в омском оркестре можешь сыграть свою партию. Они берут широко, их этот тип интересует в связи со всей его деятельностью, тебе же надо выяснить у Коцуры все о спецлагере и о том, что делал в нем Соколов. Как вы считаете, Василий Николаевич, — перешел полковник на «вы», - нужно вам лететь в Москву или не стоит отрываться от Крайска?
— Тут у нас пока все в области предположений, — сказал Луганов. — Думаю, лететь мне необходимо. Доводы «за»: я многое знаю о Соколове и, следовательно, даже по намеку смогу кое-что понять и угадать, а местным товарищам надо еще входить в курс этого дела; второе «за»: вернулся Мехошин, и тут он меня вполне заменит.
— Но Мехошин уже пошел по делу резидента. Он же теперь у Миронова?
— У Миронова теперь группа иная. Мехошин отстал, ему все равно, в какую включаться, а по Дорохову и другим он ведь начал работу, и это он дорасследовал дело Рогачева.
Полковник позвонил к Миронову, выяснил, что он не будет возражать, если Мехошин останется в распоряжении Луганова, и разрешил ему использовать лейтенанта по своему усмотрению. Прощаясь, полковник сказал:
— Желаю тебе успеха, Василий Николаевич. Генералу Васильеву доложишь о том, что знаешь.
…В шестнадцать часов Луганов приземлился в Быково и через час был принят генералом Васильевым.
— Товарищ майор, — после приветствия сказал генерал, — перед тем как вы ознакомитесь с делом этого Мандрыки-Ткачука, должен вас предупредить: полковник нам не менее важен, чем резидент. Резонанс от его процесса может быть не меньшим, чем от процесса в Краснодаре. Вы сами знаете, с каким опытным врагом имеете дело, поэтому будьте крайне внимательны к деталям. Мандрыка-Ткачук… или как там на самом деле, его фамилия… тоже матерый зверь. Несмотря на тупость, он обладает определенной выдержкой. Знает очень многое… Теперь кое-что из этого материала, который вы от нас ждете. Данные о Варюхине и Дорохове во время войны собраны и сейчас систематизируются. В ближайшие дни установят, насколько помнят их былые сослуживцы, результаты сообщим вам. Вот пока все… Как там Миронов?
— Работает, товарищ генерал. Думаю, скоро что-нибудь от него услышите, вы же знаете, какой он работник.
— Работник отличный. Только, кажется, немного азартный.
— В самый раз, товарищ генерал; как говорят игроки, без перебора.
— Без перебора! — рассмеялся генерал. — Ну, ладно, дело покажет. Какие вы вынесли впечатления от чтения львовских материалов?
— Впечатления следующие. Рогачев, по всей видимости, наш человек. Родину не предавал, на подлости не шел. В сочетании материалов из Львова и факта убийства, на мой взгляд, таится полная разгадка этого дела.
— Несколько категорично, но факты за вас.
— Второе, что меня заинтересовало, — это появление около Соколова одной фигуры — Ярцева. Его шофера. Попрошу вас, товарищ генерал, помочь мне. О Ярцеве из Крайска я послал запрос в Центр. Сведения о нем могут очень пригодиться.
— Раз послали запрос, товарищи сделают. Еще что у вас?
— Все, товарищ генерал, — сказал Луганов. — Разрешите идти?
— Идите, Василий Николаевич, там, в Омске, поинтересуйтесь для начала Коцурой. Этот говорит охотно и топит своего бывшего сослуживца Ткачука с головой. Интересно, что Ткачук сам выдал Коцуру, а теперь молчит. Ситуация нелепая. Наши омские товарищи решили, что тут какая-то хитрость. Но скоро убедились, что Ткачук мстителен и туп и сам помог заманить себя в капкан. Впрочем, все это еще следует проверить… Ну, всего хорошего вам, Василий Николаевич!
…В гостинице Луганову сообщили, что билет на Омск заказан, вылет в пять сорок пять. Он поблагодарил и прошел в свой номер.
Утром его разбудила дежурная:
— До вашего самолета час двадцать.
Он стал собираться…
На первом же допросе в Омске Луганов понял, что Коцура раскрывает все, что знает.
— С какой целью был создан на Львовщине спецлагерь? — спросил Луганов.
— Да и сказать трудно — с какой, — говорил Коцура. — Собирали туда только беглецов из других лагерей. Так что работа наша была трудная. Почти все охранники были украинские националисты. Мы числились по штатам эсэсовской украинской дивизии «СС-Галитчина». И должны были выбить из пленных дух непокорности. Командование требовало, чтобы мы проводили в лагере вербовку в наши ряды. Однако с этим слабо продвигалось, пленные организовывали побеги. Конечно, в большинстве случаев их ловили и расстреливали. Пока ловили бежавших, весь лагерь должен был ждать на ногах. Некоторые не выдерживали: стояли по десяти-двенадцати часов, раз даже двое суток. Тех, кто падал, убивали.
— Кроме вас какие-нибудь нацистские службы вербовали людей в лагере?
— Гестапо. Но мы о его работе ничего не знали.
— А власовцы?
— Был там какой-то власовец… Но мы с ним редко встречались. Он, по-моему, нас, украинцев, ненавидел.
— Узнали бы его по фотографии?
— Едва ли. Я очень редко его встречал. Он, правда, нашими людьми пользовался для пыток, но мы, вахманы, с ним редко встречались.
— Назовите людей, которые работали вместе с этим власовцем.
— Да вот, — с возбуждением заговорил Коцура, — вот тот Ткачук с ним и работал! Он в лагере под другой фамилией был. Не помню какой…
— Кущенко?
— Верно, Кущенко. Но эту фамилию он взял для конспирации. У нас так повелось: чтоб каждый имел другую фамилию. Этот Ткачук был страшный человек. Его не только пленные, мы боялись. Он был силен чудовищно. И пытал страшно. Особенно москалей. Люди после его пыток редко выживали. Мы все недоумевали, как Ткачук служил власовцу — хоть и союзнику, да москалю. А у него чуть не дружба была с этим власовцем.
— Это тот Ткачук, что встретил вас в Иркутске?
— Он самый. Я так и подозревал, что он меня выдал. Послал небось анонимку.
— Вот фотографии, — сказал Луганов. — Посмотрите, нет ли знакомых.
Коцура разложил веером фотографии и стал их рассматривать. Луганов почувствовал, что его охватывает волнение.
Коцура откладывал в сторону фотографии Аверкина, Варюхина, Дорохова, жены Дорохова.
— Нет, — сказал Коцура, — не знаю никого. Может, даже и встречал, но не помню.
— Допрос окончен, — сказал Луганов, — идите.
Он очень устал. Опять надежды не сбылись. Сведений о Соколове не прибавилось.
Вошел следователь из Омского управления.
— Идут дела? — спросил он. Луганов молча покачал головой.
— Ничего, — ободрил его омич, — тут есть еще один тип. Никак его не раскушу. То как будто хитер и даже умен, то кажется тупицей. Его случайно обнаружили. Он по тем же делам, что и Коцура. Бандеровец. Убийца. Сам выдал Коцуру, а о своих делах молчит. Я думаю завтра им устроить очную ставку. Вы приходите к одиннадцати, может, будет что и по вашему делу.
Утром Луганов вместе со следователем сидел в кабинете и ждал заключенных. Первым привели Мандрыку.
— Ну, Мандрыка, он же Кущенко, — обратился к нему следователь, — еще не надумали говорить?
Луганов вздрогнул, когда услышал: «Кущенко». Так это он, палач!
Ввели Коцуру. Едва заметив Мандрыку, он вытянул руку и сказал:
— Он. Ткачук. Свидетельствую, граждане. Самый большой злодей из всех, кого я на свете видел.
Огромный, наголо обритый кузнец шевельнул бровями, коротко взглянул на Коцуру и отвернулся.
— Гражданин Ткачук, — сказал следователь, — вам молчать бесполезно. О вас уже почти все известно. И то, как вы работали в спецлагере…
Ткачук дернул головой и уставился в стену.
— …И то, как вы были куренным в бандеровских бандах. Так что давайте говорить начистоту. Ваш сотоварищ нам все рассказал, у него и надежда есть на лучший исход.
Ткачук снова посмотрел на Коцуру и вдруг плюнул ему под ноги.
— Ладно, ладно, — сказал следователь, — эти штучки вы для других приберегите. Тут у вас сочувствующих нет, так что нет смысла и сцены разыгрывать… И вообще не пойму я, зачем вы выдали Коцуру, если не хотели говорить?
Ткачук посмотрел на следователя каким-то затравленным взглядом и отвернулся.
— Отвести, — приказал следователь. — И того и другого.
Бандеровцев увели.
— Вот чертовщина! — сказал следователь. — Этот громила сам ведь выдал Коцуру и мог быть уверен, что этот в отместку все о нем скажет… И молчит.
— Ничего, — ответил Луганов, — теперь он заговорит. Точно знаю, что заговорит.
Луганов поднялся и возбужденно заходил по кабинету.
— Он так нам важен, что должен заговорить!
Последние ночи Ткачук не спал. Он вспоминал лучшие дни своей жизни. Сорок первый, лето. Как вступали во Львов немцы, как за мотоциклами их, танками, пушками и колоннами пехоты вступал в город батальон «Нахтигаль», а за ним шли отряды лесовиков, и в одном из них он, Ткачук, молодой, рослый, здоровый, радостно кричащий приветствия немцам.
Потом осенью сорок первого он, Ткачук, на машине комендатуры разъезжает по улицам в эсэсовской форме. Листья с шуршанием падают под колеса, разбегаются с дороги люди, а он сидит с автоматом рядом с шофером в черном мундире и высматривает среди прохожих еврея или москаля…
Ткачук скрипит зубами, ворочается; пятнадцать лет он жил в Сибири, работал и разговаривал с этими людьми, но ничего им не забыл. И если бы времена переменились и ему было дано право опять шагать по лагерю, поигрывая нагайкой, он опять бы сек ею, да так, чтоб ни одного не оставить в живых. Он засыпал к утру, часа на два, но и во сне видел все то же: лагерь, своих и немецких эсэсовцев, коменданта и нагайку, с которой он был властелином…
Ненависть, скопленная за целую жизнь, вздымалась в нем. На допросах он не слушал, о чем его спрашивали, молча отворачивался от следователя.
…Луганов и следователь уже изнемогали. Этот убийца не поддавался на обычную человеческую логику. Допрос за допросом не давал результатов.
Дела между тем не прояснялись. Позвонили из Москвы, сообщили, что югославы нашли людей, подтвердивших храбрость Варюхина в партизанских рядах. С Дороховым картина была более сложной. Шесть человек из его батальона, увидев его фотографию, разделились во мнениях. Трое утверждали, что это не Дорохов, трое подтверждали: да, Дорохов. Прошло двадцать лет как-никак…
Луганов внимательно следил за тем, как реагирует Ткачук на вопросы. Последнее время некоторые вопросы он хотя бы выслушивал, тогда как раньше они для него, казалось, просто не доходили.
— Вот вы упираетесь, Ткачук, а зря, — сказал ему однажды следователь, — многие ваши сотоварищи уже сейчас работают, как все люди, а вы еще в прошлом живете. Бессмысленно это. Вовк, Маленький, Смачный во всем признались, отбыли срок, теперь живут не тужат…
— А шо бы им тужить? — спросил вдруг Ткачук. — Боны вам половины про себя не казали, а вы вже довольны… Чого бы им тужить?…
— Почему же! Мы данные их перепроверили, — возразил следователь.
Луганов с интересом следил за допросом.
— А шо воны казалы? — угрюмо быча голову, спросил Ткачук. — Як воны ваш госпиталь застукали на шляху на Станислав, казалы? А там Вовк распоряжався!
Следователь пожал плечами:
— В большинстве своих преступлений они покаялись.
- «Покаялись»! — пробурчал Ткачук. — Воны головы вам заморочили, та и все… Маленький — це ж главный разведчик на Тернополыцине був. Вин казал, шо дитэй вашего секретаря порубили в разрушенном доме?
— Не могу понять, отчего вы о себе не расскажете? Раз у вас чуть не каждый был таким душегубом, то вам совсем не страшно в этом ряду предстать.
Ткачук сразу замолчал, и допрос пришлось закончить.
— Он завистлив, — сказал Луганов следователю, — завистлив и никого не любит… Вот на что его надо брать.
— Самое удивительное, — произнес следователь, — что он и Коцуру вот так же выдал. Я сначала даже не понял, зачем он это сделал. Думаю: завоевывает право на жизнь. Нет. Это он из зависти. Я, мол, арестован, почему же другие, такие же, как я, на свободе ходят… А в селе о нем хорошего мнения и даже послали к районным властям узнать, нельзя ли освободить Мандрыку, отличного кузнеца и хорошего человека.
— Когда надо, прятаться умеет, — сказал Луганов. — Вы не будете возражать, если я проведу следующий допрос?
— Пожалуйста. Я и сам хотел вам предложить.
На следующем допросе Луганов встретил Ткачука внезапным вопросом:
— А вы знаете, Ткачук, что в селе о вас хорошо вспоминают?
Ткачу к покрутил головой.
— У яком сели?
— В Шилино. Говорят, был хороший кузнец и человек, мол, порядочный.
— А вы шо?
— Пока молчим. Сказать «убийца», «палач», как-то неудобно.
— Скажете, — пробурчал кузнец. — А шо кузнец, так и есть кузнец. Кабы Советы не пришли в Галитчину, я бы у себе кузнечил. У меня кузня была на шесть наймитов. Усе отобрали…
— Поэтому и начали против нас бороться?
— А шо? Ты бы не начав, кабы тебя разули, раздели?…
Луганов пристально посмотрел на Ткачука, потом вынул и разложил перед ним фотографии: Дорохова, Ярцева и нескольких бывших бандеровцев.
— Вот, Ткачук, — сказал он, — все эти люди тоже имели грехи против советской власти. Однако некоторые из них заработали прощение. Признались в своих поступках. И теперь уже освобождены. Разве вы не могли быть среди них?
Луганов, не отрываясь, наблюдал за тем, как Ткачук рассматривает предложенные ему фотографии.
Он отодвинул карточки бандеровцев, чему-то ухмыляясь, зато фотография Ярцева в эсэсовской форме привела его в волнение. Из-под нависших бровей глаза его взглянули на Луганова с изумлением. Но, встретив его напряженный взгляд, Ткачук сразу овладел собой. Взяв фотографию Ярцева, он захохотал:
— А цего тоже освободили?…
Ткачук почесал переносицу и хмыкнул.
— Ось я, як вы казалы, для вас душегубец. Того гляди, меня к вышке приговорят, а цей хлопец на свободе гуляет! Слушай сюды… То був кэт такий, шо йому равного не було! Я душегубец? Та я перед ним овечка, ось шоб меня Бог сокрушил! — Он перекрестился. — Но погоди, я их усих на чистую выведу! Скольких ваших зарезав… Скольки вин руками задушив… А пытав як?…
— А ты не пытал, Ткачук? — сорвалось у Луганова.
Ткачук замолк, долго смотрел в окно тоскливым и злым взглядом, потом повернулся к майору:
— Так я ж ваших пытав. Я ж за идею! Ему все равно кого резать було! А це кто? — Он резко толкнул к Луганову фотографию Дорохова.
— А это полковник Соколов, — сказал Луганов, стараясь быть как можно равнодушнее, — большая птица…
Ткачук зажмурился, стиснул кулаки, прижав их один к другому, и с минуту сидел молча. Потом встал.
— Голова болит. Хай мене отведут в камеру.
Луганов приказал конвоирам увести его. И долго еще сидел за столом, размышляя о том, чего добился. Похоже было, что Ткачук чем-то встревожен. Чем?
Ткачук, войдя в камеру, кинулся на койку и зарылся лицом в подушку. Никогда еще не охватывала его такая паника. Полковник Соколов! Он не мог даже разобраться, какие чувства в нем сейчас говорят. Страх? Но ведь не Соколов его выдал, а Коцура!
…Ткачук, как и все оуновцы, не выносил полковника Соколова. И все-таки в течение нескольких месяцев он делал все, что приказывал полковник. Больше того, к полковнику у него появилось чувство безраздельной холопской преданности. Он не знал, когда оно возникло. Может, с того момента, когда Ткачук, явившись по приказу лагерной канцелярии в кабинет Соколова, попал под прицел небольших зеленых глаз, которые сделали его совершенно беспомощным. Может быть, это пришло в тот момент, когда, стоя у барака, он увидел, как вслед за полковником крадется лагерник с ножом в руке, и полковник, не оглядываясь, метнулся в сторону в тот самый миг, когда с силой пущенный нож уже летел ему в спину.
Ринувшись на помощь, Ткачук двумя ударами убил пленного. Но полковник не выразил благодарности. Он наклонился и пощупал у пленного пульс; тот был мертв. Соколов удалился.
С тех пор Ткачук многое делал по приказу полковника. Прикажи ему то же самое его командир-оуновец, он еще бы подумал, выполнять ли такое поручение, а от одного взгляда Соколова мчался как пришпоренный выполнять приказ. У Ткачука всегда было ощущение, что Соколов видит его насквозь. И он смотрел на Соколова почти с суеверным чувством ужаса. Это не человек, а дьявол! Он все может.
Хорошо помнил Ткачук и последнюю встречу с Соколовым. Летом, когда большевики взломали фронт и двинулись ко Львову, руководство ОУН приказало своим людям уйти в лес. С точки зрения немецкого командования, это было дезертирством. Поэтому Ткачук, направляясь на одну из конспиративных квартир на окраине Львова, старался не выходить на центральные улицы, забитые машинами отступающих частей вермахта. Он шел в мешковатом крестьянском пиджаке, в холщовых штанах, вправленных в грязные сапоги, у него на голове сидел украинский капелюх, и он казался самому себе неузнаваемым. При повороте в узкий переулок стоял серый «оппель» и неподалеку от него офицер в русской гимнастерке с надписью «РОА» на рукаве.
«Иди- ка сюда, Ткачук», -сказал ему Соколов.
И, ужаснувшись, он покорно побрел на оклик.
«Уходишь?» — спросил Соколов.
«Приказ був», - пробормотал Ткачук.
«Приказ»! — усмехнулся Соколов. — «Так ты, значит, вот кому служил… Своим кретинам из ОУН…» — Минуту он молчал, разглядывая Ткачука зелеными холодными глазами. — «А, черт с тобой! Иди хоть к самому сатане. Великая Германия скоро ляжет сплошным навозом, и туда ей дорога. Но ты помни: то, что знаю я о тебе, никто не знает. И учти: сколько бы вы там ни копошились в своих лесах, красные вас все равно истребят. У них в этом деле большой опыт. Да и силенок вам не хватит. Война кончится, и скоро. После нее, если останешься жив и устроишься где-нибудь, согласен работать на меня?»
Ткачук изумленно таращился на этого человека, столь спокойно предсказывавшего судьбу войны.
«Языка лишился? — резко спросил Соколов. — Я тебя еще раз спрашиваю: согласен работать на меня после войны?»
«Так вы же москаль», - пробормотал Ткачук. Он совершенно не знал, что отвечать.
«Дубина! — Соколов презрительно оглядел его с ног до головы. — Кто бы ты ни был: англосакс или папуас… если ты знаешь, что большевики — твои враги, ты должен работать против них. Ясно?»
«Ясно», - пробормотал Ткачук. Теперь он думал только об одном: скорее уйти от этого человека, а там… там видно будет.
«Вот что я тебе приказываю, — сказал Соколов; он сунул руку в карман и вынул какие-то бумаги. — Когда сбежишь от своих и окажешься у красных, предъяви эти документы».
Ткачук растерянно листал документы. Это был паспорт сорокового года на фамилию Харченко, выданный обывателю одного из сел на Полтавщине, и еще несколько справок.
«К чему це?» — спросил он.
«К тому, — сказал Соколов, — что на Полтавщине уже давно оставлены документы, что этот Харченко был в партизанах и потому неблагонадежен в отношении немецких властей. Таким образом, если наведут справки, ты их человек до мозга костей. А справок в селе они не наведут. Село уничтожено. Одни трубы. Так что с этими документами, да в таком виде, как сейчас, ты можешь ждать красных хоть на лежанке. Легенду, как оказался на Львовщине, сам придумаешь. Мало ли мы партизанских отрядов уничтожили, мало ли народу из них хоронятся по всей Украине! Так что помни: этот документ поможет тебе в любую погоду. Берешь?»
Ткачу к молчал.
«Минуту даю, — произнес Соколов, закуривая. — И, кроме того, помни, что ты в моих руках… Но это на всякий случай… Для острастки. Подумал? Согласен?»
Ткачук поднял голову.
«Ни. Хлопцы найдут — пристрелят. Та и к коммунистам счет у меня великий».
«Ну, если так, — сказал Соколов, — тогда ступай. Но помни!»
Соколов сел в машину, и через секунду «оппель», подняв тучу пыли, скрылся в переулке. А Ткачук шел на явочную квартиру и думал: кто же этот Соколов? Уж не красный ли? Но тогда зачем ему, чтоб Ткачук присылал свой адрес на вымышленную фамилию? Потом разве красный стал бы творить со своими такое… Ведь ничего не было хуже для пленных, чем попасть к полковнику Соколову. От него уходили или в могилу, или в армейскую школу немецкой разведки… Нет, не красный Соколов, но кто же тогда?…
Ткачука охватил страх. Он лежал на тюремной койке, съежившись, обмякнув всем своим огромным телом, и думал: «Полковник всемогущ. Провел, видно, большевиков и на свободе. А на него, Ткачука, конечно, зол. Ведь он после разгрома армии Бандеры скрылся, переменил фамилию, а открытки на Московский главпочтамт не послал…»
Луганов ждал, что на следующем допросе Ткачу к скажет все. И действительно, Ткачук заговорил. В общих чертах он подтвердил то, что рассказывали о его деятельности другие. Но все попытки заставить его дать более подробные сведения о полковнике Соколове ни к чему не приводили.
— Еще немного о Соколове, — сказал Луганов. — Что вы тут туман пускаете, Ткачук? По его приказу вы казнили людей?
Ткачук облизнул губы. Луганов посмотрел в его помертвевшее серое лицо.
— Воды? — спросил он и подал Ткачуку стакан с водой.
Ткачук жадно выпил.
— Вернемся к Соколову. Он в лагере работал от кого? От РОА или от гестапо?
Ткачук пошевелил губами.
— Мабудь от гестапо, — пробормотал он, — а може, и ни. Хтось його знае — от кого? Може, и от вас! Хиба його разобрать! Це сам Сатана, ось шо кажу.
Видя волнение Ткачука, Луганов стал кое-что понимать.
— Да вы не бойтесь, Ткачук. Тут вам Соколов не страшен. Что конкретно делал Соколов в лагере?
Но Ткачук опять умолк, пришлось его увести в камеру.
И опять ночью, лежа на жестком тюфяке, Ткачук вспоминал последние свои дни в рядах националистов. В сорок восьмом стало уж очень плохо. Со всех сторон войска МВД и истребительные отряды из местных комсомольцев теснили и дробили силы «повстанческой армии». Жестокий бой следовал за боем, поражение за поражением; авиация выслеживала дым костров в глухих чащобах, местные коммунисты проводили сквозь непроходимые болота группы чекистов, крестьяне начинали отказывать в продовольствии. В сорок девятом наступил разгром. Связь между разными частями националистов была прекращена, курени их были изолированы один от другого, тогда-то и началось бегство даже самых стойких. К тому же советское правительство заявило, что предоставит амнистию всем добровольно сложившим оружие. Ткачук знал, что у сотенного Яценко есть чистые документы. Ночью поговорил с ним о том о сем, а к утру твердо было решено: бежать. Беглецам пришлось таиться от собственных караулов, шли всю ночь по болоту и лесу; утром были у лесной деревеньки. Долго приглядывались: нет ли солдат. Ночью поползли к хатам. Но выдала собака, и началась стрельба. Ткачук нырнул в кусты и там затаился. На рассвете по стонам обнаружил Яценко. Тот был ранен в ногу. С километр волок его на себе Ткачук, обходя деревню. Тогда-то и пришла мысль: за что он должен страдать, таская на себе Яценко? Чем заслужил эту долю Яценко, убийца и пьяница? Разве ж Бог будет против него, Ткачука, если он отправит на небо одного из своих бывших дружков? И Ткачук взялся за нож… Потом он вынул из карманов Яценко бумаги. Теперь у Ткачука был советский паспорт, знал он и место, где можно затаиться на время. Недалеко жила его старая знакомка, вдова мельника. К ней и направился Ткачук. У вдовы он прожил два месяца. Из дома выходил только ночью. И ночью же, чисто выбритый, в костюме, оставшемся от мельника, ушел на ближнюю станцию, пообещав вдове выписать ее к себе, как только где-нибудь устроится. Но когда устроился, о ней забыл и вспомнил только теперь, почти через полтора десятка лет.
На следующем допросе Ткачук был задумчив, не реагировал на вопросы, и Луганов, перебирая фотографии, обдумывал, каким образом заставить его заговорить.
— Так и не знаете его? — спросил он, поворачивая к Ткачуку фотографию Дорохова. — Так уж он вам совсем и не известен?
Взглянув, Ткачук дернулся и перекрестился.
— Свят-свят, спаси и помилуй! Да уберите вы, гражданин следователь, цего Сатану!
— Чем он вас так пугает? — удивился Луганов.
— Та шо мене, — пробормотал Ткачук, вытирая рукавом с лица пот, — вин и вас спугае. Тильки побачьте…
— Нас-то он уже не испугает, — сказал Луганов, чувствуя нахлынувшую радость. — Вы, значит, и в этом обличье его узнали?
— Я його — и з рогами и з копытами будь — зараз отличу! — сказал Ткачук. — Спрячь тую хвото, гражданин следователь.
— А сильно изменился Соколов, — спросил Луганов, — или почти тот же, что в лагере?
— Тильки шо поседел, — отворачиваясь, сказал Ткачук. — Та шо вы мене пытаете, гражданин следователь? Мене до нього ниякого дила не мае, и прошу меня його хвото под нос не тикать.
— Ладно, Ткачук, иди. Сегодня ты хорошо нам помог.
— Кому вам? — нахмурился, вставая, Ткачук.
— Следствию, — сказал Луганов.
В Крайске в это время дела тоже не стояли на месте. В тот самый день, когда Луганов добился наконец от Ткачука ответа на один из самых важных вопросов следствия, Миронов в своем кабинете в Крайском управлении также получил серьезное сообщение.
— По данным райотдела Центрального района, — говорил в трубку голос одного из сотрудников, — Длинный проходил у них по делу о драке семь лет тому назад. Фамилия его Ярцев Ефим Кузьмич, девятнадцатого года рождения. Я, товарищ майор, сразу же навел справки. Оказалось, что Ярцев снимал квартиру у одной старушки на улице Кона. Я предъявил ей ряд фотографий. Она Длинного узнала. Квартиру я осмотрел. Ничего особенного в ней нет. Слесарный инструмент, несколько пустых бутылок. По сообщению хозяйки и по сведениям милиции, последнее время, около трех лет, Ярцев не работал на постоянной работе. Устраивался временно то грузчиком, то шофером, уходил после двух-трех месяцев. Известно, что раньше он довольно крепко выпивал. В последнее время пил редко. Думаю, товарищ майор, с биографией Ярцева надо лучше ознакомиться.
Миронов уже занялся этим. Он распорядился размножить фотографии Длинного и предъявить их в райотделах милиции, в домоуправлениях и на производстве. Это была нелегкая работа — найти в миллионном городе человека по фотографии. И однако кое-что удалось обнаружить. С полученными материалами Миронов поспешил к полковнику. Но тот заговорил первым:
— Андрей Иванович, сведения из Центра. Луганов только что вскрыл прямую связь между Дороховым и Соколовым.
— Подручный?
— Кто?
— Дорохов у Соколова?
— Дорохов и Соколов — одно и то же лицо, — сказал полковник. — Это сообщение чрезвычайно важно. Завтра жду сюда Луганова. Что у тебя?
— У меня тоже большая находка, Кирилл Петрович. Длинный оказался Ярцевым. Известна его личность, значит, найдем и следы, ведущие к резиденту.
— Хорошо. Подработай пока подробности. Завтра с утра соберемся втроем и все обсудим.
Утром следующего дня Луганов забежал в кабинет к Миронову. Они обнялись и, не успев переговорить, были вызваны к полковнику.
— Теперь все мы в сборе, — сказал полковник Скворец-кий, — и с хорошими новостями. Товарищи, похоже, первый этап поисков окончен, нам сегодня предстоит обдумать дальнейшие меры по обезвреживанию резидента. Ваше слово, Василий Николаевич. Луганов встал.
— Мне пришлось иметь дело с Ткачуком. Это бывший украинский националист, человек решительный, но неумный. С помощью омских товарищей удалось выяснить важное обстоятельство. Оказалось, что Ткачук был надзирателем в спецлагере, где работал полковник Соколов. Удалось объединить материалы двух бывших вахманов спецлагеря Коцуры и Ткачука. В результате полковник Соколов вырисовывается, как фигура чрезвычайно опасная. Это человек незаурядный, сумевший среди стойких людей, которые в основном были собраны в спецлагере, отыскать нескольких послабее, которые стали его помощниками и немецкими агентами. Главное, что дал допрос Ткачука, — это открытие, что Дорохов и Соколов — одно лицо. Теперь объект поисков установлен. Недоказанный факт смерти Дорохова можно отбросить. Соколов сбежал, потому что по его следам шли, и он это чувствовал.
— Твоя очередь, Андрей Иванович. Доложи о своих материалах.
— Особенно больших успехов нет, — сказал Миронов, проводя рукой по пышным темным волосам, — но в самое последнее время мы выяснили одно любопытное обстоятельство: человек, который проходил у нас по кличке Длинный и доставил нам столько неприятностей, имеет имя, фамилию и биографию.
— Что и следовало ожидать, — произнес полковник.
— Естественно, — согласился Миронов, — но пока он был для нас Длинным, это лишало поиски конкретного адреса. Теперь такой адрес у нас есть. Настоящая его фамилия Ярцев. Ефим Кузьмич Ярцев. В сороковом году, отбыв срок заключения за кражу, он вышел из тюрьмы и оказался во Львове. Там он попал в руки оккупационных властей. Работал на немцев, отсидел за это после войны и потом стал, по всей видимости, доверенным лицом резидента.
— Товарищи, — неожиданно громко обратился Луганов, — но ведь Ярцев, по документам, высланным из Львова, и по показаниям вахманов, не кто иной, как бывший шофер Соколова!
Все трое напряженно глядели на фотографии, которые рассыпал по столу Луганов.
— Мы действительно поработали неплохо, — сказал полковник. — Наши предположения становятся почти фактами. Мы уже можем всерьез говорить о версии, что полковник Соколов и резидент — одно лицо!
— В этом, видимо, не стоит сомневаться, товарищ полковник. Меня на встречу с резидентом вел Длинный. Связь прямая.
— Тем не менее Соколов мог быть помощником резидента, мог работать рука об руку с ним. Поэтому точки мы тут ставить не будем. Пока все по-прежнему. Соколов — это Соколов, резидент — это резидент. Работаем двумя группами, но контакт должен стать теснее. Любая новость, идущая по каналам группы Луганова, должна немедленно становиться известной группе Миронова, и наоборот. Каждый день, как и раньше, будем собираться в моем кабинете в начале и конце рабочего дня. В ближайшее время Миронову необходимо выявить у всех общавшихся с резидентом людей, как они будут реагировать на фотографию Дорохова. Луганову следует еще раз допросить Софью Дорохову. И когда будете это делать, Василий Николаевич, уведомите меня. Я хочу присутствовать при допросе.
Офицеры поднялись и, простившись с полковником, вышли из кабинета.
Сотрудник из группы Миронова, тот самый, что нашел квартиру инженера Григорьева, опять появился в доме, где бывал уже не раз.
— Прасковья Тимофеевна, — обратился он к дворничихе, открывшей дверь, — можно к вам на несколько минут?
Вместе с ним вошел молодой парень.
— У меня к вам несколько вопросов относительно того вашего жильца, о котором мы столько с вами говорили. Помните? — спросил сотрудник.
— Григорьева-то! Как же не помнить, — откликнулась дворничиха. — Так ведь он, милок, с тех пор так и не появляется.
— Ничего, дело не в этом, — сказал сотрудник, наблюдая, как товарищ его достает квадратик твердой бумаги, кисти и краски. — Я хочу узнать, как он выглядел.
— Как? Ну, бородка… — наморщила лоб дворничиха.
— Большая?
— Как большая? Не веником, конечно. Веником теперь не носят.
— А какую Григорьев носил?
— Темная бородка у него была, — рассказывала дворничиха, — такая небольшая, на конце заостренная.
— Клинышком?
— Да не сказать чтоб клинышком, а так, навроде округлая вокруг подбородка, а на кончике вытянутая.
— А цвет, вы говорите, темный? — спросил сотрудник, оглядываясь на товарища: тот что-то рисовал.
— Темная. Такая не то чтоб черная, а, как бы сказать, вроде коричневая…
— А волосы? — спросил сотрудник. — Такие же?
Дворничиха задумалась.
— Не знаю, милок, не помню.
— Как же, бороду помните, а цвет волос нет? — допытывался сотрудник. — Может, он лысый был?
— Какой лысый! Нет. А, вспомнила. Он же вечно при берете ходил. Синий такой берет, широкий. Всегда он в нем, никогда и не снимал.
— Как он его носил? Прямо? Низко над бровями?
— Наискось так, набекрень.
— Как молодой?
— Так он и не старый.
— Без морщин?
— На лбу, может? — вспоминала дворничиха. — Ну да, лоб морщинистый, а сам он еще хоть куда.
— Ну как, Коля, готово? — спросил сотрудник товарища.
Тот кивнул головой и передал небольшую фотографию. Сотрудник вынул из кармана несколько других, перемешал их и передал дворничихе.
— Посмотрите, Прасковья Тимофеевна, нет ли здесь вашего жильца.
Дворничиха долго рассматривала фотографии, потом положила перед собой фотографию бородатого мужчины в берете с жестким и запавшим взглядом глубоких глаз.
— Никак, он! — сказала дворничиха, надевая очки. — Ей-богу, он! Только бородка немного густая, у него пореже…
Когда они вышли, сотрудник пожал товарищу руку:
— Благодарю, Николай, очень нам помог.
Художник- ретушер одной из городских фотографий улыбнулся:
— Да тут работы-то было раз плюнуть.
Лейтенант Мехошин в штатском костюме прошел по длинному коридору к двери с табличкой «Областная плановая комиссия». За машинкой сидела светловолосая девушка лет двадцати пяти. Машинка под ее рукой издавала барабанную дробь.
— Байченко занят, — сказала она, не отрывая глаз от текста.
— И Байченко занят, и секретарь его занят… Одни неудачи. — Мехошин присел напротив девушки. — А его заместитель может принять?
— Заместителя пока нет, — продолжая печатать, ответила девушка.
— Куда ж он делся?
— Товарищ, не отрывайте меня от работы!
Мехошин покачал головой, удивляясь такой невероятной деловитости, и уселся поплотнее в кресло.
— Подождем.
— Вы по какому делу? — спросила секретарша.
— По разным. И попрошу вас, если это возможно, отложить на время ваши дела.
— В чем дело? — Она подняла голову и узнала Мехошина. — А, вы из КГБ?
— Да. И хотел бы поговорить…
— Я сейчас доложу Виктору Васильевичу.
— Нет, я хотел бы поговорить с вами!
Секретарша отложила текст, отодвинула машинку, взбила прическу и всем своим видом показала, что она готова.
— Вы Михаила Александровича Дорохова хорошо знали?
— Как сказать… — заулыбалась секретарша, — он, знаете, такой строгий был, такой официальный… Но вот как праздник, а особенно к Восьмому марта, всегда приходит такой сияющий, вежливый и обязательно с подарком. Джентльмен. Иногда даже дорогие духи дарил…
— Значит, очень обходительный?
— Очень!
— А на работе он в вас нуждался?
— Нуждался, конечно. Но не очень. Машину ему там вызвать, если куда едет…
— С кем он ездил?
— С Виктором Васильевичем, начальником нашим. Атак больше ни с кем, он по натуре замкнутый. Но в работе очень деловой. Вызовет меня диктовать, ходит, через плечо смотрит…
— Вне работы он с кем-нибудь дружил, не знаете?
— Не знаю. Он на банкетах все больше с женой бывал.
— Вы говорите, машину он через вас заказывал? Когда были персональные машины, какой шофер был за ним закреплен?
— Мишка Савостин, кажется. Да, точно. Мишка Савостин.
— Он сейчас здесь работает?
— Да. Вы спуститесь в гараж, они там вечно сидят, ждут вызова.
— Большое спасибо.
— Да за что! Если что надо, приходите.
С Михаилом Савостиным Мехошин решил говорить откровенно. В гараже он довольно быстро отыскал коренастого, светловолосого крепыша в промасленном комбинезоне.
— Савостин? — Мехошин показал ему удостоверение.
— А, — произнес Савостин, — даже интересно.
— Михаил Анисимович…
— Зовите просто — Михаил.
— Вы возили Дорохова?
— Михаила Александровича?
— Да.
— Возил. Два года.
Мехошин пригляделся к парню, глаза у того были зоркие, спокойные.
— Какое он оставил впечатление?
— Да разные были впечатления.
— Вы возили его по делу или были и другие поездки?
— А как же, обязательно были.
— Куда же возили его? К друзьям?
— Друзей-то я, по правде сказать, у него не заметил. Не такой Михаил Александрович был человек.
— Это как понимать?
Савостин присел на подножку машины.
— Сказать по правде, — пояснил он, — у меня такое мнение было, что он дружить с людьми не умеет. Вот взять меня. Я все же личный его шофер был. Он старался со мной ладить вообще-то, но нет-нет да и вылезет в нем такой барин! Попробуй только откажись вечером его куда подвезти…
— Это внеслужебных часов?
— Конечно.
— А вы что, не могли возразить?
— Знаете, против начальства идти, что против ветра дуть.
— Ну и куда же он ездил во внеслужебное время?
— Да редко это… Но я к тому, что не любил он, когда перечат ему. Сразу прижать умел.
— Так куда же вы ездили во внеслужебное время?
— К женщине возил. Приезжала к нему одна.
Лейтенант насторожился.
— Фамилию знаете?
— Нет, не знаю. А звали не то Катя… не то… Не помню. Давно уже было.
— Как давно?
— Год назад.
— Как она выглядела?
— Полная, светловолосая. Ничего, довольно красивая… И характер, видно, неплохой.
— Откуда это видно?
— Разговорчивая. Мне рассказывала о Крайске. Даже стыдно стало. Она приезжая, а мне о Крайске рассказывает, как будто это я нездешний.
— Часто вы ее возили?
— Да нет, раза два. В гостиницу «Крайск». Там она останавливалась. А потом на вокзал.
— А куда она уезжала?
— Один раз на юг, другой раз в Москву.
— Она москвичка?
— Не помню.
— А еще не припомните, куда возили Дорохова?
— Да больше по хозяйственным делам. Жену его — по магазинам.
— Михаил, у меня к вам просьба. Вот мой телефон. — Лейтенант написал номер на листке и передал Савостину. — Если что-нибудь касающееся Дорохова всплывет в памяти, позвоните мне по этому телефону, попросите лейтенанта Мехошина.
— Если вспомню, позвоню, — пообещал Савостин.
Миронов позвонил Луганову:
— Василий Николаевич, меня все время тревожит: не спугнули ли мы резидента по другой линии?
— По какой другой?
— Нам надо проследить: не могли ли мы, идя по следам убийцы Рогачева, испугать резидента преждевременно?
— Сейчас в облисполкоме лейтенант Мехошин действует. Я ему позвоню, и вы с ним переговорите.
— Отлично!
К вечеру лейтенант Мехошин постучал к Миронову.
— Товарищ майор, звали?
— Садитесь, лейтенант… Вот какое дело. Вы проводили следствие по Рогачеву?
— Да.
— Вы сразу вышли на след Дорохова?
— Товарищ майор, я пошел по той же дорожке, что и Дима Голубев. Сразу узнал, кто в последний раз был командирован в совхоз, и начал их проверять.
— Так-так, — сказал, заметно волнуясь, Миронов. — А могли бы вы установить, не дошел ли до Дорохова слух о вас, вернее, о том, что вы что-то выясняете?
Мехошин взглянул на часы. Было около пяти.
— Разрешите позвонить, товарищ майор.
— Звоните.
Лейтенант набрал номер.
— Галя, это говорит тот товарищ, что с вами утром беседовал о Дорохове. Вы бы не могли задержаться минут на десять? Вот спасибо. Я еду…
Вернулся Мехошин минут через двадцать пять.
— Товарищ майор, — обратился он, — в начале следствия я проверял Варюхина, Кузькина и Дорохова, беседовал с их руководством. Секретарша начальника областной плановой комиссии Бойченко сообщила мне сейчас, что, когда я был у Бойченко, в приемную пришел Дорохов. А когда она сказала, что Бойченко занят, полюбопытствовал: кто у него? Она сказала: товарищ из КГБ. Именно с того часа никто из работников плановой комиссии больше не видел Дорохова.
— Спасибо, лейтенант, — поблагодарил его Миронов, широко улыбаясь, — все, что нужно, у нас есть.
Совещание у Скворецкого началось с сообщения полковника.
— Товарищи, генерал Васильев пришел к тому же выводу, что и мы. Он тоже считает вероятным совпадение личностей резидента и Соколова. У нас остается недоказанным одно звено: резидент ли Дорохов или один из агентов резидента. Мы до сих пор не знаем, кто был инженер Григорьев — или тот же Дорохов-связной, или сам резидент.
— Товарищ полковник, — подал голос Миронов, — мы пока этого и не узнаем, но один факт стал нам известен.
— Прошу вас, майор.
— Лейтенант Мехошин сейчас установил, что Дорохова спугнул он. И это было в тот именно день, когда я шел на встречу с резидентом. В одиннадцать часов, продолжая следствие по делу Рогачева, лейтенант разговаривал с начальником областной плановой комиссии товарищем Бойченко о Дорохове. В этот момент к Бойченко пришел Дорохов. Секретарша сказала, что у начальника товарищ из КГБ. Тогда-то Дорохов и исчез.
— Ясно, — сказал полковник. — Пока все данные за то, что Дорохов-Григорьев-Соколов (сколько там еще у него псевдонимов?) и резидент — одно и то же лицо. Но спешить с окончательным выводом не будем. Сейчас Центр работает над материалами по нашему запросу. Выясняются личности людей, которых Соколов завербовал в спецлагере. Данные эти нам будут посылать по мере выяснения. Генерал Васильев советует объединить обе поисковые группы — Миронова и Луганова — под общим руководством Миронова. Луганов становится заместителем Миронова. Обе группы начинают работать над поиском Соколова. Условное название операции: «Охота на Оборотня». Под этой кличкой будет у нас идти Соколов. Вопросы есть, товарищи?
— Товарищ полковник, не пришла ли пора допросить супругу Дорохова? — спросил Луганов.
— Пока попробуем подождать, — сказал полковник, — и вот почему. По всем данным, человек этот знает что-то и не хочет нам помочь. Соберем побольше сведений и тогда уже будем говорить с ней, как с соучастником деятельности Соколова, если она этого заслуживает. Не заслуживает, допросим как свидетеля. Продолжайте за ней наблюдать, Василий Николаевич.
— Слушаюсь, товарищ полковник.
— У меня все, товарищи.
Утром следующего дня работа шла как обычно, но и Луганов, и Миронов чувствовали, что теперь в их поисках больше определенности и направленности.
При выявлении знакомых семьи Дорохова было установлено, что почти нет людей, с которыми бы они проводили свободное время. Эта полная замкнутость семьи в шумном многолюдном городе привлекла внимание работников.
— Посмотрите, как законспирировались, — говорил Мехошин, просматривая фотографии Дорохова и его жены. — Словно жили, готовясь к тому, что когда то их будут проверять, выяснять их знакомства и родственные связи.
— Выкладывайте-ка ваши версии, друзья, — сказал вошедший Луганов, — что вы думаете о Дороховой?
— Думаю, что она связана со своим мужем и участвовала в его шпионской деятельности, — ответил молодой сотрудник Мухин. — Иначе бы она и в милиции вела себя по-другому.
— А вы, Мехошин, как относитесь к такому выводу? — спросил Луганов.
— Вывод категоричен, потому весьма сомнителен. Во-первых, если бы она действительно работала с ним, он не оставил бы ее после своего бегства.
— Он думал, что самоубийство ее прикроет.
— Не такой он глупец, этот Соколов, — сказал Мехошин. — Посмотрите его прежнюю деятельность: он ходы свои крепко продумывает. Да и здесь работал несколько лет, а следов почти не оставил… Нет, думаю, Дороховой он просто воспользовался.
— Ладно, — произнес майор, — предполагать, конечно, неплохо, но лучше знать, как говорит наш полковник. А знаем мы, друзья, еще маловато. Вам, Мехошин, необходимо проверить все, что знает о Дорохове и Дороховой семья ее сестры. Наши товарищи там работали, но теперь сведения нужны более полные.
— Слушаюсь, товарищ майор.
— А вы, Мухин, направляйтесь на квартиру к Ярцеву и выясните поподробнее о его образе жизни, связях и делах.
— Есть, товарищ майор.
Миронов вошел, когда Луганов, задумавшись, сидел над какими-то бумагами.
— Андрей, мне кажется, мы совершенно напрасно медлим с Дороховой.
— Почему? — спросил Миронов.
— Упускаем время. Если она виновна, нас этот разговор ни к чему не обяжет. Оборотень отлично знает, что мы теперь взялись за него. Если же она до сих пор не подозревает, кто ее муж, она наверняка нам поможет.
— А если она до сих пор считает, что он утонул?
— Надо все это выяснить.
Миронов подумал и взял трубку телефона. Набрав номер, он сказал:
— Товарищ полковник, мы с Лугановым пришли к выводу, что Дорохову необходимо допросить, и как можно скорее.
Он выслушал ответ полковника и пояснил:
— Допрос в милиции — это одно, у нас — другое. Она это тоже отлично понимает. Кроме того, у нас есть некоторые факты.
Из трубки послышался голос полковника.
— Хорошо, товарищ полковник, — ответил ему Миронов.
Он повесил трубку, повернулся к Луганову:
— Сегодня в четыре часа. На допросе будет и полковник. Надо нам с тобой подработать детали.
Когда Софья Васильевна Дорохова вошла в кабинет полковника, навстречу ей поднялись трое.
— Полковник Скворецкий, начальник Крайского управления госбезопасности, — представился полковник, — это майор Миронов, это майор Луганов.
Дорохова кивнула, на узких ее скулах выступили багровые пятна.
— Садитесь, Софья Васильевна, у нас к вам дело. Дорохова настороженно оглядела собравшихся и опустилась на стул.
— Софья Васильевна, — сказал полковник, — дело, из-за которого мы вас потревожили, касается вашего мужа.
— Товарищ полковник, — Софья Васильевна вскинула голову, глаза ее засверкали гневом, — когда это наконец кончится!
— Что именно, Софья Васильевна?
— Когда меня оставят в покое, когда наконец прекратят эти бесконечные вызовы?
— Но вы у нас в первый раз, Софья Васильевна!
— У вас — да! А милиция? А прокуратура? У человека погиб муж, а вместо того, чтобы отвлечь ее, ей непрерывно об этом напоминают.
— У меня к вам один только вопрос, Софья Васильевна. После этого мы отвезем вас домой и вы сможете наконец отдохнуть. Что вы сейчас знаете о месте пребывания вашего мужа?
— Что?! — изумилась Дорохова. — О чем это вы, товарищ полковник?
— Я вот о чем, Софья Васильевна: ваш муж никогда и мысли не держал кончать жизнь самоубийством. И вы, конечно, об этом знаете.
— Нет, — крикнула Дорохова, вскакивая, — как вы можете!
— Успокойтесь, Софья Васильевна, — произнес Миронов, — нам надо выяснить некоторые данные. Нервничаете вы напрасно.
— Спрашивайте.
— Сколько лет вы живете с Дороховым? — спросил Луганов.
— Около пяти.
— При каких обстоятельствах вы познакомились?
— В доме отдыха.
— Через какое время вышли за него замуж?
— Через три месяца.
— За пять лет совместной жизни вы хорошо узнали характер своего мужа?
— Да… Конечно…
— С кем ваш муж поддерживал знакомства?
— Почти ни с кем.
— Все-таки?
— У нас не было друзей. Муж не любил ходить в гости. У нас хорошая библиотека. Он любил читать. Летом мы ездили в лес, на реку…
— А что вы знаете о его биографии?
— Он воевал. Был в плену, его спасли. Работал, окончил институт… Или институт он кончил перед войной… Не помню. Семья его погибла во время войны. С тех пор он одинок.
— Так где же он сейчас? — повторил свой вопрос полковник.
Дорохова вскинула на него гневные глаза.
— Вы подозреваете меня? — сказала она. — Подозреваете в том, что я знаю что-то?
— Значит, вы не знаете, что ваш муж жив?
— Но почему же тогда он исчез?
— Вот это мы и хотели выяснить, — сказал Скворец-кий. — Товарищ Миронов, предложите гражданке Дороховой фотографии.
Миронов тут же высыпал перед Дороховой веер фотографий. На них был светловолосый юноша в пиджаке, капитан в армейской форме с жестким и решительным взглядом глаз, опять капитан в новой парадной форме…
— Узнаете? — спросил Миронов.
— Откуда я могу его знать? Это совершенно незнакомый мне человек.
— А между тем это ваш муж, — сказал полковник. — Объясните, в чем дело, — обратился он к Луганову.
— Человек, фотографии которого вы здесь видели, юридически вам прямая родня, это Дорохов Михаил Александрович, пропавший без вести летом сорок четвертого года во время боев в Латвии. Подлинный Дорохов, — пояснил Луганов. — Теперь вы понимаете?
— То есть как? А муж? Он кто? — спросила, побледнев, женщина.
— Вот это-то, дорогая Софья Васильевна, нам и необходимо выяснить, — сказал полковник, — вот поэтому-то вас и беспокоим все это время.
— Значит, он самозванец? — спросила Дорохова.
— В этом мы вам даем гарантию, — ответил полковник.
— Не может быть… — Краска совершенно отлила от лица Дороховой. — Этого не может быть! Не может быть!
— Софья Васильевна, — после паузы произнес полковник, — у нас здесь ничего и никогда не придумывают.
Женщина молчала, погрузившись в свои мысли.
— Софья Васильевна, — обратился к ней Луганов, — скажите, какие указания он вам оставил, уходя в последний раз?
— Но никаких же, никаких! — почти крикнула женщина. — Он явился около половины двенадцатого, сказал, что срочно нужно ехать, — и все!
— И только это? — настойчиво спросил Миронов. — Извините, Софья Васильевна, но вы должны напрячь память. Ничего, кроме этого?
— Нет, ничего. — Она опустила глаза. — Я ничего не помню.
Наступило продолжительное молчание. Наконец полковник встал:
— Софья Васильевна, прошу вас позвонить нам, если что-нибудь припомните. Это очень и очень важно для нас. И для вас тоже.
Дорохова поднялась и медленно пошла к выходу. Перед дверью она остановилась, с мольбой взглянула на офицеров и вышла. Все трое переглянулись.
— Какое впечатление? — спросил полковник.
— По-моему, говорила искренне, — ответил Луганов.
— А по-моему, что-то умалчивает, — не согласился Миронов, — есть что-то недосказанное.
— Что ж, — сказал полковник, — возможно, и так. Однако об Оборотне ничего нового. Поэтому главное сейчас — выяснять связи.
— Над этим продолжают работать, но опять-таки придется иметь дело с Дороховой.
— Нет, — не одобрил полковник, — ее надо оставить в покое. Ни расспросов, ни допросов. Ждать. Выяснять все через сотрудников, родственников, приятелей.
— Вот то-то и оно, — сказал, выходя из кабинета, Миронов, — где они, приятели? Куда он их запрятал?
— Вот погляди, — обратился Миронов на следующее утро к Луганову, придвигая несколько листков. — Центр информирует о том, как движется дело в Омске. Ткачук уже перестал запираться.
Луганов с интересом перелистал материалы. Ткачук сознавался. Он рассказывал о том, что делал по указанию Соколова. Не щадя себя, говорил о пытках, которые применял к заключенным. Не утаил и того, как Соколов вербовал его, как предложил ему паспорт, по которому собирался найти его после войны. Показания были откровенными и полными. В заключение Центр сообщал, что сейчас омские товарищи добиваются от Ткачука и Коцуры фамилий людей, которых завербовал в лагере Соколов, во Львове над этим тоже работают.
— Да, Соколов не мог, конечно, забыть тех, кого вербовал, — сказал Луганов. — Если раскопают фамилии, мы сразу же проверим этих людей. Тогда уж Оборотню не скрыться.
— Не так быстро, — усмехнулся Миронов, — Оборотень тоже знает, что делает.
— Разумеется, — согласился Луганов, — но если обнаружат хоть одного из этих типов, надо сразу ехать туда.
— Ты прав, я поговорю с полковником. Один из нас останется, другой должен вылететь на место.
— Местные товарищи могут возразить.
— Почему? Мы прилетаем с полной информацией, в качестве консультантов. Это им пригодится не меньше, чем нам пребывание там.
— А кто полетит? — спросил Луганов.
— Думаю, лететь надо мне. Ты отсюда будешь координировать всю деятельность.
В пятницу в кабинет Миронова заглянул полковник.
— Как дела, Андрей?
— Идут, Кирилл Петрович. Выясняем связи Дороховых.
— Правильно. — Полковник присел в кресло. — Ничего существенного не обнаружено?
— Существенного нет, Кирилл Петрович.
Полковник помолчал, посмотрел на Миронова. Тому было ясно, что у Скворецкого что-то есть к нему, но обычно решительный полковник на этот раз молчал. Вошел Луганов.
— Здравствуйте, товарищи, новостей нет?
— А у тебя? — спросил Миронов.
— Пока нет, — развел руками Луганов. — Работаю.
— Вот что, товарищи, — заговорил Скворецкий, — тут пришла мне в голову одна мысль… — Он с какой-то робостью посмотрел на офицеров. — Как вы проводите воскресенье?
— А что? — спросил Луганов.
— Я свободен, — сказал Миронов, перебивая Луганова.
— Да, собственно, и я тоже, — вдруг что-то поняв, ответил Луганов. — Есть работа на воскресенье, товарищ полковник?
— Нет, — сказал, не глядя на них, полковник, — просто предложение. Может быть, организуем турпоход?
— Отлично придумано, Кирилл Петрович.
— А куда? — спросил Луганов.
— Ну, хоть в Дубровинские леса. Побродим по борам, товарищей погибших помянем.
— Это идея, — поддержал Миронов. — Мы с вами, Кирилл Петрович, хоть и в другой стороне дрались, но с дубровцами встречались.
— Идет, — сказал Луганов, — во сколько сбор?
— А семья как, Василий Николаевич, — спросил Скво-рецкий, — не забастует?
— Они от меня за вечер устают, — улыбнулся Луга-нов. — Во сколько собираемся?
— Пораньше, — оживился Скворецкий. — В семь устраивает?
— В семь, — подтвердил Миронов. — Пройдемся форсированным шагом, встряхнем старые кости.
— Уж и старые… — проворчал полковник. — Короче говоря, встреча на речном вокзале в семь ноль-ноль.
Полковник вышел, майоры переглянулись.
— Видишь, какие мы все-таки недотепы, — сказал Миронов, — он после смерти жены один. А мы о нем даже и не вспомним. А я — то… Двадцать с лишним лет его знаю, считался его партизанским сыном — и ни разу не навестил!
— Да, — вздохнул Луганов, — но он у нас строгий старик. Увидишь его на работе, собранного, сосредоточенного, и не придет в голову, что он может страдать от одиночества.
— Держаться умеет, старая чекистская школа. А мы с тобой, Василий, публика нечуткая. В воскресенье надо его отвлечь. Развеять.
На том и порешили.
Миронов жил в гостинице. С высоты четвертого этажа видна была людная площадь внизу, непрерывное движение транспорта, бесконечные волны людей, заполняющие площадь. По вечерам он часто стоял у окна, глядя на залитый лимонным фонарным светом вечерний мир. И сегодня после напряженного субботнего дня он подошел к раскрытому окну. Медленно расстегивая запонки сорочки, он думал о полковнике Скворецком.
Скворецкий в его глазах, впрочем как и в глазах всех сотрудников Крайского управления, был настоящим чекистом, представителем старой, выпестованной еще Дзержинским и Менжинским, школы контрразведчиков. Он был беззаветно предан своему делу, умел использовать в работе свой и чужой опыт, умел ни на секунду не ослаблять внимания к делу охраны государственных интересов и всегда был готов учиться всему новому и передовому.
Миронов вспоминал, как тринадцатилетним мальчиком, покинув Бобруйск, где погибла его семья, он вышел после трехдневных скитаний по лесам на передовые посты партизанской бригады. Была осень. Промозглый холод заползал под его лохмотья, пока усатый партизан вел его по ночному лесу к партизанскому лагерю. Из землянки, к которой его подвели, вышел коренастый человек, одетый в телогрейку и военную фуражку, оглядел его и сказал:
— Проходи, поговорим.
Тогда они говорили в первый раз — беженец-мальчишка Андрей Миронов и начальник разведки партизанского отряда майор Скворецкий.
Много было сказано в тот вечер, и удивительно, что раскрыл свою душу не только тринадцатилетний мальчишка, но и взрослый человек, закаленный почти двадцатилетней работой по охране интересов Советского государства. С тех пор они были неразлучны. Андрейка стал ординарцем и вестовым Скворецкого. И расставались они только тогда, когда Андрей уходил в глубокую разведку. А с приближением лета сорок четвертого года Андрей все чаще уходил в разведки. Готовился мощный удар. И требовалось все больше и больше сведений о противнике. И никто не мог так легко добывать их, как Андрей. Правда, это была видимая легкость. Перед каждым заданием Скворецкий, осунувшийся, напряженный в ожидании предстоящей операции, репетировал с ним возможные ее варианты. Андрей должен был отвечать гестаповцу, полицаю, должен был вжиться в очередную легенду, и только тогда, когда Скворецкий был удовлетворен результатами, мальчика отпускали в разведку. И, бродя по селам и станциям, забитым немецкими солдатами и техникой, покрытой летним камуфляжем, он ни на секунду не забывал, что там, за десятки километров, в лесной землянке волнуется и ждет его майор Скворецкий. И это ощущение необходимости своего возвращения помогало Андрею быть находчивым и решительным при выполнении задания.
Посвистывая, проходил он мимо немецких патрулей, спорил и плакал перед останавливавшими его полицаями, доказывал им, что мамка послала его к тетке за картошкой и солью, потому как дома совсем ничего не осталось, и, убежденные его видом и молодостью, полицаи в конце концов отпускали мальчика.
А через день-два на этом отрезке дороги летели с рельсов немецкие эшелоны, взрывались гранаты и гремело над селом неудержимое «Ура!».
После войны, когда Андрей учился в спецучилище МГБ, Скворецкий часто навещал его. Андрей приезжал к Скворецкому на каникулы, знал его жену Антонину Федоровну, и в их доме его всегда принимали как родного. Годы шли, Андрей все реже и реже писал по знакомому адресу, у него уже была семья, интересная работа. Правда, несколько раз он навещал Скворецких, приезжал в командировки. А в это свое пребывание в Крайске поручение, данное ему генералом Васильевым, настолько поглотило его, что он забыл о том, что кроме служебных бывают еще и иные отношения. К тому же Скворецкий никогда не вызывал к себе сочувствия или жалости. Он был сильный и твердый человек, решительный и умелый руководитель. Поэтому и мысли не возникало о том, что он тоже нуждается в нежности, в братской или сыновней привязанности. И только после разговора о воскресном турпоходе Миронов понял, как одинок его партизанский отец. И теперь, стоя перед раскрытым на ночную площадь окном, он обвинял себя в черствости и неблагодарности.
Поход удался. Сначала три туриста проплыли на катере километров двадцать вниз по течению реки, потом сошли на пристани в Дубровке и, закинув на спины рюкзаки, двинулись по лесной дорожке в глубь леса. Первым шел Скворецкий. Тяжелый рюкзак возвышался над его плечами. Миронов, вышагивая последним, с удовольствием видел, как легко идет его старший товарищ.
Солнце бросало яркие сполохи между деревьями. Высвистывали птицы, упруго пружинила под ногами травянистая тропа. Они уже довольно далеко отошли от села, а тропа все бежала, уводя их глубже и глубже в бор. Огромные сосны создавали прохладный навес, не давая солнцу пробиться сквозь раскидистые кроны.
— Может, привал? — спросил Луганов.
— Нет, рано, — сказал, не оборачиваясь, полковник и прибавил шагу.
Так шли они еще часа четыре. Лес становился глуше. Изредка виднелись заросшие травой рвы — остатки траншей и окопов. Полковник замедлял шаг, проходя мимо этих безмолвных памятников войны. К полудню они вышли на поляну. Посередине ее стоял холмик, на вершине его деревянная красная звезда.
— Привал, — скомандовал Скворецкий, — тут мы, братцы, отдохнем.
Он стал быстро распаковывать рюкзак. Миронов и Луганов пошли за хворостом, и скоро запылал костер, в котелке уже кипело нехитрое варево. Все трое, присев у костра, испытывали приятное чувство покоя.
— Раньше я очень любил такие экскурсии, — говорил Луганов, — но вот жена стала прибаливать, теперь редко выбираемся.
— А мы все Подмосковье обошли, — сказал Миронов. — У нас все семейство на этих традициях воспитывается. Вы, Кирилл Петрович, видно, часто тренируетесь?
— Каждое воскресенье. Соберу соседских ребятишек — и сюда или подальше. Ребятам интересно, просят рассказать о партизанах…
— Кому это памятник? — спросил Миронов. — По звезде видно, что еще с военных лет. Неужели не могли заменить чем-нибудь современным?
— А чем ее, военную звезду, заменишь? — спросил полковник. — Эти памятники ставили товарищи убитых. Простые памятники, но в них память о военных днях. Тут полег весь Дубровинский отряд Кошелева, — поглядывая на звезду, сказал полковник. — А братскую могилу и звезду эту возвел другой отряд, который они спасли, брянские партизаны Федотова.
— Об этом писали, Кирилл Петрович? — спросил Миронов.
— Мелькнуло где-то в брянских мемуарах. Некому писать, весь отряд здесь остался.
— Как это случилось?
— Немцы окружили отряд Федотова. Полицай, посланный со специальным заданием к Федотову, выдал, где находились партизаны. Сюда на машинах были посланы два полицейских полка СС, дорогу к болоту отрезали парашютисты. Отряд Федотова был крепкий, испытанный в боях; стали они прорываться к болоту, а когда вышли к нему, попали под удар немецких парашютистов. В отряде половина раненых, женщины, дети — всех надо было спасать, а их атакуют отборные вымуштрованные головорезы с автоматическим оружием. Тут бы и легли федотовцы, но спасли их двадцать три подпольщика из Дубровки — совсем еще мальчишки. Они давно собирались создать свой отряд, но не хватало оружия. А когда немцы начали операцию против партизан Федотова, они и решили действовать. Ребятам было по шестнадцать-семнадцать лет, как нашим краснодонцам. Выбрали они командира, стали держать совет, как помочь федотовцам. Как им сообщить, что они выданы немцам. Решили идти через болото, чтобы показать партизанам проход через трясину. Но подоспели к бою. Со своими жалкими охотничьими ружьями и пистолетами они пошли на помощь федотовцам — ударили в тыл парашютистов. Те рассеялись. Федотовский отряд прошел, а мальчишки остались прикрывать его. Но тут с фронта навалились на них полицейские полки, а парашютисты, сообразив, что противник не так уж силен, ударили с тыла. Никто из дубровцев не ушел, так все здесь и остались. Федотов с партизанами вернулся в эти места. Героев похоронили. Поставили звезду. А с фашистами потом расквитались.
— А тот мерзавец нашелся, который предал? — спросил Миронов.
— Об этом пока ничего не знаем, — ответил Скворец-кий, — даже имя его не установлено. Но брянские товарищи ищут.
…В город отплыли на катере только вечером. Прислушиваясь к разговору полковника и Луганова, Миронов был доволен. Первый раз после смерти жены полковника он видел его таким словоохотливым и веселым.
Когда сошли на крайскую пристань, город уже пылал вечерним заревом фонарей.
— Спасибо, товарищи, — поблагодарил полковник, прощаясь. — Отлично отдохнул.
Утром следующего дня оба майора были срочно вызваны в кабинет полковника.
— Садитесь, товарищи, — сказал Скворецкий, поздоровавшись, — срочное сообщение из Центра. Ткачук и Коцура кое-что припомнили. Среди тех, кого сумел завербовать Соколов в спецлагере, был некий Спиридонов Николай Селифанович, захваченный немцами в боях в Молдавии летом сорок первого года. Тогда он был сержантом, служил в конном корпусе. Ярцева немцы не стали конспирировать. О его деятельности в качестве подручного Соколова ничего не было известно. И они оставили Ярцева как Ярцева. Тот факт, что он служил у немцев в качестве шофера, не мог быть особенно криминальным в условиях почти трехлетней немецкой оккупации. Так же и Спиридонова они могли не конспирировать. Был в лагере, но мало ли в то время прошло людей через немецкие концлагеря! Поэтому товарищи начали с того, что отыскали Спиридонова Николая Селифановича, бывшего сержанта конного корпуса, и это, по всей видимости, тот самый Спиридонов. Короче говоря, в данное время он работает директором магазина в одном из городов Закарпатья. Вам, майор Миронов, нужно будет туда поехать. Майор Луганов возглавит здесь работу группы. Все ясно, Андрей Иванович?
— Ясно, товарищ полковник, — сказал Миронов, вставая. — Когда вылетать?
— Немедленно.
— Есть.
Миронов выехал в аэропорт, а через два часа уже сходил по трапу в одном из закарпатских аэропортов.
Местные сотрудники сообщили Миронову, что ОБХСС имеет некоторые сведения о Спиридонове. Было известно, что лица, причастные к распространению контрабандных товаров, нередко общаются со Спиридоновым.
Миронов поинтересовался у городских товарищей о путях распространения контрабанды. Оказывается, в Закарпатье для контрабанды были условия. Здесь проживало несколько десятков тысяч чехов и словаков, много поляков и свыше полутора сотен тысяч венгров. Почти все из них имели возможность навещать родственников в дружественных странах. Оттуда они привозили самые разнообразные вещи, и в большом количестве. Скоро некоторые люди стали использовать эту возможность. Они знали, к кому обратиться за чешской обувью, французскими чулками или яркими рубашками из ФРГ. Так на территорию нашей страны поступали товары по неконтролируемым ценам.
В кабинете начальника управления было созвано совещание. Первое слово было предоставлено Миронову.
— Товарищи, насколько я знаю, вы следите за деятельностью Спиридонова. Вопрос только в том: брать ли Спиридонова немедленно.
— Пока не установлены все его связи, брать рано, — высказал свое мнение начальник управления.
— По сообщениям наших сотрудников, в последнее время Спиридонов находится в каком-то лихорадочном состоянии, — сказал майор Яковенко. — Мне кажется, товарищи, что Спиридонова необходимо брать. Связи свои он раскроет на допросах.
— Я склоняюсь к тому же, — поддержал Миронов. — Спиридонов всего лишь пешка в крупной игре, нет смысла тянуть.
— Вы еще не окончательно введены в курс дела, товарищ Миронов, — сказал начальник управления. — Спиридонов объединяет вокруг себя самых разных людей. Их следует выявить всех, чтобы на допросах вызвать его на откровенность.
— Мне трудно возражать против этого, товарищ полковник, — ответил Миронов. — Я действительно знаком не со всеми материалами, которыми вы располагаете.
— Сделаем так, — предложил полковник, — сегодня мы с вами проработаем все материалы и тогда уже решим относительно ареста Спиридонова.
Миронов согласился. Весь день и вечер были посвящены выяснению деятельности Спиридонова в Закарпатье. Просмотренные материалы укрепили Миронова в его мнении, что Спиридонова следует немедленно арестовать. В отличие от местных товарищей, которые считали, что Спиридонов — центр целой сети или группы, Миронов был уверен, что Спиридонов лишь звено в цепи, созданной Соколовым. Поэтому он настоял на том, что завтра утром Спиридонов будет доставлен в управление. Миронов спешил приступить к допросу, так как был убежден, что за Спиридоновым стоит фигура покрупнее — сам Соколов.
Но на следующее утро события приняли неожиданный оборот.
В субботу в ресторане за городом собралось большое общество. Это были люди разных профессий: художники, адвокаты, работники торговли, врачи… Все присутствующие, за исключением нескольких компаний, явно приезжих, были знакомы. Разговаривали между собой громко, смеялись. А когда оркестр заиграл «Черемшину», все запели. В это время в зал вошла красивая женщина в вечернем платье, а следом за ней двое мужчин. Один — темноволосый, худощавый, другой, крепкий рослый с голубыми глазами, — Спиридонов. У него было немолодое лицо с жестким и решительным выражением. Все трое прошли, раскланиваясь, между столиками и сели неподалеку от оркестра.
По тому, как охотно помчался к столику вновь прибывших официант, стало ясно, что Спиридонов и оба его спутника тут известны. И известны с сомнительной стороны. Это было заметно по взглядам и усмешкам мужчин после того, как они раскланялись со Спиридоновым.
Оркестр заиграл летку-енку. Зал пришел в движение. Женщины и их партнеры устремились к месту для танцев, Отплясывал и Спиридонов, держа за талию высокую даму. Изредка склоняясь к плечу партнерши, он что-то нашептывал ей на ухо.
— Кто эта женщина? — спросил один сотрудник другого, тоже наблюдавшего за Спиридоновым.
— Жена Ласло Ковача, — и тот кивнул на тонкого темноволосого человека.
— И часто Спиридонов появляется в их обществе?
— Часто.
— Он женат?
— Да. Но жена живет где-то в Поволжье. Приезжает изредка.
— Разведен?
— Нет.
— А какое у него образование?
— После войны окончил строительный институт. Работал в Сибири. Потом перешел в торговую сеть.
— И что же это за троица?
— Ковач когда-то служил в хортистской армии. Сдался в плен в конце сорок четвертого года. Сам он местный и после войны остался здесь. Работал на почтамте, затем перешел на трикотажную фабрику, окончил какие-то курсы. Теперь работает на фабрике технологом.
— Хорошо работает?
— Жалоб нет. Года три назад стал появляться в обществе Спиридонова. Что их связывает, пока неизвестно.
Танец кончился. Спиридонов подвел к столику свою даму, и скоро все трое уже беседовали о чем-то. Веселье в зале продолжалось и даже нарастало. Сотрудник, поглядывая на Спиридонова, обратил внимание на его нервное состояние. Иногда посреди разговора Спиридонов вдруг оглядывался и смотрел на кого-нибудь из присутствующих, и каждый раз в тот самый момент, когда разговор шел, видимо, о нем, так как взгляды собеседников были устремлены в его сторону.
— Очень нервный, — поделился своим мнением сотрудник.
— Да, я тоже заметил. Напоминает игрока, пошедшего с последней карты.
— Узнать бы, какой банк он хочет сорвать.
В этот момент сидевший к ним боком Спиридонов оглянулся, и глаза одного из сотрудников встретились с его напряженным взглядом.
Заиграли «коло». Сразу же образовался большой круг танцующих. Танцевала и мадам Ковач. А тем временем Спиридонов и ее муж тихо говорили, склонив друг к другу головы.
При возвращении из ресторана случилось непредвиденное. На дороге произошла авария. Следовавшие на большой скорости за «москвичом» Спиридонова сотрудники зацепили вынырнувший им навстречу автобус. Жертв не было, но машина сломалась. Пока радировали в управление, пока прибыла замена, спиридоновский «москвич» исчез. До утра шли поиски, но безуспешно.
Утром Миронов узнал о случившемся. Он задумался над тем, что могло заставить Спиридонова сбежать, а то, что он сбежал, у Миронова не вызывало сомнений, хотя сотрудники, участвующие в наблюдении за Спиридоновым, считали, что он едва ли мог их заметить. Миронов решил пока не заниматься выяснением причин исчезновения Спиридонова, это дело он поручил майору Яковенко, а сам, переговорив с начальником управления, попросил санкции на обыск квартиры Спиридонова. Санкция на обыск была получена.
Миронов отправился на квартиру Спиридонова, там уже находился Яковенко. В прихожей сидели две женщины — понятые. Трое сотрудников аккуратно осматривали вещи и книги. Миронов окинул квартиру взглядом: он любил сразу составить первое впечатление. Это была старая трехкомнатная большая квартира с высокими потолками и огромными окнами. Последняя комната с альковом служила спальней, в ней стояла старинная лакированная кровать. По стенам шли стеллажи, на которых стояли книги со старыми, ветхими корешками. Современных книг не было. Книги были на двух языках — русском и английском. В выдвижном шкафу висело несколько костюмов, зимнее пальто. В старом лакированном шифоньере висели нейлоновые сорочки, льняные рубашки, пуловеры, несколько красивых платьев с бирками французских фирм.
На ночном столике лежала книга. Миронов раскрыл ее. Это было дореволюционное издание Пшибышевского. В другой комнате было просторнее. Вещей мало. Вдоль стен прогибались под тяжестью книг стеллажи. Яковенко стоял у столика-бюро, сделанного в начале девятнадцатого века, и рассматривал ворох бумаг, извлеченных из его ящиков.
— Что там? — спросил Миронов.
— Какие-то накладные без названия товаров и печати.
Миронов продолжал осмотр. Квартира эта была своеобразна. Свечи в высоких шандалах стояли на круглом столе, висели они и в подсвечниках, прикрепленных к стене. Вдоль витражей в двух углах стояли гнутые резные кресла с красными парусиновыми спинками.
— Ну что вы скажете на это, Прокопий Семенович? — спросил Миронов, указывая на обстановку комнаты.
— Умел жить человек, — чуть насмешливо ответил Яковенко. — Вы загляните в ванную.
В ванной комнате на полке лежали в большом количестве самые различные кремы, лосьоны, пасты…
Миронов, несколько озадаченный, вышел в прихожую. Женщины-понятые сидели, тихо переговариваясь.
— Сейчас мы составим протокол, — обратился к ним Миронов, — и отпустим вас. Шумно жил ваш сосед?
— Нет, не очень, — сказала одна, — иногда только заведет проигрыватель, он у него очень мощный. Но только до одиннадцати.
— А зачем йому туточки веселье разводить, — вмешалась вторая, — вин знав, дэ йому гулять можно.
— А где же?
— А на даче.
— У него была дача?
— А шо вон мало зарабатывал?
Миронов помолчал, обдумывая это сообщение.
— Что он был за человек? — спросил он соседок.
— Та шо за людина, — ответила словоохотливая темноволосая украинка, — мы ж того и нэ спийзнали: здравствуйте та прощайте. Вин размовляты не любил.
— Вы с этим согласны? — спросил Миронов вторую женщину.
— Да, — ответила она коротко.
— Скажите, а кто к нему ходил из знакомых?
— Та многие ходили, — сказала темноволосая, — а больше усих мадам Ковач.
Обе женщины опустили глаза, пряча в губах мгновенную улыбку.
— Она что же, по делу? — спросил Миронов.
— А як же, — усмехнулась украинка, — у такой гарной жинки шоб не було дила до такого человика?…
Вошел Яковенко.
— Заканчиваем протокол, — сообщил он.
Миронов вышел на лестницу, спустился к машине и через несколько минут был в управлении.
Он зашел к сотруднику, который допрашивал Ковача.
— Скажите, вы давно имеете дело со Спиридоновым?
Ковач, невысокий, худощавый, смотрел на него спокойно.
— Познакомились три года назад. Спиридонов очень веселый, умеет развлечь. Ездили с ним по субботам, воскресеньям за город.
— Никаких деловых интересов, которые бы вас с ним связывали, между вами не было?
— Нет, — ответил Ковач.
Он говорил по-русски легко и правильно, с чуть заметным пришепетыванием.
— Могли бы вы нам сообщить что-либо о характере Спиридонова?
— О характере?
— Да. Каков он бывал с людьми? Вспыльчив? Спокоен? Груб? Выдержан?
— А, это… Он бывал разным. Больше выдержанным. Но мог и сорваться. Вообще он очень воспитанный и начитанный человек. Хорошо знал английский язык. Читал на нем. Он ведь сын священника. Интеллигент…
— Так, — произнес сотрудник. — А кто еще бывал на его вечеринках?
— На ве-че-рин-ках, — с трудом повторил Ковач, — все. Весь город. И художники и бухгалтеры. Все.
— Кто был близок со Спиридоновым?
— Не знаю. Кажется, никто.
Миронов рассматривал сидящего перед ним человека. Тот был вежлив, сдержан, спокоен. А между тем именно он мог дать наиболее подробные сведения о Спиридонове. Последние три года Спиридонов появлялся в общественных местах почти всегда в сопровождении Ковача и его супруги. Да, Ковач и его жена очень подозрительны. Но улик против них пока нет.
Сотрудник повернулся к Миронову:
— У вас нет вопросов, товарищ майор?
Ковач внимательным взглядом посмотрел на Миронова, запомнил его чин. Миронов, наблюдая за ним, улыбнулся.
— Нет, у меня пока нет вопросов. Но, возможно, будут позже. Прошу прощения, гражданин Ковач, что вас потревожили.
Ковач внезапно изменился в лице. Хотел что-то сказать, но губы у него дрогнули, он встал, раскланялся и вышел.
Миронов прошел в отведенный ему кабинет. Пока ничего обнадеживающего не было. Место, где скрывался Спиридонов, не обнаружили. По всему краю шли поиски.
Позвонил телефон. Миронов взял трубку.
— Товарищ майор, синий «москвич» с закарпатскими опознавательными знаками обнаружен в Мукачеве. Хозяина нет. По сообщению жителей, стоит с ночи.
— Выясните все обстоятельства. Попытайтесь обнаружить следы тех, кто оставил его там.
— Попробуем, товарищ майор.
Миронов позвонил к сотруднику, который допрашивал Ковача.
— Гражданку Ковач вы вызвали на допрос?
— Она у меня. Будете присутствовать, товарищ майор?
— Да.
Он положил трубку и спустился вниз. В управлении чувствовалась напряженная работа, беспрерывно звонили телефоны, по коридорам проходили озабоченные сотрудники.
— Приглашайте, — сказал Миронов, обращаясь к сотруднику.
Вошла Ковач. Высокая, стройная женщина.
— Я вам понадобилась по важным делам? — спросила она, глядя на Миронова большими темными глазами.
«Красивая, — отметил Миронов, — и отлично это знает».
— Скажите, Юлика… — Сотрудник подождал, пока она подскажет отчество.
— Лайощевна, — улыбнулась она, — но можете звать попросту Юликой…
— Скажите, Юлика Лайощевна, в каких вы отношениях были со Спиридоновым?
— Френдс, — произнесла она и перевела: — Мы были друзьями.
— Близкими?
— Да.
— Вы приходили к нему на квартиру?
— Да, приходила. Мы были друзьями.
— Муж знал об этом?
— Да.
— Чем занимался Спиридонов кроме своей основной работы?
— Читал. Встречался со знакомыми.
— Не казалось ли вам, что кроме основной работы, Спиридонов занимался и другими делами?
— Нет, я не знаю… Он был такой галантный… Когда к нему приходили гости, он оставлял все. Вы меня извините, но до встречи со Спиридоновым я думала, что среди русских нет джентльменов, теперь я уверена в обратном.
Миронова удивило, с какой легкостью эта женщина, связанная с преступником, переводит разговор на светскую болтовню.
— Простите, Юлика Лайощевна, — сказал сотрудник, взглянув на посетительницу, — меня интересует другое… — Он помедлил.
Женщина поощряюще улыбнулась.
— Пожалуйста, разве я еще не доказала готовность ответить на все вопросы? — произнесла она, чуть картавя слова.
— Какие отношения связывали вас со Спиридоновым? Она наморщила лоб и заметно побледнела.
— Но мой муж дружит со Спиридоновым.
— А вы?
— Я тоже испытываю к нему дружеские чувства.
Сотрудник и Миронов молчали. Она побледнела еще больше, улыбка в темных глазах исчезла.
— Как вы думаете, какими мотивами продиктовано бегство Спиридонова?
— Ка-кими мотивами? Но разве он сбежал?
— Вы об этом не знаете?
— Нет. Он завез нас домой, простился и уехал.
— Мадам Ковач, вам нечего больше сказать?
— Нет, не знаю даже о чем…
— Скажите, когда вы вчера простились со Спиридоновым?
— Но… Он отвез нас домой. И мы простились.
— Он ничего не говорил вам о том, что собирается куда-то ехать?
— Ничего. Простился, и все.
— А ваш муж? Он одновременно с вами вернулся домой? Мадам Ковач быстро и настороженно оглядела обоих.
— Да, конечно. Мы ушли, а он уехал.
— Очень хорошо. У меня к вам последний вопрос. Скажите, Спиридонов был аккуратным человеком?
— О нет, — воскликнула она, — какая там аккуратность! И знаете, — сказала она, перебивая себя, — он вообще был очень странным. Я не хотела этого говорить, но раз вы интересуетесь…
— В чем заключалась его странность?
— Он никому не верил, — сказала она поспешно. — Я даже думаю, он не совсем нормален. Ему все время казалось, что за ним следят.
— Кто следит?
— Я не знаю. Но ему всегда казалось…
Миронов опустил глаза. Дорохова пыталась сделать ненормальным своего мужа, теперь эта дама хочет то же самое обвинение возвести на своего возлюбленного. Быть сумасшедшим приличнее, чем преступником? Так, что ли? Сотрудник уже прощался с супругой Ковача.
— Вполне возможно, — говорил он, — вы нам еще понадобитесь в ближайшее время. Надеюсь, это вас не затруднит?
— О нет, конечно. Я согласна, ~ сказала мадам Ковач, вставая.
В последние минуты допроса лицо ее сильно осунулось. Миронов заметил, как болезненно она и ее муж восприняли сообщение, что их вызовут вновь. По этому поводу у него были некоторые предположения, но он старался действовать по принципу Скворецкого: главное, знать, а не гадать.
Миронов поднялся к себе в кабинет.
Из Мукачева снова позвонили:
— Ночной сторож магазина видел водителя «москвича». По его рассказу, это был черноволосый, худощавый человек, в темном костюме.
Миронов усмехнулся: «Ах вот как! Теперь картина начинала проясняться. Значит, „москвич“ вел не Спиридонов, а кто-то другой. Похоже, что Ковач».
Заглянул Яковенко:
— На даче ничего особенного не обнаружено, кроме накладных. Товар не обозначен.
— Прокопий Семенович, не могли бы вы выяснить, для чего они нужны, эти накладные? — попросил Миронов. — Поговорите с сотрудниками ОБХСС.
Яковенко пообещал это сделать и вышел.
Миронов начал обдумывать картину деятельности Спиридонова в целом. Такой человек, как Спиридонов, в таком небольшом городе мог оказывать Оборотню большие услуги. Здесь все между собой знакомы. Он мог быть вхож в любой круг. Все дела области могли быть ему известны. А область пограничная.
Но если он работал на чужую разведку, это исключает уголовную сторону его деятельности. Агент должен быть предельно осторожен. Спиридонов же жил широко и явно не по средствам, а это не могло не вызвать подозрений. Миронов позвонил в ОБХСС:
— Здравствуйте, говорит майор КГБ Миронов.
— А у нас тут уже есть один ваш майор, — ответил ему веселый голос, — вы вторым будете.
— Согласен, — сказал Миронов, — попросите, пожалуйста, моего коллегу.
Подошел Яковенко:
— Я слушаю, Андрей Иванович.
— Прокопий Семенович, заинтересуйте ОБХСС нашим теперешним объектом. На мой взгляд, его дела больше идут по их линии, чем по нашей.
— Они уже заинтересовались им, Андрей Иванович. Говорят, что они и сами уже выходили на какой-то тайный синдикат.
— Значит, будем работать вместе?
— Они согласны, Андрей Иванович.
— Отлично.
Миронов решил еще раз позвонить пограничникам. Первый раз он связался с ними немедленно после бегства Спиридонова. Пограничники заверили его, что наша граница перекрыта, а со стороны словаков, румын, поляков и венгров тоже приняты меры. Если Спиридонов попытается перейти границу, его обнаружат наши пограничники или товарищи из дружественных стран.
Вечером, миновав узкие улицы центра, Миронов вошел в каменный зацементированный двор, поднялся по винтовой лестнице и позвонил в квартиру Спиридонова.
Дверь открыл сотрудник.
— Проходите, товарищ майор, — сказал он.
Миронов вошел в прихожую. Второй сотрудник сидел в гостиной и при свече читал книгу; окна были зашторены. Миронов прошел по всем комнатам. Еще раз перебрал книги на стеллаже.
— Вы книги внимательно просматривали? — спросил Миронов.
— Все осмотрели, товарищ майор. Кое-что нашли.
Сотрудник подвинул в сторону Миронова ворох бумаг на столе.
Майор подошел. Это были опять накладные, старые, выцветшие, заверенные печатями. В графе «товар» проставлено наименование: «чулки фасонные». Несколько зеленых долларовых бумажек лежало отдельно.
— Это тоже в книгах?
— Тоже, товарищ майор.
Вдруг сотрудники насторожились. Миронов удивленно взглянул на них.
В дверной щели чуть слышно поворачивался ключ. Все трое на цыпочках приблизились к двери. Ключ повернулся, кто-то рванул дверь. Но ее держала запретная щеколда. Тотчас раздались торопливые шаги, и железо винтовой лестницы загремело под каблуками.
— За ним! — Миронов распахнул дверь.
Сотрудники, обгоняя друг друга, понеслись вниз по лестнице. Миронов следил за ними сверху. Темная фигура мелькнула во дворе и тут же исчезла в арке ворот. Через минуту пронеслись по двору сотрудники.
Миронов ждал. Даже отсюда, сверху, слышно было щелканье ботинок по асфальту. Потом все стихло… Миронов вошел в комнаты, нашел фонарик-жужжалку и осветил им лестничную площадку.
На витом железе пола ничего не было. Ни предметов, ни следов.
«Неужели это был он сам? — размышлял Миронов. Нет, фигура была женская, он видел ее один миг, но довольно отчетливо. — Мадам Ковач? Но зачем? Да и она ли? Сколько людей знали Спиридонова? Десятки, сотни… Мало ли среди них подручных!»
Миронов притворил дверь и стал прохаживаться по комнатам. Скоро вернулись сотрудники. Вид у них был растерянный.
— Исчез он, товарищ майор.
— Кто это был: мужчина или женщина?
— Вроде бы мужчина. Женщина так быстро не удерет.
— Да кто угодно мог быть. Мы по лестнице, а он уже по двору, мы по двору, а он уже по улице. А улицы-то тут — лабиринт, — мрачно дополнил второй сотрудник.
— Ладно, — сказал Миронов, — садитесь тут и уж смотрите в оба.
«А ведь он… или она — это пока неизвестно — недаром сюда приходили, — размышлял Миронов. — Разгадка по крайней мере одного секрета Спиридонова где-то тут рядом». Он снова обошел все стеллажи, поочередно нажимая на полки. Он знал, что иногда тайники вделываются в такие вот книжные галереи. Но сколько ни нажимал, никаких тайных ящичков не обнаруживалось. Тогда он попросил сотрудников помочь ему, снял в гостиной весь верхний ряд полок и начал простукивать стены. Звук был однообразный. А когда стали снимать средний ряд, оказалось, что в одном месте полки расходятся, образуя словно дверцы в стене. Майор постучал. Звук выдавал другой материал, не дерево. Он обвел взглядом ровную поверхность стены. Ничего, кроме небольшого гвоздя с плоской сплющенной шляпкой. На этот гвоздь что-то вешали, подумал Миронов и дернул его. Гвоздь не поддался. Он взял его за шляпку и повернул. Гвоздь повернулся. Он повернул еще раз, и медленно открылась небольшая дверца, вмурованная в стену. Сейф.
Внутри было почти пусто. Миронов просунул руку и, коснувшись стенки сейфа, выгреб несколько тонких пачек банкнотов, чешские кроны, польские злотые. Под рукой что-то прошуршало. Он попросил фонарь и осветил внутренность сейфа. Она была выложена глянцевитыми листами. Он извлек их. Это были фотографии мадам Ковач.
«Так, — подумал он, — на сегодня достаточно».
Утром стали приходить вести. На вокзале человека, похожего на Спиридонова, не обнаружили. По сообщению проводников, на поезда, проходившие ночью, человек, похожий на Спиридонова, не садился.
ОБХСС сообщило, что накладные без наименования товаров им уже попадались при раскрытии одного крайне запутанного дела. Похоже, что в городе действует подпольный синдикат по распространению товаров. И не контрабандных, а отечественных.
Миронов обсудил с Яковенко имеющиеся новости.
— Надо снова допрашивать Ковачей, — посоветовал Яковенко. — Теперь ясно, что они были связаны со Спиридоновым гораздо ближе, чем пытались доказать. Кроме того, этот ночной визит…
— Я тоже считаю, что пришла пора поговорить с ними более серьезно. Для этого у нас есть кое-какие доказательства. Да и других путей к отысканию Спиридонова, кроме как через Ковачей, пока нет.
Первой была вызвана мадам Ковач. На этот раз она была встревожена, хотя и пыталась это скрыть.
— Гражданка Ковач, — сказал Миронов, — для того, чтобы нам перейти к делу, я должен попытаться выяснить следующее: в каких отношениях вы были со Спиридоновым.
— Но я уже говорила вашему сотруднику… В дружеских.
— И только?
Миронов вынул из сейфа фотографии и положил их лицевой стороной на стол.
— У нас есть доказательства несколько иных отношений…
Ковач смотрела на фотографии, лежащие вверх оборотной стороной.
Миронов спрятал фотографии в сейф. Нет, он не станет их применять.
— Что там было? — спросила мадам Ковач.
— Вы знаете, что там было, — сказал он, — но об этом не будем. У меня вот какой вопрос к вам. Откуда у Спиридонова были деньги?
— Но я не знаю! — закричала она. — Я не могу знать! У него всегда были деньги… Муж имел с ним какие-то дела. Я этим не интересовалась. Он мне… — она помедлила, — он очень мне нравился. Потому что… Он жил безрассудно. Он такой смелый…
— Кто еще был дружен со Спиридоновым?
— Я не знаю. Больше всего он дружил с мужем.
— Что их связывало?
— Я не знаю. Они симпатизировали друг другу.
— И только?
— Но… может быть, у них были совместные дела. Они часто уезжали куда-то.
— Вы не знаете куда?
— Нет. Я никогда не вмешиваюсь в дела мужчин.
Миронов посмотрел на нее. Она уже успокоилась и отвечала не задумываясь.
— Юлика Лайощевна, где вы были вчера приблизительно от пятнадцати минут двенадцатого до половины двенадцатого?
Вот теперь она была испугана. Веки ее часто вздрагивали.
— Я… была дома.
— А ваш муж?
— Он… Тоже был дома.
— Ладно, — сказал Миронов, — пока можете быть свободны.
После ее ухода он попросил пригласить Ковача.
Через несколько минут Ковач, беспокойно переводя взгляд с одного предмета на другой, сидел за столом напротив майора.
— Гражданин Ковач, скажите, в каких отношениях находились ваша жена и Спиридонов?
Ковач вздрогнул.
— Не понимаю вас.
— У нас есть некоторые доказательства, что отношения между вашим приятелем и вашей женой были более чем дружественные.
— Вы не смеете! — крикнул Ковач.
— Я не сообщал бы вам этого, если бы не считал, что Спиридонов обманывал и вас, и вашу жену, и вообще всех своих друзей. Он не тот человек, за которого выдавал себя все это время.
Ковач, белый от волнения, смотрел на Миронова.
— Гражданин Ковач, — помолчав, сказал Миронов, — я обращаюсь к вам как к разумному человеку. У вас есть еще возможность облегчить свою участь, если вы сообщите сейчас все о вашей совместной деятельности со Спиридоновым.
— Но какая деятельность? — спросил Ковач, а потом тихо добавил: — Кто вам сообщил о моей жене и Спиридонове?
Миронов взглянул на сейф, где лежали фотографии. На минуту мелькнуло искушение показать их. Но этика взбунтовалась: нет, он так не поступит.
— Ковач, я имею доказательства. Но вам будет больно узнать их.
Ковач приложил ладонь к глазам и несколько минут сидел молча. Потом начал говорить.
— Это она, — сказал он хрипло, — все это она, Юли-ка! Если бы не она, я никогда не связался бы с этим мерзавцем… Он-то этого очень хотел. Он знал, что я воевал против вас в сорок третьем году и сдался в сорок четвертом. Он думал, что я до сих пор антисоветчик… Но если бы не она… Я, конечно, знал, что он ей нравится, он всем нравился, этот авантюрист! Нашим дамам только покажи такого лихача… Он мне несколько раз намекал, что мы можем делать разные гешефты… Я не шел на это. Наконец она уговорила меня пригласить его к нам в дом. Скоро он стал другом семьи. Я не был слеп. Чувствовал, что между ними что-то есть, но мне казалось, что в отношении меня он должен быть порядочным человеком. И потом, я боялся… Я очень любил Юлику, и мне казалось, что откажи я в чем-нибудь Спиридонову, она уйдет с ним… И вот я влез в этот грязный омут. Он заставил меня заняться выработкой дефицитных сверхплановых чулок…
— Поподробнее, — попросил Миронов.
— В некоторых цехах были работницы, которые работали на меня сверх плана. Их продукция не входила в норму. За это я должен был им платить по десять копеек с пары. Иногда они вырабатывали тысячи пар чулок. По накладным я передавал их Спиридонову, а он сбывал налево. В нашем городе или за его пределами. У него было много возможностей.
— Зачем надо было оформлять продукцию документами?
— Потому что были люди непосвященные: грузчики, продавцы и так далее. Поэтому наши чулки завозили, грузили и оформляли официально, но в план магазина, как и в план нашего комбината, они не входили.
— Подпольный синдикат. Понятно. Скажите, а откуда у Спиридонова валюта?
— Он имел операции с некоторыми людьми, которые ездили в отпуск к родственникам в Чехословакию, Венгрию или Польшу. Кроме того, он связывался с людьми, которые уезжали в туристические путешествия в западные страны. Всех этих дел я не знаю. Он никого в них не посвящал.
— Кто еще был связан со Спиридоновым?
— Я этого не знаю. У меня на комбинате было несколько человек, я могу назвать их имена. Его дел я не знаю.
— Где вы были ночью после ресторана?
— Я ездил в Мукачево.
— Зачем?
— Спиридонов в ресторане сказал мне, что ему надо на несколько дней уехать. И заставил меня отвезти его автомобиль в Мукачево. Я спрашивал зачем, но он ничего мне не объяснил.
— Вы ездили один?
— Да…
— Это все, что можете сообщить?
— Скажите, меня посадят?
— Это решит суд.
Ковач, сгорбленный, постаревший, направился к двери. Но остановился.
— Да зачем я скрываю! Этот человек обманывал меня… вовлек в авантюру, а я его щажу… Гражданин следователь, я довез его до Берегова. Из дома он захватил лишь саквояж и переоделся в куртку. В Берегове высадил его на окраине, а сам по приказу поехал в Мукачево.
— Спасибо, Ковач, можете идти. Позвонил Яковенко.
— Из ГАИ сообщают: синий «москвич» с местным номером 12–97 видели ночью в Берегове.
— Отлично, что еще видели?
— За рулем сидел один человек.
— Из города на Мукачево надо обязательно проезжать через Берегово?
— Нет. Надо свернуть с пути.
— Следует начать поиски Спиридонова в Берегове.
— Попробуем.
После обеда Миронов подошел к окну своего номера. Гостиница была расположена на площади, и отсюда далеко были видны крыши домов, купола костелов и за рекой высокие контуры новых зданий. Площадь называлась Театральной. Через нее от узкого мостика, соединявшего старый и новый город, непрерывным потоком текли люди. С утра до вечера здесь толкалась молодежь, сидели за узкими прилавками крестьяне, прогуливались офицеры.
Город нравился Миронову, но в последнее время он был так занят, так загружен делами и в особенности предположениями и догадками, что ему не удалось как следует присмотреться к городской жизни. Он подумал было о том, чтобы сходить в театр, но потом пришел к выводу, что не имеет на это права. Сейчас все должно быть подчинено поискам Спиридонова. А поиски были нелегкие. Они велись в необычном месте — четыре границы лежали в непосредственной близости друг от друга. Правда, пограничники заверили, что с товарищами из социалистических стран имеется прямой контакт. Но граница всегда опасна.
Спиридонов мог уйти и во внутренние области нашей страны. Обнаружить это тоже было не просто. Майор Яковенко уже предупредил управление городов, где когда-то проживал Спиридонов. Однако за годы, проведенные в Закарпатье, Спиридонов завязал знакомства с сотнями людей. Поэтому взять на учет всех его знакомых было чрезвычайно трудно.
Позвонил телефон.
— Андрей Иванович, — сказал Яковенко, — есть сообщение из Берегова.
— Слушаю, Прокопий Семенович.
— Утром на автостанции милиционер видел человека, по приметам похожего на Спиридонова. Задержать его не успел, тот быстро исчез. По тому, как он разговаривал с шоферами, милиционер пришел к выводу, что он собирается в город.
— Что-то не похоже на Спиридонова. Знает, что его здесь ищут, и едет в самое пекло.
— Это в его духе, — сказал Яковенко, — по характеру он авантюрист, острые ощущения ему по нраву.
— Но не в такой же момент…
— Но ведь он и не знает о том, какой момент.
— В городе все в готовности?
— Да, тут у нас все в порядке. Но вполне возможно, что слух ложный.
— Согласен. Однако осторожность не мешает.
— У меня к вам еще одно дело, Андрей Иванович. Вы отдохнуть успели?
— О чем вы, Прокопий Семенович? Какой сейчас может быть отдых?
— У нас товарищи из ОБХСС, они очень рекомендуют заняться выяснением отношений Спиридонова с одной девушкой.
— Я сейчас буду, Прокопий Семенович.
— Ждем.
Капитан из ОБХСС говорил дельные и интересные вещи.
— Я, товарищи, еще и раньше интересовался Спиридоновым. Действовал он хитро, но концы в воду не всегда спрячешь. До нас кое-что доходило. А теперь, когда вы передали нам дело Ковача, вскрывается невероятное — целый подпольный синдикат.
— Вы Ковача взяли?
— Нет, допросили и отпустили. Пока идет следствие. За это вам спасибо, но и мы вам кое-что припасли. Насколько я понимаю, вы сейчас выясняете круг знакомств Спиридонова?
— Да, — подтвердил Миронов.
— Я бы советовал вам заняться Иреной Биллинг.
— А в чем там дело?
— Ирена Биллинг из буржуазной семьи. С установлением нашей власти родители ее лишились капитала. Понятия в семье сразу не могли измениться. Так что можно представить ее мировоззрение. После смерти родителей она пошла работать. Директором магазина, в котором она работала, был Спиридонов. Если вы заметили, женщины на Спиридонова имели большое влияние. Короче говоря, уже несколько месяцев Ирена и Спиридонов близко знакомы. Нам об этом рассказали люди из магазина. Я думаю, вам нужно с ней поговорить. Она лучше других может рассказать, куда скрылся Спиридонов. По-моему, она в курсе всех его дел.
— А мадам Ковач? — спросил Яковенко.
— Всех хитросплетений я не знаю, — ответил капитан, — но Спиридонов к девушке относился с таким интересом, как ни к одной своей знакомой.
— Спасибо, капитан, — поблагодарил Миронов, — очень вовремя помогли нам.
— Одно дело делаем, — ответил капитан и вышел.
Миронов посмотрел на Яковенко:
— Надо бы проверить, насколько милиционер из Берегова запомнил Спиридонова.
— Я звонил туда, просил товарищей показать ему несколько фотографий и среди них Спиридонова в спортивном костюме. Из тех фотографий, что нашли у него дома. Так что скоро выясним.
— Вы, Прокопий Семенович, на расстоянии мысли читаете?
— Просто по одному методу нас с вами готовили, — улыбнулся Яковенко.
— Забыл я у капитана из ОБХСС спросить: не они ли спугнули Спиридонова?
— Я спрашивал, — Яковенко подвинул какую-то бумагу, — вот здесь зафиксировано. Днем к Спиридонову приходил сотрудник ОБХСС по делу о продаже контрабандных товаров. Они взяли несколько человек, которые привезли из-за границы от родственников разные товары. Здесь они начали их сбывать. Оказалось, что у них был заказчик. Подозрение пало на Спиридонова.
— Ясно. Они и спугнули.
— Скорее всего. Как агент, Спиридонов не слишком хороший выбор резидента.
— Да. Заниматься уголовными делами… Но мы еще не знаем, агент ли он. Знаем только, что предатель. Хотя, конечно, Оборотень не выпустил бы его из-под своего наблюдения, раз когда-то завербовал его. Кстати, меня уже не удивляет, что Оборотень имеет дело с подозрительными личностями. При нем был телохранитель, Ярцев, тоже из уголовников…
— Видно, других-то нет.
Позвонил телефон.
Яковенко выслушал сообщение, поблагодарил и повесил трубку.
— Проверили донесение милиционера. Среди фотографий, которые ему показали, Спиридонова не нашел. Придется его донесение не принимать во внимание.
— Придется, хотя и жаль, — сказал Миронов.
Он задумчиво перелистывал журнал, лежащий на столе.
— Меня вот что интересует: какие мотивы были у Спиридонова заниматься всеми этими делами?
— И уголовными?
— Да. Об остальных мы пока судить не можем.
— Авантюрист, хотел жить широко, с размахом.
— Возможно. Что-то в нем есть от игрока.
— Да, я тоже подумал, когда читал сообщение о его последнем посещении ресторана. Любил он славу, шум, блеск. Хотел быть в центре внимания…
— Должно быть, слабая душонка. Соколову сразу продался в спецлагере.
— Тут возможна и идеологическая подкладка. Был скрытым врагом.
— Не исключено и это.
В разговорах незаметно бежало время. Опять зазвонил телефон. Миронов снял трубку. Из Берегова сообщали:
— Нашли человека, у которого по приезде ночью был Спиридонов. Это продавец из универмага. Он утверждает, что ничего не знает о Спиридонове плохого. Познакомились они год назад, когда тот приезжал в командировку в город. Спиридонов ушел от него утром. Куда, не сообщил. Сказал только, что по делам. Одет в спортивный костюм серо-зеленого цвета. На голове кепи. Проверяем дороги.
— Попросите работников ГАИ особое внимание обратить на дорогу, ведущую к границе.
К утру свежих сведений не прибавилось, хотя работа велась напряженная. Яковенко выяснял круг знакомств Спиридонова. В Берегово уехала оперативная группа.
В середине дня Миронову позвонил Яковенко:
— Андрей Иванович, я тут кое-что интересное обнаружил. Вы не зайдете ко мне?
Миронов попросил дежурного переключать звонки на кабинет Яковенко и пошел к нему.
Перед Яковенко сидела Ирена Биллинг — хрупкая светловолосая девушка. Ее испуганные глаза непонимающе глядели на майора. Миронов сел сбоку.
— Итак, вы познакомились с ним год назад? — спрашивал Яковенко.
— Да, после смерти мамы, — объясняла девушка, — мы с братом остались совсем одни, я только что кончила школу. Хотела идти в университет на дневное отделение. Но пришлось устроиться на работу.
— Каким образом вы познакомились со Спиридоновым?
— Однажды после работы я сидела за прилавком и думала, что мне делать: у мамы оказались большие долги. Кроме того, тетя Сусанна претендовала на часть нашего дома. Я в этих делах ничего не понимала, а брат был маленьким. Подошел директор. Он всегда был вежливый, и в магазине к нему хорошо относились. Он спросил, почему я задумалась. Я сначала не хотела говорить, а потом все рассказала. Он сразу предложил помочь. Дал денег. Я отказывалась. Но он сказал, что для него это пустяк. Я взяла. Мы рассчитались с долгами.
Девушка покраснела и замолчала.
— Продолжайте, — попросил Яковенко.
— Директор обращался ко мне только по работе. В конце концов я не выдержала и спросила его: когда он хочет получить долг. Он засмеялся и сказал, что даже не помнит, о чем я говорю. Он пришел к нам домой, шутил, смеялся, подружился с моим братом. Брат теперь уже в восьмом классе. Он его очень любит.
— С тех пор он часто приходил к вам?
— Да, — подтвердила она, — часто.
— Скажите, он дарил вам что-нибудь?
Девушка снова покраснела.
— Дарил, — сказала она.
— Часто?
— Раза два в неделю.
— Что именно?
— Духи, чулки… Костюм… И брату тоже…
— Скажите, откуда он брал деньги на подарки?
— Он был состоятельный человек.
— Однако не из зарплаты же завмага? Не хватило бы и трех таких зарплат, чтобы так часто приносить подарки. Какие духи он вам дарил?
— Разные… «Вильсмага» и другие…
— Эти духи продаются в наших магазинах?
— Нет. Это заграничные духи.
— Вы не спрашивали, откуда он берет заграничные товары.
— Нет.
— А сами вы думали об этом?
— Но в городе всегда можно достать заграничные вещи.
— У кого же?
— Многие имеют родственников за рубежом. Они высылают.
— Что вы думали об источнике доходов Спиридонова?
— Я не знаю.
— Но вы не могли же просто так брать подарки! А вдруг они разоряют человека…
— О нет!
— Значит, вы знали, что Спиридонов имеет деньги? Откуда?
— Я только догадывалась… Мне казалось, что он связан с людьми, которые торгуют такими товарами…
— Скажите, а не приводил ли он к вам друзей?
— Нет. Его друзья обо мне даже не знали. Он иногда ездил в своей машине с этими Ковачами… Я знаю мадам Ковач. У нее было много знакомых мужчин, но между Спиридоновым и ею ничего не было. Он не такой.
Яковенко и Миронов переглянулись. Девушка заметила это.
— Он мне сам говорил, — сказала она, повышая голос.
— Что вы знаете о будущих планах Спиридонова?
— Не знаю. В среду он сам скажет.
— Вы его видели на этой неделе?
— Нет. В магазине сказали, что он в командировке…
— Значит, он будет у вас в среду?
— Он так сказал…
— Не могли бы вы вспомнить, Ирена, какие разговоры вел с вами Спиридонов?
— Мы не говорили о политике.
— А о чем вы говорили?
Девушка покраснела.
— Он обещал на мне жениться, если все пойдет как надо.
— А как именно?
— В следующем году мы должны были поехать в Польшу. У меня там родственники. Я могла бы остаться там, и тогда он женился бы на мне.
— И жили бы в Польше?
— Да.
— А брат?
— Мы бы взяли его.
— Так вот, Ирена, чтобы ваше будущее и будущее вашего брата было в безопасности, мы просим вас: сообщите нам немедленно, если увидите Спиридонова. Вы слышите, Ирена?
— Слышу, — почти прошептала она.
— Можно надеяться, что вы поможете нам?
— Если я увижу, скажу, — пробормотала девушка.
— Ваше мнение? — спросил после ее ухода Яковенко.
— Открываем все новых его знакомых, — ответил Миронов. — Будь мы журналистами, уже нарисовали бы его облик. А нам нужно задержать его самого. В этом мы пока не очень-то продвинулись.
— Не торопитесь, Андрей Иванович, придет пора — возьмем.
Миронов улыбнулся. Он сам знал за собой эту черту: нетерпение. Но новые знакомые обычно не сразу обнаруживали ее. Сказывалась долголетняя тренировка, умение сдерживать себя. Многие даже считали его спокойным и медлительным. Но Яковенко был, видимо, наблюдательнее других.
Утром следующего дня поступило сообщение: Ирена Биллинг не пошла на работу, а отправилась на автовокзал. Яковенко позвонил в магазин, где работала Ирена. К телефону подошла женщина, замещавшая Спиридонова.
— Скажите, — представившись, спросил Яковенко, — Биллинг сегодня работает?
— Да, — ответила она, — сейчас я ее позову. Однако через минуту она сообщила, что Ирены нет она опаздывает.
— Что предлагаете, Андрей Иванович? — спросил Яковенко.
— Считаю, что вслед за Иреной надо отправить оперативную группу. А я попробую проверить через ее брата, что это за прогулки она совершает. Согласны?
— Да, в случае чего, я на телефоне.
Миронов представился директору школы и попросил пригласить в кабинет восьмиклассника Казимира Биллинга. Через несколько минут в кабинет вошел тоненький, высокий темноволосый мальчик.
— Здравствуй, Казимир, — поздоровался Миронов, — давай знакомиться. Я — Андрей Иванович, знакомый твоей сестры. Она мне нужна по очень важному делу. Я звонил в магазин, но ее там не оказалось. Разве она больше не работает?
— Работает, — сказал мальчик, угрюмо поглядывая на Миронова. — А вы кто? Я вас не знаю.
— А ты разве знаешь всех знакомых сестры?
— Знаю. Если даже я не видел их, она мне о них рассказывает.
— Я по очень важному делу. И познакомился с ней только вчера.
— А-а, вы из КГБ! — понял мальчик.
— Да. Так где Ирена?
Мальчик помедлил с ответом.
— Она мне не велела рассказывать. Но я скажу. Я ненавижу этого человека. Мне наплевать на его подарки! Он плохой человек. Обманщик. Вчера вы вызывали Ирену. А через два часа кто-то позвонил в дверь. Она открыла и долго шепталась. Мне она ничего не сказала, но я знаю, что это он приходил. Сегодня утром она напекла мне пирогов, оставила денег и уехала. Сказала, на два дня. А куда, не сказала. Это все его дела.
— Спасибо, Казик, — поблагодарил Миронов.
Попрощавшись, он поехал в управление.
— Как дела с Иреной? — спросил он, появляясь у Яковенко.
— Оперативная группа ведет ее. Она едет в автобусе на Рахов.
— Билет туда взяла?
— Да.
Миронов наморщил лоб. Такая прямолинейная тактика не вязалась со Спиридоновым.
— По-моему, все должно случиться в Рахове, — сказал Яковенко. — Может быть, махнем туда?
— Спиридонов вчера был в городе!
— Что? — изумился Яковенко.
— Вчера он сам или кто-то от него говорил с Иреной.
— Так, может быть, не он?
— Может быть. Но мне кажется, он будет здесь.
— Почему?
— Выгоднее всего ему бежать из города. Он может выйти к крайним домам, дождаться ночи, и через километр уже Словакия.
— Таких точек у нас сколько угодно. А Чоп? Там тоже граница рядом.
— Там больше охраны. Там грузооборот между странами, таможня, пограничники. Думаю, даже для непосвященных переход здесь покажется более легким.
— Не знаю, — сказал Яковенко. — Я бы выехал в Рахов. Там тоже легко по горам перейти границу.
Миронов заколебался. От Рахова Румыния и Венгрия совсем близко.
— Давайте так решим, Прокопий Семенович. Вы немедленно вылетаете в Рахов. И держите со мной связь. Мне кажется, тут что-то не так. Зачем она поехала в этот Рахов?
Миронов был в кабинете, когда пришло первое сообщение. Яковенко радировал, что он в Рахове и поджидает оперативную труппу. А через час рация включилась опять.
- «Дуб», «Дуб», я — «сто третий», - послышался голос, — мы в Рахове, ведем наблюдение. Номер «шестнадцатый» уходит к окраине. Как слышите? Прием.
— Я — «Дуб», я — «Дуб», - ответил Миронов, — вас понял. Продолжайте наблюдение. Сообщайте о подробностях.
Позвонил начальник.
— Товарищ Миронов, как дела?
— Ведут, товарищ полковник.
— Хорошо. Оповещайте. Если будет нужна помощь, немедленно обращайтесь.
Из Рахова сообщили, что Ирена Биллинг зашла в кафе на окраине города.
Прошло полчаса. Миронов снова вызвал Рахов.
Оттуда ему сообщили, что девушка нервничает. Она заказала вторую чашку кофе, глядит на каждого входящего.
«Что это за шутки отмачивает Спиридонов?» — думал Миронов, постукивая пальцем по столу.
Время шло. Было около четырех. Ирена Биллинг по-прежнему сидела в кафе.
Миронов чувствовал, что устает от напряжения. Неожиданно позвонил городской телефон.
Сначала слышно было только дыхание человека, потом послышался взволнованный голос:
— Это гражданин майор?
— Да. А кто это?
— Это Ковач. Гражданин майор, скажите, если я помогу вам, суд это учтет?
— Безусловно, товарищ Ковач. Что случилось?
— Так я опять «товарищ»?
— Собственно, не знаю, — с досадой сказал Миронов. — Когда слушание вашего дела?
— Через три дня.
— Вот тогда и разберемся, гражданин вы или товарищ.
— Но… Вы поможете мне, если я вам помогу?
— Не торгуйтесь, говорите, в чем дело. Суд учтет ваше желание помочь нам.
— Я видел Спиридонова.
У Миронова запершило в горле.
— Где? Когда?
— Сегодня. Полчаса назад. Он шел по Комсомольской в гору. К окраине города.
— Полчаса назад?
— Да. Прошел турбазу и шел выше. Вы же знаете, что там…
— Спасибо.
Миронов повесил трубку, быстро набрал номер полковника и попросил, чтобы к окраине города, выходящей к чехословацкой границе, направили сотрудников, потом связался с пограничниками. И только после этого торопливо сбежал по ступеням лестницы.
С сотрудниками Миронов должен был встретиться у турбазы. Пройдя через центр, он стал подниматься по идущим в гору улицам. Они были застроены двух- и одноэтажными каменными домами, кое-где замощены плитой, кое-где асфальтом. Навстречу попадались туристы — молодые парни и девушки. А вот и трехэтажное здание турбазы. Рядом с ней автобус, и худенькая девушка громко объявляла что-то вновь прибывшим туристам.
Миронов подошел к турбазе и замедлил шаги; его догнал невысокий парень в тенниске:
— Ждем указаний, товарищ майор.
— Надо внимательно и осторожно, чтоб не спугнуть его, осмотреть все, где он может притаиться.
— Думаете, будет переходить границу?
— Обязательно.
— Мы свяжемся с капитаном Косач. Он оповещен.
— Хорошо. Где мы с вами встретимся?
— В двадцать один двадцать у крайнего дома в стогу, товарищ майор, — сказал парень в тенниске. — Там много стогов. Но вы будьте около того, что рядом с ясенем. А пока мы тут все осмотрим.
— Договорились, — кивнул Миронов и не спеша направился по дороге в сторону границы.
Дорогу обрамляли кусты. А чуть-чуть в стороне от нее белели среди садов домики. Миронов дошел до конца улицы. За последним домом начинался перевал. Отсюда неплохо были видны дома недалекого селения. Это была уже Словакия. Миронов огляделся. Одинокие деревья стояли далеко друг от друга. На значительном расстоянии расположились стога. Миронов увидел тот стог, о котором говорил сотрудник. Он был дальше других, у ясеня. В тридцати метрах от него находился последний дом. Отметив место, майор повернул обратно. Он старался идти у самых кустов, чтобы не быть замеченным из окон. Навстречу ему не спеша шли двое туристов: мужчины средних лет в пестрых рубашках и джинсах.
— Браток, — остановил Миронова один из них, с рыжей шевелюрой. — Ты не слыхал, где здесь тетушка Моника живет?
— Не слыхал, а что? — ответил Миронов.
— Она, говорят, вино продает, — пояснил турист.
Миронов секунду подумал и сказал:
— Я с вами!
— Ну, айда! — пригласил рыжий и энергично тряхнул шевелюрой. — Вроде на этой улице. В последней хате. Где тут последняя?
— Это я знаю, — сказал Миронов и повел их к домику у ясеня.
На их стук вышла пожилая женщина. Она проговорила что-то по-мадьярски и оглядела гостей.
— Выпить нам! — пояснил турист и показал, как они это будут делать.
Женщина заулыбалась.
— Рубель литр, — с трудом проговорила она.
— Порядок, — согласился гость. — И поесть. — В качестве пояснения он с ожесточением заклацал зубами.
Хозяйка засмеялась и повела их в сад. Там, в окружении абрикосовых деревьев, стоял дощатый стол и лавочки с крутыми спинками, которые обычно стоят в скверах и парках.
Через несколько минут хозяйка поставила перед ними три высоких литровых бутылки, видимо, старинных, четырехугольных, с узкими длинными горлышками, и три стакана. Затем принесла вишни, редиску и что-то еще.
Оба спутника Миронова немедленно приступили к делу. Бутылки были раскрыты, вино разлили по стаканам.
— Со знакомством.
Миронов подчинился. Выпили. Вино было терпкое, кислое и хорошо утоляло жажду. Рыжеволосый завязал разговор:
— Откуда, братец?
— Из Киева, — ответил Миронов…
— А мы из Курска. Слыхал?
— Слыхал.
— Город знаешь какой, — ораторствовал собеседник, — еще в летописи поминался!
Миронов размышлял о том, что так даже лучше, что он здесь с компанией. Туристы не могли вызвать никаких подозрений, да и расположение дома ему нравилось. Отсюда было удобно наблюдать за окрестностями. И он старался принимать участие в беседе. Приходили новые посетители. Несколько парней присоединились и к ним. Они оказались тоже туристами. Немедленно стали выяснять, кто из какого города.
Многие из посетителей быстро уходили, унося бутылки с собой.
«Да это частный кабачок, — думал майор. — Интересно, знают ли местные товарищи о нем».
За их столом заменили пустые бутылки. Разговор стал оживленным, кто-то запел: «Забота у нас простая, забота наша такая…» Все подхватили.
Наконец начало смеркаться. Миронов посмотрел на часы: было без пятнадцати девять. Из дома вышел мужчина и направился к калитке. Миронов насторожился. В его профиле было что-то знакомое: чуть выдавшаяся челюсть, прямой нос, белокурая прядь. Он?…
Хозяйка, угодливо забегая сбоку и отгоняя лаявшего пса, провожала гостя. У калитки человек остановился, что-то сказал женщине и оглянулся на сидящих в саду. Миронов отвел глаза. Он узнал Спиридонова. Через секунду у калитки уже никого не было, а хозяйка возвращалась к дому.
Миронов положил на стол два рубля и, не слушая уговоров курян, направился к калитке. За калиткой никого не было. Безлюдной была и дорога к перевалу. Да и не пойдет туда Спиридонов, пока еще светло. Миронов посмотрел в сторону стога, где он должен был встретиться с местными сотрудниками. У стога сидели трое и, как видно, выпивали. Рядом с ними возвышалась бутылка.
— Дьявол! — проворчал Миронов. — Сотрудникам придется разгонять пьяных. А они, конечно, заартачатся. — Он еще раз взглянул в сторону компании и различил среди них того парня, что подходил к нему около турбазы. У него сразу отлегло от сердца. «Молодцы ребята! Хорошо придумали. Но где все-таки Спиридонов?»
Миронов обошел сад тетушки Моники. Из сада неслись крики, песни. И вдруг из кустов вышел человек, прошел мимо него и повернул за угол ограды. Только тогда Миронов понял, что это Спиридонов. Он повернулся, но человек уже скрылся за поворотом. Миронов кинулся следом. Спиридонов стучал в калитку тетушки Моники. Но, увидев Миронова, повернулся к нему спиной и быстро зашагал вниз к городу. Миронов взглянул на сотрудников, но те, сблизив головы, о чем-то разговаривали. Тогда он поспешил за Спиридоновым, но тот уже скрылся за кустами. Миронов знал, что он где-то здесь, на небольшом пространстве между садом тетушки Моники и другими домами, в редком кустарнике среди тополей. Миронов вынул пистолет. Он шел осторожно в сгущающихся сумерках. Невдалеке показалась компания туристов. А из-за дерева навстречу ему вышел Спиридонов. Миронов поднял пистолет. Спиридонов остановился, вскинул руки:
— Сдаюсь, гражданин чекист.
Миронов опустил пистолет.
— Выверните карманы.
Спиридонов полез в карманы. Вывернул сначала один, потом второй. И вдруг… сильный удар. Миронов упал. Но тут же вскочил. Его пистолет был вышиблен новым ударом, и они, сцепившись, покатились по траве.
Кто- то закричал, и скоро их оторвали друг от друга. Вокруг толпились посетители тетушки Моники.
— Ты как смел? — кричал новый знакомый Миронова, напирая на Спиридонова. — Это кореш мой! Понял? Нет?
— Гляди — пушка! — крикнул кто-то.
Миронов рванулся было к Спиридонову, но в него уже вцепились:
— Стой! Ты кто такой будешь?
Стараясь освободиться, Миронов вытащил из кармана брюк удостоверение. Двое немедленно склонились над ним, читая. Миронов отстранил их и увидел, что Спиридонов исчез.
— Где он?! — крикнул Миронов, чувствуя страшную ярость. Что они наделали, эти гуляки!
— Да он туда вроде побежал, — растерянно сказал один.
Миронов бросился к полю. Было темно. Сзади бежала вся компания. Миронов повернул к стогу. Сотрудники были там. Еще издали Миронов крикнул:
— Он здесь! — Отдышавшись, сказал спокойнее: — Я только что имел с ним дело, вот эти помешали, — кивнул он на подбежавших туристов. — Вы, — обратился он к парню в тенниске, — немедленно пойдите к тетушке Монике. Вам, — он обернулся ко второму, — взять этих людей и обыскать все вокруг.
Два часа оперативная группа вместе с подоспевшими пограничниками обыскивала местность, обходили каждое дерево и каждый куст.
Подошел чехословацкий офицер, представился Миронову, сказал, что на их стороне приняты меры к задержанию перебежчика.
«Куда он мог пойти?» — терялся в догадках Миронов. И вдруг вспомнил.
— Вызови управление, — приказал он сотруднику с рацией. Через секунду управление откликнулось.
— Что с Раховом? — спросил он. — Вернулась оперативная группа?
— Вернулась, товарищ майор. Сейчас с вами поговорит «сто восьмой».
Послышалась напевная речь Яковенко.
— Я — «сто восьмой», я — «сто восьмой». Рапортую. Девушка безрезультатно просидела в кафе три часа, потом встала и пошла к автобусу. Мы провожали ее до города. Сейчас она доставлена к нам. Заявляет, что разговора, о котором сообщил вам мальчик, не было. К ней звонил один знакомый и сказал, что их общий друг просит предупредить, что завтра с утра до пяти дня будет ждать ее в кафе в Рахове. Она и поехала.
— Ясно, — сказал Миронов. — «Сто восьмой», слушайте внимательно. Необходимо проверить наблюдение за квартирой Биллинг и квартирой друга Спиридонова, который ей с утра звонил.
- «Сто третий», «сто третий», вас понял.
Поиски продолжались. Все население окрестных домов было взбудоражено. Приходили какие-то люди. Пограничники их опрашивали. Оказалось, что не менее десяти человек только что видели подозрительную личность.
По сумеречному полю ходили пограничники и добровольные помощники. Осматривали кусты, трещали хворостом…
Миронов ждал.
Наконец радист тронул его за плечо. Вызывало управление.
- «Сто третий», «сто третий», кончайте операцию. Задача выполнена.
В управление Миронова уже ждал Яковенко. В ответ на вопрошающий взгляд майора он улыбнулся:
— Взяли, Андрей Иванович.
— Где? У Биллингов? — спросил Миронов. — Или у их друга?
Яковенко засмеялся:
— Ни там, ни там. Сейчас расскажу.
Они прошли в его кабинет и сели.
— Детектив по всем правилам, Андрей Иванович, — начал Яковенко, — с неожиданностями. Ход вашей мысли был логичен. Конечно, после того как его спугнули у границы, он должен был броситься к кому-то и переждать. Но к кому? После вашей команды мы уже собрались к Биллингам и зубному врачу — этот человек, по словам Ирены, звонил к ней, — как вдруг звонок. Я беру трубку и слышу захлебывающийся голос: «Он идет меня убивать!» Это наш знакомец Ковач. Я говорю: «С чего вы взяли?» А Ковач кричит: «Он идет по нашей улице, я вижу его из окна!» Посылаю туда ребят, а сам прошу, чтобы Ковач продолжал репортаж. Тот полумертвым от страха голосом сообщает, что звонят к нему в дверь. И на этом разговор кончается. Через минуту наши ребята сообщили, что Спиридонова взяли. Действительно, Спиридонов явился к Ковачу. Видно, в панике ему изменили умственные способности.
— Как он выглядел?
— Возбужден, но внешне спокоен.
— Хорошо. Ведите его сюда.
Яковенко позвонил. Через несколько минут раздались шаги, и в комнату вошел Спиридонов. Одежда его была в беспорядке, видно, от схватки с Мироновым. Часть воротника он потерял.
— Садитесь, — сказал Яковенко. — Начнем, Андрей Иванович?
Миронов кивнул.
— Давайте с самого начала, — он обратился к Спиридонову. — Рассказывайте как на духу.
Спиридонов глянул на Миронова:
— С чего начинать?
— У вас в армейских анкетах написано, что происхождения вы пролетарского, отец хлебопек. А на самом деле?
— И на самом деле почти так, — сказал Спиридонов. — Отец мой был священник, но когда в селе закрыли церковь, мы переселились в город. Я поступил учиться. А отец в ту пору уже выпекал хлеб, я и стал писать в анкетах, что являюсь сыном хлебопека. Ни отец, ни я не были антисоветчиками. Отец по натуре был русским националистом. Он не выносил представителей других народов, так как считал, что в тяжкий момент они предадут Россию, и потому он приветствовал любую сильную власть. Я все это усвоил. Я вступил в пионеры. Вступил искренне. Отец считал, что я всегда должен быть на службе России. Я так и делал. К началу войны — я уже второй год был в армии — окончил школу младших командиров, получал награды по службе. Собирался поступать в офицерское училище. И тут война. Мы дрались в Молдавии, и дрались хорошо. Я не был трусом и уже командовал эскадроном. Но немцам удалось отрезать нашу часть. Мой эскадрон оказался в окружении. Пока были патроны, мы дрались, а потом я оказался в плену. Дальше три года страшной жизни, освобождение…
— Минутку. Умалчивать не стоит. Что было в Львовском спецлагере?
Спиридонов съежился:
— Так вот что вас интересует?
— И попрошу подробнее.
Спиридонов закурил.
— В спецлагерь я попал за попытку к бегству, — начал он, — хотя этому вы едва ли поверите. Я не хотел служить немцам рабочей скотиной. Они не кормили нас, а на работы гоняли. Я сбежал, меня поймали, избили и перегнали в Львовский спецлагерь. Для пленных это был ад — мучили, убивали… На третий год моего пребывания в лагере появился один человек. Он вел себя независимо, и поэтому нравился мне. Скоро он это заметил.
— Это был полковник Соколов?
Спиридонов помрачнел.
— Да, — сказал он. — Полковник РОА Соколов. Он вызвал меня на беседу, узнал, что я сын священника, и вскоре завербовал меня. Однако Красная армия была уже на подходе. Готовилась эвакуация. Мне был организован побег. На прощанье Соколов сказал: «На этот раз, может быть, наша карта бита. Но через несколько лет все повторится: и война и все прочее. Мы тогда понадобимся. Ждите и готовьтесь!» Мы расстались. Я совершил побег. Он был, конечно, подстроен. Я укрылся у лесника, но тот хотел меня выдать оуновцам, и пришлось его убить. Наконец пришли наши.
Яковенко и Миронов переглянулись.
— Верьте не верьте, — нахмурился Спиридонов, — я их считал нашими, своими.
— И собирались работать на абвер, против них! — сказал Миронов.
— Я вышел к танкистам. Меня приняли в часть. Потом прошел контрольную проверку. Данных не доверять мне не было. И я оказался рядовым в танковых частях. Войну кончил под Прагой. Кстати, сам принимал участие в ликвидации власовских частей и все ждал: не попадется ли Соколов. Не попался!
— А если бы попался?
— Поучил бы его жить, как он меня учил… В то время казалось, что он был не прав.
— Только в то время?
Спиридонов раздраженно дернул головой и замолчал.
— Продолжайте, — сказал Миронов.
— Я устал, — ответил Спиридонов, — не лучше ли завтра?
— Что ж, так и сделаем. Но последний вопрос: где сейчас Дорохов?
Спиридонов недоумевающе вытаращил глаза.
— Кто?
— Вы не слышали этой фамилии?
— Нет, вы тут что-то путаете.
— Идите, — сказал Миронов.
Спиридонова увели.
— Какое у вас впечатление? — спросил Яковенко.
— Хитер и неглуп. Будет говорить правду, если ему сказать, что нам все известно.
— Андрей Иванович, передохните до утра, — посоветовал Яковенко, вглядываясь в усталое лицо майора. — А завтра приступим со свежими силами.
Миронов не спеша направился к гостинице. Сквозь усталость медленно пробивались мысли. Несмотря на ряд ошибок, операция выполнена. Спиридонов взят. Похоже, Соколов под другой фамилией не известен Спиридонову. Это неважно. Завтра он все скажет. А майор Яковенко хороший парень. Умный, исполнительный, тактичный.
…Утром, едва переступив порог кабинета Яковенко, Миронов сказал:
— Я вот о чем думаю, Прокопий Семенович: зачем меня мальчик обманул?
— Биллинг? — Яковенко задумался. — Кто его знает. Может быть, Спиридонов настроил его против нас, может быть, это семейное… Эти Биллинги могут нас не любить, они же бывшие домовладельцы. Советская власть их многого лишила.
— Но зачем он врал, что Спиридонов приходил и говорил с сестрой?
— Да, похоже, по чьей-то указке. Кто-то через него добивался большей достоверности того, что Спиридонов будет ждать в Рахове.
— Или наоборот. Я остался в городе именно потому, что решил: раз Спиридонов заходил, значит, из города он не уедет. Тут переходить границу легче, чем где-либо.
Через полчаса привели Спиридонова.
— Как вы жили после войны? — спросил его Миронов.
— После войны я объездил чуть не всю страну. Работал в культпросвете, в кинофикации. Потом перешел в торговлю.
— Почему вы так часто меняли места? Была какая-нибудь опасность?
— Какая опасность? Я ничего дурного не делал. Но никак не мог найти своего места в жизни. Не получалось. Кроме того, я обладаю натурой беспокойной и не особенно склонен задумываться об источниках дохода. Поэтому время от времени возникали неприятности финансового характера. Однако к суду ни разу привлечен не был и финансовых недоимок за мной не числится. В конце пятидесятых годов случайно оказался здесь. Мне эти места очень понравились. Понравилась светскость местного общества — такой архаизм, и я решил сюда перебраться. Вот, собственно, и вся моя одиссея.
— Будто бы? — усмехнулся Яковенко.
— А вы о чем? — невинно спросил Спиридонов. — О чулках? Так это все придумал Ковач. Здесь люди очень способны ко всяким комбинациям.
— Ковач утверждает, что принцип чулочного синдиката развили перед ним вы.
— Может быть, и я, — согласился Спиридонов, — нужны были деньги. Здесь, знаете, жизнь настолько интенсивна, что всегда нужны деньги.
— Каким же образом вы их добывали?
— С помощью внеплановых чулок. У меня были комиссионеры — нужно будет, я назову их фамилии, — они распродавали чулки. От тех, кто их продавал, до тех, кто это организовывал, все получали свою долю, свой процент… Это был мой основной источник доходов. Кроме того, был знаком с теми, кто привозил разные товары от родственников из-за границы. Это тоже шло через меня. Зарабатывал комиссионные.
— При обыске у вас обнаружили восемь тысяч долларов, — сказал Яковенко. — Это вы тоже получили в результате таких вот махинаций?
— Конечно, — кивнул Спиридонов.
— Когда вы снова встретились с Соколовым? — спросил Миронов.
Спиридонов резко вскинул голову.
— С кем?
— Говорите правду, — предупредил Миронов.
— Что? Вы считаете меня шпионом? Я никого не видел! Никаких Соколовых!
— Давайте по существу! — приказал Миронов. — Как вы связались с Соколовым?
Спиридонов секунду молчал.
— Я на чужую разведку не работал.
— Скажите, какой был смысл вмешивать в ваши дела Ирену Биллинг? — спросил Яковенко.
— Я позвонил из Берегова знакомому дантисту и попросил, чтобы он, не называя моего имени, предупредил Ирену, что я ее буду до пяти дня ждать в кафе в Рахове. Он передал. И все. Это я сделал нарочно, знал, что вы будете за ней следить…
— Откуда вы знали? С кем поддерживали связь?
— Да ни с кем особенно. Я позвонил дантисту, он сообщил мне, что вызывали на допрос Ковачей и Ирену. Значит, решил я, вы поставлены в известность о моих личных делах. Поэтому я и захотел отвлечь вас. Сам я решил перейти в Словакию в городе — мне казалось, что именно здесь меня не ждут, — добраться до Остравы. Там всегда полно австрийцев, их машины даже не осматривают на контрольно-пропускном пункте, дать кому-нибудь из них пятьсот — тысячу долларов, и я уже на Западе. Они бы провезли меня в багажнике или как-нибудь еще до Вены или Зальцбурга. Вот мой план. Вы его разгадали.
— Почему же вы действовали так неосторожно, — спросил Яковенко, — оказались в городе еще засветло?
— Я по натуре нетерпелив. Опасность понимал, но не выдержал. К тому же не у кого было укрыться надолго. Как только приютивший меня человек в Берегове почувствовал что то неладное, он сразу попросил меня уйти. Я тут прожил пять лет, но друзей, кроме Ирены и ее братишки, не приобрел. На плаху сейчас ради дружбы не ложатся…
— Вы были в Крайске последние годы? — спросил Миронов.
— Нет, — сразу поднял голову Спиридонов, — что мне там делать?
Миронов недаром спросил об этом. Среди книг Спиридонова одна заинтересовала его. Это была «Партизаны Крайщины», изданная Крайским облиздатом два года назад. Она особенно выделялась среди старых фолиантов библиотеки Спиридонова.
— Неправда! Вы были в Крайске два года назад.
Спиридонов молчал. И молчал довольно долго.
— Ну, ладно, — наконец произнес он, — был, и что?
— Виделись с Дороховым?
— Я уже сказал, что не слышал этой фамилии!
— Он сам вас вызвал туда? Или вы встретились с ним случайно?
— С кем?
— С полковником Соколовым.
Спиридонов побледнел и опять долго молчал, потом вздохнул и сказал:
— Хорошо. Соколов нашел меня и вызвал в Крайск действительно два года назад. Вызвал письмом. С его стороны это было самонадеянностью, я мог и не откликнуться; кроме того, мог сменить место жительства, сменить паспорт. Но он, видно, хорошо знал меня. Я приехал. Зачем? Сам не знаю. Но к тому времени бессмысленная жизнь мне надоела…
— И вы решили придать ей смысл, участвуя в шпионаже против своей страны? — спросил Миронов.
Спиридонов нахмурился.
— Ладно. Моя песенка спета. Я вам все скажу. Я даже был рад связаться с Соколовым. Я хотел что-то делать. Делать что-то опасное. Понимаете?
— Где и как вас встретил Соколов?
— Он встретился со мной в парке, у фонтана. Мы говорили с ним полчаса. Он вручил мне десять тысяч долларов и приказал выяснить точные цифры грузооборота на пограничных станциях, узнать размещение крупных заводов, установить связь с военпредами и сказал, куда и каким образом посылать сведения.
— Куда же?
— В Москву, на Главпочтамт, некоему Викентьеву Виктору Владимировичу. Дал шифр.
— Какой?
Спиридонов долго набрасывал на бумаге цифры и буквы. Миронов взял у него лист, сложил его и опустил в карман.
— Виделись ли вы еще с Соколовым?
— Нет, ни разу. И даже после этого ни разу не писал ему. К тому же и сведения, которые я доставал, были не очень достоверными. Два раза я получал указания, написанные тем же шифром. Из Москвы. В одном рекомендовалось выяснить наличие аэродромов на территории Закарпатья, их технические данные, пропускную способность. Этого я сделать не сумел. Второй запрос касался железных дорог, и опять требовались их пропускные возможности. На этот вопрос я ответил. У меня было много знакомых железнодорожников. Я старался черпать сведения из их разговоров с военпредами. С последними познакомиться не удалось. Я, правда, не терял надежды.
— Сколько времени прошло с момента вашего последнего донесения в Москву?
— Месяцев пять.
— Больше запросов не было?
— Нет.
— И от Соколова вы с тех пор ничего не получали?
— Ничего.
— Знаете ли вы, под какой фамилией скрывался Соколов?
— Понятия не имею. Он не назывался. Передал указания, похвалил за то, что приехал, вручил шифр и деньги — и все.
— Почему вы оказались в квартире Ковачей после встречи с товарищем майором? — кивнув на Миронова, спросил Яковенко.
— У меня не было другого выхода. Я должен был дождаться темноты и после этого сменить маршрут. Не за границу, а на восток. Потому что Закарпатье стало для меня ловушкой. Это я сознавал. Меня ждут теперь именно на границах. Я не успел все обдумать. Инстинктивно я остерегся идти к Биллингам. Там вы должны были меня ждать. К дантисту тоже не мог. Это друг до первой неприятности. Я еще поражаюсь, как он выполнил поручение насчет Рахова. Я думал только об одном: надо найти машину. Поэтому я и кинулся к Ковачам. Ведь даже машину им когда-то достал я. И когда я позвонил им, на лестнице меня взяли ваши люди.
— Пожалуй, на сегодня кончим… — сказал Миронов. — Мне кажется, его надо пока передать ОБХСС, чтобы они выяснили подробности об их подпольном синдикате.
Яковенко согласился.
И Миронов засел за депешу для Крайска и Москвы.
Вскоре была получена телеграмма. Требовали, чтобы Миронов немедленно вылетел в Крайск. Он попрощался с закарпатскими товарищами, обнял майора Яковенко, с которым успел подружиться, и выехал на аэродром. Через несколько часов Миронов был в Крайске.
Валера Бутенко каждую среду и пятницу ездил во Дворец пионеров в шахматный кружок. Успехи его были средними. Он не очень-то быстро оценивал позицию, и его часы всегда показывали большее время, чем у противника. Но Валерке нравился шахматный кружок. Нравилось, как и другим ребятам, наблюдать, когда Миша разгадывает какую-нибудь очередную шахматную задачу. Была, правда, еще одна причина, по которой он любил посещать кружок. Туда ходила замечательная девчонка Таня Семичева. Она и в шахматах разбиралась, и столько всего знала, что Валерка даже стеснялся показывать ей свое невежество. Вот и в этот раз, когда они вышли из Дворца пионеров, Валерка помалкивал, ожидая, что Таня, как обычно, начнет что-нибудь рассказывать. Но Таня молчала и, прикусив губу, смотрела под ноги.
Молча они дошли до угла. Валерка думал, что Таня проводит его до автовокзала — она всегда это делала, — но Таня остановилась:
— Ты не сердись, Валер, я домой пойду.
— Иди, конечно, — обиженно сказал Валерка, — разве ты обязана провожать меня… Пожалуйста…
Таня кивнула ему и побрела по улице. Валерка зло посмотрел ей вслед, и вдруг ему стало так жалко себя… Димка погиб, майор Миронов куда-то уехал, матери с отцом не до него… Они целый день на работе, приходят такие усталые, что с ними по-человечески и не поговоришь. Валерка вздохнул и побрел к автовокзалу. Но ему было так грустно и обидно, что Таня не проводила его, что он не выдержал и обернулся. Таня стояла под фонарем. Свет падал на ее ссутуленную спину в желтом плаще.
Что такое с ней?…
Валерке захотелось подойти и спросить ее, что случилось, но потом обида остановила его. Сама не захотела проводить, ну и пусть себе гуляет одна! Но Таня все стояла, и ее тоненькая фигурка в плаще казалась такой бесприютной, что жалость подтолкнула Валерку, и он подошел.
— Ты чего? — спросил он. — Тебе же домой надо!
— А ты чего? — ответила она сердито. — У тебя ж автобус отойдет, а до другого час целый.
— И пусть идет.
Она не ответила и медленно пошла по тротуару. Он немного подумал, обиделся еще больше, но догнал ее и, сопя, пошел рядом.
Вокруг них желтоватым светом осени отливали кроны лип, торопились куда-то нечастые прохожие, а Валерка злился, не зная, что делать. Ему казалось, что он навязался Тане в провожатые.
Неожиданно она спросила:
— Скажи, взрослые всегда правы?
— Сказала! — обрадовался он случаю излить злость. — Если б они всегда правы были, разве бы такое было! Вот дядя Костя…
И он рассказал Тане о том, о чем никому не рассказывал: о дяде Косте, его смерти, о своем дружке Димке и его гибели.
Сначала Таня слушала невнимательно, но потом не спускала глаз с Валерки.
— Какой он смелый, Дима твой! — сказала она, останавливаясь. — А я вот трусливая… Трусливая!
— Да что ты! Ты тоже смелая.
— Не смелая, — заплакала Таня, — я не по-пионерски поступаю…
Растерянный Валерка пытался ее утешить. Но Таня плакала навзрыд, и Валерка испугался. Он чувствовал, что у Тани неладно дома. Но что же он мог сделать? И Валерка только дергал ее за руку и повторял:
— Ну чего ты, Тань! Тань! Ну, все хорошо будет, вот увидишь!
Наконец Таня успокоилась и стала рассказывать ему о том, что мучает ее. Между мамой и отцом конфликт. Есть у мамы сестра Софья Васильевна. Она кажется сердитой, а на самом деле добрая. У нее несколько месяцев назад утонул муж. Мама очень любит сестру, а отец не любит тетю Соню. И еще больше он не любил ее мужа. Из-за этого мама с папой и раньше часто ругалась. Недавно к маме приходил человек и все выспрашивал про тетю Соню и ее мужа, но мама ему ничего не сказала. Да и сказать-то нечего. Мама о своей старшей сестре очень высокого мнения. Тетя Соня ее выходила и спасла во время оккупации. А недавно пришло на имя мамы письмо. Когда она его вскрыла, там было второе письмо, и на нем написано: «Прошу передать лично Софье Васильевне Дороховой». Мама хотела отнести письмо тете Соне, но папа начал ругаться и сказал, что он «из-за этой шизофренички может испортить репутацию». Мама спорила с ним, даже плакала, но папа взял письмо и не разрешил его отнести. И вот уже третий день в доме житья нет. Мама плачет, отец кричит. А сегодня утром он отдал письмо Тане и сказал так, чтобы мама не слышала: «Если не хочешь, чтоб всем было плохо, отнеси это письмо в милицию». Таня согласилась, но потом вспомнила мамины слезы и теперь не знает, что делать. Конечно, папа прав, наверно, это письмо надо сдать в милицию. Но маме это доставит такое горе… Короче, Таня совсем не знает, что ей делать.
Валерка стоял ошеломленный. Какой-то гад пишет письма, от кого-то что-то скрывает, а из-за него Танины папа с мамой ругаются, Таня плачет!.. Что делать? Но тут Валерка вспомнил: ведь записал его в шахматный клуб майор Миронов, он же сказал, чтобы Валерка подружился с Таней, потому что она очень хорошая девочка… Надо пойти к нему.
Они сели на троллейбус и поехали к зданию КГБ. Таня молчала, Валерка был полон решимости. Он знал, что поступает правильно, но понимал, что Тане сейчас не слишком-то легко. Он тронул Таню за рукав.
— Ты только сразу скажи ему. Он поможет.
Утром Миронов прибыл в Крайск и сразу же поехал в управление. После бурных приветствий Луганов повел его к полковнику.
— Сначала ты нам свои новости выложи, а мы тебе тоже кое-что расскажем.
Скворецкий поднялся им навстречу.
— Загорел, — сказал он, — видно, поменьше нас время в кабинетах проводил.
— Где уж нам! — смеясь, ответил Миронов, пожимая руку полковнику. — Меня вот Василий напугал: успехи у вас тут большие.
— А вот послушаем тебя и расскажем. Излагай, что там у вас.
— Спиридонов, товарищи, навел меня на некоторые мысли, — рассказывал Миронов. — Во-первых, люди, которых использует Оборотень, — это случайные личности. В основном он опирается на тех, кого завербовал еще в лагере. Ярцев или тот же Спиридонов. И оба они — Ярцев в последнее время меньше — занимались темными делишками, что, конечно, исключено для профессионалов-разведчиков. Спиридонов создал целый подпольный синдикат. И это рано или поздно стало бы известно ОБХСС. По-видимому, положение Оборотня было очень затруднительным, раз он воспользовался помощью таких людей. Теперь, что за личность Спиридонов. Это человек морально опустошенный, давно ни во что и ни в кого не верящий, поддавшийся в годы войны обещаниям полковника Соколова обеспечить ему после свершения ряда диверсионных актов в тылу райскую жизнь на Западе. Наступление войск Первого Украинского фронта сорвало его переброску в наш тыл, он был оставлен в лагере, а потом инсценировали его побег. Пленных перебили, и он был уверен, что о его прошлом не знает ни одна душа.
— За ним чувствовалось присутствие кого-либо или он действовал один? — спросил полковник.
— Впечатление, что один. И вообще все это похоже на самодеятельность, хотя связи огромные, знакомства чрезвычайно обширные. К тому же связан с контрабандой, а контрабандисты весьма осведомленные люди. Но, в общем-то, у меня осталось впечатление, что Спиридонов фигура бутафорская. Актер. Дожил до сорока с лишком лет, начитан, неглуп, но… ни убеждений, ни принципов, ни программы. К тому же один раз Родину уже предал и за это не пострадал. Ему надо производить впечатление, надо нравиться женщинам, и, конечно, нужны деньги. Отсюда и уголовщина, и легкое подчинение Дорохову-Соколову при вторичной встрече. Сведения, которые он послал в Москву, пустяковые. Хоть и консультировал его сам Соколов, но работать его не научил. А вместе с тем тип очень изворотливый, ловкий.
— Так. Замечательно, что одно щупальце мы у этого спрута отрубили, — сказал Скворецкий. — Значит, причастных к делу там выясняют?
— Выясняют, но, думаю, большинство из этих людей просто замешаны в темных махинациях и к шпионажу не причастны.
— С вашими делами выяснили. Теперь смотри, что у нас… Василий Николаевич, покажи.
Луганов положил перед Мироновым конверт, на котором быстрым и ровным почерком было написано:
«Прошу передать лично Софье Васильевне Дороховой».
Миронов вынул письмо. Тем же почерком было написано:
«Привет из старинного города. Изучаю исторические памятники. Брожу между плит, помнящих Болотникова и Лжедмитрия. Как костюм? Если не в порядке, то не отвечай. Если получен, сообщи по адресу Марианны».
Подписи не было.
— Неужели он? — спросил, не веря своим глазам, Миронов. — И кому же? Жене. Да что вы, товарищи, он же знает, что она у нас под контролем. Ей-богу, для Оборотня это уж слишком примитивно.
— Не так, как думаешь, — сказал Скворецкий, — это письмо было вложено в другой конверт. И его с обратным адресом следует сегодня же взять. Конверт находится в знакомом тебе семействе. А для начала мы пригласим к нам гражданку Дорохову.
— Может, для начала посмотрим конверт? — спросил Миронов. — Где он?
— У Семичевых. Поедешь вместе с Василием Николаевичем. А Дорохову непременно вызовем. Прошлый раз она что-то утаила.
— Так как же будем действовать?
— Поезжайте к Семичевым. Я вызову Дорохову. А сейчас на задание.
…Когда они позвонили к Семичевым, дверь открыли сразу. Рослый мужчина с испуганным взглядом спросил, что им нужно.
— Мы из Комитета безопасности, — представился Миронов, — хотим поговорить с вами и вашей женой.
— Пожалуйста, пожалуйста. Проходите, — пробормотал мужчина.
— Здравствуйте, — сказал Миронов, входя в гостиную.
Сестра Софьи Васильевны еле заметно кивнула.
— Таня, иди-ка в спальню, — приказала она темноволосой девочке, — готовь уроки!
— В прошлый раз мы говорили с вами о вашей сестре Софье Васильевне, — начал Миронов, принимая ее безмолвное приглашение и садясь в кресло. — Теперь нам опять предстоит небольшой разговор.
Семичев с Лугановым прошли в кабинет.
— Не могли бы вы показать конверт, в котором было письмо, адресованное вашей сестре? — спросил Миронов.
Женщина секунду помедлила, потом взяла с серванта коробку и извлекла конверт.
Миронов отметил, что адрес на конверте написан другой рукой, женской. Буквы вкривь и вкось, как пишут старые люди. На обратной стороне конверта стоял штемпель калужской почты.
— Скажите, пожалуйста, знаете ли вы кого-нибудь в Калуге, кто мог надписать этот конверт?
— Нет, никого не знаю.
— Почему ему понадобилось воспользоваться вашим адресом? — спросил Миронов. — Чем вы вызвали у него такое доверие?
— У кого?
— Вы же знаете, что писал Дорохов.
Женщина опустила голову.
— Я догадывалась.
— Почему же вы не сообщили нам? После нашего разговора вы знали, что мы интересуемся всем, что касается Дорохова.
— Это письмо было написано моей сестре.
— В данной ситуации звучит наивно.
— Пусть наивно, но я так поступить не могла.
— Почему же не передали ей письмо? Вы же понимали, что это необычное письмо.
— Я бы передала…
— Хорошо. Расскажите, пожалуйста, мне вот о чем: как относилась ваша сестра к своему мужу?
Женщина усмехнулась.
— Как вы думаете, как могла относиться к мужу женщина, которая так поздно вышла замуж? Она его боготворила. Из-за него у нас ухудшились отношения. А ведь я для Сони сделаю все, в гроб лягу, если понадобится. И она это знает.
— Так, больше вопросов нет.
…В кабинете Луганов беседовал с Семичевым.
— Я тут ни при чем, — говорил Семичев, перебирая на столе бумаги, карандаши, пресс-папье. — Я его не любил. Я даже просил жену прекратить это знакомство.
— Никто и не говорит, что вы как-то с ним связаны, — спокойно и доброжелательно говорил Луганов, — мы просто интересуемся им как личностью. Вы не могли бы охарактеризовать его?
Семичев вытер лоб и заметно успокоился.
— Человек он был опасный. Да. Это я вам точно могу сказать. С ним лучше было не ссориться, поэтому я прекратил с ним общение не сразу.
— Почему вы думаете, что он был опасный?
Семичев посмотрел на стену и замигал.
— По правде говоря, не знаю. Просто появилось такое ощущение. Однажды мы сидели с ним на вокзале; он тогда провожал одну даму. Подошел какой-то тип и пристал к нам. Понимаете, пьяный, грязный, смотреть тошно. Я уж хотел уйти, а Михаил Александрович… Дорохов то есть… просто посмотрел на него, и, знаете, тот отстал. Очень взгляд у него был угрожающий. Фронтовой, я бы сказал. Мне не нравятся люди с таким взглядом, черт знает что от него ждать… Вот и дождались.
— Чего дождались?
Семичев осекся:
— Так… Недаром же вы интересуетесь им…
— Скажите, вот вы сейчас о какой-то даме говорили.
— Да, была у него одна… Вы только Софье Васильевне не говорите. Он меня для страховки брал. Если кто из знакомых увидит… Приезжала к нему из Владимира одна медичка.
— Не помните, как фамилия?
— Он при мне не называл.
— А как звали?
— Таня. Довольно молодая. Не больше тридцати двух. Полная, светловолосая такая. Интересная женщина.
— Давно она приезжала?
— Да с год назад. Он с ней где-то на курорте, кажется, познакомился. И странно: ведь и не молод, и женат, а она наверняка пользовалась успехом… и вот, очень к нему привязалась. Знаете, не всякая будет каждый год в Крайск и обратно.
— Так из Владимира, говорите?
— Из Владимира.
— А отчество не помните?
— Абсолютно ничего, кроме внешности и имени.
— Так. Ну, спасибо.
— Надеюсь, вы не имеете к нам претензий? Ведь я девочку в милицию сам послал.
— Не имеем, спасибо.
Они вошли в гостиную. Там Миронов уже закончил трудную беседу с хозяйкой.
Оба майора простились и вышли.
В управлении Скворецкий встретил их любопытствующим взглядом.
— Как поход?
— Неплохой, — ответил Миронов. — Дорохов писал из Калуги. Там у него есть какие-то подручные. Надо запросить калужских товарищей.
— Уже запросили. Что еще?
— Узнали еще об одной знакомой, — сообщил Луганов, — медичка из Владимира, светловолосая, полная, красивая. Ездила каждый год в Крайск ради него.
— Фамилия?
— Нет фамилии. Только имя: Таня.
— Тут Софья Васильевна, видно, не поможет, — сказал полковник. — Едва ли ей Дорохов эту Таню показывал.
— Да, она не поможет, — подтвердил Луганов.
— Позовем ее, — решил полковник и позвонил.
Через несколько минут Софья Васильевна была в кабинете. Она за это время сильно изменилась. Похудевшее, изборожденное морщинами лицо придавало ей вид старухи.
— Что ж, Софья Васильевна, — обратился к ней полковник, — не знаю, как мне расценивать ваше поведение, но вы нас явно вводили в заблуждение. Вы разве не советская гражданка?
Лицо Дороховой сморщилось, она еле сдерживалась, чтобы не заплакать.
— Чего вы от меня хотите? — спросила она. — Говорите прямо, пожалуйста.
Скворецкий хмуро посмотрел на нее.
— Знаете, где он находится, и молчите, — сказал он, повышая голос.
— Я не знаю, — вскрикнула Дорохова, — честное слово, не знаю!
Полковник протянул ей конверт. Она прочитала надпись на конверте, руки у нее затряслись. Она хотела вынуть письмо, но в конверте его не было.
— Одну минуту. Какой разговор у вас был о его костюме?
Женщина растерянно замигала.
— О костюме?
— Гражданка Дорохова, пора говорить правду. Прочтите письмо.
Дорохова прочитала письмо, лицо у нее сморщилось еще больше, но она опять сдержала слезы.
— Итак, — произнес полковник, — перед тем как уходить из дому для инсценировки самоубийства, что он вам сказал?
— О чем?
— Не притворяйтесь, — резко сказал Скворецкий. — Вы с ним разработали систему сигналов. Что было связано с костюмом?
— Да ничего, честное слово, ничего, — с ожесточением заговорила Дорохова, — просто он сказал мне, что если будут выпытывать о нем, то я должна сообщить в письме, что костюм в чистке. Но я на самом деле отдавала его в чистку.
— Откуда он должен был написать вам?
— Но я же правда не знаю.
— А кто такая Марианна?
— Это Марианна Сергеевна Озерова. Моя большая подруга. Мы с ней когда-то вместе работали. Он знал ее адрес, но откуда я могла знать, что он поедет к ней. Это же дико! Я думала, что он у кого-нибудь из своих фронтовых друзей.
— Где живет эта Озерова?
— В Калуге. Я могу дать ее адрес.
— Напишите.
Дорохова писала долго; она уже плакала, но стеснялась своих слез и незаметно стирала их тыльной стороной ладони.
— Вот. — Она протянула адрес полковнику.
— Вы, Софья Васильевна, — сказал Скворецкий, вставая, — были с нами не откровенны, намного затруднили нам следствие. Ваши показания не только осложнили нашу работу, они шли против интересов страны, в которой вы живете. Вы понимаете это?
Дорохова судорожно кивнула.
— Я понимаю. Но он… — она закрыла лицо руками, — но поймите же, он единственный близкий мне человек…
Все растерянно молчали.
— И даже сейчас, когда он вас втянул в такую историю? — спросил Скворецкий. — Да неужели вы… — Он вдруг махнул рукой и сдержался. — Хорошо, идите… Ох уж эти женщины! — заходил по кабинету полковник. — Он жизнь ей исковеркал, а она его опять самым близким называет! — Полковник вздохнул. — Итак, подобьем итоги. На этот раз мы уже вышли на след. Сейчас главное — не потерять его. Какими реальными данными мы располагаем? Во-первых, письмо, которое дает возможность относительно точно установить, где сейчас Оборотень. Во-вторых, некая Таня — хоть какая-то, но зацепка. И в-третьих, Викентьев Виктор Владимирович. Последним уже занялся Центр. Через час у меня разговор с генералом Васильевым. Я должен ему высказать наши соображения. Есть предложения?
Миронов сказал:
— Кирилл Петрович, у меня не предложение, а просьба. Хотелось, чтобы мы в том же составе принимали участие в поисках Оборотня, где бы они ни велись. Сейчас Оборотнем займутся калужские товарищи. Это правильно. Но надо учесть: Оборотень хитер, а мы с Лугановым больше других знаем о нем и его уловках. Мне кажется, нам надо участвовать в операции, проводимой калужанами, хотя бы в качестве консультантов.
— Я присоединяюсь к Андрею, товарищ полковник. Мы действительно больше других изучили уловки и ходы Оборотня, и в Калуге мы могли бы принести пользу.
— Я отлично все понимаю, товарищи. Я и сам бы желал принять участие в операции. Но калужане получили всю имевшуюся в распоряжении Центра информацию; она вполне достаточна, чтобы все предусмотреть. Поэтому не будем настаивать… Хотя… — он помедлил, — просьбу вашу я передам.
После этого они разошлись по кабинетам. Полковник ждал разговора с генералом Васильевым.
Через полтора часа полковник снова вызвал к себе Миронова и Луганова.
— Товарищи, — сказал он, — ваша просьба передана. Генерал приказал продолжать работу по систематизированию материалов. Калужане будут работать сами. Они проведут операцию в пределах двух дней. По адресу, сообщенному Дороховой, жильцы сейчас проверяются. В Москве допрашивают Спиридонова. Он многое не говорит, хотя и делает вид, что предельно откровенен. Пока все. Будем ждать результатов.
В Калужском управлении шло оперативное совещание.
— Дворник опрошен? — спрашивал высокий молодой полковник у сотрудников, непосредственно занятых делом Оборотня.
— Дворник сейчас у нас, — доложил один из сотрудников. — По предварительным данным, на квартире у Озеровой действительно проживает кто-то, фамилию и имя его мы еще не установили.
— Пригласите дворника! — приказал полковник.
— Здравствуйте. Зачем это я понадобился? Какая во мне нужда? — быстро заговорил вошедший дворник.
— Садитесь, товарищ Копылов, — сказал полковник. — У нас к вам вот какой вопрос. Вы Озерову Марианну Сергеевну хорошо знаете?
— Профессоршу? — воскликнул дворник. — Еще бы! Такая добрая, до всех у нее дело, всем хочет расстараться…
— Добрая, говорите?
— Очень. Даже совестно смотреть порой, как люди этим пользуются.
— Какие же люди?
— Да знакомые… В какие ее только дела, не запрягают! Раз у каких-то мужниных сослуживцев — а муж-то ее уж умер — свадьба была иль еще какое торжество, так они Марианну Сергеевну впрягли, чтоб у нее это происходило… Сами наелись, напились, а ей посуду мыть…
— Может быть, они думали вовлечь ее в празднество? Все-таки одинокая женщина, пожилая…
— Не-ет, уважаемый товарищ полковник, — возразил дворник, — в другой раз эти же самые люди забрали у нее на праздник всю посуду, а вернули только половину. Знают, что добрый она человек, вот и тянут.
— Откуда у вас такие подробные сведения? — спросил полковник. — Вы с Марианной Сергеевной в хороших отношениях?
— Отношения-то ничего, только это мне не она, это тетка Павла рассказывала. С той мы друзья-приятели.
— Кто это тетка Павла?
— А у Марианны Сергеевны живет… Родственница ейная.
— И что за человек?
— Хорошая старуха. Она даже и с Марианной Сергеевной бранится, не смотрит, что профессорша. Чего, говорит, ты на себя чужие заботы вешаешь, своих мало? И то сказать, около Марианны Сергеевны вечно прихлебатели вертятся. Вот взять, сейчас этот рыжий у них живет. Молодой, здоровый, а на старухином иждивении. Хорошо это?
— Товарищ Маликов, покажите товарищу Копылову фотографии, — попросил полковник.
Дворнику показали несколько фотографий, среди которых была и фотография Дорохова.
— На жильца Озеровой тут нет похожего? — спросил сотрудник.
Дворник внимательно рассмотрел все фотографии.
— Нету. Мужик он нестарый, при бороде и очках. Таких тут нету.
— Сделаем так. Вы, товарищ Копылов, как считаете, тетя Павла не проговорится, если понадобится нам в нужном деле?
— Старуха молчать умеет, — заверил дворник, — наша старуха, советская.
— Тогда поезжайте сейчас к себе, вызовите, пожалуйста, эту тетю Павлу, предупредите ее и везите к нам. Хорошо?
Дворник согласился и через полчаса вернулся с родственницей Озеровой.
Это была высокая, костлявая старуха с мрачным взглядом, чуть глуховатая, но зоркая и понятливая.
— Вот попрошу вас посмотреть эти фотографии, — сказал сотрудник, раскладывая перед ней несколько фотографий, — никого не узнаете?
Старуха брала по одной фотографии и внимательно ее рассматривала. Происходило это в полной тишине, даже говорливый дворник, проникся важностью процедуры и притих.
— Нету, — сказала старуха, откладывая фотографии, — знакомых тут нет.
Дворник, словно услышав команду, зачастил:
— Это точно, людей на свете великое множество, и некоторые даже ошибаются на знакомых, но подтверждаю: нету и моих знакомых тоже.
Сотрудники переглянулись, и один из них вынул из кармана клинышек рыжеватого войлока. Он приложил его к фотографии Дорохова, словно приклеил Дорохову бородку.
— Похож?
Старуха всмотрелась.
— Энтот?
Дворник тоже поглядел.
— Навроде родича нашего напоминает, — сказала старуха. — Как, Николай?
— И я вполне согласный, — затараторил дворник, — как нонешний жилец Алексей Василич Быков, только поважнее. А так очень даже похож.
— А сейчас он дома? — спросил полковник.
— Вернулся, тунеядец, — в сердцах ответила родственница Озеровой, — готовьте ему теперь бифштексы… И беспременно, чтоб из говядины, свинину он, вишь, есть не может. Куда какой барин!
— Вы, Павла Семеновна, помогите нам, пожалуйста, в одном деле.
— Что за дело такое? — строго спросила старуха. — В хорошем деле я завсегда рада помочь.
— Если явится к вам один из этих товарищей, — полковник указал ей на капитана Маликова и капитана Шурдукова, — вы на пороге не держите, хорошо?
— Это как на пороге? — не понимала старуха.
— Ну, сразу ведите в комнаты, не задерживайте их.
— Если свои, знакомые, то что ж держать…
Дворника и старуху, поблагодарив, отпустили.
План операции на следующий день был простой. Маликов и Шурдуков вместе с сотрудниками наблюдения являются к Озеровой и берут Оборотня. Задача сотрудников наблюдения держать квартиру под неослабным надзором. Шурдуков и Маликов должны были обдумать все детали своего поведения в момент появления в квартире. Оба сотрудника имели немалый опыт работы в КГБ. Полковник был уверен в этих людях, поэтому и назначил их на операцию.
На следующий день рано утром оба сотрудника появились во дворе многоэтажного дома. В одном из подъездов к ним подошел высокий человек в комбинезоне грузчика и сообщил, что в квартире Озеровой все в порядке: Оборотень не выходил из дома.
Оба сотрудника быстро поднялись на третий этаж и позвонили. Дверь медленно открылась. И они увидели небольшую сухонькую старушку с заплаканным лицом. Маликов, который должен был первым войти в комнату, встревожился.
— Что случилось? — спросил он у хозяйки.
Мимо них проскользнул старший сотрудник, за ним остальные. Но Маликов все смотрел на ошеломленную вторжением чужих старую женщину, предчувствие безошибочно предсказывало ему: неудача!
— Марианна Сергеевна, с вами что-то случилось?
— Случи-лось, — вдруг, как ребенок, сморщила лицо старушка и расплакалась, — конечно, случилось… А кто вы такие?
— Где Быков? — спросил Маликов.
— А вы кто? Вы с ним заодно? Я сейчас в милицию побегу!
Маликов показал хозяйке свое удостоверение.
— Мы разыскиваем Быкова. Где он?
Старушка зарыдала.
В это время из комнаты появилась суровая родственница Озеровой.
— Что ж, матушка, воду-то лить. Энтим людям и надо жалиться, больше кому же.
— Тетя Павла, не надо! — взмолилась сквозь слезы Озерова, но та уже объясняла Маликову:
— Как поговорила я с вами, так и подумала: дурной он человек, Быков этот. Стала за ним присматривать. Да не усмотрела. Ворюга он! Самый что ни на есть мошенник! Мы его, как родного, приняли, а он-то, срамник, обокрал да и сбежал! Каторга по нем плачет, вот что!
Вскоре выяснилось следующее. Вчера утром Быков отправился на прогулку. Он каждый день уходил по утрам гулять, и в этом ничего особенного не было. Но он не вернулся ни к обеду, ни вечером. Женщины заволновались: Быков был аккуратен и редко уходил из дома больше чем на час. Они не знали, что и думать. Собирались уже обратиться в милицию. А утром Марианна Сергеевна не обнаружила своих немногочисленных драгоценностей и нескольких сот рублей, хранившихся у нее в бельевом шкафу, в кошельке.
Сотрудники принялись выяснять обстоятельства.
Сначала Озерова только плакала и на вопросы не отвечала.
— Позор!.. — вздыхала она. — Как я посмотрю в глаза Соне, она же не поверит!..
— Ничего, — сказал Маликов, — поверит, он ее больше ранил. Так что вы, Марианна Сергеевна, рассказывайте все.
Озерова прекратила плакать и задумалась.
— Вы из КГБ? Значит, это серьезное дело? Так кто же он, этот Алексей Васильевич? Может, здесь и Соня ни при чем?
— Софья Васильевна виновата только в том, что когда-то при этом проходимце назвала ваш адрес, — пояснил Шурдуков, — а память у него феноменальная. Вот он и явился сюда. Как он вам представился?
— Быков. Он сказал, что муж Сони. Это правда?
— Быкова в ее мужьях не числится.
— То есть как?
— Так. Муж ее носит другую фамилию.
— Значит, это просто обманщик? Как же он разыскал меня, откуда узнал, что я дружу с Соней?
— Мы потом вам все объясним. Скажите, на какую фамилию вы писали Софье Васильевне?
— На девичью. И все письма доходили.
— Теперь ясно. А вы давно с ней переписываетесь?
— Лет двенадцать. Мы работали вместе, когда еще был жив мой муж.
— Видались за это время?
— Нет. Не удалось. У нее, знаете, всегда дела. Да и я здесь занялась общественной работой, так что остались одни письма.
— Вы переписывались регулярно?
— Были паузы. Но как только чувствуем, что затягивается молчание, сразу же шлем друг другу письма. Она хотя и значительно моложе, но очень близка была мне. Ее письма всегда помогали мне. Соня такая сильная, стойкая…
— А что она писала вам о муже?
— О муже она только сначала писала. Что крупный работник, экономист, что очень его любит… А вот фамилию его она не написала… Вдруг он приходит: «Здравствуйте, Быков» — и протягивает мне письмо от Сони.
— Оно у вас есть?
— Да, кажется, есть.
Озерова ушла в спальню. Вернулась она без письма.
— Не нашла, — сообщила она, смущенно разведя руками.
— Скажите, Марианна Сергеевна, а здесь Быков письма от жены получал?
— Нет. Но мы думали, что он получает на почтовом отделении. Он, знаете, какой-то был очень разный. Умел быть внимательным и любезным, а потом уйдет в себя, и его оттуда не докличешься… Ах, кто бы мог подумать! Алексей, Алексей!..
— Большое спасибо вам, Марианна Сергеевна, — поблагодарили сотрудники и, простившись, ушли, взяв обещание с Озеровой и ее родственницы, что в случае встречи с Быковым они немедленно сообщат.
На следующий день в Крайске полковник вызвал Миронова и Луганова.
— Операция в Калуге не удалась, — сообщил Скворец-кий. — Сотрудники проглядели Оборотня. Они сейчас разбираются в подробностях. А наше дело — установить все, что можно, о Тане.
Сразу же после этого сообщения Миронов позвонил лейтенанту Мехошину и попросил его срочно привезти инженера Семичева.
Вскоре Мехошин ввел в кабинет Миронова Семичева.
Семичев был очень встревожен.
— В чем дело, товарищ? — спросил он. — Почему меня срывают с работы и везут сюда?
— Вы не волнуйтесь, — успокоил его Миронов, — садитесь. Надо кое-что уточнить… Помните, вы говорили о той женщине, что приезжала к Дорохову?
— О Тане?
— Да.
— Но я же все вам сказал!
— Постарайтесь получше припомнить. Во-первых, что бы вы сказали о ее внешности. Только поподробнее.
— Так, — потер лоб Семичев, — попробую. Выше среднего роста, почти с него. Белокурая… высокая прическа. Красивая. Черты лица правильные. Лоб невысокий, нос маленький… Хотя нет, нос с небольшой горбинкой. Глаза… не помню.
— Как вы думаете, она врач или медсестра?
— Врач. Кажется, врач. Интеллигентная женщина. А характер?
— Ну, я, конечно, не мог о ней составить представление. Сдержанная, чрезвычайно сдержанная, говорила мало.
— Сколько ей лет, по-вашему?
— Около тридцати.
— Больше или меньше?
— Скорее тридцать.
Миронов позвонил к дежурному.
— Пришел ли Савостин?
— Ждет, товарищ майор.
— Пришлите ко мне.
Вошел Савостин:
— Здравствуйте! Опять я понадобился?
— Мы тут пытаемся выяснить кое-что о той знакомой Дорохова, которую, помните, он возил на вашей машине?
— Да я ж вам тогда говорил…
— Помню, но маловато. Скажите, как ее звали?
Семичев с любопытством уставился на парня.
— Вот и не припомню, — наморщил лоб Савостин, — но вроде Тамара.
— А не Таня? — спросил, быстро поворачиваясь к нему, Семичев.
— Точно! Таня. Он ее так называл. Правильно.
— Как вы думаете, кто она по профессии?
— По профессии? Может, учительница. Больно про Крайск много знала.
— А не медик? Савостин подумал.
— Может, и так. Раз мы с ней заговорили о катастрофах. Товарища моего, таксиста, самосвал помял. Досталось парню… У него сотрясение мозга было. Ну и она тут мне объяснила и про двенадцать пар черепных нервов, и про разные там вегетативные системы…
— Опишите еще раз ее внешность.
— Отличная внешность у нее. Светлая она и довольно полная.
— Лицо помните?
— Лицо приятное. Курносая…
Миронов посмотрел на Семичева.
— Я тоже превосходно помню, — с оттенком обиды сказал тот, — нос довольно крупный, с горбинкой, с большими ноздрями…
— Нет, курносый, это я точно говорю! — перебил Савостин.
Миронов улыбнулся.
— Может, он и курносый и с горбинкой?
— В самом деле, — засмеялся Семичев, — он с горбинкой, а на самом конце привздернут.
— Вот, — произнес Савостин, — теперь точно. Я тоже помню: и с горбинкой.
Миронов поблагодарил Савостина и Семичева и отпустил их. Теперь у него было некоторое представление о внешности этой женщины, ее имя, приблизительные данные о возрасте и профессии. Сведений маловато для поиска. Но иного выхода не было. Выяснением личности Тани следовало безотлагательно заняться.
Вскоре оба майора были вызваны в кабинет полковника.
— Товарищи, — обратился к ним полковник, — генерал Васильев согласился со мной и решил создать в Центре группу по поимке Оборотня. Вы оба включены в эту группу. Поэтому немедленно готовьтесь в дорогу. Завтра в девять ноль-ноль генерал Васильев ждет вас у себя. Довольны, товарищи?
— Правильное решение, Кирилл Петрович, — одобрил Миронов, — необходимо действовать из Москвы. Теперь район наших поисков может стать огромным.
— Ну что ж, товарищи, — сказал Скворецкий, — завтра вы улетаете…
— Сегодня ночью, товарищ полковник, — поправил Луганов.
— Сегодня ночью вы улетаете, — повторил полковник, — тогда вечером жду вас у себя. Ненадолго. Выпьем чашку кофе, обсудим новости. Согласны? Итак, до вечера!
В девять утра Миронов и Луганов вошли в кабинет генерала Васильева. Генерал поздоровался и предложил садиться.
— Сюда, товарищи, поближе, — пригласил генерал, и улыбка осветила его смуглое лицо. — Поговорим о вашем деле. Калужане сейчас выяснили, что у Озеровой кроме драгоценностей пропала верхняя одежда покойного мужа: плащ и шляпа. Возможно, эта одежда и помогла Оборотню так замаскировать себя, что он сумел уйти незамеченным. Но это пока предположение. Не знаем мы пока и где он и чем он теперь занимается. По решению Центра мы оставляем вас в Москве. Задача ваша будет заключаться в следующем: вы должны выявить, систематизировать и обобщить все материалы по деятельности Оборотня. Но это второстепенное. А главное, вы будете неотступно преследовать Оборотня повсюду, где только появится его след. Сейчас, пока наши владимирские товарищи бьются над тем, кто такая эта Таня, вы должны заняться выяснением: остались ли в живых еще люди из спецлагеря. Кроме львовских материалов мы тут располагаем рядом архивов гестапо и абвера. Все это придется исследовать. Приступайте, товарищи!
Миронов и Луганов покинули кабинет генерала.
Работа была напряженной. Миронов, Луганов и еще три сотрудника должны были просмотреть и систематизировать горы документов. Отобрать из них те, что проливали хоть какой-то свет на Львовский спецлагерь, и делать это приходилось спешно. Спугнутый Оборотень где-то прячется, может быть, в той же Москве, и надо найти пути, по которым он попробует скрыться, отрезать их.
Во Владимире тоже шла нелегкая работа. Местные товарищи среди множества Тань искали медичку, которая могла быть в Крайске и познакомиться с Дороховым. Тань было немало. И из тех, кто оказался среди врачей, многие ездили в отпуск на юг, и несколько женщин соответствовали приметам, которые когда-то сообщил в Центр Миронов. Эти Тани были тщательно проверены, но оказались вне подозрений. А между тем Миронов предполагал, что Оборотень после бегства от Озеровой вынужден будет просить приюта у своей близкой знакомой. Других возможностей у него не было. Своих людей, если они и имелись, он побоится поставить под удар. Оборотень, конечно, знал, что чекисты сейчас проверяют его связи и знакомых. Но Таня не была известна как знакомая Дорохова. И Оборотень мог считать, что она для сотрудников КГБ вне подозрений.
Миронов и Луганов были достаточно опытными работниками и понимали, что предположение ничего не стоит, пока факты не подтвердят его правильность. Поэтому, ежедневно запрашивая Владимир о том, как идут розыски Тани, они, не покладая рук трудились над документами, переданными им из Центра.
Был поздний вечер. Миронов с осунувшимся лицом и ввалившимися глазами поднял голову от бумаг.
— Знаешь, Василий, над чем я думаю? Документацию по спецлагерю проверяли и львовские товарищи. Там, кроме Спиридонова и Рогачева, уцелевших нет. По документам гестапо за сорок четвертый год известен только побег Спиридонова, инсценированный Соколовым. Из донесения командира танковой части, освободившей лагерь, известно, что живых среди заключенных не обнаружено. Необходимо, видно, поднять документы из других лагерей. Могли же гитлеровцы в последний момент пересадить своих агентов в другие, обычные лагеря, расположенные поблизости.
— Могли, — согласился Луганов. — Надо также проверить списки попавших в госпитали при освобождении Львова и документы на них.
— Правильно. Распорядись, чтобы завтра сотрудники занялись этим.
На следующий день Луганов дал указание сотрудникам проверить архивы медицинских подразделений в частях, участвовавших в штурме Львова, а Миронов настоятельно советовал одному из сотрудников проверить все данные по другим лагерям военнопленных на территории Львовщины, обращая главное внимание на пленных, прибывших весной сорок четвертого года. К вечеру обоих вызвали к генералу Васильеву.
— Товарищи, — обратился к ним генерал, — пора. Женщина, связанная с Оборотнем, обнаружена. Правда, проверочные данные еще не поступили. Но как бы то ни было, во Владимире вы нужнее, чем здесь. Работу вы тут наладили, сотрудники справятся. Поезжайте, помогите местным товарищам. Сравните свои впечатления с теми, какие сложились у них. Думаю, вполне возможен выход на самого Оборотня. Действуйте решительно и без промедления.
Миронов и Луганов прибыли во Владимир. Там их встретил сотрудник, доставил в гостиницу и сообщил, что прямых связей Татьяны Юреневой с Оборотнем пока установить не удалось. Объясняется это тем, что в последнее время она живет в Муроме, а во Владимире появляется редко. Но в городе у нее мать, и поэтому во Владимире ей бывать приходится. Сейчас ее проверяют муромские товарищи. Связь с Муромом поддерживается через управление. В случае необходимости их вызовут из гостиницы.
Миронов и Луганов расположились в номере, вынули книги и журналы. В их работе ждать приходилось часто, и они давно научились делать это безропотно.
Неожиданно позвонил телефон.
— Товарищ Миронов? — спросил голос.
— Луганов слушает.
— Товарищ Луганов, сообщают из Мурома: Юренева следует из Мурома во Владимир. Через полтора часа будет.
— Установили ли в Муроме, есть ли у нее на квартире кто-либо посторонний?
— Установили: на квартире никого нет.
— Как только прибудет Юренева, попросите ее проехать в управление. Мы будем там.
— Слушаюсь, товарищ майор.
Через пять минут позвонили из вестибюля гостиницы.
— Машина ждет.
В управлении их встретил невысокого роста темноволосый человек.
— Капитан Алексеев, — представился он.
Алексеев провел их в кабинет и, пока они ждали приезда Юреневой, стал рассказывать, как сотрудники вышли на ее след.
— Сначала выпустили ее из виду, — говорил он простуженным баском, ежеминутно покашливая. — Искали, проверяли, кажется, ни одной мелочи не упустили. Проверили всех врачей с именем Таня, но среди них ни одна не была связана с Крайском. Потом проверили всех медсестер с именем Таня. Но никто из них не отвечал приметам. Что делать? Некоторые уже начали сомневаться, правильные ли приметы были получены в Крайске; другие думали, что, может быть, вам сообщили неверное имя. Но потом стали думать и выяснять, кто мог быть упущен из нашего поиска. И тогда обратили внимание на одно обстоятельство: ведь эта Таня, по вашим данным, появилась в Крайске два года назад. Во всяком случае, шофер Савостин видел ее никак не раньше, и Семичев тоже. Значит, надо просмотреть личные дела всех врачей, работавших во Владимире за этот период. Начали проверку и обнаружили несколько переехавших Тань. Вот тогда-то и остановились на Юреневой. По рассказам сослуживцев, узнали, что она каждый отпуск бывает на юге и что у нее есть близкий знакомый, о котором она рассказывала немногим… Так что помаялись мы с этой Таней, — закончил капитан.
— Юренева замужняя? — спросил Миронов.
— Пять лет как разведена.
— Сколько ей лет?
— Тридцать два.
Луганов с Мироновым занялись подготовкой к разговору с Юреневой. Капитан ушел. Зазвонил телефон.
— Слушаю, — сказал Миронов.
— Товарищ Миронов?
— Да.
— Юренева прибыла. Наш сотрудник разговаривает с ней.
— Попросите приехать.
— Хорошо, товарищ майор.
Через двадцать минут сотрудник ввел в кабинет светловолосую женщину в зеленом плаще.
— Татьяна Николаевна Юренева, — назвал он вошедшую.
— Майор Миронов, — представился Миронов, затем представил Луганова. — Татьяна Николаевна, — начал Миронов, — вы извините, пожалуйста, что побеспокоили вас, но дело крайне срочное.
— Если так, — сказала Юренева, — тогда конечно… А вообще все это очень неожиданно.
— Садитесь, — предложил ей стул Луганов.
— Татьяна Николаевна, — обратился к Юреневой Миронов, — у меня вот какой вопрос: вы сейчас живете в Муроме одна?
— То есть как? — спросила женщина. — Что вы этим хотите сказать?
— Мы, Татьяна Николаевна, — вмешался Луганов, — хотели бы узнать: за последнее время не посещал ли вас кто-нибудь из ваших прежних знакомых?
— Н-не знаю, — ответила Юренева, опуская глаза. — А почему вас это интересует?
Миронов с Лугановым переглянулись.
— Татьяна Николаевна, посмотрите, пожалуйста, нет ли среди этих лиц человека, которого вы хорошо знаете? — И Миронов высыпал на стол пачку фотографий.
Юренева долго рассматривала фотографии, потом отложила их в сторону и взглянула на чекистов.
— Могу я спросить, с какой целью вы это спрашиваете?
— Вы тут ни при чем, — ответил Миронов. — Нас интересует один человек… Вы нашли знакомых, Татьяна Николаевна?
— Да… — задумчиво произнесла Юренева, — здесь есть один мой знакомый.
— Покажите нам его. — Луганов раскинул веером фотографии.
— Вот он. — И Юренева показала на карточку Оборотня.
— Как его зовут? — спросил Миронов.
— Дорохов Михаил Александрович.
— Расскажите, пожалуйста, что вы о нем знаете.
— Он… — Юренева помедлила. — Но чего вы от него хотите?
— Татьяна Николаевна, расскажите нам о нем все, что вам известно, — попросил Миронов.
— Ну, хорошо… — Она помедлила. — Он работник облисполкома, немного пописывает…
— Что именно? — спросил Луганов. — Книги?
— Да, мемуары, — ответила Юренева, чуть оживляясь, — он столько повидал во время войны.
— А чем он в то время занимался?
— Он был разведчиком. Бывал в тылу у гитлеровцев. Даже в их штабах. Вот об этом он сейчас и пишет.
— Ясно, — сказал Миронов. — Скажите, а он не сообщал вам о том, где он сейчас, как себя чувствует?
— Но, — удивилась Юренева, — что же ему писать. Он сейчас у меня.
Наступила короткая пауза.
— Татьяна Николаевна, — прервал молчание Миронов, — у меня к вам просьба: не могли бы вы отложить посещение матери и помочь нам в одном деле?
— В чем именно? Все так странно.
— Татьяна Николаевна, не согласитесь ли вы поехать с нами в Муром, а завтра утром мы доставим вас обратно. Сейчас еще не поздно, вы и выспаться успеете.
— Да в чем дело? — вдруг резко спросила Юренева. — Могу я знать?
— На месте мы вам все разъясним.
— Хорошо, — ответила Юренева, — я согласна.
Немедленно связавшись с начальником местного управления, Миронов договорился о деталях операции. Муромские сотрудники должны были перекрыть все выходы Оборотню.
Через пятнадцать минут мчались, рассекая фарами мрак, две машины. Водной были Миронов, Луганов и Юренева, во второй — сотрудники.
Юренева сначала пыталась расспрашивать их о том, зачем им так важен Дорохов, который уехал от своей невыносимой жены к ней, старой своей знакомой, чтобы здесь на свободе написать мемуары, но вскоре, обескураженная немногословием чекистов, замолчала.
Показались купола муромских церквей. Машина, замедляя ход, заскользила по улицам со старыми деревянными и каменными домами. По указанию Юреневой машина свернула на узкую улицу. Не доезжая до длинного, почерневшего от старости дома, они остановились.
Миронов помог Юреневой выйти из машины.
— Куда теперь? — спросил он.
Она показала на крыльцо и подала ключ. Ключ легко повернулся, дверь открылась. Миронов, чувствуя сзади дыхание Луганова и держа пистолет наготове, шагнул в небольшую прихожую, потом быстро толкнул дверь в комнату. Там было темно. Включили свет. Миронов и Луганов обвели глазами комнату. Неслышно вошла Юренева.
— Когда вы уезжали, он был здесь? — спросил Миронов.
Она с растерянным видом подошла к дивану и села. Миронов закрыл дверь и тоже сел. Луганов внимательно исследовал комнату.
— У него был чемодан? — спросил он.
— Да, — отозвалась Юренева.
— Какой?
— Чешский, из крокодиловой кожи. Он на шкафу лежал.
— Его нет?
— Нет.
— Значит, он ушел. — Луганов обернулся к Миронову: — Ушел! Слышишь, Андрей?
Наступила секунда тяжелого молчания.
— Давай осмотрим все, — предложил Миронов. — Какие-то следы должны остаться.
Они обошли и осмотрели комнату, вышли на кухню, проверили коридор. Им помогла Юренева. Она откинула с кухонного стола клеенку и обнаружила записку:
«Таня, извини. Дела обернулись очень тревожно. Вынужден ехать. Скоро сообщу адрес. Михаил».
Записка сняла нервное напряжение. И они спокойнее продолжали осмотр.
Луганов рассматривал тома Энциклопедии, лежавшие на полке.
— По отдельным томам покупали? — спросил он Юре-неву.
— Нет, это из больничной библиотеки. Он просил, я приносила.
— По какому же принципу он выбирал?
— Не знаю. Просил эти семь томов.
Луганов позвал Миронова:
— Иди-ка сюда.
Они договаривались открывать тома там, где они легко открываются. Это случается на тех страницах, на которых книга была долго открыта. Проверили все семь томов.
У Луганова вышло: «Свердлов» — окончание статьи, начало — «Свердловск», затем «Иркутск» и «Владивосток». У Миронова — «Челябинск», «Омск», «Хабаров», «Находка».
— Понял? — поднял голову от книг Миронов. — На восток ушел. Хабаров — это так, для исторического обзора. Хабаровск ему был нужен наверняка.
Затем Луганов обнаружил карту Министерства путей сообщений.
— Часто он ее рассматривал? — спросил он, показывая карту Юреневой.
— Часто, — ответила она.
— А вам он ничего об отъезде не говорил? — спросил Миронов.
— Нет. Он вообще мало говорил. Больше смотрел. И ехать, кажется, никуда не собирался.
— У вас карта не вызывала подозрений?
— У меня ничего не вызывало подозрений.
— И вы никогда о ней не спрашивали?
— Спросила раз… Он сказал, что в его профессию входит знать все туристические маршруты страны.
— Ясно, — сказал Миронов. — Татьяна Николаевна, вы напрасно расстраиваетесь. Лучше будет, если вы сейчас проверите, все ли ваши вещи целы.
Послушно, как автомат, Юренева стала копаться в старом комоде, в шкафу, потом сказала:
— Нет, все цело.
— А золотые вещи у вас есть?
Юренева опять открыла шкаф, что-то там долго переворачивала, потом повернулась к ним и растерянно сказала:
— Пропали…
— Что? — в один голос спросили Миронов и Луганов.
— Кольца и монисто. Бабушка мне подарила лет пять назад…
— Золотые? — Да.
— Ну что я вам говорил? — Миронов подвел женщину к столу: — Пишите подробное описание вещей. Самое подробное. Очень важно, чтобы там были приметы. Есть они?
— На одном кольце выбито: «Елене». Это отец когда-то матери подарил.
— Отлично.
— Татьяна Николаевна, — сказал Луганов, — мы понимаем, что вам сейчас нелегко. У нас к вам последняя просьба: если Дорохов возникнет, оповестите нас, хорошо?
Юренева кивнула.
Миронов встал, последним взглядом окинул комнату, простился с Юреневой и вышел. Скоро вышел и Луганов.
— Какова, а? — рассерженно буркнул Миронов.
Луганов взял его под руку.
— Андрей, она здесь ни при чем. Дело в другом. Надо немедленно все проанализировать.
Миронов молча кивнул головой. Он и сам понимал, что не прав, сердясь на женщину. Не ее вина, что опять ушел ловкий и изощренный враг, опять обвел их вокруг пальца.
На следующий день в Москве состоялся разговор с генералом Васильевым.
— К вам лично у меня претензий нет. Работали быстро и четко, — говорил генерал, — и все-таки задание не выполнено. Оборотень ушел. Причем ушел так, что у нас пока нет никаких ориентиров, где его искать. Поэтому продолжайте работу по спецлагерю. Где-то у него есть дружки, на которых он может опереться.
— Товарищ генерал, — обратился Миронов, — а Спиридонов… Может быть, мы из него еще не все вытянули?
— Спиридонов будет допрошен еще, — обещал генерал, — но вы, товарищи, помните: главное сейчас — это спецлагерь. Все узелки там. По нашим данным ясно, что кадры у него старые, новых завербовать не удалось. Впрочем, об этом пока говорить рано. Есть у нас в запасе один козырь. — Генерал улыбнулся. — Ярцев вот-вот начнет давать показания. Доктора сделали чудо.
Из кабинета Васильева офицеры вышли в хорошем настроении. За последнее время это было первое известие, которое их порадовало.
На следующий день приступили к просмотру архивов. Работали с утра до вечера. Иногда Миронов приглашал Луганова к себе, иногда ходили в театр. Но и в театре и дома они возвращались к мысли об Оборотне. Нервы у обоих были натянуты. Миронов понимал, что предстоит долгий и трудный поиск и силы надо беречь, отдыхать.
Через четыре дня их опять вызвали к генералу.
— Вот какое дело, товарищи, — сказал Васильев. — Спиридонов сообщил, что точно знает о переводе одного заключенного, имевшего дела с Соколовым, из их спецлагеря в обычный лагерь военнопленных. Фамилию его он не помнит, но внешность может припомнить, если найдут фотографии. С этим человеком он общался. Сообщить о нем может только следующее: родом он из Ленинграда и имел какое-то отношение к музыке. Не то служил в армии в музыкальной роте, не то в мирное время играл в оркестре. Вам предстоит отыскать его среди пленных, освобожденных под Львовом.
Миронов и Луганов приступили к розыскам.
Сопоставить все документы по концлагерям и этим путем выявить тех, кто был переведен в лагеря летом сорок четвертого года, оказалось делом невозможным. Часть документации была уничтожена гитлеровцами, а часть утеряна в первые дни наступления. Однако и Миронов и Луганов работали день за днем. Так же напряженно трудились и другие сотрудники их группы. Через их руки проходили горы личных дел пленных, фотографий, архивных справок… Было установлено несколько десятков лиц, которые до того, как попали в плен, числились в музыкальных командах или были музыкантами до военной службы. Однако Спиридонов, которому показывали их фотографии, сначала опознавал кого-нибудь, потом начинал сомневаться. И этот путь поиска уже начинал казаться бесперспективным.
Тем не менее работа продолжалась. Как-то утром один из сотрудников положил перед Мироновым несколько личных дел.
— Что это? — спросил Миронов.
— Это, товарищ майор, лица, переведенные в лагерь сто восемьдесят восемь из других концлагерей.
— Но не из спецлагеря?
— Документов, откуда они переведены, не сохранилось. В графах стоит, что переведены, и только.
Миронов попросил передать материалы генералу Васильеву. На следующий день Миронов и Луганов слушали сообщение генерала.
— Спиридонов опознал человека, о котором он говорил, — докладывал генерал. — Это некий Нахабин. Но среди сотен Нахабиных мы не нашли этого. Следовательно, он или сменил фамилию, или Спиридонов что-то напутал. Так или иначе, вашу работу надо продолжать. Посмотрим, не обнаружит ли Спиридонов кого-либо еще. Это я сообщил в качестве информации. Могу добавить следующее: здоровье Ярцева заметно улучшается. Доктора считают, что через неделю ему уже можно будет давать показания.
…В этот день Луганов и Миронов бродили по Москве. Разговор не вязался.
— Оборотистый этот Оборотень, — говорил Миронов, — ишь как затаился.
— Да. Противник опасный, — подтвердил Луганов. — А как ты думаешь, не начать ли проверку Нахабина с другой стороны, с его музыкального прошлого?
— Мало в Советском Союзе музыкантов?
— Но не все побывали на войне. Круг суживается. Не все сидели в лагерях военнопленных…
— А ты думаешь, он сменил фамилию, но не сменил специальность?
— Да, это возможно… Но все-таки…
Через два дня их опять вызвали к генералу.
— Товарищи, как будто найден след Оборотня, — сообщил генерал. — В Челябинске в комиссионном магазине появились вещи Озеровой, которые взял у нее Оборотень. Конечно, это, может быть, уже перепродажа. И трудно найти того, кто первым пустил их в оборот. Но так или иначе, а наши товарищи там работают. Милиция и другие органы приступили к поискам Нахабина. Думаю, под какой бы фамилией он ни скрывался, данные о нем скоро поступят. О том, что происходит в Челябинске, буду вас информировать. Будьте готовы к отъезду.
После этого сообщения Миронов позвонил домой и попросил, чтобы ему приготовили вещи для дороги. Луганов охладил его:
— Не спеши, Андрей, пока ничего не известно.
Прошло двое суток. Они снова в кабинете генерала Васильева читали отчет о происшествии в Челябинске. Генерал ходил по кабинету и комментировал:
— Итак, нашли след. Ясно одно — Оборотень идет все дальше на восток. Сначала Калуга, потом Владимир, теперь Челябинск. Однако в любую минуту он может сменить свой маршрут. Конечно, в поездах и на самолетах ему будет неуютно, но пока Оборотень мог пробираться в нужные ему пункты, не оставляя следов. Только вот челябинский случай спутал ему карты.
В Челябинске, не переставая, шел дождь. Под его мерный шум в течение двух дней допрашивали одного азербайджанца. Когда его уличали, он легко отказывался от своих слов.
— Так вы говорите, что вам продали эти вещи на толкучке? — спрашивал следователь.
— На толкучке, дорогой, на толкучке. Подходит один, говорит: хочешь золотой вещи? Я посмотрел — купил.
— Но вчера вы говорили, что вам их продал знакомый.
— Знакомий? Какой знакомий? Совсем не знакомий. Перьвий раз вижу. Такой високий.
— Во вчерашних ваших показаниях записано: «Подошел знакомый земляк и сказал, чтобы я купил эти вещи, потому что вещи стоящие».
— Нет, нет! Так не было. Не подходил.
— Кто же подходил?
— Земляк не подходил. Другой подходил.
— Вы же говорили вчера, земляк подходил.
— Не знаю, кто говорил. Я не говорил.
— Ну вот ваша подпись.
— Не знаю. Не говорил.
— За ложные показания суд карает по всей строгости закона. Вы понимаете, чем это вам грозит? — спросил следователь.
Азербайджанец испугался и рассказал следующее. По его словам, он приехал в Челябинск в начале июня «для продажи вина». Здесь познакомился с несколькими земляками, один из них, Ибрагим Момедов, скупал и продавал золото. За день до этого Ибрагим явился к нему с предложением выгодной сделки. Он должен был перекупить, и довольно дешево, у Ибрагима золотые вещи. Он это и сделал, а потом сдал золото в магазин. Эта операция приносила ему крупный куш. Но во время перепродажи его задержали.
Немедленно разыскали Ибрагима. Он оказался низеньким, толстым и очень спокойным человеком. Быстро сообразив, что здесь с ним шутить не собираются, он рассказал историю появления у него золотых вещей.
Три дня назад, когда Ибрагим уже закрывал свою лавочку на базарной площади, где продавал колхозное вино, к нему подошел гражданин и попросил налить стакан вина. Ибрагим отказал покупателю. Потоптавшись вокруг хлопотавшего Ибрагима, гражданин попросил его уделить несколько минут для разговора. Ибрагим оглядел незнакомца. Одет он был прилично: серое пальто, шляпа, вид культурный. И Ибрагим пригласил незнакомца в лавку. Там посетитель, ни слова не говоря, выложил перед ним кучу золотых вещиц. Ибрагим рассмотрел их и понял, что вещи ценные и будут иметь хороший сбыт. После долгих споров и торгов, Ибрагим приобрел все вещи за пятьсот рублей. Это было раз в пять меньше их настоящей цены. Но Ибрагим сказал, что если гражданин хочет получить больше, то пусть идет в другое место. И гражданин не стал возражать. Так золотые вещи оказались у Ибрагима. После ухода покупателя Ибрагим задумался. При покупке он хотя и намекнул посетителю о нечистом способе появления у него этих вещей, но не придал этому серьезного значения. Однако позже эта мысль стала его тревожить. Поразмыслив, он вспомнил, что один из его земляков сказал, что, хорошо поторговав на Урале, хотел бы привезти домой что-нибудь ценное. Не откладывая дела в долгий ящик, он пошел к земляку и предложил ему купить золото. Однако он не предполагал, что приятель понесет его в комиссионный магазин.
Следователь, выслушав рассказ, разложил перед Ибрагимом несколько фотографий.
— Кто-нибудь из них похож на вашего посетителя?
Ибрагим вздыхал, сопел, лениво вертел фотокарточки в руках, с печальным унынием рассматривая их.
— Нэт, — сказал он, просмотрев все. — Тот был седой. Усы такой короткий… Нэ похож. Никто нэ похож.
Однако через некоторое время он опять потребовал фотографии. Долго рассматривал их.
— А этот похож, — сказал он, показывая на фотографию Дорохова. — Только он без бороды.
Ибрагима отпустили, попросив челябинских товарищей связаться с Баку и навести о нем справки.
Ибрагим не вызывал подозрения, поверили и его рассказу. Было похоже, что Дорохов воспользовался виноторговцем для продажи краденого. Ясно, что Оборотень отлично знает, что его разыскивают, и действует расчетливо и осторожно, обходя все официальные инстанции.
Миронов и Луганов внимательно слушали генерала. Генерал ходил по кабинету, говорил негромко:
— У бывшего военнопленного Нахабина в Ленинграде сохранились родственники. Как ни странно, они пережили блокаду, хотя уже в то время обе его тетки были весьма не молоды, а, как известно, в те дни первыми умирали пожилые люди. Недавно с ними беседовали; их племянник пропал без вести в зимних боях сорок второго года. С тех пор они считают его погибшим. По фотографии, где он изображен в дни пребывания в лагере, они узнали его. Но главное, очень похожим на Нахабина им показался гражданин Козлов Сергей Филиппович, проживающий по адресу: Москва, Сущевский вал, дом одиннадцать. Козлов — музыкант; правда, сейчас работает не по специальности: администратором в Доме культуры одного из московских заводов. Женат. Имеет двоих детей, ничем дурным себя не проявил. Администратор деятельный, руководство клуба им довольно. Отыскать его нам удалось с помощью милиции, она нашла некоторое несоответствие в его послевоенных справках. Как видите, товарищами из Министерства внутренних дел проделана огромная работа. Теперь вам нужно заставить Козлова-Нахабина рассказать всю правду. Сейчас он под наблюдением, но ни о чем не догадывается. Я не буду навязывать вам решений, действуйте по обстановке, но советую поторопиться. От сведений Нахабина сейчас многое зависит. След Оборотня утерян. Надо выяснить, не поможет ли Нахабин в наших поисках. Все ясно?
— Ясно, — ответили оба майора.
— Приступайте.
— Есть, товарищ генерал.
Они обсудили возможные варианты действий. Миронов предложил встретиться с Козловым неожиданно. Луганов склонялся к тому, чтобы для беседы вызвать Козлова в КГБ.
Миронов отстоял свое мнение. Он считал, что самое главное — не спугнуть Козлова-Нахабина.
В два часа они отправились в клуб, где находился Нахабин.
В клубе было малолюдно. Сверху слышалась музыка, там занимался хореографический кружок. У телефона за маленьким столиком сидела вахтерша.
— Козлов у себя? — спросил Миронов.
— Кажись, у себя. Видела, проходил, а не ушел ли, не знаю.
— Где его кабинет?
— На втором этаже, аккурат по правой руке третья дверь.
Они поднялись наверх, постучали в дверь кабинета.
— Входите, — раздался голос.
Они вошли. За столом, откинувшись в кресле, сидел небольшой человек с пышной темной шевелюрой. Он разговаривал с посетительницей.
— Вы ко мне, товарищи?
— Вы Сергей Филиппович Козлов?
— Я. А по какому делу?
— Нам бы поговорить наедине.
— Ага, — пристально разглядывая вошедших, сказал Козлов. — Сейчас мы с Ангелиной Тимофеевной закончим… Так вот, — заторопился он, искоса посматривая на посетителей, — зал мы вам сдадим и оркестр будет, ну а порядок обеспечить — это ваше дело.
— Спасибо вам, Сергей Филиппович, — встала женщина, — вы с меня такой груз сняли, такой груз…
— Прошу вас, товарищи, — сказал Козлов, едва она вышла, — чем могу служить?
— У нас к вам такого рода дело, — начал Луганов, — хотелось бы удостовериться в некоторых деталях…
— Да вы откуда будете? — спросил Козлов.
Миронов секунду жестко смотрел в лицо администратора, потом вынул свое удостоверение:
— Мы к вам, гражданин Нахабин, по очень важному делу.
У человека за столом резко взлетели вверх брови, потом он прикрыл ладонью глаза и так сидел с минуту, если не больше.
— Ладно, — он отвел руку от лица. — Виноват — сам и отвечу. Спрашивайте, товарищи.
…Нахабин ничего не утаил. Говорил откровенно и подробно.
— Я был взят на фронт в декабре сорок первого. До этого держали в запасе. Немцы уже подошли к трамвайным путям Ленинграда, когда я надел серую шинель. Я трижды просил направить меня добровольцем на фронт. Конечно, вы можете не поверить мне, но остались бумаги. И вот подошло мое время. С декабря я участвовал в боях. Потери у нас были большие, и полк наш все время менял свое обозначение, я оказывался то в одной, то в другой части — шли постоянные переформировки. В январе сорок второго года на нашем фронте начались большие бои. Мы пытались перейти в контрнаступление, как наши части под Москвой. Но не удалось. Двадцать второго января мы пошли в атаку. Немцы, видно, ждали этого удара. Нашу пехоту встретили у проволоки сильным огнем. Я полз рядом со старшиной. Когда он упал раненый, то позвал меня и отдал свои кусачки. «Режь проволоку», - говорит.
Я хотел было оттащить старшину, а он кричит: «Режь проволоку, тебе говорят!» Я пополз, начал резать проволоку. Вокруг все гремит, человеческого голоса не слышно. Проволока плохо режется, а когда разрежешь, визжит и лопается. Я занялся этим делом, и даже на душе легко стало. В бою вообще важно заниматься делом. Но меня это и подвело. Режу проволоку и вдруг чувствую — что-то неладное. Поднял голову: наших нет, немцы прекратили огонь. Атака отбита. Я пополз к воронке, где был старшина, а он убит. Я высунул голову: куда мне теперь? А рядом немцы. Я вскинул винтовку, но они спрыгнули в воронку, выбили винтовку, смяли меня и потом прикладами погнали к своим окопам. Наши стреляют. Да немцам пройти всего ничего, они у своих окопов. Так взяли меня в плен. Допросили. Я, конечно, врал, путал. Правду им не говорил, но и молчать, как герои молчали, сил не хватило. Били они здорово… Вот после этого и попал я под Белосток в лагерь для военнопленных. Издевались над нами страшно, кормить почти не кормили. Одна брюква гнилая и вода. Хлеб наполовину из опилок. Сговорился я с товарищами, и бежали мы. Бродили по лесам, но скоро попали в руки полицаев. Опять били. Снова были посланы в лагеря. Теперь уже в Польшу. Опять бежал. На этот раз попал к полякам. Приветливые, хорошие люди. Хотели меня переправить к партизанам, но кто-то выдал. Деревня — в ней нового человека от чужих глаз не скроешь. Утром сижу в амбаре, думаю о том, что дальше будет. Слышу, во дворе голоса. Прислушался: немцы. Кинулся в угол, зарылся под рухлядь. Но нашли. Избили… Вывезли в Штутгоф, но там я сидел не больше недели. Взяли меня и одного из наших пленных и куда-то повезли. Шла осень сорок третьего. На фронтах немцам уже не сладко приходилось, но в тылу они еще сильны были. Везут нас. Присоединили к какой-то команде. Разговаривать не дают, следят, чуть что — бьют. Стали мы друг к другу приглядываться. Выяснилось, что команда наша вся из бежавших, а некоторые уже не один раз бежали. Сначала решили, что везут кончать. Но какой смысл им время тянуть, могли бы расстрелять и раньше. Вскоре оказались на Львовщине, в так называемом спецлагере.
Я человек опытный, в немецком плену многое повидал, но такого издевательства, как в этом лагере, не встречал… Надзиратели были украинские националисты. Они пощады не знали. Но самое главное началось через несколько месяцев. Прибыл в лагерь некий полковник Русской освободительной армии — это так власовцы себя именовали — Соколов.
Внешне спокойный, даже любезный, разбирался в музыке, искусстве, со мной, например, сразу начал беседовать о музыке. Знал, чем взять. Но, конечно, никого обмануть он не мог. Всем было известно, что он занят вербовкой в гитлеровскую разведку. Поэтому разговоры эти были цветочки, ягодки появились позже. Как-то раз повел меня Соколов в подвал, где пленных пытали. Насмотрелся я там… И тогда, не скрою, дрогнул… Еще недели две работал надо мной Соколов, но я был уже не человек. На все был согласен. Перевели меня в обычный лагерь для военнопленных. Приставили ко мне одну личность, чтобы следил. Получил я задание от Соколова, как мне вести себя, когда придут советские войска, что говорить при проверке — Соколов знал, что пленных проверяют, — и как вести себя дальше. Видно, Соколов уже не о войне думал, а о делах послевоенных. Пришли наши, допрошен был я, направлен в части. Воевал честно, окончил войну. Все кошмары остались позади. Главное, я избавился от Соколова.
Это произошло еще в лагере. Дружил я там с одним парнем. Был он москвич, как и я, неженатый, имел в Марьиной роще домик. Мать там у него жила, но тогда он уже не знал, жива ли она. Умер этот парень от туберкулеза. Фамилия его была Козлов.
Во время проверки я назвался Козловым. Козлов попал в лагерь недавно, проверить было трудно, пленные в этом лагере плохо знали друг друга. Так я стал Козловым. Вы можете думать что угодно, но я сменил фамилию только для того, чтобы избавиться от Соколова и всего, что с ним связано. После демобилизации приехал в Москву. Ведь Козлов-то москвичом был. Пришел к тому домишке в Марьиной роще, где жил Козлов. Мать его умерла. А я продолжал носить фамилию Козлова. Так и жил. Сначала воспоминания о спецлагере, Соколове мучили, терзали… Но время шло, никто меня не тревожил. Я и сам стал забывать о прошлом — как-никак почти двадцать лет… — Нахабин опустил голову.
— Скажите, — Миронов пристально всмотрелся в полное лицо Нахабина, — вы помните тех людей, которых вербовал Соколов?
Нахабин задумался.
— Кое-кого помню, — сказал он. — Фамилию-то нет, конечно, а вот лица некоторых помню. Встретил бы — узнал.
— Никого никогда не встречали?
— Нет, — ответил Нахабин. — Никого.
— А в последнее время вас никто не навещал по этим спецлагерным делам?
— Нет, — покачал головой Нахабин, — никто не навещал. Да и как меня найдешь?
— Скажите, а в том лагере, где содержались вы перед приходом нашей армии, никого, кроме вас, не было из спецлагеря?
Нахабин оживился:
— Был! Был один. Я его сразу узнал. Он и в спецлагере был, и потом в лагере оказался. Я вначале думал: не следить ли он за мной приставлен? Но потом понял: нет. Сторонится меня, спешит уйти, если где встретит. Я и счел, что он по тому же делу.
— Фамилия? — спросил Миронов.
Нахабин долго смотрел перед собой, тер рукой лоб.
— Нет, — наконец сказал он, — не вспомню. Да, вероятнее всего, я и не знал его фамилии.
— А какие-либо подробности о нем? Где служил до плена? Где попал в плен?
— Кажется… — медленно припоминал Нахабин, — кажется, кавалерист, казак… Не могу вспомнить, был ли он офицером или сержантом, такой белесый, лихой, белые глаза… Его так и звали: «Белоглазый».
— Постарайтесь вспомнить фамилию и имя этого человека, кроме того, его внешность.
— Я сделаю все, а что со мной будет?
— Все проверим, разберемся, передадим дело судебным органам. Вы работайте. Пока никто не собирается предъявлять вам какие-либо обвинения. Советую обо всем написать и оставить это признание у нас.
— Позвольте сделать это сейчас, — попросил Нахабин.
— Пожалуйста, делайте.
Луганов явился в кабинет следователя в тот момент, когда несуразно длинный, исхудалый Ярцев начал давать показания.
— При немцах? — отвечал он на вопрос следователя, когда вошел Луганов. — При немцах я работал. Так мало ли нас таких было!
— Давайте-ка, Ярцев, с самого начала, — попросил следователь.
— Вот говорят: служил, мол, немцам, — начал свой рассказ Ярцев. — А как все было? Я до войны срок имел. Отбыл его день в день. Вышел. Уехал из Львова. Тут война, мобилизовали меня, а немцы как трахнут! Я и смотался. У меня во Львове подружка была, я — к ней. Сижу жду. Пришли немцы. Требуют, чтоб военнослужащие прошли регистрацию. Я зарегистрировался, а они про меня все вызнали. Документы-то у них в руках. Вот я и стал служить немцам как пострадавший при Советах. Работал шофером в комендатуре.
— Расскажите о своей работе с полковником Соколовым, — бесстрастно сказал следователь.
Луганов следил, как меняется выражение лица Ярцева. Сначала на нем отразился ужас, потом раздумье.
— Лады, — согласился он наконец. — Раз вы его за уши прихватили, я не против. Познакомился с Соколовым в Львовском спецлагере в сорок четвертом. Приехал он, когда немцам уже хана приходила. Но мужик он был с головой. Я это знал. Вербовал он русских пленных в разведку. Я при нем шофером был.
— Только ли шофером?
Ярцев подавил вздох и сознался:
— Подручным стал. Но если кто и наплел вам о моих пытках, то это враки. У него для этого другой был. Кущенко. Из ОУНа. Тот умелец… А я что! Помогал — и все.
— Пытать помогал?
Ярцев поморгал ресницами.
— Заставляли, — ответил он нехотя.
— Кто заставлял?
— Соколов. И другие.
— Расскажите о своих обязанностях.
— Да какие обязанности! Вызовет Соколов, скажет: ну-ка вот поработайте над этим. Кущенко пытает, а я так… Навроде помощника. Струмент ему подношу…
— Какие инструменты?
— Ну, там бич, иголки… Всякое бывало.
— Вы лично принимали участие в пытках?
— Я?… Да чего я! Просто присутствовал… И без меня искусников хватало.
— Почему вы не ушли с немцами?
— А чего мне было уходить? Я ничего такого не делал. Против своих не воевал.
— Каким образом вы встретились с Соколовым после войны?
— А в Крайске. Я уж и думать о нем забыл. Раз сижу на набережной, у речного вокзала, гляжу — подходит. Я поначалу чуть сознания не лишился. Он ведь мне в лагере каждую ночь снился. Я ж его, как Сатану, без того, чтоб не перекреститься, видеть не мог. А тут он…
— Что же вы не сообщили о его появлении?
— Да он насквозь человека видит!.. Побоялся.
— Как строилась ваша работа с Соколовым?
— Как строилась?… Вызовет, даст валюту, скажет: поезжай, мол, на автобусе туда-то, посмотри и зарисуй, что там строят. Ну и еду…
— Кроме этих поручений другие были?
— Да только такие, он меня очень-то не использовал.
— А убийство мальчика?
Ярцев взглянул на следователя и тут же опустил голову.
— У нас так было поставлено, что я любое его приказание должен был выполнять. На таком крючке я у него сидел.
— Что это за крючок?
— Денег ему должен был много и на немцев служил. Он мог сообщить.
— А разве Соколов не служил у немцев?
— Так он всегда выверяется. У него на все бумага есть.
— Как же он вывернется? — спросил следователь; его поражало это почти суеверное отношение Ярцева к его бывшему хозяину. — Свидетели есть, документы.
— Вывернется, — уверенно повторил Ярцев, — он из таких вылезал дел, что и тут вывернется.
— Расскажите об убийстве мальчика.
— Ну… — Ярцев мотнул головой, как от удара, но рассказал. — У меня как бы тоже был рабочий день. Я должен был на той квартире, что он снимал, сидеть у телефона. Я и сидел. Звонит он мне. Говорит: немедленно приезжай ко мне. Я поехал. Заглядываю в кабинет, там мальчишка с ним о чем-то объясняется. Я погодил. Вышел пацан, я — туда. Михаил Александрович говорит: «Видал этого?» Я спрашиваю: «Пацана?» Он говорит: «Ликвидируй, и чтоб следов не осталось». Я было говорю: мальчишка, мол… А он: «Два раза повторять?» Я и пошел.
— И когда убивали, никаких человеческих чувств не испытали?
— Так что ж… — криво улыбнулся Ярцев, — тут своя судьба глаза застит. Не убей я его, мне полковник бы такое придумал…
— Продолжим, — сказал следователь, с трудом подавляя чувство неприязни к этому человеку. — Расскажите, как был убит Рогачев.
— Это все полковник, — заспешил Ярцев. — Я тут только так… Сбоку припека.
— Поподробнее.
— Приехал раз на энту квартиру Михаил Александрович. «Готовься, говорит, Ефим, ночью поедем, кончать будем». Я, конечно, сразу у него не спросил — боязно. А потом, как он немного поспокойнее стал, спрашиваю: «Чего, значит, кончать будем?» Он говорит: «Одного типа встретил. Боюсь, тебя помнит». Я сразу и затосковал. «Кто же такой-то?» — спрашиваю. А он говорит: «Помнишь, бухгалтер был такой? Заядлый мужик. В партизанах еще все действовал, потом к нам попал, и сколько мы над ним ни бились, а завербовать не вышло. Теперь обнаружился на нашу голову».
Поехали мы. Вечер. Подъезжаем к совхозу, проверили, что и как. У бухгалтера окошко горит. Я вошел в коридор, дверь вроде не заперта. Бухгалтер с мальчишками о чем-то говорит. Потом ушли они, огольцы эти, а он сидит, окно открытое. Полковник говорит: «Иди, Ефим, еще раз дверь проверь». Я пошел. Открытая дверь — еще не запирал он ее, — а часам уже к двенадцати время. В поселке спят. Полковник мне говорит: «Заговори с ним через окно, попроси напиться, а я войду».
Он — в дверь, а я подхожу к окну, говорю: товарищ, не дадите, мол, водицы испить? Старик-то сразу на меня и уставился. Подходит к окну и смотрит. Я тоже гляжу: не помню я его по лагерю. И так на душе, значит, как-то совестно стало: за что его, мол, старикашку, жизни лишать… А сзади уже полковник. Я говорю: «Так дай напиться-то, товарищ». А он на меня молча так смотрит: вроде узнал и все понял. Вдруг повернуться решил, а полковник схватил его, рот заткнул. Я в окно влез. Мы его на кровать положили, в рот кляп забит. Соколов свет выключил и подает мне ремень… Я не стал. Старика он сам придушил. И потом письмо выложил. Письмо он раньше изготовил. Подвесили мы его потом уже, так, для театру.
— Значит, душил Дорохов-Соколов?
— Он.
— А вы только присутствовали?
— Стоял.
— Проверим.
— Ну, помогал, помогал слегка… было дело.
— Почему вы сбежали от агента, которого вели на встречу с Соколовым?
— Так ведь как… Сначала я его два раза проверял. Нет ли хвоста. Доложил Михал Александровичу, что нет. Тогда он говорит: веди, мол. Повел я. Иду, глядь, а в окне, где у нас сигнал был, — тревога!
— Какой был сигнал?
— Когда одна штора отведена, а другая задвинута — порядок. А когда обе шторины к середке сбиты — тревога. Значит, на квартиру — ни ногой.
— Как же вы могли бросить агента?
— Да я растерявшись был. Думал, как свою голову унести. У нас такая договоренность была: если тревога, я сразу на вокзал. Конечно, сначала проверю, есть ли хвост. И еду в Москву, там у меня тетка, она к нашим делам непричастная. Живу у тетки, пока на Главпочтамт придет открытка, что Галя хочет встретиться со мной. На следующий день я должен прийти к кинотеатру «Ударник» в восемь вечера, он будет ждать. Он или кто еще. Пароль: «У вас билеты на девять есть?» — «Какие места вас интересуют? Нечетные? Тогда есть».
— Адрес тетки?
Ярцев сказал адрес.
— У меня к вам такой вопрос, — сказал следователь, — знаете ли вы кого-нибудь, кто остался в живых после ликвидации спецлагеря?
Ярцев подумал.
— Давно это было, — ответил он, — в голове-то всего не удержишь.
— Многие ли остались в живых?
— Оставили там которых… Вот кто поддался полковнику, тех человек пять оставили.
— Постарайтесь припомнить фамилии.
— Один был такой. Пивень, что ли… Нет, Пивнев, донской казак.
— Вы хорошо помните фамилию?
— Помню. Этого хорошо помню.
В тот же день Луганов и Миронов ознакомились с протоколами допроса.
На следующий день выяснилось, что Пивнева помнят и Нахабин и Спиридонов. Нахабин вместе с Пивневым был переведен из спецлагеря в обычный лагерь военнопленных. Нахабин считал, что фамилию Пивнев взял другую.
Начались поиски. Был составлен словесный портрет Пивнева.
Через двое суток в середине дня Миронова и Луганова вызвали в управление, к генералу Васильеву.
— Товарищи, — сказал он, — придется вам вылетать в Якутск. Этот Пивнев когда-то служил со Спиридоновым в конном корпусе. В спецлагере они снова встретились. Пивнев был завербован Соколовым раньше, чем Спиридонов. Выполнял какие-то задания. Перед уничтожением лагеря исчез. Мы навели справки, подняли все дела. Спиридонов обнаружил Пивнева на фотографии под фамилией Зыбина. Теперь этот так называемый Зыбин работает в Якутске прорабом на стройке. Необходимо проверить его связи, установить, насколько он связан с Оборотнем. Прошу операцию начинать, не откладывать. По мнению Спиридонова, Пивнев-Зыбин человек опасный и не задумываясь прибегнет к оружию. Будьте готовы ко всему, товарищи. Все свежие сведения об Оборотне мы будем вам пересылать через Якутское управление. Удачи, товарищи.
В Якутске Миронов и Луганов были ранним утром. Город встретил их жгучим тридцатиградусным морозом, а в Москве перед вылетом не переставая моросил мелкий, назойливый дождь. Машина повезла их по заметенным снегом улицам в управление. Там они узнали следующие сведения. Зыбин сейчас на стройке новых домов на окраине города. На работе Зыбина ценят невысоко: пьет, нетребователен к подчиненным. Живет Зыбин в собственном деревянном доме. Дом купил сразу же, как приехал в город, в пятьдесят втором году. Живет он с женой и ее матерью. Жена его не работает. Детей у них нет. Когда-то жена Зыбина работала в магазине. Потом была арестована за хищения. Отсидела пять лет. Человек она, по отзывам соседей, вздорный и тяжелый. Как они живут с Зыбиным, никто не знает, потому что с соседями они не общаются. Зыбин охотник, почти все выходные дни проводит в тайге. Сейчас сотрудники управления выявляют его связи.
Ознакомясь со всеми материалами. Миронов и Луганов пришли к выводу, что Зыбина надо взять с работы и привезти для разговора в управление.
Через полчаса выехали на стройку. Машина, буксуя в свежем снегу, с трудом выбралась к окраинным улицам. Вот уже началась новостройка. Миронов и один из сотрудников, молодой парнишка, вышли из машины. Луганов с шофером остался ждать их. Миронов оглядел каркас строящегося дома, несколько вагончиков, стоящих невдалеке от него у забора с наполовину выломанными досками.
— Вы пройдите к вагончикам, поищите его там, — сказал он сотруднику, — а я пройду на стройку.
— Есть, товарищ майор!
Сотрудник, проваливаясь в снег, бодро побежал к вагончикам, а Миронов обошел стройку и вошел в подъезд, где сидели, перекуривая, несколько рабочих в ватниках, валенках и треухах.
— Здравствуйте, товарищи. Перекуриваете?
— Время терпит, — отозвался один, — прораба нет, можно и курнуть.
— А куда прораб делся?
— В прорабской сидит, — повернул к нему голову один из сидящих, рослый человек с багровым, словно обожженным лицом. — Наше дело такое: поработал — перекурил. Чо, завидно?
— О некоторых говорят, будто они больше перекуривают, чем работают.
— Языки — они без костей. Ты сам-то иди поработай на морозце, небось сразу убежишь.
Миронов почувствовал, что от говорившего идет крепкий спиртной дух. «Распустил людей, — подумал он. — Начало рабочего дня, а они уже выпили. Какая же здесь работа?»
Он вышел на улицу и посмотрел в сторону вагончиков. Сотрудника не было. «Молодой, неопытный, — подумал Миронов, — как бы не испортил дело». Он зашагал к вагончикам. Скоро его догнал Луганов.
— Ноябрь месяц, а морозец к сорока, — сказал он.
Они подошли к вагончикам, открыли дверь в первый из них: там никого не было. Заглянули во второй и тут же, откинув дверь, ринулись внутрь. Сотрудник, без шапки, сидел на полу и смотрел на свою руку. Она была в крови, из-под волос на виске тоже сочилась кровь.
— Что случилось? — спросил Миронов.
— Ошибка вышла, товарищ майор, — с трудом заговорил сотрудник. — Я вошел, говорю: «Зыбин здесь?» А он сразу: «Ты кто?» Я вытащил удостоверение, он взглянул и сразу ударил чем-то железным, выскочил — и все.
— Вася, перевяжи! — приказал Миронов и выпрыгнул на улицу.
Он махнул рукой шоферу, чтоб подавал машину, прикинул, куда мог сбежать Зыбин, и пошел, обходя вагончики. В одном разговаривали женщины. В открытую дверь они могли видеть любого, кто прошел бы к пролому в заборе.
— Девушки, — обратился он к ним, — сидите здесь, разговариваете, а тут кто угодно ходит, может из прорабской документы унести.
— Кому нужны они, добро такое… — ответила одна из женщин.
— Да и никто не ходит, — сказала другая. — Мы уже с полчаса здесь, один прораб только и прошел.
— Зыбин? — спросил Миронов. — Чего это не на стройку, а от нее?
— С ним это бывает, — ответила женщина.
— Он давно прошел? — как бы мимоходом спросил Миронов. — Он мне нужен насчет краски.
— Да совсем недавно. Вы его поищите, может, тут он.
Миронов взглянул в пролом: улица была пустынна. Он подошел к машине. Шофер и Луганов сажали в нее сотрудника.
— Василий Николаевич, — сказал он Луганову, — ты оставайся здесь и установи, что случилось. Прошел Зыбин через этот пролом. Куда делся, кто видел — все надо знать. Я — в управление. По дороге завезу товарища в больницу. Потом возьму у прокурора санкции на обыск. Обыщу дом Пивнева. Если застанем дома, отлично, но едва ли он домой пойдет… Держи связь с нами. В прорабской телефон.
Миронов сел в машину, надел на забинтованную голову сотрудника его заячью шапку и приказал ехать в больницу. Машина тронулась.
Луганов вышел в пролом. Перед ним раскрылась широкая панорама окраины. Впереди видны были черные точки людей, перемещающиеся в сторону городских улиц, обозначенных линиями домов. Луганов прибавил шагу. Сейчас ему надо обдумать, куда и как мог направиться преступник. Он огляделся. Мимо стройки шла наезженная дорога, дальше виднелись бурые очертания тайги. По обе стороны дороги мерцал под утренним туманным солнцем непроходимый снег… Вряд ли Зыбин успел сесть в попутную машину и выехал из города. Пока Луганов ждал Миронова в машине, он не слышал проходящих грузовиков. Скорее всего, Зыбин кинулся в город… Чем объяснить, что он напал на сотрудника? Видно, не выдержали нервы: ждал все это время, когда за ним придут. Луганов ускорил шаг, догнал одного из прохожих — маленького мужчину в ватнике. Заглянул ему в лицо. Нет, не Зыбин. У того лицо на фотографии дерзкое, скуластое, с курносым носом и глазами навыкате. Правда, фотография была снята почти двадцать лет назад…
Миронов, сдав раненого на руки врачей, немедленно начал действовать. Он попросил местных товарищей усилить наблюдение за аэропортом и автовокзалом, связаться с ГАИ, чтобы те взяли под контроль тракт, и вместе с оперативным работником поехал к дому Зыбина. Дом этот стоял на пустынной улице, в ряду таких же рубленных из лиственницы кряжистых срубов, укрывшихся в глубине двора, за забором.
Оставив шофера у ворот, Миронов с сотрудником прошел в калитку и постучал в дверь. Долго не открывали, потом дверь распахнула высокая худая старуха в платке, осмотрела гостей и, молча посторонившись, пустила их в дом. Пройдя сени, они вошли в горницу. Из кухни, вытирая руки тряпкой, вышла хозяйка, сорокалетняя черноволосая женщина с узким лицом. Она молча показала рукой на стулья. Миронов и сотрудник сели.
— Муж когда ушел на работу? — спросил Миронов хозяйку.
— Ушел, как рассвело, — сказала она, угрюмо разглядывая вошедших, — он завсегда так уходит.
— А потом приходил? — спросил сотрудник.
— Нету, а может, и приходил. Нас никого дома не было.
— Во время рабочего дня он домой заходит? — спрашивал Миронов, продолжая внимательно оглядывать обстановку дома.
— Да чего вам надобно-то? — спросила жена Зыбина. — Вы б сказали…
— Дело у нас не к вам, а к гражданину Зыбину, — пояснил Миронов, — да вот мы его застать нигде не можем. На работе нет, дома нет.
— Опять чо натворил? — спросила старуха, взглядывая на дочь.
Та не поднимала глаз.
— Натворил не натворил, потом разберемся, а вот интересует нас: приходил ли он сегодня с работы или нет?
— Не было нас, — сурово повторила дочь.
Старуха поглядела на нее и отвернулась.
— Повторяю вопрос, — сказал Миронов, — отвечать вам необходимо.
— А на чо вам знать? — упорствовала Зыбина.
— Вот странная женщина. Да поймите же, не из личного интереса вас спрашиваем!
Ни хозяйка, ни старуха не обратили на эти слова внимания. Сколько ни бился с ними Миронов, узнать ничего не удалось. Прибыл Луганов и несколько сотрудников. Они привезли разрешения на обыск. Сразу же приступили к работе. Луганов тем временем отправился к соседям, чтобы расспросить их о Зыбине.
В доме было много добра. В кладовой и в спальне были сложены тюки мануфактуры, связки шкурок, песцовых и собольих, серебряные ложки и вилки, старинные сервизы. Миронов удивленно покачивал головой. Для кого и для чего копилось все это? Когда он осматривал сундук с туркменскими коврами, один из сотрудников приоткрыл вешалку, задвинутую занавесом. Там среди прочей одежды висели шляпа и серое пальто.
— Мужа? — спросил у хозяйки сотрудник.
Та, коротко взглянув, кивнула. Миронов с удивлением отметил, что Зыбин, видно, модник, хотя это и не вязалось с образом кулачка-накопителя. Миронов задумался: что же это за личность — Зыбин… Вошел Луганов, долго отряхивался перед дверью, тер щеки, потом позвал:
— Андрей Иванович, поехали, надо поговорить.
Когда они сели в машину, Луганов, сдерживая волнение, сказал:
— Зыбин успел побывать дома до нашего приезда. Соседи сказали. Был на мотоцикле. Своего у него нет, это мотоцикл кого-то из приятелей.
— Значит, он успел собраться?
— Да. И теперь искать его будет трудно. Что говорят жена и ее мать?
— Отказываются говорить.
— Надо их убедить.
— Трудно. Я Евангелие нашел. Старуха, видно, старообрядка. А это трудный народ.
— Подключим местных товарищей и выясним всех друзей и знакомых Зыбина.
На следующий день было установлено, что Зыбин украл мотоцикл неподалеку от стройки. Мотоцикл принадлежал инженеру из НИИ, который проектировал дома этого квартала. Пострадавший заявил в милицию о пропаже только к вечеру, поэтому в КГБ об этом узнали лишь утром. Кроме того, были допрошены четверо приятелей и собутыльников Зыбина. По их словам, Зыбин был «парень свойский», любил выпить, но буйством не отличался. Никаких секретных разговоров с приятелями он не вел. Среди его знакомых приезжих не было. Домой Зыбин не приглашал, предпочитал пить у других, объяснял это разногласиями с тещей. Куда мог скрыться Зыбин, они не знали, но считали, что сделать это ему легко, так как у него много знакомых среди оленеводов и каюров.
Вечером в управление были вызваны старуха и ее дочь. Допрос вел Миронов, Луганов внимательно наблюдал за ними.
— Почему вы скрыли, что вчера ваш муж приходил домой с работы?
Зыбина смотрела в пол, перебирала концы оренбургского платка.
— А вы не спрашивали.
— Спрашивал. Говорите, Пелагея Амвросиевна, правду. За дачу ложных показаний вы будете привлечены к ответственности.
Женщина вскинула на Миронова черные глаза.
— А вы не пужайте.
— Я не пугаю, я хочу, чтобы вы знали. Вы имеете дело с органами госбезопасности. Не отвечая нам или давая ложные показания, вы вредите государству.
Женщина ничего не сказала.
— Что взял муж, когда вернулся домой?
— Свитер взял, доху.
— Еще. Ружье взял?
— Взял. Рукавицы теплые. Белье. Снеди всякой дня на три.
— Он был на мотоцикле?
— На ем.
— Что он говорил?
— А чо ему говорить?
— Объяснял он вам, зачем уезжает, когда ждать?
— Ничо не объяснил. Он хозяин, что ж ему объясняться.
— А вы не знаете, куда он направился?
— Откуда ж мне знать-то?
Еще с час продолжался безрезультатный допрос. Потом вызвали старуху. Та вообще больше крестилась, чем говорила. Но на вопрос о том, куда мог деться зять, ответила с неожиданной охотой:
— На Угатай, в урочище подался. Не иначе.
— Почему вы знаете?
— Да у него якут там — дружок, пьют вместе.
— Да, зять у вас нехороший человек, Прасковья Андреевна.
— Нехристь. Замучил дочушку мою… Воровкой стала. Позор какой! Все из-за него, бусурмана!
— Так вы, Прасковья Андреевна, помогли бы нам.
— Эт в чем же?
— А вот как появится он у вас, вы нам сообщите об этом.
— И сообщу, — сказала старуха решительно, — беспременно. Давно ей говорю: избавься ты от этого злодея. Да разве нас, матерей, ныне слушают…
— Спасибо, Прасковья Андреевна.
— Не на чем.
На Угатай, где расположен лесхоз, ходит вертолет местного ОРСа. Решено было лететь. В путь собрались Миронов, Луганов и два сотрудника, рекомендованные начальником управления.
На рассвете вылетели. Внизу лежала бурая тайга, испещренная белыми полянами. Изредка проплывали крохотные коробочки домов — северные небольшие поселки. До Угатая надо было лететь двести километров.
— Угатай — местечко небольшое, — рассказывал один из сотрудников, — там расположен лесхоз человек на сто рабочих. Народ разный. Порой встречаются и пьяницы. С кем именно дружит Зыбин, выяснить не удалось. Может, это рабочий лесхоза — там много коренных жителей. Может быть, это каюры… Там сейчас на ягеле олени из ближних колхозов пасутся. Проверим на месте. Вполне возможно, что мы прилетим раньше, чем он туда доберется. Ему сто километров по зимнику на мотоцикле. Поездка не из легких, может и замерзнуть. Да еще по лесной дороге почти столько же добираться…
Как только вертолет опустился на небольшую поляну, окруженную хилыми деревцами, все четверо поспешили к директору лесхоза.
В маленьком финском домике с вывеской «Контора» собралось человек шесть. Были здесь и директор, и секретарь парторганизации. Миронов выяснял у них число охотников в лесхозе, число якутов, спрашивал, кто из них имеет друзей в Якутске.
— А вы тут охотников из города не встречали? — допытывался Миронов у одного из бригадиров.
— Приезжают, — басил тот, — есть такие. Но сказать, чтоб особо умели охотиться, — это не скажу. Сам зампредисполкома приезжал. А стрелять не мастак…
— Это он к вашим якутам приезжал?
— Нет, он и директору. А к якутам, к ним вроде никто не приезжал.
— На днях мне один человек рассказывал, что он от вас с десяток белок привозит, а то и куницу. Говорил, с якутами охотится.
— Это кто ж такой? Белобрысый?
— Точно, — подтвердил Миронов, — Зыбин.
— Брехло! Он больше за рюмкой охотится. Это раньше он, правда, охотник был. Белку в зрак одной дробиной бил. А ноне допился — руки дрожат.
— Он говорил, что якут один, дружок его, хорошие места для охоты знает.
— Это кто же? Колька Степанов? Этот, правда, силен. Хотишь, чтоб он тебя на охоту сводил? Затруднительно, Колька чужих не водит. Зыбин-то с ним с каких пор дружбу водит.
— А может, уговорю.
— Не, не уговоришь. Колька зверя бережет, не каждому его представляет.
— А как его найти?
— Да это за урманом, верст двадцать. Пройдешь деляну нашей бригады, там, однако, распадок будет, по распадку тропа есть. Вот по тропе к урману и придешь.
— А на машине к нему не добраться?
— Не, дороги там нет. Да и Колька тогда не приветит. Кто ж на охоту на машине ездит?
— Пешком так пешком, — сказал Миронов и, поблагодарив бригадира, подозвал Луганова.
— Василий, сговаривайся с директором, пусть подвезет нас на «козлике» до урмана.
Луганов кивнул и пошел договариваться с директором. Комната все больше наполнялась работниками лесхоза. Луганову с трудом удалось уговорить директора уделить ему время.
— Минут через двадцать поедем, — объявил Луганов. — Но машина туда не пройдет. Они нас подбросят километров на пятнадцать, а дальше придется на камозах. Кто-нибудь ходил? — обратился Луганов к сотрудникам.
— Приходилось, — сказал один из них. — Ничего. Особенного искусства не требуется.
Выехали через полчаса, в ногах у каждого лежали широкие короткие лыжи, обтянутые кожей. Машина с трудом ползла по узкой колее. Шофер что-то недовольно бормотал себе под нос. Вокруг видны были следы вырубки. На дороге валялись сучья и ветки… Но скоро выехали в нетронутую тайгу, где деревья стояли плотно. Ехали еще с полчаса. Потом, когда «газик» затормозил, шофер обернулся:
— Все. Дальше не возьмет.
Все вылезли. Глядя, как ловко прикрепляют к ногам камозы местные работники, Миронов и Луганов сделали то же самое. Шофер вылез из машины, показал направление в урочище, поглядел им вслед и уехал.
Один из сотрудников вышел вперед и быстро побежал, за ним по одному побежали остальные. Очень скоро Миронов и Луганов почувствовали, как пот струйками стекает под одеждой, но и тот и другой старались не отставать. Исчезая среди кустов и стволов и снова появляясь, оба местных сотрудника, оглядываясь на товарищей, постепенно все дальше уходили от них. Миронов и Луганов бежали по их следам.
Было удивительно тихо, лишь от мороза потрескивали стволы деревьев да изредка с тяжелым гулом обрушивался снег с вершин. Скоро сотрудников уже не стало видно между стволов. Миронов остановился, чтобы отдышаться, и подождал запыхавшегося Луганова.
— Пусть парни первыми придут. Не все ли равно как брать. Вдвоем тоже справятся.
— Нет, надо догнать, — с трудом успокаивая дыхание, сказал Луганов, — кто знает, что там в урочище может случиться…
Они побежали. Теперь, постепенно войдя в ритм, они двигались значительно легче.
Неожиданно впереди раздался короткий резкий звук.
— Выстрел? — спросил Луганов.
Миронов вместо ответа помчался вперед, и Луганов поспешил за ним.
Они скатились с небольшого взгорья, перебежали довольно длинный распадок и, ориентируясь по следам камозов, стали подниматься вверх.
Впереди снова раздался тот же резкий звук, и тотчас сухо защелкали пистолетные выстрелы. Оба изо всех сил поднимались вверх. Стрельба стихла. Укрываясь за соснами, они стали всматриваться в сторону выстрелов. Наконец в кустах заметили черное пятно. Скоро различили еще одно темное и тоже неподвижное пятно. Секунды через две одно из темных пятен дрогнуло и стало подниматься…
Раздался выстрел. Луганов и Миронов одновременно увидели быстро перебегавшего между сосен человека в кожухе. В руках он держал ружье.
Миронов поднял руку с пистолетом. До затаившегося за толстым кедром человека с ружьем было метров полтораста. Достать его из пистолета было безнадежно.
— Обойдем! — шепнул Миронов Луганову, тот молча кивнул.
Стараясь не шуметь, они осторожно заскользили во фланг стрелявшему. Миронов старался идти так, чтобы стена елей, стоявших здесь очень плотно, прикрывала их от врага. Минут через пять они уже настолько удалились от места перестрелки, что Миронов испугался, как бы не потерять направление, он резко взял влево и скоро в просвете между деревьями увидел стрелка. Тот стоял, положив дуло ружья на сук, и старательно прицеливался. Позиция у него была выгодная.
Миронов обернулся к Луганову и показал ему рукой в одну сторону, а сам повернул в другую. До человека с ружьем было метров семьдесят.
— Брось ружье! — крикнул Миронов, приближаясь к нему.
Но тот не подчинился команде, он стал размахивать ружьем, не подпуская к себе. Луганов выстрелил. Человек на секунду остолбенел и в этот самый миг был сшиблен сильным ударом. Скуластый, со вздернутым носом, со сбившимися светлыми волосами, сидел он на снегу.
Подбежавшие сотрудники помогли скрутить ему руки.
— Ну, зверь, — сказал один из сотрудников Миронову, — чуть-чуть не подстрелил. — И он показал простреленный насквозь бок полушубка.
Теперь предстоял трудный путь обратно. Решено было возвратиться всем. Без проводника идти дальше они не могли, а один из местных сотрудников был ранен. Причем узнали об этом неожиданно. Сначала распределились так: Луганов и сотрудник с простреленным полушубком ведут Зыбина в лесхоз, а Миронов и второй сотрудник продолжают путь на стойбище. Но едва тронулись в путь, сотрудник вдруг побелел и сел в снег. Миронов подбежал, нагнулся над ним, и обнаружилось, что парень ранен в плечо. Сгоряча, в момент схватки, он этого и не заметил, а теперь почувствовал слабость и боль.
…Начинало смеркаться. Раненый и второй местный сотрудник, который поддерживал его, шли первыми, за ними — Зыбин со связанными руками. Миронов и Луганов замыкали колонну. Несмотря на связанные руки, Зыбин легко скользил на лыжах. Сотрудники впереди задерживали всех и снижали темп. Раненый слабел все больше, хотя его перебинтовали и нашли, что ранение не серьезное. Тайга вокруг глухо рокотала. Темнело. Только к ночи выбрались на просеку, где их ждала машина. Через полчаса с поляны поднялся вертолет, через два часа они были в Якутске…
С утра приступили к допросу. Зыбин, бледный, горбился на стуле перед следователем. Допрос вел Миронов. Луганов наблюдал за Зыбиным и только изредка задавал вопросы.
— Начнем по порядку, — сказал Миронов. — Расскажите нам, Зыбин, как вы дошли до такой жизни?
У Зыбина на скулах забегали желваки, но он сидел улыбаясь, потирая ладонью запястье.
— Насчет жизни моей могу сказать, что коли б не довели меня, так и она была бы другой.
— Кто же вас довел? — спросил Миронов.
— Вы же и довели, — ответил, с видным равнодушием оглядывая комнату, Зыбин. — Кто супротив немцев сражался? Я! Кто у них в лагерях страждал? Я! А кто за это потом семь лет в лагере трубил? Опять же я! Так что вы на политику меня не берите, я ее всю знаю.
— Значит, считаете себя страдальцем невинным. А вообще кто вы?
Зыбин настороженно спросил:
— Это как?
— Как зовут вас?
— Зыбин Федор Анисимович.
— Вы в этом уверены?
Зыбин моргнул, судорожно улыбнулся:
— Может, как по-другому. Тогда я запамятовал.
— Напомним, — ответил Миронов. — Вам не знакома такая фамилия — Пивнев? Валентин Петрович Пивнев?
Зыбин стиснул зубы.
— Ну, теперь поговорим, гражданин Пивнев.
Зыбин- Пивнев вскинул рыжеватые ресницы, взглянул коротким ненавидящим взглядом на Миронова и сказал быстро и четко:
— Говорить не буду.
— Жаль. Вам бы, гражданин Пивнев, как раз и стоило бы говорить. А то сочтут за простого бандита. Вы, кстати, почему стреляли по нашим товарищам?
— Я по ним как по браконьерам палил.
— С чего взяли, что они браконьеры?
— А зачем тогда в такую пору в урочище идти? Чего там делать?
— Это детская выдумка, — сказал Миронов, радуясь тому, что Зыбин, решивший не отвечать, все-таки говорит. — Вы вот что мне объясните: почему вы сразу начали стрелять, без предупреждения?
— А вот понял, что браконьеры, и начал.
— Да по чему это можно было понять?
— По тому, что в такую пору одни браконьеры в урочище ходят. А стрелять оленя не положено.
— У них и ружей не было.
— Ружей… — пробормотал Зыбин. — Знаем мы их… Обрезы небось…
— Все это плохо придуманная ложь, и вам, гражданин Пивнев, не стоит к ней прибегать. Расскажите, при каких обстоятельствах вы встретили в спецлагере власовского полковника Соколова?
Этот вопрос был для Зыбина неожиданным.
— Какого полковника… — забормотал он, — вранье…
— Бессмысленно скрывать… — Миронов жестко смотрел на Пивнева, пытаясь заставить его поднять взгляд. — Вы в чем осенью ходите? — неожиданно спросил Миронов.
Пивнев заморгал глазами.
— В пальто, а что?
— Какого цвета пальто?
— Черного.
— А на голове что носите?
— Кепку.
— Так, — Миронов посмотрел на Луганова, — продолжайте. Расскажите все о спецлагере и учтите: нам все известно, этот вопрос задается с целью проверить, насколько вы знаете и помните подробности. Вы сразу согласились работать на Соколова?
— Зачем сразу. Я не хотел.
— Пивнев, говорите правду.
Пивнев опустил голову; он совершенно потерял выбранную им линию поведения.
— Какие вы успели выполнить для Соколова задания?
— Какие задания? Ничего я не выполнял… просто другую фамилию взял, когда наши пришли.
— Говорите правду, какие задания вы успели выполнить?
После минутного колебания Пивнев сказал:
— Да чего там… Велел он мне проверить одну семью. Вроде как я, беглый из спецлага… Ну, они меня приняли.
— Их потом расстреляли?…
Пивнев молчал.
— Когда вы встретились с Соколовым после войны?
Пивнев отвел глаза от взгляда Миронова.
— Чего?… После войны?…
— Он вас разыскал письменно? Или встретил лично?
— Не знаю ничего…
— Пивнев, сколько дней назад Дорохов-Быков был у вас?
И Зыбин вдруг заплакал.
— Граждане, товарищи, — причитал он, — душегуб этот меня подвел! Он! Он один…
Даже не верилось, что полсуток назад этот человек стрелял в чекистов. Однако Миронов уловил быстрый и внимательный взгляд Пивнева, прежде чем тот успел прикрыть лицо руками. Ясно, что Пивнев притворялся. Поэтому Миронов принял решение продолжать начатую тактику: показывать Пивневу, что им известно все.
— Прекратите комедию! Где сейчас находится Дорохов?
Пивнев долго вытирал слезы, потом пробурчал:
— Мне-то откуда знать.
— Знаете. Несколько дней назад он был у вас.
Луганов бросил удивленный взгляд на товарища.
— Говорите! Отмалчиваться нет смысла. — И Миронов стукнул ладонью по столу.
От этого резкого звука Пивнев вздрогнул.
— Был. Не отрицаю, — быстро заговорил он сквозь зубы. — Только где он сейчас, не знаю.
Миронов не спускал с него взгляда.
— А теперь скажите, почему вы стреляли. Не хотели допустить нас к урочищу?
Пивнев уронил подбородок на грудь и молчал.
— Так Соколов в урочище? — резко спросил Миронов.
Пивнев молчал.
— Последний раз спрашиваю. — Миронов встал и подошел к Пивневу. — И учтите: добровольное признание смягчит вашу участь.
Пивнев поднял голову, посмотрел на него и еле слышно сказал:
— Там он…
Миронов, ни слова не говоря, вышел из комнаты. Луганов знал, что друг его сразу же начнет подготовку к операции.
— Пивнев, — спросил Луганов, — почему вы начали стрелять по нашим людям? Теперь это уже не имеет значения, просто мне интересно.
Пивнев помолчал, потом медленно заговорил:
— Соколов как пришел, предупредил. В Якутске, мол, у меня есть люди. Если выдашь — и тебя кончат и семью твою. А за что Пелагея моя страдать будет? Она и так хлебнула горюшка. Ну, я его спровадил в урочище к дружку. Якут, охотились вместе. Мужик стоящий. Я ему привез Соколова, говорю: поживет у тебя. Он и согласился. Ни о чем не спросил, простая душа. А когда вы меня прихватили на стройке, я струхнул. Решил бежать. Нашел мотоциклетку и погнал. Заскочил домой, забрал харч, вещички — и айда по тракту. Потом нагнал лесовоз. Попросил, чтоб подвезли…
— А мотоцикл?
— В снег зарыл. Обогнал лесовоз километров на пять и зарыл его, потом и вышел. Подвезли меня с лесхоза, там я на лыжи — и в урочище. Присел отдохнуть, глядь, идут на камозах двое, оба городские… Сразу смекнул, что и как. Решил пужануть; может, думаю, не ваши, тогда повернут назад. Выпалил предупредительный, а они из пистолетов в меня… Тут все стало ясно. И как я подумал, что сам же и навел их на урочище, так у меня и дух сперло. Соколов-то велел мне ни под каким видом там не показываться, он, мол, сам меня потом найдет. Да как тут я вспомнил, что у него в Якутске верные люди и что они до Пелагеи моей доберутся и до меня самого, так и решил обоих подвалить. Думал, спрячу поначалу, а пока их доискиваться будут, мы с Соколовым махнем отсюда куда подальше…
Вошел Миронов с конвоиром. Пивнева увели.
Они опять летели над тайгой, опять внизу возвышались ярусы сосен и кедров. Довольно скоро показались маленькие коробочки лесхозных строений; здесь спустили лестницу и высадили сотрудника, чтобы он проверил, не появлялся ли за это время человек, похожий на Оборотня, и перекрыл ему выход. Миронов смотрел вниз. Теперь они летели над тем местом, где между сосен шла перестрелка и где взяли Пивнева. Минут через десять открылась поляна с огороженными оленьими загонами, с низким зимовьем, одиноко стоявшим посередине. Ни оленей, ни людей не было видно. Вертолетчик сбросил лестницу. Миронов и сотрудник стали спускаться, а Луганов, выставив дуло автомата из кабины, страховал их. Подбежала лайка, задрала голову и глядела, как спускаются люди. Они спрыгнули в утоптанный снег, побежали к зимовью. Дверь была закрыта, никаких замков не было. Они вошли в полутемную, затхлую тишину сруба. Обшарили нары, посмотрели за печью. Никого. Лежали два спальника, вещевые мешки.
Они выскочили из зимовья и бросились к вертолету. Тот висел, как большая стрекоза, и гудел моторами. Они влезли в кабину.
— Будем искать оленье стадо, — решил Луганов, выслушав их.
Они опять летели над тайгой. На этот раз делали большой круг, беря центром зимовье и загоны. Минут через двадцать увидели оленей на поляне и сидевшего на пне человека. Человек, не двигаясь, смотрел на вертолет. Миронов и сотрудник снова спустились вниз. Луганов с пилотом внимательно наблюдали за происходящим на земле.
— Здравствуйте, — сказал Миронов, подходя к человеку, сидящему на пне.
Тот кивнул в ответ и вынул изо рта трубку.
— Однако, и вам здравствуй.
— Вы Степанов?
— Я, однако.
— Дорохов от вас ушел?
— Какой Дорохов? Миша?
— Да. Михаил Александрович.
— Однако, с утречка вчера и ушел.
— Не говорил куда?
— На трахт, однако.
— А оттуда?
— Должно, однако, в Якутск.
— Он вам это говорил?
— Однако, говорил.
— Он как собирался добраться до Якутска? От лесхоза на машине?
— Пошел, однако, к лесхозу, а там как решит.
— Не обижал он вас?
— Зачем обижал, водкой поил…
Миронов помолчал, потом опять обратился к оленеводу.
— Вот этот человек, — он кивнул на сотрудника, — с вами поживет. Не помешает?
— Не помешает, однако.
— Вы останетесь, — сказал Миронов. — Мы из лесхоза позвоним и пришлем людей. Осмотрите здесь все. Расспросите обо всем.
— Есть, — ответил сотрудник.
Миронов влез в вертолет.
— В Якутск! — приказал он.
Стальная стрекоза плавно взмыла. Миронов смотрел вниз. Вот она, тоненькая ниточка тракта, что режет тайгу на сотни и сотни километров. Где-то на нем сейчас Оборотень. На этот раз ему придется нелегко. В Якутске в аэропорту его ждут. На автовокзале ждут. Значит, не уйдет.
— Андрей, — тронул его за плечо Луганов, — надо захватить товарища из лесхоза.
— Верно, — вспомнил Миронов, — и надо еще порасспросить там шоферов, кто-то же его вез…
Они спустились на поляну у домиков лесхоза. Миронов и Луганов прошли в контору к директору. Поздоровавшись, Миронов спросил:
— Сколько у вас шоферов?
— Восемь человек. То есть восемь машин, шоферов одиннадцать.
— Сколько сейчас можно опросить?
— Нет двоих: на лесопилку повезли лес.
— Сегодня будут?
— Да.
Миронов приказал сотруднику остаться и опросить всех шоферов, показывая им фотографию Оборотня, и выяснить, не вез ли кто за прошедшие сутки этого или похожего на него человека. И в каком направлении он отправился. Собранные сведения сотрудник должен был немедленно сообщить в Якутск. Потом Миронов позвонил в Якутск и попросил направить еще двух сотрудников на помощь оставленному в урочище, а также поплотнее перекрыть все дороги в Якутске и подключить к поискам милицию.
Когда они возвращались в Якутск, Луганов спросил:
— Как ты догадался, что он был у Пивнева?
Миронов улыбнулся; он вспомнил домостроевский порядок в доме Пивнева, тяжеловесные вещи, старинный покрой одежды старухи и мало чем отличимый наряд супруги Пивнева и среди всего этого серое, сшитое по последней моде пальто и шляпу.
— Помнишь, как был одет человек, который продал вещи Озеровой Ибрагиму?
— Серое пальто, шляпа…
— Они висели на вешалке у Пивнева. Я видел.
Вертолет начал снижаться. Через полчаса они уже сидели в управлении и обсуждали с местными работниками возможности полного перекрытия путей для Оборотня. Вся милиция и работники райотделов КГБ были мобилизованы на исполнение этого задания. К вечеру в управление прибыли сотрудники, оставленные в лесхозе, в урочище. Из их рассказа выяснилось следующее. Один из шоферов вчера утром посадил в машину проголосовавшего на дороге гражданина. Человек этот был в оленьей парке, унтах, меховой шапке. У него была черная бородка, в руках небольшой чемоданчик. Своим видом он напоминал геолога. Человек сошел, не доезжая до лесопилки, в какую сторону он повернул, неизвестно. Миронов высчитал, что от лесопилки до Якутского тракта около тридцати километров. А оттуда до Якутска километров сто с лишним. Значит, уже вчера Дорохов мог оказаться в городе. И уже вчера вылететь из Якутска. Миронов потребовал расписание дневных и вечерних рейсов. Их было не так уж много. На Тикси — туда Дорохов не мог двинуться, потому что на въезд в этот северный порт нужен был специальный пропуск. А на Иркутск и Москву Дорохов мог улететь. Все местные линии Миронов считал безопасными из-за сложностей, связанных с перемещением по краю.
В аэропорту были опрошены все дежурные, но ни один из них не припомнил пассажира, даже отдаленно похожего на Оборотня. По спискам пассажиров ни Дорохов, ни Быков не были зафиксированы в числе улетавших. Правда, это мало о чем говорило. При покупке билета Оборотень мог назвать и не свою фамилию.
Все сотрудники в аэропорту и на вокзалах были предупреждены о том, что Оборотень может быть загримирован. И они смотрели внимательно. Было и еще одно обстоятельство, затруднявшее отлет Оборотня из Якутска. Наступил сезон, когда билеты на самолет из Якутска купить было трудно, билеты были проданы заранее, в субботу на прошлой неделе. На ближайшие дни билеты продавали только по броне.
Луганов молча слушал сообщения и предположения сотрудников.
— Василий Николаевич, у тебя что-то есть на уме, — сказал наконец Миронов.
— Есть, — согласился Луганов. — Все наши предположения мало стоят, когда дело касается Оборотня, он предугадывает наши решения. Мы ждали его на Транссибирской магистрали, и что же? Он оказался в стороне от нее, в Якутске. Теперь мы ждем его на авиалиниях, а он может быть на автодороге. Считаю необходимым особенно тщательно проверять всех останавливающихся в автопунктах и на заправочных станциях.
Замечание было принято к сведению, и на всех промежуточных станциях стали проверять пассажиров. У шоферов выясняли приметы пассажиров, которых они везли. Первые два дня никаких сведений об Оборотне не поступало. Наконец сообщили, что на двести четвертом километре стоит покинутый «МАЗ». После долгих поисков в снегу километрах в двух от трассы был обнаружен труп человека. Документов при нем не оказалось. По номеру машины выяснили, что водителем ее был Опанасенко Сергей Валерьянович, шофер-миллионер, перевезший по зимнику тысячи тонн грузов и сделавший три миллиона километров в условиях северного бездорожья. Оперативная группа немедленно вылетела в район убийства. МАЗ принадлежал одной из якутских автоколонн и вез в дальний поселок продукты и запасные части к тракторам. Груз был цел.
Вертолет приземлился прямо на трассе. По сторонам от утрамбованного наста трассы стояла чахлая березовая роща. Была тишина. Из кабины МАЗа вылезли двое милиционеров, оставленных здесь опергруппой милиции, расследовавшей убийство. Миронов подошел к ним.
— Сержант Алексеев, рядовой Иванов, — отрапортовал старший из них. — На трассе все спокойно.
— Судмедэксперт где? — спросил Миронов.
— У тела, — козырнул милиционер, — я вас провожу. Они углубились в тайгу. Снег скрипел под ногами.
Примерно через полчаса они увидели махавшего им человека в заячьей шапке и полушубке. Мороз был сильный, и человек держался рукавицей за щеки. Они подошли.
— Убит чем-то тяжелым, — начал объяснять судмедэксперт, выдыхая целые облака пара. — Убит, судя по выражению лица, внезапно.
Миронов начал осматривать место происшествия. Убит шофер был раньше, метров четыреста его волокли сюда, к этим кустам. За двое суток со дня происшествия — по выводам судмедэксперта, убийство произошло не позже трех, двух с половиной суток назад — не было ни метели, ни снегопада. Дни стояли морозные и ясные. Миронов дошел до того места, где борозда, оставленная телом, которое волокли по снегу, обрывалась.
Он пошел дальше по следам и увидел, как, переплетаясь и сталкиваясь, идет от трассы двойная цепочка следов. Пьяные они, что ли, были? Он резко повернулся и пошел обратно к тому месту, где лежало тело. Самое главное — это куда вели следы от тела убитого. Цепочка следов уходила в глубь тайги.
— Товарищи, — приказал он, — в погоню!
Впереди, на камозах, побежали двое местных работников, за ними пошли еще четверо: Миронов, Луганов и двое сотрудников. Следы уходили все дальше в тайгу. Между преступником и преследователями лежало от полутора до двух дней хода — приблизительно сорок километров сурового таежного бездорожья. Когда сверху послышался гул, все подняли головы — над ними висел в воздухе вертолет. Им выбрасывали лестницу.
— Двое в кабину, — приказал Миронов, — остальные со мной! Вот вы, — он показал на двух местных сотрудников, — просмотрите сверху пространство километров на пятьдесят вперед. Увидите его, попытайтесь взять. Начнет отбиваться, пошлете вертолетчика за нами.
— Стрелять в него можно? — спросил один из сотрудников.
— Стрелять можно, попадать нельзя. Слишком важная птица.
Двое полезли в вертолет, остальные продолжали путь пешком.
Через два часа ходьбы все сильно устали. Снег стал рыхлее, и ноги все больше увязали в нем. Вокруг шумела, шуршала, гудела тайга. Сосны и кедры широко раскачивали своими вершинами. Следы были видны отчетливо, и местные сотрудники уверенно шли по ним. Миронов, поглядывая на следы, мучительно думал об одном: Оборотень отлично знает, что стоящий МАЗ выдаст преступление, а значит, будут обнаружены и следы. В чем же дело? Почему он упрямо идет в тайгу? Что это? Результат отчаяния? Или очередной план? Впереди и сзади тяжело дышали люди. Он оглянулся на Луганова, тот подмигнул ему, улыбнулся, хотя все лицо его было в пару от дыхания.
Неожиданно где-то поблизости загудел вертолет. Из-за деревьев его не было видно, но вскоре он появился и стал снижаться. Один из сотрудников ходко поднялся по лестнице, выслушал пилота и стал быстро спускаться.
— Товарищ майор, вертолетчик говорит, что в двадцати километрах пастбище эвенков, там сейчас двое наших работают. Никаких других следов не обнаружено. Начинает темнеть. Вертолетчик предлагает отправить нас на стойбище, а завтра с утра опять продолжать поиски.
Решено было лететь на стойбище. Скоро вся экспедиция разместилась в вертолете. Минут через двадцать машина нависла над несколькими юртами с загонами для оленей. С земли смотрели оленеводы, бегали собаки, махали руками двое сотрудников, прибывших сюда первыми.
Когда Миронов с товарищами спустились с вертолета, к ним подошел старик с хилой растительностью на подбородке, с узкими зоркими глазами на широкоскулом лице.
— Здравствуй, начальник.
— Здравствуйте. Майор Миронов.
— А я бригадир.
— Наши люди сказали вам, зачем мы прилетели?
— Сказали, как не сказали… Сначала есть будем, однако, потом разговор иметь.
Миронов посмотрел на сотрудников, те развели руками. Подошел вертолетчик:
— Мне надо в Якутск. Заправлюсь там и завтра чуть свет буду.
Миронов согласился. Вертолет погудел, покрутил пропеллером и улетел. Несколько мальчишек с собаками помчались за ним вслед.
Миронов знал местные обычаи и не начинал разговора до обеда — надо было завоевать доверие колхозников-оленеводов. Ему могло пригодиться их знание тайги. Скоро их пригласили в юрту, посадили на циновки и шкуры, женщины принесли вареное мясо. Начали есть. Во время еды разговаривать не полагалось. Ели руками. Молча и не спеша. Миронов с нетерпением ждал окончания этой процедуры. Ему хотелось скорее узнать все, что известно эвенкам об убийце. Как выяснилось, двум сотрудникам, прибывшим сюда первыми, эвенки ничего не рассказали. Дело в том, что сотрудники допустили ошибку. Они сказали, что скоро будет большой начальник. И тогда бригадир решил говорить только с ним. А раз молчал бригадир, молчали и остальные.
Наконец мясо было съедено, женщины подстелили под спины сидящих медвежьи и росомашьи шкуры. Все улеглись. Теперь бригадир, видя плохо скрытое нетерпение Миронова, знаком приказал дать ему трубку и заговорил.
— Чего знать, однако, хочешь, начальник?
— Приходил к вам человек?
— Русский?
— Да.
— Однако, приходил.
— Чего он хотел?
— Хотел, однако, до Нумангая добраться.
— Вы у него спрашивали, как он к вам попал?
— Сын, однако, спрашивал; сын у меня в школе десятый класс кончает, образованный. Он спрашивал, мы не спрашивали. В тайге разный народ ходит. Мы не спрашивали.
— А где сын?
— Олени брал, мал-мало ехал.
— Куда?
— Нумангай ехал, гостя возил.
— Этого самого, что к вам пришел?
— Того самого, однако, начальник.
— И сейчас он в Нумангае?
— Самый раз до Нумангай дошел.
Миронов задумался. Потом принял решение:
— Можешь сейчас дать нам оленей с каюрами, чтоб к ночи были в Нумангае?
— К ночи, однако, нет. К утру можно. Только не дам.
— Почему?
— Зачем тебе олень мучить? Тебе с утра дадут вертолет, ты там один час будешь. У меня олень колхозный, я ему жир нагонять должен. А ты ему жир протрясешь, однако.
Миронов посмотрел на измученных людей, некоторые уже спали. Только Луганов, с большим трудом преодолевая дремоту, прислушивался к их разговору. Миронов вытащил карту. Нумангай был поселок оленеводов, в ста пятидесяти километрах от стойбища. Дороги туда не было. На таком же расстоянии отсюда лежал Учан — другой поселок, откуда и была здешняя бригада. Населенные пункты, лесхоз и лесопилка располагались в нескольких стах километрах к югу, прижимаясь к трассе. Миронов посмотрел на бригадира. Эвенк спокойно покусывал трубку, женщины трудились около очага, подкладывая туда полешки. «Придется ждать вертолета», - решил Миронов. Он поблагодарил бригадира, и тот протянул ему, предварительно вытерев о штаны, руку. Миронов пожал ее и откинулся на шкуры. Было жарко, клонило ко сну, но мысли об Оборотне мешали заснуть. Миронов вышел из юрты. Мороз окреп. Было ниже сорока градусов. Он с тревогой посмотрел на низкое небо — при плохой видимости вертолет может и не прилететь. Вокруг слышался лай собак, невдалеке чмокали губами олени.
Утром погода переменилась. Мороз ослаб, поднялась метель. Теперь вертолета ждать бессмысленно, и, досадуя на свое вчерашнее решение, Миронов заставил бригадира запрягать оленей. Скоро в двух кошевах они помчались по тайге, рядом на лыжах бежали каюры, изредка валясь в кошеву. Путь предстоял не близкий. Ветер гудел все ожесточеннее, снег бил в лицо. Закутавшись в шкуры, они лежали в кошевах, и каждый думал о своем.
Белые очереди поземки хлестали по оленьим мордам, колко стегали лицо. Вокруг все гудело и свистело. Надо было непрерывно оттирать щеки, избитые иглами пурги. Вокруг стало сумрачно, как ночью. Олени постепенно замедляли бег. Пурга завывала все яростнее. Олени перешли на шаг. Миронов, закусив губу, думал о том, что Оборотню помогают не только обстоятельства, но и природа.
До поселка добрались глубокой ночью. Измученные спутники Миронова тут же завалились спать, а сам он начал разыскивать председателя поселкового Совета. Наконец председатель появился в правлении — новом тесовом доме. И тут выяснилось, что человек, которого привез сын бригадира, был здесь и сидел в том же правлении, в задней комнате, под замком. Послали за механиком. Через полчаса заработал движок, вспыхнули лампочки, и перед Мироновым предстал широкоплечий человек, с обросшим лицом и черными патлами всклокоченных грязных волос. Это был не Оборотень.
— Кто такой? — резко спросил Миронов.
Человек молчал.
Тогда выступил вперед высокий юноша-эвенк:
— Начальник, он беглый.
— А вы кто?
— Это сын бригадира, — пояснил предсельсовета, — он мне и сказал, что человек подозрительный.
— Покажите его документы, — попросил Миронов. Ему показали шоферские права и паспорт на имя Опанасенко Сергея Валерьяновича, двадцать восьмого года рождения, родом из Якутска.
— Вы убили Опанасенко? — спросил Миронов.
— Никого я не убивал, — тонким голосом сказал человек.
— Убил, убил, — подтвердил юноша, — не ври, однако. И на стойбище недаром вышел…
Миронов вдруг страшно устал от всего этого; он отвернулся от убийцы и сидел сейчас на табурете, глядя в угол. Выручил Луганов.
— Ну, мнимый Опанасенко, — сказал он, — расскажите, как вы тут оказались.
— Чего рассказывать, раз сразу не верите? Я рабочий из партии. Сбился с дороги…
— Из чьей партии?
— Как это «из чьей»?
— Фамилию начальника.
— Семенов.
— Нет здесь такой партии, говорите правду!
— Ну и убил! — сказал вдруг убийца с прорвавшимся ожесточением. — Убил — и хана. Понял?
— Откуда сбежал?
Убийца немного помолчал, потом разом, словно уже давно хотел рассказать, да некому было, изложил все. Как он сбежал во время лесозаготовки — ему оставался срок еще семь лет, — как уговаривал шофера поехать на то место, где он двенадцать лет назад закопал золотые вещи, как шофер не согласился и он оглушил его, а потом оглушенного и почти потерявшего сознание долго вел в тайгу, пока тот не начал приходить в себя, тогда-то он и убил.
Чем больше Миронов слушал исповедь преступника, тем больше убеждался, что тот не врет и что никоим образом он не был связан с Оборотнем.
И Миронов стал думать, как выбраться из глухомани таежного поселка в Якутск. На вертолет рассчитывать не приходилось — погода не позволяла. Радисту было приказано, как только прояснится, передать в Якутск об их местопребывании. Радист пообещал сделать все возможное.
Вертолет прилетел только на третьи сутки. За это время Миронов сильно похудел. Луганов тоже плохо выглядел. Они почти ни с кем не общались, даже между собой разговаривали мало.
В Якутске их встретили сочувственно, сообщили, что звонила Москва. В Центре тоже знали об их поисках. В Якутске продолжалась тщательная проверка всех лиц, появлявшихся в аэропорту, однако следов Оборотня не обнаружили. Миронов и Луганов стали прикидывать, какими же путями Оборотень, попавший на Север, попытается вырваться оттуда. На следующий день им позвонил начальник горотдела милиции.
— Товарищ Миронов, вы ведете дело Дорохова-Быкова?
— Я.
— Тут у нас интересный случай. Может, приедете?
Миронов немедленно выехал в горотдел, оставив Луганова в качестве диспетчера поисков. В горотделе ему рассказали следующее. Четыре дня назад является в милицию гражданин и начинает обвинять сотрудников милиции, что они плохо работают. После длительных расспросов выяснилась неприглядная история. Оказывается, он — Огненко, инженер — собирался вылететь в командировку в Иркутск. В ресторане гостиницы познакомился с одним приличным человеком. Они вместе позавтракали, выпили, рассказали друг другу про свои дела. До отлета осталось еще несколько часов. Гражданин, как выяснилось, тоже летел в Иркутск. Инженер пригласил нового знакомого к себе на квартиру. Там они продолжали беседу и много пили. А когда на следующий день инженер пришел в себя, гостя уже не было, не оказалось и бумажника, в котором кроме денег были документы и авиационный билет до Иркутска. Сначала этому не придали значения, сочли обычным ограблением, и только сегодня один из следователей решил проверить, улетел ли кто по билету инженера в Иркутск. Оказалось, что самолет ушел с полной загрузкой.
Миронов немедленно потребовал, чтобы вызвали инженера. Через некоторое время явился маленький испитой человек и вновь повторил свой рассказ. По его словам, это был невысокий, хорошо сохранившийся мужчина лет сорока с лишним, с темной бородкой и ямочкой на подбородке. Он сказал инженеру, что по профессии он экономист и что летит по делам в Иркутск.
— Какую фамилию он вам называл? — спросил Миронов.
— Лоскутов, — ответил инженер.
Миронов достал несколько фотографий, среди них была и фотография Дорохова с подрисованной бородкой.
— Похож?
Инженер заметно обрадовался:
— Он! Так вы его знаете? Обязательно сообщите мне, когда задержите. Я ему все выскажу, что думаю! Вор! Прикинулся экономистом!..
Через несколько минут Миронов был уже в управлении. Луганов изумленно вскинул голову, когда Миронов ворвался в кабинет:
— Оформляй бумаги! Оборотень в Иркутске.
Ночью они вылетели в Иркутск.
Миронов и Луганов прежде всего опросили сотрудников, дежуривших в аэропорту. Один из них видел человека с небольшой бородкой, который несколько дней назад прибыл рейсом Якутск — Иркутск. Сотрудник вместе с милиционером проверили его документы, они оказались в полном порядке. Кроме того, при паспорте была предъявлена командировка от комбината «Якуталмаз». Человек был отпущен. В течение последующих четырех дней проверили несколько граждан, внешностью напоминающих Дорохова-Быкова. Но все это были лица, задержанные по ошибке.
Опять наступило время ожидания и размышлений. В одном из кабинетов управления, куда Миронова и Луганова занесла судьба, Андрей Иванович раздумывал вслух:
— Василий, как бы ты или, положим, я стал себя вести вот в таком случае?
— Я бы отсиживался, — ответил Луганов, — попытался бы переждать. А ты?
— Я? — Миронов засмеялся. — Я бы наоборот. Дерзал бы!
— А каким образом тут можно дерзать? — поинтересовался Луганов. — Он теперь твердо знает, что его ищут, что на всех путях и вокзалах установлено дежурство. Что ему можно делать?
— Во-первых, попытаться договориться с проводником о проезде без билета… И тогда проводник был бы заинтересован скрыть такого пассажира.
— Риск, — напомнил Луганов. — Ведь показаться на вокзале и то небезопасно.
…Вечером они вышли на улицу. Сыпал мелкий снежок, морозило. Они направились к гостинице. Шли по заснеженному городу и в который раз перебирали в памяти все свои упущения.
— У нас, к сожалению, нет никаких данных, кого Оборотень может знать в Иркутске, — размышлял Луганов.
— Я уже попросил товарищей связаться с Крайском, чтобы там выяснили, кто и когда мог приезжать из Иркутска и общаться с Дороховым, когда он работал в плановой комиссии. Передал в Москву, чтобы допросили Ярцева, Нахабина, Спиридонова, Пивнева о всех иркутских знакомых, которых мог бы знать Оборотень, но этого, к сожалению, недостаточно.
— Это верно, — сказал Луганов, — далеко не достаточно. Он прожил в нашей стране не один год. Отыскать все его связи трудно.
Они шли не спеша по опустевшим улицам. Миронов с наслаждением вдыхал свежий холодный воздух. Он любил зиму. Она приносила с собой свежесть, бодрость, здоровье. А сибирская зима ему особенно нравилась. Конечно, не в пятидесяти-шестидесятиградусные холода, но эта температура долго и не держалась. Вот и сейчас он упивался морозным воздухом, с удовольствием смотрел на зависший над крышами дым. Скоро показалось здание гостиницы.
…В десять вечера Миронову позвонили. Говорил начальник управления.
— Андрей Иванович?
— Да, товарищ генерал.
— Из Москвы получено крайне интересное сообщение. Вы не приедете в управление?
— Сейчас буду.
Всю дорогу к управлению Миронов раздумывал над тем, какую новость мог сообщить генерал.
Когда он вошел в кабинет, генерал протянул ему бланк с отпечатанным текстом. В нем сообщалось, что у Пивнева в Иркутске живет родственник — Колесников, дядя жены, пенсионер, и что при Соколове о нем дважды заходила речь. Адрес родственника Соколов слышал.
— Мое мнение — выждать до завтра и действовать, — предложил генерал. — Наши люди уже посланы для наблюдения за квартирой. Согласны, майор?
— Нет, товарищ генерал, — ответил Миронов, — я не могу с этим согласиться. В Калуге за квартирой, где жил Оборотень, тоже велось наблюдение. Больше того, он был в засаде. Однако ушел. Ушел так, что никто и не заметил. Я думаю, товарищ генерал, ехать надо сейчас же. Проверить, кто этот родственник Пивнева, и расспросить его о том, был ли у него гость.
— Ваш товарищ будет с вами?
— Я думаю, что для беседы с хозяином хватит и меня одного.
— Поступайте, как считаете нужным, — сказал генерал.
Миронов выехал в предместье Марата, где жил родственник Пивнева. Маленькие частные домики стояли по обеим сторонам улицы. Машина, проваливаясь в ухабы, подъехала к двухэтажному деревянному дому, в котором жил родственник Пивнева.
Из подъезда вышел человек и подошел к Миронову:
— Товарищ Миронов?
— Да.
— Из квартиры никто не выходил. Собственно, там не квартира, а коридорная система, поэтому следить трудно. Самого Колесникова дома нет.
— Спрашивали, где он?
— Выясняем. Мы только минут сорок как тут.
— Ясно.
Миронов вышел из машины, вошел в подъезд. Это был старый дом с входными дверями внизу и на втором этаже. Миронов прошел по тускло освещенному коридору, загроможденному ветхой мебелью и ненужным хламом, и остановился возле комнаты пятнадцать. Ему нужна была девятнадцатая комната, но навстречу брел какой-то человек, в полутьме казавшийся горбатым. Это был дед с мешком за плечами.
Старик, что-то бормоча и вздыхая, дошел до конца коридора и начал спускаться по лестнице. Миронов подошел к девятнадцатой комнате, постучался. Никто не ответил.
— Вы к Колесникову, что ли? — спросила вышедшая из соседней комнаты женщина. — Уехал он.
— Давно? — спросил Миронов.
— Почитай, дня три.
— С другом уехал-то или один?
— Один, — сказала женщина. — А вы к его товарищу?
— Да, мне с ним поговорить надо было.
— Так он сегодня здесь был. Может, еще придет.
— Он во сколько обычно приходит?
— Да мне показалось, он совсем перед вами был. Слышала, вроде кто ключом возился в замке.
— Сколько времени назад?
— Да минут пять, не больше.
— Спасибо. Может, я его еще догоню.
Он выскочил вниз, отыскал сотрудников, наблюдавших за домом, и предупредил их, что гость Колесникова тут, надо его ждать, и спросил, не выходил ли кто-нибудь в ближайшее время.
Сотрудник сообщил, что выходило четверо: женщина, два мужчины и старик. Один из мужчин очень высокий, другой на протезе — оба на Дорохова не похожи. Старик и женщина тем более.
Миронов подумал, что Оборотень мог бы загримироваться под кого угодно. Он попросил сотрудников продолжать наблюдение и фиксировать всех входящих в дом и выходящих, еще раз напомнил, что Оборотень очень хитер и его приемы обмана крайне разнообразны. Потом Миронов снова поднялся наверх. Он постучал в дверь женщины, с которой только что разговаривал, и спросил ее, не знает ли она, к кому мог поехать Колесников в Ангарске.
— Так он к дочери поехал, — сказала женщина, — она в Байкальске живет.
— В Байкальске?
— Там район так называется. На окраине.
— А номер дома не помните?
— Нет.
— Вот досада! Три дня командировки — и не застал его, — проговорил Миронов.
Он вышел из дома и направился к перекрестку. Там ждала машина. Из машины он соединился с начальником управления.
— Товарищ генерал, поговорите, пожалуйста, с ангарскими товарищами. Надо найти дочь Колесникова, проживающую в Байкальске. Я думаю сейчас туда съездить.
— Есть ли в этом смысл? Ведь адрес установят только завтра.
— В Байкальск ехать придется. А сейчас или завтра — какая разница?
— Смотрите, майор. Там могли бы обойтись и без вас. Но вас не переубедить. Поезжайте. Я распоряжусь, чтобы в гостинице оставили место.
— Спасибо, товарищ генерал.
Миронов попросил шофера подвезти его до вокзала. Конечно, можно было бы прямо на машине проехать в Ангарск, всего пятьдесят километров, генерал не возражал бы, но Миронову хотелось посмотреть, как работают сотрудники на вокзале, которым было поручено задержать Оборотня, если бы он там появился. Последняя электричка уходила в одиннадцать семь, он успевал на нее.
Миронов, проталкиваясь сквозь толпу, вышел на перрон. Он знал, что среди пассажиров есть и те, кто ждут здесь Оборотня. Электричка стояла на одном из путей. Он прошел мимо вагонов, заглядывая в окна. Изредка мелькал один-другой пассажир. Видно, народу будет немного. Он прошел до конца поезда, потом повернул обратно. Киоски на платформе разделяли пути. За одним из киосков он заметил человека. Миронов остановился и стал наблюдать. В свете фонарей он видел беличью шапку с длинными ушами, мешок за плечами. В фигуре было что-то странно знакомое. Память у Миронова всегда была превосходной. Он припомнил: это был тот старик, что встретился ему в коридоре дома, где жил Колесников. До отхода электрички оставалось минуты три. Миронов продолжал наблюдать. Старик постоял еще несколько секунд и вдруг быстро побежал к вагону и впрыгнул в него. Миронов вошел в ближайший вагон, прошел через несколько вагонов и остановился в тамбуре вагона, в котором сидел старик. Мешок он куда-то убрал, и теперь Миронову видны были лишь его шапка и полушубок.
Под стук колес электрички Миронов прошел по вагону и сел напротив старика, через проход.
Электричка все ускоряла и ускоряла ход. Миронов, делая вид, что дремлет, из-под ресниц следил за стариком. Несколько раз он заметил, что старик украдкой приглядывается к нему.
На следующей станции в вагон вошел подвыпивший парень и сел напротив старика. Парню явно хотелось поговорить.
— Дед, — сказал он, — у тебя выпить нету?
Старик покачал головой.
— Сам не пью и другим не даю, сынок.
Миронов прислушался к его голосу. Голос был с хрипотцой, но, как ему показалось, не свой, фальшивый.
— А чего не дашь, дед? — спросил парень. — Сам не пей, а другим давай. Жадный, что ли?
Старик не ответил. Парень немного помолчал, потом повернулся к Миронову:
— Слышь, друг, закурить есть?
Миронов открыл глаза.
— Вы мне?
— Говорю: закурить есть?
Миронов вынул пачку сигарет и встряхнул их. Парень взял сигарету, попросил спичек. Миронов дал ему прикурить.
Все это время он не упускал из вида старика. Старик показался ему подозрительным с той минуты, как он увидел, что тот прячется за киоском. А сейчас Миронову показалось, что борода и усы у старика накладные.
— Какая следующая станция? — спросил старик, и Миронов опять отметил нарочито хрипучие нотки в его голосе.
Он покачал головой, показывая, что не знает, и сделал вид, что задремал. Сквозь ресницы он смотрел на старика и думал: уж не галлюцинация ли это перенапряженного мозга?
— Далече едешь? — спросил его старик.
— В Ангарск, — ответил Миронов.
Теперь голос у старика был на самом деле стариковский. Миронов подумал, как вести себя со стариком. Он был в зимнем пальто с каракулевым воротником, в меховой ушанке. Значит, — надо изображать служащего. Но стоило ли изображать? Теперь было видно, что старик — это старик. Сходство старика с Оборотнем ему просто померещилось. «Надо себя контролировать», - решил Миронов. Старик что-то спросил у него, но Миронов отмахнулся и закрыл глаза.
Через некоторое время вошло много пассажиров, и Миронов, стиснутый вновь подсевшими, лишь изредка поглядывал в сторону старика, который беседовал с соседями. И вдруг… Миронов даже усомнился: уж не ошибка ли? Нет, в самом деле у старика отстала одна бровь. По беспокойным взглядам, которые бросал старик, Миронов понял, что тот чувствует неполадки, но надеется, что никто ничего не замечает. Он еще сильнее надвинул на лоб шапку, поднес ко лбу руку, словно пробуя температуру, но глаза его, цепкие и внимательные, непрерывно останавливались на окружающих. Миронов следил за ним из-под ресниц. Это был Оборотень. Теперь Миронов не сомневался в этом. Средних размеров тонкий нос, зеленые, совсем не стариковские глаза, даже форма лба, на который дед поглубже натягивал свою шапку, была дороховская — узкая, покатая, столько раз изученная Мироновым по фотографиям. Неожиданно по острому и короткому взгляду старика, который Миронов почувствовал на себе, он понял, что и сам не остался вне наблюдения. Это было очень некстати. Он сидел, слушал бормотанье подвыпившего парня и размышлял, что можно предпринять. Вот-вот должна была пройти проверочная бригада. Но ее все не было. Попытаться взять? Или проследить? Он старался не смотреть в сторону старика, но уже чувствовал, что между ними протягивается ниточка взаимного осторожного внимания. Как бывает, когда два человека еще не знают, но инстинктивно чувствуют друг в друге врага.
Тем временем старик начал болтать с подвыпившим парнем. Это был обычный вагонный разговор, в котором касаются погоды, полетов в космос и оплаты трудодня в колхозе. Но скоро парень спросил старика:
— Ты, дед, из какого району будешь?
— С-под Тулуна, сынок, — ответил дед и вдруг стал собираться.
— Земли у вас там хорошие, — говорил парень, — я там бывал. С какой деревни-то?
— А с Захаровки. — Дед потянул на себя мешок, лежащий между ног. — А какая остановка-то?
— Мигет, — сказал кто-то.
— Ай прикорнуть? — спросил у самого себя дед, уселся поудобнее и начал дремать.
Миронов огляделся и, пройдя мимо старика и как бы нечаянно задев ногой его мешок, вышел на площадку. Отсюда сквозь стекло он мог видеть затылок старика. В мешке было что-то мягкое, и горбился старик, когда его нес, напрасно. Миронов глядел, как старик дремлет: голова его все ниже клонилась на грудь. Что делать? Как предупредить своих? Куда едет Оборотень? В Тулун, как он сообщал? Вряд ли. Где он выйдет? Надо брать прямо на перроне. Доехать до станции, где Оборотень собирается сойти, там успеть предупредить милиционера, а самому за ним. Миронов стоял на площадке, курил и смотрел на старика. Тот поднял голову. Миронов отвел глаза и стал смотреть, как поднимается дымок от его сигареты.
Опять станция. Дед зашевелился, даже встал и пошел к дверям; вышел в противоположную дверь вагона, стал там, как и Миронов, спиной к двери в другой вагон и посмотрел сквозь стекла на пассажиров. Кроме него, никто не поднялся. Тогда дед вернулся, взял мешок, который оставлял. Он снова прошел в тамбур и встал около двери на площадке. Миронов понял, что старик изучает всех, кто мог следить за ним, и теперь Миронов в поле его зрения. Он подошел к выходу и стал смотреть в замерзшее стекло, потом сделал на нем небольшое пятно, чтоб можно было смотреть на улицу, и тут же подумал, что старик может выйти в противоположную дверь. «Хотя электричка — не поезд, любую дверь в ней не откроешь», - успокоил себя Миронов.
Объявили, что следующая остановка — Ангарск.
«Только он выходит, я его беру», - решил Миронов и вдруг заметил, что старик снова бредет в вагон. Он сел на свое место, поставил у ног мешок и прикрыл веки. Миронов продолжал стоять у дверей. «Ладно, — решил он, — отъезжаем от Ангарска, и если в вагон войдет хотя бы несколько человек, попытаюсь взять его. Если нет, беру на следующей остановке. Впрочем, — остановил он себя, — надо брать сейчас, в Ангарске». Миронов шагнул к двери вагона. Поезд замедлил ход. Он открыл дверь, вошел в вагон и увидел, что старик уже открыл дверь другого вагона. Миронов почти бежал по вагону. Поезд остановился, и толпа пассажиров ринулась в дверь. Миронов уже проскочил второй вагон, а шапка старика мелькнула в водовороте ворвавшихся в вагон и исчезла… Миронов рванулся к выходу. Ангарский перрон был заполнен людьми. Он хотел было найти милиционера, но далеко, уже около вокзала, мелькала беличья шапка, и Миронов помчался вслед. Да, допущена ошибка. Надо было брать в вагоне. Правда, еще не было полной уверенности… А теперь необходимо нагнать и взять. Впереди у трамвая опять была толчея. Миронов подбежал в тот момент, когда трамвай тронулся. Миронов увидел беличью шапку и вскочил на подножку. Двери не закрывались, вагон был переполнен. На каждой остановке Миронов следил, не выйдет ли старик, но тот не появлялся. Миронов с ожесточением винил себя в упущенной возможности, боялся ошибки — старик мог и не сесть в трамвай, мало ли беличьих шапок…
Трамвай петлял по улицам, на остановках входили и выходили люди. Однако количество пассажиров поредело. Старика в трамвае не было видно. Миронов решил доехать до конечной остановки, позвонить местным товарищам и начать поиски.
— Байкальск, — объявил кондуктор, — конечная.
Миронов вспомнил: дочь Колесникова живет в Байкальске. И в этот момент с передней площадки спрыгнул старик в беличьей шапке. Вероятно, он стоял за перегородкой, рядом с вагоновожатым. Миронов побежал за ним… Старик свернул в какой-то переулок. Миронов кинулся туда же и, завернув за угол, увидел, что дома кончились. «Старик где-то спрятался и ждет меня, — подумал Миронов. — Скорее всего, вон в той подворотне. Там нет ворот, да и деться ему больше некуда». Не торопясь Миронов двинулся к подворотне. Где-то невдалеке залаяла собака. Миронов остановился. «Может быть, там?» Собака лаяла все яростнее. Миронов пошел на лай, к закрытой калитке. Он уже протянул руку, чтобы ее открыть, но калитка резко распахнулась и на него ринулся старик. Миронов ударил первым, но промахнулся, и в тот же миг шапка слетела с его головы от удара чем-то тяжелым. Миронов пошатнулся, следующий удар пришелся по лицу, но Миронов, падая, успел схватить Оборотня. Известным приемом он перекинул Оборотня через себя. Однако опоздал кинуться и придавить его. Вскочили они одновременно. Теперь они стояли лицом к лицу… Миронов чувствовал, как горячо заливает ему лицо кровь, в голове гудело, но и Оборотень, с которого во время схватки была сорвана борода, выглядел не лучше. Они смотрели друг другу в лицо.
— Соколов, — сказал Миронов, — сдавайся!
В ту же секунду Оборотень бросился на него. Миронов отпрыгнул, но Оборотень этого и ждал. Он пронесся мимо и завернул за угол. Миронов помчался за ним, на ходу доставая из кармана пистолет. Он успел заметить, что Оборотень свернул в какой-то двор, и кинулся туда. Тень человека мелькнула над штакетником, и Миронов, легко перенеся тело, оказался за штакетником.
Оборотень мчался по переулку.
— Стой! — крикнул Миронов и прицелился.
Оборотень обернулся и выстрелил. Пуля пропела над ухом. Выстрелил и Миронов. Он целился в ноги… Но Оборотень продолжал бежать и свернул в следующий двор. Держа пистолет наготове, Миронов обошел дом вдоль забора. Оборотня не было видно. В доме зажглись окна. «Значит, люди слышали выстрелы», - обрадовался Миронов. Он продолжал осторожно обходить двор. Под ногами хрустела щепа, разбросанная по снегу. Вот и поворот. Обожгло череп и, инстинктивно присев, Миронов не целясь выпустил две пули. Боль пронзила плечо, он упал в снег и стал стрелять не целясь. Оборотень не отвечал. Миронов, чувствуя, как кровь начинает струиться из раненого плеча, прижал рану, продолжая внимательно следить за углом дома. Там было тихо. Он заставил себя немного проползти вперед. Тусклый свет фонаря освещал пустой двор, и тут он увидел тень человека, прижавшегося к стене.
Миронов прицелился.
— Соколов, — крикнул он изо всех сил, но голос его прозвучал совсем тихо, — сдавайтесь!
Тень шевельнулась и… упала. В глазах Миронова вспыхивало алое пламя. С трудом упираясь в снег, он встал, но тут сухо щелкнул выстрел, и Миронов упал. Пуля пролетела рядом, однако подняться он больше не мог. Миронов следил за Оборотнем. Сейчас попробует удрать! Он навел пистолет и ждал. Рука плясала. Если сейчас Оборотень кинется бежать, можно промахнуться. Но Оборотень не вставал. Так они лежали некоторое время. Потом Миронов снова повторил попытку встать. Рука не болела, она тяжело обвисла вдоль тела и была неподвижна, зато в глазах все время вспыхивали и гасли какие-то огненные струйки, но Миронов заставлял себя не обращать на это внимания. Он просунул руку с пистолетом сквозь ребра штакетника, обхватил их запястьем и снова начал подниматься. Ему это удалось. У стены что-то чернело. Миронов, держась за штакетник, шатаясь от слабости, начал обходить забор. Широко расставляя ноги, брел он через двор. Темное тело на снегу зашевелилось и стало подниматься.
Миронов медленно шел к Соколову, а тот, пробуя подняться, поджимал одну ногу, и Миронов понял, куда тот ранен.
— Сидите, — сказал он, подойдя вплотную.
Но Оборотень продолжал вставать. Тогда Миронов толкнул его, и от этого толчка оба упали. Оборотень — на спину, Миронов — на него. Оборотень с силой толкнул его, и Миронов сел, удерживая на весу пистолет.
Оборотень шарил вокруг себя руками. Невдалеке от него Миронов увидел пистолет. Он подтянулся, направил свой пистолет в лоб Оборотня и сказал:
— Сидеть!
Оборотень уставился в дуло, а Миронов ногой отшвырнул его пистолет и чуть не упал. В эту секунду Оборотень стал подниматься. Миронов, чувствуя, что красное пламя застилает ему глаза, размахнулся и ударил его пистолетом по голове.
Миронов очнулся от яркого света, бившего в глаза, и от ощущения острой боли. Он вскрикнул.
— Поздно кричать, — сказал над ним чей-то голос. Он увидел человека в белом халате и в докторской шапочке на голове. — Уже вытащили.
— Что… вытащили? — спросил Миронов.
— Пулю, что же еще, — ответил доктор. — Как же вас угораздило попасть в наше время в такую переделку?
— Как? — Он дернулся, и доктор с силой удержал его на месте. — А где он?
— Лежите, — приказал доктор. — Из вас только что пулю вытащили, так что не прыгайте.
— А где второй? — крикнул Миронов.
— Какой второй? — спросил доктор. — Вас вчера ночью привезли всего в крови, как с бойни.
— Одного?… — помертвевшими губами пробормотал Миронов. — Упустил!.. Опять упустил!.. — Эта мысль билась и билась в его голове. — Сколько времени? — спросил он.
— Восемь, — сказал доктор.
— Утра?
— Утра. Лежите смирно!
— Доктор, немедленно звоните в КГБ! Если не дозвонитесь, то в милицию.
— Звонить не буду, милиция сама сейчас явится. В наше время попасть в больницу с огнестрельными ранами и не иметь дело с милицией?
— Меня нашли одного?
— Думаете, мы по сотне таких находим? Слава богу, война кончилась.
— Доктор, немедленно позвоните…
— Никуда не позвоню… Екатерина Ильинична, спросите, не явились ли из милиции.
— Тут, тут.
— Пусть с ним поговорят, а то у него вон давление поднимается. Перенесите его в бокс.
Через минуту он лежал в маленьком боксе с белыми стенами, перед ним сидел лейтенант милиции с блокнотом для составления протокола допроса.
— Лейтенант, наклонитесь, — шепнул Миронов.
Милиционер сделал строгое лицо, но наклонился.
— Я майор госбезопасности Миронов, — зашептал он, — у меня в одежде должно быть удостоверение…
— Погодите, что-то тут не так, — заметил лейтенант. — Вот ваши документы. И он показал паспорт с фотографией Дорохова, выданный Огненко Петру Карповичу, инженеру комбината «Якуталмаз».
— А, дьявол! — Миронов чуть не потерял сознание: Оборотень ушел, захватив его документы, а ему подсунул документы инженера, которые украл в Якутске.
— Слушайте внимательно, — настойчиво сказал Миронов. — Мы ловим очень опасного человека. Это он меня вчера ранил, но и сам ранен. Его надо найти. Мы с ним столкнулись в переулке Байкальска.
— Вас оттуда сюда и доставили. Сейчас наши товарищи на месте происшествия.
— Так вот. Надо осмотреть каждый дом. Я уверен, что он там. Ему некуда податься, он ранен в ногу. Надо искать. Сообщите, что он взял мои документы. Немедленно закажите Иркутск, центральную гостиницу, четыреста седьмой номер или просто управление КГБ. Пусть поисками займется майор Луганов. Запомнили? Повторите.
Милиционер повторил.
— Идите.
Лейтенант вышел.
Миронов лежал, откинув голову на подушку. Голова казалась каменной и болела. Как Оборотень мог уйти? Если вынул документы, то почему не убил его? Мысли лихорадочно сменяли одна другую. Что делать? Сейчас этот милиционер позвонит в Иркутск… Это хорошо. Но здесь, на месте, надо действовать немедленно. Самому! Он спустил ноги с кровати. Пол был холодный. Ныло раненое плечо, но он не обращал внимания. Вышел в коридор. Слабость обрушилась на него, ноги подгибались. Он держался за стену… Подошла медсестра, спросила:
— Больной, не рано ли встали?
— Где канцелярия?
— Какая канцелярия, немедленно в палату!
Она подхватила его под руку и хотела уже вести обратно, но он наклонился и шепнул ей в самое ухо:
— Ведите к телефону, немедленно!
Она посмотрела на него недоуменно, потом, взяв его покрепче, повела по коридору к двери с надписью: «Главврач».
— Вот, — сказала она, открывая дверь. — Ему лежать надо, а он рвется к телефону.
Главврач, суровый старик, встал из-за стола.
— К чему эти разговоры? Ведите его в палату!
— Товарищ главврач, — еле слышно сказал Миронов, покрываясь испариной, — мне надо немедленно поговорить по телефону. Это очень важно.
— Хорошо, если вы такой упрямый.
Миронов с помощью сестры подошел к столу и набрал номер.
— Уполномоченного КГБ. Говорит майор Миронов. Дайте номер начальника Ангарского управления…
Через минуту он уже говорил с начальником.
— Милиция свяжется с Иркутском. Но и вам надо это сделать. Необходимо присутствие майора Луганова. Он в курсе всего. Его следует доставить немедленно. Вам надо проверить весь поселок, опросить водителей и вагоновожатых. Он был ранен в ногу. Уйти мог только с чьей-то помощью. К тому же ему нужен врач. У него была большая потеря крови. Приступайте к поискам, товарищ Косых.
Начальник Ангарского управления спросил, как он будет связываться с ним, и Миронов передал трубку главврачу.
— Не знаю, сможем ли мы поставить телефон в бокс, — усомнился главврач, когда повесил трубку.
— Я должен быть у телефона.
— Тогда вот что. — Главврач посмотрел на сестру. — Организуйте санитарок, пусть они принесут сюда кровать. Около больного нужно посадить дежурную, видите, в каком он состоянии…
— Сейчас все сделаю.
Пока приносили кровать и постель, Миронов все думал о том, как фантастически на этот раз ушел от него Оборотень. Ведь он почти взял врага! И какого!..
Вошел лейтенант милиции:
— Делают все, что нужно, товарищ майор, вот только с Иркутском…
— Не надо Иркутска, тут уже этим занялись… Поезжайте в Байкальск, посмотрите, как там идут поиски, и возвращайтесь обратно. Мне это очень важно знать.
Скоро позвонил Иркутск. Дежурная сестра подала трубку. Говорил начальник Иркутского управления.
— Андрей Иванович, как же вас так угораздило?
— Ничего. Теперь поймаем.
— Поймаем, бригада уже выехала.
— Луганов с ними?
— Возглавляет бригаду.
Миронов поблагодарил. Ему стало немного легче.
Через полчаса вернулся лейтенант и рассказал следующее. Стрельбу слышали все жители Байкальска. Хозяин дома, во дворе которого шла схватка, долго не решался выглянуть на улицу. А когда он открыл дверь, то застал такую картину: один человек лежал на земле, а другой, наклонившись над ним, что-то делал. На скрип дверей он оглянулся.
— Эй, — закричал человек, увидев хозяина, — сюда!
Хозяин подошел.
— Мы из КГБ, — сказал человек в полушубке, протягивая и тут же закрывая удостоверение, — гнались за опасными преступниками, но сами попали в переделку. Вы нам должны помочь.
— Что делать? — спросил хозяин.
— Сначала перевяжите меня, потом моего товарища, — приказал человек в полушубке. — После этого я уйду. Наше дело секретное, вы знаете.
— Куда вы пойдете раненый?
— Вопросов не задавайте, — холодно посмотрел на него человек в полушубке. — Но помочь, как советский гражданин, обязаны. Согласны?
— Всем, чем могу, готов помочь.
— Ночью ничего не делать. Часов в шесть утра займитесь этим товарищем. Отправьте в больницу. Ясно?
— Да. А потом сообщить?
— Сообщу я, — сказал человек, морщась от боли, — ваше дело помочь только в том, о чем прошу. Вы все поняли?
— Все.
— Итак, ночью ничего не предпринимайте, действуйте только с рассветом.
Ошеломленный хозяин дождался шести утра и позвонил в «скорую помощь». Жизнь Миронову спасло, видимо, то, что вышел хозяин дома.
Миронов задал лейтенанту еще несколько вопросов. Прощаясь с ним, он подошел к двери. В это время из операционной выкатили на подвижной коляске больного.
— Второй раненый за день, — сообщила Миронову санитарка.
Миронов глянул на больного. Секунду он напряженно всматривался в бледное лицо. Потом, схватив за руку лейтенанта, проговорил горячим шепотом:
— Ни на шаг от этого больного!
Коляску провезли мимо. Вид у лейтенанта был растерянный.
— Это Оборотень, не упустите! — тихо произнес Миронов. Его вдруг охватила слабость. Тяжелая волна залила тело. Он услышал, как вскрикнула санитарка, и успел только сказать: — Позвоните и скажите, что искать не надо.
…Через два часа около его кровати в кабинете главврача собралось несколько человек. Луганов, сидевший у изголовья, пальцем погрозил вновь вошедшим, и они остались у дверей. Миронов медленно открыл глаза.
— Вася, — сказал он, — ну как?
Тогда начальник управления рассказал, что Оборотень уже был обложен со всех сторон. Даже предвидели появление его в Ангарске, когда начали заниматься Колесниковым.
— В нашей работе случайность играет определенную роль, но, как правило, случай лишь венчает работу, — говорил Луганов. — Обратите внимание. Он ехал в Байкальск, потому что там ему было где остановиться, а кроме того, он, видимо, считал, что от преследователей легче уйти на небольшой станции, чем в Иркутске.
— Опять предположения, — улыбнулся Миронов. — Теперь уже можно не предполагать, скоро все выясним на допросе.
Через несколько минут сотрудники попрощались и ушли. У постели Миронова остался один Луганов.
— Сегодня же закажу разговор с твоей женой, а то будет тревожиться.
— Скажи, скоро встану. Или лучше ничего не говори.
— Нет, скажу, что ранен, обманывать не стоит. Но объясню, что рана легкая. Ты, Андрей, молодец!
— Какой там молодец… — задумчиво произнес Миронов. — Ошибок допустил немало. Его надо было брать в поезде. А вместо этого…
— Главное, задача выполнена, — прервал его Луганов. — В трудных обстоятельствах ты действовал, как подобает чекисту. А без ошибок в нашем деле трудно.
При прощании Луганов осторожно пожал Миронову руку.
Через неделю на московском аэродроме Миронова встречали жена и товарищи. А уже на следующий день его пригласили на допрос Соколова. Когда он вошел в просторный кабинет генерала Васильева, разговор шел о первом допросе.
— Это второй допрос, — говорил генерал Скворецкому и еще двум людям в штатском. — На первом Соколов, едва только вошел в зал, сразу же спросил: гарантируем ли мы ему жизнь, если он чистосердечно признается в своих делах и сообщит нам все, что он знает об иностранной разведке. Я ответил, что это входит в компетенцию советского суда, а не органов КГБ. Но чистосердечное признание может облегчить его участь, так как будет учтено судом. На это сообщение он возразил, что законы ему известны и что все зависит только от нас.
— Ну и ну, — покачал головой Скворецкий, — привык на Западе к тому, что закон можно обойти, и считает, что и здесь все можно, важно лишь поторговаться.
— Совершенно верно. И когда я объяснил ему наши порядки, он замолчал. Ни на один наш вопрос не ответил. Как вы думаете, — повернулся генерал к офицерам, — будет он отвечать?
— Мы об этом недавно говорили с Василием Николаевичем, — ответил Миронов. — Оборотень не фанатик. Судя по всему, он хитрит, используя каждый свой шанс остаться в живых. Но говорить он будет.
— Товарищи, — сказал генерал Васильев, — задание, порученное вам Центром, вы выполнили. Честь вам за это и хвала. Оборотень вами пойман, теперь ваша задача добиться от него самых подробных показаний. Все ли обдумали?
— Обдумали, товарищ генерал, — ответил Миронов.
— Мы на допросе присутствовать не будем, — продолжал генерал. — Аппаратура есть, и мы все услышим. Лучше провести допрос буднично, чтобы он не возомнил себя важной персоной. Думаю, учитывая его характер, это подействует.
Генерал посмотрел на присутствующих.
— Пожалуй, верно, товарищ генерал, — согласился Скворецкий.
Миронов и Луганов, после небольшого совещания, перешли в обычный следовательский кабинет. Группа генерала Васильева осталась в его кабинете, чтобы с помощью телеустройства выслушать и увидеть ход допроса.
Миронов попросил привести Оборотня. Скоро дверь раскрылась, и конвой, пропустив его в комнату, остался в коридоре.
Оборотень был худ, бледен, но выглядел спокойным.
— Здравствуйте, Соколов, — сказал Миронов, — как у вас со здоровьем?
Оборотень сел, внимательно посмотрел на следователей и попросил закурить. Луганов протянул ему пачку «Примы». Оборотень взял сигарету, закурил и с наслаждением затянулся.
— Я здоров, — ответил он, — рад видеть здоровым и вас. Я не сторонник «мокрых дел». Поэтому удовольствовался только вашими документами, а на вашу жизнь я не покушался.
Он говорил спокойно и размеренно, поглядывая по временам на зарешеченные окна кабинета. И у Миронова сложилась уверенность, что Оборотень оценил состав следователей и понял, что молчать бесполезно.
— Вы утверждаете, что не сторонник «мокрых дел», однако их на вашей совести немало, — заметил Миронов.
— На моей совести? — задумчиво переспросил Соколов. — Этого, гражданин следователь, вы не сможете доказать.
— В спецлагере под Львовом по вашей милости уничтожены десятки наших людей. Во время своей деятельности в Советском Союзе после войны по вашему приказу тоже погибло немало людей. Кого вы убили в Крайске?
— Я не убил даже вас. Так о чем может идти речь? Моя гуманность меня самого удивляет.
— А когда по вашему приказу был убит тринадцатилетний мальчик, вы и тогда считали себя гуманистом?
Оборотень откинулся на спинку стула.
— Будем говорить логично, — сказал он, стряхивая пепел. — Во всем мире идет война тайных служб. Вам это хорошо известно — вы в ней участвуете. Если на пути разведки становится живое существо, его убирают, независимо от пола и возраста. Тайная служба — это механизм, а у механизма, как известно, нет сердца.
— Расскажите нам о своей работе в этой тайной службе.
— Нет, пока воздержусь.
Миронов холодно посмотрел в глаза Оборотню.
— Ваше дело. Однако напоминаю: нет смысла скрывать то, что имеет много свидетелей. Мой вам совет: отвечать немедленно.
— Я уже выставил свои условия. Буду говорить лишь в том случае, если буду знать, что мне сохранят жизнь.
— Хотите сохранить жизнь, а приближаете обратный результат, — сказал, вставая, Луганов. — Видимо, не все понимаете, раз считаете, что можете торговаться. Кроме того, вас полностью изобличили свидетели: Ярцев, Спиридонов и кое-кто другой. Юренева, Озерова, ваша жена и многие другие тоже дали свои показания. Сейчас мы назвали имена свидетелей. Допрос заканчиваем. Даем вам возможность все хорошенько обдумать до завтра. Если не будете отвечать на вопросы, обойдемся без ваших показаний. Вам ясно?
Миронов следил за выражением лица Оборотня. Оно не изменилось, но на лбу выступили капельки пота.
— Мне можно идти? — спросил он.
— Можно, — ответил Миронов.
Простившись легким кивком головы, Оборотень удалился. Немедленно включился селектор, голос генерала сказал:
— Спасибо, товарищи, зайдите ко мне.
В кабинете генерала Васильева шло обсуждение результатов допроса.
— Я считаю, допрос дал результат, — высказал свое мнение Скворецкий. — Оборотень заговорил.
— А что думают следователи? — спросил Васильев.
— Я думаю, что после того, как ему назвали имена свидетелей, Оборотень заколебался, — сказал Миронов. — У меня твердая уверенность, что он завтра заговорит.
— А я считаю, что допущена ошибка, — произнес один из присутствующих. — Зачем давать ему в руки козыри? Он услышал фамилии свидетелей, понял, что другие его агенты неизвестны, и больше того, что нам уже известно, не скажет.
— Будем ждать результатов завтрашнего допроса, товарищи. Тогда и выясним, была ли это ошибка или правильный прием, — заключил генерал.
На этом оперсовещание закончилось.
На следующий день обсуждали возможные варианты допроса. Миронов предложил выставить свидетелей, которые подтвердят уголовную направленность множества поступков Оборотня. По мнению генерала Васильева и Скворецкого, Оборотня следовало не допрашивать, а уличать.
И когда Оборотень вошел в кабинет, там по-прежнему находились Миронов и Луганов. Оборотень прошел было к стулу напротив стола, где обычно дает показания главный свидетель, но Миронов попросил его сесть в углу. Скоро ввели Ярцева. Тот шел, как всегда, ссутулившись, глядя под ноги и поначалу не заметил Соколова.
— Садитесь, Ярцев, — сказал Миронов, — у меня к вам несколько вопросов. Первый. Обговаривали с Соколовым пытки, которым подвергали в спецлагере пленных, не желающих идти против интересов Родины?
— Так чего обговаривать, — ответил Ярцев, — он нам так и говорил: этого, мол, на всю катушку, другого, мол, слегка прижмите.
— Сам он присутствовал при пытках?
— Всенепременно. Большой специалист. Сразу видит, какой уже дозрел, согласится, значит, а какой сопротивляется. Всегда смотрел и руководил.
По выражению лица Соколова трудно было судить о произведенном впечатлении. Он сидел, облизывая губы, глядя на Ярцева спокойным, внимательным взглядом.
— Расскажите о внеслужебной деятельности Соколова, — попросил Миронов. — Ткачук утверждает, что вы во Львове со своим шефом собрали по квартирам немало чужого добра.
— Было дело, — с готовностью подтвердил Ярцев, — я при нем числился как шофер. Он мне поручал «организацию». Узнаю, что какая-нибудь квартира, хохляцкая или там польская, полна ценными вещами, скажу ему, ну мы и наваливаемся, навроде с обыском. Он-то все высмотрит, все вскроет, выведет хозяев и начинает допрашивать, запугивать, а я в узелок что поценнее и скорее оттудова в машину.
— Ложь! — не выдержал Оборотень.
Ярцев обернулся и весь сжался при виде Соколова.
— Михаил Александрыч…
— Что же ты на меня свою уголовщину валишь? — спросил Соколов, строго глядя на Ярцева. — Это ты в такие дела влезал, а мне приходилось тебя несколько раз выручать из немецкой комендатуры. Разве не так?
— Так… — забормотал Ярцев, — вы уж простите, Михаил Александрыч…
— Минутку, Ярцев, — сказал Миронов. — В каком случае вы лжете? Когда говорите, что грабили по приказу своего высокого начальства, или когда подтверждаете, что проделывали это по собственной воровской склонности? А вас, Соколов, предупреждаю, в допрос не вмешиваться, иначе вас выведут.
— Учту, — ответил Оборотень.
Ярцев же, за секунду до этого перетрусивший при виде своего бывшего начальника, теперь, после слов Миронова, понял, что Соколов в таком же положении, как и он, если не в худшем.
Поэтому он быстро успокоился и произнес, обращаясь к Миронову:
— Ошибочка вышла, гражданин следователь, уж больно энтот, — он кивнул в сторону Соколова, — испугал меня поначалу. Так теперь вот сообчаю, — он обернулся к Оборотню, — энтот вот холуй фашистский меня ко всему принуждал! И в пытках я участвовал, потому как его боялся. А насчет грабежу… Ты вот скажи, — закричал он, тыкая в сторону Соколова пальцем, — куда золотые вещички увез, что мы с тобой у старухи Богданович взяли? Молчишь? То-то! Он там на миллион наворовал, — продолжал Ярцев, обращаясь к следователям.
— По чьему указанию вы убили Рогачева?
— По чьему же — по его, конечно! Говорит мне: «Ефимка, там один тип мне опасен может быть. Надо его кончить». Я через окно того заговорил, а он сзади… Кончали его вместе.
— Значит, и Соколов участвовал? Да?
— Еще бы!
— По чьему указанию убили Диму Голубева?
— Пацанчика-то?
— Тринадцатилетнего мальчика.
— Он приказал. Убери, говорит, чтоб молчал.
— Что вы на это скажете, Соколов?
— Что скажу? — ответил Соколов. — Заставляете всякую шваль грязь на меня лить!
— А сам-то не шваль? — закричал Ярцев. — От наших к немцам подался, ворюга!
— Гражданин Соколов, — обратился к нему Миронов, — вы обвиняетесь в шпионаже в пользу иностранной разведки, а кроме того, в ряде уголовных преступлений, среди которых и кражи, и шантаж, и убийства. Вы не только агент чужой разведки, боровшийся против интересов нашей Родины, но и уголовник — вор и убийца.
— А он и есть! — произнес с мстительным злорадством Ярцев.
— Увести! — приказал Миронов, указывая на Ярцева.
И когда тот вышел, взял трубку:
— Приведите Ткачука.
— Не надо, — вдруг сказал Соколов, — я дам показания. Но немного позже. Сейчас я не в силах.
— Хорошо. У вас перерыв до восемнадцати часов, — решил Миронов. — И обдумайте все как следует, Соколов. Идите.
Соколов, сгорбившись и глядя перед собой, вышел из кабинета.
Включился селектор.
— Все правильно, товарищи, — сказал генерал Васильев. — По-моему, не следует только давать ему времени на размышления.
— Под мою ответственность, — попросил Миронов. — Соколов со здравым рассудком. Сегодня заговорит, товарищ генерал. Уголовником очень не хочет выглядеть. Хочет быть агентом.
— Хорошо, — после раздумья ответил Васильев, — под вашу ответственность, товарищ Миронов.
Вечером Соколов явился перед следователями подтянутый и сдержанный и, едва присев, заговорил:
— Граждане следователи, я упорствовал все это время, потому что любое осмысление жизненного пути — дело трудное и требует времени. Теперь подбил итог. Он неутешителен. Я сам себя приговорил, и потому ваш приговор уже ничего не решает. Однако, я думаю, мои показания, особенно после их опубликования в прессе, помогут другим заблудившимся людям, которые выступают против вашего строя.
Миронов и Луганов переглянулись: предатель и шпион все еще пытался выглядеть внушительно, ему все еще хотелось играть значительную роль. Что ж, пусть. Главное сейчас — показания.
— Я с ранних лет в армии, — рассказывал Соколов. — Советский строй в душе я не принимал, но считал, что, поскольку он дает возможность мне расти по служебной лестнице, я должен взять от него все. Когда немцы напали на Россию, я попал в число тех, кто испытал их первый удар. Я не верил в победу России. Остатки нашей дивизии отходили болотами. Я отстал от отряда и сдался в плен немцам. Так началась моя служба у немцев. Поначалу меня использовали для писания антисоветских листовок, потом начали привлекать в качестве переводчика при допросе важных пленных. В марте сорок второго года я оказался одним из тех, кто присутствовал при допросе генерал-лейтенанта Власова и слышал его сенсационное заявление, в котором он сообщил, что готов выступить против России на стороне Германии. Этот человек произвел на меня сильное впечатление. Я стал участвовать во всех его мероприятиях, помогал формировать Русскую освободительную армию, разъезжал по лагерям, выступал перед пленными, призывал в ряды русского национального войска.
— Понимали вы, что стали пособником гнусных предателей и изменников России?
— В то время нет. Мне казалось, что Власов достаточно умен, что он ведет умную и ловкую игру, обманывает немцев и что позже, после победы Германии, именно благодаря ему удастся возродить новую Россию — Россию на европейских законодательных конституционных основах.
— Вы искренне служили Власову?
— Безусловно. Я верил каждому его слову, помогал ему обманывать немцев, добывая оружие, я сплачивал вокруг него сомневающихся…
— Гражданин Соколов, — прервал его Луганов, — ваш рассказ должен быть абсолютно искренним. А в данном случае это не так.
— Я говорю правду.
— Нет, не полную правду, а порой ложь.
— Не понимаю вас.
— Есть переписка Львовского гестапо с Берлином, из которой явствует, что вы были агентом гестапо во власовских войсках.
— Львовские власти этого не могли знать, — сказал Соколов и тут же осекся.
— Вот вы и сами сознались. Поэтому не надо создавать облик идейного борца. Рассказывайте правду.
Соколов молчал. План, который он задумал в камере, не удался. Теперь надо было либо говорить правду, либо…
— Продолжайте, — прервал его раздумья Луганов. — Итак, вы были работником гестапо при армии Власова. Какие инструкции вам были даны?
— Немцы поверили Власову, — заговорил Соколов, — хотя и напрасно. Ни сам Власов, ни один из его сторонников не способны были к большим политическим комбинациям. Я присутствовал на десятках совещаний в штабе, пил вместе с власовцами, и никто из них не произвел на меня впечатления человека, имеющего свою программу.
— Об этом вы сообщали в гестапо?
— Я информировал их. Я старательно подчеркивал, что власовцев нет смысла опасаться. У меня была мысль, что, если я обезопашу власовский штаб от гестапо, может быть, там найдутся оппозиционеры, действительно способные на что-то значительное. Гестапо, кажется, разгадало мою игру, и я был командирован во Львов и по поручению абвера начал вербовать в наших лагерях людей для разведывательных и диверсионных действий. Однако это был уже сорок четвертый год. Красная армия наступала и била немцев на всех фронтах. С вербовкой шло туго. Мне пришла в голову мысль: почему мы вербуем агентов среди слабовольных людей, трусов, готовых продаться за пайку хлеба? Не попробовать ли вербовать агентов среди стойких и решительных людей. Ведь коммунистическое мировоззрение может и не быть их единственной философией. Я видел по лагерям, что среди борющихся и бегущих пленных встречаются люди, у которых немцы глубоко задели просто человеческое достоинство. Я был уверен, что попади эти люди, скажем, в руки англичан, а не дубоголовых немцев, их можно было бы сделать союзниками в борьбе с большевизмом. И я начал пробовать. Я, конечно, вынужден был и пытать… Ведь я был озабочен еще и тем, чтобы поставлять как можно больше людей в армейскую школу абвера. У немцев был план, и срывать его я не мог. Но для себя я принял решение: отбирать в истинные агенты только тех людей, которых мне удалось идейно переубедить. Таких оказалось трое.
— Фамилии?
— Спиридонов, Пивнев, Горбачев. Последнего вам не стоит искать, он погиб на моих глазах. Его убили украинцы-националисты, когда он высказал им свое мнение о независимой оуновской Украине… Остальные двое… Но про Спиридонова вы мне говорили… Пивнев под фамилией Зыбин…
— О нем известно, — прервал его Миронов. — Как и куда вы делись во время наступления украинских фронтов, когда был освобожден Львов?
— Я уже давно предвидел, какой оборот примут события. Летом сорок четвертого года, услышав о высадке союзников в Нормандии, я попросил отпуск. Мне его не дали. Тогда попросил вернуться во власовскую армию. Мне разрешили. К этому времени власовская армия стала распадаться, — Соколов сделал паузу. — В штабе армии я почувствовал, что со мной собираются расправиться. И я немедленно уехал в Берлин. Там я добился назначения в военные части, действовавшие в Северной Италии. Выехал туда. У меня уже давно созрела мысль о переходе к союзникам. И тут как раз войска союзников прорвали фронт. Немецкие части спешно уходили, а я остался у своей хозяйки, приветливой женщины, которая сочувствовала русским. Когда появились союзники, я дождался первого английского офицера и попросил его проводить меня к людям из разведки. Так я оказался у англичан…
Соколов замолчал, потом спросил:
— Нельзя ли сделать перерыв? Я очень устал.
— Хорошо, — согласился Миронов, — перерыв.
Вечером свои показания Соколов начал с того, что сознался в своей шпионской деятельности и назвал разведку, на которую он работал. После этого он рассказал, как был осуществлен его переход через границу и каким образом он устроился в Крайске.
— Еще с давних пор, во время разъездов по лагерям, — рассказывал он, — я хранил у себя документы и биографию капитана Дорохова. Это был храбрый человек, он попал в плен в конце войны, не предал своей воинской чести, но, к сожалению, перед смертью рассказал о себе соседу по нарам. Сосед был агентом гестапо. Через него я получил все сведения о Дорохове. И вот в сорок шестом году в качестве Дорохова я был послан в один из лагерей перемещенных лиц, а затем перешел советскую границу. С этого времени и началась моя акклиматизация в России. Спустя четыре года я написал письмо в Москву на адрес Викентьева и был им встречен. Викентьев пенсионер, он получал письма и относил их по известному ему адресу. Викентьев помог мне встретиться с одним человеком из разведки и с его помощью в пятьдесят втором году я ушел за рубеж. Я закончил курсы при разведшколе и стажировался в разных странах. Потом был направлен в Советский Союз под прежней фамилией — Дорохов. Я немного поездил по стране и наконец осел в Крайске — в этом городе следовало наладить работу. Я взялся за поиски своих прежних кадров, которые завербовал еще и спецлагере под Львовом, — Ярцева, Нахабина, Спиридонова и Пивнева. Этот лагерь мы ликвидировали. Поэтому люди, завербованные мною для спецшколы абвера, могли остаться даже под собственными фамилиями, им всем после вашего наступления был организован побег. Я начал розыски. Сначала я выяснил, где Спиридонов, и связался с ним. Затем нашел Пивнева-Зыбина. Ярцев был в Крайске, но его не внушающий доверия вид и уголовное прошлое меня настораживали. Но я все-таки решил привлечь и его. Затем я женился. Жена очень любила меня и ревновала. Ее пристальное внимание осложняло мне работу. Однако все шло хорошо, и мне не хватало только рации. Сведения у меня уже были. У жены оказались значительные связи, ее знал председатель облисполкома, бывший партизан. С его помощью я устроился в плановую комиссию при облисполкоме. Раскрывались неплохие перспективы. Во время поездки в пригородный совхоз, где планировали начать постройку крупного завода по производству удобрений, я встретил человека, который меня сразу узнал, — Рогачева. Я был уверен, что Рогачев расстрелян. Каким образом он оказался в живых, до сих пор не могу понять. В городе, в подполье которого он работал, его считали провокатором. Этому верили и партизаны. Поэтому я был убежден, что он пойдет ко мне на службу. Другого выхода у него просто не было. Однако он отказался. Я приказал ликвидировать его… И вот через двадцать почти лет встретил. Я не знал, что делать. Но медлить было нельзя. Я приказал Ярцеву убрать его.
— Вы признаете, что сами принимали участие в ликвидации Рогачева?
Соколов ответил не сразу.
— Признаю, — и замолк.
— Продолжайте, — попросил Миронов.
— Нет, — сказал Соколов, — теперь я чувствую, что говорил напрасно.
— Почему?
— Вы не даете мне шанса. Вы собираете только компрометирующие меня факты. Я раскаиваюсь, что заговорил.
Он умолк.
— Будете говорить? — спросил Миронов.
Соколов молча покачал головой.
Когда его увели, Миронова и Луганова вызвали в кабинет генерала.
— Товарищи, — обратился к ним Васильев, — начало по вашему плану удалось, но теперь совершена ошибка. Действительно, не было смысла подчеркивать его личное участие в убийстве. Соколова надо заставить говорить. Необходимо знать, с кем он поддерживал связь в Москве, он об этом говорил крайне неопределенно. Думаю, вам следует решить, каким образом восстановить контакт с Соколовым.
Миронов и Луганов вышли из кабинета в большом раздумье.
— Ты себе представляешь, как его заставить говорить? — спросил Миронов.
Луганов покачал головой. Положение было затруднительное. В рассказе Соколов уже подошел к самым последним событиям; кроме того, что в них заключалась важная информация, для Миронова и Луганова она представляла и личный интерес. Ведь именно в это время началась их борьба с Оборотнем.
— А если… — начал Луганов и остановился.
— Ну! — нетерпеливо откликнулся Миронов.
— Может быть, на ставку привезти жену?
— Она ему, как говорится, до фонаря.
— А Юреневу?
— Ты надеешься на эмоциональное воздействие? У такого человека, как Оборотень, нет чувств.
Теперь они шли молча по зимней, освещенной фонарями Москве. Вдруг Луганов предложил:
— Знаешь что, будем ждать.
— На измор?
— Да.
— Генерал не согласится. Могут порваться связи, о которых мы должны знать.
— Десятью днями не повредишь делу.
— Да, пожалуй, это единственный выход.
Когда генералу доложили о предложении Луганова, он не возразил, однако все же посоветовал особенно не затягивать с допросом.
…Соколов заговорил на третьи сутки. Он сам попросил вызвать его и сказал:
— Я готов продолжать показания. Теперь он рассказывал о своем бегстве.
— Сразу же после смерти Рогачева я почувствовал себя тревожно. Правда, по сообщению Ярцева, версия, которую я придумал, сработала хорошо. Рогачева, по нашим сведениям, как самоубийцу не хотели хоронить с оркестром. Несмотря на то что тревога моя усиливалась, я должен был ждать. Еще раньше Викентьев дал понять, что скоро должен прибыть человек с рацией. Это было чрезвычайно важно. Тогда я становился самостоятельным и мог сам связываться с Центром…
— Одну минуту… — перебил Миронов. — Сообщите подробнее все, что связано с Викентьевым.
— Викентьев — это Константин Алексеевич Оползнев.
И Соколов дал о нем показания. После этого он продолжал свой рассказ:
— Наконец я узнал, что объявление на столбе вывешено. Я обрадовался, однако решил проверить, нет ли какой ошибки или провокации. Я послал на свидание Ярцева, а сам начал ждать. Я не был спокоен: убийство мальчика могло навести следствие на какие-то подозрения. Ярцеву удалось выяснить, что слежки нет. Тогда я приказал привести агента. Перед тем как ехать на конспиративную квартиру, зашел к своему начальнику, чтобы в связи со встречей с агентом договориться об отгуле на следующий день. Случайно секретарша проговорилась мне, что у начальника сидит сотрудник КГБ. Я понял: пора уходить. На конспиративной квартире я оставил сигнал тревоги для Ярцева. Викентьеву сообщил об опасности. Он замолчал. Я не знал, куда деваться, пришлось воспользоваться знакомой жены — Озеровой. Жена верила мне абсолютно. Поверила она и истории, придуманной мною. Я сказал ей, что встретил немецкого агента и он начал за мной охоту, а я не имею возможности поймать его с поличным. Я послал жене через родственников письмо. Мне важно было узнать, вышли ли на мой след. Ответ задержался. Я это воспринял как сигнал крайней опасности. От Озеровой я ушел не прощаясь. Переоделся в пальто ее мужа, прошел через чердак и вышел из другого парадного — я опасался слежки. Я счел за правило остерегаться автовокзалов и поездов. Выходил на проезжую дорогу и голосовал. Так добрался до Мурома. Там у меня была знакомая.
— Татьяна Николаевна Юренева?
— Да. Однако я знал, что за мной идут по пятам. Из Мурома я ушел, когда узнал, что Юренева хочет навестить мать; мне казалось, что она о чем-то догадывается. Я стал очень подозрителен. Ехал опять на перекладных. Делая вид, что болен, просил шоферов чем-нибудь прикрыть меня. Я уже обратил внимание, что ГАИ очень интересуется пассажирами. В Челябинске удалось продать кое-что из вещей. Затем, загримировавшись, вылетел в Якутск. А там добрался до Зыбина. Этот сразу поехал со мной в урочище и попросил своего друга Степанова принять меня так, чтобы я чувствовал себя как дома. Но беспокойство нарастало, и я решился — поехал в Якутск. На аэровокзале появляться было опасно. Однако я пошел туда и сразу заметил людей, которые очень интересовались внешностью пассажиров. Я повернул обратно. Передо мной шел человек с авиационным билетом, который он перечитывал. Я стал следить за ним. Он взял такси, я — тоже. Он поехал в гостиницу «Лена». В ресторане я подсел к нему и завел разговор. Потом мы выпили, и он пригласил меня к себе на квартиру. Дома он пил много и заснул. Я забрал у него билет и документы и вылетел в Иркутск. В Иркутске мне удалось поселиться в рабочем предместье у родственника Пивнева. У него я одолжил полушубок и шапку, спрятал в мешок свою одежду и выехал в Ангарск.
— Почему именно в Ангарск?
— В Ангарске не могло быть такого контроля, как в Иркутске, а через него тоже идут поезда дальнего следования и порой останавливаются. Когда я сидел против вас в электричке, меня не оставляло ощущение опасности. Но вы были слишком хорошо одеты для человека, который ведет наблюдение, и к тому же мало обращали на меня внимания. Один раз я все-таки вас заподозрил, когда вы стояли на площадке вагона. Но вы себя ничем не выдали. Я слез с поезда. У меня в Ангарске был только один адрес — Колесниковой дочки, где я мог бы укрыться. На крайний случай я знал, что на окраине в Байкальске большое строительство, а раз так, там легко переночевать. Но у меня созрел другой план: переодеться, пойти куда-нибудь в людное место и с кем-нибудь познакомиться. В переулке встретил вас.
— Как вы ушли в последний раз? — спросил Миронов.
— Когда я очнулся, вы лежали на снегу. Я обыскал вас, нашел документы, договорился с хозяином дома, который перевязал мне ногу, и ушел. Мне надо было проковылять как можно дальше. Тут остановилась какая-то машина, и я попросил подвезти меня до Усолья. Шофер согласился, но я потерял сознание. А когда пришел в себя, был уже в больнице. Остальное вам известно.
— Ясно. Последний вопрос: вы работали по идейным соображениям на наших врагов?
— Видите ли… — задумался Соколов, — вначале мне самому так казалось. Но потом, когда я работал в плановой комиссии, стали приходить другие мысли. Страна живет, работает, люди сыты, заняты делом. Чего еще нужно? Какой такой западной свободы? Но я был связан по рукам и ногам.
— Все понятно. Увести.
Соколов пошел к дверям и остановился.
— Меня расстреляют?
— Это решит суд.
Соколов кивнул головой и вышел.
В кабинете генерала Васильева собрались все участники операции.
— Теперь, когда основные показания получены, — говорил генерал, — а остальное он скоро сам расскажет, выхода у него нет, я от души благодарю всех участников операции. Сложная операция проведена успешно. Показания Оборотня подтверждают, что ошибок было минимальное количество. Работа велась планомерно и творчески. В своих весьма неожиданных переездах по нашей стране Оборотень всегда чувствовал за собой наблюдение… А главное, побежден опасный и хитрый враг. Мы имели дело с великолепно обученным противником, обладающим к тому же незаурядными личными качествами. От лица управления, товарищи, выношу вам благодарность и отмечаю, что к успеху операции привели опыт и организаторский талант товарища Скворецкого, спокойное мужество товарища Луганова, храбрость и находчивость товарища Миронова. Спасибо, товарищи!
Во время выступления генерал обратил внимание на Скворецкого — полковник выглядел задумчивым, даже угрюмым. После поздравления генерал подошел к нему.
— Кирилл, ты что затосковал? Со своими питомцами взяли такого зверя, а не весел?
— Недоглядели мы одного дела… — тяжело вздохнул Скворецкий. — Скажи, хотел ли ты, чтобы после смерти тебя ругали?
— Что за разговор! Человек всегда стремится оставить хорошую память.
— И я так считаю, но одного мы не сделали.
— Чего же? — нахмурился генерал.
— Помнишь, как Рогачева хоронили? Из-за чего Дима Голубев погиб? Ведь, в сущности, они начали это дело, а мы лишь подхватили.
— Тут ты не прав, — сказал Васильев. — Не поймай мы Климова с рацией, ничего этого не было бы: ни опергруппы, ни выезда к вам Миронова… Но в другом ты прав. Надо отдать настоящие почести старому партизану.
Подошли Миронов и Луганов.
— Товарищи, — обратился к ним Васильев, — про Рогачева вы помните?
— А как же, товарищ генерал, — отозвался Луганов. — Надо его память отметить.
— С Рогачева-то, собственно, все и началось, — добавил Миронов, — с него и Димы. Какой мальчишка был! Против общего мнения пошел, не поверил, что Рогачев был предатель…
— Надо, товарищи, отметить память этих людей, — сказал Васильев, — устранить несправедливость. Память о человеке должна быть такой, какую он заслужил. Надо, чтобы у людей осталась светлая память о Рогачеве.
В начале весны в пригородном совхозе под Крайском почтить память Константина Семеновича Рогачева и Димы Голубева собрались пионеры, солдаты, местные и городские жители.
Первым выступил директор школы:
— Константин Семенович Рогачев, — сказал он, — был человек большой души, настоящий патриот, труженик, человек огромной доброты. На его долю выпало много испытаний. Он жил трудно, страдал и боролся, но своих идеалов не предавал. Многие из нас, видя его каждый день, не смогли различить под его внешней суровостью настоящую душу. И ошиблись, пошли по пути осуждения Рогачева. Но не все поверили в ложное обвинение, были люди, которые начали трудную борьбу за честь Рогачева. Среди этих людей был и Дима Голубев, ученик нашей школы. Его могила рядом с могилой Константина Семеновича Рогачева, его взрослого друга…
В толпе плакали. Когда директор сошел с насыпи, на нее поднялся полковник в форме КГБ.
— Идет война, необъявленная война против первого в мире государства Советов, против наших идеалов. Враг хитер, ловок, имеет опытные кадры. Он старается пробираться всюду. Но на пути его встают все честные советские люди. Сейчас я кланяюсь праху одного из таких людей, чту память Константина Семеновича Рогачева. Он был старый партиец, участник первых пятилеток, боец подполья и партизанских отрядов во время войны. Он пал честно, как положено настоящему бойцу. Он знал, что перед ним враг, знал, что враг беспощаден, и все-таки начал борьбу. Правда, в одиночку. Он погиб, не успев известить нас. Но эстафету этой борьбы подхватил совсем юный, тринадцатилетний советский человек, пионер. И поступил как положено пионеру — вел борьбу против врага. Он тоже погиб, потому что, как и старший его товарищ, хотел сделать все один. Сейчас враг пойман и понесет заслуженную кару. Но надо помнить, товарищи, всегда: когда вы чувствуете близость врага, вы должны обращаться к чекистам. Нельзя бороться в одиночку, это чревато очень опасными последствиями. Я горжусь, что мы, советские чекисты, участвуем в реабилитации имени Константина Семеновича Рогачева. Спи спокойно, товарищ… Пусть земля тебе будет пухом, мы, живые, помним тебя и храним верность тому знамени, под которым ты сражался.
Полковник сошел с насыпи.
Раздался залп, второй, третий.
К полковнику подошли мальчик и девочка.
— Здравствуй, Валерик, — узнал его Скворецкий.
— Это Таня, — сказал Валерка. — Помните, товарищ полковник? Это она письмо принесла.
— Помню. Вы оба тогда нам очень помогли. Сейчас предлагаю прокатиться на машине до города, а потом прошу ко мне на чай с пирожными. Нам есть о чем поговорить, есть о чем вспомнить. Согласны?
— Конечно, Кирилл Петрович. Только пирожных не надо. — Он посмотрел на Таню, и та кивнула. — Мы же не маленькие, нам по четырнадцать…
— А кто сказал, что в четырнадцать лет не любят пирожных? — спросил Скворецкий, направляясь с ребятами к машине.
Там их уже ждали Миронов и Луганов.
Владимир Богомолов
В августе сорок четвертого
Часть первая.
Группа капитана Алехина
1. Алехин, Таманцев, Блинов
Их было трое, тех, кто официально, в документах именовались «оперативно-розыскной группой» Управления контрразведки фронта. В их распоряжении была машина, потрепанная, видавшая виды полуторка «ГАЗ-АА» и шофер-сержант Хижняк.
Измученные шестью сутками интенсивных, но безуспешных поисков, они уже затемно вернулись в Управление, уверенные, что хоть завтрашний день смогут отоспаться и отдохнуть. Однако как только старший группы, капитан Алехин, доложил о прибытии, им было приказано немедленно отправиться в район Шиловичей и продолжать розыск. Часа два спустя, заправив машину бензином и получив во время ужина энергичный инструктаж специально вызванного офицера-минера, они выехали.
К рассвету позади осталось более ста пятидесяти километров. Солнце еще не всходило, но уже светало, когда Хижняк, остановив полуторку, ступил на подножку и, перегнувшись через борт, растолкал Алехина.
Капитан – среднего роста, худощавый, с выцветшими, белесоватыми бровями на загорелом малоподвижном лице – откинул шинель и, поеживаясь, приподнялся в кузове. Машина стояла на обочине шоссе. Было очень тихо, свежо и росисто. Впереди, примерно в полутора километрах, маленькими темными пирамидками виднелись хаты какого-то села.
– Шиловичи, – сообщил Хижняк. Подняв боковой щиток капота, он склонился к мотору. – Подъехать ближе?
– Нет, – сказал Алехин, осматриваясь. – Хорош. Слева протекал ручей с отлогими сухими берегами.
Справа от шоссе за широкой полосой жнивья и кустарниковой порослью тянулся лес. Тот самый лес, откуда каких-нибудь одиннадцать часов назад велась радиопередача. Алехин в бинокль с полминуты рассматривал его, затем стал будить спавших в кузове офицеров.
Один из них, Андрей Блинов, светлоголовый, лет девятнадцати лейтенант, с румяными от сна щеками, сразу проснувшись, сел на сене, потер глаза и, ничего не понимая, уставился на Алехина.
Добудиться другого – старшего лейтенанта Таманцева – было не так легко. Он спал, с головой завернувшись в плащ-палатку, и, когда его стали будить, натянул ее туго, в полусне дважды лягнул ногой воздух и перевалился на другой бок.
Наконец он проснулся совсем и, поняв, что спать ему больше не дадут, отбросил плащ-палатку, сел и, угрюмо оглядываясь темно-серыми, из-под густых сросшихся бровей глазами, спросил, ни к кому, собственно, не обращаясь:
– Где мы?..
– Идем, – позвал его Алехин, спускаясь к ручью, где уже умывались Блинов и Хижняк. – Освежись.
Таманцев взглянул на ручей, сплюнул далеко в сторону и вдруг, почти не притронувшись к краю борта, стремительно подбросив свое тело, выпрыгнул из машины.
Он был, как и Блинов, высокого роста, однако шире в плечах, уже в бедрах, мускулистей и жилистей. Потягиваясь и хмуро поглядывая вокруг, он сошел к ручью и, скинув гимнастерку, начал умываться.
Вода была холодна и прозрачна, как в роднике.
– Болотом пахнет, – сказал, однако, Таманцев. – Заметьте, во всех реках вода отдает болотом. Даже в Днепре.
– Ты, понятно, меньше, чем на море, не согласен, – вытирая лицо, усмехнулся Алехин.
– Именно!.. Вам этого не понять, – с сожалением посмотрев на капитана, вздохнул Таманцев и, быстро оборачиваясь, начальственным баском, но весело вскричал: – Хижняк, завтрака не вижу!
– Не шуми. Завтрака не будет, – сказал Алехин. – Возьмете сухим пайком.
– Веселенькая жизнь!.. Ни поспать, ни пожрать…
– Давайте в кузов! – перебил его Алехин и, оборачиваясь к Хижняку, предложил: – А ты пока погуляй…
Офицеры забрались в кузов. Алехин закурил, затем, вынув из планшетки, разложил на фанерном чемодане новенькую крупномасштабную карту и, примерясь, сделал повыше Шиловичей точку карандашом.
– Мы находимся здесь.
– Историческое место! – фыркнул Таманцев.
– Помолчи! – строго сказал Алехин, и лицо его стало официальным. – Слушайте приказ!.. Видите лес?.. Вот он. – Алехин показал на карте. – Вчера в восемнадцать ноль-пять отсюда выходил в эфир коротковолновый передатчик.
– Это что, все тот же? – не совсем уверенно спросил Блинов.
– Да.
– А текст? – тотчас осведомился Таманцев.
– Предположительно передача велась вот из этого квадрата, – будто не слыша его вопроса, продолжал Алехин. – Будем…
– А что думает Эн Фэ? – мгновенно справился Таманцев.
Это был его обычный вопрос. Он почти всегда интересовался: «А что сказал Эн Фэ?.. Что думает Эн Фэ?.. А с Эн Фэ вы это прокачали?..»
– Не знаю, его не было, – сказал Алехин. – Будем осматривать лес…
– А текст? – настаивал Таманцев.
– Будем осматривать лес, – повыся голос, твердо повторил Алехин. – Нужны следы – свежие, суточной давности. Смотрите и запоминайте свои участки.
Едва заметными линиями карандаша он разделил северную часть леса на три сектора и, показав офицерам и подробно объяснив ориентиры, продолжал:
– Начинаем от этого квадрата – здесь смотреть особенно тщательно! – и двигаемся к периферии. Поиски вести до девятнадцати ноль-ноль. Оставаться в лесу позже – запрещаю! Сбор у Шиловичей. Машина будет где-нибудь в том подлеске. – Алехин вытянул руку; Андрей и Таманцев посмотрели, куда он указывал. – Погоны и пилотки снять, документы оставить, оружие на виду не держать! При встрече с кем-либо в лесу действовать по обстоятельствам.
Расстегнув вороты гимнастерок, Таманцев и Блинов отвязывали погоны; Алехин затянулся и продолжал:
– Ни на минуту не расслабляться! Все время помнить о минах и о возможности внезапного нападения. Учтите: в этом лесу убили Басоса.
Отбросив окурок, он взглянул на часы, поднялся и приказал:
– Приступайте!
2. Оперативные документы
«Начальнику Главного управления войск по охране тыла действующей Красной Армии
Копия: Начальнику Управления контрразведки фронта
13 августа 1944 г.
Оперативная обстановка на фронте и в тылах фронта в течение пятидесяти суток с момента начала наступления (по 11 августа включительно) характеризовалась следующими основными факторами:
– успешными наступательными действиями наших войск и отсутствием при этом сплошной линии фронта. Освобождением всей территории БССР и значительной части территории Литвы, свыше трех лет находившихся под немецкой оккупацией;
– разгромом группы вражеских армий «Центр», насчитывавшей в своем составе около 50 дивизий;
– засоренностью освобожденной территории многочисленной агентурой контрразведывательных и карательных органов противника, его пособниками, изменниками и предателями Родины, большинство из которых, избегая ответственности, перешли на нелегальное положение, объединяются в банды, скрываются в лесах и на хуторах;
– наличием в тылах фронта сотен разрозненных остаточных групп солдат и офицеров противника;
– наличием на освобожденной территории различных подпольных националистических организаций и вооруженных формирований, многочисленными проявлениями бандитизма;
– производимыми Ставкой перегруппировкой и сосредоточением наших войск и стремлением противника разгадать замыслы советского командования, установить, где и какими силами будут нанесены последующие удары.
Сопутствующие факторы:
– обилие лесистой местности, в том числе больших чащобных массивов, служащих хорошим укрытием для остаточных групп противника, различных бандформирований и лиц, уклоняющихся от мобилизации;
– большое количество оставленного на полях боев оружия, что дает возможность враждебным элементам без труда вооружаться;
– слабость, неукомплектованность восстановленных местных органов советской власти и учреждений, особенно в низовых звеньях;
– значительная протяженность фронтовых коммуникаций и большое количество объектов, требующих надежной охраны;
– выраженный некомплект личного состава в войсках фронта, что затрудняет получение поддержек от частей и соединений при проведении операций по очистке войсковых тылов.
Остаточные группы немцев
Разрозненные группы солдат и офицеров противника в первой половине июля стремились к одной общей цели: скрытно или с боями продвигаясь на запад, пройти сквозь боевые порядки наших войск и соединиться со своими частями. Однако 15–20 июля немецким командованием неоднократно шифрованными радиограммами передавался приказ всем остаточным группам, имеющим рации и шифры, не форсировать переход линии фронта, а, наоборот, оставаясь в наших оперативных тылах, собирать и передавать шифром по радио сведения разведывательного характера, и прежде всего о дислокации, численности и передвижении частей Красной Армии. Для этого предложено, в частности, используя естественные укрытия, вести наблюдение за нашими фронтовыми железнодорожными и шоссейно-грунтовыми коммуникациями, фиксировать грузопоток, а также захватывать одиночных советских военнослужащих, в первую очередь командиров, с целью допроса и последующего уничтожения.
Подпольные националистические организации и формирования
1. По имеющимся у нас данным, в тылах фронта действуют следующие подпольные организации польского эмигрантского «правительства» в Лондоне: «Народове силы збройне», «Армия Крайова»[5], созданная в последние недели «Неподлеглость» и – на территории Литовской ССР, в р-не гор. Вильнюс – «Делегатура Жонду».
Ядро перечисленных нелегальных формирований составляют польские офицеры и подофицеры запаса, помещичье-буржуазные элементы и частично интеллигенция. Руководство всеми организациями осуществляется из Лондона генералом Соснковским через своих представителей в Польше генерала «Бур» (графа Тадеуша Коморовского), полковников «Гжегожа» (Пелчинского) и «Ниль» (Фильдорфа).
Как установлено, лондонским центром польскому подполью дана директива о проведении активной подрывной деятельности в тылах Красной Армии, для чего приказано сохранить на нелегальном положении большую часть отрядов, оружия и все приемопередаточные радиостанции. Полковником Фильдорфом, посетившим в июне с. г. Виленский и Новогрудский округа, даны на местах конкретные распоряжения – с приходом Красной Армии: а) саботировать мероприятия военных и гражданских властей, б) совершать диверсии на фронтовых коммуникациях и террористические акты в отношении советских военнослужащих, местных руководителей и актива, в) собирать и передавать шифром генералу «Бур» – Кемеровскому и непосредственно в Лондон сведения разведывательного характера о Красной Армии и обстановке в ее тылах.
В перехваченной 28 июля с. г. и дешифрованной радиограмме лондонского центра всем подпольным организациям предлагается не признавать образованный в Люблине Польский Комитет Национального Освобождения и саботировать его мероприятия, в частности мобилизацию в Войско Польское. Там же обращается внимание на необходимость активного ведения военной разведки в тылах действующих советских армий, для чего приказывается установить постоянное наблюдение за всеми железнодорожными узлами.
Наибольшую террористическую и диверсионную активность проявляют отряды «Волка» (р-н Рудницкой пущи), «Крыся» (р-н гор. Вильнюса) и «Рагнера» (около 300 человек) в р-не гор. Лида.
2. На освобожденной территории Литовской ССР действуют скрывающиеся в лесах и населенных пунктах вооруженные националистические бандгруппы так называемой «ЛЛА», именующие себя «литовскими партизанами».
Основу этих подпольных формирований составляют «белоповязочники» и другие активные немецкие пособники, офицеры и младшие командиры бывшей литовской армии, помещичье-кулацкий и прочий вражеский элемент. Координируются действия указанных отрядов «Комитетом литовского национального фронта», созданным по инициативе германского командования и его разведывательных органов.
Согласно показаниям арестованных участников «ЛЛА», кроме осуществления жестокого террора в отношении советских военнослужащих и представителей местной власти, литовское подполье имеет задание вести оперативную разведку в тылах и на коммуникациях Красной Армии и незамедлительно передавать добытые сведения, для чего многие бандгруппы снабжены коротковолновыми радиостанциями, шифрами и немецкими дешифровальными блокнотами.
Наиболее характерные враждебные проявления последнего периода (с 1 по 10 августа включительно):
В Вильнюсе и его окрестностях, преимущественно в ночное время, убито и пропало без вести 11 военнослужащих Красной Армии, в том числе 7 офицеров. Там же убит майор Войска Польского, прибывший в краткосрочный отпуск для встречи с родными.
2 августа взорвана и сожжена водокачка на станции Бастуны.
2 августа в 4.00 в дер. Калитанцы неизвестными зверски уничтожена семья бывшего партизана, находящегося ныне в рядах Красной Армии, Макаревича В. И. – жена, дочь и племянница 1940 г. р.
3 августа в районе Жирмуны, в 20 км севернее г. Лида, бандгруппой власовцев обстреляна автомашина – убито 5 красноармейцев, тяжело ранены полковник и майор.
В ночь на 5 августа в трех местах взорвано полотно железной дороги между станциями Неман и Новоельня.
5 августа 1944 г. в с. Турчела (30 км южнее Вильнюса) брошенной в окно гранатой убит коммунист, депутат сельского Совета.
7 августа в районе села Войтовичи подверглась нападению из заранее подготовленной засады автомашина 39-й армии. В результате убито 13 человек, 11 из них сожжено вместе с машиной. Два человека уведены в лес бандитами, захватившими также оружие, обмундирование и все личные служебные документы.
6 августа прибывший на побывку в с. Радунь сержант Войска Польского в ту же ночь похищен неизвестными.
8 августа на перегоне Лида – Вильнюс пущен под откос воинский эшелон с боеприпасами.
10 августа в 4.30 литовской бандгруппой неустановленной численности совершено нападение на волостной отдел НКВД в м. Сиесики. Убито четыре работника милиции, освобождено из-под стражи 6 бандитов.
10 августа в селе Малые Солешники расстреляны председатель сельсовета Василевский, его жена и 13-летняя дочь, пытавшаяся защитить отца.
Всего в тылах фронта за первую декаду августа убито, похищено и пропало без вести 169 военнослужащих Красной Армии. У большинства убитых забрано оружие, обмундирование и личные воинские документы.
За эти 10 суток убиты 13 представителей местных органов власти; в трех населенных пунктах сожжены здания сельсоветов.
В связи с многочисленными бандпроявлениями и убийствами военнослужащих нами и армейским командованием значительно усилены охранные мероприятия. Приказом командующего всему личному составу частей и соединений фронта разрешено выходить за пределы расположения части только группами не менее трех человек и при условии наличия у каждого автоматического оружия. Тем же приказом запрещено движение автомашин в вечернее и ночное время вне населенных пунктов без надлежащей охраны.
Всего с 23 июня по 11 августа сего года включительно ликвидировано (не считая одиночек) 209 вооруженных групп противника и различных бандформирований, действовавших в тылах фронта. При этом захвачено: минометов – 22, пулеметов – 356; винтовок и автоматов – 3827, лошадей – 190, радиостанций – 46, в том числе 28 коротковолновых.
Начальник войск по охране тыла фронта
«Срочно!
Москва Матюшину.
В дополнение к No……. от 7.08.44 г.
Разыскиваемая нами по делу «Неман» неизвестная радиостанция с позывными КАО (перехват от 7.08.44 г. был передан Вам незамедлительно) сегодня, 13 августа, выходила в эфир из леса в районе Шиловичей (Барановичская область)[7].
Сообщая записанные сегодня группы цифр шифрованной радиограммы, настоятельно прошу Вас, учитывая отсутствие квалифицированных криптографов в Управлении контрразведки фронта, ускорить дешифровку как первого, так и второго радиоперехватов.
«Срочно!
Начальнику Главного Управления Контрразведки
Спецсообщение
Сегодня, 13 августа, в 18.05 слежечными станциями вторично зафиксирован выход в эфир неизвестной коротковолновой рации с позывными КАО, действующей в тылах фронта.
Место выхода передатчика в эфир определяется как северная часть Шиловичского лесного массива. Рабочая частота рации 4627 килогерц. Записанный перехват – радиограмма, шифрованная группами пятизначных цифр. Скорость и четкость передачи свидетельствуют о высокой квалификации радиста.
До этого выход рации с позывными КАО в эфир фиксировался 7 августа с/г из леса юго-восточнее Столбцов.
Проведенные в первом случае розыскные мероприятия не дали положительных результатов.
Представляется вероятным, что передачи ведутся агентами, оставленными противником при отступлении или же переброшенными в тылы фронта.
Не исключено, однако, что рация с позывными КАО используется одной из подпольных групп Армии Крайовой.
Также не исключено, что передачи ведутся одной из остаточных групп немцев.
Нами предпринимаются меры к отысканию в Шиловичском лесном массиве точного места выхода разыскиваемой рации в эфир, обнаружению следов и улик. Одновременно делается все возможное для выявления сведений, способствовавших бы установлению и задержанию лиц, причастных к работе передатчика.
На оперативную пеленгацию рации в случае ее выхода в эфир нацелены все радиоразведывательные группы фронта.
Непосредственно по делу работает оперативная группа капитана Алехина.
На розыск рации и лиц, причастных к ее работе, нами ориентированы все органы контрразведки фронта, начальник войск по охране тыла, а также Управления контрразведки соседних фронтов.
3. Чистильщик[8] старший лейтенант Таманцев по прозвищу Скорохват
С утра у меня было жуткое, прямо-таки похоронное настроение – в этом лесу убили Лешку Басоса, моего самого близкого друга и, наверное, лучшего парня на земле. И хотя погиб он недели три назад, я весь день невольно думал о нем.
Я находился тогда на задании, а когда вернулся, его уже похоронили. Мне рассказали, что на теле было множество ран и тяжелые ожоги – перед смертью его, раненного, крепко пытали, видимо, стараясь что-то выведать, кололи ножами, прижигали ступни, грудь и лицо. А затем добили двумя выстрелами в затылок.
В школе младшего комсостава пограничных войск почти год мы спали на одних нарах, и его затылок с такими знакомыми мне двумя макушками и завитками рыжеватых волос на шее с утра маячил у меня перед глазами.
Он воевал три года, а погиб не в открытом бою. Где-то здесь его подловили – так и неизвестно кто?! – подстрелили, видимо, из засады, мучали, жгли, а затем убили – как ненавидел я этот проклятый лес! Жажда мести – встретить бы и посчитаться! – с самого утра овладела мной.
Настроение настроением, а дело делом – не поминать же Лешку и даже не мстить за него мы сюда приехали.
Если лес под Столбцами, где мы искали до вчерашнего полудня, война как бы обошла стороной, то здесь было совсем наоборот.
В самом начале, метрах в двухстах от опушки, я наткнулся на обгоревший немецкий штабной автомобиль. Его не подбили, а сожгли сами фрицы: деревья тут совсем зажали тропу, и ехать стало невозможно.
Немного погодя я увидел под кустами два трупа. Точнее, зловонные скелеты в полуистлевшем темном немецком обмундировании – танкисты. И дальше на заросших тропинках этого глухого, чащобного леса мне то и дело попадались поржавевшие винтовки и автоматы с вынутыми затворами, испятнанные кровью грязно-рыжие бинты и вата, брошенные ящики и пачки с патронами, пустые консервные банки и обрывки бумаг, фрицевские походные ранцы с рыжеватым верхом из телячьих шкур и солдатские каски.
Уже после полудня в самой чащобе я обнаружил два могильных холмика месячной примерно давности, успевшие осесть, с наспех сколоченными березовыми крестами и надписями, выжженными готическими буквами на светлых поперечинах:
Karl von Tilen Major 1916–1944
Otto Mader Ober-leutnant 1905–1944
Свои кладбища при отступлении они чаще всего перепахивали, уничтожали, опасаясь надругательств. А тут, в укромном месте, пометили все чин чином, очевидно, рассчитывая еще вернуться. Шутники, нечего сказать…
Там же, за кустами, валялись санитарные носилки. Как я и думал, эти фрицы только кончились здесь – их несли, раненных, десятки, а может, сотни километров. Не пристрелили, как случалось, и не бросили – это мне понравилось.
За день мне встретились сотни всевозможных примет войны и поспешного немецкого отступления. Не было в этом лесу, пожалуй, только того, что нас интересовало: свежих – суточной давности – следов пребывания здесь человека.
Что же касается мин, то не так страшен черт, как его малюют. За весь день я наткнулся на одну, немецкую противопехотную.
Я заметил блеснувшую в траве тоненькую стальную проволоку, натянутую поперек тропы сантиметрах в пятнадцати от земли. Стоило мне ее задеть – и мои кишки и другие остатки повисли бы на деревьях или еще где-нибудь.
За три года войны бывало всякое, но самому разряжать мины приходилось считанные разы, и на эту я не счел нужным тратить время. Обозначив ее с двух сторон палками, я двинулся дальше.
Хотя за день мне попалась только одна, сама мысль, что лес местами минирован и в любое мгновение можно взлететь на воздух, все время давила на психику, создавая какое-то паскудное внутреннее напряжение, от которого я никак не мог избавиться.
После полудня, выйдя к ручью, я скинул сапоги, расстелил на солнце портянки, умылся и перекусил. Напился и минут десять лежал, уперев приподнятые ноги в ствол дерева и размышляя о тех, за кем мы охотились.
Вчера они выходили в эфир из этого леса, неделю назад – под Столбцами, а завтра могут появиться в любом месте: за Гродно, под Брестом или где-нибудь в Прибалтике. Кочующая рация – Фигаро здесь, Фигаро там… Обнаружить в таком лесу место выхода – все равно что отыскать иголку в стоге сена. Это тебе не мамочкина бахча, где каждый кавун знаком и лично симпатичен. И весь расчет, что будут следы, будет зацепка. Черта лысого – почему они должны наследить?.. Под Столбцами мы что, не старались?.. Землю носом рыли! Впятером, шестеро суток!. – А толку?.. Как говорится, две консервные банки плюс дыра от баранки! А этот массивчик побольше, поглуше и засорен изрядно.
Сюда бы приехать с толковой псиной вроде Тигра, что был у меня перед войной. Но это тебе не на границе. При виде служебной собаки каждому становится ясно, что кого-то разыскивают, и начальство собак не жалует. Начальство, как и все мы, озабочено конспирацией.
К концу дня я опять подумал: нужен текст! В нем почти всегда можно уловить хоть какие-то сведения о районе нахождения разыскиваемых и о том, что их интересует. От текста и следует танцевать.
Я знал, что с дешифровкой не ладилось и перехват сообщили в Москву. А у них двенадцать фронтов, военные округа и своих дел под завязку. Москве не укажешь, они сами себе начальники. А из нас душу вынут. Это уж как пить дать. Старая песенка – умри, но сделай!..
4. В Шиловичах
Оставив Хижняка с машиной в густом подлеске близ деревни, Алехин заброшенным, заросшим травой огородом вышел на улицу. Первый встречный – конопатый мальчишка, спозаранок гонявший гуся у колодца, – показал ему хату «старшины» сельсовета. От соседних таких же невзрачных, с замшелыми крышами хат ее можно было отличить лишь по тому, что вместо калитки в изгороди была подвешена дверца от немецкого автомобиля. Назвал мальчишка и фамилию председателя – Васюков.
Не обращая внимания на тощую собаку, хватавшую его за сапоги, Алехин прошел к хате – дверь была закрыта и заперта изнутри. Он постучал.
Было слышно, как в хате кто-то ходил. Прошло с полминуты – в сенях послышался шум, медленные тяжелые шаги, и тут же все замерло. Алехин почувствовал, что его рассматривают, и, чтобы стоящий за дверью понял, что он не переодетый аковец и не «зеленый», а русский, вполголоса запел:
Наконец дверь отворилась. Перед Алехиным, глядя пристально и настороженно, опираясь на костыли и болезненно морщась, стоял невысокий, лет тридцати пяти мужчина с бледным худым лицом, покрытым рыжеватой щетиной, в польском защитном френче и поношенных шароварах. Левой ноги у него не было, и штанина, криво ушитая на уровне колена, болталась свободно. В правой полусогнутой руке он держал наган.
Это и был председатель сельсовета Васюков.
Пустыми грязными сенцами они прошли в хату, обставленную совсем бедно: старая деревянная кровать, ветхий тонконогий стол и скамья. Потемнелые бревенчатые стены, совершенно голые, на печи – рваный тюфяк и ворох тряпья. На дощатом столе – крынка, тарелка с остатками хлеба и стакан из-под молока. Тут же, уставясь стволом в окно, стоял немецкий ручной пулемет. В изголовье кровати, закинутой порыжевшей солдатской шинелью, висел трофейный автомат. Воздух в хате был кислый, спертый.
Васюков ухватил старое вышитое полотенце и вытер скамью; Алехин сел. Не оставляя костылей, Васюков опустился на кровать и посмотрел выжидающе.
Алехин начал издалека: поинтересовался, какие вески[9] и хутора входят в сельсовет, как убираются хлеба, много ли мужиков, как с тяглом, и задал еще несколько вопросов общего характера.
Васюков отвечал обстоятельно, неторопливо, придерживая левой рукой культю и время от времени болезненно морщась. Он знал хорошо и местность, и людей, в разговоре его проскальзывали польские и белорусские слова; однако по говору Алехин сразу определил: «Не местный».
– Вы что, нездешний? – улучив момент, спросил капитан.
– Смоленский я. А здесь попал в сорок первом в окруженье и партизанил три года. Так и остался. А вы по каким делам? – в свою очередь поинтересовался Васюков.
Алехин поднялся, достал командировочное предписание и, развернув, предъявил его.
– «…для вы… пол… нения за… дания коман… дования», – медленно прочел председатель. – Ясен вопрос! – осмотрев печать, немного погодя сказал он, возвращая документ и ничуть, однако, не представляя, какое задание может выполнять этот пехотный капитан с полевыми погонами на выгоревшей гимнастерке в Шиловичах, более чем в ста километрах от передовой.
И Алехин, наблюдавший за выражением лица Васюкова, понял это.
Он оглянулся на перегородку и, услышав от Васюкова: «Там нет никого», посмотрел инвалиду-председателю в глаза и тихим голосом доверительно сообщил:
– Я по части постоя… расквартирования… Возможно, и у вас будут стоять… Не сейчас, а ближе к зиме… месяца через полтора-два, не раньше. Только об этом пока никому!
– Ну что вы, – понимающе сказал Васюков, явно польщенный доверием. – Разве я без понятия? И много поставят?
– Да, думаю, в Шиловичах примерно роту. Это уже как командование решит. Мое дело ознакомиться с обстановкой, посмотреть местность и доложить.
– Роту – это можно. А больше не разместить, – сказал Васюков озабоченно. – Вы так и доложите – больше роты нельзя. Ведь их обиходить надо. Я сам три года служил, командиром отделения был, понимаю. Солдату в бою достается, а уж на постое условия нужны. А где их взять? – вздохнул он.
– С водой как у вас?
– Вода что – ее на всех хватит. И дров в достатке. А вот с жильем кепско[10]. Полы-то все больше земляные, холодные.
– А дрова где берете? – спросил Алехин, стараясь направить разговор в нужное русло.
– Там вот, за шоссе. – Васюков кивнул влево, в сторону печки.
– А у вас же лес рядом, – удивился Алехин, указывая в противоположном направлении: его интересовал прежде всего этот лес и то, что с ним было связано.
– Там, за шоссе, швырок еще немцами заготовлен. Сухой, как лучина, и пилить не надо. Его и возят, – объяснил Васюков. – А в этот лес не ходят – запрещено!
– Почему?
– Тут немцы, как отступали, оборону, должно, держать думали. Или преследование задержать хотели. Словом, мин понаставили.
– Поня-ятно…
– Мусить[11], и немного, но где и сколько – никто не знает. В день, как меня назначили, мальчишки туда полезли. За трофеями. И двух у самого края – на куски! Мы по опушке сразу знаки расставили. Мол, проход запрещен, мины! Так что наши, шиловичские, в этот лес – ни шагу! А с военными случай был.
– С какими военными?
– Тут связистки у нас с неделю стояли. Молоденькие, веселые – известно дело, на отдыхе. А в лесу грибов, ягод полно. И вот пошли двое, да не вернулись…
– Давно это?
– Дней десять уже. Стали искать их – метров за триста от опушки нашли, вот там. – Васюков взглядом указал на стену, где висел автомат. – Снасиловали их и убили. Обмундирование забрали и документы.
– Кто же убил?
– А кто знает… После приехали энкэвэдэ с Лиды. Пограничники. На трех машинах, с собаками. Осматривали лес, перестрелка была – будто нашли кого-то и побили. Опять же, говорят, кто-то на мине подорвался. Но точно не знаю: проческу, значит, от нас начали, а больше не приходили. Должно, так лесом на Каменку и вышли.
– Это было, говорите, с неделю назад. А вот в последние дни, вчера или позавчера, вы здесь незнакомых людей не встречали?.. Военнослужащих… не видели? Я почему спрашиваю, – пояснил капитан, – кроме меня, посланы еще три группы квартирьеров. Так если мы для постоя одни и те же деревни присмотрим или хутора, ерунда ведь получится.
– Понятно… Нет, насчет квартир последние дни не обращались… А видеть двух командиров вчера видел. Мусить, и с вашей части, – неуверенно заметил Васюков. – Но ко мне они не приходили.
– А где вы их видели, в деревне?
– Нет. Я вчера тут спор улаживал. Тесинского и Семашко. Из-за межи разодрались. Пошли, значит, на поле, вот сюда. – Васюков рукой показал за спину. – Обмерили все, столб зарыли. Ну, и после дела, как водится, хлеб-соль: бимбера бутылку распили. Сидим у копешек, закусываем. И вижу, от леса идут двое. Командиры. Мусить, и с вашей части.
– Когда это было, в котором часу?
– Вечером. Перед заходом. Часов в восемь, должно…
– А какие они из себя? Как выглядят?
– Обыкновенно. Один постарше вроде и поплотнее. Он, впереди шел. А другой – худой, моложе, видать, этот подлиньше.
– Тот, что постарше, смуглый такой, носастый?! Это же Лещенко! – обрадованно сказал Алехин, называя первую пришедшую на ум фамилию. – Капитан! В хромовых сапогах и в кителе. У него еще фуражка с матерчатым козырьком.
– Там метров двести, ежли не больше. Разве звание разберешь? Но только в пилотках они оба и в гимнастерках. Это точно.
– Может, Ткачев и Журба? – словно размышляя вслух, проговорил Алехин. – Они что же, из леса вышли? А вещи у них с собой какие-нибудь были?
– Когда я увидел, они шли от леса. А были они там или нет – не знаю. И вещей не видел. У одного, должно, плащ-палатка в руке, а у другого… вроде совсем ничего…
– А эти, Тесинский и Семашко, их видели? Может, они лучше разглядели?
– Нет. У меня глаз дальний. Ежли я не увидел, а те-то и подавно. Это точно.
Они поговорили еще минут десять; Алехин понемногу уяснил большинство интересовавших его вопросов и соображал: ехать ли отсюда прямо в Каменку или заглянуть по дороге на хутора, расположенные вдоль леса.
Васюков, под конец разговорясь, доверительно рассказал о знакомом мужике, имеющем «аппарат», и, озорновато улыбаясь, предложил:
– Ежли придется вам здесь стоять – съездим к нему обязательно! У него первачок – дух прихватывает!
У Алехина, к самогону весьма равнодушного, лицо приняло то радостно-оживленное выражение, какое появляется у любителей алкоголя, как только запахнет выпивкой. Сдерживаясь, чтобы не переиграть, он опустил глаза и согласно сказал:
– Уж если стоять здесь будем – сообразим. Непременно!
Он поднялся, чтобы уходить, – в это мгновение груда тряпья на печи зашевелилась. Посмотрев недоуменно, Алехин насторожился. Васюков с помощью костылей подскочил к печке, потянулся как мог и, сунув руку в тряпье, вытащил оттуда и быстро поставил на пол мальчонку примерно двух с половиной лет, беловолосого, в стираной-перестираной рубашонке.
– Сынишка, – пояснил он.
Выглядывая из-за ноги отца и потирая кулачком ясные голубоватые глазенки, ребенок несколько секунд рассматривал незнакомого военного и вдруг улыбнулся.
– Как тебя зовут? – ласково и весело спросил Алехин.
– Палтизан! – бойко ответил малыш.
Васюков, улыбаясь, переступил в сторону. И только тут Алехин заметил, что у мальчика нет левой руки: из короткого рукава рубашонки выглядывала необычно маленькая багровая культя.
Алехин был несентиментален и за войну перевидел всякое. И все же ему сделалось не по себе при виде этого крошечного калеки, с такой подкупающей улыбкой смотревшего ему в глаза. И, не удержавшись, он проговорил:
– Как же это, а?
– В отряде был. В Налибоках зажали нас – осколком мины задело, – вздохнул Васюков. – Ну, умываться! – велел он сынишке.
Мальчуган проворно шмыгнул за перегородку.
– А жена где? – поинтересовался Алехин.
– Ушла. – Переставив костыли, Васюков повернулся спиной к Алехину и шагнул за перегородку. – В город сбежала. С фершалом…
Опираясь на костыль и наклонясь, он лил воду из кружки, а малыш, стоя над оббитым эмалированным тазиком, старательно и торопясь тер чумазую мордаху ладошкой.
Алехин в душе выругал себя – о жене спрашивать не следовало. Ответив, Васюков замолчал, замкнулся, и лицо у него стало угрюмое.
Умывшись, мальчик поспешно утерся тем самым полотенцем, каким отец вытирал скамью для Алехина, и проворно натянул маленькие, запачканные зеленью трусики.
Его отец тем временем молча и не глядя на Алехина отрезал краюшку хлеба, сунул ее в цепкую ручонку сына и, сняв со стены автомат, повесил себе на грудь.
Алехин вышел первым и уже ступал по росистой траве, когда, услышав сзади сдавленный стон, стремительно обернулся. Васюков, стиснув зубы и закрыв глаза, стоял, прислонясь к косяку двери. Бисеринки пота проступили на его нездорово-бледном лице. Ребенок, справлявший у самого порога малую нужду, замер и, задрав головку, испуганно, не по-детски озабоченными глазами смотрел на отца.
– Что с вами? – бросился к Васюкову Алехин.
– Ничего… – приоткрыв глаза, прошептал Васюков. – Рана… открылась… Уж третий день… Должно, кость наружу выходит… Мозжит, мочи нет. А тут задел костылем – аж в глазах потемнело…
– Вам необходимо в госпиталь! – с решимостью заявил Алехин, соображая, как это лучше устроить. – Насчет машины я позабочусь, вас сегодня же отвезут в Лиду!
– Нет, нельзя, – покачал головой Васюков и, зажав костыль под мышкой, поправил автомат.
– Вы что, за ребенка боитесь – оставить не с кем?
– Нет… А в госпиталь не могу! – Морщась от боли, Васюков переставил костыли и двинулся, выбрасывая вперед ногу и подпрыгивая на каждом шагу. – Сельсовет оставить нельзя.
– Почему? – Алехин, проворно открыв калитку, пропустил Васюкова вперед. – У вас заместитель есть?
– В армию забрали… Никого нет… Секретарь – девчонка. Несмышленая… Никак нельзя. Понимаете – не могу! – Опираясь на костыли, Васюков стал посреди улицы и, оглянувшись, вполголоса сказал: – Банды объявились. Третьего дня пришли в Соломенцы человек сорок. Председателя сельсовета убили, и дочь, и жену. А печать забрали…
О бандах Алехин знал, но о случае в Соломенцах не слышал. А деревня эта была неподалеку, и Алехин подумал, что в лесу, где будут вестись поиски, можно напороться не только на мины или на мелкую группу, но и на банду – запросто.
– Как же мне в госпиталь? – продолжал Васюков. – Да я здесь как на посту! Один-одинешенек – и печать передать некому. За мной вся веска смотрит. Лягу в госпиталь, а подумают: струсил, сбежал! Не-ет! Не могу… Я здесь – советская власть, понимаете?
– Понимаю. Я только думаю: ну а в случае чего – что вы сможете?
– Все! – убежденно сказал Васюков, и лицо его сделалось злым. – Партейный я – живым не дамся!
Их нагнали две женщины, босые, в платочках, и, сказав обычное: «День добрый», пошли в стороне, несколько поотстав, – очевидно, им нужен был председатель, но говорить с ним при Алехине они не хотели или же не решались.
Близ проулка Алехин простился с Васюковым, причем тот попытался улыбнуться и тихонько, вроде виновато или огорченно сказал:
– И какой же я председатель: образования – три класса. А никуда не денешься – другого нету!
Отойдя шагов тридцать, Алехин оглянулся – подпрыгивая на костылях, Васюков двигался посреди улицы, на ходу разговаривая с женщинами. Позади него, силясь не отстать, бежал малыш с краюшкой, зажатой в руке.
5. Чистильщик-стажер, гвардии лейтенант Андрей Блинов
Лес этот с узкими, заросшими тропами и большими участками непролазного глушняка местами выглядел диковато, но вовсе не был нехоженым, каким казался со стороны, – он был изрядно засорен и загажен войной.
Разложившиеся трупы немцев в обмундировании разных родов войск, ящики с боеприпасами и солдатские ранцы, пожелтевшие обрывки газет, напечатанных готическим шрифтом, и пустые коробки от сигарет, фляги и котелки, бутылки из-под рома, заржавевшие винтовки и автоматы без затворов, сожженный мотоцикл с коляской, миномет без прицела и даже немецкая дивизионная пушка, невесть как затащенная в глубину леса, – что только не встречалось на пути Андрею.
Все это явно не имело отношения к тому, что его интересовало, – он проходил мимо, не останавливаясь.
Единственно, что на минуту задержало его внимание в первой половине дня – старый, разложившийся труп в полуистлевшем белье, с обрывком толстой веревки вокруг шеи. Явно повешенный или удушенный – кто?.. кем?.. за что?..
Такого обилия грибов и ягод, как в этом безлюдном лесу, Андрей никогда еще не видел. Сизоватые россыпи черники, темные, перезрелые земляничины, должно быть, невероятно сладкие – он не сорвал ни одной, дав себе слово поесть досыта только после того, как что-либо обнаружит.
Однако свежих – суточной давности – следов человека в этом лесу не было. Ни отпечатков ног, ни разорванной паутины, ни остатков пищи или костра, ни погнутых стеблей или примятости, ни свежеобломанных веток, ни иных следов – ничего.
Над лесом и будто над всей землей стояла великолепная тишина. В жарком тускло-голубом небе не появлялось ни облачка. Как только он оказывался на солнце, горячие лучи припекали голову, жгли сквозь гимнастерку плечи и спину.
В полдень, присев на несколько минут в тени на берегу ручья, Андрей съел кусок консервированной колбасы с ломтем черного хлеба, напился, обмыл лицо и, перемотав портянки, продолжал поиски.
О минах он не забывал ни на минуту, но попались они ему только в одном месте – у развилки лесных дорог.
Он на расстоянии заметил пятно высохшей, пожелтелой травы размером с большой носовой платок. Подойдя, привычно лег рядом, снял дерн, осторожно разрыл землю, пошарил пальцами по бокам ямки и внизу – минуты две спустя «шпринг-мина», обыкновенная немецкая противопехотка «S-34», лишенная взрывателя, вывинченного Андреем, валялась за кустом.
Он прошел не более двадцати метров, когда увидел впереди на зеленом фоне травы такое же желтое пятно.
Во вчерашнем инструктаже он ничуть не нуждался. В полку на Смоленщине и Витебщине ему довелось разрядить сотни, а может, тысячи таких мин с взрывателями нажимного и натяжного действия, обычных и со всякими «сюрпризами». Он мог обезвреживать их в темноте, с закрытыми глазами и делал это теперь, после восьми часов безрезультатного хождения по лесу, с чувством заметного удовлетворения. Он разряжал четвертую, когда подумал: к чему все это? зачем?
Если там, на передовой, снятые мины были показателем боевой деятельности взвода и его самого как командира, то здесь они никого не интересовали, поскольку не имели отношения к делу – к разыскиваемой рации и агентам. Они были всего лишь особенностью местности, где велись поиски.
И, подумав об этом, он не стал более терять на них время и последние две просто обозначил вешками, а разряжать не стал.
И снова шагал, упорно двигая ногами в густой лопушистой траве. Пробираясь целиком, поминутно отклонял руками ветки, обрывал разгоряченным лицом паутину, пролезал под нижними сучьями. Стремясь ничего не пропустить, беспрестанно вертел головой, отчего болезненно ныла шея. Ставший необычайно тяжелым пистолет оттягивал карман и растирал ляжку, взмокшие потом гимнастерка и шаровары липли к телу, жаром горели в сапогах натруженные ноги.
Ему, как и его товарищам, неделями приходилось спать по четыре-пять часов в сутки. Постоянное недосыпание изнуряло даже двужильного Таманцева; Андрей же подчас прямо-таки валился с ног. И сейчас он находился в том гадком состоянии, когда хочется только спать: упасть в любом месте и спать, спать и спать. С трудом превозмогая себя, спотыкаясь усталыми ногами об обнажившиеся кое-где корни, он настойчиво шагал так похожими одна на другую заросшими тропинками…
6. Старший группы капитан Алехин Павел Васильевич
Первый день ничего, по существу, не дал.
Кроме Шиловичей, я побывал еще в Каменке и в Новоселках – деревнях, прилегающих к Шиловичскому лесу с противоположной стороны, – и на двух десятках окрестных хуторов.
Те, кого мы искали, навряд ли находились в лесу. Представлялось вероятным, что вчера или позавчера они проникли туда, а после передачи, не теряя времени, тотчас скрылись; естественно было полагать, что на подступах к лесу их кто-нибудь видел.
Двое неизвестных, замеченные Васюковым, несомненно, заслуживали нашего внимания, однако принимать их за рабочую версию следовало с существенными оговорками. Во-первых, Васюков не видел, взялись ли эти двое из леса или двигались до того вдоль опушки, – может, в лесу они и не были? Во-вторых, передача велась с участка, расположенного ближе к Новоселкам, чем к Шиловичам, и, чтобы оставить массив и побыстрее удалиться от места выхода рации в эфир, разумнее было не идти через весь лес, а по-скорому выбраться там на оживленное шоссе и сесть на попутную машину. И в-третьих – самое для нас огорчительное, – Васюков видел неизвестных на значительном расстоянии, не разглядел и не смог хотя бы приблизительно обрисовать их внешность.
Я без труда нахожу общий язык с крестьянами, а интересовал меня простой и, казалось бы, безобидный вопрос: кого из незнакомых людей встречали или видели в последние дни близ леса и неподалеку? Понятно, я не спрашивал об этом прямо – как и обычно, приходилось конспирировать.
Я побеседовал, наверное, не менее чем с полусотней человек – в основном с женщинами, стариками и подростками, – полагаю, из них лишь двое, бывшие партизаны, были со мной по-настоящему откровенны; остальные смотрели настороженно и говорили, что ничего не знают.
– Темный народ, забитый, – жаловался мне в Лиде начальник милиции. – Западники, известное дело. Слова из них не вытянешь…
Такие суждения я слышал не раз, и доля истины в том имелась, впрочем, я хорошо понимал и этих «темных» людей.
За пять последних лет здесь четырежды круто менялась жизнь: сначала санационная Польша, затем – присоединение к Советской Белоруссии, потом война – она пришла сюда на вторые сутки – и кровавая немецкая оккупация и, наконец, снова – уже второй месяц – советская власть.
Причем, помимо официальных сил, были весьма действенные и нелегальные. Во время оккупации в лесах хозяйничали партизаны, теперь же рыскали различные банды, остаточные группы немцев, встречались и мелкие шайки обыкновенных дезертиров.
В действиях враждебных нелегальных сил было и общее – внезапность появления, жестокость, пренебрежение человеческими жизнями, имелись и свои особенности. Аковцы, устраивая засады, обстреливали на дорогах автомашины, убивали в первую очередь военнослужащих, ввязывались в бои даже с небольшими подразделениями Красной Армии. «Зеленые» – банды литовских националистов, – наведываясь с севера, расправлялись с коммунистами и сельсоветчиками, вырезая подчас без разбору целые семьи, грабили нещадно крестьян; немцы и власовцы были осторожны, в деревни обычно не заходили, нападали только в лесах, на глухих дорогах и на хуторах, не оставляя, однако, в живых ни одного свидетеля: они старались себя не обнаруживать, чтобы избежать возможного преследования и уничтожения.
Со всеми этими страшными силами местные жители оказывались, как правило, один на один; они пребывали в постоянном страхе перед любым пришельцем, ожидая от каждого только насилия, ограбления или смерти и не без основания полагая, что короткий язык – хоть какой-то залог покоя и личной безопасности. Моя же форма их едва ли в чем убеждала, поскольку наше армейское обмундирование пользовали и аковцы, и «зеленые», и власовцы, и даже немцы.
Отмолчаться подчас стремились и местные должностные лица. Весьма характерный разговор произошел у меня в Каменке.
Обязанности председателя сельсовета там исполнял старый носатый крестьянин – белорус с реденькими выцветшими усами и самокруткой в зубах. Сидя за столом посреди пустой грязной хаты, он увлеченно играл в шашки с длинноногим подростком – посыльным – и даже не скрыл своего огорчения, что им помешали.
Трое стариков, вооруженных немецкими винтовками, охраняли сельсовет снаружи. Они ввалились следом за мной и молча наблюдали, как «старшина» проверял мои документы, затем, потоптавшись, вышли вместе с мальчишкой.
Как и в Шиловичах, я отрекомендовался представителем по расквартированию и предъявил вместе с командировочным предписанием не красную книжечку с пугающей надписью «Контрразведка…», а офицерское удостоверение личности.
Старик показался мне простоватым и словоохотливым, но это только с первого взгляда.
Он действительно охотно говорил на разные общие темы, например про хлеба и дороговизну, про нехватку мужчин или тягла, на что пожаловался трижды, видимо опасаясь, что я попрошу подводу. Однако за время нашей беседы он умудрился не назвать почти ни одной фамилии, ни словом не обмолвился о бандах, будто их и не было; меж тем я проникся мыслью, что именно их он более всего боялся.
Он ловко уклонился от разговора о тех, кто сотрудничал и ушел с немцами, на вопрос же о Шиловичском лесе коротко заметил: «Мы туда не ходим». И начал о другом.
На счету у меня была каждая минута, а он пространно рассказывал, и я был вынужден слушать, как дети его соседки, играя, чуть не спалили хату или как баба по имени Феофина родила весной двойню, причем у девочки белые волосики, а у мальчика черные, к чему бы так?
При этом он все время простецки, добродушно улыбался и дымил свирепым самосадом, лицо же его, казалось, говорило: «Пойми, ты приехал и уехал, а мне здесь жить!»
После Каменки я заглянул на хутора, окаймлявшие Шиловичский массив с северо-запада.
Одинокие хаты с надворными постройками тянулись вдоль леса на значительном расстоянии друг от друга, каждая посреди своих огородиков, рощиц и крохотных полей. Я заходил во все, где были хозяева, но не услышал и не увидел ничего для нас интересного.
Хижняк должен был к двум часам подъехать и в условленном месте ожидать меня. В начале третьего я направился к шоссе, чтобы, оставив в машине погоны, пилотку и документы, идти в лес осматривать свой участок.
Я спешил орешником, когда различил позади приближающиеся шаги. Оглянулся – никого. Прислушался – меня определенно кто-то догонял. Сдвинув на ходу предохранитель «ТТ», я сунул пистолет в брючный карман и, выбрав подходящее место, мгновенно спрятался за кустом.
Вскоре я увидел того, кто торопился мне вслед. По орешнику быстро шел, почти бежал черноволосый горбатый мужчина, приземистый, тщедушный, лет сорока, в истрепанном пиджаке и таких же стареньких, с большими заплатами на коленях и сзади брюках, заправленных в грязные сапоги.
С этим крестьянином я беседовал не далее чем час назад в его хате, где, кроме него, в тот момент находились еще две женщины, как я понял, жена и теща. Я заметил, что перед моим приходом у них что-то произошло, ссора или серьезная размолвка. В лицах у всех троих проглядывала какая-то встревоженность или расстройство. У женщин, особенно у старшей, были красноватые, с припухшими веками, явно заплаканные глаза. Сам горбун смотрел с плохо скрываемой боязнью; он говорил по-польски, отвечал односложно, тихо, то и дело повторяя: «Не розумем… Не вем»[12].
Сейчас, миновав меня, он сделал еще с десяток шагов, остановился и прислушался, наверно, пытаясь определить, куда я делся. Затем обернулся, увидев меня, испуганно вздрогнул и в замешательстве проговорил:
– Дзень добры, пане…
– День добрый, – невозмутимо ответил я, хотя мы с ним уже здоровались и по логике следовало бы спросить:
«Что вам от меня нужно?»
Несомненно, он бежал за мной. Я смотрел выжидательно. Капли пота блестели на его небритом разгоряченном лице; выпуклая уродливая грудь дышала часто и возбужденно. Его грубые сапоги до верха голенищ были запачканы засохшим навозом.
– Пан товарищ… – испуганно оглянувшись, начал он, тут же умолк и снова прислушался. – Пан официэр…
Он говорил по-польски, взволнованно, сбивчивым полушепотом; очень многого я не понимал, все время переспрашивал и минут за тридцать нашей беседы с немалым трудом уяснил суть.
Рассказывая, он то и дело оглядывался или, сделав мне знак, умолкал и напряженно прислушивался. Я дважды поинтересовался причиной его беспокойства, но оба раза он, вероятно не понимая, лишь недоуменно пожимал плечами.
Расставшись с ним и держа путь к машине, я обдумывал его рассказ.
То, что я сумел понять, выглядело так.
Вчера на рассвете он, Станислав Свирид, разыскивая корову, не вернувшуюся вечером к дому, увидел неподалеку от опушки Шиловичского леса трех человек в советской военной форме. Они прошли гуськом поблизости, но он притаился в ельнике, и его не заметили. В переднем он узнал Павловского Казимира, двух других видел впервые.
По словам Свирида, во время оккупации этот Павловский служил немцам где-то под Варшавой, якобы в полиции, на какой-то ответственной должности; во всяком случае, получал большие деньги. (О больших деньгах, как мне показалось, с оттенком зависти, Свирид упомянул трижды.) Неоднократно Павловский приезжал на побывку к своему отцу, жившему на соседнем хуторе; был он всегда в цивильном и в шляпе, но, как уверял Свирид, якобы имел офицерский чин и награды от немцев.
По словам Свирида, отец Павловского, по национальности немец, в настоящее время арестованный, находился в Лиде, а родная тетка проживала в Каменке.
Собственно, по лесам в разных шайках бродили и бывшие полицаи, и всякие пособники, не успевшие уйти с немцами. Занимались ими местные органы и маневренные группы войск НКВД, нас же они интересовали лишь в той мере, в какой представляли опасность для армии и тылов фронта.
Настораживало в этой истории другое.
Публика в шайках собиралась неоднородная, одетая и вооруженная весьма по-разному. Свирид же уверял, что эти трое были чуть ли не в одинаковом нашем офицерском обмундировании, причем у двоих наверняка были советские автоматы.
И второе. При отступлении немцев полицаи обычно уходили с ними на Запад. Павловский же, служивший где-то под Варшавой, наоборот, оказался почему-то километров на двести восточнее, по эту сторону фронта – каким образом? В то же время я понимал, что его пребывание близ Шиловичского массива за тринадцать часов до выхода разыскиваемого передатчика в эфир могло быть и чистой случайностью.
Меня занимало, чем был так обеспокоен Свирид и почему у себя в хате он отмалчивался, а затем, очевидно, следил за мной, догнал и все рассказал.
Многое относительно Павловского еще требовалось узнать, проверить и уточнить как в Лиде, так и здесь, на месте – безотлагательно. Но сейчас я не мог терять даже минуты: меня ждал лес.
7. Гвардии лейтенант Блинов
На глаза ему попался старый дуб – небольшое дупло таинственно чернело в стволе дерева примерно в метре над головой Андрея. Несколько секунд он стоял, размышляя:
«А вдруг?..» Подпрыгнув, ухватился за край дупла, подтянулся и, опираясь кромками подошв о кору, всунул руку – труха, гнилая труха. В тот же миг нога соскользнула, и он сорвался вниз, едва не сломав руку и до крови ободрав запястье.
Если поутру этот глуховатый, ничем не примечательный лес представлялся ему особенным и значительным, представлялся тем самым местом, откуда велась передача, если утром Андрей был полон уверенности и надежд, волновался и ждал, то под вечер с каждым часом он все менее и менее верил, что удастся что-либо обнаружить.
В самом деле, легко ли сыскать средь такого массива следы тех, кто радировал, и почему они должны были наследить – это вовсе не обязательно. И потом – сколь точно определено место выхода: Андрей знал, что действительное положение пеленгуемой рации всегда будет несколько в стороне от предположительно найденного и что погрешности при пеленгации могут иногда достигать нескольких километров.
Более всего его угнетало ощущение своей неполноценности. Если до ранения, в полку на передовой, он был не хуже других командиров взводов, а порой и лучше, то здесь, в группе, он был из троих самый слабый по опыту, умению и, естественно, по результатам. И сколь он ни старался, но, в общем-то, каждый раз оказывался в той или иной степени иждивенцем Алехина и Таманцева, и мысль об этом постоянно удручала его.
Когда солнце склонилось к горизонту, он пошел на восток, чтобы дотемна выйти к Шиловичам, и вскоре забрел на обширную болотину, покрытую мхом, ржавчиной и мелким ольшаником. Выдерживая направление, он продолжал двигаться напрямую, однако ноги вязли все глубже, ржавая гнилая вода заливалась в голенища.
Он мучительно припоминал карту. Болото в этом месте вроде не значилось, или он просто не обратил внимания. Лес виднелся вокруг на одинаковом примерно расстоянии, надо было только решить, как лучше выбраться.
Он осматривался, когда услышал в отдалении две короткие автоматные очереди и тотчас еще одиночные выстрелы, и прежде всего подумал об Алехине и Таманцеве. Не теряя и секунды, он бросился бежать вправо, в ту сторону, где стреляли, с трудом выдирая ноги и проклиная и это болото и свою невезучесть. На ходу он все время прислушивался, ожидая услышать условный сигнал манком: «Необходима помощь!» – однако над лесом снова царила тишина. Что там произошло?.. Ни у Алехина, ни у Таманцева не было с собой автоматов – кто же стрелял первым?
Кто и в кого?.. Неужто Алехина или Таманцева подловили, как Басоса?..
Выбиваясь из сил, он достиг окраины болота, почва под ногами стала тверже, сапоги погружались только по щиколотку. За узкой полосой ветвистого ольшаника высились большие деревья. Торопливо продираясь кустарником, Андрей выскочил на крохотную полянку, поросшую осокой, и влево у кустов увидел бьющий из земли родник, обложенный черными, словно обугленными, коряжинами, наполовину ушедшими в землю.
Став на колени у бочажка, он припал к воде и жадно пил, одновременно поспешно умывая разгоряченное лицо. Студеная прозрачная вода отдавала болотом и жестоко щемила зубы.
Он выпрямился на коряжине, прислушиваясь, и в следующее мгновение замер от неожиданности… На темной болотной земле, шагах в трех от себя он увидел то, что искал весь день и о чем можно было только мечтать: свежие отпечатки армейских сапог, свеженькие, еще не успевшие выветриться…
8. Старший лейтенант Таманцев
Было около шести; времени до возвращения оставалось немного, и он решил заглянуть к заброшенной смолокурне, находившейся южнее, в каких-нибудь двух километрах. Его тянуло туда с самого утра, наверно, потому, что стоящие отдельно в лесу или пустынном месте строения всегда привлекают.
Трупный запах он почувствовал издалека. Когда же, ориентируясь преимущественно по солнцу, вышел к тому месту, где в прошлые годы курили смолу, смрад разложения стал совсем непереносимым.
Хоронясь за кустами, он несколько минут прислушивался и рассматривал поляну, протекающий по ней ручей и то, что осталось от смолокурни.
Бревенчатые постройки вправо от него были разрушены и частично пожжены; там же торчал дымоход разваленной наполовину смолокуренной печи с остатками вмурованного в нее котла. Порушено все это было не теперь, когда проходил фронт, а раньше – остатки строений и печь успели замшеть и порасти травой.
Влево, ближе к Таманцеву, на высоком крепком фундаменте стояла каменная коробка одноэтажного дома без крыши и без стропил. Внимание его привлекли пустые оконные проемы, вернее, прилегающие к ним снизу и по бокам участки стены, густо усеянные щербинами. Что здесь недавно была перестрелка, он отметил еще раньше по следам на кустах и на стволе дерева – судя по срезанным пулями увядшим веточкам и листьям, случилось это дней восемь – десять назад.
В зловонной тишине едва слышно журчал ручей, из леса доносилось негромкое пение птиц, но ни звуков, ни каких-нибудь признаков пребывания здесь или вблизи человека Таманцев не обнаружил.
Под прикрытием кустов он перешел левее, откуда до остова здания оставалось всего метров десять, и в углу, между стеной и крыльцом, увидел раздутый, обезображенный труп немца. На лице трупа, точнее, на обклеванном до костей светлом черепе, неподвижно сидел большой иссиня-черный ворон с длинным изогнутым клювом. Веселенький натюрмортик, нечего сказать!
Переложив пистолет из заднего кармана брюк в боковой, Таманцев рывком достиг крыльца и взбежал по ступенькам. При его появлении стервятник недовольно взлетел, а когда он вскочил в здание, с громким карканьем метнулись в окна десятки ворон.
На темном полу среди разного хлама, пустых консервных банок, кусков штукатурки и бесчисленной россыпи стреляных автоматных гильз лежало в различных позах семь трупов – немцы. Все они были без сапог и без кожаных ремней, с обклеванными вороньем черепами и конечностями, двое – без мундиров, а один – без брюк, в грязных-прегрязных подштанниках. Сотни синеватых мух роились на мертвечине.
В соседнем, меньшем по размеру, помещении у окон оказалось еще четыре обезображенных тлением и стервятниками трупа.
Сбродные были фрицы – один в темной, с брюками навыпуск танкистской форме, шестеро в эсэсовском обмундировании, остальные в серовато-мышином, пехотном. По тысячам патронных гильз – возле оконных проемов они сплошь устилали пол, – по отбитой на стенах штукатурке и расположению трупов можно было представить, как все это произошло: заняв круговую оборону, они отстреливались ожесточенно, однако их всех перебили. Автоматно-пулеметным огнем и брошенными сюда гранатами. Приняв в соображение жару и влажность этого места, а также по цвету пятен крови Таманцев определил примерно и возраст трупов: пять–семь суток, не меньше.
От нестерпимого смрада он буквально задыхался и с радостью бежал бы в лес подальше, но, коль уж забрел сюда, следовало осмотреть все как положено.
В первом помещении, влево, у окна вытянулись рядом трупы двух эсэсовцев – большой и малый. И, остановив взгляд на меньшем, Таманцев по фигуре определил: женщина!
Она лежала спиной вверх, в форменных эсэсовских брюках и офицерском мундирчике РОД без погон. От презрения он даже сплюнул и в то же мгновение боковым зрением – уголком глаза – уловил, как на краю поляны против окна шевельнулась ветка куста. Он стремглав пригнулся – тотчас автоматные очереди прошили воздух над его головой. Выставив над подоконником ствол пистолета, он, не выглядывая, выстрелил дважды туда, где шевельнулась ветка. В следующее мгновение он отпрянул в угол, за кафельную печь, чтобы иметь каменные стены за спиной и прикрытие спереди на случай, если сюда бросят гранату. Сколько их и кто они?! По звуку – стреляли из немецких автоматов. С двумя пистолетами и запасными обоймами – дорого же он им дастся! Он ожидал услышать голоса, крики команд, ожидал нападения, а различил лишь шорох шагов, причем удаляющихся.
Очевидно, их было мало, и они не решились. Он прополз между трупами к дверному проему, огляделся и спустя мгновения был в кустах с противоположной стороны. Никто не стрелял, и вообще не было слышно ни шороха, ни звука. Не менее минуты он выжидал, потом с пистолетом наготове, огибая поляну, прокрался к тому месту в кустах, откуда в него стреляли. Здесь в траве полно было гильз от ППШ, несегодняшних, начавших темнеть, и он не сразу нашел то, что его интересовало: четыре, а затем отдельно еще пять свеженьких гильз от немецкого автомата. Он продолжал искать и дальше в лесу обнаружил на траве и на листьях внизу капли крови. Они были овальной формы с ответвлениями в сторону движения раненного им человека – тот поспешно удалялся от поляны.
Теперь он мог определенно сказать: стрелявших было двое, и вооружены они были немецкими автоматами. Одного он ранил, и они скрылись, не пытаясь больше его убить или захватить. Скорее всего он напоролся на каких-нибудь шальных, блуждающих фрицев или же на аковцев.
В первую минуту он решил было преследовать и настичь их, но, взглянув на часы, удержался. Солнце уже спустилось к горизонту, быстро темнело, а обнаружить в густом лесу с наступлением сумерек мелкую группу или одиночного противника чрезвычайно трудно, практически невозможно.
Он возвращался опушкой к Шиловичам, обдумывал происшедшее и мысленно ругал себя. Прослушать их приближение он не мог. Значит, они подошли туда раньше, услышав его шаги, затаились, и он их вовремя не обнаружил. «Кулема!.. Пижон!.. Скотина безрогая!..»
9. Оперативные документы
«Срочно!
Полякову На No…… от 13.08.44 г.
1. Длина рабочей волны передатчика, разыскиваемого по делу «Неман», соответствует одному из диапазонов аковской радиосвязи. К тому же в начале второго перехвата повторяются три одинаковых цифровых сочетания, которые, возможно, расшифровываются как «999» или «555». Наличие этих знаков перед текстом при радиосвязи АК(овцев) с лондонской централью соответственно означает: «оперативный» или «в собственные руки главнокомандующего».
2. Шиловичский лесной массив находится в 140 километрах к западу от места первого выхода рации в эфир, перемещение передатчика соответствует направлению движения остаточных групп немцев, пытающихся лесами пробраться к линии фронта.
Сообщите, учтены ли Вами эти обстоятельства при проведении розыскных мероприятий.
О ходе розыска докладывайте каждые сутки.
«Москва, Устинову
На No…… от 14.08.44 г.
Обстоятельства, на которые Вы обращаете наше внимание, нами ранее уже учтены, и все органы контрразведки фронта по обеим версиям ориентированы.
10. Алехин Павел Васильевич
С майором, начальником Лидского отдела госбезопасности, у меня были свои, особые отношения.
Собственно, по закону, без официального в каждом случае запроса, он не имел права сообщать мне какие-либо сведения. Однако мы не раз помогали ему, и не только машиной и бензином, с чем у них было совсем худо; в свою очередь, он старался всячески идти нам навстречу.
Я намеревался при содействии майора хоть что-нибудь узнать о ряде людей, в том числе о Павловском и Свириде. И еще мне хотелось посмотреть следственные дела лиц, арестованных в последние дни и недели в той части района, где находился Шиловичский лес, а может, и побеседовать кое с кем из них.
Как назло, в этот поздний час в кабинете, кроме самого майора, находилось еще его начальство: незнакомый мне подполковник из Барановичей. Я представился и был вынужден в двух словах упомянуть, что интересуюсь Шиловичами и Каменкой.
Услышав это, подполковник поднялся и, расхаживая по кабинету, произнес целую речь. Смысл ее состоял в том, что Шиловичский массив занозой сидит на территории области и что у них нет сил и возможностей очистить, или, как он выразился, «обезвредить», его. Это дело армии, но, мол, нас это ничуть не волнует, поскольку коммуникации фронта проходят в стороне, что же касается жизни района, безопасности местных жителей и властей, то нам, мол, нет до них никакого дела.
Вот так всегда. Армия считает нас органами госбезопасности, а органы считают нас армией.
Он говорил громко и с пафосом, словно выступал на трибуне. Я попал как кур в ощип. Он обращался ко мне так, будто я был, по крайней мере, командующим армией и при желании мне ничего не стоило выделить потребные силы (как я прикинул, не менее трех тысяч человек), чтобы «обезвредить» Шиловичский лес.
Я бы многое мог ему сказать, но противоречить в таких ситуациях – пустая трата времени. К тому же мне смертельно хотелось спать.
Он вещал, а я сидел перед ним на табурете, делая вид, что внимательно слушаю, и даже согласно кивал головой; в одном же месте, заметив улыбку на лице майора, я тоже как дурак улыбнулся. Более всего я боялся, что забудусь хоть на мгновение, усну и свалюсь.
Наконец он умолк и, сопровождаемый майором, отправился отдыхать. Я спускался за ними по лестнице, лихорадочно измышляя предлог, чтобы отозвать майора в сторону и переговорить.
Внизу, извинясь перед начальством, он заскочил в кабинет, где сидел дежурный – румяный усатый капитан с орденом Красного Знамени на гимнастерке. Я вошел следом и, прикрыв за собой дверь, без обиняков сказал, что мне надо чуть позже позвонить начальству по «ВЧ».
– Откроешь ему кабинет, – вешая ключ на доску, приказал майор дежурному.
– И не в службу, а в дружбу, – мгновенно продолжал я, – разреши посмотреть следственные дела.
– Тетенька, дайте попить, а то так есть хочется, аж переночевать негде, – оборачиваясь, не без ехидства заметил майор и велел дежурному: – Передай Сенчиле, пусть покажет… Только карателей и пособников!.. Ты извини – начальство. – Кивнув в сторону двери, он торопливо сунул мне руку. – Заскакивай завтра.
«Только карателей и пособников!..» И за это спасибо… На большее я и не рассчитывал.
– Минутку. – Удерживая его ладонь, я бесцеремонно загородил дорогу. – Ты на Каменских хуторах горбуна Станислава Свирида знаешь? Чернявый такой… нервный.
– Не знаю, – выдернув руку и обходя меня, сказал майор. – И фамилия не встречалась.
– А Павловского?
– Какого? Один сидит у нас.
– Это старший. – Сам удивляясь своей настырности, я у самого выхода ухватил майора сзади за рукав. – А сын?
– У него два сына. – Открыв дверь, майор проворно ступил через порог и уже из коридора повторил: – Заскакивай завтра…
Немного погодя я сидел в чьем-то пустом прокуренном кабинете и при тусклом свете керосиновой лампы просматривал следственные дела на бывших старост, полицаев и других пособников немцев.
В протоколах значились весьма стереотипные вопросы и почти одними и теми же словами фиксировались ответы подследственных. Большинство из них было арестовано еще несколько недель назад. Ничего для нас интересного. Совершенно.
«…Расскажите, когда и при каких обстоятельствах вы выдали немцам семью партизана Иосифа Тышкевича?..»
«…Перечислите, кто еще, кроме вас, участвовал в массовых расстрелах советских военнопленных в Кашарах в августе 1941 года?»
«…При обыске у вас обнаружены золотые вещи: кольца, монеты, бывшие в употреблении зубные коронки. Расскажите, где, когда и при каких обстоятельствах они к вам попали?»
Понятно, они боролись за жизнь, отказывались, отпирались. Тоже довольно однообразно, одинаково. Их уличали свидетельскими показаниями, очными ставками, документами.
Каратели, убийцы, мародеры – но какое отношение они могли иметь к разыскиваемой нами рации и вообще к шпионажу? Зачем они нам? Зачем я трачу на них время?
А вдруг?..
Это «А вдруг?» всегда подбадривает при поисках, порождает надежду и энергию. Но я клевал носом и еле соображал. Чтобы не заснуть, я попытался петь – меня хватило на полтора или два куплета.
Дело Павловского-старшего выглядело точно так же, как и другие: сероватая папка, постановление об аресте, протоколы допросов и далее неподшитые рабочие документы.
Он был арестован как фольксдойче, за измену Родине, однако что он совершил криминального, кроме подписания фолькслиста и попытки уйти с немцами, я так и не понял.
И не только я. За протоколами следовала бумажка с замечанием начальства:
«т. Зайцев. Не вскрыта практическая предательская деятельность П. Необходимо выявить и задокументировать».
Задавался между прочим Павловскому и вопрос о сыновьях, на что он ответил:
«Мои сыновья, Казимир и Николай, действительно служили у немцев на территории Польши в строительных организациях, в каких именно – я не знаю. Никакие подробности их службы у немцев мне не известны».
Вот так. В строительных организациях. А Свирид уверял, что в полиции. На ответственной должности.
Собственно, полицаи и другие пособники нас мало интересовали. Однако меня занимало, что делал Казимир Павловский и двое с ним в день радиосеанса вблизи Шиловичского леса? Как он оказался там? И почему все трое экипированы одинаково, в наше якобы офицерское обмундирование? Для того чтобы лазать по лесам, это не нужно, более того – опасно. Впрочем, я допускал, что относительно их вида, деталей внешности Свирид с перепугу мог и напутать.
Минут десять спустя, сидя у аппарата «ВЧ» в кабинете начальника отдела, я ждал, пока меня соединят с подполковником Поляковым.
Я звонил, чтобы доложить о ходе розыска и в тайной надежде, что в Управлении уже получен текст расшифровки или, может, какие-нибудь новые сведения о передатчике с позывными КАО и о разыскиваемых.
Такая надежда в тебе всегда. И вовсе не от иждивенчества. Сколь бы успешно ни шли дела, никогда не забываешь, что группа не одинока, что на тебя работают, и не только в Управлении. Кто-кто, а Поляков не упустит проследить, чтобы делалось все возможное повсюду, в том числе и в Москве.
Наконец в трубке послышался негромкий, чуть картавый голос подполковника, и я весьма отчетливо представил его себе – невысокого, с выпуклым шишкастым лбом и чуть оттопыренными ушами, в гимнастерке с измятыми полевыми погонами, сидевшей на нем свободно, мешковато. Я представил, как, слушая меня, он, сидя боком в кресле, станет делать пометки на листе бумаги и при этом по привычке будет время от времени тихонько пошмыгивать носом как-то по-детски и вроде обиженно.
Я стал докладывать о ходе розыска, рассказал о следах у родника и о том, как обстреляли Таманцева, о разговорах с Васюковым и Свиридом. Во всем этом не было ничего значительного, но он слушал меня не перебивая, только изредка поддакивал, уточнял, и я уже понял – ничего нового у них нет.
– Что делал Павловский и двое с ним в день радиосеанса вблизи Шиловичского леса – это вопрос… – когда я умолк, произнес он. – Как оказался там?.. Значит, так… Павловский Казимир, или Казимеж… Георгиевич, тысяча девятьсот семнадцатого или восемнадцатого года рождения, уроженец города Минска (неточно), по документам предположительно белорус или поляк… Да-а, негусто… Проверим по всем материалам розыска… Теперь, Павел Васильевич, относительно текста… Генерал только что разговаривал с Москвой. Дешифровки еще нет. И наши бьются пока без результата. Но я надеюсь, что завтра или послезавтра текст будет. А пока дожимайте лес!..
11. В лесу у родника
Хижняк разбудил их затемно – наскоро позавтракав, они до солнца уже были в лесу.
Все вокруг еще спало предрассветным сном. Они шли узенькой дорогой, оставляя темные полосы следов на серебристо-белой от росы траве. Таманцев недовольно оглядывался. Впрочем, день обещал быть жарким: сойдет роса, и полосы-следы исчезнут. А пока воздух прохладен и полон пахучей свежести – шагать бы вот так налегке и шагать…
Андрею мучительно хотелось заговорить. Ведь вскоре придется разойтись и провести весь день в одиночестве. Но говорить можно лишь о деле (а что ему сказать?), да и то шепотом. «Лес шума не любит», – не раз замечал Алехин.
Спустя полчаса Андрей вывел их к роднику. По ту сторону коряг на темной болотной земле, под кустом, как и вчера, отчетливо виднелись отпечатки сапог. Балансируя на длинной изогнутой коряжине, Таманцев и Алехин присели на корточки и рассматривали следы. Вытянув из кармана нитку с разноцветными узелками, Таманцев промерил длину отпечатка, длину и ширину подметки и каблука. Затем, послюнив палец, приложил его к следу: земля почти не липла.
Еще около минуты он разглядывал отпечатки и трогал их, осторожно касаясь краев сильными пальцами.
– Немецкий офицерский сапог. Массового пошива, – выпрямляясь, наконец промолвил он. – Размер соответствует нашему сорок второму. Малоношеные, можно сказать, новые. Индивидуальные дефекты износа еще не выражены. След сравнительно свежий, давностью не более суток. Отпечаток случайный: тот, кто пил, оступился или же соскользнул с коряги и наследил. Это человек высокого роста: сто семьдесят пять – сто восемьдесят сантиметров.
– В-в лесу к-кто-то есть, – не выдержав, прошептал Андрей (после контузии он заикался, особенно в минуты волнения).
– Тонкое жизненное наблюдение! – фыркнул Таманцев и, помедля, продолжал: – Возможно, он был не один. Трава следов не хранит, а здесь они наверняка ступали по корягам. И если бы один не наследил, то ничего бы и не осталось.
– Р-родник не с-слышен и с д-дороги не виден, – обращаясь к Алехину, прошептал Андрей; ему очень хотелось, чтобы обнаруженные им следы оказались результативными и пригодились при розыске. – С-следовательно, з-зайти сюда могли т-только люди, з-знающие лес или б-бывавшие здесь.
– А также тот, у кого есть карта, – мгновенно добавил Таманцев. – Родник наверняка обозначен.
К огорчению Андрея, он оказался прав.
Несколько минут они втроем лазили в мокрой густой траве, осматривали кусты и деревья вокруг родника.
– Мартышкин труд! – сплюнул Таманцев, с неприязнью разглядывая следы. – Вот вам еще фактик! Который тоже ничего не дает и не объясняет. Нужен текст! – убежденно сказал он. – А без текста будем торкаться, как слепые щенята!
– Текст должны сообщить сегодня или завтра, – сказал Алехин. – Текст будет! – заверил он. – А пока мы должны отыскать место выхода и установить, кто позавчера был в этом лесу.
– «Должны!.. Обязаны!..» – усмехнулся Таманцев. – Следы-то мы, может, и соберем, а вот людей… Кто они?.. – указывая на отпечатки, спросил он. – Агенты-парашютисты?.. Отнюдь! За три года я не видел ни одного обутого в новенькие немецкие армейские сапоги. Может, это аковцы?.. Или немцы? А может, просто дезертиры?..
– Д-дезертиры с р-рацией?.. – запротестовал Андрей.
– А кто сказал, что у них есть рация?! – ни к кому не обращаясь, холодно осведомился Таманцев. – Лично мне этот след ничего не говорит. Это отпечаток немецкого сапога. Всего-навсего! И не более!..
12. Таманцев
Жизнь – чертовски капризная штука. Изредка она улыбается, но чаще поворачивается задом и показывает свой характер. Как ни странно, в этот день она нам улыбнулась.
Около часа мы осматривали лес в окрестностях родника. В одном месте, на дороге, Паша разглядел неясные следы сапог. В траве на глинистой влажной земле удалось различить шесть оттисков подошв. Они оказались идентичными с обнаруженными у родника и той же давности.
И здесь и там были следы одного и того же человека. Очевидно, напившись, он прошел в сторону Каменки или к смолокурне; так мы предположили, посмотрев по карте. Не исключено, что это был один из тех, кто вчера меня там обстрелял. Но здесь-то он, по-видимому, был один. Судя по дорожке следов, он шел деловым шагом, со скоростью пять-шесть километров в час.
Паша решил проследовать в направлении его движения до опушки или даже до Каменки. Расставаясь, я ему еще раз сказал, что нужен текст дешифровки, он поморщился, но промолчал.
Блинов и я отправились на свои участки. Мы разошлись, не подозревая, что несколько часов спустя жизнь улыбнется нам, и как – в тридцать два зуба!
Даже не знаю, что меня дернуло свернуть на ту глухую тропинку. Трудно сказать, что в таких случаях срабатывает – интуиция или верхнее чутье[13]. Тропка была как тропка, заросшая травой, и я все время усиленно смотрел себе под ноги. Как и вчера, немецкая противопехотная мина с взрывателем нажимного или натяжного действия более всего волновала мой организм.
Удивительно, как в высокой густой траве я ее заметил. Нет, не мину, а обыкновенную ромашку с недавно обломанной головкой, поникшей на стебельке сантиметрах в тридцати над землей. На ходу задев, повредить ее, наверно, мог и зверь, но я все же свернул туда, тем более что различил в кустах слабый просвет. Не сделал и десяти шагов – поляна. Начал ее осматривать и увидел под орешником примятую траву – квадрат размером с плащ-палатку. Я весь напрягся – наверно, такие ощущения бывают у собаки, когда она делает стойку. Я стал обыскивать все последовательно, обшаривать, разводя траву и ветви руками, и минут через двадцать в стороне, за кустами, отыскал огурец – свеженький! Причем надкушенный.
Я отрезал кусочек, пожевал и тут же выплюнул – горький. Поэтому его и выбросили. Да здравствуют горькие огурцы! Да здравствуют следы и улики!
Скинув сапоги и брюки, чтобы не зазеленить, и сунув пистолеты за ремень гимнастерки, я разбил поляну на сектора и за два с лишним часа пядь за пядью обползал на четвереньках ее всю и кусты под деревьями, по краям. Я растер колени, а левое умудрился ободрать, однако попотел не зря. В высокой густой траве за кромкой поляны я обнаружил второй огурец, тоже надкушенный и, как я тут же убедился, горький, а за кустом, вблизи примятости, обгорелую спичку – свеженькую! – и едва заметные в траве остатки рассыпавшегося пепла.
Это взволновало меня более всего. Следов костра поблизости не было, очевидно, от спички прикуривали или что-либо поджигали. Может, уничтожали листки шифровального блокнота?..
Пепла оказалось с гулькин нос, однако я все же смог определить, что он – увы! – не от бумаги, а табачный: от папиросы или сигареты.
Дорого бы я сейчас дал за тот самый окурок. Хотя все вокруг было осмотрено, я принялся снова обыскивать поляну…
13. Гвардии лейтенант Блинов
Впереди, за кустарником, он увидел ветхие крыши двух каких-то строеньиц, длинный тонкий журавль и понял, что перед ним один из хуторов и что вышел он к опушке леса раньше, чем следовало.
Жажда томила его, он направился к хутору, решив напиться, а затем на час вернуться в лес. Он пробирался кустарником, когда неожиданно там, у строений, хрипло надрываясь, залаяла собака, и сквозь ветви почти одновременно Андрей разглядел старую хату, а чуть правее и дальше, метрах в двухстах от себя, увидел двух военных, подходивших к хутору с противоположной стороны. Он их наблюдал несколько мгновений, успел заметить вещмешок за плечами у одного, и тут же угол хаты скрыл их.
Андрей заторопился, забирая несколько вправо, чтобы, не обнаруживая себя, оказаться с другой стороны хаты, где уже слышались голоса, кто-то дважды прикрикнул на собаку, но она не умолкая лаяла и заглушала слова.
Ориентируясь по замшелой крыше и высокому журавлю, он продвинулся еще и остановился. Подойти ближе не решился – могла учуять собака – и стал выглядывать место для наблюдения.
Он выбрал корявый дуб с толстым стволом и густой развесистой кроной. Высокие кусты вплотную подступали к дереву, окружая его внизу, как цыплята наседку.
Подобравшись орешником к дубу, Андрей без шума вскарабкался на дерево и прильнул к одному из просветов в листве.
Военные, скинув гимнастерки и одинаковые выцветшие синие майки, обливались водой у колодца, перед хатой. Судя по обмундированию, это были офицеры, но в каких званиях, Андрей издалека разглядеть не мог. Он поискал глазами вещмешок, но не нашел, наверно, его занесли в хату.
Тут же Андрей увидел хозяина – щупловатого невзрачного мужчину, босого, в темно-серых штанах и рубахе без ремня. С крынкой в руке он появился из погреба и, проходя по двору в хату, прикрикнул на собаку, что, впрочем, не оказало на нее никакого действия.
Старший из офицеров был среднего роста, лет, наверно, сорока, плотно сложенный мужчина с вытянутым носом на приметном, совершенно круглом лице и несколько коротковатыми ногами. Младший – юноша, немного выше ростом, худощавый, на вид лет двадцати, со светлыми, зачесанными назад волосами.
Они с заметным удовольствием плескали водой в лицо, терли шею, плечи, о чем-то негромко разговаривая, – ни одного слова Андрей не разобрал. Собака – рослая кудластая псина, посаженная на цепь у конуры, возле амбарчика, – время от времени лаяла, но уже без прежней злобы, а так, по обязанности.
Еще раз появился хозяин, прошел в сарай и вскоре вернулся, неся миску с яйцами. Офицеры вслед за ним ушли в хату, и Андрей принялся рассматривать хутор.
Приземистая захудалая хата с полусгнившей драночной крышей, низковатой дверью и тремя небольшими окошками на фасадной стороне.
Рядом находились: погреб с просевшей погребицей, бревенчатый амбарчик, сарай с покосившимися воротами, а за ним – десяток низкорослых яблонь.
И постройки, и ограда изрядно потемнели от старости, крыши сквозили дырами; все выглядело запустело и неприглядно.
Справа метрах в трехстах за деревьями виднелся еще хутор, оттуда вроде и появились офицеры.
«Кто они?.. Зачем пришли?.. Какие отношения у них с хозяином?..» – размышлял Андрей; во внешности офицеров, в их поведении не было, пожалуй, ничего, что могло бы внести ясность в эти вопросы.
Прошло добрых полчаса, из хаты никто не выходил, и он по-прежнему сидел на дереве. От соседнего хутора доносилось негромкое пение – заунывно-жалостный девичий голос: «Ты ж мая, ты ж мая пирапелка…»
Жажда мучала его, руки и ноги совершенно онемели. Желая переменить положение, он переступил ногой, гнилой сук обломился, и Андрей чуть не сверзился – едва успел ухватиться одеревеневшей, дрожавшей от долгого напряжения рукою за ветвь над головой. Он тотчас замер, но собака услышала треск и залилась хриплым яростным лаем.
Она не умолкала и рвалась на цепи в том направлении, где на дереве сидел Андрей, даже когда вышел хозяин. Он сказал ей что-то, однако она продолжала лаять и рваться.
Только тут Андрей сообразил, что ветер тянет от него к хате, что собака почуяла чужого и теперь не успокоится. Не хватало еще, чтобы его обнаружили! Он увидел, как хозяин нагнулся у конуры, возможно, собираясь отомкнуть цепь. Андрей буквально свалился с дерева и бросился к опушке в сторону Шиловичей…
14. Таманцев
Я потратил еще около часа, пытаясь найти окурок, однако безуспешно.
Я мог определенно сказать, что не так давно, судя по всему позавчера днем, здесь побывали два или три человека, сидели, курили и закусывали. Причем это стреляные воробьи и весьма осторожные. На месте пребывания они не оставили ни клочка бумаги, ни окурка, ни следов пищи.
Оказавшиеся несъедобными огурцы заброшены далеко, за край поляны, а обгорелая спичка сунута в густой мох за кустом – обнаружить их без тщательного обыскивания практически невозможно.
Такая предусмотрительность укрепила меня в мысли, что те, кто был здесь, старались не наследить, и более того – зародила надежду, что я наткнулся на место выхода рации в эфир. Хотя от этой поляны до треугольника ошибок[14], определенного при пеленгации слежечными станциями, было не меньше километра.
По обыкновению, я попытался смоделировать действия этих людей и «развернул» рацию, предположив, что передатчик находился там, где примята трава. Скинув опять сапоги, я облазил деревья на краю поляны к западу и северо-западу от этого места, с особым вниманием осматривая ветви от нижних до самой вершины, но при всем старании никаких следов забрасывания антенны так и не нашел.
А если мои предположения ошибочны и у тех, кто позавчера побывал здесь, не было с собой никакой рации? Я стоял босой посреди поляны, побуждая свои извилины к усиленной мозговой деятельности.
Я понимал, что из огурцов, спички и примятости на траве шубы еще не сошьешь. Пока что все это – фактики в мире Галактики! А она велика и бесконечна…
В раздумье я остановил взгляд на двух высоких орешинах и дубке шагах в пятнадцати от примятости. На них я не лазил – не выдержали бы, да и росли они в стороне от «раскинутой» мною антенны.
Не без труда пригибая, я стал по очереди осматривать их и на второй орешине на высоте метров четырех в углублении развилки двух верхних ветвей увидел то, что искал: повреждение коры, свежий след – как пропилено – забрасывали проволочную антенну с грузиком, а потом стягивали.
В таком огромном глухом массиве силами всего лишь трех человек обнаружить на вторые сутки место выхода рации в эфир – все равно что углядеть иголку в стоге сена. Или выиграть сто тысяч по лотерейному билету. Мысленно я себе аплодировал; от радости мне хотелось хлопать себя по ляжкам и кричать: «Я самый великий!»
Эмоции эмоциями, а дело делом. Достав один из манков, я приладился и, подражая голосу самки рябчика, засвистел:
– Ти-уу-ти… Ти-уу-ти… Ти-уу-ти…
Выждав с полминуты, повторил зов, и тут же в отдалении послышались ответные клики самца:
– Тии-тии-тиу-ти… Тии-тии-тиу-ти…
Наши условные сигналы означали примерно: «Желательно ваше присутствие», «Иду» – приняв мой зов, капитан уже двигался ко мне через лес. Судя по звуку, он находился от меня примерно в километре.
Пока он шел, я продолжал поиски. Под кустами при выходе на тропу я разглядел на земле крупинки махорки и толченого перца – присыпали следы – и снова отметил осторожность и предусмотрительность побывавших здесь людей. Я ползал на четвереньках в лопушистой траве, выбирая крупинки; время от времени я подавал манком сигналы, чтобы капитан мог на ходу уточнять направление движения.
Раньше Паши, к моему удовольствию, появились настоящие рябчики: старый и два молодых петушка, ладные, с красивыми пепельно-серыми хвостами. Перелетая с дерева на дерево, они достигли края поляны и, обнаружив человека, мгновенно исчезли.
Паша даже не пытался скрыть свою радость. Не говоря ни слова, я показал ему примятость, спичку и огурцы, а затем пригнул орешину; он увидел пропил на коре и не удержался – обнял меня. Такое за ним не водилось, и я это оценил.
– Ну а дальше? – шепотом осведомился я.
Мы обшарили все вокруг, облазили кусты и все тропинки в радиусе не менее пятисот метров, однако ничего больше не нашли. Словно те, кто вел передачу, не ступали затем по земле, а поднялись в воздух или вообще растворились. Теоретически якобы невозможно не наследить, но это только теоретически…
Я знал, что сегодня же к ночи в Москве станет известно, что в таком-то лесном массиве, большом и непроходимом (это отметят непременно), мы отыскали место выхода рации в эфир, и в сообщении, должно быть, упомянут и мою фамилию. Это, разумеется, приятно, ну а дальше?..
По существу, имелось с десяток вопросов, на которые мы должны были бы теперь ответить. Однако на три из них, пожалуй, основные, мы не могли бы сказать ничего определенного:
откуда пришли и каким путем ушли те, кто вел передачу?
сколько здесь было человек (два или три?) и, главное, кто они?
откуда и кто мог их видеть на подступах к лесу?
Усталые и голодные, мы молча возвращались под вечер к Шиловичам. Мы были чисты перед начальством и перед Москвой – как ангелы. Но проку пока что от этого – шиш да кумыш!
15. Придется их устанавливать…
Не доходя до Шиловичей, Андрей свернул от опушки влево, где над рощицей поднимался легкий дымок. Вскоре сквозь кустарник он различил укромную полянку, почерневший котел над костром и дюжую фигуру Хижняка с поварешкой в руке. На траве возле костра стояли наготове чистые алюминиевые миски. Ни Алехина, ни Таманцева еще не было, и Андрея это весьма огорчило.
Уходя от хутора, он спешил сюда, чтобы сообщить об офицерах, а дальше, как он надеялся, все делалось бы по усмотрению Алехина или Таманцева. Сам Андрей при всем желании не мог определить, в какой степени эти офицеры представляют интерес и следует ли ими заниматься. Однако Алехин и Таманцев еще не вернулись, и получалось нескладно.
Взяв в машине бинокль, Андрей вышел кустами к всполью и улегся под орешиной. Прямо перед ним широкой полосою расстилалось несеяное поле, вправо было видно шоссе, слева – опушка леса.
По шоссе время от времени проезжали машины, груженные боеприпасами, ящиками и мешками с продуктами. Тупорылый тягач медленно буксировал громоздкое артиллерийское орудие; потом со стороны Лиды на северо-запад потянулся стрелковый полк.
Лежа под кустом, Андрей в бинокль разглядывал двигавшихся по шоссе солдат. В полном боевом снаряжении, обвешанные автоматами, малыми саперными лопатками, поясными сумками и с вещмешками за спиной, они шагали рота за ротой, колоннами по четыре, мерно и неторопливо.
Где-то они будут через неделю?.. За Мариамполем, у Шауляя или, может, под Сувалками?..
Андрею вспомнился родной гвардейский полк, в котором он провоевал около года и где знал чуть ли не всех офицеров, многих сержантов, солдат; вспомнились бойцы его, Андрея, взвода. Где они сейчас?..
«Теперь бы идти да идти… На Запад!.. А здесь?.. Ищи да собирай окурки…»
Тоскливая грусть овладела Андреем. Последняя повозка полкового обоза скрылась за поворотом, и шоссе на время опустело, а Андрей в печальном оцепенении все лежал, опустив бинокль и устремив глаза вдаль…
Он очнулся, заслышав на поляне голоса Алехина и Таманцева, и оглянулся. Таманцев подходил к костру быстрой упругой походкой так легко и бодро, словно весь день отсыпался где-то неподалеку и, только что проснувшись, поспешал к ужину. Андрей подумал, что Таманцев сейчас или после ужина будет еще обязательно не менее получаса тренироваться в силовом задержании, в «качании маятника», в различных прыжках, финтах и перебежках, будет до третьего пота вырабатывать суплес[15], и Андрей с особой силой ощутил свою неполноценность.
Надо было подняться и подойти. Высвобождая занемевшую руку, Андрей перевалился на бок и при этом невольно повел взглядом влево. По полю от леса к шоссе, шагах в двухстах от Андрея, шли двое. Андрей машинально поднес бинокль к глазам и замер от неожиданности, а в следующий миг отодвинулся за орешину: это были те самые офицеры, которых он видел час назад на хуторе у опушки леса. Причем – он заметил это сразу – вещмешка у них не было!
– Т-товарищ к-капитан, сюда! – оборотясь, взволнованно позвал Андрей. – Б-быстрее!
Алехин подошел и, взяв протянутый ему бинокль, стал за кустом возле Андрея; тотчас здесь же оказался Таманцев.
Офицеры со сложенными плащ-палатками в руках шли по полю, о чем-то переговариваясь. Андрей торопливо рассказывал, как увидел их на хуторе, как залаяла собака и он был вынужден ретироваться. Трижды он упомянул о вещмешке.
– Кто же подходит к собаке с подветренной стороны?! Кулема!.. – сплюнул Таманцев. – Выйдут к шоссе и будут голосовать за развитие автотранспорта, – предположил он, переступая между орешинами и осторожно отклоняя ветвь рукой.
В это мгновение шедший справа коренастый капитан обернул свое круглое лицо в сторону деревни, и Алехин в бинокль, а Таманцев своими дальнозоркими глазами смогли его разглядеть.
– Я его, кажется, видел в Лиде, – проговорил Алехин неуверенно.
– Ввек бы их не видеть! – с чувством сказал Таманцев. – Я жрать хочу, понимаете, жрать! А теперь придется их устанавливать!
Он был прав. Алехин молча смотрел в бинокль. Офицеры находились уже метрах в пятидесяти от шоссе.
– Чего думать-то?! – раздувая ноздри, нетерпеливо и с недовольством воскликнул Таманцев. – Надо ехать за ними!
Выйдя к шоссе, офицеры перепрыгнули кювет и стали на ближней к разведчикам обочине, судя по всему, намереваясь остановить попутную машину. Наблюдая за ними в бинокль, Алехин еще несколько секунд молчал.
– К машине! – наконец приказал он. – Едем.
Таманцев и Андрей бросились сквозь кустарник к полуторке. Хижняк, ничего не подозревая, с поварешкой в руке стоял у костра и мурлыкал что-то под нос.
– Готово, – не оборачиваясь, сообщил он.
– Моторы! – скомандовал Таманцев. – Выезжаем!
Откинув задний борт, он и Андрей поспешно вбрасывали вещи в кузов. Хижняк некоторое время смотрел не понимая, затем подбежал к машине, запустил мотор и, быстро вернувшись, в растерянности стал у костра. Таманцев, оттолкнув его, ухватил котел и решительным движением вылил всю жирную дымящуюся жидель на огонь.
– Бульон!
– К черту! – выругался Таманцев, заливая костер водой. – По местам!
Скользя меж кустами, он бросился к всполью – спустя полминуты выбежал и сообщил Андрею:
– Они сели в машину! «ЗИС» И 1-72-15… Вслед за ним из орешника выскочил Алехин. Таманцев и Андрей как по команде разом полезли в кузов.
– Останешься! – приказал Таманцеву капитан. – Осмотри дорожку следов: на пашне должны быть хорошие отпечатки… Связь в городе через коменданта…
Он впрыгнул в кабину, крикнув Хижняку:
– В Лиду!
16. Оперативные документы
«Срочно!
Егорову
Спецсообщение
Сегодня, 15.08.44 г., на рассвете оперативно-войсковой группой отдела контрразведки армии был скрытно окружен хутор Залески (18 км северо-западнее города Лида) с целью изъятия подпольной радиостанции АК и ареста содержателей передатчика Святковских Витольда и Янины, выявленных нами по связям с отрядом «Рагнера».
При появлении наших офицеров (под предлогом покупки молока) Святковские вместе с третьим аковцем Юзефом Новаком, состоящим якобы в одной с ними террористической, так называемой «ликвидационной» группе, заперлись в доме, уничтожая компрометирующие улики, а затем оказали ожесточенное сопротивление. В результате Святковская и Новак были убиты, а Святковский подорвал себя противотанковой гранатой.
В развалинах дома обнаружены: две сильно поврежденные и обгоревшие рации – аппарат английского производства типа АП-4 выпуск 1943 г. и коротковолновый приемник типа КС-1. В разбитом зеркале-тайнике найдены старые кодовые таблицы и два неначатых оперативных журнала для фиксации данных о связи (позывные, волны, слышимость) и количестве принятых и переданных корреспонденций.
Большую часть документов Святковским и Новаку удалось уничтожить. Собрать цельный пепел для восстановления текста не представилось возможным.
При раскопках у задней стены амбара обнаружен тайник, из которого нами изъяты: ящик с радиодеталями и запасными батареями для раций и три комплекта советского военного обмундирования, из них один – офицерского состава, с пятнами крови на груди и на правом плече.
По имеющимся у нас проверенным данным, 12 и 13 августа Святковские отсутствовали, и дом их пустовал. Не исключено пребывание Святковских 13 августа в час радиосеанса передатчика с позывными КАО в районе Шиловичского леса, находящегося в зоне действий отряда «Рагнера», всего в тридцати километрах от их дома-хутора Залески.
«Понтрягину
Примите все меры, чтобы установить, где находились Святковские 13 и 7 августа сего года во второй половине дня.
Особый интерес для нас представляют сведения о радиошифре, которым они могли пользоваться, а также режим и любые подробности радиопередачи.
17. В Лиду!
Когда Хижняк проулком выехал на шоссе, трехтонный «ЗИС», на который сели двое офицеров, уже скрылся из виду.
Стрелка на спидометре полуторки дрожала между цифрами «40» и «50»: скорость для булыжного покрытия немалая, но, как казалось теперь Андрею, все же недостаточная.
Алехин откинулся в угол кабины и, обернув бинокль платком, прижал к глазам. У следующей вески он смог хорошо рассмотреть ехавший далеко впереди «ЗИС».
Это была потрепанная трехтонка со слабо различимым на заднем борту номером И 1-72-15. Кроме молодого офицера (круглолицый капитан сел в кабину), в кузове машины ехало человек семь гражданских, судя по одежде, крестьян, и двое солдат. Кусок заднего борта с левой стороны вверху был выломан: «Приметная машина!»
Вскоре у одной из деревень «ЗИС» остановился; было видно, как крестьяне снимали мешки с машины, а затем, сгрудясь у кабины, расплачивались с водителем. Хижняк, чтобы сохранить дистанцию, вынужден был притормозить, и сейчас же колонна «студебеккеров», с десяток автомашин, обогнала «газик» и поехала перед ним. Это разведчиков никак не устраивало: между полуторкой и «ЗИСом» с обломанным бортом должно было быть – для прикрытия – не более двух-трех машин.
– Обгоняй! – приказал Алехин.
Хижняк поочередно обогнал несколько грузовиков; перед «газиком» теперь катил кургузый «виллис». Хижняк сигналом трижды просил принять вправо, однако шофер «виллиса» продолжал ехать, как ехал. Обсаженная с обеих сторон деревьями дорога была довольно узка, что затрудняло обгон, а в данном положении делало его совсем невозможным. И все же, выбрав удобный момент, Хижняк в нарушение всех правил пошел на обгон с правой стороны и поравнялся с «виллисом»; какое-то мгновение машины неслись рядышком бок о бок. Сидевший подле шофера усатый майор-танкист что-то негодующе прокричал и погрозил Хижняку кулаком. Хижняк не обратил на это внимания, но «виллис» выскочил вперед, и шофер, очевидно, по приказанию майора не уступая дороги, снова катил по самой середке. Сквозь заднее стекло кабины Андрей видел, как Хижняк, возбужденно размахивая рукой, говорил что-то Алехину. Как и большинство опытных шоферов, Хижняк не терпел быстрой езды, а тем более гонки по неровной дороге; обычно спокойный и несколько флегматичный, он в таких случаях, распаляясь, выходил из себя и ругался на чем свет стоит.
До Лиды оставалось четыре километра.
Впереди на переезде путеобходчица, приземистая женщина в выгоревшем ситцевом платке и старых сапогах, опускала полосатый шлагбаум.
«Виллис» рванулся и проскочил под перекладиной, которая все опускалась. Хижняк и Алехин закричали из кабины в один голос – женщина обернулась, у нее было красное, с очень светлыми бровями, сонное лицо. Алехин пулей вылетел из машины, вырвав у нее веревку, толкнул шлагбаум кверху, и под оглушающе-тревожный гудок паровоза полуторка, подпрыгнув на рельсах, перескочила полотно.
Далеко впереди завиднелись освещенные неярким вечерним солнцем окраины Лиды.
Хижняк быстро нагнал «виллис» и опять засигналил; маленькая кургузая машина, по-прежнему не торопясь, упрямо ехала по самой середке. Дорога стала пошире, и Хижняк, решившись, неожиданно резко прибавил скорость и по самой обочине, чуть не слетев в кювет, впритирку обошел «виллис».
Теперь ему ничто не мешало, и он гнал вовсю. Перед полуторкой мчались грузовые машины, впереди них время от времени был виден «ЗИС» И 1-72-15; в кузове на скамье у самой кабины в профиль к разведчикам сидел молодой светловолосый офицер.
На контрольно-проверочном пункте при въезде в город по обе стороны шлагбаума скопилось десятка три машин. Девушки-регулировщицы проверяли у водителей проездные документы и пропускали машины поочередно с той и другой стороны. Полуторка остановилась, между ней и «ЗИСом» с обломанным бортом было шесть грузовиков. Хижняк сразу вылез и пошел вокруг полуторки, осматривая и обстукивая баллоны ногой; Алехин, соскочив на обочину, разглядывал, что делается впереди.
Из подъехавшего «виллиса» с грозным видом вылез усатый майор; он был еще молод, лет двадцати шести.
Похлопывая себя прутом по голенищу хромового сапога, он властно и нетерпеливо крикнул Хижняку:
– Сержант, ко мне!..
Хижняк вопросительно посмотрел на Алехина.
– Садись за руль, – приказал Алехин, и Хижняк, пригнув голову, втиснулся в кабину.
– Капитан, идите сюда! – весь красный от бешенства, вскричал майор.
Алехин подошел и отдал честь.
– Да как вы смеете… – задыхаясь, проговорил майор, – обгонять легковую машину… старшего по званию!..
Алехин молча достал и показал ему свое служебное удостоверение, вернее, обложку с вытисненной надписью «Контрразведка…».
– Но я же не знал, – произнес майор растерянно. – Поверьте, товарищ капитан, не знал…
– А вам и нечего знать, – вполголоса заметил Алехин. – Есть правила движения, обязательные для всех, и надо их соблюдать…
Козырнув, он пошел вперед и догнал полуторку – машины медленно одна за другой подвигались к шлагбауму.
– Уйдут… т-товарищ капитан! – не выдержал Андрей.
– Не подымайся в кузове, – велел ему Алехин и быстро направился к дощатой будке КПП; он понимал, что, пока проверят шесть передних грузовиков, «ЗИС» будет далеко.
Андрей видел, как Алехин зашел в открытую дверь. Спустя какие-то секунды у водителя «ЗИСа», за которым они следили, проверили документы, и машина тронулась от шлагбаума.
– Выворачивай влево! – приказал Андрей Хижняку. – Живо!
Хижняк выехал влево и умудрился рывком проскочить к шлагбауму, но уже двинулась встречная машина, и он вынужден был затормозить, успев, однако, в последнее мгновение вывернуть вправо так, что полуторка стала наискось, загородив дорогу. Сержант-регулировщица с загорелым, ставшим от злости некрасивым лицом, размахивая флажком, бросилась к полуторке.
– Куда?! Куда прешься?! – охриплым голосом кричала она.
И спереди и сзади яростно сигналили; слышались бранные выкрики возмущенных шоферов. Хижняк, приоткрыв дверцу, ступил ногой на подножку и, не снимая руки с крестовины руля, высунулся из кабины, осматриваясь. В эту критическую минуту появился Таманцев – он только что подъехал на попутной машине. Ни о чем не спрашивая, он обежал полуторку и рванулся к встречной машине.
– Назад!.. Назад осаживай! – сделав свирепое лицо, зычным голосом заорал он на водителя и нагло представился: – Военный автоинспектор!.. Ты что делаешь?! Назад осаживай!..
Рябой старшина, водитель встречного «ЗИСа», несколько оторопев от такого натиска, начал было оправдываться, но Таманцев, распахнув дверцу кабины, решительно отодвинул его и, сам вскочив за руль, проворно откатил машину назад и вправо, к самому кювету.
Меж тем регулировщица, став перед полуторкой, ругала Хижняка, несомненного виновника затора, к тому же не желавшего осаживать назад, за обочину, на арестную площадку, как она требовала.
– Не шуми! У меня нет заднего ходу! Понимаешь, нету! – умоляющим басом клялся Хижняк, грязной тряпкой утирая пот с лица. – Ну не ори. Сейчас разъедемся… И зачем вас на войну берут?! Тьфу, дьявол! – в сердцах сплюнул он.
Из дощатой будки к шлагбауму уже спешили Алехин и массивная, злая начальница КПП.
– Пропусти их! – дожевывая на ходу, закричала она регулировщице.
…Домчать до поворота и, почти не сбрасывая скорости, развернуться вправо, куда скрылся «ЗИС», было для Хижняка делом одной минуты, но впереди… впереди не было видно ни одной машины…
– Прямо! – приказал Алехин.
Полуторка пронеслась по улице несколько кварталов, и вот на одном из перекрестков на параллельной улочке промелькнул «ЗИС» с военными в кузове. Хижняк тормознул так, что Андрея и Таманцева с силой прижало к переднему борту, и тотчас стал разворачиваться назад, но Таманцев, перегнувшись в кабину, закричал:
– Это не та машина!
Полуторка остановилась; Алехин вылез на подножку, росинки пота блестели у него на лбу.
– Р-развернемся влево, – посоветовал Андрей нерешительно, – п-проскочим назад, мимо базара и к с-станции.
– Наши армейские сапоги, – сказал Алехину Таманцев, – сорок первый и сорок второй размеры, массового пошива, широкой колодки… Ношеные, с выраженными индивидуальными признаками… С теми отпечатками, что у родника, разумеется, ничего схожего… Но установить их все равно придется, – имея в виду офицеров, заметил он. – С нас потребуют!.. Что же касается машины, полагаю, что «ЗИС» с фронтового продсклада. Знаете, возле станции огороженные штабеля?
– И мне так думается, «зисок» с продсклада, – не совсем уверенно вступился Хижняк.
– Что же ты раньше молчал?
– Ручаться не могу. И вам ведь люди нужны, а не машина, – сказал Хижняк понимающе. – А они, может, сойдут, и тогда…
– Разворачивайся! На склад!
18. На фронтовом продскладе
Как только машина подъехала к территории склада, Таманцев на ходу перевалился через борт и, пока Алехин, выйдя из машины, объяснялся у въезда с часовым, прошмыгнул в ворота.
На большой ровной площадке под брезентами, штабелями ящиков, бочек и мешков были сложены различные продукты. Все вокруг находились в движении: шофера и кладовщики, этот беспокойный полустроевой люд, более чем кто-либо исполненный сознания своей значительности и необходимости на войне, получатели из частей и солдаты в перепачканных мукой гимнастерках, что таскали ящики и мешки на весы, грузили в автомашины. В правом углу, у изгороди из колючей проволоки, с враждебной настороженностью уставилось стволом в небо зенитное орудие.
Возле штабеля мешков с мукой, у вереницы машин, ожидавших очереди на погрузку, Алехин разыскал начальника склада, пожилого майора, толстого, с большим выступающим животом, однако на редкость подвижного и энергичного. Узнав, что Алехин из контрразведки, он, оставив дела, провел его в просторную землянку, где помещался штаб склада, попросил двух сержантов-писарей выйти и только тогда, усевшись сам и усадив Алехина, спросил, что его интересует.
– «ЗИС» И 1-72-15 ваша машина?
– И 1-72-15?.. Моя. А что случилось?
– Пока ничего, – успокоил Алехин. – Она только что вернулась со стороны Алитуса: очевидно, из Мариамполя или же Каунаса. У нее еще сзади выломан кусок борта.
– В Мариамполь машина ходила. Какая – точно не скажу. И насчет борта не знаю: транспортом ведает мой заместитель… Сейчас выясним, – пообещал майор и поднялся.
– А шофера вы знаете?
– И 1-72-15?.. Борискин… Откровенно говоря, знаю его мало. Он у нас недавно, месяца два… Но плохого ничего сказать не могу. Шофер как шофер.
– Мне бы хотелось побеседовать с ним. И посмотреть книгу учета личного состава. Только чтобы без шума, – попросил Алехин.
– Понятно.
Выйдя из землянки, майор что-то сказал одному из писарей, затем вернулся и, по армейскому обыкновению спросив Алехина, не хочет ли он поесть, молча принялся рыться в стареньком канцелярском шкафу. Он, как видно, был нелюбопытен, лишних вопросов не задавал; во всех его действиях чувствовалась спокойная деловитость, и Алехин не мог это не оценить.
В дверь постучали.
– Войдите!
– Товарищ майор, ефрейтор Борискин по вашему приказанию прибыл…
Алехин увидел перед собой невысокого худого блондина с темными хитроватыми глазами на бледном немытом лице. На Борискине были грязные, промасленные шаровары и гимнастерка с солдатскими погонами, а на ногах старые, с порыжевшими голяшками хромовые сапоги; он быстро перевел взгляд с майора на незнакомого капитана и, по-видимому не ожидая для себя ничего хорошего, сразу насторожился.
– Садись, – предложил майор.
– Ничего… постоим. – Борискин снова быстро посмотрел на Алехина.
– Ты когда борт обломал?
– Это прошлой ночью на разгрузке. Я не виноват! «Студер» задним ходом разворачивался и врезал. А я тут ни при чем. Я докладывал помпотеху…
– Ладно. Проверю… Вот капитан хочет с тобой побеседовать. – Майор кивнул в сторону Алехина.
– Это насчет чего? – прищурился Борискин.
– Узнаешь, – сказал майор и, склонившись к уху Алехина, шепотом спросил: – Мне уйти?
– Почему? Оставайтесь… Садитесь, ефрейтор, – предложил Алехин, и Борискин уселся на табурете шагах в трех от стола.
Алехин как можно непринужденнее задал ему несколько общих вопросов: откуда родом, кого из родственников имеет, с какого времени в армии, доволен ли службой в части, много ли приходится ездить, куда и с каким грузом.
Борискин отвечал не спеша и довольно лаконично, с какой-то настороженностью обдумывая каждое слово и избегая при этом смотреть Алехину в глаза.
– Сегодня куда-нибудь ездили?
– Ездил… В Мариамполь. Мешки возил… Вот маршрутный лист. – Борискин с готовностью достал из кармана гимнастерки сложенный вчетверо помятый листок бумаги и, развернув, положил на стол перед Алехиным.
– А кто еще сегодня ехал на вашей машине?
– Как кто? Никто.
– Может, подвозили кого-нибудь?
– Нет! У нас это не положено. Продуктовая машина! Порожнем разве когда офицера подвезешь, и то своего, из начальства. А гражданских ни-ни!.. Насчет этого бдительность…
Он говорил так убедительно, что можно было ему поверить. Можно, если бы Алехин своими глазами не видел, как Борискин вез на машине людей и получал деньги с крестьян.
Майор между тем отыскал в шкафу большую тетрадь в картонной обложке, став спиной к Борискину, разложил ее на столе, полистал и прочел что-то такое, отчего в лице его выразилось удивление. Сделав какую-то пометку, он пододвинул тетрадь Алехину; капитан уже догадался, что это форма четыре – книга учета личного состава.
Продолжая разговаривать с Борискиным, Алехин прочел: «… Водитель… ефрейтор… Борискин Сергей Александрович, 1912 г. р., б/п… образование 4 класса, в плену и под оккупацией не был… В 1936 году судим по ст. 162-й[16] п. «д» на 5 лет… Награды: медали «За боевые заслуги» и «За оборону Москвы».
Отметку о судимости майор отчеркнул сбоку карандашом. Когда Алехин, просмотрев запись о Борискине, глянул на майора, тот, колыхнув грузный живот, понимающе вздохнул.
– Значит, сегодня вы никого не подвозили? – продолжал Алехин.
– Нет!
– Никого за всю дорогу?.. Припомните получше.
– Чего тут припоминать-то, – обидчиво сказал Борискин. – Один ехал – зачем мне врать?
…Чего от него хотят, он не мог понять, предположил же поначалу совсем иное.
Уже несколько лет он был в основном чист на руку, но сегодня на рассвете перед поездкой в Мариамполь, как на грех, не удержался и, когда кладовщик отвернулся, сунул в кузов под мешкотару коробку с американским пиленым сахаром. Сделал он это не оттого, что его тянуло украсть или выпить (страдая желудком, он пил редко и мало), а просто потому, что кладовщик этот, с шоферами и солдатами беспричинно грубый, перед начальством лисил, имел славу бабьего угодника, частенько выпивал и ходил в офицерском обмундировании – словом, преуспевал. Сахара же у него было несколько вагонов, и, по понятиям Борискина, он не мог не воровать.
И вот стоило после стольких лет праведной жизни украсть, как его попутали! – так он решил, когда вызвали к начальнику склада; он был уверен, что Алехин из военной прокуратуры. Попался! И как же это могло получиться?.. Видеть его никто не видел, в этом он не сомневался, сахар же был продан барыгам в Мариамполе, а оставшиеся грамм двести, завернутые в тряпочку, спокойно лежали в кабине под сиденьем. И неужто дознались, он и придумать не мог, как не мог понять, какое отношение к краже сахара имеют вопросы этого капитана; Алехин казался ему прожженным хитрецом: «Издалека подъезжает!»
Подвозить же по пути пассажиров запрещалось, а калымить тем более – по головке за это не гладили, – и Борискин все отрицал, сразу решив, что признаваться не следует. И, начав врать, он врал все дальше. А вежливость Алехина, та самая вежливость, которой Борискину в жизни перепадали жалкие крохи, еще более настораживала его.
Алехин же старался уяснить себе, почему Борискин лжет – с какой целью? Он с самого начала полагал, что неизвестные офицеры были случайными пассажирами машины И 1-72-15, и Борискин интересовал Алехина только как источник получения хоть каких-либо сведений об этих офицерах для их дальнейшего розыска.
Алехин еще минут десять бился с Борискиным, а тот упрямо врал, пока не начал смекать, что дело тут не в сахаре, а в чем-то другом, а поскольку он себя больше ни в чем существенном виновным не чувствовал, он помалу успокоился и стал несколько откровеннее. Однако сознаться во лжи было не так-то легко.
– Послушайте, Борискин. – Алехин поднялся и, улыбаясь, подошел к шоферу. – Вот вы утверждаете, что сегодня никого не подвозили. Так ведь?.. – весело спросил он, наблюдая за выражением лица Борискина. – Так!.. Однако не более как полчаса назад здесь, в городе, с вашей машины сошли двое офицеров…
Борискин посмотрел на Алехина, словно припоминая, озабоченно сдвинул брови и закусил губу, затем уставился глазами в землю и, почесывая затылок и стараясь скрыть некоторую растерянность, проговорил:
– Обождите, обождите… Ах да! – вдруг радостно воскликнул он, поднимаясь, и облегченно заулыбался. – Точно! Совсем забыл!.. По дороге попросились двое, и я их подвез. И чего тут плохого? Что ж им, пешедрала топать?
– Пешедралом скучновато, – согласился Алехин, угощая папиросой повеселевшего Борискина и закуривая сам, – хорошие знакомые?
– Не. Я их не знаю!.. Гад буду, товарищ капитан, – приложив руку к груди и глядя Алехину в глаза, поклялся Борискин. – Попросились, я и взял. Пожалел!..
– Кто они и откуда, не говорили?
– Нет. Да я и не спрашивал: мне это ни к чему. Ссадил их возле комендатуры – вы же видели… Один капитан, в годах уже, лысый. Обходительный такой, газеты мне еще на курево дал. – Борискин зашарил руками по карманам и, усмехаясь, поинтересовался: – Они небось натворили чего?.. А другой молоденький, лейтенант; у него еще слева фикса, ну, зуб золотой… Через эту жалость одни неприятности… Знал бы такое дело…
19. Вечером и ночью в городе
Пока Алехин беседовал в землянке с Борискиным, Таманцев умудрился проникнуть в автопарк, где стоял «ЗИС» с выломанным бортом, и буквально на глазах у часового обшарил кабину и кузов машины, не забыв заглянуть под сиденье и в ящик для инструментов. На самом дне под промасленной ветошью он нашел сахар, завернутый в тряпочку, подумал, что он, наверно, ворованный, но ничего представляющего интерес для дела обнаружить не смог.
Кусок газеты, что дали Борискину на «курево», оказался обрывком сегодняшнего номера лидской газеты «Уперад».
Очевидно, неизвестные, замеченные Блиновым, утром выехали из Лиды; вечером же они вернулись в город и сошли у комендатуры. Оставалось установить их среди офицеров, посетивших комендатуру после девятнадцати часов, а также проживающих по соседству, – дело представлялось вроде бы ясным и простым.
Комендант города, худой, с ввалившимися щеками, мрачного вида майор, знал Алехина еще с сорок первого года, по боям под Москвой, и был рад оказать содействие. Он принес регистрационные книги, и Алехин выписал четырех офицеров из числа тех, кто проживал поблизости или побывал в комендатуре за последние полтора часа и по установочным данным имел некоторое сходство с бритым капитаном и его товарищем. Таманцева Алехин сразу же послал на станцию.
Вызванные по распоряжению коменданта с квартир офицеры (трое, одного не нашли) были незаметно показаны Алехину и Андрею: интересующих разведчиков людей среди них, увы, не оказалось…
А всего в городе, по данным комендатуры, размещалось на частных квартирах свыше пятисот офицеров из разных частей и до двухсот командированных.
– Вот смотрите. – Майор, достав из сейфа, разложил на столе план Лиды с обозначением частей и соединений, дислоцированных в районе города. – Сложность в том, что окраины города закреплены за частями. Это их районы расквартирования… В Северном городке и в Южном, – он показал пальцем на карте, – свои комендатуры. А мы осуществляем только общий надзор. Учеты у них аховые, и проверить по-настоящему – дьявольски трудно!
Алехин поднялся: на улице стемнело, надо было спешить, в комендатуре же делать больше было нечего.
– Я ночую здесь, – сказал, прощаясь, майор. – Если понадоблюсь – беспокойте.
– Они где-то тут, в городе, – заметил Алехин, когда он и Андрей вышли на улицу.
– А может, шофер врет? Может, он ссадил их у станции, они уехали, а мы будем искать понапрасну?
– Не думаю. Они просили остановить возле комендатуры, а заходили они туда или нет, он не видел и не говорил. Будем искать в городе.
Алехин разбил город на участки: себе он взял станцию, прилегающий район и выезд по Варшавской в сторону Гродно; Таманцеву поручил юго-восточную часть города и выезд на Молодечно; Андрею – контрольно-проверочный пункт при выезде из Лиды в Вильно и соседние улицы.
…После десяти улицы обезлюдели: наступил комендантский час. Но Андрей все ходил и ходил, присматриваясь в темноте к редким прохожим – в большинстве своем военным, – настороженно следил за одиночными машинами, что останавливались у контрольного пункта.
…На станции – в помещениях, на перроне, во всех закоулках – Алехин оглядел и знал уже каждого. В бараке для военнослужащих и в агитпункте спали вповалку на полу, на скамьях и на столах, изнемогая от жаркой духоты и храпя. Новые пассажиры после полуночи не появлялись.
Дежурные по контрольному пункту в час ночи ушли, и очень редкие машины проезжали под задранным к небу шлагбаумом не останавливаясь. Прилегающие к станции улицы, казалось, вымерли: ближайший пассажирский поезд, как сказали Алехину в комендатуре, должен был пройти только утром.
…В третьем часу, еле двигая ногами от усталости, Андрей добрел до квартиры, где остановился Хижняк с машиной, сняв ремень и сапоги, свалился на широченную деревянную кровать и, едва коснувшись щекой подушки, уже спал мертвым сном. Он не слышал, как Таманцев, вернувшись злой и голодный, искал в темноте что поесть, ругался вполголоса и ворчал, пока не улегся.
20. Оперативные документы
«Срочно!
Начальнику Главного Управления Контрразведки
В дополнение к No….. и….. от….. и….. августа 1944 г.
Розыск передатчика с позывными КАО осложнен отсутствием текстов радиоперехватов от 7 и 13 августа с/г, сообщенных нами незамедлительно в ГУКР[17] для параллельной дешифровки.
Учитывая отсутствие квалифицированных криптографов в Управлении контрразведки фронта, прошу Вашего распоряжения о внеочередной дешифровке обоих перехватов.
Пользуясь случаем, считаю своим долгом еще раз обратить Ваше внимание на выраженный некомплект оперативного состава в розыскном отделе и в отделении дешифровки Управления.
За семь недель наступления из 48 розыскников (при штате 56) выбыло 23, причем в числе оставшихся 9 человек – стажеры, не имеющие достаточного опыта розыскной работы.
В отделении дешифровки на 5 положенных по штату криптографов после прямого попадания бомбы при передислокации в районе Яшун осталось всего лишь двое молодых офицеров, не способных к оперативной дешифровке шифрсистем высокой надежности.
«Егорову
На No….. от 15.08.44 г.
Ликвидировать некомплект оперативного состава в розыскном отделе и отделении дешифровки Управления контрразведки фронта в ближайшее время не представляется возможным.
Мною дано распоряжение о внеочередной расшифровке перехватов от 7 и 13 августа сего года.
«Срочно!
Егорову
На No….. от 13.08.44 г.,
Сообщаю, что сегодня, 15 августа, в тылах армии, юго-восточнее Солтанишки, была обнаружена и после перестрелки ликвидирована остаточная группа немцев в количестве 39 человек, из них 17 было убито, 4 удалось скрыться, остальные, частично раненые, взяты в плен.
Как установлено при допросах, в составе группы более месяца продвигались к линии фронта из района Могилева военнослужащие штаба 4-й немецкой армии, 12-й и 337-й пехотных дивизий и 76-й штурмовой. Медленность передвижения объясняется как крайней осторожностью, так и наличием в группе 8 тяжелораненых, в том числе командира 76-й штурмовой дивизии генерал-майора Людвига Хорта и старшего офицера штаба 4-й армии подполковника Ганса Кефера, которых якобы несли на самодельных носилках около шестисот километров.
Ликвидированная группа имела 2 станковых пулемета МГ-34, 27 автоматов, гранаты и армейский коротковолновый передатчик образца 1942 г. фирмы «Телефункен». Как выяснилось при допросах, 13 августа, во второй половине дня, после выбора поляны, подходящей для посадочной полосы, радист группы выходил в эфир якобы с просьбой о немедленной присылке самолета за умиравшим от гангрены генералом Хортом и еще двумя ранеными.
Согласно показаниям пленных Отто, Гайна и Эриха Штоббе, которые во время сеанса находились в сторожевом охранении неподалеку от передатчика, место выхода рации в эфир определяется как северо-западная окраина Шиловичского леса. В связи с гибелью во время перестрелки подполковника Кефера, фельдфебеля Химмеля и двух офицеров, принимавших непосредственное участие в радиопередаче, установить ее подробности, в частности позывные, рабочую волну и т. п., не представляется возможным.
Показания Гайна и Штоббе не вызывают сомнений в достоверности. Полагаю целесообразным доставку обоих в район Шиловичского леса для установления места выхода рации в эфир.
«Срочно!
Быстрову
На No….. от 15.08.44 г.
Допросом военнопленных остаточной группы установите, выходила ли рация группы в эфир до 13 августа. Если выходила, то где, когда и при каких обстоятельствах. Особый интерес для нас представляют любые сведения о шифре или коде и о режиме радиопередачи.
Также выясните, занималась ли группа во время своего передвижения сбором разведывательных данных, велось ли ими наблюдение за железными и шоссейными дорогами.
Военнопленных Тайна и Штоббе незамедлительно этапируйте в Лиду, отдел контрразведки авиакорпуса, для проведения следственного эксперимента с целью установления точного места выхода рации в эфир и воспроизведения обстановки и обстоятельств передачи.
21. Капитан Алехин
Тринадцать лет назад, еще до того, как он начал специализироваться по зерновым культурам, его курсовая об огурцах была напечатана в сборнике лучших студенческих работ. Тринадцать лет назад он превосходно знал (да и по сей день вроде не забыл) признаки и характеристики всех сортов, но определить найденные Таманцевым на месте выхода рации в эфир так и не смог.
Рано утром он заехал на базар, где ведрами, мешками и на вес продавалось немало огурцов; все они без исключения были одного, хорошо известного ему сортотипа – «должик» («Западнорусская подгруппа… Зеленец удлиненно-эллипсоидальный с сильным сбегом к основанию, с суженной и заостренной вершиной… крупнобугорчатый, черношипный… трехгранный в поперечном разрезе… Длина зеленца 10–14 см, диаметр 4–5 см, вес 100–150 граммов… Окраска плода зеленая с крупными продолговатыми ситцевыми пятнами и светлыми полосками…»).
Огурцы, найденные на поляне, отличались от «должика» и формой, в частности закругленностью граней, и окраской, и толщиной зеленца.
В городской милиции Алехину порекомендовали известного здесь овощевода, местного старожила, в давнем прошлом – поручика русской армии, некоего Шорохова Ивана Семеновича.
Минут через пять, оставив машину за углом, Алехин подходил к его домику.
Шорохова можно было найти на этой улице и без точного адреса. Его участок выделялся среди других палисадов отменно ухоженными грядками и обилием плодовых деревьев. Сам хозяин – Алехин увидел его издалека, – маленький щуплый старичок с седым прозрачным пушком вокруг макушки, строгал рейку на верстаке под навесом.
– Иван Семенович?
– Иван Семенович! – весело подтвердил старикан.
– Мне рекомендовали вас как главного специалиста, – улыбнулся Алехин. – Хочу посоветоваться насчет огурцов.
– Для закуски? – пошутил старик.
– Не без этого. – Алехин выложил на верстак пять огурцов, в том числе два с обкусанными кончиками. – Что можно о них сказать?
Старик живо разобрал огурцы на две кучки.
– Должик, траку, должик, должик, траку…
– Местные сорта?
– Должик – местный, а траку – Прибалтика, за Вильно… Тракайский уезд… Здесь его не выращивают.
– Это точно?
– Так точно. С ручательством.
– Вы их определяете по форме и окраске зеленца… по сбегу к плодоножке?
– Да. Вы что – овощник? – оживился старик.
– Любитель, – улыбнулся Алехин и указал на огурцы: – Как вы думаете, когда они сорваны?
– Должик – свежие, вчера, а может, и сегодня. На базаре купили?.. А траку… – Он разглядывал огурцы с обкусанными концами. – Все зависит от условий хранения… Трое суток как минимум, если не четверо. А зачем вам это?
– Спасибо, Иван Семенович. – Алехин собрал огурцы и отшутился: – На закуску пустим должик…
В залитом утренним радужным светом кабинете начальника городского отдела госбезопасности, кроме самого майора, находился еще смуглый длинноволосый лейтенант.
– Ты интересовался Павловскими, – сказал майор, беря в руки маленькую просаленную бумажку, и протянул ее Алехину. – Эту записку, запеченную в пирог, пытались передать в камеру старику.
– Кто?
– Его сестра… Вот перевод.
Алехин взял бумажку, затем листок с русским, текстом и прочел:
«Юзеф! Да поможет тебе бог. Вчера вернулась Юлия. Девочка здорова. Молимся за тебя.
– Кто это – Юлия? – поинтересовался Алехин.
– Пока не знаем… Займись и доложи, – приказал майор лейтенанту. – Давай.
Лейтенант взял обе бумажки и положил в свою папку.
– Слушай, если ехать из Шиловичей на Каменку, первый хутор слева, у леса, – кто там живет? – спросил майора Алехин.
– Из Шиловичей на Каменку… первый хутор слева… – припоминая, повторил майор и сказал уже подошедшему к двери лейтенанту: – Мы были у него. Помнишь, он нас самогоном угощал?
– Окулич, – назвал лейтенант, оборачиваясь, и осведомился у Алехина: – Зачем он вам?
– Он был связан с партизанами, – вспомнил майор, раскрывая папку с бумагами, и приказал: – Что мы о нем знаем – поделись с капитаном…
22. Подполковник Поляков
В районах Лиды и Гродно у него работали три розыскные группы, имелись и небольшие, но весьма ответственные дела, которые не хотелось кому-либо перепоручать.
Но самым важным в этой поездке было посещение двух точек по радиоигре[18]; на одной из них, под Лидой, сегодня ночью предстояла приемка груза и немецкого агента.
Начинал эту игру почти год назад сам Поляков, и велась она – по характеру дезинформации – весьма дерзко, и в этой дерзости заключалась ее неизмеримая ценность и одновременно опасность провала. Риск возрастал с каждой неделей, с каждой переданной радиограммой, все это не могло продолжаться бесконечно, и подполковник решил присутствовать сегодня ночью, считал себя обязанным не только потому, что хотел первым беседовать с приземлившимся агентом, но и оттого, что сегодня вместо контейнеров и человека на костры вполне могли сбросить и десяток осколочных бомб – такое тоже случалось.
Для Полякова, в свое время за каких-то два часа в осеннем лесочке под Вязьмой склонившего к сотрудничеству только что пойманных радиста и старшего группы, на свою ответственность тут же доверившего им первый выход в эфир, сочинявшего для них легенду и составлявшего все до единого «донесения», эта игра была родным детищем в полном смысле слова, и размышлял о ней в это утро он более всего.
Выехав перед рассветом, он за три часа дороги из Управления ни разу не вспомнил о рации с позывными КАО. Он переключился и подумал о ней, лишь когда, не доезжая Каменки, шофер притормозил и он увидел стоявший впереди на обочине «студебеккер» и около него двух военнопленных, автоматчиков охраны и трех офицеров. Он знал только одного из них – хромого после ранения, большеголового капитана, переводчика отдела контрразведки армии. Взяв объемистый авиационный планшет, Поляков выскочил из машины.
Хотя он склонялся к мысли, что разыскиваемые группой Алехина – агенты-парашютисты, не следовало пренебрегать и остальными версиями.
Алехин физически был не в состоянии все охватить, хотелось, чем возможно, ему помочь. И вчера вечером, когда пришло сообщение о ликвидации остаточной группы противника, Поляков сразу прикинул, что сумеет по дороге выкроить полтора-два часа, тем более что в его напряженном, преимущественно кабинетном образе жизни проведение следственного эксперимента – установление точного места выхода немецкой рации в эфир и поиски там вещественных доказательств – было, можно сказать, отдыхом, прогулкой на свежем воздухе.
Разведенные порознь военнопленные: долговязый Штоббе, заискивающе-услужливый штабной фельдфебель, и плотный, приземистый Гайн, молчаливый, сумрачный повар, солдат, – указали одну и ту же поляну на краю леса.
Офицерам и автоматчикам из роты охраны Поляков приказал тщательно осмотреть окрестность, а сам с немцами и капитаном-переводчиком занялся непосредственно участком, где, по словам Гайна и Штоббе, располагалось ядро группы.
–
– Он говорит, что носилки с генералом стояли здесь, – перевел капитан, – рация располагалась у этих кустов, а сам он находился в охранении вон там…
– Я понял… Рация располагалась здесь… – заметил Поляков, шаря глазами по траве. – Спросите их, как раскидывали антенну.
–
Невысокий плотный отрицательно качнул головой.
–
Тощий, с ввалившимися глазами и щеками, в грязном, заштопанном во многих местах обмундировании и разбитых ботинках без шнурков, он выглядел довольно жалко. Он шел рядом с Поляковым, старательно осматривая траву, и вдруг с радостным криком бросился под куст и поднял немецкую батарейку. Подскочил к Полякову и, щелкнув металлическими оковками каблуков, протянул ему батарейку и заискивающе сказал:
–
– Питание для рации, – рассматривая батарейку в руке Полякова, заметил капитан. – Значит, они не врут.
– Врать им теперь ни к чему… – заглядывая под куст, сказал Поляков и поднял отрезок проволоки с маленькой вилкой. – Это тоже от рации.
–
Приземистый немец смотрел на него исподлобья с презрительной враждебностью.
– Аромат-то какой, – вдыхая воздух, заметил Поляков, – божественный!.. Чего он хочет?..
– Боится, что его расстреляют. Просит учесть, что он механик, словом, рабочий…
– Это я понял… – оглядывая поляну, в раздумье сказал Поляков. – Рацию развертывали здесь, но нам от этого не легче… Чтобы исключить или, наоборот, принять эту версию, нужна дешифровка перехвата… На месте задержания шифровальный блокнот не обнаружен. Здесь-то он несомненно был. Попытайтесь отыскать…
– Но… Где?
– Возможно, блокнот брошен или утерян по дороге… Вам всем… вместе с ними, – Поляков взглядом указал в сторону немцев, – придется проделать их путь… Все сорок километров двигайтесь цепью… Как с ногой, выдержите?
– Да. – Капитан покраснел.
– Обнюхайте каждую травинку. Особое внимание к местам, где они устраивали привалы.
– А если шифр уничтожен, сожжен?
– Не думаю. Штабные документы целы. Постарайтесь отыскать!
23. Поиски утром в городе
Рано утром, когда, позавтракав, они вышли на улицу, Таманцева прорвало. Он перебил вдруг Алехина и, раздувая ноздри, возбужденно сказал:
– Что вы все твердите: «должны», «обязаны»? Нужен текст дешифровки. А без текста можно торкаться до второго пришествия, как слепые щенята!
– Текст будет, – пообещал капитан.
– Когда?! – распаляясь, воскликнул Таманцев. – Москва десятые сутки не может размотать перехват, а мы – отдувайся!
– Девятые, – поправил Алехин. – Ты что, не с той ноги встал?
– Я – с той! – разозлился Таманцев. – Вы меня дурачком не делайте! Мы уродуемся как бобики! Москве не укажешь, а с нас с живых не слезут!..
– Короче! Что ты предлагаешь?
– От текста надо танцевать, от текста! Вы боитесь потребовать расшифровку с Управления, а они дрейфят перед Москвой. Цирлих-манирлих! Я так не могу и не желаю!.. У Москвы одних только фронтов – двенадцать, да разве они о нас вспомнят?! Их за глотку надо брать, за глотку! Давайте я сам позвоню – хоть генералу, хоть в Москву, хоть куда… Плевал я на субординацию! Мы не в бирюльки играем и не на белок охотимся! Это дело государственной важности! И у нас железная позиция! Давайте я позвоню! Да я им так мозги раскручу, что не соберут!
– Все?
– Нет, не все!
– Андрея бы постыдился.
– А я не ему, я вам это говорю!
– Принял к сведению, – невозмутимо сказал Алехин. В ярости сплюнув, Таманцев взялся рукой за край борта и прыгнул в полуторку.
Потом, нахохлясь, он трясся в кузове возле Андрея, оскорбленный и обиженный. Когда машина остановилась, чтобы его высадить, Алехин, ступив на подножку, сказал:
– В двенадцать часов подполковник должен быть в отделе контрразведки авиакорпуса. Можешь все ему высказать.
Таманцев молча соскочил и не оглядываясь пошел по улице. Андрей с капитаном поехали дальше.
Утро оказалось столь же бесплодным, как и вечер.
Андрею достался центр города и базар. Он ходил по улицам, время от времени толкался по базару, присматривался ко всем военным, а заодно и к гражданским, – ни одного похожего лица.
На базаре среди покупателей, точнее, покупательниц, попадались и военные; но более всего там было крестьян.
В порыжелых домотканых маринарках, в платках, картузах и польских форменных фуражках с лакированными козырьками, они теснились у подвод, ходили по рядам, ко всему приценивались, покупали же мало, только что из одежи. Слышалась русская, белорусская, а чаще польская речь.
Продавалась всякая всячина – от картошки и живых свиней до католических иконок и военного обмундирования. На лотках торговцев-профессионалов красовались сотни пачек литовских и немецких сигарет, самодельные пирожные и свечи, конфеты, полукопченая колбаса и булочки; здесь же под яркой заманчивой вывеской «Буфет. Обеды как у мамы!» продавали горячие блюда и ароматный самогон – бимбер.
Частная торговля в освобожденных городах удивляла Андрея: он не мог понять предпринимательства. Буржуи, как он представлял их по книгам и кино, наверно, выглядели точно так, как эти сытые люди за лотками.
– Нэп, – авторитетно объяснял Таманцев. – Некоторое оживление частного капитала и спекулянтов. Придет время, их так прижмут – небо с овчинку покажется!..
Как и вчера, стояла тягостная жара, разогретый воздух был неподвижен. Заплатив двадцать рублей, Андрей выпил бутылку ядовито-красной воды на сахарине и снова отправился на улицы города.
Он остановился, не доходя перекрестка, увидев на другой стороне улицы, у тенистого палисада, заметную своей красотой пару: девушку в медицинском халате и белой шапочке и высокого щеголеватого лейтенанта.
– Ну что? – раздался рядом с Андреем голос вышедшего из-за угла Таманцева.
– Ничего.
– Ниц нема, – понимающе сказал Таманцев и перевел взгляд на парочку: – Влюбляются… Живут же люди!
– Надо было з-задержать их вчера на к-контрольном пункте.
– Учат тебя, учат, – досадливо поморщился Таманцев. – Ты пойми: нам нужны их связи, нужны факты, улики… Да, может, они в этом лесу даже не были. А может, были, но не имеют отношения к разыскиваемой нами рации. А если, допустим, имеют – брать их надо с поличным, доказательно. Или разобраться и исключить… А ты все одно: хватай мешки – вокзал отходит!
Несколько секунд они молчали. Пара на той стороне уже рассталась; девушка ушла, а лейтенант стоял с невеселым лицом и курил.
– Кошка между ними пробежала, – сказал Таманцев (он считал себя незаурядным психологом и физиономистом). – Или котенок как минимум.
– Ты д-думаешь, они в городе и мы их найдем?
– Думаю!.. Должны: городишко-то небольшой!.. Выше голову! – Он похлопал Андрея по плечу. – Шарик ведь круглый – куда же они денутся?!
24. Оперативные документы
«Весьма срочно!
Егорову
из Москвы
16.08.44 г.
Сообщая дешифровку перехвата по делу „Неман“, предлагаю принять активные меры к розыску и задержанию агентов и незамедлительному пресечению работы передатчика.
Судя по тексту, вы имеете дело с крупной квалифицированной резидентурой, действующей с заданием оперативной разведки в тылах вашего и сопредельных фронтов. Очевидно наблюдение за железной дорогой на линии Гродно – Белосток; не исключены челночные маршруты Вильнюс – Белосток (через Гродно) и Вильнюс – Брест (через Лиду – Мосты – Волковыск)…[23]
…О ходе розыска и всех проводимых Вами мероприятиях докладывайте ежедневно.
Приложение – упомянутое.
«ЗБ No 1604 „Неман“. Перехват от 13.08.44 г.
«Срочно!
Лида, Полякову
Сообщаю дешифрованный перехват от 13.08.44 г. и розыскную ориентировку на Павловского.
Рация с позывными КАО заслуживает самого серьезного внимания. Продумайте и доложите, что еще возможно предпринять.
Задержитесь на сутки в Лиде для активизации розыска, оказания практической помощи группе Алехина и организации поимки Павловского.
«Срочно!
Лида, Полякову, Алехину
По ориентировке ГУКР No 9.651 от 27.07.44 г. разыскивается агент германской разведки Грибовский, он же Волков, он же Трофименко, он же Павловский Казимир, он же Иван, он же Владимир, по отчеству Георгиевич, а также Иосифович, 1915 г. р., урож. г. Минска, образование среднее, в прошлом член ВЛКСМ, инструктор и активист Осоавиахима.
В 1936–1939 гг. служил действительную в радиотехнических частях Московского военного округа.
Мать Павловского перед войной якобы осуждена за антисоветскую деятельность к 10 годам лишения свободы. Отец – по национальности немец, проживает на одном из хуторов Лидского р-на, Барановичской области.
Сам Павловский в начале войны, будучи сержантом Красной Армии, с оружием перешел на сторону немцев. Весной 1942 года с отличием окончил кенигсбергскую школу германской разведки. В 1942–1943 гг. девять или десять раз перебрасывался в тылы Красной Армии: радистом и старшим разведывательной группы. В 1942 г. под Москвой в момент задержания, отстреливаясь, убил офицера комендатуры и двух патрулей. С 1942 г. (неточно) – фольксдойче. За успешное выполнение заданий абвера награжден Железным крестом II степени, серебряной и двумя бронзовыми боевыми медалями.
В совершенстве владеет стрелковым оружием, приемами защиты и нападения. Особо опасен при задержании.
Словесный портрет: рост – высокий; фигура – средняя; волосы – русые; лоб – широкий; глаза – темно-серые; лицо – овальное; брови – дугообразные, широкие; нос – толстый, прямой, с горизонтальным основанием. Броских примет не имеет.
В середине июля сего года в группе агентов, также обмундированных в форму советских офицеров, находился на переправочном пункте немецкой разведки в местечке Дальвитц близ Инстербурга (Восточная Пруссия), ожидая переброски в тылы Красной Армии».
«Срочно!
Егорову
Сегодня, 16 августа, в тылах корпуса, севернее местечка Заболотье, окружена и после отказа сдаться уничтожена остаточная группа противника в количестве девяти человек.
В составе группы, кроме двух немцев, офицеров отдела «1-Ц» штаба 9-й германской армии капитана Эриха Гебба и обер-лейтенанта Гельмута Штиля, продвигались в западном направлении семь власовцев, из них трое в форме РОА (без знаков различия), а четверо в советском военном обмундировании с погонами и красноармейскими книжками сержантов частей 1-го Белорусского фронта, очевидно, захваченными у убитых ими советских военнослужащих.
При ликвидации группы взято восемь автоматов, в том числе четыре ППШ, девять пистолетов, пятнадцать гранат, а также коротковолновая, приемо-передаточная радиостанция немецкого производства, выпуск 1943 г., в рабочем состоянии.
Среди документов обнаружены: таблицы цифрового кода, перешифровальные блокноты с вырванными использованными листами, немецкие топографические крупномасштабные карты с нанесенным на них маршрутом движения из района Бобруйска, личные письма и фотографии.
Судя по записям в блокноте капитана Гебба, в пути группой дважды велось наблюдение за железной дорогой: в первом случае – трое суток, во втором – около двух. Пункты наблюдения не указаны, и установить их не представилось возможным.
Как явствует из маршрута, 12 или 13 августа группа проследовала северной опушкой Шиловичского лесного массива, где, судя по отметке, устраивала привал. Не исключено, что захваченная нами рация является разыскиваемым передатчиком с позывными КАО.
«Срочно!
Буняченко
Рацию и все документы ликвидированной группы немедленно доставьте в розыскной отдел Управления.
25. В полдень на аэродроме
– Ты хотел танцевать от текста – танцуй! – сумрачно сказал Алехин Таманцеву и взял папиросу, предложенную Поляковым. – Благодарю.
Они стояли втроем у «виллиса» на краю аэродрома, возле одноэтажного здания отдела контрразведки авиакорпуса. В руке Поляков держал несколько листков – он только что прочел Алехину и Таманцеву дешифровку и ориентировку о Павловском.
– Разрешите, – попросил Таманцев у Полякова и взял листок с текстом.
– Ждешь его как манны небесной… – с досадой заметил Алехин и нетерпеливо прикурил. – Благодарю… А первый перехват, от седьмого августа?
– С тем, очевидно, задержка… – Поляков недовольно шмыгнул носом. – Приказание о внеочередной расшифровке касалось обоих. Очевидно, задержка… Шифр сложный, а они еще, наверно, меняют ключ. Я буду звонить и напомню.
– Квалифицированная разведсводка… – рассматривая текст, проговорил Таманцев.
– И все?
– Наблюдение за перевозками… за железной дорогой… – глядя в текст и напряженно соображая, не сдавался Таманцев. – Это… должно быть, резидентура…
– И все? – не унимался Алехин.
– А что, в Москве тоже так думают, – с почти неуловимой иронией сказал Поляков; он посмотрел на второй лист и прочел: – «Судя по тексту, вы имеете дело с крупной квалифицированной резидентурой, действующей с заданием оперативной разведки в тылах вашего и сопредельных фронтов. Очевидно наблюдение за железной дорогой на линии Гродно – Белосток; не исключены челночные маршруты Вильнюс – Белосток (через Гродно) и Вильнюс – Брест (через Лиду – Мосты – Волковыск)…»
– И все?
– Нет, почему же… – Поляков посмотрел в текст. – «…предлагаю принять активные меры… Обращаю Ваше внимание… Обеспечьте… докладывайте…»
– Да, из этого шубы не сошьешь, – возвращая листок с текстом, сказал Таманцев. – Кстати, территориально Белосток и все, что южнее Гродно, – Второй Белорусский фронт.
– Но все остальное-то наше! И в эфир они выходят у нас.
– Есть место выхода рации в эфир, есть текст и кое-какие улики, а зацепиться не за что… – вроде бы рассуждая вслух, неторопливо произнес Поляков. – Скверно… Безусловно наблюдение за железной дорогой, причем не визуальное, со стороны, а где-то на станциях…
– Будто под брезент заглядывают, – заметил Алехин.
– Маршрутники или фланеры?[24] – спросил Таманцев; он во всем любил конкретность, определенность.
– Очевидно, стационарное наблюдение[25], – глядя на Полякова, предположил Алехин.
– Скорей всего комбинированное… – сказал подполковник. – Это опытные, знающие свое дело люди…
– Судя по тексту, не немцы и, очевидно, не аковцы.
– Я же говорил: агенты-парашютисты! – воскликнул Таманцев.
– Возможно, – уклончиво сказал Поляков; он, как всегда, до последнего не хотел отсекать и другие версии. – Причем связанные с агентурой, оставленной немцами на оседание… Попытаемся установить, в каких пунктах ведется наблюдение…
– Тут нужен анализ движения эшелонов по всем этим линиям…
– Все, что касается анализа движения, я беру на себя… – заявил Поляков и взглянул на следующий лист: – Теперь Павловский… Независимо от того, имеет он отношение к разыскиваемой нами рации или нет, его необходимо взять! Не теряя времени и непременно живым. И тех, кто с ним, – тоже!.. Поручить это придется Таманцеву.
– А кто же у меня останется? – попытался улыбнуться Алехин.
– Я!.. Другого решения у меня нет. Дадим ему двух человек от Голубова. Возможно, нужна продуманная, тщательно организованная ловушка или засада – действуйте по обстоятельствам. Но займитесь этим сегодня же, немедля!.. Одновременно, – он перевел взгляд на Таманцева, – сделайте все, чтобы до вечера отыскать этих двух, что были вчера на хуторе, и разобраться с ними.
– Хозяин хутора некто Окулич, – сказал Алехин, – характеризуется положительно. Во время оккупации был связан с партизанами. Ничего компрометирующего на него нет.
– Тем лучше. Поедешь насчет засады – заскочи к нему и поговори…
26. Алехин
К Окуличу я заехал по дороге, но его не оказалось дома, и поговорить с ним в этот день мне не удалось.
Для организации продуманной, тщательно подготовленной ловушки, для того, чтобы как-то обставить и разрабатывать связи Павловского, у нас просто не было времени. Реальным же было устройство засады в местах вероятного появления Павловского, точнее, в одном из мест – на большее у нас не хватило бы людей.
Таким местом мне прежде всего представился северный край Каменки, где у околицы проживала тетка Павловского, Зофия Басияда, единственная его близкая родственница в этом районе. Мысль о ней не оставляла меня все утро в Лиде, о ней более всего я размышлял и приехав на Каменские хутора.
С участковым милиционером мне повезло. Немолодой и не очень грамотный, он обладал мужицкой сметливостью, памятью и хитрецой. Он партизанил в этих местах, знал здесь многих, причем держался с крестьянами запанибрата, и разговаривали с ним охотнее, да и откровеннее, чем со мной или с любым незнакомым человеком. Сняв пилотку и погоны, я работал под видом сотрудника милиции, впрочем, никому не представлялся.
Поводов для бесед с местными жителями у нас оказалось более чем достаточно. Четыре дня назад невдалеке от Каменки обстреляли воинскую автомашину, шофер и сопровождающий были убиты, из кузова растащили около сорока комплектов военного обмундирования. Последнее время в округе участились ночные кражи, преимущественно продуктов, из амбаров и погребов; в двух случаях предварительно были отравлены собаки. Забирали в основном муку, сало, а в одном месте умудрились без шума унести кабана весом пудов на десять – хозяева даже не проснулись. И еще был ряд разных дел: подпольное акушерство, пьяные драки, подделка документов, попытка членовредительства с целью уклонения от мобилизации и тому подобное.
Откровенностью, разумеется, нас не баловали. Все, что удалось мне узнать, складывалось по крупицам, выуженным в разговорах на отвлеченные темы, причем в услышанном отсутствовало единогласие, необходимое для уточнения и перепроверки, – сведения были во многом противоречивы.
Примечательно, что Павловский-старший и его сестра Зофия Басияда характеризовались большинством положительно, о Свириде же отзывались как о человеке недобром, мелочно-корыстном и завистливом.
С ним я встретился и разговаривал один на один. Высмотрел издалека на поле, подобрался незаметно и окликнул из кустов.
Вел он себя спокойней и несравненно сдержанней, чем при первом разговоре в орешнике. Он явно замкнулся, сам уже ничего не рассказывал, только отвечал на вопросы односложно и, как я почувствовал, весьма неохотно. Более того, у меня возникло ощущение, что он локти себе кусает – зачем в прошлый раз наговорил мне лишнего. Что же позавчера толкнуло его на это?
Патриотические побуждения в данном случае я исключал. Зависть?.. Корысть?.. Неприязнь?.. Ненависть?.. Чувство мести?..
Само собой напрашивалось довольно правдоподобное психологическое построение. Павловский и Свирид – ровесники, один сильный, преуспевающий (по понятиям горбуна), другой – физически неполноценный и неудачливый. Тут возможны и зависть и неприязнь – они в характере Свирида, но это, так сказать, постоянный, долговременный фактор – причина. А повод, толчок?..
Все это вроде бы прояснилось, когда в разговорах на хуторах я узнал подробнее о Юлии, той самой Юлии, о ком сообщалось в записке, посланной в тюрьму Павловскому-старшему.
Что она батрачка Павловских, я выяснил у участкового еще по дороге. А тут обнаружилось, что она ни больше ни меньше, как младшая сестра жены горбуна, Брониславы.
То, что я о ней по частицам узнал, выглядело в целом так.
Антонюк Юлия Алексеевна, 1926 года рождения, белоруска, католического вероисповедания, уроженка деревни Белица Лидского района, образование два класса.
Сирота; с тринадцати лет в услужении у Павловских.
Якобы нещадно эксплуатировалась Павловским-старшим; по другим данным, относился он к ней как к родной, очень хорошо.
«Файная»[26], – это отмечали почти все. В период оккупации одевалась нарочито неряшливо, грязно. Будто бы неделями не умывалась, чтобы избежать приставаний немцев. По другим данным, тайком встречалась с каким-то немцем и от него прижила ребенка – девочке полтора года, зовут Эльза.
Как бы то ни было, во время оккупации имела какой-то аусвайс[27], документ, который помог ей избежать отправки на работу в Германию (а может, ее отстоял фольксдойче Павловский-старший?).
В первых числах июля, перед приходом наших войск, якобы уехала с немцами в Германию, во всяком случае, отсутствовала около полутора месяцев. Вернулась два дня назад под вечер, примерно за сутки до моего первого разговора со Свиридом.
Как выяснилось, после отъезда Юлии Свирид забрал все ее вещи к себе в хату, а по возвращении кое-что не захотел отдать. Очевидно, из-за этого и происходил скандал позавчера, когда я зашел к нему в хату. Юлии там не было, но заплаканные женщины – жена Свирида и его старуха мать, – полагаю, уговаривали горбуна вернуть все по принадлежности.
Примечательно, что он, в прошлый раз по собственной инициативе заявивший, что у него в доме есть фотографии Павловского, и сам пообещавший принести их мне, теперь сказал, что не смог найти ни одной. Фотокарточки были необходимы для розыска, и, чувствуя, что на этого человека сильнее всего действует страх, я с волчьим, наверное, выражением лица и откровенной угрозой сказал ему, что он, очевидно, захотел обмануть советскую власть, так вот, у него это не получится. Я заверил его, что все, о чем он мне рассказал, останется между нами, однако если он не будет помогать нам и дальше и не принесет немедля фотографии Павловского, то пусть пеняет на себя. Он даже не представляет, пригрозил я, что тогда с ним будет.
Такое наглое запугивание, как я и рассчитывал, оказалось весьма действенным. Во всяком случае, спустя минуты он принес и отдал мне две хорошие отчетливые фотографии Павловского. Их следовало переснять и размножить – это без труда сделали бы в отделе контрразведки авиакорпуса, – но прежде надо было показать их Таманцеву.
Я уже послал за ним машину в Лиду на станцию, как мы договаривались, и ждал его с нетерпением. Не только потому, что хотелось поделиться с ним своими соображениями и послушать его, но и потому, что требовалось засветло выбрать место, наиболее подходящее для засады, а решающее слово тут, конечно, было за ним. Относительно места для засады – за ним, что же касается выбора объекта наблюдения – за мной, и тут уж я не имел права ошибиться. Он должен был приехать с минуты на минуту, а я все еще раздумывал…
27. В парикмахерской
От солнца и духоты разламывалась голова. Упрямо передвигая натруженными, зачугуневшими ногами, Андрей дошел до перекрестка. На противоположном углу в сколоченном из досок домике помещалась парикмахерская Военторга – за день Андрей уже раз пять заглядывал в нее.
Не хотелось переходить на солнечную сторону, и какие-то мгновения он колебался. Затем пересек улицу, поднялся на крыльцо, к порогу и… обнаружил того самого лейтенанта, которого видел вчера на хуторе у опушки Шиловичского леса.
Лейтенант сидел в кресле, и мастер, чернявый узкогрудый старик с большим крючковатым носом, стриг его.
Андрей невольно окинул взглядом улицу – с кем бы посоветоваться?! – хотя знал, что ни Алехина, ни Таманцева поблизости нет. Затем сел на лавочку на крыльце и скосил глаза в раскрытую настежь дверь.
У столиков с зеркалами помещались три обшарпанных деревянных кресла; кроме чернявого старика, работали еще две парикмахерши: толстая, уже в годах, но быстрая, с бесчисленными кудряшками на голове, и очень молодая хорошенькая девушка в чистом аккуратном халатике и сапожках. Слева у самого входа была прибита вешалка, далее на расставленных вдоль стены стульях ожидали своей очереди пятеро военнослужащих: худой длиннолицый военврач с погонами капитана медицинской службы (он читал газету); младший лейтенант – летчик, миловидный, пухлощекий, совсем еще мальчик; старшина, тоже из авиации, одетый весьма нарядно, в летнем офицерском обмундировании, с планшеткой на длинном ремне, и два солдата-артиллериста.
Шестой же – сержант-танкист, за кем Андрей занял очередь, – курил возле дверей.
– …Павлик Федотов из Двадцать пятой, – рассказывал старшина-авиатор молоденькому летчику, – сбил вчера тридцатого фрица… Мужик! – восторженно воскликнул он, подняв вверх большой палец. – Выпьет два литра – и как огурчик!..
– Следующий! – утирая потное лицо платочком и вздыхая, позвала полная парикмахерша; от жары она страдала, очевидно, более всех, но работала проворнее, чем старик или молоденькая.
– Ваша очередь, – сказал военврач старшине.
– Я пас! – ухмыляясь, небрежно сообщил старшина и указал глазами на хорошенькую девушку. – Жду мастера.
Военврач торопливо сложил газету и, сняв очки, уселся в кресло. Бриться он не пожелал и, брезгливо оглядывая не первой свежести простынку и халат толстой парикмахерши, подробно объяснил, как именно его постричь.
Андрей потихоньку рассматривал в зеркале лейтенанта.
Тот с довольно флегматичным видом, как-то расслабленно сидел под белой простынкой в кресле, откинувшись на спинку, положив руки на подлокотники и время от времени полуприкрывая веки; чернявый мастер, не спеша действуя ножницами, подстригал его длинные белокурые волосы.
У лейтенанта было славное простое лицо, большие светлые глаза – как показалось Андрею, в них было что-то задумчиво-усталое.
Андрей припомнил, что в дивизии, где он воевал, в соседнем полку был начхим, удивительно похожий на этого лейтенанта, – бедняга подорвался на мине, его разнесло на части…
В раскрытую дверь из парикмахерской плыл сладковатый запах дешевой парфюмерии; там, в духоте, было еще хуже, чем на улице, и дышалось с трудом. Назойливо жужжали десятки мух, норовя усесться на потные лица.
Старшина из авиации негромко, но оживленно рассказывал юному летчику о воздушных боях. Тот слушал с явным интересом, больше молчал, лишь изредка поддакивая или понимающе улыбаясь. Это был разговор избранных, густо пересыпанный специальными авиационными терминами и сопровождаемый выразительной жестикуляцией старшины: движениями ладоней он весьма наглядно изображал различные маневры воздушного боя.
Судя по разговору, это был человек знающий и бывалый: ему доводилось сбивать «мессершмитты» и «юнкерсы», бомбить Кенигсберг и обстреливать с воздуха немецкие эшелоны. Об известном летчике он говорил так, словно тот был его близким приятелем и общался с ним повседневно; о различных системах самолетов он рассуждал свободно и уверенно, как пилот, самолично испытавший их летные и боевые качества. Он знал решительно все, и было только непонятно, в какой, собственно, авиации он служит: в истребительной, в штурмовой или бомбардировочной?
Незаметно рассматривая в зеркале лицо лейтенанта, Андрей пытался определить, прислушивается ли он к разговору или нет. Было совершенно очевидно: лейтенант не проявляет интереса ни к тому, что происходит в парикмахерской, ни к тем, кто в ней находится. Выражение лица у него было безразлично-вялое и даже немного сонное – может, оттого, что он тоже был разморен жарой. Временами, поворачивая голову, он разглядывал в зеркале свою прическу, дважды трогал рукой волосы на затылке и что-то говорил мастеру.
Когда лейтенант смотрел в зеркало, Андрей, чтоб не встретиться с ним взглядом, рассматривал плакаты, расклеенные на стенах парикмахерской.
Один из плакатов – «Болтун – находка для шпиона!», – висевший на видном месте, меж зеркал, и, пожалуй, наиболее броский, привлек внимание Андрея. Пожилая работница, приставив палец к губам и гипнотизируя строгим неотступным взглядом, предостерегала: «Не болтай!» Эти два слова большими буквами были выведены внизу плаката, а в верхнем углу было написано:
Взяв гребень с ваткой, чернявый расчесал лейтенанту волосы, сделал еще несколько движений ножницами и, осмотрев свою работу с разных сторон, принес из чуланчика, где горела керосинка, алюминиевый стакан с кипятком, кисточку и так же неторопливо, как и все, что он делал, принялся править бритву на ремне.
В парикмахерскую, запыхавшись, вошел и окинул всех хмурым взглядом пожилой капитан-артиллерист с палочкой в руках; как оказалось, заняв ранее очередь, он куда-то отлучался и, возвратившись как раз вовремя, тут же уселся в среднее кресло к полной парикмахерше.
«И ничего в нем нет подозрительного», – огорченно размышлял Андрей, глядя на лейтенанта.
Рядом словоохотливый старшина не умолкая рассказывал молоденькому авиатору:
– Двадцать седьмую перебросили в Белосток. Вот это город! Правда, центр побит, но женщины! – Старшина восторженно почмокал губами; только теперь Андрей заметил, что тот навеселе. – Это с нашей Дунькой раз, два – и в дамки, – заявил он убежденно. – А польки не-ет! Обхожденьице дай, ласку, подходец. Разные там: падам до нужек шановни пани, пшепрашем, пани, цалую рончики…[28] И еще вагон всякий галантерейности. Не раз вспотеешь. А иначе – напрасные хлопоты. Это тебе не наша Дунька: погладил по шерстке – и замурлыкала! Не-ет!.. Обхождение дай! Подходец тонкий требуется, с виражами! А так запросто не прошелестишь…
Капитан-артиллерист (ему только намылили лицо) обернулся и угрюмо посмотрел на старшину; тот, не заметив, продолжал рассказывать об особенностях обхаживания женщин в Польше, о каком-то Березкине из 6-й истребительной и о случае, который произошел с этим летчиком, когда он, хлебнув «послеполетные» за всю эскадрилью, отправился с аэродрома в Белосток и спьяна «пустил пузыря»[29].
Старшина совершенно не умел молчать. Оставив Березкина, он заговорил о новых, только что полученных истребителях «ЯК-3». Если о некоторых других самолетах он был весьма невысокого мнения и называл их не иначе как «дубами», «гробами» и даже «дерьмом», то о новых истребителях он отзывался с похвалой и всячески расписывал их достоинства:
– …Устойчивы, поворотливы, в управлении – как перышко! Но главное – скорость! Не машина – молния! Как-нибудь шестьсот пятьдесят, а это не семечки – абсолютное превосходство! И в маневре бесподобны. Ручку на себя – в небе тает. И вооружение усилено. Скажи мне: есть у немцев такая машина?.. И не снилась!..
«Вот звонарь! – с досадой подумал Андрей. – Ну что его, за язык тянут, что ли?»
– Прыщичек тут у вас, – виновато улыбаясь, сообщил чернявый лейтенанту, неосторожно задев его бритвой около уха и заметив капельку крови.
– …Из Тринадцатой и Двадцать пятой тоже поехали за новыми машинами. Нагонят этих «ЯКов» или, может, «ЛА-7» получат – и немцам неба не видать. Точно! Это тебе не сорок первый год…
Отстранив брившую его толстую парикмахершу, капитан-артиллерист с мыльной пеной на лице и салфеткой на груди поднялся в этот миг из кресла и шагнул к старшине.
– Встаньте! – потребовал он.
Старшина, не понимая, поднялся, планшетка болталась у голенищ его щегольских сапожек.
– Трепач! – вдруг резко сказал, вернее, выкрикнул капитан. – С вашим языком не в авиации служить, а коров пасти!.. Идите отсюда!..
Мастера обернулись на шум; весь красный, старшина еще какое-то время продолжал стоять, затем медленно прошел к выходу и, поймав участливый взгляд смазливой парикмахерши, остановился вполоборота у двери и попытался улыбнуться: улыбка получилась растерянная и неестественная; вся развязность и бойкость сразу слетели с него. Постояв так секунды, он вышел. Младший лейтенант – летчик, с которым он говорил, – покраснел как кумач; все молчали.
– Вы мне йодом помажьте, – негромко промолвил в наступившей тишине старому мастеру лейтенант; он менее других обратил внимание на это небольшое происшествие, он был занят осмотром пореза и заметно тревожился. – А то, знаете…
– Не извольте беспокоиться, – услужливо заметил чернявый. – Сделаем в лучшем виде…
Капитан-артиллерист снова сел в кресло и, подергивая головой и нервно поправляя салфетку у воротника, с возмущением говорил в это время парикмахерше:
– Трепется и трепется. Как баба! Противно слушать!..
– И верно! Мы, женщины, куда как разговорчивы, – вдруг не к месту певучим голосом сказала парикмахерша, игриво и весьма глупо улыбаясь. – Все от простоты нашей, откровенности!.. И страдаем всегда за это…
– Уж вы откровенны! – мрачно и с раздражением сказал капитан. – Трепачишка чертов! Сопляк!.. – Он никак не мог успокоиться. – Знаю я вашу простоту, – он похлопал себя по шее, – на своей шкуре испытал!
И, проведя ладонью по выбритой щеке, тем же злым, возбужденным тоном спросил:
– Вы думаете, он летает?.. Писарюга какой-нибудь! Или на аэродроме самолетам хвосты вертит. А я вгорячах промашку дал: его, разгильдяя, в комендатуру отправить надо было!..
Между тем лейтенанту приложили к лицу горячую салфетку – компресс.
– Я за вами, – поднимаясь, напомнил Андрей сержанту. – Сейчас п-приду…
28. Вот и второй!
Выйдя из парикмахерской, лейтенант, подстриженный и похорошевший, взглянул на часы, закурил и неторопливой походкой направился в сторону станции. Андрей на значительном расстоянии следовал за ним.
Как и большинство его сверстников, лейтенант с откровенным интересом поглядывал на встречных девушек и молодых женщин; остановился у афиши кино, прочитал, попытался заговорить с худенькой блондинкой, впрочем, безуспешно. Пошел дальше, вид у него был довольно беззаботный, однако он не забывал отдавать честь, причем делал это четко, с той легкостью, какая отличает служащих в армии не первый год. У железнодорожного переезда он бросил окурок, который, как перед этим и спичка, был тут же украдкой подобран Андреем.
Во всем облике лейтенанта, в его фигуре, лице, походке, поведении и обмундировании, не было ничего примечательного или необычного, как говорится, не на чем взгляд остановить; за годы войны Андрею приходилось видеть десятки, если не сотни, таких юношей в военной форме.
Вслед за лейтенантом Андрей вышел на пристанционную площадь, где вдоль штакетника стояло несколько автомашин.
– Товарищ полковник, – послышалось совсем рядом, – разрешите…
Андрей обернулся и буквально в двух метрах от себя увидел стоящего навытяжку возле полуторки Таманцева и рядом с ним двух незнакомых усмехающихся офицеров – капитана и старшего лейтенанта, как догадался Андрей, прикомандированных.
– Виноват, – дурачился Таманцев. – Разрешите обратиться…
– Т-ты еще не уехал? – не обращая внимания на подначку, удивился Андрей и, жестом подозвав Таманцева, указал взглядом на идущего впереди, метрах в сорока, лейтенанта.
Таманцев посмотрел и сразу сделался серьезным.
– Где ты его достал?
– В п-парикмахерской.
– Молодчик!
Таманцев уже принял решение и, оборотясь, велел двум офицерам:
– Ждите меня!
Он и Андрей последовали за лейтенантом. Тот направился в конец станции, где возле столовой продпункта, очевидно, поджидая его, стоял круглолицый капитан.
– Вот и второй, – обрадованно сказал Таманцев и посмотрел на часы. – Без трех минут четыре… Надо полагать, они условились здесь встретиться…
Капитан и лейтенант обедали долго, около часа, по-видимому никуда не торопясь. Тем временем Таманцев и Андрей лежали на траве за низкорослым крапивником метрах в пятидесяти от столовой. В тени места, пригодного для наблюдения, поблизости не было, приходилось снова жариться на солнце.
Таманцев внимательно рассмотрел окурок, затем сравнил две обгорелые спички – брошенную лейтенантом и найденную в лесу на поляне, – они оказались разными.
– Все это фактики… – вздохнул он и, бережно завернув окурок и спички в старое письмо, уложил в плексигласовый портсигар и спрятал в карман.
– Топаешь целый день, – заметил он погодя, – и дела будто не делаешь, а устанешь как собака и проголодаешься. Ты ел чего?
– Нет.
– И я тоже. – Таманцев жадно потянул носом, ему все казалось, что от столовой доносится запах мясного борща. – Сейчас бы чего-нибудь кисленького… – мечтательно произнес он, – вроде жареного поросеночка!.. С хренком! И пивка бы пару бутылочек со льда…
Андрей угодил рукой в крапиву и, растирая ожженное место, осматривал небо.
– Ну и ж-жарынь… Как бы грозы не было.
– Грозой сыт не будешь… А они обедают, – кивая в сторону столовой, не унимался Таманцев. – Сегодня там борщ мясной с помидорками и гуляшик с макаронами. Такой гуляшик – пальчики оближешь!
– А ты откуда з-знаешь?
– А я не знаю, я только так думаю… Да-а, пожрать не мешало бы! Как говорил товарищ Мечников, еда – самое интимное общение человека с окружающей средой. А уж он-то соображал…
Таманцев дважды со стороны кухни подходил к продпункту и заглядывал в уставленный длинными столами большой зал, но зайти внутрь не решился: кормили маршевый эшелон, в столовой, как и вообще на станции, было многолюдно, но офицеров – единицы. И рисковать – вести наблюдение в самом помещении – не стоило, тем более что круглолицый капитан и лейтенант сидели за столом одни.
Когда же, пообедав, они вышли из столовой, закурил только лейтенант; капитан, очевидно, был некурящим.
Медлительной походкой сытно пообедавших людей они направились в расположенный рядом агитпункт, где, сидя у открытого окна, минут пятнадцать читали газеты.
Оставив Андрея наблюдать, Таманцев зашел к своему знакомому, помощнику коменданта станции, который находился неподалеку, в здании блокпоста. Дождавшись, когда наблюдаемые вышли из агитпункта, Таманцев подозвал помощника коменданта к окну и показал ему офицеров. Тот сказал, что лейтенанта он наверняка видит впервые, капитана же вроде встречал на станции, но не ручается, так как, мол, ежедневно проезжают «тысячи офицеров» и всех не упомнишь.
– А зачем они тебе? – поинтересовался он.
– Хотел бы знать – кто они.
– Всего-то?! – хмыкнул помощник коменданта. – Сейчас приглашу их – и все узнаем.
– Нет, нет, это не годится…
29. На станции
На путях станции, где находилось семь воинских эшелонов с людьми и техникой, царило обычное для прифронтового железнодорожного узла шумное оживление.
Солдаты и сержанты кучками теснились меж составами, на перроне и окрест, гомонили, бегали с котелками и фляжками, таскали ведра и бачки с варевом, обедали, щелкали семечки, плясали, играли в «жучка», мылись и даже стирали. Пронзительно крича, двигался маневровый паровозик; около вагонов, обстукивая молоточками колеса и хлопая крышками букс, проворно суетились перепачканные потные смазчики; слышалось мощное дыхание и гудки паровозов.
На платформах тесно, одна к другой, стояли прикрытые брезентами самоходные установки, затянутые маскировочными сетями длинноствольные пушки со следами еще заводской смазки, замаскированные ветками полевые кухни, легковые и специальные автомашины. Кое-где над эшелонами, как руки, прикрывающие от удара с воздуха, вытянулись стволы зенитных орудий.
На одной из платформ у тупорылой, угроюмого вида гаубицы возились рослые, мокрые от жары и напряжения артиллеристы. Молодцеватые казаки-гвардейцы с обязательными чубами, в фуражках, где-то на самом затылке лихо заломленных набекрень, и шароварах с красными лампасами прямо в теплушках, откуда несло крепким запахом навоза и лошадиного пота, чистили и обливали водой коней. За их работой из соседнего состава с выражением на лицах высокого достоинства, превосходства и явного пренебрежения молча наблюдали молоденькие морячки в форменках и тельняшках.
Бывалые солдаты с орденами, медалями, гвардейскими значками и нашивками за ранения на побелевших от солнца и стирки гимнастерках, молодые бойцы маршевых рот в новеньком, только со склада обмундировании, танкисты в надетых на голое тело замасленных комбинезонах, пехотные офицеры в полевых, с зелеными звездочками фуражках, морские лейтенанты в щегольских мичманках с золотистыми крабами, летчики в пилотках с голубым кантом и хромовых шлемофонах – кого здесь только не было!
Все это разнородное войско – видавшие всякие виды гвардейские подразделения, одетые с иголочки маршевые роты и офицерские команды, вся эта новенькая, без царапинки техника – все двигалось к фронту, навстречу тяжелым и для многих последним боям…
Простираясь широкой полосой своих оперативных тылов к северу и юго-западу, фронт, по существу, начинался уже здесь, только пушки еще молчали, а действовали паровозы.
Но мысли о предстоящих боях и о смерти, должно быть, мало кого занимали. Со всех сторон слышались громкий разноголосый говор, веселые, а подчас соленые прибаутки, звуки гармошек и взрывы хохота. О противнике же было положено думать лишь тем, кто дежурил на платформах у зениток и счетверенных пулеметов, да еще летчикам-истребителям, что барражировали в знойном небе высоко над станцией.
Андрей не без волнения ожидал, что круглолицый капитан и лейтенант затеряются в толпе и будут толкаться меж составами, прислушиваясь к разговорам и присматриваясь. Однако этого не произошло.
Покинув агитпункт, они, не подходя к эшелонам, минут десять постояли на перроне, где в многолюдном, очень шумном кругу, распаленные азартными выкриками зрителей, обливаясь потом, состязались в веселом переплясе двое: пожилой, кряжистый, с бочкообразной грудью старшина-артиллерист (несмотря на возраст, вся его тучная фигура дышала здоровьем и силой) и маленький круглоголовый пехотинец, этакий задорный живчик, крепыш лет восемнадцати, с новеньким орденом Ленина на гимнастерке.
Затесавшись в толпу увлеченных пляской зрителей, Таманцев и Андрей могли теперь вблизи хорошенько рассмотреть наблюдаемых.
У капитана было толстощекое, совершенно круглое, с утиным носом и мелкими щербинками бабье лицо, некрасивое, но очень доброе. За мочкой правого уха темнела родинка величиной с горошину. Большими зеленоватыми глазами он увлеченно следил за плясавшими и улыбался. Над правым карманом его гимнастерки желтела нашивка за ранение, над левым – виднелась планка с ленточками ордена Красной Звезды и двух медалей.
Лейтенант не сводил глаз с плясавшего и от души смеялся, показывая рот, полный ровных белых зубов. В его юношеском, мягкого очерка лице было что-то нежное, девичье, и Таманцеву он вдруг напомнил светловолосую артистку, певшую партию пастушка в единственной слышанной Таманцевым опере.
На обоих офицерах было не новое, но чистое обмундирование, свежие подворотнички, а на ногах – форменные, массового пошива яловые сапоги, отпечатки которых, как еще вчера определил Таманцев, несомненно, не имели сходства со следами, обнаруженными у родника.
Если Андрей разглядывал офицеров главным образом с любопытством, то Таманцев сосредоточенно работал: на всякий случай составлял мысленно и запоминал словесные портреты обоих – занятие сложное, требующее острого глаза, опыта и наблюдательности.
По перрону пробегали два молоденьких лейтенанта – рыжеволосый, коренастый, с забинтованной рукой на перевязи и тонкий, сутуловатый, с пачкой газет под мышкой. Увидав Андрея, стоявшего позади круга зрителей, они бросились к нему.
– Блинов, ты?! Вот это встреча!.. Здорово! – вперебивку закричали они, пожимая Андрею руку и хлопая его по плечу. – Ты где?
– 3-здесь… – смущенно промолвил Андрей.
– Смотри!.. Мы-то думали, ты там… – указал рукой на запад рыжеволосый, и оба продолжали: – Говорили, ты после госпиталя в разведку попал… за линию фронта… А ты по тылам кантуешься…
– А вы к-как, р-ребята? – попытался перевести разговор Андрей.
– Два месяца в боях… Видишь, по ордену прибавилось… До Восточной Пруссии дошли… – тараторили лейтенанты. – А ты свои чего не носишь?.. Три благодарности от Верховного…
– Как там, в б-батальоне? Васек К-косолапов, Терпя-чий, Скоков?
– Васек убит, а Терпячий в госпитале… И комбат убит, и замполит… Еще под Минском… Прямое попадание в капэ… – перебивая друг друга, восклицали лейтенанты. – Наумов на амбразуру лег – посмертно Героя дали… И ротный твой погиб, и Фельдман… А Басову ноги оторвало… И меня тоже хватило. – Рыжеволосый приподнял перебинтованную руку и радостно сообщил: – Гангрена начиналась, чуть не оттяпали!.. Старого состава человек сорок, остальные из пополнения… Нас под Варшаву перебрасывают… Идем – посмотришь!.. Наш эшелон на втором пути… Скоро отправляемся…
– На втором п-пути… Сейчас, ребята…
– Идем! – Рыжеволосый ухватил Андрея за руку.
– Сейчас, р-ребята… Одну минуту… Сейчас п-приду… С тоской смотрел Блинов вслед убегавшим офицерам; он чувствовал, как слезы, навертываются на глаза.
– Ты что, Андрюша? – подошел к нему Таманцев.
– Ничего, – дрогнувшим голосом сказал Андрей. – Мой п-полк…
– Я понял…
– Под Варшаву едут… В-васек убит… и ротный, и к-комбат… – Андрей отвернул лицо: слеза все же выползла и заскользила по щеке. – А я… ищи и с-собирай окурки… Не хочу! – обиженно произнес Андрей. – П-подозреваемые, проверяемые – сам черт ногу сломит… П-пропади они в-все п-пропадом!
– Милый, да если окурок нужен для дела, за него полжизни отдать не жалко! – заверил Таманцев, поспешно соображая, как разрядить ситуацию, и вмиг настраиваясь «бутафорить»[30].
– В п-полку я ч-человеком был… Лучшим взводом к-командовал! А з-здесь иждивенец ваш… и п-пользы от меня…
– Некачественно ты ко мне относишься! – сделав обиженное лицо и раздувая ноздри, заявил Таманцев. – И к Паше тоже!
– П-почему некачественно? – запротестовал Блинов.
– Потому!.. Если ты серьезно считаешь, что от нас здесь меньше пользы, чем на передовой, то… извини… Это настолько оскорбительно – нет слов!
С обиженным видом и не без возмущения Таманцев развел руками и, чувствуя, что теперь надо смягчать, примиряюще продолжал:
– Ты эти завиральные мысли брось… Какой же ты иждивенец?.. А кто на этих двух наткнулся?.. Кто лейтенанта нашел?.. А след у родника?! Дурашка, да мысленно я тебе аплодирую!
– Т-толку-то что?
– Толк будет! Как говорил товарищ Христос: ищите и обрящете!.. Ты пойми… – Таманцев неожиданно обнял Андрея и быстро доверительно зашептал: – Я обучу тебя стрельбе по-македонски, силовому задержанию… Поднаберешься опыта, оперативная хватка появится – да тебе же цены не будет!.. Мы с Пашей сделаем из тебя настоящего чистильщика!.. Волкодава!..[31] Да ты любого парша[32] голыми руками брать сможешь!..
Пляска оборвалась внезапно. На путях у эшелонов призывно заиграл горн, зазвучала повторяемая громкими голосами команда: «По ваго-нам!.. По ва-го-он-ам!..» Многие оборачивались, высматривая, какой эшелон отправляется; гармошка умолкла.
Маленький пехотинец, бросив плясать, с досадой сплюнул и, переводя дыхание и утирая платком мокрое лицо, вытянулся, став на цыпочки, чтобы разглядеть; ему крикнули из толпы и, махнув гармонисту рукой, он, одергивая гимнастерку, подошел к старшине-артиллеристу и, энергично пожимая ему руку, ломающимся баском, улыбаясь, но с огорчением громко сказал:
– Ну… бывай! Свидимся – допляшем!..
И вслед за гармонистом пошел из круга.
Зрители неохотно расходились. Круглолицый капитан и лейтенант, словно что-то вдруг вспомнив, заторопились и, покинув перрон, направились в город.
В их поведении не было ничего подозрительного или даже примечательного. Если на станции они не прислушивались к разговорам, не присматривались и не проявляли интереса к воинским эшелонам, то теперь они шли, разговаривая между собой, и ни разу не оглянулись.
Тем не менее Таманцев, как всегда, действовал с большой осторожностью; он следовал за офицерами на предельно дальней дистанции, Андрей шел, отстав от него еще на полсотни метров.
Двигаясь таким образом, они оставили вправо развалины древней крепости, миновали костел и вышли к восточной окраине города. Здесь, не доходя речушки, на тихой, совсем деревенской улочке офицеры, приблизясь к одному палисаднику, открыли калитку, зайдя, заперли ее и прошли в дом, причем сделали все это привычно: по-видимому, они здесь жили или не раз бывали.
Знаком руки Таманцев подозвал Андрея.
– Слава богу, кажется, причалили, – с облегчением сказал он. – Ближе подходить нельзя. И здесь оставаться тоже.
Сворачивая направо, он поспешно зашарил взглядом и, высмотрев укрытие, подходящее для наблюдения, повел глазами влево:
– Тебе придется обойти… за речку, вон в те кусты. Я объясню капитану, как тебя найти. Давай!..
30. Оперативные документы
«Срочно!
Егорову, Полякову
По данным НКГБ СССР, на территории Южной Литвы и Западной Белоруссии действует подпольная организация польского эмигрантского правительства в Лондоне «Делегатура Жонду», имеющая одной из основных задач ведение оперативной разведки в тылах Красной Армии и на фронтовых коммуникациях. Для передачи сведений «Делегатура» располагает коротковолновыми радиопередатчиками и сложными цифровыми шифрами.
Одним из руководителей этой организации является находящийся ныне на нелегальном положении в районе г. Вильнюса Мариан Квапинский 1906 или 1908 г. р., урож. г. Белосток, в прошлом офицер польской армии, по образованию адвокат, сын владельца крупной нотариальной конторы в Кракове.
Содержание перехваченной 13.08.44 г. шифрограммы рации с позывными КАО соответствует информации, весьма интересующей лондонский и варшавский центры. Вполне допустима принадлежность разыскиваемого передатчика к «Делегатуре», не исключено, что Мариан Квапинский и есть «нотариус», упоминаемый в тексте перехвата.
Егорову
«Срочно!
Управлением Контрразведки 1-го Прибалтийского фронта 2 августа с/г арестованы немецкие агенты-парашютисты Антанас Гогелис и Владас Жельнис, окончившие разведывательно-диверсионную школу, дислоцированную в 14 километрах от города Быдгощ (Бромберг), в имении Вальден.
Органами контрразведки того же Управления 11 августа захвачена еще одна группа агентов в составе Люкайтиса, Сенкявичюса, Яцунскаса, которые окончили ту же самую школу.
Обеим группам, переброшенным в тылы фронта под видом офицеров Красной Армии с заданием оперативной разведки, было предложено:
а) связаться с действующими бандами литовско-немецких националистов, так называемой ЛЛА, для получения от них шпионской информации;
б) с целью сбора сведений о передвижениях наших войск вести визуальное наблюдение на коммуникациях Прибалтийских и Белорусских фронтов, совершать челночные железнодорожные маршруты, в частности на линиях Даугавпилс – Белосток (через Вильнюс, Гродно) и Вильнюс – Брест (через Лиду и Барановичи или Волковыск).
Согласно показаниям арестованных, в вальденской разведшколе создано специальное отделение, где обучаются лица литовской национальности, в основном скомпрометированные пособничеством оккупантам, как правило, свободно владеющие русским языком.
Сведения, содержащиеся в перехваченной 13. 08.44 г. шифрограмме рации с позывными КАО, соответствуют заданиям, полученным группами А. Гогелиса и В. Люкайтиса. Вполне возможно, что разыскиваемый Вами передатчик используется одной из групп агентов, окончивших литовское отделение вальденской разведшколы и переброшенных в тылы фронта. Ваши соображения по поводу этой версии сообщите. Управлению Контрразведки 1-го Прибалтийского фронта даны указания немедленно подробно информировать Вас обо всех имеющихся у них материалах по вальденской разведшколе противника, а также передать Вам в случае необходимости опознавателя из числа арестованных ими агентов.
31. При чем тут Юлия?
Таманцев с двумя офицерами должен был приехать еще полтора-два часа тому назад. Ожидая их в условленном месте, у мостика через крохотную речушку, Алехин лежал близ обочины мощенной булыжником пустынной дороги на успевшей остыть земле, размышлял о деле и терялся в догадках, почему они так задерживаются.
Еще не стемнело, но от низких сумрачных туч повечерело раньше времени.
Звук мотора полуторки он заслышал издалека и погодя, когда шум приблизился, вышел на дорогу.
Как только машина остановилась, Таманцев и за ним двое прикомандированных выпрыгнули из кузова.
– Капитан Фомченко, – представился плечистый, с головой, обожженной справа от виска до затылка.
– Старший лейтенант Лужнов, – вытянулся перед Алехиным высокий, помоложе.
Как и Таманцев, они были без головных уборов, в плащ-палатках, с автоматами ППШ и вещмешками в руках; только Таманцев дополнительно захватил еще «шмайссер»[33].
Обоих прикомандированных Алехин наверняка видел в отделе контрразведки авиакорпуса. Он даже припомнил, что у капитана на одной из медалей вмятина от пули или осколка.
– Развернись и стань сюда, – указывая в кусты на отходящую перпендикулярно неторную дорогу, велел он Хижняку и позвал офицеров: – Идемте.
Широкой травянистой тропой, обжатой с обеих сторон кустарником, они направились к темнеющему вдали лесу – Алехин и Таманцев впереди, Фомченко и Лужнов за ними.
– Что так долго? – справился Алехин у Таманцева.
– Можете проколоть себе дырочку для ордена, – небрежно сообщил Таманцев. – Мы нашли этих – капитана и лейтенанта.
– Кто это? – заинтригованный упоминанием об ордене, поинтересовался Фомченко.
– Подозреваемые, – пояснил Алехин, – точнее даже – проверяемые… Где они?
– Зашли в дом шесть на улице Вызволенья. Судя по всему, они там уже бывали. Блинов наблюдает за ними. По данным комендатуры, фамилия капитана – Николаев, лейтенанта – Сенцов. Прибыли из воинской части тридцать один пятьсот восемнадцать… Цель командировки указана стандартно: выполнение задания командования.
– Блинову там не управиться, – вздохнул Алехин. – Тридцать один пятьсот восемнадцать – это что за часть?
– Второго Белорусского фронта. Я сделал запрос. Подполковника не было, потому и задержался.
– Если они действительно из этой части… другого фронта, что же они лазят у нас по хуторам? Странно… Твои соображения?
– Ничего примечательного. Держатся спокойно, непринужденно… По виду в армии не новички… Их надо понаблюдать, – заключил Таманцев. – Вы же сами говорите – проверяемые. Возможно, этим и ограничится… К утру будет ответ.
– Ну уж к утру.
– Будет, – заверил Таманцев. – Я сам звонил по вэ-че в Управление Второго Белорусского. И передал с литером «Весьма срочно»… За подписью генерала.
– Плачет по тебе гауптвахта, – покачал головой Алехин. – Кончится война, посадить на полгодика – вполне по заслугам!
– Уж я бы там отоспался. И ряшку бы наел – во! – Таманцев развел руками. – Есть элементы авантюризма, – со вздохом признал он, – но исключительно для пользы дела.
– Там гроза… – оборачиваясь в сторону Лиды, помолчав, проговорил Алехин.
– Уж это точно!.. Веселенькая ночка вам предстоит…
Таманцев осмотрел темное небо, потом лес впереди – выглядело все вокруг мрачно, диковато – и заметил:
– Прекрасное место для отдыха. В каком отеле для нас приготовлены номера?
Алехин, будто не слыша, молчал.
– Распорядитесь доставить туда багаж, – не унимался Таманцев, – массажистку и педикюрных операторов.
– Ожидают тебя с нетерпением, – принимая тон Таманцева, сказал Алехин.
– Очень мило… А каков приказ Родины?
– Взять Казимира Павловского и тех, кто с ним, – вполне серьезно сказал Алехин.
– Кто это – Павловский? – спросил Фомченко; он, видно, был любознателен и, во всяком случае, хотел быть в курсе дела; а Лужнов молчал.
– Агент германской разведки, – оборачиваясь, сказал Алехин.
– Милейший парень, – добавил Таманцев. – Девять успешных перебросок и четыре железки от немцев… Особо опасен при задержании. Как-то под настроение ухлопал трех лопухов из комендатуры.
– Понятно, – несколько озадаченно проговорил Фомченко.
– Ну уж – лопухов, – не согласился Алехин. – Офицера и двух патрулей. С ним надо ухо держать востро. Я ознакомлю вас с ориентировкой и фотографиями, – пообещал он.
– Нам сказали… – наконец произнес Лужнов, – здесь полно банд. Правда?
– Говорят, убивают, – Таманцев пожал плечами, – но мы не видели.
Лужнов держал автомат наизготове, время от времени утыкаясь стволом в спину Таманцеву.
– Поставьте на предохранитель, – посоветовал ему Алехин и улыбнулся. – Вы летчик?
– Летчик, – покраснев, подтвердил Лужнов и сдвинул шишечку.
– Восемьдесят семь боевых вылетов, – сказал за него Фомченко. – Комиссован после ранения. Как и я, грешный…
«Вот так… Восемьдесят семь боевых вылетов, а автомата, возможно, в руках не держал. Летчики… Ладно, скажи спасибо, что этих дали».
Они вышли к всполью и все четверо встали за кустами. На поле, метрах в двухстах от них, виднелся добротный дом с мансардой, левее – две бедноватые хаты, за ними зловеще чернел лес.
– Это дом Павловских, – показал Алехин.
– Он заколочен, – заметил Таманцев.
– Да… Сам хозяин, Павловский-старший, арестован как фольксдойче… сидит в Лиде, – объяснил Алехин Фомченко и Лужнову. – В меньшей хате, – Алехин указал рукой, – проживает Юлия Антонюк.
– А это кто? – нетерпеливо осведомился Таманцев.
– Сирота… Она с детства в услужении у Павловских; то ли батрачка, то ли служанка – не поймешь. Имеет дочку полутора лет.
– От кого? – спросил Таманцев.
– Поговаривают, что от немца, но я думаю иначе… Эта Юлия – родная сестра жены Свирида. Кстати, вон его хата…
– А кто это – Свирид? – вступился Фомченко.
– Приятель капитана, – с иронией заметил Таманцев. – Он и подарил нам Павловского.
– Вот именно… – улыбнулся Алехин и пояснил Фомченко: – Обездоленный человек, горбун.
– А тетка? – озабоченно спросил Таманцев. – У Казимира тут где-то есть родная тетка.
– Не здесь, а в Каменке… Я отдаю предпочтение Юлии. На две засады у нас просто нет сил.
– Нам-то все равно, где блох кормить – там или тут. – Таманцев сплюнул. – Только просветите. Не дайте помереть дурой! При чем тут Юлия? Почему Павловский должен появиться здесь?..
32. Алехин
Трудно было допустить, что, попав в эти места после многих месяцев отсутствия, Павловский не попытается встретиться с кем-либо из родных или близких ему людей. Но с кем?
Отец, которого он, по словам крестьян, уважал и любил, находился в тюрьме, дом стоял заколоченный, и со стороны издалека было видно, что там никто не живет. Следовало предполагать, что Павловский через кого-нибудь (скорей всего через свою родную тетку Зофию Басияда) постарается узнать о судьбе отца.
Как я выяснил, Басияда, истовая католичка, без симпатии относилась к немцам, запрещавшим религиозные службы на польском языке и жестоко притеснявшим не только рядовых верующих, но и «наместников божьих» – ксендзов. Фактом было, что она, наполовину немка, не подписала фолькслист, как это сделали ее брат и племянник, хотя в тяжелых условиях оккупации германское гражданство давало немалые блага. Своего единственного брата она любила, с племянником же отношения у нее, как я понял, были не лучшие.
Обдумывая все, что мне удалось узнать о Павловских, Свиридах, о их родственниках, я из двух вариантов – Зофия Басияда и Юлия Антонюк – постепенно склонился ко второму.
Дело в том, что у меня еще раньше возникло предположение, что дочка у Юлии Антонюк от Казимира Павловского.
Эта догадка появилась у меня, когда, узнав, кто такая Юлия, я обдумывал текст записки, извлеченной из пирога в отделе госбезопасности. Зачем сидящему в тюрьме отнюдь не сентиментальному пожилому человеку в коротком тайном послании сообщать, что девочка его батрачки здорова?
Мысль эта получила некоторое подтверждение, когда на одной из двух фотографий Павловского, принесенных Свиридом, я не без труда разобрал стертую кем-то надпись:
«Самой дорогой от Казика». И ниже: «1943 год».
Кто мог быть для Павловского-младшего «самой дорогой» в доме Свирида? Как попала туда эта карточка?.. Естественным было предположение, что фотография подарена Казимиром Юлии. И что полтора месяца назад после спешного отъезда Юлии карточка вместе с другими ее вещами попала в дом к Свириду.
Кто же и когда стер надпись?.. Возможно, Юлия – перед приходом наших войск, – а может, и Свирид. Примечательно, что, когда я потребовал принести фото Павловского, он отправился к хате, зашел туда и тут же полез в погреб – несомненно, там и были спрятаны карточки.
Дорого бы я дал, чтобы узнать истину о взаимоотношениях Павловского и Юлии, чтобы знать доподлинно, кто отец девочки.
Кстати, Эльзой, именем в этих местах весьма редким, звали, как мне запомнилось по следственному делу, мать Юзефа Павловского – бабушку Казимира.
Мое предположение об отцовстве Павловского-младшего представлялось вполне вероятным, но не более. Чтобы как-то проверить его, я до приезда Таманцева попытался установить дату рождения девочки.
Она была зарегистрирована у каменского старосты как родившаяся 30 декабря 1942 года. В графе «Отец», естественно, красовался прочерк, свидетельницей при записи значилась Бронислава Свирид.
Эта дата, к сожалению, не подтверждала мою догадку, наоборот. Так случается частенько: фактов нет, одни предположения, доказать или опровергнуть их практически невозможно, а надо тотчас принять решение. И ошибиться нельзя, а посоветоваться – для уверенности – не с кем.
Был у меня, правда, еще небольшой довод против варианта с Зофией Басияда: Павловский переброшен, очевидно, в конце июля или в начале августа и за это время повидаться с теткой мог бы уже не раз. Юлия же появилась здесь всего два дня назад.
Я вовсе не тешил себя иллюзией, что Павловского привели сюда только родственные чувства. Тут наверняка был случай невольного сочетания личного с нужным для дела, необходимым.
Шиловичский лесной массив, безусловно, превосходное место и для выхода агентурного передатчика в эфир, и для устройства тайника, где эту рацию можно прятать, и для скрытной приемки грузов с самолета. Павловский же хорошо знал этот район, знал до тропинки лес, все подъезды и подступы; действовать здесь ему, естественно, было легче, удобнее, чем в другой, незнакомой местности. А нам следовало иметь в виду одно немаловажное для его поимки обстоятельство: человек он опытный и появляться здесь может только украдкой, с наступлением сумерек, преимущественно в ночное время.
Таманцев, выслушав мои соображения относительно выбора объекта для наблюдения, задал несколько вопросов, а когда в заключение я поинтересовался его мнением, неопределенно хмыкнул:
– Занятно!..
Это, как я расшифровал, означало: «Ваши предположения я не разделяю и могу камня на камне от них не оставить. Но спорить не буду и слова не скажу, чтобы не размагничивать этих двух – Фомченко и Лужнова…»
Его отношение я определил правильно – прощаясь со мной в кустах близ дома Павловских, он сказал то, что обычно говорил в подобных, сомнительных для него, ситуациях, когда не верил в успех:
– Что ж, наше дело маленькое…
И, словно желая меня успокоить, напоследок добавил:
– Придут – не уйдут.
Мыслями я уже был в Лиде. Павловский, безусловно, тоже «наш хлеб», и постараться взять его – наша прямая обязанность. Однако никаких данных о его причастности к работе разыскиваемого нами передатчика у нас не было, а рация с позывными КАО оставалась основным заданием группы, основной целью наших усилий, и я ни на минуту не забывал об этом.
33. Их надо понаблюдать…
Предгрозовая полутьма становилась все более душной и тяжелой. Жители поспешили укрыться по домам. Улица была пустынна и тиха, и весь город словно замер в ожидании.
Светомаскировка соблюдалась тщательно – ни огонька, ни тусклой полоски света. Сумерки сгустились настолько, что, кроме темных силуэтов домов, разглядеть что-либо на расстоянии было уже почти невозможно. Андрей перебрался через мостик, прополз по-пластунски за кустами и залег метрах в двадцати напротив калитки.
Вскоре, после того как он занял это весьма удобное для наблюдения место, из дома кто-то вышел и ходил за штакетником в палисаде; как ни старался Андрей, но рассмотреть, кто это был, не смог.
Потом со стороны дома появился большущий кот; бесшумно ступая, он подошел прямо к кустам, где лежал юноша, и зелеными, зловеще блестевшими в темноте глазами с минуту разглядывал незнакомого человека, затем быстро вернулся к дому. «Разведал, сейчас все доложит, – весело подумал Андрей. – Слава богу, что не собака!»
Прошумел в листьях свежий ветерок, пронесся и затих. Спустя минуты первые капли дождя, редкие и тяжелые, как горошины, зашлепали по траве, по листьям, застучали по плащ-накидке. Молния огненным зигзагом сверкнула невдалеке, и гроза началась.
Андрей завернулся в плащ-накидку, но она была коротка, и ноги ниже колен скоро промокли.
Гроза разыгрывалась не на шутку.
Раздирая темную громаду неба, молнии на мгновение озаряли окрест, и снова все погружалось во мрак, и гром внушительно встряхивал землю.
Дождь полил сплошной стеной, словно на небе у какого-то колоссального сосуда отвалилось дно и потоки воды низверглись на землю.
Плащ-накидка пропиталась насквозь, затем постепенно намокло все, что было на Андрее: и гимнастерка, и брюки, и пилотка, даже в сапоги непонятно как набралась вода. От дневной жары не осталось и следа, холодная мглистая сырость плотно охватывала тело. Зубы у Андрея выбивали частую дробь, да и весь он дрожал.
«Нужно в любых условиях ничего не упустить и себя не расшифровать», – наставлял самого себя Андрей; на память ему пришел случай с Таманцевым в Смоленске.
Зимой, после освобождения города, за одним из домов было установлено наблюдение: по агентурным данным, в нем находилась явочная квартира германской разведки. Таманцев, придя на смену, определил, что наиболее удобное место для наблюдения – старая, заброшенная уборная посреди двора. Еще до рассвета он залез внутрь, и напарник запер его, заложив дверь доской – так было прежде.
Мороз был около двадцати градусов. Когда же Таманцев попытался греться, переступая с ноги на ногу, то оказалось, что ветхое сооружение от малейшего движения скрипит и шатается – того и гляди развалится. По двору же беспрестанно ходили.
Чтобы не обнаружить себя, Таманцев вынужден был простоять не шевелясь свыше десяти часов. Сведения о явочной квартире не подтвердились, и вспоминал он об этом приключении с улыбкой, хотя кончилось оно для него весьма печально: он так поморозил ноги, что месяца два провалялся в госпитале, где ему чуть было не ампутировали стопу.
Меж тем гроза на какое-то время утихла, чтобы вскоре разразиться с еще большим ожесточением. Злостно нарушая маскировку, молнии блистали одна за другой, и где-то совсем над головой оглушающе гремело и грохотало.
Казалось, разгулу стихии не будет конца. Однако в десятом часу ливень затих так же внезапно, как и начался. Гроза переместилась немного южнее, впрочем, на небе не было ни единой звездочки, и тихий обложной дождик не переставал. Отдаленные молнии полыхали чуть реже, каждый раз выхватывая на мгновение из мрака темные от дождя домики и палисады.
При одной из вспышек Андрей увидел бредущую под дождем фигуру в плащ-накидке и, уже когда снова все погрузилось в темноту, сообразил, что это Алехин – приехал и ищет его.
Надо было как-то дать о себе знать. Условные сигналы для леса Андрей помнил, но как это сделать сейчас, в городе, не представлял. Лишь минут через десять капитан, искавший его в темноте чуть ли не ощупью, приблизился настолько, что Андрей решился и тихонько окликнул его.
– Ну как, они в доме? – прежде всего осведомился Алехин.
– Д-да… – силясь не стучать зубами, проговорил Андрей. – Никто не выходил.
– Порядок… Тогда порядок, – облегченно сказал Алехин, запахиваясь в плащ-накидку, и улегся на мокрую землю рядом с Андреем.
Светящиеся зеленые стрелки показывали без четверти десять. «Неужто до утра придется валяться здесь в грязи, дрожа от холода и сырости?» – сомнение в необходимости наблюдения за домом ночью одолевало Андрея.
Время тянулось нестерпимо медленно; Андрею показалось, что часы остановились, – он поднес их к уху, услышал ровное тиканье и снова всмотрелся в темноту. «Вот гадство, – невесело подумал он. – Они себе спят спокойненько, а ты – мерзни!»
Алехин недвижимо лежал в метре от него по ту сторону куста. При вспышках молнии был виден профиль его скуластого, прикрытого до самых глаз капюшоном лица.
Наконец Андрею стало невмоготу, и дрожащим от холода голосом он нерешительно позвал:
– Т-товарищ к-капитан.
Алехин шевельнулся и шепотом спросил:
– Чего?
– Вы д-думаете, к-кто-нибудь выйдет?
– Думаю, надо продолжать наблюдение, – сказал капитан, и Андрей пожалел, что задал этот вопрос.
– Но до утра х-хождение з-запрещено, – попытался как-то аргументировать он.
– Ты вчера ходил, тебя кто-нибудь задерживал?.. А в дождь тем более… Ты погрейся, – предложил капитан. – Только без шума! И не подымайся…
Андрей, подумав, перевалился на спину и заелозил на плащ-накидке, быстро и с усилием двигая руками и ногами; но согреться ему не пришлось.
– Тихо! – Алехин схватил его за плечо.
Свет желтой неяркой полосой вырвался от дома и тут же погас. Сквозь реденькую пелену дождя капитан в какой-то миг успел заметить в дверном просвете фигуры двух человек – кто-то вышел из дома.
Алехин сжал Андрею руку. Но напрасно они напряженно вглядывались в темноту: в трех шагах ничего не было видно. Сквозь тихий мерный шум дождя чуть слышались шаги и совсем невнятно – разговор вполголоса: кто-то шел от дома к калитке. Алехин до боли сжимал руку Андрея; шаги приближались.
– Успеете. До поезда почти час, – послышался негромко, но явственно мужской голос.
– Може, на товарном пояду, – с сильным польским акцентом отвечал другой.
Заскрипела калитка.
– Счастливо доехать.
– Довидзеня!
Спустя мгновения зарница медленным отблеском осветила за штакетником темную фигуру, возвращавшуюся к дому, и вышедшего из калитки. Это был низкий толстый человек в брезентовом плаще и черной фуражке; он шел, ощупывая дорогу палкой, воротник плаща был поднят.
– Иди за ним, – быстро зашептал Алехин в ухо Андрею. – До станции его не трогай. А когда сядет в поезд, нужно проверить у него документы. Сбегай к коменданту и от моего имени попроси проверить… Только весь вагон, а не у него одного, понимаешь? В любом случае надо установить его личность! Под благовидным предлогом и без шума. Он, видно, поляк и вроде железнодорожник… Будь осторожен! Иди!
Андрей поднялся и, оставив плащ-накидку Алехину, осторожно двинулся вслед за неизвестным. Он шел вслепую, дрожа от холода; мокрые шаровары и гимнастерка плотно облегали тело, в набухших сапогах хлюпала вода. При каждой вспышке молнии он, поспешно пригибаясь, чуть ли не ложился на землю и видел, что человек в плаще, не оборачиваясь, идет шагах в пятидесяти впереди.
Андрей слышал, как он, очевидно, упав или споткнувшись, крепко выругался по-польски; потом юноше стало казаться, что звук шагов делается все тише, удаляется…
Андрей ускорил шаг и в тот же миг оскользнулся; пытаясь удержать равновесие, взмахнув руками, дернулся всем телом и полетел в канаву. Он больно ударился правой скулой и бровью; жидкая холодная грязь залепила лицо. Проклиная мысленно эту ночь и ненастье, отплевываясь, он ощупью отыскал лужу, обмыл лицо и утерся рукавом.
Дождь почти перестал, где-то впереди прогудел паровоз, и все. Никаких шагов не было слышно.
Андрей несколько мгновений постоял, вслушиваясь, и в сильном волнении бросился вперед.
На небе в тучах обозначился просвет; теперь можно было различить темные силуэты домиков по обеим сторонам. Вдруг впереди и несколько правее отчетливо послышались шуршащие шаги. «Свернул!» – сообразил Андрей и, дойдя до угла, пошел вправо, в ту сторону, откуда доносились шаги. Так он двигался минут пять, стараясь ступать нешумно и, чтобы сохранять дистанцию, дважды останавливаясь и вслушиваясь, как хрустит песок под ногами идущего впереди.
Сверкнула молния, и – о ужас! – Андрей увидел впереди статную фигуру в шинели; он бросился догонять.
– Как на с-станцию п-пройти?! – крикнул Андрей.
– Прямо, – раздался совсем близко, и что было совершенной неожиданностью, звонкий девичий голос. «Женщина!»
– К-кто вы? – выговорил Андрей и, так как она не ответила, спросил: – П-почему х-ходите ночью?
– А вы почему?
– Нужно! Я офицер.
– А я старшина! – Она зажгла фонарик и осветила Андрея; в правой руке у нее он разглядел пистолет.
– Ну и вид же у вас! – ахнула она. – Идите вперед!
– Куда в-вперед?
– Я не терплю ночью незнакомых за спиной. Вперед! И быстрее, – сказала она повелительно, – я опаздываю на поезд!..
34. Гвардии лейтенант Блинов
На станции находилось несколько эшелонов и всего один пассажирский состав Минск – Гродно.
Неизвестный мог попытаться уехать и с эшелоном, но Андрей решил сначала осмотреть гродненский поезд: к составу уже подавали паровоз. У кубовой Андрей подставил голову под кран, обмыл гимнастерку, брюки и сапоги и приступил к делу.
Света в вагонах не было. На счастье Андрея, луна выплыла из-за туч, и можно было разглядеть не только фигуры людей, но и некоторые лица. Почти все полки были заняты, в общем же пассажиров было немного: спали даже на нижних местах.
«В любом случае установить его личность! В любом случае!» – твердил сам себе Андрей, проходя по вагону и с лихорадочной поспешностью оглядывая пассажиров. Он начал с хвоста, просмотрев одиннадцатый и десятый вагоны, перешел в девятый и… чуть не наткнулся на человека в плаще.
Тот стоял во втором купе вполоборота к проходу; отраженный свет луны освещал его; Андрей, не останавливаясь, прошел дальше, успев, однако, заметить скрещенные молоточки на черной железнодорожной фуражке, приподнятый воротник плаща и даже разглядел крупное мясистое лицо неизвестного. Палки в руках у него уже не было, и по его позе Андрей понял, что он решил расположиться в этом купе на средней свободной полке.
«Он! – радостно билось сердце Андрея. – Это он! Теперь установить личность! Вагон номер девять». Андрей глянул на часы: до отхода поезда оставалось одиннадцать минут.
Комендант станции помещался в небольшом бараке возле блокпоста на путях. Это был пожилой смуглолицый, с седыми висками и шрамом на щеке капитан – Андрей его уже раза два видел. Теперь он, склонясь над массивным письменным столом, при свете лампы-молнии заносил какие-то сведения из блокнота на огромную, вполстола, таблицу. Слева на грязном, неопределенного цвета диване сидя, низко свесив голову и негромко всхрапывая, спал старший лейтенант – судя по красной фуражке, офицер комендатуры.
– Т-товарищ капитан, – приложив руку к пилотке, обратился Андрей, – разрешите…
– Подождите, – недовольно оборвал комендант, у него что-то не ладилось; он в волнении листал блокнот и поерзывал на стуле. – Вы можете подождать, – с раздражением не то спросил, не то приказал он.
Андрей некоторое время стоял в нерешимости; одернув прилипшую к телу гимнастерку, потрогал пальцем распухшее подглазье и бровь, затем взглянул на часы: до отхода поезда оставалось пять минут.
– Я не могу ж-ждать! – неожиданно для самого себя громко объявил Андрей.
– Что-о? – удивленно вскинул голову комендант и посмотрел на Андрея. – Что вам надо?
Выложив на стол намокшее удостоверение, Андрей торопливо и сбивчиво изложил суть дела, дважды упомянув фамилию Алехина.
– Только девятый? – переспросил комендант. – Никитин! – позвал он; спавший на диване офицер и не шевельнулся.
– Никитин! – заорал комендант. – Вот черт! Да разбудите же его!
Старший лейтенант тяжело поднял голову и, протирая глаза и щурясь, сонно разглядывал Андрея. Он был низкоросл и молод, на вид лет двадцати трех, не более.
– Никитин, – приказал комендант. – Возьмешь двух патрулей, проверите в гродненском девятый вагон. Там едет один тип, надо узнать, кто он… Понимаешь?.. Осторожненько! Вот лейтенант объяснит. Проверяете с двух концов весь вагон. – Комендант посмотрел на часы. – Сейчас дадут отправление – спешите! В крайнем случае задержишь минут на пять, но не больше!..
– Вы откуда? – выходя за Андреем из кабинета, громко зевая и подтягивая штаны, спросил Никитин. – Из контрразведки… Все в шпионов играете, – понимающе усмехнулся он, окидывая взглядом мокрое обмундирование юноши. – И какого шута вам не спится?! – с чувством подосадовал он.
С двумя сержантами-патрулями они вышли из барака. Мимо по третьему от них пути, набирая скорость, катились вагоны пассажирского поезда.
– Тю-тю! Поехали, – присвистнул Никитин, останавливаясь, и, указывая рукой, будто обрадованно сообщил: – Вот он, гродненский!
– 3-за мной! – крикнул Андрей, подбегая к составу.
Он на ходу вскочил на подножку и, толчком распахнув дверь, поднялся в тамбур; оттолкнув женщину в платке, которая с перепугу кинулась в вагон, он нащупал в темноте ручку стоп-крана и рванул ее книзу.
Поезд резко затормозил.
В вагоне что-то упало, послышались тревожные возгласы, неистово закричал ребенок. Но Андрей ничего не слышал; спрыгнув на землю, он бежал к девятому вагону.
Пока Никитин объяснялся с подоспевшим начальником поезда, Андрей заглянул в вагон. Железнодорожник сидел в том же купе; теперь он был без плаща и без фуражки. Андрей решил на всякий случай не лезть ему на глаза и, договорившись с Никитиным, начал проверку с другого конца вагона.
Пассажиры в основном были гражданские. Все были разбужены резкой остановкой поезда и судачили по этому поводу; высказывались самые различные предположения. Сержант светил фонарем; Андрей машинально просматривал документы и так же машинально задавал положенные в таких случаях стереотипные вопросы: «Откуда едете?.. Куда?.. Кем выдан пропуск?..» и так далее. Мысленно же он находился в другом конце вагона.
Мандата на право проверки никто не требовал. Андрей проверял уже третье купе, когда поезд снова тронулся.
– Лейтенант, – крикнул Никитин, – сходим!
Андрей, поняв, что все уже сделано, поспешил вслед за патрулем покинуть вагон.
– …пропуск, броня – все в порядке, – докладывал коменданту Никитин, когда Андрей вошел в кабинет. – Командирован со станции Котельнич, следует в Гродно к месту постоянной службы. С женой и двумя детьми…
– Откуда д-дети? К-какая жена? – перебил Андрей изумленно и растерянно. – Не может быть!
– Тот самый, что вы указали. Во втором купе. Невысокий, толстый. Железнодорожник. Других там не было!
– Он п-поляк?
– Поляк? – Никитин от души расхохотался. – Вятский!.. Его же видно – наш брат, Ванька!
– Перестаньте, – строго остановил комендант – Вас спрашивают серьезно. Фамилию вы установили?
– А как же?.. Шишков Федор Алексеевич, девяносто шестого года, родом из Зуевки Вятской губернии… Они сели в Минске – проводница подтвердила… А здесь он вылезал за кипятком…
– Ты упустил его по дороге, – заключил Алехин, выслушав Андрея.
Они снова лежали в холодной мокрой траве, наблюдая за домом. Еще не светало.
– В поезде ты наткнулся на другого… наверно, похожего… – невесело продолжал капитан. – Все остальное было впустую…
35. Все же поставим точку…
Оставив Блинова наблюдать, Алехин на полуторке – Хижняк с вечера спал в машине на соседней улице – помчал в предрассветной полутьме к аэродрому.
Мокрое обмундирование холодным компрессом липло к телу. За ночь он так продрог, его било как в лихорадке. Сейчас бы пробежаться для согрева, да не было времени.
Город еще не проснулся. За всю дорогу к аэродрому он повстречал лишь четырех одиночных военных – ни одного гражданского – да два грузовика с ночными пропусками на лобовых стеклах.
Поляков, как и у себя в Управлении, в гимнастерке без ремня, с расстегнутым воротником сидел за столом в зашторенном кабинете начальника отдела контрразведки авиакорпуса и колдовал над листом бумаги. На приветствие Алехина он, подняв голову, рассеянно ответил: «Здравствуй… Садись…»
– Они в доме, – сообщил Алехин.
– Застыл?
– Если бы не дрожал, то совсем бы замерз, – отшутился Алехин.
– На вот, погрейся. – Поляков подвинул к нему трофейный, с идиллическим баварским пейзажем розоватый термос, известный, наверно, всему Управлению. – И булочку бери…
Алехин налил из термоса в стакан крепкого душистого чая, завариваемого подполковником самолично по какой-то своей особой методе, опустился на стул у приставного столика и, положив в рот кусочек сахара, с удовольствием сделал несколько глотков.
Перед Поляковым лежал лист бумаги с десятью, наверно, строчками, исчерканными, со вставками, исправлениями и двумя вопросительными знаками синим карандашом. Алехин взглянул мельком, подумал, что это, очевидно, текст для одной из точек радиоигры, дела столь конфиденциально-секретного, что и смотреть туда больше не стал.
Он знал, что каждая буковка в таких документах утверждается Москвой, согласовывается, если содержит дезинформацию, с Генеральным штабом, но продумать и составить текст должен Поляков, вся ответственность на нем, и Алехин пожалел, что пришел не вовремя.
Его восхищало в Полякове умение при любых обстоятельствах сосредоточиться, отключиться от всего в данную минуту второстепенного, а главным сейчас для подполковника были, очевидно, эти исчерканные строчки.
Помедлив, Алехин взял сиротливо лежавшую на блюдце булочку, маленькую – из офицерской столовой. Он так зазяб и проголодался, что съел бы сейчас десяток таких крохотулек, а то и больше. Подобные по форме пышечки пекли и дома, только не на противне, а в печи, тоже из пшеничной муки, но деревенского, не машинного помола. Те, разумеется, были несравненно вкусней, особенно со сметаной.
Он вспомнил, как весной или осенью, продрогший, возвращался в сумерках с полей в тепло родной избы, и радостный крик дочки, и необыкновенные щи, и горячие блины, и соленые грузди, и квас… Все это казалось теперь призрачным, совершенно нереальным…
– Вчера они опять выходили в эфир, – вдруг спокойно сообщил Поляков.
– Где?! – От неожиданности Алехин поперхнулся куском булки.
– В тридцати – сорока километрах к востоку от Шиловичского леса. – Поляков поднял голову, и Алехин увидел, что он переключился и думает теперь о разыскиваемой рации. – Передача велась с движения, очевидно с автомашины. Любопытно, что ни одного случая угона за последние трое суток не зафиксировано.
– Есть дешифровка? – быстро спросил Алехин.
– Пока нет. Они каждый раз меняют ключ шифра. Ты пей. И наливай еще.
– Спасибо. Во сколько они выходили в эфир?
– Между семнадцатью двадцатью и семнадцатью сорока пятью.
– Николаев и Сенцов в этот час были в городе, – констатировал Алехин, – под нашим наблюдением.
– В данном случае у них железное алиби. Кстати, на них уже есть ответ. Как быстро исполнили, а?.. Сообщают сюда, в Лиду, но почему-то на имя генерала… Странно…
«Когда-нибудь он нарвется!» – разумея Таманцева, со злостью подумал Алехин и тут же про себя отметил, что если бы не «элементы авантюризма», ответ был бы не раньше чем еще через сутки.
А Поляков уже достал из папки листок бумаги и прочел:
– «Проверяемые вами капитан Николаев и лейтенант Сенцов действительно проходят службу в воинской части 31518. В настоящее время командированы в район города Лида с целью децентрализованной заготовки сельхозпродуктов для штабной столовой». Так что их появление на хуторах вполне объяснимо, – заметил Поляков. – «Никакими компрматериалами на проверяемых вами лиц не располагаем».
– Вот так, выходит, сутки впустую! – огорченно сказал Алехин.
– Я должен сейчас выехать в Гродно, – словно оправдываясь, сообщил Поляков, – ночью, очевидно, вернусь в Управление. Позвони обязательно… Очень жду дешифровку первого и вчерашнего перехватов. Загляни сюда днем, – посоветовал он, – возможно, что-нибудь будет.
– А может, они вовсе не те, за кого себя выдают? Может, в группе четверо и передачу с движения вчера вели двое других?.. Все же поставим точку! Взгляну-ка я на них в упор и пощупаю документы, – предложил Алехин; он смотрел на Полякова, ожидая одобрения, но тот, кажется, снова углубился в свои строчки. – Децентрализованная заготовка сельхозпродуктов в тылах другого фронта – это самодеятельность, причем незаконная. Интересно, что мне-то они скажут о цели командировки?.. Прихвачу кого-нибудь из комендатуры, – упорно продолжал Алехин, – для вида зайдем и в соседние дома…
– Разумно, – подняв голову, согласился Поляков. – Но время лишне не трать!..
36. Алехин
К хозяйке дома номер шесть по улице Вызволенья, пани Гролинской, я отправился с одним из офицеров городской комендатуры, немолодым, совершенно лысым и весьма толковым капитаном, понимавшим все с полуслова. Он свободно говорил по-польски, очевидно, много раз выполнял подобные роли, и, если бы еще относился ко мне без некоторого подобострастия, работать с ним было бы истинным удовольствием.
Чтобы не вызвать подозрения, мы побывали и во всех соседних домах, в десяти или в одиннадцати, хотя, по комендантским учетам, лишь в трех из них размещались военнослужащие. Как и всегда, маскирование – инсценировка общей сплошной проверки – заняло большую часть времени.
Раннее солнце миллионами капелек сверкало на траве, на листьях и на крышах, но еще нисколько не грело. Где-то там, в конце улочки, в мокрых холодных лопухах, за канавой, располагался Блинов. Лежал он хорошо: я раза четыре поглядывал в ту сторону, но определить, в каком месте он находится, так и не смог.
Как и ночью, мыслями я то и дело возвращался к Таманцеву. Мы здесь, по сути, ничем не рисковали, ему же в случае появления хотя бы одного Павловского предстояла ожесточенная схватка. Я не мог не думать о Таманцеве; впрочем, сомнение, правильно ли там выбран объект для засады – не пустышку ли тянем? – и по сей час не оставляло меня.
Пани Гролинская, для своих шестидесяти лет очень моложавая и подтянутая, в этот ранний час занималась уборкой: развесив на штакетнике половики, как раз принялась их выбивать.
Мы поздоровались, капитан сообщил, что мы из комендатуры «по вопросам расквартирования», и поинтересовался, есть ли у пани на постое военные.
– Так, – приветливо отвечала она.
– А разрешение комендатуры?.. Документ?.. – почти одновременно осведомились мы.
– Проше пана. – Она с улыбкой пригласила нас в дом.
Когда мы подходили к ее палисаду, я заметил позади дома, на соседнем участке, пожилую женщину, возившуюся на огороде и что-то при этом недовольно бормотавшую по-польски. Завидев нас, она выпрямилась и, глядя недобро большими светлыми глазами, забормотала с возмущением еще громче.
Вместе с пани Гролинской мы прошли в комнату, обставленную добротной старинной мебелью. Первое, что бросалось в глаза – уже в кухне, – чистота и аккуратность.
Из лежавшей в ящике комода домовой книги хозяйка достала маленькую бумажку – талон со штампом комендатуры – и протянула ее капитану: «Проше пана»; тот посмотрел и передал мне.
В верхней графе талона было вписано: «К-н Николаев, л-нт Сенцов».
– Срок разрешения истек в полночь, – вполголоса напомнил мне капитан.
– А где они? – справился я и посмотрел на дверь в другую комнату.
Я не сомневался, что подлинные или мнимые Николаев и Сенцов слышат и слушают наш разговор – не спят же они в такое прекрасное утро, в восьмом часу.
– Официэры?.. Уехали.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»
– Как – уехали? – Я старался сохранить спокойствие. «Очевидно, в те полтора часа, когда я отсутствовал. Значит, Блинов пошел за ними. Это трудно и рискованно – на безлюдных улицах…» – Когда уехали?
– Ночью…
Невероятно! Мы же лежали буквально в десяти метрах от калитки – тут что-то не так… мы не могли их прозевать.
А пани Гролинская рассказывала, что эти «официэры» вчера поздно вечером распрощались с ней, она вот и комнату после них уже убрала.
Они перешли на другую квартиру (где однажды в июле уже останавливались), потому что у нее нет подходящего сарая, а им нужен на день сарай для скотины. Мол, эти «официэры» занимаются заготовкой продуктов для своей части, ездят по округе и закупают в основном овец и свиней, а вчера к ночи должна была прибыть машина, они соберут все из деревень в Лиду, погрузят и увезут. Она не преминула заметить, что никогда не держала никаких животных, кроме породных охотничьих собак, – ими увлекался ее покойный муж.
Говоря, что уже убрала за офицерами, она открыла дверь в соседнюю комнатку – две аккуратно заправленные кровати, стол, цветы на окне, порядок и чистота.
Сочинить с ходу эту историю про заготовку овец и свиней (что вполне соответствовало цели командировки подлинных Николаева и Сенцова) она, разумеется, не могла: несомненно, она повторяла то, что слышала от своих постояльцев. Вопрос только в том, правда это или всего-навсего легенда, прикрывающая другую их деятельность.
Я знал немало случаев, когда вражеские агенты действовали в прифронтовой полосе под видом всякого рода интендантов, представителей армейских хозяйственных служб. Децентрализованная заготовка сельхозпродуктов – отличное прикрытие для передвижения и разведки в оперативных тылах.
Свеж у меня в памяти был и прошлогодний случай. Разыскивая по данным радиоперехвата немецкую разведгруппу, мы заподозрили трех человек, имевших безукоризненные экипировку и все офицерские документы. Сделали запрос, и нам подтвердили, что такие-то «действительно проходят службу в части» и что они девять дней назад выбыли в командировку сроком на месяц «в указанный вами район».
Хорошо, что мы не удовлетворились этим ответом. Как впоследствии выяснилось, те, кто «проходил службу», были убиты на вторые сутки после отъезда из части. Их трупы спустили под лед, а документы, в частности командировочные предписания, до момента ареста успешно использовались тремя заподозренными нами лицами. (Удостоверения личности, продовольственные аттестаты и вещевые книжки на имя убитых они заполнили сами, используя запасные комплекты документов – резервные чистые бланки, полученные от немцев.)
Как и большинство пожилых поляков, пани Гролинская неплохо говорила по-русски, причем отвечала без пауз и обдумывания, держалась с достоинством и приятным кокетством. В светлом фартучке поверх темного строгого платья, не по возрасту гибкая, легкая в движениях, она походила на гимназистку. Лицо у нее было горделивое, тонкое и приятное.
В городском отделе милиции, куда перед комендатурой я заскочил, мне, как иногда случается, повезло. Помощник дежурного по горотделу, немолодой лейтенант, обслуживал участок, куда входила улица Вызволенья, и вместо кратких установочных данных, на что я мог рассчитывать в столь ранний час, я узнал о хозяйке дома номер шесть, наверно, все, что было о ней известно местным органам.
Гролинская Стефания, 1883 года рождения, уроженка Белостока, из семьи мелкопоместного шляхтича, образование – женская гимназия, по профессии модистка, перед войной владела небольшим пошивочным ателье, сгоревшим в первую неделю военных действий. В период оккупации проживала в Лиде, подрабатывала шитьем женской одежды. Муж был моложе ее на десять или двенадцать лет – эту деталь особо отметил участковый.
В большой комнате, где мы разговаривали, на стене висело несколько фотографий; я успел потихоньку разглядеть изображенные на них лица, выделил и запомнил троих.
На высоком берегу реки, опершись на локоть, лежал благообразный суровый старик; я без труда узнал в нем Пилсудского – хозяйке дома, пожилой польке, он, по всей вероятности, представлялся национальным героем.
На другом снимке над тушей убитого кабана красовался щеголеватый мужчина с усиками и прилизанными волосами, в охотничьем костюме, с ружьем и патронташем; фатоватое, самодовольное лицо – как я предположил, муж пани, Тадеуш Гролинский.
И еще были две фотографии юноши с задумчивым, невеселым лицом – очевидно, сына хозяйки, находившегося якобы в подполье где-то под Варшавой, оккупированной немцами.
То, что пани Гролинская не опасалась держать на стене фотографию Пилсудского, укрепило мое отношение к тому, что она говорила. Во многом я ей верил. Непонятно только, как эти двое, Николаев и Сенцов, прошли мимо нас незамеченными.
Пани Гролинская вызывала уважение и, более того, симпатию. В сознании с трудом укладывалось, что муж этой обаятельной, отменно воспитанной, когда-то, без сомнения, на редкость красивой женщины был рядовой тюремный надзиратель, как поговаривали, малограмотный и глуповатый. Кроме выпивки и охоты, его в жизни якобы ничто не интересовало. Впрочем, погиб пан Тадеуш в сентябре 1939 года в боях с немцами, погиб, чуть ли не бросившись с гранатой под танк, и вспоминали о нем, по словам участкового, как о герое.
– А где вообще вы помещаете офицеров? – поинтересовался я.
– Здесь… Проше пана…
Мы прошли в только что убранную комнатку. Кровати были заправлены чистым, непользованным бельем. Половики отсюда висели на штакетнике. В пепельнице на столе – ни окурка, ни пепла, ни соринки. И нигде никаких следов пребывания вчерашних постояльцев.
Тем временем пожилая женщина на смежном участке – она по-прежнему находилась на огороде прямо перед окном этой комнатки, – завидя на улице соседку, принялась с новой энергией возмущенно выкрикивать что-то по-польски. Капитан прислушивался и незаметно подал мне знак. Но я при всем желании не мог понять, о чем там шла речь.
– Пшепрашем паньства, – с улыбкой извинилась Гролинская; она выглянула в окно и сказала: – Hex щен пани юш успокои. Пшез быле глупство денервуе щен пани пшешло годинен[34]. – И, оборотясь к нам, с улыбкой снова извинилась: – Пшепрашем паньства.
– Ну что ж, – оглядев исподволь все в комнате, сказал я, – условия для двух человек хорошие.
– Вполне, – подтвердил капитан, делая для видимости какие-то пометки в служебном блокноте. – А больше двоих сюда и не направляли… Так и записываю: комната светлая, чистая… Сколько здесь метров?
– Двенадцать, – сказала хозяйка.
Женщина на соседнем участке продолжала ругаться, и я демонстративно посмотрел в окно.
– Проше пана, слышите, как она волнуется? – пытаясь улыбнуться, проговорила Гролинская.
– Что там случилось? – спросил я.
– Ничего… Они же не бандиты, а радецкие официэры! Подумайте, наступили на огород… Ночью темно!
– Повредили грядки… – подсказал капитан.
– Они что, ушли через ее участок?
– Так!.. Там ближе к центру. Почему я виновата?.. Мусить, так надо… Они же военные!..
В голове у меня вертелось немало вопросов. Мне бы очень хотелось знать и что собой представляют в действительности те, кто значились в комендатуре как Николаев и Сенцов, и, разумеется, где они сейчас, и все подробности их поведения и разговоров в этом доме, и почему они ушли ночью через соседний участок, и кто был тот железнодорожник в плаще, зачем он приходил и где теперь, и что за отношения между ним и этими двумя офицерами.
И еще очень многое мне бы хотелось узнать, и о многом я бы желал поговорить с пани Гролинской, но сейчас я мог интересоваться лишь определенным кругом вопросов, только тем, что положено знать офицеру комендатуры, проверяющему порядок размещения военнослужащих на частных квартирах.
Мы уже выходили – вслед за капитаном я переступил порог комнаты, размышляя над тем, что услышал и увидел в этом доме, – и тут на кухне у меня от волнения буквально заняло дух: возле кафельной печки, в углу, в плоском ящичке для мусора рядом с совком я увидел смятый листок целлофана, хорошо мне знакомую целлофановую обертку…
37. Таманцев
Первая ночь в засаде была не из приятных и тянулась чертовски медленно.
Мы вымокли до нитки еще вечером, обсушиться было негде, согреться нечем, и до утра мы дрожали в кустах как цуцики.
Когда начало светать, мы перебрались потихоньку в дом Павловских. Добротный, с большой мансардой, он стоял заколоченный в сотне метров от хатки Юлии Антонюк, и с чердака отлично просматривались все подступы к ней – наверняка никто бы не смог подойти незамеченным.
Мы развесили обмундирование сушиться под крышей, Фомченко и Лужнов завернулись в старое тряпье и уснули, я же расположился с биноклем у чердачного окна, также забитого досками.
Хатенка Юлии Антонюк смотрелась отсюда как на ладошке. Лучшее место для наблюдения трудно было придумать. Я решил так: светлую часть суток будем находиться здесь, а с наступлением сумерек перебираться ближе к хатке, располагаясь в кустарнике с двух сторон от нее.
До полудня наблюдал я. Юлия Антонюк возилась около хаты по хозяйству, прибиралась, вытряхивала какие-то облезлые овчины, тяжелым, не по ее силенкам ржавым колуном рубила дрова. Потом прошла с корзиной на огород Павловских и нарыла картошки. Там уже немало повыкапывали то ли Свириды, то ли Зофия Басияда, то ли еще кто. И я подумал, что и нам не мешает в сумерках набрать там с ведерко – вопрос только, как ее сварить?
Я отметил, что одета Юлия бедно и лицо у нее нерадостное, но даже издалека можно было без труда разглядеть, что она красивая, складненькая и богата женственностью или еще чем-то, как это там называется, из-за чего женщины нравятся мужчинам.
Ее дочка – занятная пацаночка, веселая и очень подвижная – играла возле дверей хатенки, что-то распевала и ежеминутно почесывалась, что, впрочем, ничуть не портило ей настроения. Уж если блохи жрали нас здесь, на чердаке, представляю, как они свирепствовали там: в хатах с земляными полами их обычно полным-полно.
Хозяйство Антонюк из-за отсутствия какой-либо живности, хотя бы кошки или курицы, выглядело не просто бедным, но и запустелым. Я даже поймал себя на чувстве жалости к этой девахе, по дурости прижившей от кого-то ребенка, – житуха у нее получилась несладкая. Рассмотрев в бинокль лицо девочки, я вполне допускал, что она от немца, а вот с Павловским, как я его представлял по словесному портрету и фотографиям, у нее не было, по-моему, и малейшего сходства.
Метрах в трехстах дальше и немного правее я видел хату Свирида, наблюдал в бинокль и самого горбуна, его мать и жену.
Лицо у него было злое, неприятное, и домашние, как мне показалось, его побаивались. Поутру он что-то мастерил, приколачивал в стодоле – оттуда доносился стук по дереву и по металлу, – потом запряг лошадь, взвалил на телегу плуг и куда-то уехал.
Вскоре после этого его жена с крынкой и каким-то свертком в белой тряпке прошла в хату к Юлии и, пробыв там совсем мало, тут же вернулась к себе. Я заметил, что по дороге к сестре она дважды как-то воровато оглядывалась и что вышла потом от нее, вытирая слезы.
В полдень я растолкал Фомченко и, приказав ему разбудить меня в шестнадцать ноль-ноль, передал наблюдение и улегся на его место.
Нам предстояло сутками, а может, неделями ждать у моря погоды и не зевать. Это как на рыбной ловле: никогда не знаешь, в какой именно миг клюнет. А в данном случае я сомневался: клюнет ли вообще?
И еще меня заботило одно существенное обстоятельство.
Никаких доказательств принадлежности Павловского к разыскиваемой нами группе не имелось. Подвернулся он случайно, разумеется, взять его – тоже наш долг, но при этом мы наверняка отвлекаемся от основной цели. А спрашивать за передатчик с позывными КАО, за «Кравцова» и «нотариуса» будут с нас, да еще как – три шкуры спустят!
Я заставлял себя быть объективным, однако…
Почему он должен здесь появиться? Предположений капитана я во многом не разделял. Как и всегда, он преувеличивал фактор человечности. С агентами-парашютистами я имею дело четвертый год, сопротивляются они отчаянно, но всяких там чувств я у них что-то не замечал. Да они из родной матери колбасы наварят, а тут, видите ли, судьба отца, ребенок (еще неизвестно чей?!) и – эка невидаль! – женщина. Чихал он на всю эту лирику! Промежду прочим, бабу можно найти и не только на этом хуторе, запросто – это не проблема.
Впрочем, наше дело маленькое. Наше дело прокукарекать, а там хоть и не рассветай…
38. Подполковник Поляков
В Гродно у него было несколько дел, и главным среди них – вовсе не случай с угоном «доджа» и убийством водителя, однако начал Поляков именно с него. Отчасти потому, что автобат размещался на окраине, при въезде в город.
О том, что машина найдена, он узнал рано утром перед выездом из Лиды, когда по «ВЧ» позвонил в Управление и ему перечислили все основные происшествия минувших суток в районе передовой и в тылах фронта.
Конечно, можно было все это поручить кому-либо из подчиненных, но уже шестые сутки, с того момента, как в лесу под Столбцами группа Алехина обнаружила отпечатки протектора «доджа», все, что касалось автомобилей этого типа, особенно интересовало Полякова.
Рыжий полноватый майор, чем-то похожий на Бонапарта, – командир батальона и бравый, подтянутый капитан в кавалерийской кубанке – командир автороты, несколько удивленные неожиданным визитом подполковника из Управления контрразведки фронта, провели его к стоящей отдельно, как бы в ожидании проверки автомашине. Сюда же тотчас подоспели уже вызванные старшина-механик с изуродованным шрамами лицом и старший лейтенант, уполномоченный контрразведки, выбритый, аккуратный, пахнувший одеколоном или духами.
– …Машина оказалась на ходу, в баках было около тридцати литров бензина, – рассказывал командир роты Полякову.
– Кто и когда ее обнаружил?
– Местные жители… Очевидно, они и сообщили в Лиду… А нам вчера позвонили из комендатуры.
– Кто за ней ездил? – заглядывая под скамейки, прикрепленные к бортам, справился Поляков; разговаривая, он последовательно осматривал машину.
– Вот… старшина.
Поляков повернулся к старшине – тот вытянулся перед ним.
– Вольно… Расскажите, пожалуйста, как и что.
– Это отсюда километров сорок… – напрягаясь, произнес старшина; у него не хватало передних зубов и, очевидно, был поврежден язык, он говорил шепеляво, с трудом, весь побагровев от волнения. – Там, значит, за деревней… рощица… Ну, нашли ее, – старшина указал на машину, – мальчишки… Я сел – она в исправности. Так и пригнал…
– А шофер убит? – Чтобы старшине было легче, Поляков перевел взгляд на капитана.
– Да, – сказал тот. – Его подобрали на обочине шоссе – машина из другой части. Нам сообщили уже из госпиталя. Я поехал туда, но меня к нему не пустили. Врач сказала, что он без сознания, надежды никакой, а справку они вышлют.
– Какую справку?
– О смерти.
– Справка справкой, а кто же его хоронил? – Поляков поднял в кузове промасленные тряпки и рассматривал их.
– Они сами хоронят.
– И никто из батальона больше туда не ездил? – обводя глазами офицеров, удивился Поляков.
– Нет, – виновато сказал капитан.
– Да-а, помер Максим – и хрен с ним…
– У нас запарка была дикая… – нерешительно вступился майор. – Выполняли срочный приказ командующего.
– Приказы, конечно, надо выполнять… – еще раз оглядывая сиденье машины, раздумчиво сказал Поляков.
Он знал, что со своей невзрачной нестроевой внешностью, мягким картавым голосом и злополучным, непреодолимым пошмыгиванием выглядит весьма непредставительно, не имеет ни выправки, ни должного воинского вида. Это его не огорчало, даже наоборот. Не только с младшими офицерами, но и с бойцами, сержантами он держался без панибратства, но как бы на равных, словно они были не в армии, а где-нибудь на гражданке, и люди в разговорах с ним вели себя обычно непринужденно, доверительно.
Однако эти майор и бравый капитан явно его боялись, ожидая, видимо, неприятностей. Заслуживал же в этой истории неприятных слов и, более того, взыскания только уполномоченный контрразведки, но он-то как раз был совершенно невозмутим.
– Ни капли крови, никаких следов… – обратился к нему Поляков. – Какие все-таки у Гусева были ранения? Как его убили? Кто?.. Ведь вы должны были если не выяснить это, то хотя бы поинтересоваться. А вы даже в госпиталь не выбрались.
– Я съезжу туда сейчас же, – с готовностью предложил старший лейтенант.
– Это надо было сделать неделю тому назад, – неприязненно сказал Поляков.
Его удручало, что здесь, во фронтовом автомобильном батальоне, где люди не спят ночами, по суткам не вылезают из-за руля, где не только командиры взводов, но и ротные, и сам комбат не чураются возиться с машинами (о чем свидетельствовали руки и обмундирование обоих офицеров), ходит чистенький, благоухающий наблюдатель, и этот невозмутимый сторонний наблюдатель, к сожалению, – коллега, представитель контрразведки. Причем от него ничуть не требовалось копаться в моторах, но и свое непосредственное дело он толком не знал и ничего не сделал.
На земле, метрах в трех от машины, Поляков заметил скомканный листок целлофана, подойдя, поднял и, поворачиваясь, спросил:
– А это что?
Все посмотрели, и старшина сказал:
– Это, значит, из кузова… Я выбросил… Мусор.
– Из этой машины?! – живо воскликнул Поляков.
– Да.
Поляков уже развернул листок, осмотрел, потер о ладонь – кожа засалилась – и, обращаясь в основном к старшему лейтенанту, спросил:
– Что это?
– Целлофан? – рассматривая листок, не совсем уверенно сказал старший лейтенант.
– Да… сто шестьдесят миллиметров на сто девяносто два… Что еще вы можете о нем сказать?
Старший лейтенант молча пожал плечами.
– Обычно салом в такой упаковке – стограммовая порция – немцы снабжают своих агентов-парашютистов, – пояснил Поляков.
Обступив подполковника, все с интересом разглядывали листок целлофана.
– Впрочем, иногда сало в такой упаковке попадает и в части германской армии: воздушным и морским десантникам, – добавил Поляков и, пряча находку в свой вместительный авиационный планшет, спросил старшину: – Вы из этой машины еще что-нибудь выбрасывали?
– Никак нет. Ничего.
– Накатайте протектор и сфотографируйте, – поворачиваясь к старшему лейтенанту, приказал Поляков. – Необходимо не менее шести снимков восемнадцать на двадцать четыре.
– У нас нет фотографа, – спокойно и вроде даже с облегчением доложил старший лейтенант.
– Это меня не интересует, – жестким, неожиданным для его добродушно-интеллигентской внешности тоном отрезал Поляков, – организуйте! Снимки должны быть готовы к восемнадцати часам… Второе: возьмите десяток толковых бойцов и вместе со старшиной немедля отправляйтесь в Заболотье. Осмотрите место, где была обнаружена машина. Подступы и окрестность. Тщательно – каждый кустик, каждую травинку! Поговорите с местными жителями. Может, кто-нибудь видел, как на ней приехали. Может, кто-нибудь разглядел и запомнил этих людей… Вечером доложите мне подробно, что и как… И будьте внимательны!..
39. Алехин
– Пшепрашем, пани, – сказал я Гролинской и, чтобы скрыть волнение, улыбнулся. – Что это?
– Цо? – Она обернулась и посмотрела в угол возле печки, куда я указывал.
– Вот. – Я нагнулся за скомканным листком целлофана, увидел второй, присыпанный мусором, и поднял оба.
– Это… у официэров. – Она указала в сторону свежеубранной комнатки, где вчера помещались Николаев и Сенцов.
Я уже расправил листки, убедился, что они сальные внутри и соответствуют по размерам. У меня сразу пересохло в горле.
С пани Гролинской приходилось говорить по-другому: предыдущая конспирация исключала разговор по существу дела. Я отпустил капитана и предложил ей пройти в большую комнату, где мы сели у стола.
– Пани, – сказал я, – вы умеете молчать?
– Так. – Она в недоумении глядела то мне в лицо, то на помятый целлофан.
– Я буду с вами откровенен…
– Ежи! – побледнев, воскликнула она.
– Не волнуйтесь, пани, никаких известий о вашем сыне у меня нет. – Чтобы успокоить, я даже взял ее за руку. Я буду с вами откровенен… Вы меня понимаете? Обещаете хранить в тайне наш разговор?
– Так.
– Мы считаем вас и вашу семью польскими патриотами… Ваш муж погиб как герой, защищая Польшу, и сын борется с оккупантами… Поляки и русские ведут войну с общим смертельным врагом…
Мне хотелось говорить с ней по-человечески, доверительно, а получались какие-то штампованные, официальные фразы. От бессонной ночи и усталости, от нехватки времени и, быть может, от непроизвольного стремления поскорее добраться до сути выходило как-то не так.
– Варшава, – сказала она. – Как Варшава?
Что я мог ей сказать?.. Я знал, что в Варшаве восстание, что начало его командование АК, но участвуют в нем сотни тысяч поляков. В городе уже третью неделю шли ожесточеннейшие бои: безоружные, по существу, люди противостояли танкам, авиации и артиллерии немцев – тысячи ежедневно гибли.
В последние дни меня не раз спрашивали о Варшаве, в основном поляки; о восстании мне было известно главным образом из скудных газетных сообщений, и сверх того я ничего сказать не мог.
– В Варшаве восстание… На улицах идут бои.
– Там Ежи… – дрожащим голосом произнесла она; в глазах у нее стояли слезы.
Так я и чувствовал!
– Будем надеяться, что он вернется живой и здоровый…
Я сделал паузу и затем продолжал:
– Мы ведем смертельную борьбу с нашим общим врагом, и очень важно, чтобы вы оказали нам содействие… Вы должны быть со мной откровенны… Этим вы поможете не только нам, но и сыну и всем полякам.
– Не розумем.
От волнения она заговорила по-польски, слезы душили ее. Я принес холодной воды; выпив весь стакан, она вытирала платком глаза и пыталась справиться, взять себя в руки.
Она сидела передо мной сникшая, потускневшая, сразу утратившая всю свою моложавость и кокетливость. Мать, терзаемая тревогой за жизнь и судьбу единственного сына. Полька, мучимая мыслями о гибели соотечественников.
Так случается нередко. Сталкиваешься с чужой жизнью, с чужими страданиями, хочется как-то утешить, подбодрить и – совесть требует – оставить человека в покое. А ты вынужден тут же его потрошить, добывать необходимую тебе информацию. Проклятое занятие – хуже не придумаешь.
Дав ей немного успокоиться, я перешел к делу, объяснил, что меня интересуют эти двое офицеров. Поначалу она испугалась, что в ее доме ночевали какие-то бандиты, и как бы в оправдание опять поспешно достала талон комендатуры, разрешение на постой. Я сказал, что они не бандиты, но заготавливать продукты в этом районе не имеют права, это не положено. И тут она нашла для них определение «шпекулянты», и для нее все вроде стало на свои места. Частная торговля, продажа и перепродажа продуктов на освобожденной территории Литвы и Западной Белоруссии были весьма распространены, и версия о какой-либо коммерции выглядела для нее весьма убедительно.
Она охотно отвечала на все мои вопросы о Николаеве и Сенцове и, безусловно, была со мною откровенна.
Имея разрешение на пять суток, они ночевали у нее четыре раза – одну ночь где-то отсутствовали.
Уходили из дома рано, часов в шесть, возвращались с наступлением сумерек, усталые, запыленные. Как она поняла, ездили по деревням на попутных машинах. Чистили сапоги, умывались и, поужинав, сразу ложились спать.
В разговоры с ней не вступали, обращались только по какой-нибудь надобности, и то в основном старший. Так, в первый вечер он интересовался ценами на овец и свиней, на продукты, керосин и немецкое обмундирование, из которого теперь многие, особенно крестьяне, предварительно перекрасив, шили себе одежду. Как ей стало ясно, за несколько дней до этого они побывали на базаре в Барановичах и сравнивали тамошние цены и здешние.
Были вежливы и приветливы, угощали ее сахаром, вареными яйцами, привезенными якобы из деревни; в первый вечер дали ей полбуханки солдатского, как она выразилась, «казенного», хлеба, а вчера – целый стакан соли.
Все три года оккупации эти районы немцы солью не снабжали, она ценилась буквально на вес золота, да и сейчас продавалась на базаре чайными ложечками и стоила очень дорого.
Соль, щедро подаренная ей Николаевым, – я попросил показать – была немецкая, мелкого помола, с крохотными черными вкраплениями – крупинками перца, так он сам ей объяснил.
За месяц после освобождения города у нее на квартире останавливалось более десяти офицеров, и почти все тоже делились с нею какими-нибудь продуктами, но доброта последних постояльцев (полагаю, только теперь, после моих вопросов) ее почему-то настораживала. Хотя ничего подозрительного в их поведении вроде бы и не было.
Вчера они вернулись раньше обычного, перед грозой. Еще до их прихода появился этот железнодорожник, спросил их, не называя фамилий, сел в кухне и ждал.
Он поляк, но она его не знает, полагает, что приезжий, откуда-нибудь со стороны Литвы: он говорил по-польски с мягким вильнюсским акцентом. Как она полагает, он не рядовой железнодорожник, а какой-нибудь поездной «обер-кондуктор» или другой небольшой начальник. Показался ей молчаливым и замкнутым.
Он пробыл с офицерами свыше трех часов, вместе ужинали и распили бутылку бимбера, привезенную, очевидно, этим поляком. О чем они говорили – не знает, не прислушивалась.
Я поинтересовался, с кем еще они общались, кроме железнодорожника. Она сказала, что дня три тому назад вечером встретила их у станции с двумя какими-то офицерами, на внешность которых не обратила внимания, да в полутьме и не разглядела бы, только заметила, что они «млоди». Это определение ничего не говорило: женщине ее возраста и пятидесятилетние мужчины могли показаться молодыми.
Выяснилось, что Николаев и Сенцов однажды уже уходили из дома через соседний участок; они знали, что так ближе к центру города и дорога получше. Вообще-то там вдоль края участка был раньше свободный проход, но неделю назад соседка, поссорясь с Гролинской, закрыла калитку и забила ее досками. Если бы они не наступили в темноте на грядку, то никакого скандала и не было бы. Кстати, их уход не был для нее неожиданным – они заранее предупредили, что вечером перейдут на другую квартиру, где есть сарай и куда прибудет машина.
Разумеется, я спросил и о вещах: с чем эти офицеры появились в доме, что и когда приносилось и уносилось. Впервые они пришли под вечер с двумя плотно набитыми вещмешками; один исчез сразу, наутро, а второй дня два стоял в их комнате под кроватью (она видела, когда убиралась), что в них было – не представляет.
Затем я справился, в какое время Николаев и Сенцов вернулись в воскресенье, 13 августа.
– В воскресенье…
Она подумала и сказала – после девяти, когда уже стемнело. Она припомнила, что в тот вечер младший – «лейтнант» – еще мыл на кухне… огурцы…
– А вас этими огурцами они не угощали?
– Не.
– А горьких огурцов у них в тот вечер не оказалось? Они не выбрасывали, не помните?
– Не знаю… Не видела.
Все подозрительно лепилось одно к одному. Конечно, всякое бывает, возможны самые невероятные совпадения и стечения обстоятельств. Однако не многовато ли?
7 августа передатчик выходил в эфир из леса юго-восточнее Столбцов в какой-нибудь сотне километров от Барановичей. На той же неделе Николаев и Сенцов, по словам Гролинской, побывали в Барановичах на базаре.
Вещмешок (не исключено, что в нем находилась рация) унесли из дома рано утром 13 августа – в день зафиксированного радиосеанса, часов за двенадцать до него. По возвращении на квартиру Сенцов мыл для ужина огурцы… Огурцы были найдены и на месте выхода передатчика – в тот вечер! – в эфир.
Позавчера Блинов видел Николаева и Сенцова на опушке Шиловичского леса с вещмешком – спустя полтора часа они вышли к шоссе без вещмешка. Это подкрепляло предположение, что в нем находилась рация, скрываемая где-нибудь в лесу.
Объясняя Гролинской свое знание города, Николаев и Сенцов говорили, что в июле уже были здесь, останавливались где-то на другой квартире, куда вчера перед полуночью якобы и ушли. Однако среди военнослужащих, побывавших в Лиде на постое с момента освобождения и до сего дня (по моей просьбе комендант города проверил ночью все учеты как у себя, так и в обоих районах расквартирования), офицеры Николаев Алексей Иванович и Сенцов Василий Петрович регистрировались и значились лишь один раз – 12 августа, в день появления у Гролинской.
Проще простого было связать воедино сведения о движении эшелонов в перехваченной радиограмме и этого «гостя» – железнодорожника, его мягкий вильнюсский акцент и выращиваемые только под Вильнюсом огурцы «траку», обнаруженные на месте выхода рации в эфир.
И наконец, целлофановые обертки от сала, предназначенного у немцев для парашютистов и морских десантников.
Без труда выстраивалась цельная, вполне достоверная картина… В группе – четыре человека, и передачу с движения вели вчера двое других. Возможно, те самые, кого Гролинская встретила с Николаевым и Сенцовым в темноте у станции.
Железнодорожник, по всей вероятности, – связник или курьер-маршрутник. Он прибыл, очевидно, из Прибалтики и после контакта с Николаевым и Сенцовым уехал в сторону Гродно, в том направлении, где, судя по тексту перехвата, как раз велось систематическое наблюдение за движением эшелонов.
А уходили они дважды через соседний участок из предосторожности: на всякий случай, чтобы «сбросить хвост», если за ними попытаются следить.
Все легко и достоверно раскладывалось по полочкам, до того легко, что я заставлял себя не делать до времени выводов и критически относиться даже к самым очевидным фактам и совпадениям.
Имелись и небольшие противоречия, из них лишь одно обстоятельство по-настоящему колебало все правдоподобное и весьма убедительное построение: целлофановые обертки они оставили на виду, в пепельнице, а те, кого мы разыскивали, люди бывалые, весьма осторожные, этого, надо полагать, никогда бы не сделали. Впрочем, и на старуху бывает проруха, чем черт не шутит…
Более всего мне хотелось посоветоваться с Поляковым, но до следующего утра, пока он не вернется в Управление, сделать это было, наверно, невозможно.
Я подробно разъяснил пани Гролинской, что она должна предпринять, если Николаев и Сенцов появятся у нее в доме или, может, встретятся ей на улице. Затем распрощался, пожелав, чтобы Ежи вернулся живым и здоровым, и еще раз попросил сохранить в тайне весь наш разговор. Она обещала.
С Николаевым и Сенцовым – подлинными или мнимыми – требовалось немедленно определиться. Следовало срочно проверить их по словесным портретам, составленным Таманцевым, и по приметам… Срочно!
Минут десять спустя мы мчались к аэродрому. Блинов, когда я сообщил ему, что этих двух офицеров в доме нет, что они ушли ночью через соседний участок, заморгал своими пушистыми ресницами, как ребенок, у которого отобрали игрушку или обманули. Затем, вздохнув, полез в кузов и тотчас уснул. А я трясся в кабине, систематизируя и переписывая с клочков бумаги каракули Таманцева – словесные портреты Николаева и Сенцова.
Из отдела контрразведки авиакорпуса я позвонил по «ВЧ» в Управление. Поляков – он устроил бы все без меня – находился где-то в Гродно, и я продиктовал текст запроса дежурному офицеру.
– Кто подписывает? – спросил он.
Этого я и сам еще не знал. Чтобы не беспокоить генерала, я попросил соединить меня с его заместителем, полковником Ряшенцевым.
Тот выслушал меня и, чуть помедлив, сказал:
– Есть свежее разъяснение, что не следует злоупотреблять литерами «Срочно!» и «Весьма срочно!». Применять их надлежит лишь в экстренных случаях. У вас же оснований для экстренности я не вижу. Обыкновенная проверка. Запрос я подпишу, но только обычный…
Я знал: на обычный запрос ответ может быть через трое или даже четверо суток, что нас никак не устраивало. Мы не могли ждать, и я прямо сказал об этом.
– Ничем не могу вам помочь. – Полковник положил трубку.
Тут я невольно позавидовал арапству Таманцева. Он в случае надобности мог не моргнув глазом действовать от имени хоть маршала, хоть наркома, нисколько не опасаясь последствий, а потом еще с обидой, если не с возмущением уставиться на тебя: «Ну и что?! Я же не для себя, а для пользы дела!»
Я опять соединился с Управлением; не хотелось, но, как ни крути, приходилось обращаться к генералу.
– Он занят, – сообщил мне дежурный.
– Доложите: по срочном делу, – потребовал я. – Алехин от Полякова.
Прошло, наверно, около минуты, прежде чем в трубке раздался окающий, грубоватый голос Егорова.
– Что там у вас? – вроде с недовольством спросил он и, хотя я рта не успел открыть, предупредил: – Тише. Не так громко.
Я вспомнил, что у его аппарата сильная мембрана, и сообразил: в кабинете кто-то посторонний и генерал не желает, чтобы слышали, что я скажу. Тем лучше: если там кто-то сидит, не будет вопросов и разговора по существу дела – пока нет результата, они неприятны.
Я начал объяснять, успел произнести каких-нибудь три фразы и тут же услышал, как по другому телефону он приказывает дежурному офицеру: «Поставьте мою подпись под запросом, переданным Алехиным. Литер – „Весьма срочно!“. Ответ в Лиду. Передайте без промедления!»
Властности в его голосе вполне хватило бы на пятерых генералов. Стальная категоричность и безапелляционность. Особенно впечатляюще прозвучало «без промедления» и «весьма срочно». Указания же насчет этого литера его будто и не касались, он даже не выслушал мои обоснования.
– У вас все? – спросил он меня затем.
– Да.
– Вы хорошо зацепились, надежно?
– Как сказать… – неопределенно проговорил я; у меня защемило под ложечкой: полагаясь на Полякова, он, очевидно, не вникал в обстоятельства дела и считал, что мы ведем разыскиваемых и возьмем их сегодня или завтра, как только выявим их связи, а у нас практически ничего не было.
– Не теряйте время! Лишне вокруг да около не ходите. Вы меня поняли?
– Да, – с трудом вымолвил я.
– Я жду результат! – по своему обыкновению, вместо «до свиданья» сказал он и тотчас отключился.
40. Оперативные документы
«Егорову
В тексте перехвата по делу «Неман» от 13 августа Вильнюс обозначен как «Вильно».
«Срочно!
Лида, Алехину
Сравнительным исследованием фонограмм перехватов по делу «Неман» от 7, 13 и 16 августа установлено наличие в разыскиваемой Вами группе двух квалифицированных радистов. Анализ индивидуальных особенностей передачи и радиопочерков свидетельствует, что один из них (перехваты от 7 и 13 августа) окончил радиоотделение Варшавской разведшколы в местечке Сулеювек, а второй (перехват от 16 августа) обучался в Кенигсбергской школе абвера у старшего инструктора Адольфа Клюге.
Учтите эти обстоятельства при проведении розыска.
«Егорову
Управлением контрразведки 2-го Белорусского фронта 11 и 14 августа с. г. захвачены немецкие агенты-парашютисты Пужевич Василь, Каминский Александр, Олешко Андрей и Мацук Иван и Артюшевский Петр, окончившие разведывательно-диверсионную школу в местечке Дальвитц близ Инстербурга.
Обеим группам, в ночь на 1 августа переброшенным в тылы фронта под видом военнослужащих Красной Армии с заданием оперативной разведки, было приказано:
а) связаться с агентурой, оставленной противником, и активно использовать ее в шпионских целях;
б) собирать и передавать шифром по радио сведения о передвижениях и районах сосредоточения наших войск, для чего под маской находящихся в командировке офицеров фланировать на важнейших железнодорожных и шоссейных коммуникациях Белорусских фронтов, ведя постоянное визуальное наблюдение и прислушиваясь к разговорам на станциях и в местах скопления военнослужащих;
в) добывать советские воинские и гражданские личные документы;
г) захватывать одиночных офицеров и сержантов Красной Армии для их допроса с последующим уничтожением.
Согласно показаниям арестованных агентов-парашютистов, подтверждаемым закордонным источником, в Дальвитцской разведшколе абвера создано специальное отделение, где обучаются настроенные антисоветски лица белорусской национальности, имеющие военный опыт и хорошее физическое развитие.
В апреле – июле сего года на этом отделении прошли интенсивную агентурную подготовку 48 человек, отобранные из новогрудского, барановичского и Слонимского батальонов, сформированных немцами при мобилизации в так называемую «белорусскую краевую оборону» в марте месяце сего года. По окончании обучения 27 агентов, наиболее скомпрометированных пособничеством оккупантам, были направлены на закрытый аэродром абвера под Кенигсбергом, где после экипировки в форму военнослужащих Красной Армии и разбивки на группы по 3–4 человека помещались в отдельном бараке в ожидании переброски.
По имеющимся у нас данным, в первых числах августа с. г. среди других через линию фронта должны были быть переброшены группы, возглавляемые бывшим командиром новогрудского батальона БКО Борисом Рогулей и ярыми антисоветчиками, националистами Степаном Радько и Олесем Витушкой.
Одной из этих групп дано указание связаться с находящимся в настоящее время на нелегальном положении в районе города Лида известным белорусским националистом, резидентом германской разведки Сиповичем Николаем 1902 г. р., урож. гор. Пинска (неточно), по профессии адвокатом.
Сведения, содержащиеся в перехвате по делу «Неман» от 13.08.44 г., соответствуют заданиям, полученным агентурой, прошедшей подготовку на специальном белорусском отделении Дальвитцской разведшколы, причем среди переброшенных так же, как и в разыскиваемой Вами группе, имеются радисты, окончившие Варшавскую и Кенигсбергскую школы абвера.
Не исключено, что передатчик с позывными КАО используется одной из этих групп, действующей в тылах Белорусских фронтов. Также не исключено, что Сипович Николай и есть «нотариус», упоминаемый в тексте перехваченной шифрограммы.
Ваши соображения по поводу этой версии сообщите.
Подготавливаемая нами ориентировка с указанием установочных данных, кличек и словесных портретов значительной части лиц, прошедших подготовку на белорусском отделении Дальвитцской разведшколы абвера, будет вам сообщена в течение суток.
41. Алехин
Я возлагал немалые надежды на разговор с Окуличем. Со слов лейтенанта из отдела госбезопасности я знал, что Окулич в период оккупации был связан с партизанами, прошлой весной во время массовых карательных операций немцев, рискуя жизнью, около месяца укрывал у себя тяжело раненного комиссара бригады Мартынова, чем спас его. Теперь Мартынов работал одним из секретарей обкома партии и, приехав недавно в Лиду, специально навестил Окулича.
– Наш мужик, партизанский, – сказал мне лейтенант. – Тихий он, молчаливый… они все здесь такие… – И, очевидно повторяя чьи-то слова, строго добавил: – И пока, мы не очистим область от всей нечисти, они другими и не будут.
Однако я не сомневался, что Окулич расскажет мне все, что ему известно о Николаеве и Сенцове, и охотно передаст позавчерашний разговор с ними.
Блинова я оставил в Лиде, поручив ему поиски в городе: в случае встречи с Николаевым и Сенцовым он должен был задержать их; для этого ему по моей просьбе выделили двух автоматчиков из комендатуры, и я подробно проинструктировал его.
С нетерпением я ждал разговора с Окуличем, полагая, что он многое мне прояснит, и единственно опасаясь, что его, как и вчера, не окажется дома.
Нас трясло и бросало в кабине полуторки; Хижняк, с напряженным лицом держа руль, гнал по булыжному покрытию на предельной, а я поторапливал его, и время от времени он возмущенно бросал:
– Вам-то что!.. Вам на машину плевать!.. Рессоры новые вы достанете?! Машины гробить вы все мастера!..
За Шиловичами мы свернули с шоссе на грунтовую заброшенную дорогу, проехали тихонько кустарником, и я велел остановиться.
Хижняк, вытирая пот, вылез из кабины и начал осматривать машину, но я приказал:
– Потом! Возьми автомат и за мной!
Оставив его в кустах возле хутора, я направился прямиком к хате.
Яростно лаяла и рвалась на цепи собака. В окне показалось женское лицо, и тут же на крыльцо вышел мужчина, как я понял, сам хозяин, и, прикрикнув на собаку, настороженно рассматривал меня. На нем были старенькие, но чистые рубаха и штаны, ноги босые, лицо небритое, печальное, прямо иконописное.
– День добрый… Я из воинской части восемнадцать ноль сорок.
Чтобы у него не возникло каких-либо сомнений, я вынул и, раскрыв, показал армейское офицерское удостоверение личности со своей фотографией. Он взглянул мельком и молча, с какой-то удручающей покорностью посмотрел на меня.
– Скажите, – приветливо начал я, утирая платком лицо и лоб, будто перед этим долго шел по жаре, – если не ошибаюсь, вы товарищ Окулич?
– Так… – растерянно произнес он.
– Очень приятно… Я здесь в командировке… У меня к вам небольшой разговор… И хотелось бы умыться и малость передохнуть. Не возражаете?
– Можна.
Немного погодя я сидел у стола в бедной по обстановке, но чистенькой, несмотря на земляной пол, хате.
Направляясь сюда, я, между прочим, подумал, что Окулич предложит мне самогона – у него ведь имелся «аппарат», – и заранее решил не отказываться. Я готов был отпробовать с ним любой гадости в надежде, что, выпив, он разговорится. Однако не то что выпить, он даже сесть не предложил – это сделала, выглянув из-за перегородки, его жена.
Приземистая, рябоватая, она возилась в кухоньке возле дверей, потом принесла и поставила на стол крынку с молоком – молча и не налив в стакан – и снова скрылась за дощатой перегородкой.
Я был уверен, что Окулич сам расскажет мне о Николаеве и Сенцове, надо только его разговорить, и сразу доверительно сообщил, что часть моя стоит в Лиде, мы занимаемся охраной тылов фронта, боремся с бандами и дезертирами. Дело это нелегкое, и очень многое зависит от помощи населения.
Окулич сидел на лавке по ту сторону стола, подобрав под себя босые ноги, и молча слушал, и словом не поддерживая разговор. Я сам налил в стакан молока, сделал глоток и, похвалив, непринужденно продолжал:
– Вы, очевидно, нездешний? Откуда родом?
– Из Быхова, – сказал он; у него был негромкий глуховатый голос.
– Могилевский… А здесь давненько?
– Третий год.
– И при немцах здесь жили? – Я обвел взглядом хату.
– Тут.
– А не боязно? – улыбнулся я. – На отшибе-то, у леса?
Окулич неопределенно пожал плечами.
На божнице в переднем углу стояли иконы, католические, хотя Окулич был родом из области, где эта религия среди белорусов не распространена. И что я сразу себе отметил – ни одной фотографии на стенах, никаких украшений или картинок.
Я рассказал ему о Могилеве, где после освобождения мне пришлось побывать, о разрушениях в городе и перевел разговор на жизнь здесь – в Лиде и в районе. Он слушал молча, глядел скорбными, как у мученика, глазами, даже на самые простые вопросы отвечал не сразу и односложно, беседа с ним явно не ладилась. Может, он мне не доверял?.. Он не прочел, не рассмотрел толком мое удостоверение личности, может, надо ему представиться еще раз?
– А это что – католические? – глядя на иконы, полюбопытствовал я.
– Няхай…
При этом он сделал вялый жест рукой: мол, не все ли равно?
– В Лиде мне сказали, что вы были связаны с партизанами. Надеюсь, что и нам вы поможете… Прочтите, пожалуйста…
Из кармана гимнастерки я достал и, развернув, положил перед ним на стол другое, подробное удостоверение. Он нерешительно взял и принялся читать.
В документе говорилось, что я являюсь офицером войск по охране тылов фронта, и предлагалось всем органам власти и учреждениям, воинским частям и комендатурам, а также отдельным гражданам оказывать мне всяческое содействие в выполнении порученных заданий. На листке удостоверения имелись моя фотография, две четкие гербовые печати и подписи двух генералов: начальника штаба фронта и начальника войск по охране тыла фронта.
Медленно все прочитав, Окулич возвратил документ и удрученно посмотрел на меня.
– Скажите, пожалуйста, – пряча удостоверение, сказал я. – Вы здесь на этих днях… сегодня, вчера или позавчера, посторонних кого не видели? Гражданских или военных? Никто к вам не заходил?
– Не, – помедлив, сказал Окулич, к моему немалому удивлению.
– Может, встречали здесь кого?
– Не.
– Припомните получше, это очень важно. Может, видели здесь в последние дни, – подчеркнул я, – посторонних или заходил кто-нибудь?
– Не, – повторил Окулич.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»
Ошибиться я не мог. Хутор этот был первым по дороге из Шиловичей на Каменку, причем описание Блиновым хаты, надворных строеньиц – все в точности соответствовало тому, что я увидел, подходя сюда. И собака соответствовала, и ее будка, и сам Окулич по внешности соответствовал. Более того, я без труда даже определил место в кустах и дуб, откуда Блинов наблюдал Окулича и тех двоих офицеров.
Однако Окулич утверждал, что в последние дни к нему никто не заходил.
И до встречи он представлялся мне тихим, неразговорчивым, но рисовался иным. Он произвел на меня странное, малоприятное впечатление какой-то своей бессловесной покорностью; я не мог не почувствовать его внутренней напряженности – беспокойства или страха. А собственно, чего ему меня бояться?
И жена его, тихонько возившаяся в кухоньке, такая же молчаливая и неулыбчивая, мне тоже не понравилась, возможно, своим недобрым хитроватым лицом и частым настороженным выглядыванием из-за перегородки. Я отчетливо ощущал, что им обоим тягостен мой визит.
Впрочем, это еще ни о чем не говорило. И мои антипатии, как и симпатии, никого не интересовали – нужны были факты. А фактом было, что двое подозреваемых нами лиц заходили позавчера к Окуличу, находились у него некоторое время, и у Окулича имелись основания скрывать это посещение.
Я с огорчением сознавал, что разговор с ним мне больше ничего не даст. Наступила минута, которая нередко случается в нашей работе: ты располагаешь какими-то, подчас противоречивыми, сведениями о человеке, ты видел его и побеседовал с ним, и тебе предстоит что-то для себя решить, сделать определенный вывод.
Католические иконы наверняка стояли на случай возможного прихода аковцев; они могли в любой момент наведаться сюда, и принадлежность хозяев хаты к одной с ними вере должна была, очевидно, как-то расположить, смягчить их. Да и немцы к католикам относились все же лучше, чем к православным.
Отсутствие семейных фотографий наводило на мысли о родственниках Окуличей, о их связях и довоенной жизни. Я еще подумал – получают ли они письма и от кого?
Меня занимал и ряд второстепенных вопросов, но главными сейчас были: что за отношения между Окуличем и Николаевым и Сенцовым, зачем они приходили и почему он скрыл от меня их позавчерашний визит, если они действительно советские офицеры? Почему?.. С какой целью?..
И еще: что было в вещмешке, который видел Блинов, и куда он делся, где его спрятали или оставили, когда спустя час они выходили к шоссе?
Жданный мною как манны небесной разговор с Окуличем ничего не дал и ничего не прояснил, а обстоятельства требовали немедленных решительных действий. Я шагнул к раскрытому окну, сложил ладони рупором и крикнул – позвал Хижняка.
Спустя секунды, выскочив с автоматом в руке из кустов, он бежал к хате. Собака, бешено лая, прыгала и рвалась на привязи.
Я посмотрел на Окулича – он встал и, оцепенев от страха, глядел в окно…
42. Подполковник Поляков
Он начал в Гродно с «доджа» и заканчивал день «доджем».
Старший лейтенант вернулся из Заболотья вечером. Судя по его усталому виду, по измятому, перепачканному обмундированию, он старался на совесть, однако никаких следов или улик в рощице, где была найдена машина, обнаружить не удалось. Опрос местных жителей тоже ничего не дал – ни появления машины, ни приехавших на ней никто не видел.
Отпечатки протектора угнанного «доджа» сфотографировали с опозданием, и пакет со снимками Поляков получил, когда уже смеркалось. В полутьме он не стал их рассматривать, решив сделать это на продпункте после обеда, который по времени оказывался поздним ужином.
День был насыщенный, и с чувством удовлетворения он отметил, что успел почти все. Снятие копии с медицинского заключения о смерти шофера (чтобы уяснить, чем его убили и как) можно было поручить и кому-либо из подчиненных.
Под вечер он разговаривал по «ВЧ» с начальником Управления генералом Егоровым – тот просил «по возможности не задерживаться». Егоров вообще не любил, когда начальник розыскного отдела отлучался более чем на сутки, но Поляков сказал, что должен заехать в Лиду и сможет вернуться только завтра, очевидно, к вечеру. Генерал, недовольный, положил трубку.
Рано утром Поляков так торопился, что не мог уделить Алехину и нескольких минут, отчего ощущал себя перед ним словно бы в долгу.
Теперь, когда все самое важное в этой поездке было уже сделано, на первое место в его мыслях выдвинулось дело «Неман».
Вчера сразу же после получения текста дешифровки он запросил через ВОСО[35] данные о движении эшелонов в период с 9 по 13 августа по шести железнодорожным узлам в оперативных тылах фронта. Сведения уже подготовили, надо было сесть спокойно и, отстранясь от всего, проанализировать их. Поляков решил сделать это в Лиде, обсудив все с Алехиным и уделив делу «Неман» часть ночи, а если понадобится, и всю первую половину дня. После разговора с генералом он соединился со своим заместителем и приказал немедля отправить в Лиду, в отдел контрразведки авиакорпуса, сведения, полученные из ВОСО.
Было ровно девять часов вечера, когда, покончив с делами в Гродно, он приехал на станцию. В продпункте, получив по талону две мокрые алюминиевые миски с лапшой и кашей, сдобренной тушенкой – это называлось «гуляш», – он уселся за длинным пустым столом в зале для рядового и сержантского состава – там было светлее.
Он не ел ничего с утра, но прежде, чем начать, полез в планшет за газетой. Дурную привычку непременно читать за столом он приобрел еще в довоенную журналистскую пору. С годами это стало потребностью: за едой обязательно получать новую информацию и осмысливать ее.
В газете – он мельком просмотрел ее днем – был напечатан большой очерк Кости Струнникова, в прошлом ученика и сослуживца подполковника. Костя пришел со студенческой скамьи, работал у Полякова в отраслевой газете литературным сотрудником, подавал надежды, но не больше. В войну же, став фронтовым корреспондентом, как-то сразу вырос, писал все лучше, и Поляков радовался каждой его публикации.
Доставая из планшета газету, Поляков увидел пакет со снимками, вынул, разложил фотографии рядом с мисками и сразу же полез за контрольной.
Память его не подвела, он не ошибся: отпечатки протектора угнанного «доджа» были идентичны со следами шин, обнаруженными группой Алехина в лесу под Столбцами.
Словно все еще не веря, он некоторое время рассматривал фотографии, затем убрал и, раскрыв газету, принялся за еду, однако сосредоточиться на очерке не мог.
Торопливо съев «гуляш», он поехал в госпиталь.
В толстой папке с медицинскими заключениями о смерти – к каждому был приложен акт патологоанатома – документов Гусева Николая Кузьмича не оказалось: Поляков по листику просмотрел все дважды.
Госпитальное начальство и писаря с книгой регистрации поступлений находились на станции: там принимали раненых из двух санитарных эшелонов. Поляков обратился к дежурному врачу.
– Сержант Гусев, шофер?.. Это мой больной, – сказала она и, не скрывая недоумения, заметила: – Какие могут быть документы о смерти, если он жив…
Минуты две спустя они шли по широкому коридору мимо стоящих по обеим сторонам коек с ранеными. Полякову тоже пришлось надеть белый халат, который оказался ему велик, на ходу он подворачивал рукава. Остро пахло йодоформом и карболкой – враждебный, проклятый запах, напомнивший ему первый год войны и госпиталя в Москве и в Горьком, где после тяжелого ранения он провалялся около пяти месяцев.
– Его оглушили сильнейшим ударом сзади по голове, – рассказывала женщина-врач, – у него перелом основания черепа и сотрясение мозга. Затем ему нанесли две ножевые раны сзади в область сердца, по счастью, неточно.
Им навстречу на каталке с носилками санитарка, девчушка лет пятнадцати, везла раненого.
– Но сейчас его жизнь вне опасности? – посторонясь, справился Поляков.
– В таких случаях трудно утверждать что-либо определенно. И разговор с ним безусловно нежелателен. Коль это необходимо, я вынуждена разрешить, но вообще-то… Вы его не утомляйте, – вдруг совсем неофициально попросила она, улыбнулась, и Поляков отметил, что она еще молода и хороша собой. – До войны он возил какого-то профессора и сейчас просит об одном: чтобы его обязательно показали профессору… Сюда…
В маленькой, на четверых, палате для тяжелораненых она указала на койку у окна и тотчас ушла. Под одеялом лежал мужчина с худым измученным лицом, перебинтованными головой и грудью. Безжизненным, отрешенным взглядом он смотрел перед собой.
– Добрый вечер, Николай Кузьмич, – поздоровался подполковник. – Как вы себя чувствуете?
Гусев, словно не понимая, где он и что с ним, молча глядел на Полякова.
– Николай Кузьмич, я спрашиваю, как ваше самочувствие?.. Вы меня слышите?
– Да, – шепотом, не сразу ответил Гусев и осведомился: – Вы профессор?
– Нет, я не профессор. Я офицер контрразведки… Мы должны найти тех, кто напал на вас. Как это все произошло?.. Вы можете рассказать?.. Постарайтесь – это очень важно.
Гусев молчал.
– Давайте по порядку, – присаживаясь на край кровати, сказал Поляков. – Неделю тому назад вы выехали на своей машине из Гродно в Вильнюс… Они что, остановили вас на дороге?
Он смотрел на Гусева, но тот молчал.
– Где вы с ними встретились?
Гусев молчал.
– Николай Кузьмич, – громко и подчеркнуто внятно сказал Поляков. – Как они попали к вам в машину?
– На контрольном пункте, – прошептал Гусев.
– Они сели на контрольном пункте, – с живостью подхватил Поляков. – При выезде из Гродно?
– Да…
– Их было трое? – Поляков показал на пальцах. – Или двое?
– Двое…
43. Алехин
Прежде всего я потребовал от Окулича предъявить все имеющиеся у него документы.
Став нетвердыми ногами на лавку, он достал с божницы из-за иконы и протянул мне два запыленных паспорта – свой и жены, – выданные в 1940 году Быховским районным отделением милиции.
– А другие документы?! Фотографии?.. Ваша партизанская медаль?
Он посмотрел на меня, как кролик на удава, потом, вяло переставляя ноги, проследовал в сенцы. Там он снял старое деревянное корыто и какие-то доски с темного полусгнившего ящика, до краев наполненного золой, не без усилия сунул в середку руку и вытащил с низа большую жестяную коробку.
В хате я открыл ее и разложил содержимое на столе. В коробке оказались:
медаль «Партизану Отечественной войны» второй степени и удостоверение к ней, полученные Окуличем неделю назад, о чем я знал;
немецкие оккупационные марки – пачка, перевязанная тесемкой;
десяток довоенных квитанций на сдачу молока, мяса и шерсти;
стопка фотографий Окулича, его жены и их родственников, в том числе двух его младших братьев в красноармейской форме;
четыре медицинские справки;
несколько облигаций государственных займов;
тоненькая пачка польских денег, ассигнации по сто злотых каждая;
две почетные грамоты, полученные Окуличем до войны за хорошую работу в Быховском райпромкомбинате.
Под грамотами на дне коробки я увидел знакомый мне листок плотной желтоватой бумаги, так называемый аусвайс, немецкое удостоверение личности, выданное Окуличу в октябре 1942 года начальником лидской городской полиции Бруттом.
– Зачем вы это храните? – указывая на пачку оккупационных марок и аусвайс, строго спросил я. – Думаете, немцы вернутся?
– Не.
– А тогда зачем?.. Я не потерплю от вас и слова неправды! Если соврете мне хоть в мелочи – пеняйте на себя!.. Прежде всего расскажите о тех двух офицерах, что позавчера заходили к вам. Кто они? Откуда вы их знаете?
Он посмотрел на меня с мученической покорностью и начал говорить.
Эти офицеры впервые появились у него позавчера, сказали, что выменивают продукты для своей части. Интересовали их овцы, копченое сало, мука-крупчатка и, в меньшей степени, свиньи. В обмен они предложили керосин, соль и новое немецкое обмундирование.
Окулич маялся с освещением все годы оккупации, пробавлялся различными коптилками и потому, поговорив с офицерами, решил запастись керосином. Сегодня рано утром они приехали на машине, сбросили бочонок у стодолы и, взяв его, Окулича, отправились в Шиловичи, где в одном из дворов содержалась вся его животина. Там он вывел им овцу, яловую, постарше, но капитан не согласился и, пристыдив его, взял молоденькую, самую крупную.
В закрытом тентом кузове машины, когда туда грузили ярку, он видел на сене несколько связанных овец и годовалого большого кабана, там же у самой кабины стоял еще десяток точно таких бочонков, какой сбросили ему, а под скамейками вдоль бортов лежало несколько мешков, что в них было, не знает, не разглядывал.
Офицеры торопились и, забрав ярку, сразу уехали. Номер машины он не помнил, просто не обратил внимания.
Я спросил: такого рода обмен эти офицеры произвели только с ним или с кем-нибудь еще? Он помялся и назвал двух соседей-хуторян – Колчицкого и Тарасовича.
Без наводящих вопросов он сам мне сообщил, что Николаев и Сенцов позавчера оставили у него в погребе на холоду плотно набитый вещмешок, в котором был, как они сказали, копченый окорок, очевидно, разрезанный на части. Чтобы ветчину не попортили крысы, они положили вещмешок в пустую кадушку и придавили сверху крышку тяжелым камнем. Все это проделал собственноручно младший из офицеров, он же сегодня утром достал оттуда вещмешок – Окулич и в руках его не держал.
Я спустился в погреб и внимательно осмотрел эту кадушку, но никаких следов нахождения там вещмешка с окороком, как и следовало ожидать, не обнаружил и запаха ветчины при всем старании не уловил. По моей просьбе в погреб спустили кошку; она обошла кадушку, втягивая ноздрями воздух, потом прыгнула внутрь и принялась обнюхивать дно и боковые клепки. И я подумал, что в вещмешке, очевидно, действительно был окорок или что-нибудь съестное.
В углу стодолы лежал немецкий металлический бочонок емкостью в пятьдесят литров. Свинтив пробку, я опустил в отверстие палку, вынув, обнюхал ее и по запаху убедился, что это керосин, причем немецкий синтетический. Возле стодолы на земле виднелись свежие следы протектора «студебеккера», а перед воротцами – вмятина от ребра бочонка на том месте, где его сбросили из кузова.
Рассказ Окулича подтверждался фактами и представлялся мне правдоподобным. Теперь стал понятен и его страх, и почему он попытался скрыть от меня свои отношения с Николаевым и Сенцовым.
Он сознавал незаконность совершенного обмена и не без оснований страшился ответственности. Рассуждал он, наверно, так: овцу увезли, а теперь, если узнают, и керосин отберут, и самого его посадят за участие в расхищении государственного армейского имущества – по законам военного времени это пахло трибуналом. И потому во избежание неприятностей сделку с Николаевым и Сенцовым, по его разумению, безусловно, следовало утаивать.
Он не сообразил, не учел только того обстоятельства, что керосин был трофейный. В последние полтора месяца немцы при отступлении бросали сотни складов и эшелонов с различным военным имуществом и горючим. Все это полагалось приходовать, однако на использование некоторого количества трофеев для нужд личного состава частей Действующей армии смотрели сквозь пальцы.
Жизнь на хуторах вынуждала людей всячески приспосабливаться, и Окулич не представлял собою исключения, просто он был трусливее и осторожнее многих других.
Немцев отогнали за Вислу, но он продолжал хранить оккупационные марки и аусвайс – а вдруг они еще вернутся?.. Было несомненным фактом, что около месяца, рискуя жизнью, он укрывал у себя комиссара бригады, однако делал он это, думается, опять же из инстинкта самосохранения: немцы могли и не пронюхать, а если бы не захотел, не стал укрывать, ему бы не поздоровилось от партизан. И я был убежден, что, как это ни парадоксально, но спас он комиссара в основном из страха, заботясь прежде всего о своей шкуре.
Относительно Окулича для меня все вроде бы прояснилось, и, уходя с ним от хутора к машине, я сказал его жене:
– Он вернется до вечера. Не беспокойтесь, и никаких разговоров с соседями. Поняли?
Она утвердительно кивнула головой.
В Шиловичах старик и старуха Божовские подтвердили, что действительно сегодня утром приезжала большая крытая машина и Окулич помог погрузить в нее ярку из числа тех семи его овец, что содержатся у них. Они в деталях повторили то, что он мне говорил, и довольно точно обрисовали внешность Николаева и Сенцова.
Выехав за деревню, я отпустил Окулича, строго предупредив, чтобы о нашем разговоре не сболтнул ни слова. Когда спустя минуту я обернулся, он быстро шел, почти бежал к своей хате.
В невеселом раздумье я возвращался в Лиду. Хижняк, успевший обнаружить в одной из рессор лопнувший лист, тоже был молчалив и мрачен.
В поведении Николаева и Сенцова было немало весьма подозрительного и для нас пока совершенно необъяснимого, не говоря уже о целлофановых обертках для стограммовых порций сала – специальной расфасовке, предназначенной у немцев для десантников и агентов-парашютистов.
Но после разговора с Окуличем, со стариками Божовскими и хуторянином Колчицким (Тарасовича не оказалось дома) у меня появились серьезные сомнения относительно версии с Николаевым и Сенцовым.
Я не мог утверждать что-либо определенно, но почувствовал, выражаясь словами Таманцева, – пустышку тянем…
44. Таманцев
Фомченко разбудил меня, как я приказал, точненько, минута в минуту, и старательно доложил свои наблюдения – ничего существенного.
Исполнительные они оба, особенно Фомченко. Старше меня по званию, а скажешь слово – и бросается, как мальчик, на полусогнутых.
Хорошие они ребята, только ведь это не профессия. А толку от них в случае чего будет на грош – это уж как пить дать! Умения у них нет, да и возраст… После тридцати мышцы теряют быстроту и реакция не та…
Юлия уже на моих глазах трижды ходила к лесу и притаскивала оттуда валежник, очевидно про запас, на зиму. Каждый раз, чтобы не терять ее из виду, я перебирался к другому чердачному окну и наблюдал оттуда. Но у леса она не задерживалась, в чащу ни разу не углублялась, она торопилась назад, к малышке, и цель ее ходок, несомненно, была одна – топливо.
Волокла здоровенные валежины и толстые сучья – еле-еле перла, – их бы надо пилить, а она принялась затем тюкать ржавым колуном.
У Свирида наверняка имелись топор с пилой, была у него и лошадь, и дров навалом – две большущие поленницы березового швырка, – и не хворый бы по-родственному подбросить ей хоть воз.
Юлия возилась на виду около хаты, а я тем временем подзанялся с Фомченко и Лужновым.
Все эти оперативники из частей для поимки агентов-парашютистов практически непригодны. Тут нужны розыскники-профессионалы, поймистые, с мертвой хваткой. А эти, объектовые, что они умеют, чем занимаются?.. В авиации – противодиверсионным обеспечением техники и аэродрома, ну и еще предотвращением возможного перелета. И я сразу сказал себе: коль их прислали, ничего не поделаешь, но надейся только на себя.
Однако я хорошо знал, что от такого вот геморройного занятия, от долгого безрезультатного сидения скисают и более опытные и крепкие мужики. А неизвестно, сколько нам еще придется здесь проторчать.
Сколько бы ни пришлось, мы должны – как пружина в капкане – каждое мгновение быть готовы к действию. И потому моя обязанность поддерживать этих двух морально и физически плюс поднатаскать их, сообщить им хоть какие-то азы, и прежде всего применительно к нашему заданию.
Все это я обдумал еще ночью и решил, чтобы не терять время попусту, ежедневно два-три часа заниматься с ними.
Начал я от Адама и Евы: рассказал о своей первой встрече с агентами-парашютистами; я ее помнил так, будто это было не три с лишним года назад, а вчера или даже сегодня.
Вижу как сейчас: шоссе под Оршей – вторая неделя войны. Беженцы, подводы с барахлишком, инвалидами и стариками, обозы с ранеными. Воронки от бомб, трупы на обочинах. Гонят скот, вывозят машины, станки, и бредут, бредут навьюченные даже дети, тащатся из последних сил – только бы уйти от немца. Плач, рев, растерянность, неразбериха, самые невероятные слухи, десанты и диверсанты. А немецкие самолеты ходят по головам, что хотят, то и делают.
В задачи и обязанности нашего погранполка, державшего в тот момент контрольно-пропускной и заградительный режимы на отходах от Орши, только официально – по приказу – входило:
наведение и поддержание в тылах фронта должного порядка;
проверка документов, а в случае необходимости – при возникновении подозрений – и личных вещей как у гражданских, так и у военнослужащих независимо от занимаемых должностей и званий; проверка всего проходящего гужевого и автотранспорта;
охрана важнейших объектов и обеспечение бесперебойной работы связи;
задержание и доставка на сборные пункты самовольно уходящих в тыл красноармейцев, командиров; вылавливание и арест дезертиров;
регулирование движения на дорогах и эвакуации; предельная загрузка всего транспорта, двигающегося на восток; очищение в случае необходимости дорог от беженцев;
ну и, разумеется, в первую очередь – поимка и уничтожение немецких шпионов и диверсантов, борьба с вражескими десантами.
Все это входило в наши задачи и обязанности официально, по приказу, а чем мы только тогда не занимались – не перечислишь! – даже роды приходилось принимать.
Так вот, под вечер останавливаем на шоссе для проверки «эмку». Рядом с водителем – майор госбезопасности: сиреневая коверкотовая гимнастерочка, на петлицах – по ромбу, два ордена, потемнелый нагрудный знак «Почетный чекист». На заднем сиденье – его жена, миловидная блондинка с мальчиком лет трех-четырех, и еще один, спортивного вида, со значком ворошиловского стрелка и двумя кубарями – сержант госбезопасности[36]. Майор Фомин с женой и ребенком следует в город Москву, в распоряжение НКВД СССР. Кроме личных вещей, в машине два толстенных пакета, опечатанные гербовыми сургучными печатями НКВД Белоруссии, – совершенно секретные документы, что оговорено в предписании. И шофер там указан и сержант – для охраны.
Все чин чином, все продумано и правдоподобно. Документы безупречные; на удостоверении у майора хорошо нам уже знакомая подпись – черной тушью – Наркома внутренних дел Белоруссии, а на удостоверении к нагрудному знаку, выданному еще в 1930 году, личная роспись Менжинского. И у жены, вольнонаемной сотрудницы органов НКВД, и у военного шофера, и у сержанта – тоже абсолютно безупречные документы. Номер у «эмки» минский, паспорт и путевой лист подлинные, соответствующие; на висящем в машине маузере-раскладке серебряная пластинка с гравировкой: «Тов. Фомину (инициалы) от ОГПУ СССР».
Ни единой задоринки – ни в бумагах, ни в экипировке, ни в поведении. Имелись даже сходные признаки в словесных портретах ребенка и родителей – белявый, с голубыми глазами, как и мама, и скуластый, с широким прямым лбом, как отец. Все чин чином плюс отличное знание оперативной обстановки. Майор промежду прочим негромко, доверительно сказал:
– Вы от Бориса Ивановича? От Кондрашина?..
Капитан Кондрашин Борис Иванович третьи сутки исполнял обязанности командира нашего погранполка – даже это они знали.
И все-таки мы их взяли.
Рассказывая Фомченко и Лужнову действительный случай, я для пользы дела по воспитательным соображениям кое-что приукрасил.
Взяли мы в основном трупы, а блондинку, тоже начавшую стрелять, тяжело ранили.
Как оказалось, мальчик был сынишка советского командира, подобранный немцами где-то у границы в первые сутки войны. Его натаскивали несколько дней, приучали называть «майора» папой, а блондинку – мамой, и приучили. Но так как он иногда сбивался и говорил ей «тетя» (или ему «дядя», уже не помню), ребенка заставляли молчать, когда его держали за руку. С этой же целью – чтобы в нужные минуты он не говорил – ему засовывали в рот леденцы.
При проверке документов, сжимая маленькую ладошку, «мама» – она оказалась радисткой – от напряжения, видно, сделала ему больно, и он поморщился.
Кстати, потом, обхватив ее, окровавленную, полуживую, обеими руками, он вцепился намертво и дико кричал; в этой страшной для него передряге она наверняка казалась ему самым близким человеком.
Был я тогда молодым и сопливым, хотя два года уже прослужил на границе. И заметил, что она сдавливает мальчику ладошку и он морщится и что рот у него занят леденцами, не я, а лейтенант Хрусталев, мой начальник заставы, проверявший документы.
Он и подал нам условный знак, а сам, взяв у бойца-пограничника винтовку, не говоря ни слова, с силой ткнул штыком несколько раз в засургученные пакеты – звук был металлический (там оказались рации в специальных дюралевых футлярах).
– Что вы делаете?! – возмущенно закричал майор.
Это был сигнал, потому что мгновенно все четверо выхватили пистолеты.
Я страховал с левой стороны машины, стоял у задней дверцы и по расчету «держал» в первую очередь «сержанта» и шофера. Как только они обнажили свои пушки, я без промедления вогнал «сержанту» две пули между глаз, а третью всадил в висок шоферу.
«Майора» заколол Хрусталев, он же обезвредил и блондинку, успевшую, однако, смертельно ранить бойца-пограничника.
Толковый мужик был Хрусталев, находчивый, умелый и решительный. Он не только что у майора, он и у комиссара госбезопасности или генерала в случае необходимости проверил бы штыком и любые секретные пакеты, и какой угодно багаж.
Толковый он был мужик, а спустя неделю в такой же примерно ситуации, как под Оршей, только ближе к Смоленску, помешкал секунды и заплатил за это жизнью. Тут всегда так – кто кого упредит…
Про трупы я, понятно, и слова не сказал. А лозунг тогда, промежду прочим, везде был, да и команда нам: «Уничтожай немецких шпионов и диверсантов!» Сколько мы их перестреляли… Пока не поумнели. А теперь вот попробуй хоть одного взять неживым, да с тебя три шкуры снимут и в личное дело подошьют.
Просвещая Фомченко и Лужнова, я, чтобы они не отвлекались, одновременно продолжал наблюдать. Я говорил, то и дело поглядывая в окно, а они смотрели мне в рот глазами девять на двенадцать.
Примечательно, что воевали оба, как и я, с первого лета. Фомченко до ранения был штурман эскадрильи, а Лужнов – командир звена. Не знаю, как они летали, судя по наградам, неплохо. Что же касается активного розыска и силового задержания, они не представляли себе азбучных истин, и я уверился, что проку от них будет в случае чего – шиш да кумыш!..
Выждав, пока сумерки сгустились, мы натаскали на чердак сена, полыни от блох и устроились с удобствами.
Как только совсем стемнело, я расположил офицеров в кустах за хатой Юлии, метрах в пятидесяти, а сам поместился с другой, фасадной стороны. Предварительно мы оговорили все возможные ситуации и обусловили сигналы взаимодействия; я разъяснил им все дважды, втолковал, как первоклашкам.
– Если он будет один, – прямо сказал я, – то вы мне не понадобитесь. Если будет один, сидите и не вылезайте…
45. Алехин и Поляков
Алехин не слышал шума подъехавшей машины; он проснулся оттого, что его трясли за плечо. Открыл глаза и сразу поднялся: возле него, присвечивая фонариком поверх изголовья кровати, стоял подполковник Поляков.
Завесив окно плащ-палаткой, Алехин зажег лампу-молнию и поспешно оделся, взглянув при этом на часы: без пяти минут три – часа два еще вполне можно было бы поспать…
– Ты извини, у вас перекусить чего-нибудь найдется? – спросил Поляков.
Он уже снял пилотку, шинель, положил на стол набитый авиационный планшет и, невысокий, коренастый, потирая маленькие пухловатые руки, расхаживал по комнате.
Алехин достал начатую баночку тушенки, несколько вареных картофелин и хлеб. Пока Поляков ел, он, присев сбоку, рассказывал о том, что сделано за прошедшие сутки, о своих визитах к Гролинской и Окуличу, о поисках в городе и разговоре по «ВЧ» с генералом. Подполковник слушал, изредка задавая вопросы, его некрасивое, с небольшим прямым носом и выпуклым шишковатым лбом лицо ничего не выражало. Лишь когда Алехин сообщил о целлофановых обертках, он оживился и попросил показать. Посмотрел на свет и, потянув носом, произнес:
– Июнь сорок четвертого… И номер партии тот же… Занятно!
Поляков был тем самым человеком, чье мнение и советы в ходе розыска, без сомнения, интересовали Алехина, как и других чистильщиков, более всего. Подполковник обладал редкостным талантом делать правильные выводы из минимума данных. Осмысливая факты, он нередко по какой-нибудь частности приходил к весьма неожиданному умозаключению и, как правило, не ошибался. Поэтому Алехин обстоятельно, до мелочей, изложил ему все, в том числе и свои сомнения относительно версии с Николаевым и Сенцовым, и, закончив, обратился в слух.
Тем временем Поляков, доев последнюю картофелину, закурил; потом достал из планшета два конверта – почтовый и побольше размером, – вынул карту и разложил ее на столе.
Наконец он заговорил тихо и, как всегда, неторопливо, но не о том, что ожидал Алехин. Поляков принялся подробно рассказывать о случае угона «доджа» и о сержанте Гусеве. Алехин слушал с напряженным вниманием: имела эта история отношение к «Неману» – такая догадка мелькнула у него, когда была названа марка автомашины, – или не имела, а Поляков наверняка желал знать и его, Алехина, соображения.
– …На контрольном пункте при выезде из города к нему в машину попросились двое: старший лейтенант и лейтенант. Были они в плащ-накидках; старший лейтенант в возрасте лет сорока, плотного телосложения, с небольшими усами… в фуражке полевого образца. Лейтенант значительно моложе, но внешность его он совершенно не помнит…
– Вещи у них были? – поинтересовался Алехин.
– Да. Как он припоминает, небольшой потертый чемодан и трофейный ранец с бурым верхом… Говорили они чисто, но по произношению не исключено, что старший – украинец. Они уселись в машине за его спиной, и он поехал. За Озерами старший лейтенант попросил остановить, как он сказал, по малой нужде. Место там безлюдное, лес с обеих сторон вплотную подходит к шоссе. Гусев остановил машину и собирался закурить – они угостили его папиросой, – но был оглушен ударом по голове и что было дальше – не помнит… Сидел он в этот момент за рулем, а рана от удара над левым ухом.
– Левша…
– Да, удар был нанесен левшой или человеком с одинаково развитыми руками, что, впрочем, маловероятно. Очнулся в кустах, услышал – неподалеку проезжают машины, дополз с трудом до шоссе, где и был подобран. По-видимому, они, оглушив, оттащили его в кусты, стрелять не решились, чтобы не привлечь внимания, и, лежачего, дважды ударили ножом в спину. Целили в сердце, но не попали: машина стояла на шоссе, они торопились, и это, очевидно, его спасло… У него взяты красноармейская книжка, проездные документы и деньги. Примечательно, что взяли самодельный портсигар из дюраля, а хорошие наручные часы не тронули. Из диска автомата, находившегося в машине, вынуто около сорока патронов…
– Они были в плащ-накидках, откуда же ему известны их звания?
– Он видел погон на гимнастерке старшего лейтенанта: когда тот влезал в машину, плащ-накидка распахнулась. Запомнил, что на погоне было три звездочки, а выше дырочка и примятость, как он полагает, от эмблемы.
– А может, от четвертой звездочки?
– Он полагает, от эмблемы. Причем от артиллерийской. Цвет канта он не заметил, но почему-то убежден, что они – артиллеристы. Это его предположение, чисто интуитивное; на чем оно основано, он так и не смог объяснить. Когда он согласился их взять, старший сказал другому: «Садитесь, лейтенант». В машине они больше молчали, да он и не прислушивался… Уверяет, что они высокого роста, но я думаю, это субъективность восприятия: он сам маленького роста, и, по его определению, у меня средний рост… Полагает, что в лицо узнал бы обоих, однако описать их внешность для словесного портрета не смог. Говорит – обыкновенные офицеры!.. Зачем я тебе о них так подробно рассказываю?.. – Поляков вынул из большого пакета две фотографии и положил перед Алехиным. – Это – отпечатки шин угнанного «доджа»… А это – следы машины, обнаруженные вами в лесу под Столбцами…
Рассматривая фотографии, Алехин нащупал рукой лежащую на столе пачку «Беломорканала» и вытянул папиросу.
– Вроде… полная идентичность, – сдерживая волнение, сказал он погодя и закурил.
– Да, совпадают все индивидуальные особенности протектора… например, поперечный разрез на шине правого заднего колеса… Теперь как будто ясно, что неизвестные, пытавшиеся убить Гусева и захватившие «додж», имели разыскиваемую нами рацию… Завладев машиной, они поехали за Столбцы, – Поляков показал на карте, – свернули в лес и вышли в эфир. Это было седьмого августа, в день первой пеленгации. И дата, и час, и место совпадают. Затем, проехав к Заболотью, они загнали машину в лес и замаскировали, быть может, рассчитывая ею при случае еще воспользоваться. Машина найдена в безлюдной чаще – до ближайшего хутора два километра, и обнаружили ее случайно… Я распорядился устроить засаду, хотя мало верю, что они появятся…
Поляков говорил тихо и так неторопливо, будто в сутках было не двадцать четыре, а, по крайней мере, тридцать шесть часов. Излагая розыскные сведения, он, по обыкновению, все время обдумывал и ставил под сомнение каждый сообщаемый факт и свои предположения и требовал таких же размышлений и критического отношения от тех, кто его слушал. Он не любил бездумного поддакивания, его правилом было, чтобы подчиненные откровенно и независимо высказывали свои соображения и при несогласии спорили с ним, противоречили и опровергали. За три года совместной работы Алехин отлично усвоил эту манеру обсуждения, ценил ее эффективность и знал, что подполковник прежде всего ожидает сейчас от него инакомыслия, возражений, но для этого в данном случае не имелось никаких оснований.
– Захватив машину, они проехали к Столбцам… – рассматривая карту, – сказал Алехин, – это около двухсот километров… Для того чтобы выйти в эфир, вовсе не обязательно проделывать такой путь… Затем вернулись на запад, почти в тот же самый район…
– Уловил? – обрадованно оживился Поляков.
– Пытаюсь… Или рация находилась где-то в районе Столбцов, или они там с кем-то связаны… Да, текст двух остальных перехватов сейчас бы весьма пригодился… Рацию, очевидно, потом перевезли и спрятали где-нибудь неподалеку от Шиловичского леса, а может, и в самом лесу…
– Я тоже так думаю! Существенная деталь: из кузова «доджа» исчезла малая саперная лопатка.
– Тайник?..
– Скорее всего! – Поляков улыбался, довольный подтверждением своих мыслей. – Большая саперная лопата на месте, и топорик на месте, и весь инструмент, а малая исчезла. Гусев за день до того получил ее со склада – новенькую! Успел вырезать на черенке свои инициалы Эн и Гэ – Николай Гусев, – чтобы не позаимствовали другие шофера… При осмотре места обнаружения «доджа» лопатку не нашли, хотя именно ее не искали: что она пропала, я узнал позднее. Для подтверждения версии о тайнике, наверно, придется специально осмотреть еще раз всю рощу.
– Роща – это не проблема. А вот найти тайник в таком лесу, как Шиловичский, – задачка! – невесело сказал Алехин. – Не легче, чем отыскать место выхода в эфир.
– Да, тут надо хорошенько подумать, – согласился Поляков. – Добраться до тайника – это уже, считай, полдела. Я сейчас еще не готов, но сегодня же предложу вам что-нибудь конкретное… – пообещал он. – Теперь, Павел Васильевич, насчет Николаева и Сенцова… Твои сомнения я разделяю. Как это ни печально, а попахивает пустышкой! Немало противоречивого… Одно дело действовать под видом заготовителей, другое… Откуда у них, например, десяток бочонков с керосином? Зачем им вся эта живность?.. Сомнительно… Весьма!.. В то же время на все сомнения и противоречия имеется и довольно увесистое «но»…
Из меньшего по размеру почтового конверта Поляков вынул сложенный вдвое листок целлофана и протянул Алехину.
– Это было в кузове «доджа».
Взяв целлофан, Алехин развернул его, потер о тыльную сторону ладони – кожа засалилась, – понюхал и, приблизя к лампе, посмотрел на свет, затем для сравнения поднял рядом одну из оберток, оставленных Николаевым и Сенцовым в доме Гролинской.
– Совпадает все – и фирменный знак, и месяц выпуска, и номер партии, – продолжал Поляков. – Ни Гусев, ни его командиры в автобате сала в такой упаковке никогда не видели, даже не представляют, что это такое. Кстати, перед выездом он вымыл кузов. Так что это, несомненно, оставлено двумя неизвестными, пытавшимися его убить и угнавшими «додж», оставлено теми, кого мы ищем.
– Значит, один из них, предположительно, – левша, а старший, судя по произношению, возможно, – украинец. – Алехин усмехнулся. – Каждый двадцатый в жизни – левша и каждый шестой военнослужащий – украинец.
– Да, скажем прямо, негусто, – согласился Поляков; он сложил карту и вслед за конвертами с целлофановыми обертками и фотографиями сунул ее в планшет. – Кстати, Гролинская не заметила у Николаева украинского произношения?
– Нет. Я интересовался речью обоих… Она убеждена, что он сибиряк.
– По внешности и по возрасту Николаев и Сенцов в целом схожи с теми, кто нам нужен… В приблизительных общих чертах: один постарше и поплотнее, второй моложе, выше и стройней…
– И у тех двух, которых видел Васюков, тоже есть такое сходство.
– Да, обе пары во многом схожи с теми, кого мы ищем. Есть, конечно, и явные различия, впрочем, в деталях, функциональные… Звания, головные уборы, личные вещи, усы – все это легко видоизменить… Что характерно… – задумчиво сказал Поляков, – обилие общих сведений и версий и скудность конкретного… – Он посмотрел на часы и поднялся. – Ты извини, но спать уже не придется… Идем в отдел, может, там есть что-нибудь новое…
46. Начальник управления генерал Егоров
В отделе контрразведки авиакорпуса ни ответа на запрос о Николаеве и Сенцове, ни каких-либо свежих сообщений по делу «Неман», к сожалению, не было.
Шифровальщик, занятый чем-то срочным, даже не подойдя к обитой железом двери, крикнул, что для Алехина и подполковника у него пока ничего нет, и, словно извиняясь за свое невнимание к Полякову, добавил, что, как только освободится, – зайдет.
Кипяток на кухне Алехину пообещали нагреть минут через пятнадцать.
Поляков открыл кабинет начальника отдела, зажег свет, снял пилотку и шинель, разложил на столе бумаги из планшета, поставил термос и чайные принадлежности. За годы войны ему приходилось располагаться на время для работы не только в случайных, чужих кабинетах, но и во всяких каморках, землянках и блиндажах, по сравнению с которыми это просторное, чистое, проветренное помещение представлялось чуть ли не дворцом. Особенно ему здесь нравился покрытый плексигласом большущий письменный стол.
Прежде всего он просмотрел собранные Алехиным в папку документы по делу «Неман», с особым вниманием последние, поступившие после его отъезда в Гродно. Прочитав сообщение о белорусском отделении Дальвитцской разведшколы (он уже слышал о нем от Алехина), Поляков не без иронии улыбнулся:
– Чего-чего, а общих неконкретных версий более чем достаточно.
Потом Алехин пошел за кипятком, а подполковник набрасывал ориентировку о разыскиваемых – двух неизвестных, пытавшихся убить Гусева и угнавших «додж», – когда дверь распахнулась и на пороге появился Егоров, высокий, здоровенный, в матерчатой фуражке с полевой звездочкой и ватной стеганке без погон. Вошедший следом адъютант – румяный кареглазый лейтенант с автоматом на спине, чистенький и подтянутый, – внес небольшой кожаный чемодан.
– Здравия желаю, – поднялся Поляков.
– Живой? – снимая фуражку, проворно принятую адъютантом, сильным окающим басом спросил Егоров.
– Как видите, – усмехнулся Поляков.
– Садись… И неплохо устроился, – оглядывая кабинет, заметил Егоров. – А нас по дороге обстреляли… Еле проскочили! – Он сбросил стеганку с разрывами на плече, из которых торчала вата, и остался в гимнастерке с двумя рядами орденских планок и погонами генерал-лейтенанта. – Зашей! – приказал он адъютанту и повернулся к Полякову: – Безопасность родного начальства обеспечить не можете!
– Так ночью спать надо.
– Спать?.. Вот спасибо, что просветил!.. – Егоров уселся против Полякова и посмотрел на стол. – Неплохо!.. Выжил хозяина из кабинета, чаи гоняешь… До начальства далеко… Как у Христа за пазухой!..
Он шутил, но его широкоскулое с тонкими твердыми губами и квадратным подбородком с угибом посредине лицо сохраняло при этом властное, суровое выражение.
Поляков слишком хорошо знал генерала, чтобы не почувствовать за его шутливостью какого-то напряжения или недовольства и не понять, что все это только присказка, предисловие.
– Вы сюда, в Лиду, проездом?
– Нет, не проездом! Где Алехин?
– Здесь.
– Вы тексты перехватов по «Неману» от седьмого августа и позавчерашний получили?
– Нет.
– Странно! Я, выезжая, приказал немедля передать в Лиду.
– Может, и пытались. У аппарата никого не было. Я здесь всего минут пятнадцать, – пояснил Поляков.
– А шифровальщик на месте?
– Да. Он занят чем-то срочным. Но о перехватах он мне ничего не сказал. Может, как раз их и расшифровывает.
– Что нового? – постукивая пальцами по краю стола, быстро спросил генерал. – С Николаевым и Сенцовым прояснили?
– Не совсем… Еще нет ответа на запрос. У Алехина сомнения относительно этой версии, и я их разделяю.
Лицо Егорова сделалось еще более суровым.
– Здравия желаю, – войдя с чайником в руке, поздоровался Алехин.
Егоров обернулся и тяжелым, сумрачным взглядом посмотрел на него.
– Что так отощал?
– Волка ноги кормят, – усмехаясь, сказал Поляков; он поднялся и взял чайник.
– Плохо они вас кормят, плохо!.. Что делается по Павловскому?
– Устроена засада в месте его наиболее вероятного появления.
– Если не ошибаюсь, там оказалось два таких места.
– Мы выбрали одно, более перспективное, – неторопливо продолжал Поляков, заливая кипятком заварку в маленьком фарфоровом чайничке. – На вторую засаду у нас нет людей.
– Будут! Немедля организуйте! Немедля! – подчеркнул Егоров, барабаня пальцами по краю стола. – Есть еще зацепки?
– Обнаружились весьма интересные обстоятельства. Звонил вам ночью из Гродно, но вас уже не было. Вы помните случай с угоном «доджа» Сто тридцать четвертого моторизованного батальона?
– Это имеет отношение к делу «Неман»? – нетерпеливо спросил Егоров.
– Непосредственное.
Поляков уже наполнил термос кипятком и, завинтив крышку, принялся кратко излагать суть разговора с Гусевым и свои соображения.
Егоров слушал молча, потирая ладонью прорезанный наискось широким багровым шрамом затылок, что он делал обычно в минуты волнения и напряженной работы мысли. Потом, развернув вынутые Поляковым листки целлофана, внимательно осмотрел каждый, сравнил, потрогал пальцами и понюхал.
– Все это существенно, – сказал он затем, – но практически мало что нам дает. Фактов полно, а зацепиться не за что. Даже словесные портреты этого левши и второго составить невозможно.
– К сожалению. Но мы все равно объявим их в розыск.
– Я думаю!.. Ваше предположение о наличии тайника в Шиловичском лесу основательно, однако его надо отыскать!.. Что у вас есть еще?
Поляков рассказал вкратце о действиях группы Алехина за прошедшие сутки, о Гролинской и Окуличе, изложил сомнения относительно версии с Николаевым и Сенцовым.
– Что ж, доводы веские… – заметил Егоров; он взял папку с документами по делу «Неман» и, просматривая, листал. – Сомнения обоснованные, однако крест на Николаеве и Сенцове ставить пока преждевременно!.. Много подозрительного, неясного… Почему все-таки они ушли ночью, в дождь, через соседний участок?.. Кто этот железнодорожник, которого упустили, не установив его личность? Зачем он приезжал?.. Возможно, как раз он и собирает или доставляет сведения о движении эшелонов?.. Что было в вещмешке, оставленном у Окулича? Копченый окорок?.. Только съестное?.. Это надо доказать!.. Реакция кошки меня не убеждает!.. И наконец, как к ним попало сало в такой упаковке? – Егоров указал на листки целлофана. – Все эти вопросы надо без промедления прояснить!.. И прежде всего необходим ответ на проверку по словесным портретам. Давай сюда шифровальщика! – приказал он адъютанту, зашивавшему ватник возле дверей; тот поднялся как на пружинах и вышел.
– И работаете вроде, а практически ничего нет. Худо!.. – Егоров захлопнул папку и, достав из кармана, выложил на стол массивный серебряный портсигар. – Хуже некуда! – после небольшой паузы мрачно заключил он.
– Налить вам чаю? – предложил Поляков.
– Спасибо, не хочу!
– Тогда мы – с вашего разрешения.
– Шифровальщик занят, – доложил вернувшийся адъютант.
– Как – занят? – с недоумением переспросил Егоров. – Вы ему сказали, кто вызывает?
– Так точно! Говорит, у него что-то весьма срочное. Даже дверь не открыл. Крикнул: как только закончит – придет.
– Вот, дожили! – Егоров возбужденно поднялся и зашагал по кабинету. – Начальник Управления вызывает шифровальщика, а тот – занят! Дальше ехать некуда!.. Да, практически ничего нет!.. И накладки… У Блинова человек ушел из-под наблюдения… – Он остановился против Алехина. – Николаев и Сенцов ушли через соседний участок, а вы эту возможность не предусмотрели!
– А если бы предусмотрел? – невозмутимо заметил Поляков. – В эту минуту он оставался один и при всем желании не мог бы одновременно находиться с двух сторон дома.
– Капитан Алехин, – раздраженно продолжал Егоров, не обращая внимания на реплику Полякова, – вы работаете по делу одиннадцать суток практически без результата! Чем объясняете?!
– То есть как без результатов?! – запротестовал Поляков.
– Мы делаем все возможное, – глядя на обшарпанные носки своих стоптанных сапог, сказал Алехин; вытянув руки по швам, он стоял перед генералом.
– Я не знаю, что вы делаете, – запальчива выкрикнул Егоров, – мне нужен результат!.. А пока его нет, все это – мышиная возня!.. Почему вы небриты? – вдруг спросил он и, не дожидаясь ответа, повернулся к Полякову: – Почему по делу работает только одна группа?
– Вы же знаете – нет людей!
– Двух человек у Голубова, кстати без моего разрешения, – зло заметил генерал, – вы взяли позавчера, а могли бы и раньше! Следовало с первого дня уделять «Неману» больше внимания!
– Двух человек тоже без вашего ведома я давал Алехину и при поисках под Столбцами – одиннадцать дней назад… У меня десятки дел, я не провидец и не всегда могу предсказать, какое из них важнее. Обязан заниматься всеми! Текст первой дешифровки меня насторожил, уже вторые сутки я сколько могу занимаюсь этой рацией. Считаю, делается все, что возможно, люди выкладываются без остатка! Извините, но вашего недовольства не понимаю.
– Надеюсь, сейчас поймете!.. Судя по тексту дешифровок, мы имеем дело с весьма квалифицированной и опасной разведгруппой. Они добывают и передают ценнейшую информацию!.. Это не все, – расхаживая по кабинету, продолжал Егоров. – Я уже выезжал к вам, когда позвонил Устинов. Установлено, что почерк одного из радистов КАО идентичен с почерком радиста передатчика с позывными РТО, который фиксировался двадцатого июля в районе Яшун… Таким образом, меняя частоты и позывные… меняя шифр, время и место передачи, они действуют у нас в тылах около месяца… Около месяца в тылах фронта активно действует опаснейшая разведгруппа! Теперь вам понятно?!
Поляков, перестав помешивать ложечкой чай в стакане, молчал.
– Разрешите? – В дверях возникла худая, нескладная фигура молодого черноволосого офицера с голубоватыми листками бумаги в руке. – Товарищ генерал, шифровальщик отдела… – закрыв за собой дверь и близоруко щуря глаза, начал он и осекся, встретив яростный взгляд генерала.
– Почему я должен вас ждать?! – загремел Егоров. – Кто вы такой?! Где тексты перехватов?!
– «Воздух!»… Чрезвычайное сообщение… Передано вам вслед из Управления… – протягивая документы, испуганно говорил лейтенант. – До окончания расшифровки по инструкции не имею права… «Воздух!»[37] на ваше имя…
Нетерпеливым движением выхватив листки, Егоров шагнул под лампу к столу и начал читать, причем лицо его тотчас стало напряженно-сосредоточенным.
– Разрешите идти? – вымолвил шифровальщик. Егоров, не отвечая, вероятно не слыша, расстегнул верхние пуговицы гимнастерки, не отрывая глаз от текста, нашарил на краю стола портсигар, дрожащей рукой открыл его и взял папиросу. В ту же секунду адъютант, стороживший каждое движение генерала, подскочил к нему и щелкнул зажигалкой. Егоров затянулся и, потирая ладонью затылок, с напряженным вниманием, словно стараясь запомнить все наизусть, продолжал читать.
– Разрешите идти? – снова неуверенно спросил шифровальщик.
– Идите, – отпустил офицера Поляков, и тот, помедля секунды в нерешительности, споткнувшись о порог, вышел из кабинета.
– Прочтите! – приказал Егоров, передавая верхний листок Полякову, и, кинув на Алехина мгновенный негодующий взгляд, возмущенно воскликнул: – Дождались варягов!
И, потрясая оставшимися у него в руке листками, возбужденно закричал:
– Я это спиной чувствовал!!!
Подполковник, взяв документ – исписанный мелким аккуратным почерком бланк шифротелеграммы с литером «Воздух!!!», – посмотрел и, морща выпуклый лоб, негромко и с таким спокойствием, будто речь шла о чем-то обычном, повседневном, сообщил Алехину:
– Дело взято на контроль Ставкой…
47. Оперативные документы
«Весьма срочно!
Егорову
Из Москвы
18.08.44 г.
В дополнение к NoNo….. и….. от………
Сообщая дешифровку перехватов по делу «Неман» от 7 и 16 августа с. г., предлагаю принять активные меры к розыску и задержанию агентов и незамедлительному пресечению работы рации.
Судя по тексту перехватов и ряду обстоятельств, Вы имеете дело с мобильной квалифицированной группой, действующей с заданием оперативной разведки в тылах вашего и соседних фронтов. Разыскиваемые, вероятно, связаны с агентурой, оставленной немцами; очевидно систематическое наблюдение за важнейшими фронтовыми коммуникациями и наличие весьма осведомленного агента, а возможно, и группы в районе Шауляя.
Дело «Неман» возьмите под свой личный контроль. Обеспечьте непосредственное участие в розыске еще как минимум трех оперативных групп и самого подполковника Полякова.
Усильте слежение за эфиром и проверку документов у всех лиц, передвигающихся в тылах фронта, обратив особое внимание на рокадные[38] направления.
О ходе розыска и проводимых Вами мероприятиях докладывайте каждые двенадцать часов.
«ЗБ No…… „Неман“. Перехват от 7.08.44 г.
«ЗБ No 1328 „Неман“. Перехват от 16.08.44 г.
«Воздух!!!
Егорову
Из Москвы
18.08.44 г.
Ставлю Вас в известность, что дело «Неман» сегодня, 18 августа, в 2 часа 10 минут взято на контроль Ставкой Верховного Главнокомандования, причем органам контрразведки предложено любыми усилиями в ближайшее время пресечь работу рации и обезвредить как ядро группы, так и всю резидентуру.
Примите самые активные меры к розыску и задержанию агентов и захвату передатчика, для чего немедленно привлеките весь оперативный состав органов контрразведки фронта, приданные подразделения, части по охране тылов фронта, личный состав этапно-заградительных, гарнизонных и линейных комендатур, а также поддержки, выделяемые по Вашему требованию частями и соединениями Красной Армии.
Организуйте самую тщательную проверку документов в районах расположения воинских частей, на станциях, в поездах и на контрольно-пропускных пунктах. Всех подозрительных, независимо от званий и занимаемых должностей, задерживать для выяснения личности.
Директивой начальника Генерального штаба командованию фронта и начальнику войск по охране тыла Действующей армии предложено оказывать Вам всяческое содействие людьми и техникой. Той же директивой командующему 1-й воздушной армией предлагается обеспечивать Вас самолетами связи и транспортными.
Начальникам Управлений контрразведки 1-го и 2-го Белорусских фронтов даны указания немедля направить в Ваше распоряжение оперативные группы в составе 10–12 человек лучших розыскников. Одновременно Вам переподчиняются с передислокацией в полосу фронта 6-я, 84-я и 55-я радиоразведывательные группы.
Начальнику отдела кадров ГУКР предложено в течение суток любыми усилиями полностью укомплектовать штаты розыскного отдела и шифровального отделения вверенного Вам Управления опытными розыскниками и криптографами.
ГУКР считает необходимым обратить Ваше внимание на особую опасность, какую, в силу ряда обстоятельств, представляют разыскиваемые, и обязывает Вас для их поимки максимально, до предела использовать все оперативные, радиотехнические и войсковые возможности.
В соответствии с указанием Ставки надлежит довести до сведения оперативного состава и всех привлекаемых к розыскам, что каждый, кто даст прямой или хотя бы косвенный реальный результат по делу «Неман», будет представлен к правительственной награде.
Для координации всех усилий по розыску и оказания практической помощи специальным самолетом в 6.00 к Вам вылетает генерал-майор Мохов с группой оперативного состава. Обеспечьте подачу автомашин к моменту посадки самолета на Лидском аэродроме и незамедлительное включение всех прибывших в работу по делу.
О ходе розыска, проводимых Вами мероприятиях и всех вновь добытых данных докладывайте каждые три часа.
«Весьма срочно!
Егорову
Исполнение Вашего запроса о проверке Николаева и Сенцова задерживается в связи с внезапной экстренной переброской в/ч 31518 на 1-й Белорусский фронт в район Варшавы и невозвращением Николаева и Сенцова до сего часа к месту прежней дислокации части, где в комендатуре оставлено распоряжение командования, куда им далее надлежит следовать. Срок их командировки истек вчера, причина неприбытия неизвестна.
Ваш запрос передан по принадлежности начальнику Управления контрразведки 1-го Белорусского фронта с просьбой о немедленном исполнении. Одновременно нами принимаются меры для выяснения ряда интересующих Вас вопросов, в частности проверки Николаева и Сенцова по словесным портретам в случае их прибытия к месту прежней дислокации части. Ответ будет сообщен Вам незамедлительно.
Часть вторая.
Чрезвычайный розыск
48. Гвардии лейтенант Блинов
Старшина из взвода охраны разбудил его в половине шестого утра и передал приказание Алехина: немедленно явиться к подполковнику Полякову.
В кабинете начальника отдела контрразведки авиакорпуса Поляков был один. Судя по отсутствию полуторки на площадке перед зданием, капитан куда-то уже уехал.
Андрей дважды видел мельком Полякова, знал его в лицо, но разговаривать с подполковником ему еще не приходилось. Однако он немало слышал о Полякове, в основном от Таманцева, и подполковник рисовался ему человеком во многих отношениях необыкновенным.
– Голова номер один, – не раз говорил о Полякове Таманцев. – Если и не бог, то, несомненно, его заместитель по розыску!
И Андрей ожидал теперь чего-то премудрого, сверхпроницательного, полагал услышать в основном специальную терминологию вроде «треугольник ошибок», «тональная манипуляция», «органолептика» и тому подобное, опасался даже, сумеет ли понять хотя бы главное из того, что выскажет подполковник.
Поляков же оказался до удивления простым и свойским. С первой минуты своим обращением и мягкой, слегка картавой речью он напомнил юноше старого доктора, лечившего Андрея в детстве.
Он произносил обыденные, понятные каждому слова. И задание, которое он сообщил Андрею, тоже было довольно простым: взяв роту из дивизии, стягиваемой к Лиде для погрузки в эшелоны, выехать в район Заболотья (Поляков показал на карте) и до сумерек тщательно обыскать рощу к северо-западу от деревни – там позавчера найдена угнанная автомашина «додж». Цель поисков – обнаружение малой саперной лопатки с вырезанными на черенке буквами Н и Г. И еще следовало поговорить с людьми, первыми пришедшими в рощу к машине.
Поляков заканчивал инструктаж, когда в кабинет, за спиной Андрея, вошел Егоров.
Подойдя, генерал внезапно вырос перед Андреем – тот вытянулся и вскинул руку к пилотке:
– 3-з-драв-в…
– Здравствуйте. Откуда вы? – отрывисто спросил Егоров.
– Т-т-т-ов-варищ г-ге-н-ер…
– Лейтенант Блинов из группы Алехина, – поспешил на помощь Андрею Поляков. – У нас третий месяц. Самый молодой офицер в отделе. Прибыл к нам после ранения и тяжелой контузии. В прошлом – командир взвода. Боевой офицер. Москвич. Посылаю его за лопаткой.
Он все знал и помнил, Поляков. И про ранение, и про Москву, и про контузию. Откуда?.. В замешательстве от неожиданного появления генерала Андрей даже не подумал, что все эти сведения имелись в его личном офицерском деле. И конечно же, он не сообразил, что про контузию и ранение и про то, что он новичок и самый молодой, было сообщено в эту минуту генералу, потерявшему в боях под Москвой близнецов-сыновей, курсантов военного училища, не без умысла.
– Боевой офицер, – неулыбчиво повторил Егоров и впился взглядом в лицо Андрея. – Это у вас человек ушел из-под наблюдения?!
– Темной ночью, в дождь, – не дав и рта Андрею раскрыть, вставил Поляков. – Так это не только у него, это у любого могло случиться. Старшим группы лейтенант характеризуется только положительно. А оперативной хватки маловато, что ж, это дело наживное.
– Наживное, так наживайте, не медлите! Мы на войне, а не на учениях, – недовольно сказал Егоров и обратился к Андрею: – Найдите лопатку, лейтенант! Это очень важно. Постарайтесь обязательно ее найти… Вам дадут людей. Необходимо довести до сознания каждого, насколько ответственно это задание. Чтобы каждый осознал и проникся… У них ночью погрузка, так что в любом случае к двадцати двум часам надо всех возвратить на станцию.
– Это я ему уже объяснял, – сказал Поляков.
– Тогда с богом. – Егоров протянул Андрею свою здоровенную, поросшую рыжеватыми волосами руку. – Я надеюсь на вас и жду результат!
До этого только раз в жизни, прошлой зимой, Андрею довелось пожимать руку и отвечать генералу, командиру корпуса, вручавшему ему орден. Тот генерал был старенький, седой, с хрупкой дряблой ладошкой, и, хотя держался весьма бодро и даже лазал по заснеженным окопам, всех награжденных заранее строго предупредили: силу свою не показывать и руку высокому начальству – когда станет поздравлять – не сжимать. Егоров же сам так стиснул, что Андрей чуть не присел.
Окрыленный, гордый невероятно столь ответственным поручением, полный энергии и жажды выполнить задание, ехал Андрей на станцию. Во взводе охраны он взял для наглядности саперную лопатку, но так торопился, что в горячности упустил позавтракать. Он явственно ощущал сильное рукопожатие Егорова и вспоминал весь разговор:
«Боевой офицер! Характеризуется только положительно… Москвич!.. Найдите лопатку, лейтенант! Это очень важно… Я надеюсь на вас и жду!»
И правильно делают, что надеются, он не подведет. Алехину и Полякову не придется за него краснеть – он оправдает доверие. Роща там невелика, а малая саперная лопатка, в конце концов, не окурок и не огурец – с черенком добрых полметра. Он найдет ее, привезет и выложит прямо на стол…
Согласно договоренности, ему выделили разведроту, неполного, к сожалению, состава – сорок девять человек вместе с командиром. Народ в роте был видавший виды, щеголеватый: почти все с наградами, многие с нашивками за ранения; ни одного в обмотках, как в стрелковых подразделениях, причем сапоги не только кирзовые, но и кожаные; большинство с финками и чубами. Командир, коренастый старший лейтенант, выглядел тоже приметно и фасонисто: хромовые сапожки «джимми», собранные у щиколоток в гармошку; заправленные в них с напуском пятнистые брюки от маскхалата, польский офицерский стек, усики и пышные бакенбарды. Ловкий, сбитый, он то и дело улыбался и двигался, словно на шарнирах, какой-то танцующей, несерьезной походкой; однако Андрей тут же отметил, что слушаются его подчиненные тотчас и с удовольствием. Сборы были минутными, все в роте делалось быстро и весело.
Андрей сел в головную машину рядом с водителем и приказал ему держать предельную скорость. Часа два спустя они были на месте. Андрей на расстоянии узнал нужную им рощу; вблизи она оказалась не такой уж маленькой, как представлялась ему в Лиде.
Андрей предложил старшему лейтенанту построить людей в два ряда на обочине и, когда это было сделано, с лопаткой в руке встал перед ними.
– Т-товарищи б-бойцы и сержанты… – начал он, об думывая и для вескости раздельно произнося каждую фразу. – К-командованием п-поставлена перед нами весьма ответственная з-задача… – Он прилагал великие усилия, чтобы не заикаться. – Вот т-точно такую, – он поднял и показал лопатку, – нам приказано отыскать в этой роще… – Андрей вытянул руку, и все посмотрели в ту сторону. – Т-только у т-той, которую мы должны найти, здесь, на черенке, в-вырезаны д-две буквы Н и Г, повторяю – Н и Г, Николай и Григорий… Б-будем осматривать р-рощу, прочесывать ч-частой цепью… Ни на минуту не отвлекаться и дистанцию не нарушать… П-посторонних разговоров не вести… П-перекуры т-только на опушках с разрешения командира р-роты… Нас интересуют и другие п-предметы, которые могут быть найдены в этой р-роще… А также т-тайники и даже п-просто нарушенный… в-взрезанный д-дерн… Но г-главное – это лопатка… Б-будьте п-предельно внимательны… Обнюхайте к-каждый к-кус-тик, к-каждую травинку… – словами Полякова сказал Андрей.
– Найдем лопатку – поднимем, – раздался на правом фланге негромкий рассудительный голос. – Траву-то зачем обнюхивать?
В рядах заулыбались.
– Вы бы нам на станции сказали, – послышался на том же фланге другой, веселый голос. – Я бы вам десяток таких лопаток принес… В соседней бы роте взял!
– И буквы бы вырезали! – крикнул кто-то. Послышался смех.
– Разговоры! – сделав строгое лицо, негромко произнес старший лейтенант; как заметил Андрей, ему тоже было весело, и, чтобы скрыть улыбку, он старательно приглаживал пальцами усики.
До контрразведки, на передовой, Андрей свыше года командовал взводом автоматчиков, одно время даже исполнял обязанности ротного. И сейчас, хотя заикание мешало ему, чувствовал он себя вполне в своей тарелке, весьма уверенно. Правда, эти разведчики вели себя свободней и развязнее, чем бойцы в его полку, впрочем, Андрей хорошо их понимал.
Сегодня ночью они погрузятся в эшелон, будут вскоре где-то далеко и с боями двинутся на Запад. И это странное задание – поиски какой-то лопатки здесь, в тылах фронта, – если и сохранится у кого в памяти, то лишь как незначительный и непонятный эпизод.
Они уедут, а он останется, и лопатка, если ее не найти, будет висеть на нем, как передатчик и разыскиваемые – на группе. И никто этот груз не снимет.
«Это наш хлеб, только наш, – не раз говорил ему Алехин. – И если мы не найдем и не поймаем, никто за нас это не сделает». Таманцев же Андрею как-то сказал: «Никогда не рассчитывай на прикомандированных. Даже если это оперативный состав. Надейся только на себя».
Но одному ему с этой рощей за день никак не справиться. Он должен мобилизовать на тщательные поиски всю роту, чтобы они «прониклись», «осознали», как велел генерал.
Андрей переждал какое-то время и, когда наступила тишина, окинув взглядом строй, медленно и невозмутимо, со всей внушительностью, на какую он был способен, продолжал:
– В-вы разведчики, и не мне вас учить, к-как искать… Я хочу только, чтобы в-вы осознали всю ответственность этого… не совсем обычного з-задания… Д-должен вам с-сказать, что это п-приказ д-даже не дивизионного, а вышестоящего командования… Представьте себе на минуту, как неловко будет вашему комдиву, п-полковнику Гурееву… Как неприятно и с-стыдно ему будет, если вечером он узнает, что его разведрота в такой маленькой р-рощице не смогла найти саперную лопатку…
Андрей сделал паузу и при этом подумал, что дивизию перебрасывают на другой фронт и полковник Гуреев наверняка всеми своими мыслями находится уже где-то там, в районе выгрузки, и едва ли станет печалиться по поводу какой-то лопатки, а найти ее надо во что бы то ни стало.
И погодя Андрей сказал то, что Поляков посоветовал ему объявить в самом конце инструктажа:
– От имени к-командования довожу до вашего с-сведения, что тот, кто найдет лопатку, будет незамедлительно награжден медалью «3-за боевые з-заслуги».
– Она что, золотая, эта лопатка? – вполне серьезно спросил тихим голосом стоявший в центре, прямо против Андрея, сержант с двумя орденами Славы на гимнастерке.
– Разговоры! – уже строго и со злинкой крикнул старший лейтенант; упоминания о полковнике Гурееве, вышестоящем командовании и о медали явно на него подействовали. – Есть приказ, и мы обязаны его выполнить! И никаких разговоров!
Андрей с минуту стоял перед строем, всматриваясь в лица разведчиков, – так всегда, отправляя людей на задание, делал капитан Филяшкин, его погибший командир батальона.
– Ведите роту за мной, – велел он затем старшему лейтенанту и, не оглядываясь, зашагал к роще.
Он сам определил и обозначил участки, установил дистанцию между людьми – полтора-два метра, не более, – показал, как смотреть в высокой траве и под кустами. Лишь только рота, рассыпавшись стометровой цепью, скрылась за деревьями, Андрей поспешил в деревню.
Поляков назвал ему двух мальчишек, наткнувшихся в роще на «додж», родных братьев – Петра и Олеся Павленок. Первым взрослым, пришедшим к машине, был их отец.
Олесю оказалось девять, а Петру одиннадцать лет. Андрей побеседовал с ними отдельно с каждым, подробно расспросил. Не исключалось, что они могли взять лопатку, – поиграли и спрятали. Мальчики порознь рассказали ему одно и то же: как пошли по ягоды, как увидели машину и сначала испугались, а потом подошли, и никого там не оказалось, и как старший залез на сиденье, а младшего послал в деревню сказать отцу.
Потом Андрей долго и обстоятельно разговаривал с их отцом, немолодым бородатым крестьянином, потерявшим ногу еще в первую мировую войну. Тот перечислил Андрею все, что обнаружилось в машине, когда он приковылял в рощу, и клятвенно заявил, что большая лопата лежала в кузове, а маленькой ни в машине, ни рядом с ней не было.
Он резонно заметил Андрею, что в хозяйстве сгодилась бы большая лопата, а малая совсем ни к чему. Он божился, что ничего в машине не трогал и лопатки там не было, и все же Андрей вместе с подпиской о неразглашении их разговора взял у него подписку, что малой саперной лопатки в «додже» не было, что ни сам Павленок, ни его дети лопатку не видели и не брали.
Затем Андрей вернулся к роще. Он без труда нашел еще сохранившиеся местами отпечатки шин «доджа» и по ним – место, где в чаще была оставлена угнанная машина. Установив весь ее путь в роще, принялся старательно искать в траве по обе стороны от следа.
Вскоре он увидел, как бойцы разведроты частой цепью скользили между деревьев невдалеке от него. Они двигались без шума, сосредоточенно; не слышалось ни разговора, ни единого слова, и Андрей с удовлетворением подумал, что они прониклись важностью задания, «осознали».
Он подошел к ним только после полудня, когда, расположась вдоль берега ручья, они обедали, точнее, перекусывали, немецкими мясными консервами с хлебом, огурцами и зеленоватыми помидорами.
– Садитесь с нами, – предложил ему старший лейтенант и тут же сообщил: – Почти все осмотрели, а лопатки нет.
– Да, может, ее здесь и не было, – с набитым ртом проговорил за спиной ротного кто-то из разведчиков.
– Разговоры! – отрезал старший лейтенант. – Пока не будет лопатки, отсюда не уедем!
От еды Андрей отказался, хотя со вчерашнего ужина кусочка в рот не брал и был по-настоящему голоден. Что ж, сам виноват, а теперь не позорься, терпи. Представителю вышестоящего командования не солидно кормиться чужим пайком, тем более за счет подчиненных. Несолидно и совестно.
Чтобы заглушить чувство голода, он в два приема до отвала напился из ручья и вытер рот рукавом. Черт с ней, со жратвой!.. Его всерьез заботило и удручало, что осмотрена почти вся роща, а лопатки нет. Как же так?
Он задумался, но, заметив, что бойцы смотрят на него, поспешил улыбнуться. «Как бы худо ни шло дело, – наставлял его Таманцев, – никогда не подавай виду. Особенно посторонним. Держись бодро-весело. Тебе волком выть хочется, а ты: ля-ля, ля-ля – мол, жизнь прекрасна и удивительна!»
Бойцы, поев, курили. Андрей тем временем отозвал старшего лейтенанта в сторону.
– В-в нашем р-распоряжении еще ш-шесть, от силы семь часов, – сказал Андрей. – Лопатку надо найти в-во что бы то ни стало!.. В-вернуться без нее мы не можем, не имеем п-права! Вы это п-понимаете?
– Понимаю!
– 3-закончите край рощи и начинайте по новой, – Андрей показал рукой, – п-поперек… Главное – никаких п-пропусков… Д-дистанция полтора метра, не более. Боюсь, что в-ваши люди не осознали всю в-важность, ответственность…
– Осознали, – заверил командир роты; он оглянулся и негромко спросил: – А она точно должна здесь быть?
Соображая, как лучше ответить, Андрей строго, неодобрительно посмотрел на него.
– И почему ей придается такое значение?.. – продолжал старший лейтенант. – Непонятно!
– В-вы меня удивляете, – огорченно заметил Андрей и взглянул на командира роты с жалостью, как на неполноценного: он припомнил, что точно так в подобной ситуации ответил одному прикомандированному офицеру Таманцев.
Впрочем, ничего иного Андрей и не мог сказать. Он и сам понятия не имел, для чего нужна, для чего так необходима Полякову и генералу эта злосчастная лопатка.
49. Таманцев
Когда начало светать, мы снова укрылись на чердаке; я приказал Лужнову до двенадцати наблюдать, а затем разбудить меня.
В который уж раз мне снилась мать.
Я не знал, где ее могила и вообще похоронена ли она по-человечески. Фотографии ее у меня не было, и наяву я почему-то никак не мог представить ее себе отчетливо. Во сне же она являлась мне довольно часто, я видел ее явственно, со всеми морщинками и крохотным шрамом на верхней губе. Более всего мне хотелось, чтобы она улыбнулась, но она только плакала. Маленькая, худенькая, беспомощно всхлипывая, вытирала слезы платком и снова плакала. Совсем как в порту, когда еще мальчишкой, салагой я уходил надолго в плавание, или в последний раз на вокзале, перед войной, когда, отгуляв отпуск, я возвращался на границу.
От нашей хибары в Новороссийске не уцелело и фундамента, от матери – страшно подумать – не осталось ни могилы, ни фотокарточки, ничего… Жизнь у нее была безрадостная, одинокая, и со мной она хлебнула… Как я теперь ее жалел и как мне ее не хватало…
Со снами мне чертовски не везло. Мать, выматывая из меня душу, непременно плакала, а Лешку Басоса – он снился мне последние недели не раз – обязательно пытали. Его истязали у меня на глазах, я видел и не мог ничего поделать, даже пальцем пошевелить не мог, будто был парализован или вообще не существовал.
Мать и Лешка представлялись мне отчетливо, а вот тех, кто его мучал, я, как ни старался, не мог разглядеть: одни расплывчатые фигуры, словно без лиц и в неопределенном обмундировании. Сколько ни напрягаешься, а зацепиться не за что: ни словесного портрета, ни примет и вообще ничего отчетливого, конкретного… Тяжелые, кошмарные это сны – просыпаешься измученный, будто тебя выпотрошили.
После двенадцати я сменил Лужнова. Как он доложил, ничего представляющего интерес за утро не произошло.
Его доклад следовало выразить одной лишь фразой: «За время наблюдения объект никуда не отлучался и в контакты ни с кем не вступал». И если бы он был опытнее, я бы этим удовлетворился. Но я заставил его последовательно, с мельчайшими подробностями изложить все, что он видел. С самого начала я приучал его и Фомченко смотреть квалифицированно, ничего не упуская, и на каждом шагу внушал им сознание важности нашего задания. С прикомандированными всегда следует вести себя так, будто от операции, в которой они с тобой участвуют, зависит чуть ли не исход войны.
В полдень я около часа рассматривал в бинокль Свирида. Он сидел на завалинке, починял хомут, сшивал покрышку, а потом какие-то сыромятные ремни.
Выражение лица все время злое, недовольное. Жена, появлявшаяся не раз из хаты, явно его боялась. Он не сказал ей ни слова и даже не смотрел в ее сторону, но проходила она мимо вроде бы с опаской.
В движениях Свирида чувствовалась сноровка, и времени даром он не терял. Хозяйственный мужик, загребистый. Возле хаты – два здоровенных стога сена; огород тянется без малого на сотню метров; весь хлеб убран в аккуратные копешки, небось еще бесхозного у старика Павловского прихватит. И дров в поленницах запасено не на одну зиму.
Со слов Паши я знал: как и многие хуторяне, всю свою скотину Свирид держит у родственников, в деревне. Чтобы не отобрали, не увели аковцы или остаточные немцы. И там тоже немало: корова с телкой, пара годовалых кабанов, полтора десятка овец, да еще гуси.
Странное дело: Свирид, можно сказать, вывел нас на Казимира Павловского, считай, помог, а у меня к нему – ни признательности, ни элементарного уважения. Не нравился мне этот горбун с самого начала.
В третьем часу, взяв грабли, он ушел в сторону Каменки, и тотчас его жена с крынкой и маленьким лукошком проследовала к сестре. Теперь я уже не сомневался, что делает она это тайком от мужа. Спустя минуты девочка с жадностью ела кусок хлеба – очевидно, своего у них не было.
Я подолгу рассматривал ее в бинокль. Не знаю, кто был ее отцом – какой-нибудь фриц, Павловский или еще кто, – но малышка мне нравилась, собственно, чем она виновата?.. Ее все интересовало, она непрерывно двигалась, старалась все потрогать руками. Удивительно, что в свои два года она уже обладала женственностью, была занимательна, забавна, и когда, играя у крыльца, заснула на траве, мне стало скучно и одиноко.
И тут меня как в голову ударило – ведь мне сегодня двадцать пять лет!
Веселенький день рождения, нечего сказать… Сидишь в пыли на верхотуре, блохи тебя жрут, как бобика, а тебе и покусать в охотку нечего. И не зря ли сидишь, вот главное…
Да, четверть века – не семечки, можно сказать, половина жизни. Тут время и бабки подбить – кто ты есть и чего стоишь?..
Говорят, люди обычно довольны собой, но недовольны своим положением. А у меня наоборот. Мне нравится мое дело и должность вполне устраивает. И риск по душе: тут кто кого упредил, тот и жив… Ценят меня, и наград не меньше, чем у офицера на передовой, чего же мне не хватает, чего?!
Сам понимаю: чердак слабо мебелирован – извилины мелковаты… Культуры не хватает, знаний кое-каких… Что ж, как говорит Эн Фэ, это дело наживное…
50. Доклад Полякова, вопросы прибывших и обсуждение
Вылетевшей из Москвы в Лиду группе оперсостава, возглавляемой генералом Моховым, не повезло: в районе Орши их транспортный самолет был внезапно атакован двумя «мессершмиттами», получил повреждения и совершил вынужденную посадку прямо на поле.
Москва требовала подтвердить их прибытие, а где они находятся, никто не знал. Наконец поступила радиограмма, что они ремонтируются своими силами и просят содействия. Пока Егоров связался с командующим ВВС фронта и за ними послали самолет, прошло еще время – они прибыли в Лиду с опозданием на пять часов.
Егоров был доволен, что прибывших возглавляет Мохов, спокойный, рассудительный генерал-майор, с которым он служил когда-то на Дальнем Востоке (они даже дружили семьями) и впоследствии не раз сталкивался по работе во время войны.
Они встретились у самолета как старые товарищи, обнялись сердечно, и Егоров прежде всего предложил пообедать, но Мохов отказался.
– Пусть покормят оперативный состав, – сказал он, кивнув головой в сторону спускавшихся по трапу офицеров. – А мы давайте сначала поговорим о деле.
По дороге от самолета к отделу контрразведки он рассказывал Егорову, как их внезапно обстреляли, как летчик насилу перетянул терявшую высоту машину через лес и как потом уже, после трудной аварийной посадки, «мессершмитты» несколько раз проходили над ними и поливали из пушек и пулеметов, стараясь поджечь.
Вместе с Егоровым и Поляковым в кабинет начальника отдела, кроме Мохова, из прибывших прошли еще двое: назначенный ответственным за радиотехническое обеспечение розыска инженер-полковник Никольский и новый «направленец», офицер, осуществлявший общее наблюдение за контрразведкой фронта, майор Кирилюк.
Занимавший до Кирилюка долгое время эту должность подполковник, месяц тому назад прибыв в командировку к Егорову, пожелал участвовать в захвате разведывательных документов противника в окруженном Вильнюсе, был в бою тяжело ранен и спустя трое суток похоронен в освобожденном городе. Кирилюка, подтянутого длиннолицего офицера, белокурого, с высоким прямым лбом и васильковыми глазами, Егоров и Поляков увидели впервые.
В кабинете расселись двумя группами: Егоров и Поляков за письменным столом, а прибывшие – в конце длинного приставного, куда Поляков сейчас же предупредительно положил розыскное дело, карандаши и несколько листов чистой бумаги.
– Как девочки? – усаживаясь, спросил Егоров у Мохова.
– Спасибо, хорошо! – улыбнулся тот. – Учатся, дежурят, помогают матери… Ну и, конечно, погрузки, разгрузки, уборка урожая, лесозаготовки – все как положено, – с заметным удовлетворением сообщил он. – Ольга через год кончает, совсем взрослая… Да и Катька уже невеста!..
Он осекся, вспомнив о сыновьях Егорова, вспомнив, что старшую, Ольгу, и одного из егоровских близнецов дразнили в детстве женихом и невестой. И, ощутив неловкость, предложил:
– Начнем.
– Николай Федорович… – Егоров повернулся к Полякову.
– Мы знакомились с делом в Москве, так что в курсе… – предупредил Мохов. – Нас интересуют сведения, поступившие уже после ночи, и, разумеется, более всего конкретные соображения по реализации… Вкратце!
Поляков поднялся и, взяв карандаш, подошел к карте.
– Нами разыскивается сильная квалифицированная разведгруппа противника, действующая с заданием оперативной разведки в тылах нашего и соседних фронтов. Несомненна связь разыскиваемых с агентурой или же одиночным весьма осведомленным агентом в тылах Первого Прибалтийского фронта, также несомненно стационарное наблюдение на железной дороге в Гродно или Белостоке и маршруты с визуальным наблюдением на рокадных коммуникациях Шауляй – Вильнюс – Гродно – Белосток.
Называя районы действия разыскиваемых, Поляков показывал их карандашом на карте.
– Случай сложный, – продолжал он, – кочующая рация с использованием автомобильного транспорта и, очевидно, сменных номеров. Мы имеем дело с очень опытными и осторожными людьми… Коль вы просите «вкратце», я не стану излагать подробно ход наших рассуждений и мотивировки деталей, а перейду сразу к нашим соображениям… После анализа всех розыскных данных, произведенного сегодня ночью, у нас имеется твердое предположение о наличии тайника, в котором находится передатчик разыскиваемых, где-нибудь в северной части Шиловичского леса.
– Площадь этой северной части? – справился Мохов.
– Пятнадцать – семнадцать квадратных километров…
– Генерал Колыбанов высказал опасение, не замыкаетесь ли вы на Шиловичском массиве, не уделяете ли ему чрезмерное внимание?
– Давайте посмотрим вместе.
Поляков быстро разложил на приставном столе квадратные листы среднемасштабной карты Южной Литвы и Западной Белоруссии. Прибывшие из Москвы и Егоров подошли и встали возле него.
– Седьмого августа разыскиваемые нами лица в районе Озер, вот здесь, завладели «доджем» сержанта Гусева, затем проехали за Столбцы… сюда, где, очевидно, находилась рация, осуществили выход в эфир, после чего вернулись на запад, вот… сюда, примерно в тот же район. Заметьте, дорога от Озер к Столбцам и обратная к Заболотью, где обнаружили «додж», проходит мимо Шиловичского леса. Тринадцатого августа они выходили в эфир из северной части этого леса… Шестнадцатого августа КАО выходила в эфир в тридцати – сорока километрах к востоку от Шиловичского леса. Передача велась с движения, вероятно из автомашины с тентом, двигавшейся по грунтовой дороге. Я посылал туда людей, и там обшарили большой участок, но шестнадцатого вечером лил сильнейший дождь и следы протектора, естественно, не сохранились. Весьма маловероятно, чтобы при ведении передачи с движения рацию затем увозили в том же направлении. Как показывает наш немалый опыт, ее обычно возвращают в прямо противоположном направлении или же назад и несколько в сторону. Мы полагаем, что шестнадцатого вечером искомая рация была возвращена в тайник в северной части Шиловичского леса… Обратите внимание: хотя действия разыскиваемых затрагивают и соседние фронты, передачи ведутся из полосы нашего фронта в силу его серединного положения… Разумеется, они не возят с собой рацию без необходимости – это рискованно… Очевиден определенный цикл, совершаемый ядром группы скорей всего порознь: они получают сведения от своей агентуры в тылах Первого Прибалтийского, в районах Гродно и Белостока, собирают сведения визуальным наблюдением на рокадных коммуникациях, возвращаются в полосу нашего фронта, встречаются в обусловленном месте и радируют немцам.
Поляков сделал небольшую паузу и, указывая затем карандашом на карту севернее Шиловичей, продолжал:
– Выходя отсюда в эфир вечером или под вечер, разыскиваемые имеют двух надежных союзников: огромный густой лес и ночь. Расчет у них верный: если даже и запеленгуют, то пока соберутся и приедут за десятки километров, уже начнет смеркаться, а искать в темноте бесполезно. К тому же для надежных поисков в таком массиве нужны сотни и сотни людей, добыть их тоже вопрос не одного часа… Прошу вас припомнить тексты перехватов и обстоятельства дела – географически!.. Шауляй, Вильнюс, Гродно, Белосток, Лида, дважды – Шиловичи, ну и раньше, до того, как наступление приостановилось. Столбцы и Яшуны… Теперь поставим себя на место старшего разыскиваемой группы и посмотрим внимательно: какой район является оптимальным для расположения тайника с передатчиком при известных обстоятельствах дела и нынешней конфигурации линии фронта?.. Мы анализировали тщательно и пришли к выводу – Шиловичский лесной массив!
– А Рудницкая пуща? – после некоторого молчания спросил Мохов; он, другие прибывшие и Егоров стояли рядом с Поляковым и сосредоточенно рассматривали листы карты.
– Во-первых, Шиловичский лес со всех сторон обтекается шоссейными дорогами если и не с оживленным, то, во всяком случае, с достаточным движением, дающим возможность в любом месте максимум в километре от опушки сесть на проходящую попутную машину и без промедления покинуть этот район… Рядом же с Рудницкой пущей проходит всего одна шоссейная дорога, причем это «рядом» – более четырех километров… Во-вторых, что тоже немаловажно, в Шиловичском лесу лазают малочисленные группки, а Рудницкая пуща – район деятельности крупнейшей банды аковцев… Замечу, что возможная принадлежность Павловского к «Неману», безусловно, также подкрепляет это наше предположение: перед войной он полтора года работал у отца в Шиловичском лесничестве, знает там каждую тропинку, все ходы и выходы. И, с точки зрения разыскиваемых, не использовать в своих действиях такое знание им местности было бы просто неразумно… Надо также заметить, что Шиловичский массив по своему расположению, густоте и наличию нескольких полян представляется нам оптимальным местом и для приемки груза, который они должны получить в субботу, завтра, или в воскресенье, послезавтра.
– Так… – Мохов, сев на место, взял свой большой служебный блокнот и переворачивал исписанные листы. – Что нового по Николаеву и Сенцову?
– У нас серьезные сомнения относительно этой версии, – сказал Поляков. – К разговору о Николаеве и Сенцове целесообразно вернуться несколько позже: мы с минуты на минуту ожидаем ответы на срочные запросы… А сейчас я бы хотел закончить с соображениями по реализации.
– Пожалуйста. – Мохов согласно кивнул головой.
– У разыскиваемых есть что передавать, и добытая информация подпирала и будет их подпирать, заставляя при всей очевидной осторожности дважды в неделю выходить в эфир. В то же время у них на исходе питание для рации, им срочно требуется новое. При двух последних пеленгациях зафиксировано нарастающее ослабление сигналов передатчика. Как явствует из текста последнего перехвата, в субботу, то есть завтра, или же в воскресенье – послезавтра – они ждут груз. За несколько часов до этого они должны получить подтверждение о предстоящей выброске. Каковы же будут или могут быть их действия?.. Если рация, как мы убеждены, в предполагаемом тайнике, то в субботу, то есть завтра, во второй половине дня им необходимо появиться там, в лесу, извлечь рацию, чтобы, отойдя по соображениям конспирации для маскировки на несколько километров в сторону – наверняка в пределах массива, – осуществить радиообмен и получить подтверждение. В этом случае, даже если подтверждение будет на воскресенье, что маловероятно, – немцам невыгодно держать их в лесу, в бездействии, целые сутки, – у нас реальный шанс взять их в субботу, то есть завтра. Если же они появятся в Шиловичском массиве в воскресенье, послезавтра, реальная возможность их поимки там, естественно, отдаляется на сутки… В любом случае они должны появиться предположительно от пятнадцати до семнадцати часов, чтобы, получив подтверждение, успеть засветло осмотреть место приемки и подготовить хворост для сигнальных костров… Безусловно, оптимально: взять их с поличным, с рацией, в начальный период их пребывания в лесу – до выхода в эфир. Безусловно, оптимально перед задержанием прокачать их на засаде с подстраховкой, попытаться заставить проявить свою суть – это уже залог или вероятная предпосылка незамедлительного получения момента истины!..[39] – заключил Поляков и улыбнулся. – Был бы момент истины, а костры мы и сами разложим!
– Ставить себя на место разыскиваемых – это разумно, – заметил Мохов. – А вы не думаете, что и они, в свою очередь, ставят себя на ваше место и стараются предусмотреть ваши действия и рассчитывают соответствующие контрходы?
– Думаем! Мы сегодня с начальником Управления часа полтора только этим и занимались, – с улыбкой сказал Поляков. – Проигрывали все возможные варианты. Естественно, игнорируя, вернее исключая, свое преимущество. Ведь они не знают, что их четырежды пеленговали, что у нас есть дешифровка перехватов и место выхода в эфир, что найден «додж» и жив Гусев. Они не знают, что мы располагаем о них определенными сведениями, а если и допускают такую возможность, то не в состоянии установить, какими именно.
– У меня вопрос… – проговорил инженер-полковник Никольский. – Вы убеждены и утверждаете, что шестнадцатого вечером после передачи с движения рация была возвращена в предполагаемый тайник в Шиловичском лесу. А вы не допускаете, что за эти двое суток ее могли взять оттуда, ее могли переправить в другое место?
– Мы исследовали и такую возможность. И пришли к выводу, что если это и произойдет, то наверняка только после приемки груза. Следовательно, рацию могут переместить – забрать оттуда совсем – не раньше чем завтра.
– Разрешите… – Майор Кирилюк перевел взгляд с Полякова на Мохова и обратно. – Вопрос о проведении войсковой операции в Шиловичском массиве вами не рассматривался?
– Нет. – Поляков нервно потянул носом. – В ближайшие двое суток, по крайней мере, он и не должен рассматриваться, даже возникать не должен!
– Это почему же?
– А что нам даст войсковая операция? – живо вступился Егоров.
– Хотя бы тайник, в котором, как вы полагаете, находится рация.
– Сомневаюсь! – Егоров недовольно насупился. – Отыскать тайник в таком лесу, как Шиловичский, очень и очень не просто!.. И потом, тайник сам по себе еще мало что значит. Нам нужны люди, нужен момент истины – от тайника с рацией его не получишь! Мы хотим при помощи тайника – на подходах к нему – взять ядро группы, и у нас есть реальный шанс завтра или послезавтра сделать это. Нам необходим момент истины, а войсковая операция, к вашему сведению, чаще всего дает трупы! И говорить о ней сейчас, сегодня просто нелепо! Оставьте эту свою ненужную мысль, майор, – посоветовал Кирилюку Егоров, с властным нахмуренным видом откинувшись на спинку кресла и барабаня массивными пальцами по краю стола, – я не желаю ее не то что обсуждать, даже выслушивать, извините, не желаю!
– А это не только моя мысль, – невозмутимо сообщил Кирилюк, уставясь в лицо Егорова большими светло-синими глазами. – О войсковой операции говорил генерал Колыбанов.
– Что говорил?! Конкретно!
– Алексей Николаевич, – вмешался Мохов, – не горячись… Колыбанов и генерал-полковник, когда я был у него перед вылетом, предложили по прибытии к вам изучить вопрос о возможности и целесообразности войсковой операции. Скорее всего эта мысль у них появилась после того, как им стало известно ваше предположение о наличии тайника в Шиловичском лесу.
– Не надо путать! Проводить войсковую операцию или изучать вопрос о ее целесообразности – это разные вещи! – Отодвинув кресло, Егоров стремительно поднял свое большое грузное тело и, выйдя из-за стола, двинулся по кабинету. – Могу вам сказать, чего мы достигнем войсковой операцией наверняка: создания перед Ставкой видимости нашей активности!.. Если докладывают, что розыском занимаются десятки человек, это по масштабам высокого начальства выглядит незначительно и может даже быть воспринято как недооценка или хуже того – халатность! Если же доложить, что только в одном месте привлечено несколько тысяч, это, конечно, впечатляет! Но впечатлять это может только людей некомпетентных, а мы-то с вами профессионалы! Так давайте определимся, давайте уясним, что для нас важнее: момент истины и «все концы» или же создание видимости нашей активности?.. Кстати, Николай Федорович, – Егоров повернулся к Полякову, – скажи, пожалуйста, чего и сколько нам потребовалось бы для войсковой операции?
– Для хорошей, качественной гребенки в Шиловичском лесу… с предварительным созданием надежного оперативного кольца… даже всего с одной цепью прочесывания нужно не менее четырех тысяч человек… – медленно, негромко и картавя сильнее обычного проговорил Поляков; от разговора о войсковой операции он нервничал и совсем по-кроличьи часто подергивал носом. – Чтобы блокировать массив синхронно, необходимо всех обеспечить автотранспортом. Это свыше двухсот грузовых машин… Потребуются также сотни две с половиной служебно-розыскных собак и сто пятьдесят – сто семьдесят минеров.
– Одной обычной цепи прочесывания недостаточно, – проходя мимо сидевших за столом, убежденно сказал Егоров. – Учтите, что лес – с чащобными участками, где видимость весьма ограничена. А отыскать надо не человека, а незаметный даже вблизи тайник.
– Какова площадь всего массива? – справился Мохов.
– Примерно шестьдесят квадратных километров.
– А периметр, протяженность опушек?
– Около сорока.
– Да-а, шутка сказать! – поморщился Мохов, делая заметки в своем блокноте.
– Вы слышали, сколько людей требуется для войсковой операции? – останавливаясь напротив Кирилюка, спросил Егоров. – А вы их нам привезли?
– Товарищ генерал, – понимающе улыбнулся Кирилюк. – Дело взято на контроль Ставкой. Вы только скажите – все забегают как посоленные! Да вам дивизию с передовой снимут!
– Ах, майор, майор… – покачал головой Егоров, подходя к окну. – Как для вас все просто!.. Завидую…
Несколько секунд он смотрел поверх занавески вдаль, на поле аэродрома, затем быстро обернулся и, с нескрываемой неприязнью глядя на Кирилюка, повыся голос, заявил:
– Я не то что дивизии – роты с передовой не хочу! И не возьму! Если вы, майор, подзабыли, могу напомнить: обязанность армии – воевать!.. А ловить шпионов – это моя обязанность! И моих подчиненных! И ваша тоже!!! – возбужденно вскричал Егоров, выбрасывая руку в сторону Кирилюка. – Хочу спросить, почему мы, профессионалы, будем перекладывать свою, сугубо свою ношу на плечи армии? По какому праву?!
Он снова зашагал по кабинету и уже более спокойным тоном, как бы в раздумье продолжал:
– Тут есть еще весьма существенный моральный аспект, о котором одни просто не знают, а другие обычно забывают… А следовало бы знать и помнить… В случае войсковой операции каждого из этих тысяч привлекаемых необходимо предупредить: это тебе не на передовой; даже если в тебя будут стрелять, даже если тебя будут убивать, ты должен взять их живыми!.. А ведь такое предупреждение фактически является приказом. Можно ли это требовать от армейских военнослужащих или даже от пограничников из частей по охране тыла фронта? – оборачиваясь к сидевшим за столом, спросил Егоров. – Я лично считаю, что нет, нельзя… Требовать это можно только от умеющих качать маятник, от чистильщиков! Это их привилегия, их удел…
Какое-то время он молчал, стоя вполоборота у окна и провожая взглядом взлетевший над дальней частью аэродрома истребитель.
– Я знаю немало войсковых операций и по опыту могу сказать: чаще всего привозят трупы. И концов не найдешь: клянутся, что стреляли только по конечностям, а привозят трупы… Извините, но я не патологоанатом! И вы, надеюсь, тоже?.. – посмотрев на Кирилюка, язвительно осведомился Егоров и, обращаясь к Мохову, продолжал: – Причем на каждого убитого агента обычно приходится несколько убитых и раненых наших военнослужащих… Хочу быть правильно понятым… Конечно, бывают обстоятельства, когда без войсковой операции не обойтись, когда она просто необходима. Но в данном случае, по крайней мере ближайшие двое суток, она всего-навсего нецелесообразна!.. Мы убеждены, что разыскиваемые связаны с этим лесом, и должны там появиться. Войсковая операция может их вспугнуть, и поэтому мы против нее… Даже если они окажутся внутри оперативного кольца, наши шансы на получение момента истины уменьшаются до минимума… Скажу вам прямо: без официального письменного приказа мы не то что проводить, но и подготавливать войсковую операцию не станем!
Сделав это заявление, Егоров подошел к своему креслу и сел.
– Что ж, позиция контрразведки фронта ясна и достаточно обоснованна… – после недолгой паузы произнес Мохов. – Только зарекаться, пожалуй, не стоит… – усмехнулся он и, посмотрев в свой блокнот, быстро спросил: – Сколько там площадок, годных для приемки груза?
– Если учесть большую осторожность разыскиваемых, – отвечал Поляков, – с их точки зрения, удобными для приемки груза представляются всего четыре площадки внутри массива.
– Все подступы к ним можно надежно перекрыть девятью засадами, – заметил Егоров. – Для этого нам потребуется не больше тридцати розыскников, десяток офицеров комендатуры, человек восемьдесят для визуального наблюдения на опушках и полсотни радистов с рациями «Север». В отличие от потребного для войсковой операции все это у нас есть, все это в наших силах!
– У вас все разложено как по полочкам! – с улыбкой сказал Мохов. – Ваша убежденность мне нравится. А гарантировать вы можете, что завтра, максимум послезавтра, мы их возьмем?
– Товарищ генерал, какие же тут могут быть гарантии? – в свою очередь улыбнулся Поляков. – Мало ли что может произойти! Их могут взять раньше нас прибалтийцы или территориалы[40], они могут напороться в лесу на бандгруппу или на мину. Да мало ли что еще может случиться!.. Нет, никаких гарантий тут, разумеется, нет и быть не может…
– Я тоже думаю, что никаких гарантий нет… – перестав улыбаться, сказал Мохов. – Именно поэтому вопрос о войсковой операции не может быть исключен. Вы не учитываете один очень важный момент: возможно, имеются обстоятельства более значительные и более веские, чем все ваши доводы… – С невеселым лицом он закрыл свой блокнот и, давая понять, что разговор окончен, поднялся. – Вопрос о войсковой операции остается открытым, решать его придется в ближайшие часы и, очевидно, не нам…
51. Оперативные документы
«Весьма срочно!
Егорову
Военнослужащие в/ч 31518 капитан Николаев Алексей Иванович и лейтенант Сенцов Василий Петрович по стабильным и функциональным признакам словесного портрета полностью идентифицируются с проверяемыми Вами лицами.
Николаев и Сенцов сегодня в 11 часов прибыли в Старосельцы, к месту прежней дислокации части, на «студебеккере» А 3-16-34, в кузове которого находилось 22 овцы, 6 свиней и 420 кг муки-крупчатки.
Будучи порознь допрошены, Николаев и Сенцов одинаково показали:
1) Три стограммовые порции немецкого сала в целлофановой упаковке получены ими официально со склада при выезде в командировку. Такое трофейное сало в количестве примерно тридцать килограммов было захвачено их частью в холодильнике на Белостокском аэродроме.
2) 7 августа сего года в течение всего дня они безвыездно находились в местечке Старосельцы (5 км западнее Белостока). В районе Столбцов как Николаев, так и Сенцов никогда не были.
3) В гор. Лида они квартировали согласно направлению комендатуры по адресу ул. Вызволенья, б, где ночевали четыре ночи. Пятую ночь провели в Скрибовцах в квартире начальника станции Петрицкого Витольда, у которого при освобождении Лидского района несколько суток находились на постое. 14 августа Петрицкий был случайно встречен ими в Лиде, а 16 августа вечером посетил их в доме 6 по ул. Вызволенья, чтобы договориться с ними насчет обмена поросенка на соль и керосин.
4) 15 августа вечером они оставили в погребе на хуторе севернее Шиловичей вещмешок, в котором находился копченый окорок, выменянный ими перед тем на соль.
5) Обмен трофейного имущества на живность и продукты производился ими по заданию командования части в соответствии с устным неофициальным разрешением начальника тыла в/ч 70244 гвардии полковника Самородова.
Показания Николаева и Сенцова не вызывают сомнения в достоверности. Их личность удостоверена оставленным в Старосельцах представителем в/ч 31518 капитаном Купченко, служащим вместе с ними пять месяцев.
После идентификации и выяснения интересующих Вас вопросов Николаев и Сенцов были отпущены и убыли на машине дальше к новому месту дислокации части на 1-й Белорусский фронт, в район города Радзымин (20 км северо-восточнее Варшавы). Протоколы идентификации и допроса высылаются в Ваш адрес.
«Весьма срочно!
Егорову
Сообщаем, что проверяемые Вами нач. ПФС в/ч 31518 капитан Николаев Алексей Иванович 1908 г. р. урож. гор. Томска, русский, беспартийный, образование незакончен. высшее, и командир взвода той же части лейтенант Сенцов Василий Петрович 1921 г. р. урож. гор. Задонска, русский, член ВЛКСМ, образование среднее, действительно с 12 по 18 августа сего года находились в командировке в районе города Лида с целью децентрализованной заготовки и приобретения сельхозпродуктов, для чего ими использовалось трофейное имущество, как-то: керосин, соль и немецкое обмундирование.
Как нами установлено, 7 августа с. г. Николаев и Сенцов из расположения части никуда не отлучались и находиться в этот день в районе Столбцов никак не могли.
Немецкое сало в стограммовой расфасовке с маркировкой на целлофановых обертках: «VI. 44» и «V 396» общим весом 32 кг 700 гр было обнаружено при освобождении Белостока в немецком военном складе-холодильнике на аэродроме и после оприходования использовалось для питания личного состава части. 300 гр такого сала было выдано при убытии в командировку Николаеву и Сенцову по накладной No 2684 от 11 августа сего года.
Капитан Николаев и лейтенант Синцов[41] в Красной Армии с 1941 года; на оккупированной территории не проживали, в плену и окружении не были. Командованием характеризуются только положительно.
По имеющимся у нас данным, сестра Николаева, Гольбиндер (по мужу) Елизавета Ивановна 1906 г. р. урож. г. Томска, в 1937 году, работая бухгалтером Красноярского горпищеторга, была осуждена за растрату по ст. 116 У К РСФСР ч. I к двум годам лишения свободы. Срок наказания отбыла полностью. В настоящее время проживает в Красноярске, заведует хлебным ларьком.
Другими компрометирующими сведениями на проверяемых Вами лиц и их родственников не располагаем.
Одновременно сообщаем, что являющаяся незаконной децентрализованная заготовка сельхозпродуктов в обмен на трофейное имущество производилась Николаевым и Сенцовым согласно устного разрешения нач. тыла в/ч 70244 гвардии полковника Самородова, о чем целесообразно информировать командование по принадлежности.
52. Алехин
Это как болезненная потеря, как похороны чего-то дорогого: работаешь по версии с полной отдачей и все вроде выстраивается и уже пахнет реальным результатом, и вдруг эта самая основная версия лопается, как мыльный пузырь. И ты – у разбитого корыта.
Что мы, возможно, тянем пустышку, я почувствовал еще вчера после разговора с Окуличем, и все же, когда сегодня под вечер позвонил из Белостока в Лиду и Поляков сообщил мне результаты проверки, я был совершенно обескуражен.
Почти трое суток мы упорно шли по ложному, как теперь выяснилось, следу. Дело оказалось столь важным, что его взяла на контроль Ставка, а спустя несколько часов обнаружилось, что у нас, по существу, ничего нет.
«Вы занимались ими за неимением лучшего, – сказал мне генерал, когда вечером я вернулся в Лиду, – за неимением более перспективного…»
Это звучало явным укором, впрочем, он даже не повысил голоса; сказал устало и огорченно.
Теперь с Николаевым и Сенцовым все было ясно. Однако даже за несколько секунд до получения ответа на запрос ни один человек, в том числе и генерал, не решился бы поставить на этой версии крест: слишком уж велико было стечение весьма подозрительных обстоятельств.
Весь этот день я провел в Гродно и в Белостоке. С утра в моем распоряжении был самолет связи, на аэродромах меня ожидали автомобили и большие оперативные группы. Если вчера «Неманом» занимались только мы трое да еще Поляков, если вчера я с великим трудом мог бы выпросить себе в помощь хотя бы стажера, то сегодня делалось буквально все – машина чрезвычайного розыска была запущена и стремительно набирала скорость.
Причем и в Гродно, и в Белостоке меня ожидали не новички вроде Фомченко и Лужнова, а розыскники из отделов контрразведки пяти армий нашего и соседнего фронтов, толковые, ухватистые ребята, понимавшие все с полуслова. Их не надо было инструктировать, от меня требовалось лишь направлять и координировать их действия.
Судя по тексту дешифрованного перехвата, наблюдение за эшелонами осуществлялось не со стороны и не на перегонах во время движения, а на станциях.
Поляков, как и обычно, оказался прав: 473-й батальон автомобилей-амфибий не следовал через Гродно или Белосток, то есть наблюдение было комбинированным – стационарное на одной из этих станций дополнялось сведениями фланеров или маршрутников, очевидно, действующих в форме военнослужащих Красной Армии.
Для оперативных тылов фронта это, по сути дела, наиболее распространенная и очень трудноуловимая разновидность вражеской агентуры: располагая безупречными экипировкой, легендой и воинскими документами, они умудряются подчас неделями находиться на важнейших железнодорожных коммуникациях. При этом их продовольственные аттестаты со временем заменяются новыми, подлинными, а командировочные предписания обрастают отметками этапно-заградительных комендатур, и эти отметки, и подлинные аттестаты, и безукоризненно сработанные удостоверения личности вводят в заблуждение большинство людей, проверяющих документы.
Военная форма, безусловно, отличное прикрытие для разведки в оперативных тылах, впрочем, на том же железнодорожном транспорте встречались и более сложные, оригинальные маски.
В моей памяти очень свеж еще был случай весной в Смоленске.
Мы прибыли туда по тревоге, рано утром: дешифрованная ночью радиограмма свидетельствовала о наличии на станции весьма квалифицированного наблюдателя, фиксировавшего передвижение войск и прибытие резервов – людей и техники.
В первый же день мы обратили внимание на бродившую около эшелонов пожилую женщину. Разбитые в кровь босые ноги – в начале апреля, – лицо тронутого умом человека, выбивающиеся из-под платка седоватые волосы, потухший, ни на чем не останавливающийся взгляд и повторяемое, как в полусознании, охриплым голосом:
– Сыночек родимый!.. Володинька… Кровиночка моя…
Ее уже знали на станции и не раз проверяли: и милиция, и комендатура, и транспортный отдел госбезопасности.
Подошел к ней в тот вечер и я.
– Мамаша!..
Она не остановилась и даже не обернулась, и я, догнав, взял ее за локоть.
– Что вы здесь делаете?.. Документы какие-нибудь у вас есть?..
Лишь когда я достал из кармана и подержал перед ее глазами армейское офицерское удостоверение личности, она наконец прореагировала: вытащила из-за пазухи грязный, замасленный мешочек и, доверчиво отдав его мне, пошла дальше вдоль путей. Я вновь догнал ее и остановил.
В мешочке, кроме паспорта на имя Ивашевой Анны Кузьминичны, выданного перед войной в Орше, справки об эвакуации из этого города и профсоюзного билета, находились две похоронные на старших сыновей, измятые солдатские письма-треугольнички от младшего – Владимира (его-то она и звала, бродя по станции) со штампами полевой почты и военной цензуры, выписка из истории болезни и справки двух психиатрических больниц, где она лечилась. Ни один документ не вызывал подозрений.
Она уже прижилась на станции; ее охотно подкармливали в воинском продпункте и откровенно жалели.
Ночью, подробно докладывая по «ВЧ» Полякову обстановку на станции, я упомянул и об Ивашевой.
– Ее надо в больницу, – заметил он. – Подскажи коменданту или начальнику милиции. На станции, во всяком случае, ей делать нечего.
На другой день в комендатуру пригласили городского психиатра – благообразного старикана с круглыми очками в металлической оправе на отечном усталом лице.
Он ознакомился с медицинскими документами Ивашевой и около часа осматривал ее, пытаясь разговорить и ласково называя голубушкой и милушей. Все положенные при ее диагнозе симптомы, рефлексы и синдромы оказались налицо.
Я тем временем в соседней комнате, еще раз проверив ее документы, прочитал и письма. Это были трогательные своей искренностью и любовью послания молоденького сержанта-фронтовика своей психически больной матери. Осмотрел я и заплечную торбочку Ивашевой: куски хлеба, грязный до черноты носовой платок, такие же грязные, жалкие тряпки – белье, немножко сахара. Все это держалось вперемешку, нормальный человек никогда бы так не положил.
– Случай ясный, – сказал мне доктор после ухода Ивашевой. – Место ей в колонии для хроников, но таковой, увы, не имеется: сожжена немцами… В больницу же взять ее не можем: на всю область у нас шестьдесят коек, – сняв и протирая носовым платком очки, сообщил он. – На очереди сотни больных, и мест не хватает даже для буйных… А она совершенно безвредна… Ко всему, при ее бредовом восприятии действительности, при ее постоянной надежде встретить сына, изолировать ее было бы просто, знаете ли, бесчеловечно… Пережить такое… Потерять двух сыновей… Что это для матери, нам, мужчинам, невозможно даже себе представить.
Бедный доктор… Тут оказался бессильным и его сорокалетний опыт врача-психиатра. Он так и не узнал, да если бы ему и сказать, он едва ли поверил бы, что все симптомы, рефлексы и синдромы были отработаны и «поставлены» Ивашевой в кенигсбергской клинике профессора Гасселя.
Заподозрил ее Таманцев.
Любопытно, что, увидев Ивашеву впервые, он отдал ей свой пайковый сахар и, как он сам мне потом признался, «чуть не прослезился».
Когда же она попалась ему на глаза в четвертый или пятый раз, он уловил, что, проходя мимо теплушек с людьми и зовя, как и всегда, сына, она время от времени поглядывала на платформы с техникой, словно считала. Под вечер он последовал за ней в город и там на разрушенной улице еле успел юркнуть в развалины, вовремя заметив, как она подняла руку на уровень глаз, чтобы при помощи зеркальца, зажатого в кулаке, на ходу, не оборачиваясь, проверить, не ведется ли за ней наблюдение. Спустя полчаса она вывела его на окраину к старенькому домишку, где потом мы взяли в подвале радиста и передатчик, но уже в ту минуту, когда, заметив зеркальце, Таманцев юркнул в развалины, участь «Анны Ивашевой» (настоящую фамилию, имя и личность установить не удалось), квалифицированного агента абвера, судя по всему, обрусевшей немки, была решена.
Я видел ее через неделю на следствии: абсолютно осмысленный, холодный взгляд, поджатые губы, гордая осанка, во всем облике – презрение и ненависть. Она категорически отказалась отвечать на вопросы, молчала до самого конца, однако, уличенная показаниями радиста и вещественными доказательствами, была осуждена и расстреляна.
Женщина, помешавшаяся после гибели на фронте двух сыновей, – это была отличная оригинальная маска с использованием и эксплуатацией великого, присущего всем нормальным людям чувства – любви к матери.
«Ивашева» действовала на узловых станциях в наших оперативных тылах ровно четыре недели. Страшно даже подумать, сколькими жизнями заплатила армия за этот месяц ее шпионской деятельности…
Перед вылетом из Лиды мы с Поляковым все обсудили и оговорили. Наши выводы вкратце выглядели так:
наблюдение за движением эшелонов ведется в Белостоке или, что вероятнее, в Гродно. Это стационарное слежение: маршрутникам или фланерам продержаться сутки и более непосредственно на железнодорожном узле со строгим охранительным режимом практически невозможно;
наблюдение ведется не одиночкой, а как минимум двумя агентами.
При перевозке реактивной артиллерии – «катюш» – на каждой платформе находится часовой, установки наглухо задраиваются брезентами, под которые подкладываются дощатые каркасы и кипы сена, изменяющие конфигурацию груза. Так что определить, что это «катюши», а тем более отличить в эшелоне «М-13» от «М-31», может только квалифицированный специалист с зорким глазом, человек, имеющий отличную военную и агентурную подготовку, причем полученную в последние полтора-два года, то есть знающий новую боевую технику.
И в Гродно и в Белостоке мы начали с выяснения режима на железнодорожных узлах. Оказалось, что никто из посторонних не смог бы находиться сколько-нибудь длительное время на путях, в депо и служебных помещениях, оставаясь незамеченным. Парные патрули военной комендатуры были ретивы и по-настоящему бдительны; стоило нам потолкаться у эшелонов, как на нас обратили внимание и предложили предъявить документы. Места ожидания для гражданских пассажиров, перроны и пристанционные территории находились под круглосуточным наблюдением транспортной милиции и отделений госбезопасности. Такой строгий порядок и в Гродно и в Белостоке соблюдался с момента освобождения.
На обеих станциях меня не оставляло неприятное чувство какой-то виноватости, особенно сильно я ощущал его в Гродно. На путях там находилось около десяти воинских эшелонов; одни прибывали, другие отправлялись, такой круговорот не затихал уже второй месяц. Войска и боевая техника двигались к фронту, но раньше, чем они туда прибывали, районы выгрузки и сосредоточения становились известны противнику.
Глядя на бойцов и офицеров, ничего не подозревая бегавших у эшелонов, я то и дело вспоминал, что разыскиваемые действуют у нас в тылах уже около месяца, и мурашки ползали у меня по коже.
После ознакомления с охранительными режимами на обеих станциях я утвердился в мысли, что слежение ведется не только маршрутниками или фланерами, но и стационарными наблюдателями, причем скорее всего – железнодорожниками.
Я знал по опыту, что при восстановлении советской власти на освобожденной территории вражеские агенты стараются проникнуть в систему железнодорожного транспорта, причем отнюдь не на какие-либо начальнические должности. Они охотно идут на низовую работу – составителями поездов, смазчиками, стрелочниками, что дает возможность постоянного свободного пребывания на станциях и общения с большим числом железнодорожников и проезжающих пассажиров, в основном, военнослужащих.
Разумеется, устроиться на железную дорогу стремится не только вражеская агентура, но и те, кто хочет получить бронь, а также повышенный по сравнению с нормами для городских рабочих паек и топливо на зиму.
В Гродно и в Белостоке оказалось более шестисот человек, имеющих отношение ко всякому обслуживанию, техническому осмотру, профилактике ходовой части и переформированию проходящих эшелонов.
Из этих сотен людей к вечеру мы выявили тринадцать человек, чьи биографии последних лет представлялись туманными. Все они находились на оккупированной немцами территории и проживали тогда не по месту настоящего жительства; никаких достоверных данных, где именно они были эти годы и чем занимались, не имелось. В анкетах у двоих обнаружились противоречивые записи, непонятно, как или почему не замеченные работниками отдела кадров.
Из тринадцати человек наибольший интерес, на мой взгляд, представляли четверо:
1. Игнаций Тарновский – составитель поездов станции Белосток. По профессии – оружейный механик. Осенью 1941 года с группой инженеров и техников был вывезен немцами в Германию, где якобы работал на авиационном заводе в Бремене. В июне 1944 года отпущен домой, как указано в автобиографии, по состоянию здоровья. Однако при медицинском освидетельствовании две недели назад признан годным для работы на железной дороге без ограничений – никаких болезней у него не обнаружено. Ни один из вывезенных вместе с Тарновским в Белосток не вернулся, и никаких известий от них за все три года не поступало.
2. Чеслав Комарницкий – составитель поездов станции Гродно. В прошлом офицер польской армии, получивший перед войной высшее военное образование. В сентябре 1939 года был пленен немцами, но бежал из лагеря, пробрался в Южную Польшу, где якобы участвовал в движении сопротивления, был взводным, а затем командиром роты в отряде Гвардии Людовой «Гром».
3. Его брат Винцент Комарницкий – смазчик. В 1937–1942 годах, если верить анкете, дорожный мастер, затем бежал в Южную Польшу и будто бы находился в одном партизанском отряде с Чеславом.
В письме же, полученном позавчера на станции, утверждалось, что Винцент Комарницкий перед войной и в первые годы оккупации занимался вовсе не ремонтом шоссейных дорог, а служил в дорожной полиции, в так называемой роте движения. За усердное пособничество оккупантам якобы получил две бронзовые боевые медали и личную благодарность самого Кучеры, шефа немецкой полиции всей Польши, известного карателя и палача, убитого позже партизанами. Весной 1943 года Винцент Комарницкий будто бы был направлен из Варшавы в Берлин на учебу.
Письмо, адресованное начальнику станции, оказалось анонимным, но состояло не из общих обличительных фраз, а из конкретных фактов, изобиловало такими точными деталями, что игнорировать его, отмахнуться и не проверить тщательно было бы опрометчиво.
В Гродно, где у них не имелось ни жилья, ни близких родственников, Винцент и Чеслав появились спустя неделю после освобождения. У меня сразу возникло два основных вопроса: почему их отпустили из партизанского отряда, действующего по сей день в тылу у немцев южнее Кракова, и при каких обстоятельствах они оказались по эту сторону фронта?
4. Николай Станкевич – стрелочник станции Гродно. В июле 1941 года, будучи бойцом Красной Армии, пленен немцами. Использовался ими как разнорабочий, а затем как водитель грузовой автомашины. Летом 1942 года был арестован якобы за связь с партизанами и отправлен в лагерь смерти Треблинка. В апреле 1944 года будто бы умудрился оттуда бежать, лесами два месяца пробирался на восток и в конце июня оказался в Гродно, где у самой станции его родители имеют домик с участком; отец работает машинистом.
Почему мы обратили внимание на Станкевича?.. Дело в том, что Треблинка была даже не лагерем для заключения, а комбинатом смерти, где привозимые не только из Польши, но и со всей Европы уничтожались в течение нескольких часов после прибытия. Тех же немногих, кого оставляли на различных работах и убивали спустя недели или даже месяцы, обязательно метили. К вечеру нам удалось установить, что у Станкевича, пробывшего в Треблинке необычайно долгий срок – почти два года, – нет на руке обязательной в таких случаях татуировки – личного знака.
При поступлении на работу заподозренные нами в большинстве своем предъявляли документы, относящиеся и к периоду оккупации, – различные аусвайсы, кенкарты и справки. Все эти бумаги, выданные немецкими учреждениями, естественно, не внушали доверия; следовало выяснить достоверно, где их владельцы находились и чем занимались в последние два-три года.
На восьмерых человек из тринадцати мы в этот же день составили полные словесные портреты для проверки по розыску и почти на всех сделали большую часть необходимых запросов по местам жительства и пребывания в интересующий нас период. К сожалению, две трети польской территории еще находились под властью немцев, что крайне затрудняло нашу задачу.
В Лиду я вернулся затемно. Четыре взлета и четыре посадки в один день, к тому же ужасная болтанка на обратном пути – для наземного офицера это многовато. Меня мутило, а когда самолет внезапно проваливался, казалось, на сотни метров, все внутри обрывалось. С чувством облегчения я вылез на лидском аэродроме, ступил на твердую землю и направился к отделу контрразведки авиакорпуса; меня шатало, как пьяного, и более всего хотелось лечь или же стать на четвереньки и ухватиться за траву руками.
Возле здания отдела, патрулируемого на расстоянии автоматчиками, стоял десяток автомашин и два разгонных мотоцикла с колясками; дежурили водители.
У самого крыльца полушепотом разговаривали трое в плащ-накидках; при моем приближении они умолкли. Когда я поднимался по ступенькам, дверь открылась, и мне навстречу из здания быстро вышел, скорее даже выбежал, военный с темной окладистой бородой, в кожаном пальто и форменной фуражке.
– Товарищ генерал, мы здесь! – сообщил ему один из ожидавших.
Я догадался, что это начальник Управления по охране тыла фронта генерал Лобов.
Большое помещение при входе направо было полно прибывшими офицерами; они сидели на скамьях, негромко разговаривали, пили чай, здесь же, на столах, чистили автоматы, брились, некоторые спали прямо на полу.
В коридоре стояли двое военных в плащ-палатках и пограничных фуражках, один записывал что-то в служебном блокноте, а второй, когда я поравнялся с ними, говорил ему:
– И еще выясните, где размещать собак и кто выделяет для них полевую кухню? И распространяется ли на них приказ об усиленном питании?
Егоров и Поляков находились в кабинете начальника отдела – генерал как раз докладывал по «ВЧ» в Москву о розыскных мероприятиях по делу «Неман».
Я хотел сразу же прикрыть дверь, но подполковник – он говорил по местному полевому телефону, – увидев меня, подозвал энергичным жестом и указал на стул.
– Ничем не могу помочь, – продолжал он в трубку. – Товарищ гвардии полковник, это приказ начальника штаба фронта… Чем прибывшие бойцы лучше ваших летчиков, вы можете поинтересоваться непосредственно у него… Что?.. Оставьте своих дневальных, дежурных офицеров, но обе казармы должны быть освобождены немедленно, подчеркиваю – немедленно!.. У меня все!..
По разговору Егорова, по его возбужденному лицу и голосу я понял окончательно, в каком напряжении они здесь пребывают. Генерала, видимо, в чем-то упрекали или задавали неприятные вопросы; он отвечал твердо, уверенно, но проскальзывали оправдательные интонации.
В заключение, приблизя мембрану к губам, он убежденно сказал:
– Заверьте генерал-полковника и Ставку, что делается все возможное, и я надеюсь, что завтра, в крайнем случае послезавтра мы их возьмем.
Положив трубку, он поднялся, пошел к двери и, должно быть только теперь увидев меня, по своему обыкновению в упор спросил:
– Что у вас?.. Есть что-нибудь существенное?
Я не успел ответить, поднявшись, только еще формулировал ответ, как он, поняв, что ничего существенного у меня нет, толкнув дверь, шагнул через порог, потом внезапно обернулся и тут-то сказал мне, что мы занимались Николаевым и Сенцовым «за неимением лучшего, за неимением более перспективного», что надо было прояснить все раньше, не тратя на них трое суток. Потом, словно вспомнив, быстро спросил:
– Лопатку нашли?
– Он только вернулся из Гродно и Белостока и не в курсе… – невозмутимо заметил подполковник. – Поисками лопатки занимается лейтенант Блинов.
Генерал рывком захлопнул за собой дверь.
Я доложил Полякову о результатах работы в Гродно и Белостоке, рассказал о лицах, заслуживающих нашего внимания, – наибольший интерес он проявил к братьям Комарницким.
С его слов я понял, что никаких облегчительных новостей по делу нет. Москва предложила провести войсковую операцию, генерал и он, Поляков, полагая это нецелесообразным, преждевременным, высказались отрицательно. Тем не менее проводятся самые интенсивные приготовления. В Лиду и в Вильнюс перебрасываются маневренные группы девяти пограничных полков и саперные подразделения. Всего к исходу ночи в обоих районах должно быть сосредоточено семь тысяч человек, до трехсот грузовых автомашин и как минимум сто восемьдесят служебно-розыскных собак.
Поляков собирался ехать на предварительный инструктаж командиров прибывающих подразделений. Он придавал большое значение тщательному наставлению всех привлекаемых, особенно армейских офицеров, и предложил мне отправиться с ним.
– Где же Блинов? – посмотрев на часы, сказал он и потянул носом. – Должен бы уже вернуться. Давай дождемся его и поедем…
53. Гвардии лейтенант Блинов
Он вернулся в Лиду на аэродром затемно.
В отделе контрразведки авиакорпуса за наглухо зашторенными окнами что-то происходило.
Снаружи здание, как всегда, патрулировалось на расстоянии автоматчиками, но против крыльца стояло не две-три автомашины, как обычно, а семь, среди них полуторка и два «доджа», в том числе генеральский – Андрей, подойдя, узнал его по пробоинам в лобовом стекле. В большинстве машин сидели наготове шофера.
Андрей притаился в темноте неподалеку от крыльца, ожидая, когда выйдет Алехин, чтобы доложить ему о бесплодности поисков, о том, что рощу обшарили дважды – вдоль и поперек, – но лопатки там не оказалось…
Зайти в здание он не решался. Более всего он боялся встретиться с Егоровым. Он не без ужаса представлял себе, как сталкивается с генералом, как тот в упор спрашивает его о лопатке и, узнав, что она не обнаружена, презрительно говорит Полякову: «Лопатку не сумел найти… Какой же это боевой офицер?! Детский сад, да и только!»
Медлить с докладом, однако, было нельзя. Хижняк, как и ожидал Андрей, находился в помещении взвода охраны, с тыльной стороны здания. Сидя возле кухни, он пил чай и беседовал с пожилым бойцом-поваром, своим земляком. Андрей, поманив его рукой, попросил сходить и вызвать капитана.
Алехин появился на крыльце тотчас – ждал. Андрей окликнул его и, волнуясь, доложил.
– А хорошо искали, тщательно? – спросил капитан.
– 3-землю носом р-рыли!.. – для большей убедительности словами Таманцева сказал Андрей. – Д-дважды прошли… в-вдоль и п-поперек.
– А с теми, кто машину нашел, кто первыми в роще был, с Павленками, разговаривал?
– Т-так т-точно! Лопатки в м-машине не было. Я в-взял р-расписку.
– Расписка распиской… Ты-то сам как считаешь? Твое мнение?
– Н-не было ее в м-машине… И в р-роще нет… – упавшим голосом сказал Андрей.
В темноте Андрей не мог разглядеть выражение лица капитана, а говорил Алехин, как всегда, ровно и вроде спокойно, и все же Андрей уловил в его вопросах нетерпение, если не взволнованность.
– Поужинай во взводе, – велел капитан. – Потом придешь сюда и в последнем кабинете налево напишешь подробный рапорт. На имя подполковника. Что конкретно сделано, с кем разговаривал и свое заключение. Рапорт оставишь у секретаря. И до утра можешь спать… Да… квартира занята и во взводе люди. Ложись-ка в машине!..
И Алехин скрылся за дверью – пошел докладывать…
Во взводе повар под нашептывание Хижняка налил до краев литровый котелок густых тепловатых щей с кусками мяса, нарезал большими ломтями полбуханки хлеба. Андрей, сутки не державший и крошки во рту, с жадностью набросился на еду, не замечая ни вкуса, ни своего громкого чавканья.
Дверь в соседнюю комнату была открыта, и там на двухъярусных нарах не раздеваясь спало несколько офицеров с погонами разных родов войск на гимнастерках; двое старших лейтенантов, молодые и сильные ребята, сидели и чистили автоматы.
– Из Москвы… – успел шепнуть Андрею Хижняк, – целый самолет…
И квартиру, где не раз ночевала группа, тоже заняли…
Все прибывшие были примерно одного определенного возраста (двадцать пять – тридцать лет), как на подбор крепкие, мускулистые; кроме пистолетов, они имели перебинтованные в дорогу обмотками личные автоматы. И Андрея осенило: «Чистильщики!»; скорее всего не просто чистильщики, а, как выражался Таманцев, «волкодавы».
Целый самолет – такого за два месяца службы Андрея в контрразведке еще не случалось. Алехин ничего ему не сказал, и Андрею в голову не могло прийти, что приезд генерала, и лопатка, которую он не нашел, и прибытие этих людей – все имело прямое отношение к разыскиваемому их группой уже двенадцатые сутки передатчику.
Он понял одно: происходило что-то необычное, чрезвычайное…
А за стеной, в отделе, Алехин уже доложил, что лопатка не найдена. Реакцию генерала, да и Полякова, Андрею страшно было даже представить. Чтобы отвлечься, он заставил себя обдумывать рапорт.
Он с радостью написал бы его здесь, в помещении взвода, но Алехин велел сделать это в отделе, а там каждое мгновение можно было столкнуться с генералом или Поляковым.
Андрей доел все до дна, от второго отказался и с тяжелым сердцем вышел на улицу. При одной мысли о встрече с генералом его бросало в жар.
Миновав при входе в отдел сержанта-автоматчика, он поспешно шмыгнул в последний налево пустой кабинет. Бумага лежала на столе, и чернила с ручкой здесь тоже были.
Он сидел и писал, а в коридоре время от времени раздавались шаги, и каждый раз он с волнением ожидал, что дверь отворится и появится генерал…
На рапорт ему потребовалось более часа. Написав, проверил и отнес секретарю, неприветливому, угрюмому лейтенанту, тот взял и, не взглянув, сунул в одну из папок.
Проходя по коридору, Андрей расслышал в кабинете начальника отдела невнятный разговор, приглушенный стеной и обитой дверью. Слов нельзя было разобрать, но ему показалось, что он различил возбужденный голос Егорова.
Потом Андрей лежал в кузове полуторки, мучился и не мог заснуть.
Он с ужасом представил себе, как завтра туда, в рощу, отправят кого-нибудь из этих московских розыскников и лопатка, возможно, будет найдена. Или пошлют Таманцева, тот не только лопатку, а спичку или окурок из-под земли выкопает.
Воображение рисовало Андрею самые тягостные картины. Генерал, потрясая его рапортом, бегал по кабинету и окающим басом ругался: «Лопатку найти не сумели! Позор!» Славный молчаливый Алехин и подполковник, этот необыкновенный человек, – он подвел их обоих! – пытались его защитить, но генерала это только раздражило, и он разгневанно кричал: «Мне нужны не оправдания, а лопатка!.. Где она?.. Послали какого-то мальчишку! Ему дали роту, а толку – шиш да кумыш! На что он способен?! Как он к нам попал?.. Отправьте его в полк! Немедленно! Кулема! Лопух! Детский сад, да и только!»
Расстроенный буквально до слез, Андрей не замечал, что Егоров в его воображении ругался словами Таманцева.
Пусть откомандируют. Он не «волкодав», а строевой офицер. Только бы попасть в свой полк, а не в резервный. Впрочем, в любой фронтовой части он будет человеком. Во всяком случае, не хуже других, а то и лучше. Там, если случится, он погибнет с честью, и о нем напишут, как он сам писал о многих своих бойцах и сержантах: «…верный воинской присяге, проявив мужество и героизм, был убит…» А здесь ты хоть наизнанку вывернись, пять раз погибни, но если нет результата, ты все равно плох и виноват.
…В эти напряженные часы всем начальникам Блинова было не до него. Чтобы поиски велись тщательно, усердно и настойчиво, ему утром и не намекнули, что лопатки в роще может не оказаться. Даже Алехин, обычно разъяснявший Андрею, что к чему, второпях ничего ему не сказал, не растолковал. Андрей и не подозревал, что отсутствие лопатки в роще на месте обнаружения угнанного «доджа» работало на версию, возникшую у Полякова после вчерашнего разговора в госпитале с Гусевым. Ему и в голову не могло прийти, что сообщение Алехина: «Роща обыскана дважды, качественно; лопатка не найдена», было для подполковника и генерала самой радостной вестью в эти тяжелые сутки.
54. Таманцев
Вечером Юлия принялась рубить валежины, а я опять занялся с Фомченко и Лужновым.
За эти двое суток я к ним решительно подобрел. Какой с них мог быть спрос: Фомченко попал в контрразведку весной, перед маем, а Лужнов и того позже, в июне – два месяца назад. Стажа у них, как говорится, без году неделя, неудивительно, что даже Малыш против них – профессор. Я подумал еще: не дай бог доведется нам здесь просидеть не одну неделю, так я их поднатаскаю – людьми сделаю.
Речь опять пошла об агентах-парашютистах: откуда они берутся, вернее, из кого вербуются, как их готовят, как мы их разыскиваем и берем.
Контрразведка – это не загадочные красотки, рестораны, джаз и всезнающие фраера, как показывают в фильмах и романах. Военная контрразведка – это огромная тяжелая работа… четвертый год по пятнадцать – восемнадцать часов каждые сутки – от передовой и на всем протяжении оперативных тылов… Огромная соленая работа и кровь… Только за последние месяцы погибли десятки отличных чистильщиков, а вот в ресторане я за всю войну ни разу не был.
Просвещая Фомченко и Лужнова, я для пользы дела, по воспитательным соображениям, естественно, о трудностях не говорил – если бы рассказать им все как есть, они наверняка бы скисли.
Условия и работка у нас такие, что любой бывалый шерлок, даже из столичной уголовки, от отчаяния повесился бы на первом же суку.
В любом уголовном розыске – дактилоскопия, оперативные учеты, лаборатории и научно-технические отделы; там на каждом шагу – постовой и дворник, готовые помочь и словом и делом. А у нас?..
Ширина полосы фронта – свыше трехсот километров, глубина тылового района – шестьсот с лишним. На этой огромной территории сотни городов, сотни узловых и линейных станций; ежесуточно – тысячи передвигающихся к фронту и по рокадам бойцов, сержантов и офицеров, повсюду леса, большие чащобные массивы. А жители, например, здесь, в западных областях, запуганные, молчаливые, из них слова дельного, как ни старайся, не вытянешь. И вся наша техника, кроме личного оружия, – трофейный Пашин фотоаппарат.
Причем уголовка имеет дело с самодеятельностью отдельных лиц, а мы – с преступниками, за которыми сильнейшее государство, которых готовят не полуграмотные паханы, а изощренные агентуристы, готовят в специальных школах, снабжают легендами, экипировкой и документами опытнейшие профессионалы.
Что мы лично можем этому противопоставить?.. Примитив полевого контршпионажа: осмотры леса, визуальное наблюдение, беседы с местными жителями и засады. Убийственный примитив! И хоть яловая, а телись! Возьми их всех! Возьми их теплыми! Умри, но сделай! Вернее, как говорит начальство: сделай и не умирай!
Разумеется, о трудностях я не калякал, наоборот, умалчивал: я должен был поддерживать в Фомченко и Лужнове высокий боевой дух плюс постоянную готовность.
Что там у Юлии произошло, я упустил, то ли ее ударило отлетевшим дрючком, то ли просто измучилась или подумала о своей незавидной жизни, не знаю, но только, уронив вдруг топор, она заплакала навзрыд, к ней подскочила пацанка, ухватилась за подол и тоже заревела.
Они стояли вдвоем и ревели не стесняясь, уверенные, что их никто не видит, и я опустил бинокль – не нужно и неловко, вроде подсматриваешь.
Еще за глаза, не видя Юлии, а настроился к ней враждебно, неприязненно, как к немецкой овчарке, обыкновенной фрицевской подстилке, но, понаблюдав, переменился.
Девчонка… Сирота-недоумок. Мне ее даже стало жаль. Дура девка, сама себе жизнь покалечила.
По виду она представлялась мне с характером, волевой, и вот так быстренько сломалась. А ведь это только цветочки. Я подумал, каково ей будет с малышкой здесь, на хуторе, зимой. Когда все заметет и ни хлеба, ни молока – картошка и одиночество. И еще страх.
Конечно, по стране жили трудно, одиноко миллионы наших честных солдаток, но мне и эту непутевую деваху было жаль. Скорей даже не ее, а пацанку – чем она виновата?
Свирида я уже понял. Жлоб, скотина безрогая – у такого снега зимой не выпросишь. Собственники они все здесь, гады, кто кого сможет, тот того и гложет, но этого горбуна я особенно невзлюбил.
Впрочем, эмоции эмоциями, а мне следует быть объективным. Не затем я сюда приехал, чтобы кого-то жалеть или ненавидеть.
Мое дело маленькое. Мое дело – взять Павловского и тех, кто с ним, если, понятно, они здесь появятся. Причем старшего группы и радиста – живьем, это как минимум. Знать бы еще, кто из них радист, а кто старший группы, – третьего можно и не беречь. Функельшпиль, главное – функельшпиль![42]
Если появятся – в том-то и загвоздка! За время наблюдения мои сомнения нисколько не уменьшились. Зачем Павловскому приходить сюда – что он здесь оставил?.. Пашины предположения основывались на чистой лирике. Кстати, когда мы с Фомченко и Лужновым приехали сюда, я спросил Пашу, прокачал ли он объект засады с Эн Фэ. Он не ответил, и я понял, что нет, это его единоличное решение.
За прошедшие двое суток мы ознакомились с образом жизни Юлии и Свиридов, точнее сказать, с их суточным рабочим циклом.
Как только светало, жена Свирида и его мать отправлялись в деревню, доили там корову и, надо думать, убирали, ухаживали за своей скотиной. Часа полтора спустя они возвращались с ведром молока и приводили лошадь – даже ее на всякий случай, чтобы не отобрали, не увели наскочившие аковцы или немцы, на ночь не решались оставлять на хуторе.
Свирид с самого рассвета возился по хозяйству, и Юлия около своей хатенки тоже возилась. Работали все трое Свиридов и Юлия с крестьянской жадностью, почти без отдыха, до поздних сумерек. Вечером лошадь отводили в деревню и опять приносили в ведре надоенное молоко. В отсутствие Свирида его мать или жена подбрасывали Юлии что-нибудь из продуктов, но в хате у нее или даже поблизости лишней минуты не задерживались – боялись горбуна. И Юлия тоже его боялась и наверняка недолюбливала, скорее даже ненавидела.
Итак, двое суток наблюдения не дали нам ничего, кроме ознакомления с образом жизни Юлии и семейства Свиридов и уяснения отношений между ними. Никто из посторонних не появлялся, ничего представляющего для нас интерес не происходило, и сама Юлия из поля зрения никуда не отлучалась.
Интуиция – великая вещь, а чутье мне подсказывало: зря здесь время теряем. Я определенно чувствовал – пустышку тянем. Понятно, чтобы не размагничивать Фомченко и Лужнова, я виду не подавал, наоборот, держался все время «бодро-весело» и на каждом шагу демонстрировал абсолютную веру в перспективность и успех нашей засады. Я поддерживал их не только морально, но и физически: спать разрешал дольше, чем себе, да и еды подсовывал побольше.
Когда стемнело, я еще раз обговорил с ними все возможные случаи и сигналы взаимодействия, мы спустились с чердака и опять расположились в кустах по обе стороны Юлиной хатенки. Ночь наступала холодная, росистая, небо вызвездило ярко, как на юге, и, оглядывая Млечный Путь, я решил, что если завтра приедет Паша – он собирался сам привезти нам продукты, – выскажу ему без утайки то, что думаю, свои сомнения и несогласие и потребую, чтобы он немедленно доложил все Эн Фэ. Он доложит: дружба дружбой, а дело есть дело, и я не мальчик – пусть с моим мнением тоже считаются!
Фомченко почему-то прибыл сюда без шинели, и я навязал ему свою, старенькую, без погон – Паша называл ее «инвалидской». Дорого бы я сейчас дал за эту изношенную старушку или за любую другую! Поверх гимнастерки на мне была только плащ-палатка, а холодало с каждым часом совсем не по-летнему, и уже к полуночи я дрожал как цуцик.
И тут я подумал, что мы здесь можем – за здорово живешь! – просидеть понапрасну до белых мух, и такая тоска ухватила меня за душу, просто выть захотелось…
Нет, я не мальчик и молчать не буду. Даже перед генералом!.. А Эн Фэ при случае обязательно спрошу: «Зачем меня запятили в эту засаду – блох задаром кормить?.. Или геморрой отращивать?.. А на большее я что – неспособный?..»
Я молчать не стану, я ему прямо скажу: «Некачественно вы ко мне относитесь! Что я вам – троюродный?! Это же всего-навсего тренировка на бездействие, на усидчивость! Зачем она мне?.. Это задание для прикомандированных, для стажеров!..»
55. Переговоры по «ВЧ»
Ночь кончалась, было без двадцати минут пять, когда в кабинете, где находились Егоров, Мохов и Поляков, в очередной раз зазвонил телефон «ВЧ», и Егоров взял трубку.
– Генерал Егоров? – раздался в сильной мембране слышный и в нескольких метрах от аппарата голос Колыбанова.
– Я вас слушаю.
– Где вы находитесь?!
– Не понимаю, – невольно усмехнулся Егоров. – Вы звоните мне сюда и спрашиваете – где?.. В отделе контрразведки авиакорпуса.
– Они работают у вас под носом!!! – возбужденно закричал Колыбанов; обычно невозмутимый, он задыхался от волнения. – Вот… передо мной текст последнего перехвата по делу «Неман»… Слушайте внимательно!.. «Личным наблюдением… на аэродроме в Лиде обнаружено самолетов… „ИЛ-2“ пятьдесят три, „ЛА-5“ сорок восемь, „ПЕ-2“ тридцать шесть, „ЯК-9“ пятьдесят один, „ЛИ-2“ семь, „ПО-2“ четырнадцать…» Вы слышите?! Они работают у вас под носом!!!
Егоров налился кровью и, тяжело дыша, молчал. Сидевший в метре от него Мохов пробормотал: «Этого еще не хватало!» – и огорченно покачал головой. Поляков, только что прилетевший из Вильнюса, сидя за приставным столиком, продолжал быстро писать, он не поднял головы, только часто пошмыгал носом.
В чувствительной мембране аппарата «ВЧ» голос Колыбанова звучал так интонационно отчетливо, будто он говорил не из далекой Москвы, а из соседней комнаты. И Егоров явственно представлял себе его, невысокого, худощавого, со спокойным смугловатым лицом, в генеральском кителе с орденскими планками и в брюках навыпуск. Выдержанный и корректный Колыбанов еще ни разу не был так резок с Егоровым, ни разу не был в таком возбуждений, и Егоров почувствовал, что дело тут не только в последнем перехвате и наблюдении за аэродромом; это наверняка не все.
Мохов помог Егорову открыть портсигар и, как только тот взял папиросу, зажег спичку.
– Генерал-полковник только что звонил из Ставки, – после недолгого молчания уже обычным спокойным тоном продолжал Колыбанов. – Он выезжает и приказал, чтобы вы ожидали у аппарата его звонка.
– Слушаюсь, – глухо проговорил Егоров; вид у него был довольно подавленный.
– Полагаю, предстоят серьезнейшие объяснения, и более того – неприятности! Делом «Неман» занимается сам… Вы меня понимаете?
– Да…
Колыбанов помедлил и неожиданно сказал:
– Алексей Николаевич, я не буду докладывать о последнем перехвате генерал-полковнику до его разговора с вами. Так, наверно, будет лучше.
Егоров сделался багровым.
– Товарищ генерал, – не принимая предложенного ему неофициального тона, строго произнес он. – Я не слабонервный и не нуждаюсь в одолжениях! Перехват по делу, взятому на контроль Ставкой, вы обязаны доложить генерал-полковнику немедленно!
– Ну смотрите, – примирительно сказал Колыбанов. – Я думал прежде всего о вас.
– Я это понял! Благодарю!
Егоров положил трубку, и буквально в следующее мгновение телефон «ВЧ» зазвонил опять.
– Егоров?.. Что нового? – послышался в трубке голос начальника Главного управления контрразведки.
– Результативного, товарищ генерал, к сожалению, ничего. Мы делаем все возможное…
– Я буду у вас днем. Какая еще помощь вам может быть экстренно оказана?
– Экстренно?.. Оперативный состав контрразведки и прежде всего чистильщики. Очень желательны опознаватели! В первую очередь по Варшавской и Кенигсбергской разведшколам, особенно по радиоотделениям.
– Обещаю! В ближайшие часы на других фронтах будут собраны и доставлены на аэродромы Вильнюса и Лиды до трехсот офицеров контрразведки… И не менее пятидесяти чистильщиков… Опознавателей много не обещаю, но всех, кого сможем безотложно собрать, немедленно доставим… Все прибывающие должны быть задействованы с ходу, без малейшего промедления! Офицеров контрразведки используйте только в качестве старших оперативно-розыскных групп смешанного состава.
– Мы так и сделаем.
– До их прибытия все привлекаемые в состав этих оперативных групп должны быть собраны в Вильнюсе и Лиде на аэродромах и тщательно проинструктированы.
– Слушаюсь.
– Чем еще вам можно помочь?
– Очень желательны подвижные пеленгаторные установки. Хотя бы еще десяток.
– Обещаю! Какова готовность войсковой операции?
– Плюс два с половиной.
– Не позже утра сделайте – час, максимум полтора.
– Товарищ генерал, я должен еще раз заявить: мы против войсковой операции в течение ближайших двух суток. Мы настоятельно…
– Не надо мне это повторять! – В голосе генерал-полковника почувствовалось раздражение. – Я и сам не склонен ее форсировать… Но обстоятельства могут вынудить… Ваши соображения по «Неману» в настоящий момент? Что думает Поляков? Согласен ли с вами Мохов?
– У нас мнение единое, и за последние три часа оно не изменилось. Мы полагаем, что возьмем их сегодня или завтра.
– Завтра – исключается! В нашем распоряжении сутки, и ни часом больше!
– То есть как исключается?! Это уменьшает наши даже ограниченные предположительные шансы вдвое! Товарищ генерал-полковник, мы категорически возражаем!
– Срок установлен не мною. Понимаете?
– Не могу! – после короткой паузы заявил Егоров. – Даже если мы возьмем к вечеру ядро: старшего группы и радиста, а Матильда, а Нотариус? Тут не может быть дилеммы – «хватать» или «все концы»! Тут единственное решение: «все концы»! Отдавать завтрашние сутки невозможно! Если это указание Ставки, то, извините, там могут недопонимать специфики розыска и деталей дела, но мы-то с вами профессионалы! И я прошу… считаю необходимым немедля обратиться туда и разъяснить…
– Кому разъяснить, кому?!! – оглушающе загремел в трубке грубоватый голос генерал-полковника. – Заткните им глотку!!! Выбейте хотя бы ядро группы, возьмите рацию! Сегодня же!!! «Все концы»!.. Не до жиру! Вы не представляете всей серьезности ситуации!.. Это личное приказание, понимаете, личное! И категорическое! Речь идет о судьбе операции стратегического значения. Никакие отсрочки невозможны! Если мы их в течение суток не возьмем, то завтра вас на этой должности не будет и меня здесь не будет! Мы обязаны принять все возможные и невозможные меры, подчеркиваю – невозможные! – и взять их сегодня! Не удастся – ничем не смогу помочь: завтрашних суток у нас не будет!..
– Понял…
– Раньше меня, очевидно, прибудет начальство… первые заместители из обоих наркоматов. Обеспечьте их всем необходимым. Но времени с ними не теряйте, а делайте спокойно свое дело! И никаких споров, никаких пререканий! Что бы вам ни говорили – «Да, товарищ комиссар!», «Хорошо, товарищ комиссар!», «Слушаюсь, товарищ комиссар!..». Однако любые действия, с которыми несогласны вы или Поляков, категорически запрещаю!.. Чьим бы именем ни оказывалось на вас давление!.. Полякову создайте оптимальные условия! И прежде всего оградите от ненужных дискуссий и всякой говорильни с кем бы то ни было. Вы меня поняли?
– Так точно!
– Что бы ни делалось у прибалтийцев, более всего мы надеемся на вас! Передайте это Полякову… Вы оба и ваши подчиненные должны сегодня показать, на что способны… У меня все! Вопросы?
– Нет.
– Я буду у вас не позже… четырнадцати часов. Держите постоянный контакт с Колыбановым. И действуйте самым активным и решительным образом! Все!
Егоров положил трубку и, еще осмысливая и переживая закончившийся разговор, невидящими глазами посмотрел на Мохова.
– Нервничают, – сказал тот понимающе. – На них тоже жмут…
– Нервничать – это привилегия начальства, – подняв голову от документа, заметил Поляков. – А мы должны работать без нервов и без малейшего шума!.. Главное сейчас – не устраивать соревнования эмоций!.. Главное для нас – работать спокойно и в полном убеждении, что сегодня, завтра… или позднее… но если мы не поймаем, никто за нас это не сделает…
56. В ставке ВГК
В Москве действительно беспокоились и нервничали.
В ежесуточной сводке военной контрразведки за 17 августа, поступившей в Ставку после полуночи и занимавшей всего полторы страницы, делу «Неман» было уделено девять строчек: кратко сообщалось, что в тылах 1-го Прибалтийского и 3-го Белорусского фронтов действует и активно разыскивается сильная, квалифицированная резидентура противника.
В этом не было ничего чрезвычайного: Ставку надлежало информировать обо всех представляющих значительную угрозу разведгруппах противника и даже об отдельных наиболее опасных агентах.
Но поскольку речь шла о фронте, где менее чем через месяц должна была проводиться ответственная стратегическая операция, Верховный Главнокомандующий, читая сводку, сделал на полях пометку синим карандашом, означавшую одновременно: «обратить внимание» и «доложить подробнее».
Эта пометка явилась основанием для взятия дела на контроль Ставкой, а днем Верховному была доставлена развернутая справка по делу «Неман», занимавшая почти две страницы. Ознакомясь с ней уже ночью и обнаружив, что действия разыскиваемых ставят под угрозу скрытность сосредоточения войск и ударной группировки в тылах 1-го Прибалтийского фронта и речь, таким образом, идет о судьбе важной стратегической операции, Верховный был крайне обеспокоен и возбужден.
Уже многие месяцы он ни разу не был в столь дурном расположении духа, как в этот час.
Чудовищно обманутый Гитлером и собственной интуицией в июне сорок первого года, он придавал огромное значение введению противника в заблуждение, особенно при подготовке кампаний и крупнейших операций.
В первые же недели войны, в период невероятного напряжения, урывками выкраивая время, он умудрился внимательно просмотреть труды виднейших полководцев и военных теоретиков, особо интересуясь проблемами скрытности и обеспечиваемой ею внезапности. Эти вопросы он не раз анализировал и обсуждал с высшим генералитетом.
Троякий результат внезапности можно было бы сформулировать так:
Внезапность застигает противника не подготовленным к удару: его войска и военные средства расположены не лучшим образом для отражения этого удара.
Внезапность вынуждает противника поспешно принимать новый план: противник теряет инициативу и должен приспосабливать свои действия к действиям нападающего.
И наконец, достигнутая внезапность подрывает веру войск противной стороны в свое командование и веру командующего и его штаба в самих себя.
Отсюда следовало, что успех любой операции в значительной степени зависит от секретности и обманных действий. Отсюда следовало, что победа, достигнутая без внезапности, за счет численного превосходства, не носит на себе отпечатка полководческого таланта и обходится несравненно дороже. Отсюда следовало, что необходимо любыми усилиями скрывать свои намерения, создавать угрозу одновременно в нескольких местах, заставляя тем самым противника рассредоточивать силы. Отсюда следовало, что нужно демонстративно готовить наступление в одном месте, а тайно в другом, стараясь во всех случаях застигнуть противника врасплох.
Из страшного урока начала войны были сделаны незамедлительные выводы, и уже с первого полугодия военных действий Красная Армия использовала факторы скрытности и внезапности с не меньшим умением, чем противник.
Так, при наступлении под Москвой втайне были подтянуты и в решающий час введены в бой свежие резервы, в частности две новые армии, сосредоточенные севернее столицы, что явилось для немцев полной неожиданностью.
Успех Сталинградской операции и битвы на Курской дуге также был во многом предопределен тайным сосредоточением войск и сложнейшим комплексом мероприятий по дезинформации, обману противника.
Оперативной внезапности удалось достигнуть и в крупнейшей за войну Белорусской операции. Правда, обеспечить полную скрытность концентрации в тылах четырех смежных фронтов полуторамиллионной армии, 6500 танков и самоходных установок, около 25 тысяч орудий и более 6 тысяч самолетов практически невозможно, и, как показали пленные немецкие генералы, незадолго до начала наступления в разведорганах и в штабах группы армий «Центр» заподозрили неладное. Однако мнения разделились, а подозрения остались подозрениями. Усилия советских войск по соблюдению секретности были столь значительны, а продуманная до мелочей дезинформация, проводимая согласованно на всех двенадцати фронтах, столь совершенна, что эти крупнейшие приготовления были приняты противником всего лишь за имитацию с целью обмана. Генеральный штаб германских сухопутных сил и ставка Гитлера до последнего пребывали в убеждении, что летом 1944 года главные удары Красной Армии будут нанесены не в Белоруссии, а значительно южнее – на Украине. И тут немцев удалось ввести в заблуждение относительно истинных намерений советского командования, в результате чего была наголову разгромлена группа армий «Центр».
Верховный весьма гордился искусством обманывать противника и в Тегеране охотно рассказывал Рузвельту и Черчиллю, как это делается, на что последний одобрительно заметил, что «правду приходится охранять путем неправды».
Теперь, даже не дочитав до конца справку по делу «Неман», Сталин оценил, какую угрозу представляют действия разыскиваемых для подготавливаемого в Прибалтике стратегического удара.
Ставкой и лично Верховным Прибалтике уделялось повышенное внимание. На сентябрь планировалась стратегическая операция, в результате которой должна была быть освобождена значительная часть Эстонии и Латвии с важнейшими портами, столицами союзных республик Таллином и Ригой, а немецкая группировка «Север», насчитывавшая в своем составе более семисот тысяч солдат, офицеров и генералов, оказалась бы отрезанной от остальных сил противника, отсеченной от Германии, точнее, от Восточной Пруссии, и наглухо блокированной в Курляндии, на Земландском полуострове.
Правда, в последний день июля механизированные части 1-го Прибалтийского фронта небольшими силами вырвались к Балтийскому морю в районе Клапкалнс и перерезали все сухопутные коммуникации, ведущие из Прибалтики в Восточную Пруссию. Инициативу и мужество войск по указанию Верховного отметили боевыми наградами, однако командованию фронта было рекомендовано при вероятной попытке немцев деблокировать окруженную группировку – оттянуть войска с минимальными потерями на линию Иелгава (Митава) – Добеле.
Дело в том, что для усиления и расширения вбитого клина в настоящий момент не имелось достаточных резервов; к тому же было бы намного заманчивее отрезать группу вражеских армий «Север» значительно западнее – при этом в огромном прибалтийском котле оказалось бы на десяток больше немецких дивизий, а линия внешнего фронта окружения прошла бы до устья Немана по границе с Восточной Пруссией.
Таков был замысел Верховного Главнокомандования. И хотя сейчас, в середине августа, наступали и получали подкрепления главным образом Украинские фронты, в тылах 1-го Прибалтийского фронта, которому отводилась ведущая роль в осуществлении планируемой операции, с соблюдением всех мер предосторожности понемногу сосредоточивались войска; причем прошлой ночью в район севернее Шауляя начали прибывать части 5-й гвардейской танковой армии – основной ударной силы предстоящих боевых действий в Прибалтике.
Ознакомясь со справкой по делу «Неман», Верховный распорядился немедленно вызвать начальника Главного управления контрразведки, а также наркомов госбезопасности и внутренних дел. Находившемуся у него в эту минуту на докладе генералу армии, исполнявшему уже не первый год обязанности начальника Генерального штаба, он предложил задержаться, вполне допуская, что, возможно, потребуются радикальные изменения стратегического плана или отсрочка всей будущей операции.
Затем он соединился по «ВЧ» с 1-м Прибалтийским фронтом. Командующий генерал армии Баграмян в этот предрассветный час находился в войсках; у аппарата оказался начальник штаба генерал-полковник Курасов, и Верховный приказал ему доложить о мероприятиях по обеспечению секретности и маскировки подготавливаемой операции, и в частности при проведении рокировки.
Планом Генерального штаба намечалось в начале сентября наступление трех Прибалтийских фронтов по сходящимся направлениям на Ригу. Считалось несомненным, что немцы сделают решительно все, чтобы удержать этот крупнейший город и порт, и стянут к нему значительные силы. Тогда-то предполагалось, продолжая оказывать неослабное давление на участках 2-го и 3-го Прибалтийских фронтов, произвести редкую по замыслу и масштабам рокадную рокировку: скрытно и в сжатые сроки перебросить основные силы 1-го Прибалтийского фронта с правого на левый фланг и отсюда, из района Шауляя, неожиданно для противника нанести массированный рассекающий удар в направлении Мемеля (Клайпеды) с выходом к морю на участке Мемель (Клайпеда) – Паланга, отчего подготавливаемая операция и получила в наметках название Мемельской.
Из лежавшей перед ним на столе справки Генштаба Сталин знал, что для осуществления подготовки Мемельской операции необходимо сосредоточить в районе Шауляя и к северу от него как минимум четыре общевойсковые армии, одну танковую, а также несколько отдельных соединений, большое количество артиллерии и других средств усиления. Таким образом, в ходе рокировки, производимой вдоль фронта на сравнительно небольшом удалении от противника, следовало скрытно и спешно переместить на расстояние от шестидесяти до двухсот сорока километров около 500 тысяч человек, свыше 9 тысяч орудий и тяжелых минометов, почти полторы тысячи танков и самоходно-артиллерийских установок. Взглянув на эти цифры, Сталин еще раз подумал, что чем больше масштаб операции, тем труднее сохранить ее в секрете и тем более тщательными должны быть меры по обеспечению ее полной скрытности.
Неожиданный звонок и вопрос Верховного не застали начальника штаба фронта врасплох. Курасов, известный своей вдумчивостью и высокой культурой мышления, отвечал спокойно, лаконично и так толково и ладно, будто ожидал этого звонка и заранее специально подготовился. При всем раздражении, какое испытывал в этот час Сталин, у него не оказалось и малейшего повода высказать свое недовольство.
Курасов доложил:
Переброска частей и соединений, их сосредоточение в новых районах, занятие исходных рубежей будут проводиться только в ночное время, с мерами строжайшей маскировки и дисциплины. Все леса как маскировочные емкости распределяются между дивизиями и полками. Хвосты войсковых колонн, не успевших до рассвета полностью выйти в назначенные им районы дневок, будут «отсекаться» и укрываться в других лесных массивах с соблюдением всех необходимых предосторожностей.
Маршруты передвижения войск и техники обеспечиваются надежной комендантской службой и на всем протяжении по обеим сторонам окаймляются круглосуточными парными дозорами, так называемыми «патрулями бдительности». Следы гусеничных и колесных машин на дорогах будут до рассвета заметаться волокушами.
Скрытность перегруппировки обеспечивается также большим количеством маршрутов для движения войск (свыше двадцати пяти) и нашим господством в воздухе.
Над местами выгрузки и передвижения танков и самоходных установок – чтобы заглушить шум моторов – будут во всех случаях барражировать специально выделяемые самолеты. Из районов сосредоточения механизированных частей – ударной подвижной группы фронта – отселяется все гражданское население.
«Танковая техника россыпью!..»[43] – вспомнил Сталин, когда Курасов сказал о барражировании над местами выгрузки и передвижения танков и самоходок. Держа телефонную трубку левой рукой и продолжая слушать, он безошибочно нашел и вытащил из вороха лежавших на краю стола папок одну с надписью на обложке: «Важнейшие перевозки. Литерные эшелоны серии „К“». Положил перед собой, раскрыл и стал смотреть документы последних трех суток.
Так и есть. Вчера по распоряжению Генштаба началась массированная отгрузка с заводов 530 танков и 280 самоходно-артиллерийских установок 1-му Прибалтийскому фронту, и прежде всего для пополнения 5-й гвардейской танковой армии, потерявшей сотни машин в тяжелых боях предыдущих двух месяцев.
Между тем Курасов продолжал докладывать:
В целях дезинформации противника на значительном расстоянии (более чем в ста километрах от истинного операционного направления) в армейском тылу имитируется концентрация восьми-девяти стрелковых дивизий, большого количества танков и артиллерии. Точно такие же обманные мероприятия будут осуществлены и в полосе соседнего фронта.
В лесах этих обоих ложных районов сосредоточения сооружаются около тысячи макетов танков и до четырехсот макетов самолетов, создаются фальшивые аэродромы. По мере изготовления часть макетов с помощью системы тросов, лебедок и воротов будет приводиться в движение днем, в часы полетов разведывательной авиации противника; в это же время звукоустановки большой мощности станут воспроизводить шум работающих моторов. Видимость и правдоподобность всех ложных объектов будет систематически проверяться контрольным наблюдением и фотографированием с воздуха.
В эти же ложные районы постепенно, партиями будут направлены свыше двухсот армейских радиостанций, которые должны имитировать текущий тактический радиообмен частей и соединений, якобы переброшенных сюда с других участков фронта. В то же время в местах истинного сосредоточения до последнего часа перед наступлением будет соблюдаться относительное радиомолчание: все передатчики прибывающих частей заранее опечатываются.
В населенные пункты ложных районов сосредоточения за неделю перед наступлением будут посланы мнимые квартирьеры, которые инсценируют распределение домов для размещения частей и штабов: на большинстве строений и на воротах, как это обычно принято, будет произведена шифрованная разметка мелом, а хозяевам предложат подготовить помещения для постоя. Также за неделю до наступления специально подобранные офицеры и женщины-военнослужащие по единому согласованному плану займутся распространением среди местного населения ложных слухов о сосредоточении войск и предстоящих действиях.
Другие элементы оперативной маскировки: в войсках проводятся работы по совершенствованию обороны и подготовке ее к условиям зимы. Армейские и дивизионные газеты в районах намечаемого сосредоточения публикуют материалы исключительно по оборонительной тематике. Вся устная агитация нацелена на прочное удержание занимаемых позиций.
Чисто охранные меры: в оперативных тылах фронта усилена проверочно-пропускная и караульная служба; районы расположения воинских частей предварительно оцепляются и прочесываются; железнодорожные станции и населенные пункты круглые сутки патрулируются; все подозрительные задерживаются до выяснения личности.
Что касается политико-воспитательных мероприятий, то со всем личным составом каждую неделю проводятся беседы о коварных методах вражеской разведки и о необходимости самой высокой бдительности. Общение военнослужащих с местным населением сокращено до минимума. Вся частная корреспонденция из районов сосредоточения будет задержана отправкой до момента начала наступления.
В заключение Курасов, несомненно почувствовав обеспокоенность Верховного, заверил, что замысел предстоящей операции известен во фронте, кроме него, только двум лицам – командующему и первому члену Военного совета, и убежденно сказал:
– Мероприятия по оперативной маскировке настолько тщательны и всеобъемлющи, что немцы смогут увидеть только то, что мы им захотим показать.
Какое-то время Сталин продолжал молчать.
Ни Курасов, ни командующий фронтом ничего не знали о группе «Неман», так же как не знало о ней и командование соседнего 3-го Белорусского фронта, где рация выходила в эфир. И к армейским генералам не могло быть претензий: борьба со шпионажем не являлась их прямой обязанностью. Но военная контрразведка и территориальные органы – с них следовало спросить со всей строгостью!..
Верховный не мог не отметить толковости Курасова, отвечавшего без какой-либо подготовки и вроде ничего не упустившего.
Оценил он и то, что начальник штаба фронта ни разу не упомянул Ригу или Мемель – города, определяющие направления главных ударов, ни словом не обмолвился и о том, где именно будут районы сосредоточения. Верховный относился недоверчиво даже к высокочастотной связи, хотя неоднократно получал устные и письменные заверения ответственных специалистов, что подслушать или перехватить разговор по «ВЧ» невозможно.
Сталину было известно и то, чего также не знали ни начальник штаба, ни командующий фронтом: скрытность и внезапность предстоящей в сентябре стратегической операции обеспечивалась по линии контрразведки и органов госбезопасности согласованной радиоигрой, проводимой не только в Прибалтике, но и в Белоруссии и на Украине.
Доклад Курасова его нисколько не успокоил, и настроение у него ничуть не улучшилось. «Рассчитали на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить!» – с раздражением заметил он самому себе и, сухо попрощавшись, положил трубку.
Танковая техника россыпью особенно обеспокоила Верховного. Если в каждой части имелось командование и представитель контрразведки, в равной степени отвечавшие за скрытность и секретность при передислокации, имелся личный состав – сотни рядовых, сержантов и офицеров, способных немедленно осуществить любые необходимые действия по маскировке, то в эшелонах находилась только сопровождающая охрана – и все! По опыту трех военных лет Сталин знал, что танковая техника россыпью в первую очередь уязвима и легче всего обнаруживается агентурой и воздушной разведкой противника на станциях выгрузки еще до прибытия на исходные выжидательные позиции. А концентрация танков в каком-либо районе, как известно, наиболее характерный и несомненный признак подготавливаемого на этом участке или направлении наступления…
Он представил себе литерные эшелоны, вышедшие из Челябинска, Свердловска и Горького или находящиеся там под погрузкой на заводах. Литерные эшелоны серии «К», подлежащие особому контролю отдела оперативных перевозок Генерального штаба. Им будут давать «зеленую улицу» от Урала и до Прибалтики, будут гнать безостановочно, «на проход» даже через большие станции, а на узловых для них обязаны держать наготове под парами лучшие, самые мощные локомотивы. Конечный пункт назначения этих эшелонов не положено знать даже военным комендантам и начальникам передвижения войск на дорогах, не говоря уже о сопровождающих. Для чего же все это? Для чего все эти предосторожности?.. Неужели для того, чтобы какой-нибудь Кравцов или Матильда сейчас же сообщили немцам о их прибытии в определенное место, раскрыв тем самым известные в Ставке и на фронте только считанным лицам, только двум маршалам, пяти генералам и ему. Верховному Главнокомандующему, замыслы?
«Задержать!..»
Задержать, остановить эшелоны можно, конечно, без труда… войну-то не остановишь!.. Что же, какие конкретные меры следовало немедленно предпринять?
Намеченные и подготавливаемые, тщательно продуманные усилия многих тысяч людей по обеспечению скрытности и внезапности могли легко пойти насмарку. С привычным чувством своего превосходства над окружающими он отметил, что первым понял и, наверно, единственный в эту минуту до конца осознал, какую угрозу представляют действия группы «Неман» для подготавливаемой операции.
Вызванные экстренно начальник военной контрразведки и наркомы внутренних дел и госбезопасности приехали почти одновременно. После доклада об их прибытии они вошли все трое, негромко почтительно поздоровались. Сталин ответил им едва заметным кивком, не предложил пройти, и они остались стоять при входе в нескольких шагах от дверей просторного кабинета, настороженные, нисколько не представляя, зачем они так срочно понадобились, и не ожидая от этого вызова для себя ничего хорошего.
Оставленный Верховным после доклада генерал армии, исполнявший обязанности начальника Генерального штаба, работал, сидя со своими картами и документами посреди длинного, покрытого темно-зеленым сукном стола для заседаний. Сталин в голубовато-сером маршальском мундире, заложив руки за спину и неслышно ступая по красной ковровой дорожке, расхаживал быстрее обычного, что было у него признаком сильного недовольства и раздражения.
Пока он удалялся в другой конец кабинета, где помещался заваленный бумагами, книгами и папками его личный письменный стол с несколькими телефонными аппаратами на приставной этажерке, трое стоящих возле входа держали взглядами его чуть сутулую старческую спину и седоватый наклоненный затылок. Когда же, достигнув там, в глубине, противоположной стены, обшитой в рост человека панелью из светлого дуба, он поворачивался и возвращался, они смотрели ему в лицо, но глаз не было видно – как и обычно, расхаживая в раздумье, Сталин не поднимал головы.
Все трое вызванных пользовались доверием и расположением Верховного, и все трое хорошо знали, сколь зыбко, непостоянно это расположение.
Возвращаясь, Сталин посмотрел на угол длинного стола, где на зеленом сукне белела справка по делу «Неман», и нервно покрутил шеей. Стоячий воротник мундира, не жесткий, как у других маршалов, а специально сделанный мягким, в эту минуту мешал, раздражал его.
Военную форму он надевал уже второе полугодие, с Тегеранской конференции, но никак не мог к ней привыкнуть. В который уж раз с теплом и сожалением он вспомнил легкий серый френч с отложным воротником, брюки, заправленные в шевровые кавказские сапожки, – свой неизменный костюм, известный, наверно, всему человечеству. И подумал, как трудно в его немолодом, шестидесятипятилетнем возрасте менять прочно устоявшийся чуть ли не за половину века порядок. Мундир был намного тяжелее и мешал ему, особенно когда он находился в дурном настроении.
Он не терпел украшений в одежде, не носил наград, как не носили их и окружающие его лица, исключая военных; даже легкие золотые погоны, ощущаемые все же чуть-чуть на плечах, и маршальские брюки с красными лампасами раздражали его. Не мог он привыкнуть и к надеваемым с мундиром искусно пошитым шевровым ботинкам, которые в усмешку именовал по-дореволюционному – штиблеты.
Ни разу не взглянув на стоявших возле дверей, он не сомневался, что они не спускают с него глаз, как не сомневался и в том, что они с нетерпением и опаской, если даже не со страхом, ожидают, когда он заговорит.
Их тревога или даже страх представлялись ему закономерными, естественными и, более того, полезными для дела, поскольку он был убежден, что руководителя, как, впрочем, и любого начальника, подчиненные должны не только уважать, но и бояться: при этом старательнее, быстрее и тщательнее – так не без оснований он полагал – выполняются любые распоряжения.
Минут за пять до прибытия вызванных Сталину вспомнилось его ставшее историческим, еще довоенное высказывание: для того чтобы выиграть сражение во время войны, могут понадобиться сотни тысяч красноармейцев; а для того чтобы провалить этот выигрыш на фронте, достаточно подрывных действий всего нескольких шпионов.
Следовательно, опасность подобной ситуации он предвидел и предсказывал еще до войны. Сколько раз он призывал к осторожности и требовал от всех бдительности, но должных выводов так и не сделали!.. А если и сделали, то не претворили их в жизнь.
К моменту появления в кабинете наркомов и начальника военной контрразведки Верховный уже подавил в себе вспышку негодования, охватившую его при мысли об этом довоенном предупреждении, и, расхаживая по кабинету, размышлял о предстоящих боевых действиях в Прибалтике.
Предлагать докладывать по делу «Неман» не следовало, и не потому, что он уже ознакомился со справкой и держал все в своей превосходной памяти. Послушать исполнителей – получается, что происходит необходимый положенный процесс, предпринимается все возможное, а результата пока нет, так на то имеются объективные причины и обстоятельства. При этом сыплют специальной терминологией, а разведка и контрразведка – это весьма специфичный сплав науки и искусства, сложнейшее соединение, во всех тонкостях которого свободно разбираются лишь опытные, квалифицированные профессионалы. И если в военных, например, вопросах Верховный легко вникал и в отдельные детали, то здесь полагал целесообразным ограничиваться постановкой основных общих задач и целей. С чувством острого стыда и недовольства самим собой он вспоминал, как не оценил поначалу всего могущества радиоигры и как еще несколько раз «плавал», попадая впросак. Таких вещей Сталин не прощал не только другим, но и самому себе. В то же время он нисколько не сомневался, что любую проблему в целом он схватывает быстрее и понимает значительно глубже, чем какой угодно ответственный исполнитель.
– Почему дело называется «Неман»? – неожиданно останавливаясь перед тремя стоящими возле дверей, своим глуховатым голосом, с выраженным грузинским акцентом спросил Верховный.
При этом он поднял голову и пронзительным взглядом небольших, цепких, с желтыми белками глаз, уже тронутых первичной глаукомой, посмотрел в зрачки начальнику контрразведки.
И оба наркома ощутили мгновенное облегчение: дело касалось в первую очередь военной контрразведки, а не их ведомств.
– Название условное, товарищ Сталин, – сказал начальник Главного управления контрразведки, еще сравнительно молодой генерал-полковник, любимец Верховного, выдвинутый по его инициативе на этот высокий ответственный пост. Дюжий, светловолосый, с открытым, чуть простоватым, очень русским лицом, он стоял прямо перед Сталиным и смело смотрел ему в глаза.
– Условное?.. – недоверчиво переспросил Верховный. – Оно что, связано с рекой Неман?
– Нет, – чуть помедлив, сказал генерал-полковник и в ту же секунду вспомнил и сообразил, что разыскиваемая рация однажды пеленговалась в районе Столбцов, недалеко от верховья Немана, и, очевидно, отсюда возникло название дела. Однако высказывать опоздалую догадку он не стал, поправляться не следовало: Верховный не терпел, когда подчиненные не знали точно или не помнили чего-либо, относящегося к их непосредственной деятельности.
– Вы что же, выходит, названия с потолка берете? – как бы удивляясь, строго спросил Сталин, быть может, интуитивно уловив некоторую неуверенность в ответе или в лице генерала.
– Это всего-навсего кодовое наименование, – твердо сказал начальник контрразведки, – и для дела, для розыска не имеет значения, «Неман» оно, «Дон» или, допустим, «Висла».
– А Матильда – это что, женщина? – после короткого молчания осведомился Верховный.
– Матильда?.. Это агентурная кличка.
– Рабочее имя, – понимающе сказал Верховный и, как бы для себя уяснив, отвел глаза и, поворачиваясь, мягкими неторопливыми шагами ступил влево. – Что ж, неплохо они работают!
Спустя секунды он уже шел в противоположный конец кабинета, и все трое держали взглядами его небольшую ладную фигуру, вернее – неширокую спину и седоватый затылок. У самой панели он повернулся и, в молчании возвратясь на середину кабинета, негромко продолжал:
– Вы сознаете, что речь идет о судьбе важнейшей стратегической операции, о судьбе более чем полумиллионной группировки немцев в Прибалтике?
– Да, сознаю, – отвечал начальник контрразведки. Сталин, подойдя, стал перед ним и жестким, пристальным взглядом посмотрел ему в глаза.
– Вы понимаете, что в условиях подготовки и проведения стратегической операции любая утечка секретных сведений, любые разведывательные каналы противника должны перекрываться немедленно?
– Да, понимаю.
Сталин сделал несколько шагов, удаляясь, и неожиданно обернулся.
– Сколько их всего? – указывая на угол стола, где лежала справка по делу «Неман», спросил он.
– О численности всей резидентуры трудно говорить определенно, – глядя ему в лицо, сказал начальник контрразведки, – ядро группы предположительно три или четыре человека.
В это мгновение Сталину снова пришло на ум его проницательное историческое предупреждение, что подрывных действий всего нескольких шпионов достаточно для того, чтобы проиграть крупнейшее сражение. И еще ему вспомнилось теперь другое мудрое изречение, которое он неоднократно высказывал окружающим: из всех возможных экономии самая дорогостоящая и опасная для государства – это экономия на борьбе со шпионажем. Неужели все-таки экономят?.. Или недооценивают опасность?..
Усилием воли сдерживая гнев, он отвернулся и подошел к тому месту посреди кабинета, где по другую сторону длинного стола сидел начальник Генштаба. Остановился и, посмотрев на него, как бы рассуждая вслух, раздумчиво сказал:
– Столько у нас органов, а трех человек поймать не могут. В чем дело?
Это «В чем дело?» для стоявших возле дверей прозвучало зловеще. В этом вопросе двум из них, по крайней мере, послышалось: «Не могут поймать или не хотят?»
Сидевший же над картами генерал поднял голову и понимающе посмотрел на Верховного. Взгляд его, очевидно, должен был сказать: «Вы, как всегда, правы, товарищ Сталин. Мы заставляем отступать многомиллионную армию немцев, а тут не могут поймать трех человек. Я полностью разделяю ваше недовольство и недоумение. Но это вопрос не моей компетенции, к сожалению, я ничем тут не могу помочь и, с вашего позволения, лучше займусь своим непосредственным делом».
И Верховный, словно прочитав все, что должен был выразить взгляд начальника Генерального штаба, снова зашагал по кабинету.
Массивная дверь неслышно отворилась, и вошедший личный секретарь Сталина тихо, бесстрастно доложил:
– Маршал Рокоссовский…
Верховный не обернулся и никак не прореагировал на это сообщение, и секретарь, видимо приняв молчание за знак согласия, так же бесшумно, как и появился, вышел из кабинета.
– Около месяца у вас под носом безнаказанно орудует опаснейший враг, – удаляясь от стоявших у дверей, продолжал Верховный. – Естественно спросить: действует наша контрразведка или бездействует?! Что это – медлительность по недомыслию или преступная халатность?.. И в любом случае – безответственность!..
Обвинения, высказываемые Верховным, были, по существу, несправедливыми: военной контрразведкой с самого начала делалось все необходимое. Однако оправдываться, а тем более возражать не следовало, и за спиной Сталина, в другом конце кабинета, убито молчали.
Бледный от негодования, он повернулся, увидел телефон «ВЧ» на специальной приставной этажерке у своего письменного стола, и сразу мысли о восставшей Варшаве и о польском вопросе, пожалуй, самом сложном среди других, возникли в его голове. Подойдя к столу, он приподнял трубку, услышал тотчас в сильной мембране оттуда, из Польши, голос командующего 1-м Белорусским фронтом Рокоссовского и почувствовал, что говорить с ним в эту минуту по-хорошему, без недовольства и раздраженности не сможет, просто не в состоянии. Рокоссовский же, блестяще проявивший себя в Белорусской операции и получивший в ходе ее недавно, на протяжении месяца, по его, Сталина, инициативе звания Маршала и Героя, никак не заслуживал сейчас подобного обращения, и, подержав трубку несколько секунд в руке, Верховный опустил ее на аппарат. И снова двинулся по кабинету.
– Территориальные органы участвуют в розыске? – приблизясь к стоящим возле дверей и переводя взгляд с начальника контрразведки на обоих наркомов и обратно, осведомился он.
Органы внутренних дел и госбезопасности были только ориентированы и участвовали в розыске лишь постольку поскольку, да и возможностей для этого у них в оперативных тылах фронтов, где действовала группа «Неман», было несравненно меньше, чем у военной контрразведки. Но Верховный не терпел многословия и не стал бы в подобной ситуации выслушивать подробные объяснения, а подводить своих влиятельных коллег начальник контрразведки никак не желал.
– Да… Участвуют, – потому сказал он, хотя этот положительный ответ, несомненно, усугублял его и без того нелегкое положение.
– Помощь армии вам нужна?
– Генеральным штабом директива войскам уже отдана. – Начальник контрразведки позволил себе отвести глаза: взглядом указал на генерала армии; при словах «Генеральным штабом» тот поднял голову от документов.
– Извините, товарищ Сталин, – сказал он за спиной Верховного, и Сталин, выказывая свое уважение и расположение к этому человеку, тут же повернулся к нему лицом. – Если речь идет о Первом Прибалтийском и Третьем Белорусском фронтах, то командующим еще прошлой ночью предложено оказывать органам контрразведки всякую помощь людьми и техникой.
Заложив руки за спину, Сталин уже шел назад по кабинету. Не доходя до того места, где за длинным столом сидел генерал армии, он, как бы сам себя спрашивая, недовольно произнес:
– Что же получается?.. Все участвуют и помогают, все вроде бы действуют, а опаснейшие шпионы целый месяц спокойно разгуливают в тылах фронта!.. Безответственность! – внезапно раздражаясь, воскликнул он. – Мы этого не потерпим!
Оправдываться не следовало, однако начальник контрразведки не удержался:
– Товарищ Сталин, поверьте, делается все возможное.
– Не уверен! – Остановясь, Верховный быстро обернулся, не поднимая, однако, взгляда от ковровой дорожки. – И потом, что значит – делается?.. Нас не интересует процесс розыска сам по себе, нам необходим результат!.. Замечу также: мы вас не ограничиваем – делайте и невозможное!..
Помедля несколько секунд, он с неприязнью посмотрел на стоявших возле дверей и строго спросил:
– Сколько времени вам требуется, чтобы покончить с ними?
И пошел дальше, в глубь кабинета.
Воцарилась напряженная тишина. Начальник контрразведки посмотрел на своих коллег, те, в свою очередь, – на него.
– Я спрашиваю, сколько времени вам требуется, чтобы покончить с ними?! – поворачиваясь у противоположной стены и повыся голос, нетерпеливо повторил Верховный. – Минимально!.. Они должны быть обезврежены до сосредоточения в тылах фронта танковых и механизированных частей, которые туда уже начинают прибывать!
– Минимально?.. Сутки, товарищ Сталин, – после некоторой паузы сказал Нарком внутренних дел.
Из троих вызванных он был наиболее авторитетен для Верховного, причем не нес прямой ответственности за дело «Неман». Он понимал, что Сталина еще более устроил бы срок покороче, например «несколько часов». Но «несколько часов» был бы нереальный срок, а Верховный не терпел ничего нереального.
«Сутки» представлялись Наркому оптимальным ответом, но, назвав этот срок, он напряженно, не без опаски ожидал реакции Верховного, зная, что она, как и повороты в мышлении Сталина, нередко оказывалась весьма неожиданной. Так случилось и на сей раз.
– Почти месяц не могли поймать, а теперь за сутки поймаете… – с язвительной усмешкой и как бы сам удивляясь заметил Сталин. – Ну, ну…
И не будучи профессионалом, как трое вызванных, он понимал, сколь малореален названный срок: с не меньшей вероятностью, что разыскиваемые окажутся пойманными в ближайшие сутки, их могли не поймать и через недели. Однако малореальные «сутки» Верховного вполне устраивали; этот срок соответствовал интересам дела, интересам успешной подготовки важнейшей стратегической операции, и потому все остальные соображения были второстепенными.
Он вернулся из дальнего конца кабинета и, остановясь перед начальником военной контрразведки и глядя ему в глаза жестким, тяжелым, пронзительным взглядом, тем самым взглядом, от которого покрывались испариной, цепенели и теряли дар речи даже видавшие виды, презиравшие смерть маршалы и генералы, холодно осведомился:
– Вы всё поняли?
– Так точно…
– Посмотрите и запомните… – Сталин повел глазами в сторону больших настенных часов. – В вашем распоряжении сутки… Если в этот срок с ними не будет покончено, – он указал рукой на покрытый зеленым сукном угол длинного стола, где лежала справка по делу «Неман», – если в течение суток не будет пресечена утечка особо секретных сведений… все виновные – вместе с вами! – понесут заслуженное наказание!
Он перевел свой впечатляющий взгляд на обоих наркомов – мол, вас это тоже касается! Их подавленные лица и даже фигуры выражали виноватость и максимальную преданность. Они знали, что «понести заслуженное наказание» в устах Верховного означало не только отстранение от должности… Правда, иногда эти слова оказывались всего-навсего угрозой, но кто мог заранее точно предугадать, чем они окажутся в данном конкретном случае?
Между тем Сталин, уже не видя наркомов, опять снизу вверх в упор смотрел в зрачки начальнику контрразведки.
– Вам будет оказана любая потребная помощь, но личная ответственность за вами!.. Идите.
Это «Идите» и предупреждение о личной ответственности относилось непосредственно к начальнику военной контрразведки, но и оба наркома вслед за ним торопливо вышли из кабинета. Они хорошо знали, что Верховный любит, чтобы все его распоряжения, указания и даже советы претворялись в жизнь сейчас же, выполнялись без малейшего промедления.
Впрочем, иной образ действий и не допускался.
57. Письма августа 1944 года
«Дорогая мамочка!
Извини, что не писал целый месяц – совсем не было времени. Зато уж сейчас постараюсь.
Мы ушли далеко на Запад и находимся сейчас на территории бывшей Польши. Таким образом, я попал за границу.
Население здесь поляки и белорусы, но все они так называемые «западники», люди забитые, отсталые, не по-нашему односторонние. За месяц ни в одной деревне не встретили человека, который бы окончил больше трех-четырех классов. Наш русский народ куда культурнее.
А внешне: одеваются в основном лучше нас. В хатах обстановка городская, вместо лавок обычно стулья. Девушки щеголяют в шелковых платьях по колено и в цветастых, из хорошей материи блузках. Мужчины, даже крестьяне, носят шевиотовые костюмы, сорочки с отложными воротничками и «гапки», что по-польски означает фуражки. На груди обязательно крестик, возле каждой деревни – огромное распятье с Исусом Христом, а в хатах – блохи, клопы, тараканы. Стараемся там не ночевать.
Неравенство. Один дом – двухэтажная каменная вилла с остекленными террасами, мягкой мебелью, коврами, паркетом и картинами в позолоченных рамах. И тут же рядом – жалкая хатенка, выбитый земляной пол, низкий потолок, затянутый паутиной, голые стены. В деревянном корытце – люльке – грязный, чахлый ребенок. Полно мух, не говоря уже о других насекомых.
Люди здесь в основном прижимистые, как и все, наверно, собственники. На все один ответ: «Вот если бы вы приехали на три дня раньше, мы бы вас угостили!» Самое ходовое слово – «кепско», что означает «плохо».
Леса здесь красивые, густые, так называемые пущи, много птиц. А поля забавные – узкими полосками, наверно, как у нас до революции. В садах полно яблок и груш, но поесть просто нет времени, да и просить неохота.
Середина августа, а жара будто в июле. Здесь не бывает морозов, как у нас. Говорят, зимой тоже слякоть. Так что и люди, и природа, и климат любопытные, но какие-то чужие. У нас лучше. Вы себе даже не представляете, как хочется чего-нибудь нашего, московского, довоенного: гречневой каши с маслом, или окрошки с квасом, или мороженого «эскимо». Не хватает даже трамвайной ругани.
В новой части я немного освоился, и настроение стало получше. Правда, спать удается очень мало, и подчиненных поубавилось, так что приходится много бегать самому. Зато люди меня окружают замечательные, а командир наш вообще необыкновенный человек.
Зря ты, мама, волнуешься. Чувствую я себя превосходно, о ранении и контузии вспоминаю, только когда получаю твои письма.
Хорошо было бы, если бы прислали пару книг или какие-нибудь журналы. Выпадет свободная минута, а почитать абсолютно нечего.
Привет всем. Будьте здоровы.
Целую тебя и бабушку.
Направление нашего движения – Восточная Пруссия!
Если цела коробочка с леденцами, о которой ты раньше писала, тоже пришли».
«Дорогой сыночек, Андрюшенька!
Пишем тебе с бабушкой каждую неделю и как камушки в море бросаем – ни привета, ни ответа. Почему ты молчишь, почему так редко отвечаешь? Когда у тебя будут свои дети, ты поймешь, что это просто жестоко.
Каждый вечер отмечаем на карте продвижение наших войск и стараемся угадать, где же ты сейчас.
В пятый, наверно, раз просим тебя сообщить о состоянии твоего здоровья. Как, сынок, себя чувствуешь? Не мучают ли тебя головные боли, меньше ли теперь заикаешься, как пораненная нога?
Кормят ли вас регулярно? Анна Петровна сказала, что, когда идет наступление, кухни отстают и бойцам приходится туго. Так ли это? Может, нужно срочно собрать тебе посылочку с продуктами? У нас сейчас достаточно овощей, и мы вполне можем обойтись без того, что получаем по карточкам. Напиши обязательно, не стесняйся.
Затемнение еще не сняли, но настроение у всех приподнятое: ведь вы вышли на границу, до Германии – рукой подать. В Москве каждый день салюты, на днях было три, а как-то еще раньше – целых пять.
И рядом горе… Вчера встретила у Белорусского вокзала Машу Терехову, стояли с ней на площади и плакали. В вашем классе еще две похоронные: под Севастополем погиб Сережа Кузнецов, а в Белоруссии убили Милочку Панину.
Сережу я знала мало, а Милочку помню еще первоклашкой, когда она жаловалась мне, что ты дергаешь ее за косички и вообще обижаешь. Я еще тогда посмеялась, что ты к ней неравнодушен, и попросила вас рассадить. А когда тебя пересадили, ты страшно расстроился, и я поняла, что мое шутливое предположение небезосновательно. Оказывается, она была на одном с тобой фронте. Это девятая по счету смерть в вашем классе – бедные ребята, несчастные матери!
Бабушка связала тебе длинные теплые чулки специально на раненую ножку. И вот забота – зима на носу, а не знаем, как переслать, боимся, затеряются. Если будет от вас какая-нибудь оказия, может, кто поедет в Москву или через Москву, обязательно дай наш адрес, чтобы зашли и взяли. Заодно можно послать и продуктов. С оказией надежнее.
Сыночек дорогой, Андрюшенька! Настоятельно тебя прошу: не бравируй все же без нужды. Помни, что ты у нас с бабушкой остался один, больше никого у нас нет… Береги себя. И чаще пиши.
Целую
«Уважаемая Екатерина Ивановна!
Ваше письмо получил.
Ваш сын гвардии лейтенант Блинов Андрей Степанович действительно с июня с. г. проходит службу в вверенной мне части. Сообщаю, что при медицинском освидетельствовании 30 мая с. г. врачебной комиссией военгоспиталя No 1135, где перед тем он находился на излечении по поводу ранения и контузии, Ваш сын признан годным к строевой службе без каких-либо ограничений.
Я сочувствую Вашему горю и с пониманием отношусь к Вашей просьбе. К сожалению, в условиях Действующей армии создание Вашему сыну «щадящего режима для сохранения его жизни», как Вы просите в своем письме, не всегда представляется возможным.
О Вашем письме, адресованном мне как командиру части, ни Ваш сын, ни окружающие его лица, разумеется, ничего знать не будут.
Присланные Вами копии трех извещений о гибели на фронте Вашего мужа, дочери и брата возвращаю.
С уважением Командир в/ч полевая почта 19360
58. Таманцев
Светало, когда я уловил какое-то движение в хате, затем послышался тонкий, уже ставший знакомым скрип двери, и в реденькой белесоватой дымке я увидел Юлию Антонюк.
Интуиция – великая вещь: я продрог за ночь до кишок, до болезненности во всех мышцах и какой-то слабости, но, увидев Юлию, вдруг взбодрился и почувствовал себя в боевой готовности для сшибки – полным силы и энергии.
Она была в ночной ситцевой рубашке до колен, с распущенными волосами, босая. Стоя на земляной приступке крыльца, она некоторое время прислушивалась, потом пошла вокруг хаты, вглядываясь в рассветный туман, словно кого-то высматривала, ожидала. Заглянула в стодолу и опять двинулась по двору, шаря глазами по сторонам и время от времени останавливаясь и прислушиваясь.
Затем вернулась на крыльцо, легонько приоткрыла скрипучую дверь в сенцы и что-то сказала. Тотчас в дверном проеме появился военный – мужчина в пилотке и плащ-палатке, с автоматом в руке.
Я мгновенно напрягся. Я разглядел его лицо и отчасти фигуру и узнал не столько по фотографии, сколько по словесному портрету: «Павловский!»
Как он попал в хату?! Как же мы, придурки, просмотрели или прослушали его приход?! Если этой ночью – наверняка из-за шума ветра!
Где-то неподалеку его, по-видимому, ожидали сообщники (близ хаты их не было, иначе бы Юлия не выскочила в одной сорочке), но брать его с неизбежной перестрелкой здесь, на ее глазах, – эту психологически довольно благоприятную для меня возможность я сразу отбросил.
Они простились у изгороди; обнялись, она поцеловала его несколько раз, а он ее, потом высвободился и, не оглядываясь, пошел. А она осталась у столба, трижды перекрестила его вслед и беззвучно, совершенно беззвучно заплакала. И, посмотрев их вместе, увидев, как они прощались, я подумал, что насчет фрицев – все чистая брехня, пацанка у нее наверняка от этого самого Павловского.
И тут я мельком отметил, что Паша – мозга, нечего сказать. Он опять оказался прав, мысленно я ему аплодировал.
В момент появления Павловского из хаты я по привычке взглянул на часы – для рапорта. Было ровно пять ноль-ноль, и я подумал – не пойдет… Начальство не любит приблизительности, не любит в донесениях круглых цифр, и, если напишешь потом «пять ноль-ноль», оно поморщится, решит, что время это взято на авось, с потолка. И для рапорта я зафиксировал – четыре пятьдесят восемь…
Павловский направился не к лесу, а как бы вдоль, двигаясь от хаты строго по прямой, параллельно опушке, и прошел мимо меня в каких-нибудь десяти метрах.
Я хорошо разглядел его сильное, властное лицо и хотя ничуть не сомневался, что это Павловский и что он от меня уже не уйдет – я слеплю его как глинку! – все же по обыкновению прикинул его словесный портрет:
«Рост – высокий; фигура – средняя; волосы – русые; лоб – широкий; глаза – темно-серые; лицо – овальное; брови – дугообразные, широкие; нос – толстый, прямой, с горизонтальным основанием; рот – средний, с опущенными углами; ухо – треугольное, малое, с выпуклым противокозелком. Броских примет не имеет».
Цвет глаз и мелкие детали я, естественно, не различил. В целом же все вроде сходилось.
Крепенький, с развитой мускулатурой и очень уверенный в себе мужик, нечего сказать. Такие нравятся женщинам. И на мужчин производят впечатление… Павловский, он же Волков, он же Трофименко, он же Грибовский, Казимир, он же Иван, он же Владимир, он же Казимеж, по отчеству Георгиевич, а также Иосифович. Возможны и другие фамилии, имена и отчества… Девять успешных перебросок и четыре железки от немцев… Особо опасен при задержании…
Я помнил все, что было в розыскной ориентировке, а также и скрип начальства, что он отличный стрелок, владеет всеми системами защиты и нападения, и будет сопротивляться до последнего. Что же, посмотрим… И, не видя его в глаза, я не сомневался, что такой легко не дастся, придется его дырявить по-настоящему, и я подумал еще, что у меня с собой всего один индивидуальный пакет – чем же его перевязывать?
Экипирован он был безупречно в наше армейское обмундирование, не новое, но и не старое. Офицерская пилотка с полевой, защитного цвета звездочкой, плащ-палатка, вороненый, ухоженный автомат ППШ с рожковым магазином и наши хорошие яловые сапоги.
Достигнув конца полянки, он обернулся и помахал Юлии рукой – обхватив столб, она рыдала, широко и некрасиво открывая рот, однако слышны были лишь сдавленные всхлипы. Безусловно, она знала, кто он и что в случае поимки его ожидает.
Понятно, я уже прикинул Павловского для всего, что нам предстояло. В бегу я его достану, он от меня не уйдет, это было ясно, и в рукопашной, наверно, одолею. Что же касается перестрелки, то тут мне следовало бы дать фору: он сделает все, чтобы меня убить, я же обязан взять его живым. Даже если он и не радист, а старший группы. Для функельшпиля желателен и старший. Главное – функельшпиль!.. Третьего в крайности можно и не беречь. Если бы только знать, кто из них радист, кто – старший, а кто – третий.
Я снова взглянул туда, где в орешнике находились Лужнов и Фомченко. Они должны были, заложив дрючок, чуть раздвинуть видные мне отсюда две верхние ветви, но этого знака там не было. Уснули они, что ли?.. Я не сомневался: он проник в хату с их стороны – я бы его не прозевал. Помощнички, едрена вошь, нечего сказать!
Я мог манком подать им условленный сигнал, но не стал. И не потому, что хотел все проделать сам, а оттого, что в скоротечной схватке при задержании решает умение, а отнюдь не число. В себе я был совершенно уверен, а они могли наломать дров – запросто.
Павловский уже скрылся в кустарнике. Он направлялся, как я определил, к дубовой роще, мыском выступавшей на опушке леса. Оставив в кустах свою плащ-палатку и вещмешок, я со «шмайссером» в руке, стараясь не произвести и малейшего шума, следовал за ним метрах в пятидесяти параллельным курсом. И все время охолаживал себя – уж очень мне не терпелось посмотреть его в деле.
Вести за ним наблюдение в глухом, чащобном Шиловичском лесу было практически невозможно, и более всего я желал, чтобы где-то здесь, в кустарнике, он встретился со своими сообщниками, вот тут, используя внезапность, я бы их и атаковал. И если судьба не закапризничает, не подведет, считай, они у меня в кармане.
Высокий орешник сменился мелким, с проплешинами чапыжником, а впереди туманной росой серебрилось поле. Павловский шел туда, прямо к дубовой рощице, шел быстро и не оглядываясь; однако следовать за ним по открытому месту я, разумеется, не мог. Да, не талан: ни второго, ни третьего, очевидно, не будет – приходилось брать его одного.
Наметив подходящее место, я выпрямился в низкорослом чапыжнике – он доходил мне до бедер – и, держа «шмайс» внизу, у колена, поднял в левой руке пистолет – «вальтер» карманной носки – и крикнул:
– Стой! Не двигаться! Стрелять буду!
Он мгновенно обернулся и с похвальной быстротой направил на меня автомат, успев при этом окинуть взглядом местность, – нас разделяло каких-нибудь пятьдесят – сорок пять метров.
– Кто вы?! Документы! – делая шаг ему навстречу, крикнул я, стараясь выразить в лице и в голосе волнение.
Мой вопрос и требование предъявить документы выглядели в данной ситуации, на таком расстоянии нелепо и наивно – к этому я и стремился.
Я фиксировал его лицо и видел, как, положив палец на спуск, он спокойно прицелился в меня. Он не торопился и рассматривал меня с явным интересом. Ему, вооруженному автоматом и весьма уверенному в себе, я со своей игрушечной пушчонкой представлялся, очевидно, не более чем придурком из начинающих, живой мишенью.
Уверен, ему и в голову не могло прийти, что даже из этой пукалки я успеваю посадить две, а то и три пули в подброшенную вверх консервную банку и что за годы войны я взял живьем более сотни агентов-парашютистов, а они-то хорошо знают, что их ожидает в случае поимки, и потому сопротивляются с ожесточением смертников.
Я упредил его, может, на какую-то долю секунды и рухнул в чапыжник одновременно с очередью из его автомата. Меня осыпало листвой и обожгло бок – все-таки задел! Пули прошли впритирку, он чуть меня не убил, молодчик, – с таким не каждый день встречаешься; мысленно я ему аплодировал.
Упав и громко застонав, я стремительно отполз метров на десять влево, за плотный куст орешины. И, притаясь в мокрой траве за кустом, с автоматом наизготове, снова застонал, направляя ладонью звук вниз и в ту сторону, где я упал.
Этот трюк я проделывал уже множество раз и не сомневался, что Павловский решит, что я тяжело ранен, и обязательно вернется, чтобы добить меня и забрать документы. Он подойдет к тому месту, где я упал, при этом окажется ко мне боком, и я двумя очередями из-за куста внезапно обезручу его. Лишь бы он хоть на мгновение оказался ко мне боком, а не грудью.
Но тут произошло неожиданное.
– Бросай оружие!.. Руки вверх!.. – услышал я громкие возгласы и, выглянув, увидел Лужнова и Фомченко: с автоматами навскидку они выскочили из кустов метрах в семидесяти от меня. Значит, они не спали – просто забыли подать знак, но сейчас-то, без моего сигнала, зачем они вылезли?!
Павловский без промедления ответил им очередями из автомата – они быстро присели, но в Лужнова он вроде попал, или мне показалось, и тут мне пришлось отдать должное сообразительности Павловского.
Он, конечно, понял, что это засада, и, не желая, видимо, рисковать – все-таки один против троих, – стремглав бросился бежать, но не к лесу, а назад, в орешник. Причем как раз посредине между мною и Лужновым с Фомченко, так что на какое-то время мы, оказываясь на одной с ним прямой, вообще бы не смогли стрелять, а он сумел бы достичь кустов.
Его следовало немедля стреножить! – я вскинул «шмайс» и, метя ему по коленям, нажал спуск и чуть повел автоматом. В то же мгновение он дернулся, словно споткнулся о невидимое препятствие, и упал в чапыжник. И по тому, как он грохнулся, я понял, что не просто попал ему в ноги, а сделал что и требовалось: раздробил коленные суставы.
Я бросился к нему. Как я определил на слух, он расстрелял двадцать семь – тридцать патронов, и теперь прежде всего ему необходимо перезарядить автомат. С другой стороны бежали Лужнов и Фомченко, на плече у Лужнова расползалось темное пятно. Я не ошибся – он был ранен, но мне вдруг стало смешно. Они бежали короткими зигзагами, как я учил, но зачем сейчас было все это?! Ведь в них никто не целился и никто не стрелял – умора!
Я увидел Павловского первым. Лежа на спине, с напряженным лицом он лихорадочно вставлял в автомат новый магазин. Я рванулся к нему – оставались какие-то метры, – и тут случилось самое страшное, чего я не предвидел и никак от Павловского не ожидал: прежде чем я в броске достал его, он внезапно ткнул стволом автомата себе под челюсть и нажал спуск…
59. Оперативные документы
«Весьма срочно!
Егорову
В течение ближайших пяти часов для участия в мероприятиях по делу «Неман» на аэродромы Вильнюса и Лиды четырьмя специальными рейсами будут доставлены 102 офицера Главного управления контрразведки, в том числе 19 розыскников.
Оповещение по системе ВНОС[44] до аэродромов прибытия отделом перелетов произведено.
Под Вашу личную ответственность все прибывшие должны быть немедленно задействованы в качестве старших оперативно-розыскных групп смешанного состава на путях вероятного передвижения разыскиваемых. Особое внимание обратите на рокадные направления.
Исполнение донесите.
«Весьма срочно!
Егорову
В связи с мероприятиями, проводимыми по делу «Неман», сегодня, 19 августа, с 7.00 вам оперативно переподчиняются с немедленной передислокацией в полосу вашего фронта все подвижные пеленгаторные установки радиоразведывательных групп 1-го и 2-го Белорусских фронтов, а также НКГБ Белоруссии и Литвы.
Необходимые приказания уже отданы.
Срочно свяжитесь с Управлениями контрразведки обоих фронтов и наркоматами госбезопасности республик для указания старшим групп маршрутов следования в определенные вами районы выжидания.
На инженер-полковника Никольского возлагается ответственность за оптимальное размещение прибывающих установок в треугольнике Лида – Гродно – Вильнюс и за согласованность всех их последующих действий при слежении за эфиром.
ГУКР обращает ваше внимание на необходимость самой тщательной маскировки установок как при передвижении в полосе вашего и соседнего фронтов, так и на местах стоянок.
Прибытие каждой радиоразведывательной группы с указанием точного района выжидания докладывайте без промедления.
Одновременно вам оперативно переподчиняется 131-й радиодивизион специального назначения[45].
В настоящий момент нами совместно с руководством Главного управления связи Красной Армии экстренно изучается возможность привлечения большого количества армейских коротковолновых передатчиков для создания эффективных радиопомех и глушения рабочих диапазонов «Немана» в случае выхода разыскиваемой рации в эфир. До принятия окончательного решения по этому вопросу под вашу личную ответственность предлагается в течение ближайших 4-5 часов обеспечить оснащение всех коротковолновых радиостанций в частях и соединениях фронта усиленными антеннами и замену в каждом передатчике пользованных элементов питания новыми. Соответствующее распоряжение Главным управлением связи Красной Армии уже отдано.
«Весьма срочно!
Егорову
В связи с чрезвычайными обстоятельствами, создавшимися в результате действий группы «Неман», под Вашу личную ответственность с целью обнаружения рации и других вещественных улик в дополнение к поголовной проверке документов надлежит немедленно организовать осмотр личных вещей у всех лиц, передвигающихся в тылах фронта, как гражданских, так и военных, независимо от званий и занимаемых должностей.
К проведению этого ответственного мероприятия, помимо органов контрразведки и частей по охране тылов фронта, привлеките личный состав комендатур и комендантских подразделений, а также лучших, наиболее толковых офицеров и сержантов из частей и соединений армии.
Каждый привлекаемый должен быть строго проинструктирован о порядке проверки, в том числе и о необходимости соблюдения при досмотре вещей максимального такта и вежливости.
Особенно тщательно следует осматривать весь автотранспорт и передвигающихся на нем лиц.
Сообщаю, что проверка личных вещей (независимо от званий и должностей, занимаемых их владельцами) санкционирована Главным военным прокурором Красной Армии шифро-телеграммой ОВ/0059 от 19.08.44 г., передаваемой в настоящий момент всем военным прокурорам 3-го Белорусского и 1-го Прибалтийского фронтов.
Егорову
Срочно!
Для координации всех усилий по делу «Неман» и руководства розыском к Вам в 10.00 специальным самолетом («Дуглас», бортовой номер 9; истребители охранения «ЛА-5 ФН», бортовые номера 26 и 34) вылетает начальник Главного управления контрразведки с группой генералов и старших офицеров.
Оповещение по системе ВНОС до аэродрома прибытия отделом перелетов произведено.
Обеспечьте подачу автомашин к моменту посадки самолета на Лидском аэродроме. Прибытие немедленно донесите.
«Чрезвычайно срочно!
Особой важности!
Ковалеву, Ткаченко
Под вашу личную ответственность следующие в Прибалтику, подлежащие особому контролю отдела оперативных перевозок литерные эшелоны серии «К» (танковая техника россыпью) NoNo 2741, 2742, 2743, 2755, 2756, вышедшие из Челябинска 17 и 18 августа, а также NoNo 1365, 1369, 1783 и 1786, вышедшие из Горького и Свердловска 18 августа, впредь до особого указания должны быть задержаны на Московском железнодорожном узле.
Исполнение проконтролируйте лично и немедленно доложите.
Основание: Распоряжение Ставки ВГК.
Егорову
«Срочно!
В дополнение к No….. от 18.04.44 г. сообщаю, что распоряжение Начальника тыла Красной Армии об усиленном питании военнослужащих, участвующих в розыскных и контрольно-проверочных мероприятиях по делу «Неман», с сего дня распространяется также на всех военнослужащих, привлекаемых к войсковой операции «Кольцо», независимо от их ведомственной принадлежности с обеспечением продовольствием по линии НКО. (Основание: распоряжение Нач. тыла Красной Армии No….. от 19.08.44 года.)
Выполнение проконтролируйте лично.
«Весьма срочно!
Егорову
В течение ближайших 3–5 часов для участия в мероприятиях по делу «Неман» Управлениями контрразведки 1-го и 2-го Белорусских, Ленинградского, 1-го, 2-го и 3-го Украинских фронтов на аэродромы Лиды, Гродно и Вильнюса…[46] специальными рейсами будут доставлены… офицеров контрразведки, в том числе… розыскника.
Под Вашу личную ответственность все прибывшие должны быть немедленно задействованы в качестве старших оперативно-розыскных групп смешанного состава в районах наиболее вероятного появления разыскиваемых.
Исполнение донесите.
Доставившие офицеров транспортные самолеты других фронтов, так же как и прибывающие из Москвы, поступают в ваше распоряжение для обеспечения усилий по делу «Неман».
Срочно обсудите с Моховым, Поляковым и Никольским и немедленно доложите, какая еще помощь людьми или техникой может быть вам оказана.
60. Таманцев
Я мгновенно осознал: очередью из автомата он снес себе половину черепа.
Я был зол как черт, как миллион чертей, мне хотелось ругаться последними словами, когда, подбежав, Фомченко и Лужнов уставились на его труп.
– Чего смотреть – холодный! – еле сдерживаясь, в бешенстве сплюнул я. – Кому сказал – пять раз сказал! – если он будет один, вы не понадобитесь! А вы?!
– Мы думали… он вас убил… – зажимая рукой рану на плече и морщась от боли, проговорил Лужнов.
«Думали!..» Детский сад!.. Помощнички, едрена вошь! Ввек бы их не видеть!.. Я нисколько не сомневался, что если бы они не вылезли и Павловский считал, что он со мной один на один, он и с перебитыми ногами ни за что бы не застрелился, и я бы взял его живым. Мне хотелось отлаять их так, чтобы уши у них распухли, но теперь надо было действовать, не теряя ни секунды.
Вспоров ножом рукав гимнастерки Лужнову, я поспешно перевязал ему плечо индивидуальным пакетом и перетянул выше ремнем, чтобы остановить кровь.
– Задета только мышца… кость цела… Не морщься – тебе не три годика!
Мне следовало хотя бы предварительно оценить вещественные доказательства. Прежде всего я оглядел сапоги Павловского. По виду – сверху – советские, яловые, офицерские, они имели подошвы немецких армейских сапог, подбитых гвоздями с широкими шляпками, каблуки были охвачены металлическими подковками. Такого гибрида за три года войны я еще не встречал – век живи, век учись – и сразу подумал о следах у родника, обнаруженных Блиновым: их оставил Павловский, и был он там в этих самых сапогах.
Затем я обшарил карманы гимнастерки и офицерских шаровар Павловского, вынул документы и переложил к себе. Просмотрел бегло только командировочное предписание; оно было выписано на одного Павловского, причем в отпечатанном типографском тексте, к моему удивлению, имелся задействованный с 1 августа условный секретный знак – точка вместо запятой посреди фразы. Второго предписания среди его бумаг не оказалось, и я подумал, что он, очевидно, не старший группы или же по легенде может действовать и в одиночку.
Без особых усилий я стянул с него сапоги – это надо было сделать теперь же, пока труп не окоченел.
Из хаты Свиридов никто не выходил, но я не сомневался, что они – горбун-то во всяком случае – в окно смотрят сюда. Интересно, какие чувства он сейчас испытывает?
– Будь здесь!.. Накрой его плащ-накидкой и никого не подпускай! – велел я Лужнову. – А вы – за мной!
С автоматами в руках мы с Фомченко бросились к дубовой рощице, куда всего минут десять назад направлялся Павловский.
– Будьте наготове!.. Наверно, там его кто-нибудь ждал… Держитесь правее… Если начнут стрелять – ложитесь! – на бегу инструктировал я Фомченко и, вспомнив, строго спросил: – Почему вы сигнал не подали?
– Сигнал?.. Забыли… От волнения… Совсем забыли…
«Забыли!.. От волнения!..» Детский сад, да и только! Каждому за тридцать, а они волнуются! Потому и не люблю прикомандированных – балласт, и толку от них на грош!
Фомченко бежал старательно, изо всех сил, однако постепенно отставал. Рассвело еще больше, и нас было видно издалека. Я держался настороже, каждое мгновение ожидая выстрелов, но стояла полная тишина. Мы уже почти достигли рощицы, когда в этой тишине далеко сзади нас послышался негромкий возглас.
Я обернулся: Юлия в той же ночной ситцевой рубашке шла от кустов на Лужнова. Только этого нам не хватало! Он бросился навстречу и пытался ее остановить – что-то говорил, потом схватил невредимой рукой за локоть, но она вырвалась, побежала как раз туда, куда он ее не пускал, и тут же раздался дикий крик – она увидела Павловского…
Я уже оценил обстановку и приказал подбежавшему Фомченко:
– Возвращайтесь!.. Пусть Лужнов отнесет девочку к Свиридам, а Юлию возьмите в ее хату и не выпускайте!.. В темпе!.. И никакого шума!
– Надо ей объяснить, что он – сам!
– Ничего ей сейчас не объяснишь! Надо немедля прекратить этот крик! Если будет сопротивляться – примените силу!.. А Свиридов предупредите, чтобы никуда не отлучались и помалкивали! Бегом!
Оттуда, где лежал труп Павловского, доносились надрывные рыдания, но я, не оглядываясь, вскочил в рощицу. С автоматом наизготове я бежал вдоль края дубняка, скользил между деревьями, нырял под нижние ветви. Каждую секунду я ожидал встречи с теми, кто его здесь, очевидно, ждал. И, стараясь унять злость, все время охолаживал себя. Одного упустил, но остальных надо взять живьем во что бы то ни стало.
На ходу я посовещался сам с собой и был вынужден оценить ситуацию как весьма хреновую.
Так я обежал одну сторону мыска, затем срезал у основания и вернулся, замыкая треугольник. Нигде никого и никаких сегодняшних следов-темных полос на серебристой от росы траве. Выходит, в рощице его никто не ждал.
Когда я выскочил из дубняка, там, где в чапыжнике лежал труп Павловского, никого не было, однако плач и вскрики Юлии отдаленно слышались – Фомченко все еще не смог затащить ее в хату.
Теперь следовало осмотреть опушку леса на два-три километра по обе стороны от дубового мыска.
Это заняло около часа. Я бежал краем леса, напряженно выглядывая следы, осмотрел на расстоянии ста – двухсот метров все пять тропинок и две неторные дороги – нигде ни одного свежего следа. Я был весь как взмыленная лошадь, зато мог теперь сказать определенно: на этом участке шириной километров шесть его никто не ждал и вообще после позавчерашнего дождя здесь никто не проходил.
Во весь дух я помчался назад. Лужнов, придерживая раненую руку, сидел на траве возле трупа Павловского бледный и печальный. Перевязал я его качественно: по бинту было видно, что кровотечение приостановилось.
– Ты Свиридов предупредил, чтобы никуда не отлучались и держали язык за зубами?
– Да, сказал.
– До Лиды доедешь?
– Да.
– Выходи на шоссе, – я показал рукой, – и голосуй… Передашь в отдел контрразведки авиакорпуса – Алехину или начальнику отдела, чтобы немедленно приехали. Скажешь, что Павловский при задержании застрелился. Запомни: он был один и пришел не со стороны леса… Никаких мнений и оценок – только факты! Давай!
Я заметил, что его знобит, и, когда он уже пошел, сказал вдогон:
– Попроси у Свирида… или потребуй… словом, хлебни для бодрости самогона… Полстакана – не больше!.. И жми! В темпе!
Мне хотелось, чтобы приехал кто-нибудь из начальства и все было бы зафиксировано не только в моем рапорте. Когда на счету у тебя более сотни парашютистов, взятых живьем, дать застрелиться хоть одному – не есть здорово. Тут могут возникнуть слухи о недосмотре или оплошке, каждому глотку не заткнешь, а я не желал потом никаких кривотолков.
Гимнастерку и нательную рубаху с Павловского я стягивать не стал, только расстегнул ворот и, развязав тесемки, снял погоны. Затем стащил с него брюки. В заднем кармане в носовом платке оказался самоделковый дюралевый портсигар; технари в тыловых частях плодят такие во множестве – из фюзеляжей сбитых самолетов. Я открыл крышку с выгравированной поверху надписью «Смерть немецким захватчикам!». Портсигар был наполнен «индийской смесью» – махоркой, густо пересыпанной мельчайшими крупинками кайенского перца. Маленькая щепоть такого курева, брошенная в лицо, выведет из строя любого, да и следы присыпать, – если преследуют с собаками, – отличное средство, лучше, пожалуй, не придумаешь.
Тут же в углу портсигара лежала плоская пластмассовая коробочка с таблетками, и среди них я сразу увидел два прозрачных камушка…
Мне стало не по себе. Конечно, запасные кварцы для передатчика могли находиться не только у радиста. Но у кого?.. У старшего группы?.. От этого нам было бы не намного легче. Я представил себе гневное лицо генерала и как он будет растирать шрамы на затылке и даже услышал его грозный голос: «Меня не интересуют трупы!.. Нам нужны живые агенты, способные давать показания и участвовать в радиоигре!»
Скрипа теперь не оберешься. Мне-то он наверняка еще скажет: «От кого, от кого, а от тебя я этого не ожидал!.. Не стыдно?..»
Понятно, я могу начать оправдываться. Я могу сказать:
«Кого мне дали?.. Летчиков!.. Что они умеют?.. И я не виноват, что они вылезли!..» А он мне скажет: «Я не знаю никаких летчиков!.. Ты был старший, ты не новичок и отвечаешь за все!.. Вы валялись на чердаке двое суток! За это время медведя можно выучить плясать, а ты их даже толком не проинструктировал!»
«Не проинструктировал!» – ничего себе справедливость… Да я язык обмозолил, растолковывал все, как приготовишкам!.. Но не стану же я капать на Фомченко и Лужнова! Нет, я не буду оправдываться, я промолчу. Если Павловский застрелился, значит, я его «упустил». Иного толкования и не жди. Обидно, но ничего тут не поделаешь.
По форме, цвету и размеру таблеток я определил – фенамин. Каждая из них подбодрила бы Лужнова не хуже самогона, но он уже скрылся в кустарнике, и бежать за ним я не счел целесообразным – у меня самого неотложных дел было под завязку.
В моей голове вертелись два факта, которые я выделил, но не мог еще толком осмыслить. Первое: Павловский пять или шесть суток тому назад был в лесу у родника и, сорвавшись с коряги, нечаянно там наследил. Второе: он пришел сегодня ночью, но не со стороны леса, как я ожидал, то есть скорее всего он сюда откуда-то приехал. И я должен – вопрос чести! – отыскать его следы на подходах к хате Юлии Антонюк.
Теперь, понятно, не оставалось сомнений, что Павловский был действующий вражеский агент, а не какой-нибудь скрывающийся по лесам от наказания немецкий пособник.
Обмундирование и нательное белье на Павловском, судя по ярлыкам, было ивановской и московской фабрик, кальсоны и рубашка – чистенькие, вчера или сегодня надетые; ремень, портупея и компас – пользованные, отечественные, а вот часы – заграничные, очевидно, швейцарские, водонепроницаемые, со светящимся циферблатом, такие, как у меня, и у Паши, и у многих армейских офицеров, – трофейные.
Подумав, что спать мне сегодня едва ли придется, я проглотил две фенаминовые таблетки и, хотя знал, что действие их наступает не сразу, тут же почувствовал заметный прилив сил.
Затем я осмотрел сапоги Павловского и в обоих под кожей, подшитой к яловым голенищам, обнаружил заложенные между листками целлулоида запасные бланки командировочных предписаний и продовольственных аттестатов, чистые, незаполненные, но со штампами и печатями воинских частей.
Все чин чином, все подтверждало, что он вражеский агент, однако никаких доказательств его принадлежности к разыскиваемой нами группе мне, как ни старался, обнаружить не удалось.
Собрав вещи Павловского, его оружие и документы, я поспешил в хату Юлии, где предстояла малоприятная, но обязательная процедура – обыск.
Фомченко караулил, стоя у печи. Мне от порога бросилось в глаза, что лицо у него оцарапано, разодрано с обеих сторон в кровь, а у ворота гимнастерки оторваны пуговицы. Видно, ему крепенько досталось, когда он тащил ее от трупа в хату.
Сама Юлия лежала не двигаясь на старенькой железной койке лицом к стене и время от времени тихонько обессиленно стонала, вроде как в забытьи.
Голые стены. Вместо стола – поставленный на попа ящик от мин, застеленный поверху розоватой тряпкой, рядом с ним – ветхая деревенская табуретка. И все – ни мебели, ни обычного «майонтка»[47]. Очень чистенькая нищета.
На запечке, покрытое белым вафельным полотенцем, что-то лежало, очевидно продукты.
Я велел Фомченко самым тщательным образом осмотреть хату внутри, а сам занялся сенцами и чердаком, все время помня, что не менее важно отыскать следы на подходах сюда от шоссе.
Единственно, что представляло интерес в сенцах, – пара нательного белья Павловского. Ее не надо было искать – выстиранная, должно быть ночью, еще влажная, она сушилась на веревке. Последовательный осмотр глинобитного пола, стен и сложенной в углу бросовой рухляди ничего не дал.
На чердаке висели запасенные веники, валялись два старых лукошка, проржавевший серп, а в углу я увидел армейскую малую саперную лопатку, почти новую и ничем не примечательную, если не считать небольшого среза на основании черенка.
Обычная история: оставив где-нибудь, утеряв свою лопатку, бойцы «заимствуют» себе другую в соседней роте, а личную метку бывшего владельца срезают – я это видел уже не раз.
Надо полагать, лопатка осталась с той поры, когда пять недель тому назад тут проходил фронт. Из-за короткой рукоятки ценности в хозяйстве она, вероятно, не представляла и потому попала на чердак, однако, судя по отсутствию даже тонкого слоя пыли, ею, так же как и серпом, недавно пользовались.
Я в темпе последовательно прокалывал финкой землю, засыпанную на чердаке, когда спохватился и взглянул на часы – без тринадцати минут семь! Через каких-то четверть часа мне требовалось быть на шоссе в условленном месте, куда должна была подъехать полуторка с Пашей или – если он не сможет – с продуктами и запиской.
Фомченко, как и следовало ожидать, ничего в хате не нашел, кроме разве лежавших на запечке продуктов: двух банок американской свиной тушенки, пяти пачек пшенного концентрата, двух буханок хлеба, кулька соли и сахара. Все это было получено Павловским на наших продовольственных пунктах по аттестатам, которыми его снабдили немцы, и, безусловно, подлежало изъятию. Но я решил оставить продукты Юлии, указав в рапорте наличие у нее голодного ребенка.
Фомченко я приказал еще раз осмотреть хату, в основном чтобы он не сидел без дела, а сам уложил все вещи Павловского, его оружие и документы в плащ-палатку, сунул туда же и пару белья, сушившегося на веревке, и увязал все в узел.
Полуторку в любом случае пришлось бы подгонять сюда, чтобы забрать труп Павловского, но я взял этот узел с собой, чтобы предстать перед Пашей не с пустыми руками. В последний момент прихватил и сброшенную с чердака саперную лопатку.
Полтора или два километра на фенаминовой заправке я пробежал за какие-то минуты, пролетел как на крыльях, вблизи шоссе перешел на шаг и, утишив дыхание, выглянул из орешника.
Полуторка уже стояла на обочине; в кузове виднелись двое незнакомых мне, без головных уборов. Хижняк расхаживал вдоль противоположного кювета, а Паша, болезненно похудевший, с автоматом на коленях, опустив голову, сидел на подножке. Вид у него был измученный, понурый, и я понял, что дела плохи. Очень плохи. Когда есть хоть какой-то результат, люди так не выглядят, это уж точно. А ведь он еще не знал, что Павловский застрелился…
– Вы Лужнова не встретили? – подходя, будто ни в чем не бывало, сказал я.
– Лужнова? – подняв голову, как-то встрепанно переспросил Паша; глаза у него, очевидно, от недосыпания, были красные, как у кролика. – Нет. Что случилось? – разглядывая пятна крови на моей гимнастерке, поинтересовался он.
– Ничего.
Я опустил узел на землю и стал деловито его развязывать, а лопатку бросил рядом, но он поднял ее, повернул и, увидев срез на черенке, оживился:
– Откуда она? Где ты ее взял?
– У Юлии… На подловке.
«Подловкой» по-своему, по-деревенски, он называл чердак, и я сейчас намеренно так сказал.
Двое в кузове, привстав, смотрели на нас. Я их не знал, наверно, очередные прикомандированные, очередной детский садик.
Я уже развязал плащ-палатку, и Паша не мог не видеть всего, что в ней было. Из сапог Павловского я достал его личные документы и чистые резервные бланки и разложил тут же, как говорится – товар лицом. Но Паша сосредоточенно разглядывал черенок – далась ему эта лопатка! – и ничего больше, казалось, не замечал.
Внезапно он схватил один из листков бумаги – чистый бланк – и ножичком принялся выковыривать на него частицы земли, забившейся между черенком и шейкой лопатки. Остальное его будто и не интересовало.
– Супесь, – разминая крупицы, сказал Паша. Терпеть не могу иностранных и деревенских слов – мне-то они ничего не говорят. Это я вроде даже слышал, но не мог сейчас вспомнить, сообразить, что оно означает: из-за этого скота, снесшего себе половину черепа, я все еще был в каком-то раздрызге.
– Супесь! – повторил Паша и блаженно улыбнулся. – Чистейшая супесь!
Я смотрел на него с опаской, как на чокнутого. Такое тоже может случиться. Когда стараешься вовсю, неделями уродуешься как бобик, а результата нет, а сверху жмут и не переставая кричат: «Давай! Давай!» – можно и чокнуться.
– Что это? – указывая на плащ-палатку и не замечая дюралевого портсигара, вынутого мною из кармана, наконец спросил он, присел на корточки и взял офицерские удостоверения личности.
Надо говорить, а у меня язык присох во рту. Даже фенамин не помогал. Я чувствовал себя как описавшийся пудель… Что называется, бледный вид и холодные ноги…
Раскрыв удостоверения, он вгляделся в фотокарточки и узнал:
– Павловский…
Теперь-то наверняка должно было последовать: «Как же ты его упустил?»
Эти двое вылезли из машины и смотрели на плащ-палатку, как малолетние детишки на новогоднюю елку. Прикомандированные, ввек бы их не видеть!..
61. Оперативные документы
Егорову
«Весьма срочно!
В течение ближайших трех часов на аэродром Вильнюса специальным рейсом из Москвы будут доставлены экипированные в форму офицеров Красной Армии 12 опознавателей из числа бывших немецких агентов, окончивших радиоотделения Варшавской и Кенигсбергской школ немецкой разведки, где, судя по радиопочеркам, обучались и радисты активно разыскиваемой нами группы «Неман».
Под вашу личную ответственность все прибывшие должны быть немедленно задействованы на рокадных коммуникациях Вильнюс – Шауляй, Вильнюс – Гродно и Вильнюс – Лида.
Работу опознавателей возьмите под свой личный контроль, обеспечив их наиболее интенсивное и рациональное использование.
«Срочно!
Егорову
В дополнение к нашему No И-1-9486 разъясняю, что все служебные собаки, привлекаемые к розыскным мероприятиям и войсковой операции по делу «Неман», должны обеспечиваться трехразовым котловым питанием, получая при этом ежедневно полторы суточные нормы продуктов по линии НКО независимо от ведомственной принадлежности. Основание: Распоряжение Нач. тыла Красной Армии No 7352 от 19.08.44 г.
В июле с. г. на 1-м Украинском фронте у нескольких собак в результате грубого недосмотра было заварено чутье, в связи с чем предлагается обращать внимание на температуру пищи при кормлении. Также необходимо предотвратить закладку некомпетентными поварами в котлы полевых кухонь различных специй, снижающих остроту нюха у собак.
ГУКР считает нужным еще раз напомнить, что при проведении войсковой операции в Шиловичском лесу собаки, обладающие верхним дальним чутьем и опытом отыскания тайников и схронов, должны быть использованы на самых перспективных участках.
Исполнение проконтролируйте лично.
«Срочно!
Егорову
Для непосредственного руководства действиями войск НКВД по делу «Неман» в Лиду специальным рейсом в 7.45 вылетает первый заместитель Наркома внутренних дел с группой генералов и старших офицеров.
При отсутствии у местных органов потребного количества автомашин под Вашу личную ответственность предлагаю обеспечить всех прибывших необходимым автотранспортом.
Исполнение донесите.
«Срочно!
Егорову
Для обеспечения срочных перевозок по делу «Неман» в полосе Вашего фронта в дополнение к выделенным ранее самолетам с 8.00 сего дня Вам оперативно переподчиняется 142-й транспортно-авиационный полк.
Немедленно свяжитесь с командованием 1-й воздушной армии для возможного перебазирования части машин в соответствии с Вашими соображениями.
«Срочно!
Мазанову
Задержанных вами по делу «Неман» ошибочно капитана Боричевского и младшего лейтенанта Кузнецова немедленно освободите.
Начальник Управления контрразведки фронта считает необходимым предупредить вас о неполном служебном соответствии.
«Срочно!
Егорову
Для непосредственного руководства розыскными мероприятиями органов НКГБ по делу «Неман» в Лиду специальным самолетом в 10.30 вылетает первый заместитель Наркома госбезопасности с группой высшего оперативного состава.
При отсутствии у местных органов потребного количества автомашин под Вашу личную ответственность предлагаю обеспечить всех прибывших необходимым автотранспортом и немедленно установить с ними тесный контакт для согласованности всех усилий по розыску.
Исполнение донесите.
62. Капитан Алехин
С того предвоенного Первомая, когда умер отец, это был самый тяжелый день в его жизни.
Прибывшая утром из Управления машина привезла и почту – письма ему и Блинову, причем полученное Алехиным из родного села (он не сразу сообразил от кого) было удручающим.
Федосова, пожилая лаборантка, работавшая с ним до войны, писала, что на опытной станции все пришло в запустение. Тягла нет, рабочих рук тоже; заведует ныне пришедший с фронта по ранению бывший председатель Кичуйского сельпо Кошелев – Алехин пытался, но не мог его припомнить, – агрономического образования он не имеет, дела совсем не знает и к тому же с горя или от бессилия пьет.
Федосова сообщала, что в конце апреля всю суперэлитную уникальную пшеницу, выведенную с такими трудами Алехиным и его сотрудниками, плоды почти целого десятилетия упорной селекции, по ошибке или чьему-то нелепому распоряжению вывезли на элеватор, в хлебопоставку.
Не свои – прибывшие вместе с уполномоченным «девки из города» вычистили все под метелку. Федосова прибежала, когда они уже уехали, и единственно что ей удалось – собрать по зернышку, «не больше жмени», каждого сорта.
Еще она писала, что Лидаша, жена Алехина, работавшая младшим научным сотрудником той же опытной станции, с самого начала не поладила с этим новым заведующим, и зимой он оставил ее без дров, из-за чего Настенька, четырехлетняя дочка Алехиных, заболела ревматизмом и мучается ножками по сей день.
Все это было совершенной неожиданностью, поскольку сама Лидаша почти в каждом письме просила за них не беспокоиться, мол, дома полный порядок. Выходит, просто не хотела огорчать, полагая, что, находясь вдалеке, на фронте, он все равно бессилен что-либо предпринять.
Федосова была безотказная работница, человек бесхитростный, немногословный, и Алехин понимал, что она нисколько не преувеличивает и уж коль раздобыла его адрес и решилась ему написать, там действительно все дошло до ручки.
При мысли о дочери остро клешнило сердце. И как никогда было обидно, что его опыты – фактически девять лет его жизни – пошли насмарку. Он пытался как-то успокоиться, убеждал себя, что это, очевидно, объективная необходимость и ничего тут не поделаешь – война. С одной стороны, семена поистине бесценной пшеницы, с другой – возможно, где-нибудь люди умирают от голода, как два года назад в Ленинграде. Он силился, но не мог уговорить себя, что это не ошибка, а есть, очевидно, государственные, неизвестные или непонятные ему соображения.
Что же касается дров, то здесь приходилось винить жену. Напиши она ему вовремя, конечно, можно было бы помочь. Егоров в подобных случаях не стеснялся обращаться в любые организации и, несомненно, вмешался бы тут весомо и энергично.
Письмо Федосовой Алехину передали по возвращении из Вильнюса, куда в конце ночи он летал с Поляковым для инструктажа командиров специальных частей и подразделений, собранных там на случай проведения войсковой операции.
Напутствуя их перед вылетом, Егоров, в частности, напомнил:
– Главное – внезапность и надежность оцепления при создании оперативного кольца!.. И никакой огласки! Подразделения привлекаются для выполнения специального задания, но о том, что операция проводится контрразведкой, должны знать только командиры частей и офицерский состав комендатур! Проинструктируйте их лично, не упустив и малейших деталей. Вами должны быть предусмотрены и разъяснены необходимые действия во всех возможных случаях и ситуациях!..
В силу ряда обстоятельств генерал и Поляков по-прежнему считали войсковую операцию нецелесообразной, но уж коль ее надлежало провести, она должна была быть подготовлена самым тщательным образом.
Большое значение Поляков придавал синхронности оцепления Шиловичского леса. Двести девяносто шесть грузовиков двенадцатью отдельными автоколоннами должны были минута в минуту выйти к массиву в примерно равноудаленных друг от друга пунктах и, двигаясь затем по кругу с одинаковыми дистанциями между всеми машинами, замкнуть оперативное кольцо, создав так называемую «карусель». Далее после получения условного сигнала – на каждой пятой машине имелась рация – надлежало окаймить массив по всему извилистому периметру надежной цепью скрытых заслонов и лишь затем ввести в дело группы прочесывания.
Точное соблюдение намеченного Поляковым графика и заданных дистанций, локтевая связь и взаимодействие между заслонами гарантировали надежность оцепления и невозможность кому-либо выйти, проскользнуть или прорваться за его пределы.
В конце своего недлинного выступления, записываемого всеми присутствующими, Поляков подчеркнул особую важность предстоящей операции и персональную ответственность каждого, кто будет в ней участвовать, – от командиров частей до рядовых.
Затем Алехин изложил особенности поисков в густом лесу, противоминные предосторожности и действия в случае обнаружения кого-либо и задержания.
Вопросов ему не задавали. Офицеры частей по охране тыла фронта и маневренных групп, в большинстве своем бывалые пограничники с немалым боевым опытом, наверняка неоднократно участвовали в различных войсковых операциях, и Алехин подумал, что для них, как и для него с Поляковым, в этот час полезнее было бы поспать. Однако в директиве, полученной вечером из Москвы, содержалось требование обязательного подробного инструктажа всех привлекаемых к розыскным мероприятиям и войсковой операции по делу «Неман», и Алехин добросовестно излагал то, что слушавшие его, судя по всему, и так знали.
В Лиду он и Поляков вернулись из Вильнюса, когда уже рассвело.
Такой концентрации усилий по розыску, такого массирования сил и средств Алехин за три года работы в контрразведке не видел, да и слышать ни о чем подобном ему не приходилось.
Со вчерашнего дня в полосе фронта от передовой и на всю глубину тыловых районов осуществлялся строжайший контрольно-проверочный режим. К утру было задействовано свыше семисот оперативных групп. Около пятидесяти радиопеленгационных установок круглые сутки сторожили эфир. От Восточной Пруссии и Польши до Вязьмы во всех населенных пунктах и при выезде из них, на станциях и пересечениях шоссейных дорог, в поездах и местах скопления военнослужащих проводилась усиленная проверка документов. На рассвете поступило небывалое распоряжение о досмотре личных вещей.
Ночью на Лидском аэродроме продолжали садиться самолеты с оперативным составом контрразведок других фронтов, служебно-розыскными собаками и сопровождавшими их проводниками. В район города по-прежнему стягивались люди и грузовики; проделав сотни километров пути, прибыло несколько автоколонн с 1-го и 2-го Белорусских фронтов – войска НКВД и радиоразведывательные группы.
Всего в течение суток к проведению розыскных и проверочных мероприятий по делу «Неман», считая личный состав частей по охране тыла фронтов и комендатур, а также поддержки, выделенные армией, было привлечено более двадцати тысяч человек.
Из Москвы звонили буквально каждые четверть часа не только высокое начальство, но и офицеры-розыскники. Требовали различные сведения, подтверждения прибытия людей и техники, и в первую очередь вновь добытые данные, словно они должны были поступать сюда, в Лиду, обильно и непрерывно. Сообщались дополнительные указания и версии, при этом высказывались советы и различные предположения, не обходилось и без того, что Поляков называл «вмешательством в детали» и «мелочной опекой».
К утру напряжение стало, казалось, предельным, бесконечные же звонки из Москвы вносили неизбежную в таких случаях нервозность. По настоянию Полякова аппарат «ВЧ» перенесли в соседний кабинет, где около него дежурили двое офицеров.
Письмо Федосовой ударило Алехина как обухом по голове. Некоторое время он находился в полной растерянности, и Поляков, искавший его, подойдя к нему на площадке, где стояли машины, заметил это и справился:
– Что с тобой?
Алехин неопределенно пожал плечами и, чтобы избежать дальнейших вопросов, сказал:
– Я вас слушаю.
– Возьми двух человек из резервных, – велел подполковник. – Надо сейчас же сменить Таманцева, чтобы группа была в сборе. И немедленно возвращайтесь!
В машине Алехин пытался переключиться, но не мог. Всю дорогу мысли о дочери и о вывезенной уникальной пшенице, точнее, о целом без малого десятилетии его довоенной жизни, угнетали и будоражили его.
Дочку он не видел четвертый год и представлял ее себе главным образом по фотографии, присланной ему женой прошлой осенью ко дню его рождения.
На этой карточке, хранившейся вместе с партийным билетом в сейфе у Полякова, в Управлении, Настенька крепкими полными ножками стояла на столе, застеленном праздничной скатерью, в короткой нарядной рубашке, толстощекая, радостная, с большим бантом в волосах.
Эта фотография не меньше, чем письма жены, внушала уверенность, что девочка здорова, сыта и дома все в порядке. А оказалось…
Вывозка в хлебопоставку селекционной пшеницы представлялась ему после размышлений никак не государственной необходимостью, а чистым головотяпством. Он припомнил газетное сообщение о том, как в осажденном Ленинграде ученые, умирая от голода, сохранили элитное семенное зерно; там, в тяжелейших условиях блокады, сохранили, а у него на родине, в глубоком тылу, – уничтожили.
Он видел мысленно станционное поле с тысячами аккуратных деляночек размером в квадратный метр каждая. В его сознании всплывали бесконечные, бесчисленные опыты, закладываемые тщательно, кропотливо, во многих повторностях, с различными вариантами посева и агрофонов. Возникли в его памяти и близкие ему люди, бывшие сотрудники станции, – как сообщала в письмах жена, за эти три года на семерых из них пришли похоронные…
Ему вспомнилось, как из гибридов, полученных в тридцать шестом году, было выделено всего одно растение, одно-единственное с девятисот шестидесяти делянок! Необычно крупные зерна этого колоса стали родоначальниками нового сорта, выведенного после еще пяти лет упорной селекции и жестокого отбора. Конечный результат был получен, когда Алехин находился уже на фронте.
И вот эту уникальную пшеницу, которой после государственных испытаний предстояло «прописаться» на многих миллионах гектаров земель, вывезли в хлебопоставку – на помол! Как же могли ее принять на элеваторе товарным зерном, если из документов наверняка было ясно, что это – суперэлита высших репродукций?..
Для завершающих селекцию государственных конкурсных испытаний и официального признания две жмени, собранные Федосовой, разумеется, не могли ничего дать. Он был отброшен назад как минимум на несколько лет и понимал, что после войны, если останется жив, придется повторять уже пройденное…
В мыслях о дочери самым ужасным было сознание своей беспомощности, сознание, что там, далеко в Заволжье, страдает маленькое, столь дорогое ему существо, а он не в силах, не в состоянии чем-либо ей помочь… Вычитанная где-то еще до войны фраза: «Ревматизм лижет суставы и кусает сердце» – все время вертелась в его голове. «Лижет суставы и кусает сердце!»
– Ну что… – сбавляя скорость, сказал Хижняк. – Станем здесь?..
Алехин быстро осмотрелся по сторонам. Оказывается, уже миновали Шиловичи и подъехали к тому месту, где трое суток назад останавливалась полуторка, когда привезла Фомченко и Лужнова. Здесь, у мостика через речушку, он договорился встретиться с Таманцевым.
– Хорош.
Взяв автомат, он вылез из машины.
Когда подошел Таманцев, по его виду, по пятнам крови на гимнастерке и принесенному им узлу Алехин сразу понял: что-то произошло. В то же мгновение он обратил внимание на лопатку, подняв ее, повернул, увидел срез и подумал, что это, должно быть, лопатка Гусева… Откуда она взялась?
Эта догадка, разумеется, требовавшая подтверждения, вывела его из состояния, в каком он пребывал после получения письма. Он помнил, что Гусеву выписали лопатку со склада за день до поездки и пользоваться ею он не успел, а этой копали, и Алехин поспешно стал выковыривать частицы земли, забившейся между черенком и шейкой лопатки.
Супесь без примеси других почв. Удивительно чистая, легкая и очень светлая. Исчезновение из «доджа» малой саперной лопатки работало на версию Полякова о наличии в этом районе тайника, где пряталась разыскиваемая рация, и если это лопатка Гусева, то, значит… Такая легкая, необычайно светлая супесь встретилась Алехину только в одном месте: на поросшем суборью, сравнительно небольшом участке Шиловичского леса – он еще отметил тогда железную зависимость растительности от почвы.
Если это лопатка Гусева, то, по всей вероятности, тайник можно будет отыскать сегодня же, в крайнем случае завтра… И если рация еще там…
Если это лопатка Гусева, то ее нахождение на подловке у Юлии свидетельствовало о принадлежности Павловского к разыскиваемой группе, что также было весьма существенно, и Алехин невольно подумал, как обрадуются в таком случае Поляков и генерал.
Разминая крохотные комочки земли, он краем глаза увидел разложенное Таманцевым на плащ-палатке, посмотрел и, связав все воедино, понял, что была попытка задержания, но неудачная, и, наверно, кроме того, что лежит перед ним, есть еще только труп… А если так, то более огорчительную оплошность и неприятность в данной ситуации трудно себе представить.
– Что это? – указывая на плащ-палатку и присаживаясь на корточки рядом с ней, спросил Алехин.
Молчание Таманцева, его виноватый вид и поведение подтверждали самое неприятное предположение.
Алехин взял с плащ-палатки офицерские удостоверения, раскрыл оба, вгляделся в фотографии и узнал:
– Павловский…
Таманцев молчал. Алехин поднял голову, увидел у него в руке дюралевый портсигар, выпрямляясь, быстро взял его и, осмотрев, сказал:
– Надо полагать, это – Гусева… И лопатка тоже, очевидно, Гусева…
– Какого Гусева? – тихо проговорил Таманцев. И тут Алехин подумал, что, находясь третий день здесь в засаде, Таманцев не знает ни о Гусеве, ни о том, что дело «Неман» взято на контроль Ставкой, ни о том совершенно небывалом, что уже вторые сутки творится в тылах обоих фронтов.
«Лижет суставы и кусает сердце!» – внезапно снова всплыло в голове Алехина. И, посмотрев на Таманцева, он огорченно спросил:
– Как же вы его упустили?
Бросив неприязненный взгляд на прикомандированных, Таманцев отвернулся и, помедля секунды, с неожиданной злостью сказал:
– По халатности, Павел Васильевич… Исключительно по халатности! Я должен был подставить свою голову, но, извините, не успел!
63. Поляков и Никольский
В семь часов утра, по настоянию Полякова, Егоров и Мохов отправились позавтракать и немного отдохнуть. Поляков обещал разбудить их в девять, про себя решив сделать это часом позже. Он знал, что наибольшее напряжение возникнет во второй половине дня и что, когда прибудет начальство из Москвы, выкроить хотя бы малость для сна или отдыха станет невозможно. Сам он, приняв со вчерашнего вечера уже третью таблетку «кола», чувствовал себя превосходно и работал с увлечением, споро и производительно.
В девятом часу появился добиравшийся на попутных машинах Лужнов, бледный, с трудом державшийся на ногах от потери крови и тряской дороги. Он сообщил, что Павловский при задержании застрелился, что пришел он один, причем не со стороны леса – очевидно, откуда-то приехал.
Лужнова била дрожь, зубы у него стучали, и Поляков не стал его расспрашивать – вскоре должны были вернуться Алехин и Таманцев. Поляков напоил его крепким чаем из термоса, с тройной порцией сахара, и отправил в госпиталь.
В девять часов, захватив с собой папки с документами и чистой бумагой, он поспешил в соседний кабинет, чтобы доложить в Москву о ходе розыска.
Телефон «ВЧ» был занят инженер-полковником Никольским. Чтобы не терять времени на хождения взад и вперед, Поляков расположился за свободным столом, раскрыл папки и продолжал работать.
Поглощенный розыском и подготовкой войсковой операции, Поляков не вникал в подробности того, что называлось «радиотехническим обеспечением». Никольский с еще двумя пожилыми инженер-майорами, прибывшими поздно вечером из Москвы, помещались отдельно, в одном из кабинетов; они делали свое дело, а он, Поляков, – свое, и друг друга почти не касались: потребные для розыска точность и оперативность пеленгации и взаимодействие слежечных станций с мобильными поисковыми группами зависели непосредственно от сосредоточенных в районах выжидания «слухачей», а не от представителей Главного управления.
Теперь из разговора Никольского Полякову стало ясно, что проводятся крупнейшие приготовления по созданию активных радиопомех на случай выхода разыскиваемого передатчика в эфир.
Собственно, о возможности такого мероприятия он узнал мельком из разговора Егорова с Моховым еще на рассвете, но не придал тому значения и не стал, даже не пытался обдумывать. В это утро в Москве изучались и подрабатывались все возможные превентивные действия по делу «Неман», возникали и, как правило, тут же отвергались различные проекты и намерения, слыша о которых Поляков шутливо говорил: «Не надо представлять себе неприятности, которые еще не произошли!» Теперь же создание радиопомех становилось реальностью.
– Вы что, собираетесь их глушить? – спросил Поляков, когда Никольский положил трубку.
– Непременно!
– Соедините меня с генералом Колыбановым, – приказал Поляков высокому горбоносому капитану, дежурному по «ВЧ», и снова посмотрел на Никольского. – Если их станут глушить, они почти наверняка поймут, что запеленгованы, и тогда мы потеряем важнейшее преимущество. Они могут перейти на запасную волну, которая нам неизвестна… Если их спугнут, они могут скрыться из района передачи и на какое-то время уйти в радиомолчание. Да и немцы сообразят, что их рация запеленгована. Все эти возможные последствия предусмотрены?
– Вы не совсем правильно поняли, что мы собираемся делать, и плохо представляете наши возможности, – с улыбкой заметил Никольский. – Мы подготавливаем совершенно необычное мероприятие! Речь идет не о прицельных, а о массированных заградительных радиопомехах. Мы собираемся глушить не отдельные волны, мы забьем морзянкой, блокируем наглухо целые диапазоны! В нашем распоряжении на трех фронтах будет полторы тысячи коротковолновых радиостанций, – с гордостью сообщил он. – Все они оснащаются свежим питанием, они будут наготове, и когда по команде вывалятся в эфир – вплотную! – там не останется и щелочки!.. В этом хоре морзянки сравнительно слабые сигналы портативного передатчика с подработанным питанием не найдут и не уловят даже самые чувствительные приемники немцев! Поверьте: при заградительных радиопомехах такого масштаба предположение, что рация запеленгована, не должно и не может возникнуть. Так что ваши опасения безосновательны.
– Допустим, – осторожно сказал Поляков. – А чисто военные последствия этого мероприятия вы продумали, вы их себе представляете?
– Вполне! Более того, вопрос согласован с Генеральным штабом. Они, как и мы, полагают, что противник расценит столь интенсивный радиообмен не иначе как начало нашего нового большого наступления. Кроме временного переполоха в немецких штабах, никаких других последствий не ожидается и быть не может!
– Генерал Егоров обо всем этом знает?
– Пока только предположительно… О возможности проведения такого мероприятия мы с ним говорили, когда поступило предварительное распоряжение о подготовке радиостанций. Окончательно вопрос был решен только сейчас. Вас интересует отношение генерала Егорова?
– Да.
– Отрицательное! Но, товарищ подполковник, это же не чья-то прихоть! Приказом Ставки поставлены две конкретные задачи. Кроме первой – поймать! – есть еще и вторая, не менее важная и ответственная, – любыми усилиями предотвратить утечку секретных сведений. Любыми усилиями! – подчеркнул Никольский. – Какое другое решение вы можете предложить?
– Формально все правильно и все логично, а по существу?.. Приказы, без сомнения, надо выполнять! Но если станут глушить целые диапазоны, то как же будут пеленговать?.. Ведь выполнение второй задачи, по существу, препятствует выполнению первой!
– Что препятствует, это неверно, – не согласился Никольский. – Я бы сказал так: осложняет! Мы дадим им продержаться в эфире до глушения девяносто секунд, – пояснил он, – время, необходимое для пеленгации. И сейчас же сообщим вам координаты треугольника ошибок.
– Девяносто секунд – это примерно сто пятьдесят групп… – вслух прикинул Поляков. Что в них окажется, что они успеют передать?.. За координаты заранее благодарю, но сегодня это не самое главное. Места наиболее вероятного появления разыскиваемых нами уже определены – именно там прежде всего будут прилагаться наши прицельные усилия… Оценить с ходу все возможные последствия массированных радиопомех я затрудняюсь. Как вы знаете, мы намереваемся взять их с поличным перед выходом рации в эфир или же сразу после него. Если первое, то все кажется ясно. А если второе? Как они будут реагировать на глушение?.. Что успеют передать и что принять?.. Каковы перспективы радиоигры после подобного мероприятия? Состоится ли приемка груза?.. Как прореагируют немцы?.. Без конкретной договоренности по радио они едва ли пошлют самолет, а успеют ли они условиться за девяносто секунд?.. Сомневаюсь!.. Тут возникает столько вопросов, столько неясного и неизвестного, что и после детального обдумывания многое просто невозможно предугадать. Допустим даже, что розыск сам по себе не пострадает. Но сегодня – не в сорок первом и даже не в сорок втором году – реализация такого дела без последующей радиоигры – это все равно что дом без крыши или автомобиль без мотора!.. Надеюсь, вы понимаете, что меня беспокоит?
– К сожалению, понимаю. – Никольский уже стоял у самой двери. – К сожалению, потому, что конкретные последствия действительно невозможно предвидеть точно, а они могут быть для нас и со знаком минус. Поверьте, в Москве это тоже хорошо понимают и уж коль решились, значит – необходимость!.. Что тут можно сказать?.. Чтобы нам не приходилось прибегать к глушению, чтобы все последующее происходило под нашим контролем, постарайтесь взять их до выхода рации в эфир!..
64. Оперативные документы
«Срочно!
Косолапову
Задержанных Вами по делу «Неман» ошибочно сотрудников Управления НКВД Барановичской области Мамыкина и Приходько немедленно освободите.
Напоминаю, что задействованный с 1 августа сего года условный секретный знак – типографская точка вместо запятой посреди фразы – содержится только в командировочных предписаниях, выдаваемых военнослужащим частей, соединений и учреждений Наркомата Обороны и войск НКВД по охране тыла Действующей армии. На документы территориальных органов НКВД и НКГБ эта мера не распространяется, что должно быть совершенно ясно из нашего No….. от 30.07.44 года.
Нач. Управления контрразведки фронта считает необходимым указать Вам на недопустимую невнимательность к директиве, имеющей первостепенное значение при проведении чрезвычайных розыскных мероприятий.
«Весьма срочно!
Егорову
В течение ближайших 2-3 часов Управлениями контрразведки 1-го и 2-го Белорусских фронтов, Ленинградского и 1-го Украинского фронтов на аэродромы Вильнюса, Лиды и Гродно специальными самолетами к Вам будут доставлены экипированные в форму офицеров Красной Армии 37 опознавателей из числа бывших немецких агентов, окончивших радиоотделения Варшавской и Кенигсбергской школ абвера, где, судя по радиопочеркам, обучались и радисты активно разыскиваемой нами группы «Неман».
Под Вашу личную ответственность все прибывающие должны быть немедленно задействованы в районах наиболее вероятного появления разыскиваемых.
До сведения всех опознавателей должно быть обязательно доведено, что каждый, кто даст результат по делу, будет представлен к правительственной награде и освобожден от какой-либо уголовной ответственности за свое сотрудничество в прошлом с немцами как искупивший делом свою вину перед Родиной.
Работу опознавателей возьмите под свой личный контроль, обеспечив их наиболее интенсивное и рациональное использование.
Исаеву
«Срочно!
Задержанных вами по делу «Неман» без достаточных основании старшину Тимонина и сержанта Костенко немедленно освободите.
Начальник Управления контрразведки фронта считает необходимым предупредить вас о неполном служебном соответствии.
«Чрезвычайно срочно!
Особой важности!
Ковалеву, Ткаченко
Под вашу личную ответственность следующие в Прибалтику, подлежащие особому контролю отдела оперативных перевозок литерные эшелоны серии «К» NoNo 1906, 1907, 1954, 2318, 2319, 2346 и 2371 впредь до особого указания должны быть задержаны на станциях восточнее Московского железнодорожного узла.
Исполнение проконтролируйте лично и немедленно доложите.
Основание: Распоряжение Ставки ВГК.
65. Алехин, Поляков и Таманцев
Уже в машине по дороге в Лиду Алехин обнаружил то, чего второпях не разглядел Таманцев, – едва заметные булавочные наколы на картах, извлеченных из тайников в голенищах сапог Павловского, и подумал, что это, наверно, самое ценное из всего добытого за время поисков. Если бы еще Павловского взяли живым…
На четырех листах было всего семь точечных наколов: три на изображении Шиловичского леса, два на квадрате, занимаемом северной частью Налибокской пущи, один – юго-восточнее Столбцов, где неделю назад велись поиски, и еще один – на месте Рудницкой пущи.
Что означали эти точечные пометы?.. Тайники?.. Но их было семь – многовато. Возможные места приемки груза?.. Скорее всего и то и другое. Алехин не хотел что-либо подсказывать Полякову, а тем более подсовывать свои умозаключения; пусть тот сам посмотрит и делает выводы – они интересовали Алехина несравнимо больше, чем его собственные.
Полякова он нашел в кабинете, куда был перенесен аппарат «ВЧ».
– Прибыли, товарищ подполковник, – переступив порог, доложил Алехин и, чуть помедля, спросил: – Лужков у вас был?
– Да. – Поляков продолжал писать на листе бумаги с той необычайной быстротой, какая удивляла всех, кто впервые видел его скоропись.
– Значит, вы в курсе… – Алехин посмотрел на горбоносого капитана, сидевшего у аппарата «ВЧ», и попросил Полякова: – Можно вас на минуту?.. Надо, чтобы вы взглянули.
– Немного позже.
– Товарищ подполковник, – настаивал Алехин, – не исключено, что он имел отношение к «Неману».
Поляков поднял голову и секунды размышлял. Минут десять назад его соединили с Колыбановым, и он начал докладывать, но там, в далеком московском кабинете, послышался еще чей-то голос, и тут же Колыбанов сказал:
– Николай Федорович, меня вызывает генерал-полковник. Я вам сейчас же перезвоню! Вы мне нужны по весьма срочному вопросу! Ждите!..
– Если позвонит Колыбанов, я сейчас… – сказал Поляков дежурному и вместе с Алехиным вышел из кабинета.
– Его стреножили, но он застрелился, – разумея Павловского, заметил Алехин.
– Я знаю.
– Полагаю, что ничьей вины в том нет.
Поляков промолчал.
Полуторка стояла позади отдела. Таманцев с сумрачно-виноватым и одновременно обиженным лицом сидел на борту. Вытянувшись, он молча поприветствовал подполковника и подхватил бережно под руку, когда тот взбирался в кузов.
Присев на корточки, Поляков быстро осматривал труп Павловского и нательное белье на нем. Алехин помогал: задрал к самой шее задубелую у ворота от запекшейся крови рубашку, стянул до щиколоток кальсоны, по команде подполковника перевернул успевшее окоченеть тело – на спине уже проступили красновато-синие трупные пятна. Все это время Таманцев безучастно стоял рядом: чувствуя себя без вины виноватым, но в какой-то степени и оплошным, он по-прежнему упорно старался не смотреть на самоубийцу.
– Сфотографируйте, – прокартавил Поляков, указывая на ноги Павловского, и, поднимаясь с корточек, пояснил: – Возможны упреки… Вы убеждены, что он был один?.. Там поблизости его никто не ждал?
– Один! Я осмотрел все вокруг в радиусе двух километров! – заверил Таманцев. – На росе след не спрячешь! Он прибыл где-нибудь около полуночи. Вероятно, с попутной машиной… К хате подошел со стороны шоссе. У речушки отчетливая дорожка его следов – вот, капитан видел. Залез в окно совершенно без шума – она его ждала. А уходил он утром – к лесу!
Так же, как и там, на обочине, невдалеке от хутора, Таманцев уже разложил на плащ-палатке в задней части кузова вещи и документы Павловского и с нетерпением ожидал, когда, оставив злополучный труп, Поляков обратит на них внимание. Тут уж не обойтись без пояснений, а его буквально зудило, он испытывал острую потребность рассказать последовательно, с деталями, как все это произошло, и таким образом оправдаться.
Однако Поляков, памятуя о незаконченном разговоре с Колыбановым, спешил вернуться в отдел. Труп следовало без задержки отправить в морг городской больницы, и потому он счел необходимым отлучиться на минуты для его осмотра; с вещами же и документами можно было ознакомиться и позже.
– Свидетельства или соображения о его возможной принадлежности к «Неману»? – живо спросил он. – Вкратце!
– Прежде всего карты с точечными наколами и лопатка, которой, очевидно, пользовались в Шиловичском лесу, – сказал Алехин, нагибаясь. – Портсигар имеет несомненное сходство с похищенным у Гусева… Вот посмотрите…
Поляков не стал смотреть и в руки не взял ни карты и документы, ни портсигар и лопатку, проворно поднятые с плащ-палатки Алехиным и Таманцевым.
– Давайте все это в кабинет начальника отдела! – взглянув на часы, с недовольным видом распорядился он. – О попытке его задержания и обстоятельствах самоубийства напишите подробный рапорт. Если успеете, восстановите в документах и свои действия за предыдущие двенадцать суток. Для розыскного дела – в нем сегодня будут обнюхивать каждую запятую!.. Так не ходи, – он ткнул пальцем в пятно крови на гимнастерке Таманцева, – переоденься!
И торопливо полез через борт.
Он вернулся как раз вовремя. Горбоносый капитан выскочил прямо на него в коридор и сообщил:
– Товарищ подполковник, – Москва! Генерал-лейтенант… Скорее!..
66. Оперативные документы
«Срочно!
Егорову
Для поддержания круглосуточно высокой работоспособности личного состава оперативно-розыскных групп, действующих по делу «Неман», главным невропатологом Красной Армии рекомендовано применение тонизирующего препарата «кола» из расчета по одной полуграммовой таблетке каждые четыре часа.
Соответствующее распоряжение начальнику медико-санитарного управления фронта уже передано.
Под Вашу личную ответственность предлагается обеспечить немедленное получение 80.000 доз препарата с военно-медицинских складов фронта и снабжение им личного состава всех оперативно-розыскных групп.
Исполнение проконтролируйте и донесите.
«Весьма срочно!
Егорову
Вчера, 18 августа 1944 года, в 20.35 в расположение 2-го батальона 984-го полка, занимающего оборону северо-западнее Лазы на правом фланге 618-й стрелковой дивизии, прибыли трое офицеров – майор, капитан и старший лейтенант – с секретным предписанием Разведуправления фронта. За час до того командир батальона капитан Сипягин был предупрежден о их появлении по телефону начальником разведывательного отделения дивизии, и ему было предложено оказывать прибывшим содействие.
С наступлением темноты после ужина в землянке командира батальона майор, капитан и старший лейтенант надели привезенные с собой из штаба дивизии маскхалаты, взяли оружие и, сопровождаемые командиром разведвзвода Героем СССР[48] лейтенантом Верещака и отделенным сержантом Баркуновым, прошли по траншеям батальона, а затем ползком перебрались в окоп боевого охранения, предупредив, что пробудут там до смены, т. е. до 6.00. Ничего подозрительного в их поведении и разговорах не отмечалось.
В 5 часов 20 минут утра из окопа, в котором они находились, в сторону расположения противника были выпущены ракеты, последовательно красная, зеленая и белая, после чего дежурные наблюдатели в траншеях батальона заметили, что трое в маскхалатах ползут из окопа боевого охранения в направлении обороны противника. Открытый с промедлением автоматно-пулеметный огонь из-за недостаточной видимости результата не дал.
Однако метрах в трехстах от линии немецкой обороны двое из ползших попали на мины и были убиты, а третьего спустя несколько минут огнем из снайперской винтовки удалось тяжело ранить примерно в 150 метрах от немецких траншей. Около получаса он шевелился, а потом затих и никаких признаков жизни не подавал.
В последующие пять часов немцы трижды пытались вытащить его тело в свое расположение, однако все три попытки пулеметно-минометным огнем с нашей стороны были подавлены.
Командир разведвзвода Герой СССР лейтенант Верещака и сержант Баркунов обнаружены в окопе боевого охранения убитыми холодным оружием.
Нами и одновременно командованием проводится тщательное расследование. Выяснилось, что по прибытии в дивизию неизвестные предъявили зам. начальника штаба подполковнику Семашко и нач. разведотделения майору Цибульскому, кроме командировочного предписания, офицерские удостоверения личности, а также секретное письмо нач. Разведуправления фронта, которое осталось в штабе и, как установлено проверкой, оказалось фиктивным.
В землянке командира батальона они оставили вещмешок с продуктами, а также планшет, в котором обнаружены книга И. В. Сталина «О Великой Отечественной войне Советского Союза» (М., 1944 год) и брошюра А. Спекторова «Бдительность – железный закон войны» (М., 1943 год). Не исключено, что одно из этих изданий применялось при шифровании.
В планшете также находились три использованных билета в каунасский кинотеатр «Триумф» на сеанс 12.30 16 августа с. г. и форменное командировочное предписание от 17 августа с. г. на имя майора Полищук Н. Ф. «и с ним двое офицеров» с соответствующими действительным, подделанными штампом и печатью полевой почты Разведуправления фронта, однако не имеющее введенного с 1 августа условного знака – точка вместо запятой посреди фразы.
Согласно показаниям Семашко, Цибульского и Сипягина, «майор» говорил с выраженным украинским акцентом и по признакам словесного портрета имел сходство с «капитаном», разыскиваемым по делу «Неман». Налицо и другие основания предполагать, что неизвестные, пытавшиеся осуществить «зеленую тропу»[49] на участке 984-го полка, являются разыскиваемыми по делу «Неман» агентами, которые после выполнения задания пытались таким образом вернуться к немцам.
Подполковник Семашко и майор Цибульский, как не проявившие должной бдительности, и капитан Сипягин, допустивший посторонних в окопы боевого охранения без ведома и сопровождения представителя контрразведки, командованием от занимаемых должностей отстранены. Во всех частях и подразделениях дивизии проводятся политбеседы о необходимости максимальной бдительности; весь офицерский состав подробно проинструктирован и строго предупрежден для предотвращения впредь подобных чрезвычайных происшествий.
В настоящий момент на участке 2-го батальона 984-го полка дополнительно скрытно сосредоточиваются станкопулеметная рота и две батареи 82 мм минометов. Под прикрытием их огня в 13.00 разведвзводом будет предпринята попытка вытащить с предполья вражеской обороны целый труп, а также останки двух других неизвестных для получения дополнительных улик и вещественных доказательств и возможной идентификации.
О результатах донесу незамедлительно.
67. Гвардии лейтенант Блинов
В двенадцать часов двадцать минут пополудни, выполняя приказание Алехина, Андрей вместе с одним из помощников коменданта города выехал в район Каменки.
Утро он провел бездеятельно, что в обстановке общей занятости и деловой суеты было удивительно и обидно.
Алехин, разбудив его спозаранок в кузове, передал письмо матери, доставленное из Управления с попутной машиной, и тотчас куда-то уехал, приказав Андрею не отлучаться и начальству на глаза не лезть. Андрей хотел уединиться и прочесть письмо, но везде были люди. Зайдя во взвод охраны, Андрей увидел только что освободившуюся койку, улегся на нее и уснул. Часа через два его разбудили – случайно, по ошибке, – и он поднялся.
Он завтракал в комнате-столовой, когда стоявший там у широкого окна молодой длинноногий майор с орденской планкой на сильной выпуклой груди, спортивно-молодцеватый, как и все московские «волкодавы», повернулся и негромко сказал другому офицеру:
– Никулин, ты спрашивал… Вон Таманцев.
При упоминании фамилии Таманцева еще двое офицеров, сидевших рядом с Андреем, подскочили к окну и стали смотреть. Андрей тоже поднялся.
Таманцев, небритый, в стоптанных хромовых сапожках и позаимствованной во взводе охраны старой солдатской гимнастерке с большими нелепыми заплатами на плече и на груди – свою, окровавленную, чтобы отстирать, он замочил в бочке с дождевой водой, – держа в руке пилотку, устало шел метрах в пятнадцати от дома.
У него был вид штрафника, искупившего свою вину и восстановленного в звании, но не получившего еще нового обмундирования и потому нацепившего офицерские погоны прямо на старое. Словно почувствовав на себе взгляды, он поднял голову и, сплюнув, посмотрел на стоявших у окна с таким презрением и свирепостью, что те сразу отвернулись или отвели глаза.
Андрей был польщен. В интересе московских «волкодавов» к Таманцеву он уловил не просто любопытство, а уважение профессионалов и еще раз подумал, с какими замечательными людьми – Алехиным, Таманцевым и подполковником Поляковым – свела его судьба.
То, что москвичи знали Таманцева в лицо, Андрея не удивило. Он слышал, что весной Таманцев ездил в Москву и показывал там свое искусство в стрельбе по-македонски[50] большой группе офицеров и генералов. Стрелял он так, что начальник Главного управления наградил его именным оружием – присланным вслед пистолетом с дарственной гравировкой.
Андрей заметил необычный, удрученно-усталый вид Таманцева и огорчился. А четверть часа спустя они сидели вместе в одном из кабинетов и задним числом писали рапорта о своих действиях за последние двенадцать суток – начиная с осмотра леса под Столбцами.
Как объяснил Таманцев, бумаги эти потребуются при проверке розыскной документации начальством из Москвы. Иначе у Эн Фэ и у самого генерала могут быть неприятности.
Тут Андрей и узнал, что дело, которым они занимались и занимаются, еще вчера взято на контроль Ставкой, и понял причину небывалого оживления, царившего здесь, в отделе, и на аэродроме. Ему стало обидно, что никто, даже Алехин, не сказал ему об этом ни слова, – единственным тому объяснением было, что он стажер, всего-навсего стажер…
От Таманцева Андрей услышал, что по настоянию Главного управления сегодня проводится крупнейшая войсковая операция, но в этой «ненужной затее» их группа участвовать не будет.
– Она – войсковая, пусть войска ею и занимаются. А мы – контрразведка, – с достоинством сказал Таманцев. – Мы будем действовать параллельно.
Настроен Таманцев был довольно мрачно. Он сразу сообщил Андрею, что у него неприятность: застрелился немецкий агент. Этого бы не случилось, если бы не помешали прикомандированные. Но какой с них спрос? Никакого!..
Перефразируя известное высказывание Верховного Главнокомандующего, он заметил, что прикомандированные приходят и уходят, а розыскники остаются и отвечать в данном случае придется ему, Таманцеву, и хуже того – Алехину и Полякову.
Он объяснил также, что из засады на хуторе его сняли, чтобы группа была в сборе. Мол, по соображениям Эн Фэ, проклюнулась возможность сегодня или завтра покончить с «Неманом» и якобы подполковник и генерал заинтересованы в том, чтобы сделала это именно их группа.
Более всего Таманцев верил в оперативное мышление Эн Фэ и прямо сказал, что если подполковнику и генералу не помешают, то сегодня, в крайнем случае завтра, все будет «тики-так».
Андрей ничего не мог понять. Если войсковая операция не нужна, то почему же из Москвы требуют ее проведения?.. И отчего, по какой причине Таманцев, и, видно, не только он, против нее? Кто и как может мешать ловить немецких шпионов? И почему Эн Фэ и генерал заинтересованы, чтобы с «Неманом» покончила именно их группа?
Эти и другие вопросы занимали Андрея, но единственно, о чем он решился спросить: что они должны сегодня будут делать?
Продолжая писать, Таманцев сказал, что, если ничего не изменится, им предстоит засада в лесу часов от трех дня и до семи вечера – в наилучшее время для коротковолновой радиосвязи. Но выехать туда придется несколько раньше – сразу после полудня.
Андрей уже знал, что засадой называется скрытое расположение на местности или в помещении оперативного состава, производящего поимку вражеских агентов. Месяц назад Андрей и сам участвовал в таком мероприятии: он и Алехин, нещадно истязаемые блохами, трое суток просидели в жаркой вонючей стодоле бок о бок со свиньями и коровой, лишь ночью по нужде вылезая на свежий воздух. Причем просидели впустую – никто не пришел, и у Андрея об этих сутках остались самые неважные воспоминания.
Таманцев, мечтавший о сложных оперативных комбинациях, о функельшпиле «стратегического значения», тем не менее к засадам относился с любовью и уважением.
– Это самый результативный способ поимки в полевых условиях, – говорил он. – Если поднапрячь извилины и все хорошенько организовать, даже из такого примитива можно сделать конфетку!
Первые рапорта он написал спокойно и довольно быстро, последний же, самый большой, о неудачной попытке задержания, вызвал у него настоящие переживания. Излагая происшедшее утром, он раздувал ноздри, дважды припомнив что-то неприятное, закрывал глаза и, наморщась, как от кислого, мотал головой, а потом, не выдержав, возбужденно вскричал:
– Ввек бы их не видеть!
– К-кого?
– Прикомандированных!
Ему страшно хотелось спать, и, посматривая на пол в углу у окна, он заявил, что, как только разделается с этой писаниной, запрется здесь, в кабинете, и на два-три часа пусть розыск и «Неман» катятся ко всем чертям! А потом Андрей его разбудит.
Закончив свои рапорта, Андрей отправился во взвод охраны и, улучив момент, вынес оттуда подушку. Не рискуя проходить с ней по коридору отдела, он передал ее в форточку Таманцеву – тронутый такой заботой, тот даже улыбнулся. И, возвратясь в кабинет, Андрей решился задать вопрос, занимавший его в этот час: а что будет, если ни сегодня, ни завтра поймать разыскиваемых не удастся?
– Что?.. Москва шутить не станет… – мрачно сказал Таманцев. – Каждому поставят по клизме… На полведра скипидара с патефонными иголками, – уточнил он.
И после короткой паузы, словно утешая Андрея, добавил:
– Ты-то молодой… И меня, как рядового чистильщика, Москва наказывать не станет – мы для них не фигуры!.. А уж Эн Фэ, Паше и генералу отмерят на всю катушку – это как пить дать… За что?! – вдруг возмущенно воскликнул он.
Добытая Андреем подушка не пригодилась – поспать Таманцеву в это утро не удалось. Что-то там изменилось, и вскоре он, Алехин и еще человек двадцать розыскников Управления контрразведки фронта на нескольких автомашинах поспешно выехали в район Шиловичского леса.
Туда же в определенное место, южнее Каменки, Алехин велел прибыть к тринадцати ноль-ноль и Андрею с одним из офицеров комендатуры – по указанию Полякова или Голубова.
С момента отъезда Алехина и Таманцева Андрей находился в непрерывном ожидании. Подумав, что о нем просто забыли, и томясь своей бездеятельностью, он намеренно сунулся на глаза Полякову, выходившему из отдела, – подполковник ответил на приветствие, но ничего ему не сказал.
Полуторка вернулась часа через два; Хижняк нашел Андрея и позвал его обедать. Никаких распоряжений не поступало, и, подумав: когда еще придется поесть? – Андрей отправился на кухню.
После жирных густых щей повар, земляк Хижняка, навалил им полные, с верхом миски вареного мяса и пообещал еще на третье «какаву».
Так плотно Андрей давненько не ел; впрочем, сегодня всех кормили без ограничений, как на убой; даже белый хлеб, нарезанный толстыми ломтями, без нормы лежал на столах.
Андрей макал вилкой куски свинины в персонально для них выданное Хижняку блюдечко с горчицей, когда в комнату-столовую, где находилось еще десятка два человек, – вбежал какой-то старший лейтенант и с порога закричал:
– Из группы капитана Алехина здесь кто есть?
– Я… – с набитым ртом, покраснев, проговорил Андрей. – М-мы…
– Что же вы здесь сидите?! – возмутился старший лейтенант. – Идемте, возьмете представителя комендатуры. И немедленно выезжайте!
Когда они обогнули здание отдела, он показал Андрею высокого нарядного офицера, стоявшего к ним спиной невдалеке от крыльца, а сам, взволнованно-озабоченный, тут же исчез.
В офицере Андрей узнал помощника военного коменданта города, молодого статного капитана с выразительными продолговатыми глазами на тонком красивом лице.
Когда, впервые заехав здесь, в Лиде, в комендатуру, Андрей увидел капитана, то ему подумалось, что где-то когда-то он уже встречал этого человека. Но как ни силился Андрей, припомнить он не смог, а спросить не решился: даже со старшими по званию капитан разговаривал без выражения почтительности и, пожалуй, несколько надменно, а на Алехина и вообще не взглянул; он сидел за высоким барьером и, регистрируя командировочное предписание, не поднял глаз от бумаг.
– Вот гусь, а?.. – ругался тогда Таманцев: ему капитан особенно не понравился. – Его лбом башню тяжелого танка заклинить можно, а он здесь окопался! И вознесся – никого не замечает! Пижон! Тыловая гусятина! Да я на него облокотился!
Таманцев стоял в стороне у дверей, к барьеру не подходил и, конечно, не сказал Андрею, что во время предыдущего приезда в Лиду имел неприятное столкновение с капитаном: проходя по улице, не поприветствовал помощника коменданта, тот остановил его и публично отчитал…
Торопливо прожевывая на ходу и сожалея в душе, что не удалось попить «какавы», Андрей подошел к капитану и, козырнув, проговорил:
– Т-товарищ к-капитан, в-вы из к-комендатуры?.. Идемте с-со м-мной…
Хижняк, обежавший здание с другой стороны, уже успел сесть в машину и завести мотор. Став на подножку, Андрей шепотом официально сообщил ему, что к тринадцати ноль-ноль, то есть через сорок минут, им надлежит быть южнее Каменки – Хижняк крепко выругался – и приказал жать на всю железку.
Возможно, надо было предложить помощнику коменданта сесть в кабину, но пока Андрей говорил с Хижняком, капитан, помедлив, залез в кузов и устроился там на ящике. Нарядно-осанистый, в отличной форменной фуражке с черным бархатным околышем, он, возвышаясь над бортами, явно бросался в глаза, и Андрей, помня указание Алехина – прибыть в назначенное место, не привлекая по дороге чьего-либо внимания, – велел:
– С-сядьте ниже, к к-кабине!
Капитан послушался и не торопясь и, как показалось юноше, с весьма недовольным видом опустился на грязные доски кузова. Андрей не сел – упал рядом: полуторка, резко набирая скорость, рванулась как подхлестнутая.
Женщины с корзинками и сумками тянулись с базара; проехал «додж», полный шумных танкистов в черных шлемофонах; у большого костела в тени каменной ограды теснились прихожане; громыхая по булыжнику, медленно катилась телега с привязанной к задку комолой коровой; со станции доносились гудки паровозов; высоко-высоко, еле различимые в солнечном небе, барражировали истребители.
Город жил своей обыденной жизнью, ничуть не подозревая, что в этот час тысячи бойцов, сержантов и офицеров изготовились к проведению крупнейшей войсковой операции. Еще большее число военнослужащих, как сказал Таманцев, участвовало в чрезвычайных розыскных и проверочных мероприятиях по делу «Неман». И среди этих многих тысяч лишь офицеры контрразведки знали о рации КАО, о стратегическом значении разыскиваемой группы, знали суть происходящего, и от сознания, что и он, Андрей Блинов, принадлежит к числу столь немногих избранных, юноша чувствовал себя счастливым и необычайно сильным.
Хижняк старался вовсю: они стремглав пролетели по улицам и через какие-то минуты, оставив город позади, мчались по шоссе.
Капитан трясся в кузове подле Андрея с тем же горделиво-важным видом, что и в комендатуре. На нем был складный, прямо с иголочки китель с ярко сверкавшими на солнце золотистыми погонами и пуговицами, светло-синего, довоенного сукна брюки и новенькие сапоги с длинными узкими голенищами. Подшитые ровнехонько, свежее свежего манжеты виднелись из рукавов; складки на брюках были отутюжены; от лакированного козырька фуражки и до черного зеркала сапог все на капитане было новенькое, аккуратное, блестящее и весьма неуместное в старом, видавшем виды кузове.
Чтобы не запачкать костюм, он, подложив под себя шелковый носовой платок, сидел в метре от бочонка с бензином и старался одеждой ничего не касаться; дважды он поглядывал на часы, как бы давая понять, что человек он занятой и у него на счету каждая минута.
Андрей дружелюбно посматривал на капитана и даже улыбнулся, собираясь заговорить, но тот и взглядом не удостоил его.
Вспомнив вдруг о письме матери, Андрей вынул его – когда еще выдастся свободная минута? – и начал читать. При этом он скосил глаза и увидел, что капитан демонстративно смотрит в другую сторону.
Письмо матери Андрея и порадовало, и опечалило, и вызвало некоторую досаду.
Сережка Кузнецов был отличный мальчишка, а в Милочку Андрей в первом классе действительно влюблялся, и не верилось, что их уже нет, как нет в живых и еще семи его одноклассников.
Хлопоты матери удивили Андрея своей неуместностью и безосновательностью. Боже мой, чем она озабочена?! «Ножки», «чулочки», «посылочка с продуктами»… Он, Андрей, участвует в розыскных мероприятиях стратегической без преувеличения важности, занимается делом, взятым на контроль Ставкой Верховного Главнокомандования, а тут… ерунда, какая может прийти в голову, наверно, только женщине, и то гражданской. «Мещанство, тыловое мещанство…» – огорченно подумал Андрей.
И еще обижается, что он редко пишет. Да знала бы она… Самое обидное, что он даже намеком не может сообщить ей, чем занимается.
Сунув письмо матери в карман, Андрей взглянул на часы – было начало второго, – привстав, перегнулся в кабину и громко сказал:
– Х-хижняк, м-мы опаздываем… Ж-жми, дорогой, ж-жми!
– А я что делаю?! – свирепо закричал Хижняк.
Андрей с озабоченным видом сел на место. То, что они не успеют к назначенному Алехиным времени, стало ясно еще на аэродроме – выехали позже, чем следовало. Но теперь это Андрея по-настоящему обеспокоило, и он с тревогой думал о возможных последствиях их вынужденного опоздания.
Это был, наверно, самый ответственный день в его жизни, главной своей задачей он сейчас полагал не допустить и малейшей ошибки и, естественно, не мог не волноваться.
Хотя Хижняк знал дорогу и ориентировался не хуже его, он на всякий случай смотрел вперед, несколько раз перегибаясь через борт, с опаской поглядывал на скаты (будто это могло что-нибудь дать) и все время со страхом прислушивался к шуму мотора: вдруг откажет – и тогда они вообще не доедут до места.
Капитана же словно ничто не интересовало. Он смотрел с холодно-важным безразличием и каким-то недовольством, его взгляд, ни на чем не останавливаясь, безучастно скользил по перелескам, чересполосице полей и редким хатам, и лицо, как казалось Андрею, говорило: «Борьба со шпионажем?.. Подумаешь, эка невидаль? Я и не такими делами занимаюсь!..»
«А все-таки я его где-то встречал!» – размышлял Андрей, подпрыгивая в кузове и опираясь руками, чтобы смягчить толчки; ощущение, что он прежде когда-то видел этого человека, не оставляло его, но вспомнить: где? – он не мог, а заговорить не решался.
68. Помощник коменданта
Между тем капитан всю дорогу переживал, как неудачно сложился этот праздничный для него день. Размышлял он при этом невесело и вообще о своей службе в комендатуре, где после ранения, как ограниченно годный, он торчал уже два месяца, тоскуя по родному батальону и поминая недобрыми словами немецкую пулю, медицину и отдел кадров.
На восемь часов вечера у него было условлено свидание с девушкой из эвакогоспиталя, в котором он весною лежал. Для этой гордой и, как ему казалось, неприступной ленинградки с погонами лейтенанта медицинской службы он был вовсе не грозным помощником коменданта города, надменно-официальным, каким его знали военнослужащие, а просто Игорем, излишне самолюбивым и обидчивым, но симпатичным, а главное, интересным и – в последнее время – желанным парнем. Так, во всяком случае, она его понимала и так говорила, не зная, впрочем, о нем, пожалуй, самого существенного, того сокровенного, что он тщательно на войне от всех скрывал.
Еще позавчера при последней встрече они договорились, что он придет сегодня к восьми часам, и больше она ничего не сказала. Но от ее ближайшей подруги – строго по секрету – он узнал, что у Леночки ныне день рождения и будет небольшое торжественное застолье – кроме него, приглашены еще две подружки, а также начальник ее отделения, молодой красавец грузин, как говорили, талантливый хирург, к тому же игравший на гитаре и вызывавший у помощника коменданта острую неуемную ревность.
В его жизни это было не первое сильное увлечение.
Перед войной он влюбился в одну будущую актрису, студентку театрального института, и других девушек не замечал. Однако осенью сорок первого, когда он уже находился на фронте, связь между ними внезапно прервалась – она уехала в эвакуацию и как в воду канула. Болезненно переживая, он многие месяцы пытался ее разыскать, увы, безуспешно, она же, очевидно, и не пыталась: знала его московский адрес, однако среди писем, пересылаемых матерью, от нее ничего не было.
Позже, под Сталинградом, он увлекся по-настоящему переводчицей из штаба дивизии, приехавшей на пару часов в полк опросить немцев, захваченных его ротой. За ужином они разговорились; она оказалась москвичкой и более того – училась в соседнем с его домом институте.
Спустя неделю он отправил ей с оказией шутливую несмелую записку, не рассчитывая получить ответ, но она ответила хорошим, теплым письмом. Переписка продолжилась, они обменивались дружескими посланиями каждую неделю и к моменту окружения немецкой группировки уже перешли на «ты».
В середине декабря была еще одна чудесная встреча, когда его вызвали в штаб дивизии и затем он гулял с ней морозной ночью несколько часов. Мела, крутила свирепая поземка, в отдалении размеренно била корпусная артиллерия, из темноты время от времени слышались окрики часовых. Трижды заснеженную степь вокруг ярко освещали САБы[51], сбрасываемые немецкими самолетами, и он видел рядом ее пунцовое от мороза, прекрасное лицо. Она была в валенках и в полушубке поверх ватного костюма, а он, являвшийся перед тем к начальству, – в шинели и в сапогах. Чтобы не замерзнуть, они непрерывно ходили и даже грелись пробежками, и все же он продрог до костей, но был счастлив как никогда. В конце этого сказочного, так запомнившегося ему свидания она предложила, если позволят обстоятельства, встретить Новый год вместе.
Эта идея захватила его. По счастью, полк вывели во второй эшелон, и все складывалось как нельзя благоприятно. Он понимал: ей легче отлучиться, чем ему оставить на ночь роту. Вместе с ординарцем он вылизал земляночку и выпросил на эти сутки у других ротных лучшую в полку табуретку и вполне приличный несамодельный стул. Как раз в это время один из офицеров, ездивший с машиной в дальнюю, за сотни километров командировку, привез заодно с севера три елки. По приказанию командира полка их роздали по веточке во все землянки и блиндажи, и ему досталась небольшая, короткая, но густая пахучая лапа. Поставленная на крохотном самодельном столике под журнальным портретом Верховного Главнокомандующего, она стала главным и редкостным украшением – в безлесной степи, вблизи от передовой о елке можно было только мечтать.
31 декабря с сержантом из его роты, ехавшим по делу в штаб дивизии, он отправил переводчице только что врученную ему посылочку – подарок от тружеников тыла: флакон духов, шерстяные варежки и пачку печенья. Внутрь вложил торжественно-шутливое приглашение, написанное «высоким штилем». В самом конце предложил: если она пожелает, его «верный оруженосец» (имелся в виду сержант) будет ее сопровождать.
День минул, и, томясь ожиданием, он то и дело выходил из землянки и всматривался в темноту в том направлении, откуда они должны были появиться. Он ни разу не звонил ей в дивизию, зная, что разговоры могут слушать и от нечего делать слушают телефонисты, и никак не желая делать сокровенное, дорогое достоянием чужих ушей. В одиннадцатом часу, однако, не выдержав, он соединился через полк с дивизионным коммутатором и, не зная номера, назвал фамилию майора, ее начальника, к которому он с самого начала без каких-либо к тому оснований ее ревновал. Ответил чей-то юношеский тенор, но там, в штабном блиндаже, было весело, возможно, уже выпивали, звучали оживленные голоса, в том числе и женские. Он попросил майора, но когда тот подошел, сразу положил трубку: ему явственно показалось, что среди других он расслышал и ее радостный голос, – от обиды и огорчения он чуть не закричал.
Это было настолько чудовищно неожиданным, что немного погодя, утешая себя, он подумал, что от штаба дивизии до его землянки каких-нибудь пять километров и за полтора с лишним часа она еще вполне может успеть, особенно в сопровождении сержанта.
Успокоение, однако, оказалось недолгим. В двенадцатом часу, вызвав ординарца, он хватил с ним по стакану неразбавленного спирта и в полном молчании принялся есть с таким ожесточением, будто главным теперь было уничтожить все припасенное и добытое не без труда на этот праздничный ужин. Они усиленно работали челюстями, когда вернулся наконец сержант, ввалился в землянку усталый, озябший и, прикрыв за собой дверь, молча и виновато достал из вещмешка посланную с ним посылочку.
В первое мгновение капитан (он тогда был еще старшим лейтенантом), уже охмелевший, буквально задохнулся в приступе ревности, обиды и оскорбления, окончательно поняв, что она действительно предпочла ему другого или просто другое общество. Схватив перевязанный красной ленточкой сверток, он вбросил его в раскаленную железную печурку и в душе проклял ее.
Он подумал, предположил плохое, а случилось самое худшее: прошлой ночью ее убило в соседнем полку, разметало на кусочки прямым попаданием снаряда в штабной блиндаж. Какое-то время он ходил совершенно потерянный.
Влюбился он, стало быть, не впервые, но такого, как теперь, с ним еще не случалось.
Верно, только из-за Леночки смирился он на время со столь постылой ему комендантской должностью, решив потерпеть еще месяц-другой и лишь тогда добиваться переосвидетельствования и снятия ограничения, в чем ему уже дважды отказывали. Он был непоколебимо убежден, что во время войны мужчины должны воевать, а находиться в тылу, имея руки и ноги, постыдно. Поэтому-то он и отказывался категорически от оформления брони и демобилизации, чего добивались настойчиво в Москве его именитые педагоги.
Отношения с Леночкой развивались так, что вот-вот ему следовало высказаться, объясниться, соперничество грузина по-настоящему беспокоило, и сегодняшний вечер имел потому особое значение.
Узнав про день рождения, он помчался наутро к портному, который шил ему парадную форму, и просил все ускорить и сделать на сутки раньше. Чтобы стимулировать срочность, пообещал сверх условленной платы еще консервы из своего доппайка и сахар.
С этим костюмом вообще было немало хлопот. Отрезы он получил еще в полку до ранения, потом обменял их с придачей на лучшие – довоенной выработки сукно – у старика интенданта, который польстился на его трофейный «вальтер» в генеральской кобуре и пристал как с ножом к горлу. Потом недоставало бортовки для кителя и достойных золотых пуговиц, не было и хорошего надежного мастера. И лишь неделю назад все наконец устроилось.
Сегодня рано утром по дороге в комендатуру он заскочил к портному еще раз напомнить, что к вечеру – кровь из носа! – костюм должен быть готов. К его удивлению и радости, пошитый китель, сверкая пуговицами и погонами, уже красовался на манекене, а брюки отглаживались тяжелым утюгом.
Этого лохматого старикашку с его невероятным местечковым акцентом и вечной каплей на кончике носа, угодливо-старательного, как и все ремесленники здесь, в Западной Белоруссии, знакомые офицеры рекомендовали как хорошего мастера. Сшитый им костюм превзошел, однако, все ожидания. И брюки и китель сидели на капитане без единой складки или морщинки, как вточенные, на удивление эффектно облегая его отличную фигуру. Это было произведение настоящего искусства, работа, вполне достойная не провинциального портного, а столичного, генеральского, если даже не маршальского.
Единственно, что оставалось – проколоть и заштуковать дырочки для орденов, о чем он и сказал.
– Пять минут! – с готовностью воскликнул старик.
Но сделать это следовало аккуратно, с предварительной прикидкой и разметкой на груди кителя. И капитан попросил старика через час прийти в комендатуру, где в сейфе он хранил свои награды: как и оружие, держать их на частной квартире не рекомендовалось.
К боевым орденам и медалям у капитана было самое пиететное отношение. Он считал, что надевать их надо только по большим праздникам, три-четыре раза в год, чтобы не принижать, не опрощать повседневной ноской. Для будней же были учреждены орденские планки, до фронта они, правда, еще не добрались, но в Москве их доставали, и капитан в письмах домой настойчиво просил раздобыть.
Навестивший его незадолго перед тем отец – начальник политотдела гвардейского танкового корпуса на соседнем фронте – привез ему в подарок отменные хромовые сапоги и форменную офицерскую фуражку, так что экипирован он теперь был на славу.
Чтобы «обжить» китель и брюки и чувствовать себя в них к вечеру привычно и непринужденно, капитан не стал их снимать, а старое обмундирование завернул в газеты и занес к себе на квартиру. Из-за этого он опоздал на какие-то минуты и, когда появился в кабинете коменданта, где уже были собраны офицеры, получил замечание от майора, а далее все пошло совсем наперекосяк.
Выяснилось, что особистами – так он про себя называл контрразведчиков – проводится какое-то ответственное мероприятие, или «операция», и офицеры комендатуры до специального распоряжения поступают в полное подчинение контрразведки. По окончании совещания всем надлежало ехать к месту сбора – на аэродром.
Второй день происходило нечто необычное. Еще вчера утром в комендатуру приехал гарнизонный особист и строго конфиденциально сообщил офицерам, что разыскивается группа неизвестных, представляющих особую опасность, и, вынув листок бумаги, описал ориентировочно внешность двоих, вернее фигуры, рост и возраст, сказал, что один из них предположительно говорит с украинским акцентом.
Майор, хронический язвенник, отиравшийся в комендатурах четвертый год, все знавший и понимавший, заметил отсутствие особых индивидуальных примет и приблизительность описаний внешности. И особист сказал, что, к сожалению, «пока не удалось дыбыть» точные словесные портреты, и это, безусловно, усложняет розыск.
Затем, еще раз предупредив о неразглашении, он ознакомил офицеров с последней очередной, совершенно секретной мерой по защите воинских документов от подделок немцами – показал им точку вместо запятой посреди фразы в одной из граф командировочного предписания.
Бланки с этой специальной типографской опечаткой были задействованы вечером 31 июля, следовательно, все военнослужащие с документами, выданными в августе и не имеющими этого условного знака, подлежали немедленному задержанию.
Показанное им для наглядности предписание офицеры рассматривали молча; каждый из них за дежурство проверял и регистрировал десятки и сотни таких документов, но никто не обратил внимания на эту точку.
Во время беседы особист дважды сказал о личной ответственности присутствовавших и о необходимости предельно усилить бдительность.
Следствием его визита, инструктажа и призывов к бдительности стало то, что только до полуночи в городе было задержано восемь человек, имевших некоторое сходство с описанными им лицами; всех их после проверки, проводившейся самим особистом, – он прочно занял один из кабинетов – пришлось отпустить.
Об этом сегодня на совещании майор сказал как о недоработках в деятельности вверенной ему комендатуры. Потребовав в заключение от подчиненных самой высокой бдительности, он поднялся и сообщил:
– Через десять минут выезжаем. Всем иметь при себе личное оружие и удостоверение на право проверки документов. Машина во дворе.
Капитан спросил, когда, хотя бы предположительно, закончится «операция» и как скоро они освободятся, но майор этого не знал.
Вместе с другими помощник коменданта вышел из кабинета. Офицеры хвалили костюм, щупали материал и со смехом интересовались: куда это он с утра так вырядился?.. уж не на «операцию» ли?.. Он отвечал рассеянно, думая о своем, – даже слушая майора, он усиленно соображал, как теперь лучше все устроить.
Старик портной с обтерханным портфельчиком в руке, держа засаленную шляпу и растерянно озираясь, уже ждал в дежурной комнате. Пригласив его в свой кабинет, капитан торопливо открыл сейф и, вынув сложенный втрое кусок сукна, развернул его на столе.
– О-о! – увидев ордена и медали, воскликнул старик и утер каплю с кончика носа.
А капитан уже звонил в госпиталь, чтобы поздравить новорожденную и предупредить ее о возникших у него обстоятельствах.
Девушка была занята в операционной, к телефону подошла ее подруга – одна из приглашенных на вечер, – и капитан сказал ей, что должен срочно отлучиться по делам службы, но сделает все, чтобы вернуться вовремя, и просил передать виновнице торжества его предварительные Поздравления.
Старик между тем достал из портфельчика плоскую коробочку, открыл ее и, вдев нитку в иголку, в полной готовности ожидал.
– К сожалению, сейчас не получится, – положив трубку, сказал капитан. – Я должен немедленно уехать. Срочное дело, – пояснил он, так как портной смотрел на него, не понимая. – Я зайду к вам в семь часов вечера. Вы будете дома в семь часов?.. Отлично!.. И еще у меня к вам большая просьба… Возможно, у меня будет туго со временем. А сегодня день рождения… одной девушки. Я договорился насчет букета… понимаете, цветы. Это рядом с вами. Вы не могли бы часов в пять сходить за ними и принести к себе?.. Я вас отблагодарю!
Как только старик ответил согласием, капитан вынул сероватую сторублевку и положил на портфельчик. Старик взял бумажку, прежде чем спрятать во внутренний карман пиджачка, оглядел и с улыбкой заметил: капитан такой красивый, женщины, наверно, и так умирают – зачем же тратиться на цветы?
За окном энергично сигналила машина. Помощник коменданта писал адрес на клочке бумаги, а старик, припомнив, невесело сказал, что он тоже однажды покупал цветы.
– Только один раз? – удивился капитан.
– Так, – подтвердил старик.
Он пояснил, что было это сорок лет тому назад, в девятьсот четвертом году, цветы он покупал своей будущей жене и, вздохнув, сообщил, что ее убили немцы здесь, в Лиде, и детей его убили, и внука тоже… Зачем он уцелел?
Капитану стало жалко этого старого обездоленного человека, только раз в своей жизни покупавшего цветы, – сам он перед войной тратил на букетики и букеты для будущей актрисы значительную часть стипендии. И, вспомнив свое обещание, он поспешно достал из нижнего отделения сейфа консервы и сахар.
Старик из вежливости отказывался, а капитан засовывал банки в его портфельчик, когда дверь распахнулась и на пороге вырос майор. Он взглянул на своего помощника, и лицо его перекосилось.
– Вам что, требуется отдельное приглашение?.. Вы не слышите – вас ждут!
– Товарищ майор, я должен заскочить переодеться. Я немного задержусь. Я не знал…
– Никаких переодеваний! – возмущенно закричал майор. – Немедленно в машину! – приказал он и захлопнул дверь.
Подумав секунды, капитан засунул в портфельчик сверток с орденами и медалями, предупредив:
– Только не потеряйте!
Затем схватил листок бумаги и быстро набросал несколько строк. Сложил пополам, сунул в конверт и написал наверху адрес.
– Если я задержусь и до восьми часов меня не будет, убедительно прошу – отнесите цветы вместе с письмом вот по этому адресу. Это от вас недалеко. Я вам заплачу. И дам еще продуктов. Только, ради бога, побрейтесь и немного приоденьтесь! Там сегодня праздник – понимаете?.. Идемте!.. – Помощник коменданта на ходу засунул конверт старику в карман.
А на аэродроме, куда мчались как по тревоге, пришлось проторчать без дела около трех часов. Им указали место невдалеке от отдела контрразведки, рядом по обе стороны также спали, лежали на траве, сидели и курили группы офицеров из частей по охране тылов фронта.
Все складывалось до обидного нелепо. За время этого вынужденного безделья можно было не раз успеть переодеться, закончить с кителем и даже самому отобрать цветы для букета – но как отлучиться?.. Когда начнется «операция», никто толком не знал и не мог сказать; неизвестно было даже, для чего конкретно всех здесь собрали.
Майор, комендант города, прихваченный, как оказалось, еще с ночи сильнейшим приступом своей болезни и оттого такой раздражительный и злой, с посеревшим, страдальческим лицом лежал отдельно, завернувшись в шинель, и, придерживая руками живот, тихонько кряхтел. Капитан – боясь запачкать, зазеленить костюм, он, не присев и на минуту, все время прохаживался возле своей группы, – наконец не выдержав, подошел к нему и, наклонясь, спросил, не может ли чем-либо ему помочь.
– Оставьте меня в покое! – наморщась, не своим, плаксивым голосом проговорил майор.
Без четверти двенадцать всем было приказано построиться, и тут же из светлого здания отдела контрразведки появилась группа офицеров. Возглавлявший ее маленький лобастый подполковник в длинной мешковатой гимнастерке, став перед строем, сделал последние, очевидно, наставления.
Он говорил картаво, негромко, и слушали его в полной тишине. Речь его была толковой, деловито-немногословной, но упоминаниями о чрезвычайной важности мероприятия, о том, как коварен враг, о необходимости особой бдительности и личной ответственности каждого, повторяла вчерашние высказывания гарнизонного особиста и сегодняшние – коменданта города. Капитану, убежденному, что в армии все должно пониматься и выполняться с полуслова, без каких-либо повторений и рассусоливания, это, естественно, не понравилось.
Поучений капитан не любил, как не любил и самого слова «бдительность». К тому же, как и большинство людей, он был совершенно убежден, что встреться ему в жизни шпион или диверсант – он тотчас распознал бы его.
Подполковник не только внешне не был военной косточкой: он почти не употреблял повелительной формы, говорил то и дело «прошу», «пожалуйста», что также обличало в нем штатского, интеллигентного по природе человека.
Особо он подчеркнул, что указания офицеров контрразведки все привлекаемые должны выполнять точно и без какого-либо промедления, и в заключение сказал:
– Довожу до вашего сведения, что каждый, кто своими действиями прямо или косвенно поможет поимке разыскиваемых, будет сейчас же представлен к правительственной награде.
Это капитана даже несколько покоробило. Он участвовал во многих тяжелых боях со значительно превосходящими силами противника и знал настоящую цену наградам. А тут попахивало принижением и профанацией, принижением высокого, священного: ловят трех или четырех человек, для чего собрали сотни людей, и при этом заранее обещают боевые ордена.
Затем офицеров комендатуры отделили, и другой подполковник, из контрразведки, вполне строевого вида, вместе с по-прежнему страдавшим майором стал их распределять.
Когда была названа фамилия помощника коменданта, подполковник, посмотрев в список, сказал:
– Группа капитана Алехина.
Но никто к помощнику коменданта не подошел, и никто не отозвался, и тогда подполковник сказал одному из стоявших рядом с ним офицеров:
– Тут должен быть лейтенант из группы Алехина. Найдите его быстренько!
Этот офицер подвел капитана к зданию отдела контрразведки, велел ждать, а сам отправился на поиски. Минут пять спустя из-за угла выскочил молоденький лейтенантик с красным, вспотевшим лицом, козырнул и, все еще прожевывая, заикаясь, проговорил:
– Т-товарищ к-капитан, в-вы из к-комендатуры?.. Идемте с-со м-мной…
На нижней губе у него в уголке рта прилип кусочек капусты, и капитан, не терпевший неряшливости даже в боевых условиях, еле удержался, чтобы не сделать ему замечание.
Как и другие, они направились к площадке, где стояло десятка два автомобилей – в основном «виллисы» и «доджи», вымытые и надраенные, как на парад, что даже бросалось в глаза. У некоторых на лобовых стеклах виднелись пропуска «Проезд всюду!», положенные только высшему генералитету и оперативным машинам контрразведки.
Миновав эти нарядные, вымытые машины, лейтенант подошел к старой, замызганной полуторке с облупившейся и стертой краской на бортах кузова, став на подножку, сунул голову в кабину и что-то зашептал шоферу. В ответ послышалось крепкое ругательство.
Помощник коменданта не мог не оскорбиться: от него, капитана, занимавшего к тому же ответственную должность, секретили то, что доверялось сержанту-водителю. Скрепя сердце он залез в кузов и, подстелив носовой платок, поместился на ящике, но лейтенант тут же предложил сесть ниже, вскочил сам, машина рванула с места и помчала как на пожар.
Поглядывая на часы, помощник коменданта не без волнения, которое, как и другие чувства, при желании умел скрывать, старался представить и сообразить, сколько времени займет то, что называлось «операцией», – к половине восьмого в любом случае надо бы вернуться в город.
Мысли о встрече с Леночкой, о вечернем торжестве более всего занимали капитана, и настроение у него портилось с каждым часом. В такой день – нарочно не придумаешь! – он вынужден то лететь сломя голову, то болтаться без дела, выслушивать нескончаемые поучения и призывы к бдительности, трясясь в грязном кузове, ехать неизвестно куда в распоряжение какого-то капитана Алехина и – пожалуй, самое оскорбительное! – быть совершенной пешкой, находиться все время в полном неведении относительно своих дальнейших действий и назначения. Даже шоферу сообщали и доверяли больше, чем ему!
Эта одуряющая тряска в мчавшей по булыжнику полуторке бок о бок с бочонком бензина и желторотым лейтенантом, которого тоже приходилось слушаться, и вовсе капитана раздражила. «Попался бы ты мне в городе, я бы тебя привел в христианский вид!» – не без злости думал он, краешком глаза оглядывая обшарпанные, должно быть, и не нюхавшие щетки кирзовые сапоги Блинова; покосившуюся звездочку на пилотке, расстегнутый воротничок и неразглаженную гимнастерку он успел заметить еще раньше, когда лейтенант только подошел к нему.
Особистов капитан не любил, считая их привилегированными бездельниками и людьми с излишним самомнением. «Кантуются по тылам, – был уверен он, – да еще героями себя чувствуют!»
Примерно то же самое, только простодушно и без всякого раздражения, думал о капитане и вообще о работниках комендатур Андрей Блинов.
69. Оперативные документы
Егорову
«Срочно!
Сержант Гусев умер от полученных ранений и возникшего общего заражения крови сегодня, в 6ч. 25 мин. При проверке в батальоне его товарищи, шофера Агафонов, Туманян и Белодед, подтвердили сходство предъявленного им для опознания портсигара с тем, что имелся у Гусева, однако добыть доказательства полной идентичности не представляется возможным.
Как выяснилось, портсигар Гусева в числе многих подобных был изготовлен в начале этого года старшиной по прозвищу «Коляныч» (предположительно – от имени Николай), механиком 294-го Отдельного Ремонтно-Восстановительного батальона, который прошлой зимой дислоцировался под Гомелем по соседству с частью, где служил Гусев. Как нами установлено, в настоящее время 294-й ОРВБ находится в районе Сувалок, куда тем же самолетом и отправлен опознаваемый портсигар для предъявления его старшине по прозвищу «Коляныч».
«Весьма срочно!
Платонову
Задержанных Вами без документов неизвестных, двое из которых по признакам словесного портрета имеют сходство с фигурантами чрезвычайного розыска, для установления личности необходимо срочно доставить в Лиду.
Немедленно перевезите всех троих под надежной охраной на Молодечненский аэродром, где в ближайшие полчаса совершит посадку высланный нами «Дуглас» (бортовой – 207).
«Весьма срочно!
Егорову
Сообщаю для сведения приказание Нач. Генштаба Красной Армии No….. от 19.08.44 г.
«При подготовке и проведении специальных мероприятий в тылах 1-го Прибалтийского и 3-го Белорусского фронтов имели место следующие недопустимые факты:
1. Из-за нераспорядительности и халатности интендантских служб 91-й армии подразделения войск НКВД 1-го Белорусского фронта по прибытии к месту назначения после трехсоткилометрового пути в течение четырех часов не могли получить горячего котлового питания.
2. При движении автоколонны 18-го Краснознаменного погранполка в результате поломки вышла из строя одна из машин. Командир 376-й гвардейской танковой бригады гвардии подполковник Фильченков, несмотря на мою директиву No…… от 18.08.44 г., с которой он был ознакомлен, и требование представителя контрразведки выделить транспортную машину взамен сломавшейся категорически отказался.
3. Нач. Отдельного фронтового склада ГСМ[52] No 1354 капитан Сухаревский отказался отпустить бензин автоколонне маневренной группы войск НКВД 1-го Белорусского фронта, мотивируя свои действия отсутствием у старшего группы форменных требований НКО на горючее. Заправка автомашин была произведена с опозданием, лишь после вмешательства вышестоящего командования.
Эти факты могли иметь место только вследствие недопонимания отдельными офицерами всей важности проводимых специальных мероприятий и безответственного отношения к директиве Генштаба No….. от 18.08.44 г.
Приказываю:
1. Заместителя командующего 91-й армией по материально-тыловому обеспечению полковника Аверьянова за нераспорядительность подчиненных ему служб от занимаемой должности отстранить и откомандировать в распоряжение Управления кадров тыла Красной Армии для назначения с понижением.
2. Командира 376-й гвардейской танковой бригады гвардии подполковника Фильченкова за невыполнение директивы Генштаба No….. от 18 августа 1944 года, в результате чего взвод 18-го Краснознаменного погранполка вынужден был добираться на попутных и прибыл к месту назначения позже, чем следовало, от занимаемой должности отстранить и откомандировать в распоряжение командующего БТ и MB[53] фронта для назначения с понижением.
3. Нач. Отдельного фронтового склада ГСМ No 1354 капитана Сухаревского, в результате самоуправства которого подразделения войск НКВД 1-го Белорусского фронта задержались в пути и прибыли к месту назначения с опозданием на 1 ч. 20 мин., от занимаемой должности отстранить, понизить в звании до лейтенанта и назначить командиром взвода в одну из частей фронта.
Считаю необходимым еще раз обратить внимание всех командиров соединений и частей 1-го Прибалтийского и 3-го Белорусского фронтов на то, что в связи с проводимыми в тылах этих фронтов специальными мероприятиями все указания и требования представителей военной контрразведки должны выполняться беспрекословно и без малейшего промедления. Любые задержки и проволочки будут расцениваться как невыполнение боевого приказа со всеми вытекающими отсюда последствиями.
С настоящим приказанием ознакомьте начальников органов контрразведки фронта. О всех случаях промедления с выделением людей и техники, а также о недостатках в материально-тыловом обеспечении проводимых мероприятий докладывайте немедленно.
70. Будем действовать вместе
За Шиловичами после поворота влево Андрей приказал Хижняку сбавить ход и стал высматривать ориентиры, сообщенные Алехиным. Большую старую стодолу он увидел издалека, а немного погодя и два сросшихся дуба; от них следовало, двигаясь строго по перпендикуляру, подойти незаметно к тому месту на опушке, где углублялась в лес заросшая дорога.
Как только они поравнялись с этими деревьями, Андрей застучал в заднее стекло кабины.
– С-сходим! – сказал он и, не дожидаясь, когда полуторка остановится, соскочил на обочину.
Помощник коменданта поднялся и не торопясь выпрыгнул из машины; за всю дорогу он и слова не вымолвил.
Сунув голову в кабину, Андрей, согласно указаниям Алехина, велел Хижняку проехать вперед в Каменку и быть там до шестнадцати тридцати, а к семнадцати часам вернуться и ждать с машиной где-нибудь здесь, но к старой, заброшенной стодоле, которую они только что миновали, ни в коем случае не приближаться – об этом особо предупредил Алехин.
Пока Андрей наставлял Хижняка, помощник коменданта, разминая отсиженные ноги, отошел на десяток шагов назад, осмотрел свой костюм, поправил складки на шароварах и заложил руки за спину.
– Идемте, – сказал ему Андрей. – Т-только с-совер-шенно н-незаметно…
– То есть как незаметно? Может, лечь и ползти по-пластунски? – вдруг сильным мелодичным голосом язвительно спросил капитан.
– Если п-потребуется… – покраснев, проговорил Андрей и почувствовал в эту минуту, что вполне разделяет отношение Таманцева к прикомандированным.
Они двинулись кустарником к лесу, и помощник коменданта беспокоился, как бы не зазеленить или не разодрать о какой-нибудь сучок свой замечательный новенький костюм, а Блинов, не менее озабоченный совсем иным, то и дело останавливался и, подав ему знак – приложив палец к губам, – напряженно прислушивался.
На пути оказалась большая поляна, и, чтобы не выходить на открытое место, пришлось сделать немалый крюк. Затем кустарник вовсе кончился, они находились метрах в пятидесяти от указанного Алехиным места, но от леса их отделяла полоса мелкорослого, ниже пояса чапыжника, обойти ее было невозможно: она тянулась в обе стороны насколько хватал взгляд, и Андрей старался сообразить, как же преодолеть ее незаметно.
– П-придется п-ползти… – после некоторого раздумья огорченно сказал он и в то же мгновение увидел, как на опушке в просвете уходившей в чащу дороги неожиданно, словно из земли выросши, появился Алехин. Не выходя на открытое место, он подзывал их энергичными жестами – мол, быстрее сюда!
Когда, миновав чапыжник, они очутились возле него, под прикрытием деревьев, он, оглядывая помощника коменданта, приветливо представился:
– Капитан Алехин… Вы из комендатуры?
– Помощник коменданта города! – с достоинством уточнил капитан.
– Очень рад… Будем действовать вместе.
Андрей начал объяснять, почему они опоздали, но Алехин остановил его. Помощник коменданта в это время достал из кармана коробку самого настоящего «Казбека», какого Андрей не видел, наверное, с начала войны, взял папиросу и, разминая ее пальцами, небрежным жестом протянул коробку Алехину.
– Благодарю! – отказался Алехин.
Андрей почему-то подумал, что помощник коменданта и ему предложит папиросу, однако этого не случилось. Капитан опустил коробку в карман, постучал мундштуком папиросы о розовый полированный ноготь большого пальца и, обнаружив затем, что зажигалка осталась в старом обмундировании, вопросительно посмотрел на Алехина, и тот понял его взгляд.
– Костя, – оборачиваясь, сказал он, – спички.
Из кустов орешника со стороны опушки вылетел брошенный чьей-то сильной рукой коробок спичек и упал около офицеров. Кто такой Костя, Андрей не знал, но сообразил, что тот, очевидно, ведет наблюдение: просматривает подступы от шоссе к лесу.
Подняв коробок, Алехин зажег спичку и протянул ее помощнику коменданта. Затем, предупредив, что разговаривать в лесу можно только шепотом, стал объяснять, что им конкретно предстояло.
– Как вам известно, – сказал он вполголоса капитану, – разыскивается группа, представляющая значительную опасность для Действующей армии… По имеющимся предположениям, они могут сегодня во второй половине дня появиться здесь, в лесу. На путях их вероятного движения внутри массива будут устроены засады – в одной из них мы и будем с вами участвовать… Наша задача: проверка под видом комендантского патруля, в определенной обстановке, – подчеркнул Алехин, – всех проходящих мимо нас по той дороге…
– Что означает – «в определенной обстановке»? – спросил помощник коменданта.
– Засада с подстраховкой. На месте вы все поймете… Последовательность проверки: сначала основные документы – удостоверения личности и командировочные предписания. Затем второстепенные: расчетные и вещевые книжки, продовольственный аттестат, быть может, наградные удостоверения и другие документы… После этого необходимо ознакомиться с содержимым вещевых мешков проверяемых или другого багажа…
– То есть как «ознакомиться»?.. Вы хотите сказать – обыскать? – переспросил помощник коменданта.
– Нет. Так сказать я не хочу, а делать тем более. Этого надо постараться избежать. Мы попросим их самих предъявить свои вещи для осмотра.
– Выходит, обыск на добровольных началах… А в смысле закона?.. Это положено?
– Да, разрешено… Это необходимость… Я имею официальные указания, – осторожно заметил Алехин.
«А я таких указаний не имею», – хотелось заявить капитану, но он этого не сказал, а спросил:
– Какова моя роль? Что лично я должен делать?
– Что делать?.. Представитесь официально – назовете свою должность и фамилию – и попросите предъявить документы для проверки. Вы приглашены, чтобы мы действительно выглядели комендантским патрулем. – Алехин улыбнулся. – Если они знают вас в лицо – а такая возможность не исключена: они были в Лиде, – чтобы все выглядело как можно правдоподобнее. В момент проверки они должны быть убеждены, что имеют дело с комендантским патрулем и что нас всего двое.
– Правдоподобно… – Капитан чуть усмехнулся, одними губами. – Но офицерские наряды посылаются только в черте города.
– Об этом знают немногие. А потом, бывают исключения: выезды на чепэ, целевые проверки и тому подобное. Так что это несущественно… – Алехин посмотрел на капитана и продолжал: – Значит, проверяем основные документы, потом – второстепенные, а затем и вещи…
– Это тоже моя обязанность?
– Нет. Вы как старший наряда предложите им предъявить для осмотра вещмешки или чемоданы – что у них будет – и показать содержимое. Остальное делаю я. А вы должны страховать от возможного нападения, как это положено и при комендантской проверке. На месте я вам покажу все в деталях…
– Вы сказали, что мы будем вдвоем, а лейтенант? – Помощник коменданта указал взглядом на Блинова.
– Его с нами не будет. Он должен подстраховывать со стороны, из засады. А мы будем вдвоем. Да, я обязан вас предупредить: во время проверки с первой минуты и до самого конца требуется предельное внимание и осторожность…
– Знаю, – поморщился капитан. – Мне уже говорили.
– Возможно, я в чем-то и повторяюсь, но я должен вам пояснить… Цель наших усилий: взять их с поличным или заставить проявить себя… Для того и проверка с подстраховкой из засады… Зачем это делается?.. Понимаете, при поимке врага случается и так – ни обыск, ни последующие допросы ничего не дают…
– Насчет обысков и допросов, – усмехнулся помощник коменданта, – вам, безусловно, виднее…
– Почему я вас предупреждаю о необходимости максимальной осторожности? – продолжал Алехин, будто не замечая язвительной реплики капитана. – Мы с вами будем своего рода живой приманкой… Понимаете, они видят перед собой всего двоих, а о тех, кто в засаде, и не подозревают… Место там безлюдное… Таким образом мы как бы провоцируем их, создаем им условия проявить себя, показать свою истинную суть…
– И как… в чем же она может проявиться?
– Если это враг, скорее всего они попытаются нас убить.
– Да, перспективка не из приятных, – с улыбкой заметил помощник коменданта. – Но она неоригинальна: на войне убивают – такова жизнь!.. Обязанности свои понял… Мне только немного неясно… Допустим, мимо вашей засады кто-то проходит… И мы… вы их обыскиваете… А если они совсем не те, кто вам нужен?.. Если это честные советские люди? Тогда что?
– Придется извиниться.
– И только?
– А что тут еще можно сделать?
– Не знаю. Это уж по вашей части. Лично я с подобной проверкой сталкиваюсь впервые!
Капитан затянулся папиросой, и оба помолчали, думая каждый о своем.
…В отношениях с прикомандированными армейскими офицерами нередко возникали неясности, если даже не двусмысленность. Их привлекали для выполнения определенных ограниченных функций, для совершения второстепенных, вспомогательных действий, и сообщать им суть дела не разрешалось. Для того были основательные не только формальные соображения, но производило такое умолчание на людей гордых и самолюбивых не лучшее впечатление. Преодолеть это старались подчеркнуто-уважительным обращением, что и делал в эти минуты Алехин.
Ему требовалось высказать помощнику коменданта еще кое-какие наставления, однако, почувствовав неблагоприятную, с язвительностью, реакцию, он умолк, решив немного повременить и продолжить разговор по дороге или уже на месте. Он сразу понял, что капитан – человек с характером, точнее с норовом, и ладить с ним будет непросто, а противопоставить этому можно только добродушие и вежливость, столь облегчающую отношения между людьми.
Когда, докурив, помощник коменданта бросил папиросу, Алехин, подобрав окурок, сунул его в землю под орешину. Капитан посмотрел, поджал губы, но ничего не сказал.
– Костя! – оборачиваясь, позвал Алехин. – Мы возьмем спички?
– Ну что с вами поделаешь… – лениво и вроде неохотно ответили из кустов.
Стоя немного в стороне, Блинов продолжал присматриваться к капитану. Помощник коменданта был на полголовы выше Алехина, значительно темнее волосами, но светлее лицом – свежевыбритым, чистым и гладким – и несравненно представительней; его стройной, горделивой осанке мог позавидовать любой офицер. И голос у него был выразительный, мужественный, удивительно приятный. «Такие нравятся женщинам, – подумал Андрей. – И вообще производят впечатление… Да-а! Где же я его видел?..»
71. Алехин, Егоров и другие
Немного погодя заброшенной травянистой дорогой они шли в глубь леса – Алехин и капитан бок о бок, Андрей в трех шагах позади.
День выдался ведренный, теплый, однако если в Лиде было сухо, то здесь недавно пролил дождь, в тени омытых им деревьев было прохладно и сыро; пахло лесом и прелью. Солнце, проникая сквозь редкие просветы в листве, тысячами искринок сверкало на мокрой, росистой траве.
Приехав сюда утром одновременно с другими розыскниками Управления контрразведки фронта – Поляков отправил в лес почти всех офицеров своего отдела, – Алехин вместе с Таманцевым выбрал место для засады на порученной им дороге и, возвратясь на опушку, отправился к старой пустующей стодоле, которую он сам посоветовал Полякову использовать для размещения штаба руководства войсковой операцией.
Подступы к этому бесхозному строению – владельцы хутора вместе с хатой были сожжены немцами за связь с партизанами – на значительном расстоянии охранялись спрятанными на местности автоматчиками: Алехина остановили, и ему пришлось предъявить документы лейтенанту в форме пограничника.
Вокруг стодолы кустились заросли крапивы, было совершенно безлюдно и запустело, однако на земле перед входом виднелись свежие следы подъезжавших сюда «студебеккеров», и когда Алехин, проскользнув в щель между половинками ворот, ступил внутрь, он разглядел в царившей там полутьме человек тридцать.
Посредине прямо перед ним возле походного столика с какими-то бумагами стояли и разговаривали несколько генералов, и среди них в центре – Егоров. За их спинами, соблюдая некоторую дистанцию, двумя раздельными полукругами располагались офицеры.
Вдоль стен уже были развернуты радиостанции, в том числе справа две – большой мощности для прямой связи с Москвой; угол рядом с ними был отгорожен плащ-палатками – для шифровальщиков; над каждой рацией и там, в углу, неярко светили от аккумуляторов маленькие автомобильные лампочки.
В отличие от других генералов Егоров был в хлопчатобумажном обмундировании – на поношенной, старого образца, с отложным воротником гимнастерке отсутствовали погоны – и в яловых сапогах. Алехину вспомнилось, как два месяца тому назад, перед началом наступления, Егоров в этом самом обмундировании выезжал с ним и Таманцевым на операцию в одну из дивизий.
Тогда осуществлялась «зеленая тропа» по весьма ответственной радиоигре, и генерал счел необходимым присутствовать лично. Переходили трое, в том числе один свой; для создания иллюзии правдоподобности их следовало обстрелять, при этом Таманцев должен был из ручного пулемета при свете ракеты для той же правдоподобности хотя бы одного из двух чужих ранить, что сделать за время пятисекундной вспышки совсем не просто.
О появлении Егорова на передовой в генеральской форме не могло быть и речи. Чтобы не привлекать внимания, он еще по дороге в машине надел на эту самую гимнастерку даже не капитанские, как предлагал Алехин, а лейтенантские погоны своего адъютанта и затем в течение суток исправно играл роль младшего офицера: строго по уставу отвечал всем, кто был «старше» его по званию, таскал за Таманцевым вещмешок с дисками от пулемета и продуктами, проворно вставал, когда к нему обращался Алехин или командир батальона, на участке которого должны были тропить в ту ночь немецкие агенты – два действующих и один бывший. Таманцев же так вошел в образ, что покрикивал на генерала как на подчиненного.
Все тогда получилось как нельзя лучше, в памяти же Алехина остался маленький курьезный эпизод. Вечером командир батальона, совсем юный капитан, когда Егоров вышел из блиндажа, с язвительной улыбкой заметил:
– Такой молодой – всего пятьдесят лет! – и уже лейтенант! Что же с ним будет к шестидесяти?.. Наверняка старшего получит!..
Интересно, что Егоров, смеявшийся над различными приметами розыскников, не менее суеверных, чем летчики или моряки, смеявшийся над предрассудками относительно понедельников и тринадцатого числа, во время всех ответственных мероприятий или операций непременно надевал эту самую хлопчатобумажную гимнастерку, в которой он начинал войну.
Появление в стодоле Алехина было замечено, и Егоров, повернув голову, увидел его, но ничего ему не сказал, а, обращаясь к полноватому генералу в брюках навыпуск, продолжал:
– Поймите меня правильно, товарищ комиссар… При всем уважении к вашей должности и вашим полномочиям я не могу не возражать против действий, которые считаю преждевременными и рискованными для дела! Вопрос решается в Москве и…
– Не будет у вас завтрашнего дня, не будет! – с сильным кавказским акцентом закричал полноватый; это был заместитель Наркома внутренних дел, по званию – комиссар госбезопасности, принятый сначала Алехиным за генерал-полковника. – Вы просто недопонимаете, насколько серьезна обстановка!
– Ответ Ставки должен поступить с минуты на минуту… – упрямо сказал Егоров.
– Не стройте иллюзий – он будет отрицательный! Если вы действительно верите в возможность отсрочки, ваша наивность поразительна!.. Мы не можем и не будем держать здесь людей сутками! У нас своих дел по горло!
Егоров и комиссар госбезопасности стояли друг перед другом, уединиться здесь было негде, и они спорили, не стесняясь присутствия подчиненных.
Алехин пришел посоветоваться с Поляковым, согласовать с ним некоторые детали предстоящих действий, но подполковника среди скученных в стодоле офицеров и генералов не было.
Суть спора Егорова с комиссаром госбезопасности Алехин, как только сообразил, кто тот такой, себе уяснил, правда в общих чертах, приблизительно; в действительности же дело обстояло так.
На рассвете собранные в Вильнюсе автомашины и подразделения, предназначенные для войсковой операции в районе Шиловичского массива, по указанию Егорова передислоцировали в Радунь и Вороново. Таким образом было достигнуто состояние «плюс один», то есть полная готовность в течение часа начать операцию. Как только об этом стало известно в Москве, от Егорова начали требовать ее незамедлительного осуществления.
В очередном, третьем за сутки разговоре по «ВЧ» с начальником Главного управления контрразведки Егорову удалось обосновать целесообразность отсрочки начала операции до семнадцати ноль-ноль, и на какое-то время все вроде успокоились.
Однако с прибытием из Москвы заместителя Наркома внутренних дел обстановка сразу же обострилась. Выслушав прямо на поле аэродрома доклад Егорова, он сказал, что в руководстве розыском налицо «нерешительность» и «опаснейшее промедление». Естественно, ему хотелось, чтобы его присутствие в Лиде ознаменовалось активными решительными действиями, самой значительной акцией в этом плане была бы крупная войсковая операция, и, ссылаясь на свои полномочия, он потребовал ее немедленного проведения.
Его энергично поддержали не только прилетевшие с ним генералы, но и начальник войск по охране тылов фронта генерал Лобов, а также командиры погранполков и трех маневренных групп, прибывших с других фронтов.
Все эти люди относились к одному ведомству – Наркомату внутренних дел; Егоров же и Мохов представляли собой контрразведку Наркомата обороны, но речь шла вовсе не о межведомственных разногласиях.
У оппонентов Егорова – и он это понимал – была обоснованная деловая позиция. Подчиненные им части, переброшенные, как правило, за сотни километров и оторванные от выполнения своих непосредственных боевых задач: борьбы с националистическим подпольем, бандами и остаточными группами немцев, охраны важных объектов, несения контрольно-заградительной службы на коммуникациях и тому подобного, – с рассвета находились в состоянии полной готовности провести войсковую операцию, а ее – по предположительным соображениям – пытались отложить. И тысячи людей, необходимые в других тыловых районах, вынужденно бездействовали.
Зараженные уверенностью Полякова, что разыскиваемые сегодня или в крайнем случае завтра появятся в Шиловичском лесу, Егоров и Мохов, будучи в абсолютном меньшинстве, упорно отстаивали свою точку зрения. В конце получасового спора, уже в кабинете заместитель Наркома, человек восточного темперамента, разгоряченный их несогласием, заключая разговор, заявил:
– Вы понимаете, как все это будет выглядеть, если ваши предположения не подтвердятся?.. Могу вам сказать: как преступная нерешительность и промедление, граничащее с саботажем!.. Вы занимаетесь розыском тринадцать суток – две недели! – а что в результате?.. Баран начихал!.. Может, вы еще столько же собираетесь здесь возюкаться?.. Не выйдет!.. – возмущенно вскричал он. – Мы стянули к вам более семи тысяч человек, и держать их без дела даже лишний час – преступно!.. Ваши предположения не могут служить оправданием для подобного опаснейшего промедления!.. Войсковая операция нужна в первую очередь вам и Главному управлению контрразведки, так давайте ее проводить! – Он посмотрел на часы, затем перевел взгляд своих агатовых, маслянисто блестевших глаз на прибывших с ним генералов и как бы и от их лица сказал: – Мы не можем оставаться сторонними… безучастными наблюдателями. Обстоятельства чрезвычайные, и я вынужден… – это мой долг, моя обязанность! – данной мне властью, независимо от ваших соображений, распорядиться безотлагательно приступить к операции!..
По своему положению он был не ниже начальника Главного управления контрразведки, причем почти все подразделения, собранные в Лиде, Радуни и Вороново, подчинялись по принадлежности ему, а не командованию фронта, и отдать такое приказание он вполне мог.
Тогда-то Егоров и сообщил как бы конфиденциально, что обратился в Ставку с мотивированной просьбой об отсрочке операции более чем на сутки – до семнадцати ноль-ноль завтрашнего дня. И поскольку, мол, вопрос решается в Москве, быть может, лично Верховным Главнокомандующим, он не считает возможным, да и другим не советует форсировать события.
Собственно, никуда он еще не обращался: хотя такая шифровка по настоянию Полякова была составлена, Егоров, не желая действовать «через инстанцию», через голову своего непосредственного начальства, ее не подписал. Теперь он вынужденно это сделал, и спустя минуты ее уже передавали в Ставку, а копию – Колыбанову.
Егоров знал, что Верховный, работавший по ночам до утра, встает не раньше полудня, и шифровку Егорова ему могли доложить только спустя еще примерно час. Даже если бы ответ последовал без промедления, каким бы он ни был, в любом случае выигрывалось некоторое время.
Как и ожидал Егоров, его сообщение, что вопрос решается в Москве, ослабило давление со стороны прибывших, хотя заместитель Наркома сразу заявил, что Ставка, несомненно, ответит отказом. Часа два прошли относительно спокойно, однако, когда уже разгрузились здесь, в стодоле, спор и разногласия возникли опять.
Ехали по соображениям маскировки под наглухо задраенными тентами, в кузовах двух набитых до отказа «студебеккеров», причем здесь их загоняли задом в ворота, чтобы прибывших со стороны никто не увидел. По той же причине Егоров еще в Лиде предупредил, что даже по нужде не разрешит никому до вечера выйти из стодолы.
Кажется, предусмотрели все, но, как нередко случается в подобных необычных обстоятельствах, что-нибудь второстепенное обязательно упускается. На этот раз не подумали, что всем нужно на чем-то сидеть. Стульев и табуреток хватило для радистов и шифровальщиков, остальным приходилось стоять. Единственный оставшийся свободным стул Егоров поставил для заместителя Наркома, но тот, видимо из солидарности с другими генералами, на него не сел.
Людям было неудобно, жарко, ко всему прочему, самого старого, совершенно седого генерала с планкой четырех орденов Красного Знамени и знаком «Почетный чекист» на габардиновом кителе в душновато-спертом, пахнувшем сеном воздухе стодолы сразу же охватило астматическое удушье. С багрово-синим лицом он стоял, опираясь руками на стол, давился сиплым кашлем, задыхался, слезы катились у него из глаз, но он упрямо не желал или не мог ни выйти, сняв фуражку и китель, из стодолы, как предлагал ему Егоров, ни сесть, на чем настаивал заместитель Наркома.
Этот генерал в разговоре на аэродроме высказал оригинальные, весьма толковые соображения, чем сразу понравился Егорову, и тот его теперь искренне жалел.
Как только рации были развернуты и отлажена связь, хлынул поток сообщений, и пятеро привезенных сюда шифровальщиков заработали с полной нагрузкой.
Егоров ушел к ним в угол, за плащ-палатки, и прямо с рабочих листов, не дожидаясь окончания расшифровки, читал радиограммы, поступившие за последние полтора часа на его имя в Лиду и переданные теперь сюда.
Командующий фронтом и маршал, представитель Ставки, запрашивали, необходима ли еще какая-либо помощь людьми и техникой; такой же вопрос содержался в шифротелеграмме начальника Генерального штаба. Из Москвы требовали подтвердить, обеспечены ли все привлеченные к розыску и войсковой операции усиленным питанием по нормам летного состава ВВС Красной Армии, требовали различные сведения отчетного характера.
Все эти сообщения Егоров просмотрел на рабочих листах мельком, как не представляющие интереса. Маховик огромного механизма чрезвычайного розыска был раскручен вовсю, и никакая дополнительная помощь, никакие новые люди и техника уже не могли бы что-либо существенно изменить или даже усилить.
Огорчило Егорова то, что не было ничего непосредственно от Полякова. Подполковник остался в отделе контрразведки на аэродроме, чтобы встретить начальника Главного управления контрразведки и, докладывая о ходе розыска, убедить его в необходимости отсрочить на сутки войсковую операцию. Эту трудную и малоприятную миссию он взял на себя сам, и Егоров с признательностью согласился, хотя они оба одинаково сомневались в ее успехе. Каким бы ни оказался результат, Егоров знал, что Поляков будет отстаивать свою точку зрения с поразительным безразличием к возможным последствиям своего упорства.
Туда, в Лиду, к Полякову, сходились все до единой нити розыска. Со вчерашнего дня он получал и переваривал непрерывный поток информации, и в первую очередь донесения о результатах действий сотен оперативно-розыскных групп и всеохватывающей контрольно-проверочной службы, о состоявшихся задержаниях и всех событиях и подозрительных происшествиях в тылах фронта и на передовой. Из этого вороха сообщений Поляков должен был отобрать все заслуживающее внимания и по каждому случаю не мешкая принять безошибочное решение. Он, Поляков, как никто другой, ощущал усилия многих тысяч людей, ощущал пульс всех мероприятий, проводимых в полосе фронта от Вязьмы и до Восточной Пруссии.
На Полякова Егоров надеялся более всего. В эти небывало напряженные сутки от оперативного мышления подполковника, от его чутья и умения организовать и направить розыск зависело больше, чем от всех маршалов и командующих, вместе взятых, и потому молчание Полякова не только огорчило, но и несколько обеспокоило Егорова.
Указав начальнику шифровального отделения, кому и что ответить, Егоров вернулся к генералам. Старик-астматик страдал по-прежнему; остальные, будучи не в состоянии ему чем-либо помочь, из деликатности старались не смотреть в его сторону.
Егоров снова предложил ему выйти на свежий воздух, но тот, не соглашаясь, упрямо замотал головой.
«Обстановочка! – заметил про себя Егоров. – Зачем его сюда привезли?.. Зачем они все сюда приехали – сидели бы себе в Лиде… Здесь вполне хватило бы Лобова и десятка офицеров…»
В душе он ругал себя за непоследовательность, стыдился, что смалодушничал и, выступая против войсковой операции – в ближайшие полтора суток, – поддался все же влиянию заместителя Наркома и поехал сюда. Зачем – руководить розыском из Лиды было несравненно удобнее, к тому же здесь ему особенно недоставало Полякова.
– Мы что же, так и будем все время стоять? – недовольно спросил один из генералов, затучнелый, с пышными, чуть вислыми усами; одетый в застегнутый на все пуговицы мундир, он то и дело вытирал платком потное лицо.
– Станет невмоготу, сядем на землю, – не то в шутку, не то всерьез ответил Егоров.
Он только что приказал передать в Лиду, чтобы со «студебеккерами», в которых часа через два должны были приехать начальник Главного управления контрразведки и заместитель Наркома госбезопасности, привезли и стулья, и в смятении представлял себе, что здесь будет твориться, когда в этом большом, но все же не резиновом строении окажется человек пятнадцать генералов и полсотни офицеров из трех различных ведомств, не считая радистов и шифровальщиков.
– Даже такую элементарную вещь не предусмотрели, – с раздражением сказал заместитель Наркома. – Удивительное недомыслие!
Позаботиться о стульях и табуретках надлежало какому-нибудь лейтенанту из отдела контрразведки авиакорпуса, а никак не Егорову, и хотя упрек адресовался, очевидно, ему, он разумно промолчал.
Заместитель же Наркома, посмотрев на часы, сказал, что в ожидании ответа, который-де наверняка будет отказным, теряется драгоценное время и что «промедление подобно смерти» в первую очередь для Егорова и Мохова. Егоров не желал спорить и, как бы подтверждая правильность этих слов, согласно покачал головой. Тогда затучнелый генерал, высказавший недовольство, что всем приходится стоять, заявил заместителю Наркома, что если из подчиненных ему погранполков забрали для операции все, что возможно, и затребовали маневренные группы даже с других фронтов, то из армейских частей взяли в несколько раз меньше, и характеризовал это как «возмутительный произвол». При этом, явно нервничая, он все время беспокойно трогал пальцами свои усы, будто именно они могли теперь пострадать от произвола контрразведки, и, ощупывая их, он как бы желал убедиться, что они еще на месте. Мохов, не выдержав, ему возразил, и опять возник спор, во время которого и появился Алехин.
После того как заместитель Наркома заявил, что у них своих дел по горло и они не станут держать здесь людей сутками, Егоров, проговорив: «Извините, товарищ комиссар…» – отошел к Алехину.
– Ты ко мне?
– А подполковник… – несмело начал Алехин, стесненный присутствием стольких генералов и старших офицеров.
– Подполковник в Лиде. И скорее всего сюда не приедет. Ко мне вопросы есть?
Алехин посоветовался бы и с начальником Управления – следовало согласовать отдельные детали, касающиеся засады, но уединиться здесь было негде, выйти с ним из стодолы – нельзя, шептаться же при всех – неудобно.
Он не успел произнести слово «нет». Начальник войск по охране тыла фронта генерал Лобов сказал что-то вполголоса заместителю Наркома, и тот, глядя на Алехина агатовыми, маслянисто блестевшими глазами, своим неправильным, кавказским говором громко спросил:
– Это что – старший группы, которая работала по делу?
– Извините, товарищ комиссар… – быстро поворачиваясь, вступился Егоров, угадавший по тону заместителя Наркома, что сейчас начнется неприятный, а главное, никчемный разговор с упреками, обвинениями и, возможно, разносом. – Одну минуту…
Он увидел страшное, с выпученными глазами и набухшими венами лицо генерала-астматика, его раздувшуюся от напряжения багровую шею. Вцепясь в край столика, старик судорожно хватал ртом воздух. Два полковника из Москвы поддерживали его под руки и, кажется, пытались усадить, чего делать как раз не следовало. Не в силах из-за удушья ничего сказать, он немо сопротивлялся; котелок с водой, который перед ним поставили, опрокинулся, и вода залила бумаги.
Разногласия в присутствии подчиненных и этот мучившийся упрямый старик, непривычные для прибывших из Москвы неудобства полевых условий и возраставший разлад – обстановка становилась нервозной, нерабочей, совершенно нетерпимой. Нужно было не мешкая что-то предпринять.
Егоров посмотрел на стоявших ближе к нему офицеров контрразведки – своего адъютанта и капитана с авиационными погонами – и, указывая взглядом на задыхавшегося генерала, распорядился:
– Помогите генералу!.. Снимите с него фуражку и китель и вынесите его сейчас же на свежий воздух!..
Он почувствовал, что они колеблются, – как им, младшим офицерам, раздевать генерала, к тому же не своего, незнакомого, – и, не сумев сдержаться, с искаженным бешеной яростью лицом закричал так, что от неожиданности испуганно вздрогнул даже заместитель Наркома:
– Вы-паал-нять!!!
В наступившей мгновенно тишине – стало слышно, как работали на ключах радисты, – Егоров, возбужденно дыша и растирая затылок, повернулся к Алехину и приказал:
– Если вопросов нет, немедленно возвращайтесь на место!
За его спиной капитан-летчик и адъютант, отстранив московских полковников, уже стаскивали габардиновый китель с задыхавшегося генерала. Алехин, несколько оторопев от столь впечатляющей картины, поднял руку к пилотке, чтобы отойти; в это мгновение Егоров окончательно овладел собой и, протягивая ему свою массивную ладонь, добавил:
– Я надеюсь на вас… Действуйте!..
Часть третья.
Момент истины
72. Оперативные документы
«Чрезвычайно срочно!
Егорову
Для осуществления в случае необходимости массированных мероприятий по вариантам «Западня», «Большой слон» и «Прибалтийское танго» вам согласно специального приказания нач. Генерального штаба должны быть дополнительно выделены на местах к 15.00 сего дня из состава частей Красной Армии и войск НКВД по охране тыла фронта соответственно:
1) в Вильнюсе… и… человек[54]
2) в Гродно… и… человек
3) в Лиде… и… человек
Выделение людей подтвердите без промедления, сообщив при этом наикратчайший срок готовности по каждому варианту отдельно.
«Весьма срочно!
Егорову
Сегодня между 10 и 11 часами утра в 17 км северо-западнее Вилейки в лесу деревенскими подростками замечены во время радиосеанса и вскоре по их сообщению задержаны военнослужащими с проезжавшей автомашины двое неизвестных, предъявивших командировочное предписание и форменные армейские удостоверения личности на имя офицеров в/ч 62035 капитанов Борисенко Петра Ефимовича и Новожилова Тимофея Осиповича. Факт выхода в эфир Борисенко и Новожилов отрицали, показать содержимое чемодана и вещевого мешка категорически отказались, следовать с машиной в Вилейку – тоже, в связи с чем к ним была применена сила.
При обыске Борисенко и Новожилова обнаружены: рация портативная приемопередающая «Эри» в рабочем состоянии, запасные батареи – 3 элемента; таблицы пятизначного шифра, блокноты перешифровальные – 2; пистолеты ТТ – 2; патроны к ним – 120; компаса – 2; ножи охотничьи – 2; запас продуктов на 5-6 суток, в том числе 4 банки немецких мясных консервов выпуска июня с. г. В тайниках за подкладками голенищ яловых сапог обнаружены безупречные по реквизиту и содержанию временные удостоверения личности на имя сотрудников НКГБ Белоруссии капитанов Борисенко Петра Ефимовича и Новожилова Тимофея Осиповича.
Объяснить цель своего пребывания в лесу с приемопередатчиком задержанные отказались, и никаких сведений, способствовавших бы выяснению их личности, получить от них не удалось. Сотрудникам Вилейского РО НКГБ Борисенко и Новожилов неизвестны, никакими данными о их нахождении на территории района местные органы не располагают.
В командировочном предписании задержанных отсутствует секретный условный знак – точка вместо запятой посреди фразы. Борисенко, говорящий с украинским акцентом, по признакам словесного портрета имеет значительное сходство с одним из агентов, проходящих по чрезвычайному розыску. Имеются и другие основания предполагать, что задержанные нами лица являются разыскиваемыми по делу «Неман» агентами.
Борисенко и Новожилов содержатся в отделе контрразведки бригады под усиленной охраной, исключающей возможность побега или попытки самоубийства.
Прошу Вашего указания сообщить особые приметы или какие-нибудь дополнительные сведения, способствовавшие бы вероятной идентификации задержанных.
Не имея возможности связаться с Минском, прошу срочно проверить, имеются ли в НКГБ Белоруссии сотрудники Борисенко и Новожилов, командированные с коротковолновым передатчиком в район Вилейки.
«Весьма срочно
Егорову
В дополнение к NoNo….. и….. от 18 и 19.08.44 г. сообщаю, что распоряжение Начальника тыла Красной Армии об усиленном питании военнослужащих, участвующих в розыскных, контрольно-проверочных мероприятиях и войсковых операциях по делу «Неман», распространяется также на всех военнослужащих, привлекаемых к мероприятиям по вариантам «Западня», «Большой слон» и «Прибалтийское танго» с обеспечением продовольствием по линии НКО. (Основание: распоряжение Нач. тыла Красной Армии No….. от 19.08.44 г.)
Выполнение проконтролируйте.
«Срочно!
Егорову
Начальник Главного Управления контрразведки с группой генералов и офицеров прибыл в 13.05; ближайшие часы будет находиться в отделе контрразведки авиакорпуса. Его прибытие мною подтверждено.
Наши соображения по розыску и относительно войсковой операции он разделяет полностью, однако по независящим от него обстоятельствам она должна быть проведена сегодня. После разговора с ним суточная отсрочка представляется маловероятной.
Замнаркома госбезопасности с группой высшего оперативного состава прибыл в 13.25. С нашими соображениями по розыску он согласен с некоторыми оговорками. В 14.30 выезжает к вам; одновременно будут доставлены медики, скамьи и стулья.
Егорову
«Воздух!!!
Ближайшие четверть часа находитесь неотлучно у радиостанции прямой связи для приема весьма важного.
73. Помощник коменданта
Лесной травянистой дорогой они шли в глубь леса – Алехин и капитан бок о бок, Блинов в трех шагах позади.
Ветер ровно шумел верхушками деревьев; в чистом крепком воздухе слышались только голоса природы, казалось, в лесу этом – на вид совершенно безлюдном, – кроме птиц, зверей и зверюшек, никого не было и не бывало. Казалось, здесь, на этом участке массива, никогда не ступала нога человека. И ничто вокруг не напоминало о войне, о шпионаже и какой-либо операции.
Помощник коменданта заставил себя отвлечься от неприятных ему мыслей, от надоевших уже наставлений о бдительности и всевозможных предосторожностях. При желании он умел абстрагироваться и спустя минуты думал совсем о другом: о предстоящем ему вечером скромном торжестве, имевшем – так он полагал – особое в его жизни значение.
Как и его отец, он был человеком цельным и коль уж влюблялся, то остальные женщины для него не существовали. Но отцу повезло: в конце гражданской войны он встретил свою будущую жену, его мать, и больше с ней не расставался; сын же в свои двадцать четыре года уже потерял двоих.
Если довоенное увлечение, будущая актриса, забывшая о нем, а следовательно, и не любившая, целиком, без остатка ушла из его сердца, то переводчицу он вспоминал с острой грустью, но теперь скорее не как любимую, а с теми чувствами, с какими он вспоминал погибших на войне ближайших друзей.
В силе и глубине своих чувств к Леночке он ни на йоту не сомневался, и потому его так волновало ее отношение к нему. Он знал, что симпатичен, нравится ей, она этого не скрывала, как не скрывала, впрочем, и своего расположения к грузину, начальнику отделения. «Хирург божьей милостью!» – не раз с восхищением говорила она.
Мысль о соперничестве, о том, что он может потерять и Леночку, страшила его. В запасе у него, правда, имелся козырь, которым ему никоим образом не хотелось бы воспользоваться.
Как она, ценившая в людях талант, могла понимать его, не зная о самом для него заветном?.. Но не за голос же, не за голос и не за красивую наружность она должна была его любить… Такие поклонницы одолевали его еще в консерватории, однако, как говорил отец, для большого, прочного чувства увлечения одним внешним совершенно недостаточно.
Первой военной осенью, попав в армию, он ни от кого ничего не скрывал и, когда просили, охотно пел и под гитару, и под баян, и просто так – в роте любили его слушать. Однажды среди слушателей оказался незнакомый батальонный комиссар, задавший ему потом несколько обычных вопросов: кто он, откуда и почему так удивительно хорошо поет. Он рассказал все как есть, сдержанно, но откровенно. А спустя трое суток в дивизию пришел приказ откомандировать его, красноармейца Аникушина, для дальнейшего прохождения службы во фронтовой ансамбль песни и пляски.
Большей для себя неприятности, большего крушения надежд и стремлений он не мог и представить.
Немцы рвались тогда к Москве, от отца, попавшего под Прилуками в окружение, уже два месяца ничего не было, предполагали, что он погиб, и старший сын становился, таким образом, главой семьи, единственным совершеннолетним мужчиной и защитником. Решалась судьба его народа, его государства, он жаждал с оружием в руках защищать Отечество, жаждал убить хоть нескольких врагов-убийц и для этого с подъема и до отбоя по шестнадцать часов в сутки учился воевать, а его решили запереть в артисты. У него были свои убеждения, твердые, созревшие под влиянием отца понятия о мужском достоинстве и чести. Возможно, участники фронтового ансамбля своими выступлениями и делали полезное, нужное дело, но с этого момента он думал о них с презрением, как о сборище трусливых, уклоняющихся от боев придурков.
Он отказался наотрез и, поскольку с его возражениями не собирались считаться, обратился с письмом к Наркому Обороны. А сверху настаивали на немедленном откомандировании, он упорствовал, и тогда его посадили на гауптвахту, причем в одну камеру с какими-то дезертирами, чем он был смертельно оскорблен.
Трудно сказать, как сложилась бы дальше его судьба, но в это время немецкие танки прорвались на ближние подступы к столице, дивизию поспешно бросили в бой, кто-то вспомнил в этой сумятице и о нем – к вечеру того же дня на ледяном ветру под артиллерийским и минометным обстрелом он долбил саперной лопатой землю, отрывая себе стрелковую ячейку – свою крохотную крепость в системе полковой обороны.
Эта история послужила ему хорошим уроком. За годы войны он дважды лежал в госпиталях, воевал в трех разных соединениях, но с той поры если когда и пел, то лишь вполголоса и только наедине. Он не скрывал – в том числе и от Леночки, – что учился в консерватории, однако представлялся, да и указывал себя в документах не иначе как студентом теоретико-композиторского факультета, будущим музыковедом.
Сегодняшний вечер имел, точнее – мог иметь в его жизни особое значение, и, шагая теперь в глубь леса с двумя особистами, он проигрывал мысленно предстоящее объяснение с Леночкой: с чего и в какой момент начнет, что скажет и как будет продолжать в зависимости от ее реакции и ответов. Не без волнения он думал и о своей встрече с этим грузином-хирургом, который, видимо, не преминет потренькать на гитаре и попеть, наверняка так же фальшиво и безголосо, как и подавляющее большинство любителей.
Размышляя о своем, о том, что его волновало, он, однако, не забывал пригибаться под толстыми мокрыми ветвями, а тонкие отводил рукою, чтобы не намочить росой костюм. Не мог он совершенно не видеть и шагавшего с ним рядом Алехина и со временем подметил, что тот не переставая шарит взглядом по дороге метрах в трех перед собой, словно чего-то ищет. Что он там выискивает, помощник коменданта и не пытался себе представить – даже думать не хотел, – но было в этом вынюхивании что-то неприятное.
Особист, при всей его обходительности, был ему несимпатичен, и капитан заставлял себя не смотреть в его сторону и по возможности не обращать внимания на его действия, что не без усилия удавалось. Он в который уж раз проигрывал в уме предстоящий вечер и объяснялся с Леночкой, когда Алехин неожиданно нарушил молчание.
– Раненько! – вдруг полушепотом не без удивления протянул он. – Неужто улетают?.. Зима, видать, ранняя будет.
– Что? – вмиг возвращаясь к действительности, хмуро спросил капитан.
– Журавли. – Задрав голову, Алехин оглядывал небо. – Вроде улетать собираются. Слышите, прощаются…
Капитан прислушался; в ясном светло-голубом небе где-то тоскливо и надрывно курлыкали невидимые журавли.
Это печальное курлыканье вдруг пронзительно напомнило о бренности всего земного, о неотвратимом: о скором увядании, о смерти всех этих сейчас таких свежих и жизнерадостных листиков и травинок, о том, что все пройдет…
Да… «Все пройдет, и мы пройдем!..» – с грустью процитировал мысленно помощник коменданта и, подумав, от себя добавил: – Но след оставим…»
– Товарищ капитан… – Алехин меж тем достал из кармана две красные засаленные нарукавные повязки с надписями «Комендантский патруль», встряхнул их, расправил и протянул одну капитану. – Прошу вас – наденьте.
– Зачем?.. – взглянув мельком, осведомился капитан. – Это для патрулей, для дежурных офицеров. А я – помощник коменданта! – заметил он с достоинством. – И сколько на этой должности, ни разу не надевал!
– А сегодня нужно. Прошу вас, – настойчиво повторил Алехин.
– А грязнее у вас не нашлось? – с откровенным недовольством беря повязку и брезгливо осматривая ее, осведомился капитан. – Из нее же суп варить можно!
– Это не у нас, а у вас! – весело сообщил Алехин. – Мне их дали в комендатуре. А постирать не было времени. Давайте я вам помогу.
Помощник коменданта остановился и, поджав губы, покорно стоял с минуту, пока Алехин не закрепил повязку на рукаве его кителя повыше локтя. Тем временем Блинов по своей инициативе проделал то же самое на рукаве гимнастерки Алехина.
В молчании они пошли дальше, и капитан снова охотно погрузился в свои мысли, однако немного погодя Алехин опять заговорил.
– Как у нас с оружием? – будто самого себя спросил он и, вытащив из кобуры пистолет, взвел курок и оттянул затвор, проверяя, есть ли патрон в патроннике; Блинов тотчас же проверил свой «ТТ». Но помощник коменданта, к кому, собственно, был обращен этот вопрос, шагал молча, будто не слыша.
– А у вас? – осведомился у него Алехин.
– За меня можете не беспокоиться.
– А эта штука вам знакома? – продолжал Алехин, достав небольшой вороненый «вальтер».
Получив утвердительный ответ, он загнал патрон в патронник и, поставив пистолет на предохранитель, протянул его капитану:
– Прошу… возьмите в карман.
– Зачем?
– На всякий случай… Берите, берите! – настаивал Алехин и, так как помощник коменданта лишь усмехнулся, сунул ему «вальтер» в правый карман брюк. – Осторожность всегда оправданна… Знаете, разное бывает…
– Знаю! – недовольно поморщился капитан и пригнулся, чтобы не задеть мокрую ветвь. – Слышал все это десятки раз! В том числе и сегодня!..
– Говорите тише, – попросил Алехин. – Что слышали?
– И про бдительность, и про осторожность, и что всякое бывает, и смотреть надо в оба!.. От всех этих поучений у меня уже мозоли в ушах! За кого вы меня принимаете?!
– Прошу вас – потише.
Помощник коменданта вытащил из кобуры свой «ТТ», взвел курок и оттянул затвор – Алехин увидел патрон в патроннике.
– Бдительность, осторожность, осмотрительность!.. Мне твердят об этом как мальчишке! – засовывая пистолет в кобуру, возмущенным полушепотом продолжал капитан. – За кого вы меня принимаете?.. Я на фронте с сорок первого года!.. Поверьте, бывал в таких переделках, по сравнению с которыми ваша «операция» – просто загородная прогулка.
– Что ж, возможно…
– Не возможно, а точно!
– Да я верю, верю, – улыбнулся Алехин.
– Верить мало! Чтобы понимать, надо самому пережить!.. Вы на передовой-то когда-нибудь были?
– Приходилось…
– При штабе дивизии или полка?.. Знаю, как вам «приходилось»!.. Во втором эшелоне! А я три года на передке! И если бы не ранение… Поймите, я боевой офицер! – взволнованно произнес капитан. – В комендатуре я случайно и не задержусь!..
– Говорите тише, – снова попросил Алехин.
– Да вы что, психа из меня сделать хотите?! – возмутился капитан. – Здесь же нет ни живой души! И шум ветра все покрывает. И куда же тише – я и так шепчу!
– Это вам кажется, – улыбаясь, возразил Алехин. – И насчет душ вы ошибаетесь. Мы только что прошли засаду, они предупреждены по радио и знают меня в лицо, иначе бы нас уже проверяли. Вы только не обижайтесь – понимаете, это специфика… И вообще лес шума не любит…
– «Специфика»!.. Эх, людишки! – со вздохом и презрительным сожалением вдруг вырвалось у капитана. – Дурацкая-то ведь специфика! Ну посудите сами… Вы кого-то там разыскиваете. Как я понял, двух или трех, ну, допустим, четырех человек. И вот вы устраиваете засады… более того, собираетесь оцеплять весь лес, привлекаете к этому даже не сотни, а тысячи офицеров и бойцов. И это при острой нехватке людей в частях на передовой. И делается все это из-за двух, максимум четырех человек! Причем, как я понял, вы даже точно не знаете, появятся ли они здесь!
– Должны. Конечно, не факт, что они выйдут именно на нас. На путях их вероятного движения устроено несколько засад.
– Да, но к чему оцеплять весь огромный лес? Зачем столько людей?.. Почему такая чрезвычайность?
– Видите ли, это долго объяснять… – чуть помедля, уклончиво заметил Алехин; он не мог, не имел права говорить кому бы то ни было, кроме офицеров контрразведки, что речь идет об агентах, действия которых представляют угрозу для предстоящей стратегической операции, и что дело взято на контроль Ставкой Верховного Главнокомандования.
– Ясно, от меня вы тоже секретите! – с очевидной обидой быстро сказал капитан, и лицо его дрогнуло в презрительной усмешке.
– Нет, почему же…
– Как бы чего не вышло! Перестраховочка! Мне вы тоже не доверяете… А родной матери?.. К ней у вас тоже, наверно, одна бдительность!
– Ну вы и язва! – рассмеялся Алехин; своей прямотой и задиристой откровенностью капитан ему определенно нравился.
– Какой есть! Но дело не в этом. Все эти предосторожности – ваша, как вы говорите, «специфика»!.. Пуганая ворона куста боится! Вы этим живете и этим кормитесь! Но мне-то вы зачем мозги компостируете?.. Я в армии четвертый год и вашей «спецификой», поучениями о бдительности не то что сыт – перекормлен! Однако ни одного шпиона даже во сне не видел!.. Дезертиры, паникеры, изменники встречались – двоих сам расстреливал… Власовцев видел, полицаев, но шпиона – ни одного! А вас, охотничков, – как собак нерезаных!.. НКВД, НКГБ, контрразведка, прокуратура, трибуналы… И еще милиция!..
– Говорите тише…
– Могу вообще молчать! Только вы мне мозги не компостируйте! Я приглашен, чтобы вы имели вид комендантского патруля, и то, что от меня требуется, сделаю! Но своей «спецификой» вы мне голову не дурите! Мы очень разные люди, и быть таким, как вы, я не желаю! Извините – противно!.. Ну что вы все время смотрите, чего выискиваете? Вы что – потеряли что-нибудь или змей боитесь?
– Не без этого, – весело признался Алехин. – И не только их… Лес кое-где минирован. А я еще жить хочу… И вы, наверно, тоже?
Поджав губы, помощник коменданта промолчал.
74. На поляне
– Вот мы и пришли, – останавливаясь, сказал Алехин. – Красиво, а?
Перед ними открылась большая, окаймленная белоствольным березовым подростом, залитая солнцем поляна. Неторная травянистая дорога проходила, не петляя, прямо по ее середине. Крохотные, совсем юные дубочки несмело выглядывали из высокой лопушистой травы. Почти в центре поляны, справа от дороги, тремя островками тянулись поросли густого орешника.
Впереди, примерно в двух километрах, по ту сторону широкой просеки, разделявшей массив на две части, находился участок леса, где Алехин наблюдал чистую супесь – предполагалось, что там, в тайнике, и пряталась разыскиваемая рация.
Этот квадрат леса четверо суток назад осматривал Таманцев. Он и порекомендовал поляну как место, весьма удобное для засады; Алехин, посмотрев сегодня, не мог с ним не согласиться.
«До чего же хорошо!» – подумал Андрей, оглядывая поляну, молодые, радостные березки и кустарник по краям. Лазая до того по лесу, он был настолько озабочен отысканием следов и улик, что сейчас, после замечания Алехина о красоте, может, в первый раз обратил внимание на окружавшую его природу.
– Подождите минутку, – сказал Алехин и скрылся в кустах.
И Андрей, наконец решившись, обратился к помощнику коменданта:
– П-простите, т-товарищ к-капитан, в-вы, с-с-случай-но, не из М-москвы?
– Из Москвы. А что? – быстро взглянув на Блинова, осведомился капитан.
– В-вроде в-встречал в-вас г-где-то, – обрадованно заулыбался Андрей. – Н-наверно, в Москве. А в-вот г-где именно – н-никак не п-припомню!
– Москва велика, – холодно заметил капитан и, еще раз посмотрев на Блинова, с уверенностью заявил: – Лично я вижу вас впервые!
– М-может, в-вы на к-кого п-похожи… – смутясь, промолвил Андрей.
– Каждый человек на кого-нибудь похож, – сухо и наставительно сообщил капитан и отвернулся.
Андрей был обескуражен и в душе ругал себя. Так и надо! Не лезь к людям… Мало ли что тебе покажется… Не лезь!
За кустами слышались негромкие голоса – Алехин с кем-то разговаривал. Вскоре он появился на поляне, и Андрей посмотрел на него ожидательно, однако худощавое малоподвижное лицо Алехина, как и обычно, ничего не выражало.
Став между деревьями на самом краю поляны, он предложил помощнику коменданта и Блинову следовать за ним и большими ровными шагами двинулся по дороге.
– Сто десять, точно… – сказал он, останавливаясь, когда они поравнялись с гнилым пеньком напротив среднего островка орешника: он еще раз промерил расстояние. – А сюда, – он указал рукою вперед, – сто сорок семь… Здесь мы их и встретим… Если, конечно, они пойдут в нашу сторону…
– А если не пойдут? – поинтересовался помощник коменданта.
– И так может случиться… Тут, разумеется, нет никаких гарантий… Будем надеяться… Стой аккуратно, не приминай траву, чтобы не наследить, – предупредил Алехин Блинова.
Это замечание в равной степени относилось и к помощнику коменданта, но лишь погодя Алехин перевел на него взгляд.
– Во время проверки держимся уступом: один сбоку и позади другого… Вот, допустим, это вы, а это я… Или же наоборот. – Алехин быстро переместился и оказался в метре за правым плечом капитана. – При этом задний подстраховывает переднего… У вас… по комендантским порядкам тоже ведь так положено. Только в городе это обычно не соблюдается, а здесь – необходимо… Одновременно нас будут подстраховывать из засады. – Алехин показал на кусты орешника. – Держитесь свободно и уверенно… В случае неподчинения проверяемых, напряженности или обострения требуется максимальная… боевая готовность, – избежав слова «бдительность», сказал Алехин. – При этом следует фиксировать «вальтер» в кармане. Но стрелять в случае необходимости – только по конечностям!.. И еще непременное условие: ни в коем случае не закрывать проверяемых от засады! Понимаете?.. Может, у вас есть вопросы, что-нибудь не ясно? Пожалуйста…
– До которого часа мы здесь пробудем?
– Затрудняюсь сказать… сам не знаю, – признался Алехин, рассматривая кусты орешника. – А что?
– Мне до восьми часов надо непременно вернуться в город, – помедля, заметил помощник коменданта.
– До восьми… Понятно… – думая о чем-то другом, неопределенно протянул Алехин и попросил: – Будьте любезны, постойте здесь минуту!.. Идем! – велел он Блинову.
Сделав изрядный крюк – чтобы не наследить, – Алехин показал Андрею его место в орешнике; шагах в десяти левее должен был располагаться Таманцев.
И тут и там в листве уже имелись вытянутые по горизонтали смотровые щели; узкие, выщипанные по листику, с некоторым расширением в сторону дороги, они были совершенно незаметны.
– Точно по твоему росту, – поднимаясь на цыпочки, сказал Алехин. – Как видишь капитана?
– Н-нормально… От г-головы до б-бедер.
– Ноги держи на ширине плеч. И главное – не напрягайся.
Затем они с помощником коменданта вернулись к краю поляны, и Алехин, свернув в орешник, провел их на небольшую лужайку, отделенную от поляны кустарниковой порослью.
На разостланной под березками плащ-палатке, похрапывая, мертвым сном спал Таманцев. В стороне на широком пне стояла радиостанция (Андрей уже немного разбирался в рациях и определил – «Север»); возле нее сидел старшина с пышной кудрявой шевелюрой. Там же на плащ-палатке лежали туго набитый вещмешок, несколько фляжек и старая фуражка: судя по цвету околыша, старшина был пограничник – из частей по охране тыла фронта.
– Это наша персональная радиосвязь, – шутливо пояснил Алехин капитану.
При виде парадно одетого, представительного помощника коменданта старшина-радист поднялся и, не снимая наушников, вытянулся перед ним.
– Садись… – махнув рукой, сказал Алехин и, поворачиваясь к капитану, предложил: – Давайте перекусим. Сейчас самое время подкрепиться.
– Благодарю вас. Не хочу, – отказался капитан, хотя, легко позавтракав утром, больше ничего не ел; он не любил, а в данном случае особенно не желал одалживаться.
– Отчего же не хотите?.. Ведь вы не обедали… – развязывая вещмешок, говорил Алехин. – Продуктов вполне достаточно. Кстати, здесь паек на пять человек, то есть в том числе и на вас!
– Вы уже взяли меня к себе на довольствие?.. – усмехнулся помощник коменданта. – Потеха! Может, и в штаты свои уже зачислили? Спасибо, не хочу!
То, что на него был получен какой-то паек, естественно, меняло дело, однако, сказав «нет», он в силу своего характера уже не мог принять предложение Алехина.
Алехин выложил из вещмешка на плащ-палатку две буханки белого хлеба, несколько банок различных мясных консервов, кульки с печеньем и сахаром. Спустя минуту он и старшина с аппетитом ели. Андрей взял только печенье и опять с огорчением вспомнил о «какаве», попить которое ему не удалось.
Помощник коменданта, отойдя в сторону и заложив руки за спину – это была его излюбленная поза, – расхаживал в тени берез, вдоль края лужайки.
– Товарищ капитан, – сказал ему Алехин, – неловко все-таки… неудобно получается. Не по-русски! Одни едят, а другие глядят.
– Почему же неудобно?.. Ведь вы мне предложили… А если я, извините, не желаю!..
– Может, хотите пить? – Алехин поднял одну из фляжек. – Родниковая! Холодная и вкуса необыкновенного! Такой в городе не отведаете.
– Спасибо, – отказался помощник коменданта.
Поев, Алехин напился и с удовольствием вытянулся на плащ-палатке неподалеку от рации. Теперь, когда все, что от него зависело, было сделано и засада подготовлена, он почувствовал невероятную усталость, более того – опустошенность, будто из него вытряхнули или выжали все силы. И тотчас мысли о дочери, о доме, о целом без малого десятилетии его довоенной жизни и труда, перечеркнутом дикой нелепостью с вывозкой на помол уникальной пшеницы, тяжкие мучительные мысли охватили его.
«Да, лижет суставы и кусает сердце… Все это ужасно, но ты сейчас ничего не можешь поделать. И не надо об этом думать! – уговаривал он себя. – Забудь обо всем! Тебе нужны силы, и ты должен уснуть!..»
За последние двое суток он спал всего несколько часов и теперь болезненно ощущал это. Но прежде чем уснуть…
– Товарищ капитан, – сказал он помощнику коменданта, – в ногах правды нет. Кто знает, сколько здесь еще придется пробыть… Прошу, – он указал на плащ-палатку, – устраивайтесь со мной… Или, если не хотите, садитесь… Андрей, позаботься о капитане. Застели пень газетой.
Он понимал состояние Блинова и, зная, что того обязательно надо чем-либо занять, предложил:
– Если не будешь отдыхать, пройди на свое место в засаде и обживи его, потренируйся. Только осторожно – траву не мни и не наследи!
Разъяснив затем старшине, при каких сообщениях его следует немедленно разбудить, он по методе Таманцева расслабил мышцы и усилием воли заставил себя отключиться. Это не без труда удалось, и он уже погружался в сон, но тут же судорожно приподнялся, услыхав внятный голос старшины:
– Товарищ капитан!.. Товарищ капитан… Первый передает: одна тысяча семьсот… Первый повторяет для всех: одна тысяча семьсот…
«Первым» по кодовому расписанию был штаб оперативной группы, и это сообщение означало, что войсковая операция начнется сегодня в семнадцать ноль-ноль. А какой-нибудь час спустя цепи прочесывания будут здесь, на поляне, и твоя засада станет ненужной. Впрочем, она, как и остальные восемь засад, может стать бесполезной и раньше: в тот момент, когда подразделения окружат лес…
Значит, генералу и Полякову не удалось добиться отсрочки операции на сутки. Кавказский человек, заместитель Наркома оказался прав. Москвичи почти всегда оказываются правы – они в курсе обстоятельств, неизвестных на местах… С каким темпераментом он кричал: «Не будет у вас завтрашнего дня, не будет!»
«Невесело… Не то слово – хуже не придумаешь!.. Но все, что от тебя зависело, ты сделал и можешь… ты должен уснуть!.. Расслабься и усни, – мысленно убеждал себя Алехин. – Тебе хочется спать, ты уже чувствуешь тяжесть в веках, забудь обо всем, расслабься и спи. Ты должен… ты обязан уснуть…»
75. Помощник коменданта
С каждым часом у него все больше портилось настроение, и хотя он пытался относиться к происходящему спокойно, по-философски, ничего не получалось – скрытое раздражение постепенно нарастало. Он то ходил, то присаживался на пенек, накрытый газетой, и никак не мог удержаться: курил одну за другой папиросы (подаренный отцом еще в июле «Казбек»), которые так хотелось приберечь, оставить на вечер, хотя бы десяток – для представительности. Новенькие, прекрасные, каких у него еще никогда не было, сапоги намокли от травы и затяжелели, он с тоской представлял, как они задубеют, когда высохнут, и соображал, чем их намазать, чтобы этого избежать.
Старший из особистов, капитан Алехин, крепко спал, подложив под голову вещмешок с продуктами. В стороне от него на другой плащ-палатке под березками по-прежнему похрапывал некий старший лейтенант в грязной, с огромными заплатами гимнастерке. (Помощник коменданта не разглядывал его лицо и не подозревал, что это тот самый офицер, который, не поприветствовав его в городе и будучи остановлен, прикидывался дурачком.) Старшина сидел с наушниками у рации и от нечего делать читал какую-то порядком замусоленную книгу со схемами на вклейках – очевидно, по радиотехнике. И наконец, лейтенант-заика, перетянув, как и Алехин, кобуру на живот, молча и сосредоточенно вышагивал по лужайке.
Сколько так могло продолжаться?
Чем больше помощник коменданта размышлял над происходящим, тем более нелепым все это ему представлялось.
Из-за каких-то трех или четырех человек взбулгачили даже не сотни, а тысячи военнослужащих. Привыкший за войну к совсем иному соотношению сил, он никак не мог с этим примириться.
Ему вспомнились бои двухлетней давности – летом сорок второго, в районе Котельниково, под Сталинградом. Его рота – девятнадцать человек! – обороняла колодец. Обыкновенный колодец. Там, в степи, колодцы – редкость, и за источники воды шла ожесточенная, смертельная борьба.
Выжженная солнцем трава… Зной… Пыль… Духота… Чтобы заставить его отойти и захватить колодец, немцы подожгли степь… Огонь, клубы густого едкого дыма надвигались на боевые позиции роты с трех сторон. И за этой завесой наступали немцы: пехотный батальон – полного состава! А в роте было девятнадцать человек, два станкача и пэтээр…
Зажечь степь навстречу и не пытались: дул западный ветер – и дым и огонь несло на расположение роты. Немцы непрерывно били из минометов и дивизионных пушек. Град осколков вместе с искрами засыпал окопы. Дым был такой едкий, что пришлось надеть противогазы… Резина дымилась! Глаза у бойцов краснели и опухали… Кожа багровела и вздувалась волдырями… Четверо ослепло… Обмундирование дымилось и загоралось, но люди держались!.. Держались не час и не два, а более суток!
На рассвете второго дня немцы пустили танки. Три удалось подбить, но четвертый прорвался к запасному окопу, где помещались тяжелораненые, ослепшие. Они и подорвали его. Его и себя… Видел ли когда-нибудь этот Алехин, как умирающие слепые бойцы бросаются с гранатами на рев мотора под танк?!
В то утро капитан (тогда он был лейтенантом) потерял еще шестерых, но с остатками роты удерживал колодец. Вместе с ним – дважды раненным – в строю оставалось всего трое, когда пришел приказ отступить. И только тогда, взорвав колодец связкой противотанковых гранат, они отошли.
И никто не поучал его, как школьника! И никто не вымогал у него бдительность!.. А столь памятный бой за развилку шоссейных дорог?.. И сколько было еще таких боев… Жестоких! Смертельных! Неимоверно тяжелых! Когда противник превосходил в пять, в десять, в пятнадцать раз!.. Воюют не числом, а умением! Это правило вся армия исповедует с самого начала войны. Армия, но не особисты. Для них не жалеют ни средств, ни сил. И это при катастрофическом некомплекте личного состава в частях фронта.
Оторвали от выполнения своих прямых обязанностей тысячи людей, причем все экстренно, с заклинаниями о бдительности, секретности и особой важности. И что дальше – для чего это делалось?.. Неужели для того, чтобы вот так забраться в лес, нажраться до отвала и отрабатывать «взаимодействие щеки с подушкой», точнее – за неимением подушки – с вещевым мешком. Перекур с дремотой на четыреста минут!
Помощнику коменданта вспомнился старый язвительный армейский анекдот: «Чем отличаются особисты от медведя?.. А тем, что медведь спит только зиму, а особисты – круглый год…»
При всей сдержанности и внешнем спокойствии капитана, буханки белого хлеба подействовали на него, как красная тряпка на быка. Он с трудом справился со своим возмущением.
Белый хлеб и другие деликатесные по военному времени продукты, которые были положены и выдавались строго по норме, кроме летного состава ВВС, только раненым в госпиталях – он и сам получал и хорошо помнил эти тщательно вывешенные порции, – особисты потребляли до отвала – кто сколько хотел. Лишь из одного вещмешка вытащили две большие буханки и резали толстыми ломтями, хотя находились в полном здоровье и к авиации никакого отношения не имели.
По какому праву?! Он знал точно: особисты довольствуются по тем же нормам, что и другие офицеры Действующей армии, исключая летный состав. Впрочем, для них законы не писаны, что хотят, то и делают. И все молчат – побаиваются.
Но лично он никогда их не боялся и не боится. Чтобы Алехин это понял, он и говорил ему, не стесняясь, то, что думал, – без обиняков, зная, между прочим, что подобная манера разговора действует сдерживающе даже на людей от природы наглых.
Как ни странно, беззлобная реакция Алехина на его колкие высказывания и простоватая мягкая покладистость настораживали помощника коменданта. В его представлении особист без какого-либо заднего умысла не мог быть так приветлив и доброжелателен.
Остальные ему тоже не понравились.
И этот мальчишка-лейтенант, который привязался:
«Товарищ капитан, вы не из Москвы?.. Вы на кого-то похожи!..» Щенок, пытающийся заставить себя бояться. Жалкая попытка запугать!.. Не на того напали!
И этот старшина, торопливо и шумно сожравший полбуханки белого хлеба и целую банку нежнейших консервированных сосисок.
Такую же точно банку ему прислал с оказией в госпиталь отец, и он роздал по сосиске всей палате. Но его отец был начальник политотдела гвардейского корпуса, без малого генерал, участник революции, гражданской и Отечественной войн, прослуживший в Красной Армии четверть века. А какие заслуги могли быть у этих людей?..
Спавший же без просыпу под березками старший лейтенант за один свой внешний вид заслуживал строгой гауптвахты. Такую безобразную гимнастерку мог бы надеть – на земляные работы! – боец саперного батальона, но никак не строевой офицер. Армейский и не надел бы – не посмел, а особисту дозволено…
«Да что тебе с ними, детей крестить?» – в который уж раз говорил самому себе помощник коменданта и старался настроиться на иной лад и думать о чем-либо другом, более приятном.
День медленно подвигался к вечеру, и ему оставалось только одно: терпеливо ждать, когда все это кончится.
Было без пяти минут четыре. Через час старик отправится за букетом цветов; в том, что он выполнит поручение и сделает все самым добросовестным образом, помощник коменданта не сомневался.
С детства брезгливый, капитан не терпел в людях неопрятности, и этот старый еврей с вечной каплей под носом, естественно, не мог быть ему симпатичен. Однако он уважал талант и мастерство в любой деятельности человека, в любом проявлении, а старик, несомненно, был Мастером. И думал помощник коменданта о нем с чувством почтения и признательности за отличную работу. Жалость к этому одинокому, обездоленному войной старику снова посетила его, когда справа, оттуда, где находилась рация, послышался негромкий взволнованный голос старшины-радиста.
76. «По местам!»
– Товарищ капитан, товарищ капитан… – Старшина-радист тряс Алехина за плечо. – «Девятка» передает: трое в военной форме пересекли просеку левее их. Движутся по дороге в нашем направлении… С двумя вещмешками!.. Оружие в кобурах!..
– Разбуди его! – живо поднимаясь и указывая глазами на Таманцева, велел Блинову Алехин.
Андрей с силой растолкал Таманцева, тот сел на-плащ-палатке, увидел перед собой парадно одетого помощника коменданта и даже глазами заморгал – уж не сон ли это?
– Мамочка моя родная! – хрипловатым спросонок голосом воскликнул он, оглядывая капитана. – Явление Христа народу!
– Ты что, мозги отоспал?! – негромко, но до враждебного резко одернул его Алехин.
– Культурное обращение с младшим по званию, нечего сказать! – делая вид, что обиделся, проговорил Таманцев; от сна у него поправилось настроение, и ему до чертиков хотелось подурачиться, поблажить. – А если действительно отоспал?.. Нежности в вас нет, – потягиваясь, с укоризной заметил он. – Некачественно вы ко мне относитесь!
Алехин, проворно ополоснув лицо водой из фляжки, достал носовой платок.
– Умойся! – приказал он. – Живо! Минут через пятнадцать они могут быть здесь!
Это подействовало – Таманцев подскочил, будто его подбросили, и сейчас же спросил:
– Сколько их?
– Трое… В военной форме… Идут со стороны Каменки… С двумя вещмешками… Оружие в кобурах…
– С вещмешками. – Таманцев не скрывал свою радость. – Я влюблен!.. Малыш, полей мне! В темпе!.. – велел он Блинову и заметил: – Вообще-то, если есть пятнадцать минут, и пожрать бы не мешало!
– Пойди сюда!
Алехин отвел Таманцева в сторону и тихо сказал:
– Сейчас нет времени, а потом я тебе прочищу мозги! Пора уже повзрослеть!.. В семнадцать ноль-ноль начнется войсковая операция…
– Значит, все-таки дожали! – Таманцев взглянул на часы и от возмущения сплюнул. – Вот гадство!.. Уж если не считаются с Эн Фэ и генералом… – он развел руками, – Москва бьет с носка и слезам не верит!.. Этих-то трех до прочесывания мы вполне успеем прокачать.
– Я тоже так думаю. Если только они не свернут на развилке влево, а пойдут по этой дороге… – Одернув гимнастерку, Алехин обернулся в сторону, где стояли помощник коменданта и Блинов, и, перетягивая повыше нарукавную повязку, распорядился: – Всем проверить оружие и оправить обмундирование! Если есть вопросы – давайте!
Помощник коменданта оглядел свой костюм, поправил по примеру Алехина повязку и подтянул голенища своих новеньких сапог.
– Товарищ капитан, – подходя к нему, сказал Алехин, – вы свои обязанности помните?
– Да, еще не забыл.
– Напоминаю последовательность проверки: сначала основные документы, затем – второстепенные, а потом вещевые мешки!.. Если мне придется сочинять – значит, это необходимость! В любом случае вы должны поддерживать все мои действия и требования, а я, в свою очередь, ваши! Держитесь спокойно, уверенно и активно! В случае чего – стрелять только по конечностям! Даже если вас будут убивать – стрелять только по конечностям! Вопросы ко мне есть?
– Нет.
Выждав еще малость, пока Таманцев, успевший умыться и утереть лицо рукавом гимнастерки, достал из вещмешка и надел на поясной ремень кобуру со вторым наганом, Алехин скомандовал:
– Идемте!
Они направились к поляне, и Блинов уже вошел в кустарник, когда сзади неожиданно послышался голос старшины:
– Товарищ капитан, Первый передает: всему личному составу немедленно вернуться в расположение части.
Это означало: всем немедленно покинуть лес. Алехин обернулся к рации и смотрел, не понимая; другие тоже остановились.
– Они что, чокнулись?! – возмущенно воскликнул Таманцев. – Они соображают?! Лично я никуда не пойду!
– Даже если прикажу я, а не Первый, не только пойдешь – побежишь! – заверил Алехин. – Так рванешь – «виллис» обгонишь!.. Выходите на поляну! – приказал он.
– Я-то, допустим, побегу, – не трогаясь с места, продолжал Таманцев. – А лично вас такой вариант устраивает?.. Это же чистая перестраховка!.. Они что, о наших шкурах заботятся?.. А когда мы неделями лазим по лесам, в одиночку, среди банд?.. Ничем не рисковать – ничего не иметь!.. Да что нам поделается?.. Выйдут на нас с прочесыванием – мы что, перестрелку устроим?.. Лапы кверху – и вся любовь!.. В крайнем случае кого-нибудь поцарапают: они ведь тоже знают – стрелять только по конечностям!.. Да засада с живцом в тысячу раз опасней! А ничем не рисковать – ничего не иметь! – повторил Таманцев; он быстро обернулся и, убедясь, что помощника коменданта и Блинова уже нет рядом, возбужденно зашептал: – Паша, мы не должны отсюда уходить! Я категорически против! Я не мальчик, не стажер, у меня за розыск пять боевых орденов, и я требую, чтобы с моим мнением считались! Сообщи генералу! Немедленно! Я тебя прошу, требую категорически! Можешь валить на меня как на мертвого! Я за все отвечаю! Ты пойми… Ты ситуацию прокачал? Неужели ты не понимаешь?.. Мы что, этих трех оставим одних на прочесывание?.. А если они – «Неман»?.. Ты возможные последствия представляешь?! Их же не сумеют взять теплыми! А момент истины? Не о шкуре – о деле надо думать!
– Все?.. Выходи на поляну! – тоном, не терпящим возражения, скомандовал Алехин. – Сейчас же!
Что там могло произойти?.. Или до Егорова не дошло сообщение «девятки» о троих неизвестных, или…
Алехин бегом вернулся к рации и, жестом предложив старшине освободить одно ухо от наушника, приказал:
– Срочно передайте Первому: вас не понял, прошу повторить.
Старшина, вскинув в знак внимания палец, слушал и записывал то, что ему в эти секунды передавали. Потом он поднял лицо к Алехину и сказал:
– Первый повторил для всех: «Немедленно вернуться в расположение части. Выполнять».
«Выполнять!» – это, несомненно, исходило от Егорова. Алехин лихорадочно пытался угадать, домыслить соображения генерала. Что там могло произойти?.. Неужели это вызвано только опасениями, что во время операции могут иметь место нежелательные огневые контакты между цепью прочесывания и оперативными группами?
«Девятку» возглавлял Кандыба – опытный розыскник, он знал в лицо всех своих, кто находился сейчас в лесу, и никак не мог напутать. Значит, или его сообщение о троих неизвестных не дошло до Егорова – по какой-либо причине могли и не принять, – или…
Занимало Алехина еще одно обстоятельство: наблюдение за подходами к массиву по всему периметру было установлено в 7.10. За утро и первую половину дня посты слежения сообщили о подростках, вошедших в лес с лукошками со стороны Каменки, о двух заросших, бородатых немцах-окруженцах, которые покинули массив, двигаясь в западном направлении (чтобы избежать возможного шума, Поляков распорядился их не трогать, пока они не удалятся на несколько километров), и наконец о сержанте – водителе грузовика: оставив машину на обочине шоссе, он вместе с какой-то женщиной побывал на опушке.
Однако никаких сведений об этих троих в военной форме с утра не поступало. Следовательно, они появились в лесу раньше – на рассвете, ночью или еще вчера, что, впрочем, маловероятно.
Через минуты они могли оказаться и здесь, на поляне, – если только, миновав просеку, не свернут по тропе влево, – так что времени для каких-либо выяснений по радио уже не имелось. Проще всего было выполнить приказ о выходе из леса, но Алехин, уверенный, что получилась какая-то накладка, решил остаться. Основным доводом для такого решения было убеждение, что Егорову неизвестно о троих, двигавшихся от просеки к поляне.
– Напоминаю: если услышишь выстрелы или просто шум, выскакиваешь с автоматом вот здесь… и блокируешь выход с поляны! – велел Алехин старшине. – Предупреждаю категорически – стрелять только по конечностям!
В следующее мгновение Алехин уже бежал к поляне.
– Последнее распоряжение нас не касается, – сообщил он, появляясь из кустов перед Таманцевым, Блиновым и стоявшим чуть в стороне помощником коменданта. – Все мои указания остаются в силе! Встретим их здесь, если, конечно, они пойдут в нашу сторону. Во время проверки с первой и до последней минуты требую от всех максимального внимания и осторожности! По местам!..
77. Оперативные документы
Егорову
«Воздух!!!
Сообщаю: на Ваш No 47841 Ставка ВТК ответила отказом.
Войсковая операция в районе Шиловичского массива должна быть осуществлена сегодня до наступления сумерек. Последний срок ее начала – 17.00. Это время сообщено нами в Ставку ВГКкак самое позднее, и любая дальнейшая отсрочка будет расцениваться как невыполнение боевого приказа особой важности со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Довожу до Вашего сведения, что все подразделения войск по охране тыла других фронтов по завершении операции необходимо немедленно высвободить, и не позднее 23.00 они должны убыть к местам своей постоянной дислокации.
Считаю своей обязанностью еще раз со всей ответственностью предупредить, что если дело «Неман» в ближайшие четырнадцать часов не удастся реализовать поимкой разыскиваемых и захватом рации, Вы и подполковник Поляков будете отстранены от занимаемых должностей и преданы суду специального трибунала.
«Срочно!
Лукину
Задержанных вами по недоразумению подполковника Еременко и капитана Бодрова немедленно освободите.
Как установлено проверкой, бланки командировочных предписаний старого образца, не содержащие условного секретного знака, в воинской части 06381 не были своевременно изъяты из обращения по халатности одного из офицеров штаба.
«Срочно!
Егорову
В представленных Вами донесениях до сих пор не подтверждено прибытие 27 офицеров Управления контрразведки Карельского фронта, вылетевших к Вам из Петрозаводска сегодня в 4 часа утра для участия в розыскных мероприятиях по делу «Неман».
Проверьте и немедленно доложите.
«Весьма срочно!
Колыбанову Ha
No….: от 19.08.44 г.
Арест или задержание находящихся под нашим наблюдением Чеслава и Винцента Комарницких представляются нам пока преждевременными, нецелесообразными.
«Чрезвычайно срочно!
Москва, Колыбанову
Проводимые нами в районе Шиловичского лесного массива оперативно-розыскные мероприятия по состоянию на 16.00 результатов не дали.
В 16.03 автомашины с подразделениями, предназначенными для войсковой операции, двенадцатью автоколоннами начали движение из выжидательных районов с расчетом выхода на «карусель» в 16.50.
Во избежание возможных нежелательных огневых контактов между своими всем находящимся в засадах на территории массива оперативным группам в 16.05 передана команда немедленно покинуть лес.
78. Проверка документов
Прошло не десять, а, наверное, больше минут, но на поляне никто не появлялся. Таманцев и Блинов, обратясь в слух, молча и терпеливо стояли на своих местах в кустарнике шагах в семи друг от друга.
Солнце было еще над лесом, светило жаром, и душистый воздух, вдосталь насыщенный пахучими испарениями, заметным маревом струился от продожденной земли. Ветер несколько стих, в траве неумолчно стрекотали кузнечики; и снова высоко в поднебесье, точно прощаясь, курлыкали журавли. Но никаких звуков приближения людей, как ни напрягались, Таманцев и Блинов уловить не могли.
«Неужто пустышку тянем?..» – с тоской подумал Андрей и в ту же минуту увидел, как Таманцев предостерегающе вскинул руку; спустя секунды Андрей и сам различил вдалеке еле слышные, тихие голоса.
Таманцев, взглянув на часы – для рапорта, – расслабленно потряс руками, что означало: «Сбрось напряжение» – и взялся за кобуру.
Они оба достали оружие: Андрей – «ТТ», а Таманцев – безотказный в работе наган, который он в такого рода случаях предпочитал всем другим системам. Кстати, он почти никогда не говорил «достал оружие» или «выхватил пистолет», а обычно – «обнажил ствол». Кобуру со вторым наганом он перетянул с левого бедра на живот и расстегнул.
Андрей беззвучно отвел курок своего «ТТ» с предохранительного на боевой взвод и замер в ожидании.
Негромкие голоса приближались. Ни Таманцев, ни Блинов, спрятанные в кустах, не могли никого видеть, но Алехин, метрах в девяноста от них, укрывшись за деревьями, уже рассматривал троих в военной форме, вышедших из леса по другую сторону поляны, и внимательно считал их шаги.
Выждав, сколько требовалось, он с помощником коменданта появился на дороге; завидев их, трое, шедшие навстречу, умолкли; пять человек сближались, с интересом разглядывая друг друга.
Они встретились, как и рассчитал весьма точно Алехин, у гнилого пенька, прямо напротив кустов, за которыми притаились Блинов и Таманцев, поздоровались, и помощник коменданта, задержав руку у козырька, предложил:
– Товарищи офицеры, попрошу предъявить документы! Комендантский патруль.
– Ваш мандат на право проверки, – попросил один из троих, бритоголовый, с погонами капитана, так спокойно, будто ему заранее было известно, что здесь, в лесу, у него должны проверить документы и что это малоприятная и пустая, но неизбежная формальность. – Кто вы такой?
Слева от него, ближе к засаде, стоял высокий, крепкого сложения старший лейтенант лет тридцати или чуть побольше, а справа – молодой лейтенант, тоже плотный и широкий в плечах. На всех троих было обычное летнее офицерское обмундирование (у лейтенанта поновее), пилотки и полевые пехотные погоны без эмблем. На гимнастерке у капитана над левым карманом виднелась колодка с орденскими ленточками, а над правым – желтая и красная нашивки за ранения.
Помощник коменданта достал из кармана кителя листок удостоверения, развернул его и, протягивая левой рукой бритоголовому капитану, еще раз легко прикоснувшись пальцами к фуражке, представился:
– Помощник военного коменданта сто тридцать второй этапно-заградительной комендатуры капитан Аникушин…
«Аникушин?.. Аникушин!.. Это же Валькин брат!» – только теперь сообразил Андрей и сразу вспомнил, где он прежде видел капитана.
Как-то весной, незадолго до войны, одноклассник и приятель Андрея Валька Аникушин, показав на статного юношу, прогуливавшегося с девушкой по Тверскому бульвару, похвастал: «Мой брат! Консерваторию кончает! Второй Шаляпин! Беш-шен-ный талант!..»
Валька имел слабость приврать, и Андрей не очень-то поверил, но все же ему захотелось получше разглядеть «бешено талантливого» якобы человека, и он с Валькой пошел следом за Аникушиным-старшим, однако тот, случайно обернувшись, заметил ребят и, должно быть, заподозрив подвох, так внушительно показал им за спиной девушки кулак, что приятели сразу отстали.
Потом у себя дома как бы в подтверждение своих слов Валька достал шкатулку и выложил перед Андреем вырезанные из газет заметки, где такие знаменитые артисты, как Нежданова и Козловский, высказываясь о наиболее талантливых певцах, студентах консерватории, самые похвальные слова говорили об Аникушине-старшем. Нежданова, например, называла его «надеждой русского вокала» – значение последнего слова Андрей тогда не знал и потому запомнил это выражение буква в букву.
Андрею вспомнился заводной неугомонный Валька, сгоревший год назад в танке под Орлом, и в этот миг помощник коменданта нечаянно для себя приобрел немалую долю симпатий, которые Блинов питал к его младшему брату.
Между тем бритоголовый капитан вынул и предъявил Аникушину свое удостоверение личности и командировочное предписание. Вслед за ним без промедления (чувствовалось, что он старший) достали удостоверения личности и два других офицера; Алехин взял у них и, раскрыв, стал проверять, наморща лоб и медленно шевеля губами, как это делают, читая по складам, чаще всего малограмотные люди.
В эту минуту за кустами орешника Таманцев, поймав взгляд Блинова, дотронулся до погона и поднял вверх два пальца – по количеству звездочек. Это означало: «Держи лейтенанта». Андрей согласно качнул головой – мол, понял. Приникнув к вытянутому горизонтально узкому просвету в листве, он видел с головы до бедер всех троих и мог «держать» из них любого.
Аникушин, просмотрев документы, взятые им у капитана, передал их Алехину, тот, в свою очередь, отдал ему удостоверение личности одного из офицеров, и проверка продолжалась.
– «Вильнюс… Лида… и прилегающие… районы…» – вслух прочел Алехин и, как бы не понимая, поднял глаза от командировочного предписания. – А в лесу вы чего, эта… делаете?
– Вы, верно, догадываетесь, что не развлекаемся, – улыбнулся капитан.
– Нет, не догадываемся, – с самым простецким лицом сказал Алехин. – Что же, значит, делаете?
– Вы можете прочесть… Здесь все указано. – Капитан ткнул пальцем в командировочное предписание. Алехин снова уставился в бумагу.
– А где находится ва-аша-а ча-асть? – намеренно зевая и прикрывая рот ладонью, поинтересовался он.
– Должен заметить, товарищ капитан, что лес не самое подходящее место для подобных разговоров. И я полагаю…
– Отчего же?.. – удивился Алехин. – Бдительность, она, конечно… Но мы офицеры комендатуры, и нам, значит, положено… А кроме нас, тут, понимаете, никого нет. – Как бы желая убедиться, что это действительно так, он огляделся по сторонам. – Кто же еще может услышать?
– А в госпитале вы у кого лежали? – неожиданно спросил Аникушин у капитана, хотя смотрел в этот момент документы другого офицера.
– То есть как – у кого? – не понял капитан.
– В каком отделении?
– В третьей хирургии. У майора Лозовского… А вы что, знаете этот госпиталь?
– Немного.
– Он сейчас в Лиде, – сообщил капитан.
Аникушин согласно кивнул головой.
– Откуда вы теперь идете? – продолжал Алехин.
– Из Каменки, – ответил капитан.
– Куда?
– В настоящий момент… в Шиловичи.
– А дальше?
– В Лиду.
Ответы на последние вопросы не противоречили направлению движения проверяемых и давались без малейших задержек. Нежелание говорить, где находится их воинская часть, было объяснимо и объективно не вызывало подозрений.
Сосредоточенно шевеля губами, Алехин продолжал читать документы.
Командировочное предписание, выданное 11 августа капитану Елатомцеву («…и с ним два офицера»), было безупречным. В набранной петитом подстрочной фразе: «(воинское звание, фамилия и инициалы командированного)» после слова «звание» вместо запятой стояла типографская точка, имелись в документе и другие особые знаки.
В графе «Пункт командировки» значилось: «Города Вильнюс, Лида и прилегающие районы»; в графе «Цель командировки» было указано неопределенно-стереотипное: «Выполнение задания командования». «Срок: с 11 по 20 августа». На обороте предписания имелись отметки вильнюсской и лидской этапно-заградительных комендатур.
Держались все трое спокойно, естественно, без какой-либо напряженности в лицах. И все основные документы у них – не только командировочное предписание, но и удостоверения личности – были в совершенном порядке и полностью соответствовали действительным обстоятельствам.
79. Таманцев
Паша рассчитал все с точностью до полуметра, и, зная по опыту, как это трудно, мысленно я ему аплодировал.
Они остановились прямо перед засадой, и я мог разглядеть всех троих – от бедер и выше.
За плечами у старшего лейтенанта и лейтенанта были вещевые мешки, набитые, судя по округлым очертаниям, чем-то мягким, впрочем, это еще ни о чем не говорило: рации обычно тоже обертывают в плащ-палатки и в запасную пару белья.
У капитана было хорошее лицо – сильное, уверенное, но не наглое. И сам он был какой-то спокойный, несуетливый, уверенный – мне такие нравятся.
Второй, старший лейтенант, напомнил мне отчасти балаклавского амбала[55] – Башку, портового пьянчугу, который, подвыпив, брал глиняные кувшины за ручку и разбивал их о свою голову, к удовольствию таких же, как и он, придурков. Башка был, пожалуй, приземистее и выглядел, разумеется, иначе, но в лицах у них было немало схожего, и этого старшего лейтенанта я для себя тут же окрестил «амбалом».
Третий же, лейтенант, был по виду как из-под штампа – типичный молоденький командир взвода, какой-нибудь Эс Ка[56], – я почему-то еще подумал, что если они агенты, то он скорее всего – радист.
Кто они – это должен был теперь в считанные минуты без ошибки определить Паша. Я знал, что ему сейчас в сотни раз труднее, чем нам с Малышом, задача у него несравнимо сложнее, я отлично представлял себе все его напряжение.
Проверяя и оценивая документы, он должен мысленно прокачать установочные данные всех троих и признаки их словесных портретов по тысячам розыскных ориентировок. При этом он обязан все время фиксировать детали и оттенки их поведения, фиксировать игру вазомоторов и нервные реакции, чтобы тотчас уловить слабину, беспокойство и в случае чего подать нам условный сигнал. При этом от него требуется проверить и без ошибки оценить документы, фактуру, реквизит, все особые и удостоверительные знаки, а также степень соответствия содержания действительным обстоятельствам.
При этом, чтобы выиграть, растянуть время проверки, он должен с первой и до последней секунды быть в маске, бутафорить: изображать этакого простоватого службиста, из деревенских, бдительного, но недалекого тугодума, попавшего в офицеры только благодаря войне. Сейчас такие в армии не исключение.
При этом – в данном случае – он должен прокачать всех троих и на левшу, что тоже отнюдь не просто… При этом, если потребуется, он должен обострить ситуацию… При этом он должен при каждой возможности качать их на косвенных[57]… При этом… Есть еще, пожалуй, десяток «при этом» – того, что он должен, обязан, и я-то прекрасно знал: в такие минуты от напряжения даже у самых крепких волкодавов спина становится мокрой… Лопухаться при проверке документов могут патрули, а розыскник не может, не имеет права лопухнуться…
Я знаками велел Малышу держать лейтенанта. Собственно, еще неизвестно было, придется ли кого-нибудь здесь держать, но боевое расписание обязательно. Оно разграничивает задачи, обязанности и порождает ответственность – с этой минуты я во всех смыслах отвечал за бритоголового капитана и амбала, а Малыш – за лейтенанта. Я надеялся на него в пределах его малого опыта и потому поручил ему самого молодого и, как я определил, вернее предполагал, наименее опасного.
80. Алехин
Кто они и как оказались в лесу?.. Зачем?.. Морщи лоб и шевели губами…
Удостоверение личности… Фактура обложки… Конфигурация… Наименование… Шрифт тиснения… Звездочка… Реквизит содержания… Особые знаки… удостоверительные… Шрифты текста… Серия… номер… Фотокарточка… Голова… губы… подбородок… соответствуют… Печать гербовая… Оттиски… совмещаются… Подпись командира части… натуральна… Гвардии майор… Карпенко… Дата… Чернила… Мастика штемпельная… Фактура бумаги… плотность…
Предъявитель сего… Чубаров… Николай Петрович… состоит на действительной военной службе… Недобрый у него взгляд, очень даже недобрый… Присвоение воинских званий… старший лейтенант… Приказ… номер… ноль тридцать девять… от двадцать седьмого января… сорок четвертого года… Печать гербовая… Подпись командира части… натуральна… Чернила… Мастика… Служебное положение… Штатная должность… командир стрелковой роты… Назначен… Приказ… Номер… ноль четыреста двадцать семь… от… пятого ноября сорок третьего года… Печать гербовая… Подпись командира части… натуральна… Чернила… Мастика… Скрепка… Награды и особые права… Орден Красная Звезда… Медаль «За отвагу»… Родился… девятьсот тринадцатого года… Уроженец… Калуги… Состав семьи… Близких родственников нет… Призван… Иманским райвоенкоматом… Приморского края… в июне сорок первого… Разрешено ношение оружия… Личная подпись – натуральна… Печать гербовая… Подпись командира части… Гвардии майор… Карпенко… Натуральна… Предыдущей… соответствует… Чернила… Мастика… Ажур!
А ножны с финкой на правом бедре… Левша?.. Не факт…
Командировочное предписание… Точка вместо запятой… Особые знаки… удостоверительные… Реквизит содержания… Шрифты текста… Петит подстрочный… Штамп угловой… Печать гербовая… Подпись… натуральна… Чернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность…
Текст… Воинская часть полевая почта 72510… 72510?.. Что-то знакомое… Дата выдачи… Десятое августа… сорок четвертого года… Капитан Елатомцев А Пэ и с ним два офицера… Вильнюс, Лида и прилегающие районы… Цель командировки… Выполнение задания командования… Срок… десять дней… с одиннадцатого августа… по двадцатое… Основание: приказ командира вэ-че 72510… Для проезда выданы требования на перевозку за номерами… Действительно по предъявлении удостоверения личности номер… Командир части… Полковник Ляпин… На обороте… Отметки комендатур… Вильнюс… тринадцатое… Лида… пятнадцатое… Вильнюс… тринадцатое… Лида… пятнадцатое… Интересно, где они были двенадцатого и четырнадцатого?.. Где они были сегодня ночью?.. Штампы… Чернила… Мастика… Для прочих отметок… Старший лейтенант Чубаров… Лейтенант Васин… Печать гербовая… Чернила… Мастика… Ажур!
Хорошо держатся, спокойно… Это не украинский говор, нет!.. А у этих двух?..
Удостоверение личности… Конфигурация… Фактура обложки… Наименование… Шрифт… Звездочка… Реквизит содержания… Особые знаки… удостоверительные… Шрифты текста… Звездочка… Серия… Номер… Фотокарточка… Голова… нос… губы… подбородок… соответствуют… Печать гербовая… Оттиски… совмещаются… Подпись командира части… натуральна… Подполковник… Романов… Дата… Чернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность… Хорошее у него лицо (хоть он и недоволен), приятное…
Предъявитель сего… Елатомцев… Алексей Павлович… состоит на действительной военной службе… Присвоение воинских званий… старший лейтенант… Приказ… номер ноль двадцать четыре… от девятого февраля сорок третьего года… капитан… Приказ… номер ноль семь… от одиннадцатого января сорок четвертого года… Печать гербовая… Подпись командира части… натуральна… Чернила… Мастика… Служебное положение… Штатная должность… командир стрелковой роты… Приказ… номер ноль двести шестнадцать… от тридцатого ноября сорок второго года… Назначен… начальник штаба батальона… Приказ… Номер ноль двести пятьдесят один… от двадцать седьмого декабря… сорок третьего года… Печать гербовая… Подпись командира части… натуральна… Чернила… Мастика… Скрепка… Награды и особые права… Орден Красного Знамени… Орден Отечественной войны первой степени… Медаль «За оборону Москвы»… Родился… девятьсот восьмого года… Уроженец станицы Лабинской… Состав семьи… Жена Елатомцева Надежда Ивановна… Майкоп… Призван Майкопским военкоматом… в марте сорокового года… Кадровый… Разрешено ношение оружия… Личная подпись… натуральна… Печать гербовая… Подпись командира части… Подполковник Романов… натуральна… Предыдущим… соответствует… Чернила… Мастика… Ажур!
Справка госпиталя… В удостоверении – случайно или умышленно?.. Конфигурация… Реквизит содержания… Шрифты текста… Петит подстрочный… Особые знаки… удостоверительные… Форма номер шестнадцать… с наклоном… Штамп угловой… Эвакогоспиталь 2215… Это Лида!.. Капитан Елатомцев… Алексей Павлович… находился на излечении… с тридцатого апреля… по четвертое августа… 2215 до конца июля был в Вязьме… Достоверно?.. Вполне… Только «Неман» выходил в эфир еще в июле, а он до четвертого августа лежал в госпитале… Вот так!.. по поводу… проникающее осколочное ранение правой половины грудной клетки… травматический пневмоторакс… 2215 – торакальный[58]… соответствует… Срок пребывания… диагнозу… соответствует… Чернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность… Ранение связано с пребыванием на фронте… Получено при защите СССР… Врачебной комиссией признан по статье… расписания болезней приказа НКО СССР… годным к строевой службе без ограничений… Начальник госпиталя… Подполковник медслужбы… Кудинов… Подпись… натуральна… Печать гербовая… Чернила… Мастика… Типография «Красное знамя», Москва… Сущевская, 21. Заказ 2345… соответствует… Ажур!
Это южнорусский говор!..
Елатомцев Алексей… Качай его, качай!.. Если они агенты, то он наверняка старший… Он опытнее, и больше шансов, что уже проходил по розыску…
Рост… выше среднего… Телосложение… среднее… плотное… Лицо… овальное, чистое… Лоб… средний… прямой… Брови… дуговые… Hoc – средний… прямой… Глаза голубые… Волосы светлые… Уши… овальные… с выпуклым противокозелком… Шея – мускулистая… средняя… Плечи прямые… чуть вислые… Все прямое, все среднее… Невесело!..
Особенности… Говорит с южнорусским акцентом… И, пожалуй… кривоватые ноги… Южнорусский говор!.. Быстрее!..
Коновалов?.. У Коновалова утиный нос… Головатенко?.. Татуировка на кисти левой руки… Яковлев Иван?.. Короткая верхняя губа… Мазанов?.. Пойман!.. Степаков?..
Высокий, худой, с выступающим кадыком… Шимко?.. Брюнет!.. Федулов?.. Брови извилистые, широкие, заметно косит… Елисеев?.. Иваницкий?.. Сердюк?.. Нетребин?.. Гуляев?.. Орлов Василий?.. Терентьев?.. Лисецкий?.. Поминов?..
Удостоверение личности… Конфигурация… Фактура обложки… Наименование… Шрифт… Звездочка… Реквизит содержания… Филиппенко?.. Прямые брови и карие глаза… Особые знаки… удостоверительные… Шрифты текста… Звездочка… Серия… номер… Фотокарточка… Голова… лоб… переносица… подбородок… соответствуют… Совсем молодой… Печать гербовая… Оттиски… совмещаются… Начальник Ташкентского Краснознаменного пехотного училища… Генерал-майор… Антипин… Подпись… натуральна… Дата… Чернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность…
Предъявитель сего… Васин… Васин?! Тот постарше… Михаил Сергеевич… состоит на действительной военной службе… Бразуль?.. Ромбовидное лицо и картавость… Присвоение воинских званий… Лейтенант… Приказ САВО… Номер… сто девять… от семнадцатого июля… сорок четвертого года… Свежеиспеченный… И обмундирование поновее… Печать гербовая… Фомин?.. Ниже ростом, плечи приподнятые… Подпись… натуральна… Начальник училища… Генерал-майор… Чернила… Мастика… Барыльников?.. Скошенный лоб и оттопыренные уши… Служебное положение… Не назначался… Скрепка… Награды и особые права… Родился… двадцать третьего года… А тот Васин?.. девятьсот одиннадцатого… Уроженец Москвы… А тот?.. Вологодский… Состав семьи… Мать Васина Зинаида Петровна… В эвакуации… Казань… Призван Сокольническим райвоенкоматом… в сентябре сорок первого… Разрешено ношение оружия… Калмыков?.. Сутуловатый, с двумя оспинами вправо от носа… Личная подпись… натуральна… Печать гербовая… Подпись командира части… Начальник училища… Генерал-майор… натуральна… Предыдущей… соответствует… Чернила… Мастика…
Хорошо они держатся… Или это свои, или у них много раз проверяли документы и они уверены в полной надежности… Вэ-че 72510… 72510?.. Быстрее!..
Южнорусский говор… Чугунов?.. Серые глаза, подбородок узкий… Алтунин?.. Пойман!.. Степанюк?.. Выше ростом, плечи горизонтальные… Попов?.. Нос большой, с горбинкой… Федулов?.. Был!.. Базилевский?.. Рыбников?.. Демкин?.. Махов?.. Якубин?.. Козырев?.. Проценко?.. Дроздовский?..
Определенно кривоватые ноги… Качай!.. Когда и как они попали в лес?.. Неужели их просмотрели на опушке?.. Или они приехали еще до рассвета?.. Скорее второе… Но тогда… Не факт!.. Что же они делают в лесу?..
Южнорусский говор и слегка кривые ноги!.. Думай!.. Думай быстрее и не молчи!..
81. Оперативные документы
«Весьма срочно.
Колыбанову На No….. от 19.08.44 г.
Подготовка мероприятий, проведение которых намечено параллельно с войсковой операцией в Шиловичском лесу, осуществляется самым активным образом и может быть завершена:
а) по варианту «Западня» к 17.30;
б) по варианту «Большой слон» к 21.00;
в) по варианту «Прибалтийское танго» не ранее 0.30 20 августа.
«Весьма срочно!
Егорову
Спецсообщение
Сегодня, 19 августа, в 11.35 двое неизвестных в офицерской авиационной форме, проникшие на гродненский военный аэродром, захватили подготовленный к учебно-тренировочным полетам истребитель спарку УТИ «ЛА-5». При этом ими был убит техник-лейтенант Алиев, пытавшийся предотвратить захват.
Несмотря на меры, предпринятые тремя шоферами 904-го БАО, выгнавшими свои бензозаправщики на летное поле, и стрельбу по самолету из пистолетов и карабинов, неизвестным удалось поднять машину в воздух и взять курс на северо-запад. Открытый с опозданием зенитно-пулеметный огонь результата не дал.
Согласно команде, переданной по радио, звено истребителей, находившееся в воздухе восточнее Сувалок, перехватило угнанный самолет и пулеметными трассами сбоку предложило ему изменить курс для возвращения на аэродром. Ввиду отказа подчиниться открытым после этого огнем на поражение спарка была подбита, загорелась и, потеряв высоту, врезалась в лес западнее Кросна, в 12–14 км от линии фронта.
В район падения самолета направлены поисковые группы, в составе которых офицеры контрразведки и авиационные специалисты.
Дежурный по аэродрому капитан Рудаков и комендант старший лейтенант Мякишев командованием от занимаемых должностей отстранены. Со всем личным составом частей, дислоцированных на гродненском аэродроме и других аэродромах 1-й и 4-й воздушных армий, проводятся беседы о необходимости постоянной ужесточенной бдительности. Охрана аэродромов по периметру увеличена вдвое, выход на летное поле строжайше контролируется, на местах стоянки самолетов и ко всем капонирам выставлены усиленные наряды, вооруженные автоматами и ручными пулеметами для круглосуточного охранения.
Нами и параллельно командованием проводится тщательное расследование. Выяснилось, что неизвестные, захватившие самолет, проникли на аэродром еще вчера вечером, предъявив на КПП форменные офицерские удостоверения личности и направление из отдела кадров 1-и воздушной армии, оказавшееся, как установлено произведенной проверкой, поддельным.
Как явствует из показаний сержанта Павлова, проверявшего на КПП документы у неизвестных, они по некоторым признакам словесного портрета имеют сходство с проходящими по чрезвычайному розыску агентами, причем один из них, говорящий с заметным украинским акцентом, предъявлял удостоверение личности на фамилию Панченко или Пащенко. Таким образом, есть основания полагать, что лица, захватившие самолет, являются разыскиваемыми по делу «Неман» агентами, которые после выполнения задания абвера попытались вернуться в Германию.
Подробное сообщение о захвате и угоне спарки УТИ будет вам направлено в порядке, установленном для донесений о ЧП, незамедлительно.
82. Проверка
– А еще какие-нибудь документы у вас есть? – спросил Алехин.
– А этих что, недостаточно? – удивился старший, с погонами капитана.
– В городе бы достаточно, а тут… не совсем… Маловато!.. Тут, знаете, по лесам банд полно и дезертиры ходют…
– Вы что же, нас считаете дезертирами или даже бандитами? – с заметной обидой и в то же время улыбаясь при мысли о столь нелепом предположении, осведомился капитан.
– Никак нет… – засмущался Алехин. – Просто, знаете, как говорится, семь раз проверь, а потом поверь!.. Бдительностью дело не испортишь!
– Понятно! – сказал капитан. – Извините, но вы нас проверяете, а кто вы сами, я, например, не знаю.
– Мы тоже из комендатуры, – говоря о себе во множественном числе и простодушно улыбаясь, сообщил Алехин. – Дежурный помощник… А также секретарь парторганизации, – со значением добавил он и сделался серьезным. – Вот, пожалуйста…
При этом он достал из нагрудного кармана гимнастерки свое комендантское удостоверение, которым ему разрешалась проверка всех военнослужащих, а также гражданских лиц в полосе фронта, и вручил его капитану. Тот, развернув листок, рассматривал внимательно с полминуты, затем, возвратив, вынул из кармана брюк потертый кожаный бумажник и, раскрыв его, осведомился:
– Что вас интересует?.. Расчетная книжка… вещевая… продовольственный аттестат… партийный билет… наградные удостоверения.
– Давайте… – не отвечая по существу, сказал Алехин и, как бы оправдываясь за свой вынужденный интерес к документам проверяемых, пояснил: – Закон порядка требует… Служба есть служба!
Он взял вынутые капитаном из бумажника документы и, наморша лоб, принялся их читать, сразу передав часть Аникушину.
Он намеренно отрекомендовался секретарем парторганизации, чтобы иметь большие основания в случае предъявления посмотреть партийные билеты и как бы невзначай мотивировать свою активность, поскольку Аникушин после ознакомления с основными документами проверяемых, несмотря на договоренность, вел себя пассивнее, чем ему надлежало, и Алехину уже пришлось действовать за него.
Впрочем, сейчас помощник коменданта добросовестно и скоро просмотрел переданные ему документы и возвратил их Алехину. Тот, в свою очередь, протянул ему расчетную книжку капитана, которую Аникушин взял уже без желания, так, по необходимости; проверка продолжалась.
Обнаружив под партийным билетом сложенный вдвое затасканный конверт, Алехин развернул его и, увидев, что это письмо, возвращая капитану, строго сказал:
– Возьмите… Нам не положено…
Ознакомясь позже с аттестатом, он справился у капитана:
– А дополнительный паек вы где получали?
– У себя, в части.
– А табачное довольствие?
– Я?.. Еще в госпитале.
– В Лиде?
– Нет, в Вязьме, – спокойно сказал капитан. – Нас… выздоравливающих офицеров, в Лиду не перевозили, выписывали прямо в Вязьме…
– А у вас, эта… какие еще документы есть? – обратился Алехин к двум другим офицерам.
Старший лейтенант, не вымолвив и слова, неторопливо расстегнул нагрудный карман гимнастерки, достал свои документы и протянул их Алехину. То же самое вслед за ним сделал и лейтенант. Документы последнего Алехин тут же передал Аникушину; тот молча взял, но оказавшийся сверху комсомольский билет лейтенанта, даже не раскрыв, тотчас возвратил Алехину.
Развернув сложенный вчетверо белый листок – справку о ранении, – Алехин, улыбаясь, заметил старшему лейтенанту:
– А мы с вами, как говорится, эта… земляки… В одном госпитале лежали… Я ведь там тоже… около месяца… по болезни…
Он снова посмотрел на справку и, чуть помедля, доверительно сообщил:
– У меня там в госпитале женщина была… Повариха!.. Красивая и гладкая, одно слово – краля! И солидная, как генеральша! Во!.. – Он широко развел руками на уровне бедер, показывая «солидность» поварихи, и лицо его сделалось мечтательно-довольным. – Достойная женщина!.. Может, знаете, Лизавета, младший сержант?
– Нет, не знаю, – после некоторой, пожалуй, излишне затянутой паузы угрюмо сказал старший лейтенант. – Я поварихами не интересовался!
– Оно так… оно верно… – понимающе вздохнул Алехин и опять уставился в документы.
Дойдя немного погодя до комсомольского билета, он с улыбкой спросил лейтенанта:
– А подполковнику Васину из штаба фронта вы, случаем, эта… не родственник?
– Нет, – проговорил лейтенант и слегка покраснел.
– А крепко на него машете! Я так подумал: может, он вам брат или, значит, дядя! Он ведь тоже – Сергеевич! Отличный мужик!.. А голова, знаете, прямо как у генерала! Мы с ним в Смоленске не раз сиживали, – похвастал Алехин, выразительно щелкнув себя пальцем по шее. – Он меня, как встретит, всегда спрашивает: «Ну как дела, комендатура?..» А я ему: «Пока живой!» А он мне, понимаете, обязательно: «Да что тебе поделается? Вас, тыловых крыс, из пушки не прошибешь!..» Шутник!
Алехин от души рассмеялся, потом, словно вспомнив о своих служебных обязанностях, сделался серьезным и, шморгнув носом, снова принялся смотреть документы.
83. Алехин
Чего же он молчит?.. Он что, забыл?.. Спроси сам!.. Спокойнее… Играй!.. Попроще… Фиксируй лица!.. Так… Вазомоторами и не пахнет… Проверки они не боятся… Что же, естественный вопрос… Представься… Хорошее у него лицо… Документов у них достаточно… Кто же они?.. И что делают в лесу?.. Шевели губами…
Расчетная книжка начальствующего состава… Фактура обложки… Конфигурация… Шрифты наименования… Рек-визит содержания… Шрифты текста… Серия… Номер… Достоверны… Елатомцев Алексей Павлович… Капитан… Выслуга лет на должностях начальствующего состава… Наименование должности… Штатно-должностной оклад… Надбавка за выслугу лет… Выданы аттестаты… На семью… Личная подпись… натуральна… Командир части… Подполковник… Подпись натуральна… Начфинчасти… Старший лейтенант… Подпись… натуральна… Печать гербовая… Дата… Чернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность… Дахно?.. Толстые, выворотные губы… Отметки о произведенной выплате… Месяцы… Удержания… За заем… По аттестату… Выплата полевых денег… По месяцам… Январь… Февраль… Март… Апрель… Май… Июнь… Июль… Отметки о перемещении военнослужащего и об изменениях… Наименование части… Штатно-должностной оклад… Удержания по аттестату… на семью… Начфинчасти… Старший лейтенант… Подпись… натуральна… Предыдущей… соответствует… Печать гербовая… Чернила… Мастика… Данные об аттестатах на семью… Жена Елатомцева Надежда Ивановна… Майкоп… Отметки о начетах и удержаниях… Скрепка… Разные отметки… Контрольные талоны… Август… Сентябрь… Водяные знаки… Ажур!
Воинская часть 72510… Что-то очень знакомое… 72510?.. Южнорусский говор и кривоватые, как у кавалеристов, ноги… Быстрее!..
Майданников?.. Черные глаза… Денисенко?.. Выраженная асимметрия лица… Нечаев?.. Брюнет… Белов?.. Нос большой, толстый, с опущенным основанием… Ревякин?.. Доманов?.. Фесенко?.. Горбач?.. Никитин?..
Партийный билет… Фактура обложки… Конфигурация… Цвет… Тиснение… Пролетарии всех стран, соединяйтесь… Всесоюзная Коммунистическая партия большевиков… Секция Коммунистического Интернационала… Реквизит содержания… Шрифты текста… Удостоверительные знаки… Фотокарточка… Голова… нос… губы… подбородок… соответствуют… Печать… Оттиски… совмещаются… Начальник политотдела… Подпись… натуральна… Спецчернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность… Водяные знаки… Защитные приспособления… Текст… Елатомцев… Алексей Павлович… Время вступления в партию… Октябрь сорок второго… Достойно… Наименование организации, выдавшей билет… Политотдел 257-й стрелковой дивизии… Личная подпись… натуральна… Уплата членских взносов… Должностной оклад… Подпись секретаря… Октябрь… Ноябрь… Взводный… Декабрь… повышение… Стал командиром роты?.. Суммы взносов… соответствуют… Штампы… Подписи… Сорок третий год… Должностной оклад… Членский взнос… Январь… Февраль-Март… Апрель… Май… Июнь… Июль… Август… С августа другой штамп и другая подпись… Убыл в госпиталь?.. В другую часть?.. Сентябрь… Октябрь… Ноябрь… Опять изменение… Очевидно, был в госпитале… Но в свою часть уже не попал… Достоверно?.. Вполне… Декабрь… Суммы взносов… соответствуют… Штампы… Подписи… Сорок четвертый… Январь… Увеличение оклада… получил повышение… До января был ротным… Достоверно?.. Вполне… Данным удостоверения личности… соответствует… Февраль… Март… Апрель… С мая изменение… Май, июнь, июль… в госпитале… Август – еще не уплачен… Штампы… Подписи… Скрепки… Ажур!..
Воинская часть 72510… 72510… Явно прищуривает глаза… Хорошо они держатся… Кто же они – действительно свои офицеры или мнимые?.. 72510… Это – фронтовой ОПРОС!..[59] Новая Вильна… Там десять километров от Вильнюса, а отметка комендатуры только через двое суток?! Могли сразу не отметиться… Или были в «прилегающих районах»…
Вещевая книжка командира Красной Армии… Фактура обложки… Конфигурация… Шрифты наименования… Реквизит содержания… Знаки удостоверительные… Шрифты текста… Печать гербовая… Начальник обозно-вещевого снабжения… капитан… подпись… натуральна… Чернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность… Текст… Управление 257-й стрелковой дивизии… Елатомцев… Алексей… Павлович… лейтенант… октябрь сорок второго… соответствует… Личная подпись владельца… натуральна… Вещевое имущество… Наименование… Время выдачи… Количество… Время списания… Пилотка суконная… Пилотка хэбэ… Фуражка… Шапка-ушанка… Шинель… Гимнастерка хэбэ… Время выдачи… Время списания… Сроки носки… соответствуют… Шандыбин?.. Подбородок с ямкой, родинка у правого уха… Гимнастерка суконная… Шаровары хэбэ… Шаровары суконные… Рубаха нательная… Кальсоны нательные… Портянки летние… Полотенце хэбэ… Время списания… Сроки… соответствуют… Сапоги яловые… Жилет меховой… Шаровары ватные… Рубаха теплая нижняя… Кальсоны теплые… Перчатки зимние… Рукавицы меховые… Портянки зимние байковые… Портянки суконные… Полушубок… Валенки… Время сдачи… В госпиталь он попал в апреле… Соответствует… Ремень поясной… Ремень брючный… Кобура… Сумка полевая… Вещмешок… Компас… Бинокль… Размеры… Рост – третий… Шинель… пятьдесят второй… Шапка – пятьдесят восьмой… Сапоги – сорок первый… Морозов?.. Лицо узкое, лоб выступающий… Типография «Красный пролетарий»… Москва… Заказ… 155… Ажур!
Глаза с прищуром… Журавлев Егор?.. Кончик носа вздернут… Лукомский?.. Нижняя губа отвислая… Стрельчук?.. Пойман!.. Бизяев?.. Кареглазый, брови дуговые… Шинкаренко?.. Верховский?.. Манохин?..
Временное удостоверение… номер… Конфигурация… Реквизит содержания… Шрифты текста… Особые знаки… удостоверительные… Печать гербовая… Подписи… натуральны… Чернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность… Текст… Лейтенант Елатомцев Алексей Павлович… Приказом войскам Калининского фронта No 0306 от двадцать восьмого августа сорок второго года… За образцовое выполнение боевых заданий командования… на фронте борьбы с немецкими захватчиками… награжден орденом Красное Знамя… Орден за No 34781… Начальник штаба 257-й стрелковой дивизии… подполковник… Военком штаба дивизии… Батальонный комиссар… Пятое сентября сорок второго… Номер ордена… периоду выдачи… соответствует… Ажур!..
Глаза с прищуром! Быстрее!.. Кошевой?.. Глаза карие, бородавка… на левой щеке… Алексеев?.. Сросшиеся брови, противокозелок вогнутый. Скаба?.. Пойман!.. Игнатов Василий?.. Брюнет!.. Ревякин?.. Бойчевский?.. Лысенко?.. Гурьянов Денис?.. Полынин?.. Мищенко?..
Мищенко?!! Южнорусский говор… кривоватые, как у кавалеристов, ноги… глаза с прищуром… Неужели Мищенко?! Словесный портрет… пожалуй… Но тот, наверно, все же внушительней… Мищенко – девятьсот пятого… Ему тридцать девять… А этому?.. тридцать пять?.. Сорок?.. Неужели Мищенко?! Быстрее!!!
84. Таманцев
Я следил за двумя своими подопечными, поглядывал и на лейтенанта, но ничего представляющего интерес уловить не смог.
Все трое держались естественно, невозмутимо, держались как свои, как люди, которым нечего бояться и только разве жаль тратить время на эту никчемную проверку.
Поглядывал я и на Пашу и не мог мысленно ему не аплодировать. В такие минуты особенно ощущаешь, что ты перед ним мальчишка, щенок, и не более. В такие минуты отчетливо осознаешь, что ты перед ним всего лишь скорохват, но не больше.
Надо было видеть его простодушное лицо и доверчиво-непонятливый взгляд, когда он задавал вопросы или же то просил и брал, то вдруг внезапно совал им назад документы, и снова брал, и опять возвращал. Последнее делалось для того, чтобы выявить, нет ли среди них левши, причем исполнялось Пашей с виртуозной натуральностью, но этим троим и помощнику коменданта он наверняка казался недоумком, если и не полным дураком, то, несомненно, дубоватым и упрямым деревенским простофилей.
Я сжал зубы, чтобы не фыркнуть от смеха, когда он доверчиво сообщил проверяемым о своей «полюбовнице», поварихе госпиталя, и показал, какой у нее зад. И тут старший лейтенант ответил с очевидным промедлением, хотя вопрос был простенький и вообще-то раненый, лежавший в госпитале, может и не знать там всю обслугу и всех поварих – это тебе не медсанбат.
Я не мог себе представить, как Паша оценил эту несомненную задержку в совокупности со всеми другими фактами, только знал по опыту: на таких вот безобидных вроде бы вопросиках вражеские агенты сыплются чаще, чем на документах. Потому что в рамках легенды они заучивают и запоминают сведения о командном составе частей и соединений, в которых якобы служат, о начальстве госпиталей, где якобы лежали, запоминают внешность и даже особенности характера старших офицеров и генералов, а вот запомнить всевозможных рядовых, различных писарей и поваров или госпитальных нянюшек и медсестер практически невозможно. И что тут ответить с ходу, когда тебя спрашивают?.. Сказать: «Знаю», а вдруг это вопрос-ловушка и никакой поварихи Лизаветы там нет? Сказать: «Не знаю», а если это опять же ловушка и Лизавета – местная знаменитость и не знать ее просто невозможно?
Я от души радовался и забавлялся, наблюдая, как великолепно он придуривается. Конечно, так бутафорить, так играть сумел бы, наверное, каждый хороший актер-профессионал, но дай ему ту нагрузку на извилины, какая была сейчас у Паши, дай ему все Пашины обязанности в эти минуты и задачи, и от его игры – будь он хоть Шаляпин! – остались бы одни воспоминания.
По говору бритоголового я определил – земляк, южанин. Откуда-нибудь с Северного Кавказа, из Ростова или с Кубани, может, даже, как и я, – из Новороссийска. Славная у него была физиономия, и вообще он мне нравился. Крепкий, сбитый, что называется, ядреный, и держался он достойно, несуетливо.
На всякий случай я их уже прокачал, прикинул для всего, что могло последовать. По силе и он и амбал мне, наверно, не уступали, в бегу же я их достал бы без труда и в остальном тоже, наверно, превосходил.
И тут я вспомнил, что точно так же на рассвете каких-нибудь двенадцать часов назад прикидывал Павловского и что затем произошло, и от стыда мне сделалось жарко. Вот уж действительно – не говори гоп, не перепрыгнув!
А «перепрыгнуть» – в данном случае поймать разыскиваемых – мечталось очень многим.
Дела, взятые на контроль Ставкой, бывают не каждый месяц и не каждое полугодие. Я знал, что к розыску и проверке привлечены тысячи людей, задействованы многие сотни оперативных групп, и хорошо представлял, что сейчас творится в полосе двух фронтов от передовой и на всю глубину оперативных тылов. Предельный режим: хватай мешки – вокзал отходит![60]
Безусловно, каждый из этих тысяч мечтал только об одном: поймать!.. Любыми усилиями, любой ценой! Но я верил в Эн Фэ и не сомневался, что мы окажемся на острие розыска и шансы у нашей группы будут наверняка преимущественные.
Впрочем, шансы шансами – это еще не результат, а вот результатом как раз здесь пока что и не пахло.
Я не знал, что там у них в документах, я фиксировал лица, а они были такие спокойные, уверенные – ни игры вазомоторов, ни малейших нервных реакций, – что у меня уже портилось настроение. Вообще-то при обнюхивании агентуры органолептика редко что-нибудь дает, но когда у проверяемых такие лица, то, как правило, на девяносто пять процентов можешь быть уверен – пустышку тянешь!..
С документами Паша заканчивал, но никаких условных сигналов не подавал. Глаз у него цепкий, наметанный, и если бы там обнаружились какие-либо накладки или несоответствия, он бы не упустил, и немедленно прозвучало бы: «Не могу понять…» («Внимание!») Однако все документы, очевидно, были без единого изъяна, и я с нетерпением ожидал последующего: как эти трое станут реагировать на досмотр их личных вещей?..
85. Оперативные документы
«Срочно!
Егорову
В представленных вами донесениях не подтверждено прибытие 19 служебно-розыскных собак с проводниками, отправленных специальным самолетом из Ленинграда в Вильнюс.
Проверьте и немедленно доложите.
«Весьма срочно!
Шаповалову
Задержанных вами по делу «Неман» ошибочно сотрудников НКГБ Белоруссии капитанов Борисенко и Новожилова, выполняющих под видом находящихся в командировке офицеров Красной Армии специальное особой важности задание командования по радиоигре, немедленно освободите и в случае надобности обеспечьте автомашиной или любой другой помощью.
Армейское командировочное предписание Борисенко и Новожилова, в котором датой выдачи указано 3 августа, оформлялось в воинской части 62035 27 июля, то есть до введения в действие нового условного секретного знака.
«Весьма срочно!
Егорову
Сообщаю, что оперативный состав и маневренная группа, посланные в район Рудницкой пущи для прочесывания и обыска указанной Вами территории, в 13.06 наткнулись на банду численностью свыше двухсот человек, предположительно аковцев, вооруженных, кроме винтовок и автоматов, шестью станковыми пулеметами МГ и немецкими ротными минометами.
В результате боестолкновения имеются убитые и раненые с обеих сторон. Наши потери 29 человек, в числе погибших представитель Главного Управления контрразведки капитан Затуловский и командир маневренной группы войск по охране тыла фронта подполковник Комаров.
Нами немедленно были затребованы и на автомашинах переброшены к Рудницкой пуще поддержки из частей Красной Армии, и к 15.20 район боестолкновения надежно блокирован. В настоящий момент расположение бандгруппы, занявшей круговую оборону, подвергается интенсивному пулеметно-минометному обстрелу. В течение ближайшего часа, как только сопротивление противника будет подавлено, сейчас же приступим к выполнению Вашего распоряжения о прочесывании и обыске указанной Вами территории.
О результатах донесу незамедлительно.
«Весьма срочно!
Григорьеву
Задержанных вами Самохина и Кривцова, имеющих несомненное сходство с фигурантами чрезвычайного розыска, необходимо срочно доставить в Лиду.
Немедленно препроводите обоих под надежной охраной на аэродром подскока No 6 северо-западнее Поречья, где в ближайшие полчаса совершит посадку высланный нами «Дуглас» (бортовой – 51).
86. Помощник коменданта
Выходя с Алехиным из-за деревьев навстречу троим неизвестным, он был настроен самым серьезным образом и сосредоточенно повторял про себя свои предстоящие действия и обязанности.
Всей первой половиной дня, тремя инструктажами и увиденным на аэродроме он был подготовлен к чему-то важному, ответственному, чрезвычайному. А все оказалось заурядным и обыденным.
Если объективно документы у проверяемых были в полном порядке, то лично для него, Аникушина, при проверке, по стечению обстоятельств, обнаружились немаловажные, весьма убедительные факты: командировочное предписание, помимо особых знаков и секретного (точки вместо запятой), – о чем только вчера сообщил гарнизонный особист – имело также на обороте столь знакомые фиолетовые отметки с печатями Вильнюсской и Лидской комендатур и его, капитана Аникушина, собственноручную подпись; если даже допустить, что он мог ошибиться и что-либо просмотреть, то Вильнюсская комендатура в приказах ставилась в пример другим отменным качеством проверки документов, бдительностью личного состава и большим количеством задержаний – уж там бы не оплошали; справка о ранении, случайно оказавшаяся в офицерском удостоверении у Елатомцева, была выдана тем самым эвакогоспиталем, в котором он, Аникушин, весною лежал. Госпиталь тогда находился в Вязьме, впоследствии его передислоцировали за наступающим фронтом в Лиду, туда же перевезли и выздоравливающих раненых, подлежащих скорому возвращению в строй, так что все указанное в документе полностью соответствовало действительным обстоятельствам.
Аникушин выписался в середине июня, а Елатомцев спустя полтора месяца, лежали они в разных отделениях, но в справках о ранении у них красовались совершенно одинаковые, весьма характерные, с замысловато-неповторимым росчерком подписи начальника госпиталя подполковника медслужбы Кудинова.
По стечению обстоятельств и ранения у них были довольно сходные: у обоих проникающие правой половины грудной клетки, у обоих с травматическим пневмотораксом, только у Елатомцева – осколочное, в Аникушина же попала автоматная очередь, причем одна из четырех пуль застряла в верхушке легкого, извлечь ее не смогли или из-за близости подключичной артерии не решились, этот злополучный кусочек металла и обусловливал ограничение годности.
То, что Аникушин не знал Елатомцева в лицо, было неудивительно: всего в четырех отделениях находилось до тысячи человек, к тому же третья хирургия располагалась отдельно, в другом здании.
А вот названного Елатомцевым начальника третьего хирургического отделения майора Лозовского Аникушин знал. Лозовский был известный ленинградский хирург и заядлый меломан, напевавший, как говорили, даже во время операции.
Чуть ли не каждый вечер после ужина он устраивал в столовой своего отделения час классической музыки: приносил для проигрывания пластинки из своей коллекции, в том числе и с ариями из опер в исполнении Шаляпина, Собинова и других знаменитых певцов.
Аникушин, как только ему разрешили вставать, приходил туда непременно; он помнил, как Лозовский, полноватый, с залысинами и бородкой клинышком брюнет, садился где-нибудь в углу и, слушая музыку, покачивал в такт головой.
Конечно, упоминание фамилии Лозовского и такая памятная характерная роспись начальника госпиталя, детали, столь убедительные для Аникушина, Алехину ничего не говорили, да и не могли, наверно, сказать. Во время проверки документов Аникушин увидел особиста как бы заново: недалекого, постыдно медленно соображавшего, читавшего про себя по складам и не умевшего даже скрыть своей бестолковости. Он то брал документ, то вдруг, не проверив, возвращал (дважды не тому, у кого взял!), погодя, словно что-то вспомнив, опять брал и опять возвращал. Повторяемые им на каждом шагу «знаете», «понимаете», «так», «эта», «значит» подчеркивали скудость его речи и неповоротливость тугого мышления: пока он с трудом осилил один документ, Аникушин самым внимательным образом просмотрел целых три.
То, что до проверки он не казался столь примитивным, объяснялось просто. По дороге от опушки и здесь, на поляне, он в основном инструктировал, наставлял, то есть повторял привычные штампованные фразы, говорил то, что ему уже приходилось высказывать, должно быть, десятки, если не больше, раз. К тому же Аникушин, занятый своим – Леночкой и предстоящим вечером, – слушал его по необходимости, только в рамках уяснения своих обязанностей на сегодняшний день и, разумеется, не анализировал его речь.
Теперь же приходилось думать, оценивать, и потому вся мыслительная убогость Алехина сразу стала очевидна. Вылезло наружу и его нелепое упрямство. Аникушин знал, что такие люди никогда не признаются в своих ошибках и в несостоятельности своих подозрений.
Второстепенные документы – вещевые и расчетные книжки, продовольственные аттестаты, проездные литера и различные справки – как в комендатуре, так и при патрульной проверке тоже спрашивали, но только в тех случаях, когда основные документы вызывали какие-либо сомнения.
Здесь же удостоверения личности и командировочное предписание были безукоризненными, и требовать предъявления других документов не имелось, по разумению Аникушина, никаких оснований, потому он и не стал это делать и был рад, что Алехин обошелся без него.
Спрашивать же партийные документы по комендантским установлениям вообще не рекомендовалось, делалось это в исключительных случаях, при наличии веских оснований, и Аникушин к партийному билету даже не прикоснулся. Когда же Алехин, не моргнув и глазом, раскрыл его и принялся проверять, Аникушин, скосив на секунды взгляд, отметил немаловажное обстоятельство: Елатомцев вступил в партию в октябре сорок второго года, в самое, наверно, тяжкое для страны время.
И такого офицера, заслуженного фронтовика, в прямом смысле слова грудью защищавшего Отечество, участника обороны Москвы, самого дорогого Аникушину города, Алехин мог по-прежнему в чем-то подозревать и, очевидно, намеревался еще и обыскивать – с каждой минутой в Аникушине нарастало несогласие с действиями особиста и желание или потребность как-то выказать свое неодобрение, свое сугубо отрицательное отношение к происходящему.
Отец неоднократно говорил ему и погибшему младшему брату, что каждый отвечает прежде всего перед самим собой и потому сам себе главный судья. Отец учил, что в сложных, требующих самостоятельного решения ситуациях советский человек должен поступать так, как ему подсказывают его совесть и его убеждения.
Этому наказу на войне Аникушин следовал неукоснительно и во всех случаях в конечном итоге оказывался прав.
Самый впечатляющий пример правильности и мудрости отцовского наставления он получил два года назад, в тяжелую пору, когда армия, потерявшая в непрерывных боях более половины личного состава, ожесточенно сопротивляясь и отстаивая до последнего каждую позицию, отходила к Волге.
Немцам удалось разрезать их дивизию на несколько частей, и он, Аникушин, с остатками батальона очутился в группе из полутора сотен бойцов, окруженной со всех сторон на пересечении двух степных шоссейных дорог.
Он оказался вторым по занимаемой должности и званию командиром и вместе с капитаном из соседнего полка, бывалым фронтовиком, имевшим за первый год войны, когда наградами никого не баловали, два ордена Красного Знамени, поспешно организовывал круговую оборону.
Несмотря на ранения в голову и плечо, капитан был энергичен, блестяще ориентировался и командовал в боевой обстановке, его смелости и хладнокровия хватило бы на десяток фронтовиков. После нескольких часов совместных действий Аникушин буквально влюбился в него и благодарил судьбу, что в трудный час она свела его с таким человеком.
Они поклялись друг другу, что не отступят, не уйдут отсюда живыми; бойцы окапывались, сознавая, что для большинства из них это последний в жизни рубеж, отрывали траншеи полного профиля, когда вечером по радио был получен совершенно неожиданный приказ: всем частям дивизии оставить технику и боеприпасы, которые невозможно взять с собой, и форсированным маршем, не ввязываясь в бои (чтобы сохранить личный состав), немедленно отходить на восток, к Волге.
Кажется, все было ясно и не требовало размышлений, но Аникушин после недолгого раздумья заявил капитану, что без письменного приказа с печатью и подписями командира дивизии и начальника штаба ни он, ни люди из его полка отсюда не уйдут.
Капитан пытался его переубедить, называл формалистом, обвинял, что бумажка для него важнее сохранения жизни сотни человек и что за такое неподчинение приказу его могут расстрелять. Сидя в пыли на дне кювета и стараясь не кричать, чтобы не услышали бойцы, они спорили до хрипоты, но каждый остался при своем мнении. И после полуночи капитан собрал своих людей, проинструктировал и под покровом темноты сделал то, что казалось Аникушину невозможным, – скрытно, без единого выстрела провел полсотни человек мимо немцев.
Аникушин же со своими остался и спустя несколько часов выдержал страшнейшую атаку превосходящих сил немцев. Перед тем, чтобы избежать кривотолков, он сообщил бойцам, что ушедшие с капитаном отправились выполнять чрезвычайно ответственное и опасное задание командования.
Выросший в семье кадрового военного и знавший еще до армии, что «приказ начальника – закон для подчиненного» и что все распоряжения должны быть выполнены «беспрекословно, точно и в срок», чем он руководствовался в своем упорстве, в своих самовольных, по сути, действиях?.. Прежде всего здравым смыслом: пониманием значения перекрестка двух важнейших дорог для наступления немецких войск – стремлением не пропустить врага в глубь страны. Впрочем, поступившая из штаба дивизии команда находилась в противоречии не только с его убеждениями. Она противоречила также известному, основополагающему в тот трудный период приказу Наркома Обороны No 227, с которым незадолго перед тем Аникушина, как и всех других командиров, ознакомили дважды: в строю и дополнительно в штабном блиндаже – под расписку. Отдельные фразы из этого подписанного Сталиным исторического документа он помнил наизусть: «…до последней капли крови защищать каждую позицию… цепляться за каждый клочок советской земли и отстаивать его до последней возможности…»
Приказ No 227, содержание которого можно было выразить весьма лаконично: «Ни шагу назад!» или «Стоять насмерть!» – запрещал фактически любое отступление, что всецело соответствовало убеждениям Аникушина, и в споре с капитаном, дважды краснознаменцем, он более всего упирал на это основоположение. Однако тот в ответ резонно говорил, что в армии надлежит выполнять последний конкретный приказ, даже если он противоречит всем предыдущим, и что их дело не рассуждать, за них думает начальство, а они всего лишь исполнители.
То, что Аникушин настаивал на получении из дивизии официального документа с двумя подписями и печатью, было с его стороны, в условиях полного окружения, не более чем предлогом – он знал, что сделать это невозможно. Он не был ни бюрократом, ни формалистом, но и сам способ передачи совершенно секретного приказания об отступлении – открытым текстом по радио – вызвал у него несогласие и сомнения, на что капитан разумно и вполне обоснованно заметил, что при окружении превосходящими силами противника шифры положено немедленно уничтожать, в штабе это обстоятельство учли и все предусмотрели.
Тогда, в быстротечные минуты принятия Аникушиным столь ответственного решения, он менее всего думал о себе и своей судьбе, а размышлял о том, что целесообразней и полезнее в их положении для Отечества. Отступление без боя с оставлением или уничтожением части вооружения и боеприпасов представлялось ему дикой глупостью, если даже не преступлением – он не мог понять, как в дивизии до такой нелепости додумались. Отойти форсированным маршем к Волге – для чего?.. Чтобы занять оборону в сотне километров восточнее, а потом отвоевывать эту же территорию назад? Какой мог быть в этом смысл? Никакого!.. Другое дело, если они останутся и пусть ценой своей жизни, но хоть на время приостановят продвижение врага – только это в данных критических обстоятельствах могло быть, по разумению Аникушина, истинным выполнением их воинского долга.
С неполной сотней бойцов, двумя минометами и пушчонкой с разбитым прицелом он удерживал пересечение более суток, пока на помощь к ним и на смену не прорвалась гвардейская механизированная бригада.
Как выяснилось впоследствии, приказание об отступлении было передано по радио помощником начальника оперативного отделения штаба дивизии, захваченным в плен немцами и склоненным ими к измене. Его голос знали радисты в полках, и потому сфальсифицированное лжеприказание тремя группами из пяти было без промедления выполнено. В результате на двух небольших участках обнажился фронт – повинных в этом командиров, так же как и бывалого капитана, по выходе в тылы армии после недолгого дознания расстреляли без суда, согласно приказу.
Аникушин же в своем самоволии оказался прав и за мужество и героизм, проявленные при удержании «стратегически важной позиции», был награжден орденом Отечественной войны. Этот эпизод особенно утвердил его в необходимости никогда не быть попкой, бездумным исполнителем, а поступать в сложных ситуациях так, как ему подсказывают его совесть и его убеждения.
Кстати, тогда же, в смертельно тяжелом июле сорок второго года, имел место случай, во многом обусловивший неприязненное отношение Аникушина к особистам.
Во время ночного сумбурного, почти неуправляемого боя, отчаянной попытки малыми силами отбить у немцев окраину Цимлянской бесследно пропало трое бойцов из роты Аникушина.
А спустя неделю такой же темной южной ночью его вызвал к себе в землянку уполномоченный особого отдела Камалов.
Молоденький низкорослый лейтенантик, он при свете коптилки до утра допытывался, на основании чего Аникушин приказал писарю сделать в учетных документах о каждом из этих бойцов отметку «пропал без вести».
Вызывал он к себе Аникушина еще несколько раз, почему-то обязательно каждую третью ночь, и уже при следующем посещении землянки стало ясно: особист подозревает, что отметки «пропал без вести» сделаны по указанию Аникушина, чтобы… скрыть и… замаскировать переход этих трех бойцов к немцам.
Более нелепого, более абсурдного подозрения Аникушин не мог бы и вообразить. Все трое бойцов были из пополнения, полученного перед самым боем. Аникушин их не только не знал – так получилось, что и в глаза не видел. Он не сомневался, что пропавшие погибли в той безуспешной атаке, но даже если допустить, что они уцелели, остались живы и действительно перешли на сторону немцев, он-то, Аникушин, какое мог иметь к тому отношение?!
Единственным основанием для подозрений Камалова было то, что все трое проживали на временно оккупированной противником территории. Но он-то, Аникушин, не проживал! И не был ни часу в плену или в окружении! И родственников репрессированных или за границей, даже дальних, не имел!
Он и в жизни и по всем анкетам был безупречен и чист как стеклышко. Тем не менее особист каждый раз интересовался и его биографическими данными, задавал совершенно одинаковые вопросы об отце и о матери и при этом старательно записывал одни и те же ответы Аникушина на листки бумаги.
С каждым ночным вызовом в Аникушине нарастала неприязнь, перешедшая затем в ненависть к этому человеку. Он ничуть не боялся Камалова; напротив, подозрительность и бессмысленное упорство особиста, каждую третью ночь лишавшего его сна, столь необходимого в условиях передовой, и мучавшего нелепыми вопросами, вызывали в нем презрение и сдерживаемое не без труда глухое бешенство.
Устававший за день до предела, он еле выдерживал ночные никчемные бдения, отвечал Камалову уже машинально и с отвращением, томимый одной смертельной тоской – скорее бы настало утро, скорее бы все это кончилось!
Однажды, не совладав, Аникушин задремал, прислонясь спиною к земляной стенке. Трудно сказать, сколько это длилось, во всяком случае, Камалов его не побеспокоил, не разбудил, а терпеливо ждал. Когда же Аникушин открыл глаза, он при слабом свете коптилки опять увидел в метре перед собой скуластое, азиатски-бесстрастное лицо, увидел все тот же уставленный в упор немигающе-проницательный взгляд раскосых глаз особиста, а спустя буквально секунду послышалось – в который уж раз! – тихое и невозмутимое:
– Значит, отец ваш происходит из рабочих, а мать, как вы утверждаете, – из мелких служащих… Правильно я вас понял?..
Эта тягостная сказка про белого бычка, как дурной сон, как принудительная фантасмагория, продолжалась до самого ранения Аникушина – только отправка в госпиталь принесла ему освобождение.
Скуластым малоподвижным лицом и прежде всего своей «бдительностью» и упрямством, качествами, очевидно, присущими этой профессии, Алехин напоминал ему Камалова. Но сколь бы ни были велики недоверчивость и упорство особистов, они никак не могли, просто не имели права влиять на точку зрения и поведение Аникушина.
В данном конкретном случае после ознакомления и с второстепенными документами проверяемых у него созрело свое твердое мнение.
Он больше ни на йоту не сомневался в истинности Елатомцева, Чубарова и Васина, их личности для него были совершенно ясны, не вызывали никаких абсолютно сомнений. И любые дальнейшие действия особистов в отношении этих офицеров-фронтовиков могли объясняться только профессиональной подозрительностью, упрямством и ограниченностью Алехина.
Когда он пытался сопоставить все приготовления и предосторожности особистов с тем, с чем пришлось встретиться в действительности, то ему становилось смешно.
«Эх, Шерлоки!.. Хмыри болотные! – весело думал он, сдерживая ухмылку и неуемное желание бросить насмешливый взгляд в сторону, где за кустами прятались подчиненные Алехина. – Нагородили черт знает что!.. Вот уж действительно палят из пушек по воробьям!.. Комедия!..»
Умное, волевое лицо Елатомцева, его ясные, цвета бирюзы, чуть прищуренные глаза и все его поведение и документы не вызывали ничего, кроме симпатии и уважения.
После проверки документов не вызывали ничего, кроме уважения, и оба других офицера, и Алехин ожидал напрасно: не одобряя предстоящего осмотра вещмешков, Аникушин молчал, твердо решив остаться в стороне.
Пусть Алехин обойдется без него, как уже обошелся перед тем, сам попросив второстепенные документы. Если же по поводу его, Аникушина, в данном случае бездействия будет кем-либо выражено недовольство, он молчать не станет. Он напишет рапорт коменданту города или даже начальнику гарнизона и без обиняков изложит свою позицию. Нравится это особистам или нет, а у него своя голова на плечах, и слепым, бездумным исполнителем любых, в том числе и нелепых, указаний он не был и не будет!..
87. Алехин
Словесный портрет совпадает… Неужели Мищенко?.. Не исключено!.. В баню бы с ним сейчас… поясницу посмотреть… Где он был этот год… нет, одиннадцать месяцев?.. Куда его тогда ранили?.. Мищенко – это фигура!.. Не говори гоп!.. Не факт, что это Мищенко, и не факт, что они – «Неман»… Качай!
Аттестат на продовольствие… Шифр… Реквизит содержания… Шрифты текста… Петит подстрочный… Вэ-че 72510… Капитан Елатомцев А Пэ и с ним два офицера… Убывшему в командировку… Вильнюс… Лида и районы… Номер и дата документа… Командировочное предписание от десятого августа… Удовлетворен при вэ-че 72510 по первой норме пайка… включительно… Продовольствие в натуре по… десятое августа… Сахаром по… десятое… Мылом по тридцать первое… Табачным довольствием по… тридцать первое… Сухим пайком на путь следования на… пять суток… Достоверно… Карандаш чернильный… Фактура бумаги… плотность… Так… Исключен с довольствия с шестнадцатого… Срок действия аттестата… двадцать первое… Роспись лица, получившего аттестат… Елатомцев… Предыдущим… соответствует… Помощник командира части по снабжению… Майор… Гундобин… Подпись… натуральна… Завделопроизводством… Подпись… натуральна… Дата… Печать гербовая… Мастика… Для отметок… Доппаек офицерский получен по тридцать первое… Военпродпункт станции Лида… Выдан сухой паек на пять суток… шестнадцатого… Штамп… Печать… Мастика… Ажур!..
Поговори с ним… насчет довольствия… Так… Фиксируй лицо!.. Хорошо… Так… Что офицеров не перевозили – это точно… Теперь спроси и у них… Так… Достает… И этот тоже… Документов у них достаточно… И никаких вазомоторов, никакой вегетатики!..[61] Словесный портрет совпадает, наверно, полностью… но не факт, что это Мищенко, и не факт, что они – «Неман»… Неохотно берет и смотрит уже без интереса… Ему все ясно!.. Ну и пусть… А ты – службист!.. Так… Справка госпиталя… Поговори и с этим… вспомни кого-нибудь… Попроще… Насторожился!.. Что это?.. Ожидает подвоха?.. А чего ему опасаться, если он свой?.. Странно… Отвечает с задержкой!.. И как недоволен!.. Что-то здесь не так… Качай их, качай!
Справка… Конфигурация… Реквизит содержания… Шрифты текста… Петит подстрочный… Особые знаки… удостоверительные… Форма номер шестнадцать… с наклоном… Штамп угловой… Эвакогоспиталь 1731… Это Вильнюс!.. Дата – седьмое августа… Старший лейтенант Чубаров… Николай Петрович… находился на излечении… с двадцать пятого июня… по седьмое августа… 1731 в июне был в Смоленске… Достоверно?.. Вполне… По поводу… сквозное пулевое ранение бедра… 1731 – общая хирургия… Профиль госпиталя… соответствует… Срок пребывания… диагнозу… соответствует-Чернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность… Ранение связано с пребыванием на фронте… Получено в боях при защите СССР… Врачебной комиссией признан по статье… расписания болезней приказа НКО СССР… годным к строевой службе без ограничений… Начальник госпиталя… Полковник медслужбы… Подпись… натуральна… Печать гербовая… Мастика… Чернила… Третья типография Воениздата НКО… Заказ девятьсот сорок три… Ажур!
Похоже, что левша… По седьмое августа лежал в госпитале, а «Неман» выходил в эфир еще в июле… Разве только справка задействована не сразу после переброски?.. Может, раньше пользовались другими документами?.. «Пользовались» – не факт, что они «Неман», не факт!
Расчетная книжка начальствующего состава… Фактура обложки… Конфигурация… Шрифты наименования… Реквизит содержания… Шрифты текста… Серия… номер… Достоверны… Чубаров Николай Петрович… Старший лейтенант… Выслуга лет на должностях… Штатно-должностной оклад… Личная подпись… натуральна… Командир части… Гвардии майор… натуральна… Начфинчасти… Лейтенант… натуральна… Печать гербовая… Дата… Чернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность… Отметки о произведенной выплате… Удержания… Выплата полевых денег… Отметки о перемещении военнослужащего и об изменениях… Начфинчасти… Лейтенант… Подпись… натуральна… Предыдущей… соответствует… Печать гербовая… Мастика… Чернила… Скрепка… Разные отметки… Контрольные талоны… Август… Сентябрь… Водяные знаки… Ажур!..
Все безупречно, все соответствует!.. Но что-то в них не так!.. Что-то есть!.. А может, только кажется?.. Может, случайности?.. Проверка документов их не волнует… И ничего, наверно, не даст… А вещмешки?..
Временное удостоверение… номер… Конфигурация… Реквизит содержания… Шрифты текста… Особые знаки… удостоверительные… Печать гербовая… Подписи… натуральны… Чернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность… Текст… Лейтенант Чубаров… Николай Петрович… Приказом Войскам Западного фронта No 0401 от седьмого сентября сорок третьего года… За образцовое выполнение боевых заданий командования… на фронте борьбы с немецкими захватчиками… награжден орденом Красная Звезда… Орден за номером 479526… Начальник штаба дивизии… Подполковник… Замначполитотдела… Майор… Девятое сентября сорок третьего… Номер ордена… периоду выдачи… соответствует… Ажур!..
Вот так – левша!.. Старший лейтенант – левша!.. Ну и что?.. Каждый двадцатый – левша!.. Но все-таки… И с госпиталем… Зловещая физиономия… Неужели это он пытался убить Гусева?.. Не факт!
По документам у них ничего общего с Павловским… Он уходил к лесу… Простое совпадение?.. Где они были сегодня ночью?.. Так… Поговори и с этим… Качни на косвенном… Вспомни кого-нибудь… Улыбку… Доверительней… Фиксируй!.. Так… Покраснел!.. С чего бы?.. Успокой!.. Байку им – посмешнее… Простачка играй, простачка!.. Да, эти двое избегают разговора, излишне лаконичны… Напрягаются при косвенных вопросах… Предварительный?.. Не спеши…
Комсомольский билет… Фактура обложки… Конфигурация… Шрифты наименования… Реквизит содержания… Шрифты текста… Удостоверительные знаки… Номер… Фотокарточка… Голова… лоб… нос… подбородок… соответствуют… Печать… Оттиски… совмещаются… Подпись… натуральна… Спецчернила… Мастика… Фактура бумаги… плотность… Водяные знаки… Защитные приспособления… Текст… Васин… Михаил Сергеевич… Время вступления… апрель сорокового года… Наименование организации, выдавшей билет… Сокольнический райком Москвы… Личная подпись… натуральна… Уплата членских взносов… По годам… Сороковой… учился в школе… Сорок первый… Призван в сентябре… Суммы взносов… Соответствуют… Сорок второй… Март – изменение… очевидно, госпиталь… Июнь… опять изменение… Вернулся в часть… Штампы… Подписи… Сорок третий… Январь… Февраль… Март… Апрель… Май… Июнь… В июле изменение… Так… Очевидно, убыл в училище… Сорок четвертый… Январь… Февраль… Март… Апрель… Май… Июнь… Июль… Сумма взноса… Штампы… Подписи… Ажур!..
Комар носа не подточит! Если это и липа, то самого высокого качества!.. Липа, которую органолептикой[62] не возьмешь, за которой – государство!.. Кто же они?! Один по словесному портрету сходен с Мищенко, а второй – левша и, пожалуй, споткнулся с поварихой… с госпиталем… Лейтенант тоже напрягся при косвенном вопросе… И все же – не факт!.. Даже если они агенты, органолептика ничего не даст… А вещмешки дадут?.. Возможно… Не факт!.. Но это необходимость!.. В любом случае их придется задержать… Пассивно он себя ведет – весьма!.. Счастливец – ему все ясно! Что ж, раскрыть их – это не его, это твоя задача!.. Легко сказать… Лижет суставы и кусает сердце!.. А если… Как тогда они?.. Мищенко – особо опасен при задержании!.. Не тяни – предварительный сигнал… Неужели это Мищенко?..
88. Оперативные документы
«Весьма срочно!
Особой важности!
Ковалеву, Ткаченко
Под вашу личную ответственность находящиеся под погрузкой в Челябинске, Горьком и Свердловске, подлежащие особому контролю отдела оперативных перевозок литерные эшелоны серии «К» NoNo 2762, 1374 и 1781 (танковая техника россыпью) впредь до особого указания должны быть задержаны на станциях отправления.
Исполнение проконтролируйте лично и немедленно доложите.
Основание: Распоряжение Ставки ВГК.
«Весьма срочно!
Полякову
В течение ближайших двух часов на аэродром Лиды специальным рейсом из Москвы будут доставлены экипированные в форму офицеров Красной Армии еще 9 опознавателей из числа бывших немецких агентов, окончивших радиоотделения Варшавской и Кенигсбергской школ немецкой разведки, где, судя по радиопочеркам, обучались и радисты активно разыскиваемой нами группы «Неман».
Под вашу личную ответственность все прибывшие должны быть немедленно задействованы в районах наиболее вероятного появления разыскиваемых.
Этим же самолетом будет доставлен плененный недавно майор немецкой разведки Вильгельм фон Баке, в прошлом начальник строевой части Варшавской разведшколы, знающий в лицо почти всех агентов, прошедших там обучение в период с октября 1941 года по май 1944 года включительно.
Учитывая физическую неполноценность и возраст фон Баке, Главное Управление контрразведки рекомендует использовать его непосредственно в Лиде при выяснении личности задерживаемых по подозрению в принадлежности к «Неману».
Прибытие немедленно подтвердите.
«Чрезвычайно срочно!
Егорову
Произведенной тщательной проверкой участие Чеслава и Винцента Комарницких в польском партизанском отряде «Гром» в 1943–1944 гг. не подтверждается.
Лиц командного офицерского состава, имеющих по стабильным или динамическим признакам словесного портрета сходство с Чеславом Комарницким, в «Громе» не было.
89. Проверка
– Не могу понять… – произнес Алехин условную фразу. – Что вы здесь, эта… делаете?.. Начальник штаба батальона… – он заглянул в документы, – командир роты и командир взвода, так?.. А где же личный состав? Какое задание вы здесь можете выполнять без подчиненных?.. Не могу понять!.. – почесывая пятерней в затылке, повторил он и посмотрел на Аникушина.
– Я тоже не совсем понимаю. Вы что, нас в чем-то подозреваете? – сказал капитан, обращаясь к Аникушину. Очевидно, ему было ясно, что Аникушин – старший; назойливость же Алехина, человека ограниченного, малограмотного и явно упрямого, по всей вероятности, начала его раздражать. – В чем дело? Почему такая проверка и такой допрос?
– Это вызвано необходимостью, – с почти неуловимым сочувствием заметил Аникушин.
– Какой?
– Значит, нужно! – строго сказал Алехин. – Что такое – «допрос»?.. Мы при исполнении, эта… обязанностей, понимать надо!.. И вы нас не оскорбляйте!.. – Он снова быстро и выразительно посмотрел на Аникушина. – Служба есть служба! Как говорится, закон порядка требует!.. Я спрашиваю: где находится ваша часть?
– В Новой Вильне, – с неожиданной легкостью и без какого-либо промедления сообщил капитан.
– Вы из ОПРОСа? – оживился Аникушин.
– Да.
– Постоянный состав?
– Нет, переменный.
Аникушин понимающе покачал головой и отвел глаза. Алехин ожидал, что после проверки второстепенных документов помощник коменданта, как было условлено, предложит офицерам показать вещевые мешки, но тот снова заложил руки за спину и, будто все позабыв, с каким-то отсутствующим лицом глядел в сторону и молчал.
– Так… – после небольшой паузы проговорил Алехин, сложив документы, но не возвращая их. – А теперь, товарищи офицеры, попрошу предъявить для осмотра ваши вещевые мешки…
– Это на каком основании?! – сдерживаясь, но довольно резко спросил капитан. – В чем дело?!
– Проверка личных вещей, – пояснил Алехин, и его лицо при этом выражало: «Мы выполняем свой служебный долг, какие же к нам могут быть претензии?»
– Что значит – проверка личных вещей?! Мы не рядовые и не сержанты, а вы не старшина! Кто вам дал право обыскивать офицеров?!
– А мы, эта… и не думаем вас обыскивать… Я прошу, чтобы вы сами показали, что у вас в вещевых мешках. Понимаете – добровольно!
– То есть как – добровольно?! А если мы не желаем?! Я в армии пятый год, но подобной проверке ни разу не подвергался!
– А я подвергался! – с обидой сказал Алехин и звучно шморгнул носом.
– Это ваше дело! А мы не желаем!
– То есть как – не желаете? – удивился Алехин. – Вы же советские люди… Давайте по-хорошему… Я вам скажу, эта… как офицерам… Только, понимаете, как говорится, никому!
Он достал из пачки документов продовольственный аттестат и, указывая на отметку военпродпункта, спросил:
– Вы шестнадцатого, значит, были в Лиде?
– Были! Ну и что?
– Вот то-то и оно! – протянул Алехин и с огорченным лицом тихо, доверительно сообщил: – Шестнадцатого в Лиде, эта… с артиллерийского склада пропали два ящика взрывчатки!
– Ну а мы-то тут при чем?!
– Есть указание… что ее вынесли в вещмешках, понимаете, офицеры… – сообщил Алехин. – И увезли из города… А для чего – неизвестно! Нет указаний! – Он в недоумении развел руками. – Может, чтобы рыбу глушить, а может – мост взорвать!
– Да что за чушь! – пожимая плечами, возмущенно воскликнул капитан. – Мы не были ни на каком складе!
– Кто ж это знает?.. А закон порядка требует… – вздохнул Алехин. – Давайте по-хорошему… Вы же советские люди… Есть указание… И я при исполнении обязанностей… прошу, эта… показать для осмотра ваши вещмешки…
– Должен заявить со всей ответственностью, – твердо сказал капитан, – что мы не были в Лиде ни на каком складе, не брали и не знаем ни о какой взрывчатке и не желаем, чтобы нас обыскивали! Категорически!
– Тогда придется проехать с нами в комендатуру, – решительным голосом объявил Алехин. – Вы же все равно, эта… поедете в Лиду… У нас в Шиловичах машина. Там в кузове бойцы, но на вас аккурат найдется место… Прошу, значит… – Поворотясь, он показал рукою в сторону Шиловичей, предлагая троим офицерам пройти вперед, и отчетливо проговорил условную фразу: – Будьте любезны!
– Пожалуйста! – Капитан несколько мгновений помолчал угрюмо и сосредоточенно, словно что-то решая; всей его фигуре, лице и в голосе чувствовались полное самообладание, уверенность в своих действиях и правоте. – Что ж… если это вас так интересует – пожалуйста!.. Обыскивайте!.. Только уж потрудитесь сами!.. К сожалению, нет времени, чтобы ездить с вами. У нас еще есть дела в этом районе, – объяснил он свое неожиданное решение. – Но я буду жаловаться! И даром вам это не пройдет!.. Давай!..
Он шагнул за спину лейтенанта и помог тому снять вещевой мешок. При этом он взялся не за наплечные лямки и не снизу, а за тесьму, стягивавшую верх, взялся так, что вещмешок своей тяжестью затянул узел на тесьме.
Алехин сделал вид, что не заметил этого, и, возвращая, молча протянул документы; капитан взял их и, не раздавая своим товарищам, сунул всю пачку себе в карман.
Присев на корточки, Алехин распустил петлю из наплечных лямок с горловины вещмешка и пытался развязать узел на тесемке.
Между тем старший лейтенант тоже снял свой вещмешок и, ухватив его точно так же за тесемку, опустил на траву рядом с первым. И тут же будто невзначай неторопливо переместился на пару шагов влево так, что оказался между Алехиным и засадой. Спустя секунды лейтенант перешел вправо. Таким образом они полукругом обступили Алехина и помощника коменданта. Это были их первые самостоятельные, без очевидной инициативы или команды капитана действия за все время проверки.
– Будьте любезны… – взглянув на них снизу, снова произнес условную фразу Алехин, – станьте на место!
– В чем дело?.. На какое место?
– Будьте любезны, – еще раз повторил Алехин, – станьте на место! – Он выпрямился и указал рукой на траву в метре перед собой.
Под его упрямым тяжелым взглядом лейтенант, помедля, стал на прежнее место.
– В чем дело? – обратился капитан к Аникушину, но тот, словно не слыша, смотрел вниз на вещмешки и даже не поднял глаз.
– Вы, может, еще поставите нас по стойке «смирно»? – с возмущением спросил старший лейтенант, продолжая стоять там, куда он перешел.
– Если понадобится – поставлю! – пообещал Алехин, неприязненно глядя ему в лицо. – Мы офицеры комендатуры… понимаете… при исполнении служебных обязанностей! – возбужденно вскричал он; круглый желвак проступил и шевелился на его правой щеке. – Я говорю – встань на место!
И так как старший лейтенант не собирался подчиняться, Алехин решительным движением расстегнул висевшую у него на животе кобуру и вытащил «ТТ».
– Стань, как стоял! – вдруг негромким, твердым голосом приказал капитан старшему лейтенанту, и тот неохотно ступил вправо, на прежнее место.
Алехин, помедля секунды, с упрямым недобрым лицом засунул пистолет в кобуру и снова присел на корточки.
…В конце концов, тесемку, стягивавшую верх, в данном случае можно было бы просто перерезать ножом, но он решил попытаться развязать узел ногтями или даже зубами: его пребывание внизу, в согнутом положении, с головой, склоненной над вещмешком, более всего соответствовало тому, что теперь следовало ожидать.
За кустами орешника Блинов по примеру Таманцева поднял свой «ТТ» стволом вверх на уровень просвета в листве и положил палец на спусковой крючок.
Наступил кульминационный момент того, что у розыскников военной контрразведки называлось «засадой с живцом и подстраховкой».
90. Алехин Павел Васильевич
Алкоголь только в случаях необходимости – это хорошо!.. А трепанги с жареным луком – просто великолепно!.. Ценнейшая примета!
Все, что ты знаешь о Мищенко, сейчас в любом случае без пользы… Может, это и он… А может, всего-навсего Елатомцев… Алексей Павлович… Капитан Красной Армии… Фронтовик… Дважды орденоносец… Коммунист… В баню бы с ним сейчас. Спину бы его посмотреть, поясницу…
Не думай о Мищенко! Твоя задача – заставить этих троих проявить свою суть… Кто бы они ни были!.. И в положительном случае взять их живыми. Хотя бы двух… А еще лучше всех трех. И своих из группы при этом никого бы не потерять…
А помощник коменданта… Он что – все забыл?.. Почему молчит?.. Пассивно он себя ведет… некачественно… непонятно…
Предложи сам… Спокойнее… Так… Фиксируй лица!.. «На каком основании?! В чем дело?..» Не нравится!.. У лейтенанта дрогнул кадык… Фиксируй!.. Не хотят!.. Облизывает губы… Наконец-то!.. И у этого напряженность… Попадание!.. Это уже слабина!.. Дожимай!.. Теперь дожимай!..
Объясни причину… Доверительней… Пропала взрывчатка… Так… Хорошо возражает… толково… А ты – службист!.. Настаивай!.. Не хотят!.. Что же у них в вещмешках?.. Главное – чтобы они проявили свою суть!.. Не факт, что они – «Неман»… Не факт!.. Кто же они и почему не хотят?.. «Категорически!..» А в комендатуру?.. Теперь не тяни – сигнал!.. Не должны бы соглашаться… не должны… «Обыскивайте!..» Ах так… Ну что ж – тем лучше…
Помогает снять… Затянул узел!.. Ловко!.. Не подавай виду… Освободи руки, верни документы…
Посмотрим, что у них в вещмешках… Так… Сверху – буханка черного хлеба… А что под ней – вот вопрос! И этот тоже затянул! Ловкачи!.. Милые, это фокус для фраеров, а мы его уже не раз видели… Ну и узел!.. Пробуй ногтями… Ниже голову… Они тебя действительно считают придурком. И отлично!
Обступили с боков!.. Спокойно!.. Повтори сигнал – не повредит! Как они откровенны в своих действиях, как бесцеремонны!.. А кого им стесняться?.. Нас?.. Да мы для них уже трупы!.. И все же не факт, что они – «Неман», не факт!..
Поставь их на место… И обозли… Спокойнее… Повтори еще раз… Простака играй, дубоватого службиста… Больше упрямства… Обостряй! Повысь голос… Возмущение… Челюсти!.. На «ты» его, на «ты»!.. Вот наглая рожа!.. Спокойнее… Больше упрямства!.. Пистолет… Ах так… Отлично!.. А капитан молодец!.. Как владеет собой!.. Неужели это – Мищенко?.. Неужели они – «Неман»?
Лижет суставы и кусает сердце… И ничего ты не поделаешь!.. Затянул намертво… Ногтями не возьмешь… Как бы то ни было, а от Таманцева они не уйдут… А если кто и уйдет, то не дальше опушки… Через полчаса лес уже будет в кольце и начнется прочесывание… Конечно, это нежелательно… Весьма!.. Войсковые операции чаще всего дают трупы… А нам нужен момент истины! Сегодня же! И не обычный, а по делу, взятому на контроль Ставкой!.. От трупов его не получишь… Главное – чтобы они раскрылись… проявили свою суть!.. Тогда и момент истины мы получим… Если, конечно, они те, кого мы разыскиваем… Ну и узел!.. Зубами его ухватить, что ли?.. Неужели это Мищенко?.. Не думай о Мищенко!.. Кто бы он ни был, а от Таманцева ему не уйти… Если… Все!..
91. Таманцев
Паша подал сигнал: «Внимание!», но мне и так уже было ясно – эти трое не желают показывать содержимое своих вещевых мешков.
Однако их нежелание еще ничего не означало – мало ли какие могут быть тому причины.
Помню, как на станции в Смоленске один лейтенант категорически отказался предъявить свой багаж и даже оказывал сопротивление. Те, кто его задерживали, должно быть, решили, что там у него рация или взрывчатка, возможно, даже мысленно дырочки себе на гимнастерках для орденов уже проделывали: большого шпиона схватили – с поличным!.. А что там у него оказалось?.. Продукты для семьи командира части, который и отпуск-то ему, сердяге, на пять суток дал, наверно, только чтобы эту посылку отправить в Москву.
Знаю и другой случай, когда офицер отчаянно сопротивлялся досмотру и проверяющие тоже могли подумать невесть что. А обнаружили-то в чемоданчике всего-навсего трофейный пистолет в оригинальном дорогом исполнении, который у него постарались бы отобрать если не в части, то в первой же комендатуре. Да мало ли нетабельного, неположенного, такого, что не хочется предъявлять представителям военной власти, может находиться в личных вещах офицеров?
Когда же капитан, снимая вещмешок, взялся за тесьму и затянул узел и тут же амбал повторил этот фортель, я понял, что они – группа и что сшибка, судя по всему, неизбежна.
Затем Паша присел около вещмешка, а эти двое, амбал и лейтенант, обступили его с боков откровенно и нагло – они действительно принимали его за простака или недоумка.
Более всего мне, конечно, хотелось выскочить и показать им свой характер. Но это бы сразу перечеркнуло наши усилия.
Для чего устраивается засада с живцом и подстраховкой?.. Чтобы выявить суть проверяемых.
Элементарно: их трое против двоих (о нас с Малышом они и не подозревают), а место глухое, совершенно безлюдное, к тому же все обострено конфликтной ситуацией – нежеланием предъявлять для досмотра личные вещи.
Тут расчет очень точный: свои на офицеров комендатуры ни при каких обстоятельствах не нападут, враг же, наоборот, воспользуется численным превосходством и не преминет это сделать. С одной стороны, срабатывает инстинкт самосохранения, с другой – стремление добыть действующие сегодня – не в прошлом месяце и не на прошлой неделе – воинские документы.
Кроме выявления сути подозреваемых, засадой с живцом можно добиться и так называемого «эффекта экстренного потрошения».
Некоторые сведения, известные агенту, крайне важно получить от него не спустя какое-то время, а немедленно. При отсутствии же прямых веских улик захваченные агенты, особенно парши, нередко молчат сутками, неделями и даже месяцами. Хоть лоб разбей, хоть наизнанку вывернись, а толку от них не добьешься. Если же они повязаны нападением на представителей военной власти, что само по себе карается расстрелом, то при умелом обращении обычно раскалываются в первые же часы. И главной целью всех Пашиных действий сейчас было вызвать этих троих на удар.
Я молился богу, молился матери, чтобы она помогла нам и эти трое оказались бы теми, кто нам нужен. Я не желал больше никого! Разные пособники, банды и дезертиры – ну их коту под хвост! Пусть ими занимаются местные органы. А мы – военная контрразведка, и наше дело – безопасность армии, ее тылов и всех проводимых ею операций. Наше дело – обезвреживание действующей агентуры. Вообще-то ею, особенно паршами, я готов заниматься двадцать пять часов в сутки. Но сегодня нам нужны были не просто агенты, а именно причастные к делу «Неман».
Я не сомневался: сколько бы ни было оперативно-розыскных групп и засад, а Эн Фэ и генерал позаботятся сунуть нас в самое перспективное место. Потому что, если разыскиваемых поймают, это хорошо; если поймает контрразведка нашего фронта – еще лучше; но чтобы был полный тики-так, для престижа Управления очень важно, чтобы взяла их группа, с самого начала непосредственно работающая по делу. Тогда все утрутся!..
Эн Фэ верил в этот лес, фактически ставил на него, и я с утра не сомневался, что здесь в засадах будут только наши, а всех прибывших пошлют в другие места или районы «вероятного появления разыскиваемых». Я также не сомневался, что лично у нашей группы в любом случае шансы будут самые преимущественные.
Более всего я верил в оперативное мышление Эн Фэ, в безошибочность его предположений. Чтобы без промаха оценить розыскные данные, кроме извилин и опыта, еще требуется прицельная фантазия и чутье, а такой точной фантазии и чутья, как у Эн Фэ, я еще ни у кого не встречал.
Эн Фэ не спеша запрягает, но быстро ездит. Он культурненько, без шума, без суеты собирает данные, накопив, прокачивает их по своим извилинам и с точностью определяет места, где разыскиваемых можно взять. Конечно, не он один – очень многие так делают. Вроде проще простого… Только он-то не ошибается, а другие чаще всего попадают пальцем в небо – в самую середку!.. Это наше счастье, что есть такой Эн Фэ, что сидит он себе тихонько в Каунасе, или в Лиде, или еще где и все время шевелит извилинами.
Я стоял у смотровой щели в предельной боевой готовности, фиксировал бритоголового и амбала и не мог не возмущаться бездействием помощника коменданта.
Зачем он нам, этот очередной прикомандированный?.. Всего лишь для конспирации, для маскировки – чтобы Паша и он выглядели комендантским патрулем.
Я знаю: это даже не начальством придумано. Указания по розыску составляет какой-нибудь там майор, капитан или даже старший лейтенант. И власти и прав у него не больше, чем у меня, и должность примерно та же. Он просто подсунул на подпись бумажку, а там черным по белому пятым или, может, десятым пунктом: «с привлечением офицерского состава комендатур». И все – что написано пером, не вырубишь и топором!.. Попробуй после этого не привлечь… Да тебе сразу отмерят… на полведра скипидара с патефонными иголками… В самое чувствительное место… А кому охота: она все-таки своя, не у дяденьки…
Сидят там себе, в Москве, за тысячу километров, по кабинетам и мудрят, в конспирашки играют. А мы – отдувайся!
Какой от него толк?.. В Лиде, где многие военнослужащие знают, что он помощник коменданта, это, возможно, имеет смысл, но здесь-то зачем?.. От любого на его месте чистильщика было бы сейчас в десятки раз больше пользы, чем от этого тылового пижона.
Я знал, что по расписанию именно он должен был попросить у них и второстепенные документы, а потом предложить им открыть вещевые мешки. Но он молчал, стоял, как майская роза, заложив руки за спину, и смотрел с таким видом, будто все это его ничуть не касалось.
За такие фокусы маленьким копчик массируют!.. Впрочем, я его сразу раскусил, еще когда он меня в городе остановил и начал скрипеть. У меня в ту минуту извилины были заняты более важным, чем приветствие пижона из комендатуры. Однако я сразу извинился, покаялся как бобик, только что хвостом не вилял… А он понес – не остановишь! И я тогда еще понял: с таким каши не сваришь, даже из концентрата!
Между тем Паша как ни в чем не бывало делал свое дело.
Быть живцом в такой засаде – почти все равно что вызвать огонь на себя или лечь на амбразуру, хотя шансов уцелеть здесь, пожалуй, и больше. Как-никак – все основано на предельном риске, весь расчет на подстраховку, но ведь от случайностей никто не гарантирован.
За войну я работал с шестью старшими оперативно-розыскных групп, четверых из них убили. С Пашей мы за этот год так друг к другу притерлись, что если его… если с ним… – подумал я и тут же заткнул себе глотку: «Не каркай, скотина, не каркай!..»
Это надо быть настоящим чистильщиком, чтобы вот так присесть на корточки и, подставив затылок, колупаться с тесемочкой, хорошо зная, что в следующую минуту должно произойти.
Паша опустился на корточки, и я видел только его пилотку, и можно было лишь мечтать, чтобы на голове у него сейчас была каска. Эти трое стояли молча и наблюдали за его действиями. Я не сомневался, что стрелять они не станут – им шум ни к чему. Я не сомневался, что они будут работать рукоятками пистолетов или ножами – оружием в рукопашной надежным, а главное – беззвучным.
И помощник коменданта, стоя рядом с Пашей за его правым плечом, тоже смотрел туда же, вниз, хотя должен бы отступить минимум на метр и фиксировать и «держать» проверяемых. У него было такое лицо, будто где-нибудь у себя в комендатуре он наблюдал за игрой в шашки или в домино.
Тыловая гусятина, лопух злокачественный! Неприязнь к нему разбирала меня: этот идиот все еще не понимал, что и Пашу и его самого сейчас будут убивать…
92. Оперативные документы
«Весьма срочно!
Егорову
В дополнение к No….. от 19.08.44 года сообщаю, что для улучшения и разнообразия питания военнослужащих, привлекаемых к розыскным, контрольно-проверочным и войсковым мероприятиям по делу «Неман», распоряжением Нач. Упродснаба Красной Армии разрешены следующие замены с использованием трофейных продуктов, захваченных в городах Двинске, Вильнюсе и Гродно:
1. шоколад вместо яичного порошка из расчета грамм за грамм;
2. изюм вместо сахара из расчета пять граммов изюма за грамм сахара.
«Чрезвычайно срочно!
Егорову
Спецсообщение
Сегодня, 19 августа в 10.05 при проведении контрольно-проверочных мероприятий по делу «Неман» на станции Вильнюс нарядом 13-го пограничного полка по признакам словесного портрета заподозрены и задержаны двое в форме офицеров Красной Армии, имевшие документы на имя:
капитана Вакуленко Порфирия Ивановича, 1910 года рождения, урож. гор. Сумы, украинца, начальника химической службы в/ч 23076,
и старшего лейтенанта Савина Якова Петровича, 1915 года рождения, урож. гор. Ленинграда, русского, командира роты связи той же воинской части.
Вакуленко и Савин, следующие, судя по документам, в служебную командировку из Баранува (1-й Украинский фронт) в Ленинград, при пересадке на станции Вильнюс более получаса находились на путях, пытались уклониться от проверки и скрыться, вскочив для этого в проходящий эшелон.
При подробном визуальном изучении установлено, что задержанные по признакам словесного портрета имеют явное сходство с особо опасными агентами, разыскиваемыми по делу «Неман», причем Савин – выраженный левша, а Вакуленко говорит с заметным украинским акцентом.
При осмотре личных вещей в чемодане у Савина обнаружены: портативный радиоприемник «Блаупункт» в исправном состоянии, выпуска 1943 года, в специальном металлическом корпусе индивидуального исполнения, и комплекты запасных ламп и элементов питания к нему. Передающей аппаратуры у Вакуленко и Савина при задержании не оказалось.
В вещмешке у Савина найдена советская десантная финка, по форме и размерам лезвия точно соответствующая той, которой были нанесены ранения шоферу угнанного «доджа» Гусеву. В ножнах и на самой финке обнаружены следы крови, как установлено лабораторным анализом соскобов, десятидневной примерно давности. Определить для идентификации группу крови не представилось возможным ввиду недостаточного количества исследуемого вещества.
В том же вещмешке оказались надетые на кольцо три номерных ключа к замкам зажигания автомашины «додж», и среди них No 9236, т. е. полностью идентичный по форме зубцов бородки с ключом зажигания «доджа», угнанного агентами, разыскиваемыми по делу «Неман».
Произведенным обыском также обнаружены: два пистолета «ТТ» и 35 патронов к ним, пистолет «вальтер» No 2 и 16 патронов к нему; часов швейцарских водонепроницаемых со светящимся циферблатом – двое; компас отечественный – один; белья нательного запасного – две пары; продуктов разных, преимущественно германского происхождения, 11 кг; бачок трехлитровый с трофейным спиртом – один; денег советской валюты 8647 рублей.
Допрашиваемые порознь Вакуленко и Савин дали путаные, весьма противоречивые показания о цели своей командировки в Ленинград, от ответов на многие интересующие нас вопросы упорно уклоняются.
В разговоре по «ВЧ» с Управлением контрразведки 1-го Украинского фронта установлено, что воинская часть 23076 – это артиллерийская бригада Резерва Главного Командования, ведущая сейчас бои на западном берегу Вислы в районе Сандомира. В состав фронта она прибыла несколько дней назад, в связи с чем данных об офицерском составе в отделе кадров штаба еще не имеется.
Сам факт командировки двух офицеров во время напряженных боев на плацдарме за пределы армейского тыла Управлению контрразведки 1-го Украинского фронта представляется совершенно неправдоподобным.
Сделанный нами запрос с просьбой срочно проверить и подтвердить принадлежность Савина и Вакуленко к в/ч 23076 в течение пяти часов остается без ответа, поскольку бригада ведет бои в окружении и со вчерашнего дня радиосвязь с нею отсутствует. Однако совпадение признаков словесного портрета, вещественные улики, а также многие противоречия в показаниях дают основания полагать, что задержанные нами лица являются особо опасными агентами, разыскиваемыми по делу «Неман».
Вакуленко и Савин содержатся в комендатуре станции Вильнюс под усиленной офицерской охраной, исключающей любую попытку побега или возможного самоубийства. Ожидаю Ваших указаний, а также распоряжения о их этапировании.
Согласно указанию о представлении к правительственным наградам, одновременно сообщаю краткие установочные данные наряда, осуществившего задержание:
старший – лейтенант Бессонов Михаил Иванович, 1918 г. р., урож. гор. Тамбова, русский, кандидат в члены ВКП(б), из рабочих;
патрульные: сержант Хамраев Юсуп, 1922 г. р., урож. гор. Самарканд, узбек, член ВЛКСМ, из совслужащих;
и ефрейтор Минин Алексей Дмитриевич, 1924 г. р., урож. деревни Рогачево Загорского р-на Московской обл., член ВЛКСМ, из колхозников.
Все трое командованием погранполка характеризуются только положительно.
«Чрезвычайно срочно!
Полякову
Для непосредственного руководства действиями органов НКГБ по делу «Неман» и дальнейшей активизации розыска в Лиду экстренным спецрейсом («Дуглас», бортовой номер 17, истребители сопровождения «ЛА-5 ФН» бортовые 29 и 31) в 15.40 вылетел облеченный особыми полномочиями Ставкой ВТК Нарком государственной безопасности с группой высшего оперативного состава.
Оповещение по системе ВНОС до аэродрома прибытия отделом перелетов произведено.
При отсутствии у местных органов потребного количества автомашин под Вашу личную ответственность предлагаю обеспечить всех прибывших необходимым автотранспортом и немедленно установить с ними тесный контакт для согласованности всех усилий по розыску.
Исполнение донесите.
93. Помощник коменданта
То, что Алехин вытащил пистолет и угрожал им старшему лейтенанту, произвело на помощника коменданта самое неприятное впечатление – ему стоило усилий сдержать и скрыть свое возмущение.
Разумеется, ему было известно о необходимости соблюдения мер личной предосторожности – об этом говорилось ежедневно на инструктаже нарядов, выделяемых воинскими частями. Он хорошо знал, что даже при повседневной проверке, осуществляемой в населенных пунктах парным комендантским патрулем, тогда как один смотрит документы, второй, находясь на соответствующем расстоянии, должен быть готовым каждое мгновение отразить любую попытку внезапного нападения. При этом по инструкции требовалось «бдительно следить» за поведением проверяемых, требовалось держать их все время перед собой, ни на секунду не поворачиваться к ним спиной и не давать им заходить сбоку.
Но там речь шла о проверке неизвестных, о проверке с целью выявления и задержания государственных преступников, бандитов, немецкой агентуры, дезертиров и нарушителей воинских уставов и приказов. Здесь же точно такими нормами особист Алехин руководствовался в отношении офицеров-фронтовиков с только что перекрестно проверенными, абсолютно безупречными основными и второстепенными документами и, более того, угрожал одному из них пистолетом, что, по убеждению Аникушина, не вызывалось обстоятельствами и было уже чистым произволом.
Необходимость применения особистами оружия два года тому назад при выполнении сурового приказа Наркома Обороны No 227, подписанного лично товарищем Сталиным, Аникушин сознавал. Тогда немцы заняли Крым, захватили Ростов, их танковые и моторизованные дивизии ожесточенно рвались к Волге и на Кавказ, и надо было до последней возможности, до последней капли крови защищать и отстаивать каждую позицию, каждый клочок советской земли. Требовалось «стоять насмерть!» и для того любыми мерами пресекать отступление без приказа высшего командования. И решительные действия особистов, политработников и командиров в ту пору смертельной опасности вызывались жизненной необходимостью.
Но теперь, в период победного наступления нашей армии… здесь, в сотне километров от передовой… угрожать пистолетом заслуженному офицеру, фронтовику, пролившему свою кровь за Родину… И он, Аникушин, должен при этом оставаться безгласным наблюдателем, если даже не соучастником этих недостойных действий…
В нем было очень сильно чувство великого фронтового братства. По сути дела, с первой военной осени, с того момента, как он попал на передовую, к каждому фронтовику, будь то офицер или рядовой, летчик или даже обозник, он невольно ощущал «теплое под ложечкой», подсознательное чувство приязни и родства. И потому эти офицеры, особенно воевавшие не первый год капитан и старший лейтенант, были ему несравненно ближе и дороже любых тыловых особистов и, безусловно, ближе и дороже Алехина и его помощников.
Чувство органической неприязни он испытывал не только к самому Алехину, но и к обоим его подчиненным. В старшем лейтенанте он, припомнив, узнал офицера, который не поприветствовал его в городе, а потом, широко раскрыв глаза и явно придуриваясь, нахально оправдывался («Виноват… Не заметил… Извините, товарищ капитан… Я контуженый… слабый на голову… У меня припадки…»). И при этом, чтобы от него скорее отстали, делал вид, что вот-вот упадет в обморок. А сегодня, проснувшись тут, в лесу, и увидев его, Аникушина, повел себя так вызывающе («Явление Христа народу!..»), что даже тугодумистый Алехин счел нужным немедленно вмешаться. И этот лейтенантик… Мальчишка, который не колеблясь заставил бы его ползти по-пластунски – без всякой в том необходимости!.. Заика, а туда же!.. Несомненно, знает о нем все, наверняка смотрел в комендатуре и его личное офицерское дело, а как неумно приставал: «Товарищ капитан, вы случайно не из Москвы?..» Случайно!.. «Где-то я вас встречал?.. Вы на кого-то похожи…» Дешевые провокационные вопросы, рассчитанные на трусливых или дурачков… Не на того напали!..
В ту минуту, когда Алехин вытащил пистолет и угрожал им Чубарову, у Аникушина мгновенно созрело решение. Он не будет молчать об этом произволе, он завтра же напишет рапорт. Только не майору и не начальнику гарнизона – эти люди, пожалуй, не захотят связываться с особистами, не станут заниматься соисканием неприятностей. Он напишет в Москву – это его право, предусмотренное уставом, как военнослужащий он может обратиться непосредственно даже к Наркому Обороны – Верховному Главнокомандующему.
Когда Алехин, присев на корточки, снял петлю из наплечных лямок с горловины вещмешка и начал возиться с узлом на тесемке, Аникушин, стоя за его правым плечом, увидел в круглом просвете наверху вещмешка то, что и ожидал увидеть: верхнюю темно-коричневую корку буханки армейского черного хлеба.
Что же еще, кроме продуктов, могло быть в вещмешках пехотных офицеров, которым через какую-то неделю, максимум через две – он знал порядки резервных полков, – предстояло отправиться на передовую?.. Он хорошо представлял себе весь этот незамысловатый фронтовой скарб: запасные портянки и пара белья, вафельное полотенце, бритва, кусочек мыла, помазок, фляжка, две-три книжки (чаще всего «Боевой устав пехоты» и «Наставление по стрелковому делу»), ну и, возможно, что-нибудь нетабельное – флакончик дешевого одеколона, шерстяные носки и теплая нижняя рубашка или свитер, таскаемые вынужденно без употребления с весны до осени.
Сколько раз после боя ему приходилось прямо в окопе или в блиндаже разбирать и раздавать окружающим личные вещи убитых офицеров, таких вот Елатомцевых, Чубаровых и Васиных…
Буханка черного хлеба, увиденная им в вещмешке лейтенанта, подействовала на него, без преувеличения, как красная тряпка на быка. С одной стороны, были его собратья, офицеры-фронтовики, получавшие законный армейский паек и в нем ржаной, с примесями хлеб, норму, определенную Наркомом, и ни граммом больше, с другой стороны, – тыловые особисты, потреблявшие без меры, сколько влезет, белый, как довоенный, из настоящей крупчатки ситник и другие деликатесные продукты, положенные по приказу только раненым в госпиталях и летчикам боевых экипажей.
И вот эти наглые, уверенные в своей безнаказанности люди без санкции прокурора, по чистому произволу обыскивали его собратьев, фронтовиков, которым через неделю или через две предстояло снова проливать кровь, защищая Родину.
Да кто он, этот Алехин?! Какой-нибудь выдвиженец – наверняка из деревни! – с пятью, максимум семью классами образования… Попал по анкетным данным в особисты, поднахватался в армии верхушек, городских слов и военных терминов и убежден, что ему все дозволено… Просто не нарывался – его никто не осаживал, не учил, не ставил на место!
«Что хотят, то и творят!.. – стиснув от негодования зубы и до боли сцепив за спиной в замок пальцы рук, повторял про себя Аникушин. – Нет, я это так не оставлю!.. Я им покажу, как угрожать пистолетом и обыскивать фронтовиков!.. Это им даром не пройдет!.. Бояться их могут комендант или начальник гарнизона, а Верховный в бараний рог их свернет!»
И тут он подумал, что, пока его рапорт рассмотрят в Москве и примут какие-либо меры, пройдет не менее месяца, а за это время многое может измениться. Он сам, вероятно, уже будет в Действующей армии, Алехина же тоже могут куда-нибудь перевести.
И, подумав так, он ощутил жгучее желание, острую, неодолимую потребность показать этим особистам сейчас же, немедля, что в отличие от других он их нисколько не боится и что он не трусливый попка, покорно выполняющий любые указания, – у него есть своя голова на плечах, он способен и сам принимать решения и отвечать за них. И в следующее мгновение, продолжая наблюдать, как Алехин пытается развязать узел на тесемке, Аникушин, ослепленный возмущением, негодованием и неприязнью к особистам, сделал то, чего делать ему никак не следовало: переступил вправо и оказался, таким образом, между проверяемыми и засадой…
94. Ориентировки 1943 года по розыску Мищенко
«Воздух!!!
Всем органам контрразведки фронтов и военных округов Европейской части страны.
Главным Управлением контрразведки активно разыскивается представляющий особую опасность террорист, резидент-вербовщик германской разведки, важный государственный преступник Мищенко Иван Григорьевич, он же Томчук Сергей, он же Перепелицын Николай Васильевич, он же Кизимов Андрон Савельевич, он же Семенов Алексей, он же Панченко Федор, он же Воробьев Алексей Максимович, он же Петрицкий Василий, он же Захаров Иван, он же Рева Михаил Николаевич, он же Смирнов Анатолий, он же Навроцкий Леонтий Иванович, возможны и другие фамилии, имена и отчества, агентурные клички «Бэби», «Жокей», «Хунхуз», «Гладиатор», «Динамит», 1905 года рождения, уроженец гор. Сальска Ростовской области, русский из казаков, сын крупного землевладельца, есаула царской армии.
В 1919 году эмигрировал с родителями в Маньчжурию. Пятнадцати лет вступил в молодежную организацию Харбинского филиала РОВС[63], где прошел военно-спортивную подготовку. После гибели в перестрелке с советскими пограничниками отца дал на клинке публичную клятву мщения. С девятнадцати лет активно участвует во враждебных действиях против Советского государства.
В 1924–1930 гг. в составе белокитайских банд и небольших групп свыше двадцати раз проникал на территорию Советского Дальнего Востока с заданиями диверсионного, террористического, а также уголовно-контрабандистского характера. В мае 1929 года участвовал в провокационном нападении на советское консульство в Харбине, в последующих вооруженных налетах на КВЖД[64], в поджогах и убийстве советских служащих.
С 1931 года сотрудничал с японцами, в том же году одним из первых вступил в ВФП[65].
В 1933 году во время очередной ходки на территорию СССР, преследуемый пограничниками, проделал семисоткилометровый переход по тайге. При этом, утопив при переправе оружие и продукты, убил самого молодого члена своей группы, мясом которого вместе с остальными питался в течение двух недель.
Всего в 1924–1938 гг. свыше сорока раз проникал на территорию Советского Дальнего Востока. Белокитайцами и японцами неоднократно вознаграждался; в подарок от Чан Кай-ши получил чистокровного арабского скакуна, имел счета в международных банках Шанхая и Гонконга. Поддерживал личные контакты с руководителями белогвардейской эмиграции в Маньчжурии, генералами Семеновым и Власьевским, князем Ухтомским и председателем РФС[66] Родзаевским.
В 1934 году приговором Верховного Суда СССР объявлен вне закона.
В 1938 году, не поладив с японцами, установил контакт с резидентом немецкой разведки в Харбине, германским вице-консулом Гансом Рике. В том же году, показывая свои агентурные качества, нелегально пересек территорию СССР и Польши, перейдя три границы, оказался в Германии, куда впоследствии перебралась с детьми и его жена Изольда, дочь одного из руководителей белоэмиграции, генерала Кислицына.
В 1938–1939 гг. прошел пятнадцатимесячную переподготовку в Берлинской школе немецкой разведки; на занятиях появлялся только в маске.
В 1940 году абвером трижды перебрасывался на территорию Советского Союза, совершил длительные полутора-двух-месячные маршруты в районы Центрального Урала, Москвы и Северного Кавказа.
В январе – мае 1941 года под видом находящегося в командировке капитана органов НКВД фланировал по городам, гарнизонам и железнодорожным узлам Прибалтийского и Западного особого военных округов, собирая сведения о дислокации, численности, передвижениях и боеготовности советских войск.
За двое суток до начала войны переброшен на территорию Западной Белоруссии старшим большой группы агентов, экипированных в форму советских пограничников, с заданием убийства, как только начнутся военные действия, высшего и старшего командного состава, нарушения связи и создания паники в наших оперативных тылах. Вернулся к немцам под Смоленском, совершив за месяц свыше семидесяти терактов и потеряв при этом всего трех агентов.
В последующие полтора года еще десять или одиннадцать раз перебрасывался в тылы Красной Армии старшим группы с заданиями оперативной разведки, а также вербовку агентуры, в том числе среди женщин, связанных с армией и железнодорожным транспортом. Немцами награжден двумя крестами и шестью боевыми медалями. По личному распоряжению Гитлера в порядке исключения получил звание майора германской армии.
В феврале – мае 1943 года – старший преподаватель Берлинской разведшколы абвера. Вел семинары: «Основы маскировки и конспирации в советской прифронтовой полосе», «Переход линии фронта при возвращении» и «Поведение на допросах в органах НКВД», обучал курсантов стрельбе по-македонски. На занятиях появлялся только в темных очках и парике, с усами и бородой.
Настроен яро антисоветски. В совершенстве владеет стрелковым и холодным оружием, приемами защиты и нападения. Не расстается с пистолетом, заряженным разрывными пулями с ядом, вызывающим мгновенную смерть. Представляет особую опасность при задержании.
Словесный портрет: рост – выше среднего; фигура – плотноватая; лицо – овальное; лоб – средний, прямой; брови – дугообразные; нос – средней высоты и ширины, спинка прямая; подбородок – прямой; уши – овальные, противокозелок – выпуклый; глаза – голубые; волосы – светло-русые; шея – средняя, мускулистая; плечи – горизонтальные.
Особые приметы: говорит с уловимым южнорусским акцентом; ноги чуть кривоватые «по-кавалерийски»; в верхней челюсти справа на третьем и четвертом зубах металлические коронки; при серьезном разговоре немного щурит глаза; на спине вправо от линии позвоночника и параллельно ему шрамы от двух фурункулов, расстояние между ними 5-6 см.
Другие особенности: обладает незаурядным обаянием, легко входит в доверие к окружающим; любит охоту и верховую езду; из пищи – трепанг с жареным луком, борщ мясной и бифштекс с кровью. Не курит, алкоголь употребляет в случаях необходимости; физиологические контакты только с нужными для выполнения задания женщинами.
Согласно проверенным данным, в одну из ближайших ночей Мищенко с еще пятью прошедшими специальную подготовку агентами, также экипированными в форму советских офицеров, будет переброшен в тылы Красной Армии старшим террористической группы, имеющей задачу – уничтожение руководителей Ставки ВГК.
Для совершения актов центрального террора группа Мищенко вооружена пистолетами с разрывными пулями, начиненными ядом, вызывающим мгновенную смерть, а также двумя «панцеркнакке» – специально сконструированными по заказу немецкой разведки портативными устройствами типа «фаустпатрон», с реактивными снарядами кумулятивного действия, калибром 30мм. «Панцеркнакке» помещается в рукаве шинели, крепится к руке ременными пристяжками, выстрел производится бесшумно при помощи кнопочного включателя.
Розыскные данные остальных пяти агентов уточняются и будут сообщены в ближайшие два часа.
Примите самые активные меры к обнаружению и поимке или ликвидации группы Мищенко, для чего привлеките весь оперативный состав органов контрразведки, приданные подразделения, части по охране тылов фронта и личный состав этапно-заградительных комендатур.
Немедленно организуйте ужесточенную проверку документов на станциях, в поездах и на контрольно-пропускных пунктах, обратив особое внимание на дороги, ведущие в направлении Москвы. Всех подозрительных задерживать для выяснения личности.
Начальникам Управлений контрразведки фронтов немедленно разработать и в ближайшие шесть часов задействовать планы надежного блокирования всех возможных путей движения разыскиваемых после переброски из оперативных тылов в направлении Москвы.
До сведения оперативного состава контрразведки и всех привлекаемых к розыскным и проверочным мероприятиям надлежит довести, что каждый, кто даст реальный результат по обнаружению и поимке или ликвидации группы Мищенко, будет немедленно представлен к правительственной награде.
ГУКР считает необходимым обратить внимание всех руководителей органов контрразведки на особую опасность, которую представляют разыскиваемые, и обязывает для их поимки или ликвидации максимально использовать все оперативные и другие возможности.
Специальные указания органам контрразведки Московского военного округа будут переданы дополнительно.
О ходе розыска, проводимых вами мероприятиях и всех вновь добытых данных докладывайте каждые шесть часов…»
«Воздух!!!
Всем органам контрразведки фронтов и военных округов Европейской части страны.
Вчера, 14 сентября с. г., в 20.40 на окраине Москвы, близ выезда в сторону Кунцева, при попытке задержания в результате огневого контакта оперативно-розыскной группы контрразведки с четырьмя неизвестными в форме офицеров Красной Армии, двое из них были убиты, а третий тяжело ранен и, так как бежать не мог, пристрелен затем четвертым неизвестным, сумевшим благодаря темноте скрыться. Дорожка отхода оказалась присыпанной кайенской смесью[67], что блокировало применение служебных собак.
Как установлено осмотром трупов, убитые являются проходящими по чрезвычайному розыску агентами группы Мищенко: Бакшеевым Василием, Нурметовым Гасаном и Миловским Анатолием. Есть основания полагать, что самого Мищенко среди четырех участвовавших в перестрелке агентов не было.
На месте огневого контакта, кроме пистолетов «ТТ», найдены также два пистолета «вальтер» No 1 калибр 9 мм, заряженные разрывными пулями с ядом, вызывающим мгновенную смерть. В карманах убитых обнаружены безупречные по реквизиту и соответствию действительным обстоятельствам фиктивные документы на имя офицеров 11-й Гвардейской армии Западного фронта капитана Мельчакова и старших лейтенантов Фомина и Кухарского, якобы командированных в Москву для переподготовки на курсах «Выстрел». Предположительно Мищенко, Зубков и Тулин до сегодняшней ночи тоже имели на руках документы офицеров 11-й Гвардейской армии.
Вполне вероятно, что чрезвычайные проверочные и охранные мероприятия, осуществляемые в Москве и ее окрестностях, вынудят Мищенко, Зубкова и Тулина покинуть район столицы. Не исключено, что, потеряв трех агентов, Мищенко затребует пополнение и до его прибытия на время затаится.
Также не исключено, что Мищенко с остатками группы попытается перейти линию фронта или же за ними в обусловленное место будет прислан специально сконструированный по заданию абвера самолет «Арадо-320» – десантный моноплан с высокой скоростью и потолком полета, способный совершать посадки в непогоду и на неподготовленные, неровные площадки весьма ограниченных размеров.
Поимка или ликвидация Мищенко, Зубкова и Тулина по-прежнему остается главной, особой важности задачей органов контрразведки всех фронтов и военных округов Европейской части страны.
Розыск Бакшеева, Миловского и Нурметова, проходящих по ориентировке No….. от 07.09.43 г., прекратить…»
«Воздух!!!
Всем органам контрразведки фронтов и военных округов Европейской части страны.
За последние двое – суток в тылах Воронежского и Брянского фронтов совершены нападения на легковые автомашины и убийства генералов Куприянова и Чиликина, а также семи старших офицеров Красной Армии, сопровождавших их военнослужащих и шоферов.
Места совершения терактов:
18 сентября – западнее Обояни, севернее Суджи и юго-восточнее Лебедина;
19 сентября – западнее Кромы, южнее Хотынца и северовосточнее Карачева.
Как установлено, легковые машины, на которых ехали убитые, останавливались на дорогах в безлюдных местах неизвестными в форме офицеров Красной Армии. По крайней мере, в двух случаях остановка производилась под угрозой применения кобурного оружия, с той же целью террористами использовались нарукавные повязки службы ВАД[68]. Не исключено, что для передвижения террористы располагают автомашиной «додж» – три четверти.
Убийства совершались из пистолетов калибром 9 мм, предположительно «Браунинг Лонг 07» или «вальтер» No 1, разрывными пулями, содержащими яд, вызывающий мгновенную смерть. В пяти случаях из шести после совершения, теракта машины с трупами отгонялись в сторону, обливались бензином и поджигались.
Экспертизой установлена полная идентичность яда, которым были обработаны пули террористов, с ядом, содержащимся в пулях пистолетов агентов группы Мищенко. Имеются и другие основания предполагать, что указанные выше убийства совершены Мищенко, Зубковым и Тулиным.
В дополнение к уже проводимым оперативно-розыскным мероприятиям под личную ответственность руководителей органов контрразведки предлагается принять все необходимые меры для обеспечения безопасности генеральского и старшего офицерского состава Красной Армии.
Нами командованиям Калининского, Западного, Брянского, Центрального и Воронежского фронтов рекомендовано принятие следующих предохранительных мер:
а) выезд генералов и командиров соединений за пределы расположения части разрешается только в сопровождении движущейся впереди машины с охраной;
б) выезд старших офицеров разрешается только под охраной двух-трех автоматчиков;
в) движение легковых автомашин должно происходить на большой, предельно допустимой для данного покрытия скорости; всякие остановки по дороге, кроме вызванных крайней необходимостью, запрещаются. Любая попытка со стороны неизвестных остановить легковую машину с угрозой применения оружия должна быть немедленно пресечена огнем на уничтожение.
Под личную ответственность руководителей органов контрразведки предлагается установить строжайший контроль за техническим состоянием автомашин генералов и старших офицеров, а также за боеспособностью охраны, куда следует подобрать имеющих достаточный боевой опыт, находчивых, с быстрой реакцией бойцов и сержантов, в совершенстве владеющих стрелковым оружием.
Органам контрразведки Калининского, Западного, Брянского, Центрального и Воронежского фронтов в дополнение к уже проводимым оперативно-розыскным мероприятиям в течение шести часов надлежит создать и задействовать на военно-автомобильных дорогах подвижные поисково-истребительные группы, совершающие челночные маршруты с целью обнаружения и задержания или уничтожения террористов.
Управлениям контрразведки Калининского, Западного, Брянского и Центрального фронтов предлагается в ближайшие двенадцать часов создать и задействовать на основных военно-автомобильных дорогах по 6–8 специальных оперативных групп-приманок, снабженных легковыми машинами. В каждой на переднем сиденье должен находиться офицер контрразведки в форме полковника Красной Армии или же генерал-майора (не более трех на фронт), а на заднем – двое розыскников, обладающих быстрой реакцией и достаточным опытом скоротечных огневых контактов.
Для круглосуточного использования машин-ловушек надлежит обеспечить каждую двумя сменами оперативного состава и двумя опытными водителями, формирование оперативных групп-приманок, экипировку «полковников» и «генералов», оформление соответствующих легенд и всей необходимой документации начальникам управлений взять под свой личный контроль.
До сведения всего оперативного состава должно быть доведено, что, учитывая наличие у разыскиваемых пистолетов с пулями, вызывающими мгновенную смерть, задачей органов контрразведки является как поимка, так и уничтожение террористов.
Об исполнении настоящей директивы и всех проводимых мероприятиях докладывать каждые шесть часов…»
«Воздух!!!
Всем органам контрразведки фронтов и военных округов Европейской части страны.
Вчера, 21 сентября 1943 года, в тылах Западного фронта на шоссе севернее Жиздры при нападении на машину-ловушку контрразведки были застрелены двое неизвестных в форме офицеров Красной Армии, которых удалось идентифицировать как проходящих по чрезвычайному розыску агентов группы Мищенко – Василия Зубкова и Николая Тулина.
Самому Мищенко удалось скрыться, так как при огневом контакте трое оперативных работников были убиты, а оставшийся в живых водитель осуществить задержание или ликвидацию Мищенко не сумел. Применение служебной собаки результата не дало, поскольку дорожка отхода оказалась присыпанной кайенской смесью.
В момент нападения Мищенко был одет в шинель с полевыми майорскими погонами, стянутую офицерским ремнем и портупеей, фуражку БТ и MB с невысокой тульей; никаких вещей, кроме кобурного оружия, у него не было. Судя по обнаруженным каплям крови на уходящих следах, Мищенко получил ранение, в связи с чем не исключено, что он попытается отлежаться где-нибудь в лесу или же в одном из населенных пунктов.
На трупах Зубкова и Тулина были найдены исполненные на подлинных бланках, безупречные по реквизиту и соответствию действительным обстоятельствам фиктивные документы на имя командира комендантской роты 3-й Гвардейской танковой армии капитана Сусайкова и командира взвода той же роты лейтенанта Клевцова. Предположительно и Мищенко в момент нападения на машину-ловушку имел документы офицера штаба 3-й Гвардейской танковой армии.
Примите самые активные меры к поимке или же ликвидации Мищенко. Особые указания органам контрразведки Западного фронта будут переданы дополнительно.
Розыск проходящих по ориентировке No….. от 07.09.43 г. Василия Зубкова и Николая Тулина прекратить…»
95. Гвардии лейтенант Андрей Блинов, пока еще Малыш
Он стоял за кустом, широко расставив ноги и держа пистолет в намеренно расслабленной руке, как учил его Таманцев, внимательно смотрел и слушал.
Проверка документов проходила спокойно, бессобытийно, впрочем, ничего существенного, результативного Андрей от нее и не ждал.
Таманцев не раз говорил ему, что от других опасных преступников шпион отличается прежде всего тем, что за ним стоит целое государство и подготовка его во всех смыслах – результат деятельности многих опытнейших профессионалов, обдумывающих и обсасывающих с полной ответственностью каждую деталь и в его легенде, и в экипировке, и в документах.
С примерами из своей практики Таманцев рассказывал, какой отличной липой снабжают немцы свою агентуру, как напряженно они следят за всеми мерами по защите советских воинских документов от подделок, за условными секретными знаками, каждый из которых действует только определенное время, и как оперативно – в течение трех-четырех, а то и двух недель – они реагируют на выявленные изменения.
– Органолептика редко что-нибудь дает, – в задумчивости говорил Таманцев. – На документах сыплется, может, только один агент из десяти, не больше!
И все же Андрей с вниманием смотрел и слушал, особенно каждое слово Алехина, чтобы не пропустить обусловленных сигналов-команд: «Не могу понять…», а тем более «Будьте любезны».
Проверяемых Андрей видел сбоку и даже несколько сзади и потому не мог разглядеть выражения их лиц, да и рассматривать-то не имел права: его обязанностью сейчас было «держать» лейтенанта, что он старательно и делал.
Только во время пауз, когда там, перед кустами, все молчали, он дважды позволил себе бросить взгляд на помощника коменданта.
В эти минуты в Андрее происходила переоценка поведения Аникушина. Если в машине по дороге из Лиды и позже, здесь, в лесу, в разговорах с Алехиным помощник коменданта показался Андрею гордым до высокомерия и непонятно ершистым, то, услышав его фамилию и сообразив, кто он, Андрей стал думать о нем иначе.
Объяснялось это прежде всего тем, что Аникушин был человек или же талант, без сомнения, выдающийся. Признанный прославленными авторитетами «надеждой русского вокала», он, разумеется, знал себе цену и держался соответствующе, и ничего в том не было плохого или предосудительного.
Андрей легко представлял его себе в совсем иной обстановке: на сцене Большого театра, в момент, когда тот, стоя после выступления у занавеса, с достоинством раскланивается, а весь раззолоченный, краснобархатный, сверкающий хрусталем зал – от галерки до партера – сотрясается от аплодисментов.
Размышляя таким образом, Андрей с каждой минутой испытывал к Аникушину все большее уважение и симпатию и уже решил, что, как только все это окончится, подойдет к помощнику коменданта, объяснит, откуда его знает, и расскажет, что Валька был его одноклассник и ближайший друг. Он вспомнил даже, как зовут помощника коменданта – Игорем, ну конечно же Игорем: Валька, рассказывая о брате, не раз произносил это имя, да и в газетных заметках оно тоже, кажется, упоминалось.
Впрочем, он думал об Аникушине только до условного сигнала Алехина «Внимание!», а затем сразу переключился и повторил мысленно свои действия в случае ошибки. Когда же дважды прозвучало «Будьте любезны…», означавшее «К бою!», Андрей мобилизовался весь предельно и для большей готовности дважды взял на мушку плечо лейтенанта.
Но на поляне перед кустами после недолгого пререкания старшего лейтенанта с Алехиным, который, очевидно, умышленно обострял, снова было совершенно спокойно. Алехин опять присел у вещмешка, а проверяемые, наклонив головы, наблюдали, что он там, внизу, делает, и ничто в их позах и поведении не предвещало ничего враждебного.
Андрей не спускал глаз с лейтенанта и все же вдруг заметил, что Аникушин неожиданно оказался между Таманцевым и проверяемыми, на одной линии с ними.
«И куда он вылез?» – удивился Андрей, но только спустя секунды с ужасом сообразил, что произошло, и даже вспомнил – ему говорил Таманцев, – как это называется: блокировать директрису[69]. Но зачем помощник коменданта это сделал?.. Ведь Алехин его предупреждал – дважды! – затмение на него нашло, что ли?..
Андрей уловил слева отчаянную жестикуляцию Таманцева и проворно скосил глаза в его сторону.
Таманцев тотчас дотронулся до погона и показал ему четыре пальца, по количеству звездочек: мол, держи капитана! Андрей согласно качнул головой. Когда их взгляды на мгновение встретились, Таманцев, сжав челюсти, быстро и беззвучно шевелил губами: так он выражал свои чувства, если обстоятельства не позволяли выругаться вслух. Лицо у него было презлое, и Андрей представил, какой неповторимой руганью обложит Таманцев помощника коменданта, когда все это кончится.
Таманцев пытался перестроиться, но что тут можно было поделать, если помощник коменданта блокировал директрису и закрывал от него проверяемых; Андрей же мог одновременно держать только одного, указанного ему Таманцевым и, очевидно, самого сейчас опасного – капитана.
Андрей не спускал с него глаз и увидел, как его плотное туловище внезапно дернулось в просвете смотровой щели вверх и вниз, почти одновременно послышался возглас: «Бей!» – и тотчас слева грохнул выстрел Таманцева и раздался его дикий отвлекающий выкрик. Андрей, целясь своему подопечному, капитану, в правое плечо, нажал спуск и сейчас же, как и требовалось, выкрикивая слова команды несуществующему взводу и страшно заикаясь при этом от волнения, выскочил из орешника, чтобы отвлечь внимание нападающих на себя.
Опередивший его Таманцев с двумя наганами в поднятых на уровень плеч руках уже пританцовывал у них на виду – «качал маятник», стремительно смещаясь от кустов влево.
– Не стрелять! – пытаясь стать на ноги, не своим голосом прокричал Алехин; кровь заливала ему лицо, и Андрей понял, что у него пробита или прострелена голова, и с пронзительной болью в душе осознал, почему так получилось: нет, Таманцев не мог оплошать, это он, Андрей, лопухнулся, наверняка он один виноват!..
Капитан же, которого Андрей должен был «держать», лежал спиной вверх, вытянувшись в траве, и Андрей в этот момент ничуть не сообразил, что его поза и неподвижность не соответствуют пулевому ранению в плечо.
«Прокачать», оценить обстановку, как учил его Таманцев, он не мог. Возбужденный, огорченный до отчаяния тем, что по его недосмотру Алехина тяжело или даже смертельно ранили, к тому же несколько сбитый с толку его запрещением: «Не стрелять!» – и оттого плохо соображая, что ему делать? – Андрей на мгновение растерялся, но тут слева, как выстрел, ударила отрывистая повелительная команда Таманцева:
– Держи лейтенанта!!!
96. Оперативные документы
«Весьма срочно!
Егорову
В нашем No….. от 19.08.44 г. о разрешенных заменах с использованием трофейных продуктов для улучшения и разнообразия питания военнослужащих, привлекаемых к розыскным, контрольно-проверочным и войсковым мероприятиям по делу «Неман», ошибочно указано: «из расчета 5 граммов изюма за грамм сахара».
Замену следует производить только из расчета 3 грамма изюма за грамм сахара.
Настоящую поправку немедленно доведите до сведения интендантов для неуклонного выполнения.
«Чрезвычайно срочно
Егорову
Спецсообщение
Сегодня, 19 августа, в 10.50 при проверке документов и личных вещей в поезде Вильнюс – Белосток трое неизвестных в форме военнослужащих отказались предъявить свой багаж. Будучи задержаны и переходя с оперативной группой из вагона в вагон, неизвестные в одном из тамбуров неожиданно открыли стрельбу, убив при этом старшего группы капитана Товпыгу и патрульного сержанта Шевкопляса и ранив офицера комендатуры лейтенанта Шмакова, после чего сорвали стоп-кран и бросились бежать.
Шмаковым, несмотря на ранения, было организовано преследование, в котором приняло участие до 50 военнослужащих, ехавших в остановленном поезде. В результате неизвестных примерно в километре от железной дороги удалось настигнуть и одного из них, раненного в руку и в бедро, захватить живым. Двое других при попытке задержания, укрывшись за кустарником, оказали вооруженное сопротивление. Несмотря на призывы Шмакова взять неизвестных живыми, военнослужащие, участвовавшие в преследовании, открыли стрельбу из пистолетов и автоматов на поражение, в результате чего один из неизвестных был убит, а другой тяжелоранен одиннадцатью пулями и, не приходя в сознание, спустя сорок минут умер.
При тщательном обыске района задержания и трупов обнаружено: рация портативная приемопередающая «Эри» мощностью 25 ватт, в рабочем состоянии, таблицы пятизначного шифра, 3 пистолета ТТ, к ним 47 патронов, 2 пистолета «вальтер» No 2 и к ним 29 патронов, ножей финских два, складной – один, 2 компаса, трое наручных часов, крупномасштабные карты районов Литвы и Западной Белоруссии, перешифровальных блокнота 2, листки с записями разведывательного характера, а также запасные бланки: офицерских удостоверений 5, командировочных предписаний 17, продаттестатов 9, вещевых книжек б, партийных билетов 4, комсомольский – 1.
В момент задержания неизвестными были предъявлены документы, заполненные на имя капитана Дзюбенко Кузьмы Остаповича, лейтенанта Шипулина Павла Ивановича и старшины Захарова Федора Петровича.
Захваченному живым агенту, имевшему документы на имя Захарова, оказана необходимая медицинская помощь. Его попытка покончить жизнь самоубийством была своевременно блокирована, и состояние после переливания крови является вполне удовлетворительным. Трижды предупрежденный об уголовной ответственности за отказ от дачи показаний, он, однако, за два с половиной часа допроса не произнес ни слова, и получение от него в ближайшее время каких-либо сведений, способствовавших бы установлению его личности или же личности двух других убитых агентов, представляется маловероятным.
Антропометрическим обмером бицепсов и сравнительным осмотром грудных и трапециевидных мышц установлено, что один из убитых, одетый в форму лейтенанта, был левша. Как он, так и одетый в форму капитана, по признакам словесного портрета, имеют некоторое сходство с фигурантами чрезвычайного розыска. Обнаруженные у них записи разведывательного характера также дают основания полагать, что они и являются особо опасными агентами, разыскиваемыми по делу «Неман».
Прошу срочно сообщить особые приметы или какие-либо дополнительные данные, способствующие окончательной идентификации. Ожидаю ваших дальнейших указаний.
В соответствии с указанием о представлении к правительственным наградам настоятельно прошу отметить находчивость и самоотверженные действия получившего тяжелые ранения офицера 79-й комендатуры лейтенанта Шмакова Виталия Петровича, 1920 года рождения, урож. гор. Коломны, русского, члена ВКП(б), из совслужащих. Руководством комендатуры Шмаков характеризуется только положительно.
«Весьма срочно!
Егорову
В представляемых Вами донесениях не отражено политико-моральное состояние личного состава частей и подразделений, привлекаемых к войсковым операциям и контрольно-проверочным мероприятиям по делу «Неман».
Немедленно донесите с приведением наиболее характерных примеров и высказываний по частям Красной Армии, НКВД и этапно-заградителъным комендатурам отдельно.
«Воздух!!!
Егорову
Находитесь неотлучно у прямой связи для приема чрезвычайно важного.
97. Евгений Таманцев – чистильщик и волкодав по прозвищу Скорохват
Почти одновременно я уловил взмах руки над Пашиной головой и услышал команду бритоголового: «Бей их!» Я понял: Пашу убивают! – но помощник коменданта закрывал от меня всех троих, и единственно, что я мог, это в ту же секунду, выстрелив в воздух и заорав: «Ни с места!!! Руки вверх!!!» – чтобы отвлечь внимание на себя – выскочить из кустов.
Вслед за мною выстрелил и Малыш, и я увидел, что бритоголовый как подкошенный валится в траву рядом с Пашей, а тот пытается подняться и кровь из раны на голове заливает ему лицо.
Ближе всех ко мне спиною в четверть оборота стоял помощник коменданта (он в первый же момент инстинктивно отпрянул назад), за ним метрах в полутора – амбал, еще дальше и левее – «лейтенант»; двое последних, естественно, повернулись и смотрели в мою сторону, причем в левой руке у амбала я, как и ожидал, увидел нож, а в правой у «лейтенанта» был «ТТ», который он, помедля, направил на меня.
Можно было без труда двумя-тремя пулями обезвредить его – он стоял совершенно открыто, – но я уже выбрал его для экстренного потрошения, и потому следовало взять его невредимым – желательно без единой царапины.
В некоторой растерянности он помедлил, и за эти секунды я успел оказаться от него со стороны солнца и, таким образом, задействовал подсветку. Для острастки, для давления на психику я немедля «пощекотал ему уши»: произвел по одиночному выстрелу из обоих наганов так, что пули прошли впритирку с его головой, – это впечатляет.
Чтобы затруднить ему прицеливание, я непрерывно «качал маятник»: пританцовывал левым плечом вперед, рывками перемещая корпус из стороны в сторону и все время передвигаясь и сам, – нечто похожее, только попроще, проделывает боксер на ринге. Для дальнейшего психологического воздействия я держал его на мушке и фиксировал взглядом, всем своим видом показывая, что вот-вот выстрелю.
Малыш выпрыгнул без промедления и, как и следовало, угрожающе закричал: «В-в-в-звод, к бою!» – и я тотчас во все горло повторил его команду, добавив: «Окружайте поляну!!!» – хотя никакого взвода в радиусе нескольких километров, разумеется, не было и делалось это исключительно чтобы задействовать фактор отвлечения, фактор нервозности – сбить троих с панталыку и, во всяком случае, заставить оглядываться.
Результат оказался большим, чем ожидалось: «лейтенант» крикнул «Засада!», метнул мгновенный взгляд на амбала и, дважды выстрелив даже не в меня, а в мою сторону, вдруг опрометью бросился бежать.
– Не стрелять! – поднимаясь на ноги, скомандовал Паша; это относилось ко мне и Малышу и звучало напоминанием, что хоть одного надо взять живым.
Умело держась метрах в двух за помощником коменданта, амбал молниеносно нагнулся к бритоголовому, и тут же в левой руке у него я увидел уже не финку, а обнаженный ствол и сразу сообразил, что он левша, и разглядел, что пистолет был не «ТТ», а «Браунинг Лонг 07» калибром девять миллиметров, именно та машина, которая у немецких агентов обычно заряжена разрывными пулями с ядом, вызывающим немедленную смерть.
Я уже прикинул оперативную обстановку и соотношение сил: Малыш свалил бритоголового «капитана», причем по-серьезному – тот не вставал и не двигался, – а у Паши как минимум пробита голова; во всяком случае, на какое-то время они оба практически вырубились. И мне следовало немедленно принять командование на себя и под мою личную ответственность во что бы то ни стало слепить – теплыми! – амбала и «лейтенанта».
– Держи лейтенанта! – крикнул я Малышу и, понимая, что Паша оглушен, во весь голос заорал: – Ложись, Паша! Ложись!!!
Я боялся за них больше, чем за себя, и с облегчением отметил, что они оба без промедления поняли и выполняли мою команду.
Выскочив в первое мгновение из кустов, я сразу же метнулся влево, чтобы расширить сектор охвата, положить амбалу и «лейтенанту» подсветку на глаза (развернуть их лицом против солнца), а также чтобы деблокировать директрису. Не удалось только последнее: амбал с похвальной быстротой переместился вправо и снова оказался за рослым, фигуристым помощником коменданта. Он двигался легко и ловко, и реакция у него была хорошая, но при этом защитном движении его голова на секунду появилась правее фуражки помощника коменданта, и в тот же миг выстрелом из правого нагана я сбил с него пилотку. Такие вещи впечатляют, а от меня сейчас требовалось все время давить ему на психику.
Помощник коменданта лишь теперь протер мозги, лапал судорожно кобуру, прижатую полой кителя, и не мог от возбуждения открыть – заколодило, как случается и не только у таких лопухов. Вообще-то Паша должен был дать ему «вальтер» в карман, и действовать ему следовало в первую очередь именно «вальтером». Но я сейчас не мог занимать извилины его оружием и его действиями; я на него нисколько не рассчитывал: после того как Пашу вырубили, я, естественно, надеялся только на одного себя.
– Падай, капитан, падай! – закричал я ему, но он, будто не слыша, даже не пригнулся.
Я ничуть не удивился: фактор внезапности в скоротечных схватках тормозит решительные действия даже у бывалых фронтовиков, чего же можно ожидать от разодетого тылового фраера?
– Ложись, комендатура, ложись!!! – яростно заорал я и тотчас прыгнул вправо.
Мне на секунду открылась часть туловища амбала, его левый бок и рука с браунингом, и, стремясь упредить его действия, я нажал на спусковой крючок, но амбал проворно дернулся влево, я же, вероятно, так боялся попасть в помощника коменданта, что от этого мандраже промазал и в душе обложил себя самыми последними словами.
Вслед за моим выстрелом справа раздались еще три: стоя на четвереньках, Паша сбоку стрелял по ногам амбала. Он был оглушен, и правая половина лица залита кровью, к тому же рядом с директрисой находился помощник коменданта; естественно, я не рассчитывал, что Паша попадет, но это в любом случае создавало крайне ценный для меня в эту минуту отвлекающий фактор, и мысленно я ему аплодировал.
Нет, я не промахнулся: на рукаве гимнастерки амбала у самого погона проступило темное пятно. Но я только слегка задел, считай, поцарапал ему левую руку, а ее требовалось надежно «отключить».
Толково используя ситуацию, он держался за живым заслоном, я же на открытом месте в десятке метров от него вынужден был энергично двигаться, пританцовывать, фиксируя его лицо и все время угрожая обоими наганами.
Он выстрелил в меня двумя пулями, не попал, добавил погодя секунды еще одну и снова – мимо. Чему-чему, а как «качать маятник»[70], я мог бы поучить и его, и тех, кто готовил его в Германии, к тому же Пашины выстрелы сбоку, несомненно, действовали ему на нервы, а подсветка значительно снижала меткость.
Тем не менее он был опытный, находчивый парш, сразу понявший, что я опаснее других и что в первую очередь надо разделаться со мной. И я перед тем оценил его правильно: он действовал толково, уверенно, стрелял в отличие от «лейтенанта» умело, не торопясь, и если бы не подсветка и не моя сноровка в «качании маятника», он бы, возможно, меня уже свалил.
Ствол браунинга опять следовал за моими движениями – справа налево и обратно, и я чувствовал, знал, что в ближайшую секунду снова раздастся выстрел. Но в это мгновение помощник коменданта вытащил наконец пистолет, и амбал, целившийся в меня, без промедления выстрелил дважды ему в грудь.
С позиции инстинкта самосохранения и личной безопасности его действия были логичны, обоснованны, но теперь он терял свое главное преимущество: помощник коменданта сразу обмяк и стал валиться вниз и назад, при этом открылся верх туловища амбала, и как только это произошло, я, упредив его следующий выстрел, всадил ему две пули в левое плечо и тотчас рванулся вперед, чтобы помешать ему – блокировать вероятную попытку поднять правой рукой вывалившийся в траву браунинг.
Он действительно нагнулся и, не спуская с меня глаз, зашарил у ног, но я летел на него стремглав, и, не выдержав, он бросился бежать через поляну, а я пустился за ним, успев отметить, что помощник коменданта и бритоголовый «капитан» лежат не двигаясь, причем поза последнего – спиной кверху, с неловко вывернутой вбок правой рукой – мне весьма не понравилась.
Слева захлопали выстрелы из «ТТ», и, кинув туда взгляд, я увидел, что «лейтенант», оборачиваясь, стреляет в Малыша, а тот, как я его учил, на бегу уклоняется, не очень ловко, но в целом грамотно.
Я боялся за Малыша, опасений же, что «лейтенанту» удастся уйти, не испытывал, поскольку знал, что если даже я его потом не догоню здесь поблизости, через двадцать минут – к тому времени, когда он в лучшем случае достигнет опушки, – весь лес по периметру уже будет охвачен огромной «каруселью», и за пределы столь плотного оперативного кольца ему не выскочить и не проскользнуть.
В кобуре у амбала на ремне за правым бедром был еще ствол, скорее всего «Браунинг Лонг 07», схожий по форме и размерам с «ТТ», и хотя рука у него болталась, как плеть, а гимнастерка под погоном потемнела от крови и брюки сзади повыше колена тоже – Паша все-таки сумел в него попасть! – я держал ухо востро. Утверждение, что якобы у левши правая рука развита недостаточно, – это байка для дефективных детишек. А в действиях его чувствовался настоящий парш.
Я услышал возгласы: «Стой! Стрелять буду!», оглянувшись, увидел старшину, выскочившего с автоматом из кустов перед «лейтенантом», заорал ему и Малышу: «Не стрелять!», но в тот же миг «лейтенант» поднял руки вверх, и я подумал с облегчением – вдвоем-то они наверняка его слепят теплым и невредимым.
В жизни каждый двадцатый – левша, их миллионы, но я уже убедил себя, что именно этот самый амбал пытался убить Гусева, того шофера с «доджа», и, следовательно, причастен к делу «Неман». Я просто мечтал, чтобы так оно и оказалось.
Раненный в плечо и в ляжку, он бежал даже лучше, быстрее, чем я ожидал. Но ему нужно было достигнуть деревьев или оторваться от меня, чтобы обнажить ствол, а я спокойно сокращал расстояние между нами и готовился его слепить. Он наверняка уже понял, кто мы такие и что наша задача – взять его живым. Конечно, я без труда мог его стреножить, но дырявить даже парша без необходимости – мне поперек горла, и зачем стреножить, если он и так не уйдет.
На бегу я опять оглянулся влево. Малыш, положив «лейтенанта» лицом в траву, стягивал ему вязками руки за спиной. Старшина, воинственно наставив вниз автомат, стоял рядом.
И в этот момент амбал наконец сделал то, чего я все время ждал: правой рукой ухватился за кобуру. Она у него наверняка была с вытяжным ремешком, и мешкать не следовало.
Тут могло быть два реальных решения: сбить его подсечкой или же оглушить ударом в голову. Имея в виду оперативную обстановку здесь, на поляне, и то, что нам предстояло, я выбрал второе: наддав, сократил дистанцию и, как только пальцы его оказались в кобуре, взлетел над ним в прыжке и сверху ударил его рукояткой нагана правее макушки, вполсилы, с расчетом кратковременного рауша[71].
Он упал вперед и чуть влево, по инерции метра полтора проехал лицом вниз по траве. Замер расслабленно, голова не поднималась, и я понял, что на какие-то минуты он вырубился. Сунув выпавший из кобуры браунинг себе в карман, я ухватил его за правую целую руку и в темпе, как куль, потащил к месту засады.
Туда же Малыш и старшина уже вели «лейтенанта». Он шел со связанными за спиной руками, и, бросив на него взгляд, я уже соображал, как буду его потрошить.
На ходу я успел посмотреть на часы – для рапорта.
Зафиксировать момент начала сшибки я не имел возможности, но продолжалось все это не более трех-четырех минут.
Паша с лицом, залитым кровью, сидел, зажав рукой рану на голове, а двое других – бритоголовый и помощник коменданта – по-прежнему лежали в траве. И, увидев, что Паша сидит, я возликовал, от радости как гора с плеч слетела – могло быть и хуже.
И теперь, когда я увидел его живым и было совершенно ясно, что хорошо или плохо, но мы слепили всех троих, вопрос, который с момента их появления на поляне все время назойливо занимал меня: «Кто они?» – сменился другим. Я уже нисколько не сомневался, что это действующие немецкие агенты, однако то, что один из них левша, еще ничего не доказывало, и теперь меня буквально свербило главное, самое в эту минуту существенное: «Имеют ли они отношение к делу „Неман“?.. Имеют или нет?..»
98. Оперативные документы
«Весьма срочно!
Егорову
Механик 294-го ОРВБ старшина Гурченко Николай Тарасович по прозвищу «Коляныч» подтвердил, что прошлой зимой, когда его часть и батальон, где служил сержант Гусев, располагались по соседству под Гомелем, в феврале или начале марта месяца Гусевым у него действительно был приобретен за бутылку водки точно такой портсигар, как предъявленный ему нами для опознания.
Однако за прошедшую зиму Гурченко изготовил десятки одинаковых по форме, размеру и рисунку портсигаров со стандартной надписью «Смерть немецким захватчикам!», и ввиду отсутствия у них каких-либо индивидуальных особенностей и примет он не может утверждать достоверно, что именно этот портсигар был им передан Гусеву.
Колыбанову На No…….. от 19.08.44 г.
Надо смотреть правде в глаза. Все без исключения возможное нами предпринято и делается. Однако никаких гарантий, что разыскиваемых удастся взять сегодня или даже завтра, нет и быть не может.
«Срочно!
Егорову
В действиях и поведении Чеслава и Винцента Комарницких за время наблюдения ничего подозрительного обнаружить не удалось.
«Весьма срочно!
Колыбанову На No….. от 19.08.44 г.
Малая саперная лопатка, обнаруженная в хате Юлии Антонюк и принесенная, как установлено, Павловским, имеет выдавленное заводское клеймо «Ч-к 44» и по справке Главного инженерного управления КА изготовлена в Челябинске в 1944 году.
Лопатка же, находившаяся в машине у Гусева, как нами точно установлено, имела заводское клеймо «К-в 43» и была изготовлена в Коврове в 1943 году.
Произведенной нами с целью идентификации тщательной проверкой получить доказательства того, что портсигар, обнаруженный у Павловского, является портсигаром Гусева, не удалось.
Таким образом, никакими данными о принадлежности Павловского к группе «Неман» мы пока не располагаем.
«Весьма срочно!
Гродно, Логинову
С соблюдением всех мер предосторожности без промедления негласно арестуйте Чеслава и Винцента Комарницких и самолетом с надежной охраной доставьте их в Лиду. За остальными продолжайте наблюдение.
«Воздух!!!
Егорову
Ввиду отсутствия результата по делу «Неман» согласно отданных ранее подготовительных распоряжений под Вашу личную ответственность надлежит сегодня с 18.00 задействовать глухое блокирование районов Вильнюса, Гродно и Лиды по варианту «Западня».
Проведение «Западни» санкционировано Ставкой ВГК. Выполнение проконтролируйте и немедленно доложите. ГУКР категорически требует ни на минуту не ослаблять усилий по подготовке вариантов «Большой слон» и «Прибалтийское танго», которые в случае необходимости будут задействованы в указанные Вами сроки.
99. «Бабушка приехала»!
Таманцев стремительно подтащил безжизненно-тяжелое тело амбала к месту засады, где, по-прежнему не двигаясь, лежали в траве бритоголовый «капитан» и помощник коменданта, стояли на неторной дороге два вещевых мешка и возле них с залитым кровью лицом, зажав ватно-марлевым тампоном из индивидуального пакета рану на голове и уперев локоть этой руки в подставленное колено, беспомощно сидел Алехин.
– Порядок! – громко сообщил ему Таманцев. – Двое наверняка теплые!
– Ты не ранен?
– Ни царапинки! И Малыш цел!.. А у вас… немного разбита голова… Ничего страшного! – оглядев Алехина и определив, что ранение всего одно, с нарочитой бодростью крикнул Таманцев, хотя не знал и весьма сомневался: разбита поверхностно или пробита? – Как самочувствие?
– Нормально, – тихо сказал Алехин. – Не отвлекайся…
Даже в этом состоянии его более всего занимал «момент истины», и Таманцев отлично его понимал.
Не теряя даром и секунды, Таманцев в темпе делал все необходимое, завершающее силовое задержание. Вытащив вязки, он намертво приторочил кисть правой неповрежденной руки амбала к щиколотке его левой, подогнутой к ягодице ноги. Подведенного Блиновым и старшиной «лейтенанта» он мигом положил лицом вниз, задрав на спине гимнастерку, сунул ему за оттянутый пояс нож и, рванув к себе, разрезал сзади брюки вместе с трусами чуть наискось до самого колена. Такую же процедуру в следующее мгновение он проделал и с амбалом, потом уложил их обоих, как полагалось, спинами друг к другу – «лейтенанта» так, чтобы у него перед глазами были помощник коменданта и вещевые мешки, амбала же на здоровый бок, затылком к месту засады, и, указывая на него Блинову и старшине, скомандовал:
– Перевяжите ему плечо и ногу! Двумя пакетами! Остальные давайте сюда! Быстро!
Все, что в эти минуты делал Таманцев, он проделывал за три с лишним года войны несчетное число раз. Каждое его движение и в «качании маятника», и в силовом задержании было отработано не только боевой практикой, но и постоянными тренировками – с момента появления из кустов он, без преувеличения, действовал с четкостью и быстротой автомата. Блинов и старшина-радист – оба они старались и теперь бросились выполнять его приказание – по сравнению с ним двигались, естественно, медленнее и своей неискусностью и, как ему казалось, неповоротливостью раздражали его.
Обиходив захваченных агентов, Таманцев ухватил запятнанный кровью вещмешок, перерезал ножом тесьму, стягивавшую верх, и крикнул Алехину:
– Товарищ капитан, давайте перевяжу!
– Успеется!.. – строго сказал Алехин. – Не отвлекайся! Он держался напряжением всех сил и был убежден, что как только его начнут перевязывать или если даже просто отнять намокший тампон от раны и польет кровь – в любом случае он сейчас же потеряет сознание. А до получения «момента истины», до осмысления и принятия им как старшим группы соответствующего решения он просто не имел права терять сознание.
– Посмотри, что с ними! – приказал он Таманцеву, стараясь разглядеть лежавших в нескольких метрах от него помощника коменданта и бритоголового «капитана».
С помощником коменданта все было ясно: он лежал лицом вверх, и еще раньше, только подбежав сюда, Таманцев увидел его уставленные в одну точку, прямо на солнце, остекленелые глаза.
Не выпуская из рук вещмешка, Таманцев подскочил к бритоголовому и, заметив у него за ухом крохотную ранку, ухватил его за плечо, повернул и, увидев вместо правого глаза зияющее выходное отверстие, из которого на траву вытекала черная кровь, вскинул голову.
– Холодные… Оба… – отпустив плечо «капитана», сказал он вполголоса, приложив при этом ладонь ко рту и оборотясь спиной к «лейтенанту» (чтобы тот не услышал), и посмотрел на Блинова.
– Как же так? – проговорил Алехин.
Присев на корточки, Блинов поспешно бинтовал ногу амбалу. Он расслышал слова Таманцева и все понял.
«Это я!.. Я его убил!.. Что я наделал!..» – с ужасом подумал Андрей, жар ударил ему в голову, оторопелый – стрелял-то ведь в плечо! – он покачнулся и, потеряв равновесие, нелепо упал.
– Что с вами? – удивленно спросил старшина.
– Вот она!!! Телефункен! – точно сквозь сон услышал Андрей торжествующие возгласы и, уже поднимаясь, увидел в руках у Таманцева вытащенный из вещмешка, поблескивающий никелем и эбонитом радиопередатчик.
– Посмотри поясницу… – говорил Алехин, морщась от крика Таманцева. – Посмотри поясницу у капитана…
Поставив рацию на вещмешок, Таманцев взрезал ножом брюки на спине у бритоголового, отвернул края в стороны и, взглянув, сообщил:
– На пояснице… вправо от позвоночника два круглых шрамика… Вроде как от фурункулов.
– Женя, это Мищенко… – сказал Алехин. – Запомните, это Мищенко…
Таманцева трудно было чем-либо удивить, но какие-то секунды он смотрел, лихорадочно осмысливая, и не верил. Вспомнив ориентировки и особые приметы, он живо перевернул «капитана» на спину, с силой разжал ему челюсти, заглянул в глубину рта, увидел на верхней короткий металлический мостик, потрогал зачем-то его пальцем и, вытирая руку о голенище своего сапога, подтвердил:
– Мищенко…
Малыш свалил Мищенко! Фантастика! Стажер-несмышленыш свалил легендарного Мищенко, который за двадцать лет более пятидесяти раз перебрасывался на советскую территорию, которого два десятилетия ловили на Дальнем Востоке и западных границах, ловили на всех фронтах, но даже во время чрезвычайного розыска не смогли поймать. Свалил одним выстрелом, разумеется, ничуть того не желая. И теперь страшно переживает. Хотя ему ничего не будет – да Эн Фэ пальцем его тронуть никому не даст! И не потому, что он стажер. И не потому, что генерал сказал – взять живым хоть одного, а взяли двоих. Просто особый случай. Формально это даже его долг. Убить объявленного вне закона – право и обязанность каждого советского человека. Можно было бы его ободрить, пояснить, но ничего, пусть немного помучается. Пусть прочувствует, что лепить надо теплыми, а убить – любой дурак в состоянии. Это тебе не на передовой и не в сорок первом году!
А Паша – мозга! Гений! Спустя год… за какой-то десяток минут прокачать Мищенко – невероятно!
– Чего нам запоминать? Сами доложите! – вытаскивая индивидуальный пакет, недовольно крикнул Алехину Таманцев; ему не понравилось, буквально резануло уши: «Запомните – это Мищенко». Паша что – собрался умирать?..
– Я вас перевяжу! – настойчиво предложил он.
– Нет! – решительно отказался Алехин и полушепотом добавил: – Сначала…
Таманцев спрятал пакет, внутренне настраиваясь бутафорить, опустил голову, расслабленно-спокойный подошел к Аникушину, посмотрел и, словно только теперь обнаружив, что тот мертв, в сильнейшем волнении, как бы еще не веря, вскричал:
– Васька?!! Ваську убили?!!
Он повернулся к лежащим на траве агентам, кинул лихорадочный взгляд на одного, затем на другого и, как бы все вдруг поняв, с лицом, искаженным отчаянием и яростью, уставил палец на «лейтенанта».
– Ты!!! Ты его убил!..
– Нет!.. Я не убивал! Не убивал! Это не я! – энергично запротестовал «лейтенант».
– Ты!!! Он убил Ваську! Он убил моего лучшего друга!!! – оглядываясь и как бы призывая в свидетели Блинова, старшину и Алехина, истерично закричал Таманцев и в совершенном отчаянии замотал головой: – Я жить не буду!!! – Обеими руками он ухватил ворот своей расстегнутой наверху гимнастерки и, рванув, разодрал ее до пояса, обнажив широкую крепкую грудь, сплошь расписанную синими разводами морской татуировки. – Паскуда! Я прикончу его как падаль!!!
И с лихорадочной поспешностью зашарил вокруг по траве глазами, отыскивая наган, умышленно выроненный им перед тем себе под ноги.
– Нет!.. Клянусь, это не я!
– Не смей его трогать! – подыгрывая, строго сказал Алехин.
– Он убил Ваську!!! – рыдающим голосом вопил Таманцев, подняв из травы и держа в руке наган. – Я прикончу его как падаль!!!
Аникушина звали Игорем, а не Васькой, и убил его не «лейтенант», но это не имело сейчас никакого значения. Андрей уже сообразил, что начался заключительный аккорд, так называемое «экстренное потрошение», жестокая, но в данных обстоятельствах совершенно неизбежная игра, потребная для того, чтобы тотчас – немедленно! – получить от кого-либо из захваченных – предположительно самого слабого по волевым качествам – совершенно необходимые сейчас сведения.
Аникушин во время засады повел себя непонятным образом и очень крепко помешал, теперь же, мертвый, он должен был помогать: для пользы дела обыгрывалась его гибель.
Андрей, однажды уже принимавший участие в подобной игре, бросился сзади на Таманцева, обхватил его мускулистое горло левой рукой, а правой – вцепился в его руку с револьвером, хорошо помня, что недопустима и малейшая фальшь, все должно быть естественно, и бороться надо без дураков – в полную силу. Прошлый раз ему помогал в этом Алехин, но сейчас капитан с залитым кровью лицом бессильно сидел на траве и рассчитывать на его поддержку не приходилось.
– Не смей его трогать! – все же восклицал он требовательно, изображая реакцию на возгласы Таманцева. – Слышишь, не смей!
– Держите его! Он контуженый! – крикнул Андрей старшине, и тот, поспешив на помощь, вцепился в Таманцева слева.
– Пустите!!! – с искаженным яростью и отчаянием лицом рвался к «лейтенанту» Таманцев. – Он убил моего лучшего друга!!! Он убил Ваську!!! Я прикончу его как падаль!!!
При этом у Таманцева судорожно подергивалась голова, и рыдал он самыми настоящими слезами, что еще в прошлый раз удивило Андрея. В то же время он не забывал толкать Андрея в коленку – мол, давай, работай!
«Лейтенант», лежа на боку со связанными за спиной руками, инстинктивно старался отползти, отталкиваясь судорожными движениями ног; разрезанные брюки и трусы при этом сползли до колен, обнажив белые мускулистые ляжки.
– Я не убивал!!! – в сильнейшем страхе кричал он. – Клянусь – не убивал! Это не я!!!
В это мгновение Таманцев с бешеным криком: «Он убил Ваську!!!» – внезапным рывком отбросил в сторону старшину и с Андреем, повисшим у него на спине и намеренно выпустившим руку Таманцева с наганом, подскочил к «лейтенанту» и трижды выстрелил в него, точнее над самой его головой.
В следующую секунду он сунул ствол нагана под ноздри «лейтенанту» и рассчитанным движением раскровенил ему верхнюю губу, преследуя при этом двойную цель: чтобы тот, оглушенный, вдохнул в себя пороховую гарь и ощутил кровь.
– Не смей, мерзавец! – подыгрывая, кричал Алехин. – Псих ненормальный! Держите его!
– Я не убивал!!! Пощадите!!! – в ужасе рыдал «лейтенант». – Я никого не убивал!!! Спасите!!! Это не я!!!
Андрею и старшине удалось оттащить Таманцева на несколько шагов, однако, волоча их обоих за собой, Таманцев тут же снова ринулся к «лейтенанту».
– Не ты?! А кто?! Кто же его убил?! Может, ты еще скажешь, что вообще в нас не стрелял?! – яростно орал Таманцев, прикидывая и определяя, что лежащий перед ним уже доведен до потребного состояния и надо брать быка за рога. – Ты еще смеешь врать?! Ты еще смеешь обманывать советскую власть?! Может, ты и позывные уже забыл?!
Андрей теперь с силой удерживал левой рукой не Таманцева, а старшину, вошедшего от борьбы в раж, страдавшего от боли – в момент броска ему вывихнули плечо – и ничего не понимавшего.
– Если хочешь жить – позывные вашего передатчика?! – указывая револьвером на рацию, вынутую из вещмешка, властно потребовал Таманцев и снова уткнул ствол нагана в изуродованное ужасом лицо «лейтенанта». – Позывные твоего передатчика?! Быстро!!!
– Я… Я скажу!!! Все скажу!.. – рыдающим голосом торопливо повторял «лейтенант». – Эс-Тэ-И… Эс-Тэ-И…
– Как Эс-Тэ-И?! – внутренне похолодев, закричал Таманцев. – А Ка-А-О?!
– Ка-А-О было до… четверга… А теперь Эс-Тэ-И!..
– Сколько вас?! – чуть отводя револьвер, но не меняя зверского выражения лица, мгновенно продолжал Таманцев. – Сколько вас приехало сюда, в лес?! Быстро!!!
– Трое…
– Кто старший?!
– Вот… – «Лейтенант» взглядом указал на труп Мищенко.
– Его кличка?! Для радиограмм! Быстро!!!
– Кравцов…
– А где Кулагин?! – мгновенно потребовал Таманцев. (Документы на имя старшего лейтенанта Кулагина были у Павловского.)
– Здесь, в лесу… Он должен нас ждать… «Должен!» – от огорчения и неприязни к самому себе Таманцев яростно сплюнул.
– А «Матильда»? Где «Матильда»?!
– Он не здесь… Он под Шауляем…
– Он что – офицер штаба фронта?! – тотчас спросил Таманцев (так предполагал Эн Фэ). – Кто он по званию?! Быстро!!!
– Капитан… Шифровальщик штаба фронта…
– Ты меня с ним познакомишь? Если хочешь жить, ты просто обязан меня с ним познакомить! Понял?!
– Да-а…
– А «Нотариус»?! Кто он и где?!
– В Гродно… Железнодорожник…
– Чеслав Комарницкий?! – сейчас же вскричал Таманцев (так предполагал Эн Фэ). – Сразу!!!
– Чеслав… Фамилию не знаю…
– Составитель поездов?! Высокий… блондин… лицо длинное, нос с горбинкой?!
– Да-а…
– А твою физиономию я узнал бы из тысяч! – Таманцев не без труда скрывал свою радость. – Ведь ты радист?!
– Да-а… – всхлипнул «лейтенант».
– То-то же!
Выпрямясь, Таманцев ослабил пальцы, и Андрей, ожидавший этого мгновения, энергичным движением вырвал у него из руки наган и сразу отпустил его самого. Как бы приходя в себя, Таманцев помотал головой и словно весь вдруг обмяк и подобрел лицом.
Это было необыкновенное, испытанное за войну всего лишь несколькими чистильщиками пронзительное ощущение – «момент истины» по делу, взятому на контроль Ставкой. Он чувствовал, что «лейтенант» не врет, и знал цену полученным от него сведениям. В эти мгновения только он, Таманцев, единственный обладал «моментом истины», и при мысли, что есть реальная возможность сегодня же взять и «Матильду» (а кто это сделает лучше, чем он, кто?!), у него захватывало дыхание. Если только Эн Фэ и генерал согласятся брать «Матильду» под носом у контрразведки другого фронта. Должны согласиться – мысленно он уже летел с «лейтенантом» и Малышом в Шауляй…
– Как тебя зовут? – спросил Таманцев: надо было спешно строить отношения с «лейтенантом». – Не для немцев, для матери!
– Сер-ргей…
– Хорошее имя! – одобрил Таманцев. – Что ж… Если не ты убил Ваську и дашь нам «Матильду» – тогда живи! – милостиво, но как бы не совсем охотно разрешил он «лейтенанту». – Только дышать будешь, как я скажу! А если вздумаешь крутить, не обижайся, Серега… – Голос Таманцева дрогнул, и лицо сделалось скорбным. – Если вздумаешь крутить, тогда не обижайся – это будут последние минуты твоей жизни… Понял?.. Мы поедем к «Матильде» немедленно! – после короткой паузы пообещал он. – Полетим самолетом! Мы обнимем его сегодня же!
Затем он повернулся к Алехину и, громко, отчетливо произнося каждое слово, сообщил:
– Товарищ капитан, «бабушка приехала»!
Это был условный сигнал для передачи открытым текстом по радио, означавший примерно: «мы их взяли», означавший, что ядро группы и рация захвачены.
– Это точно? – с очевидным сомнением проговорил Алехин. – Ты все прокачал?
– Точнее быть не может! – заверил Таманцев. – Я отвечаю!
«Бабушка приехала»!.. Значит, порядок – она приехала! Слава богу, приехала!..» Неясные, подернутые какой-то красноватой пленкой вершины берез и кусты плыли у Алехина перед глазами, и он никак не мог их остановить. Голова гудела и пульсировала, как второе сердце. Удрученный своей беспомощностью в эти ответственнейшие минуты, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, он держался из последних сил – ему еще надлежало принять решение. Он напрягался, стараясь разглядеть циферблат часов, поднесенных на руке к самому лицу, и наконец различил: было без восьми минут пять.
Оперативное кольцо вокруг Шиловичского леса только что замкнулось. Семь тысяч человек на трехстах автомашинах с рациями и служебно-розыскными собаками, саперами и миноискателями уже кружились в гигантской карусели вокруг Шиловичского массива, ожидая команды начать операцию, с таким трудом и тщанием подготовленную Поляковым и теперь совершенно ненужную…
Ее следовало отменить, остановить – еще можно было успеть.
– Старшина! – Алехин повел головой, ища взглядом и не видя, не находя радиста. – Срочно передайте Первому… открытым текстом… – с усилием произносил он. – «Гребенка не нужна!.. Бабушка приехала!.. В помощи не нуждаемся…» Повторяйте непрерывно: – уронив руку с набухшим тампоном и опуская голову, проговорил он. – Бабушка…
– Повторяй до бесконечности! – подхватывая за подбородок голову Алехина и другой рукой проворно расстегивая ворот его окровавленной гимнастерки, властно приказал старшине Таманцев. – «Бабушка приехала! Гребенка не нужна! В помощи не нуждаемся!..» В темпе!.. Дублируй на запаске!.. Бегом!!! Жми!..
Осторожно отведя волосы, он прежде всего убедился, что, хотя кровь сочилась по-прежнему, голова у Алехина была не проломлена, а только разбита, и, рванув зубами нитку, вскрыл индивидуальный пакет.
– Ничего страшного!.. – прикладывая к ране свежий тампон, возбужденно говорил Таманцев. – Паша, ты – гений!.. Мы их взяли!!! – выкрикнул он и, пачкаясь в крови, несколько раз звучно поцеловал лицо Алехина. – Ты их раскрыл!.. Ты прокачал Мищенко!.. Пашуня, ты даже не соображаешь, какой ты гений!..
Старшина-радист уже скрылся в кустах, за которыми находился его передатчик. В тексте, сказанном ему Алехиным, Таманцев отметил неточность: они, безусловно, нуждались в помощи. И вместо последней фразы следовало передать: «Имеем два места холодного груза и тяжелобольного», чтобы с опушки прибыли розыскники для выноса трупов и немедленно прислали врача для Алехина. Но это можно было передать и спустя минуты, и Таманцев не стал ничего изменять. Он не сомневался, что Паша так сказал умышленно, чтобы сразу, первым же сообщением снять с Эн Фэ, генерала и еще с очень многих в Лиде и в Москве чудовищное напряжение последних суток.
Оборотясь, Таманцев быстро оглядел обоих захваченных агентов; они лежали спинами друг к другу, молча, не двигаясь, как и полагалось, причем амбал очнулся и слабо шевелил головой. Блинов с пистолетом в руке, как и следовало, стоял наготове шагах в пяти от них.
«Тики-так!.. Как ни болела, а умерла!» Про себя Таманцев уже отметил, что с «Неманом», по существу, покончено, причем радист невредим и, без сомнения, пригоден для функельшпиля, слеплен живым и второй агент, и рация захвачена, к тому же есть реальная возможность взять и «Матильду», который, как объяснил утром Алехин, особенно беспокоил Ставку.
У него мелькнула мысль, что через какие-то минуты передатчики большой мощности продублируют самое желанное в эти сутки не только для военной контрразведки сообщение о том, что «бабушка приехала», и тотчас о поимке разыскиваемых станет известно не только в Лиде, но и в Москве.
Он представил себе по-детски обрадованное лицо Эн Фэ и как тот – если не бог, то, несомненно, его заместитель по розыску! – от волнения картавя сильнее обычного, скажет, разводя руками: «Ну б'гатцы… нет слов!..» И не в силах больше удерживаться от распиравших его эмоций, он, уже вскрыв зубами второй индивидуальный пакет и прижимая бинтом тампон на голове Алехина, срывающимся голосом неистово закричал:
– Ба-бушка!.. Бабулька приехала!!!
Александр Исаевич Воинов
Кованый сундук
Глава первая. Кованый сундук
Это случилось 28 июня 1942 года на одной из военных дорог западнее Воронежа.
Ранним утром от серенькой, неприглядной хатки, затененной пыльными ветлами, отъехала грузовая машина. Только немногие знали, в этом приземистом трехоконном долинке, размещалась полевая касса Госбанка. Обычно она находилась рядом со штабом дивизии. Но несколько дней назад, по указанию командования, ее в числе других тыловых учреждений переместили дальше от линии фронта. В кузове машины под серым брезентом стоял большой железный сундук, наглухо запертый и запечатанный. Много, видно, потрудился когда-то над этим сундуком хитроумный мастер. Для прочности он оковал его железными полосами, а для красоты сверху донизу усыпал узорчатыми бляхами и бесчисленным количеством медных заклепок тонкой работы и самой разнообразной формы, теперь уже потемневших от времени. Никакой пожар не способен расплавить толстые стенки сундука, а не посвященному в его сложное устройство не открыть замка, даже если он провозится очень долго.
Надо сказать правду: сундуку этому гораздо более пристало бы стоять в каком-нибудь укромном уголке помещичьей усадьбы, купеческого дома или даже попросту комиссионного магазина, где его, может быть, приметил бы пристрастный взгляд завзятого любителя старины.
В походной канцелярии управления дивизии он был не очень-то на месте. Но случилось так, что прежний денежный ящик, многие годы стоявший в штабе дивизии и служивший верой и правдой, месяца три тому назад вдруг ни с того ни с сего отказался открываться, и его пришлось сломать.
С его стороны это была совершенно неожиданная, можно сказать — неуместная причуда. Однако начфин управления дивизии капитан интендантской службы Соколов был не из кого легко озадачить такими пустяками.
Он наведался к начальнику тыла своей дивизии, побывал у соседей, и через два дня на месте старого — такого обычного на вид — денежного ящика уже стоял этот узорчатый кованый сундук с диковинным замком хитроумного устройства и таким толстым дном, что ему мог бы позавидовать самый солидный из современных несгораемых шкафов.
Так как новый сундук был очень тяжел, то его редко снимали с машины. В последние недели штаб часто менял свое местоположение, и капитан Соколов во избежание лишних хлопот предпочитал всю свою походную бухгалтерию держать на колесах.
Под брезентовым верхом его полуторки кочевали по размолотому гусеницами асфальту и горбатым колеям проселков перевязанные крест-накрест грубой тесьмой толстые папки с ведомостями и денежными документами, походный складной стол и такие же стулья с тонкими фанерными спинками — предмет особой гордости Соколова. «Вот полюбуйтесь, — говорил он, — сложишь — и хоть в портфеле носи!»
Личные вещи начфина хранились в черном, слегка потертом, но весьма вместительном чемодане.
В пути все это хозяйство охраняли два автоматчика, и, надо отдать Соколову справедливость, охрана у него была отличная.
Автоматчики одинаково ревниво берегли и денежный ящик, и папки с документами, и, кажется, даже складной стул, на котором обычно сидел их начальник, когда выдавал зарплату военнослужащим.
Быть может, Соколов немножко больше, чем надо, любил похвалиться образцовым порядком своего, как он говорил, «боевого подразделения», но все же было приятно встретить где-нибудь на дороге эту небольшую, аккуратную машину и ее хозяина, туго опоясанного, в шинели, казавшейся чуть тесноватой на его плотной, с прямыми плечами фигуре. Он сидел всегда рядом с шофером, слегка откинувшись на спинку сиденья и выставив вперед густую каштановую бороду (товарищи называли ее «партизанской», и, кажется, это было приятно Соколову). В кузове, выглядывая из-под тента, покуривали автоматчики…
Утром 28 июня полуторка Соколова, как всегда — в полном боевом порядке, выехала в свой очередной рейс. Соколову надо было получить в полевой кассе Госбанка триста с небольшим тысяч, которые следовало раздать офицерам штаба и всем, кто входил в состав управления дивизии.
Через час деньги были получены. Соколов вывел в ведомости золотым перышком авторучки свою изящную, четкую подпись с небольшим кудрявым росчерком и опять уселся в кабине плечом к плечу с шофером.
Машина выехала из деревни, но к месту назначения — в штаб дивизии — так и не прибыла.
Дивизия в то время оказалась на главном направлении вражеского удара. На нее наступали два танковых корпуса. Двести «юнкерсов» и «мессершмиттов» непрерывно бомбили ее боевые порядки и тылы… С боями дивизия стала отходить к Воронежу.
На войне такие дни не редкость: утро как будто начинается тихо, мирно. Большое воинское хозяйство живет своей деловой будничной жизнью, походным, простым и в то же время сложным бытом. И вдруг — где он, этот быт? Прощай, недолгий уют чужого жилья, короткая радость отдыха, крепкого сна, неторопливой еды! Опять дрожит земля и гудит воздух!
Так было и в тот памятный июньский день.
…На одной из дорог солдаты вступили в бой с прорвавшимися в тыл немецкими броневиками. Один из них был подбит, а другой успел уйти. В километре от места боя на дороге догорала разбитая снарядом штабная автомашина. Знакомая, видавшая виды полуторка! Походная бухгалтерия капитана Соколова… Любой солдат в дивизии сразу узнал бы ее. Около машины валялись трупы одного из автоматчиков и шофера. Начальник финансовой части Соколов и другой автоматчик исчезли. Исчез также и кованый сундук со всеми деньгами и документами. Но солдаты приметили и подобрали в канаве чудом сохранившийся, совершенно целехонький складной стул — из тех, которыми так гордился капитан Соколов, да его большой, плоский, сделанный по особому заказу портсигар из плексиглаза с мудреным вензелем на крышке…
Солдата и шофера похоронили в придорожной роще, рядом с убитыми в том же бою, а капитана Соколова, второго автоматчика и денежный сундук искать не стали. Дивизия могла оказаться в окружении, и нужно было по приказу командования, совершив стремительный марш, занять оборону в районе Воронежа.
Вскоре в штаб дивизии был назначен другой начфин, совсем непохожий на прежнего, — очень худой, высокий и сутулый человек в двойных очках, с редкой фамилией: Барабаш, а капитана Соколова, внесенного в списки без вести пропавших, понемногу стали забывать…
Глава вторая. Несколько слов о капитане Соколове
Впрочем, Соколова вспоминали, пожалуй, дольше, чем многих других. Нет, не то, чтоб его особенно любили, но хвалили все — и начальство и товарищи.
Он был, что называется, аккуратист. Никогда ничего не забывал, никогда не ошибался и не обсчитывался.
Когда он, слегка приподняв жесткие рыжеватые брови, принимал из рук офицера заявление с просьбой направить семье денежный аттестат, а потом бережно укладывал сложенный вчетверо помятый листок из блокнота в свой новенький желтый планшет, можно было считать, что дело уже сделано. Заявление нигде не залежится, и зарплата лейтенанта Фирсова или там майора Сидоренко вскоре будет исправно выплачиваться где-нибудь в Бугульме или в Молотовской области.
Если его благодарили, он отмахивался: «А как же, голуба? Это ведь вам деньги, а не щепки!..» Но маленькую заметку под названием «Чуткость к человеку», напечатанную в дивизионной газете, заметку, где, между прочим, положительно упоминался и начфин штаба такой-то дивизии, капитан Соколов тщательно вырезал и спрятал в нагрудный карман. Видно было, что он польщен и обрадован.
В компании Соколов был приятен и увлекательно рассказывал разные случаи из своей рыболовной и охотничьей практики. Охоту и рыбную ловлю он любил до страсти и, вздыхая, говорил, что прежде, в мирное время, свой отпуск проводил в лесу или на реке.
Он был из тех людей, которые, как говорится, нигде не пропадут. Всюду у него были приятели — среди интендантов, в военторге, в сапожной мастерской штаба армии и даже в парикмахерской.
Всеми этими, многочисленными связями он редко пользовался для себя лично, но охотно выручал товарищей. Можно было подумать, что это даже доставляет ему какое-то особое удовольствие.
Одним словом, парень был компанейский, приятный и удобный в общежитии.
Однакоже при огромном количестве приятелей, настоящих, близких друзей у Соколова не было.
— Черт тебя знает, — говорил ему майор Медынский, начальник дивизионного госпиталя, человек умный, живой, но несколько грубоватый и склонный, когда надо и не надо, резать правду в глаза. — Со всеми-то ты знаком, со всеми на «ты», без тебя бы я бекеши нипочем не справил, а все-таки ты какой-то не такой…
Соколов не обижался. Его как будто даже немного забавляло, что в нем видят нечто особенное.
— Что ж, — говорил он, самодовольно расправляя свою партизанскую бороду, — так и быть должно. Не очень-то станешь ходить, нараспашку, когда отвечаешь за сотни тысяч. Попробовал бы ты на моем месте посидеть…
Возражать на это было трудно, и разговор сам собой прекращался.
…И вот этот-то человек, так хорошо умевший приспосабливаться к жизни, славный товарищ и аккуратный, добросовестный служака, пропал без вести.
Глава третья. Удар на Дону
Со времени июльских боев прошло восемь месяцев. После небольшого отдыха дивизию передали другой — соседней армии и перевели на новый участок по среднему течению Дона. Дивизия заняла позиции вдоль берега реки, напротив совершенно разрушенного гитлеровцами небольшого городка.
Полковник Ястребов, опытный боевой командир, уже не раз получавший сложные задания, готовил свои части к наступлению. Командующий армией вызвал его к себе и поставил перед дивизией боевую задачу: выбить гитлеровцев из городка, а затем повернуть на юг и освободить старинный русский город О. Это было важно для успеха всего фронта.
Предстоял бой, во время которого дивизия должна была форсировать Дон и захватить противоположный берег реки. Задача была нелегкой. Крутой склон, почти отвесно спадающий к воде, враги превратили в настоящую крепость. Прорыли в нем множество ячеек, соединили их внутренними ходами, установили пулеметы, пушки, минометы…
Вечером, накануне наступления, около блиндажа, в котором размещался командный пункт дивизии, остановился вездеход. На примятый, притоптанный снег вышли два человека в одинаковых гражданских черных пальто с серыми барашковыми воротниками.
И все-таки люди эти совсем не походили друг на друга. Один, видимо старший по возрасту, лет пятидесяти, а может и побольше, был сухощав, легок и ловок в движениях и как-то даже по-юношески стремителен. Его смуглое лицо было освещено глубоко посаженными черными, необыкновенно живыми и любопытными глазами. Воротник пальто у него был расстегнут, шапка слегка сдвинута на затылок. Из-под нее выбивалась, спускаясь на самую бровь, прядь прямых черных волос.
Из машины он выскочил стремительна и, дожидаясь штабного офицера, который пошел доложить о гостях командиру дивизии, сразу стал похаживать по узенькой, вытоптанной в снегу тропинке, постукивая каблуком о каблук, чтобы скорее согреться.
Его спутник, не торопясь, осторожно и медленно вылезал из машины. Сначала он высунул одну ногу, надежно утвердился на ней и уж тогда, немного подумав, поставил на землю вторую. После этого он слегка похлопал ладонями в теплых вязаных варежках и поглубже надвинул на уши шапку с аккуратно завязанными тесемочками.
Его густо порозовевшее на морозе лицо с прозрачно голубыми глазами было необыкновенно серьезно. Он посмотрел сперва направо, потом налево и сказал, солидно откашлявшись: «Ну, вот и приехали!»
Как раз в этот момент дверь блиндажа распахнулась, и на пороге появился сам командир дивизии полковник Ястребов — маленький, суховатый человек, которому удивительно подходила его фамилия. У него был резкий, даже острый профиль, нос клювом и почти вертикальные брови над круглыми карими глазами, веселыми и сердитыми одновременно.
Солдаты в дивизии называли его «наш ястребок». Они и не знали, что с этим прозвищем он окончил школу, военное училище и даже академию и что так же, как они, называет его и командующий армией, в которую входит их дивизия.
Завидя гостей, Ястребов сделал приветственное движение рукой и крикнул звонким на морозе голосом:
— Прошу, товарищи!
Худощавый круто повернулся и быстро пошел к нему навстречу широким легким шагом.
За ним, чуть вразвалку, оставляя на снегу отчетливые следы, зашагал его неторопливый спутник.
— Здравствуйте, товарищи, — приветливо сказал командир дивизии, сильно пожимая гостям руки своей маленькой крепкой рукой. — Будем знакомы. Полковник Ястребов. Ждал вас!.. Веселее воевать будет, зная, что вместе с нами в город войдет советская власть. Вы, если не ошибаюсь, секретарь горкома партии Громов? Илья Данилович?
— Он самый! — ответил худощавый человек. — А это — Иванов Сергей Петрович, председатель горсовета.
Иванов слегка поклонился, сохраняя строгое, чрезвычайно серьезное выражение лица, минутку помолчал, подумал о чем-то, а потом спросил деловито и требовательно, так, словно ехал в поезде и случайно задержался в пути:
— Когда будем на месте?
— Точно по расписанию, — с улыбкой ответил Ястребов, — хотя возможны и некоторые непредвиденные задержки…
Громов засмеялся, а Иванов вопросительно посмотрел на него, потом на Ястребова и слегка пожал плечами.
— Вот, всегда так с военными, — вздохнул он, садясь перед столиком, на котором лежала карта: — без оговорок не могут. А нам, товарищ полковник, во как надо, чтобы дивизия овладела городом поскорей и, главное, как можно внезапней!..
— Почему? — спросил Ястребов и, пододвинув Громову скамейку, сел напротив председателя горсовета, но тут же спохватился: — Раздевайтесь, товарищи!.. Ужинать хотите? Впрочем, я и спрашивать вас не буду!.. Сергушкин! Слетай к повару, передай, чтобы сюда принесли ужин, — приказал он своему ординарцу. — Побыстрее… на троих… нет, на четырех человек!.. И начальнику штаба…
Сергушкин побежал выполнять приказание. У дверей он посторонился и пропустил в блиндаж высокого командира. В белом овчинном полушубке, опоясанный широким ремнем с портупеей, с большим планшетом на боку, он казался огромным и занял собой всю ширину двери.
Должно быть, он хотел что-то сказать Ястребову, но, увидев посторонних гражданских людей, молча козырнул им, вопросительно поглядев на командира дивизии.
— А вот и наш начальник штаба. Подполковник Стремянной. Легок на помине! — сказал Ястребов. — Ну, теперь, Егор Иванович, уж нам с тобой надо держаться. Живой рукой надо брать город. Сам понимаешь: с нами идет партийное и советское руководство!..
— Ах, вот как! Ну, значит, надо постараться, — чуть усмехнувшись, сказал Стремянной.
Он сбросил свою курчавую белую ушанку, снял толстый полушубок и от этого сразу чуть ли не в двое уменьшился в объеме. Теперь стало видно, что это человек лет двадцати семи-восьми, очень худой, но, должно быть, сильный и выносливый. В поясе он был тонок, а в плечах широк. В каждом движении его чувствовалась какая-то особая уверенная четкость. «Наверное, он на лыжах хорош, — невольно думалось, глядя на него… — А, может, футболист Что-нибудь такое, во всяком случае…»
Бледное узкое лицо Стремянного трудно было даже представить себе раскрасневшимся от или мороза. Наверно, оно при всех обстоятельствах сохраняло этот ровный, белый.
У Стремянного были белокурые, пшеничные волосы. Такие же, с золотинкой, небольшие усы вились над углами рта.
Когда Стремянной вошел в блиндаж, Громов заметил, что командир дивизии и начальник штаба обменялись привычно-понимающим взглядом, и подумал, что им, должно быть, хорошо работается вместе.
И в самом деле, за те нелегкие месяцы, которые Ястребов и Стремянной провели в боях (Стремянного назначили начальником штаба дивизии всего за неделю до памятного июньского сражения), они научились с одного слова понимать друг друга.
Каждый оценил в другом его способности, мужество, уменье в трудной обстановке находить верное решение.
Здороваясь с гостями, Стремянной несколько задержал руку председателя горсовета и сказал, лукаво прищуря один глаз:
— Вы, я вижу, товарищ Иванов, меня совсем не узнаете… А вот я вас сразу узнал.
— Да вы разве знакомы? — удивился Громов.
— Нет, — коротко ответил Иванов.
— Ну, это как сказать! — Стремянной засмеялся. — У вас, наверно, таких знакомых было много, а вот вы у нас один…
В глазах у Иванова появилось нечто похожее на беспокойство.
— Что-то не припомню… — сказал он. — Где же мы с вами встречались?
— Да нигде, кроме как у вас в приемной. Неужто совсем забыли? А ведь я там порядком пошумел.
— Зачем же было шуметь? — наставительно, с упреком в голосе сказал Иванов. — И без шума бы все сделалось.
— Ни с шумом, ни без шума не сделалось. — Стремянной вздохнул. — Ходил я к вам — ходил, просил — просил, ругался — ругался, а вы крышу в домике моих стариков так и не починили. Разве что теперь заявление примете? Севастьяновский переулок, два…
— Он ведь здешний уроженец, — указывая на Стремянного движением бровей, сказал Ястребов, обратившись к Громову. — Не куда-нибудь идет… Домой!
— Да, верно, домой, — повторил Стремянной, и лицо его как-то сразу помрачнело. — Тут я и родился, и школу окончил, и работать начал на электростанции. Монтером… А потом, после института, сюда же вернулся — сменным инженером. Да недолго проработал — около двух лет всего. Больше не дал немец.
— А в городе кто-нибудь из ваших остался? — осторожно спросил Громов.
Стремянной покачал головой:
— Город остался… Родных-то своих я, к счастью, вывез. Но ведь мне здесь каждый камень свой. Я уж не говорю про людей. Я всех знал, и меня все знали. — Он невесело усмехнулся. — Я же, ко всему прочему, — футболист. В городской сборной играл.
— Батюшки! — вдруг закричал Иванов и даже привстал с места. — Правый край! Ну, как же, как же!.. Можно сказать, краса и гордость всего города. Так какой, ты говоришь, адрес у тебя? Севастьяновский, два? Перекроем тебе крышу, обязательно перекроем! Дай только в город войти. А тогда, конечно, недосмотр был… Уж ты извини, брат, недосмотр.
Громов хлопнул себя по коленям ладонями:
— Ай да, Сергей Петрович! Сразу видать, болельщик. Как разошелся! Да ты бы сперва поглядел, цел ли дом-то. Может, и крышу ставить не на что…
Иванов поднял на него свои светлоголубые глаза.
— А ведь это верно, — сказал он задумчиво, — ну что ж, сперва посмотрим, стоит ли дом. Если цел, крышей его накроем.
Он достал из кармана маленькую записную книжечку и что-то написал в ней бисерно-мелким, но четким почерком. Громов заглянул ему через плечо и прочел вполголоса:
— «Севастьяновский, два. Подполковник Стремянной, в скобках — правый край. Если цел — покрыть железом». Побойся бога, Сергей Петрович! Да разве можно так писать?
Он громко расхохотался. Ястребов и Стремянной невольно вторили ему.
Иванов слегка пожал плечами. Лицо его было совершенно невозмутимо.
— А что такое? Коротко и ясно. Даже не понимаю, что здесь смешного.
— Это потому, что у тебя чувства юмора нет.
— Нет, — спокойно согласился Иванов. — Вот и жена мне постоянно говорит: «Скучный ты человек, Сережа, юмора у тебя ни на грош». А что я ни скажу — смеется.
Все вокруг опять засмеялись.
Иванов махнул рукой:
— Смейтесь, смейтесь, я привык!
Дверь снова отворилась, и в блиндаж вошел повар — молодой парень в белом халате, надетом поверх шинели. В больших, красных от мороза руках он осторожно нес котелок, несколько алюминиевых мисок, ножи и вилки. В блиндаже сразу вкусно запахло жареным мясом, перцем и лавровым листом.
Ястребов сам разложил жаркое по мискам и налил гостям по стопке водки.
— Ну, товарищи, — сказал Громов, — за то, чтобы по второй выпить уже в городе!
— Правильный тост, — поддержал Ястребов и приподнял свою стопку. — Но объясните мне сперва, что у вас за особое дело в городе?.. Мы ведь и сами медлить не собираемся!
— Это, конечно, ясно. — Громов налег грудью на край стола и придвинулся поближе к Ястребову. — Нам, видите ли, достоверно известно, что гитлеровцы собираются вывезти из города все, что можно поставить на колеса, и угнать всех, кто способен работать. Хорошо бы этому помешать, а? Как вы думаете?..
— Да так же, как и вы, — усмехаясь, ответил Ястребов. — Должен сознаться, что и у нас с товарищем Стремянным есть кое-какие сведения об этом… Ну, и свои соображения, естественно…
— Естественно! — подхватил Громов. — Вы уж меня извините, товарищ Ястребов, мы с Сергеем Петровичем люди не военные, гражданские, а по дороге сюда тоже различные оперативные задачи решали… Вот, думаем, если бы удалось быстро обойти город и перерезать дорогу на запад, то они бы оказались словно в мешке. Впору было бы думать, как головы унести, а не то, что добро наше вывозить.
— Придумано неплохо, — сказал Ястребов, переглянувшись со Стремянным, — если бы только предстоящая нам задача исчерпывалась взятием города. Но, к сожалению, это только первая ее часть. Главные трудности нас поджидают впереди — и как раз за городом.
— Вон как!.. А мы было думали… — протянул Громов, озабоченно глядя на Иванова.
Ястребов слегка развел руками:
— И мы тоже сначала думали. А выходит иначе. Выяснилось, что западнее — так, километрах в пятидесяти от города — гитлеровцы построили укрепрайон. — Он встретил вопросительный взгляд Громова и кивнул головой. — Сейчас объясню. — Его маленькая, суховатая, крепкая рука привычным движением взялась за карандаш. — Расчет противника таков: в случае нашего прорыва на Белгород — остановить наступление вот здесь, в районе Нового Оскола. По имеющимся данным, укрепления построены довольно солидно — доты, надолбы, противотанковые рвы, минные поля, колючая проволока… Словом, все, что полагается. Проселочные дороги и шоссе простреливаются многослойным огнем… Как видите, повозиться там придется основательно. — Ястребов озабоченно постучал карандашом по столу. — Заметьте, что расположение района выбрано не случайно… Гитлеровское командование стремится перекрыть весь узел дорог и заставить нас идти прямо по занесенным снегом полям. А поля в этом районе, как вы знаете, густо изрезаны балками, овражками, на холмах раскинуты рощи. Местность очень удобная для обороны… — Ястребов помолчал. — Так что нам есть о чем подумать…
— Да, действительно, дело серьезное, — сказал Громов. — Но если вы знаете, что существует укрепрайон, то, очевидно, у вас есть и данные о нем.
— Конечно, кое-что мы знаем, — согласился Ястребов, — но надо бы знать побольше… Представляете, сколько мы сил, а главное, жизней сбережем, если будем брать укрепрайон не вслепую…
Иванов досадливо махнул рукой.
— Да, уж мы и тактики, — пробурчал он. — Своих забот, вижу, у вас по горло… А все-таки хочется мне рассказать вам об одном важном, так сказать, обстоятельстве, которое нас с Ильей Даниловичем тревожит. Конечно, по сравнению с тем, что нам предстоит сделать, оно не такое уж значительное… — Он повернулся к Громову. — Не знаю даже, говорить или нет. Илья Данилович, как твое мнение?
Громов смущенно пожал плечами:
— Начал, так говори…
— Конечно, — поддержал Ястребов, — говорите. Все, что касается города, нам знать интересно и важно.
— Ну ладно, скажу прямо, — наконец, решился Иванов. — Проворонили мы при отходе из города одно важное дело. Поручили вывезти городской музей круглому дураку. А он мало что дурак, еще и трус оказался. Себя вывез, а музей бросил… А вы знаете, какой у нас музей? Вот пускай товарищ Стремянной вам расскажет. Крамской, Суриков, Репин, Айвазовский. Есть чем гордиться!..
— Да, — поддержал его Громов. — Если уж случилась такая беда, что мы нашу картинную галерею во-время вывезти не успели, так теперь надо бы сделать все, чтобы и немцы ее не вывезли. Пока нам известно, что картины еще в городе. И, надо полагать, если продвижение наших войск будет стремительным, вряд ли в панике немцы о них вспомнят.
Ястребов взглянул на часы, сморщил лоб и поднялся.
— Так, так… Могу вам сказать, товарищи, только одно: сделаем все, что в наших силах, и даже свыше сил. Дивизия будет действовать по плану командования… Естественно, что и в наших интересах освободить город как можно скорее… Так что будем надеяться… А сейчас отдыхайте. Боюсь только, что ночь будет несколько шумной…
Громов и Иванов поднялись с места. Сергушкин проводил их в соседний блиндаж.
Едва они вышли, как дверь снова хлопнула и по ступенькам вниз быстро сошел начальник особого отдела дивизии майор Воронцов. Его круглое, румяное от мороза лицо казалось взволнованным. Он остановился посредине блиндажа и несколько мгновений глядел куда-то в угол, щуря глаза от яркого света. Руки его были глубоко засунуты в карманы полушубка. На ремне висел пистолет в новой светложелтой кобуре.
Стремянной подвинул табуретку:
— Садись, товарищ Воронцов!
Воронцов досадливо махнул рукой, снял шапку и сел.
— Вот что, товарищи, — сказал он, смотря то на Ястребова, то на Стремянного, — час назад линию фронта перешел один наш подпольщик, Никифоров. Когда он приближался к нашим позициям, немцы его обстреляли и смертельно ранили… Он умер, но я успел с ним поговорить. Он сообщил, что вчера ночью гестапо арестовало в городе пятерых товарищей. Видно, какая-то сволочь их предала.
Ястребов хмуро смотрел на Воронцова из-под своих кустистых бровей.
— И никаких подробностей? Никаких подозрений? — быстро спросил он.
— Никаких… Кто предал, так и не установлено.
Стремянной порывисто встал:
— Но хоть какие-нибудь данные у Никифорова были?
Воронцов развел руками:
— Нет. Он не мог сказать ничего определенного, но считает, что провал наших людей — это результат чьей-то чрезмерной доверчивости…
— Значит, предатель проник извне? — спросил Ястребов.
— Думаю, что так, — согласился Воронцов. — Кто-то был подослан… Очевидно, опытный шпион. Сумел втереться в доверие.
Все трое помолчали.
Стремянной мотнул головой и сжал кулаки:
— Эх, погибли ребята!.. А ведь всего несколько дней им осталось продержаться!.. Всего три-четыре дня!..
— Да, еще бы дня три, — согласился Воронцов. — Но пять человек — это еще не все. Основная организация сохранилась… — Он встал. — Впрочем, придем в город, разберемся. Обязательно разберемся!..
Он засунул руку за борт полушубка и вынул из него небольшой помятый конверт.
— А вот это Никифоров просил передать Громову или Иванову. Здесь сообщения от подпольщиков. Много полезного. Но Никифоров пробирался к нам дней десять — кое-что могло устареть…
Ястребов взял конверт и, поднеся его ближе к лампочке, стал внимательно рассматривать. Потом вызвал Сергушкина и приказал ему отнести пакет Громову.
Воронцов встал, надел шапку и быстро вышел.
Когда командир дивизии и начальник штаба остались наедине, Ястребов вновь разложил карту на столе и стал отдавать последние распоряжения…
Времени оставалось немного. Из штаба армии уже был получен боевой приказ ровно в 6.00 начать артподготовку и в 6.40 перейти в наступление.
В блиндаже то и дело гудели телефоны. Ястребов говорил с командирами полков, называя номера квадратов, на которые надо обратить внимание артиллеристам, кого-то ругал, кого-то хвалил, кому-то делал строгие внушения…
Так прошла вся ночь. Ровно в шесть ноль-ноль ударил первый залп из десятков орудий.
События развивались стремительнее, чем ожидал сам Ястребов. Хорошо пристрелянная артиллерия в первые же минуты подавила огневые точки врага, разрушила блиндажи и укрытия, в которых прятались минометчики, нарушила всю систему связи между отдельными подразделениями. Гитлеровцы, застигнутые врасплох, пытались отстреливаться, но интенсивный огонь дивизионной, армейской и фронтовой артиллерии не давал им поднять головы. А когда «катюши», скрытые в кустах тальника, подали свой голос, передний край обороны противника замолчал окончательно.
Минеры быстро сделали свое дело, и первые танки, с хода ломая гусеницами лед, ворвались на правый берег и поползли вверх, взметая снежные вихри и оставляя за собой широкую колею, по которой сразу же двинулась пехота.
Через полчаса солдаты уже вели бой в глубине обороны противника. Они теснили его все дальше от берега, и гитлеровцы стали беспорядочно отступать по шоссе в сторону города О., где находился их штаб и где они надеялись укрепиться.
Но в это время один из танковых батальонов, совершив обходный маневр, проник в тыл отступающих немецких частей. Увидев опасность полного окружения, немцы изменили направление и, не дойдя двадцати километров до города О., резко повернули на запад, стремясь избегнуть дальнейшего преследования…
Гитлеровцы отступали прямо по снежной целине, бросив все, что не может унести с собой человек. На шоссе стояли подбитые автобусы, орудия, минометы, грудами валялись снаряды в футлярах, плетенных из рисовой соломы.
Во вражеских штабах, расположенных в городе О., началась паника. Чемоданы летели в машины, хозяева их почти на ходу вскакивали вслед за ними и на полном газу устремлялись вперед по шоссе, пока по дороге еще можно было проехать. Части, оставленные для прикрытия отступающих войск, быстро занимали позиции вдоль северо-восточной окраины города. Но солдаты уже были деморализованы сообщениями о прорыве фронта и думали не столько об обороне, сколько о спасении собственной жизни.
В десять часов утра на подступах к городу показались первые советские танки, и начался стремительный бой на коротких дистанциях.
Полковник Ястребов установил свой командный пункт среди густого кустарника, на склоне холма, откуда хорошо проглядывались и поле боя и окраинные улицы города.
Рядом с ним на командном пункте находились Иванов и Громов. Вооружась биноклями, они смотрели, как танки, разрывая гусеницами проволочные заграждения, утюжили вражеские окопы, как пехота под прикрытием танков подбиралась все ближе и ближе к городу.
За последние несколько часов Ястребов увидел в председателе горсовета нечто новое. Ему понравилось, что Иванов и здесь, под артиллерийским огнем, остается таким же невозмутимо спокойным, каким был в жарко натопленном блиндаже под тремя накатами толстых бревен.
А в это время Иванов, не отрываясь от бинокля, пристально рассматривал далекие дома, башни, остатку взорванного железнодорожного моста. Приближался час, когда они с Громовым войдут в город, где им предстоит много и трудно поработать. Он думал о том, как накормить, одеть, снабдить дровами всех этих людей, которые ждут их и которые столько вытерпели за это время. Ведь что там ни говори, дивизия Ястребова сделает свое дело и двинется дальше. А они останутся…
Глава четвертая. Возвращение
Ровно в два часа дня, или, говоря языком военной сводки, в четырнадцать ноль-ноль, город был полностью освобожден от противника. На окраине утихли последние выстрелы, и полковник Ястребов, расположившись в небольшом, сравнительно хорошо сохранившемся особняке на центральной улице, докладывал по телефону командующему армией, что приказ дивизией выполнен. Город освобожден.
Довольно было самого беглого взгляда, чтобы увидеть, какой огромный урон нанесли гитлеровцы городу. Самые лучшие дома они уничтожили — взорвали или сожгли. Белое здание городского театра, когда-то ярко освещенное по вечерам, чернело впадинами окон, за которыми виднелись груды обгорелого кирпича и причудливо изогнувшихся ржавых балок; большой, в два пролета, железнодорожный мост, подорванный в центре взрывчаткой, опрокинулся в реку, и издали казалось, что два огромных животных с круглыми слоновыми спинами, упершись в каменные устои задними ногами, опустили передние в воду — пьют, пьют и никак не могут напиться. На холме, возвышаясь над городом, темнел огромный разрушенный элеватор, похожий на старинную крепость после жестокого штурма. Взорвано было и старое здание вокзала, и напоминающая каменную туру красная кирпичная водокачка, и городская электростанция. Тяжелой потерей для города было также исчезновение лучших картин из городского музея. Когда Иванов узнал, что до вчерашнего вечера картины еще были в городе, он крякнул от досады и даже как-то потемнел лицом.
— Нет, подумать только! Перед самым носом увезли, мерзавцы!.. — пробурчал он и после этого добрый час только хмурил свои белесые брови да сердито молчал.
Громов в эти трудные минуты сохранил свою живость, подвижность, общительность.
С тех пор как они очутились с Ивановым на улицах города, их непрестанно окружали люди — всем хотелось узнать, что делается в Москве, в стране, на фронтах… Громов не успевал отвечать на вопросы, пожимать руки, утешать, успокаивать и, в свою очередь, расспрашивать без конца. Ему хотелось знать обо всем, что касалось города, — о том, как здесь жили люди, что разрушили гитлеровцы и что не успели разрушить; сохранились ли самые крупные предприятия города — завод сельскохозяйственных машин, текстильная фабрика и вагоноремонтные мастерские. И хотя все было уже известно и на душе было невесело, ему хотелось скорее сесть в машину, чтобы своими глазами увидеть, представить себе величину разрушений, понять, с чего надо начать восстановление.
Было решено, что они осмотрят город вместе со Стремянным, а он все не появлялся. Ему надо было разместить свое штабное хозяйство, установить связь с командованием армии, с соседями и своими полками, дать указания об охране города, назначить коменданта…
Наконец, когда Иванов уже предложил было войти в дом и погреться, Стремянной вышел на улицу, запахивая на ходу полушубок.
— Поехали, товарищи, — громко сказал он, движением руки подзывая шофера. — Посмотрим, как и что…
Стремянной сидел рядом с шофером, тяжело облокотившись локтями о колени, и, подавшись вперед, внимательно вглядывался прищуренными глазами в знакомые с детства дома, в деревянные заборы, в деревья городского сквера, виднеющиеся за низкой чугунной оградой с пиками, похожими на гарпуны, и тяжелым орнаментом из лавровых листьев. Как гласила старинная легенда, эта ограда была отлита еще при Екатерине на уральских демидовских заводах.
Позади Стремянного сидели Иванов и Громов. Они негромко и озабоченно переговаривались, но Стремянной их не слышал. Так странно было ему видеть в этом городе, где прошло его детство, следы недавнего боя, следы тяжелого, почти годичного плена…
На углу двух улиц — Спартаковской и Карла Маркса — стоял немецкий штабной автобус с выбитыми стеклами и сорванными от сильного взрыва дверями. Автобус был выкрашен в серый цвет, а на его кузове черный дракон вытянул в разные стороны три маленькие безобразные головы, увенчанные рогатыми коронами. Этот воинственный знак принадлежал части, еще недавно хозяйничавшей в городе. Сейчас «черные драконы» находились уже в доброй полусотне километров отсюда.
Иванов перегнулся через борт машины, стараясь разглядеть, есть ли что-нибудь внутри автобуса, но вездеход уже завернул за угол и поравнялся с небольшим двухэтажным каменным домом, — штукатурка на нем облупилась, отпала и в разных местах виднелись потемневшие, изгрызанные временем, дождями и ветрами кирпичи.
Как много было связано у Стремянного с этим домом!.. Вот здесь, где зияет черная впадина вырванной взрывом двери, он когда-то, еще мальчиком, долго рассматривал комсомольский билет, который ему только что вручил секретарь горкома; а вон там, чуть дальше, у тополя со срезанной снарядом верхушкой, он стоял с Катей Парамоновой — лил сильный дождь, а они стояли под густым навесом, и им было весело…
Машина выехала на площадь.
Вот на углу высокое красное здание. Школа!.. Где-то сейчас Иван Степанович, старый учитель, который заставил лентяя Гошку Стремянного полюбить математику? Сутулый, в своем черном длинном пальто, Иван Степанович неторопливо выходил из дверей с пачкой тетрадей подмышкой, чтобы дома, пообедав и немного отдохнув, вооружиться карандашом, с одной стороны красным, а с другой синим, и начать проверку письменных работ. Синим карандашом он безжалостно ставил двойки и тройки, с таким сердитым нажимом, что часто ломал его, и от этого двойки кончались длинным лучистым хвостом — вот как бывает у кометы. Четверки и пятерки всегда были просто, но любовно выписаны…
Шофер немного притормозил, и сидевшие в машине почувствовали острый запах, исходивший, казалось, от стен этого здания — запах немецкого постоялого двора. Окна нижнего этажа были пересечены тяжелыми железными решетками, а над входом еще висела небольшая черная вывеска, на которой белой краской острыми готическими буквами было по-немецки написано «Комендатура».
— Вот, дьяволы, испортили здание, — сказал Громов. — Прямо будто тюрьма!
Иванов вздохнул и ничего не сказал. Обогнув площадь, вездеход въехал в боковую улицу — раньше она называлась Орловской. По обеим сторонам ее стояли небольшие домики, окруженные фруктовыми садами; не раз Стремянной вместе с другими мальчишками делал набеги на здешние яблони и вишни, не раз ему попадало от хозяев, которые его считали грозой своих садов, и это ему очень льстило…
Вдруг его сердце сжалось, и он невольно, до боли прикусил нижнюю губу. Что же это такое? Где улица? Теперь здесь не было ни садов, ни заборов, ни домов — огромный пустырь расстилался вокруг, деревья вырублены, дома разрушены… Остались лишь каменные фундаменты да груды старого кирпича.
— На дрова разобрали, — сказал Иванов, — все пожгли…
Отсюда совсем недалеко до Севастьяновского переулка. Надо только миновать этот длинный пустырь, где словно похоронено его детство, повернуть за сохранившуюся каменную трансформаторную будку — и тут, направо, второй дом от угла…
На трансформаторной будке нарисован череп и две скрещенные черные молнии. Когда Стремянному было девять лет, он боялся прикоснулся к этой будке — думал, что его тут же убьет.
— Притормозите, — сказал он шоферу. Это было первое слово, которое он произнес с той минуты, как они сели в машину.
Машина остановилась, и Стремянной, круто повернувшись всем корпусом направо, стал пристально разглядывать ничем не приметный одноэтажный деревянный домик, боковым фасадом выходящий на улицу. По обеим сторонам невысокого крылечка в три покосившиеся ступеньки угрюмо стояли старые дуплистые ветлы. Ветра не было, но, повинуясь какому-то неуловимому движению воздуха, ветки их по временам покачивались и роняли на затоптанные ступени клочки легкого, удивительно чистого снега. Стремянной глядел на эти ветлы и молчал, но по тому, как сжались его челюсти, каким напряженным стал его взгляд, оба его спутника сразу поняли, что это и есть тот самый дом, о котором он шутя говорил им в землянке на берегу Дона…
Так прошла, должно быть, целая минута.
— Может, сойдешь, товарищ Стремянной, посмотришь все-таки? — легонько дотрагиваясь до его плеча, негромко спросил Громов.
Стремянной, не оборачиваясь, помотал головой:
— Да нет, не стоит… Там пусто.
— Разве? А смотри-ка, между рамами кринка стоит, и окошко свежей бумагой заклеено. Нет, там, видно, живут…
— Ну, пусть живут… Поворачивай к вокзалу, Варламов.
Машина, подпрыгивая на ухабах и объезжая воронки, выбралась к железнодорожному переезду, пересекла его, с трудом пробралась мимо развалин вокзала и водокачки и очутилась на маленькой привокзальной площади, где до войны посреди круглого сквера стоял памятник Ленину, а сейчас высился лишь один гранитный постамент. Шофер вдруг резко затормозил.
Стремянной, а за ним Иванов и Громов быстро соскочили на землю и сняли шапки. Перед ними на покатой, занесенной снежком клумбе лежали трупы расстрелянных пленных бойцов. Их было человек двадцать — одни в потрепанных солдатских шинелях, другие в ватниках. В тот миг, когда их застала смерть, каждый падал по-своему, но было какое-то страшное однообразие смерти в этих распростертых телах.
Никто из стоявших над убитыми не заметил, как из-за угла ближайшего дома появился мальчик лет, должно быть, девяти-десяти. Он был одет в коротенькую курточку шинельного сукна, в которой ему было холодно. Он зябко жался. На его ногах были старые, латаные-перелатанные валенки, а на голове рваная солдатская шапка. Мальчик медленно подошел к ограде сквера, сосредоточенно разглядывая приезжих большими серыми глазами. Маленькое, сморщенное в кулачок лицо казалось серьезным, даже строгим.
С минуту он стоял, как будто ожидая, чтобы его о чем-нибудь спросили. Но его не заметили, и он, не дождавшись вопроса, сказал сам:
— Утром расстреляли… Уже часов в девять. Они не хотели уходить.
Громов оглянулся:
— Не хотели, говоришь?
— Ага…
— А где их держали? — спросил Стремянной.
— В лагере.
— А лагерь где?
— Вон там! Все прямо, прямо, до конца улицы, а потом налево, — и мальчик рукой показал, куда надо ехать.
— Ну что ж, товарищи, едем, — сказал Громов.
— Погодите!.. Варламов, есть у тебя что-нибудь с собой?
— Есть, товарищ подполковник! Банка консервов.
— Давай ее сюда! А ну-ка, малыш, подойди поближе!
Мальчик нерешительно подошел.
— Вот возьми. — Стремянной протянул ему белую жестяную банку. — Бери, бери! Дома поешь…
Мальчик взял консервы, личико его осталось серьезным и чуть испуганным, и, не поблагодарив, крепко прижимая банку к груди, он исчез где-то за домами.
— Товарищ подполковник! Товарищ подполковник!..
Стремянной обернулся. К нему бежал командир трофейной команды капитан Соловьев. Он почти задохнулся от сильного бега — после тяжелого ранения в грудь его перевели на нестроевую должность. До сих пор в трофейной команде было не очень-то много работы, но сегодня команда тоже вошла в дело, и Соловьев метался из одного конца города в другой.
— Что такое, — строго спросил Стремянной, — чего вы бегаете? Что случилось?..
— Товарищ подполковник, — сразу осекшись, доложил капитан, — уже обнаружено пять крупных складов с продовольствием и обмундированием!.. Вон видите церковь? — Он показал на большую старинную церковь с высокой колокольней. — Она почти до самого верха набита ящиками с консервами, маслом, винами… Не только нашей дивизии, всей армии на месяц продовольствия хватит!..
— Поставьте охрану! — сказал Стремянной. — Противник еще недалеко, всякие неожиданности могут быть. Без моего разрешения никому ни капли!
— Слушаюсь! Ни капли! — Соловьев козырнул, быстро повернулся и побежал назад.
А Громов, Иванов и Стремянной зашагали к своей машине.
— Куда же теперь? — спросил Иванов. — В лагерь, что ли?
— Дело! Поехали.
Едва успели они занять места в машине, как на площадь из боковой улицы вышли несколько солдат с автоматами. Они вели двух пленных гитлеровцев. Немцы, в одних куцых мундирах с поднятыми воротниками, брели, поеживаясь от холода.
Стремянной невольно остановил глаза на одном из пленных. Это был уже немолодой человек, плотный, в темных очках. Должно быть, почувствовав на себе чужой внимательный взгляд, эсэсовец поднял плечи и отвернулся. В эту минуту шофер включил скорость, и машина тронулась, оставив далеко позади и пленных и конвой.
Вдруг рука Иванова в толстой теплой варежке легонько коснулась плеча Стремянного.
Стремянной обернулся.
— Музей тут, на углу!.. — сказал Иванов. — Давай остановимся на минутку.
Они подъехали к двухэтажному каменному зданию, облицованному белыми керамическими плитками. Через весь фасад тянулась темная мозаичная надпись: «Городской музей».
Высокая дубовая дверь, открытая настежь, висела на одной петле.
Пологая лестница с полированными резными перилами была засыпана кусками штукатурки, затоптана грязными ногами.
Стремянной, Иванов и Громов поднялись по широким ступеням и вошли в первый зал.
Он был пуст. Из грязно-серой штукатурки торчали темные крюки, — с них свисали узловатые обрывки шнуров. Кое-где поблескивали золоченым багетом рамы, обрамлявшие не картины, а квадраты и овалы пыльных, испачканных стен. На полу валялись обломки досок, куски мешковины, рассыпанные гвозди…
— Н-да, — тихо сказал Громов и, невольно стараясь приглушить звук шагов, гулко раздающихся в пустом здании, осторожно двинулся вперед.
Все трое пересекли зал, вошли в следующую комнату и невольно остановились на пороге.
В углу, склонившись над большим дощатым ящиком, стоял, согнув сутулые плечи, маленький старичок в меховой потертой куртке и что-то озабоченно перебирал длинными худыми пальцами. Старик был совершенно плешив, но лицо его обросло давно не стриженной седой бородой, которая острым клинышком загибалась кверху.
Услышав за спиной шаги, он как-то по-птичьи, одним глазом, поглядел на вошедших и вдруг, круто повернувшись, в радостном изумлении развел руками, не выпуская из них двух маленьких, окантованных черным картинок.
— Сергей Петрович!.. Товарищ Громов!.. — с трудом выговорил он задрожавшим от волнения голосом. — Вернулись!.. Вот это хорошо! Вот это отлично!..
— Это что! — сказал Иванов, и Стремянной едва узнал его голос, так много послышалось в нем радости и простого человеческого тепла. — Отлично, что вы целы и невредимы, Григорий Фомич. Только одного не пойму, что вы тут в этой разрухе делаете?
— Как это — что? — Старик с удивлением посмотрел на Иванова сквозь очки, косо насаженные на тонкий, чуть кривой нос. — Как это что? На службу пришел. Ведь с сегодняшнего дня в городе — советская власть, если не ошибаюсь…
— Замечательный вы человек, Григорий Фомич, — сказал Громов, подходя к ящику. — И замечательно, что вы остались живы…
— Жив! — Старик горестно покачал головой. — Я-то жив, да вот музей умер. Опоздали вы, товарищи!.. На один день опоздали… А ведь я обо всем подробно в письме сообщал.
— Да, да, мы его получили, — мрачно сказал Иванов, — но с опозданием. Связного, когда он переходил линию фронта, тяжело ранили… Значит, все лучшее они увезли?..
— Положим, не все! — запальчиво сказал старик. — Кое-что сохранить мне удалось. — Он повернулся и показал на несколько акварелей, которые уже успел разложить под стеклом витрины, стоявшей под окном. — Смотрите сами, вот… Больше никак невозможно было…
Все трое склонились над витриной. Так странно было видеть в пустоте этих грязных, запущенных зал нежную голубизну акварельного моря, тонкий профиль женщины в пестрой шали, солнечные пятна, играющие на сочной зелени молодой рощи…
— Акварели эти я по одной выносил, — словно извиняясь, сказал старик и ласково положил на край витрины свою сухую руку — под тонкой пергаментной кожей синели набухшие склеротические вены, — вынимал из витрины и сюда, на грудь, под рубашку… — Он показал, как это делал; быстро оглянувшись, распахнул и сейчас же опять запахнул куртку, и в этом его движении было столько трогательного и вместе с тем печального, что Стремянной невольно вздохнул и отвел глаза, словно это он был виноват в том, что не поспел во-время и дал возможность гитлеровцам ограбить музей.
Он прошелся по залу среди беспорядочно нагроможденных, наскоро сколоченных ящиков и остановился возле того большого, над которым трудился Григорий Фомич, когда они только что вошли сюда.
— А тут у вас что? — спросил он. — Похоже, что картины.
— Да, картины, — вздохнув, сказал старик. — Очень порядочные, добросовестные копии… Конечно, хорошо, что хоть это осталось. Но, сказать по совести, я бы их все отдал за те десять драгоценных полотен, что они увезли…
— А из современного что-нибудь уцелело? — спросил Громов.
— Ничего, — ответил Григорий Фомич. — Это они сразу уничтожили. Уж лучше и не напоминайте.
— Ну, а что же у вас в других ящиках? — поинтересовался Иванов.
— Да то, что было в верхнем этаже, — ответил старик. — Старинная утварь, оружие пугачевцев, рукописные книги… Ну и всякое прочее… Как видите, собирались забрать все до нитки. А когда туго пришлось, схватили самый лакомый кусок — и давай бог ноги. Это уж осталось. Времени, видно, не хватило…
— Все-таки хотел бы я знать, кто здесь орудовал, — сказал сквозь зубы Стремянной. — Может, еще доведется встретиться…
Громов с усмешкой поглядел на него:
— Не позавидовал бы я ему в таком случае… А как вы считаете, Григорий Фомич, чья эта работа?
Старик пожал плечами:
— Да скорее всего бургомистра Блинова, он тут у нас главным ценителем искусства был. Ведь у меня, помните, все было подготовлено к эвакуации, свернуто, упаковано. А он, разбойник, обратно развесить заставил… Ценитель искусства!.. И верно ценитель. С оценщиками сюда приходил. Для каждой картины цены установил в марках… А впрочем, не поручусь, что именно он вывез. Охотников до нашего добра здесь перебывало много!..
— А в народе не приметили, кем и в каком направлении вывезены картины? — опять спросил Громов. — Люди ведь все замечают. Вы не расспрашивали?
— Расспрашивал, — грустно ответил старик. — Но ведь это ночью было, а нам ночью выходить на улицу — верная смерть. Сами знаете. Однако подглядел кое-кто, как этот мерзавец Блинов грузился. Запихивали к нему в машину какие-то тюки. А что там было — картины или шубы каракулевые — это уж он один знает… А вот я знаю, что нет у нас больше самых лучших картин. И все… — Он отвернулся и громко высморкался.
Все минуту молчали.
Иванов озабоченно потер темя.
— Так, так… Ну что ж, Григорий Фомич, приходите завтра ко мне этак часам к двенадцати. Поговорим, подумаем…
— Куда прийти-то? — спросил старик.
— Известно куда, в горсовет. Он ведь уцелел.
— На старое место? Это приятно. Приду. Непременно приду.
Пожав худую холодную руку старика, все трое двинулись к выходу. А он, склонив голову набок, долго смотрел им вслед. И на лице у него было какое-то странное выражение — радостное и грустное одновременно.
— В лагерь! — коротко приказал Стремянной, когда все снова сели в машину.
Но в эту минуту из-за угла опять появился капитан Соловьев. Чтобы не сердить начальника штаба, он старался не бежать и шагал какими-то особенно длинными, чуть ли не полутораметровыми шагами.
— Товарищ подполковник! — возбужденно начал он, подойдя к машине и положив руку на ее борт. — Мы обнаружили местное казначейство…
— Казначейство? — с интересом переспросил Иванов и с непривычной для него живостью стал вылезать из машины. — Где же оно? А ну-ка, проводите меня туда!..
— Да что там, в этом казначействе? — Стремянной с досадой пожал плечами. — Какие-нибудь гитлеровские кредитки, вероятно… — Ему не хотелось отказываться от решения ехать в лагерь.
— Нет, там и наши советские деньги есть, огромная сумма, — их сейчас считают. Но, главное, знаете, что мы нашли? — Соловьев вытянул шею и сказал таинственным полушепотом: — Наш несгораемый сундук! Помните который под Воронежем при отходе пропал?..
— Да почему вы думаете, что это тот самый?
— Ну как же!.. Разве я один его узнал? Все наши говорят, что это сундук начфина Соколова.
Стремянной недоверчиво покачал головой:
— Сомневаюсь. А где он стоит, этот ваш знаменитый соколовский сундук? В казначействе, говорите?
— Никак нет. Он тут, рядом.
— Рядом? Как же он сюда попал?
— Очень просто, товарищ подполковник. Немцы его вывезти хотели. Погрузили уже… Вы, может, заметили — там, на углу, автобус стоит с драконами. Так вот, в этом самом автобусе… Ох, и махина! Едва вытащили…
— Интересно, — сказал Стремянной. — Неужели и вправду тот самый сундук? Не верится…
— Тот самый, товарищ подполковник. — Соловьев для убедительности даже приложил руку к сердцу. — Все признаю́т. Да вы сами поглядите! Или сначала прикажете в казначейство?
Стремянной, словно советуясь, посмотрел на Громова и вышел из машины.
— Хорошо… Посмотрим, пожалуй, сначала на казначейство, а потом и на сундук, — сказал он. — Только побыстрее. Надо успеть еще до темноты осмотреть концлагерь.
Глава пятая. Снова кованый сундук
Казначейство гитлеровцы устроили в том же трехэтажном каменном доме, где до войны располагалось городское отделение Государственного банка.
Когда Стремянной и Громов вошли в операционный зал, первое, что они увидели, был большой письменный стол, заваленный целиком грудами денег. Рядом стоял часовой, а вокруг — за соседними столами — штабные писари считали ассигнации и тут же заносили подсчитанные суммы в ведомости.
Над кассой висело еще не сорванное объявление бургомистра: «Господа налогоплательщики! Помните, ваш долг вносить налоги в установленные городским управлением сроки. Уклоняющиеся будут рассматриваться немецким командованием как саботажники, подлежащие отдаче под суд».
Соловьев бодро, слегка выпятив грудь, шагал впереди Стремянного. Он был очень доволен, что тот отозвался на его приглашение осмотреть казначейство. Что ни говори, а приятно показать начальству, как четко организовано у тебя дело и в каком безупречном порядке происходит учет трофеев.
— Деньжищ-то, деньжищ! — высоко подняв светлые брови и оглядев столы, сказал Иванов. — Сколько же их тут примерно? — спросил он у старого усатого писаря, очевидно из счетных работников. Старик ловко управлялся с делом — ассигнации так и мелькали у него в руках, — и стопка туго перевязанных шпагатом пачек росла прямо на глазах.
— Да уж миллион семьсот тысяч, — усмехнулся писарь, обвязывая веревкой очередную пачку сотенных бумажек. — А вообще-то не очень много — всего миллионов пять-шесть будет.
— Нечего сказать — мало! — удивился Иванов. — Да это же целый бюджет!
Громов обошел вокруг стола, взял сотенную бумажку в руки и стал ее пристально рассматривать.
— А не кажется ли вам подозрительным, — обратился он к Стремянному, — что здесь так много совершенно новых, даже неизмятых денег?
— Что ты хочешь сказать, Илья Данилыч? — спросил Иванов и тоже взял одну из новеньких ассигнаций. — Думаешь, деньги фальшивые?
— Возможно.
— Думаешь, нарочно их сюда подбросили?
— Это надо проверить, — ответил Громов.
— Гм… — Иванов взял в руки несколько ассигнаций и, склонив голову набок, будто любуясь, стал их рассматривать.
— Что ж, устроим экспертизу, — предложил Стремянной. — Разумеется, так пускать их в обращение не следует.
— Никакой экспертизы не надо, — сказал Иванов. — И так ясно — деньги фальшивые.
— Почему ты так уверен, Сергей Петрович? — повернулся к нему Громов.
— Да уж уверен… Ну-ка, посмотри еще разок, да повнимательнее, и ты сейчас уверишься.
Громов, вытащил из пачки одну ассигнацию и стал пристально ее разглядывать. Он вертел ее и так и этак, смотрел на свет, пробовал плотность бумаги пальцами. По его примеру Стремянной тоже взял одну сотенную, вытащил из кармана другую и стал тщательно сличать обе ассигнации. Так прошло несколько минут.
— Нет, — наконец, сказал Громов. — Ничего не вижу. Деньги как деньги!..
— Ну, а ты, Стремянной, что скажешь?
— Да что сказать? Выдай мне этими деньгами зарплату — возьму без всяких сомнений.
— Эх вы, эксперты!.. Давайте-ка сюда! — Иванов отобрал у них ассигнации и сложил вместе. — Смотрите!.. Видите?.. Номера и серии на них одинаковые!.. На этой бумажке серия ВС 718223 и на другой тоже. Я просмотрел целую пачку новых денег — и все с одним номером…
— Ай да Сергей Петрович! — воскликнул Громов. — Смотри, как просто, а?.. И ведь не догадаешься…
— Что же нам с этими деньгами делать? — озабоченно спросил Стремянной.
— Сжечь, понятно, — сказал Громов, — а несколько кредиток пошлем в Москву для изучения…
— Правильно!.. Капитан! — Стремянной подозвал к себе капитана Соловьева, который в эту минуту складывал плотно увязанные пачки денег в брезентовый мешок. — Проверьте деньги как можно тщательнее. Если есть настоящие, отделите их.
— А у нас это уже сделано, товарищ подполковник, — доложил Соловьев. — Начфин Барабаш с самого начала распорядился новые бумажки пересчитать отдельно. А как прикажете поступить с настоящими деньгами?
— Сколько их, кстати?
— Сто пятьдесят шесть тысяч.
— Сдайте их в нашу финансовую часть, товарищ Соловьев! Майору Барабашу.
— Слушаюсь, товарищ подполковник! Будет сделано.
— Ну, а теперь давайте поглядим на сундук, — сказал Стремянной и направился к двери, подав знак Соловьеву следовать за ним.
На этот раз им не пришлось ехать на машине.
Соловьев провел их какими-то проулками, дворами и огородами на соседнюю улицу. Через несколько минут они шли мимо недавнего пожарища, среди обожженных, почерневших от пламени лип и берез. Перед ними беспорядочно громоздились обглоданные огнем балки, груды битого кирпича и совсем неузнаваемой, искареженной, потерявшей всякий облик утвари…
— Постойте, товарищи! — сказал Стремянной оглядываясь. — Куда это вы нас ведете? Ведь это, если не ошибаюсь, было здание сельскохозяйственного техникума? А теперь и не догадаешься сразу! Какой тут сад был до войны — красота!..
— А гитлеровцы что здесь устроили? — спросил Громов.
— Городское гестапо, — ответил Соловьев. — Место, понимаете сами, укромное, и участок большой…
Громов молча кивнул головой.
— Ну, а где же сундук? — спросил Стремянной.
— А мы его вон в ту проходную будку внесли, где охрана гестапо была. Я около него человека оставил.
— Ладно. Посмотрим, посмотрим…
Они пересекли сад и вошли в небольшой деревянный домик у самых ворот, выходящих на улицу.
Узенький коридорчик, фанерная перегородка с окошком, наглухо закрытым деревянным щитом, а за перегородкой — небольшая комната. В одном углу — железная печка, в другом — грубо сбитый, измазанный лиловыми чернилами стол.
Посередине комнаты стоял сундук. Присев на его край, боец в дубленом полушубке неторопливо скручивал козью ножку. При появлении Стремянного он встал.
— Ну-ка, ну-ка, покажите мне этот сундук, — весело сказал Стремянной. — А ведь в самом деле наш!.. Вот это находка! Никак не ожидал, что еще придется его увидеть.
Он наклонился, провел рукой по крышке, ощупывая железные полосы с частыми бугорками заклепок и целую россыпь затейливых рельефных бляшек, изображающих то звездочку, то ромашку, то морскую раковину.
А в это время Иванов деловито осматривал сундук. Не видя никаких признаков замка и замочной скважины, он только по затекам сургуча на стенках установил, в каком месте крышка отделяется от ящика.
— Не понимаю все-таки, как этот сундучище открывается? — спросил он.
— А вот сейчас увидите, — ответил Стремянной, продолжая ощупывать крышку и что-то на ней разыскивая. — Ага!.. Вот ковш… А вот и ручка… Большая Медведица…
— Какая еще медведица? — удивился Громов.
— Минуточку терпения!..
Стремянной нажал несколько заклепок, повернул какую-то ромашку налево, какую-то раковину направо и свободно поднял тяжелую крышку сундука.
— Наш! — сказал он торжествующе. — Но содержимое не наше.
Все заглянули в сундук. Он был доверху полон разнообразными вещами, в лихорадке последних сборов кое-как засунутыми в него. Соловьев нагнулся и вытащил меховую муфту.
— Так! — сказал Громов.
После муфты на свет появился старинный серебряный кофейник, целая связка подстаканников, большая наволочка, набитая столовым серебром — ложками; ножами, кольцами для салфеток, сахарными щипцами и лопатками для пирожного. Затем был извлечен газетный сверток, в котором оказалось двенадцать пар золотых часов, ручных и карманных, и еще много самых разнообразных предметов; объединяло их между собой только одно качество — их ценность.
— Ничего себе, нахапал, собака! — сказал Иванов. — А ты, Стремянной, еще говоришь: «содержимое не наше». Как это — не наше? Все наше! У нас наворовал. А что, больше там ничего нет?
— Есть, — ответил Соловьев и вытащил из сундука несколько папок с документами.
— Все больше по-немецки, — сказал Громов, раскрыв одну из папок и просмотрев несколько документов. — А вот это интересно! Смотрите-ка, смотрите, тут есть один любопытный документик — предписание направлять народ на постройку военных укреплений. Забирай, товарищ Стремянной. Пускай сначала у вас в дивизии посмотрят, а потом нам вернут…
Стремянной быстро взял протянутый Громовым документ и торопливо пробежал его глазами. Но первые же строки напечатанного на машинке текста разочаровали его. Это был русский перевод приказа генерала Шварцкопфа, начальника штаба эсесовской дивизии, бургомистру города Блинову. В приказе предлагалось усилить подвоз рабочей силы в район строительства укреплений. Документ был уже двухмесячной давности, и если представлял некоторую ценность, то лишь как свидетельство того, что противник не приостанавливал работ даже в самые лютые декабрьские морозы. Следовательно, гитлеровское командование возлагало на эти укрепления большие надежды. Ничего более существенного в двадцати строках приказа найти было нельзя.
Стремянной внимательно пересмотрел все остальные документы, лежавшие в папке, но ни одного, касавшегося укрепленного района, среди них не было.
Он засунул документы в полевую сумку и повернулся к Соловьеву:
— Ну, капитан, составляйте опись вещей, да смотрите, чтобы ничего не пропало. Потом по описи надо будет передать в горсовет. Может, и хозяева еще найдутся, если только живы, — и он захлопнул крышку опустевшего сундука. — Идем, товарищи.
— Постой, постой, — сказал Иванов, — объясни сперва, как он открывается.
— Это довольно-таки мудреное дело. Надо немножко знать астрономию. Ну, представляете вы себе Большую Медведицу?
— Нет, серьезно! — сказал Иванов. — Без магии, пожалуйста!
— Да я без магии. Просто замок здесь устроен довольно своеобразно. Для того чтобы открыть сундук, надо нажать несколько заклепок. Их тут множество, и почти все заклепки как заклепки. А семь штук фальшивые. Это, по существу говоря, кнопки, а не заклепки. Они поддаются нажиму. Но и нажимать их надо в определенном порядке: сперва третью кнопку в первом ряду — вот здесь, в центре железной полосы, потом шестую — во втором, пятую — в третьем; потом вот эту, эту, эту, — как видите, все кнопки расположены по контуру Большой Медведицы. И никакой магии. Теперь, для того чтобы окончательно открыть замок, мы поворачиваем эту ромашку и эту раковину… Вот и все — сундук открыт.
— Чудеса! — сказал Иванов. — И какой мудрец это выдумал! Ну, скажи ты мне, зачем вы эту редкость в части держали? Не проще ли было завести обыкновенный сейф?
— Проще-то проще, да начфин у нас, говорят, романтиком был. Я-то вместе с ним совсем немного проработал. А сундук, этот к нам от испанцев как будто попал, когда наша дивизия прошлой весной на Ленинградском фронте действовала. Разбили одну их часть, а штаб захватили, вместе с казначеем и его сундуком. Вот мы и получили этот сундук в качестве трофея…
— Бывает… — Громов поглядел на сундук. — У вещей тоже есть своя судьба, как у людей. Интересно, как он сюда попал, в оккупированный город? Кому напоследок служил?..
— Да я и сам хотел бы знать. Странная эта история, товарищи, — ответил Стремянной. И он вкратце рассказал Иванову и Громову о событиях под Воронежем и о той обстановке, в которой пропал сундук.
— Действительно, странно, — согласился Громов. — И вы о Соколове никогда больше не слышали?
— Нет.
— Погиб, вероятно…
Стремянной покачал головой:
— Может быть, может быть… Одного только я не могу взять в толк. Сундук-то ведь цел. Стало быть, гитлеровцы узнали его секрет. Не стали же они испанцев запрашивать!
Они двинулись по тропинке обратно к машине. Вдруг между двумя обугленными деревьями проглянула стена соседнего дома. Стремянной невольно остановился. Таким странным ему показался этот кусочек свежевыкрашенной зеленой стены рядом с унылой чернотой обгорелых развалин.
— Это еще что такое? — спросил он. — Кто тут жил?
— А бургомистр здешний, — ответил всезнающий Соловьев. — Прежде тут, говорят, ясли были, а потом он свою резиденцию устроил.
— Резиденцию, говорите? — усмехнулся Громов. — Интересно, где-то у него теперь резиденция! Наверно, в овраге каком-нибудь!..
— Да и то ненадолго, — бросил через плечо Стремянной и быстрее зашагал вперед.
Глава шестая. Концлагерь «ОСТ-24»
К воротам концлагеря Стремянной подъехал один. Времени было мало, забот — много, и, выбравшись на улицу из полуобгорелого сада, окружавшего развалины гестапо, Иванов и Громов простились со своим спутником.
Громов поехал в железнодорожные мастерские. Иванов зашагал к себе в горсовет, с фасада которого уже была сорвана вывеска «Городская Управа».
Разыскать лагерь было не так-то просто.
Сначала Стремянной уверенно указывал шоферу путь, но оказалось, что там, где прежде была проезжая дорога, теперь машину чуть ли не на каждом повороте задерживали то противотанковые надолбы, то густые ряды колючей проволоки, протянутой с угла на угол, то глубокие воронки от бомб…
В конце концов Стремянной махнул рукой и предоставил шоферу добираться до места как знает — на свое усмотрение и на свой страх. Шофер попросил у начальника папиросу, поговорил на ближайшем углу со стайкой мальчишек вынырнувших из какого-то тупичка, а потом тихонько, ворча себе под нос и браня рытвины и ухабы, принялся петлять среди пустырей, улочек и проулков, руководствуясь не столько полученными указаниями, сколько безошибочным инстинктом опытного водителя, привыкшего в любых обстоятельствах, белым днем и темной ночью, доставлять начальство куда приказано.
Наконец, он свернул в последний раз, нырнул в какой-то ухаб и опять вынырнул из него…
— Приехали, товарищ подполковник.
Так вот оно — это проклятое место!
Широкие ворота раскрыты настежь. Рядом с ними к столбу прибит деревянный щит с немецкой надписью «ОСТ-24».
Под концлагерь немцы отвели две окраинных улицы и обнесли их высокой изгородью из колючей проволоки.
Машина медленно въехала в ворота. Стремянной соскочил на землю и остановился, оглядываясь по сторонам. Год тому назад эти улицы были такие же, как соседние. Ничего в них не было особенного. Те же домишки, палисадники, дворы, летом заросшие травой, а зимой заваленные снегом… А теперь? Теперь все здесь стало совсем другим. Просто невозможно представить себе, что он, Егор Стремянной, когда-нибудь уже ступал по этой земле. А ведь это было — и сколько раз было!..
Помнится, как-то осенью, перед войной, он возвращался по этой самой улице домой с охоты. Был вечер. На лавочках у ворот сидели старушки. Мальчишки, обозначив положенными на землю куртками ворота, гоняли футбольный мяч. Его собака вдруг, ни с того, ни с сего, кинулась навстречу мячу. Мяч ударился об нее и отлетел в сторону. Все засмеялись, закричали: «Вот это — футболист!» А он шел враскачку, приятно усталый и что-то насвистывал… Нет, не может быть! Как он мог свистеть на этой улице? Да ведь тут и слова сказать не посмеешь…
Стремянной медленно обвел глазами серую шеренгу домиков с грязно-мутными, давно не мытыми окошками.
Домики казались вымершими. Ни одного человека не было видно на пустынной дороге, ни один дымок не поднимался над крышами.
Ему захотелось поскорее уехать отсюда, поскорее опять окунуться с головой в горячую и тревожную суматоху оставленной за воротами жизни. Но он сделал над собой усилие, снял руку с борта машины, пересек дорогу и, поднявшись по щелястым ступеням, вошел в ближайший к воротам домик.
Его сразу же, как туман, охватил мутный сумрак и тяжелый дух холодной затхлости. В домике пахло потом, прелой одеждой, гнилой соломой. Большую часть единственной комнаты занимали двойные нары. В углу валялась куча какого-то грязного тряпья, закопченные консервные банки — в них, видно, варили пищу.
Стремянной с минуту постоял на пороге, осматривая все углы, — нет ли человека.
— Есть тут кто-нибудь? — спросил он, чтобы окончательно удостовериться, что осмотр его не обманул.
Ему никто не ответил. Он стал переходить из одного домика в другой. Всюду было одно и то же. Грязное тряпье, консервные банки, прелая солома на нарах… Иногда Стремянной замечал забытые в спешке вещи — солдатский котелок, зазубренный перочинный нож, оставленный на подоконнике огарок оплывшей свечи. Все это выдавало торопливые ночные сборы. Кто знает, чей это был нож, чей котелок, кому в последний вечер светила эта стеариновая оплывшая свеча?..
Входя в очередной домик, Стремянной всякий раз повторял громко: «Есть тут кто-нибудь?» И всякий раз вопрос его оставался без ответа. Он уже перестал думать, что кто-нибудь отзовется.
И вдруг в одном из домиков — не то в пятом, не то в шестом — с верхних нар послышался слабый, тихий голос:
— Я здесь!..
Стремянной подошел к нарам, заглянул на них, но в полутьме ничего не увидел.
— Кто там?
— Я…
— Да кто вы? Идите сюда!..
— Не могу, — так же тихо ответил человек.
— Почему не можете?
— Ноги поморожены…
В глубине на нарах зашевелилась, зашуршала солома и показалась чья-то всклокоченная голова, потом плечо в старой, порванной военной гимнастерке, и человек со стоном подполз к самому краю нар.
— Подожди, я тебе помогу, — сказал Стремянной, встал на нижние нары, одной рукой ухватился за столб, на котором они держались, а другой обнял плечи человека и потянул его на себя.
Человек застонал.
Тогда Стремянной правой рукой обхватил плечи человека, левую подсунул ему под колени и снял его с нар. Человек почти ничего не весил — так он был изнурен и худ. Он сидел на нижних нарах, прислонившись спиной к стене, и тяжело дышал. В надвигавшихся сумерках Стремянной не мог ясно разглядеть его лицо, обросшее давно не бритой бородой. Натруженные, в ссадинах руки бессильно лежали на коленях. Ноги в черных сапогах торчали, как неживые.
— Вы кто такой? — спросил Стремянной.
— Пленный я… На Тиме в плен попал, — сквозь стон ответил солдат. А руки его все время гладили колени, остро выступавшие из-под рваных брюк.
— Ну, а с ногами-то у вас что? Сильно поморозили?
— Огнем горят… Ломят… Терпенья нет. — Человек минуту помолчал, а потом, пересилив боль, сказал сквозь зубы: — Мы на строительстве укрепрайона были. Нас сюда цельные сутки по морозу пешком гнали. А обувь у нас какая? Никакой…
— Послушайте, послушайте-ка, — сказал. Стремянной, — какой это укрепрайон? Тот, что западнее города?
— Да, как по шоссе идти…
— Далеко это отсюда?
— Километров сорок будет… У села Малиновка…
— Что же вы там делали?
— Да что… доты строили… рвы копали… Ох, товарищ начальник, сил у меня больше нет…
— Сейчас отвезу вас в госпиталь, — сказал Стремянной, — там вам помогут… А сумеете вы на карте показать, где эти доты?
— Надо быть, сумею…
— А как же вы здесь оказались?
— А нас сюда назад пригнали.
— Когда?
— Да уж четверо суток скоро будет.
«Четверо суток! — прикинул про себя Стремянной. — Значит, это было еще до наступления».
— Где же остальные?
— Увели. Ночью… А куда, не знаю… Ой, ноги, ноги-то как болят! — Он крепко обхватил свои ноги и замер, чуть покачиваясь из стороны в сторону.
Стремянной вынул из кармана фонарик и осветил ноги солдата. Ему стало не по себе. То, что он принял за сапоги, на самом деле были босые ноги, почерневшие, объятые гангреной…
— Вот несчастье!.. Держись-ка, друг, за мои плечи. — Стремянной поднял солдата и вынес его на крыльцо.
Он посадил его на заднее сиденье машины, укрыл одеялом, которое всегда возил с собой, а сам сел рядом. Машина тронулась.
— Ты из какой дивизии? — спросил Стремянной солдата, с щемящей жалостью рассматривая его всклокоченную рыжую бороду и лицо, изрезанное глубокими морщинами.
Что-то похожее на улыбку промелькнуло по лицу солдата.
— Да из нашей, из сто двадцать четвертой, — тихо ответил он.
— А в какой части служил?
— В охране штаба…
Стремянной пристально взглянул на солдата.
— Еременко! — невольно вскрикнул он, и голос у него дрогнул. В сидящем перед ним старом, изможденном человеке почти невозможно было узнать того Еременко, который всего год назад мог руками разогнуть подкову.
— Я самый, товарищ начальник, — с трудом выдохнул солдат.
— А меня признаешь?
— Ну как же!.. Сразу признал…
Тут машина вздрогнула на выбоине дороги, Еременко ударился ногами о спинку переднего сиденья и тяжело застонал.
— Осторожнее ведите машину! — строго сказал Стремянной шоферу.
Машина замедлила бег. Теперь шофер старательно объезжал все бугры и колдобины. Еременко сидел, завалившись на сиденье, с закрытыми глазами, откинув голову назад.
Так вот оно что! Теперь Стремянной вспомнил все. Еременко и был тем вторым автоматчиком, который исчез одновременно с начфином. По всей вероятности, он знает, куда делся и Соколов.
Стремянной осторожно положил руку на плечо солдата.
— Товарищ Еременко… А товарищ Еременко… Не знаете ли вы, что с Соколовым? Где он?
Солдат молчал.
Стремянной дотронулся до его руки. Она была холодна. И только по легкому облачку пара, вырывавшегося изо рта, можно было догадаться, что он еще жив.
Через четверть часа Еременко был доставлен в полевой госпиталь, занявший все три этажа каменного здания школы. Еще через полчаса его положили на операционный стол, и хирург ампутировал ему обе ноги до колен…
Глава седьмая. События развиваются
Над городом сгущались сумерки. Издалека ветер доносил едва слышный рокот артиллерийской канонады. Это соседняя армия выбивала противника из укрепленного района. На площади стучали кирки, врезаясь в мерзлую землю, — взвод саперов копал братскую могилу для расстрелянных гитлеровцами солдат. Назавтра Ястребов назначил торжественные похороны.
По опустевшим улицам ходили патрули. Изредка проезжали машины с синими фарами. Разведка донесла Ястребову, что гитлеровцы, отступив к Новому Осколу, окапываются и подвозят резервы. Возможно, что они в ближайшие дни попытаются перейти в наступление.
Ястребов попросил командующего армией разрешить ему продолжать преследование противника. Однако в штабе армии были какие-то свои планы. Ястребову приказали организовать крепкую оборону города и ждать дальнейших указаний.
Стремянной, сидя за своим рабочим столом, разговаривал по телефону с командирами полков, когда с радиостанции ему принесли телеграмму из штаба армии. По тому, как улыбался сухопарый лейтенант, подавая ему листок с уже расшифрованным текстом, он понял, что его ждет какое-то приятное и значительное известие.
И действительно, телеграмма была очень приятная. Стремянной быстро пробежал ее глазами, невольно сказал: «Ого!» — и вышел в соседнюю комнату, где полковник Ястребов беседовал со своим заместителем по политической части — полковником Корнеевым, невысоким, коренастым, медлительным и спокойным человеком, любителем хорошего табака и хорошей шутки.
Они сидели за столом, на котором лежали оперативные сводки и карты, впрочем тщательно сейчас прикрытые, так как в комнате находился посторонний человек в штатском. Ему было, вероятно, лет под пятьдесят (а может быть, и меньше — месяцы, прожитые в оккупации, стоили многих лет жизни). Его темные, когда-то пышные волосы были так редки, что сквозь них просвечивала кожа, щеки покрывала седая щетина. Одет он был в старое черное пальто, из-под которого виднелись обтрепанные серые летние брюки. На носу у него кое-как держались скрепленные на переносице черными нитками, сломанные надвое очки с треснувшим левым стеклышком. Разговаривая с командирами, человек время от времени поглядывал на телефониста, который, сидя в углу, ел из котелка суп.
В стороне, у окна, стоял начальник особого отдела дивизии майор Воронцов. Он был одного возраста со Стремянным, но выглядел значительно старше — может быть, оттого, что имел некоторое расположение к полноте. Слегка прищурив свои небольшие карие глаза, он спокойно курил папиросу, внимательно и с интересом слушая то, что рассказывал человек в пальто. В руках он держал несколько фотографий, уже, очевидно, им просмотренных, выжидая, пока Ястребов и Корнеев просмотрят другие и обменяются с ним.
Мельком взглянув на постороннего, Стремянной подошел к Ястребову и, сдерживая улыбку, громко произнес:
— Товарищ генерал-майор, разрешите обратиться!..
Ястребов удивленно и строго посмотрел на него.
— Бросьте эти шутки, Стремянной!.. У нас тут дело поважнее… Познакомьтесь. Это — местный фотограф. Он принес нам весьма интересные снимки… Их можно будет кое-кому предъявить, — и Ястребов протянул Стремянному пачку фотокарточек.
Стремянной взял у него из рук десяток свежих, еще не совсем высохших фотографий, отпечатанных на матовой немецкой бумаге с волнистой линией обреза. На этих фотографиях были сняты эсэсовцы так, как они любили обыкновенно сниматься. На одной — во время игры в мяч, без мундиров, в подтяжках, с засученными до локтей рукавами рубашек. На другой — они сидели вокруг стола в мундирах при всех регалиях и дружно протягивали к объективу аппарата стаканы с вином. Среди них было несколько женщин. На третьей — гитлеровцы были сняты в машине; каски и фуражки низко надвинуты на глаза, на коленях — автоматы. Не забыли они сняться и у подножия виселицы в самый момент казни, на кладбище — среди уходящих вдаль одинаковых березовых крестов…
На этих же фотографиях — то сбоку, то на заднем плане — виднелись какие-то штатские. Они, видимо, тоже участвовали в происходящем, но чувствовалось, что это люди подчиненные, зависимые, и между ними и их хозяевами — огромная дистанция.
— Да, эти фото нам будут очень полезны, товарищ генерал, — согласился Стремянной и, отступив на шаг, незаметно для Ястребова передал за его спиной телеграмму замполиту.
— Опять — генерал! — уже рассердился Ястребов.
— А что, собственно, вы, товарищ генерал, придираетесь к начальнику штаба? — сказал, улыбаясь, Корнеев. — По-моему, он совершенно прав, вы и есть генерал… Вот, смотрите! — и он протянул Ястребову телеграмму. — За освобождение города вам присвоено звание генерал-майора и вы награждены орденом Красного Знамени…
— А дивизия?.. — спросил Ястребов.
— Никого не забыли, Михал Михалыч. А дивизии объявлена благодарность. Приказано наградить всех отличившихся, — сказал Стремянной, уже не сдерживая своей радости.
Ястребов читал телеграмму долго-долго и почему-то сердито сдвинув брови. Наконец, прочел и отложил в сторону.
— Прямо невероятно, — сказал он вполголоса: — четыре события, и все в один день!
— Три я знаю, товарищ генерал. — Стремянному ново и даже как-то весело было называть генералом Ястребова, который всего несколько месяцев тому назад был подполковником, а в начале войны — майором. — Первое событие — освобождение города! Второе — присвоение вам звания генерала… Третье — орден… А четвертое?..
— Ну, это — самое незначительное! — смущенно сказал Ястребов. — Мне сегодня исполнилось сорок пять лет!..
— Поздравляю, Михал Михалыч! — сказал Корнеев, крепко пожимая ему руку. — Отметить это надо!.. Такие дни бывают раз в жизни!..
— И я вас поздравляю, товарищ полк… — Стремянной вдруг сбился, махнул рукой и обнял Ястребова, — дорогой мой товарищ генерал!..
Ястребов с трудом высвободился из его могучих объятий.
— Ладно, — шутливо сказал он. — Поздравления принимаю только с цветами… Давайте покончим с делом. Спасибо вам, товарищ Якушкин, — обратился он к фотографу, который все это время безмолвно стоял в стороне, однако всем своим видом участвуя в том, что происходило в комнате. — Вы поступили совершенно правильно, передав в руки командования эти фотографии. Благодарю вас за это! Я вижу, трудно вам тут было… Вот вам записка, — Ястребов нагнулся над столом и, взяв листок бумаги, написал на нем несколько слов. — Идите к начальнику продовольственного снабжения — он выдаст вам паек…
— Спасибо, спасибо, товарищ генерал, — Якушкин широко улыбнулся, обнажив длинные желтые зубы, пожал всем по очереди руки и направился к дверям.
— Ну, Воронцов, — обратился к майору Ястребов, когда дверь за Якушкиным закрылась, — ведь важный материал он нам доставил?! А? И человек, по-моему, занятный…
— Да, несомненно, — согласился Воронцов, собирая фотографии в пачку. — Я заберу все фото, не возражаете?
— Забирай, забирай, — кивнул Ястребов и протянул ему карточки, которые были у него в руках. — Это для твоего семейного альбома, а мне ни к чему… Изучи, как следует. Это такие документы, от которых не открутишься…
— Еще минуточку, товарищ Воронцов, — сказал Стремянной, заметив его выжидательный взгляд, — я только досмотрю эти несколько штук…
Он взял в руки последние три фотографии. На одной из них внимание его почему-то привлекла фигура уже немолодого немецкого офицера, плотного, с высоко поднятыми плечами… Офицер смотрел куда-то в сторону, и фигура его была несколько заслонена широким кожаным регланом эсэсовского генерала, обращавшегося с речью к толпе, понуро стоящей перед зданием городской управы. Что-то в облике этого офицера показалось Стремянному знакомым. Где он его видел?.. И вдруг в памяти у него возникли те двое пленных, которых он заметил сегодня утром на улице города. Тот, постарше, с поднятым воротником и в темных очках!..
Стремянной быстро вышел из комнаты, спрыгнул с высокого крыльца и нагнал Якушкина в ту минуту, когда фотограф расспрашивал часового у ворот, как пройти к продовольственному складу.
— Товарищ Якушкин! А товарищ Якушкин! — окликнул Стремянной. — Скажите-ка мне, кто это такой? Вы не знаете? Да нет, не этот. Вон тот, позади…
Якушкин поправил очки и взял из рук Стремянного фотографию.
— А!.. Я думал — вы спрашиваете про этого оратора в реглане. Это — Курт Мейер, начальник гестапо, а тот, позади, — бургомистр Блинов. Знаменитость, в своем роде…
— Бургомистр?.. Почему же он в немецкой форме?
— А гитлеровцы ему разрешили. В последнее время он только и ходил во всем офицерском.
— Спасибо! — Стремянной быстро возвратился к себе и вызвал по телефону военную комендатуру города.
— У телефона комендант майор Теплухин!
— Товарищ майор! — быстро сказал Стремянной. — Часа три назад к вам должны были привести двух пленных офицеров… Одного? Нет, двоих… Один из них такой коренастый, в темных очках… Где он?.. Нет, не хромой, а другой… Сбежал?.. Как же это вы допустили, черт вас совсем возьми!.. Да вы знаете, кто от вас сбежал?.. Бургомистр! Предатель!.. Найти во что бы то ни стало… Слышите?.. Повторите приказание.
Майор Теплухин повторил в трубку приказание. Стремянной сейчас же распорядился, чтобы в городе тщательно проверялись пропуска и чтобы количество патрулей было увеличено. Потом он рассказал о происшествии Воронцову, отдал ему фото и, когда Воронцов ушел к себе, снова принялся за работу. Но ему не работалось. «Странное дело, как он врезался в память, этот сегодняшний эсэсовец, — думал он, раздраженно шагая из угла в угол. — Вижу в первый раз, а вот поди ж ты!..»
Глава восьмая. Удивительное известие
В этот вечер вся энергия движка, который, обычно освещал штаб дивизии, была отдана госпиталю и типографии, где печатался первый номер газеты освобожденного города.
…За большим столом, покрытым за неимением скатерти простыней и уставленным бутылками, банками консервов, тарелками с колбасой, шпигом и дымящейся вареной картошкой, сидел виновник торжества — генерал Ястребов, правда, еще со знаками различия полковника, потому что военторг никак не мог предусмотреть, что производство полковника Ястребова в генералы состоится так быстро. Вокруг стола на табуретках, стульях и опрокинутых ящиках сидели замполит Корнеев, Стремянной, которого то и дело вызывали к телефону, Громов и Иванов, оба усталые, полные впечатлений от большого дня, — они сегодня осмотрели весь город, говорили с десятками людей, и только теперь перед ними стало понемногу вырисовываться все то, что предстоит им сделать в этом разрушенном врагом городе.
Комната, в которой они сидели, освещалась неверным желтоватым светом нескольких стеариновых свечей, расставленных на столе между бутылками и банками.
За стеной штаб дивизии жил своей обычной напряженной и деловой жизнью. Слышались голоса телефонистов: «Волга слушает!», «Днепр, Днепр, отвечайте пятьдесят шестому». То и дело хлопала дверь. Стучали каблуки. Оранжевые язычки пламени на свечах метались, чадили, и тени голов расплывались по стенам.
Когда наполнили стаканы, Ястребов встал. Встали и все, кто был за столом.
Ястребов сказал:
— Мне хочется вас приветствовать в городе, который освободила наша дивизия. Долго стояли мы на восточном берегу Дона, долго ждали приказа… И вот, наконец, мы идем на запад. Тяжело видеть нам города наши в развалинах, людей наших замученными… И мне хочется прежде всего почтить память тех, кто погиб за Родину!.. — Комдив замолчал и склонил голову. Все помолчали. — И все же радостный у меня сегодня день, товарищи, — продолжал он. — Не потому, что я получил звание генерала, и не потому, что меня наградили орденом… Хотя это и большая радость. Но главное — я верю, я убежден, что нанесенный нами удар приближает полный разгром врага. Выпьем же, друзья, за победу, за то, чтобы город этот стал еще красивее, чем был, чтобы скорее забылась в нем война и чтобы дивизия наша дошла до Берлина.
Зазвенели стаканы. Все были взволнованы и даже растроганы. Стремянной чуть пригубил свой стакан. Каждую минуту ему приходилось выходить из-за стола — читать донесения и самые важные из них тут же показывать Ястребову, который тоже несколько раз выходил в соседнюю комнату докладывать по телефону командующему армией.
Из штаба армии запрашивали, сколько и каких боеприпасов нужно доставить; нет ли новых данных об укрепрайоне; когда прислать машины за ранеными; как идет учет трофеев; сколько взято в плен вражеских солдат и офицеров; в каком состоянии город; из обкома партии интересовались, можно ли быстро пустить в ход электростанцию и другие предприятия, просили по возможности обеспечить население продовольствием и топливом…
За столом делились впечатлениями утреннего боя, вспоминали недавние встречи. Громов рассказал об одном больном старике железнодорожнике, старом члене партии, который в своей сторожке устроил явку для партизан, передавал сведения о движении вражеских воинских эшелонов. Старик сохранил свой партийный билет, и одним из первых его вопросов к Громову было: «Кому, товарищ секретарь, платить теперь членские взносы?»
— А вы знаете, — сказал Ястребов, — мне доложили, что на окраине города обнаружена разбитая авиабомбой машина местного начальника гестапо…
— А его-то самого хлопнули? — спросил Иванов.
— Нет, его не нашли. Наверно, сбежал.
Вдалеке, где-то на окраине города, раздалось несколько сильных взрывов — это минеры обезвреживали минные поля. Низко над крышами пронеслось звено бомбардировщиков…
В эту минуту дверь медленно приоткрылась, и на пороге появился начальник госпиталя, майор медицинской службы Медынский. Небольшого роста, толстый, он был одет в белый халат, поверх которого, вероятно, в сильной спешке накинул шинель, не успев надеть ее в рукава. По его взволнованному лицу Стремянной понял, что в госпитале что-то произошло.
Увидев в комнате столько людей, Медынский смущенно отступил за порог, но Стремянной тотчас же вышел в соседнюю комнату.
— Что случилось, товарищ Медынский?
Врач отвел Стремянного в сторону и так, чтобы никто не слышал, тихо сказал:
— Удивительная новость, товарищ подполковник! Капитан Соколов объявился.
— Соколов?! Да что вы говорите! Бывший начфин?
— Он самый!..
— Где же он?
— У нас в госпитале.
— А как он к вам попал?
— Бежал с дороги из колонны военнопленных. Гитлеровцы вывели их из концлагеря и погнали на запад. Ну, он как-то сумел от них уйти. Охранники ему вслед стреляли, ранили в правую руку. Посмотрели бы вы, во что он превратился! Какая шинелишка, какие сапоги! Весь оборванный! Чудом от смерти спасся…
— В каком он состоянии?
— Слаб, но бодр… шутит даже… сказал, чтобы я вам передал от него привет. Он говорит, что хотел бы увидеться с вами.
Стремянной на минуту задумался.
— Хорошо. Я сейчас приду… — Он шагнул к двери, за которой висел его полушубок, и обернулся. — А как здоровье того солдата Еременко, которому сегодня ноги ампутировали? Знаете, того — из концлагеря?
— Еременко?.. Еременко полчаса назад умер. Так и не пришел в сознание, бедняга. Операция была слишком тяжелая, а сил у него — никаких. Сами понимаете…
Стремянной невольно остановился на пороге.
— Умер, говорите… Так, так… Ну что ж, я сейчас приду.
Он быстро накинул полушубок и, отдав дежурному необходимые распоряжения, вышел из штаба…
Глава девятая. Встреча
Когда Стремянной вошел во двор госпиталя, двое санитаров выносили из дверей носилки. По тяжелой неподвижности плоского, как будто прилипшего к холсту тела сразу было видно, что на носилках лежит мертвый. Еременко!.. Стремянной взглянул в темное лицо с глубоко запавшими закрытыми глазами. «Ах, будь они прокляты, сколько вытерпел этот человек! И вот — всё…»
Стремянной снял шапку и, пропустив мимо себя санитаров, смотрел им вслед, пока они не скрылись за углом дома. Потом он рывком открыл тяжелую, обмерзшую снизу дверь и вошел в госпиталь.
В лицо ему ударил знакомый теплый госпитальный запах только что вымытых полов, эфира, сулемы. Неярко горели редкие электрические лампы. В дальнем углу коридора громоздились одна на другой школьные парты. Двери классов, превращенных в палаты, были широко открыты. Там тесно, чуть ли не вплотную друг к дружке, стояли койки. Койки стояли и в коридоре. Только одна дверь была плотно закрыта. «Уж не тут ли кабинет Медынского?» — подумал Стремянной и приоткрыл дверь.
Он увидел стены и шкафы, завешенные белыми простынями, никелированные столики для инструментария и на них — в ярком свете подвешенной к потолку прожекторной лампы — флаконы, чашки, щипцы, разной формы ножи и пилки.
Середину комнаты занимал операционный стол на высоких ножках, на нем лежал раненый, по грудь покрытый простыней. Женщина в белом халате и маске, чуть подавшись вперед, быстрыми и точными движениями зашивала рану.
Услышав скрип двери, она повернула закрытое до самых глаз лицо и вопросительно посмотрела на Стремянного.
Он смущенно улыбнулся, махнул рукой и поскорей прикрыл дверь.
Где же все-таки Медынский? Куда он запропастился?
Как раз в эту самую минуту начальник госпиталя появился на верхней площадке лестницы.
— Соколов не здесь, товарищ подполковник, он наверху — в палате для легко раненных, — говорил он, перегибаясь через перила. Медынский был уже без шинели, в выглаженном халате с тесемочками, аккуратно завязанными сзади на шее и у кистей рук. Это придавало его облику какую-то спокойную деловитость. — Я ему сказал, что вы сейчас придете.
— И что же он?
— Он даже весь загорелся от радости. Вы не можете себе представить, как измучен этот человек.
Медынский повел Стремянного на второй этаж. Они прошли мимо перевязочной, из которой сквозь плотно закрытые двери доносились стоны раненого и молодой женский голос: «Ну, миленький, хороший мой, потерпи! Ну, минуточку еще потерпи, мой дорогой».
— Это что, Анна Петровна перевязывает? — спросил Стремянной прислушиваясь.
— Да, она. А что, сразу узнали?
Стремянной кивнул головой:
— Как не узнать! Много она со мной повозилась…
Они прошли в конец длинного, широкого коридора, в который выходили двери из пяти классов. У самой последней Медынский остановился:
— Здесь… Я вам нужен?
— Нет, не беспокойтесь, занимайтесь своими делами, товарищ Медынский. Если будет надо, я попрошу вас зайти или сам зайду.
— Слушаю!
Медынский ушел, но Стремянной не сразу открыл дверь. Он постоял немного, держась за железную ручку. Ему с необыкновенной ясностью вспомнилась вдруг всклокоченная голова Еременко в глубине темных нар, а потом — провалившиеся мертвые глаза с почти черными веками… Каким-то он увидит Соколова?!
Стремянной толкнул дверь и вошел в палату.
Соколова он увидел сразу. Тот лежал на крайней койке у окна. В палате громко разговаривали и смеялись. Увидев Стремянного, все разом затихли. С ближайшей койки на него смотрели большие серые глаза лейтенанта Федюнина, накануне попавшего под бомбежку. Ему посчастливилось: он остался жив — взрывная волна прошла стороной, — но он получил три осколочных ранения в ноги. Стремянной хорошо знал Федюнина и жалел его.
— Здорово, Федюнин! — сказал он проходя. — Надеюсь, недолго залежишься?
— Зачем долго? Через две недели вернусь, — ответил Федюнин и широко улыбнулся.
Остальных, кроме Соколова, Стремянной не знал — это были солдаты из разных частей, но они его встретили как старого знакомого.
— Здравствуйте, товарищ подполковник! Проведать нас пришли? — сказал усатый немолодой солдат с перевязанным плечом.
— Проведать, проведать…
— В палате номер девять все в порядке, товарищ начальник! Все налицо. Никого в самовольной отлучке нет, — шутливо отрапортовал солдат.
Стремянной улыбнулся:
— Вижу, настроение здесь боевое.
— Самое боевое, — подал из другого угла голос артиллерист с широкой повязкой вокруг головы. — Тут у нас полное взаимодействие всех родов войск — от артиллерий до походной кухни. Хоть сейчас наступай!..
— Вот и хорошо, — отозвался Стремянной, с удовольствием поглядев на его широкое, чуть рябоватое лицо со смелыми, очень черными под белой повязкой глазами. — Подремонтируетесь тут, подвинтите гайки и айда — пошли!..
Он миновал койку артиллериста и остановился у занавешенного окна, в том углу, где лежал бывший начфин.
— Здравствуйте, товарищ Соколов!
Соколов с усилием приподнялся с подушек.
Его забинтованная правая рука была тесно прижата к груди. Он подал Стремянному левую руку и крепко сжал его ладонь.
— Я так рад, так рад…, — сказал он, слегка задыхаясь от волнения и не выпуская руки Стремянного из своей. — Ведь я уже потерял всякую надежду когда-нибудь вас всех увидеть… Потерял всякую надежду остаться в живых…
По его бледным, небритым щекам катились слезы радости. С тех пор как Стремянной видел его в последний раз, Соколов, конечно, сильно переменился. Но никак нельзя было понять, в чем же эта перемена. Постарел, похудел? Да, конечно… Но не в этом дело. Бороды нет?.. Это, разумеется, очень меняет человека, но опять-таки не в этом дело… Стремянной напряженно вглядывался в какое-то отяжелевшее, как будто отекшее лицо Соколова. А тот улыбался дрожащими губами и, усаживая Стремянного у себя в ногах — в комнате, тесно заставленной койками, не оставалось места даже для табуретки, — все говорил и говорил, торопливо, обрадованно и взволнованно, словно опасаясь, что, если он замолчит, — гость его встанет и уйдет.
— Нет, какая радость, какая радость, что я вас вижу!.. — Он прикоснулся дрогнувшими пальцами к локтю Стремянного. — Вы уже подполковник, а, помнится, когда вас назначили к нам, вы еще майором были. Это каких-нибудь восемь месяцев тому назад… Каких-нибудь семь месяцев… — Он откинулся на подушку и прикрыл глаза рукой. — А сколько за эти месяцы пережито… Боже ты мой… Сколько пережито…
— Вы только не волнуйтесь, товарищ Соколов, — сказал Стремянной, стараясь самым звуком голоса успокоить его. — Не надо вам сейчас все это вспоминать.
— Да не могу я не вспоминать! — почти закричал Соколов, и в горле у него как-то задрожало и хлипнуло. — Я сейчас, немедленно, хочу рассказать вам, как я попал в плен. Вы можете меня выслушать?
— Ну ладно, ладно, рассказывайте, — ответил Стремянной, — только спокойнее. Прошу вас. Товарищи вам не помешают?
— Нет, нет, — горячо сказал Соколов, — пусть слышат все. Какие у меня секреты!.. Вы помните, товарищ подполковник, при каких обстоятельствах я попал в плен? — Стремянной кивнул головой. — Ну, так вот, — продолжал Соколов, — кроме шофера, со мной в машине ехали два автоматчика — Березин и Еременко. Когда мы уже были на полпути к Семеновке, — вы помните, там должен был расположиться штаб нашей дивизии, — из-за облаков выскочило звено «юнкерсов». Они стали бомбить дорогу… Мы остановили машину и бросились в канаву… Тут невдалеке хлопнулась стокилограммовая фугаска. Осколки так хватили нашу машину, что уже ехать на ней никуда нельзя было. Разве что на себе тащить… Что тут было делать?
— Ясное дело — брать машину на буксир и тянуть, — сказал сосед Соколова, шофер Гераскин, у которого от взрыва бака с бензином было обожжено все лицо. Сейчас оно уже подживало и почти сплошь было покрыто густой зеленой мазью; от этого он казался загримированным под лешего.
— Легко сказать, — отозвался Соколов, быстро оборачиваясь к Гераскину. — Мы, наверно, сто раз пробовали остановить проезжавшие машины. Куда там! Никто не остановился, как мы ни кричали…
— Бывает, — как-то виновато согласился Гераскин.
— Что же мне было делать, товарищ Стремянной? — Соколов схватил Стремянного за руку. — Ну скажите хоть вы! На машине у меня сундук с деньгами. Я отвечаю за них головой…
— Дело сурьезное, — сказал усатый солдат.
— То-то и есть, — Соколов на лету поймал сочувственный взгляд и ответил на него кивком головы. — Очень серьезное… Тогда я решил послать одного из автоматчиков — Еременко — пешком в штаб дивизии за помощью, а сам с другим автоматчиком и шофером остался охранять денежный ящик.
— Правильное решение, — поддержал Федюнин.
— Ну вот, — продолжал Соколов, подбодренный общим дружелюбным вниманием, — тут и началось… Проходит час, два… Еременко не возвращается. Помощи нет. И вдруг — снова бомбежка… Мы опять залегли в канаву… — Соколов помолчал. — А дальше я ничего не помню… Контузило меня… Очнулся в плену… в каком-то бараке… лежал целый день на охапке гнилой соломы. Пить даже не давали…
— Сволочи! — послышалось из другого конца палаты.
— Но хуже всего стало потом, — угрюмо сказал Соколов, — когда они по документам выяснили, что я начфин. Тут уж такое началось… — Он провел ладонью здоровой руки по лбу и на секунду зажмурился.
— Ну, а знаете ли вы что-нибудь о судьбе тех, кто был с вами? — спросил Стремянной. Ему хотелось хоть ненадолго отвлечь Соколова от особенно мучительных воспоминаний.
Соколов поднял припухшие веки и посмотрел на Стремянного.
— Только об одном, — медленно ответил он и опять прикрыл глаза.
— О ком же?
— Об одном из автоматчиков — Еременко. Переводчик мне говорил, что он был в концлагере, но как будто погиб.
— А где же были вы?
— Я? — Соколов криво усмехнулся. — Я почти все время сидел в гестапо, в подвале. Меня то допрашивали три раза в день, то забывали на целые недели…
Стремянной придвинулся поближе:
— А на строительстве укрепрайона вы не были?
— Был, — сказал Соколов, — как же!.. Там такие укрепления! Такие укрепления!.. — Он сжал зубы, и от этого на скулах у него заходили желваки. — Можно всю дивизию положить и не взять!..
— Это вы уж слишком, товарищ Соколов! Напугали вас!.. Не так все страшно, как вам кажется, — ответил Стремянной. — Однако это хорошо, что вы там побывали… Как видите, не было бы счастья, да несчастье помогло… Попозже я к вам зайду с картой, и мы подробно поговорим. А пока припомните, как в укрепрайоне организована система огня…
— Конечно, обо всем укрепрайоне я не могу сказать, — произнес Соколов подумав, — ведь я только несколько укреплений и видел…
— Где?..
— Да вот доты в районе Малиновки… Там их штук пять… О них я могу рассказать подробно.
— Что ж… О чем знаете, о том и расскажете.
Наступило короткое молчание.
— А знаете, товарищ Соколов, — сказал Стремянной, чтобы прервать тишину. — Еременко-то ведь мы нашли!.. Я сам привез его в госпиталь. У него были обморожены обе ноги…
Он не успел договорить. Соколов изменился в лице. Челюсти его сжались. Глаза расширились.
— Вы нашли Еременко?.. Это очень хорошо!.. Теперь будет кого расстрелять!.. Я хотел бы об этом сказать дальше. Это ведь он привел те немецкие бронемашины, на одну из которых был переложен сундук с деньгами. Он!.. Негодяй!.. Из-за него меня в плен взяли… Из-за него погиб шофер и Березин!..
— Откуда вы знаете? — спросил Стремянной.
— Узнал во время допросов в гестапо… У нас была с ним даже очная ставка… Где он?.. Скажите мне, где он — я уничтожу этого труса и подлеца! Задушу собственными руками!
Соколов вскочил с койки, лицо у него горело. В исступлении он ударил больной рукой по железной спинке кровати и тяжело застонал.
— Да успокойся, успокойся, товарищ Соколов! — закричали с других коек.
Стремянной взял его за плечи и посадил на одеяло.
— Ложитесь, ложитесь, без разговоров!.. Еременко нет. Он умер. Не выдержал операции.
Соколов обессиленно откинулся на подушку. Его лицо и грудь покрылись потом. Несколько минут он лежал с закрытыми глазами.
Стремянной с тревогой смотрел на это тяжелое, чуть одутловатое лицо. И вдруг он склонился еще ниже: что-то по-новому знакомое мелькнуло в складке губ, в повороте головы…
В ту же секунду, словно почувствовав его взгляд, Соколов открыл глаза и прямо в упор посмотрел на Стремянного.
— Так умер, говорите? — сказал он тихо. — Что ж, туда мерзавцу и дорога. Он и в лагере был предателем. Сколько народу из-за него погибло!..
— Собака! — с ненавистью произнес усатый солдат. — Повесить такого мало… Жаль, что сам помер.
Стремянной искоса поглядел на усатого солдата и вдруг поднялся с места.
— Куда вы, товарищ Стремянной? — с тревогой в голосе сказал Соколов. И добавил просительно: — Побудьте еще хоть немного!
— Да я сейчас вернусь, — уже на ходу, оглядываясь через плечо, ответил Стремянной. — Гостинец я для вас захватил, да забыл — внизу в полушубке оставил. Сейчас принесу. А вы пока отдохните немного. Вредно вам так много говорить.
Стремянной быстро вышел из палаты, спустился вниз, достал из кармана полушубка плитку шоколада и, шагая через две ступеньки, опять побежал наверх. По пути он зашел в кабинет к Медынскому, дал ему кое-какие распоряжения и снова вернулся в палату.
Соколов ждал его, приподнявшись на локте и беспокойно глядя на дверь.
— Что же было дальше? — спросил Стремянной, подавая ему шоколад и, как прежде, усаживаясь в ногах. — Рассказывайте!
— Дальше? — Соколов махнул рукой. — Что ж дальше… Они все время требовали, чтобы я открыл им сундук. Им казалось, что в нем спрятаны какие-то важные документы… Я-то знал, что, кроме денег, там нет ничего. Но открывать сундук мне не хотелось. Хотите верьте, хотите нет, просто честь не позволяла. Так тянулось больше трех месяцев. А потом…
Все в палате затихли, ожидая, что скажет Соколов. Лейтенант Федюнин, приподнявшись на подушках и вытянув шею, в упор, не мигая, смотрел на него. Старый солдат нетерпеливо крутил свой темный ус. Гераскин схватил себя за подбородок, не замечая, что измазал руку «зеленкой». Стремянной сидел неподвижно, положив на колени руки, и внимательно слушал.
— А потом, — смущенно, чуть запинаясь, продолжал Соколов, — однажды ночью меня вывели во двор, поставили у стены сарая, навели на меня автомат и сказали: или ты сейчас умрешь, или открой сундук. — Соколов повернулся в сторону Стремянного. — Ну, я и подумал, товарищ подполковник, — черт с ними, с деньгами!.. Все равно они им пользы не принесут… а меня убьют ни за что.
— И вы им открыли? — спросил Стремянной.
— Да, открыл. А вы откуда знаете? — Соколов с удивлением взглянул на него.
— Во-первых, потому, что вы живы, — ответил Стремянной под общий смех. — А во-вторых, я этот сундук сегодня видел своими глазами. Я и подумал: если он цел, может быть, и вы живы…
Соколов пожал плечами.
— Судите меня как хотите, товарищ подполковник… — покорно склонив голову, сказал он, — я, конечно, виноват… Но, посудите сами, я бы погиб, зарыли бы они меня, ведь все равно сундук-то взорвали бы…
Раненые молча переглядывались. Каждый по-своему расценивал поступок Соколова.
— И верно, — сказал кто-то вполголоса, — если бы там секретные документы были!.. А то деньги… Не погибать же из-за них человеку…
Соколов с благодарностью посмотрел в тот угол, где прозвучали эти слова.
— А потом они меня отправили в тюрьму, — сказал он, опять поворачиваясь к Стремянному. — Тут вот — на окраине города. Пробыл я там до самых последних дней. Сегодня ночью нас вдруг внезапно подняли, построили и погнали по дороге в сторону Нового Оскола. Я понял, что, очевидно, наши начали наступление. Решил бежать… Когда проходили через мост, прыгнул вниз… Заметили… Стали стрелять… Ранили… Но мне удалось скрыться в кустах. А затем я вернулся! Вот и все.
— Все, значит? — задумчиво переспросил Стремянной.
— Все.
В палате на минуту сделалось совсем тихо.
Дверь слегка приоткрылась, и в щель просунулась лысая голова Медынского:
— Товарищ подполковник, вас спрашивают!
— Сейчас приду, — сказал Стремянной и вышел из палаты.
Он пробыл за дверью не больше минуты и вернулся назад как будто чем-то озабоченный.
Соколов это заметил сразу.
— Что случилось? — спросил он.
— Неприятная история, — ответил Стремянной, прохаживаясь между койками. — Ну, да это потом. Так на чем мы остановились?
— Ни на чем. Я все рассказал. Больше прибавить нечего. — Соколов поглядел на Стремянного спокойным, доверчивым взглядом. Только левая рука его то судорожно сжималась, то разжималась, теребя складки одеяла и выдавая скрытую тревогу.
Вдруг погас свет. Палата погрузилась в полную темноту.
— Движок испортился, — сказал голос усатого солдата.
— Моторист, наверно, заснул, — насмешливо процедил Гераскин.
— Горючего не хватило!
Раненые засмеялись.
Стремянной вышел в коридор, такой же темный, как палата, и крикнул:
— Почему нет света?
Чей-то голос ему ответил:
— Сейчас узнаем!..
— Принесите сюда керосиновую лампу!
— Есть!.. Сейчас!..
За дверью послышались чьи-то быстрые шаги. Кто-то, стуча каблуками, спускался по лестнице, кто-то поднимался. Мелькнула полоска света и тут же исчезла.
— Сюда, сюда, — сказал Стремянной какому-то человеку, который шел по коридору, — что у вас в руках? Лампа?.. Зажгите же ее! Спичек нет? У меня — тоже… — Он вернулся в палату. Человек с лампой остался стоять в дверях. — Товарищ Соколов, у вас есть спички?
— Нет, — ответил Соколов. — Я некурящий.
— У кого есть спички?
— Возьмите, товарищ подполковник, — сказал Гераскин и в темноте протянул коробку Стремянному.
Стремянной взял спички, но тут же уронил их на пол.
— Вот неприятность! — рассердился он. — Где-то около вас, Соколов, спички упали?
— Нет, — ответил Соколов, — кажется, они упали около соседней койки.
— Вы слышите? — обратился Стремянной к человеку, который стоял в дверях.
— Слышу, — ответил тот.
— Что вы слышите?
За дверью молчали.
— Что вы слышите? — повторил Стремянной настойчивей и громче.
Человек, стоящий в дверях, кашлянул и ответил медленно и сипло:
— Слышу голос бургомистра города — Блинова…
— Свет! — крикнул во всю силу легких Стремянной.
— Свет! — закричал в коридоре Медынский. Но в то же мгновенье Соколов вскочил с койки и бросился к окну. Он уже успел вышибить раму, когда Стремянной схватил его и повалил на койку, прижав всем своим большим телом.
Вспыхнувший свет осветил двух борющихся людей. Раненые повскакали с коек, чтобы прийти на помощь Стремянному, но этого уже не требовалось. Соколов лежал крепко спеленутый простыней, завязанной на его спине узлом.
На пороге комнаты появился новый человек — фотограф Якушкин с фонарем «летучая мышь». Он медленно, в напряженном молчании подошел к Соколову и нагнулся над ним.
— Узнаете меня, господин Блинов? — негромко спросил он. — Я — фотограф Якушкин. Вы у меня фотографировались…
— Это ложь, ложь! — прохрипел Соколов, стараясь вырваться из стягивающей его простыни.
В дверях показался Воронцов. Он неторопливо прошел между койками, вынул из кармана фотографию и показал ее Соколову.
— Посмотрите, господин бургомистр… Вы, несомненно, узнаете себя.
Раненые, вскочив со своих коек, уже больше не ложились. Усатого солдата трясло, как в сильном ознобе. Он стоял около койки Соколова и требовал, чтобы ему дали автомат застрелить предателя. Лейтенант скрипел зубами — он не мог себе простить того, что поверил рассказу Соколова и даже сочувствовал ему. Гераскин вдруг вырвался вперед, навалился на Соколова и занес кулак…
Воронцов схватил его за руку:
— Не трогайте! Это дело разберет трибунал!..
Через несколько минут Соколова заставили одеться, и конвой повел его по темным, безлюдным улицам на допрос в особый отдел.
Глава десятая. Тайна
— Товарищ генерал, пришел вас ознакомить с некоторыми показаниями, которые на допросе дал Соколов… виноват, Зоммерфельд.
— То есть как это — Зоммерфельд? — сказал Ястребов. — Разве он немец?
— Да, немецкий шпион. И не просто рядовой, товарищ генерал, а матерый… Заслан в Россию задолго до войны. Перешел границу на севере и с тех пор жил под фамилией Соколова…
— Так… Так…
Майор Воронцов вынул из большого желтого портфеля протокол допроса и положил его перед Ястребовым на стол. Стол был завален сводками и картами. По левую руку от генерала стоял телефон в желтом кожаном кожухе, по правую — открытый жестяной пенал с карандашами.
Ястребов склонился над листом бумаги, поглаживая рукой лоб и медленно, слово за словом, читая строки допроса.
— А как же, товарищ Воронцов, выяснилось, что Соколов на самом деле немец? Зоммерфельд или как там его? Неужели такой матерый волк сам признался?
— Да, товарищ генерал, — сказал Воронцов, — он в этом признался.
— Странно!
— Не так уж странно, товарищ генерал. Неопровержимые улики.
— Какие?
— Мы нашли среди документов, которые он хотел вывезти в сундуке, его автобиографию… Вот она… — Воронцов вновь раскрыл свой объемистый портфель и вынул из него несколько листков бумаги, исписанных синими чернилами, тонким острым почерком. — Как видите, документ написан собственноручно. В конце — личная подпись. Видимо, эту автобиографию он собирался переслать в Германию.
Ястребов взял протянутые ему Воронцовым листки и также внимательно и не спеша прочитал их от начала до конца.
— Удивительное дело, — сказал он, слегка пожимая плечами. — И как он не уничтожил такой документ? Как не предусмотрел?
— А шпионы, товарищ генерал, потому и проваливаются, что они когда-то чего-то не предусмотрят… — усмехаясь, ответил Воронцов.
— И потом… есть еще одна странность, — сказал Ястребов, — почему такого опытного шпиона гитлеровцы вдруг назначают бургомистром? Они могли заслать его обратно… Устроили бы ему побег из концлагеря… Или еще что-нибудь в этом роде.
— Ничего тут странного нет, — возразил Воронцов. — Мы специально интересовались этим вопросом. Дело в том, что гитлеровцы считали город своим крайне важным опорным пунктом. Они изо всех сил стремились уничтожить наших подпольщиков. А подходящего опытного человека для этого найти не могли. Вот тогда ими и было решено использовать Зоммерфельда… Все в городе считали его русским. Он же распустил слух, что гитлеровцы сделали его бургомистром насильно, а он, мол, человек честный. Он даже давал кое-кому поблажки, помог нескольким людям получить освобождение от посылки в Германию… А тем временем всякими путями искал связи с подпольщиками…
— И что же, сумел он эту связь установить? — спросил Ястребов.
— Он ее нащупывал. Подпольщики ему не доверяли.
— А гибель пятерых — это на его совести?
— И на его, и на чьей-то еще… Впрочем, пока он свою агентуру не выдает… Отмалчивается. Но это — глупое запирательство. Скоро оно кончится, и он начнет говорить… Все расскажет. Я в этом уверен.
— Вы правы. Улики неопровержимые. — Ястребов протянул Воронцову протоколы допроса. — Однако самого главного я не вижу. Что он сообщил об укрепрайоне?
— Вот за этим-то делом я и пришел, товарищ генерал. Надо будет, чтобы начальник штаба или начальник разведки присутствовали сегодня на допросе. Поставили интересующие их вопросы.
— Это правильно, — согласился Ястребов. — Когда они должны к вам явиться?
— Минут, так, через сорок.
Ястребов быстро встал, подошел к двери и приоткрыв ее, крикнул:
— Товарищ Стремянной, зайдите ко мне!
За дверью послышались голоса: «Начальника штаба к генералу», «Подполковника Стремянного к генералу!» Почти тотчас же хлопнула наружная дверь и в комнату, принеся с собой запах мороза, вошел Стремянной. Он был в полушубке и с планшетом через плечо.
— Из машины вытащили, товарищ генерал! По вашему приказу отправлялся принимать боеприпасы…
— Да тут одно важное дело, — сказал Ястребов. — Вам сейчас обязательно надо будет присутствовать на допросе… как его… — он посмотрел на Воронцова, — ну, не Соколова, а этого…
— Зоммерфельда, — подсказал Воронцов; поймав удивленный взгляд Стремянного, он объяснил: — Это настоящая фамилия вашего старого сослуживца Соколова… Некоторые подробности допроса я уже генералу сообщил, а вас проинформирую о них отдельно… По дороге…
— А как же быть с боеприпасами, товарищ генерал? — спросил Стремянной.
— Пусть едет начальник боепитания. Ничего, ничего… справится!.. А вы с начальником разведки должны присутствовать на допросе.
— Слушаю… Но вот как быть с начальником разведки? Я послал его в один из полков…
— Тем более надо быть самому… А вызывать его назад не стоит.
— Слушаю, — повторил Стремянной.
Ястребов встал из-за стола и с озабоченным видом прошелся по комнате.
— Постарайтесь получить самую подробную информацию об укрепрайоне. Самую подробную… — повторил он, останавливаясь перед Стремянным. — Я убежден, что Зоммерфельд знает многое… И это нам будет весьма, весьма полезно… Между прочим… — обратился он к Воронцову, — мне непонятно еще одно обстоятельство. Почему все-таки Зоммерфельд вовремя не скрылся из города? Что ему помешало?
— Меня это тоже интересовало, товарищ генерал, — сказал Воронцов. — При первом же допросе я спросил его об этом. Он утверждает… что у него, видите ли, с бывшим начальником гестапо Куртом Мейером были крайне обостренные отношения. В подробности Зоммерфельд не вдавался. Насколько я понимаю, они поссорились, потому что не поделили чего-то. А главное, он не может простить Мейеру, что тот помешал ему выехать из города. Кто-то из людей Мейера подложил под колеса его грузовика противопехотную мину. В результате взрыва Зоммерфельд был оглушен, потерял сознание и остался… Между прочим, пока он приходил в себя, у него из автобуса успели унести картины.
— Картины? — удивленно переспросил Ястребов.
— Да, картины, — повторил Воронцов.
В эту минуту где-то вдалеке раздался одинокий выстрел, затем прострочила автоматная очередь.
Командиры прислушались.
— Наверно, проверяют оружие, — решил Стремянной и обратился к Воронцову: — Что же дальше?
— А дальше он утверждает, что эту злую штуку с ним сыграл один из самых доверенных людей Курта Мейера — агент под номером Т-А-87. Как видите, в отместку своему бывшему соратнику он готов провалить разведчика, на которого тот делает самую большую ставку.
— А кто скрывается под этим номером?
— Неизвестно.
— Странно… Почему он знает только номер, а не человека?
— Я задал ему и этот вопрос. Зоммерфельд говорит, что номер ему назвал однажды сам Мейер, когда в одном из разговоров хотел показать, как он силен и какая у него тайная сеть. Это было еще до того, как их отношения испортились. Мейер говорил о Т-А-87, как об одном из самых ловких и опытных агентов, которому поручается выполнять важнейшие задания гестапо. Но в лицо Зоммерфельд его не знает. Не знает также — мужчина это или женщина.
— Ну хорошо, — сказал Стремянной, — а какое значение эти показания имеют для нас? Очевидно, сделав свое дело, Т-А-87 ушел из города вместе с гитлеровцами.
— В том-то и дело, что не ушел, — возразил Воронцов. — Зоммерфельд утверждает, что Т-А-87 оставлен для диверсионной работы. Немцы убеждены, что скоро они возьмут город назад… Поэтому им крайне важно иметь здесь свою агентуру.
Ястребов задумчиво покачал головой.
— Из этого надо сделать все выводы: Сегодня же поговорю с Корнеевым. А ты, Стремянной, действуй по своей линии — обеспечь надежную охрану города и всех военных объектов.
— Слушаю, — сказал Стремянной и встал.
Встал и Воронцов. Складывая документы в портфель, он обратился к Стремянному, который, готовясь идти, застегивал полушубок:
— А знаете, Егор Иванович, по моему разумению, картины все-таки где-то здесь, в городе!
— Почему? У вас есть данные? — живо спросил Стремянной.
— Нет, данных пока нет никаких. Но давай рассуждать… Т-А-87 похитил картины по поручению Курта Мейера в самый последний момент. Значит, картины вместе с прочим награбленным добром должны были находиться в машине у Мейера. Машину эту мы обнаружили. Не так ли? И, действительно, как вы знаете, мы нашли в ней два тяжелых чемодана с ценностями. А картин нет…
— Но ведь и самого Мейера нет, — сказал Стремянной. — Картины — дороже всего, что он упрятал в свои чемоданы. И, кроме того, гораздо легче… Нести на руках десяток рулонов не представляет никакого труда.
Воронцов пожал плечами:
— Возможно. Дело это еще во многом неясно.
— Это верно, — сказал Стремянной, поразмыслив, — но и в ваших словах тоже есть своя логика. Я думаю, Иванов и Громов хорошо сделают, если на всякий случай поищут картины в городе. Поговорить с ними об этом?
— Поговорите!
В этот момент за стеной хлопнула дверь, кто-то быстро вошел в соседнюю комнату и громко спросил, нет ли здесь майора Воронцова.
Воронцов вскочил и распахнул дверь:
— Что случилось, товарищ Анищенко? Заходите сюда.
Он пропустил мимо себя в комнату старшего сержанта, невысокого, худощавого, совсем молодого. Его безусое, поросшее светлым пушком лицо было ярко пунцовое, должно быть от смятения и быстрого бега. Он стоял перед командирами растерянный, весь взъерошенный, без шапки.
— Где ваша шапка? — спросил Воронцов, чувствуя, что приключилось что-то скверное.
Сержант, словно не понимая вопроса, поглядел на него.
— Бургомистра застрелили! — выдохнул он.
— Что-о? — крикнул Ястребов и в то же мгновенье оказался между Воронцовым и сержантом. — Кто посмел?..
— При попытке к бегству, — сказал сержант, невольно отступая к дверям. — Его на допрос вели… А он, собака, решил проходными дворами в каменные карьеры уйти… Сбил с ног конвоиров и — бежать!..
— Так неужели же нельзя было его взять живьем? — спросил Стремянной. Его худощавое лицо от волнения покрылось красными пятнами. — Черт побери! Хуже нельзя и придумать!.. Так глупо упустить…
— Никак нельзя было, товарищ подполковник, — виновато сказал сержант. — Сами видите, стемнело совсем. Да и туман. А он уже за черту города выходил. Думаем, заберется в карьеры — и поминай как звали! Каких-нибудь сто метров оставалось… А мы изо всех сил живьем его хотели взять!
Воронцов, все это время стоявший молча, с бледным лицом, схватил портфель и устремился к двери:
— Анищенко, за мной!.. Покажите, где все это произошло!
— Есть!
Оба быстро вышли.
А командир дивизии и начальник штаба остались одни. Несколько мгновений они молча смотрели в окно, за которым лежал город. Уже курились над домами трубы; белый в темном небе поднимался к облакам дымок. Женщины с кошелками спешили к первому открывшемуся магазину, в котором продавали хлеб. В город возвращалась мирная жизнь… А им предстоит еще длинный путь… Пройдет день, другой, — и рассвет встретит их где-нибудь на окраине села, в маленькой глинобитной хатке. Останется позади этот город, с которым у Стремянного связаны самые дорогие воспоминания детства. Когда-то он увидит его вновь?..
— Что ж, Стремянной, — сказал Ястребов, гася папиросу, — поезжай, пожалуй, за боеприпасами. Я дождусь твоего возвращения, а потом отправлюсь в полки.
Стремянной ушел. Через минуту его вездеход проехал мимо окна. Но Ястребов уже ничего не слышал. Он сосредоточенно склонился над картой, намечая, как лучше подготовить части дивизии к тому моменту, когда будет получен боевой приказ о дальнейшем наступлении…
Глава одиннадцатая. Иванов принимает посетителей
Весь день Стремянной был очень занят. Множество дел возникало каждую минуту и требовало немедленного разрешения. На артсклад доставили боеприпасы. Прибыло пополнение, его надо было распределить по частям. Самолеты нарушили связь с одним из полков. Необходимо помочь начальнику связи как можно быстрее восстановить линию. По поручению командира дивизии нужно побеседовать с только что прибывшими корреспондентами, которых интересуют подробности боев за город.
Одним словом, много хлопот у начальника штаба дивизии!.. Но среди всех этих неотложных дел Стремянной нет-нет, да и возвращался в мыслях к событиям последних дней. Бой на подступах к городу, знакомые улицы со следами пожаров и бомбежек, распахнутые ворота концлагеря. А потом — всклокоченная голова Еременко и его неестественно короткое тело на носилках во дворе госпиталя. Одно воспоминание сменялось другим. Палата во втором этаже и актерское одутловатое лицо этого жалкого предателя — Соколова… нет, бургомистра Блинова, то есть шпиона Зоммерфельда.
Стремянной сам не мог понять, в какую именно минуту он узнал в лежащем на койке человеке того эсесовского офицера, который прошел мимо него, пряча подбородок в воротник, а глаза — в темную тень очков. Когда он перестал верить рассказу начфина Соколова, такому, казалось бы, простодушному и похожему на правду? И зачем, собственно, понадобилась ему, начальнику штаба дивизии, подполковнику Стремянному, эта рискованная, можно сказать, детская выдумка — потушить в палате свет?.. В сущности довольно-таки нелепая затея… Разве нельзя было бы опознать в Соколове бургомистра Блинова при свете, просто с помощью фотографий и свидетельских показаний? Недаром Воронцов потом так был недоволен. И как только в голову пришло?! Откуда? Наверно, из глубины каких-нибудь мальчишеских воспоминаний, из романтической дали прочитанных когда-то приключенческих книг… Впрочем, если говорить правду, все получилось не так уж плохо. Если бы ему, Стремянному, не взбрело на ум погасить свет, Соколов не вздумал бы пуститься наутек, а ведь именно эта попытка к бегству разоблачила его окончательно. Одним словом, выходит, что он недаром увлекался когда-то романтическими историями, за которые ему нередко попадало от старших. Да, надо сознаться, он любил эти перебывавшие в руках у множества мальчиков, зачитанные до дыр книжки о необычайных приключениях путешественников, мужественных, суровых и благородных, о пустынных островах и пещерах, где спрятаны сокровища, о клочках пергамента с зашифрованными надписями.
Кстати, о зарытых сокровищах, — хотел бы он знать, куда все-таки гитлеровцы девали картины? Воронцов, пожалуй, прав, они где-нибудь здесь — в черте города или во всяком случае не так уж далеко. Ведь подумать только! Может, они запрятаны совсем близко — под полом соседнего сарая, например. Сгниют там или крысы их сгрызут, и никто даже знать не будет…
Нет, надо все-таки заехать к Иванову, узнать, как у них там дела, не нашлось ли человека, бывшего на работах в укрепрайоне, да заодно спросить, не слышно ли чего о картинах. Он как будто собирался организовать поиски.
На другое утро, возвращаясь из поездки в полк, он заехал в горсовет и застал Иванова, принимающим посетителей. Десятки людей терпеливо ждали своей очереди в приемной и в коридоре. Уже прибыли двое заместителей председателя, — они тоже принимали народ, стараясь ответить не многочисленные вопросы, помочь, чем можно.
Стремянной поднялся по широкой, еще не отмытой лестнице и прошел по длинному коридору, в котором, тесно прижавшись друг к другу, стояли люди.
Иванов сидел в холодном кабинете, с усталым, отекшим лицом. Перед ним стояла пожилая женщина в черном вязаном платке и старом, защитного цвета ватнике с аккуратными синими заплатами на локтях.
— Я все понимаю, — тихо говорил Иванов, — мне все ясно, Клавдия Федоровна!
— Нет, не понимаете, — почти кричала женщина, перегибаясь к нему через стол.
— Уверяю вас, понимаю!
— У меня двадцать детей… Двадцать! Вы слышите?.. От пяти до четырнадцати лет!.. И ни одного полена дров. Это вы понимаете?
— Но у меня еще нет своего транспорта. Город всего три дня как освобожден. Подождите немного. Обеспечу вас в первую очередь… Ну, разберите забор, сожгите его. Построим новый.
— Забор! — усмехнулась женщина. — Какой забор! Я уже не только свой забор сожгла, но и пять заборов в окружности…
— Привет, товарищ Иванов! — сказал Стремянной, подходя к столу. — Как работается?
— И не говори! — Иванов с надеждой поднял к нему глаза в припухших веках. — Вот, Клавдия Федоровна, пришла сама военная власть, — он рукой указал на Стремянного. — Обратимся к ней. Авось поможет.
Женщина поднялась и быстрым, порывистым движением протянула Стремянному руку:
— Шухова, Клавдия Федоровна, — сказала она. — Будем знакомы. Вот рассудите нас, товарищ командир!..
Стремянной остановился у края стола между спорящими сторонами, с невольным уважением глядя на эту пожилую женщину, сразу завоевавшую его симпатию.
— Товарищ Шухова — заведующая детским домом, — пояснил Иванов. — Сохранила ребят. В самых трудных условиях сберегла… А теперь требует от нас всего, что положено.
— Правильно, — сказал Стремянной. — Правильно требует.
— Не возражаю, — развел руками Иванов, — но транспорта еще нет. Подвоз еще не организован. Надо подождать, перебиться как-нибудь…
Шухова посмотрела на него с нескрываемой злостью.
— Я-то могу ждать, товарищ Иванов, — повысила она голос. — Я-то сколько угодно могу ждать, но дети ждать не могут! И этого вы никак не хотите понять!..
— А что вам нужно? — спросил Стремянной.
— Да не бог весть что, — сказал Иванов, — всего две машины дров.
Стремянной вынул из планшета записную книжку и карандаш.
— Будут вам дрова, Клавдия Федоровна, давайте адрес.
— Будут!.. — повторила Шухова, тяжело опустилась на стул и громко заплакала, закрыв лицо руками.
Иванов вскочил и подбежал к ней:
— Клавдия Федоровна, что с вами?
Стремянной молчал, понимая, что сейчас никакими словами успокоить ее нельзя.
— Так трудно!.. Так трудно!.. — стараясь подавить рыдания, говорила Клавдия Федоровна. — Силы уже кончаются… Ведь что здесь было!..
— Все скоро войдет в свою колею, товарищ Шухова, — говорил Иванов, неловко придерживая ее за плечи. — Я рад, что вы живы. Большое вы дело сделали. Продовольствием мы ребят уже обеспечили, а дрова сегодня привезут. Ну, вот и хорошо… А дней через десять приходите, — у нас уже все городское хозяйство будет на ходу. Увидите!..
Шухова понемногу успокоилась, вытерла слезы и встала.
— Спасибо, большое вам спасибо, — сказала она, обращаясь к Стремянному, — груз с сердца сняли… Адрес вот здесь — на заявлении. — Она показала на бумагу, лежащую перед Ивановым.
— Не беспокойтесь, найдем, — улыбнулся Стремянной. — Вы очень торопитесь, Клавдия Федоровна?.. А то я сейчас тоже еду — могу подвезти вас.
Шухова кивнула головой и вновь опустилась на стул, украдкой вытирая глаза краешком платка.
Не вмешиваясь в разговор, она глядела в окно и, видно, думала о чем-то своем. Но когда разговор зашел о картинах, она как-то оживилась и стала прислушиваться к беседе.
— Нет, я все-таки думаю, что поискать их стоит, — сказал Иванов. — Уж если в спешке отступления они не успели их вывезти, то спрятать как следует и подавно не успехи. Сунули на ходу в какой-нибудь заброшенный сарай или на чердак… Там они и лежат. А только мы не знаем…
— Не думаете ли вы, — вдруг сказала Шухова, — что в этом деле могут немного помочь мои старшие ребята? У меня есть два подходящих паренька, смышленые, толковые мальчики. И в городе каждый уголок знают…
— А ведь верно, — улыбнулся Стремянной. — Ребята для этого — самый подходящий народ. Да будь мне тринадцать — четырнадцать лет, я бы за счастье считал, если бы мне доверили участвовать в таком деле…
Иванов кивнул головой:
— Еще бы! Всякому парнишке это лестно, а только лучше таких поручений им не давать. Напорются где-нибудь на мину!
— Что вы! — сказала Клавдия Федоровна. — Разве можно ребятам одним доверять такое дело. Я еще с ума не сошла. Пускай с людьми поговорят, разузнают, — и хватит с них…
— Разве что так, — согласился Иванов. — А я вот что надумал, товарищ Стремянной, — не объявить ли нам, что горсовет просит всякого, кто может сообщить что-либо о местонахождении картин, немедленно сигнализировать. И вообще, поскольку картины в городе, помочь, насколько возможно, в поисках.
Стремянной на секунду задумался.
— Это дело! Я убежден — люди отзовутся… — Он обернулся к учительнице: — А как по-вашему, Клавдия Федоровна?..
— Конечно, каждый сделает все, что в его силах, — сказала она. — Ну, однако, пора. — Она встала с места. — Ехать так ехать… Товарищ подполковник, а когда вы думаете прислать нам дрова?
— Сегодня же, — ответил Стремянной.
— Только не очень поздно, если можно. Ведь мы с ребятами сами убирать будем.
— Слушаю, товарищ начальник, — прислать не слишком поздно, — улыбаясь, ответил Стремянной и протянул руку Иванову, — до свидания, Сергей Петрович. А вы еще не собираетесь маленький перерыв сделать? А то поедем в штаб, пообедаем?
Иванов решительно потряс головой:
— Нет, видно, нынче не пообедать. Видели, сколько там народу ожидает.
— Так ведь этак вы до ночи здесь сидеть будете.
— Что ж, и посижу. — Иванов вздохнул. — Время военное. Оперативность нужна.
— Вишь, какой стал! — Стремянной усмехнулся.
Иванов тоже усмехнулся:
— Ладно, ладно, без намеков, товарищ подполковник. Ступай себе, обедай и не искушай меня… А вот найти человека, знающего об укрепрайоне, не теряю надежды… Каждого спрашиваю. Но пока, — он развел руками, — никого нет. Прямо беда…
Шухова и Стремянной вышли из кабинета. А их место заняла очередная посетительница — высокая седая женщина, которая в коридоре рассказывала о своем пропавшем сыне.
Глава двенадцатая. Поиски начинаются
Клавдия Федоровна принадлежала к числу тех людей, которые выдерживают удары судьбы так же стойко, как крепкое дерево — удары урагана. Ей уже перевалило за пятьдесят, уже волосы у нее поседели, лицо покрылось морщинами, а глаза оставались молодыми. И главное — молодым оставался характер. В ней жила такая энергия, которой могли бы позавидовать многие и помоложе и покрепче ее. «Упасть легко, — говорила она, — а подняться трудно». И в самые тяжелые времена она твердо стояла на ногах, даже в те страшные для нее дни, когда, эвакуировав детский дом, она сама попала в беду из-за одной маленькой больной девочки. Эту девочку надо было отправлять на санитарной машине. Но случилось так, что шофер в спешке перепутал адрес — ждал на другой улице… Пока Шухова металась по городу в поисках транспорта, вражеские танки вышли к Дону.
Началась тяжелая жизнь в оккупированном городе. Но, несмотря ни на что, Клавдия Федоровна продолжала чувствовать себя директором детского дома, хотя и дома-то самого уже не было — его разрушила бомба.
В первые же дни оккупации гитлеровцы выбросили девочку из больницы. Шухова взяла ее к себе и стала ухаживать, как за дочерью. А потом умерла соседка — остался мальчик Коля Охотников. Порывистый, горячий, не по годам развитой, он тяжело переживал потерю матери. Клавдия Федоровна взяла к себе и мальчика… Она во всем себе отказывала, продавала вещи, вязала платки. Нужно было жить, чтобы спасти детей…
Больше двух ребят Клавдия Федоровна прокормить не могла, но, когда она узнавала, что какой-нибудь ребенок в городе оставался без родителей, она старалась пристроить осиротевших мальчика или девочку в семью. И Клавдию Федоровну слушали — в глазах людей она продолжала оставаться директором детского дома, которому, по долгу службы, положено думать о судьбе одиноких детей. Впрочем, все понимали, что ею руководит нечто большее, чем долг службы, — долг сердца…
Постепенно у нее на учете оказалось свыше двадцати подростков, родители которых погибли, были угнаны в Германию или пропали без вести. Она считала этих ребят зачисленными в детский дом. И, действительно, в первый же день освобождения города она занялась восстановлением своего разрушенного хозяйства. Договорилась с Ивановым, что временно заберет дом, в котором жил бургомистр Блинов, — двухэтажный, хорошо сохранившийся особняк, недавно капитально отремонтированный. Господин бургомистр, очевидно, предполагал обосноваться в нем надолго и не жалел затрат.
Располагая машинами, бургомистр, к сожалению, не позаботился о том, чтобы у него всегда был большой запас дров, и этим очень подвел Клавдию Федоровну. Он как будто нарочно сжег последнюю охапку дров накануне своего неудачного бегства из города. Говоря Иванову о том, что она уничтожила пять заборов в окружности, Клавдия Федоровна несколько преувеличивала. Все заборы, кроме того, который окружал дом бургомистра, были сожжены их владельцами еще в самом начале зимы. Что касается забора, который имел в виду председатель горсовета, то при всем желании сжечь его в обычной печке было невозможно — он был отлит из чугуна лет сто тому назад.
В глубине души Клавдия Федоровна понимала, что, может быть, несколько поторопилась с организацией детского дома. Но она так долго ждала, что ждать дольше просто не могла.
Одна из самых главных забот ею уже была устранена — в погребе и сарае лежало столько трофейных продуктов, что ребятам вполне хватит до тех пор, пока наладится снабжение города.
В тот момент, когда автоматная очередь оборвала жизнь бургомистра, в его доме уже звучали голоса детей. На белой кафельной плите варились щи с мясом, в комнатах переставляли мебель — мальчики должны были жить в нижнем этаже, а девочки в верхнем. Клавдия Федоровна расположилась в небольшой комнате под лестницей, которая одновременно должна была стать и канцелярией детского дома.
Вернувшись из городского совета, Клавдия Федоровна скинула платок, ватник и прошла к себе в комнату. Она была очень озабочена. Надо было раздобыть топоры, пилы, сообразить, кого из ребят можно назначить на уборку дров. Размышлять долго было некогда. Она окликнула первую попавшуюся ей девочку — Маю Шубину, худенькую, большеглазую и большеротую, с двумя торчащими, туго заплетенными косичками, и велела поскорей позвать к себе Колю Охотникова. Мая тотчас же побежала искать Колю, пропадала где-то минут десять, а потом вернулась запыхавшаяся, с растрепанными косами и глазами, полными слез.
— Что с тобой, Мая? — спросила Клавдия Федоровна.
Мая отвернулась и сказала сквозь зубы, чуть дрогнувшим голосом:
— Потому что дурак!..
— За что он тебя? — спросила Клавдия Федоровна, сразу же понявшая ход мыслей Маи. — Ты ему сказала, что это я его зову?
— Сказала.
— А он что?
— А он меня стукнул за то, что я кролика выпустила.
— Какого кролика? — удивилась Клавдия Федоровна.
— Не знаю… черного…
— Откуда у него кролик?
— Не знаю…
— Ну ладно, Мая, иди наверх к девочкам. Я сама его позову.
Мая убежала, а Клавдия Федоровна накинула на голову платок и вышла на крыльцо.
— Коля! Охотников! — крикнула она громко.
Никто не откликнулся.
— Охотников! Коля! — повторила Клавдия Федоровна.
Коля не отзывался. Он, наверно, боялся показаться Клавдии Федоровне на глаза. Она начала сердиться.
— Коля, немедленно ко мне!..
Вдруг она увидела его на соседнем дворе. Одетый в серую кацавейку, он крался между сараями, как-то странно пригибаясь, то приседая, то быстро перебегая от одной стены к другой… Шапку он почему-то держал в руках, иногда быстро взмахивая ею сверху вниз. Что это с ним? Ах, да, кролика ловит… Что за кролик такой?!.
В эту минуту черный комочек выкатился откуда-то из-за стены сарая и исчез между двумя сугробами. Коля кинулся вслед за ним. Он упал на грудь, вытянул вперед руки с шапкой. Сухой снег двумя фонтанами взлетел в разные стороны. Через мгновение Коля весь белый, с волосами, полными снега, бежал назад, крепко прижимая что-то к груди. Лицо у него было такое счастливое, что у Клавдии Федоровны не хватило духа его выбранить.
— Покажи кролика, — сказала она, когда он подбежал к крыльцу.
Коля раскрыл на груди свою кацавейку, и оттуда высунулось длинное черное ухо с белым пятнышком на самом кончике, а затем и вся кроличья мордочка.
— Откуда он у тебя?
— Один боец подарил.
— А боец где взял?
— Во дворе, где начальник гестапо жил. Он говорит, там еще две клетки кроликов. Давайте возьмем их, Клавдия Федоровна! Я сам за ними ухаживать буду!..
— Посмотрим. Может быть. Если раздобудем корм. А пока посади его куда-нибудь и зайди ко мне, Коля. Мне надо с тобой серьезно поговорить.
Коля насупился и опустил голову.
— А я, Клавдия Федоровна, вовсе и не виноват. Я же говорил: не лезь ко мне в сарай — у меня кролик. А она полезла… И выпустила.
— Драться все равно не надо, — сказала Клавдия Федоровна. — Неумно и некрасиво… Ну, быстро. Прячь своего кролика, собери всех мальчиков и приходите ко мне. Есть важное дело.
Почувствовав, что гроза миновала, Коля со всех ног побежал к сараю.
Через несколько минут он и еще несколько ребят сидели в комнатке Клавдии Федоровны вокруг стола. Лида у них были серьезные и озабоченные.
— Так мы пойдем, Клавдия Федоровна, — сказал Витя Нестеренко, высокий белокурый мальчик в очках. Он был очень близорук, и, если хоть на минуту снимал очки, лицо у него сразу становилось растерянным и даже испуганным. — Так мы пойдем, попросим у соседей топоры и пилы. Я думаю, дадут.
— Дадут, конечно. Скажите, что это я прошу и что завтра мы все вернем в целости и сохранности.
Мальчики встали и гурьбой двинулись к двери.
— А ты погоди, Коля, — остановила Охотникова Клавдия Федоровна. — С тобой у меня еще особый разговор.
Коля тоскливо поглядел вслед уходящим товарищам и покорно опустился на стул в ожидании взбучки.
Но разговор вышел совсем не такой, как он предполагал.
Витя Нестеренко едва успел вернуться в дом с большой двухручной пилой — он не без труда раздобыл ее у хозяев соседнего дома, — как навстречу ему кинулся Коля Охотников.
— Брось ты свою пилу! — крикнул он и, выхватив ее из Витиных рук, кинул в угол. — Есть дела поважней.
— Что такое? — испуганно спросил Витя. Очки у него запотели, и он беспомощно моргал глазами. — Случилось что-нибудь?
Коля оттащил его к окну и стал рассказывать громким шепотом, поминутно оглядываясь и захлебываясь от волнения.
Витя слушал, протирая очки, и глубокомысленно молчал.
— Ничего не понимаю, — наконец, сказал он.
— Да чего тут не понимать? — удивился Коля. — Говорят тебе: картины где-то в городе… Бургомистр хотел их вывезти, но не успел… Давай будем искать!
— А где?
— Ну, и бестолочь! — Коля от досады ударил по колену кулаком. — Если бы знали где, так пошли бы и взяли.
— Да я не о том, — смутился Витя.
— А о чем же?
— Да где их искать?
Коля развел руками:
— Ну, этого пока еще никто не знает. Клавдия Федоровна велит людей расспрашивать. Но я думаю, что же только расспрашивать? Можно и поискать. Неужто мы глупее других?
Витя с сомнением покачал головой. Это совершенно вывело из себя Колю.
— Ты просто сдрейфил, — с презрением сказал он. — Вот уж не думал, что ты такая размазня! А еще в геологи собираешься!
— И совсем я не сдрейфил, — стал оправдываться Витя. — А только как же искать, если неизвестно где. Город-то ведь большой!..
— Ну и что ж с того! Я ж тебе говорю, что Клавдия Федоровна велела походить по дворам, поговорить с жителями. Ты что, и этого не хочешь?
— Да нет, хочу, — неохотно согласился Витя. — Походить по дворам, конечно, можно. А когда пойдем? Завтра, что ли?
— Зачем завтра? Сегодня пойдем. Вот справимся с дровами — и пошли.
— Хорошо. Только ты сам спрашивай.
— Ладно, сам буду. Не думал я, что ты такой тюфяк… Только вот что я тебе скажу: никакой из тебя геолог не выйдет! Иди лучше в аптекари.
Глава тринадцатая. Развалины на холме
Они шли гуськом по узкой тропинке, протоптанной в снегу вдоль стен и заборов. Впереди — Коля Охотников в стеганом ватнике и в брезентовых рабочих рукавицах. Он нес на плече две тяжелые лопаты. Позади, сохраняя дистанцию в два шага, покорно брел Витя Нестеренко в старом осеннем пальто, когда-то черном, а теперь неопределенного серого цвета, с короткими, обтрепанными по краю рукавами. Свои большие красные руки без перчаток он чуть ли не по локоть засунул в карманы, но теплее от этого ему не становилось.
Так они дошли до ближайшего перекрестка.
У покосившегося телеграфного столба Коля Охотников остановился:
— Ну, Витька, в какую сторону пойдем? Направо или налево?
— Не знаю. По-моему, домой. До каких же пор нам по улицам шляться?
Коля яростно вонзил в снег обе лопаты.
— И чего ты такой вялый? — спросил он с негодованием. — Согнулся, как старик, носом землю пашешь! — Последние слова Коля произнес не без удовольствия. Он слышал их от старшины, распекавшего медлительного и нерасторопного солдата, когда час тому назад к ним во двор въехала машина с дровами.
— А тебе чего от меня надо? — рассердился Витя. — Дело говори. А то «пашешь, пашешь»!..
— Ну, если дело, так идем вот в эти ворота.
— Так ведь опять там ничего нет. Только обругают…
— Подумаешь, нежный какой! Обругать нельзя…
И Коля направился к невысокому деревянному дому, окруженному сараями, старыми конюшнями, превращенными в склады, и еще какими-то пристройками. Он смело вошел во двор, поставил у крыльца лопаты и направился к сараю с высоким кирпичным фундаментом. Этот сарай показался ему очень подходящим местом для того, чтобы спрятать картины. На дверях сарая висел большой ржавый замок. Едва Коля притронулся к нему, как замок легко открылся. Оказалось, что он не был заперт. Вынуть его из колец было мгновенным делом. Дверь со скрипом отворилась… И из темноты с радостным визгом выскочил поросенок.
В ту же секунду в домике распахнулась дверь и на крыльцо выскочила какая-то древняя старуха в больших валенках и в ситцевом переднике.
— Жулики! Что делают! — закричала она. — От Гитлера порося уберегла — так они его стащить хотят… Сейчас людей позову, шерамыжники вы этакие… Вон со двора, чтобы духу вашего тут не было!
Витя растерялся, попятился и метнулся к воротам. Но Коля не побежал. Он смело пошел навстречу старухе. Остановился передней и сказал с достоинством:
— И как вам, бабушка, не стыдно так ругаться!.. Не нужен нам ваш поросенок… Если хотите, мы вам его поймаем…
— Вот именно, что не хочу, — сердито сказала старуха. — Поймаете, да не нам… Иди, иди, пока цел. А не то я тебя так ремнем отделаю!..
Поросенок, радостно хрюкая и взрывая пятачком снег, бегал по тропинке между домом и сараем. Коля нагнулся к нему, схватил, ловко втолкнул в сарай и прикрыл дверь. Увидев это, старуха несколько приутихла.
— Ну ладно, иди, иди, — уже миролюбиво сказала она. — Нечего по чужим дворам шататься.
— А мы, бабушка, не шатаемся, — сказал Коля, вновь подходя к крыльцу. — Мы картины ищем.
— Какие такие картины?
— Из музея. Которые пропали. Гитлеровцы их увезти из города хотели, да не успели и спрятали… А где — неизвестно. Вот мы их и разыскиваем.
— У нас во дворе никаких этих картин нет, — сказала старуха, — и на соседнем тоже, и на всей улице нет. А о картинах нам уже из горсовета объявляли… Кабы они были, так я сама бы их снесла… Вас не дожидалась…
Взвалив на плечи лопаты, Коля направился к воротам.
Витя, ожидая его, приплясывал на снегу.
— Плохо дело, — сказал Коля. — Нет у нее картин и вообще на этой улице их нет.
— А она откуда знает?
— Знает, раз говорит. И всем уже известно, что надо искать картины. Горсовет объявил.
— Зачем же нам тогда искать? — сказал Витя. — Все обыщут свои дворы, и кто-нибудь найдет… Говорю тебе — пойдем домой!..
— Не пойду, — упрямо ответил Коля. — Если хочешь — иди, а я не пойду. Я буду искать.
И он пошел дальше. Витя постоял, постоял и опять потащился вслед за ним. На всякий случай они зашли еще в несколько дворов, но уже не хозяйничали сами, а терпеливо расспрашивали жильцов. Все знали, что из музея пропали картины, все гадали, где они могут быть, высказывали свои предположения, но все уверяли, что как раз у них во дворе нигде ничего не спрятано.
— Нет, так мы, конечно, ничего не найдем, — сказал Коля, когда они через час остановились на другом конце улицы. — Вот что я тебе скажу — искать надо там, где никто не ищет и где нет хозяев.
— То есть где же это? — с интересом спросил Витя.
— Ну, в развалинах, в подвале старой церкви, в склепах на кладбище!.. Пойдем, а?
Витя поежился, поморгал сквозь очки и покорно сказал:
— Пойдем.
— Куда раньше?
— Куда хочешь.
— Тогда сначала пойдем в развалины, — решительно сказал Коля.
Развалинами они называли стены большого элеватора, разрушенного немецкими самолетами во время первых же бомбежек. Элеватор стоял на холме, невдалеке от железнодорожной станции. Чтобы попасть к нему, надо было пересечь весь город.
Мальчики зашагали в ту сторону.
Вдруг из-за угла полуразрушенного, обгорелого дома прямо им навстречу выскочила Мая Шубина. На ней было не по росту короткое пальто и большие валенки. От этого она казалась еще меньше.
— Вы куда это? — крикнула она. — Клавдия Федоровна позволила ходить только по соседним улицам…
Мальчики остановились.
— А ты откуда знаешь?
— Да уж знаю.
— Подслушивала, наверно, — с презрением сказал Коля Охотников. — И всегда-то ей нужно всюду свой нос совать…
— А вот и не подслушивала!.. Мне сама Клавдия Федоровна сказала.
— Ну, и радуйся. Только к нам не приставай. Идем, Виктор!
Мальчики решительно пошли дальше.
Мая побежала следом:
— Нет, куда же вы все-таки идете?
— Вот пристала! Туда, где лежат картины, — Коля подмигнул Вите: «Молчи!»
— Вы знаете? — задохнувшись, почти шепотом спросила Мая.
— Знаем.
В глазах у Маи засветилась мольба.
— Возьмите и меня, — попросила она. — Мальчики, милые! Ну, что вам стоит?
— Вот еще! — усмехнулся Коля. — А потом ты будешь говорить, что это ты нашла.
— Нет, честное слово, не буду говорить.
— Нет, нет. Ты и не проси. Не возьмем, — сказал Витя. — Мы в такие места идем, где тебе будет страшно.
— А я не боюсь.
— Ладно, довольно болтать. Пошли, Витька! — и Коля потянул приятеля за рукав.
Они прибавили шагу, но услышали, что за ними кто-то бежит. Коля оглянулся и даже охнул от досады. Эта девчонка, наверно, забыла, что у него крепкие кулаки.
— Ты куда? Назад! — крикнул он и загородил ей дорогу.
— Не пойду назад, — твердо сказала она.
— Мы же тебе русским языком говорим — мы идем в развалины. А это — не женское дело.
— Вы идете, и я пойду…
— Объясни ей, Витька, наконец, ты, раз она русского языка не понимает, — досадливо махнул рукой Коля и отошел в сторону.
— Видишь ли, Маечка, — ласково сказал Витя. — Тебе с нами лучше не ходить. Мы идем на опасное дело, понимаешь? А ты еще маленькая, тебе всего двенадцать лет…
— Подумаешь, а тебе — четырнадцать.
Она решительно не хотела сдаваться. Наконец, исчерпав все возможности уговорить ее, мальчики пошли вперед. Мая, всхлипывая, брела за ними следом.
Так, втроем, вышли они на окраину города. Время приближалось к пяти часам. Уже начинало смеркаться. Разрушенный элеватор бесформенной громадой поднимался на холме. Снизу он казался особенно темным и страшным. Справа от дороги стоял столб, на котором был прибит фанерный щит с короткой и выразительной надписью: «Мины!» Тут Коля в первый раз вспомнил о Мае.
— Смотри, с дороги не сворачивай, — бросил он ей через плечо, — а то подорвешься.
Она молча кивнула.
— А ведь нам не успеть сегодня под церковь и на кладбище, — сказал Витя.
— Пойдем завтра. Важно начать…
Мальчики стали быстро подниматься на холм. Не отставая от них ни на шаг, за ними шла Мая. Она сильно замерзла и устала. Чтобы как-нибудь согреть руки, она в варежках сжимала их в кулаки. Косички давно уже выбились из-под косынки и болтались вдоль щек двумя тонкими жгутиками. Ох, уж эти мальчишки! Нарочно идут и не оглядываются…
Дорога круто повернула направо, огибая холм. До элеватора оставалось метров пятьдесят. Сюда давно уже никто не ходил, и дорогу совсем занесло снегом. Надо было идти по целине. Коля в нерешительности остановился.
— Ну, что ж ты стал? — спросил Витя.
— Да, может быть, тут мины… — Коля пожал плечами.
— Не везде же мины… Видишь, знака нет!.. Значит, и мин нет!
— А может быть, их тут еще не искали?
Витя вдруг рассердился:
— Так о чем же ты раньше думал? Вел меня сюда, вел, а теперь назад возвращаться?..
Коле стало неловко.
— Нет, — сказал он, — зачем же возвращаться? Давай искать тропинку.
— Да какая же тут может быть тропинка, когда наверх никто не ходит. Сам видишь, сколько снега кругом…
Они внимательно осмотрели пространство, которое отделяло их от элеватора. Всюду лежал нетронутый глубокий снег, синевший в быстро надвигающихся сумерках.
— Ребята, — вдруг крикнула Мая, стоявшая в стороне, — смотрите-ка, что здесь такое!..
Мальчики подбежали к ней.
— Где? — быстро спросил Коля. — Что ты нашла?..
Мая варежкой показала на снег:
— А вот, видите… Следы на снегу!.. Кто-то шел к элеватору!
— Верно, следы, — сказал Коля.
— Ну, вот видишь!.. — Витя осторожно поставил ногу в большой и глубокий след. — Кто-то туда шел.
— А раз он шел и прошел, значит, и мы пройдем. — Теперь Коля смело шагнул вперед. — Только давайте идти след в след, чтобы не сбиваться… Тогда не опасно.
— Стой, Коля! — вдруг сказала Мая.
Коля обернулся:
— Ну, что еще?
— А вдруг он там!..
— Кто это он?
— Да человек, который шел.
— А что ему там делать в такой мороз? Посмотрел, наверно, и вылез где-нибудь обратно. Может, с тех пор неделя прошла. А ты не ходи, оставайся… Витя, за мной!
Витя двинулся вслед за Колей. Но тут Мая как-то ухитрилась и, обогнав Витю, оказалась между мальчиками. Увязая по колено в снегу, они молча добрались до самых стен элеватора и остановились у большого темного пролома. Здесь вдруг следы потерялись, словно растаяли.
— Тут уже неопасно, — сказал Коля. — В развалинах мины не ставят. Теперь давайте действовать… Ты, Мая, останешься и здесь будешь нас ждать, слышишь? — прикрикнул он на всякий случай, чтобы отрезать всякую возможность спора.
— Хорошо, — покорно согласилась девочка.
— А мы с Витей пойдем внутрь и все осмотрим. Если ты понадобишься, мы крикнем. А так — жди нас!..
— Хорошо, — повторила она.
Мальчики нырнули в пролом, перебрались через несколько гребней осевших на землю развалин и очутились под сводом, который образовался оттого, что две стены навалились друг на дружку, но не упали. Здесь почти совсем не было снега. Под ногами валялись груды битого камня, цемента, железных обломков. Мальчики с трудом прошли десяток шагов и вдруг увидели в стене дверь.
Она была приоткрыта, но за ней было темно, так темно, что у обоих не хватило духа войти туда, куда она вела. Они стояли перед черным проемом и слушали. В развалинах свистел ветер. Где-то вдалеке несколько раз ударила зенитка. В небе, за тучами, пророкотал самолет.
Таинственная дверь пугала мальчиков, и в то же время им очень хотелось в нее войти. Коля осторожно протянул руку и чуть-чуть толкнул ее — она заскрипела и раскрылась еще больше.
Мальчики, вытянув шеи, заглянули внутрь и в полумраке разглядели лестницу, которая вела вниз.
Что это? Почудилось или нет? Откуда-то из глубины до них донесся хриплый стон. Мальчики вылетели из-под свода, словно их вынесло ветром, и остановились только тогда, когда оказались за стенами элеватора.
— Ты слышал? — спросил Коля.
— Слышал, — ответил Витя.
Оба помолчали, прислушиваясь к ветру.
— Что это может быть? — спросил Коля.
— А как по-твоему?
— Там кто-то сидит.
— Кто?
— Человек! Совы зимой не водятся… Что же теперь делать?
— Не знаю.
Оба нерешительно потоптались на месте.
— Ребята! Ребята! — вдруг услышали они из-за камней горячий шепот Маи. — Вы чего так быстро вернулись? Нашли что-нибудь?
Она перелезла через выступ стены и спустилась к ним.
— Нашли, — угрюмо ответил Коля.
— Что, что такое?
— Не что, а кого. Человека.
— Какого человека?
— Да, наверно, того самого, чьи следы… Он там внизу лежит, стонет…
Мая всплеснула руками.
— Чего же вы стоите? — сказала она. — Человек, может быть, умирает!..
Мальчики не двигались с места.
— Ну, что же вы?..
— А вдруг он нас просто пугает? — сказал Коля.
Все трое помолчали.
— Знаете что, ребята? — сказала Мая. — Я к нему пойду…
— С ума сошла! — крикнул Коля.
— Никуда ты не пойдешь, — твердо заявил Витя. — Мы тебя не пустим.
— Нет, пойду! Я — девочка, и он мне ничего не сделает…
— Так он в темноте и разберется — девочка ты или мальчик. Как всадит тебе нож между лопатками!..
Коля сказал это так выразительно, что Мая невольно передернула плечами. Но напугать Маю было не так-то просто.
— Тогда вот что, ребята! — решительно сказала она: — Давайте пойдем все вместе… Сразу все!.. Один он с тремя не справится.
Мальчики посмотрели себе под ноги, потом друг на друга и согласились. Мая говорила так твердо и спокойно, что они даже не подумали спорить, когда она пошла впереди. Нет, это не было трусостью. Они не оставили бы ее одну, и каждый готов был, если понадобится, ее защитить. Но просто бывают в жизни такие случаи, когда впереди становится тот, у кого сильнее воля.
И вот все трое стоят у двери и прислушиваются. Все тихо. И вдруг опять снизу раздался стон, но теперь он был как будто слабее и глуше. Мальчики не успели и слова сказать, как Мая скользнула в дверь и пропала в темноте. Оба, не сговариваясь, сразу шагнули вслед за ней. На лестнице Коля обогнал Витю и придвинулся вплотную к Мае, крепко сжимая в руках лопату на случай внезапного нападения.
Так они спускались в полной темноте, медленно оставляя за собой ступеньку за ступенькой. А стон был все ближе и ближе… Человек стонал тяжело, надсадно… По временам он что-то выкрикивал, но так, что нельзя было разобрать ни одного слова.
Мая что-то задела ногой, и по ступенькам загрохотал металлический, судя по звуку, предмет. Дети вздрогнули и замерли. Так они постояли несколько минут, крепко держась друг за друга. Потом Коля нагнулся и стал руками обшаривать лестницу.
— Это электрический фонарь, — прошептал он на ухо Мае.
Мая шепнула Вите:
— Фонарь!
Они ощупывали его в темноте. Все думали об одном и том же: зажигать или нет? Наконец, Мая чуть сжала Колин локоть, и он понял, чего она хочет. Зажигать!.. Острый, яркий луч фонарика прорезал тьму. Он скользнул по черным сырым стенам подземелья, где когда-то проходили трубы отопления, и уткнулся в человека, который лежал на спине у нижней ступеньки лестницы. Он был в беспамятстве. Рядом с ним валялось несколько пустых консервных банок и раскрытый заплечный мешок, из которого торчали какие-то вещи.
С первого же взгляда ребята поняли, что перед ними — немец. И не просто немец, а судя по шинели — офицер.
Коля прощупал лучом фонарика окружавшую их темноту. В подвале больше никого не было. Гитлеровский офицер лежал совершенно один.
Ребята окружили его. Витя, на всякий случай, осмотрел его карманы, вытащил пистолет и сунул его себе за пояс.
— Давай посмотрим его лицо, — предложила Мая.
Луч уперся в закрытые глаза, осветил короткий тупой нос, широкий подбородок…
— Он! Видите? — прошептала Мая.
— Что? Что?.. — тоже шепотом спросил Коля.
Мая вдруг отшатнулась.
Офицер открыл воспаленные глаза, протянул вперед руки и крикнул:
— Zu mir! Zu mir![72]
Они так и замерли на месте. Теперь все трое узнали этого человека. Одно его имя еще недавно внушало ужас не только им, но и всему городу.
Да, ребята не ошиблись. Перед ними действительно лежал начальник городского гестапо Курт Мейер, тот самый Курт Мейер, который в упор расстреливал военнопленных и хозяйничал в городе, как ему вздумается. Он лежал здесь уже несколько суток. Взрывом бомбы перевернуло его машину. Шофер был убит, а он отделался тяжелым ранением в левую ногу. Это случилось недалеко отсюда, на повороте дороги. Несмотря на страшную боль, у него хватило сил добраться сюда, притащить с собой запас продовольствия и две химические грелки, которые могли греть довольно долго, если их держать за пазухой. Но тяжелое ранение — не простая штука. Счастье изменило Курту Мейеру. Он мечтал о богатстве, об орденах, а смерть наступала на него в каком-то грязном подвале, куда чудом забрели трое смелых ребят.
— Что же нам с ним делать? — спросил Коля. — Нам втроем его отсюда не вытащить, он слишком тяжелый…
— А какой он был важный, когда ходил по городу, — сказала Мая. — Наверно, он скоро умрет!..
— Надо позвать кого-нибудь, — сказал Витя.
— Ах! — Мая схватила Колю за руку. — Он смотрит!
Коля навел луч фонарика на лицо Курта Мейера. Сквозь узкую щель приподнятых век на ребят смотрели два темных блестящих глаза. Курт Мейер перестал стонать, словно придя в себя и оценивая создавшуюся обстановку. Он молчал и только слабо шевелил губами.
Дети невольно взялись за руки и отступили назад, так страшно было это лицо — отекшее, обросшее щетиной. Им казалось, что Курт Мейер вот-вот вскочит и затопает на них ногами.
Но в это время в больном мозгу Курта Мейера роились такие мысли, о которых ребята и не догадывались. Если бы только знали они, что он сделает через пять минут, они обыскали бы его еще раз.
А Курт Мейер опять закрыл глаза и уже больше не стонал…
Ребята решили пойти за помощью.
Когда они вышли из подвала, захватив с собой заплечный мешок Курта Мейера, было уже темно. Не решаясь засветить фонарик, они в темноте, помогая друг другу, перелезли через все кручи, счастливо пробежали пространство до дороги и остановились, тяжело дыша. Вокруг было пустынно и безлюдно — ни одной проезжей машины, ни одного человека.
И вдруг со стороны развалин до них донесся приглушенный звук револьверного выстрела. Это Курт Мейер, поняв, что больше надеяться не на что, выстрелил в последний раз.
Но об этом ребята узнали позднее. Выстрел испугал их, и они бросились бежать по дороге изо всех сил. Только сейчас, когда опасность миновала, им вдруг стало по-настоящему страшно. Скорей, скорей назад в город! Они бежали молча, задыхаясь от бега и от ветра, который бил им в лицо. И вот, наконец, впереди замерещились очертания окраинных построек. Ребята увидели человека, фигура которого смутно вырисовывалась сквозь белесую морозную дымку. Человек шел им навстречу. Ребята побежали еще быстрее, стараясь не отставать друг от друга.
Когда они приблизились к человеку, он вдруг остановился и окликнул их:
— Ребята! Вы что тут делаете? Куда бежите? — Голос его звучал добродушно. Ребята сразу узнали фотографа с базарной площади.
— Домой торопимся! — крикнул Витя.
Но, встретив знакомого взрослого человека, ребята убавили шагу, успокоились, словно переступили через какую-то невидимую черту, за которой остался жуткий подвал со страшным Куртом Мейером. Они почувствовали себя в безопасности и разом начали говорить, перебивая друг друга и захлебываясь от избытка только что пережитых волнений.
— Вы знаете, откуда мы идем?.. — крикнул Коля, подбегая к Якушкину и невольно хватая его за рукав. — Оттуда! Из развалин!
— Что? Что? — не понял Якушкин. — Откуда?
— Ну, из элеватора… Сверху!.. — показал в темноту Виктор. — Вы не знаете, кого мы там нашли…
— Курта Мейера!.. Начальника гестапо, — перебила его Мая.
Якушкин от удивления словно прирос к месту.
— Да что вы, ребята, — шутите, что ли? Курта Мейера?.. Откуда он там взялся!..
— Не знаем, — мотнул головой Коля, — а только мы его видели… Он там в подвале лежит!
— И совсем один, раненый, — сказала Мая.
— И банки вокруг него из-под консервов валяются, — добавил Виктор.
— Да не может этого быть! — Якушкин только руками развел. — Все это вам, наверно, померещилось, ребята… Какой подвал? Какие банки?.. Да и зачем вас туда понесло!..
— А мы картины искали!.. — сказал Виктор. — Ну, знаете, те, что из музея украдены… Вы нам что, не верите?..
— И никто не поверит.
— Ах, так? А вот посмотрите-ка, что у меня за спиной, — сказал Коля. — Ну, посмотрите! Что это?
Якушкин посмотрел.
— Вещевой мешок! Немецкий как будто! — сказал он удивленно и немного смягчая тон.
— Вот мы его у Мейера и забрали!.. — победоносно заявил Виктор. — И мы вовсе не обманщики какие-нибудь…
Якушкин начал ощупывать мешок.
— Смотрите-ка! Смотрите!.. И верно!.. А нет ли в нем консервов, ребятки?.. Очень уж я изголодался, сказать по правде… Так вы, говорите, самого Курта Мейера видели? — спросил он уже серьезно.
— Видели!.. — подтвердили ребята хором. — Не верите, посмотрите сами!.. Ну, нам домой пора!
— Идите! Идите, ребятки, — сказал ласково Якушкин. — А я вот тут недалеко живу, поискать снарядных ящиков на дорогу вышел — топить нечем… Ну, бегите, бегите…
Ребята, уже совсем успокоившиеся, пошли к городу, а Якушкин, кашляя, поплелся своим путем, высматривая, не темнеет ли где-нибудь на обочине дороги брошенный отступавшими гитлеровцами пустой снарядный ящик…
Ребята не ожидали благодарности за совершенную ими разведывательную операцию. Правда, операция эта дала вполне ощутимые результаты. Они нашли самого Курта Мейера. Они притащили с собой его вещевой мешок и «Вальтер»… Но все-таки они хорошо знали, что нарушили дисциплину, ослушались Клавдию Федоровну, которая хотя и разрешила им походить по ближайшим улицам и порасспросить соседей, но строго запретила искать картины самим, шарить по всяким углам и закоулкам, а главное — выходить за черту города.
И, однакоже, они даже не могли представить себе, какая над ними разразится гроза.
— Я не затем больше полугода, как могла, старалась спасти вас от смерти, чтобы вы подорвались на первой попавшейся мине, — тихо сказала Клавдия Федоровна, когда они, разгоряченные, взволнованные, усталые, перебивая друг друга, рассказали ей обо всем, что с ними случилось. — И, кроме того, я надеялась, что на ваше слово можно положиться. Оказывается, оно не стоит гроша ломаного. Мне казалось, что вы почти взрослые, а вы — маленькие и еще очень глупые дети, которых надо водить за руку…
Все трое молчали. Витя потупился. Мая быстро расплетала и заплетала кончик косы и тоже не смотрела на Клавдию Федоровну. Только Коля Охотников глядел на нее в упор. Лицо у него покрылось красными пятнами, а руки сжались в кулаки.
— Это несправедливо, Клавдия Федоровна, — сказал он, как будто что-то глотая. — Мы же все-таки нашли Курта Мейера… И мешок его принесли.
— Вот то-то и плохо, что вы полезли в подвал к Мейеру! — безжалостно сказала Клавдия Федоровна. — Я уже не говорю о том, что вы без разрешения ходили к элеватору, — ведь вы могли туда и не дойти, — но будь вы немного умнее, вы бы, услышав стоны, сразу вернулись и позвали первый встречный патруль. А теперь неизвестно, что произошло в элеваторе и что это был за выстрел, который вы слышали. Так вот что: с этой минуты я запрещаю вам выходить из дому дальше двора, пока я сама не отменю этого распоряжения. И если я узнаю, что мое приказание нарушено… — она немного помедлила, — я просто с вами расстанусь. Вас переведут в другой детский дом. Ступайте.
Ребята ушли совершенно подавленные. А она села возле стола не менее взволнованная и потрясенная, чем они, и задумалась. Правильно ли она поступила, так жестоко развенчав их подвиг? Ведь, что ни говори, а это было смело! И потом они же не знали, кто стонет в подвале. Они просто услышали стон и бросились на помощь. За что же она их так отругала, да еще наказала?!. Нет, нет, это все-таки было правильно. То, что сейчас обошлось благополучно, в другой раз может и не сойти с рук. В эти суровые дни, когда в городе и вокруг него еще столько необезвреженных мин, она в первую очередь должна думать о безопасности ребят…
Клавдия Федоровна подняла с пола вещевой мешок Курта Мейера, откинула верхний клапан и заглянула внутрь. Среди консервов, плиток шоколада и пачек с сигаретами темнела довольно толстая записная книжка в черном кожаном переплете. Она сунула в мешок «Вальтер», затянула покрепче пряжку клапана, оделась и, взяв мешок, пошла в комендатуру.
Часа через два к ней в детский дом пришел Воронцов и попросил разрешения поговорить с ребятами. Он побеседовал с ними минут сорок, а затем, крепко пожав каждому из них руку и поблагодарив, ушел. Это, конечно, с его стороны было не совсем педагогично. Но майор Воронцов, к сожалению, не знал о тревогах Клавдии Федоровны. У него были свои заботы…
Глава четырнадцатая. В старом склепе
Стремянной сидел у себя за столом, просматривая только что полученные из полков донесения, когда, слегка приоткрыв дверь, в комнату к нему заглянул штабной переводчик.
— Товарищ подполковник, разрешите войти?
— Заходите. Что там у вас? Спешное что-нибудь? — не поднимая головы, спросил Стремянной.
— Да вот перевел несколько немецких документов, товарищ подполковник. Пришел вам доложить.
— Есть важные?
— Нет. Разве что — документ об укреплениях под Новым Осколом. Да и тот носит слишком общий характер; он касается главным образом распределения рабочей силы. Все остальное — в том же роде. Есть, правда, еще один занятный документ, но он интересен скорее с точки зрения психологической, чем с военной.
— Это что за документ?
— Записная книжка начальника гестапо Курта Мейера. Та, что заведующая детским домом принесла… К сожалению, записей в ней мало и все они, так сказать, личного порядка…
Стремянной оторвал глаза от лиловых строчек донесения и посмотрел на переводчика:
— Что же, в таком случае, вы нашли в них интересного?
— Характер, товарищ подполковник. Ход мышления. Это, я бы сказал, типичный гитлеровец из молодых. Но в двух словах это объяснить трудно. Вы лучше сами на досуге поглядите.
— На досуге?.. — Стремянной усмехнулся. — Ладно, оставьте. Авось будет у меня когда-нибудь досуг…
И, взяв у переводчика, он положил на пачку бумаг еще несколько листков, перепечатанных на машинке.
Переводчик ушел, а Стремянной дочитал последний рапорт и, надев полушубок, вышел из жарко натопленного штабного помещения на утренний мороз. Со вчерашнего дня он собирался осмотреть трофейные автомашины. Они были спешно подремонтированы, и командир автобата уже успел посадить на них своих шоферов.
Машины были выстроены на площади перед горсоветом.
Стремянной оставил на углу свой вездеход, принял доклад командира автобата и вместе с ним обошел вытянувшиеся двумя рядами машины. Этот получасовой осмотр доставил ему какой-то своеобразный отдых. Он любил машины давней, еще в детстве зародившейся любовью, знал в них толк и втайне гордился своим умением быстро осваивать любое управление незнакомой марки. Ему было приятно по стуку двигателя сразу определить степень его изношенности, верно оценить его силу и поймать на себе одобрительный взгляд опытного водителя.
Не торопясь, по-хозяйски он осмотрел каждую машину в отдельности. Тут были три штабных автобуса вроде того, который стоял против дома гестапо. Стремянной приказал прикомандировать их к санбату для перевозки раненых, несколько больших «круппов» с высокими бортами — они годились для боеприпасов и другого снаряжения — и больше десятка легковых машин. Оставив для нужд дивизии две из них, Стремянной распорядился направить остальные в штаб армии.
Окончив осмотр, он пошел обратно к своему вездеходу и вдруг увидел у подъезда горсовета того самого мальчугана, которому дал банку консервов на привокзальной площади. Мальчик топтался у дверей, пряча руки в рукава кацавейки и постукивая ногой об ногу. По всему видно было, что он собирался войти в дом, но робел.
— Ты что тут делаешь? — спросил Стремянной.
Мальчик посмотрел на него снизу вверх.
— Жду, — сказал он серьезно. — Тут дяденька один должен прийти.
— А зачем он тебе?
— А меня дедушка к нему послал.
— Зачем?
— Он говорит, что о картинах сказать хочет…
Стремянной с удивлением посмотрел на мальчика.
— Это твой дедушка так сказал? — переспросил он.
— Мой, — подтвердил мальчик.
— А кто такой твой дедушка?
— Мельник.
— А родители твои где? Отец? Мать?
Мальчик отвел глаза в сторону.
— Умерли, — тихо сказал он.
— Где же вы с дедушкой живете?
— Недалеко, — мальчик как-то неопределенно мотнул головой, — в сторожке у кладбища.
— Странно! — Стремянной невольно пожал плечами. — Мельник, а живет у кладбища. Что же твой дедушка делает?
— Ведра чинит.
— Так какой же он мельник, если ведра чинит? Ничего не пойму, — с досадой сказал Стремянной. — А ну-ка, пойдем к твоему дедушке. Садись в машину.
Мальчик недоверчиво, но в то же время радостно поглядел на Стремянного и пошел вслед за ним к вездеходу.
Через пять минут машина остановилась возле небольшого домика, стоявшего сразу за кладбищенскими воротами. Мальчик постучал в окно, и почти сейчас же на крыльцо вышел бодрый, румяный старик в длинной шубе. Он приветливо улыбнулся Стремянному:
— Здорово, начальник!
— Здорово! — сказал Стремянной, с любопытством оглядывая этого мельника, который чинит ведра в кладбищенской сторожке. — Вы знаете, где спрятаны картины?
— Думается, знаю.
— Интересно, — сказал Стремянной. — Где же они?
— Да тут, неподалеку.
— Вы хотите показать место?
— Отчего не показать? Показать — покажу, — сказал старик.
— Вы что же, дедушка, мельник? — спросил Стремянной, когда они двинулись по тропинке в глубину кладбища.
— Мельник, — ответил старик.
— Почему в кладбищенской сторожке живете? И кто вы вообще такой?
— Я сторожем здесь, — сказал старик, — а мельником был еще до войны — в колхозе. И кузнецом был в свою пору, в молодые годы то есть. А вот сейчас обратно собираюсь на село. У меня там детей, внуков, племяшей — полная деревня.
Стремянной невольно улыбнулся.
— А как вы здесь-то оказались, дедушка, на кладбище? — спросил он. — Как вы сторожем тут стали?
— Сторожем? — переспросил старик. — Обыкновенно. Приехал я брата навестить — пятый брат у меня, царствие ему небесное, тут двадцать с лишком лет сторожем состоял. Ну, значит, приехал я, а он возьми да и помри. Только я его похоронил, тут — немцы! Из управы приказ: никуда мне не отлучаться — работы много будет. — Последние слова старик произнес угрюмо, без улыбки в глазах.
— Тяжело было, дедушка? — спросил Стремянной.
— Ох, тяжело, ох, тяжело, начальник. Мне восемьдесят лет, а на сердце у меня сто шестьдесят будет.
Они шли мимо занесенных снегом могил. Шли долго. Очевидно, старый сторож хорошо знал все тропинки, все приметы, потому что ни разу нигде не останавливался и не оглядывался. Наконец, они подошли к тяжелому, разукрашенному завитушками склепу, в который вела толстая, покрытая ржавчиной дверь.
— Пришли, — сказал старик и стукнул о дверь палкой.
Стремянной вошел внутрь, спустился по узким ступенькам вниз и оказался как бы в каменном мешке. Слабый свет пробивался только из полуоткрытой двери. Склеп был завален всяким мусором — обломками гранита от памятников, кусками старой железной ограды, венками, облезлыми, поломанными, с жестяными скрученными листьями и стеблями, торчащими во все стороны, точно колючки на проволочных заграждениях.
— Да ведь там, дедушка, ничего, кроме хлама, нет, — сердито сказал Стремянной, вылезая из склепа. Ему начинало казаться, что старик просто разыгрывает его, неизвестно с какой целью.
— Нет, есть, — спокойно ответил старик. — Хлам этот нарочно туда набросан. А под ним пол, а под полом-то все и замуровано!
— Кто замуровал? — отрывисто спросил Стремянной. Он не заметил в склепе никаких признаков недавней работы.
— А вот, когда мы сюда шли, — видел большую свежую могилу?
— Видел, — сказал Стремянной.
— Ну вот, там они и лежат, те, кто в этом склепе работал.
Стремянной внимательно посмотрел на старика:
— Расскажи-ка подробнее, дедушка!
— Слушай, начальник. Было это третьего дня ночью… Только я уснул, вдруг слышу — подъезжают две машины. Вышли около ворот… Кричат по-немецкому, ругаются. Ну, думаю: опять расстреливать привезли… И уж не до сна мне. Дрожь бьет. «Ах, — думаю, нет на вас погибели!..» И вдруг заходят ко мне два немца — офицер и ундер, — приставили к груди револьверы и грозят: сиди, старик, не выходи, не смотри, а то капут будет!.. Посидели, посидели они, поговорили о чем-то по-своему, потом вышли, а меня заперли… А не знают того, что у меня ход на чердак есть. Забрался я туда — не смотри, что я старый, сил у меня много, глаз вострый, — вижу: люди какие-то тюки таскают и все сюда вот, сюда — на этот край. Огоньки между деревьев так и прыгают… То вспыхнут, то погаснут… То вспыхнут, то погаснут… Потом, слышу, кончили таскать — возня началась какая-то, копают, стучат, дерево рубят. И так часа три… Что, думаю, такое? Обнаковенно приедут, постреляют, а утром закапывают… А тут работа идет, что-то прячут… Ну, конечно, я поприметил это место… А к утру, слышу — совсем близко стрельба… Выхожу на рассвете, когда уже все уехали, — лежат на земле семеро наших. Все убитые. Солдаты пленные, и руки у них в глине… Ну, по следам, по свежим, я и пришел сюда. А что за тюки были — догадывайся сам…
Старик замолчал.
— Вижу, намучился ты тут, дедушка, — сказал Стремянной помолчав.
— Намучился, сынок, — ответил старик просто. — Не знаю уж, как и прожил эти месяцы. Был бы моложе — сам воевать бы пошел. В гражданской-то я еще участвовал… Под Каховкой в грудь ранен был… Ну, присылай людей копать дотемна, а то завтра утром я отсюда уйду.
Он проводил Стремянного до ограды и повернул к себе в домик.
Через час команда солдат, вооруженных лопатами, кирками и топорами, подошла к склепу. Минеры обследовали его, но мин не обнаружили. Тогда солдаты приступили к делу. На этот раз командовал ими майор Воронцов. Известие о том, что делалось на кладбище в ночь отхода гитлеровцев, заинтересовало Воронцова. Он решил немедленно отправиться туда с командой и произвести самые тщательные раскопки.
— Что бы они там ни закопали, надо раскопать, — сказал он Стремянному, застегивая шинель. — В такую ночь они бы не стали терять время по пустякам… Посмотрим, посмотрим…
Воронцов с нетерпением ждал, чем кончатся поиски. Он готов был сам рыться в склепе, принадлежавшем, как гласила почти стершаяся надпись, купцу 1-й гильдии Косолапову, с миром почившему в 1867 году. Руки у него так и тянулись к кирке, но, чтоб не нарушать порядка, он отказывал себе в этом удовольствии, не мешал солдатам работать и только изредка давал указания. Старик стоял рядом с ним, спокойно опершись на палку. В бороде у него таяли редкие снежинки.
У входа в склеп с каждой минутой вырастала все выше куча ржавого железа и камней, выброшенных солдатами. Наконец, застучали кирки.
— Ну, что там? — не выдержал Воронцов. — Есть что-нибудь?
Из склепа вылез сержант, весь перепачканный глиной, и доложил:
— Ничего нет, товарищ майор. Простая земля. Могила, как говорится.
— Слышишь, хозяин, ничего нет, — ответил Воронцов, искоса взглянув на старика.
— Нет, есть, — твердо ответил дед. — Пусть роют дальше.
Воронцов сам спустился вниз. Здесь все уже было перерыто — груда черной земли лежала по сторонам глубокой ямы. Двое солдат орудовали в ней лопатами.
— Ну как? — с надеждой спросил он. — Заметно что-нибудь?
— Как есть — ничего, товарищ майор, — ответил солдат со дна ямы.
Воронцов вышел из склепа и опять подошел к старику.
— Вы твердо уверены, что копать надо именно здесь? — спросил он. — Там ничего нет, я сам видел. Вырыли яму почти в человеческий рост. Земля и земля!
— Пусть еще копают, — тихо сказал дед. — На землю-то посмотрите. Видите — рыхлая…
Дунул острый влажный ветер. Снег пошел сильнее. Заложив руки за спину, Воронцов мерно шагал между могилами, прислушиваясь к приглушенным голосам солдат и скрежету камней.
И вдруг из склепа донесся чей-то взволнованный голос:
— Товарищ майор! Есть! Нашли!
Из дверей выбежал сержант, неся в руках какой-то тяжелый, плотно увязанный тюк.
— Метра на три закопали, дьяволы!.. — крикнул он. — Вот и найди — все терпение лопнет…
По размерам тюка Воронцов сразу понял, что в нем не могут быть спрятаны картины. Он слишком узок и высок. Очевидно, в нем были какие-то книги. Воронцов вытащил из кармана складной нож, быстро разрезал веревки, распорол толстый, просмоленный брезент и с жадным любопытством заглянул внутрь. Это были какие-то документы в разноцветных папках.
Он взял розовую папку, лежавшую сверху, перелистал и ахнул. Нет, в склепе не было картин, похищенных из музея. Но здесь было спрятано тоже нечто крайне важное…
Один за другим солдаты вынесли и положили на снег пять тяжелых тюков.
— Что же мы это такое нашли, товарищ начальник? — спросил сержант, заглядывая в раскрытый тюк. — Кажись, бумажки? А мы-то старались!..
— Недаром старались, Ковальчук, недаром, — утешил его Воронцов, — находка полезная, может пригодиться.
Старик-сторож покачал головой и концом палки поковырял в мешке.
— А картин, значит, нету… — сказал он разочарованно.
Воронцов, усмехаясь, поглядел на него:
— Нету, дедушка, нету…
Воронцов положил розовую папку обратно в тюк, перевязал веревкой и приказал погрузить все, что было найдено, на машину.
— Ну, если не секрет, скажи ты мне, начальник, — поинтересовался старик. — Что в этих бумажках такое, а?..
— А вот это, дедушка, секрет, — сказал Воронцов. Он сел в машину рядом с шофером. В кузове на тюках сидели солдаты и беседовали о том, что такое они везут и почему майор так доволен, что нашел эту прорву бумаги, хотя искал как будто совсем другое…
И только один Воронцов знал, что он везет в машине.
В пяти тюках находился архив городского гестапо.
Гитлеровцы, видимо, надеялись, что скоро вернутся, и решили, что вернее будет его надежно спрятать, чем таскать с собой.
Глава пятнадцатая. Еще одна загадка
Дивизия получила боевую задачу — двигаться к Новому Осколу, освободить его и продолжать движение в направлении Белгорода. Ястребов ранним утром собрал командиров полков и, в свою очередь, поставил перед ними боевую задачу, которую должен решать каждый полк на своем участке.
До выступления оставалось немногим более суток.
Когда командиры частей разошлись и в комнате остались Корнеев да Стремянной, Ястребов закурил и, усмехаясь, поглядел на своего начальника штаба.
— Ну, как дела, новоявленный Шерлок Холмс? — спросил он. — Что еще хорошенького разыскал? — Он повернулся к своему замполиту. — Слышал, Корнеев, какой следопыт у нас в дивизии объявился?
— Как не слышать! — улыбаясь, ответил Корнеев. — Совершенно неожиданный талант!..
— Да я-то тут при чем? — сказал Стремянной. — Это Воронцов нашел.
— Ладно, ладно, нечего скромничать, — сказал Ястребов. — Главное, что дело сделали большое. Нашли архив как раз тогда, когда надо. Воронцов мне уж звонил. На основании обнаруженных материалов арестована сотрудница гестапо Мария Кузьмина. Есть подозрение, что она-то и является агентом Т-А-87. Если бы не ваша находка, она бы, пожалуй, ускользнула от нас. У нее все фальшивые документы на руках были. Сейчас как раз допрос идет. У нас, товарищ Стремянной, кажется, было что-то о постройке укрепрайона западней города. Помните, в бумагах бургомистра нашли? Так вот, эта особа, говорят, в курсе. Зайдите туда, постарайтесь выяснить все, что можно, о характере и месторасположении укреплений. Это было бы важно…
— Слушаюсь! — Стремянной раскрыл папку и вытащил из нее нужный документ. — Так я пошел, товарищ генерал…
Особый отдел дивизии находился неподалеку, в маленьком одноэтажном домике. Около него ходил часовой, а в глубине двора стояла легковая машина.
Стремянной поднялся по лестнице и вошел в комнату, где происходил допрос.
Он увидел у стола майора Воронцова. Низко склонив седую голову, Воронцов записывал показания арестованной. Женщина сидела перед ним, спокойно облокотившись о стол. Ее соломенно-желтые, видимо, крашеные волосы еще сохраняли следы обдуманной и сложной прически. Тонкие — в ниточку — высокие брови были приподняты удивленно и наивно. Лицо нежное, кукольное — маленький, чуть вздернутый нос и блестящие выпуклые глаза. Воронцов оторвался от протокола и взглядом приветствовал вошедшего.
— А, товарищ Стремянной! Садитесь, послушайте. Мы только начинаем.
Женщина краешком глаза посмотрела на Стремянного и осторожно, как будто украдкой, поправила волосы.
Он сел позади нее и чуть в стороне, чтобы не мешать допросу.
— Итак, я записал ваш ответ, — сказал Воронцов, пододвигая к ней протокол. — Вы утверждаете, что не имели никакого отношения к Курту Мейеру.
— Никакого, — безмятежно сказала женщина.
— Подпишите.
Она обмакнула перо, поставила на листе бумаги свою подпись и поднялась с места.
— Теперь мне можно идти? — спросила она и опять сбоку поглядела на Стремянного.
— Нет, подождите, — сказал майор, — у меня к вам есть еще один вопрос… Как вы можете объяснить то обстоятельство, что фотографировались с Куртом Мейером?
— Это недоразумение. Я никогда с ним не снималась, — удивленно сказала она, но ресницы ее дрогнули.
— Значит, никогда? — переспросил майор, прищурив глаза и посмотрев на нее в упор.
— Конечно! Каким же образом? — растерянно развела она руками. — Ведь я почти не знала его.
— Посмотрите! — майор открыл ящик и положил на стол фотографию.
Увидев ее, женщина вздрогнула и закусила губу.
Стремянной приподнялся и посмотрел на фотографию. Он видел ее в первый раз. Якушкин такой не приносил. Но снимок был так выразителен, что спорить против него было просто немыслимо. Уютно пристроившись на диване, сидели рядом Курт Мейер и эта самая женщина, Мария Кузьмина. Курт Мейер — картинно выпятив грудь и слегка откинув назад голову, а она — не менее картинно улыбаясь, положив одну руку к нему на плечо, а другой прижимая к себе маленькую мохнатую собачку.
— Что же вы молчите? — спросил майор.
Мария Кузьмина с ужасом смотрела на фотографию.
— Откуда вы ее взяли? Ведь я ее сожгла!..
— Вы сожгли свою. А эту мы нашли в личной папке Курта Мейера, которая среди прочих дел лежала в архиве гестапо.
— Вы нашли архив гестапо? — воскликнула предательница.
— А вы знаете, что он был спрятан? — поймал ее майор на слове.
— Нет!.. Нет!.. Я ничего не знаю! — отмахиваясь обеими руками, закричала она.
— Вы много знаете, — спокойно наблюдая за ней, сказал майор, — но вы, вероятно, еще не знаете о судьбе Курта Мейера.
— Что с ним?
— Он в наших руках!
Она ничего не ответила, только закрыла лицо руками. Майор переглянулся со Стремянным и стал перебирать бумаги на столе.
— Почему вы не пытались уйти с Куртом Мейером? — выждав минуту, спросил он.
— Он… он… меня не взял!..
— Не взял или… оставил? Оставил со шпионским поручением… Обещал скоро вернуться и вас наградить. Отвечайте! — строго сказал он. — Да или нет?
Она молчала.
— Хорошо. Можете не отвечать. И так все ясно.
Стремянной поднялся с места.
— Товарищ майор, разрешите и мне задать вопрос.
— Пожалуйста.
Стремянной вытащил из планшета документ и положил его перед собой на стол.
— Вы работали переводчицей в гестапо?
— Да.
— А имели ли вы какое-нибудь отношение к городской управе?
— Они меня часто приглашали переводить приказы командования с немецкого языка на русский.
— Так. — Стремянной помолчал, обдумывая, как ему вести допрос дальше. — Это вы переводили приказ об отправке населения на постройку укрепленного района?
— Не помню. Может быть.
— Значит, вы знаете, где строились укрепления?
— Приблизительно, — осторожно ответила Кузьмина.
— Нет, не приблизительно, а совершенно точно, — вдруг уверенно сказал Воронцов. — Вы же ездили туда. Ну, говорите, ездили?
— Меня посылали, — виновато сказала Кузьмина. — Я не могла отказаться. Это была моя служба.
— Ну, так вот, — сказал Стремянной, раскладывая на столе план. — Покажите, где построены укрепления. Как они расположены?
И он положил поверх плана красный карандаш.
Кузьмина нагнулась над столом и, водя кончиками пальцев по плану, стала его разглядывать.
— Очень хороший план, — сказала она как-то по-новому, деловито и сухо. — Я отмечу на нем все укрепления, но скажите, за это мне сохранят жизнь? Меня не расстреляют?
— Ничего не могу обещать, — сказал майор Воронцов. — Но сообщу прокурору, что вы нам дали важные показания. Только говорите правду!
— Да, да, правду!.. Одну только правду!.. Вот смотрите: здесь, на юго-запад от города, — роща. На ее северной опушке построены четыре дота.
Маленькая, холеная рука Кузьминой уверенно взялась за карандаш и нанесла на план четыре условных значка — четыре дота.
— Почему доты построены именно здесь? — спросил Воронцов.
— Это понятно, — ответил за Кузьмину Стремянной. — Они держат под обстрелом шоссе и мешают танкам пройти в обход рощи… Дальше!
Кузьмина обвела границы минных полей, показала, где должны стоять артиллерийские батареи, где проходят линии проволочных заграждений…
Все это было сделано умело, точно, можно сказать — профессионально.
Воронцов и Стремянной невольно переглянулись. Видна птица по полету!
— Чисто работаете! — заметил Воронцов. — Где же это вы научились?
— Практика, — ответила она лаконично.
Стремянной сложил план.
— Хорошо, — сказал он. — Это мы все еще проверим. Больше вы ничего не можете добавить?
— Ведь я рассказываю по памяти, — словно извиняясь, сказала Кузьмина. — Разумеется, если бы передо мной лежал план вроде того, какой я видела у бургомистра Блинова, когда однажды сопровождала его на постройку укрепленного района, я бы могла сообщить больше подробностей…
— А у него был такой план? — спросил Стремянной. — Откуда? Ведь бургомистр ведает только городскими делами.
Кузьмина насмешливо улыбнулась.
— Бургомистр считал себя крупным военным специалистом, — сказала она. — Он не только посылал на постройку рабочую силу, но и желал руководить работами. Он был связан с Тод’том[73]. Естественно, что он располагал и некоторыми нужными данными.
— Где же он хранил такие материалы?
Она слегка пожала плечами:
— Как у многих пожилых людей, у него были свои причуды. Он всегда держал у себя в кабинете старый кованый сундук. Вот в этом сундуке они, очевидно, и лежали. Но сундук этот надежно охранялся, и, должно быть, его успели вывезти…
— Нет, не успели, — сказал Воронцов. — Он в наших руках.
— Так поищите в нем. Они, наверное, там.
— Там было много чего, но только не то, о чем вы говорите, — сказал Стремянной.
— А вы весь сундук осмотрели? — спросила женщина.
— Разумеется, весь! До самого дна.
Она многозначительно приподняла брови и сказала, обращаясь к Воронцову:
— Господин майор!..
— Забудьте вы свои гестаповские привычки! — резко оборвал ее Воронцов. — Я не господин. Для вас я — гражданин следователь.
— Гражданин следователь, — поправилась она. — Очень прошу вас и об этом моем добровольном признании сообщить прокурору.
— К чему такое многозначительное предисловие? — сказал Воронцов. — Я наперед знаю, о чем вы хотите сообщить. В сундуке имеется второе дно, не правда ли?
— Да. А вы откуда знаете? — удивилась Кузьмина.
Воронцов слегка улыбнулся:
— Во-первых, вы это почти сказали. А, во-вторых, это же элементарно — осмотреть сундук, который, кстати, уже стоит здесь, за стеной… Второе дно довольно трудно спрятать… Но возникает другой вопрос: вам-то как стало известно устройство сундука?
Она секунду помолчала, как бы обдумывая ответ.
— Мейер постоянно говорил, когда бывал недоволен бургомистром, что он человек с таким же двойным дном, как и его сундук.
— Они были не в ладах?
— Да, у них были неважные отношения. Бургомистр Блинов очень жадный и хитрый человек…
— Зато Курт Мейер — сама честность, — насмешливо сказал Стремянной, — бургомистр ограбил картинную галерею, а его, в свою очередь, — начальник гестапо!
— Да еще не своими руками, а подослал к нему одного своего агента, Т-А-87! — добавил Воронцов.
Кузьмина вздрогнула.
— Т-А-87? — повторила она. — Вы его знаете?
— Может быть, — сказал Воронцов.
Взгляд Кузьминой отяжелел.
— Вот что… Я буду говорить начистоту, — сказала она, как бы преодолев какое-то колебание. — Меня действительно оставили здесь с заданием — я должна была проникнуть в штаб вашей армии… Подробности потом… Курт Мейер предупредил меня, что агент Т-А-87 будет за мной все время следить, и, если я не выполню задания, он меня уничтожит. — Она помолчала и добавила тихо: — Но я знаю также и другое. Они уничтожили бы меня и в том случае, если бы я выполнила задание. Гестапо не любит людей, которые много о нем знают…
— Значит Т-А-87 в городе? — спросил Воронцов.
— Несомненно.
— Вы знаете, кто это? Могли бы опознать его?
Кузьмина покачала головой:
— Что вы! Вообще о его существовании я знаю совершенно случайно.
— Как же вы о нем узнали?
— Однажды я совсем случайно видела записку, посланную на имя Курта Мейера. Она была подписана этим шифром.
— А почерк вы могли бы узнать?
— Нет. Я ведь эту записку видела только мельком в руках самого Мейера. Заметив, что я гляжу, он быстро спрятал ее в стол.
— А что вам еще известно о Т-А-87?
— Больше ничего. Этот агент очень хорошо замаскирован…
— Размаскируем! — сказал Воронцов и, пожав руку Стремянному, проводил его до порога комнаты.
Стремянной шагал по снежной улице обратно к штабу и думал:
«А ведь она права. В ящике должно быть второе дно… Но как проникнуть в это потайное нижнее отделение?..»
Теперь он точно вспомнил один давний, казалось бы, совсем незначительный разговор с Соколовым.
Он, Стремянной, предложил заменить громоздкий кованый сундук обычной несгораемой шкатулкой. Соколов решительно отказался.
— Зачем это? — сказал он. — Все у нас в финчасти привыкли к этому сундуку. Вы только посмотрите, какая работа. Искусство, можно сказать! А насчет прочности, уж я за него ручаюсь! Из любого огня цел выйдет. Обратите внимание, какой толщины у него дно. Шлак, товарищ начальник, и отличное железо, чуть ли не в палец толщиной!
В самом деле, дно было какое-то необыкновенно толстое. В нем вполне могло поместиться секретное отделение.
Теперь понятно, почему Соколов так не хотел заменить этот трофейный сундук обыкновенным денежным ящиком… Может быть, он нарочно испортил старый ящик, когда узнал, что захвачен сундук, в котором есть секретное устройство.
Да, но все-таки, как же его открыть?! Может, просто подорвать? Но тогда, само собой, пропадут все материалы…
Он вернулся к себе в штаб и первым делом зашел к Ястребову.
Ястребов, не перебивая, выслушал его.
— Вот что, Стремянной, — сказал он, — надо во что бы то ни стало открыть сундук. Поговори с нашими инженерами. Подумайте, посоветуйтесь. Авось, сладите как-нибудь. Не такие крепости брали.
Глава шестнадцатая. Неожиданная находка
Зеленый дом, который еще недавно принадлежал бургомистру, был виден издалека. Двухэтажный деревянный, но оштукатуренный снаружи, он казался каменным. Высокие, закругленные наверху окна, массивная дубовая дверь, балкон, лепной карниз… Словом, дом был просторный и даже богатый. От калитки в высоком железном заборе вглубь большого сада вела дорожка. Бургомистр любил прогуливаться по ней, вернувшись вечерком из городской управы. Он любил также стоять на верхней ступеньке крыльца, заложив руки за спину. Затем он неторопливо открывал тяжелую дверь, входил в дом, и дверь наглухо закрывалась. Всего в доме было десять комнат — шесть внизу и четыре наверху, не считая кухонь, которых было две, и других подсобных помещений.
Бывший бургомистр свез к себе со всего города все, что только нашлось ценного и что не успел взять Мейер. Поэтому дом несколько напоминал мебельный магазин. В некоторых комнатах стояло по два громоздких кожаных дивана, в других — по нескольку столов красного дерева. Столы были расставлены по углам, скорее для симметрии, чем для удобства. Очевидно, рано или поздно, все это предполагалось перевезти в Германию.
Конечно, когда в доме поселились ребята, многое пришлось перестроить, переделать, переставить. Музейные вещи отправили в музей, несколько письменных столов и диванов увезли в горсовет и другие учреждения, в которых пока не было ничего, кроме стен. Зато в доме появилось много кроватей, шкафиков, тумбочек, которых прежде здесь не было, — одни были перенесены из тех домов, где ребята жили прежде, другие удалось разыскать в покинутых квартирах и в разрушенных домах.
Часть мебели, собранной бургомистром, Клавдия Федоровна решила оставить в детском доме. Ее разместили в столовой, в комнате отдыха, в библиотеке. Получилось очень хорошо, уютно, красиво.
Однако устроиться как следует было не так-то легко.
Вот уже прошло несколько дней с тех пор, как Клавдия Федоровна с ребятами расположилась в доме бургомистра, а работе не видно было конца-края.
Но это была веселая и приятная работа. С шумом, со смехом, со спорами перетаскивали ребята с места на место столы, шкафы и диваны, перебирали посуду на полках, развешивали занавески.
Каждому хотелось придумать что-нибудь такое, чтобы другие удивились и похвалили.
И только двое ребят почти не принимали участия в общей работе. Это были Коля Охотников и Витя Нестеренко.
В это утро Коля и Витя поднялись еще затемно. Тихо ступая, чтобы никого не разбудить, прошли в столовую и сели за стол. Они старались спорить негромко, но оба все больше и больше горячились.
— Нет, — говорил Витя, слегка заикаясь от волнения. — Н-нет, н-никуда я б больше не пойду. Достаточно позавчерашней истории… Ты что, в самом деле, хочешь, чтобы нас выгнали?
— Никто нас не выгонит, — сердито отвечал Коля. — Это она просто так говорит. Не за что нас выгонять. Ничего мы такого не сделали.
В глубине же души Коля сам считал себя виноватым. Ребята уже знали, что Курт Мейер успел застрелиться. И больше всего Колю мучило то, что он не догадался кликнуть патруль. Подумать только, — если бы ему пришло в голову послать Витьку вниз, в город, — они бы взяли Курта Мейера живьем. Он не успел бы застрелиться, другими словами — не ушел бы от расплаты и не унес с собой денные сведения, какие от него можно было получить.
Всю ночь Коля ворочался с боку на бок, мысленно споря с Клавдией Федоровной, представляя себе, как бы они принесли в комендатуру раненого Курта Мейера, если бы все было сделано, как надо, и он бы не застрелился. К утру в голове у него созрел новый план. Они с Витькой в полной тайне будут продолжать поиски и докажут… Что докажут — он не договаривал даже себе. Но, кажется, больше всего ему хотелось доказать, что они вовсе не дети, могут довести начатое до конца и при этом поступать продуманно, толково, по-мужски. В городе еще немало закоулков. Даже здесь, рядом…
Конечно, все это рискованно. Но если они найдут картины, то никто не скажет им ни слова. Больше того — и вчерашнее забудется…
Предстоящий поход он решил назвать «операция КВ». Название это получилось от соединения начальных букв двух имен «Коля — Виктор». Правда, правильнее было бы сказать «НВ», но в спешке Коля как-то упустил из виду, что по-настоящему его зовут Николай.
После того как операция получила собственное название, ему стало даже весело, вчерашнее показалось пустяками и ужасно захотелось поскорее все начать. Улизнуть незаметно из дома и — айда!..
И вдруг все планы рушатся… Да еще из-за чего? Из-за рассудительного, скучного, благоразумного Витьки! Из-за его лени и трусости!
Коля просто задыхался от злости. Он бранился, спорил, убеждал, уговаривал, но все было напрасно. Витька упрямо стоял на своем:
— Сказал, что не пойду, и не пойду!
Кончилось тем, что Коля крикнул:
— Ну и оставайся! — накинул на плечи ватник и, хлопнув дверью, выбежал во двор.
Витя минут десять молча сидел за столом. Пока они с Колей спорили, за окном уже совсем рассвело. Ночной сумрак понемногу растворился в солнечном морозном сиянии.
А дом между тем просыпался. За стеной смеялись девочки. В сенях плескалась вода. Кто-то, топоча ногами, пробежал по коридору.
«До завтрака еще добрых полчаса, а то и час, — подумал Витя. — Пойти, что ли, посмотреть — может, он не ушел? Все-таки одному идти на такое дело страшно…»
Он надел свое пальтишко и вышел на крыльцо.
Утро было тихое, безветренное. На перилах крыльца лежала полоска снега, такого нежного, пушистого, легкого, что хотелось его потрогать и было жалко.
Витя медленно спустился по заснеженным ступеням. Под ногами похрустывало. Дышалось как-то удивительно глубоко и спокойно.
Пройдя несколько шагов, Витя остановился, близоруко оглядываясь. Где же Колька? Неужели все-таки ушел? Он успел заметить, как в приоткрытую дверь высунулась голова Маи и тут же исчезла.
И вдруг он услышал откуда-то из-за погреба голос товарища:
— Витька, а Витька!.. Иди-ка сюда!..
Голос был несердитый, в нем слышались только нетерпение и озабоченность.
Почти счастливый от того, что Коля здесь, во дворе, и никуда не ушел, Витя безропотно пересек двор.
Он нашел своего друга в укромном углу, между погребом и сараем, на гребне высокого сугроба.
Коля стоял, держась за остроконечные пики забора, и смотрел в соседний сад, туда, где совсем еще недавно среди старых лип и густых кустарников прятался страшный дом гестапо.
— Вот что, Виктор, — сказал он деловито, — необходимо осмотреть пожарите.
— Чего же там осматривать? — робко спросил Витя. — Все же сгорело.
— А может, не все?
— Все равно нельзя. Говорю тебе — я не пойду со двора.
Коля пожал плечами:
— Так ведь это же и есть двор!
Витя помотал головой:
— Не наш.
— Нет, наш. Тут теперь пустырь. Никто не живет. Мы даже можем попросить, чтобы забор сняли… Ну что — идешь?..
«Надо ему хоть в чем-нибудь уступить, — подумал Витя. — Он же все-таки не ушел со двора, а ведь ему так хотелось!»
Он вздохнул и сказал нехотя:
— Ну ладно, пойдем, пожалуй.
— Кругом, что ли, или прямо через забор?
— Прямо.
Они быстро перелезли через забор и, спрыгнув, увязли по колено в глубоком снегу. Вблизи пожарище казалось еще страшнее и непригляднее, чем издали. От дома сохранился только каменный фундамент. На нем беспорядочной грудой лежали обгорелые балки, куски штукатурки, лопнувшие от жара кирпичи. Мальчики обошли фундамент кругом и остановились. Перед ними были заваленные кирпичом ступеньки, ведущие в подвал, и низкая, обитая железом дверь с толстым незадвинутым засовом.
Дверь была приоткрыта.
— Войдем? — спросил Коля.
— Лучше не надо, — нерешительно ответил Витя, — сам понимаешь…
Коля вдруг рассердился.
— Что я понимаю? Ну, что я понимаю? — закричал он. — Вот что я тебе скажу, Виктор: если бы эта несчастная Майка не увязалась вчера за нами, все было бы по-другому. Ведь это она первая полезла вниз, а я бы сообразил, что надо позвать патруль…
— Как же! Сообразил бы ты!..
— Говорю тебе — сообразил бы… И ты бы сообразил, только у нас не было времени думать. Она полезла, и нам пришлось лезть. Не оставлять же было ее одну… Ух, попадись она мне теперь, я ей так дам!..
— Ну, ладно, ладно, пойдем лучше посмотрим, что там есть, пока Клавдия Федоровна из дому не вышла.
Они потянули к себе тяжелую дверь, она медленно, но плавно отворилась, и мальчики оказались в узком каменном коридоре. Должно быть, он разрезал подвал на две части по всей длине дома, но сейчас им удалось пройти по этому коридору всего пять или шесть шагов. Дальше коридор был завален битым кирпичом, железом, осыпью штукатурки. Только одна дверь налево — ближайшая к входу — уцелела, хоть никакой надобности в ней уже не было. Рядом зиял пролом, вдвое более широкий, чем эта тюремная, низкая, обитая железом, страшная дверь. Мальчики молча осмотрели ее, пощупали, заглянули в окошечко. Им обоим было не по себе.
— Уж если попадешься за такую дверь, так не выбраться, — тихо сказал Витя.
— Бывает, и выбираются, — ответил Коля.
Они пролезли в пролом и теперь стояли посреди камеры с серыми бетонными стенами и полом из больших каменных плит. Два узких, закрытых решеткой окошка почти не подымались над уровнем земли. Но в камере было совершенно светло. Бело-голубой зимний свет щедро лился сквозь разрушенный потолок.
— Как ты думаешь, здесь расстреливали? — шепотом спросил Витя.
— Нет, наверно. Уводили куда-нибудь, — так же тихо ответил Коля. — Представляешь себе: ночь, люди спят вот на этих нарах. Вдруг открывается дверь, кричат «выходи» и ведут убивать. Ой, смотри, что это?
— Где? Где? Ничего не вижу…
— Да вот, на стене! Над самыми нарами… Смотри, написано…
— Верно.
Мальчики взобрались на нары и стали внимательно разглядывать неровные, выцарапанные каким-нибудь гвоздем или осколком стекла неуклюжие буквы.
«Федя, молчи!» — приказывал кто-то кому-то.
«Валечка, меня убили 27 окт. Вырасти детей» — и подпись. Только никак нельзя ее разобрать…
— Знаешь что, Витька, — сказал Коля, — надо позвать Клавдию Федоровну, может она прочтет. Это надо передать.
— Угу, — сказал Витя. — А вон там, выше, смотри, какая длинная надпись. Давай-ка прочитаем.
И мальчики, привстав на цыпочки, принялись читать.
Прошло добрых десять минут, пока они разобрались в этих неверных линиях, царапинах, щербинах, покрывающих бетон.
«Товарищи, мы умираем, — было выведено на стене. — Осталось жить три часа. Боритесь, работайте, живите. Мы держались до конца». И пять фамилий: «Шубин, Фомичев, Коробов, Самохин, Кондратенко».
— Слушай-ка, — сказал вдруг Витя, — а ведь Шубин — это, наверно, отец нашей Маи. Помнишь, он был арестован, да так и пропал…
Коля, ничего не отвечая, повернул к Вите голову. Он смотрел на него большими потемневшими глазами. Ему вдруг представился отец Маи, еще молодой, худощавый человек в железнодорожной форме. Наверно, это он и писал. Потому и подпись его стоит первой. Да и написано очень высоко, а он как раз высокий был…
Разыскивая новые надписи, Коля присел на корточки и с трудом стал разбирать почти скрытое тенью от нар слово, смысл которого полностью никак не мог до него дойти, а когда, наконец, дошел, Коля даже вздрогнул и невольно схватился за Витино плечо:
— Витя, смотри, что здесь написано!..
— Что? Что?
— Написано — опасайтесь!.. Видишь?
Виктор взглянул через его плечо, но так ничего и не увидел, кроме каких-то царапин на штукатурке.
— Не вижу, — сказал он, поправляя очки. — Хоть убей, не вижу.
— Да ты посмотри внимательнее… Ну, куда ты смотришь? Вот внизу, у самых нар: «О-па-сай-тесь». Последние буквы совсем вправо, под нары ушли. И дальше что-то написано. Наверно, имя того, кого опасаться надо. Только там темно. Не видать ничего… Где бы нам спички достать?..
— Мальчики, вы тут? — вдруг услышали они сверху голос Маи.
Подняв головы, они увидели в просвете между двумя балками ее раскрасневшееся на морозе лицо.
— Как вы туда забрались — по лестнице или через потолок? Я сейчас тоже к вам спущусь.
— Нет! — не сговариваясь, крикнули Коля и Витя. И, соскочив с нар, стремглав выбежали во двор.
— Куда же вы? — подозрительно спросила Мая. — Нашли небось что-нибудь и прячете…
— Просто там ничего хорошего нет, Мая, — как-то по-новому, мягко и дружески, сказал Коля. — Пойдем лучше отсюда. В других местах поищем. — И он соскочил на землю с кучи битого кирпича.
— Ага! Вот тут кто! — вдруг послышался откуда-то из-за трубы знакомый голос. — И всюду-то они бегают, всюду бегают…
Ребята оглянулись. В нескольких шагах от них, на обгорелой балке, стоял Якушкин, зябко поеживаясь в своем стареньком пальто. В руках он держал неизменную металлическую треногу от фотоаппарата, а сам фотоаппарат в потертом кожаном футляре висел у него на ремне через плечо. Темные выпуклые глаза его смотрели сквозь треснувшие очки удивленно, встревоженно и как будто недовольно.
— Что это вы в подвалах делаете? — ворчливо сказал он, подходя к ним поближе. — Так и хочется вам, видно, на мине подорваться.
— А мы только так — вошли, посмотрели — и сразу назад, — виновато сказал Виктор.
— Назад!.. — усмехнулся Якушкин. — Уж когда мина взорвется, назад не вылезешь!..
— А вы знаете, что мы там видели? — сказал Коля.
— Ну что? Что? — не то покашливая, не то посмеиваясь, спросил Якушкин и поправил сбившиеся на бок очки. — Цепи какие-нибудь страшные?
— И вовсе не цепи, — сказал Виктор, — а стенку с надписями… Там осужденные на смерть свои имена оставили…
Коля оттеснил Витю и взволнованно заговорил:
— И еще там о каком-то предателе написано… На стене, под самыми нарами… Сказано — опасайтесь, а кого опасаться — я не разобрал!.. Там темно. Спички у вас есть?.. Давайте посмотрим!
Мая даже руками всплеснула.
— Ну, не стыдно вам самим все видеть, а мне неправду говорить! — И она бегом бросилась к заваленной кирпичом лесенке.
— Мая!.. Мая!.. Не ходи, — закричал Коля, но девочка уже исчезла за дверью.
— Вот баловники, — покачал головой Якушкин. — Вот баловники! И ничего-то они не боятся!.. Ну ладно, пойду уж и я посмотрю, что там за надписи такие…
Мелкими шажками, чтобы не зацепиться за какой-нибудь камень, он вслед за Маей, кряхтя, стал спускаться в подвал.
Мальчики посмотрели друг на друга и медленно пошли вслед за ним.
Они увидели Маю на нарах. Она стояла, вытянув шею, и читала выцарапанные на бетоне надписи. Ее косынка сбилась на затылок и косички болтались из стороны в сторону, когда она быстро поворачивала голову, выискивая все новые и новые надписи. Лицо у нее было серьезное, а глаза почти не мигали. Она боялась пропустить хотя бы одно слово, которое могла разобрать на этой скорбной стене. «Хорошо, если бы не увидела», — подумал Коля, замирая от жалости и сочувствия. Но Мая уже все увидела, все прочитала и все поняла. Она вдруг схватилась своими худенькими руками за стену, как раз в том месте, где виднелось глубоко и четко выцарапанное в цементе родное ей имя.
— Папа!.. Папа!.. — закричала она, и слезы ручьем потекли по ее лицу.
Мальчики, побледнев, стояли рядом и не знали, что им делать, как утешить ее.
— Ах, дети, дети, — сказал Якушкин, — вот горе-то, вот горе…
Он подошел к Мае, легонько приподнял и, сняв с нар, поставил на пол.
— Ну, девочка, не плачь, — он погладил ее по голове своей жесткой рукой с длинными узловатыми пальцами, коричневыми от табака, — слезами не поможешь… А я вот сейчас сфотографирую эту стенку и подарю тебе карточку… Ну, успокойся, успокойся! Мальчики, — обратился он к растерянно стоявшим в стороне Коле и Вите, — отведите-ка вы ее домой. Не нужно ей тут находиться.
— Пошли, Мая, — сказал Коля и взял девочку за руку.
Всхлипывая, Мая послушно пошла между Колей и Витей, а Якушкин, расставив треножник, стал приспосабливать аппарат, чтобы навсегда запечатлеть для истории эти последние слова погибших за Родину людей.
Когда ребята подходили к пролому в заборе, они не заметили, что за ними, стоя на пороге проходной будки, наблюдает какой-то солдат. Постояв немного и оглядев пожарище, солдат скрылся в будке и захлопнул за собой дверь.
Дети вернулись домой и обо всем рассказали Клавдии Федоровне. Она посадила рыдавшую Маю рядом с собой и долго ласково утешала девочку.
А часа через полтора верный своему слову Якушкин принес Клавдии Федоровне большую, еще влажную фотографию. На снимке все надписи на стене были видны отчетливо и казались высеченными на граните.
Клавдия Федоровна горячо поблагодарила Якушкина, хотела ему заплатить, но Якушкин от этого наотрез отказался и поспешил уйти, сказав, что он только выполнил свой долг перед маленькой девочкой.
— Пусть у нее останется память об отце, — он погиб как герой…
Подумав, Клавдия Федоровна решила пока не отдавать карточку Мае. Потрясение было слишком сильным, пусть пройдет время.
Раздобыв спички, Коля и Витя перед ужином, ни слова не сказав Мае, снова отправились в подвал гестапо. Было уже темно, но мальчики шли по протоптанной тропинке и быстро оказались в камере. Они стали на колени перед нарами, и Коля чиркнул спичку.
Неровный желтый свет выхватил из темноты край черных нар, запрыгал по серой шершавой стене.
— Теперь видишь? — спросил Коля.
Витя смотрел туда, где Коля водил спичкой.
— Ничего не вижу, — ответил он, — дай-ка я сам.
Коля передал ему коробок, и Витя зажег вторую спичку. Теперь, водя ею у самой стены, он с трудом разобрал выцарапанное на ней слово: «Опасайтесь…»
— Вижу, вижу, — взволнованно сказал он.
— А теперь давай свети под самые нары. Что там?
Тут спичка догорела и обожгла Витины пальцы. Но, не чувствуя боли, он взял из коробка сразу три спички, сложил их вместе и разом чиркнул. Спички с треском вспыхнули. Витя прикрыл их ладонью и нырнул под нары.
— Ну, что там? Что там? — нетерпеливо спрашивал его Коля.
Витя долго молчал, пыхтел, затем, когда огонь совсем сник и в камере опять стало темно, вылез обратно.
— Ничего там не разобрать, — сказал он. — Имя, может, и было, да там штукатурка осыпалась. Ничего не разберешь.
— Ври! — Коля сам забрался под нары, исчиркал чуть ли не целую коробку спичек, но так ничего и не разглядел.
Белая осыпь штукатурки грядкой лежала на бетонном полу, и от окончания надписи на стене почти ничего не осталось. Ребята вернулись домой, и хотя им было трудно признаться Клавдии Федоровне в том, что они нарушили ее строгое приказание, все-таки они рассказали ей обо всем, что видели.
Клавдия Федоровна выслушала их молча, а потом сказала, что они поступили хорошо, ничего не утаив от нее. Ребята, довольные, пошли в свою комнату.
Так окончилась операция «КВ».
Глава семнадцатая. Стремянной выполняет приказание
«И не такие крепости брали», — сказал Ястребов.
Это-то верно! Брали и не такие, а эту — маленькую, окованную железными полосами и усыпанную узорчатыми бляшками, — взять пока не удавалось.
В распоряжении Стремянного были орудия, снаряды, мины, гранаты… Огромное количество взрывчатых веществ. Но среди них не было такого, которое могло бы помочь ему взломать проклятый сундук, не уничтожив содержимого. Даже танком его нельзя было раздавить! Танк просто-напросто сплющит его, и тогда уже совсем ничего не достанешь — пиши пропало.
Стремянной собрал вокруг сундука небольшой, но весьма авторитетный совет. Он позвал старшего инженера, начальника артиллерии дивизии и командира саперного батальона. Все трое долго рассматривали сундук, измеряя толщину стенок, прикидывали так и эдак, как бы его взломать.
Начальник артиллерии покашлял, покачал головой, но мнения своего так и не высказал. Инженер предложил взрезать сундук автогеном, но тут же решил, что высокая температура может повредить бумаги. Только опытный в подрывных делах сапер, обстукав сундук со всех сторон и прикинув его габариты, заявил, что он берется взорвать сундук толом и ручается, что содержимое уцелеет.
Стремянной приказал подготовить все для взрыва и доложил об этом командиру дивизии.
— Хорошо, — сказал Ястребов. — Взрывайте. Только смотрите — рассчитайте точно. Как бы не уничтожить бумаги вместе с сундуком.
Да, Стремянной понимал это со всей ясностью и поэтому, несмотря на то, что решение было уже принято, он все еще продолжал думать, нельзя ли открыть сундук каким-нибудь менее опасным для документов способом.
А думать уже было некогда. Время было горячее. Командующий армией прислал дополнительные указания. Штаб дивизии начал свертываться, чтобы вскоре покинуть город. Конечно, об укрепленном районе было собрано уже много данных, — их доставляла разведка, войска с переднего края, сведения о нем сообщали из штаба армии и даже из Москвы, — но все же план — это важный документ, и нужно сделать все, чтобы его получить.
Собирая со стола бумаги, Стремянной наткнулся на перевод записок Курта Мейера, которые он так и не успел прочесть. Он мельком, стоя у стола, проглядел несколько зажатых скрепкой страниц, и вдруг что-то привлекло его внимание. Так ли уж они невинны — эти личные записи Курта Мейера? Нет ли в них чего-нибудь относящегося к делу?
Стремянной сел на стул и, положив перед собой листки, принялся перечитывать их сначала.
Что ж, надо отдать справедливость этому Курту Мейеру — каждая его запись была черточкой, из которой постепенно складывался довольно выразительный портрет.
Стремянной вспомнил фотографии, которые показал ему фотограф Якушкин, и другие, найденные в архивах гестапо. Белокурый, плотный и плечистый человек. Крупная голова, широкий подбородок, короткий, чуть вздернутый нос… Лицо самодовольное, уверенное, грубое… Красноречивые снимки! И, однакоже, убористые строчки записной книжки говорят еще больше, чем они.
Вот совсем лаконичные записи: «11 сентября 1942 года расстреляно 150 человек», «25 сентября — 176 человек. Двое сопротивлялись. Убиты на месте».
Далее Курт Мейер подробно описывал октябрьское наступление. Восхищался необычайной живописностью боевого зрелища, но тут же отмечал, что русские летчики его скоро испортили, и ругал какого-то капитана Фрея, который пришел к нему с письмом от умирающей жены и попросил отпуск. Он пообещал Фрею послать его вместо Мюнхена на передовую. «Слабость не для немецкого солдата. Умрет жена — будет другая. В Германии теперь много вдов».
Но несколько записей привлекли внимание Стремянного.
«4 ноября. Бургомистр начинает раздражать меня. Слишком много самомнения. Он уверен, что один на свете знает, как надо обращаться с русскими. Интриган! Однако в Берлине у него связи. Его признают одним из лучших специалистов по русскому вопросу и хотят, чтобы в России его продолжали считать русским. Я не возражаю. Пускай он здесь останется до смерти и даже после смерти со всеми своими столами, мехами и диванами… Но надо отдать справедливость — у него удивительный нюх. Я не предполагал, что в таком маленьком городе можно так много набрать».
«15 декабря. Эта свинья — бургомистр! Поручил ему организовать на базаре облаву, а он и этого не сумел. Идиот!.. А еще уверяет, что расправится со всеми подпольщиками и партизанами и что будто бы скоро добьется их полного доверия.
Сегодня был в местном музее. На мой взгляд — ничего интересного, но Митци сказала, что некоторые картины имеют большую ценность».
Дойдя до этого места, Стремянной невольно остановился. Вот как! Значит, Курт Мейер еще два месяца назад приметил добычу. Интересно!..
Стремянной внимательно проглядел дневник до конца, выискивая записи, касающиеся военной обстановки. Нет, об этом ничего не было сказано. Зато все чаще и чаще попадались заметки о бургомистре. Очевидно, отношения этих двух гестаповцев портились с каждым днем.
«Этому карьеристу решительно нельзя доверять! — писал Мейер. — Уверен, что он каждый день пишет на меня доносы. Но мы еще посмотрим, «кто кого».
«На самом деле это просто дурак, — писал он в другом месте. — Провинциал! Напускает на себя таинственность, говорит загадками. Обыкновенный шпион, от которого отрекаются, когда он больше не нужен. Разгадать его так же легко, как открыть сундук, которым он так гордится. Я один раз видел, как он его открывал — и с меня довольно. Большая Медведица! Малая Медведица!»
Стремянной вдруг поднял голову. Внезапная догадка заставила его встать с места и раза два пройти из угла в угол.
Все это, конечно, может быть, — простой шуткой. Ирония, так сказать. Но ведь «Большая Медведица» — не выдумка. Кнопки на сундуке расположены именно в этом порядке. А что, если «Малая Медведица» — ключ к потайному отделению? Следовало бы попробовать! Только надо поточнее узнать, как выглядит эта «Малая Медведица». Придется спросить метеоролога. Вызвать его, что ли? Нет, лучше самому сходить. А потом сразу к Воронцову — сундук-то ведь теперь у него стоит. Что, если в самом деле?..
Стремянной сунул в карман листки дневника и вышел, на ходу натягивая полушубок.
Глава восемнадцатая. Воронцов удивляет Стремянного
Когда Стремянной вошел в особый отдел, Воронцов молча поднялся с места, бросил папиросу и, ни о чем не спрашивая, провел его в соседнюю маленькую комнатку.
Там, придвинутый к стене, стоял на полу знаменитый кованый сундук.
— А я думал, что вы уже решили взорвать его, — сказал Воронцов.
— Решил, — ответил Стремянной, — но тут, видите ли, такое обстоятельство… Наткнулся случайно на несколько строчек в дневнике Курта Мейера и вздумалось попробовать еще раз. Да вот прочтите сами!.. — И он протянул Воронцову листок, на котором синим карандашом были подчеркнуты слова: «Большая Медведица»… «Малая Медведица»…
Воронцов медленно и сосредоточенно прочел покрытый частыми размашистыми строчками листок.
— Н-да, может быть, может быть… — сказал он. — Ну что ж, колдуйте. Не буду вам мешать.
Он присел на подоконник, закурил и, щуря от дыма один глаз, принялся издали наблюдать за Стремянным.
Стремянной склонился над сундуком.
Он открыл сундук обычным, знакомым ему способом. Третья кнопка в первом ряду, шестая — во втором, пятая — в третьем… Поворот ромашки, раковины — и все готово. Крышка легко поднимается.
Он заглянул внутрь. Ничто не изменилось. Гладкое полированное дно блестит, как зеркало. И в голову не придет, что его можно поднять. Он снова опустил крышку и, сверяясь со схемой созвездия, нарисованного метеорологом на листке бумаги, принялся осторожно, неторопливо подбирать кнопки так, как расположены звезды Малой Медведицы.
Первые две кнопки нашлись сразу, и это были не те кнопки, какие надо было нажать, чтобы поднять верхнюю крышку.
— Так, — с удовольствием сказал Стремянной. Очевидно, он находился на верном пути.
Над поисками третьей кнопки ему пришлось порядком повозиться.
Но это его уже не смущало. Курт Мейер все-таки навел его на правильный след. Просто интервалы между отдельными точками мастер соблюдал не совсем точно по звездному чертежу.
Вот и четвертая кнопка, и пятая…
Все найдены и нажаты, а сундук все равно не открывается. Железное дно не сдвинулось и на миллиметр. От досады и сознания своей беспомощности Стремянной изо всех сил ударил кулаком по крышке. Каких-нибудь несколько сантиметров железа отделяли его от планов. Теперь-то он был совершенно убежден, что они там.
Воронцов, до сих пор внимательно наблюдавший со своего места, как Стремянной, словно слепец, читающий на ощупь, касался кончиками пальцев разных кнопок, — вдруг, словно потеряв терпение, встал и подошел к сундуку.
— Есть одна странность в том, что вы делаете, — сказал он.
Стремянной обернулся:
— Какая же?
— А вот сейчас объясню! Когда вы открывали верхнюю часть сундука, то сначала нажали семь кнопок, расположенных по контуру Большой Медведицы, а потом повернули раковину и ромашку. Так или не так?
— Точно, — согласился Стремянной.
— А сейчас вы почему-то отказались от этого принципа. Это сознательно?
Стремянной взглянул на сосредоточенное лицо Воронцова и отрицательно тряхнул головой:
— Нет. Просто мне почему-то показалось, что тут не может быть повторения.
— А вы попробуйте, повторите.
— Сейчас.
Он опустился на колени, снова нажал все кнопки по порядку, а затем повернул раковину и ромашку. Но на этот раз, по какому-то наитию, он повернул их в другую сторону.
И вдруг в глубине сундука что-то щелкнуло.
Не помня себя от радости, он открыл крышку и увидел, что полированное, блестящее дно поднялось кверху. Он запустил в сундук руку, сначала по локоть, потом по плечо, затем нагнулся еще ниже и стал шарить обеими руками. Воронцов со сдержанной улыбкой наблюдал за его стремительными движениями.
Наконец, Стремянной в полной растерянности поднялся на ноги.
— Черт знает, что такое! Ничего не понимаю! — сказал он.
— Сундучок-то, оказывается, пуст! — спокойно произнес Воронцов, только теперь заглядывая внутрь. — В тайнике-то ничего и нет…
— Ничего! — сказал Стремянной. Он с шумом захлопнул верхнюю крышку и тяжело опустился на нее. — Ведь я был совсем уверен!
Воронцов поглубже затянулся дымом и снова отошел к окну.
— А вот я, по правде сказать, так и думал, что мы здесь ничего не найдем, — сказал он. — Дело ведь гораздо сложнее, чем кажется…
— Что вы хотите сказать?
Воронцов показал папиросой в сторону сундука.
— Обнаружить второе дно и даже открыть его — вот в этой трофейной рухляди — не так уж, в конце концов, сложно, товарищ Стремянной. Гораздо сложнее бывает найти и открыть второе дно у человека. Тем более что есть люди не только с двойным, но даже с тройным дном и гораздо хитрее замаскированным, чем у нашего сундука.
Стремянной встал.
— Теоретически вы правы, майор, но, к сожалению, от этого не легче. Планов-то ведь нет! Мы их не нашли…
— Потерпите еще немного, — сказал Воронцов. — Может быть, и найдем. У меня есть еще кое-какие надежды.
Стремянной снова опустился на сундук.
— Позвольте!.. Позвольте!.. Я что-то не понимаю…
Воронцов кивнул головой.
— Это потому, что вы еще всего не знаете.
— Чего же это я не знаю?
Воронцов не успел ответить. В комнату постучали, и на пороге появился сержант Анищенко. Лицо его радостно улыбалось, и, казалось, всего его так и распирало рассказать о чем-то крайне важном.
— Разрешите доложить, товарищ майор!
— Ну, что? Что? — спросил Воронцов, и глаза его блеснули.
— Все в порядке, товарищ майор!
— Где же все в порядке, когда он ко мне не звонит?
— Сейчас позвонит, товарищ майор… Как вы приказали, он пошлет его к вам за наградой…
— Ну, а карандаш затачивали?
— Затачивали, товарищ майор.
— Ну, и что?
— Да все в порядке, товарищ майор. Как вы предполагали. — Анищенко потоптался на месте. — Можно мне вам сказать два слова по секрету?
Воронцов вышел вместе с ним за дверь и через минуту вернулся гораздо более оживленным, почти веселым, открыл стол и положил в него какой-то маленький сверточек, не больше, чем со спичечную коробку.
— Я очень прошу вас, товарищ Стремянной, — сказал он, — побудьте здесь. Мне на минутку нужно сходить к Кузьминой. А вы послушайте, пожалуйста, телефон.
— Хорошо, — сказал Стремянной.
Он чувствовал, что готовится что-то важное и неожиданное, и с интересом ждал развязки.
Воронцов накинул шинель и ушел. А Стремянной несколько минут сидел в полной тишине.
Вдруг на столе зазвонил телефон.
— Слушаю, — сказал Стремянной в трубку.
Он услышал знакомый тенорок председателя городского совета:
— Товарищ Воронцов?!.
— Нет, не Воронцов, а Стремянной… Слушаю вас, Сергей Петрович.
— Что это, телефонист ошибся? Я же не к тебе звонил.
— Нет, нет, правильно. Воронцов вышел, а я его, так сказать, заменяю.
— Ну хорошо… К тебе я хотел звонить попозже, — голос Иванова звучал как-то особенно радостно. — Поздравляю тебя, товарищ Стремянной!
— С чем, Сергей Петрович?
— Картины найдены!.. Они у меня в кабинете!.. Все десять штук.
— Кто же их нашел? — спросил Стремянной; туман начал проясняться — так вот чего ожидал Воронцов!..
— Фотограф Якушкин! Я его сейчас к Воронцову послал за наградой.
— Почему к Воронцову? Разве он у нас наградами ведает?
— Не знаю. Так Воронцов распорядился. Это уж ты его спроси!.. Ну, прощай! Будь здрав!.. Заходи поглядеть на картины!..
Стремянной положил трубку. В комнату уже входил Воронцов, раскрасневшийся от быстрой ходьбы. Он обернулся на пороге и кому-то приказал:
— Кузьмину проводите в крайнюю комнату, а Якушкина — сразу ко мне!
— Ты что это, товарищ Воронцов, начальником наградного отдела стал? — улыбнувшись, спросил Стремянной.
— А что, Иванов звонил?
— Звонил.
Воронцов снял шинель и сел за стол.
— Конечно, тут есть некоторая неловкость, — улыбнулся он. — Но сейчас, как ты увидишь, это уже не имеет значения.
— А вот я ничего не понимаю, — сказал Стремянной. — Какое отношение к нашему делу имеет Якушкин?
— Думаю, что прямое…
— Ах, вот как!.. Но если Якушкин в чем-то замешан, то ведь лучше всего было бы разоблачить его внезапно…
Воронцов покачал головой:
— Это не всегда правильно. Сейчас, когда он сюда идет, он предполагает, что я что-то знаю. Но что именно, вот этого он пока понять не может. Он даже убежден, что если я что-нибудь и знаю, то очень немногое.
— А вдруг он попытается убежать?
— Не побежит, — твердо сказал Воронцов. — Во-первых, его сопровождают, а во-вторых, попытка побега его окончательно разоблачит.
—. А если он покончит жизнь самоубийством, — предположил Стремянной.
После всех постигших его неудач он боялся, что и эта вдруг возникшая возможность овладеть секретом укрепрайона еще раз может в самый последний момент обмануть его ожидания.
— Нет, этого не случится, хотя бы по той простой причине, что у него связаны руки.
Стремянной рассердился:
— Товарищ Воронцов, прошу вас объяснить толком, что здесь, наконец, происходит…
— Пожалуйста.
Но тут за стеной послышались голоса, дверь раскрылась и в комнату вошел Анищенко, а за ним Якушкин со связанными за спиной руками; двое солдат с автоматами остановились на пороге, ожидая приказаний.
— Ну, Якушкин, вот вы и пришли за наградой!.. — сказал Воронцов. — Анищенко, развяжите-ка ему руки… Садитесь, Якушкин!.. Давайте разговаривать.
Анищенко положил на стол фотоаппарат, треногу, пакет с вещами, отобранными у Якушкина при личном обыске, быстро развязал ему руки и вышел из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь. Несмотря на приглашение сесть, Якушкин продолжал стоять, растирая затекшие ладони. Во всем его облике была такая растерянность и пришибленность, что Стремянной невольно подумал, — не ошибся ли Воронцов? Ничего страшного не было в этом узкоплечем, бледном человеке.
— Что же это такое, товарищ Воронцов? — жалобно спросил Якушкин. — Хватают у выхода из горсовета! Вяжут руки!.. И все это за то, что я преданно разыскивал картины? И разыскал их… Не так ли? И не я ли помог разоблачению предателей? — Он повернулся к Стремянному. — А вот вы, товарищ начальник, вы же видели, как я бургомистра опознал? Так за что?.. За что?..
Якушкин закрыл лицо руками и так стоял несколько секунд, словно стремясь справиться с охватившим его отчаянием.
— Садитесь!.. Садитесь, Якушкин!.. — сказал Воронцов. — Сейчас мы во всем разберемся — допущена ошибка или нет…
Якушкин покорно подсел к столу, положив руки на колени и всем своим видом показывая, что готов помочь разобраться в этом горестном недоразумении.
— Вот что, Якушкин, от вас зависит очень многое… Во-первых, ваша собственная судьба. Поэтому отвечайте на вопросы правдиво, — сказал Воронцов, придвигая к себе поближе пакет с отобранными у него вещами. — Где вас обыскивали?
— В комнате при выходе.
— Вы все отдали?
— Все.
— Ну, так посмотрим, что у вас…
Майор развернул газету, и Стремянной увидел смятый носовой платок, связку ключей, очевидно от дома, где жил Якушкин, сломанный перочинный нож, монеты, несколько десятирублевых кредиток. Тут же были какие-то сильно истрепанные удостоверения, паспорт… В-общем как будто ничего интересного. Воронцов развернул платок, осмотрел его, отложил в сторону, затем пересчитал монеты, — одну из них он задержал в руках, поболтал в воздухе связкой ключей, — не выпадет ли что-нибудь из горловинок, мельком взглянул на удостоверения и паспорт.
Якушкин спокойно наблюдал за тем, как Воронцов перебирает немудреное содержимое его карманов.
— И не стыдно вашим людям так старого человека обижать! — сказал он, когда осмотр закончился и, по всей видимости, не дал Воронцову ничего существенного. — Ну, зачем вам все это? Неужели уж я не могу иметь в кармане носовой платок и ключи от квартиры?
— Конечно, можете, — согласился Воронцов.
— Так верните мне все это.
— Подождите, подождите, не сейчас… — Воронцов отодвинул вещи на край стола. — Скажите, Якушкин, — неожиданно спросил он, — где вы жили до войны?
Якушкин несколько растерялся:
— Я?.. До сорокового года я жил в Западной Белоруссии, в городе Лида.
— Так… А потом? Как вы оказались в этом городе?
Якушкин подался вперед и горячо заговорил:
— Видите ли… при Пилсудском я очень нуждался. Много лет голодал. Когда стало возможно вернуться в Россию, я, одинокий старый человек, решил поехать в один из маленьких степных городков, где много вишен, приволье, покой, и дожить здесь свои последние дни…
— Хорошо, — сказал Воронцов. — Складно у вас получилось, даже как-то поэтично… — Он оперся локтями о стол и подался грудью вперед. — А вот скажите, Якушкин, как к вам попали картины?.. Где вы их нашли?
Якушкин удивленно пожал плечами:
— Все искали, и я искал… Только, очевидно, я искал более удачливо, чем другие… А нашел я их в подвале гестапо — под нарами… Меня туда ребята из детского дома затащили показать стену с надписями погибших. Вот я случайно и обнаружил…
Воронцов взглянул на Стремянного и усмехнулся краешком губ, как бы призывая внимательно следить за ходом допроса. Стремянной все это время внимательно наблюдал за Якушкиным и невольно заметил, что за его внешним спокойствием кроется настороженность.
— Значит, все искали, и вы искали, — сказал Воронцов. — Хорошо. — Он вдруг встал и, обойдя вокруг стола, сел напротив Якушкина. — А если я вам скажу, что картины вы взяли не в подвале гестапо, а в элеваторе?.. В тот самый вечер, когда там были ребята из детского дома, вы тоже побывали там и забрали оттуда картины, которые из машины перетащил туда Курт Мейер. Это было самое ценное из того, что он, раненый, мог унести с собой… Что бы вы на это ответили?
Якушкин пожал плечами:
— Это уж вы совсем зря! Ни в каком элеваторе я не был… Правда, я встретил на дороге, детей, они мне рассказали о своем походе, но я не был… И зачем мне туда идти?..
— Мы не дети, — строго сказал Воронцов. — В ту же ночь вы перенесли картины в одно укромное место, а затем решили их найти… Сделать подарок советской власти!.. И могу вам сказать точно: до последнего дня их не было в подвале гестапо…
— Ну, а где они были раньше — мне неизвестно, — сказал Якушкин. — Где я их нашел, там и нашел.
Воронцов опять подался вперед:
— Хорошо. А зачем вы, Якушкин, соскребли под нарами имя предателя? Помните, там написано — «остерегайтесь»… Это слово вы оставили, а вот имя стерли…
— Я ничего не стирал… Ничего не знаю… Какая надпись?.. Какое имя?..
Воронцов придвинул к себе газету с вещами и вытащил из нее нож со сломанным лезвием.
— Где вы сломали этот нож, Якушкин?
— Уже не помню, — наморщил лоб фотограф. — Как-то однажды неудачно открывал консервную банку…
Воронцов встал, вернулся на свое место, вытащил из ящика стола маленький сверточек и развернул его. Якушкин, вытянув шею, следил за тем, что делает майор, заглядывая в развернутый пакетик, но, должно быть, ничего не видел. Стремянной встал и подошел поближе. На бумаге лежал какой-то блестящий кусочек железа.
— Смотрите сюда, Якушкин! — Воронцов приложил сломанное лезвие к кусочку металла: сразу стало ясно, что кусочек металла был кончиком лезвия. — Вы очень торопились и сломали нож. И вот вам недостающая часть… Она была найдена под нарами. Что вы на это скажете?
Якушкин нервно потер ладонями колени.
— Ничего не скажу, — резко бросил он и вдруг глубоко закашлялся. — Дайте… дайте мой платок.
— Возьмите. — Воронцов вынул из кармана свой и протянул Якушкину. — Он совершенно чистый, только что из чемодана.
Но Якушкин уже перестал кашлять и с замкнутым лицом, исподлобья наблюдал за Воронцовым.
— Товарищ Стремянной, подойдите-ка поближе, — сказал Воронцов, снова разглядывавший в это время вещи фотографа. — Вот интересное открытие… Смотрите.
Воронцов разостлал перед собой старый платок Якушкина и кончиком лезвия безопасной бритвы, которое он хранил между листками своей записной книжки, осторожно отрезал один из уголков платка… Тотчас же из полой части широкого рубчика на стол выпала маленькая черная пилюля.
— Яд, — сказал Воронцов. — Стоит раздавить сквозь платок зубами пилюлю — мгновенная смерть! — Он закатал пилюлю в кусочек бумаги и спрятал в спичечную коробку. — Ну, Якушкин, теперь вы будете разговаривать?
Якушкин, не поворачивая головы, краем глаза посмотрел на Воронцова. Он как-то сгорбился и еще больше постарел, голова глубоко ушла в плечи.
— Говорите же. Я слушаю, — спокойно сказал Воронцов.
— Да, действительно, я был связан с гестапо, — глухо проговорил Якушкин. — Но только как фотограф… Они не давали мне покоя… Когда я отказывался снимать расстрелы советских людей, они грозили мне смертью. Из-за этого в городе стали считать меня предателем… Я мучительно переживал это, но не мог вырваться из-под власти гестапо… Но вот пришли вы, и я решил, что этот кошмар окончен навсегда. Я старался доказать, что я не предатель. Поэтому так активно стал вам помогать… Да, я старался завоевать доверие, мне казалось, что разоблачением врагов я, хоть в малой степени, этого добьюсь… Да, я стер имя предателя под нарами… Это было мое имя…
— Это все, что вы имеете сказать? — спросил Воронцов.
— Все, — ответил Якушкин.
— Все до конца? — переспросил Воронцов, акцентируя на последнем слове.
— Все до конца… Да вот, что касается яда. Мне его подарил Курт Мейер из жалости, на случай, если партизаны схватят меня как предателя и я не смогу доказать свою невиновность.
— И пять минут назад вам показалось, что вы этого не сможете сделать?
Якушкин испуганно поднял руку:
— Нет, нет, что вы!
— Однако вы просили у меня платок… Ну хорошо, хорошо, — словно поверив ему, сказал Воронцов. — Объяснения, которые вы мне дали, логичны…
Якушкин с облегчением откинулся на спинку стула. Тыльной стороной ладони он отер со лба пот.
Стремянной с любопытством смотрел на этого человека.
«Вот и открылось второе дно», — подумал он и невольно взглянул на Воронцова.
Воронцов смотрел на Якушкина. Он перегнулся через стол и во взгляде его было что-то такое пристальное, напряженное, острое, что Стремянной, поймав этот взгляд, спросил про себя: «Почему он так смотрит? Неужели тут есть и третье дно?»
В эту минуту Воронцов поднялся со своего места и коротким движением руки бросил перед Якушкиным какую-то монету, вернее неправильно обрубленный кусок медной пятикопеечной монеты, вынутой из свертка.
Увидев монету, Якушкин отшатнулся. Кровь отлила от его раскрасневшегося, потного лица.
— Ну что ж, Якушкин, кончайте свою игру, — негромко сказал Воронцов, — Кузьмина в соседней комнате — у нее другая половина монеты. Очную ставку хотите?
— Нет, не надо. — Якушкин обнажил свои желтые зубы. Можно было подумать, что он готов вцепиться в горло Воронцову.
— Товарищ Стремянной, — сказал Воронцов, — разрешите вам представить. Перед вами агент гестапо Т-А-87!
Якушкин рванулся с места и тут же бессильно привалился к краю стола. «Вот и третье дно открыто», — подумал Стремянной.
А Воронцов между тем поднялся с места и, заложив руки в карманы, остановился перед Якушкиным.
— А теперь скажите мне, куда вы дели планшет, который сняли с бургомистра, пока он лежал без сознания? Ну, знаете, там в автобусе, который вы подорвали противопехотной ми ной? В этом планшете был план укрепленного района.
Какой-то живой, хитрый огонек мелькнул в потускневших глазах Якушкина. Он пожал плечами.
— Зачем мне было хранить этот план? Разумеется, я его уничтожил.
— Нет, — сказал Воронцов. — Вы его не уничтожили.
— Почему вы так думаете?
— Вы слишком расчетливы для этого. Вы знаете цену фотографиям, картинам. Знаете, чего стоят и военные планы, особенно если они нужны для предстоящих операций.
— Дорого стоят, — вдруг сказал Якушкин и весь как-то подобрался, словно готовился к прыжку. — Вы правы, я действительно знаю им цену и дешево не отдам.
— Какова же ваша цена? — усмехнулся Воронцов.
— Жизнь.
— Этого я вам обещать не могу. Это не от меня зависит. Хотите рискнуть — рискуйте.
Якушкин минуту помедлил. Потом, прищурившись, посмотрел куда-то в угол, поверх головы Воронцова.
— Что ж, рискнем, пожалуй.
Он протянул руку к лежащему на столе штативу фотоаппарата.
— Разрешите?
— Подождите, — сказал Воронцов.
Он придвинул штатив к себе и рознял ножку на две части. Потом осторожно вынул из полой части трубки свернутую фотопленку.
— Это? — спросил он.
— Да, — ответил Якушкин, тяжело оперевшись о стол. — На ней все отлично видно. Фотографировал сам. По квадратам. Посмотрите на свет. Подлинник уничтожен. Хранить его было неудобно и опасно.
Стремянной быстро поднялся с места и через плечо Воронцова взглянул на негатив. Воронцов передал ему пленку, и он долго и внимательно рассматривал ее.
Да, это был тот самый план, который они так искали.
Через полчаса в штабе дивизии по этим пленкам были отпечатаны увеличенные фотографии всех квадратов плана. По нему можно было составить самое полное представление об укрепленном районе.
Эпилог
С этого памятного дня прошло больше недели. Дивизия успешно выполнила поставленную перед ней боевую задачу. Разгромив противника, она овладела укрепленным районом и теперь стремительно двигалась к Белгороду.
Среди многих дел Стремянному никак не удавалось поговорить с Воронцовым, чтобы выяснить некоторые интересовавшие его подробности разоблачения Т-А-87. Любопытно было ему узнать и то, каким же путем добрался Воронцов до картин. Почему он так долго тянул с арестом Якушкина, если ему уже было известно, что тот является гитлеровским шпионом? Не в последнюю же минуту все это выяснилось!
Где-то в глубине души Стремянной переживал некоторую досаду от того, что не он разыскал картины и план укреплений. Но все-таки хорошо, что картины уже найдены и возвращены городскому музею, а план сослужил свою службу. В конце концов не все ли равно, кто это сделал: он или Воронцов!..
В еще большей степени Стремянного интересовало другое. Каким же образом Воронцов открыл, что Якушкин и агент Т-А-87 одно и то же лицо?
Случай поговорить с Воронцовым по душам представился ему уже за Белгородом. Как-то они ехали в одной машине, направляясь в полк, и беседовали о положении на фронте и о той небольшой передышке, которую после напряженных боев получила дивизия.
Вдруг Стремянной сказал:
— Вот, товарищ Воронцов, много времени собираюсь спросить вас, да все как-то некогда: каким образом вы разоблачили Т-А-87?
Воронцов задумчиво посмотрел на пробегавшие мимо поля.
— Началось все как будто с мелочи, — начал он свой рассказ. — Помните, когда Якушкин в штаб фотографии принес?.. Тогда я обратил внимание на два момента. Во-первых, как вы, наверно, тоже заметили, фотографии Якушкина были отпечатаны на хорошей немецкой бумаге. Правда, он мог купить эту бумагу у какого-нибудь офицера. Важнее второй момент, который меня насторожил, — это его приход в штаб. Как он узнал, где находится штаб? Ведь в городе некому не было известно, где мы расположились. Значит, у этого человека были кое-какие навыки разведчика… Но это были, так сказать, первоначальные впечатления, которые сами по себе значили еще очень мало. Но вот когда вы позвонили мне из госпиталя и попросили прийти, захватив с собой Якушкина, чтобы взглянуть на человека, похожего на бургомистра, у меня появились уже новые, более серьезные данные. Я пошел к Якушкину и попросил его пойти со мной для этого дела, а он в первую минуту категорически отказался, прикинулся больным. Только при большой настойчивости мне удалось его заставить пойти со мной. А по дороге он, вдруг что-то сообразив, решительно изменился. Стал прямо-таки лучиться ненавистью, гореть ею, пылать… Опять-таки это заставило меня о многом задуматься. А потом, когда я поговорил с ребятами из детского дома и они мне рассказали, что встретили Якушкина на дороге к элеватору, я решил проверить, не был ли он там. Дело в том, что Якушкин сказал ребятам, будто он ищет на пустынной дороге ящики из-под снарядов. Это же смешно! Ящики валялись почти на всех улицах в черте города. И, кроме того, Якушкин жил в противоположной стороне. Ему совсем не нужно было так далеко ходить за ящиками. На рассвете, не теряя времени, захватив с собой сержанта и двух бойцов, я отправился на элеватор. Осмотрели мы его довольно подробно. И что же обнаружили? Ну, труп Курта Мейера, это само по себе. Он выстрелил себе в висок. Но, кроме всего прочего, мы обнаружили свежие следы взрослого человека, который заходил в элеватор, а затем вернулся обратно. И вот очень важным обстоятельством явилось то, что около трупа Мейера не оказалось револьвера, из которого он застрелился.
Ну так вот, после этого мои подозрения против Якушкина еще более укрепились. Я установил за ним наблюдение. И вот оказалось, что он посетил развалины бывшего здания гестапо, лазил в подвал и что-то там делал, удалив оттуда ребят. Мой наблюдатель уже тогда сообщил, что он вел себя странно, нервничал. Почти одновременно мы получили сообщение от заведующей детским домом о надписи «опасайтесь» и о том, что имя предателя уничтожено. Тут я должен сказать вот о чем. Подвал мы осмотрели еще в день прихода в город. Нам нужно было установить судьбу пятерых подпольщиков, о которых в свое время сообщил Никифоров, перешедший линию фронта. И надписи эти мы видели, гестаповцам уже некогда было их уничтожить. И слово «опасайтесь» прочли. А вот имя предателя было выцарапано крайне неясно. Очевидно, гвоздь или какой-то другой острый предмет к этому моменту уже иступился. Тем не менее, когда мы во второй раз обследовали стену, то обнаружили, что кто-то стремился уничтожить все следы надписи, а под нарами в штукатурке был обнаружен кончик сломанного ножа. Решили проверить, не Якушкина ли это нож. Вот тогда Анищенко и попросил его одолжить ножичек, чтобы отточить карандаш. Ну, сразу все окончательно и стало ясно… Якушкин — сволочь, шпион… Такой же, как и Зоммерфельд, только еще более хитрый и опытный. На немцев еще в 1914 году работал. Однако с арестом я не торопился, решил еще понаблюдать. А Якушкин все больше набирал пары. Очень ему хотелось втереться к нам в доверие. Важным шагом в этом направлении он считал находку картин. Долго он ломал голову, где бы ему их «найти». Утащив картины из элеватора, он припрятал их в каменоломне, в одном из старых шурфов… И вот он, наконец, решил «найти» их в подвале гестапо. Курт Мейер был хозяином этого здания, и могло показаться вероятным, что у него был здесь свой тайник.
Воронцов достал папиросу, спички; прикрыв ладонями коробок от ветра, зажег спичку и закурил.
— А когда же вы все-таки поняли, что Якушкин и Т-А-87 одно и то же лицо? — спросил Стремянной.
— Представьте себе, подозревал, но до самого последнего момента не имел доказательств. А вот, когда в хламе, извлеченном из карманов Якушкина, я увидел половину разрубленной монеты, сразу стало окончательно ясно, с кем мы имеем дело. Как раз накануне этого дня Кузьмина дала показания, что у Т-А-87 находится вторая половина той монеты, которую ей вручил Курт Мейер. После произнесения известного им обоим пароля каждый из них должен был предъявить свою часть монеты, а затем сложить обе половинки вместе… Якушкин не ожидал столь быстрого ареста. Не предполагал, что кто-нибудь придаст значение маленькому кусочку металла… Он многое знал, но не знал решающего для себя обстоятельства, что мы разоблачили и арестовали Кузьмину…
Воронцов замолчал.
Машина завернула в лесок и остановилась у землянки, в которой расположился штаб полка.
1954–1955 гг.
Лев Квин
...Начинают и проигрывают
1.
К сведению необстрелянных новичков: не бойтесь снарядов, услышанных в полете. Эти снаряды, и пули тоже, вас не тронут.
Совсем другое дело — мины. Услышали их нарастающий вой — забудьте про свою гражданскую, мужскую и прочую гордость, не жалейте обмундирования, даже если оно новехонькое, и бросайтесь плашмя на землю, пусть там хоть что: лужа, грязь… Это уж потом научитесь по звуку распознавать, какой мине отвесить поясной, на какую вообще не обращать внимания, а перед какой пасть ниц. А пока не разобрались — кланяйтесь всем подряд во избежание крупных неприятностей. За два с лишним года на передовой я до тонкостей постиг все эти фронтовые премудрости. И когда однажды ухо определило, что противное визгливое «и-и» прямо над головой угрожающе быстро переходит в басовитое «у-у», ноги сами, не дожидаясь команды с КП, привычно повалили меня на землю.
Взрыва я не услышал. Лишь почувствовал сильнейший удар по лицу, словно кто-то с размаху вмазал мне кулаком в железной перчатке.
Наверное, я потерял сознание. Но тут же очнулся — еще не сел дымок от разорвавшейся мины, метрах в пяти от меня. А может, это уже была другая.
Первым долгом схватился судорожно за подбородок — мне казалось, разнесло в щепы всю челюсть. Нет, цела! Зубы все тоже тут. И нос на месте, никуда не делся.
Отнял руку от лица, посмотрел на ладонь. Что за чертовщина! Я ожидал — кровище! А тут… Чуть заметное, с булавочную головку алое пятнышко.
Еще не верю своим глазам, щупаю с опаской дальше. Ничего! Совсем ничего!… Вероятно, крохотный осколок врезался в какое-нибудь нервное окончание на верхней губе. Близко к мозгу, вот и мгновенное ощущение сильной боли.
Подтянулся на локтях, хотел вспрыгнуть на ноги, неосознанно удивившись целой луже крови подо мной — чья, откуда натекла? И опять резкая невыносимая боль, только теперь уже где-то внизу, в ногах…
На этот раз провалялся без сознания долго. А пришел в себя — ничего понять не могу. Что со мной? Где я?
Голубое, без единого облачка небо. Впереди крупным планом маячит чья-то шинель. Ниже ее — белый, тщательно упакованный сверток, — и колышется, колышется себе потихоньку, а вместе с ним и я.
Внезапно надвинулась откуда-то темная угластая громадина, заслонила собой полнеба.
И голоса:
— Подавай! Осторожнее только, осторожнее! Не зацепи носилки!
Носилки?
Сразу все стало на место. Я лежу на носилках. Белый сверток — моя левая нога, вся в бинтах. Громадина — санитарная автомашина; как же я сразу не узнал? Может, потому что никогда не смотрел на нее из такого положения: снизу вверх?
Носилки пристегнули к стойкам. Хлопнула дверца, машина заурчала, дернулась…
Прощай, моя минометная рота, непромокаемая и несгораемая, как шутили в полку. Прощайте, ребята в выцветших под дождем, солнцем и ветром ватниках, в прожженных возле костров ушанках, заросшие, небритые; никак я не мог заставить вас каждый день бриться, ничто не помогало, даже мой личный пример.
Прощайте, орлы-минометчики, ваш командир по не зависящим от него обстоятельствам отбывает в долгосрочный отпуск…
Машину трясет, нога болит зверски.
Хоть плачь!
Дальше все пошло очень быстро: эвакопункт, сан-поезд… Уже на пятые сутки я оказался за тридевять земель от фронта, в далеком тыловом городе, где меня должны были поместить в госпиталь на капитальное лежание.
С вокзала нас, раненых, привезли поздней ночью. В обширной, на целых три окна, уставленной койками палате все спали. Проснулись лишь несколько человек, мои непосредственные соседи — их потревожили санитары, перекладывая меня с носилок.
Спросили с жадным интересом:
— С какого фронта?
Узнали, что не с юга, где наши заварили основательную кашу и с жестокими боями пробивались к Киеву, сразу поостыли. Расспросив из вежливости о моем ранении и сказав несколько ободряющих слов, опять улеглись.
Я вздохнул с облегчением — было не до многословных бесед.
Нога не унималась. Я промучился весь остаток ночи. Шевелиться не решался, опасаясь разбудить соседа — наши койки стояли впритык, стонать тоже не к лицу. Вот так, молча, то и дело стирая холодный пот со лба, воевал с проклятыми фашистами, которые пилили, кололи, резали, цепляли острыми крючьями мою бедную ногу.
Лишь под утро немного отпустило — почему-то всегда все боли сдают к утру. Было совсем темно, но из коридора уже доносился шум уборки, да и в палате зашевелились, закашляли.
Проснулся и мой ближайший сосед.
— Разбудили вас? — спросил шепотом. — Спите, рано еще.
— Не хочется.
— Болит? — догадался он и опустил босые ноги с койки. — Воды дать?…
Вода холодная — зубы ноют. Видно, в палате не жарко. Это меня только в жар бросает из-за моей войны.
Скосил глаза на соседа. Стоит в ожидании возле моей койки. Высокий, жилистый. И молодой, вроде меня.
— Спасибо, друг.
Вернул ему кружку. Он взял левой рукой — правая на перевязи.
— Крепко ушибло?
Пожал плечами:
— Средне. Грудь осколком и три пальца… — Он дополнил слова лаконичным жестом: напрочь.
Я присвистнул.
— Могло быть хуже. — Поставив кружку к бачку, он опять лег.
Сосед говорил по-русски правильно, но с чуть уловимым протяжным акцентом.
— Не русский? — спросил я.
— Латыш.
— О! Земляк!
— Тоже из Латвии? — Он удивился, даже сел.
— Совсем рядом. Себеж — километров тридцать от вашей границы. Там родился, там учился, там жил до армии.
— Себеж… — он, вспоминая что-то, смотрел прямо перед собой невидящим взглядом. — Меня там ранило. На станции. В самом начале войны. Всю тогда станцию разбомбило.
— Значит, не впервой в госпитале?
Он усмехнулся:
— Сказать неудобно — шестой раз!…
У нас обнаружилось много общего. Ему, как и мне, двадцать три. Все его родные, как и моя мама с сестренкой Катькой, остались по ту сторону фронта, и ничего о них неизвестно: живы ли, погибли. Он, и я тоже, на фронте с первых дней войны. Вот только ранение у меня первое. Было, правда, еще одно, в ту же ногу, но пустяковое: пулей мякоть пробило. Я наотрез отказался эвакуироваться в госпиталь. Отлежал в своем дивизионном медсанбате две недели и благополучно вернулся к себе, в непромокаемую. А то после госпиталя еще неизвестно, куда попадешь. Обратно в свою часть возвращались немногие.
Сосед казался славным парнем. Правда, на слова не слишком щедр и в обращении сдержан — вот уж сколько с ним толкуем, а все не может отказаться от «вы».
— Да брось ты официальничать — не на дипломатическом приеме, — не выдержал я наконец и тут же вспомнил, что не знаю даже его имени. — Как тебя звать-то?
— Арвид Ванаг. — И добавил сразу: — Арвид — имя, Ванаг — фамилия.
Вероятно, некоторые путали, вот он сам и разъяснял. Я тоже представился на его манер:
— Виктор Клепиков… Виктор — имя, Клепиков — фамилия. Еще там есть Николаевич, но это пока в резерве, на случай старости.
Шутку он понимал, но реагировал не открыто, не бурно, не громко хохоча, а по-своему, сдержанно: веселели одни лишь глаза.
Я продолжал выяснять:
— Случаем, не лейтенант?
Подтвердил кивком: он самый!
— Случаем, не гвардии?
— Гвардии.
— Смотри-ка, и я… Может, еще, случаем, и минометчик?
Улыбается скупо:
— Сожалею, нет. Командир взвода разведки…
Так мы познакомились.
А потом, когда уже совсем рассвело и вошла грузная, но удивительно неслышная сестра с чуть позвякивающим в стакане стеклянным букетиком градусников и объявила подъем, Арвид официально представил меня остальным обитателям палаты. И в этой излишней церемонности, пожалуй, больше, чем в его легком акценте, ощущалось что-то непривычное, ненашенское.
До войны в здании госпиталя размещался научно-исследовательский институт, и на дверях палат рядом с их номерами чернели какие-то странные буквы, оставшиеся от добрых институтских времен. На нашей палате, например, было выведено: «ГРГН», и штатные госпитальные остряки, поупражнявшись недолго, расшифровали эту загадочную надпись так: «Где ручки, где ножки» — у нас лежали почти исключительно раненные в конечности. На двери кабинета начальника госпиталя под табличкой с его званием и фамилией стояли буквы «ССЗ». Бог знает, что они значили у сотрудников института, а вот изобретательные ранбольные, — так мы здесь именовались, возможно, в целях психологической профилактики: и не раненый и не больной, словом, почти здоровый — ранбольные превратили непонятное сокращение в «самый страшный зверь», хотя начальник госпиталя был совсем не страшным и никто его не боялся, даже подпольные картежники. Накрыв их за строго-настрого запрещенной пулькой, начальник долго и проникновенно читал мораль, но самодельные карты все-таки не отбирал.
Палаты госпиталя были густо населены. В нашей «Где ручки, где ножки» обитало целых четырнадцать человек. Все офицеры, в звании от младшего лейтенанта до капитана. Все молодые ребята, чуть старше или чуть младше нас с Арвидом. Единственное исключение составлял единственный капитан, «Седой-боевой», как его величали словами из появившейся в начале войны и сразу ставшей популярной песни. Правда, он был совсем не седым, но, по нашим понятиям, старым — сорок два стукнуло человеку, целых сорок два! Ранение у него тяжелое — в позвоночник, он лежал неподвижно вот уже четыре месяца, закованный со всех сторон в гипсовую броню. Таких тяжелораненых обычно помещали в другой палате, на первом этаже, и их обслуживал самый подготовленный медперсонал. Но Седой-боевой попросился именно сюда, к молодежи, и здесь он был самым молодым. Шутки, анекдоты, байки, остроты сыпались из него, как непрерывная пулеметная очередь. Я смотрел на капитана и диву давался. Лежит человек на спине, столько времени лежит, и неизвестно еще сколько лежать будет, повернуться не может, ногами едва шевелит — и всегда с улыбкой, и всегда бодрый, и всегда с острым словцом. Необидным, но хлестким и метким.
Просыпаешься утром, а Седой-боевой уже не спит и Арвида заводит, впрочем, без особого успеха:
— Ну что там у тебя за страна — за сутки на карачках проползешь! Вот у нас на севере простор так простор — сосед от соседа за три сотни километров. Хочешь — на оленях, а хочешь — на собаках. Махнем, а?
Или возьмется за Шарика — так окрестили в палате верткого порученца начальника тыла танковой армии по фамилии Шарко, совсем еще мальчишку, худенького, голенастого, с петушиным хохолком; наверное, ему и девятнадцати не было:
— Ох, и хитер ты, Шарик, бронированная твоя душа!
«Бронированная душа» Шарику по вкусу. Улыбается в приятном ожидании похвалы:
— А что?
— Думаешь, ничего не знаем? Почему стали часто свет по вечерам выключать?
— Почему? — на лице Шарика по-прежнему самодовольная улыбка, но в глазах уже вспыхивает настороженность.
— Ха-ха! Слышали, хлопцы, — он ничего не знает!… А кто, интересно, кралю себе на электростанции завел? — наступает Седой-боевой. — Вот она и выключает свет, чтобы дружок мог почаще в самоволку к ней бегать… А ты чего покраснел? Смотрите, смотрите, ребята!
Шарик и в самом деле заливался румянцем под дружный гогот всей палаты — этот в общем-то подыспорченный самомнением паренек сильно страдал от своей ярко выраженной способности краснеть по любому поводу.
А в самоволку Шарик действительно бегал. Ранение у него было неопасное, осколком авиабомбы в плечо, он уже выздоравливал, а из госпиталя в город пускали редко — дело было связано с выдачей обмундирования, с увольнительными и всякими другими формальностями; да и вообще начальству спокойнее, когда все дома. Вот только насчет «крали» я сильно сомневаюсь. Шарик убегал на час, от силы — полтора, и всегда его заваливали поручениями: кто махорки купить на базаре, кто справку навести о знакомых, проживающих в городе, кто еще что-нибудь. Где уж тут до любовных свиданий!
Видимо, зеленому еще Шарику просто льстило, что наши зрелые мужи считают его заправским сердцеедом, и он стремился, как мог, поддерживать эту репутацию. Возвращаясь из очередной самоволки, угощал придуманными наспех рассказами о своих блистательных победах явно потешавшуюся над ним палату, не замечая ни подначек, ни иронических улыбок, ни насмешливого перемигивания.
Один лишь Арвид молча демонстрировал неодобрение, морщась недовольно и отворачиваясь; он вообще не переносил хвастливой болтовни и не прерывал этот спектакль с Шариком в главной роли только потому, что считал себя не вправе портить удовольствие всем остальным.
Мне в Шарике не нравилось еще и другое. После обеда он хватал из-под койки припрятанный котелок и уматывал на кухню. Шакалить — выпрашивать у поваров добавки.
Тут уж я злился и негодовал, и не втихомолку, а вслух.
А наш Седой-боевой подтрунивал:
— Это из тебя все еще комроты наружу прет: не пущу, не позволю, нельзя, нарушение!… А ты забудь, что ты командир. Ты ранбольной — лежи себе, наслаждайся тишиной и покоем. И царапина твоя быстрей заживет. Все от настроения. Главное в нашей раненной жизни хороший настрой!
Моя «царапина» давала себя знать — и здорово. На перевязках, когда дергали ногу, я кусал губы до крови, чтобы не заорать. Хирург, подполковник медслужбы Куранов, сухой, длиннолицый, тонкогубый, недовольно косился:
— Ну-ну-ну…
Я его ненавидел в эти минуты. Попробуй ты, полежи на моем месте, а я твою ногу вот так, как ты мне, покручу. Послушаем тогда твое «ну-ну-ну»!
Куранова дружно не любила вся наша палата. И глаза у него злые, и губы сжатые, тоже верный признак недоброй души. И беспощаден он, и к чужим страданиям глух, словно потрошит не людей, а баранов…
Наверное, это было не очень справедливо. Что поделать, такая уж у хирурга работа: резать руки, пальцы, копаться в ранах, причинять боль. Но тот, кто сам вынужден терпеть боль, испытывает к своему спасителю-мучителю все, что угодно, кроме чувства благодарности. Благодарность придет потом, да и то не всегда. Мало ли я видел офицеров-инвалидов, кого с пустым рукавом, кого с протезом вместо ноги, сердечно обнимавшихся с нянями, с медсестрами и мрачневшими при коротком прощании с Курановым.
Не иначе, что они и его считали в какой-то мере виновником своей беды.
Однажды во время ночного дежурства подполковника Куранова у обитателей палаты «Где ручки, где ножки» произошло с ним досадное столкновение на почве общей к нему неприязни.
В одиннадцать часов вечера мы, как всегда, слушали сводку Совинформбюро. Эти минуты были самыми важными, самыми главными за весь день. Утром мы лечились, затем читали, ели, лежали, ходили, кто мог ходить, убегали в самоволку, как Шарик, играли в шахматы, в шашки, забивали козла, резались тайком в карты — и ждали. Ждали великой минуты вечерней сводки. Что там, на фронте? Будет ли сегодня салют и в честь кого? Вдруг двинулись наши? Вдруг новый прорыв?
В одиннадцать часов официально по госпиталю объявлялся отбой — таков был непреложный закон распорядка дня. И точно в то же время во всех палатах включалось радио. Сводка! Какой уж тут отбой, утвержденный хоть какими угодно инстанциями!
И вот в самый разгар передачи, когда Левитан торжественно перечисляет взятые нами населенные пункты, входит подполковник Куранов и своим скрипучим, несмазанным голосом произносит:
— Выключить радио! — И тут же выходит.
Он что-то там делал в соседней палате с буквами «Н-Ч ХЧ» на двери, что, вероятно, в институте означало «Начальник хозяйственной части», а у нас «На что человеку худой череп» — в палате лежали офицеры с ранениями в голову.
Конечно, мы не выключили, а продолжали слушать. Ну его к лешему, если он не понимает! Все должны быть людьми, в том числе и подполковники, в том числе и дежурные по госпиталю!
Минуты через две дверь открывается снова, и подполковник Куранов, кинув на нас змеиный взгляд, ни слова не говоря, резким движением самолично выдергивает шнур из розетки… И Левитан в черной тарелке замолкает, прервавшись на полуслове.
Мы языки проглотили от неожиданности, и лишь когда Куранов, сделав свое недоброе дело, вышел, поднялась настоящая буря:
— Да что он, очумел?!
— Совсем за людей не считает!
— Ну, мясник, ну, живодер!
И даже наш всегда веселый, невозмутимый Седой-боевой разволновался:
— Нет, хлопцы, так оставить нельзя!… А ну-ка, ходики, включите снова!
Поднялись сразу несколько ходячих, но первым к репродуктору подскочил проворный Шарик. И не только включил его, а еще подбавил диктору голоса, да так, что стекла, резонируя, стали дробно басить.
Слушаем и ждем напряженно, что будет. Ведь Куранов так просто не отстанет — не из тех! Но и воевать с целой палатой офицеров-фронтовиков ему тоже несподручно. Возьмем и пошлем завтра делегатов с петицией к замполиту, посмотрим тогда, кто кого.
И вот он заходит. И вот произносит негромко:
— В палате рядом умирает человек!
Уж как репродуктор ревел, а мы услышали. Все услышали, до последнего звука…
Не спали всю ночь, ворочались. То и дело вставали, напряженно прислушиваясь к тому, что происходит за стеной.
К утру майор из соседней палаты умер. Мы лежали тихие, неслышные, старались не встречаться взглядами…
После завтрака я проковылял в перевязочную. Подполковник Куранов неприязненно посмотрел на меня розовыми глазами и приказал:
— Наступите на ногу. Нет, костыль отставить!
Я наступил — и упал. Не потому, что было больно, — как ни странно, боли не ощущалось. Просто показалось, что у меня не стало ступни. Я нажал на нее, а ее нет. Не удержался и, потеряв равновесие, упал.
Теперь моя нога от хирурга Куранова поступила в распоряжение невропатолога Полтавского, тоже подполковника. По званию его никто в госпитале не называл, по крайней мере, я никогда не слышал, чтобы называли. Только по имени-отчеству — Борис Семенович. Да и как-то не вязалась с воинским званием его сугубо гражданская, рыхлая, с круглой спиной фигура, хотя он ходил весь опутанный ремнями и даже с пустой, незастегнутой кобурой на боку. Больше того, бедняга невропатолог, изо всех сил стараясь походить на заправского вояку, по утрам по-каторжному драил свои сапоги, и они блестели не хуже, чем у кадрового старшины. Но все равно! Военной косточки это ему не прибавляло. Вот не было таланта у человека!
Я вовсю прыгал по палате с костылем и считал себя кандидатом в выздоравливающие. Ребятам на фронт я писал, чтобы не очень привыкали к новому командиру роты — скоро опять придется на меня, на мою строгость и непреклонность переключаться. Свои треугольнички со штампом военной цензуры они слали мне часто и, как видно, охотно, раз их никто не принуждал.
Особенно старался Филарет Егорович, бессменный старшина минометной, настоящий отец солдатам, да и офицерам тоже, старый рубака из Первой конной с пушистыми гвардейскими усами и ногами дугой, как и положено заправскому кавалеристу. Чуть ли не через день приносили мне его послания с аккуратно выведенными, каждая по отдельности, словно китайские иероглифы, буковками. Письма напоминали телеграммы. Такие же лаконичные, деловые и так же без единого знака препинания: «Вчера получил пять брусков хозяйственного мыла водил роту в баню белье обменяли обмундирование сапоги новые не дали сказали другой раз поправляйтесь целую Филарет».
Из-за этой постоянной концовки: «Целую Филарет» меня изводила вся палата. И все-таки было приятно получать хозяйственные отчеты старшины.
Словно из дома родного весточка, где меня помнят и ждут!
Уже из нашей палаты ушли многие выздоровевшие и их места заняли новички, уже я, наряду с Седым-боевым, Арвидом и Шариком, который, бегая в самоволки, заработал себе нагноение раны, перешел в «старики». А стопа все еще не хотела мне подчиняться. Я отбросил костыль, чтобы на него не надеяться и не привыкнуть к нему, но здорово хромал и, главное, быстро уставал. Раз, желая проверить себя, геройски проковылял, держась за стену, по всему длинному коридору, но вынужден был в конце концов обратиться к ребятам, чтобы отвели в палату: своих сил не хватило.
Да, дела с проклятой ногой обстояли хуже, чем я думал. Это я понял, когда Борис Семенович собрал консилиум. Врачи, разглядывая и дергая мою ногу, что-то сыпали по-латыни. Я уловил одно только слово: «Неурус» и сообразил, что, наверное, задет или даже перебит какой-нибудь важный нерв, оттого и стопа словно ватная.
Борис Семенович, как ни крутил, а все же по существу подтвердил мою догадку. Я спросил: когда это пройдет и пройдет ли вообще?
Он пощелкал пальцами:
— Посмотрим, посмотрим. В распоряжении современной медицины целый арсенал средств. Попробуем физиотерапию.
Уже одно это «посмотрим» могло насторожить кого угодно. Но больше всего мне не понравились его кроткие добрые глаза: они смотрели то в окно, то на потолок, то без всякой надобности на стены, только не на меня!
И тогда я назначил себе собственное лечение: ходить, ходить и еще раз ходить! Арвид, который сам мучился с пальцами, вернее с тем, что от них осталось, поддержал:
— Правильно! Сила воли!
А Шарик звал с собой шакалить. Дескать, чем ты питаешься? На первое щи, на второе овощи, на третье — карета скорой помощи. А на кухне когда мослы удается погрызть, а когда и мяском побаловаться.
Шакалить я с ним, конечно, не стал, а вот в самоволку однажды потащился. Впрочем, какая там самоволка, если сам Борис Семенович посоветовал:
— Сходите в клуб железнодорожников, напротив госпиталя, чуть левее. Попробуйте потанцевать. Знаете, музыка, девушки, другая обстановка. Психотерапия. Вам важно забыть о своей ноге, ходить, не думая о том, как вы ходите. Слышали о тысяченожке?
И рассказал басню о том, как завистница-жаба спросила однажды у тысяченожки, плясавшей и извивавшейся на всех своих конечностях: «Слушай, когда ты поднимаешь двести пятьдесят вторую ногу, что делает при этом твоя сто тридцать пятая? А двадцать третья в это время опущена или поднята?» И несчастная тысяченожка запуталась в своих бесчисленных ногах. И чем больше она думала, тем больше путалась, пока окончательно не застыла на месте, вообще лишившись способности двигаться.
Форму я раздобыл быстро — для таких полулегальных случаев у сердобольной сестры-хозяйки хранилось в засекреченном месте несколько комплектов. А вот сагитировать Шарика пойти со мной в клуб оказалось не так-то легко. Очевидно, он опасался разоблачения своих несуществующих похождений. Но вся палата, возмущенная, болеющая за меня, навалилась на Шарика:
— Человеку ведь для дела надо!
И он сдался.
— Люблю, целую, Филя! — напутствовал меня Седой-боевой, и мы тронулись в тяжелый путь.
У ворот стоял несговорчивый часовой-татарин. Его агитировать — зря время терять. Многоопытный Шарик повел меня через «офицерский проход» — так называлась дыра между стеной и полом дровяника, настоящий звериный лаз, тесный и сырой. Наверное, именно здесь Шарик разбередил рану на плече и заработал гнойное воспаление.
Попали мы и удачно, и неудачно: танцев в клубе не было, зато шел эстрадный концерт.
Я не смотрел эстраду сто лет. И остался. Шарик же умчал на кухню за оставленными там ему мослами, пообещав, что скоро вернется. Одному, да еще без костыля, мне, пожалуй, «офицерский проход» не одолеть.
Пока не начался концерт я, озираясь, словно дикарь из африканских джунглей, восторженно пожирал глазами публику. Костюмы, галстуки — черт возьми! Они еще, оказывается, существуют на свете. И девушки в нарядных платьях: белых, розовых, голубых. И в туфельках! А я уже не представлял себе женский пол иначе, как в шинелях цвета хаки, в пилотках, в кирзовых сапожищах с бесформенной, как слоновая пята, ступней.
Начался концерт — и телячий мой восторг сразу улетучился. Выступали жалкие обломки довоенной эстрады. Пожилая, с выпирающими костями женщина и ее партнер, очевидно, муж, лет пятидесяти пяти, показывали акробатический танец. Слышно было сквозь музыку, как тяжело, прерывисто он дышит, ее поднимая. Пара работала долго, усердно и трудно, вызывая активное сострадание зрителей и какое-то необъяснимое чувство вины.
Затем выступил тенор, совершенно лысый старик, но с репертуаром и игривыми ужимками молодого баловня публики...
Мне стало совсем невесело, и я бы охотнее всего сбежал, если бы не мысль о том, как буду волочить за собой ногу, тревожа соседей по ряду.
Едва дождался перерыва и кое-как, без Шарика, напрямую, через главные ворота госпиталя, минуя что-то сердито кричавшего вслед часового — не станет же он стрелять мне в спину, в самом деле! — добрался назад, к себе в палату.
Там играли в «настольные игры», иначе говоря, — в преферанс; по госпиталю дежурил добрейший Борис Семенович, и картежники на время вышли из своего глубокого подполья.
— Ну как? — поинтересовался Седой-боевой — он тоже резался в пульку; его гипсовая броня удачно выполняла роль карточного столика.
— Плохо!
Я повалился на койку, растирая саднившую ногу. Они, увлеченные «мизерами» и «пасами», а, может быть, и распознав мое внутреннее состояние, расспрашивать не стали.
На танцы я попал только через неделю, но зато уже не как почти самовольщик, а на совершенно законных основаниях. На груди, в кармане гимнастерки, у меня лежала увольнительная с похожей на рогатку проволочного заграждения подписью подполковника Куранова — он временно остался за начальника госпиталя, которого вызвали в Москву на курсы усовершенствования по медицинской специальности, и Борис Семенович, уж не знаю, каким чудом, скорее всего, напирая на свою любимую психотерапию, уговорил его пустить меня в город.
Мало того, мне было предложено взять в сопровождающие кого-нибудь из выздоравливающих. Я выбрал Арвида. Он охотно согласился, хотя сам танцевать не мог. Рана в груди у него зажила давно, но рука оставалась на перевязи.
Мы не сразу отправились в клуб, сначала походили немного по городу, точнее, по госпитальной улице, то и дело останавливаясь, чтобы не слишком натруждать мою ногу перед гвоздем сегодняшней программы.
Улица, одна из главных в городе, неприятно поражала почти полным отсутствием транспорта. Нам с Арвидом, привыкшим к неумолчному деловитому рокоту фронтовых дорог, странной казалась здешняя тишина. Шли и все оглядывались — неужели так и не появится ни одной автомашины? Наконец, продребезжала увечная, с размозженными бортами газогенераторная полуторка, груженная дровами и дымившая, как худая печь.
И все!
А вот санок встретилось много, и тоже с дровами. Их тянули женщины или ребятишки. Пацаны помельче впрягались по двое или даже по трое. Протащились мимо и большие сани. Их обреченно волокла унылая корова с изрядными проплешинами — оглобли предназначались для лошади, и низкорослой ширококостной коровенке натирали бока.
Трудно, трудно живется людям! Да еще впереди длинная зима с тридцатиградусными морозами. В теплом полушубке, в добрых валенках еще туда-сюда. А когда и одет ты кое-как, вон как тот малец в отцовском пиджаке, перевязанном крест-накрест дырявым женским платком, и недосыпаешь, и недоедаешь — вот тогда как?
Арвид помрачнел, ушел в себя, сдвинув к переносью брови.
Дошагали молча к повороту улицы — и тут нам открылась совсем другая картина.
На сиреневом вечернем горизонте чернели гигантские стволы заводских труб с бугристыми шапками дыма. Уже невидимое отсюда солнце бросало на них последние лучи, и могучие клубы, багрово-серые, неподвижные, нависали грозно и неотвратимо.
— Красиво, — Арвид, как и я, любовался величественной панорамой.
— Сила!
Я вздохнул облегченно, словно минометную плиту с груди сняли. Нет, не та обшарпанная полуторка, не эрзац-лошадь с обломанными рогами! Вот что главное в этом городе, вот!
С таким настроением можно было идти на танцы…
Девушки, девушки, девушки! И безусые молокососы-допризывники. Вначале мне, правда, показалось — военных порядком, но, когда духовой оркестр уселся на сцене и распорядитель объявил вальс, выяснилось, что почти все они оркестранты. А в зале лишь несколько одиночек из нашего госпиталя.
— Ну, приглашай! — ободряюще подтолкнул меня Арвид. — Ты здесь будешь кавалером экстра-класс.
— Нет, надо присмотреться. Первый танец пропущу!
Я пропустил и первый, и следующий, и еще… Припадок малодушия! Мне рисовались картины, одна другой непригляднее. Я не могу никак попасть в ритм. Я наступаю на ноги своей даме. Я валюсь на пол.
Но вот объявили дамский вальс, и тут уж я ничего не мог поделать. Подошла девушка с косой, уложенной короной вокруг головы:
— Разрешите?
И я, зажмурив глаза, сделал первый шаг.
Коварная нога вела себя лучше, чем можно было ожидать. Что, действительно психотерапия?
Танцевали мы не хуже других, и на нас не показывали пальцем. Туфельки на высоких каблуках, сновавшие рядом с моими сапожищами, были, как выяснилось, в полной безопасности. И настал, наконец, момент, когда я, уже не заботясь усиленно о том, чтобы попадать в такт музыке, рискнул заговорить со своей дамой.
— Как вас зовут?
Вопрос, конечно, не из самых тонких. Но для начала сойдет.
— Катя. А вас?
Я сказал.
— Вы из госпиталя?
— А что? — испугался я и посмотрел на свои ноги. — Заметно, да?
— Нет, не очень, — успокоила она. — Просто у вашего товарища забинтована рука. Я и решила…
Завязался разговор, и в перспективе вырисовывалось приятное знакомство. Я с удовольствием разглядывал голубые глаза с длинными черными ресницами, небольшой точеный нос с дюжиной симпатичных веснушек. Голос приятный, низкий, грудной. Я уже видел девушку своей постоянной партнершей по танцам, и с каждой секундой она нравилась мне все больше.
— Наверное, вы хорошо поете.
Смеется:
— Хотите послушать?
И вдруг…
Нет, я не упал. Нога, со стороны которой я больше всего опасался подвоха, вела себя безукоризненно. Просто моя дама ни с того ни с сего сказала:
— Извините!
И выскользнула из моих рук, оставив меня в глупейшем положении посреди зала. Вот теперь я и в самом деле увидел насмешливые лица, услышал хихиканье — все точно, как представлялось.
Почему она убежала? Обиделась?… На что?
Разом уставший, я тяжело проковылял к нашему наблюдательному пункту у двери. Арвид встретил меня одобрительной улыбкой:
— Прима!
Но я расстроенно махнул рукой:
— Нет, ты видел? Свинство!
— Ее позвали.
— Кто?
Арвид указал глазами в сторону вешалки. Моя коварная дама поспешно укутывалась в платок. Какой-то пожилой дядька в шинели без погон держал наготове ее пальто.
— Так уж ему срочно понадобилось! — пробурчал я, неприязненно разглядывая дядьку.
Кто он ей? Муж? Больно стар. Отец? Случилось что-нибудь дома, и он прибежал за ней?
Танцевать расхотелось, и мы, постояв немного под перекрестным огнем недоумевающих девичьих глаз, — пришли на танцы, так танцуйте! — двинулись восвояси.
В палате ждала новость. В наше отсутствие Шарика вызывал подполковник Куранов. Разговор был, очевидно, серьезным и для Шарика очень неприятным, потому что в ответ на все расспросы он лишь шипел, как разъяренный котенок:
— Ш-шакал! Я ему покажу боевых офицеров ш-шельмовать! — И крепко ругался.
Это было на Шарика непохоже, и мы немедленно отправились в разведку, узнавать, что произошло. Вот что стало известно из совершенно достоверных источников.
Куранов сказал Шарику:
— Что-то у вас воспаление затянулось. Давайте кончайте, а то как бы вашим феноменом не заинтересовались совсем не медицинские учреждения.
Самое настоящее свинство — заявить подобное раненому фронтовику, пусть даже такому липовому, как Шарик! Я бы на его месте не вытерпел, распсиховался.
Или непременно подал бы на Куранова рапорт.
Но Шарик не сделал ни того, ни другого. Наоборот, прикрываясь невнятным шипением, пытался скрыть от нас разговор с Курановым. И тут уж не удивительно, что на сей раз сочувствие всей нашей братии было не на его стороне.
Воспаление исчезло очень быстро — за неделю. Шарик уверял, что Куранов применил новый метод лечения, и, привычно краснея, бранился: «Не мог раньше, помощник смерти окаянный!», пытаясь спекуляцией на общей неприязни к подполковнику вернуть утерянные рубежи.
Мы, уткнувшись в газеты и книги, молчали.
И вот, наконец, Шарик предстал перед нами в новой, только что со склада гимнастерке, на каждом погоне по одинокой маленькой звездочке, и со значком ворошиловского стрелка над карманом вместо ордена.
— Порядок в танковых войсках! — жизнерадостно информировал он нас с порога и повернулся на каблуках скрипящих хромовых сапог, тоже новехоньких. — Гремя огнем, сверкая блеском стали…
Шарик уже ощущал свое превосходство над нами, жалкими госпитальными лежальцами.
— А ты, я смотрю, не Герой Советского Союза, товарищ микромайор, — тут же осадил его Седой-боевой.
— Все, что ли, герои? — огрызнулся Шарик.
Я спросил:
— Золотая нашивка с какой стати?
— А ранение?
— Красную надо — у тебя легкое.
— А вот и нет — считается тяжелым! Я нарочно Бориса Семеновича спрашивал.
— Давай, давай, маскируйся!…
Так палата «Где ручки, где ножки» рассталась с Шариком. Он обещал на прощанье по собственной инициативе сообщить, когда приедет на место, что там и как там, но письма так и не прислал.
Мы особо не горевали…
Куранов взялся всерьез за нас, ветеранов. После Шарика настала очередь Арвида. Он вызывался к и. о. начальника госпиталя для официальной беседы.
— Дай там как следует прикурить, — напутствовал я Арвида, провожая его к кабинету начальника. — Мы ему не Шарики и не Жучки, пусть не думает!
Вернувшись, Арвид молча опустился на койку.
— Как дела? — Мы все повернулись к нему.
— Не очень хорошо.
— Отпуск хоть дают?
— Еще какой отпуск!
— Все-таки вчистую?…
Конечно, нами не исключался и такой оборот. Три пальца, притом на правой, не шутка! Но раненые всегда надеются на лучшее. Ну пусть хоть не в строй — при желании можно и в армии подыскать подходящую должность.
На свой риск и страх, никому не сказав, я решил сам агитнуть Куранова — авось сработает! Пошел к нему в кабинет и, стараясь не смотреть в холодные глаза, стал уговаривать:
— Нельзя ведь так с ним! Ну, пусть пальцы, согласен. Но вы видели, как он пишет левой? И еще немецкий. Переводчиком или там агитировать фрицев через рупор — разве плохо?
Куранов бесстрастно ждал, когда я выдохнусь. И произнес два слова. Всего два слова в ответ на весь мой поток:
— Есть приказ.
— Что приказ! Что приказ! — наступал я с горячностью. — Перед вами живая судьба! Знаете, что у него здесь нет никого из родных? Знаете, что он наборщик по специальности? Как же он будет работать одной рукой?
Но Куранов не признавал ни жалости, ни моих путанных аргументов. Ровным голосом сообщил:
— Медицинская комиссия руководствуется соответствующим приказом Верховного Главнокомандующего, в котором подробно перечислено, кто и с какими ранениями и болезнями подлежит демобилизации… Садитесь! — неожиданно предложил он.
— Спасибо!
Я повернулся к двери. Что с ним говорить, что с этим дубовым столом — безнадежно!
— Садитесь! — повторил он настойчиво. — Я как раз собирался вас вызвать.
— Зачем?
— Из-за вашей ноги, разумеется. Что-то она очень медленно поправляется.
Я взвился, как сигнальная ракета:
— По ночам натираю рану суконкой. И посыпаю солью!
Он невозмутимо моргнул равнодушными черепашьими глазами:
— Речь не об этом. Мы предполагаем вас комиссовать.
— Меня?! Из армии?!
— По крайней мере, на время. — И сразу же уточнил, не оставляя мне надежды: — На длительное время. Будете работать и одновременно тренировать ногу. Потом, возможно, опять вызовем на медкомиссию.
— Когда? — спросил я упавшим голосом.
— Не раньше, как через год. Постепенно у вас должно наступить улучшение…
Он стал подробно объяснять, что у меня произошло со ступней. Я не слушал. Сидел, тупо уставившись в пол, и думал. Вот и конец моей военной службе. Год — шутка сказать! Шел помочь Аренду, а тут…
— Что же делать? У меня ни специальности, ничего.
— Не волнуйтесь, работа будет… Коммунист?
— Кандидат.
— Образование?
— Один курс юридического.
— Ага! — произнес подполковник с неясной интонацией: то ли ему понравился мой юридический, то ли совсем наоборот. — Кстати, о товарище Ванаге вы напрасно беспокоитесь. — Куранов полистал тонкими длинными пальцами бумаги Арвида с приколотой к ним фотокарточкой, лежавшие на столе в стопке других бумаг, в ней было, наверное, и мое личное дело. — Он давно не наборщик.
— В смысле? — не понял я.
— В самом прямом… «Последняя должность до призыва в армию — редактор областной партийной газеты», — прочитал Куранов.
— Редактор? Он же совсем молодой! — Странно, Арвид ничего не говорил об этом.
— Стаж…
Он пододвинул мне листок. Я прочитал: «В латвийском подпольном комсомоле — с тридцать шестого года, в компартии Латвии с тридцать девятого…»
Позднее, когда немного улеглась первоначальная горечь и мы при активном участии всей палаты стали перебирать возможные варианты своей теперь уже такой реальной и близкой «гражданки», я упрекнул Арвида:
— Что ж ты ничего не сказал про свое редакторство? Куранов: «Редактор он», а я глазами хлопаю.
— Дело прошлое. Теперь все равно не смогу быть редактором.
— Раньше мог, и вдруг не сможешь?
— На латышском — да. А в русском я делаю много ошибок. Нет, в газету — нет. Исключается!
Тогда-то мы и договорились идти работать вместе. Куда одного пошлют, туда и другой. И жить тоже будем вместе.
Один фронтовик с перебитой ногой или рукой — просто инвалид войны. А двое фронтовиков, двое таких ребят — это уже сила!
И вот мы стали гражданскими.
Внешне почти ничего не изменилось.
Арвид и я по-прежнему жили в своей палате, вместе со всеми «ходиками» ели в госпитальной столовой — сам Куранов распорядился, даже нас не спросил: «Временно, пока не трудоустроятся». Носили мы военное обмундирование, на гимнастерках и шинелях не снятые еще погоны.
Но только чувствовали мы себя в госпитале уже не равноправными жильцами с законной пропиской, а временными постояльцами или, вернее сказать, вокзальными пассажирами, ожидающими своего поезда. Билетом на поезд должно было стать направление на работу.
Какой же она будет, наша первая после фронта гражданская должность?
Я думал об этом с трепетом. Профессия у меня одна — минометчик, опыт работы тот же. Правда, в тридцать шестом после внезапной, от разрыва сердца, смерти отца надо было хоть немного помочь маме, и я, справив после уроков на скорую руку домашние задания, бежал в городской клуб крутить кино. Но работало нас в кинобудке двое, и тот, второй, был куда опытнее меня. Я состоял у него в подсобниках: таскал тяжелые ящики с фильмами, перекручивал отработанные части. К тому же идти киномехаником сейчас, во время войны, я и не собирался. С этим великолепно справляются щуплые девчонки, а мне, мужчине, место…
Да, где же мое место? Уметь я ничего не умею, и к тому же никуда не годная нога…
Арвида, немногословного, внешне невозмутимо спокойного, тоже одолевали тревожные мысли. Его будущее рисовалось, пожалуй, в еще более темных красках. И не только из-за искалеченной правой руки. Арвид вообще плохо представлял себе нашу гражданскую жизнь. Ведь Советская власть установилась у них, в Латвии, всего только в сороковом, каких-нибудь три года назад! Не успели спокойно пожить — и война. А потом пошло: фронт — госпиталь, фронт — госпиталь… Вот госпитальные порядки и обычаи он знал в совершенстве. Зато когда дело касалось гражданских учреждений, обращался ко мне и другим с наивнейшими вопросами:
— Как называется место, где выдают паспорт?
И переспрашивал сосредоточенно:
— Паспортный стол? Почему — стол?…
Для него это звучало ново и необычно.
Существовал такой порядок: всех коммунистов, встававших на учет после армии, вызывали на беседу к первому секретарю райкома партии. Позвали и меня. Заглянул однажды в палату дежурный по госпиталю и сказал:
— Товарищ Клепиков, срочно в райком!
Я быстро собрался. Седой-боевой напутствовал:
— Ходи фертом, гляди козырем. Руки в боки, глаза в потолок…
Райком помещался в старом деревянном доме с резными, ажурной работы наличниками, когда-то они, видимо, очень красили неказистое здание, а теперь сами посерели, растрескались, наполовину обеззубели от старости.
Крутая лестница на второй этаж настораживающе покряхтывала под ногами. Влекомая массивным отвесом в виде обрезка рельса, мягко хлопнула приземистая одностворчатая дверь, сбитая из широких плах.
Седая женщина в очках с очень выпуклыми стеклами, не отрываясь от пишущей машинки, посмотрела мельком на мою кандидатскую карточку:
— Проходите, пожалуйста, они ждут.
Это про секретаря райкома — они! Я усмехнулся: старая школа! Невольно подумалось, что и сам секретарь здесь такой же, ей под стать, — седенький, сгорбленный, с нечеловечески большими глазами за сильно увеличивающими стеклами очков.
Рывком сорвал с себя шинель, оглянулся, куда бы ее пристроить. Вон гвоздь.
— Нет, нет, не снимайте, — замахала руками женщина. — У нас хоть и подтапливают, но все равно очень холодно.
Сама она сидела в платке, в ватнике и рыжих подшитых валенках.
— Молодой, не замерзну… Можно? — приоткрыл я дверь в кабинет.
— Да, да…
Секретарь, никакой, конечно, не старый и совсем не сгорбленный, тоже сидел в пальто. На письменном столе лежала ушанка, почему-то придавленная сверху пресс-папье, словно по комнате гулял ветер и мог ее снести на пол.
— Товарищ секретарь райкома, гвардии лейтенант Клепиков… — начал я по армейской привычке и запнулся: какой же я гвардии лейтенант!
— Да ладно! — Он чуть приподнялся, протянул руку. — Моя фамилия Гравец, — произнес отчетливо, почти по складам. — Познакомьтесь, товарищи!
Тут только я заметил, что в кабинете мы не одни. Слева от меня, почти у самых дверей, сидел полный мужчина с широким скуластым лицом. Значит, верно: они ждут, никакая не «старая школа».
И сразу подумалось: этот по мою душу! Откуда? С завода? Со стройки?
Свою фамилию, в отличие от секретаря, он назвал невнятно, да и что она бы мне сказала? И по внешнему виду тоже ничего не определишь. Легко было Конан-Дойлю: сначала придумать всякие признаки профессии или характера, а уж потом по ним конструировать мгновенное «узнавание». Так бы и я сумел выйти в Шерлоки Холмсы! А что здесь узнаешь, если стоит перед тобой мужчина лет сорока — сорока пяти, тоже в пальто, как и секретарь, улыбается приветливо, жмет твою руку своей мягкой, но, чувствуется, сильной рукой и, так же как ты, на него, глядит на тебя во все глаза. Тоже, наверное, думает: ну-ка, что за подарочек преподнесла мне судьба в обличьи бывшего лейтенанта Красной Армии?
— Садитесь!
Секретарь указал на черное кожаное кресло рядом с письменным столом. Посреди сиденья резко выделялась аккуратная коричневая заплата. Мне понравилось: вот правильно, хоть война и точно такого материала не достать, а все равно должен быть порядок.
У себя в роте я тоже требовал порядка; ну пусть ничего нельзя было сделать с подворотничками и почти ничего с бритьем, зато за минометы я давал разгону. И когда ребята ворчали, что, мол, не все ли равно, из каких труб лупить по фрицам, из чищеных или закоптелых, они все равно не обидятся; старшина Филарет Егорыч, дед Бульба, как его звали в роте за почтенный возраст и крепкое сложение, всегда шуткой смягчавший мои, может быть, излишние строгости, убеждал обиженных: «Вот к тебе, скажем, гости заявились, из какой посуды их потчевать станешь? Из чугунка замаранного? Из черепка псиного?… Вот и хрицы. В гости пришли, так и подавай им гостинцы из самого что ни на есть чистого!»…
Жду. Кошусь на того, у двери.
— Ну, как жизнь?
Секретарь понимает, конечно, мое состояние, начинает с подходцем, издалека.
— Ничего, спасибо. Бьет ключом… И все больше по голове.
— Вот как! А мне говорили — по ноге, — улыбнулся секретарь.
О, да он не сухарь!
— А они взаимосвязаны, как все в природе, — отозвался я ему в тон. — По ноге стукнуло — голове новые заботы.
— Насчет диалектики товарищ явно подкован, а, Василий Кузьмич? — обратился секретарь к молчавшему третьему. И сразу опять ко мне: — Вот, продаю тебя, лейтенант. Кто дороже даст.
Он встал, и сразу же бросилась в глаза его левая рука, которая до тех пор была от меня скрыта столом. На руке чернела перчатка. Протез!
Фронтовик! Свой!
Секретарь заметил мой взгляд.
— Да, — он торопливо, словно смущаясь, завел руку за спину. — Меня тоже… ключом.
— Случайно, не на Северо-Западном? — поинтересовался я.
— Финляндия. Еще в тридцать девятом. Ранение ерундовое, да потом обморозил… Твое слово, Василий Кузьмич!
— Я-то за! — отозвался тот от двери. — Да вот он сам как?
— Ну, он тоже — за! — покосился на меня секретарь. — Работа интересная, ответственная.
Отвергая кота в мешке, я решительно покачал головой:
— Нет, так не пойдет. Вы сначала все разъясните. И потом, есть одно соображение…
Я имел в виду Арвида. Решено вместе с ним — и точка!
— Куришь?
Секретарь вынул расшитый кисет, пачку тонкой папиросной бумаги.
— Нет, спасибо.
Он нарочно тянет. Не уверен, что я соглашусь? Значит, что-то такое — не слишком соблазнительное.
Одной рукой, прижимая кисет к груди, он быстро и ловко свернул цигарку, закурил. Снова опустился на свой секретарский стул.
Спросил неожиданно строго и официально:
— В Московском юридическом учился?
— Один курс.
— Почему ушел?
— Война.
— Причина уважительная… А вообще, как это дело — нравится? — продолжал расспрашивать секретарь.
Вон куда он гнет! Я сразу припомнил, что у нашего третьего, у Василия Кузьмича, когда он со мной здоровался, на миг мелькнул из-под расстегнутого пальто кусочек чего-то белого на плече.
— Вообще, да.
— Ну вот и договорились! — Секретарь глубоко затянулся и, подержав дым в легких, с видимым удовольствием пустил его через ноздри.
— Но ведь и знать что-то надо, а я все перезабыл. Разве одно только определение. — Вспомнив, я не удержался от улыбки, пояснил: — Преподаватель уголовного права заставил вызубрить. В наказание за невовремя сданный зачет.
— Ну-ка, ну-ка! — почему-то заинтересовался Василий Кузьмич, даже встал, подошел ближе, остановился рядом в ожидании. — Давайте, тут уже по моей части.
— Пожалуйста! — И я отчеканил на одном дыхании: — «Противоправное умышленное или неосторожное причинение одним лицом вреда здоровью или физических страданий другому лицу путем нарушения анатомической целостности тканей или правильного функционирования тканей или органов человеческого организма называется телесным повреждением».
— Вот так да!
Василий Кузьмич округлил глаза и даже прищелкнул языком. Я покосился неприязненно: зачем этот деланный восторг?
— Значит, подойдет? — спросил секретарь.
— С такими теоретическими знаниями?!
Нет, он нисколько не иронизировал. Тогда только одно: Василий Кузьмич давал понять, что все уже решено, и он не откажется от меня, даже если я вдруг закукарекаю или пройдусь на руках.
— У нас большинство людей вообще без всякой подготовки… Вот как раз вчера у меня был разговор в Октябрьском отделении, со Щукиным, — вы его знаете, Аркадий Петрович…
— А, тот… «Милисия»?
— Во-во! Сотрудник наш, — пояснил мне Василий Кузьмич. — Обычную схватку малолетних озорников квалифицировал как хулиганство. Я его спрашиваю: «Ты хоть понимаешь, Щукин, что такое хулиганство?» А он: «Это, товарищ майор, когда без всякой надобности морду бьют!». Вот вам, пожалуйста!
Мы рассмеялись, и я про себя отметил, что Василий Кузьмич — майор.
— А ведь, между прочим, Щукин — один из самых старых наших участковых уполномоченных.
Он поднял палец, словно приглашая меня обратить на это обстоятельство особое внимание: мол, учти, какие широчайшие возможности открываются для тебя среди таких людей.
— Ваше слово, товарищ лейтенант, — секретарь смотрел на меня выжидающе.
— Бывший лейтенант, — уточнил я.
— Зачем бывший? — поправил майор. — Звание у вас сохраняется. Почти все наши работники уголовного розыска — офицеры.
Вот как! Даже не просто в милицию — в угрозыск? Честное слово, лучшее из всего, чего можно было ожидать!
Но и согласиться тоже нельзя.
Я взял и честно выложил им про наш с Арвидом договор: только вместе! Боялся, что прозвучит детским капризом: если меня, то и его тоже, иначе не пойду. Но они поняли, отнеслись по-серьезному.
— Можно заглянуть в его личное дело, Аркадий Петрович? — попросил майор. И пока тот рылся в ящике стола, пояснил мне: — С кадрами зарез! Если я вернусь из райкома не с одним, а с двумя операми, то объявлю сам себе благодарность в приказе.
Он стал листать бумаги Арвида, и широкое его лицо довольно засветилось:
— Слушайте, Аркадий Петрович, настоящая находка! Вы читали биографию?
— А как же! Бюро хочет рекомендовать товарища Ванага директором двадцать третьей школы. Верно, с ним самим я еще не беседовал… А он пошел бы в угрозыск? — секретарь, морща лоб, вопрощающе смотрел на меня.
— Думаю, да, — ответил я сдержанно, хотя был уверен, абсолютно уверен, что Арвид сразу согласится.
Подпольщик… Ему же страшно интересно будет!
И все-таки пришлось уламывать Арвида всей палатой. Больше всего смущал его письменный русский:
— Там писать много. А я делаю ошибки. Напишу, как тот царь: «Миловать нельзя казнить».
— Разберутся! И потом, какие у тебя ошибки! — убеждал его Седой-боевой. — Я же видел твою автобиографию. Ну, написал «рассчитывать» с двумя «с». У них в угрозыске не так еще карябают.
— Неправильно? — удивился Арвид. — Разве с одним?
— Ух ты! — подмигнув мне тайком, смущенно за скреб в затылке Седой-боевой.
Все как грохнут…
Какой он молодец, наш Седой-боевой!
В тот вечер по госпиталю дежурил Борис Семенович, и он тоже принял участие в нашей атаке на Арвида, пожалуй, успешнее всех:
— Честное слово, товарищ Ванаг, если бы меня подозревали в преступлении, то лучшего следователя я себе и желать бы не стал.
— Думаете, пощадит? — спросил я чуть-чуть уязвленно.
— Думаю — разберется объективно. — Борис Семенович с укором смотрел на меня сквозь очки…
Через несколько дней все свершилось. Уголовный розыск обогатился сразу двумя Шерлоками Холмсами. Правда, нас направили в разные районы города.
— Поодиночке, среди опытных сотрудников, легче будет освоить дело, — пояснил наш новый шеф — начальник горотдела милиции майор Василий Кузьмич Никандров. — А там посмотрим…
Трудно было возразить: ни я, ни Арвид не знали оперативной работы.
Зато с квартирой мы устроились просто отлично. Как ни странно, помог подполковник Куранов. Вызвал меня, по своим административным склонностям, прямо в кабинет «ССЗ» — начальник госпиталя, которого он замещал, надолго застрял на курсах, — посмотрел искоса.
— Поселитесь на квартире одного нашего врача, — и пододвинул записку с адресом. — Его самого недавно отправили во фронтовой санбат, руководство госпиталя договорилось с женой.
— Спасибо за заботу, — холодно поблагодарил я, — но нас двое.
Он поморщился:
— Прерывать старших — признак дурного тона не только в армии. — Пожевал губами и добавил: — Мы договорились насчет двоих. Не смею вас больше задерживать.
В коридоре, привычно злясь на него, я вдруг подумал, что ведь никто, ни один человек не сделал нам столько добра, как Куранов. Ну, раны лечил — это, можно сказать, по служебной обязанности. А остальное? Я быстренько перебрал в уме: живем в палате, питаемся тоже в госпитальной столовой, в нарушение всех правил, квартиру нам подыскал, с секретарем райкома — теперь я уверен! — о нас говорил… Вот начальник госпиталя, мягкий, приятный человек. А сделал бы он столько для нас?
Я вернулся, приоткрыл дверь:
— Товарищ подполковник, большое-большое вам спасибо.
Куранов поднял голову от кипы бумаг, уставился на меня, опустив уголки рта, от чего лицо стало кислым.
— За все! — добавил я.
— А! — Он чуть качнул длинными пальцами, что, вероятно, должно было означать: какие пустяки!
И снова в свои бумаги.
Мне оставалось только закрыть тихонько дверь и идти в палату радовать Арвида, удивляясь дор
А может, они вообще не задумываются о добре и зле и о том, как это выглядит со стороны? Просто делают, что считают нужным — и все!
По личной просьбе майора Никандрова нас прикрепили к комбинатской столовой номер пять, которая считалась лучшей в городе. Мы сдали туда свои только что полученные карточки на хлеб, жиры, сахар и прочие жизненные блага, и так как столовая работала круглые сутки, вопрос с питанием можно было считать относительно решенным.
— Вам повезло, — сказал Василий Кузьмич, поговорив о нас по телефону с директором и получив его согласие. — Это у них единственная столовая не на территории комбината.
— А на территории разве нельзя?
— Куда сложнее!
— Работникам милиции? — удивился я.
— Даже работникам милиции… Цех «Б», — произнес он коротко и значительно. Я понял: расспрашивать не следует, нечто очень секретное.
Так я впервые услышал о существовании цеха «Б»…
Подходил к концу последний день трехсуточного отпуска, который предоставили нам с Арвидом для устройства всяких личных дел.
Торжественная церемония переезда на квартиру, вернее, перехода, так как перевозить было нечего и не на чем, состоялась часов в пять вечера. В ней приняла участие половина новых жильцов, то есть я; Арвид должен был прийти позднее, он задержался в секторе учета райкома.
За день до этого мы познакомились с хозяйкой — Варварой Сергеевной, маленькой, хрупкой, неутомимой и подвижной, как волчок, женщиной — никогда бы не подумал, что вот так выглядит бригадир одной из прославленных в городе фронтовых бригад химического комбината. Мне все казалось, когда я читал в газетах о делах таких бригад, что их возглавляют мужчины или если уж женщины, то обязательно здоровенные, мужеподобные, этакие Поддубные в юбках. Ведь шутка сказать: двенадцать, а то и четырнадцать часов в сутки с отдачей всех сил, почти без выходных! А питание… Мы уже успели на своем опыте познать, как обстоит с питанием в «гражданке».
Варвара Сергеевна, бледнолицая, светловолосая, в белом рабочем халате, мелькала по неприбранной маленькой комнате, как солнечный зайчик, пущенный зеркальцем из дома напротив, — мы с Арвидом едва успевали поворачиваться к ней лицом. Она спрашивала, рассказывала сама и одновременно убирала со стола, подметала пол, затапливала печь, делала мимоходом, или, лучше сказать, мимобегом, еще десяток всевозможных мелких дел.
Количественные изменения тут же, на наших изумленных глазах, переходили в качественные. В комнате вдруг сразу стало чисто, уютно, а когда все скамьи и табуретки были расставлены по местам, то даже и просторно.
Варвара Сергеевна схватила платок с вешалки, сунула мне в руку ключ:
— Одна к вам просьба, ребята. Вечером, когда будете приходить домой, загоняйте с улицы моего пострела. Совсем от рук отбился, прямо беда!
И упорхнула, часто перебирая тоненькими, в латаных-перелатаных валенках, ножками, обратно к себе на комбинат — она отпросилась ненадолго, только чтобы встретиться с нами.
А как звать пострела — сказать позабыла…
Наше новое жилье помещалось в длинном, как океанский корабль, двухэтажном бараке с такими же длинными коридорами на каждом этаже. Внутри сходство с кораблем, только не с комфортабельным лайнером, а с аварийным доходягой, еще больше увеличивалось — по обе стороны коридора, наподобие кают, тянулись бесчисленные комнаты.
На весь коридор горела одна-единственная слабосильная лампочка, и ее малиновая нить не столько светила, сколько позволяла держать правильное направление, впрочем, не без риска ткнуться носом в стенку где-нибудь в дальнем темном конце.
Нам с Арвидом и здесь повезло: дверь комнаты Варвары Сергеевны находилась почти под лампочкой.
Первый раз за войну я открыл дверь собственным ключом. Поставил в крохотном тамбуре оба наших тощих рюкзака, скинул шинель и тяжело опустился на скамью возле входа. Нога ныла капризно и тоскливо, как избалованная грудняшка; почуяла уже койку, проклятая!
Но я твердо решил не потакать капризам ноги. Хватит, завтра на работу, а она все еще уняться не хочет! К тому же койка не моя, а хозяйская. Наши же с Арвидом персональные места повыше, на полатях над тамбуром. Раньше там спала хозяйка с мужем, а на странной койке, длинной, но совсем узкой, не шире приличной доски — их сынишка. Но однажды по какому-то случаю это положили на сундук, придвинув вплотную стол, чтобы парень не свалился во сне с покатой крышки. С той поры он так и остался на полюбившемся сундуке, ни за что не соглашался вернуться на койку, и после отъезда мужа на фронт ее заняла сама Варвара Сергеевна.
В комнате прочно поселился какой-то знакомый запах, устоявшийся, ровный, не гость, а хозяин — я ощутил его еще в первый приход.
Принюхался, пытаясь разобраться. Какая-нибудь еда? Нет, Варвара Сергеевна не готовит дома. Она ест на заводе, а сынишка — в столовой для детей фронтовиков.
Кожа? Клей?
Не угадать! Вот только знаю, что запах очень знакомый. Давно знакомый, может быть, с детства.
Стало темно. Я зажег свет, прикрыл марлей, заменявшей занавеску, оконце — и тут вспомнил: а загнать пацаненка?
По сравнению с пустынными в вечерний час улицами жизнь во дворе проявлялась куда активнее. Пацаны разных калибров катались на санках, на самодельных коньках, бегали просто так. Их было много, очень много; не один наш корабль плыл по заснеженному морю заводской окраины — целая армада таких двухэтажных кораблей, и большинство пассажиров составляла ребятня. Вот только шуму маловато, все какие-то степенные, негромкие. А ведь во дворах моего детства всегда орали многоголосо и яростно…
Который тут мой подопечный?
В глубине двора кучка ребят возилась с вертлявой собачонкой серо-коричневой масти. Чудо! Оказывается, не перевелись еще на свете такие звери.
— Фронт! Ищи, ну, ищи! — уговаривали пацаны.
Собака извивалась у ног парнишки в пальто, перешитом из военной шинели, как у многих здесь, во дворе, и не отходила от него ни на шаг.
— Фронт! Фронт!… Пусть он ищет, Кимка!
— Искать! — приказал Кимка, собачий хозяин, и песик, не мешкая, ринулся прямо в мою сторону.
Я посторонился с опаской — кто знает, что там на собачьем уме, еще возьмет и бросится на чужого.
Собака, даже не взглянув, пробежала мимо, вынюхивая что-то на снегу.
И тотчас же я вспомнил. Запах! Запах собаки!
У нас в доме не переводились щенки. Сначала я, потом, когда стал старше, — Катька. Кошек мы оба не терпели за предполагаемое коварство, зато обожали собак за предполагаемый ум и преданность. И мама все время ворчала: «Фу, псиной насквозь пропахли!»
Запах собаки в комнате… С быстротой и последовательностью бывалого детектива я построил целую цепь логических умозаключений.
В итоге вышло — Кимка.
Я крикнул:
— Кимка! Ким!
Имя модное. Откликнулось сразу несколько. Пришлось уточнить:
— Который с собакой.
Он подбежал, следя одним глазом за вертевшимся тут же псом. Раскраснелся, давно не стриженный вихор задиристо торчит из-под шапки.
— Тебе повестка, — сказал я сурово.
— А, стричься! — сразу сообразил он. — Вы наш новый квартирант, да? Который высокий или который нет?
— А вот попробуй, угадай!
— Как? — заинтересовался он.
— А так! Вот я же угадал, как тебя звать.
— Фокус большой! Вам мама сказала.
— Нет.
— Ну, пацаны.
— И не пацаны.
— Честное слово?… Тогда как?
— Метод дедукции, — сказал я. — Шерлока Холмса читал?
— А то нет! — он смотрел на меня недоверчиво: и поверить хочется, и оказаться в дураках в первую же минуту знакомства нежелательно. — А вот попробуйте угадайте еще, — нашел выход из трудного положения. — Ну… Как его зовут?
Кимка нагнулся и потрепал по шее своего длинномордого приятеля, который, насторожив одно ухо, со вниманием прислушивался к нашему разговору.
— Это трудно.
— Очень! — в глазах Кимки заплясали бесенята.
Я изобразил усиленную работу мысли, потом сказал:
— У него необычное имя.
Кимка в напряженном ожидании выпучил глаза. Я погладил собаку; она дружелюбно завиляла хвостом.
— Фронт — вот как!
Выпрямился и посмотрел на Кимку, победно улыбаясь.
— Здорово! — поразился он. — Хоть не совсем верно, но все равно считается.
— Как так — не совсем?
— Его по-правильному Франтом звать — видите, какие интересные белые пятна, вот тут, на шее, — он поднял псу голову, — как бантик. Еще ножки в белых чулочках, на хвосте — самый кончик. Папа его так назвал — Франт. А когда он на фронт уехал, я переименовал.
— Дельно придумано! — похвалил я. — Какой может быть Франт, когда идет война? Фронт — совсем другое дело!… А как он реагирует на новшество?
— Ему-то не все ли равно. Франт! Видите, как смотрит… Фронт! Вот, тоже…
Пошли в дом, захватив с собой собаку. Как объяснил мне новый приятель, на улице оставлять ее нельзя. Даже в комнате одну — и то небезопасно. Кимка со специального разрешения директора берет Фронта с собой в школу, и песик сидит взаперти в комнате уборщицы.
Мы сдружились на почве фронта и Фронта. Ким выдавил из меня несколько фронтовых историй, а сам в свою очередь охотно поделился со мной опытом дрессировки. Оказывается, Фронт не какая-нибудь там безграмотная дворняга, а предназначается в служебные и проходит специальную учебу по определенной программе — в школе есть особый собачий кружок.
— Только собак породистых мало, — пожаловался Кимка. — И непородистых тоже.
— А какой Фронт породы?
— Волчьей! — уверенно заявил Ким. — Их еще называют немецкими овчарками, но папа сказал, что волчья — тоже правильно.
— Так у них же, вроде, уши стоят.
— У Фронта иногда тоже стоят. Это от питания зависит. А какое у него питание! — Ким с жалостью провел рукой по зубчатому хребту собаки, улегшейся у его ног. — Видите, одни косточки.
«Косточки», — отметил я со все возрастающей симпатией к парнишке. Не кости — косточки.
— А что он умеет?
— Все! — у Кима сразу засверкали глаза. — Хотите, проверьте!
Фронт сначала подал мне лапу, другую. Потом он по команде Кима подпрыгнул. Потом подпрыгнул еще раз, но уже не просто, а перевернулся в воздухе, лязгнув зубами, словно на лету схватил муху.
Затем Ким сказал Фронту что-то негромкое на собачьем языке. Песик кинулся к двери, загородил ее и глухо зарычал, собрав в складки верхнюю губу и обнажив клыки. Это могло бы даже выглядеть грозно, будь он хоть чуточку попредставительней, бедняга.
— Теперь вы отсюда не выйдете, — объявил Ким торжествуя. — Попробуйте, если не верите.
Я не стал пробовать.
— А что он еще может?
— По следу может ходить… Смотрите, вот это Вовкины. — Ким вытащил из печки пару ребячьих валенок. — Он вечером у нас сушит. У них печь топят с утра.
— Кто такой Вовка?
— Вовка Тиунов — здесь живет, в бараке. У него папа диспетчером в комбинатском гараже, тоже без ноги, — он посмотрел вниз, на мои сапоги.
— Разве я без ноги?
— Ну, хромаете. — Нога — не нога — какое значение имели для Кимки такие мелочи сейчас, когда он был весь поглощен предстоящими испытаниями. — Вот я даю ему понюхать, видите? — Он прижал валенок к морде собаки. — Ищи, Фронт, ищи!
Фронт рванул в коридор и стал, тихо визжа, царапаться в дверь напротив. Ким силком протащил его обратно в комнату.
— Видели?… — И тут же признался с печальным вздохом: — Один недостаток у него все же есть. Вот вынюхает того, чья вещь, и бросается сразу лизать, словно друга себе нашел.
— А это неправильно?
— Еще как неправильно! Собака нашла преступника и должна на него кинуться, чтобы он сопротивляться не мог. А Фронт… Вот представьте себе, фашистский диверсант — а он его лижет. Противно!
— Ничего, Кимка, не унывай, дело поправимое. И потом, если Фронт будет сильно лизать, то диверсант тоже особенно сопротивляться не сможет.
— А правда, может, его специально на лизание обучать? — сразу оживился Ким. — Языком по глазам, по глазам — ведь ослепит!…
Но тут явился Арвид и все внимание Кимки переключилось с меня на него, «который высокий». Пришлось Фронту снова демонстрировать собачью сообразительность. Проделывал он свои приемы с явным удовольствием.
А когда Ким из короткого разговора между мной и Арвидом уловил, что мы будем иметь какое-то отношение к угрозыску, восторгам его не было конца. До поздней ночи он уговаривал нас испытать сыскные способности Фронта на каком-нибудь запутанном деле.
Чтобы отвязаться, пришлось сказать неопределенное «посмотрим». Даже это не слишком обязывающее обещание Кимку вполне устраивало. Он что-то скомандовал псу, и Фронт, повинуясь, подполз на брюхе ко мне, зачем-то лизнул сапог. Тем же порядком, постукивая хвостом по щербатому полу, задвигался к Арвиду.
— Он вам спасибо говорит, — сияя, пояснил Кимка.
И тут же добавил спешно: — Но все равно слушаться будет только одного меня. Хоть чем хотите, маните!
Таким хитрым макаром Ким предупреждал нас, что проводником служебной собаки по кличке Фронт может быть только он сам. Так что, если мы собираемся успешно раскрыть какое-нибудь таинственное преступление, лучше всего, конечно, с замешанными в нем шпионами, то без Кима нам ну никак не обойтись.
— Вот попробуйте, дайте мяса, ни за что не возьмет, — набивал Ким цену своему Фронту и себе заодно.
Он ничем не рисковал: опыт был неосуществим. Шутка сказать — мясо! Даже в лучшей столовой, куда нас прикрепили, оно подавалось не часто и только в виде бледно-серых котлет…
Кимку мы угомонили лишь к полуночи. Полезли обновлять свои полати. Хозяйки все не было — она предупредила, что чаще всего ночует в цехе; там, в красном уголке, для отдыхающей смены устроены нары.
Долго лежали рядом и молчали. Сон не шел.
Завтра утром…
5.
Что самое главное для работы оперуполномоченного угрозыска, или опера, как его часто называют в быту?
Учтите, речь идет об условиях военного времени.
Итак?…
Могу спорить на что угодно — не угадаете.
Бумага! Самая обыкновенная писчая бумага!
Ну? Не ожидали?
Я тоже…
Глаза у меня раскрылись во время разговора между моим новым начальством и майором Никандровым, который изволил самолично доставить меня в Октябрьское отделение милиции в своей персональной кошевке, запряженной лохматой, неказистой, но ходкой лошаденкой.
— Вот тебе, Павел Викентьевич, новый опер с доставкой на дом, — шутливо представил меня Никандров.
Начальник Октябрьского отделения Антонов, по званию тоже майор, здороваясь, спросил в тон ему:
— А бумаги соответственно прибавишь, гражданин начальничек?
— Эх, люди! — изображая на лице досаду, развел руками Василий Кузьмич. — Хоть добра никому не делай. Сразу: давай, давай!
— А на чем он, интересно, писать будет?
Никандров поморщился:
— Ладно уж, специально для него подкину рулончик обоев из личных запасов.
— Два!… Обои — не тетрадь, обратная сторона пропадает.
— На обоях пишете? — поразился я.
— Обои, топографические карты — это великолепно, — майора Антонова забавляло мое неведение. — В прошлом году месяца два вообще ничего не было. Пришлось на старых газетах писать, чтобы вся работа не стала.
Я не удержался, присвистнул…
— Слушай, Павел Викентьевич, не стращай мне парня, — забеспокоился Никандров. — Человек, можно сказать, первый час на работе.
Начальник отделения молча, словно клянясь, поднял два пальца.
— Черт с тобой — пусть два!… Ну, действуй! — Никандров пожал мне руку. — Характеризовать тебе Антонова не буду. Сам видишь — вымогатель. А так дядька добрый.
— Ты к себе в горотдел? Погоди минуту… Щукин! Товарищ Щукин! — крикнул майор Антонов, открыв дверь в коридор.
— Зачем? — недовольно спросил Никандров.
— А обои?
— Сам привезу. Раз обещал…
— Э, не! — рассмеялся майор Антонов. — Знаешь, как сказал некий философ? «Добрые деяния никогда не следует откладывать: всякая проволочка неблагоразумна и часто опасна»… Поедете с товарищем майором, Щукин, — приказал он вбежавшему между тем в кабинет низкорослому крепышу со старшинскими погонами. — Он вам обои даст — два рулона. И прямо их ко мне! Никому ни кусочка, пусть хоть в ногах валяются.
— Так точно! — рявкнул старшина…
Они ушли. Майор Антонов посмотрел на меня, усмехнулся:
— Представляю, как забавно выглядит со стороны вся наша торговля! Но мы в самом деле погибаем от безбумажья. Протоколы, постановления, ордера… До войны были всевозможные печатные формы, а ведь теперь ничего. Все от руки, от руки… Кстати, как у вас почерк?
— Вроде, нормальный. В школе не жаловались…
Он стал расспрашивать меня о ноге, о фронтовой всячине, о родных… Я отвечал немногословно, не распространяясь, и одновременно приглядывался к начальнику отделения.
Пока мы трусили в кошевке, майор Никандров рассказал мне кое-что об Антонове. В прошлом ответственный работник следственного аппарата наркомата внутренних дел, он за какой-то служебный проступок был незадолго до войны понижен в звании и послан «на укрепление» сюда, в этот промышленный город. Жена не захотела оставлять московскую квартиру, не поехала с ним. Так и живет бобылем, без семьи, и до сих пор за все время ни разу в Москве не был, хотя возможности представлялись. Больше того, наркоматские друзья дважды устраивали ему перевод на более высокие должности поближе к столице, с перспективой вернуться на старую работу. Но он каждый раз решительно отказывался.
Было Антонову лет за пятьдесят. Сухой, подтянутый, с резкими прямыми бороздами вдоль удлиненного лица, он чем-то здорово смахивал на Дон Кихота, но только без бороды и усов. Да и в глазах не горел фанатичный огонь, как у рыцаря печального образа. Наоборот, небольшие его глаза, теплые, внимательные, смягчали его в общем-то суровое лицо. Лишь временами в них появлялось какое-то необъяснимое и непонятно чем вызванное ледяное презрение к собеседнику, и тогда, что бы Антонов ни произносил, все звучало едко и обидно, даже самые обыкновенные слова, сами по себе нисколько не обидные.
В отделении, как я успел заметить в первые же дни, Антонова уважали, но не любили и, по-видимому, побаивались, хотя в обращении с подчиненными он был вежлив, никогда голоса не повышал и всех нижестоящих по званию и должности называл только на «вы». Просто существовала некая стена отчуждения, по одну сторону которой был Антонов, по другую — все остальные работники отделения, от постового милиционера до рыхлого, брюзгливого заместителя начальника. Считалось, что Антонов задается, что никак не собьет с себя наркоматскую спесь. Может быть, он действительно был человеком совершенно другого круга и ничто его с нами, кроме служебных интересов, не связывало. Никого к себе не приближал, со всеми держался одинаково ровно. Говорили, он дружит лишь со старым адвокатом, эвакуированным из Ленинграда. Такая дружба тоже выходила за общепринятые рамки; милицейские работники обычно были в приятельских отношениях с прокурорскими, судейскими, но никак не с защитниками. Наоборот, к ним относились с недоверием, ожидая подвоха, предвзято, с открытой или скрытой неприязнью, в лучшем случае — безразлично. А тут на тебе — сам начальник отделения!…
Но все это я узнал позднее. А во время нашей первой, довольно пространной беседы меня удивило и даже встревожило только одно: начальник отделения, будто нарочно, ни одним словом не коснулся моей будущей работы. Словно не на должность меня принимает, а так, расспрашивает обо всем понемножку от нечего делать.
Лишь заканчивая беседу со мной и уже послав секретаршу за старшим оперуполномоченным, который должен был несколько дней подержать меня для практики возле своей персоны, Антонов сказал веско, постукивая карандашом в такт словам:
— Я хочу, чтобы вы запомнили две вещи. Первое. В ходе розыска вы обязаны точно и подробно фиксировать все обстоятельства, как говорящие против обвиняемого, так и в его пользу. Все против, все за, — еще раз подчеркнул он.
— И второе. Вы человек в городе новый, поэтому предупреждаю особо: здесь, в нашем районе, где находится цех «Б», неважных и мелких происшествий быть не может. Каждое дело, каким бы незначительным оно ни представлялось, надо рассматривать, помимо всего прочего, еще и в таком аспекте: а не тянется ли от него какая-нибудь ниточка к цеху «Б»?
— Но я ничего не знаю о цехе.
— Совсем ничего? — спросил майор недоверчиво.
— Что секретный цех — и все.
Я ждал подробностей, но их не последовало.
— Значит, вы знаете почти столько, сколько и я, — он не отрывал от меня пытливого взгляда. — Засекреченный цех, производящий особо важную продукцию, — вот самое главное…
— Можно, товарищ майор?
Вошел немолодой, лысоватый, с шарообразным черепом офицер — старший лейтенант.
— Старший оперуполномоченный Фрол Моисеевич Попов, — представил его майор Антонов. — Вот ваше новое пополнение — лейтенант Клепиков.
— Очень приятно!
Его обозначенный одной прямой линией рот раздвинулся в улыбке, и это тотчас же вызвало сейсмические явления на всей тонкой желтой коже лица, натянутой на череп явно неподходящего размера. Поползли одна на другую пергаментные складки на щеках; мне даже показалось, что я услышал сухой шелест. Белой полосой обозначился хрящ посреди мясистого пористого носа, дернулись назад треугольные уши почти без мочек. Затем все это совершилось еще раз, только в обратном порядке, когда старший лейтенант перестал улыбаться. И я сразу узнал его.
— Мы уже встречались, товарищ старший лейтенант!
— Где, разрешите спросить? — вежливо поинтересовался он, внимательно присматриваясь.
— В клубе железнодорожников. — И так как он продолжал смотреть на меня вопрошающе, уточнил: — На танцах.
— А, — только и вымолвил он, захлопнув с глухим стуком безгубый, как у лягушки, рот.
Антонов тонко улыбнулся:
— Похаживаете на танцы, Фрол Моисеевич?
— Оперативное задание, товарищ майор. — У него заскрипели сапоги.
Мне показалось, он финтит.
— С вами была девушка, верно? Вы ей еще помогали надевать пальто.
И тут старший лейтенант вспомнил меня. Опять зашелестел пергамент — он улыбнулся:
— Вон оно что! Она это с вами отплясывала, когда я подоспел.
— Вы отбили у него девушку, Фрол Моисеевич? — подтрунивал над ним майор. — В вашем возрасте… Поздравляю!
Старший лейтенант пояснил, морщась:
— Какая тем девушка! Сержант Гордикова. Мы работали с ней над Колькой Гаркавым, помните? Сто сорок шестая статья.
Я спросил, обращаясь больше к Антонову, чем к нему:
— Катя, кажется?
— Во-во! — ответил старший лейтенант, даже как будто обрадовавшись, и я сразу устыдился своей попытки уличить его непонятно в чем: неужели меня так могло задеть пустяковая неприятность на танцах! — Катюша Гордикова, из нашего паспортного стола.
Выходит, зря я тогда расстроился. Моя дама бросила меня вовсе не по своей воле — по служебной необходимости Не стал дожидаться конца нашего вальса тот самый Гаркавый, сто сорок шестая статья!
Что за статья? Не забыл?… Кажется, грабеж…
Смотри-ка, кое-что еще помню!
Весь день, до пяти вечера, я просидел рядом с Фролом Моисеевичем в тесной каморке, пышно именуемой кабинетом, и он демонстрировал мне всю свою канцелярию. Писанины всяческой оказалось больше, чем можно было ожидал, и я с жалостью, перемешанной с опаской, вспоминал об Арвиде. Ох, и клянет он сейчас и меня, и секретаря райкома, и всех, кто сагитировал его в угрозыск!
Присутствовал я и на нескольких допросах. Косматый парнишка и всхлипывающая женщина тихо отвечали на такие же тихие вопросы Фрола Моисеевича. Они стащили на текстильном комбинате по три метра ткани и были задержаны при попытке продать. Тут было все яснее ясного, оба дела никуда за пределы мелкого хищения не выходили. Ни женщина, ни парнишка даже не пытались отпираться. Фрол Моисеевич не спеша фиксировал их признания, и они опасливо расписывались внизу каждой страницы.
В пять часов я отправился в столовую возле заводоуправления, навернул с волчьим аппетитом тарелку пустых щей, проглотил на второе что-то непонятное, не то кашу, не то разваренные овощи, а может быть, то и другое вместе, и заспешил обратно в клетушку Фрола Моисеевича. В семь вечера предстоял выезд на арест. Фрол Моисеевич немедля засадил меня за всякие нужные для этого случая бумаги. По делу о групповом хищении проходило сразу шесть человек. Я провозился довольно долго и, самое досадное, испортил два бумажных листа, причем даже не обойных, а драгоценных тетрадочных. Но Фрол Моисеевич был великодушен: ни слова упрека! Только горестно покачал головой, заметив позорные следы ученической кляксы на одном из ордеров. И тут же снисходительно похвалил, показывая свою объективность:
— А пишете ничего, разборчиво…
Сам Фрол Моисеевич обладал каллиграфическим почерком, и его протоколы можно было демонстрировать, как совершенные образцы, если бы не довольно частые ошибки в правописании. Впрочем, он их нисколько не стыдился и, я думаю, вообще не подозревал о том, что они существуют.
Мы оделись.
— Где гараж? — пошутил я, зная уже, что единственная полуторка отделения стоит второй год без колес.
— Не гараж, а конюшня, — на полном серьезе поправил Фрол Моисеевич. — Тут, рядом, через дорогу.
К юмору он был абсолютно глух…
За оперативными работниками отделения числилось пять лошадей: Резвый, Рослый, Шалун, Мальчик и Стратегия. Смирные, покорные трудяги, вечно недоедавшие, вечно недосыпавшие, как и их хозяева, и всегда безотказно готовые к действию. В отдельном стойле помещался жеребчик Циклоп, выездной «самого», как почтительно величал майора Антонова конюх дядя Спиридон. Циклопу, не простой лошади, а начальственной, перепадало соответственно занимаемому положению и сена побольше, а иногда даже овес. Это было так несправедливо по отношению к нашим трудовым оперконям, что я, когда немного освоился, стал тайком потаскивать у Циклопа сено и угощать им строго поочередно рядовых коняг.
Шайку воров мы с редким везением накрыли в доме одного из ее участников, всех шестерых сразу; очевидно, у них здесь шло производственное совещание. Все обошлось мирно, сопротивления они не оказали.
Только один, высокий бородатый детина, все выкрикивал с безнадежным отчаянием, пугая своих дружков:
— Ой, мамочка! Ой, горе мне, горе, мамочка родная!
Как выяснилось позднее, в ходе следствия, бородач имел веские основания причитать и оплакивать самого себя. За ним вскрылось, помимо участия в хищениях, еще одно преступление, самое подлое — дезертирство.
Домой я заявился в третьем часу ночи. Гудела башка, раненая нога подгибалась подо мной, но в общем я был доволен.
День прошел не зря. Я кое-чему научился и был уже, как мне казалось, почти готов к самостоятельной работе.
А что тут особенного? В доверительном разговоре во время одного из перекуров между допросами участников шайки Фрол Моисеевич рассказал, что еще перед самой войной работал в стройтресте обыкновенным бухгалтером и начал свою карьеру грозы грабителей и воров с участия в расследовании одного запутанного кассового дела в качестве приглашенного эксперта.
Другой наш опер — его Фрол Моисеевич называл Сынком — был на целых два года моложе меня и особыми способностями, кажется, не блистал; ему поручали лишь чисто оперативные действия по поимке преступников.
Даже Катя, та самая голубоглазая Катя с тяжелой короной волос, и та готовилась вскоре перейти в угрозыск из своего паспортного стола.
Так неужели я не смогу!…
Арвид лежал с открытыми глазами. Проснулся? Или еще не спал?
— Как успехи, деятель тылового фронта? — спросил я шепотом. — Давай докладывай!
— Можешь громко. Хозяйка в ночной. Кимка с собакой опять у Вовки — отец в гараже дежурит, а малышне одной страшно.
Он замолчал.
— Так сколько же преступников задержал?
— Одного.
Я захохотал:
— Вот нет размаха у человека! Заливать, так уж на всю катушку: десять, сто. А он — одного!… И кого же? Грабителя? Бандита?
— Убийцу.
Скупые ответы Аренда мало походили на шутку. Неужели?…
— Врешь! — я подскочил и крепко треснулся головой о потолок.
— Нет. — Он зашевелился, и нары под нами застонали тяжко. — Сам не ожидал, так вышло…
Пообедав, Арвид возвращался к себе на работу — его, как и меня, засадили там за бумаги. Видит, человек бежит стремглав. Лицо перекошено, ничего перед собой не видит, несется, как заяц от волка, не разбирая пути. Явно что-то не в порядке. Остановил, спрашивает: «Что случилось?» А тот на него с кулаками — и деру. Арвид в погоню. Задержал с помощью прохожих, отвел в отделение. Оказалось, ни больше, ни меньше — брата родного только что убил. Тот приехал к нему погостить из деревни, самогона привез для продажи по соседям. Оба хватили изрядно, потом заспорили по пустяку — и убийство.
— Надо же, какая случайность! — воскликнул я. — Прямо в руки! И, главное, в первый день.
— Случайность, случайность! — что-то уж слишком поспешно согласился Арвид; он, видимо, испытывал неловкость за свою неожиданную, неправомерную удачу. — Конечно, случайность!
Было завидно немного, но и спокойнее за Арвида тоже. Теперь его бумаги не испугают. Теперь он почувствует вкус.
Я зевнул:
— Устал! Да и завтра работы-ы! Накрыли, понимаешь, целую шайку. Допросы и прочее… Так будем спать, а?
Он согласно кивнул, молча повернулся на бок. Хоть бы поинтересовался подробностями! До чего нелюбопытен — жуть!
6.
Почти две недели ходил я в подручных у Фрола Моисеевича — столько времени заняла кропотливая возня с пойманной шайкой. Одновременно приходилось вести и множество других мелких дел. Фрол Моисеевич называл их «семечками», и я заметил, что за «семечки» он брался куда охотнее, чем за более сложные. Что ж, не удивительно! Мой шеф был уже в возрасте, не любил нервотрепку и суету оперативных выездов, раздражался, когда ему попадались клиенты из числа бывалых, не желавшие послушно отвечать на его въедливые вопросы и умевшие «качать права». Больше всего ему нравилось сидеть в своем крохотном теплом кабинетике, с полушубком, накинутом на ревматические коленки, и потихоньку, не спеша, лузгать нехитрые «семечки».
А их всегда хватало! То Щукин доставит какого-нибудь смущенного дядю:
— Пинжак на базаре купил, на улисе продавал. Вот свидесель, вот рапорт.
И заводи на дядю дело! «Спекулясия», — как говорил Щукин.
То постовой милиционер Трофимовна, огромного, почти двухметрового роста женщина, с кулаками, как кувалды, приволочит за шкирку, словно котят, сразу двух юнцов — безбилетников, поскандаливших с бдительной билетершей в кинотеатре и учинивших там драку.
Им тоже не скажешь: пошли вон? Нарушение закона налицо.
Особенно много проходило так называемых хлебных дел; одни работники отдела борьбы с хищениями с этим потоком не справлялись, приходилось заниматься нам всем.
Хлеба было мало, он выдавался только по карточкам, торговля им на базаре в то время запрещалась. Ну, если какой-нибудь работяга вздумал загнать свой однодневный паек, чтобы купить стакан махорки, без которой он тоже жить не может, милиционер отвернется в сторону и сделает вид, что ничего не заметил. Другое дело, если кто-то вдруг приволок для тайной продажи сумку с тремя-четырьмя килограммами черняшки. Тут уже пахнет преступлением. Откуда хлеб? Возможно, где-то образовалась щель, возможно, где-то воруют, где-то рабочий человек недополучает и так считанные граммы жизненно необходимого пайка?
И верно, случалось, что засекут такую базарную крысу — и выйдут на след целой шайки расхитителей, пристроившихся либо в столовой, либо возле пекарни, либо в другом теплом местечке, связанном с выпечкой, транспортировкой или выдачей хлеба.
Этих преступников закон карал безжалостно.
Попадали к нам и случайные люди, никакие не преступники, а просто слабовольные или малоразвитые, несознательные, соблазнившиеся лишней пайкой. Подглядел, где можно хапнуть еще один, не свой, чужой кусок, — и слопал поскорее, не задумываясь о последствиях.
Жалко было смотреть, как они, кляня себя и плача, клялись на допросах. И я верю, что искренне. Если бы не трудности военных лет, многие из них никогда бы не имели дела с законом. Но и отпускать их с миром, слегка пожурив, как вам, мол, не ай-яй-яй, тоже нельзя. В тяжкое время хлеб — это не просто хлеб; отношением к нему испытывается гражданственность, моральные устои человека. К тому же, почувствовав слабинку, за чужим куском могут потянуться и другие нестойкие…
В отделении меня быстро признали своим, и это было не столько моей заслугой, сколько моей раненой ноги. Рядовые милиционеры, участковые, все люди солидные, степенные, сочувственно вздыхали, когда встречали меня на лестнице — там хромота была больше всего заметна; я не мог переносить ногу через ступеньку. Наши женщины — а их среди милиционеров было немало — наперебой советовали, чем парить ногу, как бинтовать, как разминать. Мне пришлось бы заниматься одной только ногой, времени не хватило бы даже на сон и еду, вздумай я следовать всем их рекомендациям. Но участие трогало, и я искренне благодарил за каждый совет.
Начальство тоже благоволило ко мне. Тут уж не нога, тут Фрол Моисеевич. Что ни говори, а все-таки я избавил его от части работы, и он, не скупясь, вовсю нахваливал меня на оперативках у майора Антонова. Я ерзал на стуле, а возвратясь в кабинет, выговаривал ему:
— Зачем вы так?… Неловко!
— Неловко щи вилкой хлебать, — отвечал он, посмеиваясь.
Фрол Моисеевич знал, что делает. Не может же человек, если он человек, а не свинья, платить черной неблагодарностью за такие лестные о себе отзывы. И наваливал на меня все больше и больше дел. А я что? Я старался, из кожи вон лез.
С Катей я виделся несколько раз, проверял данные о местожительстве каких-то задержанных типов. Меня она сразу узнала, может быть, Фрол Моисеевич ей сказал, улыбнулась подковыристо:
— Станцуем?
— А то нет! — подхватил я. — Надо же вернуть должок.
— В смысле — оставить посреди зала? — рассмеялась она.
— В смысле — отдавить ноги…
Но дальше угрозы я так и не продвинулся. У Кати было дел сверх головы, у меня тоже, и оставалось только при встрече по утрам в коридоре отделения обмениваться двумя-тремя веселыми репликами.
— Станцуем? — теперь уже спрашивал я.
— В шесть часов вечера после войны. — Эта присказка входила в моду: в газетах писали, что режиссер Пырьев приступает к съемкам фильма с таким названием.
— У-у, долго ждать!
— И ничего не долго! Вон вчера опять салютовали…
В последнее время и в самом деле ни одного дня не проходило без салюта в честь освобождения от фашистов очередного города. А то и по два салюта в день. Но конца войны было еще не видно.
Наши добрые отношения сразу же повернул себе на выгоду практичный и хитрый Фрол Моисеевич. Он заметил, что мне Катя готовит справки без очереди, и с тех пор стал посылать за ними только меня. Он ничего не терял; я даже поболтать с ней не мог. Катя работала в комнате, уставленной столами, и за каждым — пара любопытных глаз и чутких ушей.
У меня теперь образовался солидный круг новых знакомых. Наши, отделенские — раз, в прокуратуре — два; мне там приходилось бывать чуть ли не каждый день. Правда, пред светлыя очи самого районного прокурора я еще допущен не был. Все мои переговоры велись с помощником прокурора, жирно красящейся дамой со всегда вылупленными, словно от постоянного физического напряжения, глазами. Она зверски курила, и не просто цигарки, а козьи ножки; забавно было видеть на них малиновые кольца губной помады. Движения у нее резкие, быстрые, голос отрывистый и хрипловатый, как у отделенного на плацу. Она не говорила, а командовала, ловко гоняя козью ножку языком из одного угла рта в другой:
— Возьмите!… Подпишите!… Принесите!…
Все это должно было, очевидно, по замыслу получаться мужественно и лихо. На деле же вызывало улыбку. Впрочем, допускаю, что подсудимым, против которых она поддерживала обвинение на суде, было вовсе не до улыбок.
Полной противоположностью диковинной прокурорской дамы были две мои знакомые по столовой. Обе работали в бухгалтерии химического комбината и ели в том же зале, что и я. Так уж получилось, что по дороге в столовую я по просьбе Фрола Моисеевича забегал в прокуратуру передать или взять там какие-либо бумаги, и если опаздывал на обед, то любезные бухгалтерши держали для меня место за своим столом.
После дамы с козьей ножкой они казались воплощением женственности. Обе худенькие, обе смешливые; у Зинаиды Григорьевны, той, которая старше, тонкие белые руки с синими веточками вен, у другой, Дины, моей ровесницы, детская привычка восторженно хлопать в ладоши, если ей что-нибудь нравилось: неожиданный ли сюрприз в виде двухсот граммов мороженых яблок, который нам преподносила столовая, предложение ли Зинаиды Григорьевны пойти всем вместе в кино, когда будет свободное время, мой ли рассказ о каком-нибудь случае из фронтовой жизни.
У Зинаиды Григорьевны на фронте был муж, подполковник, и знакомство наше как раз с того и началось, что она, увидев в столовой нового человека, подошла и спросила, откуда я, не со Второго ли Украинского? Узнала, что нет, не оттуда, вздохнула печально и отошла, сказав, что вот уже больше месяца не имеет от мужа никаких вестей.
А на следующий день подбежала ко мне радостная, сияющая, с письмом в руке:
— Смотрите, от него!… Вы принесли мне счастье!
И потащила за свой столик, где уже сидела Дина и ее двоюродный брат, молодой здоровенный шофер из комбинатского гаража с пухлыми губищами…
Мой переход на самостоятельную работу совершился буднично и незаметно. Просто Фрол Моисеевич однажды стукнул себя сморщенной ладошкой по такому же сморщенному лбу:
— Что мы здесь корпим, в этой клетушке, за одним столом! Вот тебе невыливайка, вот ручка, вот обои видишь, какой даю кусок, целый километр. И двигай себе в соседний кабинет, где Саша сидел… Погоди! — Он открыл свой сейф с тонкими жестяными стенками. — Н
Сашей звали моего предшественника. Он болел туберкулезом, болезнь обострилась. Вынужден был уволиться и уехать к матери, куда-то неподалеку от Алма-Аты.
Кабинетик был точно таким, как и у Фрола Моисеевича, только без окна. День и ночь здесь горела электрическая лампочка, а когда станция выключала свет, приходилось зажигать коптящую керосиновую лампу с треснутым стеклом. Но я так изголодался по самостоятельности, что даже и в этом увидел положительное: уж у меня-то в окно ни один задержанный не выскочит!
С чего я начал свою самостоятельную жизнь оперуполномоченного? А вот с чего. Разобрал и почистил невозможно грязный наган. Не оружие — печальное зрелище. К нему не прикасались, наверное, со дня выпуска с завода.
Сел для удобства прямо на письменный стол, разобранный пистолет на тряпочке рядом разложил — драю. И в самый ответственный момент начала сборки раздается стук в дверь:
— Можно?
Соскочил со стола, оправил гимнастерку — мгновенное дело.
— Пожалуйста!
Входит, сразу заполнив весь мой просторный кабинет, дородная старуха в черной шляпе с полями и рыжей лисой вокруг шеи. Облезлая, с проплешинами, но все-таки лиса!
— Мне нужен оперативный уполномоченный товарищ Клепиков.
— Я Клепиков.
Ага! Значит, Фрол Моисеевич ее ко мне послал. И тает, тает сердце от великой признательности моему благодетелю. Мог ведь сам заняться — а все-таки ко мне послал. Знал: жду! Какой все-таки чуткий человек.
Итак, первое самостоятельное дело…
Усадил я старуху с лисой, вытащил бумагу — не обойную, а свой собственный командирский блокнот, еще с фронта, вынул карандаш, жду. Что у нее? Ограбление? Бандитский налет? А может, убийство, как у Арвида? Скажем, сестру задушила из-за этой самой лисы. А что — вполне!
И вот она произносит:
— Пух!
Я сообразил не сразу. Сначала мне показалось, что она хочет рассказать какую-то сложную историю со стрельбой и жертвами и начинает, хоть не совсем внятно, зато образно: «Пух!» В смысле — стрельба.
Но старуха тут же разбила вдребезги все мои кровожадные иллюзии.
— Пух! — повторила она. — Эта дрянь пух у меня ворует из перины.
— Что за ерунда! — опрометчиво вымолвил я.
Старуха оскорбилась, выпрямилась с достоинством.
— Ах, ерунда? Считаете, ерунда? А знаете, сколько стоит пух на базаре? Попробуйте подушку купить. Семьсот рублей, самое малое, если еще найдете. Хорошенькая ерунда!… Вот я тут официальное заявление написала, прошу ее арестовать.
И вытащила откуда-то из-под лисы целую бумажную простыню, исписанную крупным размашистым почерком. Фрол Моисеевич упал бы в обморок, если бы увидел такое количество испорченной бумаги. Впрочем, оборотная сторона осталась чистой.
Проклиная втихомолку и Фрола Моисеевича, всучившего мне эту гнилую «семечку», и проклятую пух-старуху, я стал читать заявление. Целый детективный роман с тайной слежкой, подозрениями и версиями. Положительный герой — мадам Барковская, сидящая против меня. Отрицательный — ее соседка по комнате, учительница из Ленинграда, прикидывающаяся инвалидом, а на самом деле специально испортившая себе сердце, чтобы время от времени, ссылаясь на приступ, оставаться дома и в отсутствие мадам Барковской распарывать перину, принадлежащую последней, вытаскивать оттуда по горстке пушинок — когда понемногу, заметить труднее, у злодейки-учительницы все продумано! — и зашивать вновь.
Интереснейшее дело! Дождался…
— Посидите здесь. — Я озлобленно смотрел в немигающие желтые лисьи глаза. — Нужно посоветоваться с товарищами.
Старуха с достоинством кивнула, милостиво разрешая мне удалиться.
Фрол Моисеевич, едва завидев меня, отчаянно замахал руками.
— В
Не дал договорить, предостерегающе приложил палец ко рту. Я невольно понизил голос:
— Она же форменная ненормальная!
— А что делать?
— Как что? Выгнать.
— Соображаешь, что говоришь? Это же Барковская, известная кляузница. Выгоним — а она прямым ходом к начальнику, к прокурору, в горком, напишет в газету. И мы будем бегать, доказывать, сочинять объяснительные… Нет, нет, надо тянуть время. Единственная возможность. Обещать ей что-нибудь, лишь бы умотала. Ты уж придумай. Голова незабитая, свежая.
Я стиснул зубы:
— Хорошо. На сей раз спроважу. Но если придет снова — пошлю прямо к вам, имейте в виду.
— Давай, давай…
Фрол Моисеевич был готов на все, лишь бы только сейчас не иметь дела с мадам Барковской!
Я вернулся к себе. Спросил таинственным полушепотом:
— Скажите, как вы заметили кражу?
— На полу остаются пушинки — у меня же не слепота. — Она тоже снизила голос до шепота. — И потом чувствую, что-то жестко стало спать.
— Да, да… — Я глубокомысленно покивал. — Не скрою, дело ваше очень нелегкое, требует тщательного расследования. А мы как раз сейчас очень загружены. Хищения, убийства… Не могли бы вы нам помочь?
— Именно? — Мадам настороженно уставилась на меня на куриный манер, одним глазом.
— Последите за ней еще некоторое время. Чтобы у нас с вами было больше веских доказательств.
Как ни странно, она сразу согласилась, даже как-то оживилась, порозовела, очевидно, от радостного предвкушения будущих слежек, и я почувствовал себя злодеем по отношению к той, сердечнице.
— Но только постарайтесь, чтобы ваша соседка…
— Будьте спокойны, у меня никто ничего не узнает…
Так завершилось мое первое самостоятельное дело.
Я не потратил на него ни клочка бумаги.
7.
Все «семечки», «семечки»… Я добросовестно строчил протоколы, составлял постановления о производстве обыска, о возбуждении уголовного преследования, десятки других бумаг, с трудом привыкая к неуклюжим, громоздким, словно канцелярские шкафы, юридическим оборотам речи.
Плох тот солдат, который не носит в своем «сидоре» маршальский жезл. И, соответственно, плох тот оперативник, который не мечтает о большом, интересном, запутанном деле, где бы он мог проявить во всю мощь свой скрытый талант.
Но где взять такие дела? Едва они появлялись на горизонте, их тотчас же отнимали у нас следователи прокуратуры, белая кость. Нам обычно лишь великодушно разрешалось арестовать подозреваемых и, в лучшем случае, произвести первоначальный допрос.
Фрол Моисеевич, передавая трудное дело прокурорским, чуть ли не кланялся им в ножки за милость.
А я злился. Захватчики! И все-таки пробил и мой час. Только опять совсем не так, как мыслилось…
Приоткрылась дверь микрокабинета, всунулась замасленная до блеска ушанка с оттопыренными лопухами.
— Сашки нет?
— Нет.
— А когда будет?
— Уехал. Совсем.
Последовало удивленное: «Куда?»
— На юг.
— Гы… Бьем гада у ворот Ашхабада! — Владелец ушанки в таком же промасленном ватнике, весь заросший черной щетиной, протиснулся к столу. — А кто за него? Ты, старшой, так — нет?
Что-то в нем меня раздражало. Бесцеремонность? Быстрый шарящий взгляд? За несколько секунд он уже все перебрал и все оценил: треснувшее стекло на лампе, стул без перекладин на спинке, мой командирский планшет с желтоватым прозрачным окном для фронтовой карты.
— Я лейтенант,
— Какая разница? Счас лейтенант, а завтра старшой, так — нет?
Он сел без приглашения, сдвинул на затылок ушанку. Поманил меня пальцем, сказал тихо и многозначительно:
— Дело наклюнулось. Незаконные хлебные карточки!
Махинации с хлебными карточками принадлежали к числу опасных преступлений. Я с уважением посмотрел на своего собеседника. Вот ведь как можно ошибиться. Человек пришел к нам на помощь, а я…
— Слушаю вас, товарищ.
Он стал рассказывать, беспрестанно подмигивая и щелкая кривыми пальцами с черными ногтями. Работает на нефтебазе, в складе смазочных масел. Ну да Сашка его давно знает. Откуда? Оступился раз, с кем не бывает. Лошадь на четырех ногах, и та спотыкается. Но теперь — ни-ни! Сам завязал и другим советует, так — нет?… Значит, он на складе, а над ним старший. Афиногенов звать, Ванька Афиногенов. Только и славы, что инвалид войны. А промежду прочим еще копнуть надо, есть ли у него там осколок, в груди. Был бы он с осколком в мясе таким прытким, так — нет!… Ну так вот, значит, у того самого Ваньки Афиногенова с десяток дней назад пацаненок помер. Двух или трех там годков. Он этих головастиков наплодил со своей Маруськой — страсть. Пять штук!
Я стал терять терпение:
— А карточки?
— Вот в том и вся штука, старшой! Пацаненок помер, а он его карточку не сдал, как положено, гад! Бумажка про то, что вроде сдал, у него имеется, а карточка опять же при нем осталась. Блат или что. Получает по ней и жрет со всей своей бандой. Считай — десять ден по четыреста. Четыре килы! Устроился, понимаешь, так — нет? Ну что, подходит, старшой? — Он снова подмигнул. — Давай уж заявлению напишу. Все равно ведь заставишь.
И потянулся черными пальцами к блокноту.
— Погодите! — Я взял со стола блокнот. — У вас все?
— А что еще? — удивился он. — Было бы еще, я бы сказал. Сам видишь, старшой, я не какой-нибудь…
— Выйдите! — Меня так и подмывало закричать, топнуть ногой. — Выйдите вон! Ну!
Он посмотрел на меня искоса, покачал головой понимающе и вроде бы даже сочувственно:
— Ручки… Воры пусть народное питание воруют, а тебе ручки марать неохота, так — нет?
И вышел, аккуратно притворив за собой дверь.
Его сапоги пробухали по коридору. Значит, к Фролу Моисеевичу не пошел. К начальнику? Пусть! Антонов с ним тоже церемониться не станет.
Когда пришла секретарша начальника Клава и сказала, что меня срочно требует к себе Антонов, я и тогда не подумал, что это связано со щетинистым «так — нет». Но когда увидел его в приемной, сопящим над какой-то бумагой на уголке Клавиного стола, то понял: начальник отнесся к злосчастной хлебной карточке умершего мальчика иначе, чем я.
Щетинистый увидел меня и насмешливо подмигнул.
Я спросил, вложив в голос сколько смог ехидства:
— Кропаем?
— Раз приказано. — Он притворно вздохнул. — Вот и тебе прикажут, куды денешься, старшой, так — нет?
Входя в кабинет, я уже мысленно яростно спорил. И по тону, каким было произнесено: «Явился по вашему вызову!», Антонов, конечно же, сразу все понял. Сказал с миролюбивым смешком:
— Только не кипятитесь, Виктор Николаевич!
Впервые он назвал меня по имени-отчеству, и я, внутренне негодуя, отверг это, как позорную взятку.
— Пять детей… — начал я.
Антонов поднял руку:
— Знаю! И все равно вы не правы. Налицо серьезное нарушение закона.
— Этот грязный тип…
— Неважно, — снова прервал он, теперь уже резче. — Сигнал получен, мы обязаны расследовать. Возьмите с собой Трофимовну и поезжайте по адресу… Ну?
Антонов смотрел на меня взглядом гипнотизера, укрощающего льва.
Но я не лев и он не гипнотизер. Сеанс укрощения сегодня не состоится.
— Не понимаю, товарищ майор, чего мы добьемся? — Я нарочно сказал «мы», чтобы не получилось в его адрес. — Посадят на три года, а у него столько маленьких детей!
— Милиция не определяет меру наказания, товарищ лейтенант, — это дело суда. Милиция лишь выявляет нарушителя закона. В данном случае мы имеем дело с явным нарушением и обязаны — понимаете, обязаны! — принять соответствующие меры.
Да, формально он прав. Ни один законник не станет на мою сторону. И все-таки, не верю, не верю! Антонов ведь не сухарь, не ходячий параграф. Он просто прячется за букву закона, как за щит. Не хочет брать на себя ответственность?
— Так как же? — постукивает выжидающе карандашом по столу.
— Хорошо, поеду.
— Давно бы так… — Антонов встал: кончен разговор.
— Товарищ майор, а если хлебная карточка не будет обнаружена?
На мгновение в его умных глазах сверкнула искра и тут же погасла.
— Странный вопрос! На нет и суда нет.
Вот! Ведь мог он сказать: карточка еще не все, опросите соседей, сходите в магазин, где они получают хлеб, на нефтебазу, может быть, там еще кто-нибудь знает. Но не сказал… И Трофимовна — тоже не случайно, пришло мне на ум. Она хоть и самая здоровая из всех наших милиционеров, мужчин и женщин, но и самая жалостливая.
И все-таки неприятный осадок остался. Нет, майор Антонов далеко не рыцарь без страха и упрека; сходство с Дон Кихотом чисто внешнее. Он не против, чтобы я взял ответственность на себя, а сам взять ее не решился…
Щетинистый топтался у двери с исписанным листком в руке.
— Начальнику заносить или сам возьмешь, старшой?
— Давайте сюда!
Я быстро пробежал глазами безграмотную мазню.
— Живут где?
— Косой взвоз, четырнадцать, — ответил он с готовностью. — Над самой рекой. Летом они рыбки подлавливают — обжираются, так — нет?
Теперь, когда он уже был непрочно уверен в успехе, ему и в голову не приходило скрывать истинную причину своей затеи — черную зависть.
— Поедете со мной! — бросил я, уходя.
— Что ты, что ты, старшой! Мне никак! — обеспокоившись, засуетился он. — И ты, смотри, не проговорись ему, что я. Закон такого не дозволяет, слышишь, старшой, так — нет?…
Я наслаждался его растерянностью и явным испугом. Подлец, наглец и отчаянный трус. Великолепное сочетание!
Косой взвоз, четырнадцать…
Мы с Трофимовной с трудом отыскали дом. Чуть живая избенка в три окна, из трубы жиденький светлый дымок, словно пар изо рта умирающего.
А кругом простор… Белые поля до самого горизонта, под крутым обрывом заснеженная гладь реки. По краю обрыва петляет обледенелый крутой спуск с серой, выбитой машинами и повозками колеей. Дорога кое-где огорожена черно-белыми столбиками, но они больше для украшения, чем для подлинной безопасности. Уж если понесет машину на скорости вниз — не остановят жалкие столбишки!
Зашли в избенку. Хозяйка, измученная женщина лет тридцати, возится у печки.
Ребятишки, мал мала меньше, за столом ждут обеда. Худые, глазенки запали. Что им лишних сто граммов хлеба на рот!
Ох, и незавидная у меня сегодня работенка. Как меня будут клясть в этом доме!
— Вы — Афиногенова?
Запахнула дырявый платок:
— Ну?
— Мы с обыском. Вот постановление.
Даже не смотрит. А мне обязательно нужно, чтобы посмотрела. Там есть такая графа: предмет поиска.
— Вы прочтите. Так положено.
— Нечего у нас искать. Не воры, слава богу, не разбойники. Все добро здесь, за столом сидит.
— К нам поступило сообщение, что вами не сдана хлебная карточка вашего… — тут я запнулся, — …вашего умершего сына Никиты.
Говорю, а у самого сердце переворачивается. Мать! Десять дней назад сына схоронила! А я ей — хлебная карточка.
Даже Трофимовна смотрит на меня ненавидяще. Я нарочно дор
— Бог мой! — восклицает женщина. — Да ведь карточка-то…
Я не дал ей досказать, повысил голос:
— Если карточка обнаружится при обыске, — дело может пойти в суд и виновные будут строго наказаны. — Обратился к Трофимовне: — Прошу вас пригласить понятых. — И женщине: — Покажите ей, где тут у вас соседи…
У нее сжаты губы, вот-вот с языка сорвутся резкие и обидные слова.
— Пойдем, пойдем, голубушка, — торопливо и ласково взяла ее за руку Трофимовна. — Такой закон…
Они ушли. Я вздохнул с облегчением. Теперь, кажется, порядок! Трофимовна ей все объяснит, что и как сделать.
Ребятишки пялили на меня свои голодные глаза.
— Он челт? — спросила девочка с льняными кудряшками, указав на меня крохотным пальчиком.
— Чертов не бывает! — уверенно сказал мальчонка постарше. — Дядя — красноармеец.
Я погладил его по головке.
— Папка твой где?
— На лаботе, — ответила за братишку девочка. — Он всегда-всегда на лаботе…
Вернулись Трофимовна с хозяйкой. За ними порог робко перешагнули две молодые женщины. Не скинув еще пальто, хозяйка сразу прошла к детям, обняла их со словами: «Маленькие вы мои», одновременно бросая на меня испытующе недоверчивые взгляды, словно я мог в ее отсутствие причинить им какое-либо зло.
— Мамка, есть! — затребовала девочка с кудряшками.
— Обожди, вот дядя уйдет.
— Есть, есть хоцу!
— Накормите их, — предложил я. — Мы тут пока займемся бумагами.
Никаких особых бумаг не было. Нарочно медля, я внес в протокол обыска фамилии понятых, разъяснил им обязанности.
Женщина похлопотала у печки, разлила детям жидкого крупяного супа, они принялись жадно хлебать, забыв обо всем на свете. Я походил по комнате, заглянул для порядка за печку, приподнял на столике в углу чистую тряпицу, заменявшую скатерть.
— Сумка у вас где? Ну, с которой в магазин ходите.
Хозяйка, поджав губы, поставила передо мной пустую соломенную сумку.
— А хлебные карточки?
— Вот.
Я пересчитал. Две рабочих, четыре детских. Все верно, лишних нет.
— Так…
Трофимовна ликующе переглянулась с хозяйкой. Провели они неопытного опера, провели!
Пусть себе думают…
Понятые с напряженным вниманием следили за каждым моим движением, словно я выполнял очень сложный иллюзионный номер и вот-вот должна была произойти потрясающая неожиданность, завершающая фокус.
— При обыске ничего не обнаружено… Прочитайте и распишитесь, пожалуйста, — подал понятым химический карандаш.
Пока они старательно, опробуя каждое слово в отдельности, вычитывали протокол, я смотрел в оконце, выходившее на кручу. Вниз по дороге медленно, словно проверяя путь, скользил газогенераторный зисок, груженный красным кирпичом.
Но вот движение машины убыстрилось, еще, еще. Шофер отпустил тормоза.
Рано! Еще только начало спуска.
Машина стремглав неслась вниз. Что он, с ума сошел?
Зисок исчез из моих глаз — дорога завернула под нависший край обрыва. Теперь появится вновь лишь метров через сто.
— Расписались уже, товарищ лейтенант, — несмело напомнила одна из понятых.
— Сейчас, сейчас… — Я не мог оторваться от окна.
Зисок не появлялся. Время уже, время! Или шофер все-таки опомнился, успел затормозить?
И вдруг послышался удар. Звук донесся приглушенно, будто издалека, и вполне можно было не обратить на него внимания. Но я точно знал: это зис!
Случилась беда!
Схватил со стола ушанку, планшет и кинулся на улицу. Меня проводили недоумевающими взглядами — ведь никто, кроме меня, ничего не видел.
Подбежал к краю обрыва. Вся дорога отсюда как на ладони. Пустая, никакой машины на ней нет. И там, где извилистая серая лента, сползая с берега, расстилается через белую гладь замерзшей реки, — тоже ничего. Словно зиса и не было!
И лишь три одиноких малюсеньких кирпичика едва заметными пятнышками алеют на снегу далеко внизу, под обрывом.
Красные кирпичи! Из кузова!
Я съехал на подошвах по обмерзлому скату, побежал, припадая от боли, к сбитому столбику на обочине.
Далеко внизу, колесами вверх, среди рассыпанного кирпича лежал опрокинувшийся зисок. Мотор заглох, стояла мертвая тишина.
— Водитель! — позвал я отчаянно. — Водитель!
Никто не отозвался.
Подоспела запыхавшаяся Трофимовна.
— На комбинат, к телефону, живо! — приказал я. — Вызовите скорую. И к нам в отделение, пусть Федосеева пришлют.
— О, господи! — Она затопала вверх по дороге, отдуваясь как паровоз на крутом подъеме.
С трудом, при помощи слетевшейся к месту аварии ребятни, я вытащил шофера из вдребезги разбитой кабины, уложил на брезент. Он был без сознания, тяжело, с хрипом дышал. Чуть подрагивали седоватые усы.
— Дядя Коля Васин! — воскликнул испуганно один из ребят.
— Знаешь его?
— Ага! Тети Матрены муж, шофер химкомбинатский. Они здесь близко живут, у задних ворот комбината.
— Ну-ка, быстро туда!
Приехала скорая помощь, сразу вслед за ней прибежала жена Васина. Без звука кинулась к пострадавшему, а когда ее подняли, глухо и протяжно зарыдала.
— Ну как? — спросил я старенького врача.
Он покачал головой.
— Мертв?
— Еще дышит каким-то чудом. Но очень сомневаюсь, успеем ли довезти. Грудная клетка вся раздавлена. Обширнейшее внутреннее кровоизлияние.
— Не пьян?
— По-моему, нет…
Притащился на Стратегии неторопливый степенный Федосеев, наш гаишник, и с ним фотограф из горотдела. Мы начали свою кропотливую работу. Предстояло составить протокол осмотра места происшествия, обследовать машину и выяснить причину катастрофы, нарисовать схему, допросить свидетелей — не один я, оказывается был очевидцем аварии; две женщины развешивали наверху белье, мальчишка из школы бежал…
Я не очень удивился, когда Федосеев подозвал меня к опрокинутой машине и показал порванный шланг возле одного из тормозных цилиндров.
— Вот в чем причина.
— Тормоза?
— Ага! Нажал сильно, шланг старый, в обед сто лет, его и прорвало. Вся тормозная жидкость к черту.
— А ручник?
— Он пробовал — вон, затянуто. Да разве на таком склоне ручником удержишь? Да-а, жаль, хороший был шофер…
Приехали химкомбинатские, стали рядить-гадать, как поднять машину.
Нам больше нечего было здесь делать. Федосеев подбросил нас на Стратегии — меня до столовой, фотографа к горотделу, а сам поехал докладывать начальнику.
Наверное, у меня был тот еще вид, потому что Зинаида Григорьевна, взглянув, ужаснулась, всплеснула своими тонкими руками:
— Что-то случилось!
— Автокатастрофа, — я устало опустился на табуретку. — Машина всмятку.
— Ужас какой? Надеюсь, жертв нет?
— Есть, к сожалению. Шофера убило. Ваш, комбинатский.
— Кто? — спросили они обе, Зинаида Григорьевна и Дина, в один голос.
— Васин. Знаете?
— Николай Иванович?!
Зинаида Григорьевна так расстроилась, что даже есть больше не стала…
Вернувшись в отделение, я застал Федосеева в своем кабинетике. Дотошный автоинспектор с лупой в руках колдовал над растянутым на столе шлангом, который снял с машины с соблюдением всех необходимых формальностей.
— Интересный коленкор вырисовывается, товарищ лейтенант.
— Что такое?
— У вас зрение хорошее? Посмотрите сами.
Разорванные края шланга с нижней наружной стороны неплотно прилегали друг к другу, когда их соединяли. Оставалась незаполненной двухмиллиметровая выемка, суживавшаяся кверху и сходившая на нет у внутренней стенки шланга.
Я поднял глаза на Федосеева.
— Слушайте, но это ведь значит…
— Ага! — кивнул он. — Шланг не сам по себе порвался. Подпилили снизу. Напильником или там еще чем…
8.
Фрола Моисеевича уже не было в отделении — что-то прихворнул наш старичок, ушел сегодня пораньше. Мы с Федосеевым отправились с докладом прямо к майору Антонову.
Он выслушал внимательно, но, вопреки ожиданиям, отнесся к нашим выводам скептически.
— Тор
— Совершенно явное убийство с заранее обдуманным намерением! — настаивал я. — Статья сто тридцать шестая, пункт «а».
— Еще и пункт «а»! Посмотрим, посмотрим… Что вы намерены предпринять, товарищ оперуполномоченный?
— В первую очередь, направить шланг на экспертизу. А сам думаю на комбинат.
— Правильно! — одобрил майор. — Товарищ Федосеев, возьмите моего Циклопа — и к экспертам, пока они еще не разошлись по домам. А я от себя еще позвоню их начальнику, попрошу, чтобы сделали как можно быстрее. Подготовьте постановление о назначении экспертизы, — приказал он мне.
— Есть! — Я повернулся к выходу.
— Одну минуту! Какие вопросы поставите экспертам?
Это я уже продумал:
— Первое: произошла ли авария из-за внезапного разрыва шланга? Второе: вызван ли разрыв искусственно или произошел естественным путем? Третье: если искусственно, то чем, каким орудием повреждена наружная поверхность шланга в месте разрыва? И четвертое: мог ли разрыв произойти вследствие этого наружного повреждения?
Майор помолчал недолго, обдумывая, видимо, сказанное мною.
— Все хорошо. Только прибавьте еще и пятый вопрос: предполагаемая давность наружного повреждения шланга. Это вам поможет в поисках преступника, если налицо действительно злоумышленные действия… А на комбинате советую особенно не распространяться про шланг и про ваши подозрения.
— Разумеется, товарищ майор! — Меня слегка задело его предупреждение. Что он, за дурачка меня считает? — Я и так никому не собирался ничего говорить. Просто порасспрашивать людей о личности Васина, его связях, друзьях и врагах.
— А людям и не нужно, чтобы им прямо говорили. Они по самому характеру разговора отлично разберутся, что у вас на уме. Поэтому подходите издалека, ставьте вопросы веером, а не узким направленным лучом. Я дам вам в помощь Гвоздева, он это хорошо умеет.
— Спасибо, — поблагодарил я сдержанно.
— Кстати, как обыск?
— Хлебной карточки не найдено, товарищ майор.
Он никак не высказал своего удовлетворения или, наоборот, недовольства. Сказал безразлично:
— Напишите рапорт. Не обязательно сегодня — дело терпит… Что еще? Желаю успеха!…
Гвоздев — или Гвоздь, или Юрочка, или Сынок, как только его не называли в отделении! — редко бывал на месте. Почему-то всегда получалось, что, как только он появлялся, его сразу начинали ругать. То какие-то дела недооформил, то бумагу забыл подписать. Юрочка терпеливо выслушивал скрипучие нотации Фрола Моисеевича, а потом, когда тот выдыхался, поднимал большие глаза с поволокой и невинно спрашивал о чем-то совершенно не относящемся к делу: «Фрол Моисеевич, а до совхоза Залесенского сколько километров?»
Вроде он не слушал, а думал о своем, пока его тут ругали…
Однажды ему влетело за мой грех — я забыл отобрать подписку у свидетеля, с которого снимал допрос. Юрочка стоял перед Фролом Моисеевичем, желчно отчитывавшим его, и привычно молчал. До меня так и не дошло бы, что виноват-то я, а не он, если бы Фрол Моисеевич вдруг не упомянул не совсем обычную фамилию свидетеля — Убейволк.
Позднее, когда справедливость была восстановлена, я сказал Юрочке в сердцах:
— Вот человек! Его ругают ни за что, а он молчит!
Юрочка лениво вскинул на меня свои кавказские глаза:
— Думаешь, я очень слушаю? А бумаги у меня всегда недоделаны — ты же знаешь…
Первое время я недооценивал криминалистические способности Юрочки. И напрасно. Правда, допросы, протоколы — всей этой бумажной канители Юрочка не любил. Зато розыск — другое дело! Здесь он был неутомим, не знал себе равных среди оперативников, может быть, всего города. Но как только розыск заканчивался поимкой преступника, Юрочка терял к делу львиную долю интереса, впадал в тягостное полусонное состояние, из которого его выводило лишь очередное поручение по розыску. Он исчезал, так и не оформив до конца прежнего дела, и появлялся через несколько дней с пойманным нарушителем, чтобы вместо признательности заработать от неблагодарного начальства очередную порцию нотаций.
Как Юрочка оживился, когда я рассказал о сегодняшнем происшествии! Он сразу понял, что от него требуется, с восторгом покидал в ящик стола недописанные бумаги, схватил шинель и уже на ходу крикнул мне, что будет в комбинатском гараже, там и встретимся. У него был постоянный пропуск на комбинат, а мне еще предстояло оформить свой в отделе кадров.
Все наши трудяги-коняги были в разъезде. Отправился пешком; комбинат размещался не так уж далеко, за железнодорожным переездом, шлагбаум которого обладал удивительной способностью опускаться перед самым носом в наиболее неподходящий момент. Закопченный паровозик с широкой трубой, пыхтя с натуги, без видимого смысла гонял туда-сюда десяток порожних вагонов.
Я с завистью смотрел на мальчишек. Вот кому и переезд не помеха! Перебираются на ходу через буфер — и будь здоров!
Подъехала и остановилась рядом черная эмка. Ого, в городе, оказывается, есть еще и легковушки! Пассажиры увлеченно беседовали, не заметив остановки. Все в непривычных для моего глаза мягких шляпах. Величавый старик с седой окладистой бородой рядом с шофером, двое других — на заднем сиденье; тоже не молодые, но оба быстрые, порывистые, очевидно, южане. Ученые — решил я, наблюдая за беседой, похожей скорее на спор, причем двое на задних сиденьях, усердно жестикулируя, в чем-то убеждали друг друга, а старик, поворачиваясь к ним, похоже, урезонивал их, так как хмурился недовольно и поглядывал по сторонам, словно опасался кого-то.
И тут же подумалось, просто так, без всяких видимых на то оснований: цех «Б».
Паровозику, наконец, надоело бессмысленно таскать вагоны. Он лихо свистнул и уволок их в сторону от переезда. Шлагбаум медленно, нехотя поднялся, и эмка устремилась через переезд, подскакивая на рельсах.
Я с интересом следил за машиной — туда или не туда? Главный вход на комбинат был с переезда хорошо виден.
Да, подъехала, остановилась перед воротами. Выбежал вахтер, посмотрел пропуска. Потом распахнул ворота, приложил руку к фуражке.
Машина проехала во двор.
Моя догадка превратилась в уверенность. Цех «Б»!
Отдел кадров помещался в маленьком зеленом домишке неподалеку от ворот. Рабочий день еще не кончился, но дверь с табличкой «Нач. отдела» была заперта. Я толкнулся раз, другой, и уже хотел было отправиться на поиски, как вдруг из-за двери мужской голос негромко спросил:
— Витя, ты?
Ситуация показалась мне забавной.
— Да, — ответил я, не кривя нисколько душой.
Повернулся ключ, дверь отворилась. Вышел мужчина в синем кителе военного образца, в таких же брюках, в блестящих хромовых сапогах. Уставился на меня удивленно.
— Очевидно, вы не меня ждете, но, честное слово, я тоже Витя, — сказал я, улыбаясь.
Он не слишком учтиво, тут же на пороге, стал выяснять, кто я таков и что мне требуется. Я молча вынул служебное удостоверение. Мужчина стал любезнее.
— Коньшин! — подал он руку. — А я, понимаете, думал — сын. Он должен забежать после школы… Входите, входите, что же я! — спохватился он.
В комнате вкусно пахло жареным; в углу, у окна, прямо на полу стояла электроплитка со сковородкой. На ней шипела картошка.
— Решил, само собой, с ним здесь пообедать, — Коньшин, суетясь, выключил электроплитку; он явно чувствовал себя не в своей тарелке. — Жена в больнице, с почками у нее… Вы, наверное, по поводу Васина? Какое несчастье! Только что мне звонили из больницы: умер, не приходя в сознание.
— Его личное дело у вас? Мне нужны кое-какие данные.
— Сейчас принесу, обождите.
Пока он ходил, я осмотрел комнату. Шкаф отодвинут от стены, за ним виден край застеленной серым одеялом раскладушки. На подоконнике тарелка с краюшкой черного хлеба, в углу, возле плитки, сумка с картофелем. Видно, Коньшин бывает здесь чаще, чем дома.
Он вернулся, в руке папка с разлохмаченными краями.
— Вот. Только здесь один дубликат личного листка, и все.
— А остальное?
— В органах… Нет, нет! — поспешил объяснить Коньшин. — Понимаете, Васин переводился в цех «Б». Им нужен шофер. Вот мы и послали туда на проверку. Теперь, само собой, придется другую кандидатуру подыскивать.
Снова цех «Б»! Услужливо напросилась готовая версия: Васин убит именно потому, что кому-то надо было вместо него в цех «Б». Я гнал ее прочь: никаких пока версий! Только факты. Голимые факты, как любит говорить Фрол Моисеевич.
Личный листок заполнен четким почерком.
— Васин сам заполнял?
— А как же! Мы требуем!
Я стал переписывать к себе в блокнот: «Васин Николай Николаевич… 1891 г. р… Село Мигаи, Одесской области…»
— Его что — эвакуировали сюда?
— Нет, приехал сам, еще куда как до войны… Вот: «На комбинате работает с 1932 года». Очень хороший шофер, уважали его в коллективе. Коммунист, само собой, авторитетный такой товарищ… Ай-яй-яй, такое несчастье!
Дверь приоткрылась.
— Пап…
— Нельзя сейчас ко мне, Витя, обожди в коридоре.
— Пусть, пусть, уже все. — Я захлопнул блокнот. — Распорядитесь только насчет пропуска, пожалуйста.
— Это пожалуйте, это мигом!
Коньшин стал звонить по внутреннему телефону в проходную. А мы с тезкой молча изучали друг друга. Моя личность не вызвала у пацана особого интереса — сильно отвлекала жареная картошка; хотя она уже и не шипела, но тем не менее источала соблазнительные запахи.
Витя сначала только косился в сторону сковородки, а потом уставился на нее откровенно, не таясь и сглатывая слюну.
— Ну вот, — объявил Коньшин радостно; ему, видать, тоже не терпелось спровадить меня и взяться за картошку. — Идите — там уже готово. На две недели хватит? По всей территории комбината, за исключением, само собой, цеха «Б», — он, извиняясь, крутнул рукой. — Туда мы не выписываем, только через них, — и указал пальцем в потолок.
У входа на комбинат висел огромный красочный плакат:
Громи врага трудом упорным
В заводе, шахте, на селе!
Работай так, чтоб ордам черным
Вовек не рыскать на земле!
Под плакатом Доска почета. Проходя мимо, я отыскал на ней фотографию квартирной хозяйки и удовлетворенно улыбнулся: свой человек! Не очень похожа: сосредоточенная, брови сдвинуты, губы сжаты. А может, она на работе именно такая: откуда мне знать?
Вахтер с кобурой на боку долго и придирчиво рассматривал удостоверение, сличал с временным пропуском, словом, всячески демонстрировал мне, работнику милиции, свою неусыпную бдительность.
— Гараж у вас где?
Задвигал молча губами, пораздумал еще: не подвох ли, имеет ли он право отвечать на такой прямой вопрос?
Решил, что имеет:
— Вон то здание с большими окнами. Наверху бухгалтерия, внизу гараж. К диспетчеру, небось? Тоже наверху.
На лестнице меня встретил Юрочка:
— Я тебя из окна увидел.
Он узнал уже многое. Я даже удивился: за такое короткое время!
Николай Васин считался у шоферов справедливым человеком. Если случались какие-нибудь недоразумения или споры — шли к нему, а не к начальству. И тем не менее у него могли быть враги. Крутой характер! Не признавал никакой середины, никаких компромиссов, рубил правду сплеча, лжеца называл лжецом, а лодыря лодырем. Недавно группа старых рабочих по его предложению обратилась к директору с просьбой уволить за бесчестное поведение одного слесаря.
— Уволили? — спросил я.
— Да. Ребров фамилия… Погоди, не пиши, его сразу взяли в армию.
— Надо все-таки проверить.
— Уже! На прошлой неделе отправили на фронт…
Еще вот что. Машина с кирпичами стояла здесь в гараже со вчерашнего вечера. Васин вез их прямо с кирпичного завода на строительство насосной станции внизу, у реки, но по дороге что-то там забарахлило в моторе и он еле докатил в гараж. Возился сегодня до самого обеда.
Это важно! Выходит, преступник тоже мог знать, что машина с кирпичами поедет по тому крутому спуску. Шланг подпилен, скорее всего, ночью.
— С диспетчером не говорил?
— Нет еще.
— С ним я сам. А ты пока разузнай, охраняется ли ночью гараж. Вообще, все насчет гаража. И про напильник спроси, особенно про напильник…
Не успел я еще подняться по лестнице, посмотрел вниз — а Юрочка уже там беседует с каким-то молодым парнем. По-свойски, за плечо его взял — старый приятель!
Тоже одно из Юрочкиных великолепных качеств — он сразу, в любом месте, обрастает кучей друзей и добровольных помощников. Пол, возраст, уровень развития никакой роли не играет. Он умеет подобрать ключик к каждому, и ему выкладывают в дружеском разговоре такое, что на допросе иной раз клещами не вытащишь.
Диспетчер сидел за столом возле широкого окна в полстены, выходившего прямо в гараж; отсюда хорошо видна б
Одна нога у диспетчера неестественно прямо вытянута.
Я скосил глаз под стол. Протез! Представился ему. Улыбается:
— Мы с вами соседи по квартире, товарищ лейтенант. Тиунов моя фамилия.
— А, Вовкин папа! — догадался я. — Того самого Вовки, который боится один с братишкой ночевать.
— Случай был такой, еще давно, я в госпитале лежал. Пьяный окно выбил, в комнату ломился. Вот они и боятся с тех пор.
У Тиунова приятное открытое лицо. Хорошо, что наше с ним знакомство началось не с официальностей. Люди, даже не имеющие никакого отношения к преступлению, часто настораживаются, когда представляешься им в качестве оперативного работника уголовного розыска.
Тиунов, конечно, догадывался, зачем я пришел, но не начинал разговора первым, ждал моих вопросов. А когда я спросил его мнение о причинах несчастья, сказал мрачно:
— Моя вина, что дядя Коля погиб.
Вот уж чего я не ожидал! Признание? Непохоже.
— Что вы имеете в виду?
— Ведь я назначил его в поездку.
— Разве не он должен был ехать?
— В том-то и дело, что нет.
— А кто?
— Сменщик, Олеша Степан. Вот видите — график. — Он показал мне расчерченный лист на стене. — Сегодня на зисе по графику работает Олеша. А я его снял.
— Когда?
— В самый последний момент, уже когда ехать.
Все шло насмарку, все наши поиски тайных и явных врагов Васина! Совсем не Васин должен был погибнуть!
— Почему сняли?
— Да выпил парень! Ремонтировали они тут с Васиным машину — с бензонасосом беда, диафрагма прорвалась, а новую где взять? Потом пришел Степан за путевкой, а я запах учуял. Хоть он тут и клялся и божился, что пятьдесят грамм всего — ни капли больше. Но разве я могу рисковать, раз почуял? У нас и так машин — кот наплакал.
— И вы вызвали Васина из дому?
— Да нет, он еще здесь был, никуда не уходил. Я и говорю: выручи, дядя Коля, отвези кирпичи на стройку, там давно ждут. Он Степку отругал тут, при всех. Мол, сосунок, а уже себя не в ту сторону проявляешь. И пошел заводить машину — он не то, что иной, рядиться не станет, надо так надо… Поехал, а полчаса спустя мне звонят — убился дядя Вася. И главное что — тормоза! Он на них всегда первое внимание. Вот уж правду говорят: от судьбы не уйдешь…
Я промолчал. Нет, здесь не судьба, не злой рок, здесь человеческая рука. Только не в того попали, в кого метили!
9.
Несколько минут спустя в маленькой комнатке, где обычно отдыхают шоферы, я разговаривал со Степаном Олешей. Он неожиданно оказался знакомым: Динин двоюродный брат; мы виделись однажды в столовой.
У этого восемнадцатилетнего верзилы все было подчеркнуто крупным: и бульдожьи челюсти, и каменный лоб, и еще по-детски пухлые губы, и красные, в ссадинах руки с толстыми негибкими пальцами. Я смотрел на него со странным чувством: парень уцелел благодаря слепой случайности. Не тот, не Васин, а он должен был лежать под машиной с раздавленной грудью. Вот, говорят, водка губит человека. Степана Олешу водка спасла.
— Сколько я там выпил, товарищ лейтенант! — Он был очень взволнован, даже напуган, и толстые губы нервно подрагивали. Но мне почему-то казалось, что в обычной обстановке Степа — порядочный нахал, самоуверенный, наглый… — Верите, вот такую малость! — Он развел пальцами сантиметра на два. — Да вы у кого угодно спросите — все видели.
Он думал, что решающее сейчас — сколько выпито: пятьдесят граммов или сто. А меня интересовало совсем другое. Только я не хотел спрашивать прямо.
— Машина была исправна?
— Исправили.
— И тормоз?
— Ну, тормоз! Дядя Коля за тормоза, знаете, как гонял? Как что — сразу регулировать, как что — сразу продувать.
— А знаешь, почему авария?
Он поскреб в затылке:
— Да сказали ребята — тормоза. Шланг будто инспекция с машины для проверки сняла. Только я все равно не пойму.
— Вот видишь! А говоришь — гонял за тормоза.
Развесил губищи:
— Ну, не знаю…
— Может, кто подшутил? Разрегулировал там что.
— Скажете тоже! — он скривился в усмешке, настолько нелепым показался ему мой вопрос. — Кто над дядей Колей шутить вздумает?
— Почему над дядей Колей — над тобой!
— Надо мной?
Он задумался: медленно, тяжело ворочались чугунные шары под толстой черепной коробкой.
— Ты ведь должен был ехать, не он.
— Надо мной? — повторил он и вдруг застыл, пораженный догадкой. Нижняя челюсть отвисла, глаза словно остекленели.
— Ну, что?
— А не Андрюха ли? — выговорил шепотом. — Смагин Андрюха! Факт!
На глуповатом лице парня так явственно обозначились обуревавшие его чувства — изумление, страх, ненависть, — что я сразу решил: этим Андрюхой придется основательно заняться.
— Кто такой Смагин?
— Тоже шофер наш. На полуторке вкалывает. Вот сволочь! — Его большие руки непроизвольно сжались в кулаки.
— Погоди лаяться. Может, вовсе не он.
— Он, факт — он!
— Почему ты так решил?
Я изобразил недоверие, чтобы раззадорить Олешу. Но он и без того горячился сверх меры.
— А потому, что больше некому! Ему не впервой такие фокусы выкидывать. Недели три назад тоже хорошенькую штучку мне устроил! Затолкал бумаги в бобину, в дырку для главного провода. Заводится мотор, стреляет и сразу глохнет. Я и так, я и сяк, аж взмок. А этот стоит себе и посмеивается. У-у!
Он, скривив лицо, погрозил кулаком Смагину, которого в эту секунду несомненно видел перед собой.
— Но ты все-таки нашел причину? — вернул я его к прежней теме.
— Найдешь, как же! Просто Изосимов случайно видел, как Андрюха бумагу туда пихал. Подошел и говорит ему: «Вынь сейчас же!»
— А он?
— Куда деваться, если разоблачили? Выковырнул отверткой… И вообще, он такой… Лезть напрямую боится, я двину — одно мокрое место останется. Так он втихую пакостит, шепотком.
— Еще случаи были?
Опять заворочались тяжелые шары.
— Были, да я уж теперь не припомню. Ну, там инструмент какой возьмет, а на место не положит. И все хиханьки да хаханьки.
— Почему он к тебе привязался? Или с другими у него тоже так?
— Да нет, все больше со мной… Из-за одной девчонки. — Олеша ухмыльнулся. — Я раз с ней по улице прогулялся, так ему, видишь ли, не по нутру.
— Что за девушка?
— Да так, ученица одна, в десятом классе. Зойка, Сарычева фамилия.
«Ищи женщину!» — гласит старое правило, которое приводится чуть ли не во всех детективных романах. Вот и здесь появилась женщина, а с ней, возможно, и мотив преступления.
— Андрей с ней дружит?
— Да вроде.
— Зачем же ты полез?
— А может, она ко мне? — Пухлые губы растянулись в сальной улыбке. Да он самоуверенный, самовлюбленный нахал! — Что я, Квазиморда какая?
Олеша явно ждал, что я потребую подробностей. И тогда он начнет их выкладывать, детально, со смаком, чтобы этот хромой лейтенант из милиции знал, какой он, Степа, фартовый парень, как ловко он отбивает девчат у разинь вроде Андрюхи.
Я не доставил ему этого удовольствия.
— Где Смагин живет? Адрес его знаешь?
— Да на смене он. Поехал с грузчиками на товарный двор. — Олеша встал. — Я пойду, а?
— Иди. Но из гаража никуда без моего разрешения.
— Так что — здесь и ночевать? — Он хмыкнул. — У меня помягче ночевки есть.
— Если понадобится — будешь и ночевать, — пресек я его попытку пофамильярничать со мной. — Человек погиб, идет расследование, ясно?
Олеша смущенно потоптался на месте, не зная, что сказать, и, наконец, припомнил, не очень к месту, чужую остроту:
— Нам, шоферам, все равно — спать или ехать. Спать даже лучше.
— Можно без трепа? — оборвал я строго. — И чтобы о нашем с тобой разговоре — никому ни звука. Спросят, скажи — про всякие неисправности в машине интересовался следователь.
— Есть! — ответил он по-армейски и закосолапил к двери, громко шаркая по полу обитыми подковкой каблуками сапог.
Я отправился на поиски Юрочки. Нашел его возле гаража. Он стоял у самых ворот и что-то прикидывал, поглядывая то на кирпичный корпус цеха справа, то на высокую, тоже кирпичную, старой фигурной кладки ограду с левой стороны гаража.
— Гляди, — сказал он. — Вот ты преступник.
— Экспериментик? — усмехнулся я; Юрочка обожал следственные эксперименты — одна из его слабостей.
Он никак не среагировал на мою усмешку.
— Только что ты повредил тормозную систему напильником. Что ты с ним сделаешь? Куда денешь?
— Проглочу.
— Нет, серьезно.
— Спрячу, конечно.
Юрочка удовлетворенно кивнул.
— Еще бы! А конкретно — куда?
— Ну, не знаю. В гараже где-нибудь. Мало ли…
— Где именно? — не унимался он. — Вот, посмотри.
Пол цементный, недавно отремонтированный, еще без выбоин. Для каждой машины отведено свое место, отгороженное невысокой, всего в два кирпича, кладкой. Под окнами диспетчерской, у противоположной воротам стены — ремонтная яма, тоже цементированная, со ступеньками. Ряд ящиков, наподобие ларей, для хранения инструмента с жирно намалеванными черной краской фамилиями шоферов. На каждом ларе — висячий замок.
И больше ничего. Просторный гараж выглядит пустующим, хотя на месте пять машин из семи. До войны их здесь, вероятно, размещалось десятка полтора, не меньше.
Да, в гараже не очень спрячешь. Если только… Нет, даже дураку в голову не придет подсунуть орудие преступления в чужой ящик. Его все равно обнаружат, не сегодня, так завтра, и опознают. Шоферы насчет инструмента народ завистливый, знают его наперечет у всех в гараже.
Взять с собой? Вынести с территории комбината?…
— Вряд ли, — покачал головой Юрочка. — Опасно. Вдруг в проходной проверят. Куда проще вывезти на машине и потом выбросить где-нибудь. А еще проще не выходя с территории.
— Швырнуть через забор? — догадался я; не зря ведь Юрочка прохлаждался именно здесь, у ворот.
— Ага, дошло?
Я сразу приуныл. Ну, тогда ищи-свищи! Кругом снег, сугробы. Напильник не отыскать.
— Да, дело швах!
— А ты не унывай, лейтенант! — Юрочка вытащил из кармана какую-то плоскую железяку и, размахнувшись, перебросил ее на ту сторону забора. — Если только напильник там — достанем.
— Иголка в стоге сена, — хмыкнул я недоверчиво.
— И иголку находили, когда надо было, и еще помельче, — сказал он убежденно. — Словом, эту вещицу я беру на себя. Не сейчас, конечно, не в темноте. Завтра с утра займусь основательно. Вот только поточнее бы определить район поисков. — Он кинул через забор еще одну железяку; вероятно, ими были набиты все его карманы. — Пожалуй, надо ближе к воротам. Клиент вряд ли отходил от них больше чем на два-три шага.
Всех разыскиваемых оперы с легкой руки Флора Моисеевича называли клиентами.
— Клиента звать Андрей, а фамилия — Смагин.
— Установил? — обрадовался Юрочка.
Я рассказал ему все, что узнал от Олеши.
— Он! — убежденно воскликнул Юрочка. — Сто тридцать шестая статья — точно! — И сразу же забеспокоился: — Как бы еще не мотанул, потом возись с розыском. Не послать ли за ним прямо на товарный двор? Как ты думаешь?
— Ждем еще десять минут. — Я посмотрел на свои трофейные часы со светящимся циферблатом и паутиновой сетью морщин на пластмассовом стеклышке.
— Не приедет — звони прямо нашим дежурным на станцию, пусть они там поищут, — посоветовал Юрочка.
Сам он отправился добывать сведения о новом клиенте, а я поднялся в диспетчерскую. Спросил у Тиунова, ночуют ли шоферы в гараже.
— Очень даже часто, — ответил он. — Утром рано вывозить груз, а горячей воды у нас нет. Мотор долго разогревать. Вот они с вечера сбегают домой, а потом возвращаются и здесь спят, в комнате отдыха.
— И вчера ночевали?
— И вчера. — Тиунов приподнялся на целой ноге, посмотрел график. — Бондарь, Смагин и Изосимов.
— Так…
Несколько умышленно небрежных, для отвода глаз, вопросов о Бондаре и Изосимове. Шоферы как шоферы. Изосимов — бывший фронтовик, после ранения уволен вчистую. Бондарь — самый старый шофер в гараже, постарше даже покойника Васина.
— А третий?… Как вы его назвали? — спросил я, пытаясь за равнодушным тоном скрыть жгучий интерес.
— Смагин? — Тиунов заулыбался: — Мальчишка совсем, допризывник, семнадцать с чем-то ему. Шустрый, веселый…
Скоро, скоро ты узнаешь, дорогой товарищ Тиунов, во что обошлась шустрость мальчишки!
— Вы были всю ночь в диспетчерской, товарищ Тиунов? Никуда не уходили? Перерыв у вас есть?
— С двух до половины шестого утра. Но домой не хожу, укладываюсь тут же. Хоть какой, а отдых. А так проковыляешь туда-сюда на своей бутылке.
Он хлопнул по деревяшке, заменявшей ногу. Она и впрямь походила на бутылку горлышком вниз.
— У окна?
— Нет, на скамьях. Вон там, за столом.
— Гараж на ночь запирается?
— Ворота запираем, калитка открыта. Здесь, рядом с бухгалтерией, комбинатская диспетчерская, так они через гараж ходят, по внутренней лестнице. Тут намного ближе, чем кругом.
Это хуже! Значит, практически ночью к машинам имел доступ весь комбинат, все желающие. К тому же васинский зис стоит от диспетчера дальше всех, полускрытый тремя машинами: отсюда видно только кабину водителя да часть борта. А что делается под машиной, диспетчер, конечно, не может рассмотреть. Да и зачем ему?
Вот что нужно: узнать у тех двух шоферов, выходил ли Смагин из комнаты отдыха… Хотя вовсе не обязательно было подниматься ночью. Мог вечером, мог рано утром. И без всякого риска: его машина стоит рядом с васинской.
А звук от напильника?… Какой там звук! Ведь не железо пилил — резиновый шланг. К тому же в соседнем цехе непрерывно гудит вентилятор. Даже здесь, в диспетчерской, за окном, и то слышно…
— А вот и Андрейка Смагин! — прервал мои размышления диспетчер.
В распахнутые ворота гаража въезжала полуторка. Я силился разглядеть лицо водителя и не мог — ветровое стекло отсвечивало ярким электрическим светом; диспетчер с пульта включил две сильные лампы в сумеречном до того гараже.
— Можете позвать сюда Смагина? — спросил я. — Только ничего не…
— Уже сам идет. Вот он.
Распахнулась дверь и вбежал, подняв легкий ветерок, стройный парень с лихо заломленной ушанкой.
— Геннадий Титыч, верно — нет, говорят, что дядя Коля Васин убился?
— Верно, Андрей.
— Вот это да! — Смагин растерянно надвинул ушанку на лоб: — Как же так случилось?
Ответил я:
— Машина свалилась под откос.
Я смотрел ему прямо в глаза. Ужас? Раскаяние? Нет, просто растерянность, удивление.
Еще не сообразил? Или игра? Может, он уже все узнал заранее и подготовил себя соответственно? Парень на вид смышленый, должен понимать, что милиция будет искать виновника. И потом, он уже раньше, тогда, когда подпиливал, знал, на что идет. Ну, допустим, не хотел смерти. Но что авария будет — знал!… Если, конечно, он виновник, — поймал я себя: уже версийку сварганил.
Поднялся со стула:
— Пошли в комнату отдыха. Нужно поговорить.
— А вы кто такой? — И тут же сообразил: — Понятно!… Я сейчас! — Он кинулся к двери. — Только машину поставлю на место. Нельзя посреди гаража.
Я обеспокоенно следил за ним в окно. Как бы не попытался удрать…
Нет, развернул машину, поставил в свой бокс. И бегом сюда.
И вот мы сидим друг против друга, разделенные длинным столом. Я не тороплюсь, рассматриваю внимательно парня. А он меня. Играем в гляделки — кто кого.
Он не выдержал, отвел взгляд.
— Ну что, Андрей? Будем говорить?
— Давайте.
Не понял? Или схитрил?
— Что ты можешь рассказать про аварию? Что тебе известно?
— А что мне может быть известно? — смотрит непонимающе.
Как здорово могут лгать и изворачиваться самые невинные глаза! Если бы вину устанавливали только по глазам, многие преступники до сих пор ходили бы на свободе… Вот и этот… Надо же, какой удивленный бесхитростный взгляд!
— Вот бумага, — я вырвал два листка из блокнота. — Напиши все, что знаешь.
— Да ведь я почти ничего… С чужих слов только.
— Вот и пиши, что сам знаешь, и что слышал от других, и от кого именно.
— Зачем это? — он все еще в нерешительности вертел в пальцах ручку.
— Слушай, ты, вроде, неглупый парень, должен сам понимать — раз интересуется милиция, значит, есть тому причина и надо делать, что говорят. Я ведь не письмо девочке прошу тебя написать… Ну?
Он пожал плечами, стал писать. Набросал несколько строк, расписался.
— Все!
Я прочитал. Ничего не знает, слышал на станции от ребят из гаража, что случилась беда, да еще товарищ из милиции, то есть — я, уточнил: машина свалилась под откос.
Посмотрел на него. На сей раз глаз не отводит.
— Все?
— Все.
— Маловато.
— Сколько есть.
А если ошибаюсь? Если не он?… Никакой предвзятости, никакой заданности! Только факты, факты!
— У тебя инструмент имеется?
— Как у всех.
— И напильник треугольный есть?
Не рано ли я? Не поторопился ли?
— Личной?
— Хоть какой.
— Есть.
— Где?
— В машине.
— Идем, покажи!
Пошли уже, но на пороге он спохватился — получилось очень естественно:
— Ой, нет!… Я совсем забыл.
— А где?
— Не знаю. Пропал.
Как же иначе! Пропал… Я понимающе кивнул.
— И давно?
Спрашивая, я знал, что он ответит. Точно знал.
— Нет, недавно.
Вот!
— Когда именно? Вчера? Позавчера?
— Не знаю. Может, позавчера, может, раньше. Он мне вчера как раз понадобился. Сунулся — нет.
— Где лежал? В инструментальном ящике?
— Нет, в машине, с собой возил.
Все у него продумано, на каждый вопрос подготовлен ответ. Скажи он: в инструментальном ящике — и сразу серия новых вопросов: что там за замок, трудно ли отпирается, есть ли у кого подходящий ключ? А так — в машине, и дело с концом. Машина открыта, в нее любой забраться может.
Как же быть дальше? Теперь ясно: надежд на его добровольное признание нет. Будет изворачиваться, как угорь. А у меня пока еще нечем припереть его к стенке. Нужно набрать побольше уличающего материала. Вот когда показания Степана Олеши подтвердятся еще несколькими свидетелями — тогда другое дело!
Но и отпускать его тоже нельзя.
— Бери, — я подал ему чистый листок. — Напишешь все подробно про напильник: когда он у тебя пропал, какой был, кому ты заявил о пропаже.
— Никому я не заявлял.
— Вот и напиши.
Ага, занервничал!
— Не пойму я…
— Пиши, пиши!
Зашел Юрочка — очень кстати! Я глазами показал, чтобы оставался здесь со Смагиным, а сам пошел в соседний цех искать, где телефон. Можно было позвонить из диспетчерской, но мне не хотелось, чтобы Тиунов слышал. Лишнее ухо — лишние домыслы и слухи.
Телефон нашелся в пустовавшем кабинете начальника цеха. Я попросил телефонистку соединить меня с майором Антоновым. Он оказался на месте. Я вкратце доложил обстановку и попросил санкцию на задержание.
Начальник долго не отвечал, и я уже стал стучать по рычагу, решив, что нас разъединили.
— Погодите, не стучите, — послышалось в трубке. — А Гвоздев как думает?
— И он так же, — уверенно ответил я за Юрочку.
— Что ж… Только имейте в виду, в течение двадцати четырех часов нужно предъявить ему обвинение. Справитесь?
— Справлюсь! — не колеблясь, ответил я.
— Тогда действуйте…
Вернувшись в комнату отдыха, я сразу увидел, что Юрочка проговорился. Андрей Смагин, нахохлившись, грыз кончик авторучки. Бумага перед ним была недописана.
— Почему не пишешь?
— Товарищ лейтенант, — его лицо выражало глубочайшую обиду, — вы что, думаете я дядин Колин тормоз испортил?
Юрочка в ответ на мой укоризненный взгляд сделал невинные глаза.
— Кончайте скорее писать, пойдемте со мной, — сказал я. — Вы задержаны по подозрению в убийстве, гражданин Смагин.
10.
Однажды я неожиданно для самого себя попал на заседание военного трибунала.
Было начало лета, чудесная теплая пора. Наша дивизия находилась во втором эшелоне, и я отпросился на день в штаб навестить единственного здесь моего знакомого по Себежу, старшего лейтенанта Васю Ящечкина, командира отдельной роты связи.
Мне не повезло: Ящечкина не оказалось на месте. Его ординарец, рослый бурят со щелочками вместо глаз, коротко пояснил, что старшего лейтенанта еще рано утром вызвали в трибунал.
Топать назад, не повидав Васю, не хотелось: когда еще встретимся! Дивизия вот-вот должна была сняться с места и занять свой участок на передовой. И я отправился в трибунал, заседавший, как мне втолковал изъяснявшийся больше знаками, чем словами, ординарец, в сельском клубе.
Я приготовился к длинным объяснениям с часовым у двери клуба. Но он пропустил меня беспрепятственно: шло, оказывается, открытое заседание.
Судили какого-то пожилого солдата. Он сидел между двумя конвоирами в левом углу сцены, понуро опустив голову и не поднимая взгляда; маленький зал был наполнен его бывшими сослуживцами. Заседание трибунала еще только началось. Длиннолицый майор с узкими белыми погонами на кителе, очевидно, председательствующий, закончив формальности со свидетелями и удалив их на время из зала, стал читать обвинительное заключение высоким певучим голосом. По одну сторону майора сидел незнакомый мне усатый капитан, по другую — мой кореш Вася. Только его сейчас не узнать. Сосредоточенный такой, серьезный, преисполненный важности. Я на всякий случай украдкой помахал рукой, но он, конечно, ничего не заметил, слушал очень уж внимательно.
Стал слушать и я — все равно до перерыва с Васей не поговорить.
Солдат обвинялся в тяжком преступлении: он хотел перейти на сторону врага. В кармане его гимнастерки обнаружили аккуратно сложенную фашистскую листовку с призывом добровольно сдаваться в плен и посулами всяких благ; в конце листовки был напечатан «пропуск». Немецкие самолеты, обычно в начале наступления своих войск, засыпали нас такими листками в расчете на трусов и дураков.
Я слушал майора и одновременно смотрел на подсудимого, пытаясь определить, из какой же он категории. Голова по-прежнему опущена, выражения лица не видать. Но вся сгорбленная фигура выражала такое отчаяние и горе, что я почувствовал, как во мне поднимается жалость. Эх ты, дуралей! Клюнуть на такую примитивную приманку! А ведь тебе уже немало лет, пожалуй, внуки есть: голова почти седая… И такой позор на старости лет!
Начался допрос подсудимого. Сначала глухо и невнятно, кратко отвечая на вопросы председательствующего, потом все подробнее и взволнованнее, он стал рассказывать, как было дело. Да, подобрал листовку, и не одну, а целых три. Да, знал, что фашистские. Но не затем, чтобы в плен к ним идти. Листовки забросили ночью из специального миномета, прямо в окопы. Он и взял их для курения; другие тоже брали, газет не приносили уже несколько дней, а фрицевская бумага для курения вполне подходящая, не горит. Две листовки из трех скурил, а утром вместе с термосами и газеты пришли. Вот он про третью-то и забыл. Пролежала в кармане чуть ли не месяц, до тех пор, пока старшина в баню не погнал. Стали там обмундирование, у кого рваное, на новое заменять. Он свою гимнастерку и отдал; совсем истлела.
Так и нашли листовку… Да разве ж стал бы он ее отдавать, если б с умыслом?
У меня в душе началось обратное движение. Не виноват человек! Бывает… Ребята и верно иной раз пускают фашистские листовки на курево. И ругаешь их, и наказываешь, но разве удержишь, если у солдата махорку завернуть не во что? Вот и здесь похожий случай. Нет, нельзя за такое дело судить человека.
Вызывают свидетелей — и опять у меня на все сто восемьдесят меняется мнение о солдате.
— Свидетель рядовой такой-то! Восхвалял подсудимый при вас фашистскую армию?
— Так точно, восхвалял!
— Что он говорил?
— Что нам их не одолеть, говорил…
Вот оно что! Листовка, пораженческие высказывания… Это уже явный враг!
И я негодую, и весь зал со мной.
— Был такой разговор, подсудимый? Вы подтверждаете?
— Подтверждаю, товарищ майор.
— Я вам не товарищ! Ведь разъяснено: вы должны говорить — гражданин председательствующий.
— Извиняюсь, гражданин председательствующий, не привыкший еще я… Был разговор, только маленько не совсем такой. На нашего ястребка как раз двое ихних насели. Он и задымил. Жалко было, спасу нет; ведь даже выброситься с парашютом не успел, родимый, больно низко. Вот тогда я возьми и скажи при Петровиче, при нем, значит, при гражданине свидетеле: двое на одного, как же их ему одолеть, разве справиться!…
Совсем другое дело! Так и я мог сказать, и каждый. Как больно было и обидно, особенно в первый год войны, когда их мессеры прямо на глазах гробили наших. Смотришь, зубами скрежещешь — а как помочь?
С каждым новым свидетелем я запутывался еще больше. Нет, кто же он, на самом деле, этот солдат? Свой или враг? Стечение обстоятельств или злостная клевета? Осудить его или оправдать?
Суд удалился на совещание. Я не находил себе места от волнения. Вот Вася Ящечкин сейчас там, в комнате, где раньше гримировались самодеятельные артисты, решает судьбу человека. А он-то хоть разобрался лучше меня? Может, ему известны о подсудимом такие вещи, о которых мы здесь, в зале, понятия не имеем… Нет, так не бывает. Во время судебного следствия рассматривается все, решительно все…
Приговор гласил: десять лет с посылкой в штрафную роту. Солдат крикнул тоскливо и безнадежно: «Не виноват я, братцы, не виноват!»
Я потом спросил Васю:
— Ты точно уверен?
Он сердито сплюнул:
— А черт его знает! Майор говорит — уголовно наказуем; он-то в этом деле, наверное, кумекает.
— У тебя что, своей головы нет?
— Что ты хочешь — и так самый минимум дали, меньше нельзя!… Сходит в бой, смоет кровью.
— А если смывать нечего?
— Ну что пристал! Что пристал!
Мы поругались, и я двинулся в свой полк пешком, не дождавшись попутной машины. Шел и ломал себе голову над тем, как же все-таки отличить правду от лжи?…
Нечто подобное я испытывал и теперь, когда стал вести дело Андрея Смагина. Обстоятельства совсем другие, вину парня я считал если не несомненной, то очень и очень вероятной. И все-таки меня удивляло, как различно характеризуют Андрея разные люди. Один и тот же его поступок в описании одного свидетеля выглядел мальчишеской шуткой, обыкновенным розыгрышем. У другого та же самая шутка оборачивалась почти преступлением.
Это меня настораживало. Я по нескольку раз возвращался к уже ранее заданным вопросам, требовал уточнить, расширить показания, добиваясь истины, и в конце концов понял, что занимаюсь бесплодным делом. У каждого из свидетелей уже давно сложилось свое собственное мнение об Андрее, и все поступки парня, хорошие и дурные, оценивались ими предвзято, в зависимости от этого мнения. Я же как дознаватель не должен присоединяться к той или иной оценке. Мое дело добыть из показаний свидетелей сам голый факт, очищенный от всяких субъективных наслоений, и самостоятельно оценить его вкупе с другими бесспорными фактами, полученными в ходе дознания.
Вот моя предварительная беседа с шофером Бондарем.
— Какое у вас мнение об Андрее Смагине?
— Какое мнение? Никакого мнения. Рядовой труженик баранки.
— А о Степане Олеше?
— Парень как парень.
— Ладят они между собой? Или ссорятся?
— И ладят, и ссорятся.
— Почему ссорятся?
— А почему бы им не ссориться. Оба молодые, оба горячие, оба за девушками ухаживают. Самый раз ссориться,
— И при вас ссорились?
— Вот чего не было, того не было.
— Откуда же вы тогда знаете, что они ссорятся?
— Я же говорю: дело молодое, только бы попетушиться. Сам, что ли, молодым никогда не был…
Не правда ли, содержательный разговор!
А вот выписка из протокола допроса того же Бондаря:
Вопрос: Ночевали ли вы прошлой ночью в комнате отдыха шоферов?
Ответ: Да, ночевал.
Вопрос: Кто еще ночевал вместе с вами?
Ответ: Наши шофера Андрей Смагин и Владимир Изосимов.
Вопрос: Выходил ли кто-нибудь из вас в течение ночи?
Ответ: Я лично не выходил ни разу. Изосимов тоже не выходил. Андрей Смагин выходил курить, раза четыре или пять.
Вопрос: Изосимов не выходил или вы не видели, как он выходил?
Ответ: Я не заснул всю ночь, с двенадцати часов — выспался днем. Если бы Изосимов выходил, я бы обязательно видел, так как лежал на скамье возле самой двери.
Вопрос: Подолгу ли отсутствовал Андрей Смагин?
Ответ: Точно не могу сказать. Часов у меня не было.
Вопрос: Скажите приблизительно.
Ответ: Минут по пятнадцати-двадцати.
Вопрос: Может быть, полчаса?
Ответ: Может быть, и полчаса.
Вопрос: Когда и с кем ушли вы из комнаты отдыха?
Ответ: Ушел вместе с Изосимовым и Смагиным, когда пришел диспетчер Тиунов и сказал, что пора разогревать машины.
Тут уже конкретные факты, необходимые следствию. Вообще говоря, Бондарь произвел на меня неблагоприятное впечатление. Хитрый дед, изворачивается, как может, лишь бы только не сказать ни про кого ни доброго, ни дурного… Не дай бог, отзовешься о человеке хорошо, а он преступник, и на тебя же самого за хорошее о нем мнение станут смотреть косо. Плохо скажешь — и того хуже: еще узнает, затаит зло и при случае спустит на тебя собак. Так не лучше ли плыть по середке, никого не трогая и не задевая?
А что тем самым розыск преступника затруднится, на то наплевать. Пусть оперуполномоченный сам кумекает, он деньги за свою работу получает.
Совсем другое дело Владимир Изосимов. Еще сравнительно молодой мужчина, бывший фронтовик, уволенный вчистую из армии после тяжелого ранения, не скрывал своих симпатий и антипатий:
— Степан Олеша?… Ну, этот никогда не надорвется и нервы себе тоже не попортит! Таких на фронте называют сачками — слышали?… Андрей Смагин? Совсем другое дело! Старательный паренек, на работе и дома тоже. Знаете, у него недавно мать болела, так он не хуже ее со своими двумя младшими сестренками справлялся. И в семье поспевал и в гараже никто от него жалобного слова не услышал. Натуральный человек!… Ладят ли Андрей со Степаном? Да как им ладить, если один кулаками силен, а другой головой. А кулаки и голова, что лед и пламень… Нет, до открытых ссор дело никогда не доходило. По крайней мере, я не видел.
У меня были другие сведения. Я осторожно напомнил:
— Что там у них с индукционной катушкой вышло?
— С бобиной-то? Да так, чепуха, детство.
— Прошу, расскажите подробно.
— Ну, иду я, вижу: Андрей в Степановом зисе копается, в моторе. Не обратил бы я особого внимания, подумал, Степка попросил его помочь, да странным одно мне показалось. Вот только на днях они поругались. Девушку Андрея, Зоей ее звать, Степан задевал. Неужто помирились?… Часа через полтора смотрю, Степан воюет с мотором. Так его, этак — глохнет. Ну, силища у него медвежья, он знай себе крутит заводную ручку, вместо того, чтобы смекалку в ход пустить. Я уходил зачем-то, в контору, что ли. Иду обратно — Степан уже ручку в сторону, в мотор головой нырнул. А Андрей в стороне стоит, посмеивается. И тут только мне в башку стукнуло, отчего ему так весело. Говорю: ты, что ль, там напортил, а, Андрей? А ну, исправь!… Он бумажку оттуда и вытащил. Вот и все!
Я спросил:
— И ничего при этом не сказал?
Изосимов помялся:
— Не помню.
Но я же видел, что он говорит неправду.
— Товарищ Изосимов, так нельзя. Вы, как свидетель, обязаны сказать все, что знаете.
— Ну, бросил так, промежду прочим: еще к ней полезешь — не такое устрою!… И все, больше ничего не говорил, честное слово! И то, я считаю, пустяк, зряшные слова.
— Не такие уж они зряшные, — проронил я, записывая подробнейшим образом показания Изосимова.
Сам Степан Олеша и диспетчер Тиунов ничего нового не показали. Я лишь запротоколировал мои предварительные с ними беседы.
Олеша почему-то встал на дыбы, не захотел подписывать свои же показания.
— Я вам сказал, а писать не обязательно.
— Такой порядок.
— Не буду — и все!
Так и отказался. Я все написал сам, понес показать Фролу Моисеевичу — может, что не так оформил. Он сразу увидел, что подписи свидетеля нет.
— Отказался? То есть, как отказался?
— Его право, Фрол Моисеевич.
— А ну, давай его сюда!
Я позвал Олешу. Фрол Моисеевич, грозно хмурясь, нажал голосом:
— Нарушать! А ну — подпиши!
И Олеша, испуганно косясь на него, поспешно стал выводить свою витиеватую роспись.
— Вот так! — победоносно посмотрел на меня Фрол Моисеевич, когда мы остались одни. — С ними так!
Доказывать, что он допустил незаконный нажим, было бессмысленно. Формально Фрол Моисеевич Олеше не угрожал. Предложил подписать — тот и подписал. А тон… Тон в деле не остается. Но мне этот «стиль работы» не понравился, очень не понравился.
Итак, главные свидетели допрошены, протоколы готовы и подписаны. Теперь надо сесть и хорошенько продумать свои дальнейшие действия.
Я сел — и тут же встал: позвали к начальнику.
Майора Антонова в кабинете не было. Вместо него в кресле величественно восседал заместитель начальника отделения капитан Квашин.
Этого неопрятного, в засаленной гимнастерке толстячка, видимо, одолевал бес честолюбия. Стоило майору отлучиться ненадолго, как тотчас же Квашин перебирался из своего точно такого же кабинета на первом этаже в кабинет начальника и приступал к торопливому и бестолковому командованию всеми. Я удивлялся, как Антонов терпит такого никчемного зама, и не находил никакого другого объяснения, кроме одного: он сам хотел быть полновластным хозяином в отделении, ни с кем, даже с заместителем, не делить власть, и недалекий Квашин на этой должности его вполне устраивал.
— Звали, товарищ капитан?
— Да! — Он барственным жестом протянул бумагу. — Гляди, твоя?
У Квашина, в отличие от начальника отделения, была отвратительная привычка говорить «ты» всем, кто стоял на служебной лестнице ниже его, даже женщинам и работникам чуть ли не вдвое старшим по возрасту.
Я посмотрел: заключение из экспертизы. Ну-ка, ну-ка!
На первый вопрос — вызвана ли авария внезапным разрывом шланга — эксперт дал вполне определенный ответ. Да, причиной аварии явилось быстрое вытекание тормозной жидкости через место разрыва при сильном нажиме на педаль тормоза во время спуска машины под уклон.
Ответ на второй вопрос тоже был довольно определенным, хотя и не без словесного тумана: разрыв, скорее всего, вызван в результате предварительного разрушающего внешнего воздействия на наружный слой шланга возле левого заднего тормозного цилиндра, скорее всего, искусственным путем.
Здесь же содержалась и оценка предполагаемой давности «внешнего разрушающего воздействия». Эксперт считал, что повреждение свежее, нанесено не далее, как за двое суток до аварии.
Больше всего места занимал ответ на вопрос, каким орудием поврежден шланг. Эксперт подробно описывал характер повреждения и делал вывод, что оно нанесено «треугольным металлическим инструментом, на примыкающих друг к другу под углом в шестьдесят градусов сторонах которого насечены зубцы, числом от 13 до 26 насечек на один сантиметр длины инструмента».
В переводе на обычный язык это как раз и означало треугольный личной напильник. Тот самый, который таким таинственным образом «пропал» у Андрея Смагина.
Вот бы еще удалось найти это орудие преступления! Юрочка отправился на поиски, даже не заходя в отделение, где его с утра подкарауливал заряженный очередной нотацией Фрол Моисеевич, и до сих пор не подавал никаких вестей о себе.
Пока я читал заключение экспертизы, капитан Квашин смотрел на меня со снисходительной насмешечкой, покачивая головой, словно хотел сказать: эх, молодо, зелено! Потом неожиданно предложил:
— Послушай, а чего ты вообще возишься? Дело подследственно прокурору — им и передай.
— Еще не во всем разобрался, товарищ капитан.
— Тебе-то что? Пусть у них там голова болит. А то в прокуратуре следователи от безделья за ушами чешут, а мы тут за них старайся. Баба с возу — коню легче, верно?
Квашин, в восторге от своего остроумия, улыбался, показывая мокрую розовую десну, и я решил, что он шутит.
— Ничего, конь еще потянет.
— А я говорю — отдай! — Он сразу перестал улыбаться, подбавил голосу. — Провозишься кучу времени, да и дело не простое, незачем в него впутываться. Ты в народную мудрость вслушайся: береженого бог бережет.
Так он всерьез!
— Поговорок много, товарищ капитан. Всем не последуешь.
Он не понял:
— Как?
— Ну, вот, например, такая: речь — серебро, молчание — золото. Вдруг все разом послушаются этой поговорки и станут молчать. Представляете, что будет? Я спрашиваю свидетеля — он молчит. Вы меня спрашиваете — я молчу. Что хорошего?
Квашин обиделся:
— Разговорчики, лейтенант! С начальником как ведешь? Вот возьму и прикажу тебе передать дело прокурору — попробуй тогда не передай!
Тут уж разозлился и я:
— Это дело мне поручил майор Антонов, и он один может его у меня забрать… И попрошу вас впредь называть меня на «вы». Мы с вами на брудершафт никогда не пили и, надо думать, не выпьем.
Вот чего он не ожидал — так не ожидал! Как же, новичок, ниже его в звании на целых две звездочки. Вежливый, «антиллигент», бодай его комар — и тут на тебе!
Его рыхлое полное лицо сразу покрылось испариной, кудрявые рыжеватые волосы словно обмякли, колечки их развились, свисли на потный лоб. Но он еще пытался стать хозяином положения.
— С нашим удовольствием! — усмехнулся, снова обнажая десну под чересчур короткой верхней губой. — Мне еще попроще. А начальник вернется — доложу, какой вы есть дисциплинированный.
Сейчас скажет: а еще фронтовик.
— А еще фронтовик!
Я молча повернулся по-уставному и вышел, кляня себя за несдержанность. Зря связался! До сих пор, по крайней мере, он ко мне не привязывался. А теперь пойдут мелкие укусы по любому поводу и без повода. Знаю я такой сорт людей! Хамы, а сами, скажи им не так, обижаются смертельно. Трусливы, но дай им власть, сотрут в порошок.
А может, — правильно? По крайней мере, будет знать, что получит сдачи. Теперь трижды подумает, прежде чем лезть. Вернулся к себе злой, а у меня Юрочка.
— Все ясно, можешь ничего не говорить! — поднял руку. — С Ухарь-купцом ссорился?
У Юрочки для всех начальников прозвище. Квашнин — Ухарь-купец, Фрол Моисеевич — Череп. Антонов почему-то — князь Серебряный.
— Зря ты! Спорить с начальством, что целовать львицу: страху много, удовольствия мало!
— Какая там львица! — махнул я, еще не остыв. — Кот облезлый… Ну, как у тебя?
Улыбается:
— Поставишь поллитру?
Я обрадовался:
— Да ну!
— Вот…
Достает из сумки бумажку, разворачивает аккуратно. Напильник! Усмехается:
— Что уставился, как Наполеон на танк!
— Нашел все-таки!
— Ничего особенного. Снега последние дни не было. Воткнулся в мерзлый пласт и торчит себе, дожидается… Самое обыкновенное везение.
— Скромничаешь, Юрочка! — Осторожно придерживая пальцем бумагу, я рассматривал напильник.
Юрочка молча кладет на стол рядом с напильником аккуратно сложенный листок.
— А это что?
— Протокол опознания. Смагина Андрея напильник. Тиунов опознал. По сломанной ручке. Изосимов тоже. Хватит тебе?
— Юрочка, ты просто золото! — я смотрел на него восхищенно.
Он лениво опустил веки, как великий тенор, пресыщенный восторгами зрителей.
— Тоже новость! Насчет золота Фрол Моисеевич мне все уши прожужжал.
— То-то он тебя сегодня с самого утра ищет, — вспомнил я. — Опять, наверное, жужжать.
Юрочка встрепенулся:
— Ой, я же дело о мошенничестве недорасследовал! Слушай, будь другом, пошли меня куда-нибудь подальше, пока Череп не нагрянул.
Мне это подошло:
— Отнесешь напильник в экспертизу?
— Хоть к черту на рога!
— Тогда сиди тихо и жди.
Я написал направление. В нем содержался один только вопрос, поставленный эксперту: не является ли данный напильник тем самым орудием, с помощью которого причинено повреждение шлангу?
Поднялся наверх. Квашин все еще блаженствовал на начальническом месте. Ничего не сказал, ни слова, подписал. Потом спросил:
— Вы сами туда пошел?
Вот ведь до чего довел себя человек! На «вы» обращаться разучился. «Вы пошел!».
— Нет, Юрочка… То есть, я хотел сказать младший лейтенант Гвоздев.
— Ну-ну!
И, подражая Антонову, застучал карандашом по столу. Только у него очень нервно получалось, какая-то карандашная дробь, совсем непохожая на внушительное антоновское постукивание.
Юрочка уже ждал меня в коридоре в полной боевой:
— Скорее, Череп идет!
Схватил бумагу, как эстафетную палочку, и унесся со скоростью света через черный ход, чтобы избежать встречи с Фролом Моисеевичем.
11.
Ну вот, орешек, можно считать, расколот. Андрей Смагин уличен.
Странно, меня не покидало ощущение, что я упустил из виду что-то очень важное. Снова и снова просматривал протоколы допросов, заключение экспертизы. Все правильно! И все-таки… Вот вселился какой-то зловредный червячок и точит, точит…
Под вечер, перед тем, как приступить к допросу Смагина, я решил пойти домой, отдохнуть немного на своих ставших уже привычными нарах.
Ничего с отдыхом не получилось. Ким опять забыл про свою святую обязанность водовоза — мы, трое мужчин, бросив жребий, поделили между собой на эту неделю все хозяйственные дела: на мою долю выпала уборка комнаты, Арвид обеспечивал тепло, Ким — воду.
Я позвал его со двора. По моему хмурому лицу он сразу все понял. Ойкнув, схватил ведро и, сопровождаемый верным Фронтом, кинулся к водопроводному крану в темном конце длиннющего коридора.
Но было уже поздно. Воду выключили, как обычно в это время. Горбоносый кран, издеваясь над Кимкой, лишь ехидно шипел и пускал пузыри.
Не оставаться же на ночь без воды! Пришлось мне топать к водоразборной будке за пять кварталов — щуплому парнишке не донести. Ким, заглаживая свою вину, потащился со мной, хотя я его не просил, и, держась за дужку ведра, вроде он тоже несет, расспрашивал сладким подхалимским голоском:
— Вот скажи, Витя, кто на фронте главней: танкисты или артиллеристы?
— Все главней!
Моя злость еще не улеглась; плетись теперь с ведром через полгорода, вместо того, чтобы спокойно отдыхать.
Но Ким не отставал:
— Нет, правда?
— А зачем тебе?
— Понимаешь, у нас тому классу, который первое место займет, присваивают звание танкистов. А кто второе — артиллеристов. Разве правильно? По-моему, артиллеристы важнее, раз они танки расшибают.
Ох и подмазывается, хитрец! Ведь минометчики — тоже артиллеристы.
— А лодырям у вас какое звание присваивают?
— Лодырям? — наивно хлопает глазами. — Никакое.
— Вот и напрасно! У нас в пионерском лагере…
— Еще до войны?
Глаза загорелись, приготовился слушать интересное. Погоди, будет тебе!
— Еще задолго до войны. Я был тогда пионервожатым… Так вот, у нас лодырям присваивали дворянские титулы, понял? И не просто как-нибудь: приказом начальника лагеря. Пробездельничал, пока другие работали, — получай на первый случай фон-барона. И все тебя не просто по фамилии зовут, а «ваше превосходительство». Кто второй раз отличился, тому уже «графа» навешивают: «ваше сиятельство». Ну, а архилодырь получает наследного принца, к фамилии добавка «светлейший» и величание «ваше императорское высочество».
— Ух ты! А если исправится?
— Тогда титул снимают, но не самовольно, а тоже приказом. И не сразу — по ступеням. Скажем, был графом — переводят в бароны… Вот ты, например. У нас в лагере за такой номер с водой тебя бы сделали бароном фон Лихачевым. Здорово звучит, а, ваше превосходительство? А еще раз случится — пожалуйте в графы. Граф Ким де ля Лихачев…
Молчит. Только дужку уже не просто поддерживает, для вида, а к себе подтягивает, несет.
Притащили ведро в комнату, а там Арвид. Бледный, усталый, резко обозначились скулы.
— Вода?
И жадно пить.
— Что с тобой?
Показывает глазами: Кимка!
Я услал парнишку на улицу. Он не заставил себя просить дважды, исчез вместе с Фронтом, словно их ветром сдуло.
— Ну что там случилось, Арвид?
— Старик один повесился, пришлось из петли вынимать. Неприятно.
— Самоубийство?
— Да.
— Спасли?
— Слишком долго висел. — Снова зачерпнул кружкой воду, выпил. — Много убитых на фронте видел, а стал его снимать… Бр-рр! — Тут Арвида передернуло. — Нервы слабые стали, отвык уже.
— Нет, просто на фронте смерть совсем другая.
— Может быть… Как у тебя? — спросил он, круто меняя тему разговора.
— Порядок!…
Я рассказал о результатах экспертизы.
— Хорошо, Виктор, — он стиснул мне плечи своими сильными руками, — очень хорошо! Будешь следователем по особо важным делам. Быстро распутал, быстро.
— Да там и распутывать было нечего — все как на ладони… Одно только непонятно, — поделился я с ним своими не то чтобы сомнениями, а так, психологическими нюансами. — Вот, скажем, тогда, месяц назад, когда Олеша к его девушке приставал, взял бы он и перерезал шланг. Все было бы ясно! Душевные переживания, возбуждение, прочее. Но ведь он не тогда перерезал, а лишь сейчас, месяц спустя.
— Злопамятный, мстительный. Мне такие встречались.
— Мне тоже. Но непохож, непохож Смагин…
Арвид спросил:
— А что говорит девушка?
— Девушка?…
И тут только до меня дошло. Упущение! «Ищи женщину» — а сам Зою Сарычеву так и не допросил! Не это ли мучило меня весь вечер?…
Беда оказалась легко поправимой. Даже искать долго не пришлось: Ким, как выяснилось, учился в одной школе с Зоей Сарычевой, а девушка была там известным человеком. «Главная артистка», — сказал Ким. Он довел меня до школы, разъяснил, где занимается драматический кружок, и исчез, очень довольный, так как считал, что искупил этим значительную часть сегодняшней своей вины.
Была среда, как раз день занятий драмкружка. Вскоре мы с Зоей Сарычевой сидели в безлюдном, с черной доской во всю стену классе; я — за учительским столиком, длинноносая кареглазая девушка, скорее заинтригованная, чем напуганная, против меня на первой парте.
— Мне нужно задать вам не сколько вопросов, может быть, и не очень приятных.
— Понимаю, — сказала она спокойно и просто; кажется, с ней будет не трудно.
— Вы дружите с Андреем Смагиным?
— Значит, правда! — воскликнула она вместо того, чтобы ответить. — Его арестовали! Но за что?
— Пока не могу ничего сказать. Идет следствие.
— Он же не виноват!
— Вот вы говорите так, а сами, наверное, даже не знаете, в чем его обвиняют.
— Андрюша не может сделать ничего плохого, понимаете, ну, просто не может.
— Вы не ответили на вопрос, — напомнил я.
Зоя встряхнула косами и посмотрела на меня с вызовом:
— Да, дружу.
— Давно?
— Мы учились вместе с первого класса. А в прошлом году… У Андрея дома стало трудно, и он поступил шофером.
— Степан Олеша тоже учился с вами?
— Что вы! — Она даже удивилась. — Он старше, и потом давным-давно бросил школу.
— Как вы с ним познакомились?
— Я не знакомилась. Просто… — Она покраснела. — Стал ко мне приставать. Грубый, противный! Руки… — Не договорила, отвернулась.
Не очень-то хотелось продолжать неприятный и ей и мне разговор. Но что поделаешь! Я не кавалер, а работник уголовного розыска.
— Почему он пристает именно к вам?
— Не знаю, — Зоя по-прежнему смотрела в темное окно. — Говорит, нравлюсь. Даже жениться предлагал. Смешно!… Врет он все. Просто, назло Андрюше.
— Когда он подошел к вам впервые?
— Не помню точно. Недели три назад. Или четыре. Андрюша занят был, кажется, в военкомате, а этот тип встретил меня возле школы. Сначала ничего, вежливо более или менее, а потом… Наши ребята шли, из класса, я им крикнула. Ну, он и убрался. Их четверо было, да еще Коля Павлов занимается в секции бокса.
— Больше не подходил?
— Долго не подходил. Только когда увидит на улице, сразу ржать и слова всякие говорить, вроде не мне, а так, в воздух… А тут недавно — снова.
Недавно? Не в этом ли причина?…
— Вспомните, когда именно.
— Дня два назад. — Нет, три, — уточнила девушка. — Подкараулил, когда я с кружка вечером возвращалась, и опять…
— Надо было обратиться в милицию. Его бы быстро призвали к порядку.
— Неудобно ведь! Спросят, что он сделал, — как я отвечу? Он… он поцеловать хотел, а я ему так по щекам нахлестала!
В глазах Зои заблестели слезы, и я поспешил задать следующий вопрос:
— А Смагину вы рассказали?
— Конечно. У нас друг от друга нет тайн. В тот же вечер.
— И он что?
— Ничего, только хмурый стал… А потом, когда уже домой уходил, сказал: «Я ему покажу!»
Я тут же составил протокол допроса.
— Прошу вас завтра после школы, скажем, часа в три, зайти ко мне в отделение милиции, — сказал я Зое. — Мы вызовем Олешу и при вас его строго-настрого предупредим. Посмеет еще приставать — сядет за решетку.
Зоя с благодарностью посмотрела на меня, а я чувствовал себя чуть ли не обманщиком. Да, от Олеши я ее избавлю. Но что это значит по сравнению с теми неприятностями, которые мне невольно придется ей причинить! Бедной девушке предстоит выступить одним из главных свидетелей обвинения на судебном процессе ее друга.
Юрочка, который за последние сутки стал для меня чем-то вроде доброго волшебника, устроил еще одно чудо. Он упросил эксперта заняться нашим напильником вне всякой очереди и простоял у него над душой, пока тот не произвел все свои анализы и не настрочил соответствующую бумагу.
Письменное заключение эксперта было таким: «На напильнике, представленном для экспертизы, явственно видны следы прорезиненной твердой материи, цвет, структура и химический состав которой идентичны цвету, структуре и химическому составу материала, из которого изготовлен шланг потерпевшей аварию автомашины „ЗИС-5“».
Значит, именно этим напильником и было причинено повреждение, вызвавшее аварию и гибель человека.
Вот теперь я мог с полным основанием предъявить Андрею Смагину обвинение в непреднамеренном убийстве Николая Васина.
Сутки, предоставленные мне законом, были уже на исходе, когда я отправился к майору Антонову с готовым постановлением.
— А я как раз собирался посылать за вами, — он смотрел на меня непривычно строго. — Ну, что там?
Квашин нажаловался?…
Нет, просто начальника беспокоило дело Смагина. Приходила со слезами его мать, были звонки из дирекции комбината.
Майор внимательно выслушал мой краткий доклад. Я изложил основные факты в свою версию случившегося.
— Что ж, звучит вполне убедительно. Он сознался?
— Вчера — нет. Сегодня еще не допрашивал.
— Почему?
— Хочу сразу предъявить ему все улики. Они неопровержимы, под их тяжестью он сознается. — И добавил, секунду помедлив под его жестким взглядом. — Я так думаю.
— Ага! — майор удовлетворенно кивнул и подписал постановление.
Но справиться со Смагиным оказалось мне не под силу. Я зачитывал из дела уличающие его места. Он подтверждал: все так. Да, выходил, да, курил несколько раз. Да, и Зое говорил: «Я ему покажу!» Все верно. Но с машиной ничего не сделал. Даже близко к ней не подходил. Не хотите верить — не верьте, только напрасно.
Наконец, я предъявил главный козырь — напильник.
— Узнаешь?
Он взял напильник в руки, рассмотрел.
— Мой. Где нашли?
— Там, куда ты выбросил.
Опять ощетинился:
— Никуда я не выбрасывал! Он просто пропал. — Покусал губы, спросил: — Вы правда думаете, я виноват? Или по долгу службы!
— Интересный вопрос!… Ладно, отвечу: да, думаю.
И произнес перед ним целую речь:
— Я знаю, ты не хотел смерти Васина. Ты считал, на машине поедет Олеша. Больше того, я даже верю, что и Олешу ты не думал убивать. Просто, в запале решил отомстить за Зою, и не задумывался о последствиях.
Андрей все порывался что-то сказать, даже вскинул руку.
— Погоди! Спросил, так слушай… Да, Олеша еще тот тип, это я тоже знаю. И если бы ты вместо того, чтобы устраивать самосуд, обратился бы… ну, хоть ко мне, его бы так проучили — век не забыл бы! Но ты решил расправиться с ним сам и вот ты преступник… Погоди, я еще не кончил! И дело это непоправимо: отпирайся не отпирайся, все равно придется отвечать. Одно я тебе советую: признайся! Не потому, что мне нужно. Я могу передать дело в суд и без признания. Просто, тебе самому будет лучше. Ты еще несовершеннолетний, суд примет во внимание раскаяние. Мотивы ясны, непреднамеренность тоже, строго не накажут. Может быть, даже сидеть не придется. Исполнится восемнадцать, и пошлют сразу на фронт. Когда тебе призываться?
— Весной.
Опустил голову, задумался. Над тем, что услышал от меня? Тогда нужно помочь ему преодолеть недоверие, страх.
— Я теперь говорю с тобой не как работник милиции — просто, как человек с человеком… Веришь мне?
Андрей не ответил. С ним произошла какая-то перемена. Он нервно провел рукой по стриженным волосам, напрягся весь. Но в глаза мне смотрел открыто, чуть сощурившись.
— Товарищ лейтенант! — Следовало поправить его, напомнить, что он должен называть меня гражданином, так положено, но у меня не повернулся язык. — Товарищ лейтенант, вот если бы вас обвинили в каком-нибудь преступлении, а вы знаете, что не виноваты, даже вот на столечко не виноваты, как бы вы поступили? Сознались бы, чтобы суд принял во внимание ваше раскаяние?
— Если не виноват? — переспросил я. — Конечно, не сознался бы. Пусть там что — хоть вышка. Но только, если не виноват.
— Видите! — он откинулся на спинку стула: напряжение исчезло, на смену ему пришла успокоенность, наигранная или естественная — не понять. — Я тоже не сознаюсь. Что бы мне ни говорили! И вы, и другие.
Ну вот… А я-то рассчитывал, что Смагин отойдет, размякнет и не станет больше так нелепо упорствовать.
Все улики против него, все настолько очевидно, а он — нет! Знай твердил свое: невиновен, невиновен…
Что ж, тем хуже для него. Отчаянное мальчишеское упрямство если и подействует на суд, то лишь в совсем обратном направлении.
Я больше не стал уговаривать и убеждать. Дал Смагину подписать постановление о предъявлении обвинения. Он колебался:
— А не будет считаться, что я сам признался, если подпишу?
— Не будет, не бойся. Просто юридическая формальность. Чтобы знал, в чем тебя обвиняют.
— Ладно. Я вам верю.
И макнул перо в чернильницу.
А у меня вдруг снова шевельнулось сомнение. Ну, может, может ли этот парнишка взять и послать на смерть человека?
А, разозлился я сам на себя, может — не может, плюнет-поцелует… Нечего гадать на ромашке, только факты, факты!
— Готово? — Мой голос прозвучал без нужды резко.
Он, озадаченный таким тоном, взглянул удивленно:
— Да…
Сразу же, словно ждали за дверью, когда он подпишет, в кабинетик вошло двое начальников: майор Антонов и капитан Квашин. Вот теперь Квашин доложил обо мне — точно! Это было нетрудно прочитать на его сияющем лице.
Я встал. Смагин тоже.
— Как тут у вас? — спросил Антонов.
— Заканчиваем, товарищ майор.
— Сознался?
— Нет.
— Почему? — он бросил на Андрея косой недовольный взгляд.
— Потому что не в чем, — с вызовом ответил тот.
— Молчать! — крикнул, выслуживаясь перед начальством, капитан Квашин.
Смагин окинул его презрительным взглядом:
— Как же я могу молчать, когда спрашивают?
Квашин топнул ногой:
— Еще поговори, поговори у меня, бандит!
У Смагина раздулись крылья тонкого носа.
— А вы на меня не топайте!
— Что-о?
Квашин, теряя самообладание, сжал кулаки.
— Товарищ капитан…
Спокойный холодный голос майора Антонова сразу привел Квашина в чувство. Он поправил дрожащей рукой свои купеческие кудряшки:
— Извиняюсь, товарищ начальник. И так нервоз, а тут еще провоцируют всякие гады.
— …Попрошу вас, сходите в мой кабинет, позвоните в горотдел майору Никандрову. Спросите, не будет ли он возражать, если завтра на совещание вместо меня пойдете вы.
— Слушаюсь!
Квашин радостно зарысил в коридор. Он, в противоположность Антонову, обожал всякие совещания и заседания, особенно в горотделе. И делать ничего не надо, и у высокого начальства на виду.
Дело Смагина, сложенное в подобие папки из нескольких склеенных газет, лежало передо мной на столе. Майор Антонов взял его, полистал.
— Вам прочитали заключение экспертизы, что шланг был кем-то поврежден? — обратился он к Смагину.
— Прочитали. Но это не я повредил, не я!
— Кто же тогда?
Андрей наморщил гладкий коричневый, еще не утративший летнего загара лоб.
— Не знаю, товарищ майор, просто не знаю. Я уже и так думал, и эдак… Не знаю!
— Олеша враждует еще с кем-нибудь в гараже?
Андрей чуть помешкал.
— Ну, как?… Просто не любят его, и все. Вот там, где он живет, на Зареченской, там многие на него зуб имеют.
— Как бы они к вам в гараж попали?
Пожал молча плечами.
— Значит, в гараже только у вас одного были с ним счеты?
Вздохнул, посмотрел на потолок, словно надеялся там найти ответ. Снова вздохнул, так ничего и не сказав.
— Послушайте, Смагин, — сказал Антонов, — мы люди опытные, профессионалы, ошибаемся редко. По материалам дела получается, что либо вы сами устроили эту штуку с зисом, либо кто-то сознательно работал под вас. Третьего не дано. Так вот, мог вам кто-нибудь устроить такое по дружбе?
И поскольку Смагин все молчал, повернулся ко мне:
— Как насчет Олеши?
— Сомневаюсь, — я покачал головой, — не сообразить ему.
— Тупая скотина! — бросил вдруг Андрей со внезапно прорвавшейся злобой.
Антонову не понравилось. У него шевельнулись скулы, он кольнул Андрея взглядом, коротким резким движением отодвинул дело:
— Что ж, заканчивайте, товарищ лейтенант! Завтра, самое крайнее послезавтра, передадим в прокуратуру.
И вышел, так ничего не сказав про мой сегодняшний с Квашиным веселый разговор.
12.
Уходя на перерыв, я сделал приличный крюк и заскочил на работу к Арвиду. Его отделение находилось в самом центре города, напротив двухзального кинотеатра «Товарищ». Здесь показывали новую английскую кинокомедию «Джорж из Динки-джаза», и к кассам, осажденным в основном школьниками, не было никакого подступа. А что будет позднее, часов в девять или в десять вечера, когда сюда хлынет после смены рабочий народ?
У Арвида кабинет не в пример моему — целый зал с двумя большими окнами и паркетным полом. Правда, сразу же утешил я себя, он здесь не один, а вместе со старшим оперуполномоченным. Никакой тебе самостоятельности, каждый твой шаг контролируется и опекается. Нет уж, лучше моя келья!
Арвида не было в комнате, но его длинная кавалерийская шинель с разрезом чуть ли не до пояса, аккуратно разглаженная, висела на гвозде возле шкафа. На столе, сложенные рядышком в строгом порядке, так что виднелись номера всех страниц, лежали бумаги, исписанные знакомым угловатым почерком Арвида, схема, тщательно вычерченная синим и красным карандашами на обороте обоев. «Красным крестиком отмечен гвоздь, на котором была закреплена веревка, синей линией — положение трупа», — прочитал я обстоятельное пояснение.
Рядом со схемой — паспорт на имя Климова Тихона Васильевича, с фотокарточкой немолодого бритоголового дяденьки с испуганными глазами. Эх, Тихон Васильевич, Тихон Васильевич, что же не пожилось вам на белом свете? Теперь вот возись начинающий оперативник с протоколами и схемами.
Вошел Арвид, удивился:
— Сюда же не пускают!
— Подумаешь, непреодолимый барьер! Служебное удостоверение плюс язык… Слушай, пошли «Джоржа» смотреть. Через пятнадцать минут начало сеанса. Говорят — умрешь!
Арвид покачал головой:
— Работы… — показал движением руки: — по самое горло.
— После кино доделаешь — куда торопиться?
— Нет. Сейчас. Надо еще раз осмотреть место происшествия. — Он взял со стола схему, сложил аккуратно, бумаги убрал в ящик.
— Ребята на фронте гибнут — считается в порядке вещей. А тут столько мороки с каким-то самоубийцей! — Я с досадой стукнул рукавицей по подоконнику. — Ну кто виноват, что ему жить надоело! Или что-нибудь с ним не так?
— Нет, все в порядке. Только повесился не очень удобно.
— Нужны ему еще были удобства!
Арвид надел шинель:
— Есть интерес — едем со мной.
Не очень хотелось: вместо веселой кинокартины любоваться намыленной веревкой или там ржавым крюком. И потом, что у меня — своих дел мало?
Но я все же поехал. И не только из чувства товарищества. Еще надеялся, ну пусть не этот сеанс, так другой, а все равно Арвида на «Джоржа» вытащу.
Самоубийца Климов жил в таком же бараке, как и мы с Арвидом, только оштукатуренном снаружи, и не на первом, а на втором этаже. Комната в два раза меньше нашей — самодельная дощатая, оклеенная газетами перегородка шла точно через середину комнаты и делила пополам и без того небольшое окно.
— Один жил? — спросил я.
— Здесь — да. А там… — Арвид тихонько пристукнул по хлипкой перегородке ладонью, и она вся задрожала. — Там, за стенкой, его дочка с мужем и ребенком.
— И прямо при них? Они что-нибудь слышали?
— Не было никого. Уезжали на лесозаготовки. А сынишка у знакомых… Теперь самое главное. — Арвид подошел к противоположной, капитальной стене, возле которой стояла длинная, узкая железная кровать с вмятыми, давно потерявшими всякий блеск никелированными шарами на углах. — Допустим, тебе жить надоело…
— Вот уж нет! — сразу отозвался я. Мало мне Юрочкиных экспериментов, теперь и Арвид туда же!
— И ты решил уйти на тот свет… — невозмутимо продолжал он.
— Добровольно — никогда! Только в приказном порядке.
Он гнул свое:
— Куда бы ты пристроил веревку?
— Вопросик!… Сейчас произведем рекогносцировку.
Тусклая лампочка под засиженным мухами оранжевым, с бахромой, абажуром едва освещала стену. Я подошел ближе, рассмотрел подробно.
— Вот, к крюку на той балке. Слона выдержит! Влезть на стул, потом спрыгнуть. Со всеми удобствами.
— Ага, видишь! — Арвид не принимал моего шутливого тона, в его голосе звучала озабоченность. — А он не так. Он почему-то вот сюда.
— Да? — я с брезгливым любопытством осмотрел довольно крепкий, загнутый кверху гвоздь, примерно в метре от пола. — Что ж, можно и на нем.
— Острой нужды не было.
— М-да, крюк тот поудобнее… А что если он про крюк и не знал ничего? Старик все-таки, зрение слабое.
— Живет здесь двенадцать лет — и не знал?
— Все это чепуха на постном масле — твои подсчеты и расчеты. Самоубийцы — они те же психи, и мерить их на наш с тобой среднечеловеческий аршин нельзя. Вот у нас в Себеже в доме один сосед жил, жуткий пьяница, — вспомнил я, — так тот и вовсе умудрился на спинке кровати. И знаешь почему? Тебе ни за что не дотумкаться. Одна бабка возьми и сболтни при нем, что тем, кто преставляется в первый день пасхи, боженька отпускает все грехи. Вот он и решил. Прямо в рай без пересадки…
Арвид задумался.
— Между прочим, Климов тоже пьян был. Экспертиза нашла алкоголь…
— Тогда все правильно и нечего голову ломать!… Ну, как насчет «Джоржа»? Еще успеем на следующий сеанс, если по-быстрому.
Но сагитировать Арвида так и не удалось. Он вернулся в свой кабинет дочерчивать схему.
Пришлось и мне отправиться к себе в отделение. Шел и злился на несговорчивость Арвида, на зря потраченное время, на несостоявшееся кино…
А утром чуть не проспал на работу. Спасибо Кимке — он опять ночевал у Тиуновых и, собираясь в школу, поднял в комнате возню в поисках всегда исчезающих некстати тетрадок и учебников.
Дорога в столовую, из столовой в отделение — и все с моими максимальными тремя километрами в час. В итоге я попал на работу тютелька в тютельку, хотя весь взмок под своей пудовой шинелью.
Фрол Моисеевич уже ошалело носился по коридору, как кошка, потерявшая котят.
— Где вы шляетесь, где вы все шляетесь?
Я демонстративно посмотрел на свои часы:
— Десять ноль-ноль.
— А вы что-работаете от и до? Прихожу, понимаешь, Клепикова нет, Гвоздева нет, никого нет, а он ноль-ноль! Черт знает! Безобразие!…
Под такой аккомпанемент я вошел к себе, разделся.
— Что стоите? Что стоите? — не унимался Фрол Моисеевич.
Ну и прорвало его сегодня, моего начальничка! Как лопнувшую водопроводную трубу.
— Сейчас сяду, — заверил я его.
— А-а-а… — Он раскипятился, даже лысина побагровела, а я не понимал почему.
В итоге выяснилось, что меня вызывает начальник отделения.
— Так бы сразу и сказали, чем сотрясать воздух без толку.
— А-а-а…
После такого яростного шквала обычные спокойствие и вежливость майора Антонова казались неестественными.
— Здравствуйте, Виктор Николаевич. Садитесь, пожалуйста.
Я присел на кончик стула, насторожился. В кабинете был еще один, чужой.
— Познакомьтесь, товарищи. Наш новый оперуполномоченный, лейтенант Клепиков.
— Евгений Ильич Арсеньев.
Слегка привстав из кресла возле стола начальника, поклонился в мою сторону седоволосый мужчина, громоздкий, крепкий, в шубе с блестящим коричневым воротником, подбитой изнутри лисьим мехом.
— Евгений Ильич — защитник Андрея Смагина, — пояснил майор Антонов, взял у себя со стола бумагу и передал мне. — Вот его полномочия.
— Очень приятно. — Я решил, что из вежливости следует хоть что-то сказать.
— Не знаю, не знаю, насколько приятно, — адвокат коротко хохотнул и устроился удобнее в кресле, положив ногу на ногу; старые стоптанные валенки никак не вязались с богатой шубой. — У некоторых ваших коллег совершенно обратное мнение.
Ах, вот как вы, адвокат Арсеньев, отвечаете на мою джентльменскую учтивость! Ну хорошо же!
— Просто у меня еще нет их опыта общения с адвокатами.
Он опять хохотнул, дружелюбно поглядывая на меня небольшими проницательными глазами:
— Будет опыт, будет — уж это я могу обещать.
Нет, шуба была богатой, когда-то была, в давно прошедшие времена. Черный материал во многих местах лоснится, а на борту даже продран. Обтрепавшиеся рукава внизу, на сгибах, прихвачены нитками, не очень умело, по-мужски. На рыжей лисе с изнанки шубы большие сероватые проплешины, словно ее долго и упорно шпарили кипятком.
Майор Антонов сказал улыбаясь:
— Я бы на вашем месте, Евгений Ильич, несколько иначе разговаривал бы с товарищем Клепиковым, во всяком случае, не запугивал бы. Все-таки человек, от которого зависит выполнить или не выполнить вашу просьбу.
Какая такая просьба? Я сразу насторожился.
— Лейтенант не из пугливых, я же вижу!
Кустистые подвижные брови адвоката, тоже совсем седые, как и редкие пряди над высоким лбом, наполовину прикрывали и без того глубоко посаженные глаза. К тому же еще его левая бровь была выше правой, и это придавало лицу постоянное выражение насмешливого удивления. Нелегко было понять, когда адвокат говорит серьезно, а когда изволит шутить.
Я молчал, опасаясь попасть впросак, — такие тут все кругом шутники! И насчет просьбы тоже расспрашивать не стал; ему же надо, а не мне, пусть сам и выкладывает.
Но вместо адвоката почему-то снова заговорил майор Антонов:
— Евгений Ильич просит разрешения присутствовать на допросах Смагина.
Адвокатом за адвоката!
— А разве так можно? — спросил я.
— Обычно — нет. Но Смагин несовершеннолетний, и существующее положение дает его адвокату такое право, — пояснил мой начальник. — Но только при условии, если ведущий дело — то есть, в данном случае, вы, — не имеет никаких возражений. — Он помолчал немного, словно давая мне возможность обдумать сказанное им. — Так что решайте сами, Виктор Николаевич.
— Пожалуйста, — пожал я плечами. — Мне нечего скрывать.
— Вот видите! — Арсеньев легко, рывком поднялся с кресла. — Он был выше, чем казался сидя; глубокое кресло скрадывало рост. — Спасибо, товарищ лейтенант.
— Но об одном придется все-таки вас предупредить. — Я сжал губы, скрывая под напускной суровостью внезапно вспыхнувшее смятение; а вдруг он начнет сбивать меня с толку и подсказывать ответы допрашиваемому?
— Слушаю. — Левая бровь адвоката подскочила еще выше.
— Вы не должны вмешиваться в ход допроса. Только слушать — и все.
— Молодец! — похвалил майор Антонов с едва заметным облегчением, и только сейчас я сообразил: больше всего ему, видимо, хотелось, чтобы я вообще отказал, именно я, а не он, и уж раз так получилось, что я согласился и допустил адвоката, то хотя бы на этом вот условии — не вмешиваться.
— Принимается! — сразу, ни секунды не размышляя, заявил Арсеньев. — Даю вам слово!
У меня стало легче на душе. Если он будет молчать, то никаким иным образом помешать мне не сможет. А начнет впутываться, выставлю его без всяких стеснений…
Так получилось, что уже при очередном допросе Смагина присутствовал адвокат. У Андрея сразу озарилось лицо, когда он увидел Арсеньева в моем кабинете.
— Здравствуйте, Евгений Ильич, — радостно поздоровался он с ним, совсем позабыв про меня.
— Здравствуй, Андрюша.
Вот как! Они хорошо знакомы.
— Ой, как замечательно, что вы здесь!
Парнишка прямо сиял весь — сейчас его освободят и отправят домой.
Это его настроение сразу же уловил и Арсеньев.
— Слушай, Андрей, — сказал он очень серьезно. — Твое дело ведет товарищ лейтенант, и лишь по его доброй воле я присутствую сейчас здесь. Ты не должен ко мне обращаться с вопросами, не должен со мной говорить — только с его разрешения в каждом отдельном случае. Ты понял?
Андрей сразу потускнел.
— Да…
На всем протяжении допроса Арсеньев ни единым словом не напомнил о себе. Он ничего не записывал, не курил, даже не двигался, застыв на своем стуле в узком проходе между стеной и письменным столом. И если вначале я чувствовал себя как-то неуверенно, задавал вопросы, невольно оглядываясь на него, словно проверяя, как он их воспринимает, то потом вообще забыл о присутствии постороннего, и лишь изредка скрип стула напоминал мне о том, что в кабинетике есть еще кто-то, кроме меня и допрашиваемого.
Только однажды он, спросив моего разрешения, обратился к Андрею. Это случилось, когда тот неожиданно взбунтовался:
— Сколько можно об одном и том же! Я уже говорил вам вчера. Посмотрите, там у вас записано. И подпись моя стоит.
Я тоже вспылил:
— А мне нужно, чтобы ты сказал еще раз. А понадобится повторишь и в третий, и в четвертый.
Вот тогда-то и вмешался Арсеньев.
— Ты обязан отвечать, Андрей. И писать обязан, и подписываться столько раз, сколько тебе будет сказано.
— Для чего?
— Если человек врет или что-то скрывает, он каждый раз чуть-чуть иначе строит свой ответ. Потом ответы сличают и яснее видят противоречия в показаниях. Твое дело — говорить только правду. А уж сколько раз ее повторить придется, на то воля ведущего следствие.
И Андрей перестал бунтовать.
Фрол Моисеевич с очень встревоженным видом заглядывал в кабинетик, жестами звал меня в коридор.
Не хотелось отрываться, и я делал вид, что не понимаю его знаков. В конце концов он вошел, проскрипел ржаво:
— Товарищ лейтенант, тут вас из экспертизы спрашивают. — И позвал из коридора конвойного. — Посидите пока с арестованным. — Покосился на Арсеньева. — Никаких разговоров с посторонними лицами не разрешать.
Мы вышли с ним из кабинетика.
— Ну что? — я не скрывал недовольства.
Фрол Моисеевич приложил палец к губам — не здесь! Потащил через весь коридор к дежурке и горячо зашептал на ухо, словно кто-то мог нас подслушать:
— Дура! Откажись сейчас же! Имеешь всё полное право — никто заставить не может. А то тебя кругами, кругами, как ястреб цыпленка.
— Ничего он не кругами. Сидит и молчит.
— Тихо! — зашипел, махая руками, Фрол Моисеевич. — Сейчас-то молчит, а потом? Это же тебе не кто-нибудь — Арсеньев!
— Ну и что? Арсеньев, Иванов, Сидоров…
— Да ты-то хоть знаешь, кто он?… Ну, зелень, ну, зелень! Да это же ученый! Доктор исторических наук! Этот… как они? Ну, которые разные старые вещи из земли копают.
— Археолог?
— Во! Археолог. И не из какого-нибудь тебе Задрипинска — из самого Ленинграда! Он такое знает, что тебе и во сне не снилось… Ты докажешь — виноват. А он — раз! — и против тебя повернул. И вся твоя работа псу под хвост. Понял?
Фрол Моисеевич думал меня запугать, а сам заинтриговал до предела. Доктор наук, археолог — интересно! Запутает меня? Как? Докажет, что Андрей не виноват? Так что же я за свое цепляться буду, если человек возьмет и толково докажет?
Но только все равно не доказать. Все так ясно…
— Иди и скажи, — шипел мне на ухо Фрол Моисеевич, — так, мол, и так, подумал и отказываю вам в присутствии. Имею такое право… Слушай, что тебе старшие толкуют, дура! Я ведь и к начальнику ходил, и он тоже говорит, что тут ты сам себе хозяин. Понял? А ведь Арсеньев ему первый друг… Ну!
Мне наконец надоело:
— Ничего я не скажу! Пусть сидит.
Повернулся и пошел к себе, сопровождаемый похоронными причитаниями Фрола Моисеевича.
Арсеньев встал со стула, пропуская меня на место. Даже не глядя на него, можно было догадаться: он прекрасно знает, зачем меня позвали. Вздохнул, состроив гримасу, изображающую печаль:
— О, майн готт, во гросс ист дайн тиргартен!
— «Тиргартен»? Сад зверей? — перевел я буквально.
— Правильно — зверинец, — ответил Арсеньев, глядя на меня с любопытством. — Изучали немецкий?
— В основном, на фронте, по первоисточникам. — И перевел всю фразу: — «О боже, как велик твой зверинец!»… То есть — много в мире странных людей, так?
— Смысл такой.
Все правильно! И все-таки стало обидно за Фрола Моисеевича. Пусть со странностями он, согласен, пусть брюзглив, да и грамотен не шибко. Но дядька совсем неплохой. Ведь он искренне хотел помочь, предостеречь меня.
И я произнес с запалом:
— Между прочим, у меня в роте был солдат, над которым все потешались, — он, когда шагал в строю, взмахивал одновременно той же рукой, что и ногой. Говорили, что он ходит, как обезьяна; та, дескать, тоже на ходу вскидывает руку, чтобы ноге не мешать. А когда вышли на позиции, его первым к ордену Ленина представили… Посмертно.
Не очень-то к месту получилось. Такой человек, как Арсеньев, сообразительный, языкастый, вполне свободно мог бы проехаться насчет бузины и киевского дядьки.
Но Арсеньев не сказал ничего. Я знал, я чувствовал: он понял меня правильно.
И я был благодарен ему за это.
13.
Расследование убийства шофера Васина быстро подвигалось к завершению. Оставалось только составить обвинительное заключение. Адвокат Арсеньев, который по-прежнему просиживал долгие часы на допросах Андрея Смагина, попросил у меня для ознакомления всё дело. Тут же, в моем кабинете, просмотрел показания свидетелей, внимательно прочитал все протоколы допросов Изосимова и Бондаря. И снова никаких записей!
— Ну как, Евгений Ильич? — спросил я не без ехидства, принимая от него довольно уже объемистую папку. — Находите ли вы здесь достаточно опорных пунктов для защиты?
— Дорогой мой Виктор Николаевич, — ответил Арсеньев с улыбкой, — плохи были бы дела моих подзащитных, если бы я полагался на одни только материалы следствия.
Я поинтересовался простодушно:
— Разве у вас есть еще и другие?
Он шутливо погрозил пальцем:
— Хотите раньше времени заглянуть в мои карты?
— Нет, серьезно. Может, я что-нибудь упустил?
— А если серьезно… — Арсеньев вытащил из внутреннего кармана своего изрядно поношенного пиджака старомодные серебряные часы с затейливыми узорами на крышке. — Нет, к сожалению, сегодня уже поздно, не смогу, пора в суд… Давайте завтра утречком пораньше, а? Только смотрите, чтобы ваши коллеги потом не говорили, что я вас опутал, загипнотизировал, приворожил.
И засмеялся своим коротким, отрывистым смехом из единственного «ха»…
На следующее утро я без толку прождал Арсеньева до одиннадцати часов, а потом, разозлившись и обозвав его про себя старым трепачом, спешно сел за обвинительное заключение. Все было заранее продумано, до последнего слова, и поэтому написалось быстро и без каких-либо затруднений.
Майор Антонов усадил меня в кресло, а сам нацепил очки и стал читать. Я ждал в нервном напряжении. Будут у него замечания или нет? Вот взялся за карандаш. Ошибка? Нет, просто так, вертит в пальцах.
— А как считает Евгений Ильич? — Майор Антонов перевернул последний лист дела, снял очки.
— Да мы с ним подробно так и не переговорили. Хотели сегодня утром; я ждал — не пришел.
— Странно! Он человек на диво аккуратный. Если только сердце — частенько его подводит.
Момент был подходящий, чтобы побольше разузнать о заинтересовавшем меня адвокате-археологе.
— В отделении говорят, вы с ним друзья…
Майор Антонов бросил на меня исподлобья быстрый взгляд, словно прикидывая, с какой целью я это сказал. Решил, очевидно, что без всякой задней мысли. Строгие глаза его подобрели.
— Глас народа — глас божий. Раз говорят, значит, есть к тому основания. Но, разумеется, не без преувеличений, как всегда. В шахматы играете?
— Е-два, — усмехнулся я.
— А Евгений Ильич великолепный шахматист. Ну и я тоже балуюсь. Еще книги. Арсеньева вывезли из Ленинграда совсем больным, на санитарном самолете. Единственное, что у него осталось — это шуба: видели, какая шикарная? А у меня неплохая библиотека — перевелся сюда еще до войны, капитально. Много книг по истории, редкие издания.
— Почему же он стал адвокатом?
— А уж об этом лучше спросите его самого, — взгляд майора снова сделался жестким, он встал. — Что ж, товарищ лейтенант, следствие проведено правильно, у меня замечаний нет. Обвиняемый с делом ознакомлен?
Я тоже встал.
— И он, и адвокат.
— Тогда все. — Майор обмакнул перо в чернила и расписался. — Прокурору отнесите лично. Вообще, вам бы давно полагалось познакомиться с ним…
Прокурорская дама привычно не пустила меня к своему тщательно оберегаемому начальству. Сердито пыхтя козьей ножкой, отобрала папку с делом и бросила надменно:
— Посидите в коридоре. Возможно, у прокурора возникнут вопросы.
Тут уж я не сдержался:
— За коридор — гран мерси, с вашей стороны так любезно. Но у меня свои планы. Я зайду через час, если будут вопросы — приготовьте. Желательно в письменном виде.
Ну и лицо было у нее! Я думал, она проглотит свою козью ножку.
Ровно час я болтался без дела на улице, затем зашел снова.
— Как насчет вопросов?
Она скомандовала:
— К прокурору! — И, очевидно, чтобы я не сбежал, собственноручно распахнула передо мной обитую дерматином дверь, доложив начальству прокуренным голосом: — Он пришел!
Я двинулся торжественным маршем, не без злорадного удовлетворения выколачивая пыль из нарядной ковровой дорожки. Ярко-красная, с двумя зелеными полосами по краям, она трусливо убегала от моих тяжелых сапог под письменный стол, за которым, обложенный бумагами, восседал сам грозный прокурор — перед ним трепетали не только все преступники районного масштаба, но даже и такие заслуженные деятели угрозыска, как наш Фрол Моисеевич. «Прокурор вернет на доследование»— в его устах звучало, как самое страшное из всего, что вообще может приключиться с человеком.
И вот я стою теперь перед тем самым прокурором. Светлые волосы на косой пробор, бледное лицо кабинетного сидельца, губы сердечком. Я как увидел эти губы…
— Вадим! — вырвалось у меня очень громко. — Вадим, откуда ты такой взялся?
— Виктор?! Черт!…
Пока мы, постепенно приходя в себя от изумления, охали и ахали, похлопывали друг друга по плечам, в кабинет ворвалась, среагировав на наши возбужденные голоса, вот с такими глазищами прокурорская дама из приемной — наверное, решила, что я здесь кончаю ее обожаемого начальника. Я не очень удивился бы, увидев у нее в руках пистолет, или, на худой конец, лохматого медного пса с мраморной подставки на ее письменном столе.
— Все в порядке, Аделаида Ивановна! — махнул Вадим. — Представьте себе, мы с этим типом вместе учились в институте.
И она успокоенно сцепила руки на животе, проникновенно заулыбалась, демонстрируя материнское умиление трогательной встречей двух однокашников.
Строго говоря, мы вместе никогда не учились. Вадим был лет на шесть старше меня, и к тому времени, когда я поступил на первый курс института, он уже окончил последний, но назначенный на должность преподавателя, оставался еще секретарем комсомольского бюро. Ну, а я был факультетским секретарем, членом бюро ВЛКСМ института, и мы с Вадимом здорово спелись. Вообще, он был свойским парнем, бегал вместе с нами на лыжах в выходные дни и на кроссах, ходил на товарный двор подрабатывать на выгрузке вагонов — в деньгах Вадим нуждался из-за всяких там семейных обстоятельств, ну, может, чуть-чуть поменьше нашего брата студента. И даже когда настала грозная пора первой сессии и весь мир в глазах первокурсников четко разделился на экзаменуемых и экзаменаторов, даже тогда Вадим оставался Вадимом, хотя принимал у нас — и довольно строго! — зачеты по истории государства и права.
Когда кончились взаимные похлопывания и ощупывания и мы снова обрели дар человеческой речи, начались расспросы. Я, отвечая ему, в трех словах рассказал о себе: фронт, ранение, демобилизация.
— Ну, а ты?
— Куришь? — Вадим свернул козью ножку из душистого командирского табака, и я сразу понял, откуда такое непонятное увлечение у дамы из соседней комнаты. — Я, как все. Народное ополчение. Бои под Москвой. Потом отозвали. Надо же кому-то и в тылу грязь копать. Вот! — Он обвел рукой груду папок на столе. — Кошмар какой-то! Лучше десять фронтов.
— Гроза района! — я рассмеялся. — Фрол Моисеевич так расписывал тебя, что и на меня навел панику.
— Их только распусти! — сразу нахмурился Вадим. — И Фрола твоего тоже. Сегодня опять… — Вадим взял папку со стола и прочитал: «Мера прИсИчения». Светоч науки! — фыркнул он.
— Да, чего нет, того нет. А вообще, мировой дядька, — защитил я грудью Фрола Моисеевича.
— А, хватит о нем, и так всю плешь переел! — Вадим отшвырнул папку. — Где ты устроился? Квартира хоть ничего?
Я рассказал про себя и про Арвида.
— Иди к нам третьим. Создадим юридический треугольник. Два оперативника, один прокурор.
— Нет, брат, — усмехнулся он, — у меня свой треугольник есть. Даже четырехугольник. Одна жена, две дочки. Приходи-ка лучше как-нибудь ко мне. Посидим за рюмочкой, закуска тоже найдется. Колбаска, грибочки. У жены там и рыбка копченая, кажется, припрятана.
— Ого! Прокуроры, оказывается, не так уж плохо живут.
— А ты как думаешь? Все-таки один на целый район, можно обеспечить.
Зазвонил телефон. Вадим взял трубку, стал что-то отвечать односложно: да, нет. Лицо у него сразу сделалось чужим. На нем появилось новое, незнакомое мне выражение желчности, недоверия. Я подумал, что, в сущности, вот этот, сегодняшний Вадим мне совершенно незнаком. Тот, которого я знал, остался там, в довоенном времени, и никогда оттуда не вернется.
— Гады! — Вадим брезгливо бросил трубку на рычаг. — Я им покажу!… Аделаида Ивановна!
Она появилась моментально.
— Дело Сивцева мне! Быстро!
— Оно в суде, Вадим Петрович.
— Я ведь, кажется, не спрашиваю, где оно. Я говорю: мне нужно! Ясно?
— О, да, да! Извините! — Она торопливо вышла, и сразу в соседней комнате зазвучали ее старшинские: «Забрать», «Принести!»…
— Здорово выдрессировал! — мотнул я головой.
Но Вадим был весь во власти неведомых мне мыслей и битв и не обратил на шпильку никакого внимания.
— Извини, Виктор, дела… По поводу Смагина, — сказал он, раскрывая мою самодельную папку. — Сделано без полета, но вполне добросовестно, вполне… Вот только почему-то нет признания?
— Почему-то не признается, — меня задел его неожиданно официальный, с нотками превосходства тон.
— А вот это аргумент не в твою пользу, — сухо и непререкаемо отпарировал Вадим, и я в ту самую секунду ясно представил себе, почему так дрожит перед прокурором Фрол Моисеевич. — Я слышал, защиту взял Арсеньев? Ох, и попортил он мне крови, этот юрист от истории. Или историк от юриспруденции, уж и не знаю, как сказать.
— По-моему, очень симпатичный старикан, — меня охватило неодолимое желание не соглашаться с Вадимом ни в чем.
— У тебя все симпатичные. Я помню еще с институтских времен… Аделаида Ивановна!
Та влетела пулей и остановилась, как вкопанная, посреди ковровой дорожки.
— Кто будет поддерживать государственное обвинение по делу Смагина?
— Я хотела сама, Вадим Петрович.
— Отставить! Обвинять буду я.
— Но позвольте, Вадим Петрович, зачем вам себя утруждать? Такое ясное и четкое дело.
— Именно поэтому! На нем мы и дадим бой Арсеньеву по всем правилам прокурорской науки.
— Ах, вот как!
Аделаида Ивановна, многозначительно улыбаясь, покачала головой, словно заранее предвидела злосчастную судьбу Арсеньева и по-человечески жалела о ней.
— И еще. Позаботьтесь, чтобы товарищ Клепиков тоже был приглашен на суд. Пусть послушает…
— Поучится, — подхватила Аделаида.
Но Вадим коротко бросил:
— Всё!
И она моментально смылась, подчинившись команде.
— Подхалимка она у тебя. Бегает на полусогнутых и козьи ножки курит тоже, чтобы тебе угодить — заметил?
— Все они тут меня боятся.
И он этим доволен? Нет, не тот Вадим, совсем-совсем не тот…
В отделении меня ждал Арсеньев. Лицо у него пожелтело, резко выделились морщины, словно углубились за ночь. Он часто дышал.
— Должен извиниться перед вами.
— Сердце? — я смотрел на него с сочувствием; старый адвокат выглядел совсем больным.
— Да, что-то там.
— Врачи смотрели?
— Вы молоды и наивны. Сердце у меня настолько дрянное, что не заслуживает не только осмотра — даже упоминания… Дело моего подзащитного, конечно, уже в прокуратуре?
— Я не знал, что вы придете. Можно было обождать.
— Что ж, пусть тогда все идет своим чередом. Вас мне не в чем упрекнуть, вы были объективны. Мне нравится, что у вас есть человечность, жалость, нет стремления во что бы то ни стало «расколоть» обвиняемого.
Я не удержался от улыбки:
— Только что именно за это я получил легкий щелчок.
— От прокурора? — сразу догадался Арсеньев. — Вполне естественно! Вадим Петрович юрист, конечно, опытный, да и теоретически отлично подкован. Но, знаете, вот ему как раз-то и не хватает того, что у вас есть в избытке: человечности. Свидетель, подсудимый, защитник… Это же все юридические категории. У них и сердца нет, и индивидуальности, и нервов. А у конкретного свидетеля — человека Семена Ивановча Сидорова вчера тяжело заболел мальчонка, и он вместо того, чтобы думать о своих показаниях на суде, беспокоится о сыне. А у конкретного защитника — человека Евгения Ильича Арсеньева ночью сердце прыгало до самого подбородка, и он ходит сегодня злой и немощный. А у конкретного подсудимого — человека Ивана Ивановича Иванова заложило из-за простуды ухо, он то и дело переспрашивает вопросы, ему адресованные, и это раздражает уважаемого товарища прокурора… Никогда не видели, как Вадим Петрович ведет процесс? Словно играет в очень сложную игру. Эту фишку я бью этой, ту — той. Вот эта фигура угрожает моим тылам, поэтому я выведу ей навстречу две другие фигуры, и они задержат ее как раз на то время, пока я выиграю бой на главной позиции… Игра, самая настоящая игра! И выигрыш процесса в пользу обвинения превращается у него в самоцель.
Мне показалось, он несправедлив.
— Но разве и защита не ставит целью выигрыш процесса? В свою пользу.
— А я адвокатов-крючкотворов тоже не терплю. Пока вы слышали много нелестного обо мне от своих коллег. А доведется вам иметь дело с адвокатами, они тоже наговорят кучу гадостей, не сомневаюсь. Я у них и дилетант, и неуч в юриспруденции, и не понимаю тонкостей процесса… Да, так что же я вам хотел сказать, милый Виктор? Вы, как бывает со многими следователями, оказались в плену вашей версии, старательно подбирали факты, якобы доказывающие вину Андрея. А вот попробовали ли вы идти от обратного? Отказаться от своей версии и взглянуть на дело так, словно Смагина и не существует на свете?
— Зачем, Евгений Ильич? Виноват он, я убежден. Больше ни у кого не было мотивов. И напильник… Да вы знаете сами!
— А может быть, мотивы запрятаны глубже, чем вам кажется?… Я давно знаком с Андреем и не верю, что мальчик способен на такую хорьковую месть. И вы тоже должны были лучше изучить его характер. В характере ключ ко всему, а вовсе не в напильнике. Мать Андрея вы допрашивали? Нет! Упущение! Учителей его допрашивали? Нет! Еще одно упущение.
— Андрея знают сотни людей. Я не могу вести дело бесконечно. Главные свидетели показали вполне достаточно.
— Знаете, я, пожалуй, присяду, с вашего разрешения, — Евгений Ильич держался за грудь.
— Ох, простите, — спохватился я, передавая ему стул.
Он сел, несколько раз глубоко вздохнул.
— Так надоело мне это сердцебиение! Когда-нибудь, после войны, выкину-ка я свое сердце в мусорный ящик, зайду в магазин сердец на Невском и выберу себе такое, которое будет биться не чаще одного разу в минуту… Ну, вот уже хорошо. Смотрите-ка оказывается, угрозы действуют сильнее жалоб не только на людей, но и на их составные части… Так вот, насчет свидетелей. Знаете ли вы, что через десять лет после смерти Антона Павловича Чехова его близкие знакомые, алиас свидетели, яростно спорили, какие у него были глаза: голубые, карие или же серые? Или другой случай. Как-то мы собирали участников первого заседания Петербургского Совета, хотели выяснить роль Совета в февральском восстании семнадцатого года. Собрали, так сказать, живых свидетелей. И что же вы думаете? Любопытнейшие разногласия! Одни утверждали, что первое заседание Совета открылось еще днем, при солнечном свете, другие — что поздно вечером. Им предъявили их собственную прокламацию о созыве Совета, а они недоумевали, откуда такая взялась…
— Так что же, выходит, по-вашему, не верить свидетелям?
— Нет, почему же — верить! Но одновременно учитывать, что они не все помнят или помнят неточно. И проверять всякими путями, перекрестно, отсеивать случайное, наносное, принимать во внимание только основное.
— Вы считаете, в деле Смагина тоже есть такие неточные показания?
— Есть! Вспомните хотя бы Изосимова. В одном протоколе, самом первом, сказано: «Я говорю: ты чего ему там напортил, а, Андрей? А ну, исправь!» — помните?
Я поразился его памяти. Надо же так, почти дословно!
— А в другом случае: «Я ему сказал: хватит тебе баловаться. Он и исправил».
— Ну, это оттенки.
— Дорогой Виктор, если будете на суде, то сами увидите, как важны в подобных случаях именно оттенки!
Я спросил напрямик:
— Скажите, и вы на все сто процентов верите, что он не виноват?
На сей раз Евгений Ильич не стал прятать глаза за кустами бровей.
— Верю! Не верил — не взял бы на себя защиту.
— И думаете, его оправдают?
— Надеюсь. Потому что иначе совершится несправедливость и будет осужден невинный.
Я смотрел на него и так и не мог понять: «привораживает» или в самом деле настолько убежден?
14.
Старого Васина хорошо знали на комбинате, и поэтому суд над его убийцей вызвал большой интерес среди рабочих. Многие цеха и службы послали на процесс своих представителей. Народу собралось так много, что было решено разбирать дело не в тесном помещении суда с тремя рядами скамеек для слушателей, а в довольно просторном зале общества Красного Креста, почти рядом с нашим отделением милиции.
Но даже и это помещение не смогло вместить всех желающих. Многие остались в длинном, увешанном плакатами о всех мыслимых и немыслимых болезнях коридоре, и разбившись на группы, жарко спорили. Проходя мимо, я останавливался ненадолго возле каждой из таких групп, прислушивался. Тут приводились доводы и против обвиняемого, и за него, в том числе самые нелепые. Один горластый старик, например, утверждал, что ему доподлинно известно из самых верных источников, что Андрей Смагин не кто иной, как немецкий шпион.
Пока я любопытствовал в коридоре, в зале взяли приступом место, которое я попросил Катю придержать для меня. Она лишь виновато развела руками, увидев меня в дверях, и показала на двух старушек рядом с ней — вот, мол, захватчики.
Я прислонился к косяку двери, предвидя неприятную перспективу простоять так, наподобие аиста, на одной здоровой ноге, весь процесс. И тут заметил, что Вадим, уже устроившись за прокурорским столиком вместе со своей верной Аделаидой, подает энергичные знаки: иди сюда!
— Здорово! — он тряхнул мою руку. — Садись где-нибудь поблизости. Можешь понадобиться.
— Но где?… — Я оглянулся растерянно.
— Аделаида Ивановна!
— Есть! — И бравая дама поняв начальство с полуслова, ринулась организовывать мне стул.
Вадим был бодр, весел, весь наэлектризован, и живо напомнил мне добрые институтские времена, когда он лихо проворачивал всякие спортивные соревнования и кроссы.
— Понимаешь, — возбужденно шептал он, косясь на Арсеньева за столиком напротив, — у меня все рассчитано до сантиметра. Изосимовым я загоняю его в тупик, Сарычевой прикрываю пути отхода, и он сидит у меня в клетке, как миленький.
Фишки, фигуры… Вадим был и впрямь похож на азартного игрока.
Я посмотрел на Арсеньева. Старик, полуобернувшись, втолковывал что-то Смагину, сидевшему за его спиной и отгороженному наспех сколоченным барьером из некрашеных брусьев. На столике перед адвокатом стояла большая жестяная кружка, и он время от времени пил из нее воду маленькими глотками.
Незнакомый милиционер пробился через густые ряды, держа высоко над головой стул с обломанной спинкой.
— Только такой, — извиняющимся голосом сказала Аделаида Ивановна, конвоировавшая милиционера.
От нее разило махоркой — успела по дороге хватить своей козьей ножки.
Я уселся у стены вблизи прокурорского столика, и тут же, словно только меня и ждали, объявили:
— Суд идет!
Зал поднялся с шумом и грохотом: где-то в задних рядах в тесноте свалили скамейку.
Пока шла обычная для таких процессов процедура, я внимательно разглядывал судей. Вчера я встречался с ними на подготовительном заседании, и там они казались проще, будничнее. Председательствующий, пожилой, похожий своей выпирающей худобой на Фрола Моисеевича, все шутил, улыбался. А теперь он словно натянул на лицо неподвижную бесстрастную маску. Молоденькая учительница, впервые в жизни выбранная в народные заседатели, слушала его напряженно, полуоткрыв округлый детский рот, боясь пропустить хоть слово. И только второй заседатель, усатый паровозный машинист, не привычный к долгому сидению на месте, так же, как и вчера, без конца менял позы, то откидывая большие натруженные руки за спинку стула, то вытягивая их перед собой, то складывая над столом и опирая на них большую тяжелую голову.
Смагин, как я и ожидал, виновным себя не признал. Сказал это спокойно и добавил, обращаясь к залу:
— Не я, тетя Матрена, не я, не верьте!
— Подсудимый! — председательствующий сердито стукнул по столу выпирающими костяшками худых подагрических пальцев. — Не нарушайте порядка!
Я поискал взглядом в стороне, куда обращался Андрей Смагин. В первом ряду сидела вдова Васина и беззвучно плакала, прикрыв платком рот. Только на днях она схоронила так нелепо погибшего мужа. Парень в военной гимнастерке без погон держал ее за руку и что-то тихо нашептывал, успокаивая.
Сын убитого! Тот самый, который ехал из госпиталя повидаться с отцом после долгой разлуки, а попал на его похороны…
Начался допрос свидетелей. Диспетчер Тиунов, шофер Бондарь, Олеша… Все они полностью подтвердили то, что было ими сказано на следствии.
Спрашивал, в основном, председательствующий. Только изредка, больше не в силу действительной необходимости, а для того, чтобы напомнить о себе, прокурор уточнял отдельные несущественные моменты показаний. Адвокат пока молчал вообще, прихлебывая воду из кружки и отрицательно качая головой в ответ на вопросы председательствующего, не хочет ли он о чем либо спросить свидетеля.
Лишь с появлением в зале суда Изосимова Арсеньев оживился. Подняв бровь, выслушал его показания.
— У обвинения есть вопросы к свидетелю? — обратился председательствующий к Вадиму.
— Пока нет.
— У защиты?
— Есть! — живо поднялся Арсеньев, и зал сразу загудел: до сих пор адвоката, казалось, интересовала только кружка с водичкой.
— Скажите, свидетель, вы хорошо знаете подсудимого?
Изосимов подумал, ответил, слегка улыбаясь:
— Год с ним вместе работаем. А хорошо ли, плохо ли — как сказать? Брата своего родного как, кажется, знаешь, и то иной раз номер отколет, диву даешься.
Арсеньев, соглашаясь с ним, кивнул:
— Верно. И все-таки, как вы думаете, способен Смагин на подлость?
— Думаю — нет.
— А вот та история с бобиной, с катушкой зажигания, когда Смагин туда бумажку засунул, не смахивает ли она на подлость?
— Мальчишество больше, — сказал Изосимов. — От молодости лет. От недозрелости.
— Не было ли у Смагина других случаев такого мальчишества? — допрашивал адвокат.
Изосимов пошарил глазами по стенкам, по потолку.
— Не припомню, товарищ защитник.
— А вот такой случай. Только вы опустились на сидение в кабине — гудит. Вы встаете, чтобы посмотреть, в чем дело — гудка нет. Сели — снова гудит. Помните?
Лицо Изосимова расплылось в улыбке:
— А, да, да…
— Кто это сделал?
— Кто! Известное дело — Андрей.
— Как вы узнали?
— Он сам сказал. Приделал, понимаешь, дополнительный провод к сигналу и хитрый контакт под сиденье. Нажмешь пудами своими — гудит.
— Благодарю вас. — Арсеньев удовлетворенно опустился на свое место.
Председательствующий сказал Изосимову:
— Вы свободны.
Но тут вскочил Вадим.
— Нет, у меня еще вопросы… Я хочу уточнить, свидетель Изосимов. Случай, о котором сейчас напомнил наш уважаемый защитник, с сигналом, не было ли это со стороны Смагина попыткой отомстить вам за что-то?
На добродушном лице Изосимова появилось выражение обиды.
— Что вы, товарищ прокурор, за что ему мне мстить! У нас с ним все хорошо было, хоть его самого спросите.
— Ясно!
Я пока еще не мог угадать, куда клонит Вадим. Казалось даже, он сам того не желая, льет воду на мельницу защиты. И лишь следующий вопрос показал мне, чего он добивается: снять впечатление, которое осталось после допроса Изосимова адвокатом.
— А теперь вернемся к другому случаю. С машиной Олеши, с бобиной. Скажите, свидетель, как вы считаете, почему Смагин вложил бумагу в бобину? Пошутил?
— Какие тут шутки? У них из-за девчонки раздор.
— Значит, из мести?
— Выходит…
— Я так и думал: тот случай и этот — совершенно разные вещи, — подвел итог Вадим. — У меня все!
Вадим окинул шумнувший зал торжествующим взглядом. Аделаида Ивановна схватила под столом его руку и с жаром стиснула.
Первый поединок закончился в пользу прокурора. Но это было только начало.
По просьбе Арсеньева, в суд были вызваны странные, на мой взгляд, не имеющие отношения к делу, свидетели: мать Андрея, его бывший классный руководитель. Вчера, когда на предварительном заседании адвокат обратился к судьям с такой просьбой, я был в недоумении: зачем ему? Спросил Вадима. Тот сказал:
— Хочет бить на жалость. Они будут рассказывать, какой Смагин хороший сын, как маму любит, как хорошо учился.
Я продолжал недоумевать:
— Ну и что?
— Как что? Могут меньше дать. Среди заседателей женщина, к тому же учительница… Арсеньев учитывает все.
— Значит, он не будет добиваться оправдания?
Вадим захохотал:
— Ишь чего захотел!
— Тогда к чему же все его широковещательные заявления? Смагин невиновен и прочее?
— Психология! — снисходительно пояснил Вадим. — Он же знал, что ты мне все передашь… Нет, дружище, бой пойдет по другой линии. Я буду добиваться максимума, он — минимума. И будет счастлив, если удастся отвоевать годок.
Ход допроса Смагиной подтвердил правоту Вадима. Женщина, едва сдерживая слезы, пространно говорила о тяжелом детстве Андрея, который рос без отца, о том, как он ухаживал за малышками-сестричками во время болезни матери. На вопрос Арсеньева, считает ли она Андрея способным на преступление, в котором его обвиняют, она ответила решительным «нет».
Интересно, какая мать в таких обстоятельствах сказала бы «да»?
Классный руководитель Смагина, остроносый, немногословный преподаватель физики, оказался для обвинения куда более опасным. Отвечая на умело построенные вопросы Арсеньева, он рассказал о шаловливом характере мальчика, склонного к веселым и в общем безобидным проделкам, за которые ему еще в школе нередко влетало.
— Что вы называете безобидными проделками? — взялся за свидетеля Вадим.
— Безобидные проделки, — блестя стеклами очков, спокойно ответил учитель под легкий шумок зала.
Вадим поправил свои безукоризненно приглаженные волосы.
— Очень остроумно, поздравляю! Но у нас здесь не конкурс остряков, а судебное разбирательство, которое должно решить судьбу человека.
— Простите, — тихо сказал учитель.
— Возвращаюсь к своему вопросу. Приведите пример такой безобидной проделки.
— Пожалуйста. — Физик подумал немного. — Вот, помню, в шестом или седьмом классе Андрей положил в патрон под лампочку мокрую бумажку. В середине урока, когда она высохла, свет погас.
— Почему? — спросил Вадим.
— В полном соответствии с законами физики, — снова не удержался от выпада ершистый учитель. — Сухая бумага, как известно, плохой проводник электричества.
Вадим тут явно дал маху. Ему не следовало трогать свидетеля. Из ответов физика на вопросы обвинителя у меня, да и у других, конечно, тоже, сразу потянулась мысленная ниточка от электролампочки к бобине — ведь туда Андрей тоже затолкал бумагу. И это, в свою очередь, наводило на мысль, что и тут, как и в случае с лампочкой, имела место простая мальчишеская шутка. А ведь вся система обвинения была построена на мстительности, присущей Андрею. Олеша приставал к его девушке первый раз — и он вывел из строя бобину. Затронул девушку вторично — он вызвал своими действиями катастрофу, кончившуюся трагедией.
Но я плохо знал Вадима.
— Скажите, вы Смагину ставили двойки?
— Разве это имеет значение для данного процесса? — ответил физик задиристым вопросом.
И тут же заработал сердитое замечание председательствующего:
— Отвечайте государственному обвинителю, свидетель.
— Ставил! — физик вызывающе смотрел на Вадима.
— Перед или после случая с электролампочкой?
Вот теперь я понял, куда бьет Вадим. Молодец!
Физик дернул плечами, показывая, что он считает вопрос вздорным, и если отвечает, то только потому, что не хочет заработать еще одно замечание от судьи:
— И до, и после, если вас интересует.
Вадиму только это и нужно было.
— Значит, так называемые безобидные проделки вполне могли быть вызваны обидой на учителя со стороны склонного к мстительности подростка, — заключил он, обращаясь к председательствующему. — У меня больше нет вопросов.
— У вас?… У вас? — спросил судья заместителей. — Нет?… Садитесь, свидетель.
Озадаченный физик, усаживаясь на свое место, долго протирал носовым платком очки.
Судья вызвал Зою Сарычеву, подругу Андрея, и я видел, как хищно выгнулась спина Вадима, словно он готовился к прыжку.
Первые его вопросы к Зое были щадящими, бережливыми, и у меня возникло ощущение, что он понимает, как трудно девушке перед столькими людьми, жадно заглядывающими в глаза, обнажать свои чувства к Андрею, рассказывать о встречах с ним, разговорах.
Девушка, вначале очень настороженная, в ходе допроса проникалась к Вадиму все большим доверием. А он, оказывается, только того и добивался.
— Олеша вел себя безобразно! — с пафосом восклицал Вадим, и Зоя простодушно принимала его возмущение за чистую монету. — А вы рассказали Андрею о том, что Олеша приставал к вам, в тот, первый раз?
— Да.
— Он, разумеется, негодовал?
— Конечно!
— Можно понять! — Я уже сообразил, что Вадим готовит ловушку, но Зоя еще верила в его деланное сочувствие. — И обещал что-нибудь предпринять?
Только тут девушка почуяла подвох.
— Не помню.
— Вспомните! — сразу отбросив сочувственный тон, жестко приказал Вадим. — Что сказал Смагин? Что сказал Смагин, ну?
— Я… я не знаю.
— Вот ваши первичные показания. Тут записано черным по белому: «Я ему покажу!». Вот ваша подпись.
— Это Андрей сказал, когда во второй раз.
— А в первый что?
Девушка молчала.
— Он сказал: «Ну и пусть себе пристает!» Так?
— Конечно, нет! — возмутилась Зоя.
— «Не обращай внимания»?
— Нет, — она кусала губы.
— Как же?
— Не помню точно.
Вадим не унимался:
— Ага, точно не помните. Тогда я спрошу иначе: можно ли было его высказывание понять в том смысле, что он собирается причинить Олеше неприятности? Напоминаю: вы присягали говорить правду!
— Товарищи! — Зоя посмотрела на судей полными слез глазами, — а если я не отвечу?
Председательствующий пояснил бесстрастно:
— Вы обязаны дать суду полные и правдивые показания.
— Да или нет? — Вадим дышал ей в лицо. — Да или нет?
— Да, — едва слышно произнесла девушка и разрыдалась.
Вадим с его торжествующей улыбкой в тот миг был мне ненавистен, как может быть ненавистен палач… Хоть бы он не улыбался, хоть бы не улыбался!
Объявили перерыв, и народ валом повалил в коридор курить.
Вадим и его преданная Аделаида, как свои здесь люди, задымили, не выходя из зала.
— Вадим Петрович, вы были великолепны! — Аделаида влюбленно смотрела ему в глаза.
— Арсеньев у меня вот где! — Вадим, возбужденно затягиваясь, крепко сжал кулак. — Я потребую максимума, и пусть они попробуют не дать.
— Дадут, наверняка дадут! — уверяла Аделаида.
Меня разрывали противоположные чувства. Я не мог не видеть, что Вадим работает действительно блестяще. С другой стороны, мне не понравились его лисьи финты, его высокомерие, пренебрежение личностью свидетелей. Вырвать из них любым способом нужное для обвинения и затем бросить, как выпотрошенный мешок, — Арсеньев прав!
Я посмотрел на адвоката. Ему только что принесли в кружке свежую воду, и он принялся ее жадно глотать. Да, его положение сегодня незавидное. Вадим бьет защиту по всем статьям.
И вдруг Евгений Ильич озорно подмигнул мне. Я удивленно уставился на него. В самом деле подмигнул или показалось? У него такие брови — не разберешь.
— Суд идет!…
И снова на свидетельском месте Зоя Сарычева. Только теперь допрашивает ее адвокат.
— Назовите, пожалуйста, день, когда к вам в первый раз приставал Олеша.
Зоя напряженно хмурила лоб.
— Попробуйте вспомнить. Это важно.
Почему важно? Чего он добивается?… Вадим тоже насторожился, оторвал глаза от бумаг.
— Вы тогда ушли поздно из школы. Может быть, день занятий вашего драматического кружка?
— Да, да!
— Так. Кружок собирается по каким дням?
— По средам и субботам.
— Вот видите, — поощряюще улыбнулся Арсеньев, — уже немного продвинулись. Теперь попробуем установить точно: среда или суббота.
— Я ушла одна, — вспоминала девушка, — раньше всех. Зачем же?… А! Взять у Марины Некрасовой учебник астрономии.
— Астрономия у вас когда?
— Раз в неделю — по четвергам. — У Зои посветлело лицо. — Вспомнила: среда!
Следующий свидетель был вызван Арсеньевым только для того, чтобы подтвердить показания Сарычевой насчет среды.
— Я протестую, товарищ председательствующий! — вскочил Вадим. — Защита просто тянет время.
Судья обратился к Евгению Ильичу:
— Что вы ответите на протест обвинения?
— Есть народная мудрость насчет того, где нужна поспешность. — Зал ответил веселым гулом на грубоватую шутку Арсеньева. — А если глубокоуважаемому прокурору так уж невтерпеж, то могу заверить, что допрос свидетеля займет не больше пяти минут.
— Задавайте вопросы, — разрешил судья.
Свидетель, соученик Зои Сарычевой, стеснительный, краснеющий юноша, подтвердил, что Олеша подходил к Зое ровно месяц назад, в среду, пятнадцатого числа.
— Вы твердо уверены? — спросил Арсеньев; далась ему эта среда!
— Да. Был день моего рождения, я хотел пригласить весь драмкружок, а кто-то сказал, что Зоя ушла вот только что. Мы бросились ее догонять, и она как раз нас позвала. Ну, мы и отшили того типа… Вот он здесь, в зале…
Рослый Степан Олеша пригнулся, прячась за спины впереди сидящих.
— Благодарю вас, все! — сказал Арсеньев. — Товарищи судьи, итак установлено, что первый раз Олеша подошел к Сарычевой пятнадцатого числа прошлого месяца… Я прошу внести в протокол, — повернулся он к секретарю суда, девушке в вязаном платке, строчившей без передышки на обороте каких-то топографических карт; с бумагой было туго даже в суде.
— Какое это имеет значение: пятнадцатого или семнадцатого! — бросил Вадим.
Очевидно, он, как и я, не мог разгадать смысла сложных маневров Арсеньева и нервничал.
— Очень большое. Я теперь в состоянии доказать, что тот случай с бобиной никак не являлся актом мести.
— Интересно! — Вадим, насмешливо улыбаясь, привалился к спинке стула. — Каким же образом, если не секрет?
— Бумажку в бобину Андрей сунул не после, а до первой встречи Олеши с Зоей Сарычевой.
Арсеньев шагнул к своему столу, взял из тощей кожаной папки с ободранными краями листок и зачитал:
— «Справка. Выдана настоящая диспетчерской службой химического комбината в том, что шофер Смагин А. с утра шестнадцатого по двадцатое число прошлого месяца не работал на машине по причине вызова на круглосуточные сборы в военкомате, а в ночь на двадцатое был с разрешения военкомата вызван со сборов и отправлен на своей машине в район Лебяжки, на лесозаготовки, где находился до двадцать восьмого числа, когда его сменил на месте посланный туда шофер Изосимов В.». И вторая справка. «Выдана настоящая…» Ну, это все я пропускаю… Вот: «Шофер Изосимов В. находился на лесозаготовках в районе Лебяжки по десятое число текущего месяца…» Отсюда следует…
Дальше я уже не слушал. Что отсюда следует, было и так ясно. Месячной давности история с бобиной могла произойти лишь до того, как Олеша стал приставать к Зое, и, вернее всего, была действительно мальчишечьей шалостью, а не местью. Уж если кто из них мстил, то скорее Олеша, обозлившись на Андрея за шутку и назойливо преследуя его девушку.
Разлетался вдребезги основной аргумент обвинения о мстительном характере подсудимого.
Но тогда и мотив преступления тоже…
Я нагнулся к прокурору:
— Надо просить на доследование.
Вадим стремительно повернул ко мне бледное, в красных пятнах лицо.
— С ума сошел! Признать поражение?
— Раз так случилось. Я беру всю вину на себя.
Он цепко схватил меня за плечо.
— Слушай, только не паникуй. Все будет тип-топ!
Я сбросил его руку.
— А я не хочу, чтобы был такой тип-топ, ясно?… Ну, как? Сам попросишь на доследование или мне просить.
Вадим понял, что спорить и уговаривать бесполезно. Он поднялся.
— Товарищи судьи! В связи с выявившимися в ходе судебного следствия некоторыми новыми обстоятельствами, усугубляющими вину подсудимого и требующими переквалификации преступления, обвинение просит вернуть дело на доследование…
Суд удалился на совещание.
Адвокат Арсеньев опять хлестал свою воду и загадочно подмигивал мне — он, конечно, сразу понял ход Вадима, пытавшегося поражение для чисто внешнего эффекта обернуть чуть ли не преддверием победы.
Вадим, злой-презлой, шипел, не глядя на меня:
— Тряпка! Слюнтяй! Тебе не в милицию, тебе в детский сад!
А я сидел позади него и безрадостно думал, что если дело вопреки неудаче все же оставят за мной, то следствие теперь придется начинать с самого начала, на голом месте.
Я больше не верил в виновность Андрея Смагина.
15.
До отделения каких-нибудь двести метров. Я иду, хмурый и злой, недовольный собой и всем миром. Что за зима такая! Кругом все раскисло. Небо, как застиранная портянка. Сугробы грязные, словно их обсыпали золой. Мальчишки орут противными, пронзительными голосами, даже в ушах свербит.
Деревянные тротуары обледенели, того гляди полетишь вверх тормашками. И ни одной дворничихе в голову не придет посыпать песочком, уж не говоря о том, чтобы лед сколоть. И куда только, интересно, смотрят участковые! Чей здесь участок? Кажется, Трофимовны. Ох, надо, надо накрутить ей хвоста!
На моем пути оказался прозрачный ледяной кругляшок. Я пнул его сапогом.
И тут же, охнув, сморщился от боли. По раненой ноге словно током ударили.
Как ни странно, боль привела меня в чувство. Сам, сам во всем виноват, нечего злиться на белый свет! И погода не плохая, а в самый раз; пусть люди отдохнут от морозов. И небо светлеет, вон даже солнышко выглянуло. И у Трофимовны тоже дела поважнее найдутся, чем несчастных старух гонять. Где они, интересно, песок возьмут, когда даже дрова на коровах возят? Где у них силы полуметровый лед колоть?…
В отделении — тишина. Кабинеты пустые. Спрашиваю дежурного:
— Все ушли на фронт?
Смеется:
— Хуже… Оперативка у начальника.
Залезть, пользуясь случаем, в свою берлогу и ждать, справляя тихий траур, когда к тебе придут, кто с сочувствием, кто с упреками? Э, нет! Лучше уж самому двинуть навстречу неприятностям, раз они все равно неизбежны.
Поднялся к начальнику отделения.
— Разрешите, товарищ майор?
Все головы разом в мою сторону.
— Ну как? — я даже не разобрал, кто спросил.
— Суд вернул на доследование.
Каждый отреагировал в соответствии со своим характером и отношением ко мне.
Капитан Квашин, Ухарь-купец, расплылся в улыбке. Как же! «У соседа сдохла корова. Казалось бы, какое мне дело? А все-таки… приятно!» К тому же, я не просто сосед, а подчиненный, да еще строптивый. Он меня предупреждал? Предупреждал. А я, дурной, послушался? Не послушался.
— Говорил ведь: передай в прокуратуру! — Ах, как торжествует. И сразу же, пользуясь случаем, опять на «ты». — Нет, говорил или не говорил? Вот теперь кисни и бобрик свой чеши! — И в заключение фальшиво-сочувственный вздох.
Фрол Моисеевич волчком завертелся на стуле, то вскакивая, то снова садясь.
— Ай-яй-яй! Да как же так? Арсеньев? Запутал все-таки, сатана! Ай-яй-яй!…
Всегда дремлющий на совещаниях Юрочка вдруг полез на Фрола Моисеевича этаким потревоженным медведем:
— Вам не возвращали, да? Вас не путали, да? Подумаешь, несчастье! Карточку хлебную потерял!
— Прошу тишины! — Антонов пристукнул карандашом. — Совещание еще не кончено. А вы садитесь, товарищ лейтенант, нечего столбом стоять, вон стул свободный…
Когда оперативка закончилась, приказал мне:
— Обождите!
Все вышли, и он, проводив взглядом последнего, произнес холодно, поджав губы:
— Надеюсь, хныкать не станете?
— Еще недоставало! — возмутился я. — Вот уж чего от меня никто не дождется!
— Рассказывайте, как было.
Пришлось, заново переживая свою неудачу, подробно отчитаться о ходе судебного следствия. Майор Антонов, верный привычке не перебивать, слушал, внешне бесстрастно, даже не глядя на меня. Потом стал задавать вопросы — и все больше о схватке между прокурором и адвокатом.
Повеселел, по-моему, явно довольный успехом своего приятеля.
— А вы не очень огорчились, — не удержался я.
Он сдвинул брови, видимо, озадаченный такой дерзостью подчиненного, но выговаривать не стал.
— И вам не советую. Нервные клетки, как утверждает медицина, не восстанавливаются. А первый блин комом — обычное дело. Со всеми бывало. — Ответил на мой безмолвный вопрос: — Со мной тоже…
Он прошелся по кабинету, руки за спину, улыбнулся, очевидно, каким-то своим воспоминаниям.
— Вот такой, например, блин… Получена ориентировка, давно, еще в нэпмановские времена: некий небезынтересный для угрозыска господинчик ограбил ювелирный магазин в соседнем городе, хапнул две дюжины часов и держит их у себя дома в тайнике. В каком именно — неизвестно. Вашему нынешнему начальнику поручают произвести обыск. Ну, думаю, повезло! Две дюжины часов — не иголка. Для них место нужно, в клопиную щель не заткнешь. Являемся ночью. Дом отдельный, с небольшим огородцем. Ищем ночь — ничего! Ищем день — ничего! Огород перекопали, в комнатах все вверх дном, стены выстучали, вскрыли полы — нет! Так и ушли ни с чем.
— Ложное сообщение?
— Нет, все верно. Потом нашли.
— Где же? — заинтересовался я.
— В цементной ступеньке. Он что придумал: сделал ступеньку, не полую — обычную, и напихал в сырой цемент часов, как изюм в тесто. Цемент высох, сдавил часы, они все и полопались. Ни себе, ни людям. Правда, там было несколько золотых корпусов… А мне выговор. «За отсутствие профессионального нюха». — Рассмеялся. — Прямо так и записано: тогда в формулировках не стеснялись.
Я решил воспользоваться переменой в его настроении.
— Товарищ майор, хныкать, конечно, не буду, а вот попросить можно? — И торопливо продолжал, не дожидаясь его согласия. — Не отбирайте у меня дело Смагина, разрешите расследовать до конца. Я знаю, подвел и все прочее. Но…
Говорю и сам чувствую: детский лепет! Подвел — и поэтому дайте расследовать. Очень убедительно!
— Думаете, прокурор нам вернет? Очень сомневаюсь. Скорее всего, отдаст кому-нибудь из своих.
— Я его попрошу… Мы… Мы знакомы. Еще с гражданки.
Майор Антонов посмотрел озадаченно:
— Знакомы? С Одинцовым? Тогда бы я на вашем месте, наоборот, упросил бы его не возвращать нам дело…
Все-таки я донял его.
— Ладно, — он морщился. — Если вернет, работайте, я не буду возражать… Кстати, вы плохо выглядите.
Майор рассматривал меня, слегка склонив набок голову, как знаток картину на выставке. — После обеда на работу не возвращайтесь, походите по воздуху.
— Спасибо.
Я был в самом деле тронут; скажите, пожалуйста, какой у меня начальник!
— Не о вас забочусь, — усмехнулся он. — С одним легочником намаялся, хватит!…
По дороге в прокуратуру мне повстречался Арсеньев. Шагает в распахнутой шубе, пучки бровей победно топорщатся.
— А, грозный противник! — загородил тротуар. — Бежите добывать новые факты, усугубляющие вину подсудимого?
Что ж, праздник был не на моей улице, и я приготовился терпеливо сносить язвительные шуточки острого на язык адвоката. Но он, проявляя истинную широту души, не стал надо мной измываться. Даже наоборот.
— Эрраре гуманум эст, — потрепал меня по плечу.
— Человеку свойственно ошибаться… — Я вздохнул — так всегда говорят в утешение неудачнику.
— Но это только часть замечательного изречения Цицерона. И почему-то о второй половине, еще более важной, как правило, забывают.
— А разве есть вторая половина?
— Человеку свойственно ошибаться… — старик поднял палец в прорванной перчатке, — а глупцу свойственно настаивать на своей ошибке. Разве не великолепно? Впрочем, не только глупцу, упрямцу тоже… Нет, нет! — хохотнул Евгений Ильич. — Не про вас, милый Виктор, что вы! Я сейчас от прокурора. Представляете, ведь он так и не хочет изменить меру пресечения для Андрея! Хоть теперь и мне, и ему, и вам ясно, что держать мальчика в тюрьме нет никакой надобности.
— Всякие формальности… — пробормотал я, считая себя не в праве отрекаться сейчас от Вадима и одновременно чувствуя всю неуклюжесть своей попытки выгородить его.
— Возможно, возможно, — не стал спорить старый адвокат. — Так или иначе все уладится в ближайшие дни.
Поклонился и пошел своей дорогой, так и не застегнув шубы, которая, чем больше он отдалялся от меня, принимала все более шикарный вид — плешины и потертости издалека неразличимы…
Аделаида, вопреки ожиданию, не проявила ко мне неприязни. Правда, она приказала обождать, но, во-первых, довольно сносным тоном, а во-вторых, не в коридоре, как прежде, а здесь, в ее комнате, и даже сама пододвинула стул.
Пока я раздумывал, чем вызвана такая терпимость после моего сегодняшнего провала, не женской ли жалостью, что было бы уж совсем обидно, отворилась дверь и от прокурора вышел посетитель с роскошной черной бородой — она так и просилась: дерни, проверь, вдруг приклеена. Я, не мешкая, тут же проскочил в кабинет — Аделаида и моргнуть не успела.
Вадим тоже не зарычал при виде меня, спросил довольно мирно:
— Арсеньева видел?
— Вот только сейчас, на улице.
— О Смагине говорил?
— Говорил. По-моему, надо выпустить.
У него сердито сверкнули глаза:
— А по-моему, надо еще подержать.
Я снял крышку с чернильницы на его письменном приборе, стукнул ею легонько о массивную мраморную доску; крышка мелодично звякнула.
— Престиж прокурора?
Не стоило, конечно, начинать с этого; я ведь пришел к нему не ссориться, а просить.
Вадим взял крышку из моих рук, положил аккуратно на место.
— Никто меня еще не убедил в невиновности Смагина. Остается напильник и многое другое. Хотя вы, уважаемый товарищ из угрозыска, напортачили основательнейшим образом; тут Арсеньев прав.
И неожиданно сменил тон:
— А все-таки могучий старик, черт его побери! Ну и дал нам с тобой жару… У тебя был видок — боже мой!
— У тебя тоже не лучше.
— «Я беру всю вину на себя!»— Вадим уже смеялся. — Посадить тебя вместо Смагина, что ли?… Знаешь, я думал — он просто так, дилетант.
— Смагин? — зачем-то состроил я олуховатого.
— При чем тут Смагин! Арсеньев, конечно!… Оказывается, юридический кончал в Петербургском, еще в девятьсот девятом. Марка!
— Так он же историк.
— И исторический тоже, только позднее. И вообще, занятный старикан, я не знал. Надо будет приблизить.
— Возьмешь к себе в прокуратуру?
Вадим вытаращил глаза:
— Такую развалину? Видел, как он держится за сердце? Да и не пойдет. У него идея-фикс. «Когда говорят пушки, тогда закон молчит». Вот он и вступается за обиженных… Нет, я говорю, к себе приблизить, домой пригласить. Ирина у меня тоже историк, педагогический кончала, правда, давно уже дома сидит, девчонки все время болеют, то одна, то другая. Пусть позабавится.
Мне стало почему-то неприятно при мысли, как его Ирина, которую я представлял себе рыхлой и близорукой, с рыбьими глазами, в очках, будет «забавляться» Арсеньевым.
— Слушай, Вадим, — спешно переменил я тему раз говора, — верни мне дело Смагина.
— Дудки!
— Прошу тебя, — оседлав строптивость, я смиренно опустил глаза.
— Да оно уже у моего следователя. Благодарности он тебе, конечно, не объявит, не жди.
— Вадим… — Я не знал, какие найти аргументы, чтобы его убедить. — Понимаешь, мне просто необходимо.
— Престиж оперативника? — вернул он мне должок.
Я не стал спорить:
— Пусть так!
Вадим оказался великодушней, чем я ожидал. Сказал без всяких дальнейших подтруниваний:
— Бери, черт с тобой, я дам команду. Но предупреждаю: капитала ты на нем не наживешь. Повозишься с месяц и сдашь в нераскрытые. Знаю я такие путаные дела — хуже нет, чем затаенная месть. Сплошная патология, пониманию нормального человека просто недоступно; надо быть таким же маньяком… Аделаида Ивановна!
Та вынырнула мгновенно, как пробка из воды, и встала на свое постоянное место, точно посреди дорожки, ни на сантиметр ближе или дальше.
— Сенькина сюда! — И повернулся ко мне: — Вот теперь он, пожалуй, объявит тебе благодарность…
В столовой сегодня, впервые за сколько-то там месяцев, давали коммерческое пиво, и прилавок трещал от энергичного напора женщин с кастрюлями и ведрами. Зинаида Григорьевна, как обычно, берегла для меня место. И не только для меня — Дине тоже; та унеслась домой за посудой.
— Вы разве пиво не пьете? — удивилась Зинаида Григорьевна, заметив, что я не порываюсь к прилавку. — Идите, вам должны отпустить без очереди.
— А, хлебать кислую водицу… Вот товарищ мой, — я оглянулся в поисках Арвида; нет, его не было, он обычно обедал позднее меня. — Надо ему позвонить, а то еще прозевает.
— Говорят, много привезли, чуть ли не четыре бочки… А он что, очень любит пиво?
— Латыши все любят.
— Так он латыш? — заинтересовалась Зинаида Григорьевна. — Из Латвии?
— А где еще латыши?
— Ну как же… Вон у меня до войны подруга была, Ирма, так она себя называла латышкой московского розлива: родилась и выросла в Москве.
Я рассмеялся.
— Нет, он латыш самого что ни на есть латвийского розлива.
Подбежала запыхавшаяся Дина с мятым бидоном.
— Что? Пиво латвийское?
— Вот она всегда так, — пожаловалась на подругу Зинаида Григорьевна. — Услышит звон…
— А что?
Дина, глядя на наши веселые лица, непонимающе хлопала глазами.
— Мы не про пиво, а про моего приятеля, — сжалившись, пояснил я. — Он из Латвии. Из… — Я назвал город на реке Даугаве, неподалеку от прежней советской границы.
— Правда? — Дина обрадованно всплеснула руками. — Значит, они с Зиночкой земляки. Может, даже были там знакомы, а? Вот бы здорово!
Я удивился.
— Вы разве тоже из Латвии? — спросил у Зинаиды Григорьевны.
— Дина вам наговорит, слушайте больше! — усмехнулась она. — Просто жила там с мужем перед войной некоторое время — он ведь у меня кадровый военный, а так я с Курщины.
— Нет, давайте все-таки познакомим их! — загорелась Дина. — Встреча двух земляков из Прибалтики в далеком русском городе — так интересно, так интересно!… Ой!… — спохватилась она. — Очередь пропущу!
И понеслась к прилавку, размахивая пустым бидоном…
Вспомнив «приказ» майора Антонова, я побродил часа два по городу, наслаждаясь неожиданно теплым зимним днем.
Ну, туберкулез — не туберкулез, а бывать на свежем воздухе, проветривать мозги все-таки изредка надо, он прав.
Вечерело. Разбухшее багровое солнце медленно потонуло за зубчатой гребенкой леса на горизонте, нехотя уступив город сиреневым теням. Без солнца те быстро густели, наполняя улицы. Редкие немощные фонари едва освещали снег у подножья столбов. Деревянные тротуары с их коварными ловушками в виде треснувших досок и ям стали особенно опасны. Прохожие осторожно двигались посреди улицы по оттаявшей днем, а теперь быстро замерзшей и оттого особенно скользкой колее. Одинокие машины изредка загоняли их с колеи в снег по колено.
Арвид опять в одиночестве сидел за своим столом посреди огромной, освещенной только в одном конце комнаты.
— У тебя здесь плюс или минус? — я зябко поежился.
— Плюс-минус ноль, — он устало улыбнулся. — Сегодня не топили. День экономии.
— Пойдем ужинать, — предложил я.
— А я еще и не обедал.
— Что, тоже день экономии?
— Нет, очень занят был.
— Куда годится! — возмутился я. — Так и сидишь весь день голодный?
— Голодный? Нет. У дежурного кипяток, начальник сухарей дал, — ему посылку из деревни прислали.
— Начальник у тебя, я смотрю, парень хоть куда!… Пойдем, пойдем, я тебе землячку организовал. В твоем городе жила, на той же улице, в том же доме. По-латышски шпарит, как туземка, — придумал я с ходу, чтобы заинтриговать его еще больше. — Эс теви милу, — припомнились кстати госпитальные уроки Арвида: «Я тебя люблю», по-латышски… — Ждет нас в восемь ноль ноль. И еще пиво!
— О! — оживился Арвид. — Три года не пил.
— Тогда пошли скорей, а то разберут.
— Еще надо вот это…
Я посмотрел, над чем он мучается. Бог мой, все тот же несчастный старик!
— С ума сошел! Тебе бы не сухарей, а гауптвахту. Ну, что ты там с ним все выдумываешь?
— Уже больше ничего! Вот, — Арвид ткнул пером в заголовок документа, лежавшего перед ним: «Постановление об отказе от возбуждения уголовного дела и производства расследования». — Только заполнить — и конец. В архив. Приказ начальника.
— Ну и правильно — он еще и недоволен!
Я взглянул на часы. Половина восьмого. Предложил, чтобы убыстрить дело:
— Давай диктуй, а я буду писать.
— Давай, — согласился он и уступил мне место за столом. — Пиши: «Клименко Тихон Васильевич. Год рождения: 1883. Место рождения: Украинская ССР, Одесская область, село Мигаи…»
— Мигаи, — записывал я, повторяя за ним.
И вдруг вспомнил: Мигаи! Знакомо!
Откуда?
— Семейное положение — вдовец… Что ты? Пиши! — торопил Арвид.
— Погоди…
Мигаи… Васин — вот кто! Погибший шофер… Значит, они с Клименко из одного села?
— Когда он повесился? — быстро спросил я.
— Точно неизвестно. Медицинский эксперт считает, что провисел не меньше суток.
— А обнаружили когда?
— В среду. — Арвид поднял голову от своих бумаг. — А что такое?
В среду. Васин погиб во вторник. И Клименко, выходит, тоже? И они земляки… Случайное совпадение? Или…
— Ох, Арвид, — начал я хрипло и откашлялся, — сдается мне, и верно твоему самоубийце еще рано в архив!
16.
До глубокой ночи мы с Арвидом ломали себе голову над внезапным открытием.
Могут ли Мигаи быть случайностью?
Вполне! Уж мы-то, фронтовики, знаем, что такое слепой случай.
Выйдешь утром из землянки. Тихо, не стреляют — благодать. Постоишь так, зажмурив глаза, под теплым солнышком. И тут ординарец окликает: «Товарищ лейтенант!». Возвращаешься недовольный: что ему еще там надо, не дает человеку погреться на солнце! А он сует тебе планшет — вот, взять забыли. Сплюнешь в сердцах: ах, чтоб тебе неладно, да не собираюсь я никуда!… И в тот самый момент — бах! Там, где ты только что стоял, дымящаяся воронка. Осталось бы от тебя одно воспоминание, если бы ординарец, вечный путаник, случайно не отозвал.
Или иду с бойцом, веду его к себе в роту. Новенький, необстрелянный, оглядывается тревожно по сторонам. Вдруг слышу — мина. Прямо на нас. Кричу: «Ложись!» — и сам валюсь как подрубленный. Рвануло, обсыпало землей. Встаю. Боец мой лежит, головой уткнулся в ствол сосны. «Подъем, говорю, кончай ночевать!» Лежит. Подхожу ближе и глазам своим не верю. Осколком мины у него аккуратно, словно бритвой, взрезало шинель, гимнастерку, рубаху под ней. А на теле — ни царапины. Сам осколок, рваный, весь в зазубринах, похожий на каменный нож первобытных людей, глубоко впился в ствол сосны точно над головой парня. И тот лежит, белый, как его рваная рубаха, пошелохнуться боится, верить не смеет, что жив.
Или вот еще такое. Были у меня в роте два брата-близнеца. Похожи — не отличишь. Над ними смеялись, что они сами себя путают. Служат в одном расчете, всегда неразлучны. А тут случилось, что одного послали в штаб с донесением, другого — в санвзвод за индивидуальными пакетами. В это время фрицы начинают садить из орудий, мы тоже не молчим. Словом, кутерьма часа на полтора. Потом хватились: а близнецов-то ведь нет. Стали искать… Только к вечеру выяснилось: оба ранены чуть ли не в одну и ту же минуту, оба в левое плечо, только один осколком снаряда, другой миной, оба в медсанбате лежат.
Случай…
Вот и Мигаи, если разобраться, в большой степени дело случая. Не приди я к Арвиду и не начни писать под его диктовку, кто знает, обратил ли кто-нибудь внимание на такое совпадение. Ведь дела велись разными людьми в разных отделениях милиции. Кому бы могло прийти в голову сопоставлять?
Ну, а если все-таки исключить случайность и посмотреть, что получится?
Этим мы как раз и занялись. Версия возникала за версией, то у меня, то у Арвида. Мы их критиковали, разбивали, отбрасывали. Сочиняли новые, опять разбивали. В итоге, когда уже совсем изнемогли, от разгрома уцелели лишь две версии, казавшиеся наиболее правдоподобными.
Версия первая:
Кто-то, назовем его Икс, был на Васина по какой-то неизвестной еще причине смертельно обижен и готовил на него покушение. Об этом случайно, или, может быть, не случайно, узнал земляк Васина Клименко и, таким образом, тоже обрек себя на смерть.
Версия вторая:
Оба они, Васин и Клименко, знали что-то компрометирующее Икса, возможно, тоже их земляка. До поры до времени это его не беспокоило. Но вот произошло какое-то событие, то ли ссора, то ли еще что-нибудь, и оба они стали для Икса опасны.
Уже лежа на нарах, я вдруг подумал, что обе наши версии решительно никуда не годны. Ведь Икс не мог знать, что буквально в последнюю минуту Степан Олеша будет снят с машины и ее поведет Васин!
Точнее, Икс мог об этом знать только в одном случае: если он сам собирался произвести такую замену.
Другими словами, если диспетчер Тиунов и есть Икс!
С такой мыслью я заснул. И не удивительно, что всю ночь меня трепали кошмарные сны, в которых роль главного отрицательного героя играл, конечно, Тиунов. Он то бежал за мной, кровожадно размахивая гаечным ключом, а я, обливаясь потом, с трудом передвигал непослушные ноги, то наваливался на меня и душил.
Утром я сам смеялся над своей несообразительностью, из-за которой поднялся с гудящей головой. Ведь кошмаров могло бы не быть, стоило только мне, засыпая, подумать, что калека-диспетчер на своем бухающем самодельном протезе едва ли смог бы неслышно спуститься в гулкий гараж по деревянной лестнице, да еще забраться под автомобиль. Если только у него был сообщник…
Разделив между собой обязанности, мы с Арвидом, позавтракав, отправились в разные стороны: он — снова в дом, где жил повесившийся, я — к себе в отделение доложить начальнику.
Я очень рассчитывал на помощь и совет Антонова и огорчился, узнав, что его по неизвестной причине нет и, вероятно, сегодня не будет.
Сообщить о странном совпадении Ухарь-купцу? Поднимет меня на смех со всеми моими версиями.
Волей-неволей пришлось обращаться к Фролу Моисеевичу; надо же известить хоть кого-нибудь из начальства, чем собираюсь сегодня заняться.
Я обнаружил Фрола Моисеевича в укромном уголке коридора, увлеченным беседой с каким-то подозрительного вида субъектом с мешком за плечами. Они говорили так тихо, уткнувшись нос в нос, что у меня закопошились неприятные мыслишки. Отдали же недавно под суд во втором отделении участкового уполномоченного — брал дань натурой у вороватого завстоловой. Тем более, что у Фрола Моисеевича в руках был какой-то сверток, явно полученный от собеседника.
Мешочник поспешно удалился, натянув на голую, как у Фрола Моисеевича, голову огурцом лопухастую ушанку, а Фрол Моисеевич, стеснительно пряча возле бока сверток, чем навлекал на себя еще большие подозрения, повел меня в свой кабинет.
— Кто это был? — спросил я.
Покосился на меня:
— Так, человек один.
— Друг? — Я, нисколько не таясь, глазел на сверток — пусть Фрол знает: вижу.
— Никакой не друг! Просто знакомый. Сосед — до войны рядом жили. — И неожиданно стал сдирать со свертка газетные шкуры. — Вот!
Передо мной на столе, рядом с замызганной чернильницей и продавленным пресс-папье без промокательной бумаги, лежали два ярких, пестрых праздничных шарика с белыми изогнутыми ручками.
— Что такое? — не понял я.
— Как что? — в свою очередь удивился Фрол Моисеевич и потряс шариками перед самым моим носом; в них что-то застучало, пересыпаясь. — Разве не понятно?
— Погремушки?!
— Ну… Алексей Васильевич родился у меня, внучок. Вот человек и принес в подарок — он большой мастер на такие штуки. На, глянь-ка. Верно, здорово?
Я неловко вертел в руках веселые шарики, не решаясь поднять на него глаза…
Фрола Моисеевича долго убеждать не пришлось. Вопреки моим ожиданиям, он сразу признал возможность связи между обоими происшествиями. На мое осторожное, больше для перестраховки, замечание насчет всяких забавных случайностей сказал:
— Случайности у нас, верно, бывают. Но, я так считаю, процентов десять, не более. На них списывать нельзя. — И тут же принялся уговаривать: — Только не по нашим с тобой зубам орешек. Отдай лучше, у кого зубы покрепче. — Но тут же безнадежно махнул рукой: — Да вас разве убедишь, пока сами себе лоб не расшибете.
Посоветовал:
— Начни с васинской вдовы. Только пообходительней с ней, травма у женщины какая, понимать надо.
Васиной дома не оказалось. На двери, продетый в тоненькие медные колечки, висел старинный амбарный замок.
Соседка сказала:
— На работу ушла Матрена Назаровна, еще с самого ранья. И сынок ейный тоже.
Я разыскал Васину в шумном, насыщенном терпкими парами цехе. Начальник, совсем еще молодой парень, пожалуй, помоложе меня, предоставил в мое распоряжение свою комнату, а сам пошел, как он сказал, «на обход огневых позиций» — цех считался фронтовым.
— Что ж вы сегодня не дома, Матрена Назаровна? — я разглядывал крепкую еще, широкую в кости женщину. — Вам ведь до завтра разрешили.
— А что дома-то? Только сердце пущее болит в одиночку. На людях оно лучше — хоть забудешься на время.
— А сын?
— Стасик-то? Так ведь он тоже работает. На Колино место попросился, шофером. Такой же беспокойный, как…
Она не договорила, отвернулась, вытерла глаза уголком головного платка.
Я рассказал ей о цели прихода. Мне нужно побольше знать о Васине, о его жизни.
— А что вам сказать-то? — спросила она беспомощно.
— Все, что знаете.
— Ну… Женаты мы с ним с тридцатого года.
— Вы тоже из Мигаев?
— Нет, я сама-то отсюда, в их края случаем попала, после той войны, не в сами Мигаи — в Веселый Кут, верстах в двадцати от Мигаев; Коля к нам на машине приезжал. И вроде долго прожила, да так и не прижилась. И Колю уговорила сюда податься.
— С тридцатого года, говорите? А как же сын? — пришло мне на ум.
— Так ведь Стасик у него от первой жены-то. Померла она. А нам с ним господь детей не дал.
В общем, я узнал от нее все уже мне известное. Человек прямой, строгий, даже суровый, сам не пил и пьяных не терпел.
— Враги у него были?
— Какие у Коли враги! — она подняла брови. — Разве лодырь какой, которого он погоняет за дело.
— А друзья? — зашел я с другой стороны.
Нередко самыми злыми нашими врагами оказываются именно те, которых мы числим в друзьях.
— И друзей особых, сказать, чтобы были, тоже нельзя. Если кто и заходил когда, то только из его же шоферни. Вот Бондарь у нас бывал, опять же Изосимов…
Я подсказал не без умысла:
— Клименко…
— Клименко? Какой такой Клименко? — Она вскинула на меня недоумевающие глаза.
— А разве вы не вместе с ним сюда приехали?
— А, Тихон! — догадалась она. — Я и запамятовала, что Клименко… Нет, он раньше нас. Да и не любил его Коля, хоть они в Мигаях и жили в соседях. Жмот! Зарабатывал хорошо, а жену свою, Соню, в голоде держал. Да и поколачивал исподтишка. И дочку тоже, пока замуж не выскочила. Вот и мается сейчас один, попивать стал. — Она, видно, не знала, что Клименко уже нет в живых. — А Коля такой: кого невзлюбит, так надолго. Вот и со Стасиком, — разговорилась наконец она. — Ведь надо же, отец с сыном десять лет в ссоре, даже больше… Ой, может, я совсем не то говорю?
— Нет, нет, это интересно… Почему же?
— Из-за меня все. — Матрена Назаровна тяжело вздохнула. — Вот не захотел Стасик, чтобы Коля опять женился, любил, значит, сильно мать-покойницу. Говорит: женишься — уйду из дома. А ведь еще шестнадцати не было. И верно — ушел. Такой же упорный, как отец.
И ни слуху о нем, ни духу. Я говорю Коле: разыщи, нехорошо получается, один он у тебя. Нет, говорит, пусть он меня ищет, раз сам ушел… И вот ведь, нашел нас Стасик, теперь уже, когда его ранило и в госпитале лежал. Говорит, еще до войны искал, да письма все из Мигаев обратно возвращались. И то верно: не только мы оттуда выехали, соседи тоже…
У меня мелькнула совершенно невероятная мысль. Сын, оскорбленный женитьбой отца, двенадцать лет вынашивает планы мести. Наконец, предоставляется возможность. Он тайно приезжает в наш город, проходит в гараж…
Кто его пропустит на комбинат! И откуда ему знать машину отца, все обстоятельства… Да и появился он здесь уже после гибели Васина — нечего зря придумывать.
— Ваш муж знал, что он приедет?
— Да вы что! Сам пригласил! Как Стасик объявился, Коля стал от радости сам не свой. Письма ему в госпиталь слал чуть не каждый день — приезжай, сынок, вместе будем жить. Телеграмму дал от меня и от себя, часы считал. И вот…
Ее глаза наполнились слезами, и она снова отвернулась.
Да, еще Клименко! Стасик и Клименко убил?… Чепуха! Чепуха на постном масле!
— А паренек тот, Смагин Андрюша, правда, виноватый? — спросила Матрена Назаровна неожиданно.
— Видите ли, пока трудно сказать. — Я вертелся, будто меня поджаривали. — Запутанное дело. Следствие еще ведется. Но распутаем, распутаем, вы не сомневайтесь…
От всего длинного и в общем безрезультатного разговора с Васиной в голове у меня почему-то застряло одно: телеграмма.
Интересно, что же Васин все-таки в ней написал? Может, не так уж великолепно относился он к сыну, как расписывает Матрена Назаровна? То слышать о нем не хотел, то сразу такая любовь…
Поскольку никаких других нитей не было, а путь так или иначе лежал мимо почтамта, я решил заглянуть на телеграф. Вызвал начальника смены, показал удостоверение.
— Вы храните сданные телеграммы?
Молоденькая симпатичная начальница, порозовев от волнения, сказала, что да, бланки хранятся целых четыре месяца. Не только бланки, но и телеграфные ленты — копии.
— Тогда отыщите мне телеграмму вот с таким адресом. Сдана на той неделе. — Я протянул ей бумажку с названием города и номером госпиталя, в котором лежал Станислав Васин.
Бланк нашелся очень быстро.
«ПРИЕЗЖАЙ СКОРЕЕ ДОМОЙ СЫНОК МЫ МАМОЙ БУДЕМ ТЕБЕ ОЧЕНЬ РАДЫ, — читал я со все нарастающим разочарованием. — ЦЕЛУЮ ОБНИМАЮ ТВОЙ ОТЕЦ ВАСИН НИКОЛАЙ».
Я переписал текст в блокнот — надо же отчитаться за проделанное перед щепетильным Фролом Моисеевичем — и, поблагодарив уже совсем успокоившуюся и начавшую строить глазки юную телеграфную начальницу, отправился восвояси.
В моем кабинетике, очевидно, опять спасаясь от Черепа, прохлаждался Юрочка с областной газетой в руках:
— Читал? Вот дают, так дают!
— Что там? — отозвался я довольно хмуро.
— Сейчас. «Обжалованию не подлежит». — Пояснил: — Заголовок такой… — И стал читать вслух: — «В село приехал прокурор. Из села увезли неподвижное прокурорское тело. Случай печальный. Однако не будем наводить читателя на черные размышления. Скажем прямо: прокурорское тело не было мертвым, оно было мертвецки пьяным…». А дальше, как все случилось. Сильно рубанули, а? — веселился Юрочка от всего сердца. — Жаль только, не по нашему! Но ничего, влетит когда-нибудь и ему.
Юрочка в такой своеобразной манере утешал меня, решив по моему кислому виду, что я все еще справляю траур по вчерашней неудаче.
Я написал краткий рапорт, приложил к нему текст телеграммы и, не теряя времени, пошел к Фролу Моисеевичу на доклад.
Тот был в дурном настроении, видать, основательно нагрызся за день своих «семечек». Прочитал рапорт и нервно дернул головой на тонкой шее:
— Упущение.
— Где?
— Нет номера и времени отправки телеграммы.
— Кому это нужно? — фыркнул я.
— Следствию! — Он негодующе посмотрел на меня. — Проставьте!
— Но я даже не записал.
— Ничего не знаю! — голова снова дернулась.
В такие минуты спорить с ним бесполезно. Осталось только натянуть шинель и двигать на почтамт.
Там уже работала другая смена, и щупленькая, с огромными черными глазами женщина, заменившая прежнюю кокетливую начальницу, выслушав меня, без лишних слов пошла к шкафу, где хранились ленты и бланки.
— Посмотрите сначала текст! — протянул я ей блокнот.
— Не надо, я помню так. — Перебирая тугие свитки телеграфных лент на верхней полке, пояснила: — У меня сын на фронте, тоже Станислав, и я запомнила. Передавала и думала про себя: везет же этому Васину, сын живой вернулся. А у других…… Вот! — нашла она нужную ленту.
Я прочитал с удивлением неожиданно короткое: «ПРИЕЗЖАЙ СЫНОК ЖДЕМ ЦЕЛУЕМ ПАПА».
— Нет, тут что-то другое, — я озадаченно почесал затылок. — У меня не такой текст. Да и адресовано почему-то не в госпиталь, а на почтамт, до востребования.
— Покажите…
Она мельком заглянула в мой блокнот, вернулась к шкафу и быстро отыскала вторую ленту, подлиннее первой.
— Эта?
Я сверил текст.
— Вот! Другое дело!… А как же та?
— Ну, значит, он подал сразу две телеграммы.
— Но зачем?… Отыщите, пожалуйста, бланк той, короткой телеграммы.
Женщина снова принялась было за поиски, но тут же, что-то вспомнив, склонилась над лентой.
— Ах, да, да, ее же нам передали из пятого отделения — вот видите, в начале стоит цифра «пять» карандашом. У них испортилась морзянка, и они диктовали прямо по телефону. Бланк у них, там спросите…
Не понимая еще что к чему, но чуя важное, я потащился в пятое отделение — на самой окраине города, возле реки.
— Из угрозыска, — просунул я руку с удостоверением в квадратную дыру в толстенной стене, похожую на амбразуру. — Найдите мне, пожалуйста, бланк этой вот телеграммы.
Девушка смятенно сунула в ящик стола толстую потрепанную книгу.
Я ждал с замиранием сердца. Сейчас скажут: нет бланка.
Пропал, сгорел, мыши сгрызли…
Нет, нашелся! Все оформлено, как надо. Номер. Время отправки из отделения: 18.32. Я сравнил почерк на бланках. Один и тот же, прямой, чуть корявый. Тексты, как в том, так и в другом случае, написаны на листке из школьной тетради в клеточку, а уж потом аккуратно приклеены к фирменным бланкам.
И здесь тоже, на мое счастье, телеграфистка оказалась той самой, которая продиктовала телеграмму по телефону; иначе, бегай потом по городу, ищи до самой ночи.
— Она у вас долго пролежала?
— Ой, что вы! Как принесли, сразу передала.
— Точно? — спросил я с сомнением, вспомнив про ее пухлую книгу.
— Конечно! У нас в тот день с самого утра морзянка не работала и я передавала по мере поступления. Да их и не так много бывает, не скапливаются.
— А кто подал телеграмму, тоже помните?
— Вот кто — не помню, — ответила телеграфистка виновато. — Сами же видите, какое у нас оконце — еле рука пролазит. Сунули, рассчитались — и только дверь хлоп!…
Я облизнул губы. Во рту все пересохло от волнения. Первая телеграмма, на адрес госпиталя, была отправлена с почтамта в пятнадцать ноль-ноль.
Вторая, отсюда, до востребования — в 18.32.
Тогда уже Васин был мертв.
Авария произошла ровно в семнадцать часов.
17.
Конечно, могло быть и так, что Васин, написав на листочке текст второй телеграммы, собирался на почту сам, и именно в тот момент его позвал диспетчер и предложил срочно ехать с кирпичом вместо Олеши. Что сделал бы любой на его месте? Вполне логично предположить, что попросил бы кого-нибудь снести телеграмму. Тот через какое-то время и отправился на почту, не зная ничего про беду… А еще может быть, что Васин сам сдал телеграмму — ведь дорога к спуску, где он погиб, лежит как раз мимо пятого отделения. Бланк вполне мог проваляться часа полтора среди вороха бумаг на столе, пока телеграфная барышня не соблаговолила оторваться от захватывающего романа…
«Нет, нет!» — яростно спорил я со своими собственными мыслями. Почему вдруг Васину потребовалось посылать две телеграммы? Он ведь отлично знал, что сын в госпитале. Зачем еще телеграмма до востребования?
Заработало воображение. Скорее всего, это какой-то знак, какое-то сообщение. И не от Васина, а от кого-то другого. И не его сыну, а кому-то другому…
Но, с другой стороны, человек с беспокойным характером мог бы рассуждать примерно так: а если сын уже выписался из госпиталя? Найдут ли его? Отдадут ли телеграмму? Не лучше ли подать еще одну на энский почтамт? Так, на всякий случай. Расход невелик, несколько лишних рублей. Тоже логично…
В отделении первым мне попался Ухарь-купец. Он осторожно спускался по лестнице в свой кабинет на первом этаже, с грудой дел в руках. Трофимовна несла за ним несколько остро отточенных карандашей и персональную чернильницу — Ухарь-купец признавал только красные чернила, которые сам же изготовлял из каких-то аптекарских порошков.
Значит, изгнание из рая, где Ухарь-купец временно воображал себя господом богом. Значит, явился сам господь бог.
Через минуту я со всеми своими догадками, предположениями и сомнениями был уже в кабинете начальника
Нет, не принес мне радости этот визит. Антонов был сегодня на редкость высокомерен и холоден. Выслушал меня, не пригласив даже сесть, не удостоив даже взглядом. Да и слушал ли он? Ни одного вопроса, ни малейшего проявления интереса. А когда я, теряясь от непонятно почему ледяного взгляда прищуренных глаз, кое-как довел до конца свой рассказ, Антонов сказал коротко:
— Все? Идите.
— Что?!
Я ожидал расспросов, похвал, наконец, выговора, всего, чего угодно, но только не такого оскорбительного равнодушия.
Он встал:
— Идите! Я подумаю.
И так, стоя напряженно, с надменно поднятой головой, смотрел мимо меня, не мигая, колючими, без капли человеческого тепла глазами, словно я не знаю как перед ним провинился и он ждет не дождется, когда я избавлю его от своего неприятного присутствия.
Я вышел из кабинета весь красный, в кипящей ярости, проклиная и его за бесчеловечность, и себя за то, что этаким доверчивым щенком сунулся к нему. Вот тоже нашел к кому обращаться за помощью! К этой льдышке, аристократу этому, который считает всех на свете ниже себя на десять голов и только изредка, в зависимости от настроения, погоды, каприза и еще непонятно чего, снисходит к нам, простым смертным, со своих наркоматских высот.
В таком настроении я работать не мог. Поругался из-за пустяков с Фролом Моисеевичем, с Юрочкой, даже с добродушнейшей Трофимовной, которая зашла ко мне не вовремя, оторвав от высоких размышлений. Потом узнал, что приходила она угостить меня сладким чаем, устыдился и отправился извиняться перед всеми в обратном порядке: сначала перед Трофимовной, затем Юрочкой и напоследок перед Фролом Моисеевичем. Тот, понятное дело, не удержался от нотации: «Вот вы, молодые, сначала сделаете, а потом подумаете…». Но, в общем, был довольно мил и, отчитав нотацию, сам предложил мне пойти после обеда домой отдохнуть часа на два, а уж потом вернуться в отделение и вкалывать до победного: за последние дни скопилось немало «семечек», надо перещелкать совместными усилиями.
Все у меня в тот день шло наперекос: и в столовую опоздал, все места были заняты, пришлось долго ждать, и суп пролил себе на бриджи, и кашу подали подгоревшую — не столько поел, сколько перенервничал.
И дома я тоже не обрел покоя. На единственном стуле посреди комнаты в своей жаркой шубе восседал Арсеньев.
При виде меня поднялся смущенно, редкие седые волосы взлохмачены.
— Ради бога, извините, дорогой Виктор. Я хотел на улице обождать, но ваш юный друг с собакой… Прямо-таки затащил.
— Правильно сделал! — я сбросил шинель. — И вы снимите. Здесь тепло.
— Неудобно. — Старый адвокат в нерешительности топтался на месте. — У меня, видите ли, один-единственный пиджак, еще из Ленинграда. Приходится беречь. Я его только на судебные заседания ношу.
— Ничего, ничего, на мне тоже не фрак. — Я помог ему снять тяжелую шубу. Евгений Ильич остался в видавшей виды сорочке, теперь серой, застиранной, выцветшей, а первоначально, очевидно, синей или голубой. Повесил шубу возле двери, размышляя одновременно, зачем я мог так срочно понадобиться адвокату. Он, вероятно, заходил в отделение, там ему сказали, что я буду только к восьми.
Евгений Ильич не заставил меня долго ломать голову.
— Еще раз простите великодушно, что я к вам прямо на дом пожаловал. — Он сел, поставил локти на колени, пряча таким образом заплаты на сорочке, и я старательно избегал смотреть на них, чтобы не смущать старика. — Все дело в том, что меня могут с часу на час положить в больницу, а мне хотелось бы поделиться с вами некоторыми своими соображениями по делу Васина. Но прежде разрешите один вопрос. Вы верите теперь в не виновность Андрея Смагина?
— Я же вам говорил.
— Ну, мало ли что, — чуть усмехнулся он. — С тех пор прошло уже двадцать четыре часа.
— Я не флюгер.
Мой ответ, быть может, прозвучал резковато — и пусть!
— Тогда еще вопрос. — Евгений Ильич позабыл про неловкость, которую он испытывал из-за своей старенькой, линялой сорочки; выпрямился, снял руки с колен, скрестил их на груди, как на суде, когда громил прокурора. — Думаете ли вы все еще, что объектом преступления являлся Олеша?
— Нет.
— Ага! — воскликнул он, явно довольный. — Тогда я могу вам сказать. Если не Олеша должен был стать жертвой, то не исключено, что ему специально дали водки. Понимаете? Чтобы отстранить от поездки. Попробуйте поискать в этом направлении. Тот, кто подсунул Олеше водку, возможно, и есть действительный убийца. Или его сообщник.
Интересная мысль! Она открывала перспективу для поисков преступника.
— Спасибо, — поблагодарил я. — Вы очень хороший адвокат, Евгений Ильич.
Умный старик сразу уловил подтекст.
— Думаете, продолжаю выручать своего подзащитного? Нет, он уже вне опасности… Просто хочется, что бы восторжествовала истина и настоящий виновник не ушел бы от правосудия.
Домашняя обстановка располагала к разговору по душам. Евгений Ильич тоже был как-то мягче и доступнее обычного, может быть, оттого, что барская шуба, прибавлявшая ему сановитости, висела сникнув, вся в складках, на гнутом гвозде. И я, решившись, спросил у него, почему он оставил историческую науку и пошел в адвокаты.
Ответ меня поразил:
— Мне тоже хочется внести свою посильную лепту в победу над врагом.
— Как?! Неужели вы думаете, что, защищая преступников, содействуете нашей победе?
— А вы думаете — нет?… Хорошо, сейчас попробую объяснить. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Конечно, если бы я на фронте без промаха стрелял в фашистов или хотя бы выплавлял в тылу сталь для снарядов, пользы было бы больше. Но мне уже не двадцать и даже не шестьдесят. Да, да, милый Виктор, даже не шестьдесят. Так что же я могу? Заниматься историей?
И это нужно, история — наше прошлое, в ней заложены корни настоящего и будущего; вы ведь не можете понять развитие и болезнь листьев, не зная того, что делается в корнях. Но все мои работы, к сожалению, остались там… И я в поисках полезного себе применения усмотрел еще один путь. Идет война, подчас не хватает времени и сил разобраться с каждым, кто обвинен в преступлении закона…
— Когда говорят пушки, закон молчит? — вспомнил я.
— Пусть не совсем так. Но все же грохот пушек иной раз заглушает голос отдельной, маленькой правды. А ведь за ней стоит человек, его семья. Не разберись и армия лишится воина, может быть, храброго и самоотверженного. Где-то, на каком-то микроскопическом участке ткани нашего государства потеряется вера в справедливость, будет нанесен почти незаметный в масштабе огромной страны, но весьма ощутимый для отдельных людей моральный урон… Вот возьмите хотя бы Андрея Смагина. Парень скоро пойдет в армию, будет воевать, твердо зная, что никто не может причинить ему зла, что справедливость всегда возьмет свое. Разве это не скажется на его поведении в бою — вот вы фронтовик, офицер, вы должны знать! И разве не будет работать на химкомбинате совсем с другим настроением его мать?
— Да, но вам ведь приходится защищать не только невинных, — возразил я.
— Правильно. Но и в таких случаях важно добиваться справедливости, обратить внимание суда на личность подсудимого. Может быть, стечение неблагоприятных для него обстоятельств. Может быть, влияние более сильного. Может быть, моральная травма. А может быть, он вконец испорченный человек. Это же совершенно разные вещи. Шофер, случайно наехавший на прохожего, или злостный дезертир? Человек, проявивший минутную слабость и получивший незаконно лишнюю пайку хлеба, или негодяй, систематически обворовывающий сирот в детском доме? Все они преступники с точки зрения закона, но ведь относиться к ним ко всем нужно по-разному… Нет, — закончил он убежденно, — справедливость, вера в нее, — тоже моральный фактор, один из тех, что приближает нашу победу.
— Теперь понятно, почему вас не любит прокуратура, да и наш грешный брат тоже, — рассмеялся я. — С вами трудно бороться, вы «идейный». И идеи-то у нас совпадают, вот в чем беда.
— Нет, бороться мы должны обязательно. Потому что только так, в ходе нашей борьбы, на суде выявляется истина; для того-то и существует в советском судопроизводстве обвинение и защита. А то, что не любят… — Он тоже улыбнулся. — Знаете, небезызвестный Гай Юлий Цезарь, возвращаясь после успешных походов в Рим, нанимал специальных хулителей. Они бежали вслед за его триумфальной колесницей, которую восторженно приветствовал народ, и хаяли победителя на все лады; считалось, что без хулителей нет полного триумфа, нет полноты славы. Ну, а я в более выгодном положении, чем Цезарь. Мне даже не приходится тратить на них деньги.
— Сейчас-то вы шутите…
Арсеньев вытащил свои старинные часы.
— Ох, засиделся я у вас!
Он поднялся, надел с моей помощью шубу и опять стал массивным и важным.
— А если говорить без шуток, — уже у двери вернулся он к нашему разговору, — то мой жизненный опыт подсказывает, что в юриспруденции, как и в любой науке, есть люди, главный интерес которых состоит вовсе не в том, чтобы выявить истину, а только чтобы прославиться, завоевать почет и преклонение окружающих и так обеспечить себе приятное существование. Я льщу себя надеждой, что именно этим-то людям я мешаю и они ненавидят меня по-настоящему. Очень рад, дорогой Виктор, что вы не относитесь к их числу.
Он поклонился по-старомодному, преувеличенно вежливо. Дверь за ним закрылась раньше, чем я смог что-либо ответить на такую лестную для меня оценку.
Старый адвокат, немного чудаковатый, но несомненно искренний до предела, нравился мне все больше и больше.
Только ушел Арсеньев, появился Арвид — они, вероятно, встретились в коридоре.
Лицо у Арвида было уставшим, но, как обычно, непроницаемым.
— Какие новости? — спросил я.
— Письмо с фронта, — ответил он совсем о другом.
— Что пишут?
— Сейчас…
Арвид вытащил из нагрудного кармана белый треугольник со штампом военной цензуры, стал переводить с латышского, запинаясь и подыскивая слова:
«Еще зима, но у нас здесь уже теплеет. Скоро вскроются реки и… — как это?… — будет идти лед».
— Тронется лед, — подсказал я.
— Да… «Тронется лед. Следи за сводками погоды»…
Он бросил письмо на стол.
— Чем же ты недоволен? Ведь все ясно — скоро у них там начнется!
— Только одним. — Арвид сел на Кимкин сундук, привалился к стене, заложив руки под голову. — Тем, что начнется без меня.
Что я мог сказать? Что и без меня тоже? Это бы его мало утешило. Помолчали.
— А с Клименко как? — напомнил я.
Арвид сел рывком.
— Тоже неважно. Мелкие разрозненные следы. Отнимет много времени, много нервов. А результаты можно видеть только в микроскоп — такие маленькие.
— Что конкретно?
— Конкретно — сосед сверху слышал голоса.
Я оживился.
— Так это же здорово!
— Нет, — остановил Арвид мой восторг. — Время установить не удалось — раз. После обеда, и больше ничего. Старик имел привычку громко разговаривать сам с собой — два… Да, много дней упущено. Надо было сразу походить по соседям, когда только явились первые подозрения. Теперь они уже все позабыли.
Я виновато промолчал. Кто посмеивался над медлительностью и излишней кропотливостью Арвида?
— И больше ничего?
— Веревку дочь опознала.
— Их?
— Да. Куплена перед войной.
Это тоже ни чуточки не продвигало нас вперед…
Со двора, откуда несся пронзительный мальчишечий хор: «Фон-барон! Фон-барон!» — мой педагогический опыт, видимо, уже стал достоянием широких масс, — вбежал сияющий Кимка:
— Мама идет!
Хозяйка пришла на целые сутки, ей дали выходной, первый за много дней. Принесла с собой небольшой кулек.
— Угадайте что?… Мука! И масла подсолнечного двести грамм. Блины печь будем.
Мы с Арвидом, словно сговорившись, стали отказываться. Только что обедали, вот так наелись, совершенно не хочется.
— Знаю, знаю! — Варвара Сергеевна уже замешивала тесто. — Кимушка, ищи сковородку, она под шкафом где-то или в ящике. А вы, ребята, разводите огонь — даром никому ни одного блина. Ах, какие будут блины, — дразнила она нас, посмеиваясь, — пышные, поджаристые, с золотистой корочкой.
— Ну, мам, ну, перестань, ну, не надо! — радостно-плаксиво упрашивал Кимка.
Но отведать блинов нам так и не пришлось. Только первые аппетитно зашипели на сковородке, опять к нам посетитель. Я обалдело уставился на дверь: майор Антонов собственной персоной!
Надо было пригласить войти, но я словно язык проглотил. Вместо меня это сделала Варвара Сергеевна:
— Заходите, заходите, товарищ милиционер.
Званий она не различала — раз в милиции, значит, милиционер, хоть рядовой, хоть сам генерал.
— Обедаете? — Антонов снял фуражку.
— Да вот муки немного дали. Пожалуйте с нами!
— Спасибо! — Он отвернулся от сковороды. — Вы мне нужны, товарищ лейтенант.
Я поспешно объяснил, совсем как школьник, которого уличили в побеге с урока:
— Фрол Моисеевич разрешил…
Ом сделал досадливый жест: знаю!
— А вы, вероятно, товарищ Ванаг?
— Да. — Арвид встал, застегнул воротник гимнастерки.
— Познакомьтесь, — предложил я запоздало, мысленно кляня майора Антонова на чем свет стоит. Не мог послать за мной помдежа, обязательно самому понадобилось сюда ехать, сумятицу поднимать.
Варвара Сергеевна, сняв сковородку с плиты, сказала, что нужно угостить соседку первыми блинами, и деликатно вышла, прихватив с собой под каким-то предлогом очень недовольного Кимку — он уже развесил уши, приготовился слушать.
И тогда майор Антонов задал мне в общем-то совсем обычный вопрос, но с интонацией, которая невольно заставила насторожиться:
— Знаете, где Первая Западная?
— Знаю. Параллельно железной дороге, вправо от переезда.
— Отправитесь сейчас же туда, отыщете дом под номером пятнадцать. Бревенчатая избушка на курьих ножках. Там вас ждет один товарищ. Незнамов, Глеб Максимович. Поступите в его распоряжение. Вы тоже. — Он смотрел на Арвида, тот молчал. — Ваш начальник уже поставлен в известность майором Никандровым. Будете оба временно работать под руководством Незнамова. Если встретите случайно кого-нибудь из своих отделений, скажете, что выполняете специальное поручение начальника горотдела милиции. Все ясно?
— Нет, — ответил я. — Кто такой Незнамов?
— Он вам скажет. — И добавил со значением: — Что сам найдет нужным сказать.
Мы с Арвидом переглянулись. Я не удержался, присвистнул тихо.
— Теперь ясно? — мне все еще не был понятен тон майора Антонова: на полном серьезе или с легкой издевочкой?
— Более или менее.
— Тогда выполняйте. И побыстрее!
Мы кинулись к своим шинелям.
— Там, за бараком, стоит мой Циклоп. Садитесь и поезжайте — но только до переезда, дальше своим ходом.
— А вы? — я нацепил планшет.
— Пройдусь пешком. Иногда полезно…
Кучерил сам дядя Спиридон. Он уже был, очевидно, предупрежден Антоновым и, как только мы сели, ничего не спросив, тронул упитанного и игривого, не в пример остальным нашим конягам, жеребца.
Уже когда заворачивали за угол, я бросил взгляд назад.
Майор Антонов стоял на дороге с поднятой рукой, защищая глаза от заходящего и бившего ему прямо в глаза солнца. Что он нам приготовил — дельное или какую-нибудь каверзу?
Непонятный все-таки человек!
18.
Избушка на курьих ножках стояла, ничем не выделяясь, в ряду других, точно таких же древних избушек. Только число «15», не очень заметно намалеванное в углу калитки, помогло нам сориентироваться.
Никто нас не встретил ни в заснеженном дворе, ни в просторных сенях с узкими, вроде бойниц, прорезями окон и ларями вдоль стен, когда-то набитыми мукой и прочим добром, а теперь, разумеется, пустыми и лишь ненужно напоминавшими о сытой довоенной жизни. Мы потопали громче, чем требовалось, сапогами, сбивая налипший снег и оповещая таким образом невидимых хозяев о своем приходе.
— Входите, входите, — послышалось приглушенно из-за обитой войлоком двери.
Вошли. В лицо пахнуло уютным теплом. По чистому, недавно крашенному полу заклубился пар.
— Напустили вам холоду, — я быстро прихлопнул дверь.
— Еще натопим. Дровишки пока есть. Раздевайтесь и в комнату.
Мы, заправляя на ходу гимнастерки, последовали за хозяином, по-стариковски шлепавшим стоптанными тапочками.
В комнате горела сильная электролампа без абажура; внутренние ставни на окнах были закрыты и заложены перекладинами из широких железных полос.
— Ну, будем знакомы. — Хозяин повернул к нам скуластое лицо с хитровато-добродушными глазами. — Меня вам уже назвали, мне вас тоже, осталось только друг другу руки пожать.
Несмотря на пышущую жаром печь, он был в ватных брюках и меховом жилете.
— Простыл крепко, — перехватил мой взгляд. — Лечусь вот теплом — пар костей не ломит, а душу радует. Вы Ванаг? — спросил у Арвида. — Я знал одного Ванага, Ояра Ванага. Еще в гражданскую. Не родственник, случайно?
— Ванаг очень распространенная латышская фамилия, — суховато пояснил Арвид. — Такая, как в России, например, Петров.
— Ну, тот был особый Ванаг! Я таких хладнокровных смельчаков не встречал ни до него, ни после. Хотя среди чекистов храбрых людей немало.
Среди чекистов… Так, так…
Я раздумывал, спросить у него документы или нет. Конечно, это он, Незнамов, кто еще может быть? Но, с другой стороны, лишний раз проверить, с кем имеешь дело, тоже не мешает.
Он сам разрешил мои сомнения, потребовав наши удостоверения и предъявив свое.
— Что, в порядке? — он весело смотрел, как я изучаю книжечку в красном переплете.
— Так точно, товарищ полковник! — я почтительно вернул удостоверение.
— Глеб Максимович, — он предостерегающе поднял палец, — только Глеб Максимович, никак иначе… А теперь, пожалуй, к делу поближе.
Он присел к покрытому льняной скатертью столу, предложил и нам сесть. Начал, поглядывая то на меня, то на Арвида:
— Я прислан сюда из Москвы, возглавляю оперативную группу. Дело, которое мы ведем, связано с цехом «Б» — о нем вы, конечно, осведомлены…
Мы услышали интереснейшие вещи, о которых, не знаю, как Арвид, но я прежде лишь читал в книгах или видел в кино.
С некоторых пор из разрозненных агентурных данных, полученных из-за линии фронта, стало известно, что в наш город с его крупными оборонными предприятиями заброшен и прижился, себя никак не проявляя, вражеский агент. Никакой активности, никаких попыток вербовки, шпионажа, диверсионной деятельности — одно только выжидание. Так сказать, консерв, мина замедленного действия, которая неизвестно когда и неизвестно где взорвется. Лишь с организацией цеха «Б» стали проявляться некоторые признаки активности. И то косвенные, не со стороны самого законсервированного агента.
Не так давно была перехвачена шифрованная радиограмма, поданная за несколько сот километров от нас — из города Энска или ближайших его окрестностей; точно установить не смогли. Радиограмму удалось расшифровать. «Был у Дяди. Там все готово для концерта. Барабанщик тоже готов, ждет приглашения от Дяди». И все. Предназначалась же радиограмма для промежуточной станции, которая, в свою очередь, должна была передать ее дальше, за линию фронта.
Возникло обоснованное предположение, что Дядя и есть мина замедленного действия, заброшенная в наш город.
— Вот пока все, чем мы располагаем из области фактов, — закончил Глеб Максимович. — Остальное из области фантазии и домыслов. Вопросы есть?
Начал я:
— А кто такой Дядя — вы знаете?
— Нет. Но какие-то кончики, которые еще неизвестно куда приведут, держим в руках. Между прочим, некоторые из этих концов дали нам… Ну, кто?
Оба мы промолчали. Арвид — по своему обыкновению, я… Не вскакивать же, в самом деле, не вопить радостно, прихлопывая в ладоши: знаем, знаем, мы — кто еще!
Я только сказал сдержанно:
— Странно! Авария, убийство… Вроде обычное уголовное дело.
— Да, мы тоже так посчитали вначале. — Глеб Максимович вдруг встал, потянулся, держась рукой за поясницу. — Опять заломила, вражина! Буду лучше стоять, не обращайте внимания, так легче ее одолеть… А потом, на суде, я заподозрил подставку — адвокат, молодец, меня убедил, и вас тоже, я ведь видел. А теперь, когда вскрылось с повешенным да с телеграммами, тут уж придется заняться вплотную…
Значит, вся моя, да и Арвида тоже, работа была под его наблюдением. А сейчас нам спасибо — и отваливайте в сторонку?
Нет, не может быть! Антонов ведь ясно сказал, что мы будем временно работать под его руководством…
На всякий пожарный случай я закинул удочку:
— Мавр сделал свое дело, мавр может уйти?
— Мавр еще свое дело не сделал, — улыбнулся он, ясно давая понять, что он не мою приманку заглатывает, а говорит по своей охоте, — у мавра еще будет дел по горло. Разве вас не предупредили?
Тут заговорил все время молчавший Арвид:
— Не напорю ли я? У вас тонкая работа, мне незнакома.
— Ничего особенного не потребуется. — Глеб Максимович доброжелательно смотрел на Арвида. Скромность понравилась или все своего знакомого, отчаянно храброго Ванага вспоминал? — Будете продолжать начатое дело, а мы — ориентировать в нужном направлении.
— Видимо, у вас тоже не хватает работников.
Глеб Максимович круто, всем корпусом повернулся ко мне.
— И это, — признал он. — Но не только. Вот мы Дядю выслеживаем, а он, думаете, бездействует? Ему, думаете, не интересно, почему полковник здесь из Москвы, старый полковник с еще более старым радикулитом? И в чем-то Дядя в преимуществе. Мы-то его не знаем, а он нас, возможно, уже засек. А вот у вас опять же перед ним преимущество. Кто вы такие? Рядовые оперативники, работники угрозыска, вот кто. Вам сам бог велел убийства раскапывать, а Дяде как раз и нужно те оба случая в обычную уголовщину повернуть. Пока ими занимается угрозыск — Дядя спокоен, угрозыск ему не опасен. И пусть себе дальше так думает. Вот почему я вас сюда, в хатенку эту пригласил. И принимаю вас не при всей парадной форме. Не при орденах и медалях, а при жилете, который мне старуха перед отъездом у какой-то своей знакомой раздобыла. И впредь так будет, пока Дядя гуляет на свободе. Здесь и будем с вами встречаться, а то и подальше, за городом, чтобы Дядя нашей связи не нащупал.
— Подполье, — толкнул я Арвида в бок.
Он не отозвался, не желая, вероятно, упоминаний о своем прошлом; боялся — прозвучит хвастовством. Зато Глеб Максимович сказал:
— Что ж, товарищу Ванагу не привыкать. Он еще нам с вами урок конспирации преподаст.
Из чего я тотчас же заключил, что полковник знает про нас не только от Антонова, а и в личные дела заглядывал тоже.
Прервав неожиданно деловой разговор, наш хозяин затеял чаепитие. Вытащил из печки чайник с кипятком, стал шумно хлопотать над столом. Яств особенных на нем не появилось, но сахар и печенье из командирского пайка тоже выглядели достаточно соблазнительно. Мы отнекиваться не стали, пошли хлебать вслед за Глебом Максимовичем из коричневых полулитровых кружек с отбитой на краях эмалью.
Я все подозревал в его гостеприимных действиях тайный умысел. Когда мы вошли, он посадил нас под самую лампу — выражение лиц разглядывать. А вот теперь чаепитие затеял, чтобы заставить нас разговориться и прощупать до самых позвонков. Так я думал. Но он прихлебывал себе крутой чаек и ни о чем не спрашивал.
Молча выдули мы свой чай, съели, деликатничая, по две штуки ломкого печенья и стали терпеливо ждать, когда Глеб Максимович расправится со второй кружкой — он, видимо понимал толк в чае.
Напившись, хозяин стал не спеша убирать со стола, пространно разглагольствуя о великой пользе горячего чая и благотворном его действии на все детали человеческого организма: на сердце и печень, селезенку и почки, а особенно на пораженные всякими простудными хворобами кости спины. Я тщетно искал в его словах и взглядах попыток расколоть нас с Арвидом, вовлечь в откровенный разговор, и пришел, наконец, к твердому выводу, что чаепитие затеяно им с единственной целью: попить чаю.
И таким домашним, таким беспомощным показался мне сразу полковник с его раскрасневшимся потным лицом и шлепающей походкой, что я уже начал снисходительно подумывать о том, что, да, пожалуй, придется нам и в самом деле помочь ему, подзаняться как следует этим самым Дядей, а то как бы не прогулял законсервированный шпион, никем не разоблаченный, до самого конца войны.
Но зато, когда Глеб Максимович, закончив расхваливать целебные свойства чая, произнес: «А теперь — задания», то какие-то новые интонации в его голосе тут же заставили меня подумать, что, нет, не беспомощен наш полковник, и не надо валить в одну кучу, если не хочешь жестоко ошибиться в человеке, тапки, чай и способности чекиста.
— Вам, товарищ Ванаг, продолжать расследование убийства Клименко — да, да, убийства, а не самоубийства, не сомневайтесь. Само собой разумеется, что для всех других, в том числе и для ваших коллег, оно пока что остается самоубийством. Главная задача: выявление связей, знакомств, посещений в последние дни. Убийца не мог прийти к нему в комнату ни с того ни с сего. Клименко был человеком недоверчивым и незнакомых к себе не пускал. Вопросы?
— Нет.
— Теперь вы, — обратился хозяин ко мне. — Поедете в Энск…
Трудно было удержаться от соблазна проявить свою сообразительность:
— В госпиталь?
Он на секунду сдвинул брови, выказав таким образом недовольство тем, что его перебили.
— А куда же еще?
Это специально для того, чтобы я не считал себя слишком «вумным» и больше не выскакивал.
— Как вы понимаете, нас интересует телеграмма, вторая телеграмма, до востребования. Кто ее получил? Когда? Каким образом? Может быть, по доверенности, и та сохранилась на почте? Это первое. Второе — личность Станислава Васина. Все, что там можно разузнать о нем…
Глеб Максимович подробно проинструктировал меня, как следует себя вести, что говорить, чтобы не возбуждать ненужных подозрений и не растревожить сообщников Дяди — ведь шифровка послана из Энска. Я должен был все свести к сплошной уголовщине. Три дня назад в нашем городе была арестована шайка расхитителей с продовольственного склада НКО. Они привлекали к своим махинациям и кое-кого из шоферов. Один из задержанных копал под Станислава Васина. Он, якобы, как только сел на машину, сразу предложил свои левые услуги.
— Липа? — спросил я недоверчиво. — Понимаете, если они вздумают проверить…
— …то все будет в порядке, — успокоил он. — Со Станиславом Васиным действительно говорили. Хоть он и отказался, но зацепка в деле осталась.
— Когда ехать?
— Чем раньше, тем лучше. Можете сегодня ночью? Командировка готова, — он подал документ с подписями и печатями.
Меня здесь ничто не держало.
— Могу… А не попросить ли мне нашего оперативника Гвоздева, пока меня нет, выяснить, где именно писал Васин свои телеграммы? И еще — кто угостил Степана Олешу вином. Может быть, таким путем подберемся поближе к Дяде?
— Могу вам сказать заранее: ничего это не даст, — отверг мое предложение Глеб Максимович. — Васин написал несколько вариантов текста, находясь на работе, и брошенную бумажку мог незаметно подобрать любой. А что Дядю надо искать в том кругу, мы и без того знаем. Только насторожим без надобности расспросами. И с вином тоже самое. Нет уж, пусть думают, что их подставка удалась как нельзя лучше.
— А как быть с Андреем Смагиным? — спросил я.
— Придется для маскировки подержать немного в тюрьме. Как там прокурор, не настроен менять меру пресечения? — поинтересовался Глеб Максимович.
Я усмехнулся:
— Что вы! Прокурор жаждет крови.
— Не вернее ли будет вам поговорить с ним? На всякий случай. Скажете, что в ближайшие дни представите ему новые улики… Мог бы и я сам, но не хочется посвящать лишнего человека.
Может, в самом деле? Не официально, по-дружески… Но я тут же представил себе, с каким лицом будет слушать Вадим мою новую просьбу: пожалуйста, очень прошу, не выпускай из тюрьмы Смагина, пусть еще посидит.
Что он, интересно, подумает обо мне? Ведь настоящую причину назвать нельзя.
— Не нужно, — сказал я. — Наш прокурор — человек с характером. Сказал нет — значит, не выпустит.
— А вдруг?
— Я вам точно говорю. У него в таких делах вдруг не бывает…
Глеб Максимович назначил нам следующую встречу, сказал, как искать его в экстренном случае, и, пожелав успеха, проводил к выходу.
Мы с Арвидом молча дошагали до переезда.
— Что ж, — я, прощаясь, подал ему руку, — жди с удачей! Как говорится, на людей посмотрю, себя, молодца, покажу.
— У нас говорят: не хвались уезжая, а хвались приезжая.
— А у нас еще говорят: типун тебе на язык!… Кстати, можешь там съесть мою порцию блинов, — великодушно разрешил я. — Если ее еще не слопали Кимка с Фронтом.
И отправился прямым ходом в тюрьму. Не мог я уехать из города, не успокоив предварительно свою встревоженную совесть.
Время было неурочное, мне бы ни за что не дали свидания, сколько бы я ни упрашивал, если бы случайно не оказался на месте знакомый начальник тюрьмы, тоже бывший фронтовик.
— Очень нужно? — только и спросил он.
В ответ я провел пальцем по шее.
— Привести арестованного! — скомандовал он начальнику караула.
И вот Андрей, вытянувшись, стоит передо мной в следственной комнате. Напряженное, похудевшее за эти дни лицо, ждет новостей. Хороших? Дурных?
— Садись, садись. — Не зная, как начать, я прошелся по тесному помещению. — Словом, ты ни в чем не виноват.
Он вскочил, обрадованный, глаза заблестели.
— Вот видите!
— Погоди, — приступил я к самой трудной части разговора. — Не виноват, но посидеть еще придется.
— Как? — растерялся он.
Можно было сослаться на всяческие формальности, которые надо выполнить. Но не хотелось ему врать, я и без того чувствовал себя перед ним в моральном долгу.
— Есть некоторые обстоятельства, Андрей…
Я не договорил, понимая, что не имею права ничего больше сказать. Но он догадался сам:
— Чтобы те, настоящие убийцы, успокоились?… И долго?
— Дней пять-шесть, — сказал я наугад. — Может, меньше. Может, чуть больше.
— А маме вы скажете? Зое?
— Нельзя. Слушок пойдет…
Человеком он оказался сознательным, и мы с ним быстро нашли общий язык. Я вздохнул с облегчением. А если бы он сказал: «Нет, не хочу, выпускайте»? Как бы я тогда выглядел? Ведь выпустить все равно нельзя…
Но и оставлять Андрея в неведении я тоже не мог, хотя и возникала мысль, что поступок мой с точки зрения чистой службы легко осудить. Парень и так настрадался достаточно, в том числе и по моей вине…
И еще один визит предстоял мне до того, как отправиться на штурм проходящих поездов.
С усатым часовым у ворот госпиталя мы быстро договорились. Он знал меня еще прыгающим на одной ноге.
— Иди, сынок. Только Куранову, смотри, не попадайся.
Именно ему я и попался. К тому же в самом неудобном месте — на лестнице. Никуда не скрыться!
Пришлось приветствовать нарочито бодрым тоном:
— Здравия желаю, товарищ подполковник!
— Вы зачем здесь? — придрался он сразу.
— Так… Навестить…
— Часы посещений все те же, с трех дня до шести вечера, — отчеканил Куранов своим ровным металлическим голосом. — Кто вас пропустил?
— Э… Через офицерский проход.
Не мог же я подвести усача!
— Да? Тогда им же немедленно возвращайтесь обратно.
— Товарищ подполковник! — взмолился я. — Мне сегодня ехать в Энск.
— Вас никто не держит.
— А у Седого-боевого там жена… У капитана Григорьева, — уточнил я без особой надобности; весь госпиталь называл так веселого капитана.
Куранов пожевал губами.
— Десять минут, — наконец смилостивился он.
— Спасибо!
И заспешил вверх по лестнице.
В «ГРГН» уже почти никого из стариков не осталось. Один Седой-боевой по-прежнему сыпал шуточками-прибауточками из своего гипсового дота. Дела у него пошли на улучшение, ему уже разрешалось полусидеть при помощи специально сконструированного приспособления из гладко оструганных досок.
Ох и обрадовался же Седой-боевой, когда узнал, зачем я пришел к нему, даже подрастерялся слегка. Начал письмо жене диктовать — бросил; вчера только отправил, о чем больше писать, новостей за день не накопилось.
— Что ж ты не предупредил? — стал сокрушаться он. — Гостинец бы сыночку собрал. А сейчас где сестру-хозяйку искать?
Объявили общий сбор по палате, хоть и Седой-боевой ругался, протестуя. У кого сахар нашелся, у кого пачка печенья, у кого леденцы, у кого даже карандаши цветные. А поступивший на днях со Второго Украинского фронта капитан-кавалерист, раненный в плечо, пожертвовал для общего дела вместительную женскую сумку, личный свой трофей, отобранный у плененной фашистской штабной красотки.
— Хлопцы! — подозрительно тихо тянул Седой-боевой на своей койке. — Хлопцы!…
Вошел Куранов, посмотрел на меня недовольно.
— Я сказал — десять минут.
— Иду уже, товарищ подполковник. Вот только адрес записать.
Он стоял у двери, пока не выжил меня из палаты, а в коридоре пошел следом, словно решил лично выпроводить из здания. Я, насколько мог, убыстрил шаг — нужен мне очень этот почетный эскорт!
— Обождите, — остановил Куранов.
Приблизился, сказал тихо:
— Если узнаете неприятные новости, не передавайте ему. Он едва сдвинулся с мертвой точки. Достаточно легкого психического толчка…
— Но ведь он почти сидит уже! И настроение прекрасное!
— Капитан Григорьев из тех, которые считают, что нечего портить людям настроение своими бедами. У каждого их и так предостаточно… Счастливого пути!
И двинулся от меня, прямой, напряженный, сухой, проверяя на ходу пальцем, нет ли пыли на идеально чистых, белоснежных стенах.
Часовой внизу укоризненно покачал головой:
— Эх, сынок! Говорил ведь — не попадайся!
— Влетело?
— Наряд вне очереди.
— Но я же сказал ему — через офицерский проход.
Усач хмыкнул:
— Тоже мне! Тот проход еще неделю назад зарыли, бестолковщина!
И сердито подтолкнул меня в спину, прикрывая ржаво заскрипевшую створку ворот.
19.
Я не очень торопился. Сходил в столовую, поел, взял продуктов на день сухим пайком, проще говоря, хлеб, ломтик желтого сала и сахар. Побалагурил с Зинаидой Григорьевной; она приглашала в кино на «Джоржа» — я отказался, прозрачно намекая на свидание с выдуманной наскоро брюнеткой, и в доказательство демонстрировал взятую у нее в залог сумку.
Проводил Зинаиду Григорьевну до кинотеатра. Идти мне с ней было хорошо — при быстрой ходьбе она заметно косолапила и, вероятно, поэтому предпочитала не торопиться. Потом неспеша двинулся в сторону вокзала. Куда нестись сломя голову? Поезд только после полуночи, командировка в кармане — уж как-нибудь сяду.
Первый повод для беспокойства возник у меня на ближних подступах к вокзалу. Что-то слишком много народу для такого позднего часа! А пробившись сквозь стенку дымивших махрой мужчин на лестнице, застыл в тревоге. Просторный зал ожидания был плотно набит людьми.
На другом конце зала алела надпись: «Военный комендант». Я потянулся к ней, как мотылек на свет. Расталкивал стоящих, переступал через котомки, мешки, через спавших на разостланных ватниках детишек. Вслед сыпались всякие нелестные слова.
Старший лейтенант в окошечке дремал, подперев голову руками. Разбуженный мною, долго вертел командировку.
— Ничего не могу.
— Но мне вот так надо!
— Ничего не могу. — У него едва поднимались набрякшие веки. — Садитесь в индивидуальном порядке.
— То есть, как?
— А как сможете. Согласно способностям. — Он решительно задвинул окошечко куском фанеры.
Одноногий моряк в бушлате и бескозырке легонько тронул меня костылем:
— Начнется штурм, держись меня, братишка. Три ноги на двоих — куда еще больше!
Морячок пошел травить баланду, но мне было не до шуток. Поезд должен вот-вот подойти, народ густо хлынул на перрон. Как я пробьюсь со своей больной ногой?
И тут, откуда ни возьмись, знакомое треугольное личико с шустрыми лисьими глазками. Наш участковый!
— Вы что здесь, Щукин?
— Милисия всегда на посту, товарищ лейтенант, — отрапортовал браво.
И тут же сообразил: ведь я-то знаю, что здесь вовсе не его участок. Склонился к самому уху, сообщил доверительно:
— Кума тут у меня, в столовой на стансии. Ну, отходы всякие, шелуха картофельная. Коровку держим, малые детки… А вы?
— Да вот уехать не могу.
Лисьи глазки сощурились:
— Организуем, товарищ лейтенант. Я счас. А вы пока погончики того, амунисию…
План Щукина был прост и нахален. Я стал «арестантом», Щукин и еще один милиционер, которого он откуда-то приволок, не наш, со сросшимися черными бровями, очень свирепый на вид, — моими конвоирами.
— Пропусти! Пропусти!
Народ расступался. Вслед шелестело жалостливое бабье: «Молоденький!» Одноногий моряк озадаченно сдвинул на затылок свою бескозырку. Я сгорал от стыда, опустив лицо и втихомолку проклиная швейковские замашки Щукина.
Конвоиры благополучно провели меня сквозь свалку у двери вагона и втиснули на третью полку в серединном отделении. Щукин торопливо сунул в изголовье мой планшет, немецкую сумку, в которую я сложил провиант, арестованному не полагалось иметь при себе таких вещей. Сказал громко для сведения самоотверженно атаковавших свободные полки пассажиров:
— Чтоб смирно лежал — ни вправо, ни влево! А на место доберешься, чтобы в первый же день в милисию заявился, а то устрою тебе веселую жизню!
И стал продвигаться к выходу против бурлящего потока, поставив чернобрового впереди себя вместо волнореза…
Поезд набрал скорость, жаркие страсти трудной посадки поостыли. Я долго лежал без сна, спиной к проходу, и прислушивался к обрывкам долетавших снизу разговоров.
— Кисть ампутировали… А на второй всего три пальчика уцелело…
— Что там делается — ума не приложу; в сводках ведь не сообщают. Едем, как не ехать — родные же места. А приедем — вдруг одни развалины…
Кто-то пугал полулегендарной «Черной кошкой»:
— Они поезда останавливают. Зеленый свет в семафоре мешком накроют, под красное стекло — карманный фонарь. Машинист, понятное дело, сразу на тормоза. И они грабить…
Старый грузин, со слипшимися, как войлок, седыми волосами, звал сына — того занесло в другой конец вагона:
— Отия! Отия!…
Отия… Так звали шофера нашей дивизионки — мы стояли рядом с редакцией на отдыхе. Веселый, белозубый, с узенькими черными усиками. Он приладил к своему грузовику шкив типографской машины, и задняя полуось, вращаясь, приводила в движение печатный станок. Поднимет Отия зад трехтонки домкратом, включит мотор и сидит в кабине, грузинские песни поет. Кончит петь, командиры подразделений знают: готова газета, можно почтальонов за свежим номерком посылать.
Шальной снаряд угодил прямо в кабину грузовика. Дивизия все еще стояла на отдыхе…
— Отия!… Отия!…
Утром меня разбудил морячок — тот самый. Сидит, свесив в проход свою единственную ногу, на полке напротив и несильно тычет мне в бок костылем.
— Эй, братишка, где твоя совесть, а?
Я пробормотал что-то невнятное. Как не повезло! Сейчас он возьмется за меня на радость стиснутой на нижних полках доброй дюжине пассажиров.
— Поспал — дай другим. Вон папаша всю ночь штаны протирал. А ты ко мне.
Похоже, он меня не узнал…
Я пересел, освободив полку. Старик-грузин благодарно закивал и, кряхтя, полез наверх.
— Что, братишка, время заправляться? — морячок сунул руку в рюкзак. — Белые сухари на черный день. Погрызешь?
Мы соединили его сухари с моим куском сала и, прибавив по кружке горячей воды с сахаром, очень прилично позавтракали.
— Значит, едем в Энск? — Морячок удобно привалился к стенке, вытянул вдоль полки ногу — после сытного завтрака его потянуло на дорожный треп. — Живешь там или как?
— Или как.
— Понятно. — Он кивнул. — Командировка.
Уходя от дальнейших расспросов, я поспешно спросил сам:
— Ты-то сам не оттуда? Госпиталь где искать, случаем не знаешь?
— Нет, не знаю! — криво усмехнулся он. — Где, думаешь, моя правая нога не захотела меня больше носить?…
Поезд двигался медленно, с частыми и долгими остановками. Мимо под однообразный перестук колес плыли такие же однообразные заснеженные поля. На полустанках безлюдье, зато на станциях покрупнее настоящие кулачные бои. На нас тут, в самой середине, накатывались людские волны с обеих сторон — запертые на одном конце вагона двери не помогали, у многих были с собой самодельные железнодорожные ключи.
Дважды стояли мы на запасных путях, пропуская составы с ранеными. Пассажиры льнули к окнам, жадно ловя быстро мелькавшие лица.
— Э! — гортанно вздыхал так и не заснувший грузин.
Женщины утирали неслышные слезы…
В Энск приехали в обед. Черная масса, усыпавшая перрон, была не страшна — наш поезд дальше не шел. Я собрал свои пожитки.
— Видок! — критически оглядел меня морячок. — Цепляй-ка лучше назад свои картонки. Где там они у тебя?
Пришлось доставать из сумки погоны. Он, вроде и не замечая моего замешательства, помог их пристегнуть, зажав под мышками костыли.
— Боялся — помнутся, — неуклюже оправдывался я. — Потом ходи в мятых…
— Будет тебе, будет! Я ведь наблюдал в перископ твою хитрую посадку. — Пристукнул по плечу. — Вот так, братишка, не считай других дурнее себя, даже если в милиции служишь. У меня ведь все-таки не голову отрезали — ногу… Ну, прощевай! — опять перешел он на свое деланное бесшабашное просторечье. — Желаю всяческих удач в твоей цветущей жизни.
Подмигнул на прощанье и сильными резкими толчками понес свое изуродованное тело…
Энск был не больше нашего города, но гораздо уютнее, с парками и проспектами, застроенными настоящими городскими домами с балконами, эркерами и колоннами. После привычных бараков и серых однотипных учрежденческих зданий они мне казались архитектурным совершенством.
А вот люди такие же. Озабоченные лица, ватники, старенькие, разлезающиеся платки, те же, что и у нас, вытертые шинели. Да, поистрепался, пообносился народ за войну — здесь, среди пестро-веселых — розовых, зеленых и голубых домов это особенно бросалось в глаза.
Почтамт помещался в пятиэтажном здании со шпилем и арками. Неряшливыми заплатами из чуждого материала выглядели огромные, забитые фанерой окна первого этажа — где взять стекла такого размера? Когда строили, никто не рассчитывал на войну.
Не желая привлекать внимания многочисленных посетителей, я прошел прямо в кабинет начальника, и через какие-нибудь четверть часа девушка, ведавшая корреспонденцией до востребования, уже показывала мне расписку в получении телеграммы, на которой округлым женским почерком было четко выписано: «Богатова».
Вот тебе раз!
— Вы ее случайно не помните? Какая она из себя? Может, что-нибудь бросилось в глаза?
— Что вы! У меня ежедневно проходят сотни — раз ее упомнишь?
— А почему выдали ей? Телеграмма ведь адресована Васину?
— Значит, была доверенность…
Что ж, розысками Богатовой придется заняться позднее. А теперь — в госпиталь!
До войны здесь размещался санаторий. Каменный главный корпус и много маленьких бревенчатых домиков, похожих на деревенские избы. Склон горы, поросший черно-зелеными елями, небольшое озеро — красиво! Был когда-то и деревянный забор, украшенный резными узорами, но его разнесли по кускам, на дрова. Уцелели лишь ворота и рядом с обеих сторон по нескольку досок — их, вероятно, не решались трогать из-за опасной близости часового.
У самого часового вид не ахти: ободранные ботинки, шинель собрана спереди, вся в каких-то странных складках снизу доверху, словно ее жевала корова. Но бдительность на уровне: остановил и не пустил дальше, хотя я ему убедительно доказал, что могу пройти и справа, и слева, и со стороны горы — нигде, кроме как здесь, у ворот, никакой охраны.
Больше, чем мои доказательства, подействовали удостоверение и командировка — в ней было сказано, что я направляюсь в энский госпиталь.
— Идите, ладно.
Часовой, все еще недоверчиво присматриваясь ко мне, опустил, наконец, свою грозную трехлинейку с примкнутым штыком.
Первым долгом — к начальству!
Им оказалась рослая полковница медицинской службы с изрытым оспой плоским лицом и с зычным голосом исполнительницы народных песен, как выяснилось позднее, с незлым сердцем, но только крепко закованным в труднопроницаемый панцирь из сплава самого примитивного солдафонства, грубой прямолинейности и полного отсутствия такта.
— Кем интересуетесь? — Она безостановочно двигалась по кабинету широким, твердым, совсем не женским шагом.
— Васин.
— У меня их восемьсот — всех знать не обязана! — отрубила полковница, словно тяготясь моими назойливыми расспросами; а между тем я даже рта не раскрыл. И тут же, нарушая всякую логику, сама пошла сыпать вопросы: — Молодой? Высокий? Светловолосый такой? Станиславом звать?
— Он! — обрадованно подтвердил я. — Станислав Николаевич Васин.
— Гемофилия.
— Кажется, болезнь такая?
— Именно! Встречается исключительно у мужчин. — Она пронзила меня строгим взглядом, и я впервые в жизни устыдился за свою принадлежность к мужскому полу. — Несвертываемость крови. Даже зуб вырвать — вопрос жизни и смерти. Кем его устроили?
— Шофером, товарищ полковник.
Я провожал ее глазами: туда-сюда, туда-сюда — гвардейский марш не прекращался ни на миг.
— Бе-зо-бра-зи-е! — произнесла она внушительно, по складам. — Куда вы там смотрите!
Я молча ежился. Вот бы их поженить с Курановым, была бы знатная парочка!
— А если ушиб? Или порез? — продолжала она возмущаться. — Ведь любая ранка может вызвать летальный исход… А почему вы им заинтересовались? — вдруг спросила в упор.
Я выложил версию, придуманную Глебом Максимовичем. Шайка расхитителей. Соучастие некоторых шоферов. Есть сигналы и о Васине. Надо проверить.
— Чепуха! Муть зеленая! — рубанула она сплеча, сверля меня недоверчиво прищуренными глазами. — Заслуженный человек, партизан… Дежурный! — гаркнула так, что я вздрогнул.
Прихромал дежурный — пожилой лейтенант из выздоравливающих.
— Старшую сестру Богатову после лечебных процедур — ко мне.
— Слушаюсь! — Лейтенант вышел.
Богатова… Вот и нашлась, миленькая! И искать не потребовалось, сама в руки приплыла.
— Товарищ полковник, только прошу вас…
— Бросьте! — перебила она. — Я служила в отрядах ЧОНа, когда вы еще в люльке пузыри пускали… Так, значит, Богатова — Васин в ее палате лежал. Что еще? — спросила она сама себя. — Еще его личное дело, если только уже не отослали. Нет, конечно, не отослали, пока у нас милейший Евстигнеев раскачается… Голоден? — круто повернулась на каблуке.
Я не успел ничего ответить.
— Голоден, голоден, на лице написано. Шагом марш на кухню — внизу, в подвале. Скажете там, я велела. А тем временем Евстигнеев найдет бумаги…
Когда я, подкрепившись наваристыми щами и настоящей мясной котлетой, снова поднялся к начальнице, личное дело Станислава Васина уже лежало на столе.
— Разбирайтесь сами! Я тоже не могу целый день голодной ходить, — бросила она сердито, как будто я ее здесь держал насильно.
И зашагала строевым по коридору: ать, два, ать, два!
Я стал листать бумаги. Все свеженькие, изготовленные здесь же, в госпитале. Кроме справки из партизанского отряда: «Направляется с кровотечением… Ранен в разведке у деревни Малые Броды…»
Анкета, заполненная и подписанная самим Станиславом Васиным, биография, почерк тоже его.
Родился в деревне Мигаи. С 1932 по 1935 год учился в железнодорожном училище — вот куда он ушел, поссорившись с отцом. Служба в Красной Армии, затем работа на железной дороге возле Балты… Находился ли на временно оккупированной врагом территории? Да, находился. Там же, возле Балты, был связан с партизанским отрядом, давал сведения о проходящих фашистских воинских эшелонах, дважды сам участвовал в подрыве железнодорожных путей. Заподозренный немцами, перевелся спешно с помощью друзей в Западную Белоруссию — это уже в нынешнем, 1943 году. Опять работа на железной дороге, опять связь с партизанами. И, наконец, осенью, в сентябре, после участия в освобождении из эшелона женщин и детей, угоняемых в Германию, уход в партизанский отряд… Легкое ранение, неожиданно, из-за сильного кровотечения, ставшее опасным для жизни. Эвакуация через линию фронта на самолете…
Биография — позавидуешь!
Вернулась полковница, опять затопала туда-сюда, расшатывая и без того ветхий пол. Что она, никогда не сидит? И ест тоже на марше?
— Скажите, товарищ полковник, Васин доставлен к вам самолетом?
— Чепуха! — энергичный взмах рукой. — Он даже не направлялся в мой госпиталь — на Восток, там есть специализированные.
— А как же сюда попал?
— Обычная история. Ухудшилось состояние в пути, возникло обильное кровотечение… Таких раненых дальше не везут, снимают с эшелона на ближайшей станции. Так и попал.
— Значит, если захотеть… — рассуждаю я вслух.
Она добавляет с насмешливым неодобрением, перечеркивая родившуюся мысль:
— И если еще иметь гемофилию…
Полковница хоть и накормила меня мясным обедом, явно не сочувствует моим изысканиям. Вот, говорит ее взгляд, нет чтобы ловить настоящих бандюг, привязались к бедному неизлечимо больному парню. А я не могу, не имею права разъяснить ей, что дело не в хищении трех килограммов муки или банки американской тушенки…
В дверь постучали.
— Можно?
Появилась стройная белокурая сестричка.
— Звали, Ксения Яковлевна? — спросила с милой улыбкой.
Как ей, бедной, влетело!
— Где вы служите, товарищ Богатова, в армии или штатской конторе? — загрохотала полковница.
— Извините, я...
— Извольте выйти, потом зайти снова и доложить по всей форме!
Белокурое видение исчезло и тут же возникло вновь.
— Младший лейтенант Богатова прибыла по вашему вызову, — бойко оттарабанила она; тут, видно, привыкли к нелегкому характеру начальницы.
— Вольно! С вами будут говорить. — Она ткнула пальцем в мою сторону. — Извольте ответить правдиво на все вопросы, которые интересуют вот этого человека.
Я сморщился, будто Арвидова порошка хватил по ошибке — его в палате пичкали хиной от малярии. У Богатовой со щечек стаял румянец и округлились глаза. А полковница, ничего не замечая и замечать не желая, вышла со слоновьим топотом.
20.
Пришлось успокаивать испуганную Богатову — напустила же ее деликатная начальница хорошего тумана своими нелепыми словами про «этого человека»! Я представился, дал ей посмотреть документы, пошутил, чтобы сбить напряженность:
— Сразу видно, что вы никогда не имели дело с угрозыском…
— Скажете тоже!
Она улыбнулась, но голубые глаза по-прежнему смотрели сторожко, и когда я сказал, что меня интересует Станислав Васин, в них опять появилась тревога.
— Так и знала! — она прикусила губу.
— Что знали? — тотчас же ухватился я.
Как же — гемофилия все-таки!
— А… Нет, с этим все в порядке. Вот с отцом его плохо, — начал я с фланга заход к нужной теме. — Погиб в автомобильной катастрофе.
Она всплеснула руками.
— Что вы говорите! Значит, Стасик не зря беспокоился. Нет, все-таки правильно говорят: предчувствие!
— А он разве предчувствовал?
— Так беспокоился, так беспокоился, места себе не находил! Телеграмма должна была прийти от отца — вы знаете, наверное, они долгое время были в ссоре. И все нет и нет! Стал упрашивать меня после дежурства на почтамт сходить…
Скованность первых минут исчезла, и Богатова, жизнерадостная и общительная по натуре, стала живо рассказывать.
Она еле поспела к концу работы почты, уже даже окошечко закрыли. Но девушка еще не ушла, раскладывала письма, и она уговорила ее посмотреть. Телеграмма лежала на столе, среди только что поступивших писем.
— Ну, я, конечно, с ней обратно в госпиталь. Станислав так обрадовался. «А я уже думал — плохо дело»…
И через день уехал.
— Других телеграмм он не получал? Сюда не приносили?
— Нет.
— Вы уверены?
— Я бы обязательно знала…
В госпитале заведен такой порядок: всю почту доставляют в штаб. Во время мертвого часа за ней приходят старшие сестры отделений и раздают больным. А телеграммы, особенно адресованные раненым в тяжелом состоянии, сестры предварительно прочитывают сами. Телеграмма всегда таит в себе опасную неизвестность. Что там — радость или горе? Как отнесется к известию получатель? Не ухудшится ли его состояние?
— Но ведь Васин не лежачий, он ходил. Вполне мог сам зайти в штаб за телеграммой, — предположил я.
— Нет, нет, исключено! Ему бы просто не выдали — есть очень строгий приказ начальника госпиталя.
— Значит, не получал?
— Нет, — сказала она твердо.
— А из госпиталя он отлучался? Например, на танцы — уточнил я, вспомнив свою самоволку. — Или еще за чем-нибудь.
— Нет, он никуда не ходил. Ну, вот только раз перед самым отъездом после той телеграммы.
— А куда — не знаете?
— На барахолку, за подарком для матери. Чудак! — засмеялась Богатова. — Такие тут с нами советы разводил, всем надоел: что купить? И купил… старую швейную машинку, она даже не шьет. Зато дешево, говорит. А что испорчена, наплевать. Найду ребят, починят…
Я подробно записал показания Богатовой.
— У него что, неприятности? — спросила она, перечитав и поставив подпись.
— Нет. Просто уточняем некоторые обстоятельства.
— Тогда передайте ему привет… И Сергею Иванову, если встретите. Он там у вас на электростанции работает, инженером. И Бреннеру — этот, кажется, в драмтеатре… Хорошие парни!
— У вас, я гляжу, много знакомых в нашем городе.
— Это только те, которые недавно выписались. А так… Слипенчук, Шадрин, — стала перечислять она, вспоминая. — Пивоваров, Изосимов…
— Изосимов? Владимир? Тоже у вас лежал?
— Знаете? Шофер?
— Точно! На химкомбинате.
— Да, да. Значит, он! Когда туда устроился, письмо прислал. А теперь больше не пишет — все понемногу забывают. Увидите его, поругайте, ладно? Скажите, старшая сестра просила обязательно написать. Мы его здесь выходили, еще здоровее стал, чем был, а вот ведь — забывает.
— Есть — поругать!…
Расставались мы, довольные друг другом.
— А знаете, я теперь угрозыска нисколечко не боюсь, — рассмеялась Богатова, прощаясь. — Приезжайте еще!
— Не исключено, — весело ответил я ей в тон. — У нас столько общих знакомых…
Теперь разыскать почтальона, обслуживающего госпиталь. Мало что — порядок! Как говорит Седой-боевой, порядок для того и существует, чтобы его нарушать. Васин не мог не получить первой телеграммы. Просто не мог. Только нужно еще доказать.
В отделении связи, обслуживающем госпиталь, никого, кроме дежурной телеграфистки.
— Приходите завтра, почтальоны бывают только с утра.
Но я проявил фронтовую стойкость, и телеграфистка, меча недовольные взгляды, стала одеваться.
— Ваше счастье, что Марья Николаевна живет через дорогу. Только смотрите, ничего тут без меня не трогайте! — строго наказала она. — Застучит аппарат — пусть себе стучит. А придут телеграмму сдавать, скажите, что я сейчас.
Ушла и быстро вернулась, ведя с собой закутанную до самых глаз старую женщину.
— Из кровати вытащила… — Ой! — кинулась к телеграфному аппарату: там уже настучало, наверное, с десяток метров ленты.
— Больная я, простыла насквозь, — с укором, глухо проговорила почтальонша, не снимая платка. — Что вам, товарищ?
Я сказал. Был ли случай, совсем недавно, чтобы телеграмму, адресованную в госпиталь, получил сам ранбольной?
— Нет! — замотала она головой. — Только через штаб. У них там такая начальница!
— А все-таки, — настаивал я. — Фамилия — Васин.
— Нет! — порылась в ящике, достала пачку серых бумажек, перевязанную бечевкой. — Вот с первого числа расписки все за мои телеграммы — в этом ведь месяце было дело?… Видите, на всех одна роспись. Секретарша у них принимает, Вика… Васин, говорите? Сейчас и Васина найдем… Вот!
Подпись была совсем другой, нисколько не похожей на полудетскую с круглыми буковками руку секретарши — просто четыре палки, прочерченные наискосок пятой. И карандашом, не чернилами.
Почтальонша озадаченно уставилась на бумажку.
— Кто расписался? Не должно быть! — Но, взглянув на число, вспомнила. — А, мой выходной! Мотя ходила…
И только я успел с упавшим сердцем подумать, что теперь придется искать эту тетю Мотю, которая, конечно, живет у черта на куличках да к тому же еще отправилась в гости к своей двоюродной бабушке, на другой конец света, как почтальонша обратилась с упреком к телеграфистке:
— Я же тебе говорила, Мотя, — только в штаб! Хочешь, чтобы меня их полковница съела?
У меня ожила надежда. Может, вспомнит?
И телеграфистка Мотя действительно вспомнила — в тот день была всего только одна телеграмма на госпиталь, поступившая после обеда.
— Иду, а он уже меня у ворот караулит. Отдай да отдай. А сам в халатике, в тапочках на босу ногу. От отца, говорит. Я посмотрела, точно, от отца. Ну, отдала — зачем зря человека морозить! А что? Так уж и нельзя?
— Нет, ничего, ничего. Только вот напишите, пожалуйста, как все произошло.
Я вытащил свой блокнот. За последние дни он заметно отощал…
Значит, телеграмму Васин все-таки получил. Сам получил! А от Богатовой утаил, на почтамт ее сгонял вечером. Знал, что туда придет вторая телеграмма, знал!
Сама собой напрашивалась мысль: уж не ждал ли сын известия о гибели отца? Уж не об этом ли сообщалось ему самим фактом присылки второй телеграммы?
Но зачем? Зачем?
Или тут целая цепь совпадений?
Открывался необъятный простор для всевозможных головоломных догадок и комбинаций…
Еще оставалось время на поиски жены Седого-боевого. Улица, на которой она жила, находилась в самом центре. В квартиру меня не пустили, переговоры велись втемную.
— Анастасия Михайловна Григорьева здесь живет? — спросил я у пестрой двери с ободранными остатками клеенки.
— Кто спрашивает? — в свою очередь поинтересовалась дверь напуганным старушечьим голосом.
— Сослуживец ее мужа.
Начались пытливые расспросы: как его зовут, мужа, где он сейчас находится, и так далее. Экзамен был сдан успешно, и возникла надежда, что я все-таки буду впущен в квартиру. Но тут дверь вдруг сказала:
— А ее нет.
— То есть, как — нет?
— Там она и днюет, и ночует.
— Где там?
Я едва сдерживался, чтобы не поддать сапогом по глумливой двери.
— На работе.
— В поликлинике?
— Нет, теперь уже не в полуклинике — в госпитале. В лаболатории. Начальником.
В старушечьем голосе звучала гордость. Мать, наверное. Оставить ей сумку, передать привет — и на вокзал.
А что я скажу Седому-боевому? Нет, раз уж я здесь, в городе, надо ее повидать.
На полпути вспомнил: надо было хоть сынишку посмотреть — он же не с ней, на работе, а дома. Седой-боевой обязательно начнет выспрашивать. Не худенький ли? Не бледненький ли? Отец…
Предусмотрительно обошел ворота с плясавшим от холода часовым — уже не тот, что днем, другой; не объясняться ведь с ним в темноте, еще возьмет и не пустит. Проник на территорию госпиталя со стороны озера, там у них дымила не то баня, не то прачечная. И уже возле главного корпуса напоролся на начальницу.
— Опять, что ли, ко мне? — спросила, ничуть не маскируя своего недовольства.
— Да, — соврал я. — Хотел поблагодарить за помощь.
Она молча отмахнулась, как от досадливой мухи.
— Еще мне осталось только доктора Григорьеву повидать, да вот не знаю, где у вас лаборатория.
— И у нее какие-то махинации?
— Нет, нет! — спешно заверил я. — Просто привет от мужа. Мы с ним вместе лежали, в одной палате.
Покосилась недоверчиво:
— Вы что, были на фронте?
— А как же! Демобилизован из-за ноги.
Но ее ничем нельзя было пронять. Почему она меня так невзлюбила?
— Да, некоторым лишь бы повод. Но только не у меня в госпитале!… Лаборатория — по дорожке прямо. Второй дом.
Я молча козырнул и пошел.
— А вы, правда, хромаете! — прогремело мне вслед… — Кокаиновую блокаду делали?
— Все делали — и блокаду, и окружение! — огрызнулся я через плечо и прибавил шагу.
Остановись — и она, еще чего доброго, заставит прыгать и приседать.
Ну и тетка!…
Григорьеву я нашел в большой комнате, уставленной пробирками на фанерных подставках, колбами и бутылками всяких калибров и мастей. Миловидная женщина с усталым лицом и запавшими глазами.
Почему-то она решила, что я ищу замполита:
— Замполит в следующем доме, товарищ.
— Я к вам.
— Ко мне? — Отодвинулась вместе со стулом от микроскопа, посмотрела на меня, на мою немецкую сумку — и все сразу поняла. — От Миши? — прошептала одними губами.
Мне не понравилось — она нисколько не обрадовалась, даже скорее испугалась.
— От него, — сказал я бодро. — Вот вам подарок, — передал сумку, мучившую меня целый день. — Вам и сыночку вашему.
— Спасибо! — Она стала еще бледней, чем была.
Мы помолчали.
— Как он там? — спросила Григорьева вымученно, не поднимая взгляда от пола.
— Хорошо! Совсем уже хорошо!… А вы почему не приезжаете? Он очень ждет.
Опять молчание.
Все стало понятно и ясно. Он лежит там почти недвижно, Седой-боевой, а эта…
— Я приезжала, — сказала она тихо. — Месяц назад.
— М-да…
— Нет, правда! — Григорьева в первый раз подняла глаза, и я увидел, что да, приезжала она. — Начальник госпиталя не пустил, отправил обратно.
— Куранов? Почему?
Она вдруг заплакала. Не заголосила, не закричала. Просто по худым щекам, прокладывая дорожки, одна за другой побежали крупные слезы.
— Умер наш Роденька, умер от дифтерита. Пять недель назад. Не уберегла я, не уберегла!
У меня перехватило дыхание. От Роденьки привет, Роденька целует, Роденька посылает свой рисунок — Седой-боевой читал всем нам письма, показывал, радовался: смотрите, как здорово нарисовал!… А Роденьки нет на свете.
— Как же… Как же… — лепетал я.
— Я с ума сходила первые дни. Поехала, хотела ему сказать. Подполковник тот кричал на меня, топал ногами: что, его тоже убить хотите? Он прав… Но эта игра… Как ужасно!
Она громко всхлипнула, закрыла лицо руками. Что сказать? Я беспомощно топтался возле нее. «Сочувствую», «успокойтесь»… Какие тут могут быть слова? Она отняла руки от лица.
— Извините, — произнесла ровным голосом. — Нельзя так распускать нервы. Ну, расскажите, как Миша?
Усадила меня, сама села рядом. Я говорил, что ему намного лучше, что он уже сидит, что всегда веселый, самый веселый в палате, во всем госпитале… Она жадно вслушивалась.
Спохватилась, предупредила:
— Только ему ничего не говорите!
— Нет, нет!
А сам в это время думал, что Куранов знал, все знал, когда предупреждал меня насчет неприятных новостей.
Вошел, постучавшись, коротко остриженный темноволосый мужчина. Из-под ослепительно-белого халата выглядывали непривычные штатские брюки с еще более непривычными ботами «прощай, молодость» на металлических застежках.
— Анастасия Михайловна, реактивы готовы — вы просили сказать.
— Да, да… — Она встала. — Познакомьтесь, товарищи. Наш старший лаборант Кирилл Андреевич Полянов… Товарищ привез привет от мужа.
— Ах, вы оттуда? — Полянов пожал мне руку, заглядывая с интересом в лицо своими удлиненными глазами с угольно-черными, словно намазанными тушью ресницами. — Я видел вас с полчаса назад в парке с Ксенией Яковлевной.
Я сделал вид, что не понял: с кем?
— С нашим начальником, — он все еще держал мою руку.
— А-а… Я как раз искал вашу лабораторию, спросил, она показала.
— Вон что… Мне ждать вас, Анастасия Михайловна?
— Да, я сейчас.
Она проводила меня к выходу.
— Может быть, все-таки поехать к нему, как вы считаете?
— Выдержите?
— Не знаю.
— А что сказал Куранов?
— Обещал написать, когда будет можно.
— Ну, тогда ждите, — сказал я горячо. — Ждите, он напишет обязательно, раз обещал. Он — человек!
— Да, вы знаете, сначала я готова была его убить. А потом, уже в поезде, на обратном пути, — он меня буквально втолкнул в вагон, а я вырывалась, била его по рукам, даже люди собрались! — потом поняла: он прав. Мне трудно, невозможно трудно нести одной это бремя, но я не имею права делить его с Мишей. Ведь он сам…
У нее опять потекли тихие слезы.
— Все будет хорошо, ну поверьте, ну увидите сами, — успокаивал я, как мог.
В освещенном окне появился на секунду мужской силуэт. Старший лаборант в нетерпении расхаживал по комнате.
— Вас ждут, — осторожно напомнил я.
— Да, да…
Она вытерла слезы. Мы попрощались.
Уехал я из Энска той же ночью, неожиданно просто и легко.
Пассажирских поездов не предвиделось до самого утра, огромный вокзал забылся в тяжелом сне. На скамьях спали только дети, остальные — сплошными рядами на полу, от стенки до стенки. Меня сдавили с двух сторон бородатые деревенские деды. Оба поочередно громко храпели мне в уши, обдавая еще вдобавок густым махорочным духом.
Я не выдержал, поднялся. Держась за стену, пробрался к выходу на перрон хлебнуть свежего воздуха.
Подошел эшелон с ранеными. Распахнулась дверь вагона прямо напротив меня, вышла женщина в шапке-ушанке, с узенькими белыми погонами на гимнастерке. Неужели?… Она!
— Вера Сидоровна! — подбежал я к ней. — Вера Сидоровна!
Она всмотрелась в меня:
— Лейтенант Клепиков! Вот это да! Какими судьбами!
Надо же случиться такому! Военный хирург Хорунжая сопровождала эшелон, в котором меня везли с перебитой ногой. Делала мне перевязки, мы подолгу говорили о Москве, о тихих арбатских переулках; от нашего студенческого общежития на Арбате до дома, где жила Вера Сидоровна, рукой подать, так что мы с ней не просто земляки, а почти соседи.
Эшелон следовал в нашу сторону. Понятное дело, домой я возвращался со всеми удобствами — с постелью, с чистыми простынями, даже с мягкой пуховой подушкой, в которой непривычно тонула голова.
21.
Наш эшелон в пути нигде долго не задерживали, и уже к десяти часам утра, успев позавтракать из одного котелка с Верой Сидоровной, я прибыл на место.
Народу на вокзале нисколько не убавилось, наоборот, казалось, стало еще больше: навстречу друг другу, то и дело сталкиваясь в дверях и образуя пробки, текли два непрерывных людских потока. Весь фокус состоял в том, чтобы, улучив подходящий момент, толкнуться в самую середину нужной струи, и тогда уже тебя вносило в зал без всяких дополнительных усилий; если же оказаться на краю, то встречным потоком легко могло задеть, оторвать от своего и даже вынести обратно на перрон.
В дежурную комнату милиции я добрался весь помятый. Зато здесь была благодать. Пусто, если не считать двух сержантов, сладко спавших на длинном столе; чтобы не свалиться с узкого ложа, они крепко держали друг друга за плечи.
Присев на корточки, я снял трубку с телефонного аппарата — он, очевидно, мешал сержантам устроиться поудобнее и был ими без долгих размышлений сунут под стол, прямо на пол.
— Слушаю, — включилась девушка с коммутатора.
Я назвал номер.
— Соединяю.
Один из сержантов беспокойно шевельнулся.
— Чего? — хрипло вымолвил он, приоткрыв сонный глаз.
— Свои, свои, — заверил я, и он, успокоенный, тут же заснул.
Мне ответили.
— Глеба Максимовича, пожалуйста, — попросил я.
— У телефона.
Голос показался чужим. Строгий и четкий, он как-то не вязался в моем представлении со шлепанцами и стариковским меховым жилетом.
— Прибыл из командировки, — доложил я после секундной паузы, не называя себя.
— А-а, — вот теперь в голосе послышались знакомые интонации. — Очень рад! Наверное, не выспался? Голодный?
Я ответил одним «нет» сразу на оба вопроса.
— Тогда сделаем так, — предложил Глеб Максимович. — Через час я буду в кабинете у вашего начальника. Встретимся прямо там. Ровно через час!
— Слушаюсь…
Когда я, запыхавшись, пришел в отделение, до назначенного срока оставалось еще целых двадцать минут — напрасно спешил. Направился к себе в кабинет. К моему удивлению, дверь была открыта. За столом сидел, расположившись по-хозяйски, старший лейтенант с пышными черными усами. На гимнастерке — ордена, левый пустой рукав аккуратно заправлен за ремень.
— Новый опер?
Я уважительно поглядывал на «Красное Знамя» без ленточки.
— Владелец чулана? — улыбаясь спросил он в свою очередь и представился: — Кузьминых… Фрол Моисеевич меня посадил; говорит, вас не будет несколько дней… — Он стал сдвигать на край стола свои бумаги. — Сейчас уберу.
— Нет, нет, сидите, — остановил я его. — Мне все равно сейчас уходить.
Снял шинель, повесил за дверь. И сразу Фрол Моисеевич тут как тут, словно унюхал.
— Освободился? Ну, слава богу!
И очень расстроился, когда я сказал, что нет, еще не слава богу, не освободился. Щелкнул с досадой костистыми пальцами:
— Сынка нет, тебя нет, товарищ Кузьминых еще только входит в курс. Как работать?
— А Гвоздева куда?
— Подключил прокурор в пожарном порядке к делу со складом. Минимум неделю провозится, а то и все две… Эх, хоть бы и меня куда подключили, — вздохнул он. — Пошли ко мне, не будем мешать человеку.
А там, у себя, взглянул на меня выпуклыми глазами:
— Завербоваться к тебе в помощники, что ли?
Прямо спросить, что я делаю, чем занят, не разрешает служебная этика, а может быть, и прямой запрет начальства. Но любопытство-то заедает! Вот хитрый Фрол Моисеевич таким обходным маневром и пытается выудить хоть что-нибудь из меня, простодушного.
Я делаю вид, что вот-вот клюну, начну рассказывать, и он весь подается вперед в нетерпеливом ожидании. Но, оказывается, я совсем не о том, и его морщинистое лицо разочарованно вытягивается. Жгучее любопытство так и остается неудовлетворенным.
Уж придется вам потерпеть, дорогой Фрол Моисеевич, ничего не попишешь!
Ровно в назначенное время я вошел к Антонову. Глеб Максимович уже там. Я поздоровался, в нерешительности остался у двери: докладывать или не докладывать ему в присутствии начальника отделения?
Майор Антонов словно угадал мои сомнения.
— Хозяйничайте, товарищ полковник.
— Нет, нет, вы нисколько не мешаете!
— Извините, дела. Получаса вам хватит?
— Вот так! — Глеб Максимович провел рукой выше бритой головы.
Антонов вышел, не одевшись. Я точно знал, куда. К Ухарь-купцу — иначе не пройдет и пяти минут, как тот припрется сюда со своими красными чернилами из порошков и остро отточенными карандашами.
Я доложил Глебу Максимовичу о результатах поездки, прежде всего о телеграмме до востребования и о личности Станислава Васина. Он расхаживал по кабинету, держась обеими руками за спину, и негромко покряхтывал, откидывая назад туловище. В военной форме и блестящих, очень старательно начищенных сапогах он выглядел совсем еще молодым, если бы не его вынужденная гимнастика.
Выслушав анкетные данные Васина, сказал:
— Все совпадает.
— Совпадает с чем? — не понял я. — Анкету заполнял он сам. Уже в госпитале.
— Мы запросили через Москву партизанский отряд, там подтверждают. Больше того, они представили его к медали «Партизану Отечественной войны». Вот! — Он развернул передо мной копию наградного листа. — За храбрость и мужество, проявленные во время освобождения захваченных фашистами советских женщин. И фотокарточка.
Я повертел в руке прямоугольный кусочек тонкого картона. Фото неважное, делалось, вероятно, любителем в партизанском отряде. Всмотрелся в лицо. Зачесанные назад светлые волосы, чуть вздернутый над приподнятой верхней губой нос.
— Знаете его? — полковник остановился рядом и через мое плечо тоже стал вглядываться в фотоснимок. — Он?
— Он.
Глеб Максимович опять зашагал от стола к двери.
— Может, мы с вами совсем не туда копаем? — заговорил он. — Может, за тенью гоняемся, за химерой? А тем временем совсем другой, совсем в другом месте пролезает, а?
Что я мог ответить? Да и не спрашивал он меня. Просто думал вслух. Все-таки я сказал:
— С телеграммой странно. Почему он скрыл от медсестры?
— На всякие «почему» есть десятки и даже сотни «потому». Забыл, не придал значения, беспокойный характер — далеко не каждый поступок объясняется чистой логикой… Но поглядим еще, поглядим. Отдохните до вечера, а в восемь — в тот самый домик. Товарищ Ванаг на след вышел, может быть, придется вас к нему подключить…
У Арвида дела обстояли благополучнее. Ему удалось выцедить важное из того немногого, что осталось в памяти соседей Клименко. В день самоубийства старик то ли собирался куда-то в гости, то ли кого-то ждал к себе. Надел свой выходной костюм, который у него сохранился еще с давних времен, сходил в парикмахерскую, словом, в самоубийцы явно не метил. Скорее всего, его напоили водкой с сильной дозой снотворного. При вскрытии оно было обнаружено, но тогда экспертиза на нем не сделала особого акцента, так как Клименко страдал бессонницей и выклянчивал по аптекам всякие порошки и таблетки.
И еще одна немаловажная находка: на верхнем крюке, который так неотступно привлекал к себе внимание Арвида, при повторном исследовании обнаружили микроскопические следы веревки, той самой, снятой с шеи покойника. Это могло означать, что убийца сначала пытался подвесить тело повыше, но потом, поскольку сил не хватило, вынужден был довольствоваться нижним гвоздем.
Отсюда следовал вывод: убийца действовал в одиночку, двое легко подняли бы одурманенную жертву; учитывая к тому же небольшой вес хилого, сухонького Клименко, убийцу надо искать среди людей слабого телосложения.
Почему-то сразу подумалось о гемофилии. Интересно, как она сказывается на физическом развитии человека?
Но тут же я отбросил эту мысль.
Ведь Станислав Васин в день убийства находился еще в госпитале…
Я и завидовал Арвиду, и радовался его успеху — хоть один из нас двоих не завалил задания. Никто не мог меня обвинить в нерасторопности или в какой-либо неточности. Наоборот, Глеб Максимович сказал, что всё сделано правильно. Но я никак не мог отделаться от чувства досады. Словно сам был виноват в том, что следы, по которым меня послали, никуда не привели.
Что же теперь? Прежде всего — пообедать. А потом до восьми посидеть в отделении над бумагами. Фрол Моисеевич и в самом деле запарился — надо помочь.
Не было бы работы, я бы ее все равно придумал. Потому что иначе пришлось бы идти к Седому-боевому. А на это у меня сейчас не хватало духу. Не сумею я утаить ничего. Он сразу почует неладное по моему лицу.
Потом, потом! Завтра, послезавтра, позднее. Пусть малодушие, пусть трусость — не могу…
Я уже был на улице, когда меня окликнули. Обернулся: мой «квартирант», старший лейтенант Кузьминых с листком в руке.
— Забыл сказать: вас утром спрашивали.
— Кто?
Я почему-то сразу подумал: старуха Барковская, пух-перо. И очень удивился, когда прочитал на листке: «Васина Матрена Назаровна».
— Именно меня?
— Именно вас. Очень взволнованная. Я предложил ей пойти к Фролу Моисеевичу, она сказала: «Нет, лучше еще зайду…».
Васина. К тому же очень взволнованная… Это меняло все планы. Я двинул на комбинат, включив наивысшую для моей ноги скорость.
По дороге, уже на территории комбината, мне встретился Изосимов. Пепельный какой-то, небритый, смотрит в мою сторону и не замечает.
— Зазнался, товарищ Изосимов!
— Ой! — встрепенулся. — Здравствуйте, товарищ лейтенант. Замечтался я.
— Знаю, о чем вы мечтаете! Голубоглазая, румяная, вся в светлых кудряшках.
Он усмехнулся:
— У моей глаза желтые, как у кошки. И когти тоже.
— Бросьте заговаривать зубы! — я погрозил ему пальцем. — Словом, вам из Энска привет.
Вот теперь проняло. На серые щеки полез румянец.
— Были там?
— Да, и медсестру Богатову тоже видел. Обижается на вас Богатова. Каждый день писем ждет — и все зря!
— Напишу, обязательно напишу. Знаете, поездки, поездки, без конца и края…
Мы разошлись, каждый в свою сторону. А шагов через двадцать, будто подчиняясь какому-то общему сигналу, обернулись одновременно. И хотя Изосимов тут же улыбнулся и даже фамильярно махнул рукой, я успел заметить тревогу в его взгляде.
Почему он встревожился? Из-за Богатовой? Или… Эх, не спросил я там, знались ли они со Станиславом Васиным, когда лежали в госпитале.
Хотя что я! Изосимов выписался и уехал задолго до того, как туда поступил Васин.
Мерещится всякая ерунда!
Я зашагал быстрее…
На первой же минуте Васина горько меня разочаровала.
— Искали меня, Матрена Назаровна?
— Новость у меня нехорошая, уж не знаю, сгодится вам или нет… Вот вы давеча про Тихона спрашивали, про Клименко, — так, ведь знаете, он удавился.
— И что? — я придвинулся ближе.
— Ну, повесился, понимаете?
Вот и все! А я несся, как мальчишка, не щадя больной ноги, в ожидании чего-то существенного, важного.
— Знаю, Матрена Назаровна, знаю, — у меня вырвался невольный вздох. — Еще в тот раз знал.
— Ну да? Что ж мне-то не сказали?
— Расстраивать не хотел.
— Оно бы к моему горю немного прибавило.
Старательно вытерла о передник правую руку, явно собираясь прощаться. Я спросил торопливо:
— Жизнь-то у вас налаживается? — Хотелось, раз уж я здесь, порасспросить ее о Станиславе.
— Да как сказать! — Забудусь — ничего. Вспомню опять худо.
— Все-таки с сыном легче, чем одной, верно?
— Ой, да когда я его вижу! Нагрузили парня по горло. Только к ночи заявляется.
Нет, ничего я так не узнаю!
— Подарок-то его хоть кстати в хозяйстве пришелся? — ввернул про швейную машинку, которую он купил в Энске — верно ли, что для матери вез?
Впервые тонкие сухие губы старухи раздвинулись в некое подобие улыбки.
— Подсунули ему радость на барахолке. Дите, ну форменное дите! Ни шить на ней, ни настроить — переломано все и заделано наглухо. Хоть признала Станислава по ней — и на том спасибо.
— Как? — не понял я.
— Ну, подошел поезд, народу высыпало, что гороху из дырявого мешка. И все солдаты, солдаты — как признать? А он в письме отписал: купил, мол, вам, маманя, машинку швейную. Ну, я по ней и высмотрела: на всех одна машинка только и была.
— А разве так не узнали бы?
— Откуда? Я ж его прежде ни разу не видела.
Не видела? Ни разу не видела?! Что ж это такое, как я прозевал!
— А когда замуж выходили?
— Да не захотел он тогда меня смотреть. Уж уговаривал его Коля: давай, поедем, посмотришь — я ведь не в самих Мигаях жила; да вроде вам уже рассказывала? А он: не хочу, не хочу, хоть она там самая что ни на есть ангел. Не хочу — и все! А когда Коля в дом меня привез, Станислава уже и след простыл. Конечно, жалел он потом, говорит, жалел так, что хоть плачь; в училище не сладко было. Но ведь упрямый, упрямый, как отец. Вся ихняя порода такая. И Коля, и Митя, брат его, который в Киргизии…
Брат меня не интересовал, семейный характер тоже. Только Станислав! Только Станислав!
— И фотокарточки его у вас не было? — перебил я.
— Есть одна, пожелтелая вся, что на ней разберешь? С классом он там, двенадцать годков всего, пацанчик совсем. Скуластенький, обстриженный. А сейчас вон ка кой вымахал…
Значит, фото нет — этот тоже не снимок.
Нить — и еще какая!
С трудом скрывая буйную радость под напускным равнодушием, попрощался с Васиной. Она ничего не должна заметить; от нее может узнать Станислав.
Потом стал бродить по улицам, выбирая самые тихие. Так, без всякой цели, только чтобы привести в порядок растрепавшиеся мысли.
Мотив убийства Николая Васина? Пожалуйста! Уж старый-то Васин сумел бы раскрыть подставку — вот вам и мотив.
Мотив убийства Тихона Клименко? Пожалуйста! Жил в соседях у Васина в Мигаях. Тоже знал Станислава в лицо.
Станислав — вот то, что они знали оба, Васин и Клименко, и за что, мешая чьим-то черным планам, хоть сами сном-духом не ведали, поплатились жизнью.
Нет, эту ниточку нельзя выпускать из рук! Эта ниточка нас еще кое-куда приведет!
Дождавшись вечера и отстояв сколько-то времени у забора, чтобы было ближе к восьми, я постучался в двери избушки на Первой Западной.
Глеб Максимович, снова в самых что ни на есть домашних видах, посмотрел на меня — и понял.
— Что — не с пустыми руками?
— Ох, Глеб Максимович!…
— Сейчас товарищ Ванаг придет. — Он покрутил заводную головку на часах. — Потерпите еще семь минут, чтобы дважды не рассказывать. А я пока тут с бумагой одной разделаюсь…
Ровно через семь минут, преподав мне, как всегда, урок точности, появился Арвид. Он, несомненно, обрадовался, увидев меня, но напрасно было бы ожидать каких-то внешних проявлений в словах или даже во взгляде; настолько я уже его изучил.
Короткий обмен приветствиями, рукопожатие — и мне, наконец, дали возможность облегчить свою душу, выложить рвущуюся наружу новость.
Да, я их ошарашил! Оба сидели молча, обдумывая только что услышанное.
И все-таки Глеб Максимович отреагировал не совсем так, как мне бы хотелось. Не бросился пожимать мне руку, не стал поздравлять с выдающимся успехом:
— Тут она, заковыка! Так я и предполагал, что со Станиславом Васиным неладно, — и вот, подтвердилось.
Это еще ничего, это еще можно было с известной натяжкой даже принять за похвалу. Но затем последовало:
— Жаль, конечно, что вам не пришло в голову спросить ее раньше. Тогда бы все упростилось.
Я сразу ощутил всю неизмеримую глубину своей вины. Да, в самом деле, как же не сообразил!
— И все-таки молодец! Просто молодец! Ведь не пойди вы к ней сейчас…
Опять верно! Мог ведь не пойти — мало что она меня спрашивала. А вот пошел…
Так швыряло меня вверх-вниз по душевной шкале радости и печали, пока Арвид не кончил думать свою великую думу и не переключил все внимание на себя:
— Значит, партизанский отряд — липа?
— Вовсе не обязательно, — горячо возразил я. — Почему, думаешь, он удрал из Балты в Белоруссию?
Глеб Максимович взглянул на меня с одобрением:
— Верно, почему?
— Все объясняется очень просто! — Я волновался; додумался до этого еще во время ходьбы по улицам и теперь наступала решительная проверка: как они отнесутся, Арвид, Глеб Максимович? — В Балте был настоящий Станислав Васин. А в Белоруссии вынырнул уже подставной…
— Из чего следует, что вся операция готовилась давно и тщательно, — продолжил за меня Глеб Максимович. — Тот самый «Онкель» — по-немецки Дядя — все вызнал здесь про отношения в семье Васиных, передал в свой центр, они там отыскали Станислава, устранили его…
Я с жалостью подумал о Матрене Назаровне: бедной женщине предстояло перенести еще один удар: она и не подозревает.
— …И, заменив своим человеком, внедрили в партизанский отряд с прицелом на выход в наши тылы, — закончил Глеб Максимович.
Я напомнил:
— У него гемофилия.
— Или лжегемофилия. При известных условиях можно создать подобие — я справлялся у медиков… Что ж, теперь наш ход. В основном он уже подготовлен. Главная цель — спутать им карты. До сих пор все шло так, как ими задумывалось, по крайней мере, внешне. Теперь в игру вступим мы…
План у Глеба Максимовича был таким. Прямая слежка за Станиславом Васиным, или как там его зовут в действительности, вряд ли что даст. Более целесообразно организовать выезд Станислава с машиной хотя бы на день в соседний город Зеленодольск. Там размещены предприятия, поставляющие сырье для комбината, так что ничего необычного в командировке никто не усмотрит. Туда же отправится и помощник Глеба Максимовича вместе с Арвидом. У них одна задача — подольше задержать Станислава в Зеленодольске. Неисправность машины, авария, ремонт моста через незамерзающую речку Парную на шоссе возле Зеленодольска — что угодно, лишь бы ему пришлось остаться там на более долгий срок, не предусмотренный командировкой.
Это сразу внесет осложнения. Возможно, забеспокоится сам Станислав, возможно, его сообщники, сам Дядя. Не зная, что с ним случилось, и заподозрив неладное, будут искать связи, выяснять всяческими путями, что произошло.
Словом, в спокойной обстановке труднее рассчитывать на неправильные ходы противника. Неожиданная же смена обстановки, непредвиденные осложнения озадачивают, нервируют, приводят к ошибкам.
А достаточно только раз ошибиться…
Как сказал Глеб Максимович, на минуту ума не станет, навек в дураки попадешь!
Той же ночью за Станиславом Васиным, прямо домой с комбината прислали дежурную машину. Привезли его в диспетчерскую и, вручив уже готовое командировочное предписание, срочно отправили в Зеленодольск с двумя работниками из отдела снабжения.
22.
Непредвиденные осложнения начались очень скоро. Только прежде не у Станислава Васина — у меня самого.
С утра я был свободен: моя работа начиналась лишь вечером — и на всю ночь. В сложном концерте, который должен был состояться под управлением главного дирижера Глеба Максимовича, мне отводилась очень скромная роль. Оставалось только утешаться тем, что в оркестре не бывает неважных инструментов, все инструменты важны, и достаточно сфальшивить, скажем, какому-нибудь рожку, как тотчас же нарушается общая стройность звучания.
Так, вероятно, утешают себя все начинающие музыканты. О том, что основную мелодию ведут все-таки другие, они, так же как теперь я, предпочитают не думать.
Ким сегодня тоже что-то в школу не очень спешил, все возился со споим Фронтом.
— Смотри, опоздаешь!
— А нам к десяти. Уроков все равно не будет — пойдем снег чистить.
Стояли буранные дни, перемело все улицы. Снежные бугры поднялись выше заборов, угрожающе подступая к низкорослым хатенкам и застилая свет в окнах первых этажей больших зданий. Горисполком объявил ударный субботник по очистке улиц, и на помощь взрослым поднялся весь школьный народ, начиная с четвертого класса.
— Не поторопишься, то и к десяти опоздаешь.
— Сейчас… Тубо, Фронт, тубо! Молодец ты у меня. Ну, еще разок — и все!
Последнее время Кимка усердно тренировал своего Фронта — где-то кто-то обещал, что собаке будет устроен экзамен, и, если она его выдержит, то, невзирая на неясность породы, ее в виде исключения примут в служебные. А это был бы для Фронта единственный выход: бедная псина, как на зло, матерела день ото дня, аппетиты ее росли, и становилось все труднее добывать для нее корм…
Еще вчера вечером я твердо решил поймать постоянно ускользавшего от меня «Джорджа из Динки-джаза», — наверное, во всем городе я да Арвид не посмотрели комедии.
Но и на сей раз ничего не вышло. Только двинул от дома в сторону клуба, в котором фильм шел последний день, как меня окликнули:
— Товарищ лейтенант!
Я обернулся. Вся улица была усеяна школьниками, азартно кидавшими снег широкими фанерными лопатами. Смех, шутки, веселые выкрики — этот народец иначе не может.
Кто позвал? Может, не меня? Вон там идут двое военных.
Но, воткнув в снег лопату, ко мне уже спешила, с трудом выдергивая валенки из глубокого снега, Зоя Сарычева.
— Узнаете? — раскраснелась, улыбается. — Ой, большое, большое вам спасибо!
— За что? — поинтересовался я.
— Как за что? За Андрея, конечно! Вот знала, знала — не может он!
Сияющей, прямо так и излучающей радость девушке я был вынужден, скрепя сердце, сказать сухо и жестко, как самый последний бюрократ.
— Я не разделяю вашего убеждения о невиновности Смагина.
И никак иначе! Оперуполномоченный Клепиков должен непоколебимо верить в вину Андрея. Нельзя раньше времени настораживать тех, кто придумал всю хитроумную комбинацию,
— Как! — черные глаза Зои округлились. — Вы все еще считаете — он?
— У меня нет причин думать по-другому.
Ну сухарь, ну черствый ржаной сухарь!
— Но тогда… Андрея же выпустили.
Меня захлестнуло предчувствие неожиданной беды.
— Как выпустили? Кто?
— Не знаю… Я считала — вы.
— Вы его видели? Где? Когда?
Девушка совсем растерялась:
— Ну… Вчера… Он пришел — и сразу ко мне… Говорит: лейтенант — человек! Говорит…
Больше я слушать не стал. Повернул в сторону, противоположную той, куда шел, и рысцой побежал в прокуратуру. На сей раз я действительно бежал, хотя привычная ноющая боль в месте ранения сразу сделалась острее, и лишь старался на бегу больше налегать на здоровую ногу, из-за чего двигался не плавно, а неровными скачками, как подбитый заяц, привлекая к себе веселое внимание прохожих.
Произошла катастрофа! Непредвиденная катастрофа с далеко идущими последствиями! И ведь это можно было предусмотреть. Надо было!
Эх, детектив-дефектив!…
К счастью для Аделаиды, ее не оказалось в тот момент в приемной. Она, конечно, встала бы у меня на пути, и я бы смел ее, как пушинку.
Ворвался к Вадиму и с порога:
— Ты его выпустил? Ты?
Мой крик его не тронул — прокурорские уши слышали и не такие вопли. Глянул на меня внимательно:
— Сначала садись… Вот так!… Ну, здравствуй.
— Здорово! — бросил я. — Слушай, Вадим…
— Подымишь? — перебил он. — Нет? Твое дело.
Закурил сам, пустил дым через ноздри и, откинувшись в кресле, со смешком покачал головой:
— Откалываешь номера! Я даже подумал: пьян.
— Нет, Вадим, ты соображаешь, что наделал?
— А что, собственно, случилось? — Вадим непонимающе наморщил лоб. — Не ты ли сам, дорогой товарищ Клепиков, вот здесь, в этом же кабинете, сидя на том же стуле, доказывал мне, что старик Арсеньев прав, что парень невиновен и его нужно освободить? А теперь, когда я, спокойно поразмыслив на досуге, пришел к тому же выводу, ты вламываешься ко мне и поднимаешь хай!
Он же прав! С какой стороны ни возьми, Вадим прав! Ну, считал сначала так, потом иначе. Что он, не может ошибиться? Не может исправлять свои ошибки? Это я сам выдумал: прокурор жаждет крови — и решил на основании своей собственной придумки, что Вадим не выпустит Смагина…
— И вообще — ты кто: юрист или авантюрист? — глаза Вадима стали холодными и строгими: — Арестованного разагитировал, наплел ему каких-то историй; тот даже без тебя из тюрьмы выходить не хотел. Знаешь, что полагается за такие штучки-дрючки?
— Значит, Андрей сказал? — я отнял руки от лица. — Сказал, а ты все равно? Эх…
— Слушай, а тебе не кажется, что ты злоупотребляешь моей дружбой? — Вадим гневно сжал губы, и они некрасиво расплющились, потеряв форму сердечка. — Что за тон? Вот возьму и вышвырну тебя из кабинета, как котенка! — И мгновенно смягчившись, сожалея, видимо, о своей резкости, продолжал уже в другом, дружеском тоне. — Как тебе не стыдно, Виктор! Я не человек, да? У меня нет человеческих чувств, нет гуманности, нет справедливости — все растерял! Вижу, что парень не виноват, — и должен держать его в каталажке. Почему? Во имя чего? Непонятно!… Темнишь что-то, Виктор, ой, темнишь! Если у тебя есть новые доказательства — пожалуйста, давай выкладывай, рассмотрим вместе, я сам буду рад…
В кабинет, задыхаясь, ворвалась Аделаида.
— Идут!
Вадим поднялся, поправил галстук, прическу.
— Продолжим завтра, — сказал торопливо. — А сейчас извини…
И вышел из-за письменного стола навстречу посетителям. Трое мужчин, все в очках, все очень солидные и важные, все с одинаковыми кожаными папками, отделанными блестящими металлическими полосками.
Аделаида пропустила меня в приемную и осторожно, чтобы не хлопнуть, прикрыла дверь.
— Что за деятели? — спросил я.
— Деятели! — Она возмущенно фыркнула. — Выражения у вас… Товарищи из генеральной прокуратуры с проверкой.
Ах, с проверкой?… Тогда все ясно! Вот откуда взялся Вадимов гуманизм! Проверяющие ведь будут смотреть дела, санкции, ордера, говорить с арестованными; он и чистит перышки.
Кое-кому повезло, в том числе и Андрею. А вот мне нет!… Хотя везение тут ни при чем. Просто много на себя взял. Надо было знать, с кем имеешь дело.
Предлагал ведь мне Глеб Максимович поговорить с Вадимом. Так ведь нет! «Сказал — не выпустит», «Вдруг у него не бывает»…
И все почему? — беспощадно бичевал я сам себя. — Потому что не хотелось идти к Вадиму с новой просьбой. Потому что, видите ли, неудобно было. Неудобно! А теперь как — удобнее? Теперь, когда получается, что я самый настоящий трепач, из-за которого может сорваться операция? Те увидят Андрея на свободе — и сразу все поймут.
Скорей на комбинат! Попытаться исправить промах, если он еще исправим.
По дороге я дважды звонил Глебу Максимовичу: с почтамта, из средней школы. Ответ один: нет на месте. Когда будет? Неизвестно.
Не поехал ли он тоже в Зеленодольск?
Прямо из проходной я направился в гараж. Степан Олеша возится возле машины с гаечным ключом.
— Здорово! — хлопнул его по спине. — Смагин еще не появлялся?
— Нет! — он выпучил свои цыганские глаза. — А разве его выпустили?
— Точно! — сказал я весело. — Ты парень с головой, угадал! — Поманил его пальцем поближе, прищурил глаз. — Пусть себе резвится до поры до времени, поводок-то у нас. Понятно?
— Факт! — Олеша сиял от удовольствия. — Очень даже понятно. Тактика, да?
— Только ему ни слова! — «спохватился» я.
— Ага! Он думает… Ха-ха! А вы… — Он скрестил пальцы решеткой. — Ха-ха…
Уже на лестнице, бросив украдкой взгляд в гараж, я увидел Олешу у соседнего грузовика. Обтирая руки ветошью, он что-то нашептывал старому Бондарю.
Так, заработала машина — теперь не остановишь.
В диспетчерской дежурил Тиунов. Вместе с Зинаидой Григорьевной и еще одной незнакомой мне женщиной с вислым носом он сверял какие-то бухгалтерские ведомости.
Я поздоровался, махнул приветственно Зинаиде Григорьевне.
— Можно вас на два слова? — обратился к Тиунову.
Предупредил, что не сегодня-завтра вернется на работу Андрей Смагин. Тиунов изменился в лице.
— Допускать? — спросил он встревоженно.
— Можно, но… — Обе бухгалтерши пожирали меня любопытными глазами. Пусть! Быстрее разнесется по комбинату. — В рейсы — ни под каким видом. Пусть всегда будет у вас на глазах. Ремонт, техобслуживание — не знаю.
— Понял, понял, — закивал диспетчер. — Значит, не то, чтобы все с него снято…
— Да вы что! — И, словно заминая разговор, обратился шутливо к Зинаиде Григорьевне: — Как вы тут без меня?
— Представьте себе, соскучилась, — рассмеялась она. — Вчера на ужин беляши давали, я ждала-ждала… Спросите у Лели.
Леля, та самая, носатая, подтвердила, бесцеремонно оглядывая меня:
— Ах, вы и есть лейтенант Витя?… Да, да, ждала! Я даже спросила: любовь? А она говорит: при такой разнице в возрасте?… Ничего, что я выдала, Зиночка? — И засмеялась низким клокочущим смехом, словно он исходил у нее из живота. — Кстати, где вы думаете встречать Новый год, лейтенант Витя?
— Еще не планировал, — ответил я нелюбезно; вислоносая мне не понравилась. — У меня пока другие заботы.
…В течение всего дня я названивал Глебу Максимовичу. Нет — и с концом!
Вечером забежал домой посмотреть ногу. Что-то там с ней неладно. Стянул сапог — носок, еще с фронта, вязаный, подарочный, в крови. Посмотрел рану. В одном месте открылась; наверное, сегодня утром, когда бегал, сильно ногу напряг.
Хорошо еще, дома был индивидуальный пакет из старых запасов. Перевязал, сменил носки на портянки, прошелся по комнате. Ничего, терпимо. Впредь надо поаккуратнее, а то как бы снова на госпитальной койке не оказаться.
Видно, Куранов не зря предупреждал.
Ворвался с воплем весь облепленный снегом Кимка.
— Принимают! Принимают! Через неделю вторая проверка — и все!
И так принялся расписывать сногсшибательный успех своего Фронта, что я не выдержал:
— Ай, твой пес! У него нюх только на еду.
Кимка обиделся:
— Да он что угодно учует! Не веришь?… Хорошо, мы тебе докажем, вот увидишь!…
На комбинат было еще рано. Чтобы скоротать время и заодно разработать тугую повязку на ноге, я отправился кружным путем, по дамбе вдоль излучины реки, к задним воротам — у меня был пропуск на территорию с правом прохода всюду.
Смеркалось, но темно еще не стало. Сугробы сделались синими, тихие домишки выглядели покинутыми; лишь в немногих тускло светились окна.
Загорелся свет и у Васиных — их домик стоял крайним в ряду. Наверное, Матрена Назаровна, больше некому.
В самом деле, когда я поравнялся с домом, на крыльцо вышла сама хозяйка и с ней молодая женщина в длинном, с мужского плеча ватнике, закутанная в черный платок. В руке у нее была швейная машинка.
— Донесешь? — спросила Матрена Назаровна. — Не тяжело будет?
— Близко ведь, — ответила женщина и осторожно спустилась по ступенькам.
Та самая машинка. В починку, что ли?
Швейная машинка… После разговора в цехе с Матреной Назаровной она перестала меня особенно занимать: да, купил на барахолке и привез в подарок. Все подтвердилось.
Но вот теперь мысль с какой-то особой остротой вновь сосредоточилась на ней и выпятилось странное несоответствие, ускользавшее раньше от моего внимания.
Станислав написал в письме, что везет домой швейную машинку. А купил ее перед самым отъездом. Откуда он мог знать, что найдет машинку на барахолке? Они, наверное, не каждый день продаются…
А может, и каждый день — я бывал там, что ли! Но ведь не написал же он: хочу купить, собираюсь купить. Именно: купил!
Может, заранее с кем-нибудь условился?
Богатова говорила, что Станислав никуда в город не ходил… Хорошо, допустим, владелец швейной машинки сам заходил в госпиталь. Может быть, даже лежал, там и познакомились. Но почему же тогда Станислав Васин советовался с Богатовой, с другими медсестрами, что везти в подарок матери, если и так знал, что купит машинку? Что-то тут есть, что-то есть! Женщина дошла до конца квартала. Сейчас завернет за угол.
Ну как? Я решился: за ней! Но только двинулся, как сзади на меня что-то налетело с воем, с визгом, и я, потеряв равновесие, ухнулся всем телом в сугроб.
Фронт — вот кто был тем лихим налетчиком! Он радостно прыгал вокруг меня, лизал горячим языком, стараясь угодить именно в лицо, не давал подняться.
— Отгони ты к черту своего пса!
— Фронт!
Кимка — он тоже был, разумеется, здесь — подал мне руку, помог выкарабкаться на твердо утоптанную горбатую тропинку.
— Ага! Нашел! Нашел! — торжествовал он, отряхивая мою шинель от снега. — Теперь веришь? Я только дал ему понюхать вот это — как рванет!
Кимка держал в руке мой носок в коричневых пятнах засохшей крови.
Женщины уже не было видно. Я сделал несколько шагов ей вслед — нет, где там, безнадежно, разве с моей ногой догнать!
А тут еще Кимка сообщил, что на полу комнаты лежит для меня письмо. Он видел, когда прибежал за носком с улицы, но не подобрал, так как очень торопился, боялся, что я уйду чересчур далеко.
От ребят с фронта — от кого еще! Филарет Егорыч со своим очередным отчетом о бане или об израсходовании махорки и легкого табака…
А вдруг не от них — от Глеба Максимовича? Что-то произошло непредвиденное, он куда-нибудь срочно выехал и сообщает, где его искать. Не зря телефон целый день не отвечает.
Догадка эта так прочно застряла в мозгу, что я повернул назад, домой. Кимка трусил за мной, хвастливо болтая всю дорогу. За ним Фронт с опущенным хвостом. «Впереди Иисус Христос, позади голодный пес», — почему-то запомнилось блоковское, и я грустно ухмыльнулся. Хромой Иисус! Если бы не нога, черта с два я упустил бы ту женщину!
На полу возле двери действительно что-то белело. Не письмо — газетный клочок. И, конечно, не от Глеба Максимовича. «Клепикову», — выведено карандашом, печатными буквами.
Повернул обрывок. Такие же печатные буквы. Интересно!
Включил свет.
«Ни копай летинант!!! Васин получил свое и ты получиш если не уймешси!!!»
Вот так номер!… Прочитал снова. Все точно!
Можно было свободно подумать — чья-то дурацкая шутка. Но я знал: никакая не шутка, а первый результат освобождения Андрея Смагина. И опять работа под обыкновенную уголовщину. Вместо подписи выведено: «Черная кошка». Грубо, кустарно!
Я осмотрел листок. Верхний угол первой страницы нашей областной газеты за прошлый месяц; видна часть названия. Обтрепанный, замусоленный — похоже, газету долго таскали в кармане. Курильщик?
И тут у меня мелькнула мысль. Нелепая, мальчишечья…
Нет, нет, так нельзя! Я не имею права ничего предпринимать на свой страх и риск — хватит, обжегся с Андреем. Надо доложить, попросить разрешения…
Но где найти Глеба Максимовича? Пока буду искать да согласовывать, и время пройдет, и следы затопчут — ищи тогда! И потом, никто еще не отменял разумную инициативу.
Попытаться? Эх, была не была!
— Иди сюда! — подозвал Кимку — Видишь? — показал ему обрывок газеты. — По ней Фронт унюхает след?
— По бумажке? — засомневался он.
Я подзадорил:
— Эта бумага не знаю сколько времени пролежала в пиджаке или там в брюках, вся насквозь человеческим запахом пропиталась. Уж если твой Фронт по ней не учует, тогда и ему вечный позор до седьмого колена, и тебе, как его старшему товарищу и другу… Ну что, сдаешься без боя?
— Кто сдается? Я сдаюсь? — завелся Кимка. — Давай, Фронт, покажем ему класс!
И Фронт показал класс. Только в самом начале поиска он почему-то затоптался в нерешительности возле комнаты Тиунова, наверное, по привычке — чуть ли не каждую ночь ходил сюда ночевать. Но Ким дал ему снова понюхать листок, приказал строго: «Искать!» Фронт выскочил на улицу, взял след и резво побежал на поводке, скользя черным носом по обледенелой тропке. Повел нас, ни разу не сбившись, через проходной двор, застыл у выхода на улицу с поднятой передней лапой и, обнюхав тщательно какую-то ледяшку, рванул так стремительно, что Кимка с трудом удерживал поводок.
Я поотстал. Не только из-за ноги — чтобы не привлекать ненужного внимания. Одно дело — мальчишка с собакой, другое — я с ним. Третий лишний. Если Фронт действительно не потеряет след и куда-нибудь приведет, Кимка вернется — так мы с ним условились.
Собака утащила своего хозяина за угол. Я дошагал не спеша до конца квартала и стал ждать, прислонившись к телеграфному столбу. Двух минут не прошло — они уже вынырнули снова, только в обратном порядке: сначала Ким, а уж потом упиравшийся всеми четырьмя лапами Фронт.
— Иди, иди, ну! — Кимка с силой тянул своего зверя. — Встал возле калитки — и никуда. Скулит, царапается: открой!
— Где? Номер заметил? — быстро спросил я.
— Нет там никакого номера. Красивый такой домик, как игрушечный, сразу увидишь… Что теперь, Витя? — Он сгорал от любопытства и возбуждения.
— Теперь — марш домой!
— У-у!… — попробовал Кимка взять меня нытьем, но так как вместо привычных уговоров последовало резкое: «Разговорчики!», тотчас же осознал безнадежность своей попытки и обиженно дернул поводок:
— Пошли, Фронт! Мы ему все открыли, а он…
Дом я узнал сразу; Кимка описал точно: игрушечный. Он был такой один на всю улицу — с новенькой жестяной крышей, с аккуратно покрашенными в синий и белый цвет ставенками и резным флюгерком у трубы.
Оставалось только спросить, как в известной сказке: «Терем-теремок, кто в тереме живет?»
Я отправился выяснять сказочный вопрос по соседям. Для меня это было совсем нетрудно — работник милиции, мало ли какие служебные дела.
Постучался в дом рядом с теремком. Сразу же, словно ждал, выглянул дряхлый седенький дед.
— Из отделения милиции. Здесь живет… — для пущей убедительности я посмотрел в блокнот. — Семенов Иван Алексеевич?
— Нет, шынок, — прошамкал дед. — Нету у меня такого.
— Значит, рядом?
— И шлыхом про такого не шлыхал.
— Как же! Мне сказано, тут. Электрик он.
— Да нет, не должно. Шправа от наш Лебедевы; он на штанции работает шоштавителем поеждов. Хороший шошед, ничего не шкажу, и жинка у него хорошая…
Деду, видно, не так часто перепадало поговорить.
— А слева? — направил я его поближе к интересующему меня теремку.
— Шлева? Шлева Мушька Прянова и муж ейный. Как его фамилия? Ижошимов, что ль.
От неожиданности у меня глаза на лоб — хорошо, дед подслеповат, ничего не заметил.
— Изосимов? Погодите! — я полистал для виду блокнот. — Изосимов? Шофер?
— Во-во!… Шоферишкой он на комбинате. Ничего не шкажу, мужчина шправный…
— Правильно, он у меня тоже записан… Спасибо!
Обдумав все за и против, я решительно направился к домику с флюгерком. Стукнул два раза в свежепокрашенную ставню.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Из отделения милиции. Изосимов нужен. Муж ваш, что ли?
— Ну, муж. Нет его дома.
Почему ж тогда Фронт взял след? Пришел и снова ушел?
— И давно?
— Да нет, не так чтобы. Прибежал, переоделся и подался опять.
— Куда?
— Не знаю, не сказал… А что случилось?
Приотворилась дверь, я увидел собеседницу и остолбенел — вторично.
Было от чего: передо мной, кутаясь в черный платок, стояла та самая женщина, которая несла швейную машинку от Васиной.
— Может, передать ему что? — спросила обеспокоенно.
— Да, пожалуйста. Скажите, чтобы завтра, как освободится с работы, сразу ко мне, в отделение, к лейтенанту Клепикову. По делу Смагина, он знает.
Я пошел к калитке.
Сердце колотило кузнечным молотом.
23.
В который раз за сегодняшний день я снова позвонил Глебу Максимовичу — теперь уже из Госбанка.
— Вас слушают!
Глеб Максимович! Наконец-то!
— Важные новости, — сказал я, прикрывая ладонью трубку, чтобы не услышал постовой милиционер.
Мы встретились ровно через полчаса в избушке на курьих ножках. Глеб Максимович приехал на легковушке; я видел, как он вылез из нее на безлюдном перекрестке. Машина тотчас же направилась обратно, буравя фарами темноту впереди себя и еще больше сгущая ее позади.
Дождался, когда вспыхнут полоски света в узких щелках ставен, и зашел.
Глеб Максимович разглядывал меня с непонятной улыбкой:
— Рост выше среднего. Лицо овальное. Припадает на левую ногу. Все правильно!
— Под наблюдение попал? — сообразил я. — У дома Васина?
— Замнем для ясности, — отшутился полковник.
— Значит, что машинку швейную унесли — знаете? Это ведь очень важно?
— Думаю, теперь уже не так чтобы очень. Если в ней что и было, то уже давно сплыло.
— И кто унес, тоже знаете?
— Увы — да! — он посмеялся над моим расстроенным видом. — Не получается сюрприза, товарищ лейтенант?
Знал Глеб Максимович и про освобождение из тюрьмы Андрея Смагина. Мои контрмеры он одобрил, даже похвалил за инициативу. А когда я рассказал о полученной записке с угрозой, потер удовлетворенно руки.
— Хорошо, очень хорошо! — И пояснил: — Там у них теперь небольшая паника.
— Неужели Изосимов с ними?
— Посмотрим, сказал слепой, — снова отделался шуткой Глеб Максимович. Он коротко передал мне новости, поступившие из Зеленодольска. Ребята там великолепно сработали — и Арвид, и другие. Станислава Васина неожиданно свалил жестокий приступ лихорадки — я уж и спрашивать не стал, как удалось это устроить. С полудня лежит в зеленодольской больнице с высокой температурой. Взяли кровь на анализ — ему сказано: проверка на малярию.
— А гемофилия? — спросил я.
Глеб Максимович отрицательно покачал головой.
— Такая же, как у нас вами. Он про нее даже не заикнулся. Вероятно, вводил особый препарат против свертывания крови, а теперь где ему взять?
— Он догадался?
— Трудно сказать. Возможно, пока не подозревает — у него, оказывается, в прошлом действительно были приступы малярии. Написал только телеграмму на имя диспетчера, просил медсестру отправить побыстрее. Вот! — Глеб Максимович прочитал из карманного блокнотика:
«Внезапно заболел, пришлите кого-нибудь за машиной. Станислав».
— Шифровка?
— Не исключено.
— Ох, мне нужно на комбинат! — забеспокоился я.
— Не спешите, есть время. Телеграмму на комбинате получат не раньше десяти — я просил… Там будете — тоже не активничайте очень; наблюдайте потихоньку и все. Кто чесночку поел, сам скажется…
Телеграмму из проходной принесли при мне. Я как раз сидел в диспетчерской у Тиунова и нудно выспрашивал про Смагина: с кем он говорил сегодня, чем занимался, не просился ли в рейс?
Тиунов пробежал телеграмму глазами, швырнул в сердцах на стол:
— Опять — пять! Вот уж верно: беда одна не ходит. Ну, кого туда слать? Изосимов выходной. Смагина? — он покосился на меня. — Смагин тоже отпадает…
Телеграмма так и осталась лежать на столе. Подходили шоферы, любопытствовали, читали, качали головами.
Ни от кого чесноком не пахло, хотя я принюхивался, как мог.
Вернулся из поездки Бондарь — возил в подсобное хозяйство пищевые отходы из столовых комбината. Повертел, как и все, в руках телеграмму от Васина — и вдруг заволновался. Пристал к Тиунову, как банный лист: пошли меня да пошли!
Я навострил уши. Бондарь? Неужели дед Бондарь?
Тиунов отговаривал:
— У тебя же завтра отгул. Когда еще выберем свободный день!
— Не надо мне отгула, бог с ним! Пусть идет в пользу государства.
— Намаешься на перекладных — к морозу потянуло. Глянь: небо ясное.
— Чай, не хлюпик. Оденусь потеплее — делов-то!
Тиунову не хотелось его посылать:
— Какая тебе корысть?
— Сам погибай, товарища выручай! — напыщенно произнес Бондарь.
Все, кто были в диспетчерской, загрохотали. Наверное, не таким, совсем не таким проявил себя здесь старый шофер.
— Нет, ты правду скажи, — настаивал, тоже улыбаясь, Тиунов. — Вот скажешь правду — тогда пошлю.
— Ну… Братан у меня там. Спроведую заодно.
— Вот теперь понятно. Ладно, езжай!
Бондарь обрадовался…
Я пробрался в безлюдную бухгалтерию, не зажигая света нащупал аппарат на столе главного бухгалтера и позвонил Глебу Максимовичу, сообщив одно только слово:
— Бондарь!
На этом моя сегодняшняя миссия заканчивалась.
Рано утром, еще совсем темно было, меня разбудил отчаянный стук в дверь. Я скатился с нар, сбросил крючок с двери.
Кимка! Он опять уходил ночевать к Тиуновым.
— Ты что? Обалдел — так стучать.
— А ну его! — Надулся: злится.
— Кого?
Молчит.
— Выкладывай живо, а то пойду сам спрошу.
Забубнил:
— Вовкин папа… Им вчера машинку швейную принесли, так мы ее вечером немножко починили. А он сейчас с работы пришел — и шуметь. А чего шуметь? Она так и так была вся разломанная, а теперь даже крутится, если сильно нажать.
Швейная машинка!… С меня слетели остатки сна.
Кимка улегся досыпать на музейную койку, а я, пошагав по комнате, решил заглянуть к Тиунову сейчас, не откладывая в долгий ящик, благо есть хороший предлог.
Он сидел в солдатской рубахе с завязочками вместо пуговиц перед осколком зеркала — брился.
— Доброе утро! Что тут у вас Кимка натворил?
Повернул намыленную щеку:
— Не так Кимка, как Вовка мой. Главный заводила!
— Всегда я! Всегда я! — отозвался с кровати плачущий голос. Досталось, видать!
— Помолчи! — громко топнул деревяшкой Тиунов. — Я кому говорил: не сметь прикасаться?… Понимаете, — снова повернулся он ко мне, — попросил тут шофер наш, Изосимов, направить машинку швейную; вон она, на шкафу. Говорю ему: не смыслю я в них. А он: глянь да глянь, ты все же механик, а она так и так не работает.
И занес вчера, когда меня дома не было. Прибегаю вечером ребятню кормить — уже стоит! И как чуял, что эти бандиты полезут, нарочно сказал: не сметь! А они отвертку добыли, разводной ключ — и чинить… Ишь, придумали! — Погрозил кулаком. — Чужая вещь!
Вовка откликнулся всхлипом…
Только рассвело, явился Арвид. Измученный, лицо цвета мела пополам с синькой. Сразу видно: не спал.
— Ну? — я жаждал новостей.
Он покосился на сопящего Кимку.
— Нормально. — Вот и все его новости! — Только спать — умираю. И есть тоже.
— Что же все-таки больше?
Арвид подумал недолго.
— Пожалуй, есть.
— Тогда пошли, пока еще жив…
Был ранний час. В столовой сравнительно мало народу. Но Зинаида Григорьевна с Диной уже сидели за столиком у окна.
— Хоть заодно тебя с землячкой твоей познакомлю, — потащил я к ним Арвида. — Вот вам, товарищи, давно обещанный самый наилатвийский латыш.
Дина первая протянула Арвиду руку.
— Ой, вы и вправду существуете? А я думала — лейтенант сочинил. — И обратилась к Зинаиде Григорьевне: — Как, ты говорила, по-латышски доброе утро?
Зинаида Григорьевна сдержанно улыбнулась:
— Кажется, лабрит.
Арвид, повернувшись к ней, ответил целой тирадой — я не понял ни слова. Зинаида Григорьевна тоже. Смеясь, замахала руками:
— Нет, нет, нет! Я помню еще «здравствуйте», «до свидания», ну, еще «хлеб» — и все.
— О! — Арвид не скрывал разочарования. — А я уже обрадовался, решил, маленькая тренировка по-латышски. — Вздохнул тяжело. — Скоро совсем забуду. Вернусь в Латвию и буду ходить как чужой.
— Ну, на крайний случай обойдетесь русским, — успокоила Зинаида Григорьевна. — В вашем городе многие говорят, а уж вы-то просто великолепно.
— Спасибо, — поклонился Арвид. — Долго жили у нас?
— Не очень. Мужа перевели в гарнизон — и я за ним, как нитка за иголкой.
— Понравилось?
— Хороший город. Компактный, уютный, не то что этот… Площадь с костелом, старый купеческий дом — он как-то очень поэтично называется.
— Дом рухнувших надежд?
— Да-да! Ему, наверное, три века.
— Ну, это еще что! Вот на набережной, возле ратуши…
И пошли воспоминания! Старинные здания, улицы, скверы… Я никогда еще не видел Арвида таким оживленным, таким разговорчивым. Вот что значит — родные края!… Или, может, ему Зинаида Григорьевна понравилась?
Я присмотрелся. А что — вполне! Тонкий профиль, лучистые глаза. А улыбка! И умница… Скинуть бы ей лет десять.
Мы с Диной уже поели пшенную кашу, выпили не очень сладкий чай, а они все еще предавались воспоминаниям, главным образом, Арвид:
— А на озере за Новым Форштадтом вы были?
— Как же! Чудное местечко! — хвалила Зинаида Григорьевна. — И беседки возле него — прелесть!… Представляете, товарищи, — это уже нам, — настоящие деревянные кружева, тончайшая работа!
— Вы и в беседках были? — удивился Арвид.
— О, мы с мужем такие любители… Все вокруг обшарили.
— Действительно! И ведь жили у нас короткое время.
— Да, всего полгода. Погодите, сейчас сосчитаю, — Зинаида Григорьевна потерла лоб кончиками пальцев. — Двадцать седьмого января сорок первого года я приехала — вот когда. Да, точно! Мужа перевели немного раньше, а я двадцать седьмого… Нет, кончится война — я снова туда, к вам! Примете?
Арвид довольно щурился.
— У нас говорят: первый раз — гость, второй раз друг…
Дине надоело сидеть посторонней наблюдательницей — она не из тех, которые терпеливо ждут, когда о них вспомнят.
— Да хватит вам! — бесцеремонно прервала поток воспоминаний. — Давайте лучше выясним, как насчет встречи Нового года. Учтите: кавалеров-одиночек принимаем без ограничений.
Я сразу вспомнил вислоносую.
— Дожить еще надо, — сказал уклончиво.
Зинаида Григорьевна словно мои мысли подслушала.
— Не бойтесь, — успокоила она, — Лели не будет, она нам на работе изрядно надоела. Я, Дина — надеюсь, против нас вы ничего не имеете?… Еще дама одна из прокуратуры.
— Аделаида Ивановна? — насторожился я.
— Вы ее знаете? — вскинула брови Зинаида Григорьевна. И сама же себе ответила: — Ах, да, по работе, я все забываю… Тогда у вас, наверное, будут еще знакомые. Прокурор с супругой — очень милая женщина, Леденцов из суда. Остальных вы вряд ли знаете. Ну как? Согласны?
— Вы очень любезны… — Арвид отвесил галантный полупоклон.
Я продолжил в шутливом тоне:
— Но соглашаться сразу несолидно. Товарищи дамы посчитают, нам некуда ткнуться.
— Ну, думайте, думайте, — рассмеялась Зинаида Гри горьевна. — Два дня сроку — хватит?…
— Но ни минуты больше! — вмешалась Дина. — Ведь еще доставать. Шнапс и прочее.
Я сделал строгое лицо:
— Водка? Где?
Дина показала язык:
— Так я и сказала — ждите! Вот выпьете с нами — тогда другое дело. Тогда вы соучастники…
В зал повалил народ. Сразу стало шумно.
— Пора, Дина, — поднялась Зинаида Григорьевна. — Кончилась смена — еще опоздаем.
Они торопливо попрощались, ушли.
— Интересная женщина! — У Арвида в глазах появилось новое выражение — что-то такое лирическо-мечтательное.
— Она — да! Но видел бы ты эту Аделаиду! И еще Вадим… Нет, не хочу! Лучше к ребятам в госпиталь.
Арвид не стал возражать:
— Ты верно сказал: дожить надо… — Зевнул, потянулся так, что затрещали кости. — Ну, я спать! Хотя нет, — тут же поправил он сам себя, — надо еще письмо приятелю написать…
На комбинате меня ждала потрясающая новость.
— Знаете, Изосимова посадили! — Хайруллин, второй диспетчер, сменивший утром Тиунова, смотрел на меня растерянно. — Только что звонили.
— Как — посадили? За что?
— На милиционера кинулся. Пьяный. В Старой Буре. Вчера поздно вечером, около двенадцати.
Старая Бура — небольшой городок районного подчинения, километрах в тридцати от нашего. Как Изосимов там оказался?
— Всыпят теперь на полную катушку. Два года, считай, обеспечено, — сокрушенно качал головой Хайруллин. — Если не побольше — время военное. Ай, водка, что она делает с человеком!
Я мысленно проследил последовательность действий Изосимова вчера вечером.
Принес машинку Тиунову, подбросил мне записку под дверь. Пошел домой, переоделся, оттуда на вокзал. Сел на поезд до Старой Буры. И там затеял драку с милиционером.
Хайруллин все еще клял зеленого змия.
Кажется, на сей раз он ошибался. Тут дело не в водке!…
Глеб Максимович, с которым я встретился в середине дня, был такого же мнения:
— Да, похоже на попытку уйти от более серьезной ответственности. Знаете что, садитесь на мою машину и дуйте прямо туда. Я позвоню, вас допустят. А мы здесь пока прощупаем его по бумагам — раз уж попал в поле зрения. Если потребуется, прискачу тоже…
Он подробно проинструктировал, как мне вести себя с Изосимовым. Потом сказал:
— Кстати, у Бондаря и в самом деле брат в Зеленодольске. Начальник горторга. Ночью Бондарь звонил из междугородной к нему на квартиру, просил кое-что приготовить из продуктов. Не прямо, намеками, но все понятно.
— Значит, он из-за продуктов так рвался?
— А что, причина какая еще основательная… И вообще, леший его побери! — Глеб Максимович ожесточенно чесал бритую макушку. — Если честно сказать, дал я с Бондарем хорошего маху. Сказал себе: всё, он! Людей поднял по тревоге, разослал по чертовым куличкам. А вышло — пустой номер… Ну, чего там улыбаться, чего улыбаться!
— Ох, Глеб Максимович, вы даже и не знаете, как меня успокоили! Прямо гора с плеч! — И пояснил:
— Понимаете, я все думал — у одного меня пустые номера. Всякая мистика лезла на ум: рок, судьба. А если даже у вас прорухи…
— Но-но! — прервал он сердито. — Какие еще прорухи, кто сказал?
Но глаза у него были веселые…
Эмка Глеба Максимовича стояла на соседней улице.
— Меня в управление, лейтенанта в Старую Буру.
Шофер кивнул…
Город кончился как-то сразу, словно оборвался. Вот только что лепились друг к другу низкорослые домишки, и вот уже мы посреди заснеженной степи, разделенной на аккуратные половины двумя темными полосами колеи.
Они бегут, бегут навстречу, чем ближе, тем быстрее, и каждая самозабвенно бросается под свое колесо.
Белое ровное небо неотделимо сливается с такой же белой землей. Если не сосредоточиваясь смотреть вдаль, туда, где падает куда-то вниз, утоньшаясь на нет, черная линия дороги, то кажется, что мы движемся по узкому мосту без перил, высоко поднятому над землей, и по обе стороны от машины пугающая пустота.
Шофер попался из молчунов — за всю дорогу ни полслова. И к лучшему: терпеть не могу нагловатых трепачей с персональных машин. Только уж больно осторожен, то и дело тормозит, словно на дороге не самые обычные зимние ухабы, а гибельные ущелья и пропасти.
Я крепился-крепился, наконец, не выдержал, спросил с подковыркой:
— Амортизаторы, что ли, не держат?
Ответил не словами, а взглядом: мол, соображаешь, что говоришь?
Но газу прибавил. Эмка заплясала на неровных ледяных рельсах. Пошли нырки то одним колесом, то другим, а то и двумя сразу. Я мотался на сиденье из стороны в сторону, раза два поцеловался с ветровым стеклом.
Шофер все поглядывал на меня с усмешечкой, ожидал, что запрошу пощады; ему-то самому легче, баранка не дает мотаться. Но так и не дождался.
Одно-единственное слово услышал я от него за всю поездку, когда он высадил меня у гормилиции, где в отдельной камере держали Изосимова:
— Ждать?
— Нет, езжайте.
Он тут же развернул эмку, пугнув лошадей у коновязи, и покатил обратно.
Дежурный горотдела уже был предупрежден. Взглянув мельком на мои документы, повел по длинному коридору, почему-то пахнувшему кошками.
— За дверь рукой не беритесь, — предупредил меня.
— А что такое?
— Случай был. Задержанный сорвал со стены электропроводку и приладил к двери. А она железная. Милиционера и стукнуло. Ладно не сильно — какое тут у нас напряжение!…
Изосимов лежал на узких нарах, когда дежурный, толкнув ногой дверь, впустил меня в камеру. Испуганно вскочил, часто моргая, словно не веря своим глазам.
— Не ожидали, Изосимов? — Я присел к столику у стены.
Дежурный ждал у двери, бряцая связкой ключей. Изосимов все еще стоял навытяжку.
— Где у вас следственная комната? — обратился я к дежурному.
— Рядом. Идите, задержанный!
Следственная комната представляла собой точно такую же камеру, только вместо нар здесь стоял колченогий жидкий столик для следователя.
Изосимов все молчал, будто дара речи лишился. В глазах метался страх.
— Садитесь. — Я указал на табуретку. — Да садитесь же!… Ищу, понимаете, своего свидетеля, а нахожу нарушителя! Что это вы надумали в драку с милицией лезть, а, Изосимов?
Я открывал ему путь, который вел только в тупик. Но он, все еще надеясь на лучший для себя исход, стал торопливо, жуя слова, уверять, что и сам не помнит, как было дело, что и выпил-то немного, а опьянел до беспамятства, видно, с непривычки.
Я кивал головой, слушал, вроде бы даже сочувственно.
Потом, не дожидаясь, когда он выдохнется, сам спросил:
— Вы когда выпили? До того, как мне свой привет подбросить, или после?
И сунул ему под нос его писульку. Изосимов стал отпираться с отчаянием:
— Ничего не знаю! Первый раз вижу!
— Бросьте, Изосимов! Во-первых, собака взяла ваш след. Во-вторых, экспертиза и по печатным буквам великолепно определит, кто писал. В-третьих, отпечатки пальцев. В-четвертых, — вот!
Я показал сложенную газету, лежавшую у дежурного в пакете вместе с другими вещами, отобранными у Изосимова при аресте. Один из ее рваных краев точно совпадал с краями подброшенного мне листка.
— Видите — бесполезно! Лучше расскажите все, как с Васиным было. Зачтется как добровольное признание.
Изосимов отер пот со лба тыльной стороной ладони.
— Ладно, ваша взяла… Не хотел я никого убивать! Не хотел. Думал — машина повредится, ну, на худой конец, водителя ушибет несильно. И никакой у меня злобы не было ни на Васина, ни на Олешу. Главным мне было Смагина Андрейку в это дело впаять… Теперь сам понимаю: дурак! — он скрипнул зубами.
— За что вы его так?
— Насмешек над собой не терплю. — У него заходили скулы.
Артист!
— Хорошо, что хоть с опозданием, но признался. Берите, пишите подробно обо всем.
Дал ему бумагу, карандаш. Он писал долго, больше часа, обдумывая каждое слово.
— Все!
Я прочитал.
— Не годится. Многое упущено. Вот, например, о напильнике — ни слова. Вы же его выкрали у Смагина.
— А, да, да!
— Пишите снова, все сначала. Будет готово — кликните дежурного, он меня найдет.
Изосимов трудился в поте лица до самого вечера. Три раза я браковал, заставляя переписывать, требуя все новых и новых подробностей. Потом приехал Глеб Максимович — я увидел из окна приближавшуюся эмку и вышел навстречу.
— Признался в убийстве Васина? — спросил полковник, только открыв дверцу машины.
— Да.
— Мотив?
— Смертельная ненависть к Смагину.
— Ох, страсти-мордасти какие!… Он бы рад теперь хоть убийством отделаться. Где его «белый билет»?
— Вот.
Я, развернув, подал Глебу Максимовичу свидетельство об освобождении Изосимова от воинской службы.
— Ага… Ну, пойдемте к нему. У меня кое-что взрывчатое припасено.
От самого порога следственной комнаты Глеб Максимович произнес, словно продолжал начатый разговор:
— А ведь вы Васина убили по заданию, а Изосимов?
— Нет! — крикнул тот, прижавшись к ободранной стене. — Нет!
— Теперь еще истерику разыграйте! — поморщился Глеб Максимович. — Смотрите! — он раскрыл свидетельство. — «Признан негодным со снятием с воинского учета» — так? В протоколе медкомиссии то же самое. В выписке для военкомата тоже. Но вам не повезло, вам крупно не повезло, Изосимов. У председателя медкомиссии полковника Долининой есть привычка заносить в свою книжечку результаты работы комиссии. Знаете, плюс, минус, плюс, минус… Так вот, против вашей фамилии стоит плюс. Плюс, понимаете?… Хотите, мы вас сейчас же направим на переосвидетельствование? Ранение — оно же не рассеивается, как дым. Раз дырка была, там она и осталась. Давайте, а?
Изосимов молчал, облизывая губы.
— Послушайте, Изосимов, вы жить хотите? — спросил Глеб Максимович после паузы. — Попытка выйти сухим, или там полусухим, не удалась, видите сами. Я не знаю, сумеете ли вы теперь спасти свою жизнь. Но если у вас и остался какой-то шанс, то он только в признании. Признаться во всем без утайки, помочь нам изловить всех своих сообщников… Так будете говорить?
Долгое молчание. И тихое, едва слышное:
— Буду…
24.
Страх то придает крылья ногам, то приковывает их к земле.
Так изрек некий французский философ и, по-моему, не совсем точно. Ведь мужество тоже то придает ногам крылья, то приковывает их к земле.
Все зависит от конкретных обстоятельств.
Вот, например, мужественный человек идет в атаку; у него и в самом деле будто крылья вырастают. И он же не сделает ни шага назад, словно ноги его приросли к земле, когда самому приходится отражать атаку врага.
У труса все наоборот. Надо стоять насмерть — у него появляются крылья и он летит со всех ног назад, в тыл. Пришла пора атаковать — попробуй оторви его от земли.
Никто не застрахован от смерти в бою. Хоть и поется в песне, что смелого пуля боится и штык его не берет, однако каждый фронтовик знает, сколько смельчаков гибло и от пуль, и от снарядов, и от мин. Но у труса действительно меньше шансов уцелеть — и тут песня права. Не говоря уже о том, что на поле боя обезумевший от страха, бегущий без оглядки человек представляет собой великолепную мишень, что снаряд может достать труса и в кустах, где он надеется пересидеть атаку, его, если даже он уцелеет, ждет самая страшная, самая позорная смерть — от своих.
И получается, что, постыдно убегая от опасности, трус не только предает товарищей и теряет честь, совесть, человеческий облик, но, в конечном итоге, и собственную шкуру, ради которой так старался.
Нечто подобное произошло и с Владимиром Изосимовым.
Не знаю, каким он был солдатом на фронте. И выяснить это вряд ли удастся. Изосимов служил в пехоте, а в стрелковых ротах старожилов не бывает. Народ там, особенно во время наступления, долго не задерживается. Скорее всего, Изосимов ни в какую сторону не выделялся: солдат как солдат. Ведь трусость тем и опасна, что проявляется не всегда, не постоянно, а лишь при определенных условиях. На лице человека не написано, что он трус, и даже если кто не прочь в домашних условиях пустить в ход кулаки, то это еще само по себе ни о чем не говорит. Наступает момент, когда надо собрать воедино все свои духовные силы, — и осечка!
Изосимов попал на передовую в период затишья, когда шла ленивая пулеметная перестрелка и покряхтывали нечастые мины; не было подходящего случая проявить себя в ту или другую сторону.
А в атаке он так и не побывал — за день до начала наступления вонзился в плечо осколок случайного снаряда.
Острая боль, испуг, а затем радостнее чувство избавления от опасности. Ранение не тяжелое, кость хоть и задета, но не сильно. И никаких тебе наступлений, никаких атак, никаких взрывов, случайных и не случайных, — впереди тихие блаженные госпитальные дни.
А из дней, как известно, складываются недели, из недель — месяцы. Возвращение на фронт представлялось делом очень отдаленного будущего. Может быть, лечение окажется затяжным. Может быть, на худой конец, удастся пристроиться в тылу; есть ведь такие ловкачи, чем он хуже? А может быть, к тому времени кончится война — не продолжаться же ей вечно.
Поначалу все слагалось отлично. Изосимоза привезли в энский госпиталь, неподалеку от его родного города — подумаешь, несколько сот километров; иных забрасывает на самый Байкал, а то и дальше. Жена нашла общий язык со своим директором, приспособилась навещать частенько, выполняя попутно всякие деликатные поручения начальства. Приезжала она не с пустыми руками; мастер на хлебозаводе в военное время — сила! Рана тоже не подводила: с одной стороны, заживала успешно, с другой — не слишком быстро.
Но время шло. И снова фронт, казавшийся вначале таким далеким, почти нереальным, стал угрожающе приближаться. Правда, Изосимов знал кое-какие примитивные способы, оттягивавшие сроки полного выздоровления, но злоупотреблять ими не следовало: его лечил опытный врач.
Пользуясь щедрыми дарами заботливой супруги, Изосимов стал завязывать полезные знакомства. Да вот не все получалось так, как надо! Подружился с веселой медсестричкой Руфой Богатовой — и напрасно: ее по дисциплинарным причинам отставили от секретарствования в медицинской комиссии, определявшей судьбы раненых. Начал прилаживаться к временно заменившему ее мужчине, и тоже только зря время потерял: тот оказался непьющим, некурящим, неприступным, как железобетонный дот.
И вот настал день, которого Изосимов опасался. Вместе с другими выздоравливающими он предстал перед медицинской комиссией. Не помогли жалобы на продолжающиеся боли в плече, на быструю утомляемость, на общую слабость. Врачи признали его годным к несению воинской службы в строевых частях. Единственное, чего он все-таки добился, пустив в ход все, вплоть до скупых мужских слез, был месячный отпуск для завершения курса лечения в домашних условиях.
И на том спасибо! Небось там, в своем городе, ему, раненому фронтовику, удастся что-нибудь сообразить.
Через день Изосимов, уже в полной форме, с тощим рюкзаком за плечами, явился в канцелярию госпиталя за бумагами. Расписался в получении, откозырял и зашагал в сторону вокзала. Отойдя от госпиталя, развернул проходное свидетельство, выписку из истории болезни — и глаза выпучил: «Признан негодным к несению воинской обязанности с исключением с учета». И ранение совсем другое указано: не в плечо, а в легкие.
Кто-то, оформляя бумаги, ошибся — неслыханная удача!
Одного опасался Изосимов: явится в свой военкомат по месту жительства, а там уже знают — хватились в госпитале, сообщили.
Нет, не хватились! Нет, не сообщили!…
В военкомате с Изосимовым долго разговаривать не стали: выписали «белый билет» и отпустили с богом на четыре стороны. Все счеты с армией, с фронтом кончены раз и навсегда!
Устроился шофером на химический комбинат, стал работать. Дом — полная чаша, машина тоже приработки дает. Жить можно, пусть где-то и идет война.
Но вот однажды…
Нет, ничего особенного не случилось. Просто увидел случайно, выезжая из ворот комбината, лаборанта из госпиталя — вежливый такой, услужливый, раненым, которые сами карандаша не держали, письма домой писал.
Лаборант тоже узнал Изосимова, замахал, улыбаясь, руками: остановите!
Изосимов затормозил, выбрался из кабины. Постояли, потолковали: как жизнь, то да се. Потом вдруг лаборант возьми да спроси:
— А как вы в гражданке очутились, Володя? Вас ведь комиссия назначила после отпуска в часть?
Изосимов оторопел от неожиданности. Полез торопливо в карман за своим «белым билетом», стал убеждать, что, как домой приехал, заболел сильно. Туберкулез, открытая форма. Вот его и освободили.
Тот не поверил:
— Здесь же указана совсем другая статья!… Слушайте, а вы не подделали? Не бойтесь, я не выдам, но это же страшная штука. Знаете, что могут дать?
И тут Изосимов, облившись от страха п
Лаборант от души посмеялся:
— Думаете, военный трибунал таким сказкам поверит?… Эх, Володя, Володя, жалко мне вас! Умный парень, а сглупили. Пропадете не за грош.
— Что же делать? — вконец растерялся Изосимов.
— Выход вообще-то есть… Сейчас мне некогда, а вот после работы давайте встретимся, потолкуем, если не против?
Против? Да он как утопающий за соломинку!
Встретились вечером у Изосимова. Выпили, закусили, не касаясь того разговора: Изосимов сам не решался начать, и гость почему-то не заикался. И лишь уходя, уже во дворе, сказал негромко, положив Изосимову по-дружески руку на плечо:
— Симпатичны вы мне, Володя; так и быть — помогу.
— Как? — пролепетал Изосимов, судорожно расстегивая пуговицы на гимнастерке — на дворе холодно, а ему нечем дышать.
— Заменю листы в книге протоколов медкомиссии. Тогда с какой стороны ни возьмут — все у вас чисто.
— А сможете?
— Раз говорю… — Пояснил: — Секретаря наделю назад оперировали — прободение язвы желудка. Я сейчас за него.
— И… сколько?
Изосимов затаил дыхание; сейчас гость за услугу заломит такую деньгу, что все нажитое придется спустить, да еще и дом продать.
— А просто в доброе отношение вы не верите? — негромко рассмеялся гость, и у Изосимова отлегло от души. — Ну хорошо, чтобы вам не оставаться у меня в вечном долгу, достаньте несколько шашек из двенадцатого цеха.
Изосимова снова в жар бросило, подозрение нехорошее возникло:
— Зачем?
— Говорят, ими здорово рыбу глушить…
И он поверил. Потому что хотел поверить. Потому что никак нельзя было терять расположения гостя. Потому что это показалось ничтожно малой платой за избавление от удушливого страха.
«Да ладно! — уговаривал он себя, вертясь позднее без сна на мягкой постели. — Какая там военная тайна — полгорода знает, что производит двенадцатый цех. А рыбу ими и в самом деле получше глушить, чем гранатой».
На следующий день в условленном месте он передал лаборанту добытые три шашки.
— На каждую по два пуда рыбы — самое малое, — радовался тот. — Знаю я одно озерко в горах…
Изосимов тоже радовался: и впрямь ему, видать, для рыбы!
Тяжело, тревожно шевелилась догадка: а ведь, наверное, не случайно приписали ему в госпитале чужую рану! Уж не сам ли лаборант к той бумаге руку приложил?
Но он давил, давил эти мысли, пытаясь снова обрести утерянный покой.
Уедет лаборант — и все! Уедет — и все!
Коготок увяз…
Долго он не видел лаборанта, до той поры, пока не образовался на комбинате цех «Б».
Лаборант явился к нему ночью, прямо домой — жена работала в ночную смену. Не ходил вокруг да около, а сразу сказал резко и грубо:
— Беда! Я сам влип, и вас с собой.
Изосимов вскочил на ноги.
— Не бойтесь, они не выдадут, не заинтересованы. Но придется им кое в чем помочь.
— Нет! Нет!
— А какой у вас выход? — насмешливо полюбопытствовал лаборант и напомнил: — Дезертирство — раз! Шашки — два! Хоть за то, хоть за другое — расстрел.
…Всей птичке пропасть!
Лаборант уехал той же ночью, увозя с собой расписку Изосимова и оставив взамен принадлежности для тайнописи и целую кучу инструкций.
Изосимов поступил в распоряжение Дяди. Кто такой Дядя — он не знал. Связь только письменная. Осуществлялась она следующим образом. Дочь Изосимова, Верочка, училась во втором классе. Он должен был почаще заглядывать под газету, в которую обернута Верочкина драгоценная тетрадка для классных работ по русскому языку. Иногда находил там страничку, вырванную из тетрадки такого же второклассника с безобиднейшим текстом: «Катя идет в школу, Лена сидит дома…» Но если страничку прогладить утюгом или подержать над огнем, между строками детских каракулей проявятся печатные буквы тайнописи…
Точно таким же путем, через Верочкину тетрадь, служившую своеобразным почтовым ящиком, посылал и Изосимов свои сообщения Дяде, если в них возникала нужда.
Подготовка аварии с машиной Васина была первым серьезным заданием — до того Изосимову несколько раз поручалось лишь выяснять подробности жизни и быта отдельных шоферов, диспетчеров, и он радовался незначительности выполняемой им работы; уверял себя, что ничего особенного он не делает — так, ерунду.
Но вот однажды Верочкина тетрадь принесла приказ устранить Николая Васина, который почему-то оказался на дороге у Дяди…
Сесть за убийство лучше, чем быть расстрелянным. Но еще лучше совсем не попадаться. Изосимов пытался тянуть время, следуя нехитрой страусовой тактике. Но уже следующее послание Дяди содержало угрозу в случае неповиновения расправиться с ним и его семьей самым жестоким образом. А тут как раз поврежденная машина Васина пришла в гараж с грудой кирпича, и у Изосимова возник план, суливший полную, по его мнению, безопасность.
Вечером, уходя с работы, он незаметно вытащил напильник у Смагина, а на следующий день, возясь у своей машины, улучил подходящий момент, когда шоферы побежали в бухгалтерию за получкой, заполз под васинский зис и подпилил резиновый шланг.
И сразу возникла новая трудность — как убрать с обреченной машины Степана Олешу и посадить старика Васина? Изосимов сумел вывернуться. Осторожно, незаметно внушил бухгалтерше Дине, раздобывшей бутылку водки к своему дню рождения, что Степана, как уезжающего в рейс, следовало бы предварительно угостить хоть глоточком, а затем сам же привлек внимание диспетчера, сказав негромко, но вполне достаточно для того, чтобы тот услышал: «Только ты, Степка, осторожней, смотри, чтобы гаишники не учуяли…»
— Вот и все! — Изосимов смотрел на полковника с покорностью собаки; подставь руку — лизнет.
— А Клименко? — спросил Глеб Максимович; все время, пока Изосимов говорил, он простоял, грея спину возле едва теплой выпуклой печи, отапливавшей сразу две камеры и коридор.
Изосимов растерянно заморгал:
— Какой Клименко? Не знаю я никакого Клименко.
Я не спускал с него глаз. Пожалуй, не врет.
— Ну, а Станислав Васин? Что вы можете сказать про него?
Какую-то долю секунды Изосимов колебался. Потом, решившись, сказал:
— Он тоже ихний.
— Откуда вам известно?
— В ту ночь, когда его в Зеленодольск посылали, подошел ко мне и передал привет от Дяди.
— Просто привет — и все?
— Нет, — Изосимов сглотнул слюну. — Сказал, что если только к вечеру не вернется, чтобы я — только не сам, через жинку, — забрал у него дома швейную машинку и отдал кому-нибудь на сторону починить…
Он замолчал.
— Ну, ну! — подбодрил Глеб Максимович.
— Я спросил: для чего? А он сердито так: не твоего ума дело, не суйся с вопросами. Знай делай, что велят, да помалкивай себе в кулачок.
— И все?
— Еще сказал, что если вдруг получу от него письмо из Зеленодольска, все равно о чем, чтобы не проявлял утюгом, а сразу же переправил через дочкину тетрадку Дяде.
— Слушайте, Изосимов, — Глеб Максимович подошел к нему вплотную. — Почему вы решили драть когти именно вчера? Ни днем раньше, ни днем позже? Из-за того, что Смагина выпустили?
Изосимов кивнул:
— Из-за него тоже. И еще вот…
Узнав так неожиданно, что Станислав Васин, как и он, связан с Дядей, Изосимов не выпускал его из глаз до тех пор, пока тот с двумя попутчиками в кабине не двинулся к воротам комбината.
— Куда он? — поинтересовался, словно невзначай, у диспетчера.
— В Зеленодольск.
— А еще кто с ним?
— Так, из отдела снабжения двое.
Но Изосимов не успокоился. Почему Васин сказал: «Если к вечеру не вернусь…»? Почуял что?
Утром побежал к Тоне, секретарю-машинистке дирекции; в свободные часы он нередко точил с ней лясы. Тут разнюхал, что директор подписал только две командировки в Зеленодольск: Васину и Шинкову, снабженцу.
— А третий?
Про третьего Тоня ничего не знала.
Изосимова охватила тревога. А тут еще днем в гараж явился выпущенный из тюрьмы Андрей Смагин. И хоть трепал Степка Олеша, что следователь играет со Смагиным в кошки-мышки, сам ему говорил по секрету, тревога Изосимова перешла в панику. В голове словно вспыхнул красный сигнал близкой опасности.
Что-то, скорее всего какое-то десятое чувство, порожденное неотвязным липким страхом, подсказало ему, что Станислав Васин из Зеленодольска не вернется. И он не стал дожидаться вечера, погнал жену за швейной машинкой. Отнес ее к Тиунову, полагая, что уж у него, коммуниста, инвалида Отечественной войны, искать не станут. Бросил под мою дверь заготовленную дома записку с «Черной кошкой» для отвода глаз — и решил выйти из игры.
Неудачно…
На обратном пути из Старой Буры, болтаясь в тряской машине, мы почти всю дорогу молчали. Лишь когда уже показались первые огни города, Изосимов произнес хрипло:
— Можно спросить?
— Спрашивайте, — разрешил Глеб Максимович, полуобернувшись; он сидел впереди, рядом с шофером, я с Изосимовым — на заднем сиденье.
Изосимов откашлялся, прочищая горло:
— Что я рассказал, вам поможет?
Уже на что-то надеется, подлец!
— Нет! — отрезал полковник. — Что вы рассказали? Вы же ничего не знаете. Ну, кто такой Дядя?
Изосимов помолчал. Потом произнес, опять с хрипотцой от волнения:
— Но я, честное слово, не знаю. Вот нутром чую, что из наших, комбинатских, где-то рядом, а кто — не знаю. Я бы сразу сказал.
Ему можно было поверить.
— А почему считаете, что он рядом? — уцепился Глеб Максимович.
— Уж больно про нашу шоферню сведущ. Ведь это от него в тайном письме совет пришел на Смагина Андрея валить, по причине его ссоры со Степкой. А чужому человеку про то откуда знать?… И еще случай был. Спор зашел на перерыве в диспетчерской. О шпионах — есть они здесь, у нас, или же нет. Я возьми и выскажись: нет, мол, откуда? Если бы были — давно бы сказались. Так вот, в следующий раз в тайном письме приказ мне был в споры никакие не встревать…
— Хорошо, допустим, Дядю вы не знаете. Но вот своего приятеля из госпиталя? Его-то должны знать?
— Так я же говорю: лаборант он.
— Лаборант, лаборант, — недовольно повторил Глеб Максимович. — Там не один лаборант. Звать его как?
— Звать? — Изосимов, стремясь вспомнить, стал остервенело шлепать себя ладонью по лбу. — Вот ведь выскочит из головы!… Гражданский он, вольнонаемный, чернявый такой.
Чернявый? Я спросил:
— Не Полянов?
— Во-во! — обрадовался Изосимов. — Полянов Кирилл Андреевич — вспомнил! Полянов — он самый!
25.
По договоренности с соответствующими инстанциями Глеб Максимович Изосимова отвозить в тюрьму не стал, а оставил у себя в учреждении, поместив его под охрану вооруженного пистолетом сержанта в гулкой прохладной комнате, служившей, судя по устоявшемуся табачному духу, чем-го вроде курилки.
— Скоро вас вызовут на допрос… — предупредил Глеб Максимович. — Не спите, а вспоминайте подробности.
— Само собой, — заискивающе осклабился Изосимов.
Мы вышли в широкий коридор с линолеумовой дорожкой почти до самых стен и шикарной букетоподобной люстрой из множества граненых стекляшек — в ней горела одна-единственная, зато очень яркая лампа.
Еще стояли здесь возле каждой двери обитые красным бархатом кресла с гнутыми ручками.
— Купеческое барахло! — Глеб Максимович, уловив мой уважительный взгляд, презрительно пнул на ходу одно из таких кресел. — Пылехранилище! Даже садиться опасно — сразу весь серый.
Он открывал одну за другой тяжелые резные двери с литыми бронзовыми ручками.
— Никого!
— Глеб Максимович, а мне куда сейчас?
Я через его плечо тоже заглядывал в комнаты. Обычные канцелярские письменные столы, хлипкие венские стулья — в коридоре все куда внушительнее.
— Пока со мной… — Он толкнул очередную дверь. — Ага — Сечкин! Вас-то я и ищу! Пошли ко мне… И вы тоже! — добавил он, заметив, что я остановился в нерешительности.
Кабинет Глеба Максимовича, как и прочие, был ничем не примечателен. Разве что только расписанная несуществующими на свете цветами матерчатая ширма, за которой стояла обычная раскладушка, застеленная по-армейски. На стуле рядом с изголовьем раскладушки лежали, странно соседствуя, расстегнутая кобура, с выглядывавшим из нее пистолетом, и круглая резиновая грелка.
— Не знакомы еще?
Глеб Максимович представил нас друг другу. Сечкин, костлявый, сутулый, с неподвижным маловыразительным лицом, слегка поклонился, скользнув по мне свинцовыми с белесыми ресницами глазками.
— Слушайте внимательно, товарищ лейтенант. Если что упущу — дополните.
Глеб Максимович стал рассказывать о показаниях Изосимова. Сжато — и в то же время не упуская ни одной сколько-нибудь значительной подробности. Больше того, интонацией он выделял наиболее важное, как бы подчеркивал свое отношение к тому или иному месту показаний.
— Все правильно?
Мне оставалось только согласно кивнуть.
Сечкин слушал сидя, еще более сутулый и нескладный, запустив руку за спинку стула, низко склонив голову. Но моментами то в его движении, то во взгляде вдруг прорывалось нечто такое, что наводило на мысль о гораздо большей внутренней собранности и энергии, чем можно было предположить по его неказистому, даже какому-то болезненному виду. Э-э, брат, не так ты вовсе прост. И не так слаб, кажется. Интересно бы пощупать его мускулы под рукавами затрепанного штатского пиджака.
— Все ясно?
— Ясно, товарищ полковник! — Бесцветный голос Сечкина вполне сочетался с неприметной внешностью. — Конечно, не учительница. Но высветить ее необходимо. Знакомства, отношения и прочее.
— Именно об этом я хотел вас попросить. Но срочно!
— Точнее?
— Желательно, через три часа. Хотя бы основное, я соберу оперативную группу.
— Постараюсь… — Сечкин мешковато поднялся. — Разрешите уйти?
Сечкин ушел, и Глеб Максимович, скривившись и поводив рукой по спине, с вожделением посмотрел на грелку, явно прикидывая — пускать ее в дело или еще обождать? Покосился на меня.
— Разыщите Ванага — три часа в вашем распоряжении — и вместе с ним — сюда. Время, время! Теперь все зависит от нашей оперативности…
Я сбегал в столовую, подкрепился наскоро — хоть два раза в сутки поесть надо? Потом со всех своих полутора ног домой, за Арвидом.
Посмотрел на наше окно — темно. Постоял у дома, насторожив уши: не раздастся ли где во дворе или на улице собачий лай.
Нет, ни Фронта, ни Кимки не слышно. И вообще — тишина. Вот только паровоз возле переезда со злобным шипеньем выпустил лишний пар.
Вечер морозный, звездный. Млечный путь — словно застывший в небе шлейф дыма из высоченной трубы химкомбината.
Холодно… Зашел в коридор; входная дверь на пружине хлопнула, как крышка мышеловки. Носится Кимка где-то со своим Фронтом, и ключ с собой утащил — в условленном месте под исшарканным половиком пусто. Торчи теперь здесь, в темном коридоре.
Толкнулся с досады в нашу каюту.
Что, открыто?… Удивительно!
Повернул выключатель. Кимка лежит на маминой койке, одетый, даже в шапке. Поднял голову: глаза красные, опухшие — плакал.
— Выдаешь ты!
Чтобы Кимка плакал! При мне это впервые.
— Фронт… — И всхлипнул.
— Ну?
— Забрали…
— Кто забрал? Говори же толком!
— Из милиции. Приехали на коняшке и забрали.
Фу ты! Я уже подумал — утащили у него Фронта.
Мало ли… Скажем, на мясо. Не все ведь брезгают…
— Ты же сам хотел.
— Хотел…
— Так что теперь реветь? — Я похлопал его по худеньким плечам. — Фронту там хорошо будет.
— Все равно жалко.
— В воскресенье сбегаешь к нему в гости. Хочешь, вместе пойдем?
— Нельзя!… Они сказали, он меня забыть должен, совсем забыть. — Кимка приподнялся на локтях. — Как думаешь, забудет? Если через год встретит — узнает? Или кинется на меня, как будто я ему ну совсем-совсем чужой?
— Спрашиваешь! Конечно, узнает, — утешил я его.
— И через два?
— Хоть через десять! У собак первые хозяева, как первая любовь.
Кимка хихикнул, чуть оживился, но через минуту снова скис, повалился лицом в подушку.
У каждого свое горе…
— Ким, где Арвид?
— На междугородной, — забубнил он, не отрывая головы от подушки. — Из госпиталя приходили, ему телеграмма — с Москвой говорить.
Я подался на почтамт. Там, на переговорной, вокзал в миниатюре. Люди приходят с едой, даже с подушками — линии перегружены, разговора иной раз целые сутки ждать.
Порыскал глазами — Арвид в кабине. Смотрит прямо на меня, но явно не видит. Лицо такое счастливое, словно его в Кремль вызывают для вручения высшей правительственной награды.
Закончил говорить, положил бережно трубку, вышел из кабины.
— Арвид! — окликнул его.
Он ко мне. Обнял.
— Виктор! Она жива! Жива!
— Кто? — У меня хрустнули кости — вот медведь!
— Вера. Жена моя.
— Жена? У тебя жена? Вот так номер! Ты же ничего никогда не говорил.
— Ты не спрашивал… И не мог я ничего сказать. Сам не знал, есть она или нет. Больше года ничего не знал. Ни писем, ни вестей. Она на той стороне была. В Латвии, в партизанском отряде. А сейчас в Москве. Это я с ней сейчас по телефону, понимаешь, с ней!…
Арвид говорил, говорил, энергично жестикулируя, не давая вставить мне даже слово.
Но когда мы подошли к бывшему купеческому двухэтажному особняку в тихом переулке, с часовым у подъезда, он вдруг умолк. Как будто словесный поток, неожиданно возникший, так же, разом, и иссяк. Опять сосредоточенный, сдержанный, холодноватый — только светлые глаза необычно сияют.
В кабинете Глеба Максимовича дымовая завеса — это при открытой-то форточке! Блюдце, заменяющее пепельницу, топорщится во все стороны окурками; здесь курят по-солидному — папиросы. Собралось, кроме нас, человек семь-восемь.
— Ну, теперь, кажись, все в сборе, — Глеб Максимович безуспешно попробовал разогнать рукой дым. — Это наши новые товарищи Ванаг и Клепиков.
Ага! — не прропустил я без внимания его слова. Не сотрудники угрозыска, не временно прикомандированные — наши новые товарищи. Просто так сказано, без всякого значения, или же с умыслом? Ведь упоминал он как-то, что у них не хватает работников…
— Садитесь, ребята, садитесь, — поторопил Глеб Максимович. — Некуда? Что значит — некуда? А койка на что? Да, да, прямо на койку, только ширму отодвиньте…
Усаживаясь, я заметил, как один из сотрудников, примостившийся на подоконнике, ткнул локтем другого, помоложе и, улыбаясь, указал на меня украдкой. Понятно! Значит, именно эти двое засекли меня возле дома Васиной: рост выше среднего, припадает на левую ногу… Где же они там прятались — безлюдная улица. И как Фронт налетел на меня — тоже видели?
Стало неловко. Я поспешно отвернулся, заставив раскладушку пронзительно скрипнуть.
Глеб Максимович сказал:
— Товарищ Сечкин, докладывайте.
Сечкин встал не спеша. Говорил он в полном соответствии со своим обликом: вроде бы нескладно, отрывисто, не очень связно, а на самом деле, если подумать, сжато и точно.
Учительница в классе, где дочка Изосимова — Маргарита Юрьевна Назарова — эвакуирована в сорок втором из Ленинграда. Муж, летчик, Герой Советского Союза, погиб в воздушном бою в том же году. Двое детей умерли в блокаде от голода. Живет в бараке на Воронежской улице, в одной комнате со вздорной старухой.
— Барковская, — подумал я вслух.
Сечкин скользнул по мне взглядом; кажется, удивил я его.
— Да, Барковская… Из-за нее почти не пользуется комнатой, только ночует. Тетради проверяет иногда у соседей, а чаще всего на общей кухне, где и оставляет их на ночь в своем столике.
— Столик запирается? — спросил Глеб Максимович.
— Нет.
— Значит, при желании к тетрадкам подходи хоть любой?
— Да… Теперь соседи. В бараке живут управленцы химкомбината — тридцать семь человек, шоферы — трое, энергетики — семеро. Тринадцать человек вселены по ордерам горисполкома. Директор стройтехникума Макарова, адвокат Арсеньев…
Он перечислил на память всех горисполкомовских.
— Выводы? — потребовал Глеб Максимович.
— Я составил список жильцов барака, которые могут иметь касательство к гаражу. Получилось всего девять. На семерых из них у нас имеются досье.
Опять он стал перечислять фамилии, и я удивился: знакомых много. Впрочем, что удивляться: мне ведь тоже приходилось заниматься гаражом.
— Что ж, — сказал Глеб Максимович, — определенный успех у нас есть. Так сказать, успех местного значения. Взят лже-Васин, взят Изосимов. Очевидно, с часу на час в Энске возьмут и лаборанта, никуда не уйдет. Что еще?
— Машинка, — коротко напомнил Сечкин.
— Правильно! К сведению товарищей, которые еще не в курсе. Знаете, что привез Станислав Васин в полом ящичке под швейной машинкой?
— Уж не тротил ли? — спросил незнакомый майор с широким отлогим лбом.
— Не угадали, — ответил Глеб Максимович. — Да и зачем возить по крохам, когда можно здесь раздобыть, на комбинате?… Рация, рация, вот что там было! Эксперты установили, по разным там пятнышкам, царапинам, вмятинам… Все это хорошо, но вот основной цели мы так и не достигли — Дяди-то нет! Правда, круг сузился. Однако и времени осталось немного. Дядя вот-вот почует опасность, если уже не почуял, и подготовит контрход… Какие будут мнения? Прошу.
Разговор сразу стал общим, не превращаясь все же в беспорядочный: высказывались не сразу все, а один за другим.
Лобастый майор предложил сегодня же ночью брать всех семерых.
Глеб Максимович поморщился:
— Вы что — серьезно? Нет, товарищи, так не пойдет! Не на рыбу сети закидываем. Один, один нужен, а не семеро. Один — и улики к тому же, прошу не забывать. Задайте мозгам работу именно в таком направлении.
— Всех семерых не возьмем — Дядю упустим, — гнул свое майор.
— А может, сразу весь комбинат? — сердито прищурился Глеб Максимович. — Тогда уж наверняка!…
Долго спорили. Высказывали самые разные, иногда даже противоположные точки зрения. В конце концов сошлись на одном: ни в коем случае нельзя обрывать ниточку, ведущую к Дяде от Изосимова. Дядя, по-видимому, считает Изосимова не предателем, а трусом, решившим выйти из игры. Нельзя ли чего-нибудь добиться, если драку с милиционером представить как хулиганство, судить Изосимова открытым судом и приговорить к исправительно-трудовым работам с удержанием двадцати пяти процентов из зарплаты, чтобы он остался на комбинате?
Но опасно, очень опасно! Уж слишком ненадежен Изосимов. Да и Дядя может унюхать липу, оборвать все концы и так забиться в свою нору — ничем не выковырнешь.
— Помнишь, — шепнул я тихонько Арвиду, — ты рассказывал, как у вас в подполье провокатора разоблачили?
Он не успел ничего ответить. Глеб Максимович услышал мой шепот.
— Ну-ка, ну-ка, товарищ Ванаг!
— Это совсем другое, товарищ полковник, — неохотно отозвался Арвид, упрекнув меня взглядом. — Не имеет никакого отношения.
— А вдруг? Расскажите и нам…
В подпольной комсомольской организации пошли провалы, один серьезнее другого. Случайность исключалась — явная работа провокатора. Подозрение пало сразу на троих. Кто из них?
Руководство думало, гадало. Наконец, решено было учинить проверку, так сказать, провокацию провокатора. Объявили о предстоящем якобы приезде в город секретаря подпольного ЦК — может ли быть более лакомая дичь для охранки! Сделали так, чтобы все трое «случайно» узнали, где именно будут встречать секретаря и каждому из троих сообщили разное место и время.
Осталось только проследить…
— И влип? — спросил Глеб Максимович.
— Влип.
— И что вы сделали?
— Как что? — пожал плечами Арвид. — Провокатор! Убрали. По решению обкома…
— Ну, а как это к нам применимо? Что-то я тоже не пойму, — повернулся ко мне Глеб Максимович.
— Видите ли, — начал я смущенно, — мне показалось… Может, тоже провокацию провокатора. Заставить Изосимова написать письмо…
— Кому?
— Всем семерым.
— Так-так-так! — Глеб Максимович взялся руками за край стола. — О чем же?
— Не знаю, — не решился я высказаться. — Просто мысль мелькнула… Надо еще посмотреть…
Кругом пошли сдержанные смешки. Черт меня дернул лезть с недодумкой!
Но Глеб Максимович не смеялся.
— Погодите, товарищи! — поднял он руку. — Предположим, Изосимов — догадливый человек и по всяким там признакам распознал Дядю, как тот ни таился.
— И написал ему письмо, — подхватил я; ободрила поддержка полковника, возникшая мысль не казалась больше такой уж пустяшной. — Может быть, даже из Старой Буры. Дома приготовил, а оттуда отправил, с вокзала, и затем учинил драку с дальним прицелом.
— «Мотайте быстрей отседова, дело дрянь, Стасик не болен, поймался, Смагина Андрюшку оправдали», сочинил с ходу Глеб Максимович. — А что? И вписать симпатическими чернилами между строк безобидного текста. А состав чернил такой: проявишь — больше не убрать.
— Ну и сожжет! — нашелся скептик.
— Ну и отлично! — подхватил Глеб Максимович. — И тем самым подтвердит: он проявлял, письмо ему… Братцы, кажется, ход! И, главное, зацепка хорошая есть — предупреждал ведь Станислав Васин Изосимова, что может прислать подобное письмо. Вот Изосимов и решил сам проявить инициативу.
Все сразу оживились… Опять споры, опять разные мнения. Но на сей раз уже не о том, делать или не делать, а как лучше все организовать.
Надымив еще плотнее, уже далеко за полночь пришли к такому итогу. Изосимов напишет письма всем семерым. В каждом будет следующий открытый текст:
Расчет простой. Получит письмо человек, к Дяде непричастный, удивится, поругает Изосимова или посочувствует ему, но письмо не уничтожит. В крайнем случае, у него сохранятся обрывки, можно будет проверить.
А если письмо попадет Дяде, тот, скорее всего, должен заинтересоваться, проверить, нет ли в письме другого, тайного текста? И попадется! Потому что письмо должен будет уничтожить, чтобы не осталось следа.
Решение принято, работа закипела. Каждый получил задание, всем хватило. Нужно было съездить за почтовым штемпелем в Старую Буру, приготовить чернила для тайнописи — рецепт Изосимов знал; состав не особенно сложный, из подручных материалов; договориться с почтальоном, обслуживающим барак… А утром встретить адресатов по дороге на работу и проверить, что произошло с врученными им посланиями.
Мне, как лучше других знающему Изосимова, выпало готовить с ним письма. Он сразу сообразил:
— Как думаете, поймается?
Но, прочитав список, поднял на меня удивленные глаза:
— Из этих он?
Меня и самого удивляли некоторые фамилии, и поэтому, возможно, я сказал резче, чем требовалось:
— Не рассуждайте — пишите!
Почерк у Изосимова был тот еще; пляшущий, корявый. Он не писал, а, как плакатист, вырисовывал букву за буквой. Рука, непривычная к такой работе, быстро уставала, и от письма к письму текст, несмотря на старание, становился все более неровным. А последнее письмо он, ставя точку, от усердия даже проткнул насквозь.
— Ой! — посмотрел виновато.
— Осторожнее надо!
— Здесь ямка на столе, вот, видите? — оправдывался Изосимов. И тут же предложил самоотверженно — пусть я знаю, как он хотел искупить свою вину; и эту, маленькую, и ту, большую, неискупимую:
— Может, помешает? Давайте перепишу.
Было уже четыре утра. Ладно, сойдет!
— Не надо.
Откуда мне было знать, какую роль сыграет в ближайшие часы едва приметная дырочка!
26.
В семь часов утра почтальонша, обслуживающая итээровский барак на Воронежской улице, сухонькая, быстрая на ноги старушка, начала ежедневный обход участка. Наготове было объяснение, почему она сегодня вышла раньше обычного: ровно в девять к почте подойдет машина за новогодними подарками для воинов Красной Армии; надо успеть к погрузке. В сумке почтальона лежали письма Изосимова, посланные, как значилось на почтовом штемпеле, еще позавчера из Старой Буры.
В семь часов утра заняли свои исходные позиции и непосредственные участники операции. В их задачу входило перехватить «клиентов» на пути к работе, лучше поближе к дому, чтобы не дать им возможности пообщаться друг с другом.
Меня сначала не хотели посылать на операцию — из-за ноги. Но потом, когда распределили силы и выяснилось, что одного человека все равно не хватит, нашли подходящий объект, почти равный мне по скорости передвижения. Это был тучный, страдавший одышкой старший бухгалтер с очень неподходящей фамилией — Прутик. Он ходил медленно, переваливая свои пуды с одной ноги на другую и останавливаясь для отдыха через каждую дюжину шагов. На него оглядывались прохожие — не перевелись ведь еще такие мастодонты на третьем году войны!
Я перехватил его возле детского сада; сокращая путь, он прошел через двор и каким-то непостижимым образом протиснулся через лаз в кирпичной ограде, предназначенный для людей совсем не его габаритов.
— Одну минуту, товарищ Прутик.
— Да? — Он неуклюже развернулся в мою сторону.
— Из милиции.
Я показал документы. Прутик растерянно заморгал, видимо, ожидая, что сейчас его оштрафуют или по крайней мере поругают за нарушение порядка.
— Вы сегодня получили почту?
— А? — поразился он. — Почту?… Да, да…
— Письма были?
— Письма?… Да, да…
— От кого?
— От брата, из Куйбышева.
Его одутловатое лицо выражало крайнюю степень изумления.
— И все?
— Да… — И сразу спохватился: — То есть, нет. Еще одно было. От шофера нашего, Изосимова.
— Оно у вас с собой?
Он похлопал себя по карману.
— Дома… забыл…
— Придется вернуться, товарищ Прутик.
— Да?…
Он снова развернулся, грузно, нескладно, как подбитый танк, посмотрел на пробоину в заборе, потом на меня и, шумно вздохнув, пошел в обход детского сада. Я шагал рядом. Вот будет потеха, если он сейчас побежит, а я за ним. Матч толстопузого с хромоногим — ребятня, спешащая в школу, лопнет от смеха.
— Довольно странно, — процедил толстяк Прутик.
— Что именно?
— Всё. И письмо… И вот вы теперь…
Я не ввязался в разговор — промолчал. Может, он меня щупает? Посмотрим, что будет дальше.
А дальше не было ничего интересного. Письмо Изосимова лежало на уставленном посудой столе. Один край оторван и свернут в узкую трубочку — вероятно, Прутик ковырял в зубах. Тайнопись не проявлена.
— Что такое, что такое? — Из-за занавески испуганно выскочила заспанная жена Прутика, хрупкая, миниатюрная, легкая, полная противоположность своему увесистому супругу, и тотчас же очень ловко набросила на стол свесившийся до пола конец скатерти, чтобы я, не дай бог, не рассмотрел едва начатую буханку белого хлеба, топленое свиное сало в стеклянной литровой банке и связку сухих серо-рыжих вобл.
— Вот… письмо… — Прутик, сам ничего не понимая, беспомощно топтался у стола. — Товарищ из милиции…
— Я говорила — порви! Я говорила! — наскакивала на него жена, очень напоминавшая сейчас маленькое, отчаянно храброе существо из знаменитой басни, не убоявшееся даже слона.
— Все в порядке! — сказал я. — Письмо забираю с собой. О происшедшем прошу никому не говорить.
— Что вы! Что вы! Как можно! — в ужасе затрясла одной рукой супруга Прутика, другой в то же самое время ловко заправляя под скатерть вылезший воблий хвост. — Мы же понимаем.
Итак, у меня холостой выстрел. А у других?
На обратном пути меня догнал Арвид. Он проверял диспетчера Хайруллина. Спросил беззвучно, одним движением головы:
«Как?»
— Плохо. А у тебя?
— Хорошо.
Он улыбнулся и тем самым сразу меня насторожил.
— Что значит хорошо?
— Когда подозрение не подтверждается. Когда человек чист. Не так?
Значит, и у него вхолостую. Мы как раз проходили мимо почтамта. Арвид остановился.
— Вот письмо, отдашь полковнику — он уже в курсе, я звонил.
— А ты сам? Хотя ясно — на переговорную? — слегка поддел его.
В ответ последовало невозмутимое:
— Да, закажу Москву на вечер…
Он исчез за тяжелыми дверьми. Как же — у человека нашлась жена, и сразу пошли заботы. Теперь будет ей названивать, пока все деньги не ухлопает…
Из семи подозреваемых двое отпали. Еще пятеро.
Вслед за мной к Глебу Максимовичу довольно скоро явились один за другим еще трое участников операции. Они принесли два письма без всяких следов тепловой обработки и третье в виде обрывков, бережно собранных в газетный пакетик — адресат, тоже не проявив тайнописи, разорвал письмо в клочья.
Осталось еще два письма. Один из двоих!
Следующего вошедшего встретили дружным: «Ну?» Момент был и в самом деле волнующим. Лобастый майор проверял работавшего прежде в цехе, а недавно переведенного в шоферы Бобко — он с подозрительной настойчивостью просился вместо Васина в цех «Б».
Майор пожал плечами и выложил перед Глебом Максимовичем смятый листок:
— Не он.
Я вычеркнул в своем списке еще одну фамилию. Теперь осталась только одна. Петрова. Зинаида Григорьевна. С которой я ежедневно встречался в столовой.
Она?!
Ждать пришлось долго, и с тягучими минутами ожидания мысль, показавшаяся вначале невозможной, обрастала подробностями, черпала в них подтверждение, становясь из невероятности обоснованным подозрением, а затем уж и твердой уверенностью.
Она! А почему бы и нет? Дядя? Ну и что? Разве клички шпионов обязательно должны служить ключом к их полу, внешнему облику, возрасту?
А так… Зинаида Григорьевна имела свободный доступ к гаражу — бухгалтерия и гараж в одном здании. Она прекрасно знала всех шоферов, Изосимов мог находиться под постоянным и незаметным наблюдением. Васин, скорее всего, сочинял свою телеграмму сыну в бухгалтерии — там и с бумагой полегче, там и все принадлежности для письма. Ей ничего не стоило незаметно подобрать один из брошенных им черновиков.
И в школьных тетрадках учительницы Назаровой она тоже могла рыться, не возбуждая подозрений, — дверь ее комнаты выходит прямо в кухню…
Я уже видел перед собой ее красивое лицо в совсем новом непривычном свете: в глазах затаенное коварство, тонкие губы змеятся в ехидной улыбке.
Она! Она!
Все, нервничая, посматривали на стенные часы.
Девять часов…
Пять минут десятого…
Восемь минут десятого.
Наконец открылась дверь. Последний, Сечкин.
— Что так долго? — спросил Глеб Максимович.
— Ждал. Вышла только около девяти — вчера поздно работала вечером.
— Конечно, не она?
Почему Глеб Максимович так уверен? Ах да, иначе Сечкин задержал бы ее, привел бы с собой.
— Письмо не тронуто.
— Дома лежало?
— Нет, у нее в сумочке. Говорит, хотела отпроситься с работы — и сразу на хлебозавод. Очень уж жаль ей Изосимова. Понятно — женщина!
В небольшую стопку писем на столе Глеба Максимовича легло еще одно — последнее.
Операция провалилась.
Среди адресатов Дяди не было. Или же он оказался умнее и осторожнее, чем мы предполагали.
И Зинаида Григорьевна… Я фыркнул, полный презрения к самому себе. Нет, каким олухом надо быть, чтобы заподозрить фашистского шпиона в этой милой, мягкой женщине!
Все были удручены, не только я один. Лишь Глеб Максимович не терял оптимизма, по крайней мере, внешне; в душе он досадовал, может быть, больше всех.
— Что ж, обошла лиса один капкан, угодит в другой. Придется основательно взяться за прошлое всех семерых… Давайте сейчас перекур на десять минут, а потом когда соберемся, больше чтобы здесь не дымить. А то задохнемся раньше, чем выудим Дядю.
Курильщики потянулись в коридор. Я подошел к столу, стал бездумно перебирать письма. Да, напрасно Изосимов вываливал язык от усердия. Интересно, огорчится он или обрадуется? Наверное, все-таки огорчится: он явно надеялся спасти свою шкуру за счет Дядиной. Даже сам переписать предложил, когда проткнул бумагу и заметил на моем лице недовольство, — подумать только, на какие жертвы шел человек!
Да, но где же эта дырочка?
Я со все возрастающим удивлением вертел в руках письмо, адресованное Зинаиде Григорьевне. Вот здесь он проткнул, когда ставил точку. Ничего нет!
А не путаю ли я? Может, не Зинаиде Григорьевне предназначалось последнее письмо — другому?… Нет, ей, ей! Изосимов писал по порядку, а ее фамилия стоит у меня седьмой в списке.
Как же так? Было отверстие — и исчезло?
Переписано? Она проявила, а потом переписала? Ведь у Изосимова такой почерк — подделать нетрудно. Учуяла ловушку? Или просто так, на всякий случай?
Я, опасаясь попасть впросак, внимательно осмотрел письмо. Кажется, да! «А» и «о» круглее, чем в остальных письмах. И нажим не такой…
— Товарищ полковник! — позвал я дрогнувшим голосом. — Товарищ полковник, посмотрите.
И началось…
Сотрудники отправленные на комбинат, позвонили:
— Нет ее на работе. Отправилась в баню…
— Немедленно туда! — приказал Глеб Максимович. — Я сейчас подошлю вам Люду и Елизавету Ивановну, пусть проверят!
Положил трубку и сказал всем нам, напряженно прислушивавшимся к разговору.
— Для очистки совести. Все равно бесполезно. Она задала ходу, можно не сомневаться.
Тут же объявили о срочном розыске скрывшейся. На контрольно-пропускные пункты и на вокзал послали людей с фотографией Зинаиды Григорьевны. Отдали телеграфное распоряжение о поисках в уже отошедших за это время от нашей станции поездах.
Ее обнаружили в пассажирском поезде, который шел в сторону Энска. У сотрудников, прочесывавших состав, хватило смекалки проверить водившую их по одному из вагонов проводницу. Ею оказалась сама Зинаида Григорьевна — в железнодорожной форме, с фонарем, все чин по чину. Сумела уговорить вконец измученную хозяйку вагона прилечь в служебном закутке, предложив по доброте душевной заменить ее.
Доставленная поздним вечером к Глебу Максимовичу, она не выглядела особенно взволнованной или удрученной. Кивнула мне как старому знакомому — полковник попросил записывать предварительный допрос. Сказала с усталой улыбкой:
— Меня приняли за кого-то другого — как вам это нравится?
— Почему вы уехали, никого не предупредив? — спросил Глеб Максимович. — Вы же находитесь на работе.
— Главный бухгалтер отпустил меня — можете проверить.
— Уже проверили. В баню.
— Видели, какая там очередь? Я бы все равно сегодня не попала. А день свободный. Вот и решила съездить в деревню за продуктами. Кстати, ваши люди отобрали семь тысяч рублей — они не исчезнут?
В таком духе шел весь разговор. Зинаида Григорьевна отвечала на вопросы полковника уверенно, без тени растерянности. На все находился у нее толковый, внешне правдоподобный ответ. Когда же Глеб Максимович спросил, как могло случиться, что с письма исчезло отверстие, проделанное до отправки, она пожала плечами:
— Одно из двух: либо отверстие кому-то приснилось, либо письмо заменили на почте. — И добавила, переходя в наступление: — Думаете, я беззащитна против провокаций? Я требую, чтобы вы немедленно сообщили на фронт, мужу, о моем аресте.
— Сообщим, сообщим, будьте спокойны, — пообещал полковник.
Пришел с почтамта Арвид; он отпрашивался на переговоры с Москвой. А вернувшись, повел себя крайне странно. Открыл дверь кабинета, где шел допрос, вызвал в коридор Глеба Максимовича и шептался с ним там минут пять.
— У вас нет папирос, Витя? — обратилась ко мне Зинаида Григорьевна с наглой фамильярностью.
— Не курю! — бросил я. — И прошу не называть меня так.
— А как? Товарищ лейтенант? — Она мило улыбнулась. — Или лучше — гражданин лейтенант?… А, понимаю! Боитесь ответственности за знакомство со мной?
Глеб Максимович вернулся вместе с Арвидом.
— Отвечайте на вопросы лейтенанта.
— Пожалуйста, — пожала плечами Зинаида Григорьевна. — Мне всё равно, на чьи.
— Я о вашей бытности в Латвии, — начал Арвид. — Вы тогда сказали неправду!
— То есть? — подняла брови Зинаида Григорьевна.
— Вы у нас не жили.
Вместо того, чтобы возразить или согласиться, она вдруг расхохоталась, запрокинув назад голову. Арвид спокойно переждал этот приступ веселья:
— Я берусь доказать.
— Даже так? — Зинаида Григорьевна положила ногу на ногу, — что ж, давайте, мне любопытно!
Какая наглость! Я посмотрел на Глеба Максимовича: неужели не оборвет? Но он молчал.
— Да, вы знаете мой город, — продолжал Арвид. — Но знаете по описаниям. Недостаточно подробно. До войны выпускался проспект для иностранных туристов. Вот оттуда вы знаете и Дом рухнувших надежд, и беседки на Новофорштадтском озере, и нашу главную улицу. Все ваши знания оттуда. Из проспекта.
— Значит, вам не хватило подробностей, — констатировала она едко.
— Да.
— Пожалуйста, могу добавить…
И пошла сыпать: рядом с Домом рухнувших надежд такой-то дом справа, такой-то — слева. Улица там проходит такая-то, на углу галантерейная лавчонка без окон, с одной только стеклянной дверью и колокольчиком над ней…
Нет, Арвид, кажется, дал маху! Чувствуется, все правда, все видено собственными глазами.
Остановилась, спросила с издевкой:
— Еще? Или хватит?
— Вы только про Дом, — невозмутимо отозвался Арвид.
— Хорошо, теперь пойдут беседки. — Она смеялась над ним, нисколько не таясь. — Они метрах в ста от озера, верно? Дорожка к самой воде из красной черепицы, у вас такой кроют крыши. Да, вот что — пол в беседках паркетный. Удивительно, правда? — она уже обращалась к Глебу Максимовичу. — В открытых, доступных дождю и ветру беседках вдруг великолепный узорчатый паркетный пол! И на крышах — они как купола, круглые — острые позолоченные вершинки, вроде бы кончики пик. А стены из переплетенных мелкими клетками палочек…
— Достаточно, — остановил ее Арвид. — И вы утверждаете, что все это видели сами?
— Боже мой, до чего подозрительный народ!… Да, да, заявляю еще раз и прошу занести в протокол, что я жила там, у вас, с января сорок первого по двадцать шестое июня — этот страшный день я запомню на всю жизнь. Ваши милые соотечественники довольно нелюбезно стреляли нам в спины…
— И все-таки я прав! — Арвид совершенно не реагировал на ее ядовитые уколы. — Мне уже тогда показалось странным, в столовой. Но подумал, может быть, ошибаюсь, сам забыл. А сейчас специально звонил в Москву, в наш ЦК, там есть товарищ из моего города.
— И товарищ убедил вас, что я лгу? — Она по-прежнему уверенно улыбалась.
— Некоторых подводит плохая память. Очень странно, но вас подвела как раз хорошая… Вы сделали ошибку, которую нельзя простить, Зинаида Григорьевна. Надо было еще раз заглянуть на Новофорштадтское озеро…
Вроде и не сказал он еще ничего такого, но напряжение в комнате сразу подскочило.
— Какая-нибудь неточность еще совершенно ни о чем не говорит!
Не знала она, с какой стороны последует удар:
— Наоборот, все точно, все очень точно… Слишком точно: беседки ведь сгорели. Лесной пожар, они сгорели дотла. И знаете, когда? Осенью тридцать девятого. До восстановления у нас советской власти; в городе еще не было никаких гарнизонов Красной Армии. Вы их действительно видели, теперь я окончательно уверился…
— Да, вы нам всем очень убедительно доказали, — подтвердил полковник.
— Но только не в сорок первом. Беседок там уже не было в сорок первом…
Глеб Максимович подхватил снова:
— Откуда следует, что вы жили в Латвии еще до того, как она стала советской. И это весьма, весьма удивительно! Потому как по вашим биографическим данным, по всем вашим документам вы находились в то время очень далеко оттуда, в центральной России.
Зинаида Григорьевна молчала. Губы плотно сомкнуты, взгляд устремлен мимо нас.
— Так как же?
Молчание.
— Ну ничего, — незлобиво сказал Глеб Максимович. — Есть время подумать, теперь ведь ни вам, ни нам не надо особенно спешить… Дядя! — он хмыкнул. — И что за блажь окрестить Дядей такую интересную женщину? Прямо обидно, не находите? Или так придумали из соображений конспирации? Но ведь ни один дурак уже давным-давно не верит в тождество агентов и их кличек!
27.
И все-таки полковник ошибался — известная причина окрестить Зинаиду Григорьевну Дядей была. Это стало ясно, когда мы узнали, почему ей выбрали такую кличку.
При скорой ходьбе она чуть-чуть косолапила, ставя ноги носками немного вовнутрь. Слово «косолапить» обозначается на немецком языке целым идиоматическим выражением: uber den Onkel laufen — буквально: бежать через дядю, поспешать раньше дяди. Ее шеф — еще давно, когда она находилась в Восточной Пруссии, в специальном лагере для прибалтийских немцев, — заметив маленький недостаток своего агента, в шутку назвал ее Дядей.
Шутливое прозвище закрепилось в качестве официальной шпионской клички.
Это она рассказала сама. Не сразу, конечно, а значительно позже, к концу следствия. Снимая с нее, слой за слоем, как оболочку с мумии, все придуманное, мы постепенно добрались до самой сердцевины. А скрывать детали, когда уже раскрыто основное, лишалось смысла.
Но пока это произошло, она здорово помотала нам нервы. Бесконечные допросы, очные ставки, всевозможные письменные запросы, звонки, телеграммы в разные концы страны, кропотливое копание в бумагах ночи напролет… Мы сбились с ног, похудели, лишились сна.
Перелом произошел во время одной из очных ставок. Глеб Максимович пригласил к себе доставленную утром на военном самолете женщину, велел привести арестованную, а когда она вошла в кабинет, познакомил их:
— Зинаида Григорьевна Петрова… Зинаида Григорьевна Петрова. Да, да! И год рождения тот же. И месяц, и число. Больше того: вы обе родились в одном селе. Больше того: у одних и тех же родителей. — Посмотрел весело на прилетевшую с Востока гостью. — Бывают же на свете такие совпадения, а, Зинаида Григорьевна?
— Вот вы какая! — Арестованная окинула оценивающим взглядом ничего не понимавшую женщину. — Я вас представляла другой — погрубее, примитивнее… Хорошо, гражданин полковник, — повернулась она к Глебу Максимовичу. — Вы выиграли, нечего зря время терять…
Арвид был прав: Маргарита Карловна Зиммель, — таково ее настоящее имя — долгое время жила в Латвии, Ее отец — видный царский полковник, один из организаторов похода армии фен дер Гольца против молодой советской республики в 1919 году. Мать — русская дворянка, религиозная фанатичка, исповедовавшая католичество и патологически ненавидевшая безбожников-большевиков.
Немецкий абвер завербовал Маргариту Зиммель еще в студенческие годы, когда она училась на филологическом факультете Рижского университета. Постоянную связь с германской разведкой она поддерживала и позднее, уже будучи преподавателем Аглонской католической гимназии, — именно в то время она часто навещала город, в котором жил Арвид, особенно во время летних каникул, завязывая нужные знакомства.
Когда в 1939 году прибалтийские немцы по призыву «фюрера» выехали в Германию, в их числе была и Маргарита Зиммель. Но, в отличие от других своих земляков, она пробыла в фатерлянде недолго. У ее шефов родился план пристроить разведчицу к советской военной базе в Лиепае, причем с дальним прицелом.
Местные ульманисовские власти, тайно сотрудничавшие с гитлеровцами, охотно пошли навстречу. Так родилась на свет латвийская гражданка, русская по национальности, Зинаида Григорьевна Боброва, которой предназначено было — не судьбой, конечно, а руководителями разведки — в дальнейшем встретиться с советским капитаном Иваном Григорьевичем Петровым — у него была сестра Зинаида, и ради нее, вернее, ради ее биографии и затевалась вся сложная комбинация.
Иван Григорьевич был холост, Зинаида Григорьевна очень приглянулась ему, и в 1940 году, когда Латвия стала советской, он предложил ей руку. Предложение было принято, Иван Григорьевич отпраздновал свадьбу в узком кругу сослуживцев, его жена получила новый паспорт — уже советский — на имя Зинаиды Григорьевны Петровой. Точно так же звали и младшую сестру капитана, которая еще четыре года назад уехала из родного села под Курском на Дальний Восток.
Молодожены недолго наслаждались счастьем. На Ивана Григорьевича в ноябре того же года неизвестными лицами было совершено покушение, и он, не приходя в сознание, умер на руках безутешной супруги.
Теперь Маргарита Зиммель снова свободна — и операция по глубокому внедрению ее в Советский Союз успешно продолжается.
Она переезжает в другой латвийский город, знакомится там с молодым советским офицером Красниковым и выходит за него замуж, умолчав о своем предыдущем браке. У нее теперь и метрика есть на имя Зинаиды Григорьевны Петровой — для этого потребовалось только написать в сельсовет на Курщине и попросить выслать копию свидетельства о рождении, якобы для оформления выплат сестре погибшего капитана.
О том, чтобы в паспорте не было отметки о первом браке, она, разумеется, позаботилась заранее.
И вот с началом войны эвакуируется сюда, в далекий тыл, жена фронтовика-капитана, потом майора, потом подполковника, советская женщина с хорошей трудовой биографией, с подлинными документами.
И она же — мина замедленного действия, замороженный фашистский агент Дядя, которого берегут для большого дела. Таким стоящим делом оказывается цех «Б».
И — осечка!…
— Случайность! — высокомерно заявляет Маргарита Зиммель на допросе. — Глупое стечение обстоятельств!
— Возможно, — не спорит Глеб Максимович, хотя отлично знает, что происшедшее далеко не результат одного только стечения обстоятельств.
— Мы бы все равно пробрались в цех «Б»! — тонкие нервные пальцы сжимаются в кулаки.
— Возможно, — снова довольно благодушно соглашается Глеб Максимович. — Кстати, знаете, что такое липучка?
— Липучка? Бумага от мух? — Шпионка, пряча свое недоумение и боясь попасть впросак, высокомерно вскидывает голову.
Отняв перо от тетради, в которой ведется протокол, я с любопытством жду, что скажет полковник.
Но он переводит допрос совсем на другие рельсы:
— Скажите, а с Клименко…
— Да! — нетерпеливо перебивает Маргарита Зиммель, раздувая ноздри и еще сильнее откидывая голову. — Да, я сама!
Чем она гордится? Убить беспомощного, не оказывающего никакого сопротивления, оглушенного снотворным старика? Противно…
Маргарита Зиммель неправильно истолковывает мой взгляд:
— Нет! Мне не было страшно!
— Вам обоим срочное задание.
Мы переглянулись. Ничего с
— Бегите, почистите перышки и не позднее половины двенадцатого — сюда…
Смотрим выжидающе: что дальше? А дальше, оказывается, проще простого — новогодний вечер.
— Вы теперь наши, с нами вам и Новый год встречать — такая уж традиция. Ну, живо, живо, чего ждете!
О том, чтобы попасть в баню, нечего было и мечтать. Мы ринулись домой, развели огонь в печке, стали таскать воду. Включили в дело и Кимку: он с грохотом приволок от соседей невиданных размеров жестяное корыто для купания слонов в домашних условиях. Продраились на славу все трое. И вот, чистый, распаренный, благодушный, в свежем белье, лежа на нарах с задранными к потолку ногами и шутливо пикируясь с Кимкой насчет скорой демобилизации безродного Фронта, я вдруг вспомнил про Седого-боевого.
Какое все-таки свинство! Да, да, дел по горло. Но неужели нельзя было выкроить хотя бы двадцать минут?
Спрыгнул с нар, стал наворачивать портянки. Арвид уставился на меня сверху:
— Куда?
— В госпиталь.
Он тоже стал обуваться.
— А ты куда?
Ответ я знал заранее.
— Пойду, закажу разговор на завтра. — И добавил, сак бы оправдываясь: — Надо ведь поздравить…
Окна госпиталя дрожали в такт не слишком слаженным, зато мощным звукам духового оркестра.
— Капитан Григорэв? — спросил с сильным кавказ
— Ну-у?
Значит, дела у Седого-боевого пошли на поправку!
Прикрыл дверь палаты и… столкнулся носом к носу с подполковником Курановым. Везет же мне на него!
— Здравия желаю!
— Идемте со мной, лейтенант.
Лицо строгое, губы сжаты. Нотации читать?
— Мне надо в «БЗ».
— Не ходите сейчас. У него жена.
— Приехала? — обрадовался я и за нее, и за Седого-боевого.
— Точнее — переехала.
У Куранова был недовольный вид, но теперь это уже не могло меня обмануть.
— Ох, товарищ подполковник! Вы, да?
Он насупился:
— Что значит — я? В госпитале уже в течение двух месяцев отсутствует начальник лаборатории. Ответственнейший участок, а там хаос… Пойдемте, мне надо посмотреть вашу ногу.
— Зачем?
— Я видел, как вы шли через двор. Что-то сильно хромаете. Должно проходить, а у вас наоборот…
Он долго мял пальцами розовую припухлость над раной, потом постучал кулаком в стену, и из соседней комнаты появился подполковник Полтавский.
— А, моя милиция меня бережет! — его добродушные глаза улыбались за толстыми стеклами очков.
Они поколдовали над ногой, обменялись непонятными для меня латинскими терминами. Потом Куранов сказал, по своему обыкновению очень строго, словно выговаривая за что-то:
— У вас воспаление. Будете ежедневно ходить на лечение. Обождите, сейчас принесу вам временный пропуск.
Он вышел.
— Поможет? — спросил я Бориса Семеновича.
— Новое средство. Весьма эффективное. Вам повезло — пока еще оно имеется только в нашем госпитале.
— Ваше собственное изобретение? — я с трудом натягивал сапог.
Он утвердительно кивнул.
— Во всяком случае, мы — основной испытательный полигон… Только, пожалуйста, — никому! — Это строго секретно.
— Лекарство?!
— Лекарство! Враги интересуются всем…
В этот момент вернулся Куранов с пропуском.
— Берите. Не нужно будет каждый раз обманывать часовых.
Я поблагодарил чисто механически. Совсем другим была занята голова.
Неужели я разгадал, что имел в виду Глеб Максимович, когда вскользь упомянул о липучке — сладкой клейкой бумаге для приманивания и уничтожения мух?
На улице ветер. Через дорогу, извиваясь, ползут торопливые снежные змейки. Начинается метель, самая подходящая погодка для Нового года. Я отвернул голову, чтобы снег не бил в лицо, и пошел на таран.
— Виктор! Подождите, Виктор!
Через дорогу в мою сторону движется что-то большое и лохматое. Адвокат Арсеньев!
— Вы же в больнице, Евгений Ильич!
— Был, был! — Старик явно обрадован встрече — и мне тоже приятно. — Я кое-как переношу свою болезнь, но переносить еще и докторов — это уж слишком…
— Нет, я не сбежал, милый Виктор. Меня просто отпустили. Умирающий друг — против такого аргумента не устоит ни один врач.
— Друг?!
— Друг. — Арсеньев отстранился, словно не веря. — Разве вы больше не в отделении?
— Видите ли, Евгений Ильич, я временно прикомандирован к… — я замялся.
Он пришел на помощь:
— К другой организации?… И ничего не знаете про Павла Викентьевича?
— Он?!
— Это героический человек, милый Виктор! Два года ходить со смертельной болезнью, как с ножом в сердце, знать, что ты обречен, терпеть адские муки…
Я слушал, и холодные мурашки медленно ползли по спине, словно от озноба. Майор Антонов.
— Что пожелать вам в наступающем году? — Арсеньев, прощаясь, долго не отпускал мою руку. — Здоровья, счастья… Чего еще?
— Пожалуй, хватит, Евгений Ильич.
— Нет, вот еще что — быть справедливым! И нужно-то для этого вроде совсем немного: ни специального образования, ни особых навыков, ни умения какого-то — всего лишь понимать других, чувствовать себя на их месте и в радости и в горе. Но, поверьте, нет ничего неважного, когда имеешь дело с людьми. Ведь несправедливость, допущенная даже как будто бы по отношению к одному, в конечном итоге оборачивается угрозой для всех.
— Как? — Меня поразила точность сказанного. — Несправедливость, допущенная по отношению к одному…
Да, да, именно так! Вот я чуть было не допустил несправедливость к Андрею. Кому она была бы на руку?
— Ох, это вы здорово, Евгений Ильич!
— Ну, ну, — мне было видно, как высок
Темнота и усиливавшаяся метель скрыли его мгновенно, а я все еще смотрел вслед, пытаясь угадать в снежной завесе знакомый силуэт в длиннополом пальто.
Резкий порыв ветра донес голос репродуктора с городской площади. Передавали вечернюю сводку Совинформбюро.
— …Западне Невеля… наступательные бои… более шестидесяти населенных пунктов…
Ого, уже двенадцатый час! Надо торопиться.
Герман Иванович Матвеев
Тарантул
Первая книга.
Зеленые цепочки
1. Таинственное убийство
Фронт приближался к Ленинграду.
Вдоль железных дорог, по шоссе, лесными тропинками и напрямик по болотам возвращались ленинградцы домой с оборонных работ. Вперемежку с ними шли беженцы. Бросив родные места, уходили они от врага целыми семьями, с малолетними детьми на руках, с громадными узлами. Измученные, запыленные, шагали они, понурив головы, в Ленинград, надеясь там найти защиту и кров.
В другую сторону, навстречу немцам, двигались воинские части и отряды народного ополчения.
Фашистские самолеты то и дело появлялись в воздухе, сбрасывая бомбы на дороги и поливая свинцом толпы беженцев. Услышав нарастающий гул самолетов, пешеходы шарахались в лес, ложились в канавы. И снова шли вперед, как только самолеты скрывались.
Три молодые девушки-студентки шагали босиком по пыльной проселочной дороге. На привале к ним присоединились двое пожилых мужчин с чемоданчиками. Один из них, однорукий инвалид гражданской войны, был с веселым характером, болтливый и предупредительный. Другой, наоборот, всю дорогу хмурился, о чем-то сосредоточенно думал и ни с кем не разговаривал. Дядя Петя, как назвал себя однорукий, беспрерывно рассказывал смешные истории и анекдоты, расспрашивая девушек об их жизни до войны, об учебе и о Ленинграде. Он отпускал злые шутки вслед немецким летчикам, называя их «колбасниками», и, казалось, совсем не обращал внимания на настроение своего спутника. А тот мрачнел все больше и больше, чем ближе подходили они к Ленинграду.
К вечеру, лесными тропинками, они прошли Сиверскую и остановились отдохнуть.
– Пойдем-ка со мной, – сказал однорукий приятелю, заметив его злой взгляд.
Не оглядываясь и не повторяя приглашения, он углубился в лес.
Хмурый прислонил свой чемодан к дереву и неохотно поплелся следом за своим товарищем. Вскоре студентки услышали их громкие голоса. Слов они не могли разобрать, да особенно и не прислушивались к чужому спору. Спор вдруг оборвался. Минут через десять хмурый вышел из леса один и, взяв свой чемодан, предложил девушкам двинуться дальше.
– А где же дядя Петя? – спросила одна из них.
– Он нас догонит.
Вышли на шоссе, но однорукий не появлялся. Хмурый молча шел то впереди, то отставал на несколько шагов, часто оглядываясь по сторонам. Темнота наступила быстро. Сзади на горизонте видны были зарева пожаров и какие-то вспышки. Глухо доносились раскаты пушечной стрельбы. На повороте хмурый сошел с дороги и крикнул уходившим вперед девушкам:
– Не торопитесь… Я сейчас.
Девушки не придали значения этим словам и продолжали быстро шагать дальше. Вдруг раздался отчаянный крик. Девушки услышали в темноте какую-то возню и хриплый мужской голос:
– Настя!.. Помоги!.. Сюда-а!.. Настей звали одну из студенток. Она была старше и решительнее своих подруг.
– Это наш! – сказала она. – Что такое? Пошли, девчата.
Все трое быстро побежали в обратную сторону.
Хмурый был еще жив, но говорить уже не мог. Он захлебывался своей кровью. Настя успела разобрать только одно слово: «чемодан». Нож вошел в его грудь по самую рукоятку, и прежде чем девушка нащупала ее, все было кончено. Хмурый их спутник умер.
Перепуганные, растерявшиеся, стояли они над трупом, не зная, что им делать дальше. Последние дни они видели много ужасного. Им приходилось много раз наскоро перевязывать раненых, и некоторые умирали у них на руках, но там они знали причину смерти и видели убийц на самолетах. Это же убийство было совершено с какой-то таинственной целью, неизвестным лицом.
– Чемодан! Он сказал: «чемодан» – в раздумье промолвила Настя. – Девчата, ищите-ка чемодан.
Девушки обшарили в темноте асфальт и обочину дороги возле трупа, но чемодана не нашли. Нельзя было терять времени на поиски. Они оставили убитого на дороге и пошли. Пройдя шагов двадцать от места преступления, Настя, шедшая с краю дороги, споткнулась обо что-то твердое и ушибла палец. Она нагнулась и в темноте разглядела контуры чемодана. Ушедшие вперед подруги остановились.
– Ты что?
– О камень споткнулась, – громко сказала Настя и подняла чемоданчик.
Почему-то ей подумалось, что лучше пока молчать про ее находку. Вокруг чемодана есть какая-то тайна, и, кто знает, может быть, убийца следит за ними и слушает. притаившись где-нибудь поблизости.
В полной темноте, по нагретому за день асфальту, шли молча три подруги, все время ускоряя шаги. Одна сказала:
– Может быть, дядю Петю тоже убили?
– Все может быть, – отозвалась Настя.
– У него тоже был такой же чемоданчик.
– Молчите вы…
– Что-то я боюсь, девочки…
Чемодан был тяжелый, словно там лежало железо, Он оттягивал руку, и все-таки Настя терпеливо несла его в город.
…Все это она, сильно волнуясь, рассказала сейчас майору государственной безопасности, сидя перед ним в кожаном кресле.
Майор, еще не старый человек с седыми висками, внимательно выслушал рассказ девушки и задумался. Чемодан, принесенный Настей в Ленинград и полученный им вчера вечером, стоял около письменного стола.
– Значит, дядю Петю вы так и не видели больше? – спросил майор.
– Нет. Я боюсь, что его тоже убили. Майор как будто не слышал этой фразы.
– Убитый тоже называл его дядей Петей?
– Не помню… Нет! Он, кажется, никак его не называл. Вообще убитый был странный человек. Он все время молчал. Мы сначала думали, что он немой.
– Как он выглядел?
– Кто? Убитый?
– Как выглядел убитый, я уже знаю. Меня интересует однорукий.
– Он был невысокого роста… бритый… немолодой уже…
– Сколько же ему было лет, на ваш взгляд?
– Я думаю, лет сорок… ну, сорок пять. Волосы у него были коротко подстрижены… Ах да!.. Во рту два золотых зуба… Вот, кажется, и все.
– Как он владел рукой?
– Очень хорошо. Просто мы даже удивлялись, как он ловко все делает одной рукой.
– Во что он был одет?
– Костюм… синий и, кажется, не новый. Да разве там разберешь? Всё в пыли…
– Вы не заметили у него часов?
– Да, были. Он часто на них смотрел.
Майор открыл письменный стол, достал мужские карманные часы, черные с золотым ободком, и, чуть приподнявшись в кресле, положил их перед девушкой.
– Такие? – спросил майор с улыбкой.
– Это они и есть. Точно такие же… Это они.
– А разве у убитого не было часов?
– Кажется, нет… А впрочем, не помню.
– По дороге, в разговорах между собой, они не называли никаких адресов?
– Дядя Петя как-то сказал, что у него есть родные в Ленинграде, но кто они и где живут, – не сказал.
– Так. Я попрошу вас все, что вы мне рассказали сейчас, написать на бумаге. Постарайтесь припомнить всякие подробности, мелочи… Чем питались ваши спутники… Вспомните цвет глаз, волос инвалида… Словом, решительно все, что вы запомнили.
– Хорошо, – девушка кивнула головой.
– Пойдемте со мной.
Они вышли из кабинета. В конце коридора майор открыл дверь и жестом пригласил Настю войти.
– Располагайтесь, как дома. Если хотите отдохнуть, вот диван – пожалуйста, не стесняйтесь. Здесь обед, – сказал майор, указывая на судки, стоявшие на столе. – Если вам что-нибудь понадобится или вы закончите работу, позвоните мне по телефону, а главное – постарайтесь вспомнить все как можно подробнее. «Дядя Петя» меня очень интересует.
Майор государственной безопасности вернулся в кабинет и раскрыл чемодан, который принесла ему девушка. Там лежала карта Ленинграда. Он разложил ее на столе и занялся изучением разноцветных пометок. Он обратил внимание на три крестика. Это были оборонные объекты на Петроградской стороне. Внизу была сделана надпись: «Первые четные числа недели. Второй эшелон. Зеленые цепочки с северной стороны».
Кроме карты, в чемодане лежали длинные алюминиевые патроны, по форме похожие на охотничьи. На патронах были ярко-зеленые полоски. Майор снял с телефона трубку и набрал номер.
Через несколько минут в кабинет вошел молодой человек в штатской одежде.
– Товарищ майор государственной безопасности, по вашему приказанию…
– Да, да. Вот в чем дело, товарищ Бураков. Возьмите этот патрон, поезжайте за город, разрядите из немецкой ракетницы где-нибудь в воздух и посмотрите, что это за пиротехника. Вероятно, – зеленые цепочки.
2. Миша Алексеев
Мать не возвращалась домой. На четвертый день Миша Алексеев пошел на завод узнать, что с ней случилось. Там ему сказали, что бомба попала в цех, где она работала, и ее увезли в тяжелом состоянии в больницу. В больнице сообщили, что Алексеева Мария умерла в тот же день, не приходя в сознание.
Вернувшись домой, Миша сел к окну и задумался. Его четырехлетняя сестренка Люся возилась у своей кровати с тряпочной куклой. Лицо и руки у девочки были перемазаны сажей, грязное платье надето задом наперед, волосы спутаны и растрепаны. Три последних дня Миша не замечал этого, но сейчас, когда почувствовал ответственность за судьбу сестренки, сердце у мальчика сжалось. «Никого теперь у нее нет, кроме меня», – подумал он и сказал:
– Люся, у нас нет больше мамы.
– Мама пошла на работу, – ответила девочка не оглядываясь.
– Мама больше не придет, Люся.
Вспомнилось, как отец, уезжая на фронт, похлопал его по плечу и, нагнувшись, тихо сказал: «Ты теперь большой, Михаил. В случае чего, матери помогай. Я на тебя надеяться буду. В пятнадцать лет я уже деньги зарабатывал».
– Миша, дай карандашик, – попросила девочка. Миша пошарил в карманах и среди осколков, патронов, собранных за последние дни, нашел огрызок карандаша и дал его сестренке. Та вытащила спрятанный клочок бумаги, положила его на подоконник и, забравшись на колени к брату, начала усердно рисовать какие-то каракули. Миша смотрел в окно, слушал, как девочка сопит носом от усердия, и думал. За окном завыла сирена.
– Вот! Миша! Слушай, – сказала девочка и потянулась к окошку.
Улица зашевелилась, как разворошенный муравейник. Люди с сумочками, с мешками для продуктов побежали в разных направлениях, чтобы поспеть домой, пока дежурные с красными повязками на рукавах не заставили их укрыться в подворотнях и в подвалах. Миша узнал своих приятелей, проскочивших в одну из парадных дверей. Там был ход на чердак, и он знал, что ребята полезли на крышу. Ему тоже захотелось присоединиться к ним, но сестренка сидела на коленях, и сейчас ему жалко было оставить ее одну.
Где-то далеко захлопали зенитки.
Миша думал: родных в Ленинграде не осталось. В такое трудное время ему не прокормить сестренку. Сам он не пропадет. Но что делать с девочкой?
Неожиданная мысль мелькнула в голове и, после короткого колебания, превратилась в решение.
– Собирайся, Люська, – решительно сказал он, спуская сестренку на пол.
– А зачем?
– Гулять пойдем. Бери своих кукол, все забирай. Девочка некоторое время стояла в нерешительности, наблюдая, как Миша разложил большой платок и из комода стал вытаскивать ее платья, чулки, белье. Сообразив, что они куда-то пойдут, она захлопотала и принялась одевать тряпочную куклу.
– Мы к маме пойдем. Да, Миша?
– Да, да. Собирайся живей. Ничего не оставляй. Где твои валенки-то? – говорил он, торопливо укладывая ее вещи. Потом он взвалил узел с вещами на плечо, взял девочку за руку и, закрыв комнату на ключ, вышел из дому.
Тревога уже кончилась. Всю дорогу Люся. оживленно болтала, спрашивала о чем-то брата, но он не слушал ее. Выйдя на Пушкарскую, Миша остановился перед большим домом.
– Вот и пришли. Ты здесь будешь жить, Люсенька, а я к тебе в гости буду ходить. Поняла?
– Да. Они поднялись по лестнице.
Заведующая детским садом внимательно выслушала мальчика.
– Как твоя фамилия? – спросила заведующая.
– Алексеев Михаил.
– Почему же ты привел ее именно к нам?
– А я раньше, когда маленький был, каждый день сюда ходил. Только тогда другая заведующая была.
– Может быть, в другом доме ей лучше будет?
– Нет. Я сюда ходил, пускай и она здесь останется. Да вы не думайте, что я насовсем ее оставлю. Разве я Люську брошу?.. Мне бы только сначала устроиться, а потом жить мы будем вместе.
Из-за дверей доносился шум детских голосов. Ребята недавно вернулись из подвала, куда спускались по тревоге, и, видимо, делились впечатлениями. Все это было ново для Люси, и она, прижавшись к коленям брата, молчала и широко открытыми глазами оглядывала незнакомую обстановку.
Заведующая, улыбнувшись, сказала:
– Пускай будет по-твоему. Оставляй свою сестру. Карточки взял?
Миша положил на стол продуктовые карточки.
– Как зовут сестру?
– Людмила.
– Сколько лет?
– Четыре года.
– На чьем иждивении находится?
– Теперь, значит, на моем.
– Адрес?
Когда все было записано и оформлено, позвали воспитательницу – взять девочку.
Время было прощаться. Миша нагнулся к сестренке. В горле стоял комок, глаза его покраснели.
– Люсенька, ты тут не озорничай, слушайся тетю. Я буду в гости приходить. В обиду никому не давайся, а в случае чего – мне скажи.
Девочка молча кивала головой в знак согласия. Чмокнув в нос сестренку, Миша вышел из комнаты. На улице он потянулся, вдохнул всей грудью холодный осенний воздух и зашагал домой.
Теперь можно было подумать и о себе.
3. «Зажигалки»
На крышу дома Мишка с двумя приятелями притащил доску, несколько кирпичей и устроил около трубы скамейку. Тревоги следовали одна за другой, и, как только раздавался вой сирены, ребята вылезали через слуховое чердачное окно на крышу и занимали наблюдательный пост на своей скамейке.
Весь город был перед ними как на ладони. Неподалеку виднелась Петропавловская крепость, за ней – Исаакиевский собор, влево за Невой поднималось над крышами высокое бетонное здание НКВД, еще левее – водонапорная башня, трубы ГЭС, купола Смольного.
Ребята считали себя полными хозяевами крыши и всех осколков, падающих на нее.
Однажды вечером из слухового окна вылез еще один доброволец – высокий плотный мужчина в коричневом пальто.
Мишки не было, и два молодых пожарника встретили незнакомца недоброжелательно, не зная, как поступить с ним. Отправить без разговоров вниз или подождать Мишку? Пускай тот сам решает.
– Здорово, воробьи! – приветливо поздоровался незнакомец. – А вы тут устроились славно. На скамеечку можно присесть?
– Тут Мишкино место.
– Ничего. Придет Мишка – я встану. С этими словами незнакомец подсел к ребятам и, вытащив из кармана папиросы, предложил им:
– Курите!
Васька взял две папиросы. Одну сунул в рот, другую протянул Степке. Закурили. Незнакомец ребятам понравился, и не потому, что он «купил» их папиросой, а глаза его понравились. В голосе, в жестах незнакомца чувствовалась большая уверенность в себе, и в то же время он был какой-то простой, доступный.
«Не задается», – подумали ребята.
– Хорошо тут, – сказал незнакомец. – И видно далеко. Только над головой я бы вам крышу советовал устроить. Зенитный осколок может прилететь.
– Не прилетит, – твердо заявил Васька.
– Смотри! Если прилетит, второго ждать не придется.
– А вы тоже в пожарники записались? – ревниво спросил Степка.
– Я сегодня выходной, вот и поднялся посмотреть. Вначале разговор клеился плохо, но скоро оживился. Незнакомец стал расспрашивать ребят о их жизни. Узнал, что оба они живут в этом доме, что у Васьки Кожуха мать на казарменном положении при заводе, а у Степки Панфилова работает в охране и по ночам дежурит. Рассказали ребята про школу, про управхоза, про Мишку, на месте которого сидел незнакомец. Смертью Мишкиной матери и его сестренкой он особенно заинтересовался. Чем больше говорили ребята, тем больше им хотелось рассказывать, потому что такого внимательного, отзывчивого слушателя они встретили впервые Обычно взрослые, с которыми они встречались, не слушали их, а если и слушали, то не проявляли никакого интереса к тому, что говорили ребята. Этот же, наоборот, спрашивал сам и слушал с таким живым интересом, что не замечалась разница в годах. Может/ быть, он и на самом деле забыл, что у него седые волосы на висках, вспомнил свое детство и с удовольствием болтал с мальчиками?
– Ну, развязали языки! – неожиданно раздался Мишкин голос.
Они не заметили, как он появился на крыше и некоторое время прислушивался к разговору.
– Ага! Чувствую, что главный начальник пришел. Садись. Я твое место занял, – сказал незнакомец вставая.
Мишка нахмурил брови, оглядел его с ног до головы и сел на скамейку. Незнакомец молча перешел к другой трубе и стал смотреть в сторону Финляндского вокзала.
– Кто такой? – тихо спросил Мишка.
– Не знаю. Не с нашего дома. Я его первый раз вижу.
– А может, он пожарник из МПВО? – сделал предположение Степка.
Это было вероятно. Последние дни часто приходили всякие инспектора и начальники проверять подготовку дома к обороне.
Незнакомец вернулся к ребятам.
– В обязательном порядке сидите на крыше или так… добровольно?
– А тебе какое дело? – обрезал Мишка.
– Вот так раз! Трудно ответить? – удивился незнакомец.
– Пойди спрашивай управхоза, если надо…
– Ага! Значит, это военная тайна.
Мишка почувствовал в тоне насмешку и решил не разговаривать. В это время загудели в разных концах города заводы, пароходы на Неве, ручные сирены в домах, и сейчас же захлопали зенитки.
Незнакомец посмотрел на часы и сказал:
– Прилетели, как по расписанию.
Сумерки сгущались. Город притаился. Гулко и нервно щелкал метроном по радио, и щелканье это еще больше подчеркивало наступившую тишину. Лучи прожекторов шарили по небу, перекрещивались, красные вспышки разрывов осветили горизонт несколько раз подряд.
– Бомбит, – сказал Мишка,
Мужчина стоял молча, облокотившись на трубу, В это время зенитки открыли огонь в другой стороне города, и ясно донесся гул летевших самолетов. Приближался второй эшелон бомбардировщиков. Гул нарастал, и вместе с ним нарастала стрельба. Заговорили пушки, расположенные на кораблях и по эту сторону Невы. Оглушительно захлопали зенитки, стоявшие где-то совсем близко.
И вдруг навстречу самолетам снизу полетели ракеты. Белые, красные, желтые, – они описывали дугу и гасли в воздухе.
– Смотрите, ребята, Ракеты пускают, мер-рзавцы.. – сказал сквозь зубы незнакомец.
Мальчики видели ракеты и раньше, но не придавали им особенного значения. «Значит, так надо», – думали Они, уверенные в том, что ракеты пускают наши наблюдатели. Замечание незнакомца заставило ребят насторожиться.
– Зачем пускают? – спросил Васька.
– Объекты немцам показывают. Шпионы… В это время слева, часто, одна за другой, полетели ярко-зеленые ракеты, образуя цепочку.
– Смотрите, смотрите! – крикнул Степка.
– Зеленая цепочка, – сказал незнакомец. – Заметили, с какой улицы ее пустили?
– Где-то близко, за Шамшевой…
Самолеты гудели совсем близко, – казалось, прямо над головой; и ребята подумали, что «волна» уже прошла. Вдруг завыла бомба.
– Ложись! – скомандовал незнакомец, и все упали ничком на крышу.
От удара дом дрогнул и закачался. Грохот разрыва, звон выбитых стекол, крики людей – все слилось вместе. Потом наступила тишина. Ребята поднялись. Бомба упала где-то очень близко.
– Здоровая фугаска, – сказал Мишка.
Во дворе затопали бежавшие куда-то люди, раздались выкрики команд. Это группы самозащиты торопились к очагу поражения на помощь. Ребятам хотелось спуститься вниз, присоединиться к дружинницам, узнать, посмотреть, но опять яростно ударили зенитки. Приближалась новая волна самолетов.
Не успели ребята прийти в себя, как сверху со свистом посыпались какие-то предметы. Несколько штук ударилось в крышу. Мишка увидел белый свет в чердачном окне,
– «Зажигалки»! – крикнул он и бросился на чердак.
«Зажигалка» шипела, хлопала, разгоралась белым пламенем. Не задумываясь ни на секунду, Мишка сорвал висевший на стене брезентовый передник и накрыл им «зажигалку». Он выбросил ее вместе с передником через слуховое окно во двор, потом огляделся. В конце чердака разгоралась другая. К ней уже бежал Васька. Мишка со всех ног бросился туда, оттолкнул своего друга в сторону, схватил руками «зажигалку» и так же проворно выбросил ее в слуховое окно.
– Готово!
– А чего ты толкаешься? – с дрожью в голосе от обиды сказал Васька.
Драка казалась неизбежной. Еще секунда – и приятели сцепились бы в темноте. Но в это время блеснул фонарик.
– Тихо, петухи! Искать «зажигалки»! – приказал незнакомец. – Наверно, еще где-нибудь есть…
Они пошли по чердаку, освещая фонариком все углы. Действительно, еще одна «зажигалка» лежала на полу, уткнувшись в песок. Она пробила крышу, но почему-то не загорелась.
– Чур, моя! – крикнул Мишка.
– Дай сюда, – сказал незнакомец и, взяв «зажигалку» из рук мальчика, вывернул какую-то деталь. – Теперь можешь взять.
Вторую «зажигалку» нашел незнакомец. Он также ее разрядил и отдал Ваське.
– Теперь довольны? А то уже и в драку полезли… Работы еще хватит на всех. Война только что начинается. У меня к вам будет серьезное дело, ребята, – сказал он, направляясь к окну. – Пойдемте потолкуем.
Потолковать, однако, не пришлось. Сначала хватились Степки. Думали, что его снесло с крыши взрывной волной, но скоро выяснилось, что Степка увидел «зажигалку», упавшую на соседнюю крышу, и перелез туда. Затем на чердак поднялся управхоз с участковым инспектором и женщинами из групп самозащиты. Пришлось снова обойти все углы и проверить, не осталось ли где «зажигалки».
Тревога кончилась. Ребята решили сбегать к очагу поражения, но их туда не пустили. Дом был уже оцеплен командами МПВО и милицией. «Скорая помощь» поминутно увозила раненых. Когда ребята вспомнили про незнакомца, то его уже не было ни на крыше, ни в штабе, и никто не знал, кто он и откуда появился.
4. Кража
Ребята знали, что Ленинград уже окружен врагами, что все дороги перерезаны и выхода из города, кроме как по воздуху, нет.
«Нас хотят задушить», – говорили взрослые. Без матери Мишке стало трудно жить. Появились заботы, о которых он раньше и не подозревал. Нужно было выкупать продукты, а денег не было. Тогда он взял часть вещей, оставшихся после матери, и вынес их на Сытный рынок. Вещей никто не покупал. Люди искали только продукты: хлеб, картофель, масло, крупу, – и цены на них росли с каждым часом. Мишке страшно хотелось есть, под ложечкой сосало, но даже хлеб по карточке не на что было выкупить. Злой и усталый вернулся он с рынка и, встретив во дворе старика дворника, обратился к нему.
– Дядя Василий, одолжи мне пятерку, – сказал Мишка краснея. – Завтра отдам, честное слово.
Старик сердито посмотрел на Мишку, но не выругался, а, вытащив из кармана старый кошелек, вынул пять рублей и дал мальчику.
– Где у тебя сестра-то? – спросил старик.
– Я ее в детский сад устроил.
– Ты, парень, сейчас держи ухо востро, – назидательно сказал он. – На сиротском положении в два счета с пути свернуть можно. Еще воровать начнешь… «Коли хочешь пропасти, начни красти», – люди говорят.
На другое утро Мишка пошел на рынок уже без вещей. Зачем? Он сам не отдавал себе отчета. От пяти рублей, занятых накануне у дворника, у него оставалось всего несколько копеек, так что купить себе еды он не мог.
Прислонившись к одному из ларьков, он, сам не зная для чего, стал наблюдать за очередью. Пожилая женщина с растрепанными, как пакля, волосами привлекла его внимание.
В руках у нее блестела черная лакированная сумочка. Почему-то Мишка, заметив эту сумочку, сразу отвел глаза и хотел отойти в сторону, но вместо этого подошел еще ближе. Сердце у него билось учащенно. Ноги отяжелели от страха, а вместе с тем он уже глаз не мог отвести от этой сумочки. К женщине подошла какая-то девочка и что-то ей сказала, и та, открыв сумочку, достала из нее несколько красных бумажек.
Мишка вдруг пожалел, что женщина с такой легкостью раздает деньги, и ужаснулся сам себе: только теперь он понял, что хочет украсть эту сумку.
В нескольких шагах от него стоял однорукий человек с небольшим чемоданчиком. Этот чемоданчик Мишка тоже заметил и, торопливо отойдя от женщины с сумочкой, невольно стал наблюдать. Однорукий рассеянно поглядывал по сторонам. Какой-то человек в военной форме, но без петлиц подошел к нему.
– Вы не знаете, сколько сейчас времени? – спросил он.
Инвалид поставил чемодан на землю, достал черные с золотым ободком часы и, без слов, показал их подошедшему.
– А у вас не найдется закурить?
Инвалид улыбнулся, блеснув золотыми зубами.
– А вы что курите? Махорку, табак или папиросы? – спросил он в свою очередь.
– Папиросы.
«Вот какой нахальный!», – подумал Мишка, но, к его удивлению, однорукий не рассердился, а достал папиросы.
– Пока есть, курите, – сказал он, открывая портсигар.
Человек в военной форме взял папиросу, закурил, приложил руку к пилотке, нагнулся и, подняв чемоданчик, пошел к выходу. Мишка хотел было крикнуть инвалиду, что у него утащили чемодан, но не крикнул, заметив, что тот равнодушно провожает взглядом уходившего. Все это было странно. Судя по их разговору, однорукий не знал этого человека, но почему-то отдал чемодан, не получив взамен ничего.
Дальнейшие события развернулись очень стремительно. Завыла сирена, и все заторопились к выходу. В воротах образовалась пробка. Задние напирали. Неожиданно Мишка увидел женщину с сумочкой. Он заработал локтями и почти у выхода схватил сумку и дернул ее изо всей силы вниз. В тот же момент людским потоком его вынесло за ворота. Стало просторнее. Мишка сунул сумку под тужурку, метнулся в сторону и побежал. У первого же дома его задержали дежурные МПВО и направили в бомбоубежище. Сидя в подвале и прислушиваясь к разговору, Мишка чувствовал под тужуркой холодок упругой кожи. Ему хотелось посмотреть, что лежит в сумке, но открыто это сделать он не решался, боясь, что его сразу заподозрят в воровстве.
– Черт понес меня на рынок, – ворчал какой-то старик. – Сколько времени тревога протянется… Просидишь опять по-вчерашнему, до вечера.
– Зачем загоняют людей в подвалы? – сочувственно отозвалась женщина, сидевшая рядом с Мишкой. – Толкотня, беспорядок… У какой-то женщины в этой давке сумочку украли.
– Да… – согласился старик. – Этих бандитов я бы на месте давил, как клопов. В сумочке-то, наверно, карточки были.
У Мишки екнуло сердце. Старик сказал эти слова с таким презрением, что на душе у мальчика стало нехорошо. Мишка пересел в темный угол.
– У другой женщины муж на фронте, родину защищает, дома – дети, а тут какой-то паразит последние деньги украдет, – продолжал старик.
Когда заиграли отбой, Мишка вышел на улицу один из первых и быстро зашагал домой, придерживая рукой сумочку. Из-под ворот выходили люди. Сзади раздался визгливый женский голос:
– Вот он! Держите его!..
Мишка сразу сообразил, что женщина, которую он обокрал, заметила его, и побежал. Не успел он сделать несколько прыжков, как кто-то подставил ему ножку, – он упал, сумочка выпала на тротуар. Остальное происходило, как во сне. Крики, плач женщины, удары…
Когда Мишка пришел в себя, то почувствовал, что кто-то крепко держит его за шиворот. В отделении милиции, куда его привели, народу было много.
Вместе с Мишкой пришли трое: милиционер, старик, сидевшей в бомбоубежище, и еще третий, в коричневом пальто. Его Мишка узнал сразу по веселым глазам и седым волосам на висках. Это был тот самый незнакомец, который помогал им тушить на чердаке «зажигалки». Сейчас он отошел в сторону и хмуро поглядывал на Мишку. А потом, когда кончился допрос, он прошел за перегородку и, нагнувшись, сказал несколько слов лейтенанту милиции. Глаза его равнодушно скользнули по Мишкиному лицу, и сразу он вышел из дежурной комнаты.
Лейтенант крикнул задремавшему на скамейке милиционеру:
– Жуков! Посади-ка туда мальчишку.
– Есть!
Через минуту Мишка оказался в темной комнате, услышал, как за ним захлопнулась дверь и звякнул засов.
5. Встреча
До вечера Мишка просидел в пустой комнате один. Завыли сирены. Над головой затопали сапогами бежавшие милиционеры, а затем наступила тишина. Из-за печки выбежала большая крыса. Она смело посмотрела на Мишку, подняв мордочку, понюхала воздух, не спеша пробежала через комнату и исчезла в норе. Мишка сидел на табуретке, равнодушный ко всему. Ему казалось, что жизнь оборвалась и окончилась. Его осудят за кражу и заключат в тюрьму. Прощай, море! Не бывать ему моряком торгового флота, не будет он плавать по дальним морям…
Мысль о сестренке, которая напрасно ждет его в гости, кольнула в сердце, и слезы сами собой закапали из глаз. Раньше Мишка никогда не ревел и считал позорным «распускать нюни». Сейчас он не стеснялся слез, тем более что их никто не видел. Слезы доставляли ему даже некоторое удовлетворение. Он стал еще больше растравлять себя, вспоминая мать, отца. Стало жаль всех, и даже женщину, у которой он украл сумку. Потом слезы высохли сами собой и наступило полусонное оцепенение. Мишка не знал, сколько времени он сидел так, неподвижно, подпирая голову руками. Очнулся он, когда в соседней комнате загремели миски и ложки. Есть хотелось, как никогда. Он стал ходить по комнате в ожидании, что ему сейчас дадут обед, но никто не приходил. Он бы мог поднять шум, забарабанить в дверь кулаками и потребовать себе еду, но почему-то не стал этого делать. Где-то в подсознании скрывалась надежда, что его не случайно посадили одного в пустую комнату и что незнакомец в коричневом пальто еще появится.
Чтобы время шло скорее, Мишка лег на кровать, но заснуть не мог.
Наступил вечер. В комнате стало совсем темно. Наконец дверь открылась. Мишка повернул голову и увидел в дверях милиционера.
– Выходи, – равнодушно сказал тот. Мальчик поднялся и покорно вышел за милиционером в дежурную комнату, где их ожидал незнакомый Мишке молодой человек. Мишка заметил, что под штатским пальто он носит военную форму.
– Этот, – сказал милиционер и прошел к себе за перегородку.
– Как тебя зовут? – спросил незнакомый молодой человек.
– Михаил Алексеев.
– Вот что, Алексеев. Пойдем сейчас со мной, но давай условимся, что ты не вздумаешь удирать.
– Куда удирать?
– Удрать некуда. Это верно. Смысла в этом тоже нет. Найду.
Они вышли на улицу и направились к трамвайной остановке. Трамвай довез их до Финляндского вокзала. Через Литейный мост они пошли пешком и остановились возле здания Наркомвнудела.
С любопытством оглядывался мальчик по сторонам, когда они поднимались по лестнице, шли по коридору. Навстречу попадались торопившиеся куда-то моряки, пограничники, летчики. Но самый большой сюрприз ожидал Мишку в кабинете, куда они наконец вошли.
За письменным столом сидел знакомый человек с седыми висками, которого так недружелюбно встретил он на крыше.
– Товарищ майор государственной безопасности, ваше приказание выполнено, – сказал Мишкин провожатый.
– Хорошо. Садитесь, товарищ Бураков. – Майор хмуро смотрел на Мишку. – Ну что, парень, рот открыл? Муха залетит. Узнал?
– Узнал.
– Тем лучше. Садись. Как же это ты споткнулся, дружок? Я думал, что ты хороший, честный парень. Так геройски «зажигалки» тушил – и вдруг сумочки воровать.
Мишка сидел в кожаном кресле, опустив голову, и молчал.
– Думал я тебе поручить одно дело, – продолжал майор. – Думал, что ты поможешь нам. Да ничего теперь не получится. Воры нам не нужны. А жаль… жаль..
Потянулось молчание. Бураков поднялся с места.
– Разрешите идти, товарищ майор?
– Идите.
Мишка почувствовал руку, которая легла ему на плечо, и тоже встал. Но он не мог так уйти, ни слова не сказав.
– Я в первый раз… – пробормотал он.
– Сумочку – в первый раз, а прежде чем промышлял?
– Ничем. Никогда. Раньше я с отцом и с матерью жил…
– Знаю, – сказал майор. Теперь он улыбался. – Все знаю про тебя. Пятерку-то так и не отдал дворнику?! Эх ты! Горе наше!.. Ну, пойди подкрепись, а потом еще побеседуем.
Мишка облегченно вздохнул. Если майор и про дворника знает, – стало быть, знает и все остальное и верит ему. На душе у мальчика сразу стало легко и хорошо.
Выходя из кабинета, Мишка обратил внимание на маленький чемоданчик, стоявший около стены. Чемодан отличался от обычных наших чемоданов замками и кожей коричневого цвета, даже ручка у него была необыкновенная, но тем не менее чемодан этот Мишке был очень знаком. Где-то, и совсем недавно, он видел этот чемодан. Майор перехватил пристальный взгляд мальчика, однако ничего не сказал.
Мишка вышел с Бураковым из кабинета. В последней по коридору комнате на столе стояла еда, С того дня, как мать ушла в последний раз на работу и больше не вернулась, Мишка не ел ничего горячего.
– Садись и ешь, – сказал Бураков и, взяв газету, сел в стороне на диван.
– Всё?
– Все, все… чтобы ни крошки не осталось. Мишка жадно принялся за еду и, только когда в мисках было уже пусто, спохватился и пожалел, что впопыхах даже не разобрал вкуса того, что съел.
Когда они вернулись в кабинет, майор по-прежнему сидел за столом, перелистывая бумаги.
– Готово? Быстро же ты справился. Ну, теперь сыт?
– Сыт. Спасибо.
– Тогда давай потолкуем. Во-первых, откуда ты знаешь этот чемодан?
– Видел… а только, где я видел его, никак не могу вспомнить.
– Я помогу, – сказал майор, вынимая черные с золотым ободком часы. – Такие часы ты не видел, случайно?
При первом взгляде на часы Мишка вспомнил все. Сытный рынок… Однорукий… Чемодан… Человек в военной форме без петлиц. Папиросы…
Он толково и подробно рассказал всю сцену, которую наблюдал на рынке. Слово в слово повторил весь разговор и все мельчайшие подробности, подмеченные им.
Когда рассказ был записан, майор похвалил:
– Ты наблюдательный парень. Видимо, я в тебе не ошибся.
Дальше Мишка узнал интересные вещи. Оказывается, в Ленинград проникло много врагов. Во время воздушных налетов они пускают ракеты, указывая противнику военные объекты. Они готовятся к диверсиям, распространяют всевозможные слухи и всячески подрывают оборону города.
Главное – ракетчики. Их нужно быстро выловить. Если бы Мишка собрал группу надежных ребят и установил посты на разных улицах в своем районе, то они могли бы заметить человека, пустившего ракету. Затем нужно за ним следить. Установить его местожительство, куда он ходит, с кем встречается. У ребят будет свой штаб с телефоном.
Весь этот план очень понравился Мишке.
Однорукий, по словам майора, представлял особый интерес, и Мишка дал слово, что он сам найдет его во что бы то ни стало, тем более что знает его в лицо.
К часу ночи разговор закончили и всё решили.Домой идти было поздно, и Мишку положили спать на диван, в комнате, где он обедал.
Фантазия разыгралась. Мальчик долго не мог заснуть, мечтая о том, как он выловит однорукого со всей его шайкой и таким путем отомстит за убитую мать.
6. Новый день
Спал Мишка крепко, не слышал ни тревог, ни зенитной стрельбы. Утром в комнату зашел Бураков и принес завтрак.
– Ну вставай, дружок, – сказал он, поднимая штору.
Мишка сразу открыл глаза и вскочил с дивана, словно только и ждал этого прихода.
– Спишь ты на «отлично», по-настоящему спишь.
– Я чутко сплю, – согласился Мишка. – Чуть что – я уже на ногах.
– Вот именно. Чуть что… бомба, например, если рядом в комнате разорвется, ты моментом проснешься.
– Ну да, бомба…
– Никак не меньше. Я сегодня ночью к тебе раз пять заходил во время тревог. Спал ты как убитый. Стрельба сильная была, а ты только носом сопел.
– Ну да?
– Вот тебе и «ну да».
Мишка быстро надел ботинки, наскоро пригладил свои вихры и направился к столу.
– Подожди, дружок. Умываться по утрам ты не привык?
– Почему не привык? Я всегда умывался утром. С мылом даже.
– Неужели?
Они вышли в коридор. В уборной Мишка основательно умылся и, вернувшись назад, принялся за еду и чай. Пока Он ел, Бураков сообщил ему дальнейший план действий.
– Сейчас я тебя отпущу, и ты шагай к дому. Работать ты будешь со мной. Я буду заходить к вам ежедневно вечером, а когда поставим телефон, то будем звонить друг другу.
– А как же он? – спросил Мишка.
– Майор? Он, дружок, занятой человек. Ему звонить нужно только в крайнем случае. Понятно? Если что-нибудь особенное случится. Я его помощник и буду ему обо всем докладывать. Приедешь домой и начинай действовать. Собери ребят, но только тех, за которых ты можешь ручаться. Не болтунов, смелых, толковых. Понятно?
– Чего тут не понять!
– Вечером я зайду, ты меня познакомишь с твоими ближайшими приятелями. Васька Кожух и еще как?..
– Откуда вы знаете? – удивился Мишка.
– Знаю. Как второго звать?
– Степка Панфилов, – сказал мальчик и улыбнулся, сообразив, что о ребятах Буракову сказал майор.
Они поговорили еще с полчаса. Затем Бураков проводил Мишку до выходных дверей.
Выйдя на Литейный, Мишка увидел, что по проспекту идет много людей с узлами. Некоторые везли свой багаж на тележках. На одной тележке между узлов лежал большой поросенок со связанными ногами, а рядом шла девочка, ведя на веревочке белую козу. Мишка поравнялся с девочкой.
– Ты откуда? Ты беженка, что ли? – спросил он ее. Девочка посмотрела на Мишку большими глазами и ничего не сказала, – видимо, не поняв вопроса.
– Ты беженка? – переспросил он.
– Беженка, беженка, – сердито ответила за нее женщина, толкавшая тележку.
– А откуда ты? Издалека? – спросил Мишка девочку, когда они немного отстали от ее матери.
– Мы на улице Стачек жили. Знаешь? – ответила она.
Мишка не раз ездил на Кировский завод и прекрасно знал этот широкий проспект.
– Понятно, знаю. А куда ты едешь?
– На Выборгскую сторону…
– От немцев уходите?
– Да. У нас, наверно, бой будет… Там стреляют. Они дошли до Литейного моста и здесь расстались. Мишка свернул на набережную. Он шел неторопливо, обдумывая все то, что видел, слышал и пережил за эти короткие дни. Вспомнил проводы отца. Дым пожаров. Отряды ополченцев. Разрывы бомб, их жуткий вой. Раньше слово «война» не вызывало в нем никаких представлений, кроме картинок, которые он видел в книгах да в кино. Теперь перед ним начинали вырисовываться контуры чего-то жестокого, громадного, что неумолимо надвигалось на всех, грозило раздавить, убить, разрушить. Мишка еще не видел близко крови и смертей, и поэтому образ войны только намечался в его сознании.
Пройдя Летний сад, Мишка свернул к Марсову полю. Вдруг что-то ударило в землю и раздался страшный грохот. Не успел Мишка сообразить, что случилось, как последовал второй оглушительный взрыв, крики людей, звон разбитых стекол… Мишка выбежал из-за угла. Навстречу ему бежали перепуганные люди. Недалеко, в каких-нибудь ста метрах от него, стояло большое облако дыма. Снова что-то засвистело в воздухе и грохнуло, но уже дальше.
Это был артиллерийский обстрел. Первый снаряд ударил около Электротока и убил проезжавшую лошадь. Кучер каким-то чудом остался жив. Второй снаряд упал около трамвайной остановки, недалеко от памятника Суворову, и ранил постового милиционера. Затем снаряды стали ложиться ближе к Невскому. Люди бежали и прятались кто куда. Более хладнокровные, в том числе и Мишка, бросились помогать пострадавшим, Раненого милиционера унесли в подворотню. На асфальте осталась небольшая лужа крови. Лошадь долго еще билась в судорогах, и ей ничем нельзя было помочь.
Осмотрев воронку, постояв немного около убитой лошади, Мишка направился к трамвайной остановке.
– Это цветочки. Ягодки будут впереди, – зловеще сказал пожилой мужчина в больших роговых очках.
– Да. Лапы у немца длинные. Середину города из пушки достал. Теперь держи ухо востро. Теперь мы на фронте.
Мишка внимательно посмотрел на двух говоривших мужчин. Оба они были пожилые, хорошо одеты, с портфелями.
– По правилам – город не удержать, – сказал один. – Артиллерия бьет по центру, а если они решатся на штурм, от Ленинграда ничего не останется.
– Не так страшен черт, как его малюют. – Вы, видимо, имеете смутное представление о силе и технике немцев.
– Я-то имею представление. С четырнадцатого года по семнадцатый с немцами дрался. Пойду и теперь, если понадобится, а Ленинграда не отдадим.
– И я пойду, – вмешался Мишка.
– Правильно, парень.
– Ну, если мы еще и грудных младенцев в атаку пошлем…
Мишка хотел было отругнуться, но его перебил второй:
– Тихо, паренек! Ни к чему спорить. Человек от страха рассудок потерял и всякие глупости говорит. Пускай.
Подошел трамвай, и они разошлись в разные стороны. Мужчина в очках сел в первый вагон, а Мишка направился в последний. В вагоне говорили об обстреле, хмуро разглядывая из окна воронку от снаряда и выбитые стекла в домах.
Только теперь Мишке пришло в голову, что не следовало, пожалуй, оставлять этого человека в роговых очках, который говорил, что «по правилам – город не удержать». Кто его знает, что это за человек? Ведь всем было страшно, и, однако, никто со страха так не говорил. Мишка выругал сам себя. Но было уже поздно.
У площади Льва Толстого Мишка слез и пошел в детский сад.
Сестренка обрадовалась приходу брата, но первый ее вопрос больно отозвался в Мишкином сердце.
– Миша, а где мама?
– Мамы нет, Люсенька.
– Мама на работе? Да? А мама придет?
– Если баловаться не будешь, придет, – ответил он, чувствуя, что бесполезно говорить ей о смерти матери.
Чтобы отвлечь девочку, он вытащил из кармана конфету, которую отложил для нее за завтраком. – На вот…
Девочка немедленно сунула конфетку в рот.
– Ну, как ты устроилась? Хорошо? Девочка кивнула головой.
– Ты скажи мне, если кто обижать будет. Говорить больше было не о чем. Мишка вспомнил наставления матери, которые она раньше делала ему, уходя на работу, и повторил их сестре. Девочка молча кивала головой, но слушала невнимательно, несколько раз оглядывалась на дверь. Там были подруги, и, видимо, ее оторвали от игры. Погладив по голове сестренку и неловко чмокнув ее в щеку, Мишка вышел.
Отсюда он направился на Сытный рынок. Здесь можно было встретить людей из всех районов города, всех возрастов, всех профессий. Мишка осторожно пробрался к тому месту, где накануне он видел однорукого, но там его не оказалось. Углубившись в промежуток между ларьками, мальчик ждал и наблюдал, разглядывая людей и прислушиваясь к разговорам. Однорукого не было. Тогда он пошел по рынку и, выбравшись из толчеи, залез на лестницу рыночного корпуса. Отсюда было хорошо все видно, но из-за тесноты лица людей было невозможно разобрать. Мишка упорно искал в толпе запомнившуюся ему фигуру инвалида.
– Мишка! – услышал он знакомый голос. Оглянувшись, он увидел Ваську, который протискивался к нему из толпы.
– Куда ты пропал? Мы тебя искали, искали вчера… Думали, разбомбило… Завтра со Степкой хотели в больницах искать.
– По делам ходил, – серьезно ответил Мишка, – А ты чего тут?
– А я очереди продаю.
Васька забрался на лестницу и, устроившись рядом С другом, объяснил, что это значит.
– У ларьков очереди за картошкой, а как тревогу объявят, их разгоняют. Я, понимаешь, вон в тот подъезд запрячусь и жду. Как отбой заиграет, так бегом – и сразу к ларьку. Всегда первый. Хорошо платят. Видал?
Васька достал из кармана пачку «Зефира», открыл ее и протянул Мишке:
– Бери.
– Я бросил курить.
– Почему?
– Так. Ни к чему это. Небо только коптить, – резко сказал Мишка.
Васька с изумлением посмотрел на приятеля, смутился, закрыл коробку, повертел ее в руках и спрятал в карман.
Некоторое время они сидели молча. Васька чувствовал, что с приятелем произошло что-то, о чем надо было говорить в соответствующей обстановке.
– Где Степан? – спросил через минуту Мишка.
– Дома, наверно. А что?
– Ничего. Потом все расскажу. Пойдем к нему. Они выбрались на улицу и молча пошли к дому.
7. Ракетчик
Тревоги следовали одна за другой с небольшими перерывами. Наступили дни, когда сирены гудели по двенадцать раз в сутки. Особенно жестокие налеты были по ночам. Эшелоны немецких бомбардировщиков летели на большой высоте и сбрасывали бомбы во всех районах города. Навстречу им, в черное небо, по-прежнему летели разноцветные ракеты, пущенные таинственной рукой.
Команда Мишки Алексеева из пяти надежных и проверенных друзей с вечера расходилась по разным улицам и добросовестно дежурила до утра. Днем ребята спали в красном уголке жакта, где у них находился штаб. Каждый день в штаб заходил Бураков.
– Ну, как дела? – спрашивал он Мишку. Тот пожимал плечами и вот уже третий раз отвечал одно и то же:
– Плохо…
Они садились к столу, вытаскивали карту Ленинграда, разглядывали ее и заново намечали посты па улицах и в переулках.
– Отсюда сегодня пускали. Я сам видел с вышки. Может быть, на этой улице постоять, Миша? А? – предложил Бураков.
– Надо сюда Ваську поставить. А то он на Гатчинской… Там людно.
Как только начало темнеть, Васька Кожух отправился на новое место, в глухой переулок, который сворачивал в сторону от Пушкарской и выходил к парку Ленина.
Васька прошел переулок из конца в конец, изучая ворота, выступы, подъезды, чтобы знать, где можно в случае чего укрыться.
– Ты чего шляешься? Домой пора, – крикнула ему одна из дежурных МПВО, когда он заглянул во двор.
Васька презрительно смерил девушку взглядом с головы до ног и ничего не ответил. С тех пор, как ребята организовали свою команду, он стал подражать Мишке. А Мишка последние дни сильно изменился: не горячился, не кричал, говорить стал еще меньше, стараясь больше слушать и наблюдать. Самое любопытное, что он действительно бросил курить, отчего казался взрослее, самостоятельнее и серьезнее. Васька и раньше понимал, глядя на куривших приятелей, что они смешны и глупы, подражая взрослым. Сам он курил тоже исключительно для того, чтобы выглядеть старше. Табачный дым никакого удовольствия ему не доставлял. Ругался, плевал сквозь зубы и многое другое он делал тоже не потому, что нравилось, а чтобы казаться старше и солиднее. Пачку «Зефира», полученную им за продажу очереди, он три дня таскал с собой. Рука постоянно лезла в карман за папиросой, но за эти три дня он покурил только один раз, да и то без всякого удовольствия.
Дойдя до конца переулка, Васька повернул назад и направился к группе людей, стоявших под воротами. Его обогнал высокий худощавый юноша с футляром под мышкой, в каких обычно носят чертежи. Васька видел, как он прошел несколько домов, оглянулся и вошел в подъезд.
Под воротами шел разговор о пожаре Бадаевских складов. Какой-то старик рассказывал, что расплавленный сахар, перемешиваясь с грязью, растекался по улице рекой, затопил все канавы и подвалы. Он явно преувеличивал, но люди, уставшие за день, измученные тревогами, слушали его не перебивая. Старик не успел досказать, как завыла сирена.
– Летят, проклятые!.. Ну, кто куда, а я на крышу. Группа разошлась. По улице бежали темные фигуры людей, торопившихся домой.
– Мальчик, иди в бомбоубежище, – сказала дворничиха, схватив Ваську за локоть.
– Иди сама, – огрызнулся тот в ответ и выдернул руку.
– Что я говорю…
Но Васька уже исчез в темноте. Он прошел шагов сто и укрылся между колоннами школы, как раз против подъезда, куда ушел худощавый парень. На улице стихло. Где-то далеко начали хлопать зенитки, и звуки стрельбы постепенно приближались.
Если в первую ночь дежурства Васька сильно волновался и в каждой фигуре прохожего подозревал ракетчика, то на вторую, а тем более на третью ночь он держался гораздо спокойнее. Появилось даже некоторое разочарование. Ракетчиков не было.
Гул самолетов приближался. Заговорили батареи, расположенные на Петроградской стороне. В небе мелькали желтые разрывы.
Неожиданно во втором этаже, над дверью, куда вошел худощавый юноша, мелькнул огонек. Через минуту огонек снова мелькнул, осветив лицо парня, склонившегося над подоконником. Васька успел разглядеть, что окно на лестнице было открыто. Прошла минута, другая, и вдруг с легким шипением из окна полетели ракеты. Они вспыхивали ярко-зеленым светом и, догоняя одна другую, летели дугой по направлению к Петропавловской крепости.
От неожиданности Васька даже присел. Что делать? Он сразу забыл все инструкции Буракова и советы Мишки.
Темная фигура долговязого парня появилась в подъезде. Несколько секунд он постоял, оглядываясь по сторонам, и медленно направился вдоль переулка.
В это время завыла бомба и упала где-то недалеко. Васька, не обращая внимания на грохот взрыва, пошел крадучись, на цыпочках, вдоль стены, не спуская глаз с темной фигуры.
Долговязый свернул направо, на улицу, где дежурил Степка. Васька перебежал на другую сторону и лицом к лицу столкнулся с ракетчиком, который, по каким-то соображениям, повернул обратно. С минуту они молча стояли друг против друга.
– Ты что? – спросил наконец долговязый. Он был на голову выше Васьки, но это не остановило мальчика. Что было силы он ударил ракетчика кулаком в лицо.
В первый момент, не ожидая удара, парень растерялся. Васька, воспользовавшись этим, ловко дал подножку и толкнул в грудь противника. Долговязый упал, но, падая, уцепился за расстегнутый воротник Васькиной тужурки и увлек Ваську за собой. Они сцепились клубком и покатились по мостовой. Ракетчик был значительно сильнее, и это Васька сразу почувствовал.
– Степка-а! – крикнул он. – Степка-а-а!.. Ракетчик рассвирепел. Прижав Ваську к камням мостовой, он бил его по чему попало. От одного удара у Васьки потемнело в глазах, но он цепко ухватил своего Противника за ногу, выше колена, и не отпускал.
Послышались торопливые шаги. Парень рванулся, но не тут-то было – Васька держал его за ногу мертвой хваткой.
– Степка!.. Держи его!.. Ракетчик!.. – хрипло кричал Васька.
Степка сразу оценил обстановку и навалился на долговязого. Некоторое время они барахтались в темноте на мостовой, не обращая внимания на стрельбу, бомбежку, на сыпавшиеся кругом осколки. Степке удалось поймать руку парня, и он резким движением повернул ее. От боли долговязый крикнул и перевернулся на живот, Степка повернул руку еще сильнее и заложил ее за спину.
– Попался теперь, – пробормотал он. – Васька, держи ему другую руку. Выворачивай… Да не в ту сторону… Теперь не уйдет.
Повизгивая от боли, парень лежал на животе не шевелясь, потому что при малейшем движении Степка выворачивал ему руку еще сильнее.
– Надо его связать… Веревка есть?
Васька вспомнил, что у дверей, где он останавливался до тревоги, был звонок к дворнику. Он бросился к дому, вытирая на ходу рукавом кровь, вытекавшую из разбитого носа. Сорвать провод от звонка было делом одной минуты. А еще через минуту они крепко связали руки врага, не обращая внимания на его стоны.
В красном уголке никого не было. Заметив, что ребята кого-то привели в свой штаб, две сандружинницы подбежали к ним.
– Что случилось, Вася? Ой, ты посмотри на себя!
– Уходите отсюда, – резко оборвал их мальчик.
– Тебя перевязать надо… крови-то сколько! – засуетились девушки.
С одной стороны, их разбирало любопытство, с другой – они обрадовались случаю приложить на практике свои познания в медицине. И если бы Васька разрешил им заняться собой, они, наверное, забинтовали бы его с головы до ног.
– Нечего, нечего вам тут делать! – крикнул Васька и закрыл дверь на ключ.
Долговязый сидел на стуле и испуганными глазами следил за ребятами, которые перешептывались между собой, не зная, что с ним делать дальше.
– Звонить, что ли?
– Подождем Мишку. Пускай Ой сам, а то рассердится.
Васька подошел к зеркалу. То, что он увидел, ему понравилось. Лицо окровавлено, одежда в пыли, волосы взлохмачены. Кровь шла из носа, была размазана рукавом по лицу и не пугала его. Боль чувствовалась только под глазом. Он пощупал пальцем припухшее место на щеке и подошел к ракетчику. Набрав воздуха в легкие, он с размаху ударил его по лицу.
– Думаешь, я тебя меньше ростом, так испугался?
– Васька, брось! Теперь ни к чему, – остановил его приятель.
– А ты видел, как он меня бил? Парень моргал глазами и молчал. Васька ударил его еще раз и отошел в сторону.
– Надо его обыскать, – предложил Степка.
– Пускай Мишка сам…
Наступила тишина. Ребята сидели молча, искоса поглядывая на пленника. Кровь на лице Васьки высыхала и стягивала кожу. Наконец радио заиграло отбой, и вскоре пришел Мишка.
– Кто это?
– Вот. Один есть. Ракеты зеленые пускал, – сказал Васька.
– Врет он. Я ничего не знаю, – плаксивым голосом возразил пленник.
– С тобой и не разговаривают, – оборвал его Мишка. – Говори, Вася.
Мальчик подробно рассказал все, что случилось. Мишка набрал номер телефона. Майор оказался на месте. Коротко передав о случившемся, Мишка спросил, что им делать.
– Я сейчас сам приеду, а ты смотри за ним, чтобы он какой-нибудь фокус не выкинул.
Мишка повесил трубку.
– Сам приедет, – сказал он. – А ты молодец, Вася. Иди умойся.
– Потом…
Мишка понимал друга. Выглядел он великолепно, и, конечно, жаль было смывать знаки боевой доблести до прихода майора.
С постов вернулись остальные ребята и с любопытством уставились на первого пойманного ракетчика.
Через четверть часа во двор въехала машина. Из нее вышли двое военных и прошли в красный уголок. Еще через несколько минут они вышли обратно с двумя подростками. Машина выехала из ворот, бесшумно скрылась за поворотом и остановилась на углу переулка. Майор с Васькой вылезли из машины. При свете фонарика они внимательно осмотрели мостовую и тротуар. Около стены лежала трубка-футляр, в которых обычно носят чертежи.
8. Допрос
Когда Васька вошел в кабинет майора, он был уже вымыт, перевязан, ссадины смазаны йодом и одежда вычищена.
– Садись. (Васька сел на кончик кресла.) Курить хочешь?
– Нет. Я некурящий.
– Неужели? Я помню, на крыше ты не отказывался.
– На крыше… Это когда было…
– Да уж не так давно. Неделя еще не прошла. Майор внимательно смотрел на мальчика, его улыбка не была насмешливой. Робость как рукой сняло. Васька почувствовал, как и тогда на крыше, что перед ним внимательный и приятный собеседник, с которым интересно говорить о мальчишеских делах и перед кем не надо строить взрослого.
– Нет, верно, я теперь не курю. Совсем бросил.
– Не куришь, потому что нет…
– Как нет? Пожалуйста. Даже вас могу угостить. – Васька вытащил из кармана помятую коробку «Зефира».
Майор и Бураков расхохотались.
– Рассказывай, Вася, как ты ракетчика поймал, – сказал майор закуривая.
Васька замялся, не зная, с чего начать.
– Ты сегодня на новом месте дежурил? – спросил майор.
– Да. Первый раз. Мишка мне велел на этот переулок пойти и в оба смотреть.
Мальчик подробно рассказал о том, как он дежурил в переулке, как его чуть не загнали в бомбоубежище, как он заметил высокого парня. Дойдя до драки, Васька оживился, встал с кресла и с горящими глазами продемонстрировал за себя и за ракетчика весь ход борьбы. – Ты ничего не напутал? Сам видел огонек в окне и его лицо? – спросил майор, когда Васька кончил рассказ и, тяжело дыша, сел в кресло.
– Я же как раз напротив него стоял, на другой стороне улицы.
– Пустил он зеленые ракеты?
– Точно.
– А не красные? У тебя дальтонизма нет?
– А это что такое?
– Это какой цвет? – вместо ответа спросил майор, показывая книжку. – Обложка какого цвета?
– Зеленого, – ответил с недоумением Васька.
– А эта? – майор вытащил из кармана пропуск.
– Эта красная. Я же не слепой. – Васька даже обиделся, думая, что майор шутит. Мальчик не знал, что есть люди, которые путают цвета и могут на картинке раскрасить капусту красной краской.
Майор помолчал. Васька оглянулся на Буракова, но тот сидел серьезный и не улыбался.
– Теперь ты скажи мне вот что. С какой стати ты ударил его?
– Когда? Когда мы его к себе привели?.. А за что он меня бил? – загорячился мальчик.
– Подожди… Я говорю о первом случае. Когда ты с ним встретился. Кто тебе разрешил его задержать и драться? Подожди, сначала выслушай до конца, – строго сказал майор. – Если бы ты неделю тому назад увидел ракетчика и между вами произошло то, что произошло сегодня, я бы тебя похвалил. Вчера же ты прекрасно знал, что нужно было делать. Тебе объяснили, что за ракетчиком нужно следить: постараться узнать, где он живет, выяснить, куда ходит, с кем встречается. Он не один, их целая банда. Все они теперь будут настороже, и сейчас их трудно будет поймать. Пользы ты сделал на рубль, а вреда на десять. Как ты думаешь, его сообщники сейчас знают, что он у нас?
– Откуда? Никто нас не видел.
– Вас-то никто не видел, но он-то исчез. Его, наверное, ждут…
Васька сидел пришибленный. У него и раньше, когда они ехали на машине, кошки скребли на душе. Конечно, он поступил неправильно, опрометчиво, забыл, что говорил им Бураков и о чем предупреждал Мишка.
– Это еще не всё, – продолжал майор. – Как ты думаешь, мог он тебя финкой пырнуть во время драки и убежать?
– Какой финкой?
– Вот этой финкой, – сказал майор, показывая маленький кинжал явно заграничного происхождения.
– У него разве была финка?
– Как видишь, была. И я просто не понимаю, почему он не пустил ее в ход. Вероятно, растерялся или понадеялся на свои силы. Счастье твое, что так обошлось, а то не сидели бы мы с тобой здесь.
– Если бы он меня финкой ударил, я бы все равно его не выпустил, – сказал Васька с дрожью в голосе.
– В этом я не сомневаюсь. Мы знаем, что ты парень храбрый, но дело ты испортил.
Майор опять замолчал. Васька сидел, опустив голову, и тяжело дышал, готовый заплакать.
– Ну ладно. Победителя не судят. Пусть это послужит тебе хорошим уроком для дальнейшего. Расскажи и другим ребятам. Они ведь, наверное, ждут, что ты с орденом вернешься. Подумай, дружок. Мы не в «казаков и разбойников» играем, а с опасным и сильным врагом боремся.
Майор посмотрел на часы и встал.
– Я должен идти. Переночуешь ты здесь. Проводите его, товарищ Бураков. Папироски свои забери. Если ты действительно решил бросить курить, – молодец. Буду больше уважать. Спокойной ночи, Вася.
Мальчик взглянул на майора и опять увидел на его лице знакомую доброжелательную улыбку. Разговор был окончен.
Майор вышел вслед за ними, спустился этажом ниже в коридор, где находились комнаты следствия.
В глубине одной из комнат стоял письменный стол, за ним два стула. Третий стул стоял одиноко посреди комнаты, и на него падал свет от лампы, направленный абажуром. Письменный стол оставался в тени. Здесь не было ни одной вещи, на которой мог бы остановиться взгляд.
Выводной постучал в дверь и, получив разрешение, вошел с вызовом.
– Давайте его сюда, – сказал майор, расписавшись на бумажке.
Войдя в комнату и попав в полосу света, арестованный остановился. Губы его были упрямо сжаты, глаза беспокойно бегали по сторонам, руки заметно дрожали, и, чтобы не выдать своего состояния, он часто сжимал пальцы в кулаки и тотчас разжимал их.
– Садитесь. Стул перед вами,
Арестованный вздрогнул и прищурил глаза, стараясь разглядеть говорившего. За столом было темно. Шагнув к столу, он неловко сел.
Майор не торопился с вопросами.
Чувствуя на себе внимательный взгляд, арестованный не знал, куда деть свои длинные руки, постоянно менял их положение, пока не спрятал в карманы.
– Ваша фамилия? – сухо спросил майор.
– Я же вам говорил… Каплунов,
– Имя и отчество?
– Валерий Георгиевич.
– Год рождения?
– Тысяча девятьсот двадцать второй.
– Адрес… Где вы проживали? При этом вопросе у парня брови сошлись, и это не ускользнуло от внимания майора.
– Я же говорил…
– Не помню.
– Улица Воскова, один, квартира девять.
– С кем вы проживали?
– Один.
– Где ваши родители?
– Их нет. Они давно умерли.
– Подробней, пожалуйста. Когда умерли?
– Отца я вообще не знаю, а мать умерла, когда мне было пять лет.
– Значит, вы сирота. Кто же вас вырастил?
– Я жил у тетки в Луге, у нее на иждивении.
– Когда вы приехали в Ленинград?
– В прошлом году. Я поступил учиться и переехал.
– Получили комнату? Адрес?
– Я же…
– Отвечайте на вопросы, – резко сказал майор.
– Улица Воскова, один, квартира девять.
– Каким путем вы получили комнату?
– Снял. Я долго ходил, искал, а потом нашел у старухи Горловой. У ней с дочкой было две комнаты, – одну она мне уступила.
В это время раздался телефонный звонок. Майор снял трубку.
– Товарищ майор, это Бураков говорит. Я выяснил. На улице Воскова, в доме один, вообще никто не живет. Там школа. Каплунов Валерий Георгиевич в городе не значится.
– Так.
Майор повесил трубку и снова обратился к арестованному.
– За комнату вы ей заплатили или она пустила вас так, за прекрасные глаза?
– Я заплатил ей тысячу рублей при въезде да еще потом…
– Деньги заработали?
– Я получил от родственников.
– Каких родственников?
– У меня же есть родственники. Я вам говорил.
– Не помню. Повторите.
– У меня есть тетка… Она живет в Луге.
– Вы сказали: родственники… Во множественном числе.
– Нет, больше никого нет. Я правду говорю, товарищ…
– Вы мне не товарищ, – холодно сказал майор.
– Извините, – смутился арестованный. – Как же вас называть?
– Называйте: гражданин следователь.
– Я вам правду говорю, гражданин следователь,
– Правда лучше всего. Значит, на улице Воскова, в доме девять, вы нашли комнату в квартире один.
– Наоборот, – поправил парень. – В доме один, квартира девять.
– По странной случайности, в этом доме помещается школа, и никаких квартир в нем нет, – отчеканил майор.
Глаза у парня стали круглыми и уставились в одну точку,
– Начнем сначала? – спросил майор через несколько минут. – Как ваша настоящая фамилия?
– Каплунов, – еле слышно ответил арестованный.
– Имя и отчество?
– Валерий Георгиевич.
– Год рождения?
– Тысяча девятьсот двадцать второй.
– Адрес?
Парень молчал, опустив голову на грудь. Плечи у него задергались, внутри что-то заклокотало, и он разразился рыданиями.
Майор, откинувшись на спинку стула, ждал,
– Теперь легче стало? – спросил он, когда арестованный несколько успокоился.
– Скажите, гражданин следователь, меня расстреляют? – со страхом спросил он.
– Не знаю. Все будет зависеть от вас. Чистосердечное раскаяние и правда могут облегчить вашу участь. Будете говорить правду? – Буду.
– Куда вы пускали ракеты?
– На Петропавловскую крепость.
– Рассказывайте все. Когда вы приехали в Ленинград, где жили без прописки, кто вам дал ракеты…
– Я все скажу… я все скажу… Теперь мне все равно. Я совсем не хотел пускать ракеты, но меня дядя заставил. Он ждал немцев и хотел им помочь, – начал говорить арестованный, всхлипывая и утирая рукавом слезы.
По мере того как он рассказывал, выяснилась картина предательства. Отец его – в прошлом торговец – был выслан за вредительство. Сам он жил у тетки. Кроме того, в Ленинграде находился дядя – Воронов Сергей Харитонович, проживающий на улице Воскова, в доме 13, квартира 7. Дядя последнее время работал в какой-то артели. В конце июня, когда началась война, дядя письмом вызвал племянника в Ленинград, и тот жил у него без прописки. Все разговоры о войне сводились к тому, что немцы обязательно победят и установят свой порядок. Дядя усиленно готовился к тому, чтобы сразу открыть большую торговлю. Среди знакомых, навещавших Воронова в последние дни, парень видел однорукого человека с золотыми зубами.
9. Дядя
В три часа ночи майор доложил результаты допроса своему начальнику.
– Запирался недолго?
– Да. Парень без опыта, с мелкой, подленькой душонкой. Расплакался от страха.
– Обнаглели, мерзавцы! Вылезли из подпола, установили связь с немцами и торопятся. Ну что ж, надо заняться дядей.
Майор коротко сообщил о дальнейшем плане своих действий и, получив разрешение, вышел из кабинета начальника.
Бураков, сильно уставший за последние дни, не раздеваясь прилег на диван с газетой и незаметно уснул. Как крепко он ни спал, а все-таки привычка заставила его вскочить, лишь только раздался телефонный звонок. В трубке он услышал знакомый голос майора. Короткие, отрывистые фразы приказаний привели его в себя и прогнали остатки сна.
– …проверить у людей оружие. Мальчика возьмем с собой и по пути забросим домой. Переоденьтесь.
– Есть!
Через полчаса две машины отошли от подъезда. Узкий луч через щели замаскированной фары тускло скользил впереди на расстоянии пяти-шести метров. На центральных улицах светились синие лампочки над номерами домов, но, когда машины свернули в переулок, темнота наступила такая, что шоферы невольно сбавили ход. Казалось, что они едут по шоссе, а по бокам стоит стеной темный лес.
У одного из домов Петроградской стороны передняя машина остановилась, и из нее выскочил Васька.
– Мать, наверное, беспокоится? – спросил майор.
– Она на дежурстве.
– Ну, спокойной ночи!
Дверь хлопнула, и машины, мигнув красными сигналами, ушли вперед.
В доме 13 по улице Воскова, в конторе управхоза, где помещался сейчас штаб объекта, сидели за столом две дежурные. Одна из них, полная пожилая женщина, штопала чулок, а другая дремала, прислонившись к косяку забитого фанерой окна.
На лестнице послышалось шарканье шагов, и в штаб вошли – сначала дворник, дежуривший под воротами, а за ним высокий человек с седыми висками.
– Здравствуйте! Дежурите? – приветливо сказал вошедший.
– Да… Сидим вот и смерти ждем, – спокойно ответила полная женщина.
– Мне нужен управхоз.
– Пожалейте вы его, товарищ. Которую ночь не спит. На себя стал не похож, – умоляюще сказала женщина. Она загородила собой дверь в соседнюю комнату.
– У меня срочное дело, – с улыбкой сказал мужчина, мягко отстраняя женщину.
Управхоз крепко спал на кожаной кушетке в красном уголке, переоборудованном сейчас в санитарную часть объекта.
– Товарищ управхоз… Проснитесь. Семен Гаврилович, – говорил дворник, осторожно тормоша своего начальника за борт пиджака. – Проснитесь. До вас дело есть… Семен Гаврилович… Слышите?..
Наконец управхоз открыл мутные глаза и сейчас же закрыл их.
– Что? Тревога? – пробормотал он. – Крути сирену-то…
– Товарищ управхоз, поднимитесь, – сказал майор и помог ему сесть на кушетке. Затем он протянул ему свое удостоверение.
– Извините. Мало спать приходится, – сказал управхоз, растирая затекшие ноги. – Выйди, Никандра. Чего ты здесь? Почему не на посту? Голову вы с меня снимете, – рассердился он на дворника. Когда дворник вышел, майор сказал:
– У вас живет Воронов, Сергей Харитонович?
– Точно. В квартире семь. Давно живет.
– К нему приехал в июле месяце племянник из Луги?
– Верно. Говорили мне, что приехал какой-то родственник.
– Он у вас не прописан?
– Помилуйте… у меня сейчас много народа не прописано. Дом громадный… беженцев из разных районов присылают… Все перепуталось…
– Верю, верю, – сочувственно сказал майор. – Идемте.
Они вышли во двор. Майор, освещая фонариком дорогу, направился к воротам, где ждали приехавшие с ним люди.
– Окна квартиры выходят на улицу? – спросил он на ходу.
– Да. Все на улицу, за исключением одного. То на двор выходит.
– Черный ход имеется?
– Есть.
– Который этаж?
– Второй.
На улице, под окнами квартиры, поставили двоих красноармейцев, во дворе – одного, у черного хода – двоих. Майор с Бураковым, управхозом и двумя бойцами поднялись во второй этаж, стали по бокам двери и, вытащив пистолеты, позвонили. Скоро за дверью послышалось шарканье ног, в щели мелькнул свет, и женский голос спросил:
– Кто там? Валя, ты?
– Откройте, гражданка Воронова, – сказал управхоз.
– Кто это?
– Это я, управхоз, Семен Гаврилович.
– Что вам надо, Семен Гаврилович?
– Откройте, вам говорят.
Сначала зазвенела цепочка, затем скрипнул железный крюк.
– Нет, это управхоз пришел, Сережа, – крикнула женщина в ответ на чей-то вопрос.
Услышав слово «Сережа», майор облегченно вздохнул.
Щелкнула задвижка, а за ней и французский замок. Дверь открылась.
– Оставайтесь на месте, гражданка, – сказал майор, быстро проходя в прихожую.
Зная, из описания управхоза, расположение комнат, он направился прямо в столовую. Но в это время в задней комнате с кровати соскользнула темная фигура и быстро метнулась к окну. Послышалось легкое шуршанье бумаги. Затем, стараясь не шуметь, человек выскочил в темный коридор, оттуда в кухню. Он торопливо распахнул дверь на черную лестницу.
– Вернитесь назад! – раздался голос, и два электрических фонарика осветили злое, напряженное лицо мужчины.
– Куда же вы, гражданин Воронов, заторопились? – услышал он позади себя голос догонявшего его майора.
Весь Ленинград спал в эти ночи не раздеваясь, и поэтому ничего удивительного не было в том, что муж и жена Вороновы были одеты, несмотря на глубокую ночь. В квартире больше никого не оказалось.
Наружные посты сняли, и все приехавшие разместились в квартире. Двое красноармейцев стали около входной двери в прихожей, двое других – около черного хода на кухне Остальные сидели в столовой вместе с хозяевами. Майор с Бураковым приступили к обыску.
10.Засада
Обыск продолжался долго, но ничего интересного обнаружить не удавалось. В квартире имелось много ценных вещей – посуды, одежды, – и всё это были новые вещи. Казалось, что хозяева не выносят хлама. Не было поношенной обуви, даже старых квитанций, документов и писем не попадалось. Словно только вчера в эту квартиру приехали молодожены. Ковров в квартире тоже не было, и всюду, куда ни заглядывал майор, он не находил следов пыли. Все это было несколько странно, тем более что хозяева жили в этих комнатах давно.
Майор обратил внимание, что стенные часы, в красивом футляре, бездействуют. Подошел ближе. Это был дорогой механизм. Он встал на стул и попробовал открыть дверцу.
– Они не открываются, – мрачно заметил хозяин. – Ключа нет. Потерян.
– Как же вы их заводите?
– Как видите, не заводим. Стоят.
– И давно вы ключ потеряли?
– Весной. Все не соберусь ключ заказать.
– А мы все-таки откроем, – сказал майор и поманил пальцем одного из приехавших с ним красноармейцев. – Товарищ Градов, откройте.
Пока красноармеец возился с часами, майор занялся альбомом с открытками, исподлобья наблюдая за Вороновым. Хозяин с беспокойством следил, как красноармеец открывает часы.
– Мудреный замок, товарищ майор. Разрешите сломать?
– Ломайте.
Через минуту замок щелкнул, и мягкий, густой звон наполнил комнату. Майор занялся осмотром часов. В нижней части футляра был выдвижной ящик. Когда майор выдвинул его, стало понятно беспокойство хозяина, Здесь лежали завернутые в суконную тряпку золотые монеты царской чеканки. Во время подсчета Бураков, работавший в соседней комнате, принес несколько пачек советских денег, найденных им в потайном отделении книжного шкафа. Кроме того, там же оказался и архив хозяина: документы, письма, квитанции, всевозможные записные книжки.
Подсчет денег длился долго.
– Пятьдесят восемь тысяч рублей бумажками и семьсот двадцать рублей золотыми. Так, гражданин Воронов? – спросил майор, прежде чем внести эти цифры в акт.
Воронов дико смотрел на стол, на котором было разложено его богатство. Губы его дергались, а на лице застыла гримаса невыразимого страдания. Для жены находка этих сокровищ была неожиданной. Она, видимо, не знала о них и сейчас с удивлением поглядывала то на мужа, то на пачки денег.
– Гражданин Воронов, вы слышали вопрос?
– Что вы говорите? Ах, деньги!.. Да. Пятьдесят во « семь и семьсот двадцать.
– Трудовые сбережения, – о усмешкой сказал Бураков, перевязывая деньги.
Документы были сложены в чемодан. Подняли шторы затемнения. На улице было уже светло. На стеклах наклеены белые полоски бумаги. Воронов избрал любопытный рисунок. Из верхнего правого угла они спускались во все стороны полукругом. Наискось их пересекали другие. Издали получался рисунок паутины.
Обыск продолжался. По расчетам майора, после девяти часов утра должен был прийти однорукий или кто-либо из его сообщников.
– Больше у вас в квартире никто не живет? – мимоходом спросил он у хозяйки.
– Никого, – ответил за нее муж.
– Я спрашиваю не вас, гражданин Воронов.
– Что она может сказать? Видите, у нее от страха язык отнялся.
– Гражданка Воронова, я спрашиваю вас. Больше в квартире никто не живет?
– Не-ет… Я не знаю, про что вы говорите.
– Неужели не знаете? Подумайте. Нам сообщили, что у вас без прописки проживает родственник, мужчина, скрывающийся от мобилизации в армию.
В глазах у Воронова мелькнула надежда.
– Валька! Ох, дурак! – вздохнул он.
– Какой же он мужчина! – обрадовалась жена. – Он еще мальчик. Это наш племянник. Из Луги. От немцев убежал. Конечно, скрывать не приходится, – жил у нас, это верно. Куда же ему деться? Не на улице же ночевать. Но только насчет прописки мы не виноваты, гражданин. Спросите управхоза. Мы два раза заявляли. Время такое…
– А где же он теперь?
– Не знаю, гражданин, – сказала жена, мельком взглянув на мужа. – Вчера вечером ушел и до сих пор не вернулся. Боюсь, как бы с ним несчастье не случилось. Ночью-то какая бомбежка была… сердце кровью обливается.
В это время в комнату вошел Бураков с небольшим чемоданчиком. Чемодан был как две капли воды похож на тот, что принесла студентка. Воронов побледнел.
– Между дверьми стоял, – сообщил Бураков, передавая чемодан начальнику.
– Почему это он у вас между дверьми стоит? Такой хороший чемодан!
– Это мы на случай тревоги. Я когда в подвал спускаюсь, то беру его с собой, – пробормотала хозяйка.
– Ключ есть или опять будем ломать?
– Есть, есть, – торопливо сказала она и вытащила из кармана ключи. – Вот этот…
Майор не торопясь открыл чемодан, но того, чего он ожидал, в чемодане не было. Там лежали завернутые в салфетки и носовые платки всевозможные золотые вещи: перстни с бриллиантами, несколько медальонов, обручальные кольца, трое золотых часов, табакерка, серьги, цепочки, браслеты.
– Я вижу, вы любите красивые вещи, – сказал майор, высыпая золото из узелков. – Тут больше, чем в любом магазине Мосторга.
– Нет, пожалуй, там не найдешь таких… – с дрожью в голосе сказал хозяин. – Там… там самоцветы, да и те в серебре, а тут чистой воды камешки.
Пока красноармеец переписывал на отдельном листке найденные ценности. Бураков с майором продолжали обыск.
Время приближалось к. полудню.
Около полудня дали отбой второй в это утро тревоги. Из подвалов и подворотен хлынули на улицу люди.
Однорукий инвалид вышел из подвала одним из последних и неторопливо направился к Сытному рынку. На углу улицы Воскова он остановился как вкопанный.
В доме 13, куда он шел, во втором этаже он увидел сигнал опасности. На окне были наклеены белые полоски в виде паутинки, но внизу не хватало одной полоски, словно кто-то в этом месте порвал паутину. Издали это сразу бросалось в глаза. Никакой случайности не могло быть. Все полоски были крепко приклеены к стеклу, а эта полоска была приколота к раме с двух сторон кнопками и, по уговору, должна была быть сорвана только в случае явной опасности. Однорукий с непринужденным видом закурил, повернулся назад и, замешавшись в общем движении, скрылся.
11. Баня
Как ни странно, но Мишка совсем не завидовал Васькиной удаче. Во-первых, это было хорошо в интересах общего дела, во-вторых, он считался командиром группы, а значит, был участником поимки ракетчика, и, наконец, третье и самое главное, у него была особая задача.
Каждый день по утрам Мишка ходил на Сытный рынок и до половины дня толкался среди людей, постоянно возвращаясь к ларьку, у которого в тот памятный день он встретил однорукого.
Вторую половину дня он бродил по улицам, подолгу стоял на трамвайных остановках и на перекрестках. Однорукий ни разу ему не встретился, хотя Мишка почему-то был убежден, что шпион скрывается на Петроградской стороне.
В баню ребята попали по настоянию Степкиной матери.
Народу в Белозерских банях оказалось больше, чем они ожидали. Пришлось постоять в очереди. В раздевалке было холодно и темно. В мыльной стекла вылетели от взрывной волны, а фанера, вставленная в рамы, от сырости размокла и пропускала холодный воздух. Ребята налили в тазики горячей воды и устроились на скамейке.
– Сваришься, – сказал Степка, сунув руку в Мишкин таз. – Пощупай, Вася, – кипяток.
– А по-нашему, еще холодная, – процедил сквозь зубы Мишка и брызнул на Ваську горячей водой.
Васька, не задумываясь, вылил свою воду на голову Мишке и убежал в конец мыльной.
– Ну ладно, за мной не пропадет! – крикнул Мишка вдогонку. Он принялся намыливать голову.
Через минуту вернулся Васька и встревоженно шепнул:
– Мишка. Там однорукий моется.
– Ну да?
– Иди посмотри. В углу.
Мишка наскоро смыл мыло с лица и пошел в конец мыльной. Действительно, на скамейке в углу сидел однорукий, только что намыливший волосы.
Как быть? Первой мыслью было: ударом по затылку оглушить однорукого и связать. Нет, это не годится. Ваське уже попало за самовольство. Нужно срочно сообщить майору. Это самое правильное, но, пока они найдут телефон, пока будут звонить, пока придет машина, однорукий успеет вымыться и уйти. Значит, нужно его задержать. Но как? И вдруг Мишка заметил номерок, привязанный к ручке таза. Теперь все ясно. Он вернулся к приятелям и вполголоса заговорил:
– Ребята, не зевать. Степка, ты подберись к однорукому… И смотри… Как только голову еще раз намылит, а глаза, значит, закроет, – хватай номерок, он к тазу привязан. Понял? Без номерка его из бани не выпустят. Васька, а ты одевайся и беги звонить майору. Самому майору звони. Ну, а если не дозвонишься, тогда Буракову. Дело важное. Телефон знаешь? Скажи, что я нашел однорукого.
– Это я нашел, – поправил Васька.
– Дурак, не все ли равно, – с досадой оборвал его приятель. – Мне поручили однорукого искать, – значит, я нашел… Ну скажи, – мы нашли.
Васька не стал спорить: быстро сполоснув руки, он вышел из мыльной в холодную раздевалку. Степка между тем отправился в конец мыльной, где и нашел однорукого. Он его никогда не видел и по рассказам представлял совсем иным. Лица его он разглядеть не мог, потому что однорукий как раз усиленно царапал ногтями намыленную голову. Хлопья мыльной пены летели во все стороны. Обрубком руки он помахивал в такт со здоровой рукой. Оглянувшись по сторонам, Степка с бьющимся сердцем подсел к тазу. Он в упор глядел на однорукого и ждал, что тот почувствует его присутствие, широко откроет глаза и увидит… Нет… Однорукий ничего не чувствовал и продолжал скоблить голову. Степка, затаив дыхание, быстро снял номерок, отбежал в сторону и потонул в облаках пара.
– Есть! Вот он…
– Давай сюда. Спрячем под лавку.
Мишка зажал номерок в кулак, столкнул свое мыло на пол и, как бы за мылом, полез под скамейку. Он положил номерок на пол, поближе к стенке. Все эти предосторожности были излишними, потому что никто не обращал внимания па ребят. В этой бане уже был случай, когда близко разорвалась бомба. Голые люди, в мыле, поцарапанные стеклами, из всех отделений выскочили на улицу. По закону рассеивания подобный случай не должен был повториться, но многие почему-то считали, что это опять произойдет именно там, где и случилось.
– Что теперь делать? – тихо спросил Степка,
– А ничего, – спокойно ответил Мишка. – Мойся. Теперь он не уйдет.
Они продолжали мыться, поглядывая друг на друга. Степка не мог удержать улыбки, представляя, как однорукий хватится номерка и как ему не будут открывать шкаф.
– Скорей, – торопил Мишка приятеля, видя, что тот не торопится.
Когда они наливали воду для окачивания, из раздевалки послышался громкий разговор. Ребята не заметили, как однорукий кончил мыться и теперь скандалил с банщиком. Кое-как сполоснув себя, Мишка бросился со всех ног в раздевалку.
Размахивая единственной рукой перед стариком банщиком, стоял голый мужчина и кричал:
– Ты спятил, что ли?.. В таком холоде я буду до вечера сидеть!
– А вы пойдите в мыльную, там тепло, – спокойно говорил старик. – До вечера сидеть не надо. Вот партия вымоется, тогда и открою.
– Некогда мне ждать. Открывай без разговоров.
– Предъявите номерок – открою.
– Русским языком я тебе говорю, что нет номерка. Украли номерок.
– А вы поищите. Может, он смылся, ваш номерок, – заметил один из раздевавшихся. – На полу где-нибудь и лежит.
Однорукий пошел назад – искать свой номерок. Когда он повернулся к Мишке лицом, Мишка чуть не упал. Это был тот инвалид, что целыми днями стоял у весов на углу Большого и Введенской. У него можно было взвеситься, испытать силу рук. Знала его вся Петроградская сторона.
– Ну что, Мишка? – спросил подошедший Степка.
– Дураки мы… Не он это! Поверил я Ваське… Одевайся скорей. Василий уж майору звонит… Скорей.
Ребята стремглав бросились к своему шкафу, но, на их счастье, в конце раздевалки показался запыхавшийся приятель.
– Не могу дозвониться… Нету майора, и Буракова нету, – сказал он, еле переводя дух.
– Ну и правильно! – вздохнул с облегчением Мишка.
– Чего правильно?
– Ничего. Дураки мы, вот что. И ты первый, – зло сказал Мишка, но, увидя круглые от удивления глаза приятеля, расхохотался. – Не тот однорукий-то… Понял? – Хлопнув мокрой рукой по плечу приятеля, он объяснил ему ошибку.
– А как же с номерком? – спросил Степка.
– Надо отдать…
Они вернулись в мыльную, достали спрятанный номерок и присоединились к инвалиду в его поисках. С минуту они ходили за ним, сосредоточенно разглядывая пол.
– Это не ваш, дядя? – спросил Мишка нагибаясь.
– Ну-ка, ну-ка? Мой! Он и есть! – обрадовался инвалид, получив номерок. – Вот спасибо-то вам, ребята. Приходите ко мне, я вас бесплатно свешаю.
– А эту штуку дашь пожать? – спросил Степка, сжимая вытянутый кулак.
– И силомер дам. Приходите обязательно, ребята.
Судьба посмеялась над Мишкой, но он не унывал.
Характер у него был упорный.
Вернувшись из бани, он оделся потеплее, поел и снова отправился на поиски.
12. Встреча со шпионом
Васька не дозвонился до майора и Буракова по той причине, что они в это время находились в квартире
Воронова, поджидая однорукого или кого-нибудь из его сообщников.
Шпион, конечно, не знал, что ему угрожает и почему была сорвана полоска с окна. Не подозревал он и того, что советская контрразведка знает о его пребывании в городе, но он был осторожный и хитрый враг.
Мишка вышел на улицу и направился к трамвайной остановке. После очередного воздушного налета где-то был испорчен трамвайный путь, и все трамваи с Васильевского острова шли вкруговую, через Петроградскую сторону. Усевшись на ящик с песком, Мишка стал наблюдать, как из боковых улиц вытекали на проспект людские потоки. По радио передавали романс. Мишке было не до музыки и не до певицы. Он посмотрел на громкоговоритель и со злобой сказал:
– А ну тебя!..
Как раз в этот момент кто-то дернул его за рукав. Мишка взглянул вниз и обомлел. Около ящика с песком стоял однорукий. Он поманил мальчика пальцем, приглашая его спуститься на панель, и отошел в сторону.
Мишка от неожиданности растерялся, но быстро взял себя в руки и соскочил с ящика.
– Я, дяденька, ничего… я не баловал, – притворно сказал он. – Я только радио послушать.
Однорукий покачал головой и, обняв рукой Мишку за плечи, пошел по улице.
– Слушай, парень. Заработать хочешь? – спросил он вполголоса.
– Хочу. А что надо делать?
– Взять письмо и принести обратно ответ. Я тебе хорошо заплачу.
У Мишки от радости даже дыхание перехватило.
– Далеко нести записку?
– Нет. Недалеко.
– А сколько вы мне заплатите?
– Сейчас я тебе дам десять рублей, а когда принесешь ответ, еще тридцать. Согласен?
Мишка немного подумал, искоса поглядел на однорукого и согласился.
– Вот письмо. Держи. Улица Воскова, дом тринадцать, квартира семь. Спросишь там Воронова, Сергея Харитоновича, а если его дома нет, то жену, Анну Григорьевну. Отдашь письмо, и пускай они напишут ответ. Понял?
– Понял. А куда принести ответ?
– Ответ принесешь на Геслеровский. Знаешь, где садик на углу Зелениной?
– Знаю.
– Вот на углу, у этого садика, я тебя и буду ждать.
– Ладно.
– Понял? Как раз на углу, где дом разрушен. Скоро будет уже темнеть. Ты постарайся не задерживаться.
Мишка повторил все, что сказал ему однорукий, и тот вручил ему десять рублей.
– А эти получишь, когда вернешься, – сказал он, показав тридцатирублевую бумажку. – Главное – не задерживайся.
Мишка сунул письмо и деньги в карман и быстро зашагал. Дойдя до угла, он оглянулся, но однорукого на месте уже не было. Нужно было что-то предпринимать. Но что? До улицы Воскова отсюда – несколько минут хода, и если заняться розыском телефона, то такая задержка шпиону покажется подозрительной и может все испортить. Единственная надежда на тревогу, но, как назло, по радио все еще передавали пение. Нужно было придумать причину задержки, чтобы успеть сообщить майору о поручении и спросить, как ему поступить. Письмо шуршало в кармане. Мишка вытащил его и оглядел со всех сторон. Оно было прочно заклеено.
В квартире Воронова к вечеру обыск закончили, и майор ждал темноты, чтобы отправить арестованных, а пока занялся изучением найденного архива, разбирая и просматривая старые письма, квитанции, документы. Бураков сидел в гостиной с арестованными.
К вечеру, когда пропала всякая надежда на приход однорукого, вдруг зазвонил звонок у входной двери. Все насторожились. Майор вышел в прихожую, потушил свет, спрятался за вешалку и дал сигнал открывать. Один из дежурных широко распахнул дверь и отошел в сторону На площадке стоял мальчик.
– Здесь живет Воронов, Сергей Харитонович? – спросил Мишка, вглядываясь в темноту прихожей.
– Проходи.
Лишь только Мишка переступил порог, как дверь за ним закрылась и в прихожей зажегся свет. Перед ним стоял майор. В первую минуту Мишка от удивления не мог сказать ни одного слова и растерянно поглядывал то на нахмуренное лицо майора, то на незнакомых мужчин, стоявших по бокам.
– Что нужно? – сухо спросил майор.
– Письмо вот… Я письмо принес Воронову… – наконец сказал мальчик, вытаскивая из кармана письмо.
– Идем за мной!
Они прошли в кухню. Майор быстро распечатал и прочитал письмо.
– Ну, рассказывай. Что это все значит? Кто тебя послал?
Мишка подробно рассказал о встрече с одноруким. Начал он было говорить и про случай в бане, но майор перебил:
– Это потом. Сейчас некогда. Ты хорошо сделал, что принес письмо. Подожди здесь. Сейчас получим ответ, и ты унесешь его.
Майор прошел в столовую. Воронов сидел на диване, прислонив голову к подушкам, и делал вид, что дремлет.
– Гражданин Воронов, – сказал майор, останавливаясь против него.
– Я слушаю вас, – встрепенулся тот.
– Вы слышали звонок?
– Как же, как же, слышал.
– Это к вам пришли.
– Ко мне?.. Нет… Кто мог прийти ко мне? Соседка какая-нибудь? Ко мне некому приходить. Знакомых нет.
– Никого? – насмешливо спросил майор.
– Может быть, Валя вернулся, – сказала хозяйка.
– Нет, не Валя. Письмо вам принесли от вашего знакомого.
Майор достал из кармана письмо и показал его Воронову.
– Не имею ни малейшего понятия, от кого письмо. Может быть, по службе.
– Читайте, – сказал майор, протянув конверт.
Воронов недоверчиво взял письмо, вытащил листок и прочел: «Собирался по пути заглянуть, но задержали дела. Как здоровье? Ч.».
– Ну, теперь вспомнили?
– Да. Это мой сослуживец пишет. Мы с ним в одной артели работаем. Наверно, он думает, что я заболел, – спокойно сказал Воронов, возвращая письмо.
– Письмо принес мальчик. Он ждет ответа.
– Какой же я могу дать сейчас ответ?
– Значит, он так и передаст, что ответа не будет?
– Можно и так, но, если разрешите, я напишу.
– Можете написать, но про обыск – ни слова. Воронов подсел к своему столу и, написав несколько слов, вложил ответ в чистый конверт.
– Вот, пожалуйста, проверьте, – сказал он.
– Вы адрес забыли написать.
– Это неважно.
Майор прочитал ответ: «По болезни не мог прийти на работу. Боюсь, что придется лечь в больницу. Воронов».
– Разве вы больны?
– Нет… Но что я должен писать? Вы же сами запретили писать про обыск…
– Пишите так: «Не вышел на работу по уважительной причине. Здоров», – продиктовал майор. – Это будет верней.
Воронов без возражений написал то, что предложил майор.
– Подпишитесь, – сказал майор, заглядывая через его плечо. – На конверте напишите адрес.
– Я не знаю адреса.
– Места своей работы вы не знаете?
– Ах, место своей работы! Пожалуйста! Воронов написал на конверте адрес артели, где работал, и вложил письмо.
Вернувшись в кухню, майор сел напротив Мишки и уставился на него. Мальчик сидел молча, недоумевая, почему майор так пристально, не мигая, смотрит ему в переносицу. Он заерзал на стуле, смутился и отвернулся в сторону. Задумавшись, майор смотрел на Мишку и не видел его. Два письма, два конверта. Которое из них послать и в каком конверте? Фраза о болезни могла быть условным сигналом, предупреждающим однорукого. С другой стороны, продиктованные им самим строчки могли еще больше напугать и насторожить шпиона. Кроме того, нужно решить, как действовать дальше. А действовать надо смело и быстро. Выбор невелик, и время ограничено.
– Миша! – сказал наконец майор. – Случай нам помогает. Ошибка с нашей стороны сейчас была бы непростительна. – При этих словах майор вложил в чистый конверт письмо, продиктованное им, передал мальчику и продолжал: – Передай его однорукому. Если он у тебя будет спрашивать подробности, скажи, что после того, как ты позвонил, тебе долго не открывали. После второго звонка дверь открыла женщина и на твой вопрос сказала, что Воронов живет здесь, и взяла письмо. В квартиру, скажи, тебя не пустили. Ждал на лестнице. Ответ вынес тебе мужчина, но ты не знаешь, Воронов это или кто-нибудь другой. Он тебе ничего не говорил и ничего не расспрашивал. Просто отдал письмо и сказал: «Вот ответ». Понял?
– Понял. Значит, так: я позвонил, долго не открывали. Еще раз позвонил. Открыла женщина. Здесь живет Воронов? Здесь! Ему письмо. Отдал письмо. Ждал на лестнице. Ответ принес какой-то дядька и сказал: «Держи ответ», – скороговоркой повторил Мишка.
– Пойдешь по Пушкарской и на Зеленину выйдешь по Рыбацкой, где ходит трамвай. Подожди еще минутку.
Майор вышел в прихожую, вызвал Буракова и минуты две говорил с ним вполголоса. В ответ на короткие фразы майора Бураков молча кивал головой, изредка бормоча: «Есть… точно».
Минут через пять Мишку выпустили из квартиры, и он быстро зашагал к условленному месту, не заметив, как за ним выскользнула темная фигура человека и исчезла в первом переулке на Пушкарской.
На улице уже стало темнеть, когда Мишка подошел к садику. Он остановился на углу, напротив разрушенного дома. Однорукого на месте не оказалось. Сердце у Мишки сильно колотилось от волнения, но чувствовал он себя необычайно легко. Волновался он потому, что забыл спросить майора: что делать после передачи письма? Следить ли за шпионом дальше или вернуться домой? Облокотившись о решетку, он ждал.
Казалось, что сумерки надвигались со стороны домов, а небо светлело. Пешеходы двигались торопливо, перегоняя один другого. Прошло несколько трамваев. Наискосок от Мишки, на другой стороне улицы, стоял полуторный грузовик, «Какой-нибудь военный по пути с фронта заехал домой», – подумал мальчик, вглядываясь в темный силуэт машины. За стеклом едва заметно белело лицо шофера и рядом с ним еще чье-то. Время шло, но однорукий не приходил. Мишка уже совсем успокоился. Сбоку послышался детский голос:
– Мама, я устала.
– Сейчас придем, девочка, сейчас… Иди скорей, а то прилетят немцы.
Мишка вспомнил сестренку, и ему стало грустно. Наверно, сейчас Люся ложится спать, и только успеет заснуть, как по тревоге им придется спускаться в подвал. «Только бы бомба к ним не попала. Пускай уж лучше меня убьет», – подумал Мишка и посмотрел наверх. В светло-синем небе кое-где уже мигали звезды. В это время хлопнула дверца, и от машины отделился человек. Он перешел улицу и остановился перед Мишкой.
– Кого ты ждешь, парень?
Мишка смерил глазами с ног до головы громадную фигуру мужчины и вызывающе ответил:
– А тебе какое дело?
– Ответ принес?
– Какой ответ?
– Я знаю, что ты на улицу Воскова ходил, а за это получил десятку. Давай ответ, я тебе тридцать рублей дам, которые обещаны.
– А кто ты такой?
– Слушай, некогда мне с тобой канителиться. Принес ответ?
– А ты меня, что ли, посылал? – спросил Мишка, выгадывая время и соображая, как ему поступить.
– Посылал тебя мой товарищ, инвалид. Он сейчас занят и просил меня сходить за ответом… Принес или не принес?
– Принес.
– Давай сюда.
– А деньги?
– Не бойся, не обману… держи свою бумажку. Получив деньги, Мишка достал из кармана письмо и отдал его незнакомцу.
– Больше ничего не надо?
– Ничего. Шагай к дому.
Мишке ничего не оставалось делать, как уйти, и он без разговоров направился в темноту. Как только он завернул за угол и почувствовал, что незнакомец не смотрит ему в спину, так сейчас же обернулся и выглянул из-за угла. Темная фигура переходила улицу и остановилась около машины. Раздумывать было некогда. Прячась за пешеходами, Мишка перебежал улицу и по развалинам разрушенного дома начал пробираться к машине. Он услышал, как хлопнула дверца, как несколь ко раз заскрежетал стартер. Когда Мишка оказался рядом с грузовиком, мотор наконец зафыркал, и машина тронулась. Мальчик выскочил из укрытия, пропустил грузовик мимо себя, подпрыгнул и уцепился за задний борт кузова. Остальное было делом знакомым. Мишка ловко подтянулся на руках, цепляясь ногой за гайки, затем перекинул ногу через борт и оказался в кузове. В машине лежали какие-то ящики. Прячась за ними, он ползком пробрался вперед и приник к кабинке.
13. На машине
Грузовик шел быстро. Шофер не обращал внимания на рытвины, и в кузове все подпрыгивало и грохотало. Холодный ветер обдувал лицо и руки, но Мишка терпел, крепко уцепившись за борт грузовика. Мальчик ликовал. Он был на верном следу: этот великан-шофер связан со шпионом и ехал куда-то по его заданию. Ни разу мысль об опасности не мелькнула в голове мальчика. Обстоятельства складывались удачно, и Мишка дрожал от нетерпения, мысленно подгоняя машину.
Они проехали весь Геслеровский и свернули на Кировский проспект. Здесь, на гладком асфальте, можно было не держаться за борт, и Мишка с ожесточением принялся растирать закоченевшие руки.
Проехали один мост, затем второй. Асфальт кончился, и снова все загрохотало, запрыгало в машине. Мишка запомнил дорогу до Новой Деревни, а дальше спутался и не понимал, где они едут.
По небу шарили белые столбы прожекторов. Далеко замелькали разрывы зениток. Завыли сирены, и им в ответ загудели заводы. Стало светлее. Мишке казалось, что следом за ними мчится еще какая-то машина, и на повороте он ясно разглядел ее контуры. Они сворачивали несколько раз в правую сторону и, должно быть, находились где-то на Выборгской стороне. Упругий ветер давил со всех сторон, стягивал губы, забирался в рукава, за воротник, и некуда было от него укрыться. Передвинув ящики, Мишка подобрался к окну кабинки и заглянул в него. Как раз в это время замелькали вспышки взрывов на горизонте, и на фоне их четко выделился силуэт второго человека, сидевшего рядом с шофером. Однорукий! Мишка даже не удивился, так он был уверен, что сегодня обязательно встретит шпиона. Он сразу узнал его по характерному подбородку. Повернув голову к шоферу, инвалид что-то говорил. Мишка прижался ухом к холодному, как лед, железу кабинки, но ни одного слова разобрать не мог.
Дорога пошла в гору. Выехали снова на асфальтированное шоссе, и машина помчалась еще быстрее. По сторонам мелькали силуэты деревянных домов и голые деревья. Значит, они выехали на окраину города. Неожиданно машина затормозила, остановилась, и мотор заглох. Открылась дверца, и из кабины вышел однорукий. Мишка комочком съежился в углу кузова и замер, задерживая дыхание. Послышались гудки, и мимо прошумела обогнавшая машина.
– Где они? – услышал Мишка голос шпиона. Шофер завозился в кабине, и, видимо, тоже вышел из машины.
– Вон за теми домами расположились, до парка. Видите? Это все воинские части. Темные пятна-то… Неужели не видите? – сказал он вполголоса.
– Вижу.
Некоторое время оба стояли молча, вглядываясь в темноту.
– А по ту сторону, у самой дороги…
Слышно было, как они, шаркая по асфальту, обошли грузовик и остановились.
В это время в треск зенитной стрельбы врезались густые раскаты взрывов.
– Бомбят, – пробасил шофер.
Снова наступило молчание. Высоко в небе гудели улетающие самолеты, и по звуку их моторов Мишка угадал немцев. Гудение немецких бомбардировщиков доносилось волнами и этим резко отличалось от наших. Зенитки били безостановочно, и желтые вспышки мигали на разной высоте.
– Отбомбились…
– Да…
– Тс-с… Кто-то идет.
Мишка высунул голову над бортом кузова и увидел Приближавшегося человека.
– Эй, друзья! Не найдется ли закурить? – спросил мужчина простуженным голосом.
– Найдется, – ответил однорукий. – Закуривай.
– Вот спасибо-то! Даже папиросочка… Чиркнула спичка, и Мишка успел разглядеть красноармейца с простодушным курносым лицом.
– Целый день не курил… Хорошо!
– Возьми несколько штук, – сказал однорукий.
– Вот спасибо-то, браток. Ну, теперь я живу. В походе, знаешь, табак – первое дело.
Яркие вспышки, словно зарницы, осветили горизонт. Все трое обернулись.
– Смотри, что делает, дьявол… Каждую ночь бомбит. Город разрушает, – сказал красноармеец.
– Да. Это где-то на Петроградской стороне бросил, – вздохнул однорукий. – Наверно, к штурму готовится.
– Ну, насчет штурма, пожалуй, кишка тонка. Не выйдет у него со штурмом, – уверенно возразил красноармеец.
– Думаешь?
– Будь покоен. Не пустим немца в город.
– Драться-то некому.
– Почему некому? В Ленинграде народу много. Миллионы. Такая сила народу!
– Техника-то у него очень сильная, – сокрушенно сказал однорукий. – Пулковские высоты, говорят, захватил.
– Насчет Пулковских высот не знаю… не слыхал.
– Вы тоже на фронт идете?
– Конечно. Дойдет и до нас черед, а когда – неизвестно. Стоим вот, ждем. Мы, значит, в резерве считаемся, – ответил красноармеец.
– Вот как! У нас резервы есть? Ну, тогда еще ничего…
– А то как же! У нас и танки есть и артиллерия, все, как полагается. Будь уверен. Вон сколько войска стоит!
– И давно вы тут стоите?
– Вторые сутки. Формировались-то мы за Парголовом. Там и обучение проходили, а сейчас сюда подвели. Поближе.
– И долго вы тут простоите?
– А кто его знает! Наверно, постоим с неделю.
– Разведчики немецкие не видят? Как бы вас не разбомбили раньше времени,
– Мы замаскировались. Видишь вон. Ни одного огонька, ничего не заметно.
– А днем?
– И днем спрятаны подходяще.
– По карте могут бомбить, – насмешливо сказал однорукий.
Слушая разговор, Мишка дрожал от обиды и возмущения. Он прямо задыхался от злобы на этого болтуна.
– Как вас одели? Не мерзнете? Теплое дали? – спросил шофер.
– Одели-то? – переспросил красноармеец. – Это военная тайна, браток. Не велено говорить. Насчет снабжения и все такое строго запретили. Чтоб, значит, языком не трепать понапрасну.
– Это верно, – согласился все с той же иронической ноткой в голосе однорукий. – Ты держи язык за зубами, Ну как, охладился мотор? – спросил он шофера.
Тот с недоумением повернул к нему голову, но сразу сообразил, что это сказано нарочно, и, еле удерживая смех, потрогал рукой железное крыло и серьезно сказал:
– Охладился… Теперь можно ехать.
– Ну, счастливо, браток, – крикнул однорукий, залезая в кабинку.
– Добрый путь. Спасибо вам.
Машина тронулась. Одинокая фигура красноармейца еще долго маячила на фоне начавшегося где-то пожара.
Снова ветер начал забираться под одежду. Стало невыносимо холодно, гораздо хуже, чем в начале езды.
Скоро машина свернула в сторону и пошла тише. В одном месте она остановилась. Из кабинки вылез однорукий.
– Постарайся не опоздать, – сказал он и захлопнул дверцу.
– Не опоздаю, – ответил шофер.
Машина пошла дальше. Только когда они проехали сотню метров, Мишка сообразил, что ему нужно было бы тоже вылезть и следить за шпионом, но теперь уже было поздно.
Они ехали по переулкам, и, видимо, дорога была хорошо известна водителю. Поворачивал он круто и смело, иногда, на короткое время, зажигая фару. Наконец он повернул в последний раз, остановился и дал два гудка. Мишка высунул голову и разглядел деревянные ворота. За воротами раздался собачий лай, загремела железная скоба, и ворота открылись. И снова Мишка не успел сообразить, что, не теряя ни минуты, ему нужно выскочить из машины. Но они уже въехали во двор, и ворота за ними сразу закрылись.
Мотор заглох.
– Что так долго, Сеня? – послышался женский голос.
– Дела задержали, – ответил шофер. – Привез тебе керосину.
Мишка замер. Сейчас они начнут выгружать керосин и обнаружат его.
– Ладно. Потом снимем. Устал, наверно, и есть хочешь, – остановила его женщина.
– Устал малость. Тише ты, Грумик! – прикрикнул он на собаку, которая повизгивала от радости и прыгала вокруг хозяина.
– А новостей привез? – спросила женщина.
– Какие новости! Под Пулковом сильные бои. Говорят, такая мясорубка…
– В городе драться станут. Читал воззвания-то?
– А что воззвания, – бумага! Сами сдадут. Теперь уж – ау!.. Со всех сторон окружили… – Говоря это, шофер поднял сиденье и возился в кабинке. – Держи-ка, Катя. Это на чердак, – шепотом продолжал он, передавая жене чемоданчик. – Не урони случайно.
– Опять… – со страхом сказала женщина.
– Ну поставь в сени, я подниму сам.
– Боюсь я, Сеня.
– Волков бояться – в лес не ходить. Ничего, ничего. Сам по себе не взорвется. Пошли.
Когда шаги удалились и хлопнула дверь, Мишка облегченно вздохнул. В ответ на этот вздох послышалось грозное ворчанье собаки.
14. Заживо похороненный
В то время когда Мишка забрался на грузовик и помчался в неизвестном направлении, его команда по обыкновению собралась в своем штабе. Прождав с полчаса своего командира, ребята разошлись на посты. Вася со Степой направились по Большому проспекту. Дойдя до Бармалеевой улицы, Васька посоветовал приятелю свернуть налево, а сам отправился дальше, к площади Льва Толстого. Условились встретиться часа через два у Дома культуры Промкооперации.
Не успел Степа сделать и ста шагов, как захлопали зенитки и завыла сирена. Мальчик прибавил ходу и остановился под аркой первого попавшегося дома.
Куда идти? Степка припомнил, что за высоким, недавно построенным домом есть большой пустырь, где лежат груды не убранного еще мусора и где легко прятаться. Туда он и направился, стараясь двигаться ближе к стенам домов.
Над головой творилось что-то невообразимое. Воздух звенел от летевших в небо снарядов, от гула самолетов, от разрывов и стрельбы.
В такие минуты Степка чувствовал себя хорошо только на крыше, когда город лежал внизу и кругом все было видно. Здесь же, между домов, которые обступали со всех сторон, могли рухнуть и раздавить, – он чувствовал себя плохо. Страх закрадывался в душу мальчика.
Ярко-желтая ракета взлетела в небо и повисла фонариком на невидимом парашюте. Степка услышал треск ракетницы и заметил, откуда была пущена ракета. Страха как не бывало. Все мышцы мгновенно натянулись, как на старте перед командой «вперед». Мальчик сорвался с места и побежал. Перед ним был длинный забор какого-то склада…
Где-то здесь скрывался враг.
Фонарик в небе погас. Степка остановился как вкопанный и моментально шарахнулся к забору, когда увидел, что из калитки вышла темная фигура в длинном пальто.
Фигура постояла с минуту на месте и, не видя пешеходов, подняла руку. В руке мелькнул язык пламени, вверх взлетела белая полоска – выстрел, и новый фонарик ярко загорелся в небе.
Теперь Степка разглядел женщину, которая быстро уходила и поминутно оглядывалась. Он выждал, когда она скрылась за углом забора, и что есть духу бросился за ней. Осторожно он заглянул за угол. Женщина была сравнительно недалеко и шла уже спокойным шагом в тени домов.
«Только бы не потерять ее из виду», – подумал мальчик и быстро пошел следом, постепенно нагоняя женщину.
Свет ракеты освещал дома на другой стороне улицы. Зенитки оглушительно били где-то совсем близко. Звонко щелкали осколки по крышам, но Степка ничего не слышал и не видел, кроме идущей впереди ракетчицы. Они все дальше и дальше уходили из опасной зоны.
Неожиданно из подворотни вынырнул милиционер и поднял руку.
– Вы чего гуляете? Предъявите пропуск, – сердито остановил он приближавшуюся женщину.
– Я тут живу… близко.
Степка видел, как она торопливо вышла на мостовую и направилась на освещенную сторону улицы.
– Давайте в подвал! Живо! Кому я говорю!
Слышите, гражданка? – крикнул милиционер и зашагал наперерез.
Женщина повернула и, постукивая каблуками, побежала назад.
Ракета потухла, и все погрузилось в темноту. На всякий случай Степка нащупал в кармане электрический фонарик, полученный от Буракова после поимки первого ракетчика. Женщина поравнялась с ним и свернула в переулок. Мальчик побежал следом. Милиционер не стал преследовать нарушительницу и вернулся на свой пост.
В переулке у первого же дома ракетчицу снова задержали две девушки из группы самозащиты.
– Гражданка, идите во двор. Там бомбоубежище, – строго сказала одна из них.
– Пустите меня. Я тороплюсь. Пустите…
– Никаких «пустите»… Вам говорят… Девушка крепко схватила ракетчицу за рукав пальто и насильно потянула под ворота. Женщина отбивалась.
– Оставьте! Это безобразие! Как вы смеете!.. – закричала она на всю улицу.
Но девушки не обращали внимания на крики и решительно тащили ее в укрытие. Степку это вполне устраивало. Никем не замеченный, он медленно двигался за ними на расстоянии нескольких шагов и радовался, что ракетчица поднимает скандал. «Хорошо бы ее в пикет отправить и оштрафовать, – подумал мальчик. – Тогда можно адрес и всё узнать». Вдруг женщина закричала пронзительно, не своим голосом:
– А-а… Избивают!.. Помогите! Девушки растерялись и отступили в сторону от визжавшей женщины. Ей только этого и надо было. Сломя голову она бросилась за ворота и чуть не сшибла с ног Степку.
В это время завыла бомба. Земля вздрогнула и словно раскололась со страшным треском. Женщина прижалась к водосточной трубе. Степка замер. Странно! Он совсем не испытывал страха. Злорадно он думал, глядя на женщину, остановившуюся от него в нескольких шагах: «Накликала на свою голову. Не нравится? Трясись… трясись…»
Завыла вторая бомба. Снова дрогнула земля, но взрыва не последовало. «Не разорвалась!» – подумал Степка
Неожиданно женщина бросилась назад, под ворота.
Мальчик пропустил ее, шагнул за ней и снова увидел ее посреди пустого двора.
– Где подвал? Кто-нибудь тут есть? – с дрожью в голосе крикнула она, беспомощно оглядываясь по сторонам.
– Налево иди… в конец. Там бомбоубежище, – раздался спокойный мужской голос из какого-то подъезда.
Ракетчица, постукивая каблуками по асфальту, побежала налево к подъезду и, распахнув дверь, увидела лестницу, освещенную тусклым электрическим светом. Облегченно вздохнув, она медленно стала спускаться в бомбоубежище.
До войны в этом подвале хранились дрова. Сейчас все деревянные перегородки были сняты, а вместо них стояли выкрашенные мелом столбы, подпиравшие железные балки. Подвальные окна были плотно закрыты толстыми досками, обитыми железом. На длинных скамейках, на стульях, понурив головы, молча сидели люди, прислушиваясь к глухим звукам стрельбы. Около них стояли чемоданы и узлы. Вдоль стен, вплотную друг к другу, лепились детские кроватки. Видимо, некоторые из постоянных жильцов дома здесь и ночевали. Тишину в бомбоубежище нарушали малыши, одетые по-зимнему. Громко перекликаясь, разговаривали, бродили они в проходах, гонялись друг за другом, играли в прятки.
Когда Степка спустился вниз, он чуть не наскочил на ракетчицу. Она стояла прислонившись спиной к столбу. Голова у нее была откинута назад, губы плотно сжаты, глаза полузакрыты. Степка прошел вперед и, прислонившись к другому столбу, принялся внимательно разглядывать женщину, чтобы запомнить ее лицо, одежду, рост. Она почувствовала пристальный взгляд мальчика и повернула к нему голову.
В этот момент вдруг что-то затрещало, земля вздрогнула, и страшный удар поднял Степку, понес куда-то и бросил в полную темноту. Он потерял сознание.
Фугасная бомба весом в полтонны, или «пятисотка», как ее называли, попала в крайний флигель дома, пробила все шесть этажей и разорвалась в подвале. Стена флигеля откололась и медленно рухнула вниз, загромоздив всю улицу.
Из поврежденных труб водопровода хлынула вода, и никто не знал, как ее остановить.
– Она там!.. Она там!.. Ее засыпало в подвале!.. – с криком отчаяния металась среди обломков женщина, прибежавшая из соседнего дома. – Спасите ее!.. Спасите! – умоляла она, цепляясь за платья растерявшихся дружинниц.
Смятение царило недолго. Властный голос высокого человека в кожаном пальто быстро образумил уцелевших. Появились бинты, носилки. Замелькали фонарики. Нашли и завернули краны в трубах, поток воды остановился. Пришли машины «Скорой помощи», приехали пожарники. Прибыли воинская часть и команды МПВО. Очаг поражения оцепили.
Степка начал приходить в себя после того, как чья-то холодная мокрая рука провела по его лицу. В ушах стоял глухой гул, и сквозь него доносились неясные звуки. Степка лежал и напряженно слушал, стараясь разобрать слова. Высокий женский голос где-то далеко и очень глухо, с небольшими перерывами, кричал: «Оленька! Оленька!» Другой женский голос так же глухо бормотал со стоном: «Ох! Смерть моя… Голубчики, родные… Дайте света немножко… Ослепла я, что ли…»
Последние слова заставили Степку широко открыть глаза. Плавали мутные пятна, расходились и таяли, как круги по воде. Степка понял, что это ему только кажется, а на самом деле кругом полная темнота. Боли он нигде не чувствовал, и его беспокоила только онемевшая нога. Степка хотел ее растереть, но рука наткнулась на что-то мягкое, пушистое. Испугавшись, он отдернул руку, но затем снова решительно протянул ее и нащупал меховой воротник, холодную шею, волосы. Женщина, потерявшая сознание, лежала у него в ногах. Мальчик сел. Теперь он почувствовал боль во всем теле, а ногу точно кололо иголками. Он поднялся. Рука его уперлась во что-то мягкое и холодное. Мертвый человек лежал рядом с ним. Упав на колени, Степка пополз в сторону. Рука его натыкалась на чьи-то ноги, влажные, липкие лица и волосы. Внезапно он соскользнул куда-то вниз и оказался по колено в воде. Страх охватил Степку.
– Кто ту-ут? – изо всех сил закричал он и еще больше испугался. Своего голоса он почти не услышал.
– Оленька! Оленька! – еле слышно отозвался женский голос.
И всё. Как ни вслушивался Степка, больше ничего разобрать не мог. Даже бормотавшая раньше женщина молчала. Чем напряженнее он вслушивался, тем сильнее гудело в ушах. Протянув руки вперед, снова бросился он в сторону, наткнулся на скамейку и забрался на нее с ногами. Ноги успели закоченеть в холодной воде. Однако теперь он немного успокоился. Он вспомнил, как попал сюда, вспомнил, что где-то здесь находится ракетчица и что – живую или мертвую – он обязан ее найти. И странно! Как только страх начал проходить, гул в ушах постепенно затих, и он услышал звуки. По-прежнему с перерывами кричала женщина; «Оленька! Оленька!», а ближе к нему бормотала другая. Кроме того, Степка начал различать новые звуки… То были стоны, и доносились они из разных мест. Вдруг он услышал голоса людей, – правда, приглушенные, еле доносившиеся к нему. Степка затаил дыхание и разобрал слова.
– Вода поднялась. Нас затопит…
– Надо попытаться самим…
– Будь они трижды прокляты!..
– Главное – без паники… Слышите, стучали… Сердце у Степки радостно забилось. Он не один.
– Дяденька-а! Где вы? – крикнул мальчик, и голос его был уже не такой глухой.
В ответ раздался стон. Степка сунул руку в карман, фонарик оказался на месте. Свет полосой скользнул по груде тел, лежавших в самых невероятных позах на скамейках и друг на друге. Под ногами блеснула черная вода. Из воды торчали руки и словно хотели схватить Степку за полы его пальто. Он невольно попятился к стенке.
– У кого фонарь? Эй! – услышал он мужской голос.
– У меня! Я тут! Где вы? – крикнул Степка.
– Иди сюда…
– Куда? Тут вода глубокая…
– Свети мне… На меня свети… В полосе света Степка увидел пробирающегося к нему мужчину.
– Вниз свети, зачем же ты в лицо?.. Вот. Ты ранен?
– Не знаю… Только в ушах гудит очень…
– Контузило… Подожди-ка… Еще живая. Захлебнется, пожалуй.
В двух шагах от Степки он склонился над женщиной, лежавшей в воде, и приподнял ее.
Это была ракетчица. Голова ее беспомощно откинулась назад.
– Держите ее, дяденька… Я помогу, – сказал Степка и спустился в холодную воду.
– Фонарь не урони, – предостерег мужчина. – Без фонаря совсем плохо.
Ракетчица сопротивлялась, когда они ее понесли. Бессознательно она цеплялась за все, что попадало ей под руки, и они с трудом добрались до соседнего подвала. Здесь взрыв произвел меньшее разрушение, и жертв было немного.
Около стены были составлены уцелевшие кровати, на них лежали скамейки, образуя помост. Забравшись на эту площадку, люди жались друг к другу,
Ракетчицу положили с краю помоста. Какая-то женщина стала приводить ее в чувство, растирая виски и хлопая по щекам.
Фонарик свой Степка отдал мужчине.
У стенки кто-то заплакал.
– Опять слезы?.. Товарищи, мы же условились. Главное – без паники, – сказал мужчина.
– И без того воды много, – неожиданно сказала женщина, возившаяся с ракетчицей.
– Сильно прибыла?
– Если так будет прибывать, то часов на десять хватит.
– А за десять часов можно новый дом построить…
– Стучат… стучат!
Наступило молчание, и Степка ясно услышал глухой стук за стеной. Там работали дружинники, разбирая завал.
– Им надо ответить, – сказал Степка.
– Стучали уж, – хрипло ответил кто-то. – Вопрос в том, успеют ли раскопать нашу могилу, пока нас не затопит?
– Конечно, успеют, – уверенно сказал мужчина. Снова наступило молчание, и только где-то в глубине подвала по-прежнему выкрикивал высокий женский голос: «Оленька! Оленька!»
– Чего она кричит? – тихо спросил Степка. – С ума сошла…
В это время ракетчица пришла в себя и села на краю помоста. Она оглянулась по сторонам и со стоном закрыла лицо руками.
– Успокойтесь. Вы живы… и, кажется, целы, – ласково сказал мужчина, похлопав ее по руке. Затем он повернулся к Степке: – Послушай, паренек, фонарик твой я заберу, а то спички кончились.
– Возьмите, дяденька, – сказал Степка. Ему ужасно нравился этот спокойный и дельный человек.
– Пойду искать. Там еще много живых.
– Я пойду с вами… Я врач, – сказала женщина, возившаяся раньше с ракетчицей, и прыгнула в воду.
Когда они скрылись в другом отделении подвала, наступила темнота и напряженное молчание.
15. В берлоге врага
Мишка пошевелился, и собака сердито заворчала. Положение создалось скверное. Он слышал, как собака бегала вокруг машины, скребла когтями по борту.
– Грумик! Грумик! – ласково позвал он, но в ответ собака залилась злым лаем.
– Чтоб ты сдох! – выругался шепотом Мишка.
Собаки он не видел, но по тому, что она доставала передними лапами борт грузовика, понял; какого роста этот Грумик. Лай его тоже говорил, что играть с Мишкой он не собирался. Время тянулось мучительно долго, и Мишка продрог до костей.
Наконец хлопнула дверь на крыльце, и женский голос позвал:
– Грумик, иди домой!
Лай сменился довольным повизгиванием, но сейчас же собака бросилась к грузовику и снова залаяла.
– Что ты там нашел, Грумик?
Снова повторился визг и грозный лай в сторону машины. Видимо, женщина поняла собаку и, встревоженная, ушла в дом. Скоро двери хлопнули вторично, и во двор с лампой в руках вышел шофер. Жена его стояла с ним рядом. Мишка лежал не дыша, притаившись в углу кузова, но это ему не помогло.
– Что он? Крысу учуял?
– Нет. Ты посмотри, Сеня. Он бы так лаять не стал.
– Ну, хорек забрался. Что там, Грумик? Ищи! Грумик царапал лапами по борту.
– Ну-ка, подержи лампу, Катя. Едва лишь шофер встал на подножку и заглянул в кузов, как сразу увидел съежившегося мальчика.
– Верно! Тут кто-то есть… Эй, гражданин! – толкнул он в спину скорчившегося Мишку.
Притворяться дальше было бесполезно, и Мишка нехотя поднялся.
– Ты как сюда попал?.. Постой, постой… Свети-ка на него, Катя. Э-э-э! Да это знакомый! Как же это ты с Петроградской стороны сюда угодил?
– А я с вами приехал.
– В гости? – басил добродушно шофер, помогая Мишке выбраться. – Вылезай, коли в гости приехал, проходи в горницу… Нельзя, Грумик!
Он пропустил Мишку вперед себя на крыльцо и запер за собой дверь.
– Садись, гость, – сказал шофер, указав на табуретку, а сам прошел в конец комнаты к столу, на котором стояла еда, пустая пол-литровая бутылка из-под водки и шипел самовар.
Очутившись в теплой, чистенькой комнате, Мишка стал дрожать, и чем дальше, тем больше, так что через две минуты у него зуб на зуб не попадал.
Жена шофера хмуро смотрела на лихорадящего мальчика и, ни слова не говоря, села напротив.
– Зачем ты приехал? – спросил шофер, принимаясь за прерванный ужин.
– А я сам но знаю, – еле выговорил Мишка. Хотя его знобило, но голова была ясная, и он не терялся.
– Как это сам не знаешь? Как тебя зовут?
– Степка, – на всякий случай соврал Мишка, вспомнив своего приятеля, дежурившего сейчас где-то на Петроградской стороне.
– Степка?.. Ты рассказывай, рассказывай.
– Сеня, ты погляди, как он замерз. Трясется, бедный, даже смотреть страшно, – с жалостью сказала женщина.
– Ничего, это ему на пользу. Отогреется.
– Дать ему чаю горячего?
– Не надо. Пускай сначала скажет, зачем приехал.
Наступило молчание. Мишка сжал зубы и, затаив дыхание, напряг все мускулы, отчего сразу перестал трястись, и только где-то внутри, под ложечкой, осталась неприятная дрожь.
Собака лежала около хозяина и, положив лапы, смотрела на мальчика. Шофер громко чавкал и тоже не спускал глаз с гостя. Покончив с едой, он подошел к жене и, обняв ее за плечи, сел рядом на один стул.
– Ну так что? Будешь говорить?
– А чего говорить?
– Зачем ты приехал?
– Да так… прицепился, значит, хотел к дому подъехать, а потом машина шибко поехала, я и побоялся соскочить… Ну и, значит, заехал, сам не знаю куда… – сказал он, глядя ясными глазами прямо в лицо шоферу.
Объяснение было настолько правдоподобным, что шофер задумался. Ему ли не знать ленинградских мальчишек! Прицепившись к трамваю, к троллейбусу, к грузовику, они не пропустят удобного случая бесцельно прокатиться в любом направлении. Можно сказать с уверенностью, что если бы им удалось пробраться на аэродром, то и тут они, ни секунды не задумываясь, уцепились бы за шасси первого поднимавшегося самолета. Но тут случай был особый. Мишка относил письмо к «их» человеку и принес очень странный ответ.
Шофер достал из кармана портсигар и молча закурил. Затем вынул часы и посмотрел на них. При взгляде на эти часы Мишка чуть не подпрыгнул. Черные, с золотым ободком, они были, как две капли воды, похожи на те, что он видел у однорукого и на столе у майора. У мальчика в голове мелькнула озорная мысль.
– Вы не знаете, сколько сейчас времени? – четко сказал Мишка.
Шофер внимательно посмотрел на него. Мальчик был бледен, глаза его блестели. Он медленно повернул часы циферблатом к мальчику.
Мишка не мог рассмотреть, где стоят стрелки, но так же решительно и четко продолжал говорить слова, врезавшиеся ему в память:
– А у вас не найдется закурить? На губах шофера заиграло нечто вроде улыбки, и он, не спуская глаз с бледного лица мальчика, спросил:
– А ты что куришь? Махорку или табак?
– Папиросы, – твердо сказал Мишка.
Шофер неожиданно расхохотался, вылез из-за стола и хлопнул Мишку по плечу. Смеялся он долго, весело, и ему вторил веселым лаем Грумик, запрыгавший вокруг хозяина.
– Ну и парень!.. Заводной… – повторял он между взрывами смеха.
Немного успокоившись, он обратился к жене, которая с недоумением смотрела на эту странную сцену.
– Вот это парень! Покорми-ка его, Катя. Так ты, значит, только папиросы куришь?!
Через пять минут Мишка хлебал жирные горячие щи из свежей капусты и не поднимал глаз от тарелки. Что, если шофер начнет его о чем-нибудь расспрашивать? Одно неосторожное слово выдаст его, и тогда конец. Живым отсюда ему не уйти.
К счастью, хозяин успокоился. Он, с наслаждением причмокивая, пил чай.
– Очень я люблю чай с вареньем пить. Брусничное варенье с яблоками или черносмородиновое… Эх!.. Ну, ничего… Скоро не только с вареньем, с французским ромом попробуем. Тебе не приходилось чай с ромом пить, Степка?
– Нет.
– И я не пивал. Говорят, вкусная вещь. Выпитая водка сильно подействовала, и шофер разговорился. Он начал болтать о своих планах. Рассказал, что собирается съездить в родную деревню и кое с кем свести там счеты. Он начал ругать большевиков с такой ненавистью, что Мишке стало не по себе. Ему первый раз в жизни пришлось встретиться в такой обстановке с врагом, и он понял, что пощады от него ждать не придется.
Мишка съел щи и принялся за чай. Шофер пристально смотрел на него помутившимися глазами и вдруг сказал;
– Степка, а ты Петра Ивановича знаешь? Это был тог самый вопрос, которого мальчик ждал и так боялся. Но, когда вопрос этот был задан, он не растерялся.
– Дядя, разве я похож на того дурака?
– Какого дурака? – настороженно спросил шофер.
– А вот который на дороге вам все рассказал. Помните? Где войска стояли… Красноармеец подошел, покурить попросил…
Шофер вдруг опять разразился хохотом.
– Верно, дурак!.. Я Петру Иванычу показываю, а он сомневается. Вон, говорю, где они размещены. Ну, а этот подошел и все рассказал… Побольше бы таких дураков, – говорил он сквозь смех.
В этот момент загудела сирена, и шофер нахмурился и замолчал. Некоторое время все молчали, прислушиваясь.
– Хуже всего, когда она воет, – сказала жена.
– А ты не бойся. Здесь не будет бомбить.
– А вдруг сорвется нечаянно?
– Как она может сорваться? Там техника. Немцы – народ аккуратный, зря не будут бомбы кидать. Они знают, куда надо… Верно, Степан?
– Верно! – согласился Мишка. Вой сирены кончился. Наступила тишина. Шофер встал и потянулся.
– Спать пора. Завтра чуть свет подниматься, – сказал он, направляясь в соседнюю комнату. – Ну, Степан, давай ложиться, а утром я тебя подброшу по пути. Постели ему, Катя.
Но Мишка не собирался оставаться на ночь в этой берлоге. Он встал из-за стола, чинно поблагодарил хозяйку и пошел к выходной двери.
– Скажите, где у вас это… уборная, – спросил он.
– А как выйдешь в прихожую, сразу налево дверь будет… Ты возьми лампу.
Мишка покосился на керосиновую лампу, в которой еле мерцал привернутый фитиль, и спросил:
– А там разве нет электричества?
– Нету. Вывернули лампочку, а то через щели свет видно.
Захватив лампу, Мишка вышел в прихожую. Дверь на улицу он сразу увидел. Он, крадучись, сделал несколько шагов к ней, поставил лампу на пол, снял крюк и распахнул дверь. Холодный воздух охватил его, и Мишка невольно вздрогнул. «Может быть, остаться до утра?» – подумал он, но тут же отбросил эту мысль. «А вдруг придет однорукий? Нет. Времени терять нельзя». Он вышел на улицу. Глаза, как это бывает при переходе от света к темноте, ничего не видели. Вытянув руку вперед, мальчик нащупал забор и пошел вдоль него. «Надо хотя бы чем-нибудь отметить дом», – подумал он. В конце забора он сорвал пучок мокрой травы и торопливо запихнул ее между рейками. Захрустел песок, затем Мишка споткнулся о дощатый тротуар и наконец почувствовал под ногами булыжники мостовой. Где-то вправо от него блеснул фонарик. Мишка быстро зашагал на огонек. Глаза постепенно привыкали к темноте, он уже различал вокруг себя силуэты домов и деревьев. Вдруг перед ним выросла темная фигура и загородила ему дорогу. Яркий луч фонарика снова ослепил глаза. От неожиданности Мишка шарахнулся в сторону.
– Кто такой? Стой! Пропуск есть?
– А ты кто такой, чтобы пропуска спрашивать? – ответил мальчик, разобрав по голосу, что перед ним какой-то старик.
– Я ответственный дежурный. Предъяви пропуск.
– А чего ты мне в глаза светишь? Отверни фонарь, – рассердился Мишка. – Какая это улица?
– Белосельская, – неуверенно сказал старик, сбитый с толку повелительным тоном мальчика.
– А номер дома?
– Который?
– Да вот этот, – Мишка ткнул рукой в сторону.
– Этот? Пятьдесят шесть.
– Понятно. А теперь веди меня скорей, куда надо.
– Куда?
– К начальнику. В милицию или в штаб… Где у вас штаб обороны?
– Н-не знаю… – замялся старик. Он теперь, видимо, и сам был не рад, что остановил мальчишку.
– Веди скорей! Пропуска у меня нет.
– Ладно уж, иди. Тебе спать пора, – добродушно сказал старик.
– Какой же ты дежурный? – возмутился Мишка. – Задержал, а теперь на попятный. А может, я фашист, с парашютом спустился?
– Не болтай языком-то. Иди, пока не попало.
Старик отошел от него.
– Слышишь, дед? – крикнул Мишка. – Где у вас милиция?
– Отцепись. Ничего я не знаю. Иди своей дорогой. – Старик сел на лавочку перед домом.
Мишка остановился в раздумье. В его распоряжении было мало времени. Дорога каждая минута, а если он будет сам искать милицию или штаб в незнакомой местности, то шофер, пожалуй, успеет скрыться. Выход был один: рассердить старика, чтобы тот отвел его в милицию.
– Эх ты, дежурный! На лавочку уселся и уже захрапел! А тоже мне – «Стой! Пропуск есть?» – передразнил он старика.
– Не хулигань, парень. Иди, пока цел, – с угрозой проворчал старик.
– Очень я тебя испугался. Ах! Ах!.. Держите меня, я в обморок падаю от страха…
Он добился своего. Выведенный из себя, старик подошел и схватил Мишку за шиворот.
– Не хочешь по-хорошему, – на себя пеняй. Идем! Они прошли несколько домов и остановились.
– Маша! – крикнул старик в темноту. Ему отозвался молодой женский голос. – Маша, отведи-ка этого фрукта в милицию и скажи, что он без пропуска ходит. И скажи еще, что хулиганит. Скажи, что меня всячески поносил при исполнении служебных обязанностей. Поняла?
– Он убежит от меня, дедушка.
– Не посмеет.
– Никуда я не побегу. Ведите скорей, – сказал Мишка нетерпеливо.
Девушка внимательно посмотрела на задержанного. Она была одного роста с Мишкой и явно боялась этого отчаянного парня, который сам напрашивается в милицию.
– Куда идти? – спросил Мишка и, не дожидаясь ответа, быстро зашагал по дороге, изредка оглядываясь назад.
Конвойная не отставала, однако шла па почтительном расстоянии.
– Теперь направо надо свернуть, – сказала она у переулка.
– Сюда, что ли? Да ты иди вперед. Улицы у вас… как в деревне, – проворчал Мишка, поджидая своего конвоира.
Так они и дошли в полной темноте до отделения милиции. Конвоир впереди, а задержанный сзади.
16. В комнате следователя
На подступах к Ленинграду шли напряженные, кровопролитные бои. Атаки следовали одна за другой. Танки прорывались на окраины, и каждый раз, по расчетам немецких штабов, Ленинград должен был пасть. Уже назначен был день и час парада «непобедимой» германской армии на исторической площади города у Зимнего дворца… Но защитники Ленинграда решили иначе, и парад пришлось отложить.
В эти дни в Ленинграде об отдыхе думать было некогда.
Майор государственной безопасности, вернувшись с улицы Воскова, наскоро выпил стакан крепкого кофе, чтобы прогнать туман, стоявший перед глазами от переутомления, и вызвал Воронова на допрос.
Бессонные ночи давали себя знать. Как только он садился на стул, мысли начинали расплываться, таять и во всем теле появлялась слабость. Майор встряхивал головой, усилием воли «приводил себя в порядок», закуривал папиросу и снова углублялся в бумаги. Нельзя было дать опомниться диверсантам. Искать… Искать…
Разматывать клубок как можно скорее.
Наглое, вызывающее презрение, с которым Воронов держался у себя дома, после того как были найдены его сокровища, теперь сменилось трусливой предупредительностью. На предложение майора сесть он поспешно опустился на кончик стула и замер в ожидании. Вся его фигура выражала смирение, покорность и преданную готовность.
«Эти люди в такие минуты начинают говорить с приставкой «с"», – подумал майор.
– Ваша фамилия? – задал он обычный вопрос.
– Чего-с? – переспросил арестованный. Майор улыбнулся. Догадка его подтвердилась. Когда были заданы и записаны анкетные вопросы, майор отложил в сторону перо, откинулся на спинку стула и закурил.
Теперь начиналось самое трудное – узнать правду.
– Вы, конечно, догадываетесь о причинах вашего ареста?
– Совершенно верно-с. Я думаю, что мои сбережения… – немедленно ответил Воронов, но майор его перебил:
– Ваши сбережения меня интересуют в той мере, в какой они связаны с вашей деятельностью.
– Какой деятельностью?
– А вы разве не понимаете?
Арестованный подумал и, не опуская глаз, горячо заговорил:
– Нет. Если вы говорите о моей служебной деятельности, – я весь тут… как на ладошке. Кроме благодарностей, за мной ничего… Я был на лучшем счету. Спросите в правлении, спросите кого угодно.
Воронов долго говорил о своих убеждениях, о безупречной работе, о безграничной любви к родине.
– Я верю вам, – спокойно и почти ласково сказал майор, когда арестованный кончил. – Я верю вам, но ведь это, к сожалению, слова. В моем распоряжении имеются факты, которые говорят совершенно другое. Может быть, мы перейдем ближе к делу?
– Не знаю, о каких делах вы говорите.
– А вы подумайте. Я вас не тороплю. Вы человек взрослый и знаете, где находитесь.
– Нет. Вы мне не верите, – горько сказал Воронов после минуты раздумья.
– Почему вы так решили?
– Да так, по всему видно.
– Вы мне столько говорили о своих убеждениях, о своей замечательной работе, о том, как вы любите свою родину… Вы меня очень убедили, и я вполне вам поверил. Здесь, очевидно, какая-то ошибка. Если бы от меня зависело, я бы вас освободил немедленно. Вы не огорчайтесь. Мы быстро исправим эту ошибку. Может быть, это клевета чья-нибудь? Завистников много. Одним словом, считайте, что все это пустяки, недоразумение.
Арестованный взглянул на майора, и в его глазах блеснул огонек.
– Я вижу, вы меня за дурака считаете.
– Как и вы меня.
После этой реплики майору стало ясно, что представление комедии окончено. Начинается второй этап допроса, более сложный.
– Итак… Что вы мне еще скажете, гражданин Воронов?
– Я не знаю, что вам надо от меня.
– Меня интересует ваша деятельность, особенно за последний месяц.
– Какая там деятельность! Я все время в саду, около Госнардома, землю копал. Блиндажи строили.
– А еще?
– Все. Вы меня посадили, – значит, сами должны знать, за что посадили.
– Опять начинаем в дурачки играть?
– Вам хорошо на том стуле рассуждать.
– А вы хотели со мной местами поменяться? Нет, этот вариант, пожалуй, не выйдет.
– Как знать, – не выдержал арестованный, но сейчас же спохватился и поправился: – «От сумы да от тюрьмы не отказывайся», как пословица говорит.
– Да, да… Вот мы и начинаем понимать друг друга…
В это время зазвонил телефон. Майор снял трубку и услышал голос одного из помощников.
– Товарищ майор, вас вызывает Бураков.
– Где он?
– Где-то за городом.
– Может он позвонить сюда?
– Да.
– Сообщите ему мой номер.
Майор жестом предложил арестованному выйти из комнаты следствия.
– Отдохните здесь и подумайте немного, а то вы не совсем верно расцениваете свои возможности, – с улыбкой сказал он, указав на стул в коридоре.
Вернувшись в комнату, майор развернул газету в ожидании звонка, но читать не мог. Слишком были взвинчены нервы. Через пять минут зазвонил звонок и в трубке послышался знакомый голос Буракова.
– Алло! Это я, Костя говорит.
– Слушаю. Как дела?
– Дела? Слава богу – не дай бог… – весело сказал
Бураков, и майор понял, что тот конспирирует разговор. – Я далеко уехал. У самых Коломяг с нашим приятелем простился. На улице чертовски холодно.
– С каким приятелем?
– Да вот инвалид. Он – парень деловой, что хочешь достанет.
– Так. Дальше.
– Мы же на машине уехали. Какой-то грузовик, полуторка, подвернулся. Шофер вашу посылку получил и поехал. А Михаил, не будь глуп, тоже забрался и с ними поехал… чего пешком ходить? Ну, и я решил не отставать, – может, и мне что перепадет. Ты меня слушаешь, Ваня?
– Да, да. Откуда ты говоришь?
– В канцелярии совхоза телефон нашел. В Коломягах. Теперь я думаю остаться ночевать с инвалидом. Поздно уж. Меня Михаил беспокоит. Уехал с шофером и не сказал, куда поехал. Я тебе записочку послал, а звоню так, на всякий случай. В порядке у вас? Бомбил сегодня сильно.
– У нас все в порядке.
– А тебе Михаил не сказал, куда он собирался поехать?
– Пока что сведений нет.
– Я на Петроградскую звонил, – продолжал Бураков. – Новостей нет, только Степан не вернулся до сих пор.
– Это я знаю. Ну что, выслать людей к тебе? Как адрес? Я сам приеду.
– Я записочку тебе отправил, Ванюша. Знакомые ребята захватили. Ну, все. Дежурная ругается, нельзя, говорит, телефон пустяками занимать. Сердитая, спасу нет. Ну, будь здоров.
Майор нажал на рычаг и, разъединившись, набрал номер своего кабинета. Приказав помощнику без задержки прислать к нему донесение Буракова, он спросил, нет ли каких известий от ребят с Петроградской стороны, и в частности от Панфилова.
– Товарищ майор, – сказал помощник. – На Геслеровском упала бомба. Там есть жертвы и засыпано бомбоубежище. Василий Кожух мне сообщил, что Панфилов направился именно туда. Кто его знает… Ведь никто не застрахован…
– Не будем гадать, – сказал майор и повесил трубку.
Перед глазами встала картина его знакомства с ребятами на крыше. Неужели этот сметливый, с живыми, любопытными глазами паренек погиб? Вспомнил майор, с какой гордостью рассказывал мальчик о потушенной им «зажигалке» на соседней крыше, и сердце у него сжалось.
– Не будем гадать, – повторил он шепотом, отгоняя назойливую мысль, и вышел из комнаты.
Воронов сидел в позе полной покорности судьбе и даже не поднял головы на проходящего мимо следователя.
Майор спустился в канцелярию, просмотрел документы личного обыска и взял отобранные у арестованного черные мужские, с золотым ободком, часы.
В практике своей работы майору много раз приходилось сталкиваться с остроумными изобретениями врагов: шифрами, паролями, значками, и, конечно, эти часы он не оставил бы и раньше без внимания, но сейчас они его заинтересовали еще больше. Из канцелярии он прошел к себе в кабинет, взял вторые часы и снова спустился в комнату следствия.
– Прошу вас, – сказал майор арестованному, сидевшему в коридоре все в той же позе, и открыл дверь. – Ну, как, нового ничего не придумали? – спросил он, когда Воронов сел на стул посреди комнаты.
– А что мне придумывать? Я весь тут.
– Это ваши часы? – спросил майор, доставая из кармана часы, снятые с убитого человека в районе Сиверской.
Воронов мельком взглянул на часы.
– Мои.
– Хорошие часы. Давно они у вас?
– Давно… лет пять.
– Подарок или купили?
Этот вопрос заставил Воронова насторожиться, и он чуть замедлил ответ.
– Купил.
– Где вы их купили?
– Не помню. Кажется, на рынке, с рук, у какой-то женщины. Она говорила, что умер ее муж, понадобились деньги, и вот пришлось продать часы, которыми умерший сильно дорожил.
– Прекрасные часы. Но они почему-то без фирмы.
– Это неважно. Главное – чтобы хорошо ходили.
– Но они как будто стоят.
– Не может быть. Я утром заводил.
– Посмотрите.
Майор протянул часы Воронову. Тот взял и приложил их к уху.
– Действительно стоят, – с удивлением сказал он и повернул несколько раз головку. – Я отлично помню, что заводил сегодня утром.
– Какое их назначение? – неожиданно спросил майор.
– Назначение часов?.. Время показывать.
– А еще?
– Не знаю… Я не понимаю, о чем вы спрашиваете, – с недоумением сказал арестованный.
– Неужели не понимаете? А я вижу, что вы все еще в дурачки играете. Вы посмотрите внимательно на часы. Пять лет часы носите, каждый день заводите, а не запомнили их. – То есть как не запомнил?
– Вы утверждаете, что это ваши часы?
– Конечно, мои.
– Ну, значит, я спутал. Извините. Верно, от переутомления. – С этими словами майор вынул из кармана другие часы и положил их на стол. – Но эти идут. Утром заведены, – сказал он с усмешкой.
Эффект получился даже больший, чем ожидал следователь.
При виде вторых часов у Воронова глаза широко открылись, словно перед ним на стол положили гранату, которая уже шипит и через три секунды взорвется. Он даже отшатнулся на стуле.
– Которые же ваши часы?
– Не знаю, – глухо сказал Воронов. – Часы одной фирмы.
– Немецкой фирмы.
– Может быть, и немецкой.
– Однако они произвели на вас впечатление, как я заметил.
– Конечно, я удивился… Я думал, что таких часов… Я не встречал их в Ленинграде.
– Значит, вы решили запираться?
– Я не запираюсь. Спрашивайте.
– Каково назначение ваших часов?
– Я уже сказал вам. Часы существуют для того, чтобы показывать время.
– А еще?
– Больше я ничего не могу сказать.
Упорство и отчаянное запирательство врага ничуть не раздражали майора. Наоборот, он испытывал даже удовольствие от этой борьбы. Старый чекист, он работал по призванию, с увлечением, и, чувствуя, что в его руках важные нити, разматывал клубок осторожно. Спешка в таких делах, кроме вреда, ничего не приносит. Если опытный враг почувствует ошибку, он сейчас же ею воспользуется и. запутает следствие. Вот он сидит, закусив губы, но в душе у него полная растерянность. «Откуда вторые часы? Кто из их банды попался и что успел выболтать? Какие материалы находятся у следствия? Куда исчез племянник? Где жена? Сознаться? Хотя бы немного облегчить свою участь признанием?» Но Воронов не спешил с признанием. Тяжелое положение, в котором находился Ленинград, давало ему какую-то надежду. Он, как было известно майору, ждал прихода немцев, был в этом уверен и, видимо, поэтому решил затягивать следствие, выигрывая время.
17. Тайна часов
Началась вторая тревога. Майор прекратил допрос. Он вернулся в свой кабинет и, положив обе пары часов на стол, повернулся к своему помощнику, который сидел в кресле около телефона.
– У вас нет знакомого часовщика?
– Есть, в нашем доме, – сказал помощник.
– Сейчас его нельзя вызвать?
– Поздно, товарищ майор… А впрочем, если срочное дело…
– Вызывайте. Очень меня эти часики интересуют.
Помощник набрал номер. Ответа долго не было.
– Боюсь, что соседи мои в подвал спустились… Нет… Кто-то снял трубку. Алло! Кто говорит?.. Маринка, это я… Узнала? Ты не боишься?.. Слушай, девочка, спустись вниз, к Александру Андреевичу, и скажи ему, чтобы он приготовил инструменты. Я сейчас приеду за ним. Скажи, что есть дело.
Повесив трубку, помощник встал и начал одеваться.
– Разрешите идти?
– Идите.
Оставшись один, майор позвонил на Петроградскую сторону. Степан Панфилов и Михаил Алексеев до сих пор не вернулись и не давали о себе вестей. Что с ними случилось? Ночных пропусков ребята не имели, и, если бы их задержали, из милиции был бы телефонный звонок. Что-то подсказывало майору, что мальчики находятся в центре важных событий и каждую секунду от них нужно ждать интересных сведений. Майор откинулся в кресле и закрыл глаза.
Наперегонки тикали часы на столе. Глухо и торопливо стучали зенитки. Звуки удалялись, сливались, путались и вдруг исчезли. Майор задремал.
Когда он открыл глаза, было тихо. Все тело его затекло, зато голова была свежей, точно он принял холодный душ.
В дверь постучали.
– Войдите!
Вошел помощник со старым человеком маленького роста, в громадных очках. Казалось, что эти очки мешают старику, потому что смотрел он поверх стекол, держа голову вниз.
– Товарищ майор, вот Александр Андреевич, часовщик, о котором я вам говорил. Замечательный мастер своего дела.
– Очень приятно. Садитесь, пожалуйста.
Часовщик неподвижно стоял у двери и смотрел на майора, словно не слышал приглашения. Вдруг он сорвался с места, торопливо подошел к креслу и сел, положив на колени портфель с инструментами. Порывистым движением он снял шапку, обнажив совершенно лысый череп с выпуклыми жилками, и, снова наклонив голову, уставился на майора поверх очков.
– Вы меня извините, что потревожил вас в такое позднее и беспокойное время, – с улыбкой начал майор, – Но я почему-то думаю, что вы не пожалеете. У меня есть любопытные часики. А чем они любопытны, я и сам не знаю. Может быть, в них ничего особенного и нет… Вот… Обыкновенные часы… – С этими словами майор передвинул часы на другой конец стола, к самому носу маленького человека.
Часовщик, не меняя позы, перевел взгляд, и теперь очки ему пригодились. Через эти увеличительные стекла он мельком взглянул на часы и снова поднял глаза на майора.
– Посмотрите, пожалуйста, и скажите, прав я или ошибаюсь? Не найдете ли вы в них чего-нибудь особенного?
Без единого слова старичок открыл портфель, вытащил крошечную отвертку, придвинул к себе лампу и попытался открыть заднюю крышку. Крышка не открывалась, но это не смутило мастера. Повертев перед глазами часы, он быстро догадался, что крышка на резьбе, и отвинтил ее. Теперь движения его замедлились. Изучая механизм, он плавно наклонял его, поворачивал, заглядывая под маятник.
– Немецкая фирма, – сказал он неожиданно высоким тенорком, положив часы на стол.
– Я тоже так думал. Интересного ничего не нашли? Обыкновенные часы?
– Есть дополнительный механизм. Как у будильника.
– Вот, вот, вот… – обрадовался майор. – Может быть, вы подробней посмотрите?
– Не знаю. Я первый раз встречаю такие часы, – сказал старик.
Он бесцеремонно отодвинул чернильный прибор в одну сторону, книги и бумаги – в другую. Очистив место на столе, он разложил инструменты на листе чистой бумаги, предупредительно положенном майором, и занялся часами.
Майор и его помощник с любопытством наблюдали за его работой.
Наконец мастер открыл секрет. Искоса он посмотрел на майора, и на лице у него появилась сдержанная гримаса, словно он раскусил очень кислую клюквину. Это была улыбка. Неторопливо собрал он часы, положил их на бумагу и стал собирать свои инструменты, в беспорядке запихивая их в портфель.
Майор терпеливо ждал.
– Ну, все ясно. Уразумел, – сказал старик.
– Вам ясно, а я пока что в тумане.
Часовщик с недоумением посмотрел на майора, удивляясь, вероятно, технической отсталости человека. У него на глазах он докопался до секрета, разбирал часы, и тот ничего не понял.
– Ничего тут сложного пет, – заговорил он поучительным тоном, каким обычно разговаривают взрослые с детьми, объясняя, как обращаться с подаренной заводной игрушкой. – Что вы видите здесь? Ободок из желтого металла. Если вы внимательно посмотрите на него, то как раз под цифрой двенадцать на этом ободке есть маленький выступ, или шпенек. Он поднимается. Смотрите, – старик ногтем подковырнул шпенек и поставил его в вертикальное положение. – Теперь за него можно привязать нитку, проволочку или что-нибудь в этом роде. Таким образом, как в будильнике, ободок можно поставить на любой час, и когда стрелка часов подойдет, то… то… они сделают то, что надо. А вообще часы как часы. Штамповка.
Майор давно понял назначение часов, но не перебивал старика.
– Бомба замедленного действия… – сказал он в раздумье.
– Может быть, – согласился старик. – Но действие ее ограничивается двенадцатью часами.
– …Или механизм от адской машины.
– Все может быть… Механизм для фотоаппарата, для сигнала, для чего угодно…
– Очень вам благодарен, – спохватился майор, заметив, что мастер встал. – Вы действительно замечательный специалист. Так быстро открыли секрет.
Старик, не слушая похвалу, разыскивал скатившуюся с колен шапку.
– Отвезите Александра Андреевича домой и рассчитайтесь.
– Мне ничего не нужно, – сердито сказал часовщик, нахлобучивая шапку.
Не прощаясь и не оглядываясь, он пошел к двери. Больше заниматься часами не пришлось. Принесли донесение Буракова, и майор решил поехать сам в немецкую колонию, где ночевал однорукий. Прежде чем покинуть кабинет, он подошел к телефону, намереваясь позвонить на Петроградскую сторону. Майор уже положил руку на трубку, чтобы снять ее с рычага, как раздался короткий звонок.
– Слушаю.
– Алло! Кто у телефона? – услышал майор звонкий мальчишеский голос. – Это я, Мишка Алексеев говорит. Мне надо товарища майора. Срочно надо. Позовите скорей.
– Я у телефона, Миша.
– Это вы? Вот хорошо-то! У меня важное дело. – Только вы скажите этому милиционеру, что я вовсе не трепач, а то он не верит. Я ему трубку отдам.
– Дежурный по отделению у аппарата, – раздался через несколько секунд мужской голос.
Майор назвал себя, объяснил, что задержанный ими Алексеев Михаил хорошо ему известен и что если он добивается телефонного разговора, то, значит, у него серьезное дело. После этого попросил передать трубку мальчику.
– Алло! Товарищ майор, вы меня слушаете?
– Да, да. Говори, что у тебя.
– Алло! Я даже не знаю, с чего начать. Надо скорей. Когда я письмо от вас получил… помните, вечером…
– Подожди, – перебил его майор, – На машине ты уехал в Коломяги. Это я знаю. Говори, куда ты попал после того, как безрукий сошел с машины?
От удивления Мишка поперхнулся, закашлялся, но скоро пришел в себя.
– А это… Вы откуда знаете?.. Ну, в общем, я к нему прямо во двор заехал. Сначала он меня боялся, а потом я такую штуку отмочил, что он совсем перестал бояться. Он подумал, что я тоже из ракетчиков. Товарищ майор, он такой вредный! А потом я убежал от него.
– От кого убежал? Кто он?
– А этот шофер-то.
– Сколько их там?
– Трое. Он сам, потом жена и еще собака Грумик. Здоровая!
– Они заметили, как ты убежал?
– Сначала нет, а теперь-то, наверно, хватились.
– Адрес знаешь?
– Я найду. Я там отметинку сделал.
Расспрашивать о подробностях по телефону было неудобно. Какую «штуку отмочил» Мишка, майор не знал, но чувствовал, что все дело если не испорчено, то крайне осложнено. Но так или иначе, а надо принимать меры, и медлить нельзя.
– Передай трубку дежурному, – сказал он. Дежурный по отделению, выслушав майора, сразу понял задачу – организовать наблюдение за домом, а в случае чего и задержать шофера с женой, если они надумают скрыться.
18. Дом колониста
Деревянный дом немца-колониста казался необитаем. Окна были затемнены изнутри и закрыты ставнями снаружи. Ни одной светлой щелки, ни одного звука – ничего, что указывало бы на присутствие внутри людей.
Бураков сидел на скамейке наискосок от дома и прислушивался к шагам дежурной по улице. Он уже два раза предъявлял ночной пропуск – сначала пожилой полной женщине, затем другой, в громадном полушубке. Обе дежурные пытались выяснить, что делает на их улице незнакомый человек, и успокаивались только тогда, когда узнавали, что он представитель пожарной охраны района.
В ясном небе мерцали звезды, словно они ежились от холода.
Бураков утешал себя тем, что к утру он попадет в теплое помещение и отогреется, а на фронте люди мерзнут не меньше и этой надежды не имеют. Чтобы разогнать кровь, Бураков прошелся по улице и остановился около дежурной.
– Замерзли? – спросил он женщину.
– Нет. Я тепло одета.
– Вы давно здесь живете?
– Давно. Отец после революции сюда переехал. Тут женился и все время живет. Я здесь родилась, – охотно ответила дежурная.
– Вы значит, совсем еще молодая.
– Конечно, молодая. Это, наверно, полушубок меня старит. Он неуклюжий, но зато теплый.
– Вы русская?
– Русская. Почему вы спросили?
– Просто так. Здесь, кажется, немцы живут?
– Да. Много немцев. Раньше здесь была немецкая колония.
– Вы их не боитесь?
– А чего бояться? Мы с ними никаких дел не имеем. Они сами по себе, мы сами по себе. Они живут очень замкнуто и мало кого к себе пускают.
– А вдруг немцы город захватят? Положение очень серьезное.
– Нет, это невозможно… Столько жертв, – и неужели не удержим?
– Удержим! Первый натиск отбили.
– Ну вот видите… Первый натиск – самый сильный.
Бураков помолчал, потом спросил:
– Вы работаете?
– Да. На заводе.
– На каком заводе?
– Вы очень любопытный. Здесь, на Выборгской стороне.
– Ну, если это военная тайна… Отец ваш тоже работает?
– Нет. Ушел в ополчение. Два брата на фронте… Все дерутся.
– Значит, вы сейчас одна?
– Мама есть. Она в ночной смене работает. Бураков затеял беседу с целью получить кое-какие сведения о живущих здесь немцах, но разговор незаметно свернул в сторону.
На горизонте вспыхнули узкие столбы прожекторов.
– Опять, что ли, налет? – проворчал Бураков.
– В наш завод немцы две бомбы сбросили, – сказала девушка и засмеялась. – В ответ на это у нас производительность поднялась.
– Это как в сказке, – сказал Бураков. – В заколдованном войске. Одному голову срубят, на его место десяток новых встанет.
– Да, – сказала девушка.
– А как эти… ваши соседи себя чувствуют? – спросил Бураков. – У них ведь сложное положение. С одной стороны, они советские граждане, а с другой – немцы… Наверно, сочувствуют?
– Не знаю. Молчат они…
Столбы прожекторов неожиданно исчезли, и только один с громадной скоростью упал на землю. Казалось, что сейчас донесется свист рассекаемого воздуха и удар от падения.
Раздались гулкие шаги, и темная фигура высокого человека вынырнула из переулка.
Девушка решительно направилась к пешеходу, но Бураков удержал ее за рукав.
– Что вы хотите делать? – спросил он шепотом.
– Пропуск надо спросить, – также шепотом ответила она.
– Стоит ли? А впрочем, спрашивайте. Дежурная перешла на другую сторону улицы и загородила дорогу высокому человеку.
– Предъявите ночной пропуск!
– Какой там еще пропуск!
– Кто вы такой?
– Пусти-ка… Я тут живу.
– Гражданин, я дежурная и прошу не толкаться, – с достоинством сказала девушка.
– Ну и дежурь на здоровье…
– Вам говорят, предъявите пропуск.
– Не приставай.
Она шла следом за ним, а по другой стороне улицы двигался Бураков, готовый в любую минуту прийти ей на помощь. Голос и рост нарушителя были ему знакомы. Без сомнения, это был шофер, получивший письмо для однорукого.
– Гражданин, предъявите пропуск, иначе я вас отправлю в милицию, – твердо сказала дежурная. Шофер остановился.
– Ты? Меня? В милицию? – со смехом переспросил он. – Да как же это ты сделаешь? Я же тебя. как муху, могу одним щелчком… Хочешь?
Он протянул руку, намереваясь щелкнуть ее по носу, но услышал из темноты предостерегающий голос Буракова:
– Эй ты!.. Без фокусов! А то неприятностей не оберешься. Иди, куда идешь.
Шофер опустил руку и, немного помолчав, дружелюбно пробасил:
– То-то она такая храбрая…
– В чем дело, гражданин? Предъявите пропуск, вам говорят, – настойчиво потребовала женщина.
– Вот пристала. Да я уж дома. Вот он… – С этими словами шофер поднялся на крыльцо и сильно забарабанил в дверь кулаком.
Дежурная потопталась на месте, не зная, как ей поступать дальше, и медленно перешла на другую сторону улицы.
– Послушайте, ведь это… – начала она говорить вполголоса, но Бураков остановил ее жестом.
– Потом…
Они стояли молча, слушая, как шофер постучал еще раз, как в доме что-то скрипнуло и раздалось бормотание.
– Свои. Это я, Семен, – громко ответил шофер. – Петр Иванович у вас? Срочное дело есть. Да открывай ты…
Слышно было, как звякнул засов, как открылась дверь, затем снова загремел засов, и все стихло.
– Вы сказали «потом»? – спросила шепотом девушка.
– Потом объясню, – сказал Бураков. – Не знаете ли вы где-нибудь поблизости телефона?
– На почте есть телефон.
– Это далеко… Придется в совхоз идти.
– Да, да… В совхозе есть, – торопливо подтвердила она.
Девушка чувствовала в голосе незнакомца едва сдерживаемое волнение.
– Как зовут вас? – неожиданно спросил Бураков.
– Валя.
– Скажите, Валя, вы давно на заводе работаете?.. Вы, случайно, не в партии?
– Я комсомолка, и совсем даже не случайно…
– Тем лучше, – обрадовался он, не обращая внимания на иронию. – Очень важное дело… Я должен пойти позвонить по телефону. Могу я попросить вас посмотреть за домом? Если этот человек выйдет, то мне нужно знать – один он выйдет или с кем-нибудь… Потребуйте у него опять пропуск и посмотрите, кто с ним идет. Это очень важно.
– Пропуск я у них потребую, конечно, раз я дежурная, но я не понимаю…
– Потом… потом я объясню. Могу я на вас положиться, Валя?
– Конечно.
– Я быстро вернусь. Звонить Буракову не пришлось. В конце улицы зашумела машина и узкий луч через щели замаскированной фары скользнул по домам. Бураков торопливо вытащил из кармана электрический фонарик, зажег его и замахал из стороны в сторону, на всю ширину руки. Большая крытая машина, вроде автобуса, ответила отрывистым гудком и скоро остановилась в нескольких шагах от него.
– Что это значит? – спросила девушка.
– Идите теперь на свой пост. Потом расскажу, – отрывисто сказал Бураков и пошел к машине.
Из кабинки вышел плотный высокий человек и приветливо похлопал по плечу Буракова.
– Замерз?
– Уже успел отогреться, товарищ майор. Минут пять тому назад к нему пришел шофер. Тот, что полуторку сюда пригнал.
– Вот как! Значит, мы только-только успели. Который дом?
– Вот этот.
– Не на месте остановились. А что за домом?
– За домом у них крытый двор, сарай, а дальше огород. Огород выходит на ту улицу.
– Сколько их в доме?
– Не могу сказать.
– Надо полагать, что будут сопротивляться…
– Наверно…
– Делаем так; возьми половину людей и оцепи дом сзади и по бокам. Стрелять в крайнем случае и только в ноги.
– Есть!
– Это что за фигура стоит?
– Дежурная из группы самозащиты.
– Отправь-ка ее куда-нибудь в сторонку. Бураков подошел к девушке, с удивлением наблюдавшей эту сцену, и сухо сказал:
– Валя, я просил вас вернуться на свой пост. Выполняйте.
– Но я…
– Не нужно вопросов. Потом. Выполняйте приказание.
Холодный тон, каким были сказаны эти слова, совершенно обескуражил девушку. Она без возражений вернулась к своему дому. Издали она видела, как из машины вылезли темные фигуры красноармейцев и разошлись в разные стороны. Часть скрылась в переулке, часть расположилась на улице около дома колониста. Минут через десять вернулся Бураков и доложил, что дом окружен.
19. Адская машина
Когда шофер, споткнувшись о порог, с шумом ввалился в дом, там все спали. Впустившая его старуха, жена хозяина, ворча на позднего гостя и проклиная плохие времена, поставила на стул ночник и ушла за перегородку, не ожидая вопросов.
В доме было темно. На полу лежала перина. На ней, в сапогах и в одежде, спал человек, которого звали Петром Ивановичем. От первого прикосновения однорукий проснулся и сразу же сунул руку под подушку.
– Это я, Петр Иванович… Семен, – шепотом сказал шофер, присаживаясь на корточки около перины. Инвалид снова лег.
– Ну что тебе? Водки не хватило?
– Неприятности, Петр Иванович… Что-то очень подозрительное получилось… Мальчишка-то этот, что с письмом к Воронову ходил, – сбежал…
– Какой мальчишка? Куда сбежал?
Шофер торопливо рассказал о том, как обнаружил в машине мальчика, как тот прикинулся «своим», поел и, вместо того чтобы лечь спать, куда-то исчез.
– А почему же ты, мудрая голова, решил, что он «свой»?
– Он же мне, Петр Иванович, пароль сказал… все как полагается. Спросил время и насчет покурить, – папиросу… слово в слово. Я думал, что вы ему объяснили. Письмо опять же носил…
– При чем тут письмо?.. Я ему ничего не говорил.
Шпион задумался.
Привычное ухо шофера уловило гудки и звук подъехавшей машины, но он не придал этому значения, ожидая, что решит начальник.
– Воронов ему не мог сказать, – проворчал наконец однорукий. – Ты точно разглядел мальчишку? Тот самый, что письмо носил?
– Ну как же, Петр Иваныч… Я его очень даже отлично запомнил.
– Это совершенно случайный мальчик. Я нашел его на улице… И письмо Воронова… совершенно бессмысленное, – рассуждал шепотом инвалид. – Если он сорвал полоску с окна, то это значит – катастрофа… Не могла же она сама по себе сорваться! Если ее сорвала жена, когда вытирала окна… Но тогда бы он написал… Нет… Нет… Тут что-то не то.
– Петр Иваныч, можно, я скажу?
– Ну?
– Пакеты в чемодане вы передавали кому-нибудь?
– Никому я их не передавал. Они только у тебя да здесь,
– Вам же их доставили… Помните, вы говорили про человека?.. Так, может быть, тот человек как-нибудь сообщил… искал подходящих людей…
– Чушь! Тот человек был в городе всего два дня. Он сейчас далеко за фронтом и войдет в Ленинград вместе с армией. С какой стати он будет связываться с мальчишками? Чушь… чушь… Скорей всего, что ты спьяна чего-то напутал.
– Да господи… Петр Иванович… Да я что хотите… землю буду есть… Да неужели я напутал?.. Не такое время, чтобы путать, Я же понимаю, что малейшая оплошность – и амба… Восемь граммов получайте… Сознательно иду.
Так они, перешептываясь, сидели на полу и все больше запутывались в своих догадках. Загадочный случай с убежавшим мальчишкой, знавшим пароль, сильно встревожил шпиона.
Привычным ухом шофер снова уловил знакомые звуки за стеной дома. Вот водитель, прогревая мотор, включил скорость, машина пошла и остановилась. Водитель переключил на другую скорость… снова переключил… Машина разворачивалась, и где-то совсем близко.
– Что ты слушаешь?
– Машина, Петр Иванович.
– Ну что «машина»?
– Стояла около дома, а сейчас отошла. Раздался сильный стук в дверь. Оба вскочили на ноги и с тревогой переглянулись.
– Кого там еще принесло? – недовольным тоном спросила из-за перегородки старуха.
– Сейчас узнаем…
Однорукий, осторожно ступая, чтобы не скрипнула половица, вышел в сени, но, прежде чем открыть дверь, посмотрел в щель почтового ящика, специально для этого устроенную и закрывавшуюся откидной планкой изнутри. Глаза, привыкшие к темноте, ясно разглядели гостей. На крыльце стояли три темные мужские фигуры, и между ними внизу виднелись головы красноармейцев.
Все объяснилось: шум подъехавшей машины, и побег загадочного мальчишки, и сорванная полоска в окне, и странное письмо, написанное под диктовку. Так же бесшумно однорукий вернулся назад и, плотно закрыв за собой дверь, сказал:
– Облава! Одевайтесь!
В комнате направо мужской голос крякнул и выругался.
Стук повторился.
Зажгли свет, и все обитатели дома, одеваясь на ходу, собрались вместе. Их было пятеро: хозяин дома, обрусевший немец, с женой и сыном, и двое гостей. Мужчины с угрюмыми, помятыми после сна лицами, с горевшими решительностью глазами, готовые на все, хмуро смотрели на шпиона. Старуха безучастно сидела около обеденного стола.
Снова раздался настойчивый стук.
– Надо выиграть время. Сходите, Матильда Вильгельмовна, спросите, кто там, и скажите, что мужа Дома нет.
Старуха послушно направилась в сени.
– Кто там?
– Откройте, гражданка… как вас… Матильда Вильгельмовна.
– А кто вы такой?
– Неужели по голосу не узнали? Это я… участковый инспектор.
– А что вы желаете?
– Дело есть. Откройте!
– Приходите лучше утром. Мужа дома нет.
– Откройте, Матильда Вильгельмовна! Важное дело.
– Я буду разбудить сына, пускай он вам Открывает. Подождите несколько минут.
Когда старуха вернулась в комнату, однорукий и все остальные осматривали пистолеты.
– Собирайтесь. Нужно уходить.
– Я никуда не пойду, – твердо заявила старуха. Шпион прищурился и посмотрел на нее долгим холодным взглядом, но, зная характер этой женщины, спорить не стал.
– Ваше дело, Матильда Вильгельмовна. А мы уйдем, пока время есть.
– Вы мужчины, – равнодушно пробормотала старуха и скрылась за перегородкой.
– Но вы им двери не открывайте. Пускай ломают, – вдогонку сказал ей однорукий.
Он направился в сени. За ним гуськом вышли остальные. Они осторожно спустились во двор, открыли двери хлева, где стояла корова и несколько овец. Это был единственный путь – пролезть через узкое окно и выйти на соседнюю глухую улицу.
– Карл, а где у тебя спрятаны чемоданы? – вполголоса спросил хозяина шпион. – Те, что приносил твой сын?
– Они в подполье, между бочками. Их нужно взять?
– Нет. Вынимайте пока раму из окна, а я с Семеном вернусь в дом на несколько минут. Постарайтесь без шума… Пойдем, Семен.
Шпион с шофером вернулись в дом, около плиты откинули тяжелую дверцу и с лампой-ночником спустились в подпол. Здесь в закромах лежали картошка и овощи, на полках – банки всевозможной величины, на земляном утрамбованном полу – бочки с квашеной капустой. Между бочками они сразу нашли три чемодана заграничной работы.
– Свети, – приказал однорукий, вытащив один из чемоданов на середину.
Шофер уже знал назначение плотных серых пакетов, хранившихся в этих чемоданах, и с удивлением следил за действиями своего начальника. Однорукий достал черные карманные, с золотым ободком часы и внимательно посмотрел на шофера.
– Сейчас четыре часа Пока они сломают дверь, пройдет полчаса. Затем начнется обыск… ну, скажем, еще полчаса… достаточно… Значит, в пять часов – самое подходящее время. – С этими словами он поднял выступ на ободке и перевел его на пять часов, затем осторожно открыл чемодан. В сером пакете сверху было круглое углубление, как раз для часов, закрытое планкой. Шпион осторожно отвел планку, вложил часы циферблатом вниз в это углубление и снова перевел планку, которая закрыла и прижала часы.
– Значит, в пять часов к этому дому близко подходить не рекомендуется, – усмехнувшись, сказал он. – Что делать? Приходится расходовать не по назначению. Куда их спрячем? Давай-ка закопаем в картошку.
Они оба принялись разгребать картошку, и, когда образовалась яма, однорукий поставил в нее чемодан.
– А эти? – спросил шофер.
– И эти сюда. Рядышком. Ставь по бокам.
– Не много ли, Петр Иванович? Весь квартал ведь разнесет, – с тревогой спросил шофер.
– Ничего. Умнее будут. Пускай наши масштабы узнают. Ставь, ставь… не стесняйся.
Шофер осторожно поставил оба чемодана рядом с заряженным.
– А теперь заваливай картошкой, – сказал он. – Не бойся. Смелей заваливай. От сотрясения не взорвется.
В это время над головой раздался глухой стук.
– Что вы там нашли? – спросила старуха, заглядывая через открытый люк в подпол.
– Не нашли, а спрятали, Матильда Вильгельмовна. Клад спрятали. Вернемся – половину вам отдадим, – весело сказал однорукий, загораживая собой работающего шофера.
– Не разбейте банки.
– Нет, нет. Все будет цело.
– Вы слышали?.. Они опять стучат.
– Пускай стучат. Пойдите успокойте их, а мы уйдем.
Голова старухи скрылась. Однорукий вернулся к шоферу. Убедившись, что картошка закрыла чемоданы и лежит ровно, он передал ему лампу.
– Пойдем, Семен.
Они быстро вылезли наверх, закрыли подпол и тихо вышли из дома.
– Я не могу вас пустить, – сердито говорила старуха через двери стоявшим на крыльце. – Приходите утром, когда будет светло.
– У меня срочное дело. Откройте лучше, Матильда Вильгельмовна. Иначе я прикажу сломать двери.
– Как сломать? Разве вы грабители, чтобы ломать…
– Откройте, вам говорят! – кипятился участковый инспектор. – Вот упрямая старуха… Я пришел с проверкой. Понимаешь ты русский язык?..
– Я не желаю больше разговаривать с грубияном, – сказала старая немка и ушла в дом.
Взглянув на майора, участковый беспомощно развел руками.
– Ломайте! – шепотом приказал майор.
С первыми ударами в дверь сухо щелкнули выстрелы где-то сзади дома и донеслись крики.
– Вот они куда направились, – спокойно сказал майор.
– Товарищ майор, разрешите, я побегу туда, – попросился Бураков и, не дожидаясь ответа, спрыгнул с крыльца.
– Стрелять только в ноги! – крикнул ему вдогонку майор. – Ну, что ж вы остановились? Ломайте!
Дверь затрещала под напором двух красноармейцев, но не открылась.
– Нет, так не сломать. Нужен инструмент. Разрешите, я сбегаю за ломиком, – сказал участковый.
Снова за домом затрещал автомат и в ответ ему – одиночные пистолетные выстрелы. Майор оставил красноармейцев на крыльце и быстро пошел в переулок к месту перестрелки.
20. Арест шпиона
Машина была спрятана во дворе дома, где жила Валя. Девушка сидела на скамейке рядом с шофером и шепотом рассказывала ему о памятном дне 22 июня, думая совершенно о другом.
Девушка замолчала, когда раздался первый стук в дверь колониста.
– Скажите, – не выдержав, спросила она, – товарищ, который до вас дежурил здесь, правда пожарный инспектор?
– Это уж его частное дело, – добродушно ответил шофер, затянувшись папиросой. – Если говорит – пожарный, – значит, пожарный. Ему лучше знать.
Удары в дверь гулко разносились в ночной тишине улицы. Девушка тревожно прислушивалась к ночным шорохам. Ей казалось, что где-то крадутся невидимые враги, перешептываются, лязгают затворами.
Выстрелы заставили девушку вскочить с места.
– Вы слышали?
– Стреляют. Вот сейчас из автомата прошили. А это из винтовки… Опять очередь из автомата, – невозмутимо пояснял шофер.
– Могут быть раненые?
– Все может быть.
– Так чего вы сидите?.. Идите помогайте. Я бы на вашем месте давно там была.
– Нет. У нас так не полагается. Каждый имеет свое назначение. Мое дело около машины.
Мучительно тянулись минуты. Даже во время первых воздушных тревог Валя так не волновалась. При каждом шорохе она вздрагивала, готовая броситься на помощь. Когда до слуха донеслись удары, скрип и треск сломанной двери, она сердито дернула за рукав соседа.
– Ну что вы сидите?.. Живой же вы человек, на самом деле. Вы, наверно, там нужны.
– А если нужен, позовут.
Замелькали электрические фонарики, и из переулка вышли несколько человек. Впереди шел Бураков, освещая дорогу.
– Валя, вы здесь? – крикнул он в темноту.
– Да, да. Я здесь…
– Тут надо перевязочку сделать. Нельзя ли у вас в доме?
– Конечно, конечно. Идите. Она торопливо ушла в дом и зажгла свет. Топая тяжелыми сапогами, с шумом ввалилась группа взбудораженных борьбой мужчин, щурясь от яркого света. В комнате сразу стало неуютно, холодно и тесно.
– Бинты у меня есть, – взволнованно сказала девушка, мельком взглянув на арестованных.
– Не надо бинтов. Пакеты есть…
Бураков бросил на стол несколько индивидуальных пакетов, взглянул на Валю и залюбовался. С ярким румянцем на щеках от холода и волнения, она была очень красива.
– Так это… надо разорвать. Там есть подушечки и все такое, – спохватившись, сказал он, разрывая второй пакет.
– Я знаю. Дайте я сама.
Легко раненного в плечо красноармейца перевязали быстро, но с великаном-шофером пришлось повозиться. Пуля застряла в правой ноге, из раны сильно текла кровь. Его положили на диван. Разрезали и сняли сапог. Когда нашли рану и наложили повязку, Бураков заметил, что диван, пол, сама Валя и все кругом перемазано кровью.
– Смотрите, что натворили!.. Не стоит он ваших забот.
– Может быть, чаю согреть? – сказала девушка.
– Ничего не надо. Сейчас мы уедем.
Наступило неловкое молчание. Валя посмотрела на задержанных, стоявших кучкой в углу, около печки. Двоих она знала – старика-немца с сыном, а третьего, однорукого, видела первый раз. Немцы стояли неподвижно, понурив головы. Инвалид нервно крутил пуговицу, независимо и гордо поглядывая по сторонам. Когда Валя встретила его взгляд, он даже чуть улыбнулся ей.
– Вы меня сегодня хотели отправить в милицию, барышня, а получилось хуже, – вдруг пробасил раненый шофер.
– Я? Когда?
– Неужели забыли? Пропуск ночной спрашивали…
– Прекратить разговоры! – перебил его Бураков.
– Терпи, Семен, атаманом будешь, – сказал однорукий.
– Я терплю, Петр Иванович…
– Сейчас мы с тобой в санаторий поедем…
– Отведите его в машину. Здесь, я вижу, ему не нравится, – сказал Бураков.
Сержант с автоматом подошел к инвалиду.
– Ну-ка, атаман, слышал приказ? Пойдем. Однорукий, пожав плечами, направился к двери. За окном послышался голос майора. Бураков выскочил во двор.
Майор стоял около машины с немкой-старухой, одетой в шубу. Конвой подвел к нему однорукого.
– Кажется, Петр Иванович? – спросил майор, осветив фонариком шпиона.
– Угадали. Я Петр Иванович.
– Я его в машину отправил, товарищ майор. Переговариваться начал, – сказал подбежавший Бураков.
Старухе помогли залезть в кузов, затем предложили подняться туда и шпиону.
– Скоро мы поедем? – спросил из машины однорукий.
– Ваши все здесь? – не отвечая на вопрос, спросил майор. – Никого там больше не осталось?
– Не знаю, – ответил шпион.
– Может быть, где-нибудь на сеновале задержались?
– Чего им задерживаться? – мрачно сказал шпион. – А впрочем, останьтесь, поищите. Но только нас отправляйте. Холодно, и спать хочется.
– Хорошо, хорошо. Будет исполнено, – в тон ему ответил майор и, повернувшись к конвою, вполголоса сказал: – Слышали, что за гусь? Смотрите внимательней. Ему терять нечего.
– Не беспокойтесь, товарищ майор, – тихо ответил сержант. – Не уйдет.
Майор повернулся к дому, вошел в освещенную комнату. Раненый красноармеец сделал попытку подняться ему навстречу.
– Сиди, сиди, Антипов, – сказал майор, усаживая его обратно на стул. – Крови много потерял?
– Я полнокровный, товарищ майор.
– Ну смотри… – проворчал майор и перешел к лежавшему на диване шоферу.
На бледном лице раненого лихорадочно горели злые глаза.
– Что смотришь, начальник? Скоро добавишь восемь граммов. Надо было сразу. Зачем второй патрон портить?
– Эх, как ты боишься патрона-то!.. Надо было раньше об этом подумать, – сказал майор.
Громыхая коваными сапогами, шумно вбежал красноармеец и остановился на пороге, еле переводя дух. Майор посмотрел на запыхавшегося бойца и сейчас же перевел взгляд на арестованных. Немцы стояли по-прежнему, безразличные ко всему, а шофер с напряжением ждал, что скажет посыльный.
Майор сделал ему знак выйти на улицу.
– Что случилось?
– Сержант за вами послал, товарищ майор. Говорит, срочно нужны.
Дом колониста был по-прежнему оцеплен, а внутри шел обыск. Чекисты добросовестно перетряхивали тряпки, листали книги, переставляли мебель.
– Где сержант? – спросил майор, входя в комнату.
– Он в подполе… вот здесь.
Майор спустился вниз и застал сержанта за странным занятием. Опустившись на колени около бочки, он выслушивал ее, как врач больного, плотно прижимаясь к ней ухом,
– Что случилось, Замятин?
– Часы… – сказал сержант, поднимая палец кверху.
Майор наклонился к бочке и, затаив дыхание, прислушался. Действительно, еле слышно тикали часы.
– Слышите?
– Слышу. Но они не здесь. Не в бочке.
– Я с ног сбился… и туда и сюда. Тикают где-то, проклятые, а понять не могу.
– Надо искать,
Они стали переходить с места на место, останавливаясь и прислушиваясь.
– Здесь. Где-то здесь, – сказал наконец майор, присев на корточки около закрома с картошкой. Сержант перешел к нему.
– Точно. Тут.
Начали разгребать картошку и сразу обнаружили три тяжелых чемодана заграничной работы. В одном из них тикали часы. Майор осторожно открыл чемодан.
– Что за багаж? – с удивлением пробормотал сержант, освещая лежавший внутри серый плоский пакет, размером как раз по чемодану.
– Этот багаж я давно ищу. Свети, свети, Замятин, а то как бы он не улетел наверх… – говорил майор, разглядывая пакет. – Вот этим кружочком они и закрыты. Ну, господи благослови, как говорится.
Он отодвинул кружок, под которым лежали часы.
– Пронесло пока что… Теперь надо их вынуть. Не привязаны ли они, черт их подери… Держись за воздух, Замятин.
Он осторожно приподнял сначала один край часов, затем другой, наконец решился и вынул их из углубления.
– Ну вот мы и живы с тобой, – сказал майор, вздохнув с облегчением.
– Хорошие часики! – простодушно заметил сержант.
– Да. Эти часики мы потом подарим тебе, мой дорогой, на память. Не найди ты их сейчас… Вот видишь этот шпенек… Он стоит на пяти. Значит, в пять часов этот домик со всеми потрохами должен был взлететь на воздух.
– Бомба, товарищ майор? – шепотом спросил сержант.
– Да. Двадцать минут нас отделяло от того света… Майор вдруг замолчал, невидящими глазами глядя в лицо сержанта. Замятин смутился, вытер нос рукавом.
– Замазался, наверно, я, товарищ майор… Майор, казалось, не слышал его слов.
– Так. Сейчас без двадцати минут пять, – как бы очнувшись, сказал майор своим обычным тоном, взглянув на часы. – Времени у нас хватит. Товарищ Замятин, никому ни слова об адской машине. Сейчас вы возьмете двух бойцов и приведете сюда арестованного, однорукого инвалида. Видели его?
– Как же. До сих пор бок саднит, как он лягнул, когда мы навалились.
– Приведете сюда, а сами встанете у дверей снаружи. Я его допрошу. Здесь допрошу. Понятно вам?
– Понятно.
– С арестованным ни одного слова. Давайте быстро.
Когда они поднялись наверх и сержант, приказав двум бойцам следовать за собой, вышел из дома, майор прибрал на столе, достал из буфета хлеб, масло, открыл захваченную из подпола банку с маринованными грибами и приготовился встретить гостя.
21. Пять часов
Поимка шпиона совсем не означала, что он немедленно сознается в своих преступлениях. Майор и не рассчитывал на это. Наоборот, он готовился к напряженной психологической борьбе. Теперь у него в голове сложился новый план, настолько увлекательный, что стоило попробовать.
Шпион уверенно вошел в комнату и насмешливо уставился на майора.
– Товарищ майор, по вашему приказанию… – начал докладывать сержант.
– Хорошо. Оставьте нас вдвоем. Сержант откозырял, сделал знак конвоирам и вышел вместе с ними.
– Садитесь, Петр Иванович, – любезно предложил майор, указывая на стул.
– Почему вы нас не отправляете?
– Скоро отправлю. Вызвал санитарную машину за ранеными. Ваш друг неважно себя чувствует. Садитесь, поговорим. Время у нас есть.
– А сколько сейчас времени?
– Без четверти пять, – сказал майор, взглянув на свои часы.
Однорукий сердито посмотрел на вещи, в беспорядке разбросанные кругом, и криво усмехнулся.
– Что вам дал обыск? Нашли что-нибудь?
– Я и не рассчитывал что-нибудь найти у такого Практика… Да вы присядьте.
Однорукий неохотно сел на предложенный ему стул.
– Хотите поесть? Я вас рано поднял, – наверно, и позавтракать не успели.
– Зачем вы привели меня сюда?
– Имею несколько вопросов.
– Я не буду отвечать здесь. Везите, куда следует, там и поговорим.
– Это само собой, но мне, знаете ли, очень хотелось познакомиться с вами скорей. Много о вас я слышал. Человек вы умный, сами понимаете, что карта ваша бита, так я рассчитываю на вашу полную откровенность.
– Нет. Отправляйте в тюрьму, а там будет видно.
– Чего вы так в тюрьму торопитесь? Успеете. Шпион посмотрел на него долгим холодным взглядом, видимо рассчитывая минуты.
«Что, если он скажет об адской машине?» – мелькнуло в голове майора.
– А у вас, я вижу, кошки на сердце скребут, – злорадно сказал он и усмехнулся.
– Почему кошки?
– Трусите. И пальцы дрожат… Да, спета ваша песенка, Петр Иванович.
Эти слова и тон, каким они были сказаны, больно хлестнули по самолюбию шпиона. Он откинулся на спинку стула и высокомерно взглянул на майора.
– Вы хотите от меня откровенности? Пожалуйста. Скажу откровенно, что вы глупы, как пробка. Майор расхохотался.
– Неужели я таким выгляжу? Раньше мне говорили другое… Но все-таки как же это случилось, что я вас поймал? Вы умны, а я глуп, и вдруг…
– Что ж, повезло вам.
– Ах, вот в чем дело!
– Да, но только ненадолго.
– Неужели рассчитываете убежать?
– Эх… убежать! – сказал шпион. Он сжал руку в кулак так, что захрустели суставы, и этим немного успокоил себя.
– Трусите, трусите, – со смехом сказал опять майор. – Я вашу натуру немного знаю. «Молодец против овец»… Слышали такую пословицу?
Не стоило больше дразнить его. Однорукий засунул руку в карман и слегка покачивался на стуле. Он не слушал майора. О чем он думал? Что за борьба происходила в его душе? Угадать было трудно.
Драгоценные минуты уходили бесполезно. Майор уже решил, что все потеряно, план его провалился, как вдруг инвалид вздрогнул и, подняв мутные глаза, хрипло спросил:
– Что вы хотите от меня?
– Система вашей работы – раз, ваши соучастники – два, ваши задания, кроме ракет, – три… Ну, и пока хватит.
– Сколько времени?
– Без восьми минут пять часов.
– Уже без восьми… – откашлявшись, горько заговорил шпион. – Самое неумолимое в жизни – это время. – Он неожиданно встал и запел: – «Что час, то короче к могиле наш путь…» Такая песня была в дни моей молодости, – пояснил он. – Теперь только я понял эти слова. Нет. Я не боюсь смерти… Я знал, куда иду и зачем иду. Обидно только то, что плоды будут пожинать другие. Не завтра – послезавтра Ленинград падет, и в этом есть и моя заслуга. Я ждал этой минуты давно. Я готовился к ней…
– Выпейте воды.
Однорукий вытер пену, выступившую у него на губах, выпил залпом предложенную воду и безумными глазами посмотрел на майора. Лицо его было бледно, и верхняя губа чуть подергивалась.
– Сколько времени?.. А впрочем, не надо… не говорите… Вы справедливо сказали, – моя карта бита… Да, бита, только не вами. У вас еще нос не дорос, чтобы меня обвести вокруг пальца. И сейчас вы это узнаете. Да, да… сейчас… скоро…
– Ближе к делу, – сухо заметил майор.
– Ближе к делу? Извольте… Я вам скажу. Все, все… Но предупреждаю, что вы не воспользуетесь этими показаниями. Не понимаете? Не верите мне? А я говорю правду, сущую правду. Этого вы ведь и хотели от меня? Так вот: в нашей игре мы оба проиграли. Итак, – система? Моя система – это круги. Я прибыл в Ленинград и окружаю себя людьми: Семен, эти немцы – хозяева дома…
– Воронов с племянником, – подсказал майор. – Ага… Вы уже пронюхали? Да, Воронов.
– А еще?
– Записывайте, гражданин следователь. Фрост из Электротока, Шварцер из Петрорайгужа, – начал он торопливо перечислять фамилии предателей, давая им хлесткие циничные характеристики, указывая адреса и приметы,
– Записывайте. Это мой круг. Эти люди общаются со мной и больше никого не знают. Друг с другом они почти не знакомы. Кроме меня, есть в Ленинграде другие круги, в центре их – другие люди, но я о них ничего не знаю.
– Кто же руководит вами?
– Его здесь нет. Он за линией фронта и приедет сюда вместе с германской армией.
– Каким путем вас снабжают?
– Самолетом.
– Где сбрасывают груз?
– На Всеволожской, на совхозном поле.
– Есть определенный день?
– Мы вызываем самолет по радио.
– Где находится приемник?
– У Семена на чердаке. Там же спрятаны боеприпасы. Пишите скорей… Что вы еще хотите знать? Что я задушил свою собственную дочь… Что я пытал ваших людей…
– Об этом – в другой раз. Кроме ракет «зеленые цепочки», какие у вас еще были задания?
– Откуда вы знаете о «зеленых цепочках»?
– Отвечайте.
– Да, были… Литейный мост мы взорвем в день штурма и отрежем отход… Мы собираем военные сведения и по радио передаем в штаб разведки. Составляем списки… Вам хочется иметь шифр? Да? Он у Шварцера, о котором я говорил, спрятан в несгораемом шкафу вместе с советскими документами. Мы уже начинаем путать свое с вашим… Скоро все будет наше.
– Почему вы убили вашего сообщника у Сиверской?
– Это вам тоже известно?.. Извольте, скажу. Ненадежен. Завербован был глупо и только под давлением страха согласился работать на нас. Я боялся, что в Ленинграде он передумает, зайдет к вам и продаст.
– Кто тот человек в военной форме, которому вы передали чемоданы на Сытном рынке?
– Э-э!.. Да вы действительно знаете меня. Старший сын этого немца.
– Все, что вы сказали, правда?
– Да. Сегодня я первый раз в жизни говорю правду, и то только потому, что перед лицом смерти не лгут.
– Вы сильно облегчили мне работу…
– Не радуйтесь… Все это вам ни к чему. Остались уже секунды… Устал… Скажите, – сколько времени?
Майор посмотрел на осунувшееся лицо врага и сказал, отчеканивая каждое слово:
– Сейчас ровно пять минут шестого.
– Что? Чушь… У вас часы спешат.
– Сейчас проверю по другим, – невозмутимо сказал майор и, вынув из кармана другие часы, протянул их однорукому. – Убедитесь. На этих тоже пять минут шестого.
Шпион посмотрел на часы, потом на следователя, снова на часы и снова на следователя. На лице появилась болезненная улыбка.
– Это мои часы?
– Да. Я нашел их в картошке.
– Вы – сам сатана!.. Да, моя карта бита… Он долго сидел, опустив голову на грудь, и тяжело дышал. Затем медленно поднялся и, покачнувшись, ухватился рукой за спинку стула.
– Если бы вы знали, что пережил я… – с трудом произнес он. – Нет… нельзя умирать несколько раз… Я еще жив!
С этими словами он взмахнул стулом и что было силы бросил его в следователя. Удар пришелся в стену. Майор, понимая состояние врага, был готов к любой неожиданности.
– Замятин! – крикнул он, отскочив в сторону. Однорукий, оскалив зубы, приготовился к прыжку.
– Стреляю! – резко предупредил майор, вскинув пистолет.
– Стреляй!.. Я покойник! – закричал шпион и кинулся на майора.
В это время в комнату вбежали Замятин и двое красноармейцев Они с трудом повалили его на пол. Однорукий бился в каком-то бешеном остервенении, выкрикивая непонятные слова.
– Держите его крепче. Это припадок, – сказал майор, пряча пистолет в кобуру.
Несколько минут однорукий продолжал корчиться, затем, обессиленный, затих, весь как-то обмяк и только изредка вздрагивал. Ему расстегнули ворот, дали воды.
– Оставьте его теперь, – приказал майор, когда шпион начал ровно дышать. – Он уснет.
Сон продолжался недолго. Открыв глаза, шпион с недоумением посмотрел вокруг себя и встал как ни в чем не бывало.
– Кажется, у меня был припадок. Плохо… Я считал, что вылечился до конца. Последний припадок у меня был, если не ошибаюсь, в тысяча девятьсот двадцать девятом году.
– Где вы лечились? – спросил обычным тоном майор.
– За границей. Вылечил меня известный германский профессор, и, между прочим, еврей.
– Вам нужно опять к нему обратиться.
– Слушаюсь. В первый же день, как только попаду на тот свет, разыщу непременно. Пускай лечит.
Майор нахмурился и, пристально посмотрев на шпиона, спросил:
– Вы в состоянии идти?
– Да. Куда угодно.
– Товарищ Замятин, перенесите чемоданы в машину, а мы уведем арестованного.
22. Спасение
Поздно ночью, во время третьей воздушной тревоги, пришли на подмогу моряки, расквартированные где-то на Карповке. Узнав, что в подвале засыпаны люди, они сменили уставших дружинников.
– Полундра! – выкрикивали два коренастых моряка, переваливая громадную глыбу сцементированных кирпичей.
– А ну, корешок, еще раз… взяли!
Глыба рухнула. Работали без лопат – руками, разбрасывая кирпичи в разные стороны, не обращая внимания на зенитную стрельбу, сыпавшиеся кругом осколки. Под утро добрались до стенки подвала и взялись за ломы. Потные, грязные, в одних тельняшках, они без устали дробили, выворачивали камень, крепко спаянный и слежавшийся от времени.
– Полундра!
Это слово услышали в подвале.
– Краснофлотцы! – крикнул Степка. – Так моряки кричат.
Положение засыпанных было невыносимым. Они уже давно стояли на помосте по колено в холодной воде, а вода все продолжала прибывать. Дышать с каждым часом становилось трудней. Изнурительно-тяжелый, спертый воздух отнимал последние силы. Ноги онемели и, казалось, вот-вот подломятся.
В этот момент булькнули и зашумели падающие в воду камни. Через боковую стену подвала пробился ослепительный луч дневного света.
– Есть! – крикнул кто-то за стеной. В ответ ему вырвался радостный стон засыпанных. Кто-то сказал:
– Спокойно, товарищи. Оставайтесь на месте, вода глубокая.
Камни сыпались от могучих ударов лома, и отверстие расширялось. Наконец в окно просунулась голова, закрыв собой свет.
– Живые?
– Да, да… живые! Только тут много воды.
– Вода?.. Это по нашей части… Темновато у вас. А сколько воды-то?
– Метра полтора.
– Значит, по горло… Ну, кто первый? Подходи – вытяну.
– Нельзя… – послышались голоса. – Я боюсь, что мы не дойдем. Тут есть очень слабые. Могут утонуть…
– Понятно… Сейчас сообразим. Далеко до вас?
– Метров десять.
– Есть метров десять… Сейчас.
Моряк вылез. В пробоину снова ворвался свет, а через несколько минут моряк спустился в подвал на веревке.
– Трави, трави. Еще… Вот это ванна!.. Есть! Стою на полу. Отпускай теперь веревку.
Веревка ослабла. По горло в воде, он побрел к помосту.
Веревку закрепили за столб, в подвал спустились еще трое моряков и начали вытаскивать еле живых от пережитого ужаса и страданий людей. Перебирая руками по веревке, поддерживаемые моряками, переходили они от помоста к пролому в стене, и тут их подсаживали наверх, передавая стоявшим снаружи.
Степка выбрался одним из первых. Щурясь от яркого дневного света, он посмотрел на хмурых, молчаливо стоявших кругом людей и улыбнулся во весь рот.
– Эй, доктор!.. Принимай молодого человека! – крикнул моряк, помогая Степке выбираться из воронки.
Женщина в белом халате поверх пальто затормошила Степку:
– Ранен? Где-нибудь болит?
– Нет, – сказал Степка все с той же улыбкой. – Холодно только.
Какой-то человек накинул ему на плечи пальто, а женщина сунула в руки теплую эмалированную кружку. Степка с наслаждением глотнул горячего кофе.
– Ты здесь и живешь? – спросила женщина. – Пойдем, я тебя провожу.
Последние часы, проведенные в подвале, страх, страдания притупили все чувства и мысли, а радость спасения захватила мальчика целиком. Он забыл о том, как и зачем попал на Геслеровский.
Предложение женщины вернуло Степку к мысли о вчерашнем вечере и о ракетчице. Она находилась, еще в подвале и, возможно, была жива.
– Нет, я подожду. Там у меня тетенька знакомая. Мы вместе пойдем, – отклонил предложение Степка и полез на груды кирпичей, где стояли люди.
Ему уступили место. Степка занял удобную позицию, откуда был виден пролом и вся работа по спасению.
Вытащили старика; мокрый, худой, со слипшимися волосами, он походил на безумного. Вслед за ним подняли женщину, за ней другую, третью, но ракетчицы между ними не было. Степка начал беспокоиться. Где же она? Неужели утонула? Перед его глазами разыгрывались потрясающие сцены: старуха-мать, стоявшая на куче кирпича, вдруг с криком бросилась к спасенной дочери; ребенок, которого вынес наверх какой-то мужчина, нашел наверху отца и на его вопрос: «А где мама?» – ответил: «Там», а через минуту, когда вытащили чужую женщину, от нее узнали, что его мать осталась «там» навсегда. Но ракетчицы не было.
Прошел час. Машины «Скорой помощи» увезли около тридцати человек. Степка потерял всякую надежду, но не уходил. Он был почему-то уверен, что мужчина, у которого остался его фонарик, вылезет последним. Так оно и вышло, но, прежде чем он вылез, моряки вытащили трех женщин, потерявших сознание. Между ними оказалась ракетчица. Как только Степка увидел ее, он вернул пальто рядом стоявшей женщине и, шатаясь от слабости, пошел следом за носилками к машине «Скорой помощи».
– Ну, а ты что? – спросил Степку врач.
– Можно мне с вами? Это моя знакомая…
– Ты бы лучше домой шел, паренек. Замерз ведь… Завтра придешь навестить.
– А куда вы ее повезете?
– В больницу Эрисмана. Знаешь?
– Знаю.
Когда машины уже ушли, Степка спохватился, что он даже в лицо-то не очень хорошо знает ракетчицу, не говоря уж об ее фамилии. Но было поздно.
– Ну, молодой друг, – услышал он сзади себя знакомый голос. – Вот твой фонарик. Мы с тобой, кажется, благополучнее всех отделались, а если не заболеем, то совсем будет хорошо. Пойдем ко мне лечиться за компанию. Затопят нам ванну, прогреемся и завалимся спать, и плевать мы хотим на немцев… Идем. Ты вообще молодец! Держался геройски, не хныкал.
Степке польстила эта похвала. Он согласился пойти в гости к новому другу, и они быстро зашагали к Большому проспекту.
Час был ранний, и солнце освещало только трубы и крыши домов. Однако на улице было много торопившихся на работу пешеходов. Они с удивлением провожали взглядом до плеч мокрого мужчину и такого же мокрого мальчика, который вприпрыжку бежал рядом с ним.
– Как вас зовут, дяденька? – спросил Степка.
– Зовут меня Николай Васильевич. А тебя?
– Меня Степкой.
– Ну, а по отчеству?
– Григорьевич.
– Степан Григорьевич. Так. Между прочим, ты ведь давно выбрался из подвала, Степан Григорьевич. Кого ты ждал?
– А я вас ждал, Николай Васильевич.
– Меня? – удивился мужчина. – А!.. Фонарик!
– Нет. Фонарик мне не жалко. Возьмите, если надо. – Степка не хотел говорить, кого он ждал на самом деле.
В квартире Николая Васильевича жила его старуха-мать и сестра. Жена и двое детей, как он объяснил, были отправлены к родным на восток. Женщины еще спали, когда они позвонили.
– Ну, мама, встречай гостей.
– Где ты пропадаешь целыми ночами? – начала было добродушно ворчать старуха.
– Не ворчи. Мы из могилы вылезли. Чудом остались живы.
– Боже мой… Мокрые…
– Всю ночь на ногах в воде простояли. Если не за. болеем, то это будет вторым чудом.
Николай Васильевич коротко рассказал, где они пробыли всю ночь, и женщины захлопотали. Старуха принесла два теплых пушистых халата, заставила Степку раздеться и закутаться в халат, пока топилась ванна. Поминутно вытирая слезы и всхлипывая, она принесла, по просьбе сына, графин водки, кусок сала и каких-то лепешек.
– Степан Григорьевич, посмотри на нее. Почему она плачет? Все кончилось благополучно, мы живы, а она плачет. – Он налил водки себе и полрюмки гостю. – За наше знакомство. Это тебе как лекарство. Пей смело.
Степка усмехнулся и выпил залпом, как это делал отец, но мгновенно вскочил со стула и замахал руками. Ему показалось, что он хватил какого-то удушливого газа, как это было с ним однажды в камере окуривания.
– Не в то горло попало, – смеясь сказал Николай Васильевич.
Минуты через две Степка отдышался. Он чувствовал теперь, как по всему телу разливается теплота и слабеют суставы. Глаза слипались, а уши словно ватой заложило.
– Николай Васильевич, а вы где работаете? – спросил мальчик.
– Я, милый мой, механиком работаю на большом судне. Подожди, кончится война, возьму тебя к себе, и пойдем колесить по земному шару. Ты бы хотел стать моряком?
– Мишка хочет моряком записаться.
– Какой Мишка?
– Мишка Алексеев. Я приведу его как-нибудь.
– Ну что ж, приведи. Если он вроде тебя, возьму…
– Он лучше, чем я… Он у нас главный начальник… – Степка запнулся, сообразив, что выбалтывает секрет.
Ванна у Николая Васильевича была большая, широкая. Они залезли оба, головами в разные стороны, и долго сидели в горячей воде. Все лицо у Степки покрылось крупными каплями пота, он разомлел, распарился и незаметно уснул.
23. Ликвидация круга
Уже небо посветлело, когда майор уехал с арестованными. «Круг однорукого» оказался разомкнутым, и нужно было действовать без промедления, пока у врагов не появилось подозрений.
Бураков проводил майора и вернулся в дом попрощаться с хозяйкой.
– Валя, я должен идти, – с грустью сказал он, усаживаясь на стул. – Много работы. Большое вам спасибо…
– К чему благодарности? – перебила она. – Я вас скорей должна благодарить. Я себя чувствовала сегодня на передовой линии. Вообще я сегодня многое поняла, чему раньше не придавала значения. Скажите… они очень опасные люди?
– Да. Один какой-нибудь… вот, например, этот однорукий, стоит эскадрильи бомбардировщиков.
– У вас очень интересная работа, – с завистью сказала она. – И опасная.
Бураков поднялся.
– Опасная?.. Да. Интересная?.. Как и всякая другая, если к ней относиться добросовестно… Потом как-нибудь поговорим.
– Вы любите это словечко: «потом». Он с сожалением протянул ей руку.
– Увидимся, надеюсь… Разобьем немцев и тогда наговоримся. Не забывайте меня.
Мишка сидел на лавочке, закутанный в громадный тулуп, рядом с дежурным по улице, с которым час назад нарочно затеял ссору. Они давно помирились, тем более что мальчик догадался извиниться за свое озорство, чем сильно расположил к себе доброго старика. Теплый тулуп дед принес из дома, когда увидел, что мальчик не собирается уходить и милиционеры, пришедшие с ним, относятся к нему благосклонно. Зачем они пришли и что делают на улице, дежурный не интересовался. Любитель-пчеловод, он рассказывал своему новому знакомцу о пчелах.
– Пчела – очень справедливое насекомое. Вот, к примеру: если какая беда стряслась, пчела не станет рассуждать, кому в бой кидаться. Всадит свое жало, даром что после этого погибнуть должна… Себя не жалеет. Они очень даже общественные.
Из переулка вышел Бураков с тремя красноармейцами. Мишка узнал его по походке, выскользнул из тулупа и, не дослушав старика, побежал навстречу.
– Товарищ Бураков, все в порядке. Он дома сидит, никуда не ушел. Я сам дежурил.
– Здравствуй, Миша. Ты про кого говоришь? – А про этого… про шофера.
– Жена его дома сидит, – это верно. А сам он давно ушел.
– Да нет… Я вам головой ручаюсь, что тут…
– Не ручайся никогда головой. Шофера уж с полчаса как увезли. Где лейтенант милиции?
Озадаченный таким ответом, Мишка привел Буракова к забору, где спрятался лейтенант. Все вместе они поднялись на крыльцо и постучали в двери.
Жена шофера, уверенная в том, что это вернулся ее муж, сразу открыла дверь и, увидев милицию, обомлела.
Во время обыска она неподвижно сидела на табуретке около печки, придерживая рукой за ошейник собаку, и на все вопросы отвечала:
– Я ничего не знаю.
Когда Бураков с красноармейцами спустили с чердака радиостанцию, смонтированную в двух чемоданах, оружие, пакеты со взрывчаткой, она заплакала.
К вечеру весь «круг однорукого», все названные им лица находились под надежной охраной. Захвачены были радиопередатчик, оружие, шифр, чемоданы с ракетами и адскими машинами. Следователи допрашивали арестованных, и они, прижатые к стенке вещественными доказательствами и известными фактами, махнули на все рукой и сознавались.
Дело подходило к концу. Особенных сюрпризов ждать не приходилось, и майор, проделав эту невероятную по напряжению работу, решил отдохнуть. Он буквально валился с ног от усталости и бессонных ночей;
Кроме того, хотелось повидать родных. Майор набрал номер телефона.
– Алло! Это кто? Мама… Собираюсь к вам приехать… Замучился. Ну, конечно, переночую. Николай дома? Спит? Почему? Хорошо, потом расскажешь. Я выезжаю минут через десять.
24. Борьба предстоит еще долгая
Проснулся Степка на мягком диване и долго не мог сообразить, как он попал в эту незнакомую, хорошо обставленную комнату.
На стуле около дивана он увидел аккуратно сложенную одежду и сначала не признал ее. Вымытая и выглаженная рубашка с новой заплаткой на рукаве совсем не походила на ту, что он снял вчера. Пушистый халат, надетый вместо белья, кое-что напомнил, и постепенно в памяти начали восстанавливаться последние минуты перед сном, а дальше все тонуло в какой-то черной пропасти, вроде той, куда он провалился, потеряв сознание при взрыве бомбы.
Перед тем как проснуться, слышал он знакомые голоса.
– Вот он, полюбуйся, – сказал один знакомый мужской голос.
– А ведь я его знаю, Коля, – сказал другой и тоже очень знакомый голос.
– Ты всех знаешь…
– Знаю. Степаном зовут.
– Точно. Степан Григорьевич Панфилов.
– Беспокоился я за него. Ну, пускай спит.
Это было все, что мог вспомнить Степка после пробуждения. Вероятно, разговор этот ему приснился, подумал он.
В квартире стояла тишина. Небрежно задернутые шторы пропускали широкую полосу дневного света. Степка решил, что времени еще немного и он успеет засветло вернуться домой и застать мать.
Скрипнула дверь, и на пороге показался улыбающийся, чисто выбритый, в форменном кителе и домашних туфлях Николай Васильевич.
– Ну что, проснулся, Степан Григорьевич?
– Ага! Проснулся, – потянувшись, сказал Степка и спустил босые ноги с дивана.
Его новый друг, шлепая туфлями но полу, подошел к окну и распахнул шторы.
– Погодка сегодня хорошая! Больше не хочешь спать?
– Нет. Я выспался.
– А то бы еще соснул, для ровного счета, денек.
– Надо домой. Наверно, уж поздно.
– Ты хочешь сказать, – рано?
Степка внимательно посмотрел на механика, стараясь угадать, шутит он или говорит серьезно. Его новый друг имел привычку шутить в самые трагические моменты, как это мальчик понял еще в подвале, и говорить улыбаясь о серьезных вещах.
– Который теперь час? – спросил Степка.
– Скоро восемь.
– Как это восемь? – недоверчиво сказал он, покосившись на окно. – В восемь часов темно уже нынче. Нет, верно, Николай Васильевич, сколько времени?
Вместо ответа механик достал из кармана часы и показал их мальчику. Стрелки показывали без десяти минут восемь.
– Знаешь, милый мой, сколько ты спал? Сутки. Да, да – ровно сутки, – от утра до утра. Я тоже не отставал. С маленьким перерывом столько же провалялся на кровати. Ну, идем чай пить.
Степка стал одеваться, а Николай Васильевич, закурив папиросу, развалился в кресле напротив.
– Сколько же ты во сне немецких шпионов поймал? – неожиданно спросил он.
– Каких шпионов?
– Немецких. Парашютистов или ракетчиков, – я не знаю, как они называются. Это ведь по твоей специальности…
– А вы… Я не знаю, про что вы говорите, – сказал Степка краснея.
– Да ты же во сне кричал на весь дам: «Держите их! Держите ракетчицу!»
– Не думаю, – невозмутимо сказал мальчик. – Не имею привычки кричать во сне.
– Вот одного только не могу понять… Как это ты, старый чекист, вместо того чтобы ракетчиков ловить, в подвал попал? А между прочим, пока мы с тобой в подвале сидели, твой приятель Мишка действительно поймал настоящего шпиона.
Степка не верил своим ушам. С одной стороны, было обидно слушать незаслуженный упрек, с другой – было непонятно, откуда мог знать такие вещи Николай Васильевич.
– А вы откуда знаете, зачем я в подвал пошел? Думаете, испугался?
– Похоже на то…
– Вы же тоже в подвале спрятались.
– Спрятался. Надо сознаться, нервы не выдержали. Завернул.
– А я совсем даже не потому.
В это время в коридоре раздались шаги. Степка оглянулся и совершенно оторопел от изумления. В комнату вошел высокий плотный человек с седыми висками, и на нем, вместо знакомой формы, был надет халат.
– Ну, здравствуй, Степа. Не ожидал меня здесь встретить? Бывает, бывает. С братом моим ты уже успел познакомиться.
– Товарищ майор! – обрадовался Степка. – Вы же мне вот как нужны! Я же вам звонить собирался.
– Ну звони, Я слушаю.
– Да вот… – покосившись на механика, пробормотал мальчик.
– Ничего, говори. При нем можно.
– Так я же ракетчицу нашел! Степка торопливо рассказал свои приключения страшной ночи и описал наружность ракетчицы.
– Где же она теперь?
– Ее в больницу Эрисмана увезли.
– А ты узнаешь, если увидишь ее?
– Попробую.
– Что ж ты мне раньше, Степан, не сказал? – вмешался в разговор механик.
– Вы же ее спасли, Николай Васильевич.
– Да ну?! Вот не знал!.. Ну, пойдем умываться, Степан Григорьевич, – сказал механик, дружески хлопнув мальчика по плечу. – Жаль, что ты не хочешь моряком стать. Я б из тебя первоклассного моряка сделал.
Умывшись, Степка попал в столовую и чинно поздоровался с женщинами. Ему очень хотелось есть, но он стеснялся. В чужом доме, среди взрослых людей, он чувствовал себя неуклюже. От смущения пролил горячий чай на скатерть, уронил бутерброд и готов был заплакать от досады, но, видя, что никто не замечает его неловкости, мало-помалу освоился и стал уплетать подряд все то, что заботливо и незаметно подкладывала ему старушка.
В приемной больницы Эрисмана Степка долго сидел в ожидании майора, который ушел узнавать, в какой палате лежат привезенные вчера с Геслеровского, и получить разрешение на посещение больных. Вернулся он с каким-то человеком в белом халате. Степке и майору пришлось тоже надеть белые халаты.
Завязывая тесемки, майор отозвал мальчика к окну и тихо объяснил задачу.
– Слушай внимательно. Мы пойдем мимо коек, и ты смотри. Как только узнаешь ее, остановись около кровати и нагнись, будто у тебя шнурок развязался на ботинке. Понял?
– Да.
В белом халате, наглухо завязанном, майор походил на профессора. Степке халат был велик, полы его путались в ногах, и он часто наступал на них.
Ракетчицу Степка увидел, как только они вошли в палату. Он даже не думал, что так сразу узнает ее в лицо. Она сидела на кровати рядом с полной женщиной, у которой все лицо было забинтовано. Больничная одежда сильно изменила ее, но, поравнявшись с койкой, мальчик проверил себя и, убедившись окончательно, нагнулся перевязать шнурок.
Майор и сопровождавший их мужчина прошли дальше, и, когда Степка догнал их, они разговаривали с дежурной сестрой. Через несколько минут стали известны фамилия, имя, отчество и адрес ракетчицы.
На улице майор попрощался с мальчиком.
– Сейчас иди домой. Приятели, наверно, ищут тебя, с ног сбились, и мать беспокоится. Вечером я позвоню.
– Я сегодня опять пойду дежурить! – сказал Степка.
– Ну конечно. Борьба предстоит еще долгая. Это только начало.
Шагая по широкому проспекту, среди густого потока людей, Степка независимо поглядывал по сторонам и думал о последних словах майора: «Борьба предстоит еще долгая».
На душе было легко и хорошо. Он нашел свое место в этой борьбе, и его желание казаться взрослым осуществилось. Не оттого, что он важно курил и давился дымом или, как попугай, ругался, а оттого, что, как взрослый, помогал общему делу и с ним считались, его уважали, и он был нужен.
Все складывалось прекрасно. Мишке он несет замечательное знакомство, от которого может зависеть дальнейшая судьба друга. Он шел, раздумывая о своем будущем и о будущем своих друзей. Он верил в победу, знал, что она не за горами и что жизнь пойдет по-прежнему, и даже еще полнее и интереснее.
«А что, если и мне все-таки стать моряком?» – озабоченно думал Степка.
Вторая книга.
Тайная схватка
1. Странная находка
Трамвай переехал мост и затормозил на остановке. В наступившей тишине пассажиры услышали далекий пушечный выстрел, вслед за ним свист и сильный удар. Второй… Третий… Сидевшие в вагоне девушки переглянулись, а пожилая женщина медленно согнулась и закрыла лицо руками.
– Катя, закройся! Ударит рядом – стеклами глаза попортит, – сказала она дочери, сидевшей напротив.
Где-то недалеко от остановки уличный репродуктор передавал пение. После третьего разрыва он поперхнулся, и вместо женского сопрано раздался мужской голос:
– Внимание! Внимание! Говорит штаб местной противовоздушной обороны. Район подвергается артиллерийскому обстрелу. Движение по улице прекратить! Населению укрыться!
Новый снаряд ударил совсем близко. Трамвай, точно в испуге, рванулся с места и полным ходом пошел вперед.
– Ой, девочки, мне осколок в карман прилетел! – пошутила Катя.
Анна Васильевна строго взглянула на дочь.
– Со смертью не шутят, Катя, – сказала она и снова закрыла лицо руками.
Трамвай без остановок дошел до Песочной улицы. Здесь был уже другой район и радио по-прежнему передавало музыку. Разрывы сюда доносились глухо и скоро совсем прекратились. В ответ заговорили другие пушки.
– Это наши?
– Наши. Засекли, наверное.
Анна Васильевна выпрямилась и стала смотреть в окно. Какой это был оживленный и людный проспект перед войной! А сейчас… Три пассажира неторопливо вошли в вагон. По тротуару проходили одинокие пешеходы. После страшной зимы 1941/42 года, похоронив погибших от голода, отослав на Большую землю женщин с детьми, стариков, инвалидов, Ленинград стал малолюдным, но более организованным. Город готовился к решительной схватке.
Анна Васильевна ехала со своей бригадой на окраину города разбирать на дрова деревянный дом. На конечной остановке все вышли и направились по дороге к заливу. Навстречу изредка попадались нагруженные вещами или досками и бревнами грузовики. На досках сидели перепачканные известкой женщины. Доски были оклеены обоями всевозможных цветов.
Навстречу этим машинам группами шли люди с ломами, пилами и топорами.
Начинался второй год блокады, и Ленинград запасался топливом.
На повороте Анна Васильевна услышала звуки рояля. Кто-то неумело и наспех сыграл «чижика», затем провел пальцем по всем клавишам, от самой низкой до самой высокой ноты. Через несколько секунд «музыкант» снова перебрал все клавиши, но уже в обратном порядке. Свернув за угол, Анна Васильевна увидела в нескольких шагах от дороги пианино, выставленное из разломанного дома, и редкий пешеход удерживался от того, чтобы не свернуть в сторону и на ходу не провести пальцем по всем клавишам.
Многие дома были уже сломаны. Бесхозные вещи аккуратно складывались тут же, около дороги. Книжки, кастрюльки, рваная обувь, ведра, фотокарточки, чернильницы, бутылки, примуса, лампы, картины… чего-чего только тут не было!
В конце улицы бригаду встретил управхоз. Проверив ордер, он указал на высокий дом с мезонином.
– Вот этот. Вы, девушки, железо на крыше не очень рвите. Железо новое, еще понадобится.
– Железо нам не нужно, не увезем. А там никто не живет? – спросила Анна Васильевна.
– В доме никого нет. А вещички выставляйте поаккуратнее и поближе к дороге. Удобнее будет грузить. Все надо сохранить, – продолжал свои наставления управхоз. Он снял фуражку, почесал за ухом и горько добавил: – Все мои домики скоро растащат, одни печки останутся… Одно название, что управхоз.
Бригада направилась к дому. Солнце поднялось уже высоко. До прихода машины нужно было успеть наломать дров, а еще ничего не было сделано. Обошли дом кругом. Обе двери были заколочены поперек досками. Пока двое возились с парадной дверью, Катя подошла к черному ходу, поднялась на крыльцо, ухватилась за доску и что было силы рванула ее на себя. Доска казалась прибитой, но отскочила так легко, что девушка свалилась с крыльца.
В доме стояли хорошие вещи. Стол, шкаф, буфет, стулья из темного дуба. Кровать никелированная. На стенах висели гравюры под стеклом.
Открыв шкаф, Катя увидела висевший там мужской макинтош. В карманах она нашла паспорт, записную книжку и стеклянную ампулу с прозрачными кристаллами. Девушка передала находку матери.
– Совсем еще молодой, – сказала она, разглядывая фотокарточку на паспорте. – Наверно, умер.
– Надо управхозу отдать. Все-таки документы.
Анна Васильевна перелистала записную книжку, надеясь найти какие-нибудь записки, но книжка была новая, с совершенно чистыми страницами. Она бросила ее на подоконник, паспорт спрятала в карман, а ампулу с кристаллами сунула обратно в макинтош.
Работа закипела. Вещи аккуратно выносили из дома и ставили их, как просил управхоз, у самой дороги. Через час с вещами покончили, и девушки полезли на крышу.
Анна Васильевна еще раз обошла пустые комнаты, чтобы проверить, не осталось ли там чего-нибудь ценного. Проходя мимо окна, она случайно взглянула на брошенную записную книжку и, к своему удивлению, заметила, что на открытых страницах появились какие-то буквы. Они едва наметились, и прочитать слова было трудно.
– Катя! – крикнула она. – Поди сюда!
Когда девушка вошла, Анна Васильевна показала ей книжку.
– Тут что-нибудь было написано?
– Нет. Книжка новая.
– Посмотри-ка…
Девушка долго разглядывала страницу, на которой появились таинственные буквы. Неожиданная догадка мелькнула у нее в голове.
– Книжка лежала здесь, на подоконнике?
– Да.
– Это, наверно, от солнца.
– Что от солнца? – переспросила мать.
– Это особыми чернилами написано, которые на свету проявляются. Как фотобумага. Выйдем-ка на улицу…
Они вышли из дома и направились к вещам, сложенным у дороги. Здесь Катя расправила страницу, перегнула корешок, чтобы книжка не закрылась, и положила ее на освещенный солнцем стол.
– Пускай полежит. Посмотрим, что будет потом.
Самым трудным было снять железо с крыши. Дальше дело пошло лучше. Девушки вошли в азарт. Доски одна за другой летели вниз, сопровождаемые веселыми криками.
К пяти часам, когда пришел грузовик, половина дома была уже разобрана.
Анна Васильевна сильно устала и решила отдохнуть, пока бригада занималась погрузкой машины. Подойдя к выставленным вещам, она вспомнила про записную книжку. Стол, на котором та лежала, был уже в тени, но буквы успели выступить. Теперь они были уже значительно отчетливее и темнее, и Анне Васильевне удалось прочитать в конце слово «аммиак», а выше – цифры «ЗХ18». Что означали эти цифры и какое к ним имел отношение аммиак, она, конечно, не поняла, но сильно встревожилась. Спрятав книжку в карман, где лежал найденный паспорт, она подозвала дочь.
– Катя, где эта трубочка, которая была в макинтоше?
– Там и осталась.
– Дай-ка ее сюда. И никому не говори про нашу находку.
– А где книжка?
– Дома посмотришь.
Катя принесла ампулу и передала ее матери.
Нагруженная машина ушла, захватив половину бригады. Остальные пешком направились к трамваю.
Всю дорогу Анна Васильевна размышляла о странной находке. Может быть, тут ничего и не было опасного, в мирное время она не обратила бы на это никакого внимания, но сейчас ей было тревожно.
2. На судне
Малейшее движение в порту вызывало со стороны немцев ожесточенный артиллерийский обстрел. Снаряды всех калибров летели через залив, рвались на берегу, в воде. Все, что могло гореть, было давно сожжено, остальное разрушено, и все-таки немцы видели, что жизнь в порту не замерла.
На палубе пожарно-спасательного судна сидели на корточках двое: старик, работавший на судне машинистом, и мальчик. Они разбирали испорченный осколком снаряда насос. Мальчик, зажав насос между колен, старался удержать его в одном положении, а старик отвинчивал гайку.
– Ну, опять, мешок прорвался… Посыпалось… – проворчал старик. – А ты не боишься, паренек?
Мальчик посмотрел на машиниста и улыбнулся.
– Ты думаешь, они только в порт и стреляют? У нас на Петроградской бывает и почище, – сказал он.
Наконец гайка была отвернута и клапан вытащен. Снизу поднялся Николай Васильевич с мешком, в котором бряцали железные части машины.
– Разобрали? Так, Товарищ Замятин, сломанные детали я возьму с собой. Сейчас тут ничего не сделать. А ты, товарищ Замятин, пока протри машину и смажь… Устал, Миша?
– Нет, ничего.
– Поедем домой.
Они перешли к борту и спустились на маленький буксир, стоявший рядом.
Николай Васильевич ушел в будку, а Миша устроился на носу. Скоро звякнули сигналы, забурлила вода, и буксир тронулся.
В центре города, между Литейным и Кировским мостами, у набережной укрылось большое торговое судно. Уже свыше года стояло оно прикованным к гранитной стенке, без движения, без признаков жизни. Не слышно было на палубе выкриков команды, не скрипели лебедки, и только изредка по дыму из трубы можно было догадаться, что судно дышит, что жизнь в нем не угасла совсем.
Обязанности капитана на судне выполнял старший механик Николай Васильевич. Команда состояла из пяти человек: три машиниста, матрос, он же повар и артельщик, да юнга, Миша Алексеев.
Пройдя под Кировским мостом, буксир повернул. Миша с гордостью смотрел на свое громадное и красивое судно.
В тяжелые дни первой блокадной зимы он нашел себе покровителя, Николая Васильевича, принявшего участие в судьбе умного, смелого мальчика. Миша ценил внимание этого образованного человека и под его руководством упорно учился.
Сейчас они возвращались с задания, на которое были направлены еще утром, сразу же после повреждения снарядом пожарно-спасательного судна. Повреждение оказалось серьезным, – пострадала машина. Они провозились с ней целый день, но исправить на месте своими силами не смогли. Надо было некоторые поломанные детали починить в мастерской или передать на завод.
– Ну, теперь ты можешь отдыхать, – сказал Николай Васильевич, когда буксир причалил. – Детали в мастерскую я передам сам.
– А завтра поедем собирать? – спросил Миша.
– Завтра не успеть. Дня через два. Работа сложная.
Механик ушел вниз, а мальчик остался наверху. Он не хотел показать своей усталости.
– Эй, адмирал! Видел шлюпку у левого борта? – крикнул стоявший на вахте машинист Сысоев.
Миша повернул голову, презрительно поджал губы, но ничего не ответил. Он чувствовал, что Сысоев заговаривает и всячески подлаживается к нему, чтобы восстановить хорошие отношения, которые Сысоев так неосторожно испортил.
Сысоев, веселый и бывалый моряк, не прочь был при удобном случае подшутить над простаком. И Миша, по неопытности, два раза попался самым глупейшим образом.
Однажды, вскоре после прихода мальчика на судно,
Сысоев принес кувалду и серьезно сказал будущему механику:
– Эх ты, морячок! У тебя кнехты выпирают, а ты и не видишь. На-ка, осади их назад.
Миша взял кувалду и с растерянным видом начал оглядываться кругом.
– Чего головой крутишь? Не знаешь, что такое кнехты? А еще моряк! Я когда в пеленках был, все морские названия изучил. Вон швартовые кнехты. Видишь, как их выперло? – Он показал на большие чугунные тумбы, за которые закреплялись швартовые концы.
Действительно, они несколько возвышались над палубой. Не подозревая подвоха, Миша старательно принялся за дело и изо всей силы начал бить кувалдой по макушке тумбы.
Грохот ударов заполнил все судно. Встревоженные люди побросали работу и поднялись на палубу. Увидев, как Миша старательно колотил по кнехтам, принялись хохотать.
Этот случай мальчик простил Сысоеву, потому что о нем ничего не знал Николай Васильевич. Вторая шутка Сысоева надолго испортила их отношения…
Последнее время среди команды были разговоры, что судно должны перевести в другое место. Немцы пристреливались к мостам, и все недолеты угрожали попаданием в корабль. Воспользовавшись этими слухами, Сысоев опять подшутил над Мишей.
– Сегодня ночью поднимемся вверх по Неве и станем на якорь, – сказал он юнге. – Старший механик велел тебе наточить якорь. Возьми пилу и наточи. Понял?, Ну, большой напильник.
Миша относился к Николаю Васильевичу с таким почтением, что сейчас же побежал выполнять распоряжение.
Громадный чугунный якорь плохо поддавался обработке. Миша не замечал, что за его спиной из дверей выглядывают машинисты и трясутся от беззвучного смеха. Как раз в это время на судно вернулся старший механик и, поднявшись на палубу, увидел, как добросовестно Миша скоблил громадные лапы якоря.
– Миша, что ты делаешь? – с удивлением спросил он.
Мальчик вытер со лба пот и с улыбкой сказал:
– Точу якорь, Николай Васильевич. Как вы велели.
– Якорь не точат, Миша. Это кто-то подшутил над тобой.
Механик оглянулся и, заметив Сысоева, покачал головой:
– Несолидно, Сысоев.
Мальчик простил бы машинисту и более грубую шутку, если бы не оказался смешным в глазах своего учителя, и Сысоев понял, что Миша смертельно обиделся на него. Будучи неплохим и добродушным по натуре человеком, он всячески старался теперь загладить свою вину. Шлюпка у левого борта была им поймана на Неве и предназначалась в подарок Мише.
– Адмирал! Слышишь, что я сказал? – повторил он вопрос и, не дождавшись ответа, продолжал: – Ты, как кисейная барышня, губки надул. Пойдешь в плаванье, достанется тебе. В море не любят таких обидчивых.
– А я и не обиделся. Просто не хочу с тобой разговаривать – и все.
– Что значит: «не хочу разговаривать»? Я твой ближайший начальник, и ты должен меня слушать.
– Если бы ты дело говорил, а то… шлюпка.
– А это разве не дело? Пойдем на ней рыбу ловить. А если захочешь с приятелями покататься, можешь пользоваться.
– А весла где? – спросил Миша.
– Весла за трубой.
Шлюпку мальчик заметил еще утром, когда уходил в порт, и знал, что ее поймал Сысоев, но сам он ни за что бы не попросил ее у Сысоева, как бы ему ни захотелось покататься.
Сысоев сел неподалеку на бухту каната и стал закручивать цигарку.
– Эх, матрац моей бабушки!
Так называли табак – махорку, смешанную с листьями клена, дуба, которую выпускала табачная фабрика во время блокады,
Некоторое время молчали, глядя в разные стороны. Сысоев смотрел на набережную, а Миша – на противоположный берег, где стояли подводные лодки, корпуса недостроенных кораблей.
Один из громадных корпусов перекрывал низкое здание Медицинской академии, над которой, как раз посередине, возвышалась верхушка дымящейся заводской трубы. Мише казалось, что завод укрылся внутри стального корпуса и теперь никакой снаряд его не достанет. Он взглянул за мост, и опять на глаза попались дымившие трубы заводов. Выборгская сторона, несмотря на обстрелы и бомбежки, напряженно работала.
– К старшему механику брат идет, – сказал машинист.
– Где?
– А вон… Видишь, переходит через мостик у Летнего сада.
Миша сразу узнал знакомую фигуру майора и торопливо подтянул пояс, расправил гимнастерку. Он не видел майора с весны, когда поступил па судно, и очень обрадовался старому знакомому. Особенно приятно было, что майор, приближаясь к судну узнал Мишу, приветливо улыбнулся и, поднявшись по трапу, дружески пожал ему руку.
– Здравствуй, Миша. Как живешь?
– Хорошо живу, товарищ майор.
– Где это ты так перемазался?
– А я только сейчас с работы вернулся. Мы с Николаем Васильевичем в порт ездили.
– Он здесь?
– Здесь. Товарищ старший механик в каюте занимается.
– Ну-ка, пойдем, проводи.
Они направились к каюте старшего механика.
– Много у тебя здесь работы?
– Порядочно…
– Ты мне, может быть, понадобишься. Пойдешь?
– Я всегда готов. Опять ракетчиков ловить?
– Нет. Похуже. Ты далеко не уходи.
Иван Васильевич вошел в каюту, а Миша с сильно бьющимся от волнения сердцем сел на ступеньки трапа в конце коридора.
Механик умывался.
– Садись, Ваня. Я сейчас, – сказал он. Майор устроился на койке. Николай Васильевич вытер руки мохнатым полотенцем, сел напротив майора и хлопнул его по коленке.
– Ну, а теперь здорово! Давно тебя не видел. Как это ты надумал заглянуть?
– По пути зашел.
– По пути? Ты об этом другому рассказывай. Знаю я тебя. Готов об заклад биться, что по делу пришел.
– Ну, пускай по делу.
– Выкладывай.
– Не торопись. Дома часто бываешь?
– Бываю. И тебе не мешало бы, Ваня, заходить. Мать беспокоится, и племянница каждый раз спрашивает.
– Очень занят, Коля. Положение на фронте напряженное. Немцы подтягивают силы, собираются Ленинград штурмовать.
– Н-да… чувствуется. А как под Сталинградом? Тебе больше известно.
– Под Сталинградом трудно. Но все-таки… Нашла коса на камень.
– Не сдадим?
– Нет.
– Думаешь?
– Уверен.
Братья с минуту помолчали.
– Ты Алексеевым доволен? – неожиданно спросил майор.
– Каким Алексеевым?.. Ах, Мишей! Ничего, хороший паренек.
– Сильно он занят?
– Да как тебе сказать… Работы, конечно, много. Дров напилить, в машине прибрать. Вахту несет. Беру с собой на аварийные вызовы… Меня частенько дергают.
– Ты к нему за это время присмотрелся. Ничего такого не замечал?
– А что? – встревожился механик. – Тебе известно что-нибудь?
– Нет, наоборот, я тебя спрашиваю.
– Парень любознательный, с волевым характером. Упорный.
– Хочу я одно дело ему поручить. Как ты считаешь – можно?
– Я бы доверил. Мальчишка серьезный, надежный.
– Ну, вот и дело мое все, – удовлетворенно сказал майор, вставая.
– А может быть, ты чаю со мной выпьешь? – предложил Николай Васильевич.
– Выпью, – согласился майор, подсаживаясь к столику.
Николай Васильевич достал из шкафчика стакан, налил из чайника крепкого чая и поставил перед братом.
– Расскажи что-нибудь интересное. Ты же с головы до пят набит интересными историями.
Иван Васильевич внимательно посмотрел на брата, словно оценивая его шутку, не спеша достал из кармана записную книжку и положил ее на стол.
– Пожалуй, тебе расскажу, но по секрету, – начал он вполголоса. – Тут можно говорить?
– Ну конечно, – сказал механик, прихлопнув дверь.
– Кстати, ты одно время химией увлекался.
– Был грех.
– – Может быть, и пригодится сейчас.
– При чем тут химия?
– А вот слушай. В одном доме, намеченном к слому, где никто не проживает, нашли записную книжку, паспорт и ампулу с симпатическими чернилами в кристаллах. Нашли случайно, когда выносили мебель. В шкафу висел бесхозный макинтош, а в кармане вот эта книжечка. Прочитай. Написано это было бесцветными чернилами и случайно проявилось на солнце.
Механик взял книжку и без труда разобрал: «Первый час штурма парализовать район по карте 3Х18. Содействовать панике сигналами. Задачу решит аммиак». Прочитав, он с недоумением посмотрел на брата.
– Ну, дальше?
– А дальше ничего. На этом и заканчивается рассказ. Дальше нужно разгадывать.
– А что это за район по карте 3Х18?
– Карт много. На одной из карт в этом квадрате находится Московский район.
– А ты как думаешь?
– Я как раз и думаю, что это Московский район. Он на линии фронта; там две шоссейные дороги. Но ты начал не с того конца. Попробуй разобрать запись, – ты же любишь всякие ребусы решать. А немцы задумали хитрую штуку.
– Подожди, Иван, – перебил механик. – Я ведь знаю тебя. Ты много хитрых штук распутывал, а рассказывал всегда только потом. Сегодня у тебя необычный ход. Говори прямо, чем я тебе тут полезен?
– Чем? – переспросил майор и, прищурившись, опять внимательно посмотрел на брата. – Ты человек технический, химию знаешь. Это дело очень спешное, а я тебе доверяю.
– Понятно. Тебе консультант нужен. Технический эксперт. Ну что ж, согласен. Теперь говори.
– Пускай ты будешь называться экспертом… Итак, дом в Старой Деревне. Раньше там жил бухгалтер одного завода с Выборгской стороны. В конце марта он вместе с семьей эвакуировался на Урал, где и сейчас работает на переброшенном туда заводе. Дом все время стоял заколоченный, и никто там не проживал.
– Как же туда попал макинтош с этими вещами? Может быть, там все-таки кто-нибудь жил?
– Может быть. Черный ход был заколочен доской фиктивно, – доска эта легко снималась.
– Это важная деталь. Значит, ясно, что «он» там жил или прятался. Приходил по ночам, и никто его не видел.
– Не спеши, – усмехнулся майор. – Если «он» и жил, то почему «он» оставил свой паспорт и эту записную книжку в макинтоше? Паспорт – это такой документ, который может понадобиться в любой момент, особенно сейчас. Лучше его иметь при себе.
– Это верно, – согласился механик.
– Я сказал тебе все, что связано с этой книжкой. Майор закурил папиросу и, видя, что брат сильно заинтересовался, приготовился слушать его предположения.
– Очень может быть, что «он» был в этом доме и нарочно оставил макинтош в шкафу, – начал неторопливо рассуждать механик, держа перед собой записную книжку. – Зачем? Кто-то должен был прийти и взять макинтош. Вместе с паспортом и книжкой. Так? Очень возможный вариант. А не проще ли было передать эти документы с рук на руки?
– Согласен, – кивнул головой майор.
– Значит, эта догадка, что макинтош был оставлен с целью передать его другому лицу, может быть правдоподобна только в том случае, если этого второго лица в городе нет и они не могут встретиться. Вероятно, это так и есть. Если внимательно прочитать запись… Не показалось ли тебе, что она написана в тоне приказания? Словно это выписка из приказа?
– Согласен.
– Значит, это первое лицо оставило приказание в условленном месте второму лицу и уехало. Так… Но зачем тут паспорт?
Майор слушал молча. Механик задумчиво продолжал:
– Этому человеку нужен ленинградский паспорт, с ленинградской пропиской. Впрочем, я заскакиваю вперед. Будем разбирать по порядку. Значит, в записной книжке оставлено приказание, и заметь, оно написано на русском языке, – подчеркивая последнюю фразу, продолжал механик. – Русский язык… Приказание отдавалось русскому человеку, иначе говоря, преда гелю. Где этот паспорт?
Майор молча вынул из кармана паспорт и передал брату. Тот быстро его раскрыл и, ткнув пальцем в фотокарточку, сказал:
– Вот его физиономия.
– Да, – согласился майор. – Посмотри и запомни. Вдруг случайно встретишься. Знай, что это враг. Фамилию можно вписать какую угодно, но физиономия должна быть похожа.
Пока механик разглядывал паспорт, майор выглянул за дверь. В конце коридора, на ступеньке трапа, терпеливо ожидал мальчик.
– Это Миша?
– Я, товарищ майор.
– Ну хорошо. Сиди пока. Я скоро закончу.
– Теперь попробуем разобрать записку, или, другими словами, приказ, – продолжал механик. – Первая фраза: «Первый час штурма парализовать район по карте 3Х18». Понятно. Предатель внутри должен парализовать район, допустим Московский, как ты сказал. Как парализовать? Вторая фраза объясняет: «Содействовать панике сигналами». Следовательно, они собираются создать панику. Да! Паника – это серьезная неприятность, и паникой можно парализовать оборону. Но для того чтобы сейчас вызвать панику среди ленинградцев, надо что-то из ряда вон выходящее. Обстрелы, бомбежки, пожары – к таким штукам мы привыкли, и они никого не пугают. Третья фраза объясняет очень многое. «Задачу решит аммиак». Что такое аммиак? Газ. Значит, газовая тревога. Значит, паника, – как рассчитывают они. Панике они содействуют сигналами. Какими сигналами? Вероятно, сигналами химической тревоги. Я лично допускаю, что при газовой тревоге буде г некоторая растерянность… Значит, немцы собираются пустить газ?
– Собираются применить газ, – поправил майор брага.
– Пускай так: применить газ, – повторил механик. – Иначе не только паники, но даже и растерянности, даже простого замешательства они не вызовут в городе. Ты согласен со мной?
– Что ж, думаю, что и Шерлок Холмс сказал бы не больше.
– Ну, а ты? Меня интересуют твои предположения. Майор улыбнулся.
– Я, по старой привычке, промолчу. Поговорим лучше о твоем предположении. Ты остановился на самом главном. В чем, собственно, загадка? Если они хотят создать газовую атаку, то при чем тут «аммиак»? Аммиак – это слишком легкий и безвредный газ. Снарядами невозможно создать густой концентрации. Баллоны? Но ведь их нужно подвезти в большом количестве, если враги намерены создать панику и парализовать целый район. Вот в чем загадка.
– Н-да… Это загадка.
– А что ты еще можешь понять из этой записки?
– Ну что еще? – Механик снова принялся разглядывать запись. – Ну, совершенно ясно, что этот план выполняется не одним человеком. Кто-то должен содействовать сигналами. Это раз. Получивший этот приказ уже в курсе дела и заранее проинструктирован. Иначе ему пришлось бы ломать голову над этой запиской, как и мне. Два. Предатель, вероятно, связан с немцами регулярно, потому что ему должны сообщить о часе штурма дополнительно. Может быть, эта связь осуществляется по радио? Три. Ну, что еще?.. Хватит с меня.
– Все, что ты говорил сейчас, может быть, и интересно, но ты не ответил на главный вопрос: при чем тут аммиак?
Николай Васильевич задумался и вдруг хлопнул себя по лбу.
– Ваня! Над чем же мы битый час голову ломали? Ведь приказ этот теперь уже не дойдет по назначению. Значит, и выполнять его никто не будет…
Майор улыбнулся. Потом серьезно сказал:
– Боевые приказы дублируются по многим каналам… И он уже получен, Коля… Не радуйся… Он посмотрел на часы и прибавил:
– Ну, мне пора. Отпусти со мной на несколько дней Алексеева.
– А что он будет делать?
– Я хочу дать ребятам одно небольшое поручение, ну а Алексеев умеет воздействовать на своих приятелей. Признанный вожак.
– Ну что ж, возьми, но только не сбивай его с толку своими историями. Мальчишку в море тянет. Из него хороший моряк выйдет. Не рассказывал он тебе, как якорь точил?
– Нет, ничего не говорил.
– Ну и не спрашивай. Разобидится. Подшутили тут над ним.
– Так если что-нибудь надумаешь, Коля, позвони. Я вижу, тебя заинтересовала задача. Вопрос очень срочный. Немцы готовятся к штурму.
– Да, задал ты мне загадку. Значит, опять ночь не спать. Ты бы все-таки специалистов-химиков спросил.
– Спрашивал и получил целую научную диссертацию об аммиаке, но загадка осталась не разгадана. У меня ум за разум заходит из-за этого аммиака, – сказал он поднимаясь. – Решение где-то совсем близко, а не поймешь. Вроде «лошадиной фамилии» получается.
Иван Васильевич крепко пожал руку брата и вышел из каюты.
При виде выходящего майора Миша, по-прежнему сидевший на ступеньке, встал и вопросительно уставился на него.
– Ну, Миша, собирайся. Начальство отпустило тебя на берег.
– Надолго?
– Пока дело не сделаешь, – сказал механик, выходя вслед за братом из каюты. – Отметишься у вахтенного, а за продуктами придешь. Я распоряжусь.
– У тебя пальто есть? – спросил майор Мишу.
– Есть. А что еще с собой брать?
– Больше ничего не надо. Беги надевай пальто и догоняй меня.
Миша со всех ног бросился в кубрик.
3. Поиски следов
Всю зиму 1941/42 года ждали весну, и она пришла. Под лучами солнца земля проснулась…
Едва держась на ногах от цинги, ленинградцы ходили по скверам, собирали съедобные травы. Качаясь от слабости, уходили в поисках зелени за город. Как только созрела земля, все взялись за лопаты. На площадях, на бульварах, в садах, во дворах – всюду были вскопаны огородные грядки.
Настало лето, и буйная зелень покрыла огороды.
У Миши Алексеева на Марсовом поле были две грядки, засеянные морковью для сестренки, которая жила в детском саду. То, что Мише приходилось опекать свою младшую сестру, сильно изменило его характер и отличало от других подростков. Он не подражал взрослым, а делал все по-своему и, странно, от этого казался самостоятельнее своих сверстников. И ребята, помимо своей воли, подчинялись Мише. Они не понимали, что жизнь поставила его в условия, благодаря которым он стал думать и поступать, как взрослый, самостоятельный человек.
Сейчас Миша шел со своего огорода к сестре, с пучком моркови в руках. Проходя по улицам, Миша наблюдал и размышлял. Всюду – у домов, во дворах в сквериках – огороды. Кровати, сетки, связанные между собой проволокой, образовали причудливые палисадники.
«Сколько кроватей! Откуда их столько натаскали? – думал мальчик. – Год назад на этих кроватях спали люди».
Он вспомнил свою мать, убитую на заводе во время бомбежки. Теперь ее кровать тоже никому не нужна.
Дома Миша бывал редко и долго не засиживался. Если бы не надежда на то, что может вернуться с фронта отец, он давно бы бросил комнату и совсем перебрался на судно. Люся устроена и живет в детском саду неплохо, а он после войны уйдет в море, и ничего ему больше не надо.
В детском саду Мишу знали и сейчас же вызвали сестру. Он слышал, как няня кричала:
– К Люсе Алексеевой брат пришел! К Люсе из средней группы.
Девочка постепенно отвыкала от брата. У нее здесь была своя жизнь, свои дела, занятия, подруги. Иногда она прибегала возбужденная, с блестевшими глазенками и нетерпеливо переминалась с ноги на ногу. Миша понимал, что ее оторвали от какого-то интересного занятия или игры, и не затягивал свидания. Он внимательно оглядывал ее платье, проводил рукой по стриженым волосам, осматривал ногти и, не найдя ничего, к чему бы можно было придраться, отпускал девочку. Ему почему-то хотелось, чтобы у сестренки были длинные косы. Он купил бы ей тогда красивую ленту и гребенку, но здесь полагалось стричь волосы под машинку.
Люся была в том беззаботном возрасте, когда дети ценят разве только материнскую ласку и любовь, а Миша уже остро чувствовал свое одиночество. И любовь к маленькой сестренке согревала ему душу.
– Люсенька! – сказал Миша, когда сестренка прибежала к нему и по привычке подставила щеку. – Я морковки с твоей грядки принес. Держи. Только ты ее вымой, слышишь?
– Слышу.
– Как вас кормят?
– Хорошо.
– Нас тоже ничего стали кормить. Видишь, как я поправился.
– А у нас от болезней колют, а потом дают конфетку тому, кто не плакал. Я ни разу не плакала! – похвасталась Люся.
– Ну и правильно. Плачут только девчонки, – сказал мальчик, но сейчас же спохватился и поправился: – Девочки плаксивые. А ты у меня молодец.
– Я молодец, – согласилась девочка. – А вчера к Вале папа приходил. У него собака есть. Я гладила,
– Смотри… Она может укусить.
– Она не кусачая.
– Кто ее знает, кусачая или не кусачая… Люся, а у меня лодка есть. Я бы тебя покатал, да тебя не отпустят, пожалуй.
В это время по коридору побежали ребята, и Люся заторопилась. Миша одернул на ней платье, погладил по голове и наставительно сказал:
– Слушайся няню. Дисциплину соблюдай. Если что-нибудь нужно, – скажи. Морковку вымой, как приказано.
Он чмокнул сестру в щеку и вышел на улицу. Вечерело. Время было действовать. Вчера вечером, получив инструкции от майора, он ездил с Бураковым в Старую Деревню и условился обо всем. Сейчас Миша должен был взять своих приятелей и к вечеру быть на месте.
– Миша боялся, что не застанет их дома. Ребята работали в каком-то подсобном хозяйстве за городом, на огородах, и часто оставались там ночевать.
Войдя во двор дома, где он жил, Миша три раза свистнул. На свист из открытого окна в четвертом этаже высунулся Степа Панфилов.
– А Васька дома? – крикнул Миша.
– Не знаю, – ответил тот и скрылся. Миша еще раз заложил пальцы в рот и пронзительно свистнул.
Вася Кожух не откликался и не показывался.
– Как живешь? – спросил Степа, спустившись во двор.
– Живем помаленьку… Ты сильно занят?
– Когда? Сегодня?
– Нет, вообще… на этих днях…
– На огородах работаем… Ты знаешь, Мишка, сколько мы процентов вырабатываем…
– Подожди, – остановил его Миша. – Задание есть.
– Какое задание? – спросил Степа и, не получив ответа, замолчал, зная, что если еще раз спросит, то Миша ответит: «В свое время узнаешь».
– А где Васька? – спросил Миша.
– Наверно, на свой огород с матерью ушел. Она сегодня выходная.
В это время во двор въехала груженная овощами тележка, которую толкал Вася с матерью. Снимая мешки и смахивая со лба капельки пота, Вася возмущенно рассказывал приятелям:
– Воруют, понимаешь, на огороде. Капусты срезали кочанов двадцать. Самые лучшие.
Взвалив на плечи по мешку, ребята за два раза подняли все овощи на пятый этаж, в квартиру Кожухов.
Через час три друга сидели в комнате у Миши и внимательно изучали фотокарточку неизвестного мужчины с прямым носом и тонкими поджатыми губами. Эта фотография была переснята с маленькой карточки из найденного паспорта и увеличена. На другой стороне снимка была надпись: «Виктор Георгиевич Горский. Лет 42».
– Этого человека, – объяснил Миша, – надо караулить. Это вредная контра, подосланный от немцев шпион.
– А где его надо караулить? – спросил Степа.
– Не забегай! Все объясню…
Миша несколько минут молчал. Терпеливо молчали и его приятели.
– А вдруг он набросится на нас? – не вытерпел Вася. – У него, наверное, и пистолеты, и бомбы при себе…
У Степы от возбуждения заблестели глаза.
– Он нас всех на воздух взорвет – кто тогда расскажет о нем Буракову?
– Да вы что, очумели! – набросился Миша на приятелей. – Нам только и надо, что позвонить по телефону, когда он придет за вещами.
– За какими вещами?
– А вы не перебивайте, а слушайте! – рассердился Миша. – Все расскажу по порядку. Сначала смотрите карточку!..
– Интересно, какого цвета у него глаза? – спросил Вася, разглядывая фотографию.
– А леший их знает, какого они цвета. Придет, тогда и посмотрим. Наша задача, ребята, такая… В Старой Деревне был дом, куда он должен приехать за вещами. Дом сломали на дрова. Вот, наверно, он и будет искать и спрашивать вещи, а мы тут как тут. Товарищ майор все объяснил. Вещи сданы управхозу, и, если он будет про них спрашивать, показать, где управхоз живет, а еще лучше проводить кому-нибудь, а тем временем по телефону сообщить. Понятно? Мы там будем огород сторожить.
– А где управхоз? – спросил Степа.
– Погоди, не торопись… – с досадой сказал Миша. – Морду запомнили?
– Запомнили.
Миша положил фотографию в бумажник и спрятал в карман.
– Сейчас идите домой, возьмите хлеба, оденьтесь потеплее, и поехали. Там ночевать придется. Понятно? Языком не болтать! – на всякий случай предупредил он. хотя и был уверен в своих друзьях.
Через несколько минут ребята были готовы и шагали к трамвайной остановке.
Долго ожидать трамвая не пришлось, и вскоре они уже ехали в сторону Старой Деревни.
Ехали долго. Несколько раз начинался артиллерийский обстрел, и поневоле приходилось выходить из трамвая и укрываться в убежищах.
Добрались до места уже к концу дня.
Разыскали наполовину разломанный дом, о котором Мише обстоятельно рассказал Бураков. Обошли дом кругом и внимательно осмотрели.
Потом нашли управхоза, и тот разрешил взять во временное пользование несколько досок.
Приятели устроили из досок шалаш и забрались в него, прислушиваясь к артобстрелу. Через их головы с воем летели снаряды и рвались где-то далеко в стороне.
– Это по Васильевскому бьет, – сказал Степа.
– Нет, ближе. По Крестовскому, – возразил Миша. Скоро совсем стемнело. Ребята вышли из шалаша и долго стояли, прислушиваясь к установившейся тишине. Далеко на горизонте взлетела ракета и повисла в воздухе. Через несколько минут, когда она потухла, поднялась вторая.
– Видите ракеты? Это на переднем крае.
– Ну?
– Осветительные ракеты, чтобы вылазок не было, – уверенно сказал Миша.
Снова замолчали. Вдруг в стороне послышалось жалобное мяуканье. Ребята насторожились. Мяуканье повторилось.
– Ребята! Кошка!
– Ага! Живая!
Кошка или собака в осажденном Ленинграде были большой редкостью. Не случайно Люся с таким восторгом рассказывала о собаке, которая «не кусачая». Миша понимал сестренку. Он по себе знал, сколько радости в детстве приносит домашнее животное.
– Ребята, поймаем ее, – сказал он, – она бездомная.
– А на что тебе?
– Я Люсе снесу. Пускай живет в детском саду. Там мыши есть.
Ребята осторожно пошли на мяуканье, которое время от времени повторялось. Скоро оно стало раздаваться сзади. Ребята вернулись и нашли блиндаж, построенный в начале войны.
– Кис… кис… – позвал Миша.
Он ощупью спустился вниз и увидел две зеленые блестящие точки. Кошка видела его, и он протянул руку с кусочком хлеба.
– Кис, кис… иди сюда.
Точки оставались на месте. Миша осторожно пошел вперед. Вдруг он наступил на неустойчиво лежавший кирпич, покачнулся и чуть не упал. Кошка с испуга фыркнула и исчезла. Как ни звали ее ребята, она больше не откликалась.
– Ладно, завтра найдем, – решил Миша. – Она никуда не денется, а ночью все равно ее не поймать. Она уж, наверно, одичала.
4. По горячим следам
Как только стало светать, продрогшие за ночь ребята развели костер. Горючего материала от разломанных домов было сколько угодно, и сухие щепки, ломаные доски, весело потрескивая, быстро разгорались.
– Эх, сейчас бы под костер картошку в песок! – сказал Миша.
– Где же теперь картошку достанешь?.. А вот я придумал другое… Посудину бы надо, – сказал Вася и, недолго думая, отправился на поиски посуды.
Скоро среди аккуратно сложенных у дороги вещей он нашел алюминиевую кастрюлю. Миша видел, как Вася прошел к огородам, но останавливать его не стал. Хотелось есть, а в кармане лежали хлеб да две шротовые лепешки. Шроты, внешним видом напоминавшие древесные опилки, сильно надоели.
Миша видел, как от огородов Вася прошел к Невке и присел на берегу. Степа тем временем принес железный крюк и воткнул его в землю около костра. Вася вернулся с полной кастрюлей начищенной и нарезанной моркови, свеклы, репы и брюквы. Закрыв плотно крышку, он повесил кастрюлю над огнем.
– Тушенка будет – пальчики оближете! Я видал, как мать варила. Век живи – век учись, – говорил Вася, поправляя дрова. – Соли бы да маслица сюда грамм пятьдесят…
– А чем есть? Пальцами? – спросил Степа.
– А ты поищи ложки. Я видел в ведре, около стола. Степа побежал за ложками. Навстречу ему шел коренастый мужчина с большим пакетом под мышкой. Издали ребята приняли его за управхоза, но, когда он подошел к шалашу, они увидели, что ошиблись. – Мир вам, и я к вам, – приветливо сказал мужчина, присаживаясь на корточки. – Что вы тут делаете, ребята?
– Огороды караулим. А вы чего такую рань пришли? – ответил Миша.
– Я рыбу ловить пришел, – насмешливо сказал мужчина. – В мутной воде рыбку ловить.
– А чем вы ее ловить собираетесь? – спросил Вася.
– Руками.
– Ну да…
– Чего ты его слушаешь! Видишь, нашел дураков, – сердито сказал Миша, не любивший шутить с незнакомыми людьми.
– А я думал, вы и верно колюшку ловить собираетесь, – сказал Вася. – Сейчас ее мало. Вот весной она густо идет. Я ловил.
– А разве колюшку едят? – все с той же улыбкой спросил мужчина.
Миша подозрительно покосился на него. Какой это ленинградец, который не знает, что после голодной зимы колюшку ловили и с удовольствием ели.
– Колюшка – хорошая рыба, – пояснил Вася. – Жирная. Ее надо через мясорубку пропустить…
Вернулся Степа с ложками и принялся чистить их песком. Незнакомец молча наблюдал за хлопотами ребят. Вася подкладывал щепки и поминутно поправлял кастрюлю, в которой уже начинала закипать вода.
– Всю ночь тут дежурили, не спали? – спросил мужчина.
– По очереди спали, – ответил Степа.
– Замерзли?
– Нет.
Незнакомец достал часы и, взглянув на них, сказал;
– Рано еще.
При виде часов Миша обомлел. Черные мужские часы с золотым ободком он прекрасно знал. Такие часы имела вся банда однорукого, и предназначались они для мины замедленного действия, или адской машины, как ему объяснил Иван Васильевич. «Что делать? Надо немедленно сообщить майору. Этот пришел неспроста».
– Дяденька, а вы чего так рано пришли? – спросил Миша таким ласковым тоном, что ребята с удивлением посмотрели на него.
– По делу. Я же говорю, рыбу пришел ловить.
– Ну, ладно, ловите. Только на огороды не ходите. – Неужели нельзя одну морковку сорвать?
– Нельзя.
– А как же вы рвете? – кивнув головой на кастрюлю, спросил мужчина.
Мишу раздражал насмешливый тон незнакомца, но он сдержался и беззаботно ответил:
– Нам можно. Это как плата за то, что мы караулим. Ну, как, Вася, не скоро еще?
– Ну что ты! Только-только закипело.
– Я схожу до управхоза. Он велел пораньше его разбудить.
Миша встал и спокойно направился к дороге.
– Погоди, Миша! – крикнул незнакомец. – Не надо управхоза будить. Пускай спит. Рано еще.
– То есть как рано? Он велел как только рассветет.
– Нет. Выдумываешь ты все. Вернись. Это вот вам пакетик.
Мужчина протянул мальчику принесенный пакет. Миша уже начинал догадываться, в чем дело, и вернулся.
– К телефону пошел? – спросил незнакомец. Миша взял пакет и, все еще не доверяя мужчине, развернул его. В пакете лежала буханка хлеба и продукты, а сверху записка: «С добрым утром. Как дела? И. В.». Теперь все стало понятно. Это была своего рода проверка.
– А я уже хотел к телефону… – сказал Миша улыбаясь.
– Почему? – А часы-то у вас какие…
– Молодец! – сказал мужчина. – Мы так и думали, что про часы не забыл. Друзья твои их не видели?
– Нет.
– Пускай посмотрят.
Мужчина достал часы и дал посмотреть их ребятам.
– Запомните эти часы, ребята. Человек с такими часами уже подозрительный. Очень может быть, что вам придется с ними встретиться. У подозрительных людей полезно спрашивать о времени, – объяснял он, пока ребята разглядывали часы.
– Часы обыкновенные, – сказал Вася.
– Ты вот этот ободок запомни, – он выпуклый, сразу заметно. Смотри, – сказал Миша, поворачивая часы под разными углами.
Неожиданно из кастрюли вырвался пар, и пена шипя полилась на костер. Вася снял крышку.
– Много воды налил. Пускай выкипает, – небрежно пояснил он, как опытный повар.
– Ну, друзья, мне пора уходить, – сказал гость. – У меня тут есть еще дела. Что передать Ивану Васильевичу?
– Привет передайте, – сказал Миша.
– Происшествий не случилось?
– Нет. Все тихо.
– Ну, будьте здоровы.
Мужчина ушел. Ребята развернули пакет. Кроме хлеба, в свертке оказались банка консервов, граммов двести конфет и масло.
– Вот и масло для тушенки, – обрадовался Вася. В отдельном кульке лежала картошка. Майор угадал, что ребята разведут костер, а главного удовольствия – печеной картошки – у них не будет. Миша высыпал картошку около костра, и на душе у него стало противно.
– Вася, смотри…
– Картошка! – восторженно воскликнул «повар». – Ура-а-а!
– Дурак ты, вот что… Иван Васильевич, наверно, думает, что мы чужих овощей не тронем. Он верит нам, а мы что делаем?
– Он не узнает, – несколько смутившись, сказал Вася.
– «Не узнает», – передразнил его Миша. – Конечно, он и не спросит. А у тебя какая-нибудь совесть есть? Сам вчера на что жаловался? «Вору-у-ют»… Нехорошо получилось.
– Ну ладно, больше не будем. Нам теперь хватит, – сказал Вася.
Некоторое время молчали, думая каждый о своем. Степа в душе был согласен с Мишей. Конечно, никто не узнает, что они брали чужие овощи, а хозяин этого большого огорода даже не обратит внимания на такую мелочь. Но все-таки получилось нехорошо. Миша прав, – дело не в том, что скажут или подумают про них, а дело в них самих.
– Замечательный человек майор. Никогда ничего не забудет, – после минутного раздумья сказал Миша. – И брат у него очень толковый.
В кастрюле кипело и булькало.
– Степа, ты ложки вымой. Сейчас будет готово, – сказал Вася.
Степа сбегал к реке. Когда он вернулся, тушенка с маслом была уже готова, и ребята быстро с ней покончили.
Взошло солнце. На дороге появились одинокие пешеходы и целые бригады с инструментами. Пришла машина за дровами. Сначала ребята напрягали все внимание при виде приближающихся людей, но постепенно привыкли и успокоились. Никого подозрительного не было. Вспомнили про кошку, и Миша со Степой пошли ее разыскивать.
– А ты, Василий, оставайся. И смотри в оба… В случае чего – свисти! – распорядился Миша.
Оставшись один, Вася сходил к Невке, вымыл кастрюлю, набрал чистой воды и, вернувшись к шалашу, принялся чистить картофель для супа, поглядывая по сторонам. Недалеко от него, по другую сторону дороги, женская бригада начала разбирать дом. Над местом работы поднялось большое облако пыли. Какой-то мужчина в сером пальто остановился на дороге и долго смотрел в сторону шалаша.
Вася насторожился, хотя мужчина и не походил на того, который был на фотографии. У этого было широкое лицо, выдающиеся скулы, усы. Мужчина оглянулся кругом, направился к разбиравшим дом женщинам и скоро потерялся из виду. Вася снова занялся картошкой и так увлекся, что не заметил, как к нему подошла женщина.
– Ты что тут делаешь? – раздался голос за спиной. Вася вздрогнул от неожиданности и оглянулся. – Видите сами – суп собираюсь варить.
– Это я вижу. А вообще-то зачем ты тут устроился?
– А мы огород караулим.
– Какой огород? – строго спросила она. «Вот пристала», – подумал мальчик и, чтобы избавиться от женщины, показал рукой на ближайший огород, где он вчера сорвал три брюквы.
– Вот этот…
– Этот? А кто тебя просил? – угрожающе спросила женщина и вдруг закричала: – Вон отсюда! Чтобы духу твоего здесь не было! Караульщик какой нашелся!
– Тетя! Что вы кричите?
– А то! Это мой огород, потому и кричу. Моментально уходи отсюда!
– Тетя, мы же вам огород караулим. Вы, случайно, не Марья Петровна?
– Я Марья Петровна, – с недоумением сказала женщина.
– Ну вот. Вчера ночью приходила какая-то ваша знакомая за овощами, а мы ее не пустили. Мы сказали, что ваш огород на Невском проспекте находится.
– Врешь!.. Никто ко мне не мог приходить, – резко перебила она. – Врешь! Убирайся отсюда подобру-поздорову, а не то плохо будет. Слышишь?
Вдруг она увидела на земле брошенную ботву брюквы.
– Это что? Это моя брюква!
– Марья Петровна, почему вы думаете, что это ваша брюква?
– Потому что поблизости ни у кого нет брюквы. Это ты у меня украл!
– Украл!.. А картошку тоже у вас украл? – сказал струхнувший Вася, показывая крупную картофелину.
Это несколько озадачило женщину, так как ни у нее, ни у других на огородах картошки не было.
В это время вернулись приятели с охоты. Миша держал завернутую в какие-то тряпки кошку, а руки Степы были поцарапаны, и он облизывал выступавшую кровь.
– Картошки у меня нет… – продолжала женщина, не обращая внимания на пришедших. – Но это все равно. Никаких мне караульщиков не надо. Уходите отсюда, пока я не взялась за вас. Вот и весь мой сказ.
Она круто повернулась и зашагала к своему огороду. Миша выждал, пока женщина отошла подальше, и мрачно спросил:
– В чем дело?
– Ничего особенного. Увидела ботву и раскричалась: «Не надо мне караульщиков! Вы жулики!»
– Она тебя не побила? – серьезно спросил Миша.
– Нет.
– Жаль. Другой бы на ее месте уши тебе надрал и. всех нас в милицию отправил. Еще дешево отделался… Подошел управхоз.
– Ну как? Все в порядке, ребята?
– Что в порядке? – спросил Миша.
– Успели по телефону позвонить? Ребята с недоумением переглянулись.
– Кому позвонить?
– Я не знаю, кому надо было звонить. Паспорт я отдал. Спросил, как полагается, фамилию, имя, год рождения, прописку. Поговорил минут пять и отдал.
Миша почувствовал, как у него остановилось сердце и захватило дыхание.
– Кому отдали?
Управхоз оглянулся и, заметив удаляющуюся по дороге фигуру мужчины в сером пальто, показал на него пальцем.
– А вон тому гражданину. Миша сунул кошку в руки Степы.
– Держи. Васька, бегом к телефону! Я пойду за ним.
– А суп, значит, не варить? – спросил Вася.
– Какой тут суп! Делай, что сказал! – резко отчеканил Миша. – Потом отправляйтесь домой и ждите.
Он схватил лежавшую на земле кепку и что есть духу бросился за уходившим человеком.
– Решительный молодой человек.
– Он моряк! – с гордостью сказал Степа. Миша скоро догнал человека в сером пальто и на расстоянии тридцати – сорока метров пошел следом за ним. Мужчина шел неторопливо, останавливаясь на короткое время около разрушенных домов. В одном месте он чем-то заинтересовался, сошел с дороги, обошел вокруг фундамента, заглянул в глубокий подвал и снова зашагал дальше. Увидев на остановке трамвай, незнакомец заторопился.
В вагоне Миша хорошо рассмотрел его. Это был немолодой, крепкий мужчина, с крупными чертами лица, широкими, чуть выдающимися скулами. Когда он снял кепку, мальчик заметил, что черные усы были темнее, чем волосы на голове. Мальчика мало беспокоило, что мужчина совсем не походил на того, что был на фотографии Главное, что он пришел за паспортом, а значит, имел какое-то отношение к врагам.
Проехали мост, и в вагон вошла большая группа людей, прикрыв собой мужчину. Не видя его, Миша заволновался. Таким образом он может не заметить, когда тот выйдет из трамвая. Он протискался ближе к выходу и стал смотреть в окно на выходящих из вагона.
На остановке у Невского народ схлынул из вагона, и Миша с облегчением вздохнул, увидев, что мужчина в сером пальто не вышел и разговаривает со своей соседкой. У Технологического института в вагон снова вошла группа людей с лопатами, кирками, ломами, в перемазанной глиной одежде и снова закрыла мужчину.
Кто-то толкнул Мишу локтем. Оглянувшись, он встретил взгляд больших голубых глаз.
– Тося, садись. Подвинься, паренек, – сказал женский голос над головой. Миша подвинулся, и девочка села рядом.
– Варвара Семеновна, зачем ты Тоню с собой взяла? На фронт ведь едем.
– В Ленинграде везде фронт. Пусть помогает. Потом с гордостью вспоминать будет, что Ленинград защищала.
Миша понял, что группа едет на оборонные работы. Третий номер трамвая шел по Международному проспекту и немного не доходил до переднего края. Глядя в окно, мальчик видел, что этот район прифронтовой и живет несколько иначе, чем Петроградская сторона. Гражданских людей на улицах было совсем мало, зато военные шли и ехали в разных направлениях. Трамвай обгонял повозки с сеном, дымящиеся походные кухни, грузовик, наполненный буханками хлеба. В окнах первых этажей угловых домов, заделанных кирпичом, чернели узкие щели амбразур. Поперек проспекта в некоторых местах были устроены баррикады с колючей проволокой и треугольными бетонными надолбами. Противотанковые препятствия, в виде распиленных и сваренных кусков рельсов, перегораживали в несколько рядов проспект на перекрестках. Оставлен был только узкий проход для трамваев. Но, несмотря на близость фронта, район жил. Торговали магазины, ларьки. И везде грядки и грядки – с репой, капустой, свеклой, морковью… А между ними – зигзагообразно вырытые окопы.
Взвизгнул снаряд и с оглушительным грохотом разорвался невдалеке. Трамвай затормозил и остановился.
– Выходите, граждане. Вчера попал в вагон, – объясняла кондукторша пассажирам, столпившимся у выхода.
– А с задней площадки можно сходить, не оштрафуют? – пошутила какая-то девушка.
Второй снаряд разорвался высоко над головой. От неожиданности Миша присел, но сейчас же выпрямился и, не спуская глаз с серого пальто, побежал следом за ним. Третий снаряд ударил впереди.
Начался артиллерийский обстрел района… Мужчина в сером пальто торопливо свернул под ворота большого дома. Миша поспешил за ним, добежал до ворот и заглянул под арку. Там никого не было. Сквозь арку за домом виднелся пустырь. Из здания под арку с обеих сторон выходили двери.
Не обращая внимания на все нарастающий обстрел, Миша вышел на улицу и поискал номер дома. Его не оказалось. Судя по всему, дом был еще не достроен, хотя леса и сняты. Миша заволновался и снова вернулся под арку. Распахнул одну из дверей, заглянул внутрь. Справа наверх вела лестница, но везде лежали кучи строительного мусора, и вряд ли кто-нибудь здесь жил. Миша заглянул в противоположную дверь. Та же картина. Мужчина словно сквозь землю провалился.
– Тьфу ты, дьявол! – выругался Миша, не зная, что делать дальше
Майор в таких случаях советовал не пороть горячку, а спокойно обдумать создавшееся положение. «Если он здесь живет, то уже хорошо, что я знаю дом. Если же он тут только спрятался от обстрела, так я об этом узнаю», – решил Миша и перешел на другую сторону улицы, откуда он мог наблюдать за фасадом дома.
Артиллерийская стрельба еще более ожесточилась. В ответ заговорили советские пушки, и минут через двадцать огонь немецких батарей был подавлен. Наступила тишина. Миша насторожился.
Укрывшиеся от артобстрела пассажиры возвращались к трамваю. Сейчас должен выйти из укрытия и мужчина в сером пальто. Прошло три минуты, пять минут. Трамвай звякнул и тронулся. Мужчина не появился…
Миша устроился за грудой камней и терпеливо ждал, наблюдая за воротами недостроенного дома.
Время тянулось медленно. С большими перерывами прошли еще два трамвая… С грозным скрежетом, содрогая землю, к фронту промчался тяжелый танк с длинной пушкой, торчащей из башни. Навстречу с пронзительным воем сирены пронесся санитарный автобус… Прошел одинокий пешеход… Незнакомец в сером пальто все не появлялся…
Надо было что-то предпринять, и Миша вышел из-за своего укрытия.
5. Вечер неожиданностей
Осенью 1942 года ленинградцы могли уже считать, что страшный голод никогда больше не повторится. Рационное питание в столовых вернуло силы и восстановило здоровье. Аскорбиновая кислота, витамин С во всех видах, свежие овощи вылечили от цинги. И все-таки в эти дни еще можно было встретить истощенных людей.
Такого человека встретил Миша, продолжая наблюдать за домом. Миша сидел на бревнах, когда высокий тощий человек медленно подошел и устало опустился на бревно.
– Последняя станция. Месяца через два и ее надо проходить без остановки, – требовательно сам себе сказал человек и осторожно поставил около себя сумочку с бидончиком и с какими-то аккуратно завязанными пакетиками.
Худая шея, острые скулы, провалившиеся щеки человека напомнили Мише минувшую голодную зиму.
– Дядя, а вы не знаете точно, сколько сейчас времени? – спросил Миша, продолжая наблюдать за воротами, в которых скрылся мужчина в сером пальто.
Человек недружелюбно посмотрел на Мишу.
– Точно не знаю. Часов нет. А зачем тебе точное время?
Миша промолчал. Человек жестким тоном добавил:
– Болтаться без дела в твоем возрасте сейчас стыдно.
– Я работаю, дяденька. Я просто жду здесь одного человека…
– А дома кто есть?
– Нет. Один теперь остался. На корабле работаю. Там и живу.
Человек задумался. Потом уже мягко сказал:
– Сколько сейчас таких, без отца и матери. Душа болит, глядя на вас. Смотри не отбивайся от людей, от работы… Пропадешь…
– Вы, дядя, плохо обо мне не думайте. Я не пропаду. Сам работаю и о сестренке забочусь! – гордо сказал Миша.
Человек осторожно достал из сумочки пакетик и развернул. Там оказался хлебный паек, аккуратно порезанный на тонкие ломтики.
– Хочешь кусочек?
– Нет, дяденька, нет. Я скоро ужинать буду, – торопливо ответил Миша, – Меня кормят хорошо. Я на котловом питании.
– На котловом – это хорошо, – согласился человек и снова бережно завернул пакет.
– Дядя, а вы здешний? – спросил Миша. – Какой там завод?
– Там «Электросила».
– А она работает?
– А как же.
– А на другой стороне, у моста?.. Большой такой дом.
– Это райсовет.
Теперь Миша ориентировался в незнакомом районе и мог легко найти или описать местоположение дома, за которым наблюдал.
– Дядя, а в ту сторону далеко можно ходить?
– У моста пограничный пост. Нужен пропуск.
– Там уже фронт?
– Фронт за Мясокомбинатом. Ну, парень, мне надо двигаться. Теперь уже до дома, без остановки. Миша остался один. Темнело. Необходимо было сообщить майору, где он находится, и Миша отправился искать телефон.
Около здания районного Совета всех пассажиров из трамвая высаживали. Имеющие право ехать дальше подходили к железнодорожному мосту, предъявляли пропуска и потом садились в тот же самый трамвай, подъезжавший к воротам, и отправлялись дальше.
Около пограничной будки собралась группа людей. Все они были в замасленной прозодежде и, видимо, ехали на работу. Командир-пограничник проверял пропуска и, возвращая их владельцам, делал знак рукой красноармейцу, стоявшему у калитки. Эта калитка зеленого цвета, как и весь хрупкий палисадник, загораживающий дорогу, вероятно, была взята от какого-то дома. К палисаднику с обеих сторон примыкали проволочные заграждения.
Около пограничника стояла старуха.
– Пропусти, товарищ, – просила она.
– Нечего тебе там делать, бабка. Там фронт.
– У меня дочка там работает.
– Да где она работает? В трампарке, что ли?
– Нет. В антелерии. Пограничник улыбнулся.
– Там, бабка, артиллерии много. Где ты ее найдешь?
– Найду, голубчик. Пропусти, пожалуйста.
– Нельзя, бабка. Пропуск надо. А что она в артиллерии делает?
– В санитарном лазарете работает. Две недели дома не была. Не подранили ли ее фашисты проклятые?.. Сердце болит.
– Не могу я пропустить. Ты сначала узнай, в какой части она работает, и пропуск хлопочи.
В это время с трамвайной остановки подошла новая группа людей, и бабка отошла в сторону, терпеливо ожидая, когда пограничник освободится.
Миша свернул к большому, недавно построенному дому.
Здание районного Совета, как и все ленинградские дома в те дни, снаружи казалось необитаемым, но, войдя внутрь, мальчик увидел в коридоре людей. В первой комнате, куда он вошел, за столом сидела девушка в ватнике, а перед ней стоял телефон.
– Разрешите позвонить. Мне надо по очень важному делу, – вежливо обратился к ней Миша.
Девушка подозрительно посмотрела на него и неприветливо сказала:
– По этому телефону звонить нельзя, это дежурный Иди в соседнюю комнату.
В соседней комнате никого не оказалось. Миша закрыл за собой дверь, снял трубку и набрал номер Они условились с майором, что если придется звонить, то нужно называть его «дядя Ваня», но, когда он услышал знакомый голос, растерялся, не решаясь обращаться так запросто.
– Алло! Это вы? Алло! Алло!
– Ну, слушаю. Кого нужно?
– Это Михаил Алексеев говорит.
– Понял, племянничек нашелся. Где ты находишься?
– Я из райсовета звоню.
– Какого района?
– Не знаю. Знаю, что на тройке приехал. Тут фронт близко. Пограничники пропуска проверяют. Завод «Электросила» недалеко.
– Московский райсовет. Дальше. – Вам Васька звонил? – Звонил. Где тот человек, за которым ты уехал?
– Спрятался от обстрела в один дом и пропал. Или не выходит, что ли.
– Дом ты запомнил?
– Запомнил. Там никто не живет. Я все время смотрел. А сейчас темно стало.
– Ну, молодец. Сделаем так: жди около райсовета, я скоро приеду.
– Есть! – обрадовался Миша и повесил трубку. Поблагодарив девушку за разрешение позвонить, он вышел на улицу. Уже смеркалось, и на небе появились первые звезды. Миша прошел к трамвайной остановке, но, сообразив, что Иван Васильевич может приехать на машине, вернулся назад и сел на крыльцо. Когда шум трамвая затихал и поблизости не пробегали автомобили, Миша слышал выстрелы винтовок и пулеметные очереди с передовой линии.
С дороги свернула груженая ручная тележка, которую с трудом толкали две женщины.
– Иди, Маруся, я покараулю, – сказала одна. Вторая ушла внутрь дома и скоро вернулась в сопровождении трех женщин и мужчины.
– Ну, доехали благополучно? Тут в ящике у вас что? – спросил мужчина.
– Тут макароны, Семен Петрович.
– Давайте разгружать. По накладной все получили?
– Почти все.
Из разговора Миша понял, что женщины привезли продукты для райсоветовской столовой. В эти дни не хватало транспорта, и работники столовой своими силами, на тележках, возили все необходимые продукты.
Очень хотелось есть, и Миша пожалел, что постеснялся сказать об этом майору. По опыту он знал, что скоро это мучительное чувство притупится и лучше всего не думать про еду. Полубессонная ночь тоже давала себя знать, и, несмотря на свежий воздух, глаза слипались.
– Тележку, Таня, поставьте около кухни. Завтра утром на хлебозавод машина пойдет, – сказал мужской голос.
Было что-то знакомое во всей фигуре этого человека. Где-то Миша видел его. Мальчик лениво встал и без всякой цели подошел к двери, куда уносили привезенные продукты. У двери, держа ее ногой, стояла девушка.
– Тебе чего надо? – спросила она Мишу.
– Ничего, – буркнул он в ответ и, заложив руки в карманы, молча стал наблюдать за проходящими.
Мужчина шел последним и задержался в дверях.
– Пошлите ко мне раздатчицу, – сказал он девушке.
За дверью слабо горела синяя лампочка, но и этого света оказалось достаточно, чтобы разглядеть мужчину. Миша остолбенел, – в двух шагах от него стоял тот, за кем он приехал сюда из Старой Деревни и кого так упорно ждал около недостроенного дома.
Когда все ушли внутрь помещения, Миша направился следом за ними, но остановился у дверей. «Нет! – подумал он. – Зачем? Теперь я знаю, что он тут работает и, значит, никуда не уйдет»,
Не в силах сдержать своего волнения, Миша сошел вниз и стал ходить взад и вперед перед подъездом здания районного Совета, с нетерпением поглядывая в сторону трамваев и проходящих машин.
«Как он ушел незаметно из дома? – думал мальчик. – Хорош был бы я, если бы ждал его там».
Время шло медленно, но наконец пришла машина, и из нее вышел майор. Миша сразу узнал его по походке я бросился навстречу.
– Иван Васильевич!
– А почему не дядя Ваня? Привыкай. Замерз?
– Послушайте, что я скажу вам, – взволнованно перебил мальчик. – Он тут. В столовой. Директором работает.
– Вот как… Идем за мной.
Они вернулись к автомобилю, и майор открыл дверцу.
– Бураков, пересядьте, – коротко приказал он.
Бураков, приехавший вместе с начальником, уступил место Мише, пересев к шоферу. Майор сел рядом с мальчиком и захлопнул дверцу.
– Рассказывай все по порядку, – сказал майор.
Миша обстоятельно доложил обо всем, вплоть до того, как неожиданно увидел мужчину в сером пальто при свете синей лампы.
– Так, – задумчиво произнес майор, когда мальчик кончил рассказ. – Молодец. А ты не ошибся? В темноте можно было его принять за другого…
– Он… честное слово, он, – горячо сказал Миша.
– Сейчас мы проверим. Ты, наверно, хочешь есть? Вот тебе закуска, – с этими словами майор передал мальчику пакетик.
– Спасибо. Честно сказать, здорово проголодался.
Пока Миша развертывал пакет с бутербродами, майор закурил и неторопливо вышел из машины.
– Подожди-ка, дружок, – остановил он Мишу. – Потерпи еще немного. Я тебя обедом накормлю.
– Да нет… Спасибо, Иван Васильевич. Мне и так хорошо, без обеда.
– Потерпи, потерпи.
Майор захлопнул дверцу и ушел в райсовет. Горько вздохнув, Миша стал завертывать еду.
– Есть очень хочется, Миша? – спросил Бураков.
– Понятно, хочется.
– Ну, так ты съешь пару бутербродов, а потом еще и пообедаешь. Не лопнешь ведь?
– Он не велел.
– Он досыта наедаться не велел, а то обедать не захочешь.
– Нет, уж лучше я потерплю.
– Как хочешь. Обстреливали тут сегодня здорово?
– Здорово. Земля качалась.
– Номер дома, значит, ты не запомнил?
– А номера там и нет. Новый дом.
– Надо было соседние дома посмотреть. Майор вернулся скоро и, открыв дверцу, жестом пригласил Мишу следовать за собой.
– Ну, идем обедать. Я вызову заведующего, а ты смотри внимательно, – сказал он, поднимаясь по ступенькам подъезда.
Теперь Миша понял план майора и с бьющимся сердцем шел за ним по коридору. Ему почему-то казалось, что он не узнает «того».
Они пришли в столовую. Большинство столов были составлены один на другой, стулья сдвинуты в конец зала. Видимо, предполагалось мытье полов. За буфетом, при свете опущенной до стойки лампочки, сидела женщина, наклеивая талоны на листы, вырванные из какой-то книжки. Кроме нее, в глубине зала за одним из столов неподвижно сидел человек в странной позе.
Майор подошел к стойке.
– Вызовите, пожалуйста, заведующего, – сказал он.
Буфетчица подняла голову, прищурившись, посмотрела на позднего посетителя и сердито спросила:
– Зачем вам его?
– Нужно.
– Ни днем ни ночью покоя нет, – проворчала она, но, открыв находившуюся за стойкой дверь, крикнула: – Семен Петрович! Вас требуют.
Пока майор разговаривал с буфетчицей, Миша разглядывал сидевшего в глубине зала человека. Навалившись грудью на стол, он крепко спал. Шапка его была сдвинута набок, голова лежала на руках, а ноги широко расставлены. «Неужели пьяный?» – подумал мальчик. Он заметил, что майор тоже мельком взглянул на спящего и отвернулся.
Минут через пять вышел мужчина, черты лица которого мальчик запомнил на всю жизнь.
– Что вам надо? – спросил мужчина.
– Мне заведующий нужен.
– Заведующего нет. Я замещаю.
– А это все равно, – сказал майор, протягивая листок бумаги. – Вот вам записка от начальника штаба.
Мужчина прочитал записку, равнодушно передал ее буфетчице и ткнул пальцем в сторону стола.
– Садитесь за дежурный стол. Сейчас накормим. Только кухня уже не работает, разогревать не на чем.
– Неважно.
Ждать пришлось долго, пока принесли в тарелках суп. Обед полагался без хлеба, но Миша приберег все бутерброды и теперь поделился ими с «дядей Ваней». При электрическом свете он разглядел, как был одет майор. Короткая ватная куртка, темные брюки, засунутые в простые сапоги, защитного цвета фуражка. Мише было очень приятно сидеть с ним за одним столом и хлебать холодный, невкусный суп. Он ждал вопроса. Когда буфетчица, собрав листочки, вышла из зала, майор тихо спросил:
– Тот?
– Он самый, – так же тихо ответил мальчик. Суп свой Миша съел в два раза быстрее Ивана Васильевича. Оглянувшись на спящего, он, к своему удивлению, увидел широко открытые глаза, пристально уставившиеся на него.
Мише стало не по себе, и он отвел глаза в сторону.
– Дядя Ваня… а тот смотрит, – прошептал он.
– Пускай смотрит. Пьяный, наверно.
Вернулась буфетчица, забрала ножницы и баночку о горчицей, служившей для приклеивания талонов, и снова ушла.
В это время человек, притворявшийся спящим, «проснулся», зевнул и нетвердой походкой направился к столу, за которым сидел майор с мальчиком.
Это был новый сюрприз, от которого Миша чуть не свалился со стула. В пьяном он узнал человека, который принес утром в Старую Деревню пакет с картошкой и показывал ребятам немецкие часы.
– Я извиняюсь, товарищ… – заплетающимся языком обратился он к майору. – Сколько сейчас времени?
– Без четверти, – сказал майор, посмотрев на часы.
– Извиняюсь… Я, понимаете ли, уснул тут…
– Пить надо меньше, – сухо бросил Иван Васильевич.
– Я понимаю… извиняюсь. Работа такая… Я, понимаете ли, тут в районе шофером работаю… я завтра… ну, в общем, немного выпил по случаю… Извиняюсь…
С этими словами шофер подошел к столу, ухватился рукой за спинку стула, на котором сидел Иван Васильевич, покачнулся и ловким движением передал ему какую-то бумажку. Миши он, видимо, не стеснялся, потому что после передачи письма щелкнул его по носу.
– Извиняюсь, это что, ваш сынок будет?
– Племянник, – сухо ответил майор.
– Очень приятно. Симпатичный у вас племянник… Извиняюсь. Надо спать. Утром мне за хлебом ехать.
Шофер зевнул и медленно поплелся обратно. Сев на старое место, он долго возился, что-то бормотал, но наконец успокоился и как будто опять заснул.
Мише еще утром понравился этот коренастый, крепкий человек, а сейчас он просто был в восторге от него. Ни один артист, по его мнению, не сыграл бы так правдиво роль пьяницы.
Пшенную кашу с крошечными кусочками мяса принес сам Семен Петрович. Поставив ее перед обедающими, он облокотился о стойку буфета и обратился к майору:
– Вы из МПВО, товарищ?
– Да.
– С дежурства?
– Да.
– Нового ничего не слышно? Сталинград еще держится?
– Кажется, да. Вам здесь, в райсовете, больше известно.
– Ничего нам тут не известно. Бьют немцы из Пушкина в нас – это вот нам известно. Скоро ли это все кончится?
– Скоро ли, не знаю, а кончится обязательно.
– Затягивается война. Наши не сдадутся.
– Да. Привычки такой нет, чтобы сдаваться, – сказал майор, поднимаясь из-за стола. – Простите, я тороплюсь. Поговорим в другой раз. Сколько платить?
Рассчитавшись, они вышли на улицу и сели в машину. Всю дорогу майор молчал и курил. Мише хотелось задать ему несколько вопросов, но он крепко запомнил замечание Николая Васильевича, что никогда ко взрослым не следует обращаться с праздно-любопытными вопросами и не заговаривать первому, пока не спросят.
По пути Мишу завезли на судно.
– Иди спать, Миша. Завтра я заеду к Николаю Васильевичу и увидимся, – сказал на прощанье майор.
6. Разговор в темноте
Поднимаясь по трапу, Миша услышал окрик:
– Эй! Кто там? Ты, что ли, адмирал?
– Я.
– Шикарно, браток, живешь. На машине прикатил. Миша промолчал. Его раздражал этот шутливо-покровительственный тон, но как отучить от него машиниста, он не знал. Самое лучшее – отмалчиваться.
– Ты что-то и разговаривать не хочешь?
– Если ты меня все время дураком выставляешь, то говорить нам нечего, – буркнул Миша, направляясь к себе.
– Погоди, Миша. Куда торопишься? – дружелюбно сказал машинист, загораживая дорогу. – Давай поговорим по-хорошему. Когда я тебя дураком выставлял?
– Всегда. Зачем ты меня адмиралом зовешь?
– Да ведь я по-дружески… Погоди. Ребята за день натрудились – и спать, я на вахте один. Посидим.
Сысоев сел на бухту каната, вытащил из кармана коробку с табаком и начал крутить из газетной бумаги цигарку. Миша хотел уйти, но почувствовал какую-то новую нотку в голосе машиниста и остался.
– Сложная, брат, штука жизнь… – глухо, со вздохом сказал Сысоев, пристраивая фитиль к кремню и ловко высекая огонь. – Похоже, что я один на всем свете остался… Видел сегодня земляка. Говорит, деревню нашу немцы сожгли, а стариков моих на тот свет отправили… Печальная картина получается.
Сысоев помахал затлевшим фитилем, прикурил толстую цигарку и закашлялся.
– Тьфу! Черт! Першит в горле.
Где-то в ближайшем доме заиграл патефон. Миша вспомнил, как он тоже потерял родителей, и ему стало жаль этого одинокого человека.
– А деревня у нас была хорошая, – продолжал Сысоев, освещая свое лицо огнем цигарки. – На высоком месте, а внизу речка. Фруктовых садов много, и больше всего вишни… Весной, когда цветут, очень замечательно. Выйдешь вечером на улицу, так, понимаешь, такой аромат нежный… А днем пчелы гудят. И вот, когда все это было, так не ценил. А в плаванье ушел, да попал за границу, тогда и заскучал. И сейчас… Стоит перед глазами вся деревня в цвету… А в речке у нас раков много. Ты ловил когда-нибудь раков?
– Нет.
– А я много их ловил, когда вроде тебя шпингалетом был. Ночью ловили. Соберемся компанией, круглых сеток наделаем, на середину лягушку ободранную привяжем и на палках спустим с берега. А потом костер разведем и сидим кругом, сказки страшные рассказываем. Про домовых, про русалок да про леших. Дураки были, – верили, боялись.
– Ну, а раки? – спросил Миша.
– Чего раки? Раки свое дело делают. Залезут в сетку лягушку сосать, ну и вытащим их на берег – ив ведро с крапивой.
– Зачем с крапивой?
– А в крапиве они живучими бывают. Лучше, чем в воде.
Завыли сирены на военных кораблях, их подхватили гудки заводов, а затем и городское радио объявило тревогу.
– Никак налет! – сказал Сысоев, поднимаясь с бухты. – Давно не было. Так ты, Миша, на меня не сердись. Я ведь это так…
Они поднялись к рубке и стали наблюдать. Во всех концах города вспыхнули столбы прожекторов, пошарили по небу и исчезли. Где-то очень далеко в небе замелькали желтые разрывы зениток. Когда донеслись их хлопки, Миша обратил внимание на то, что патефон по-прежнему играет какой-то вальс.
– Ко всему человек может привыкнуть, – задумчиво сказал машинист, тоже прислушиваясь к музыке. – Воздушная тревога, а им хоть бы что…
– Привыкли. Сколько этих тревог было – не сосчитать.
– Куда ты ездил сегодня? – спросил Сысоев.
– Ездил по делу. У сестренки был, дома был…
– Сестра старше тебя?
– Младше. Пять лет.
– Ну-у!.. Маленькая. Привел бы когда-нибудь. Я люблю маленьких ребят.
– Приведу, если отпустят. Она на лодке хотела покататься.
– Обстрелов она не боится?
– Нет.
– Молодец. Хотя, положим, ребята ничего не боятся. Они же не понимают опасности. Им все нипочем.
Сысоев замолчал, вглядываясь в темноту. Недалеко от них, на набережной, мелькнул огонек папиросы. Это курил дежурный милиционер, пряча огонь в рукав шинели. Миша думал о Сысоеве. В этом человеке неожиданно открылись новые стороны. Если раньше Мише хотелось унизить Сысоева какой-нибудь шуткой, сделать ему больно, то сейчас он почувствовал в нем человека, который переживает, думает, болеет душой за других.
Скоро тревога кончилась, и Миша спустился к себе в каюту. Раздеваясь и укладываясь спать, он вспомнил пьяного шофера, встреченного им в столовой. Как попал шофер из Старой Деревни в столовую Московского райсовета, он не успел понять… Он уснул, едва положив голову на подушку.
На другой день Мишу вызвал к себе старший механик.
– Миша! – сказал он, когда юнга вошел в каюту. – Брат сейчас очень занят и просил тебе передать, что ты и твои приятели ему пока не нужны. Мы скоро начнем котлы чистить. Это дело для тебя важней. Если тебе нужно предупредить друзей, сходи. Передай от меня привет.
Поблагодарив за разрешение, мальчик сошел на берег и направился к своему дому.
Погода в этот день стояла на редкость ясная и тихая. Миша давно заметил, что немцы в такую погоду стреляют особенно яростно. Так оно было и сегодня. С утра, вот уже четвертый раз, над городом бушевал жестокий артиллерийский налет врага. На этот раз снаряды рвались где-то в районе порта. Снова, как всегда, в ответ заговорили пушки защитников Ленинграда, подавляя батареи противника. Воздух дрожал от этой канонады.
Вася и Степа уже давно с нетерпением поджидали своего вожака и сильно огорчились, когда узнали, что задание ими выполнено и нового не предвидится.
Миша подробно рассказал, как он следил за серым пальто до Московского района, как таинственно исчез человек в недостроенном доме. Обо всем остальном он умолчал, но от этого рассказ только выиграл.
Затаив дыхание, волнуясь больше, чем рассказчик, слушали его ребята.
– Знаешь, Миша… Надо этот дом обследовать, – сказал Степа после долгого молчания. – Наверно, там что-нибудь есть.
– А что там есть?
– Какой-нибудь подземный ход.
Предположение Степы было нелепо, но ребята спорить не стали. Мише до сих пор было неясно, как мог уйти от него мужчина в сером пальто, и хотелось выяснить этот вопрос, а Вася, хотя и был несогласен с предположением о подземном ходе, промолчал потому, что так думать было интересней.
– Давайте поедем, – согласился Миша.
– Сейчас?
– Нет, сейчас я занят. Завтра после обеда, если в порт не поедем, я отпрошусь у старшего механика на берег, а вы приходите на судно к часу дня. Понятно? Батарейки не выдохлись?
– Нет.
– Останемся там до вечера, посмотрим с крыши на фронт. Оттуда хорошо видно.
7. Люсино счастье
Кошка в детском саду произвела переполох. Даже повариха и судомойка прибежали в канцелярию посмотреть и погладить редкое в дни блокады для Ленинграда животное. Не зная, чем отблагодарить мальчика за подарок, заведующая неожиданно предложила;
– Миша, ты как-то просил отпустить сестру к тебе на корабль. Если хочешь, возьми сейчас.
– Пускай собирается, – охотно согласился мальчик.
Пошли за девочкой. Дети уже слышали о кошке, ждали ее, и поэтому Люся категорически отказалась идти к брату на судно. Пришлось уговаривать, соблазнять катаньем на лодке. Через десять минут брат с сестрой вышли на улицу.
По-прежнему было тепло и солнечно. Широкие мостовые сияли. Дворники, в большинстве своем из домашних хозяек, навели необычайную чистоту на улицах города.
Пока шли к трамвайной остановке, Люся с гордостью успела сообщить, что сегодня получила горбушку.
В детском саду при раздаче хлеба из-за горбушек всегда возникали споры, и воспитательница решила давать их за лучшее поведение.
Затем девочка рассказала, что они разучивают песню, вышивают кисеты для раненых героев, защитников Ленинграда, и на праздниках собираются к ним в госпиталь.
В трамвае Миша обратил внимание на то, что девочка сильно выросла и пальто не закрывает даже колен. Это испортило ему настроение. Ему не приходилось раньше задумываться над такими вопросами. Казалось, что еда, питье, одежда появлялись сами собой. Были случаи, когда он возвращался домой с разорванными штанами или отодранной подметкой и мать говорила, что к вещам надо относиться бережно, что даром они не даются, но эти замечания проскакивали мимо ушей. Миша знал, что отец даст денег и он будет щеголять в новых ботинках. Он вспомнил случай, когда нарочно порвал надоевшую ему рубаху, чтобы купили новую.
А сейчас Миша смотрел на плохо заштопанные сестренкины чулки и думал: «Пускай у меня будут рваные носки, но у Люси чулки должны быть целые». Ему хотелось, чтобы у единственной сестренки было все лучшее и красивое. Как-никак Миша Алексеев, а не кто-нибудь другой песет за это ответственность… И разве он не способен заработать?..
– Вот, Люся, мое судно. Смотри, какой пароход. Я тут механиком буду работать, – сказал мальчик, когда они пришли на место.
Они поднялись на палубу, спустились вниз, зашли в каюту.
Здесь Люся попала в компанию взрослых людей. Недавно была выдача «крокета» – твердых, покрытых шоколадом круглых конфет. Команда не успела еще их съесть, и скоро рот и карманы девочки наполнились этими конфетами.
Особенно суетился и умилялся Сысоев.
– Как тебя зовут?
– Люся.
– Скажи, пожалуйста! Люсей зовут! Ты к нам в гости пришла?
– Да.
– Ну, что ты с ней станешь делать! Какая умная! Все знает. А сколько тебе лет?
– Пять.
– Уже пять… Совсем большая. Погоди, я тебе еще конфетку дам.
Он вытаскивал из-под койки сундучок, крышка которого была оклеена внутри различными картинками, и доставал конфету.
– Держи. Так, значит, как тебя зовут?
– Люся.
– А сколько тебе лет?
– Пять.
– Пять лет… Это надо же!.. Какая толковая! Значит, ты в гости к морякам пришла?
– Да.
Миша снисходительно слушал этот разговор и, когда машинист вручил девочке очередную конфету и снова начал спрашивать, как ее зовут, сказал сестре:
– Люсенька, не слушай ты его. Пойдем лучше на лодке кататься.
Путешествие из каюты до лодки девочка совершила на руках у Сысоева. Он вытер скамейку, или, как она называется по-морскому, «банку», разостлал свою спецовку и усадил на нее девочку. Потом он оттолкнул лодку от берега и махал рукой, пока Люсе не надоело ему отвечать.
Миша греб вверх по течению, к Литейному мосту. Люся с удивлением поглядывала по сторонам, испытывая новое и, видимо, приятное ощущение.
Выехав на середину Невы, Миша пустил лодку по течению, слегка придерживая ее ленивыми взмахами весел. Лодка ему понравилась. Небольшая, легкая, послушная.
Вдруг что-то ударило в воду, и вслед за этим метрах в двадцати за кормой поднялся большой столб воды. Миша не растерялся и резко поставил лодку поперек приближающейся волны.
– Держись, Люся, – сказал он спокойно. – Сейчас качаться будем. Держись за скамейку. Волна идет.
Девочка послушно взялась руками за спецовку, на которой сидела, но, когда лодку качнуло, она инстинктивно уцепилась за скамейку. Думая, что при катанье на лодке так полагается, она не испугалась.
Второй снаряд упал значительно выше по течению, следующие стали оглушительно рваться на берегу. Люся видела, что брат спокоен, и с любопытством смотрела на разрывы, слегка вздрагивая от грохота.
– Молодец ты у меня, Люсенька, не боишься… С берега донеслись отчаянные крики. Миша повернул голову и увидел на борту судна Сысоева, показывающего руками, что надо быстрее возвращаться. Но теперь опасность миновала, и Мише стало весело. Он приветливо помахал рукой машинисту и снова начал грести к мосту. Справа за бортом на воде показался небольшой продолговатый белый предмет. Сначала Миша не сообразил, что это такое, но, когда лодка приблизилась, он радостно крикнул:
– Люся! Смотри, рыбка глушеная… Сейчас мы ее поймаем
Загребая левым веслом, мальчик повернул лодку и проворно схватил за голову плывущую кверху брюхом рыбу. Это оказалась небольшая плотва.
– Вот какая рыба! – сказал Миша, бросив ее на дно лодки. – Смотри еще, Люся… Смотри кругом.
Миша поднялся на ноги и, не обращая внимания на крики Сысоева и разрывы снарядов на берегу, стал оглядываться по сторонам: не всплывет ли еще где рыба. Скоро он опять увидел белый длинный предмет, так же ловко подъехал и вытащил вторую плотву, значительно крупней. Затем попался небольшой судачок, за ним еще две плотвы. На уху рыбы хватало, но Миша не мог успокоиться. В нем проснулся азарт охотника.
– Миша, смотри, – сказала Люся.
Мальчик оглянулся и оцепенел. Недалеко от лодки всплыла громадная рыбина. Издав какой-то воинственный крик, смысл которого он и сам не понял, Миша схватился за весла и начал грести.
– Люсенька, ты сиди… Крепко сиди… Мы ее поймаем, – говорил он, приближаясь к рыбе. – Держись, сестренка! Слышишь… Вот она какая… Как же ее в лодку-то втащить? Силы не хватит… Она скользкая… Только бы не ожила… Держись, Люсенька…
В этот момент Миша не помнил себя. Никогда ему не приходилось иметь дела с такой рыбой. Лососка, пуда на полтора весом, оглушенная, но живая, шевелила хвостом и плавниками. Жабры ее открывались и закрывались. Если бы Миша схватил ее за хвост или плавники, она бы очнулась от прикосновения и ушла в глубину. Однако Миша догадался засунуть руку под жабры и крепко ухватил рыбину. Теперь нужно было втащить ее в лодку. Рванись лососка секундой раньше, Миша вылетел бы в воду и наверняка перевернул бы лодку. На Люсино счастье, лососка рванулась вперед в тот момент, когда, напрягая все силы, мальчик повернул ее головой к себе и потянул. Всплеск… Лодка сильно накренилась, зачерпнув воды, и вместе с этой водой лососка вскочила в лодку. Миша упал, сильно ударился об уключину, но сейчас же перевернулся и грудью придавил свою добычу. Девочка едва удержалась на скамейке и испуганно смотрела на барахтающегося брата… С минуту Миша лежал без движения. Рыба не билась. Он поднял голову и, взглянув на сестренку, торжествующе захохотал.
– Наша!.. Попалась!..
Воду выкачивать было некогда, да и нечем. Не замечая того, что он весь мокрый, Миша засунул голову лососки под свою скамейку, сел за весла и начал грести.
– Вот так рыба у нас, Люсенька, – дрожащими от волнения губами говорил мальчик, налегая на весла. – Какая красивая! Смотри, пятнышки на ней разноцветные…
Вдруг лососка взмахнула хвостом и подпрыгнула, ударившись головой о скамейку. Миша бросил весла и сел верхом на рыбину. Она его подбросила раза два и успокоилась.
Удар хвоста пришелся по Люсе, и она заплакала, не то от боли, не то от испуга.
Миша растерялся, не зная, что делать. Он боялся, что рыба выскочит из лодки. Самым простым выходом было вынуть уключину и ударами по голове оглушить лососку, но мальчик этого не сообразил и сидел верхом на рыбе, пока та не затихла. Затем он снова взялся за весла.
– Не плачь, Люся. Сейчас мы приедем. Берег уже близок.
Берег медленно приближался. Лососка еще раз попыталась выскочить из лодки, и снова мальчик сел на нее верхом, а Люся расплакалась еще пуще.
– Я не хочу больше кататься…
– Сейчас, Люся… Не реви. Сейчас приедем.
Наконец они пристали к берегу. Девочка с радостью пошла на руки к Сысоеву, который сейчас же утащил ее в каюту.
Мокрый и перемазанный с головы до ног, Миша с гордостью посмотрел кругом. Народу на набережной собралось много. Посыпались всевозможные советы, предложения, просьбы продать рыбу. Только теперь Миша узнал, что он поймал лососку и что ее надо оглушить. Он это немедленно сделал вынутой уключиной. Привязав лодку к канату, мальчик с трудом взвалил лососку на плечо и не торопясь понес ее к себе на судно.
Досадно было, что этого триумфа не видел Николай Васильевич, который, забрав всех, кроме Сысоева, уже уехал на какую-то аварию.
Оставив добычу у себя в каюте, Миша вернулся назад. Раздумывая над тем, что делать с лосоской, он вычерпал из лодки воду, положил на место весла, собрал мелких рыбешек и пошел искать сестру. Она сидела в машинном отделении босая, в одном платье и пила чай из большой эмалированной кружки. Все ее вещи были развешаны около топившейся печурки. Сысоев, с застывшей на лице улыбкой, сидел напротив и молча следил за каждым движением девочки. С приходом Миши он оживился.
– Что ты наделал, голова, – с упреком сказал он. – Вся мокрая. Ты ее мог утопить.
– Не утопил же. Зато рыбину поймал. Видел какую?
– А плевать я хотел на рыбину. Теперь она с тобой больше никогда не поедет. Люся, ты поедешь с ним еще кататься? – спросил он девочку.
– Нет.
– Слышал? А со мной поедешь?
– Поеду.
– Ага! Слышал? Теперь тебе полная отставка. На какое-то мгновение в душе мальчика шевельнулось ревнивое чувство, но он не показал этого, а, пожав плечами, подошел к одежде и начал разглядывать старое пальто.
– Что делать с рыбой? – сказал он. – Отдать в котел?
– Ты ее посоли, на всю зиму хватит. Люсе половину снесешь, – посоветовал машинист.
– У меня там еще плотвы несколько штук.
– Ну, а плотву мы зажарим.
– А если на рынок снести?
– Зачем?
– Продать, а на эти деньги Люсе обмундирование купить.
– Вот это верно. Вот молодец! – Сысоев засуетился. – Я и то смотрю: ботинки сносились и пальтишко неважное. Это мы с тобой завтра с утра сделаем. Ты знаешь, за такую рыбу ей можно что хочешь достать. Это уж ты на меня положись. Сейчас мы это все обмозгуем.
Сысоев торопливо ушел к себе и через несколько минут вернулся с бумагой, карандашом и десятиметровой рулеткой.
– Садись и пиши, – приказал он Мише. Когда мальчик взял карандаш и устроился за столом, машинист принялся за дело. Измеряя рулеткой Люсю, он сравнивал размеры с развешенной старой одеждой.
– Начнем сначала с ноги. Ботинки… Сейчас мы прикинем, чтобы точно. Ну-ка, Люсенька, дай твою ножку… Четырнадцать с половиной сантиметров… Это надо же!.. Так. А здесь? Шестнадцать… Понятно. Один сантиметр на вырост. Пиши, Миша… Ботинки – тире – нога. Пятнадцать с половиной сантиметров.
Работа оказалась довольно трудной. Мужчины столкнулись со многими сложными вопросами детского туалета. Например, какова должна быть ширина платья у девочки или как узнать размер головного убора, если Миша представлял его в виде капора, а Сысоев думал про пуховый платок для зимы и какую-то соломенную шляпу для будущего лета. Длина платья тоже вызвала спор. Пробовали обращаться за советом к Люсе, но она соглашалась с обоими и ничем помочь не могла.
Тогда ее поставили на табуретку, самым тщательным образом измерили всю вдоль и поперек и записали все размеры на обратной стороне списка намеченных для покупки предметов.
8. На рынке
Как и было условлено, на другой день без четверти час два друга остановились на набережной, против судна. Степа вытащил из кармана старый театральный бинокль и, прислонившись к стенке дома, стал разглядывать теплоход. На палубе никаких признаков жизни не было заметно, словно все вымерли. Прождав полчаса, ребята забеспокоились. Обычно Миша никогда не опаздывал и очень сердился, когда это случалось с другими.
– Пойдем спросим, – предложил Вася.
– Выгонят.
– Кто выгонит? Видишь, никого нет. – Дежурный где-нибудь спрятался.
– Ну так что? Вылезет, а мы его и спросим.
– Подождем еще. Обедает, наверно.
В это время на палубе показалась рослая фигура старшего механика, торопливо направлявшегося к трапу с большим ключом в руках.
– Николай Васильевич, здравствуйте, – радостно встретил его Степа.
– А-а, Степа! – Старший механик протянул ему руку. – Давно тебя не видел. Как живешь?
– Хорошо.
– Не ко мне ли пришел?
– Нет. Мы с Алексеевым условились к часу прийти, а его все нет.
– Опоздал. Я ему разрешил отлучиться.
– А где он?
– На рынок пошел. Что-то сестренке понадобилось купить.
Ребята с недоумением переглянулись.
– А давно он ушел?
– С утра. Должен скоро вернуться.
– На Мальцевский рынок пошел? – спросил Вася.
– Вот этого не знаю… Ну, друзья, мне больше некогда, тороплюсь. Заходите в другой раз.
Николай Васильевич ушел Ребята остались в сильном смущении. Что делать? Ждать ли здесь, или идти на рынок разыскивать друга?..
Между тем Миша с Сысоевым, положив в сумки от противогазов по большому куску лососки, с утра отправились на рынок искать для Люси необходимое «обмундирование».
Самый крупный в Ленинграде Сытный рынок на Петроградской стороне после обстрелов и прямых попаданий снарядов был закрыт, и первенство перешло к Мальцевскому.
Как только Миша протискался за ограду рынка, он сразу увидел женщину, которая держала в руках подходящие по размеру детские туфли.
– Тетя, сколько они стоят?
Женщина подозрительно посмотрела на мальчика и махнула рукой.
– Ладно… тебе не нужны.
– Не мне. Я сестренке хочу купить.
– А что у тебя есть? Я на крупу меняю.
– Крупы нет. У меня рыба есть.
– Какая рыба?
– Свежая. Вот посмотрите.
Миша раскрыл противогаз, и женщина, увидев розовое мясо, заговорила совершенно другим тоном,
– Это что? Кета?
– Это лососина, – пояснил Миша.
– Сколько у тебя тут?
– Можно свешать.
– А ты посмотри, какие туфельки-то! Кожаные, ни разу не ношенные.
Мише никогда не приходилось заниматься обменом на рынке, лососина ему досталась случайно, и он готов был отдать весь кусок за эти туфли.
– Эй, адмирал! – услышал он голос за спиной. – Ты не пропадай. Что нашел?
– Туфли. Как раз для Люси.
Сысоев внимательно оглядел торговку. Затем с видом знатока взял туфли, вытащил рулетку, смерил подошву, поцарапал ногтем по коже.
– Не то…
– Почему не то?
– Цвет не тот, – сказал Сысоев.
– Самый лучший цвет. Не маркий.
– Для вас он самый лучший, а для нас не годится.
– Но мы уже сговорились…
– Нет, нет, не подходит. Пошли, Михаил. – Он толкнул мальчика в спину и, нагнувшись, тихо сказал:
– Ты не торопись. Надо посмотреть, что тут есть… Они стали ходить по рынку. Детских вещей было много, и цены на них невысокие. Мальчик шел за машинистом, то и дело дергая за противогаз, но Сысоев отмахивался, пока наконец не остановился около старухи с детскими ботиночками синего цвета в руках.
– Вот, Миша, это подходящие, – сказал он. Сысоев взял один ботинок и начал внимательно его осматривать.
– Раза три надевала внучка, – сказала старушка.
Машинист искоса взглянул на нее. У старушки были совершенно белые волосы, но молодые ясные глаза с грустным и добрым выражением.
– А большая у вас внучка? – спросил он.
– Шесть лет.
– Это нам подходит.
– Что подходит? – спросила старушка.
– Подходит, говорю, по возрасту, – объяснил машинист. – У меня тоже такая. У вас, мамаша, может быть, еще вещи имеются, ненужные для внучки?
– Они все ей теперь ненужные, – сказала старушка.
– Почему же ненужные?
– Немцы убили… вместе с матерью.
Всего этого разговора Миша не слышал. Он напряженно смотрел на высокого худого мужчину, который стоял к нему спиной, около железного столба, подпиравшего навес над рынком. Был момент, когда мужчина повернул голову, и Миша увидел лицо с прямым носом и тонкими сжатыми губами. К мужчине подошел франтовато одетый юноша и передал ему противогаз.
– Эй, Миша! На кого ты так уставился? – окликнул его Сысоев.
– Да тут знакомого увидел.
– Мы с бабушкой сговорились на квартиру сходить. Где у тебя список?
Миша достал из кармана бумажник, в котором лежал список Люсиного «обмундирования», и когда раскрыл его, то с фотографии глянуло лицо мужчины с прямым носом и тонкими губами. Он оглянулся. Ни мужчины, ни юноши на месте уже не было. Миша сунул обратно бумажник, быстро снял противогаз и передал его машинисту.
– Держи, Сысоев… Делай, как знаешь. Мне некогда. Важное дело, – торопливо проговорил он и, не дожидаясь ответа, скрылся в толпе.
Сысоев знал самостоятельность юнги, какую-то тайну, связанную с его отпуском на берег, приездом на машине, знакомством с братом механика, и поэтому не удивился стремительному бегству мальчика. Главное, что ему разрешено было действовать по своему усмотрению, а значит, он доведет «обмундирование» Люси до конца.
Миша бросился искать мужчину. Проталкиваясь через толпу, огибая ларьки, он держал направление к выходу. Здесь ему удалось забраться на решетку и сверху посмотреть на море голов, но это не помогло…
Сосредоточив все свое внимание на физиономии мужчины, он не успел разглядеть, как он был одет, и это сильно затрудняло поиски.
Вдруг чья-то рука тронула Мишу. Он оглянулся и увидел Буракова.
– За мной! – отрывисто скомандовал тот и, не оглядываясь, пошел к выходу.
– Товарищ Бураков, я нашел… который на карточке, – попытался рассказать мальчик, пробираясь следом, но Бураков махнул рукой, давая знать, чтобы Миша замолчал.
Энергично лавируя, они быстро двигались вперед. Около ларьков остановились. Поглядывая по сторонам, Бураков жестом оборвал новую попытку заговорить,
– Я знаю. Слушай внимательно. Следи за мной. Я задержу одного вора и поведу в Отделение. Ты не отставай. В переулке освободи его. Толкни меня посильней и удирай вместе с вором. Постарайся с ним познакомиться. Понимаешь?
– Понимаю.
– Меня зашибить не бойся. Дело важное. Твоя задача – попасть в их компанию и посмотреть, чем они занимаются, кроме воровства. Крадут они хлебные и продовольственные карточки… Вот он… Надеюсь на тебя. Сам соображай.
С последними словами Бураков отвернулся и, сделав несколько шагов в сторону, попал в поток людей, двигавшийся через ворота на улицу. Миша не отставал. Коричневая кепка Буракова была хорошо заметна, и он не боялся потерять его. За воротами Бураков круто свернул в сторону и остановился возле железной загородки. Мишу вынесло на середину мостовой. Здесь было свободно. Бураков временами медленно передвигался вдоль загородки, стараясь не упустить кого-то из виду, но кого именно, – Миша не видел.
Время шло. Они уже обогнули рынок и оказались у входа со стороны улицы Некрасова. Бураков по-прежнему никого не задерживал, но здесь Миша заметил будущего знакомого. Невысокого роста парень стоял около ворот и с независимым видом курил. Черные штаны его были запрятаны в сапоги, кепка сдвинута па затылок, пестрый джемпер с застежкой «молния» красиво выделялся под темным пиджаком.
В воротах образовалась пробка. Вор наметил жертву и быстро юркнул в толпу. Миша не видел, что он там делал, но Бураков моментально оказался на месте. В толпе произошло замешательство, раздался женский крик и брань, затем толпа расступилась и Бураков за шиворот вытащил на мостовую извивающегося парня.
– Пусти… – плаксиво кричал тот, садясь на землю. – Чего ты душишь? Больно-о…
Бураков почти на весу крепко держал вора за воротник.
– Оставьте мальчика, – вы делаете ему больно, – заступилась какая-то сердобольная женщина.
– Держи, держи!
– В милицию его отправить, – раздались голоса.
Парень почувствовал, что большинство окружающих людей не на его стороне, и перестал ломаться. Он был опытным вором и сделал еще одну попытку вырваться. Выбрав подходящий момент, он быстро закружился на одном месте, рассчитывая воротником сдавить державшую его руку. Этот прием был известен Буракову, и он тотчас парировал его, подставив навстречу кулак.
– Ну, успокоился! Не вышло? – спросил Бураков, когда тот выпрямился.
Миша замешался среди любопытных. Встретившись взглядом с вором, он подмигнул ему.
Все дальнейшее произошло точно так, как это мысленно представил себе Миша. Бураков повел вора в отделение милиции. Сначала их провожали некоторые свидетели, но вскоре они отстали. Теперь можно было действовать. Когда Бураков с вором свернули на пустую улицу и поравнялись с разбомбленным домом, Миша сорвался с места, догнал Буракова и с размаху толкнул его в спину. Бураков выпустил вора и упал.
– Удирай! – крикнул Миша и, не оглядываясь, пустился бежать.
Он слышал за спиной топот ног спасенного. На углу улицы остановился и оглянулся. Погони не было. Вор перегнал его, свернул за угол и прижался к стене.
– Ну что? – спросил он, тяжело дыша.
– Никого нет, – ответил Миша. Парень высунулся из-за угла и некоторое время смотрел туда, где упал Бураков.
– Здорово! Ты его финкой стукнул?
– Нет.
– Ну, значит, об камни брякнулся. Не встает. Миша подумал, что, может быть, Бураков действительно ударился о камни и разбился.
– Идем…
– Погоди, – ответил Миша, не зная, что делать. Оставить Буракова без помощи он не мог. На улице никого не было, и неизвестно, когда появится какой-нибудь прохожий. А если и появится, то может не обратить внимания на лежавшего без движения человека.
К счастью, в это время Бураков зашевелился, пощупал голову, надел упавшую кепку, посмотрел по сторонам и, пошатываясь, отправился назад.
– Теперь ученый, – с руганью сказал парень и захихикал. – Надолго запомнит!
Нового «приятеля» звали Шурка Крендель. Всю дорогу они шли, оживленно разговаривая, причем вор не мог сказать ни одной фразы без крепкой ругани. Это коробило Мишу, и он, не выдержав, спросил:
– А чего ты ругаешься?
– Как чего? Так… – вор даже растерялся от неожиданного вопроса. – А чего не ругаться? Ты не умеешь, что ли?
– Я почище тебя умею, а зачем? Какой смысл язык поганить? Уж если ругаться, то по делу. Сказал это Миша совершенно спокойно, чем сильно озадачил вора. Видимо, ему никогда в голову не приходило задать себе вопрос: зачем он через каждое слово прибавляет бессмысленное ругательство?
9. Противогазы
За час до того, как Миша сбил Буракова с ног и освободил Шурку Кренделя, его настоящие друзья в раздумье стояли на набережной, не зная, что делать.
Неожиданно Степа расхохотался.
– Ты чего? – спросил Вася, не видя никакой причины для этого смеха.
– Одному ослу справа привязали овес, а слева сено. Понимаешь? Ну вот он, значит, и не знал, что сначала есть. Хочет с овса, а потом, понимаешь, передумает и решит сначала сено есть и опять передумает… Ну и сдох с голоду. Так и не решил, с чего начать. Вот и мы с тобой. Стоим, как осел, и не знаем, что решить. Пойдем домой, что ли?
– Лучше на рынке поискать.
– Ну, пойдем тогда на рынок.
Они быстро зашагали по набережной. Пройдя Горбатый мостик, свернули на Фонтанку, затем по улице Чайковского вышли на Литейный. Здесь им перерезала дорогу военная колонна с новыми пушками. Молодые красноармейцы с довольной улыбкой поглядывали по сторонам.
– Вот это пушечки! – с восторгом сказал Степа. – Эта долбанет так долбанет.
– Маленькие.
– Маленькие, да удаленькие. Стволы-то какие длинные! Все пробьет насквозь.
Ребята первый раз видели подобную технику. Такие пушки, видимо, были новинкой, потому что на довоенных парадах они бы не ускользнули от внимания ребят. Глядя на артиллеристов, захотелось быть самим на их месте, двигаться на фронт и бить врага.
Они пошли по Литейному, рядом с колонной. Новенькие пушки как нельзя лучше действовали на настроение ленинградцев. На лицах встречных пешеходов ребята подметили гордые и радостные улыбки.
– …Я верю в русский народ, Павел Федорович, – услышали ребята голос за собой. – Это самый талантливый народ на земле. В такие короткие сроки мы освоили самую сложную технику. Раньше говорили, что мы можем только землю ковырять, да и то первобытным способом. А теперь? И в воздухе, и на воде, и на земле – везде русские как дома. Простой деревенский парень, который и в городе-то никогда не бывал, – через полгода первоклассный летчик.
Степа оглянулся. Говоривший был мужчина средних лет, в шинели, с портфелем под мышкой и в больших роговых очках. Рядом с ним шагал пожилой человек в штатском, высокий, с длинным носом.
– На колесах – резина. Все честь честью, – сказал второй. – А ведь они в Ленинграде делались.
– В Ленинграде…
– Лошади сытые и сбруя новая…
– Вы все с хозяйственной точки зрения, Павел Федорович…
Из подъезда дома на дорогу выскочили две женщины в домашних блузках.
– Бейте их крепче, товарищи! – крикнула одна и замахала платком.
Ехавший впереди расчета командир козырнул и, улыбаясь, закивал головой.
В ответ ему замахали пешеходы, а красноармейцы взяли под козырек.
Около Кирочной ребятам удалось проскочить через улицу в интервале между подразделениями.
У входа на рынок остановились.
– Народу-то сколько! Как тут его найдешь?
– Найдем. Иди за мной.
Они пошли между ларьками. Очень скоро Степа кого-то увидел и схватил приятеля за рукав.
– Стой! – скомандовал он. – Вижу! Вася, думая, что тот увидел Мишу, вертел головой по сторонам.
– Где?..
– Да вон… куда ты смотришь? Смотри прямо… Резинку покупает.
Наконец и Вася увидел человека, черты которого он крепко запомнил по фотографии. Горский стоял около ларька и внимательно разглядывал разложенный на прилавке товар.
– Степа, это же Горский, которого мы на огороде караулили, – зашептал Вася.
– А я что говорю…
– Вот здорово!.. Что теперь делать? Надо бы Мишку найти. Знаешь что? Я буду за ним следить, а ты скорей Мишку ищи.
– Не надо. Мы и без Мишки обойдемся. Вот если «туда» позвонить? Нет. Сделаем так… – горячо зашептал Степа. – Будем все записывать. Я читал в какой-то старинной книге про сыщика. Он интересно все записывал… Ты записывай все… Время записывай, что делает, записывай, куда пошел… А потом все подробно Буракову расскажем.
– Правильно.
– У тебя есть на чем записывать?
– Есть.
– На глазах у него не надо крутиться.
– Отойдем в сторонку.
Они отошли в конец прохода, откуда Горский был хорошо виден.
– Давай записывай. Резинку покупает, – шепнул Степа, толкнув приятеля в бок.
Вася достал записную книжку и занес первое наблюдение. Долго они ходили за Горским на почтительном расстоянии и старательно записывали все, что видели. Степе быстро наскучило это хождение, и он даже пожалел, что предложил такой план, но отступать было уже нельзя. Васю же, наоборот, чем дальше, тем сильней захватывала эта слежка. От волнения, спешки, сокращений и грубых ошибок записи у него получались малопонятные. Потом он и сам не мог разобрать, что записал:
«У магаз. см бел. резинку. Не купил. Говор. с хоз. ход».
«Ст. у ворт. Здоровал. с женч».
«Ход. Ост. Молка куп. вып стак.»
«Говр. с парнем заст. молния».
И все в таком духе Ребятам уже наскучило ходить за Горским, когда они приблизились к решетке, огораживающей рынок со стороны улицы Некрасова. У выхода что-то случилось. В толпе послышался крик женщины, ругань…
Степа поравнялся с высоким человеком, глаза которого горели любопытством и рот был полуоткрыт.
– Что там? – спросил он ротозея.
– Вора поймали. Вон он как крутится.. Ишь ты…
Из-за толпы Степа не видел, кто кого поймал, и хотел было протискаться в самую гущу, но в этот момент Вася сердито окрикнул:
– Смотри, уходит… не отставай!
Горский торопливо пробирался вдоль решетки к выходу.
Выбравшись на улицу, ребята остановились.
– Ну, что теперь? – спросил Степа, провожая глазами удалявшуюся фигуру.
– Пошли за ним, – мотнув головой, сказал Вася.
– А стоит ли, Вася? – неуверенно спросил Степа.
– Ясно. Теперь мы узнаем, где он живет.
Вася знал, что его друг быстро загорался и так же быстро остывал, а поэтому не обращал внимания на нотки сомнения, появившиеся в его тоне.
– Только ты на него не смотри. Он по своим, а мы по своим делам, – говорил Вася, увлекая за собой приятеля и ускоряя шаги. – Это вредная контра. Миша говорил – хуже ракетчиков.
У Литейного проспекта Горский перешел на другую сторону улицы и стал на трамвайной остановке. Ребята задержались на углу.
– Трамвая ждет, – сказал Степа.
– Да.
– Ну, а теперь что?
– Посмотрим сейчас. Ты не выглядывай из-за угла. Увидит.
– Может, лучше майору позвонить?
– Сейчас не надо. Потом позвоним.
Подошел трамвай и закрыл Горского. Вместо стекол в вагоне была вставлена фанера, и не было видно, что делается с той стороны.
– Смотри по ногам. Уедет, – забеспокоился Вася, приседая на корточки.
– Ничего не видно.
– Уедет… Из-под носа уедет. Сел он?
Трамвай звякнул и тронулся. Горского на остановке не было.
– Так и есть, уехал. Пошли! – крикнул Вася и бросился догонять уходящий трамвай.
К счастью, на повороте была переведена стрелка, трамвай затормозил, и ребята успели вскочить на заднюю площадку.
– Тут он?
– Тут. Вон сидит на поперечной скамейке.
– Осторожно. Не высовывайся.
Проехали Пять углов, Витебский вокзал. У Технологического института Горский перешел на остановку третьего маршрута. Ребята не отставали.
– Вася! Он туда едет… – начал догадываться Степа, когда они вошли следом за Горским в вагон трамвая.
– Ага! Здорово получается. Да ты сядь в угол и отвернись, – сердито пробормотал Вася. – Нельзя крутиться у него на глазах. Сиди, будто не твое дело.
Догадка ребят оправдалась. По Международному проспекту они приближались к линии фронта. Ехали долго. Переехав Обводный канал, Горский неожиданно покинул вагон. Ребята прозевали и, спохватившись, выскочили из трамвая на ходу. Слева – пустырь, справа – новые дома.
На широком шоссе одиноко стоявшие подростки резко бросались в глаза, и стоило Горскому оглянуться, как он сразу бы заметил их, но им повезло и на это г раз. Недалеко от остановки стояла груженная сеном военная повозка, за которую они спрятались. Под высокой аркой ворот недостроенного дома Горский остановился, оглянулся по сторонам и ушел внутрь.
– Степа, а ведь это тот самый дом…
– Может быть.
– Если там двери по бокам… значит, он.
Под арку выходили две желтые двери, и у ребят никаких сомнений больше не осталось: это был тот самый таинственный дом, о котором говорил Миша.
Дверь оказалась открытой. В коридоре – кучи строительного мусора. Лестница вела наверх и вниз, в подвал.
Затаив дыхание, ребята прислушались. Где-то внизу раздался шорох.
– Слышал?
– Ага! Это он.
– Ну, что теперь?
– А, была не была! – сказал Вася. – Идем.
– Фонарь у тебя где?
– В кармане… Тихо!
На цыпочках они подошли к перилам и медленно начали спускаться в подвал. Слегка задрожала земля от проходившего трамвая, потом загудел грузовик. В подвале было тихо. Осторожно остановились они перед массивной дверью. Сюда еще проникал дневной свет сверху. Степа вопросительно взглянул на друга. У Васи в ответ блеснули глаза, и он махнул приготовленным на всякий случай фонариком.
– Вперед! – шепнул он и потянул за скобу.
Дверь неожиданно скрипнула, ребята присели и с трудом удержались, чтобы не удрать. Через минуту успокоились, вошли внутрь и словно окунулись в чернила. Под ногами захрустел песок. Ощупью перебирая руками, по сырой стене, они дошли до угла и остановились. Снова послышались какие-то шорохи, справа за стеной, но очень далеко. Сердце у Васи от волнения колотилось, зубы выбивали мелкую дробь, но какая-то сила толкала вперед, и в полной темноте он продолжал двигаться вдоль стены, увлекая за собой Степу. Он понимал, что свет фонаря виден далеко, и, пока они не установили, где находится Горский, решил фонарь не зажигать.
Скоро они дошли до нового поворота. Здесь начиналась поперечная стенка, и в нескольких метрах от угла оказалась дверь, такая же массивная, как и при входе.
Проникнув во второе отделение подвала и сделав несколько шагов, ребята увидели далекий свет фонарика.
– Он!
Наступая друг другу на ноги, вытянув руки вперед, они бросились в сторону, наткнулись вытянутыми руками на кирпичную стенку, присели и замерли, прижавшись к стене. Хотелось зарыться головой в песок, спиной вдавиться в холодный кирпич. Они были открыты со всех сторон, и спасти их могла только темнота.
– Это ты виноват… – шепнул Степа.
– Тихо!
Прижимаясь друг к другу, они долго сидели не шевелясь. Ноги затекли и онемели. Но вот фонарик, слегка покачиваясь, начал приближаться. Горский освещал себе дорогу и ничем больше не интересовался. «Значит, не услышал». Все громче хрустел песок. Вот Горский откашлялся и сплюнул. А вот и скрылся за дверью, которую с гулом захлопнул. Железо заскрежетало по железу, и все стихло.
– Ушел…
– Тс-с-с… слушай.
Скрипнула вторая дверь, так напугавшая их при входе.
– Ушел, – с облегчением заметил Вася. – А я думал, нам крышка… Совсем рядом прошел. Ты испугался?
– Нет.
– Врешь! Он мог котлету из нас сделать, если бы увидел.
– А что бы он сделал?
– Что?.. А то… Вынул бы Пистолет – и бах! бах!..
– Ну да…
Зажгли фонарь. Теперь глаза привыкли к темноте и свет казался ярким.
– Только я не понимаю, – чего он там у дверей железиной гремел?
Они смело подошли к двери.
– Вот так фунт! – сказал Степа, – С той стороны запер.
Все попытки открыть железную дверь ни к чему не привели. С таким же успехом можно было толкаться в каменную стену. Но закрытая дверь не испугала. До сознания сразу не дошла вся серьезность создавшегося положения.
– Это неважно, – сказал Вася, – Выберемся. Неужели больше выхода нет? Верно?
– Верно.
– Пойдем сначала посмотрим, что он там делал.
Они пошли в конец подвала и сразу обнаружили большой ящик с самыми обыкновенными противогазами, какие носили почти все ленинградцы.
– Вот тебе и на! – разочарованно протянул Степа.
– На что ему противогазы? Краденые они, что ли? А много их тут? Давай сосчитаем.
– Зачем?
– Ну, если мы начали записывать каждый шаг, то уж здесь-то и подавно нужно все обследовать и знать. Посмотрим, нет ли чего внизу.
Ребята принялись осторожно выкладывать противогазы, но ничего другого в ящике не нашли.
– Двадцать пять штук, – сказал Степа, когда последний противогаз уложили обратно в ящик.
– Давай еще поищем. Неужели он только за противогазом приходил?
– А он с противогазом отсюда ушел?
– Не знаю. Не видно было.
– Я тоже не заметил.
Ребята обошли весь подвал вдоль стен, тщательно осмотрели закоулки, но интересного ничего не нашли.
Луч фонарика стал тускнеть.
– Батарея садится, – с тревогой сказал Степа. – Пока не поздно, давай выход искать. – Ты видел с улицы окна в подвал?
– Видел. Они чем-то завалены… Потуши пока, пускай отдохнет.
– Дело дрянь получается, – сказал Вася и потушил фонарь.
Ребята остались в полной темноте.
10. На квартире у старушки
Когда Миша исчез, Сысоев со старушкой выбрались из толпы и пошли по улице Восстания к Невскому проспекту.
– Вы давно из деревни? – неожиданно спросила она.
– А как вы догадались, что я из деревни? – удивился Сысоев.
– Так мне кажется. Улыбка у вас такая открытая, просторная. Такая улыбка бывает у тех, кто на природе вырос.
– Удивительно точно вы сказали, мамаша. Из деревни я давно уехал, но я все время работаю на природе. Я моряк.
Разговаривая, они незаметно пришли к дому. Поднявшись на второй этаж, старушка открыла ключом дверь, и они вошли в квартиру.
– Проходите, пожалуйста, в комнату. Я сейчас вам все покажу.
Они прошли в большую комнату. Все окна, кроме одного, были забиты фанерой, у печки пристроена «буржуйка», около нее столик, на котором стояла посуда. Стены и потолок почернели от дыма и копоти. Словом, это была обычная для блокадного быта комната ленинградца, прожившего в ней прошедшую зиму.
Сысоев обратил внимание на висевший в углу патронташ и охотничью сумку.
– Кто-то у вас охотой занимался?
– Сын. Ружье пришлось сдать, а все остальное храню. Да вы садитесь, пожалуйста.
Машинист сел на кресло против большой незаконченной картины. На ней был изображен старик, склонившийся над книжкой, а рядом стояла маленькая девочка.
– Малый старого обучает, – заметил Сысоев.
– Что вы сказали? – переспросила старушка.
– Я говорю, что внучка деда грамоте учит.
– Совершенно верно. Это как раз моя внучка. А картину писал мой младший сын. Так и не закончил.
– Значит, старичок ваш муж?
– Ну, что вы… Это натурщик.
– А как же вы сказали, что это внучка?
– Ну что ж. Галочка позировала ему сама, а старика он писал с натурщика,
Старушка открыла шкаф и начала доставать всевозможные детские вещи. Тут были платья, пальто, капор, чулки, туфли, валеночки и даже меховая шубка. Сысоев машинально смотрел на вещи, думая совершенно о другом.
Давно ли в этой квартире жила дружная семья, звенел детский смех… и вот сейчас все сломали фашисты.
– Как вы только справляетесь? Дровишки ведь надо, воду…
– А я на учете, товарищ. Сын у меня работал на заводе инженером. Комсомольцы этого района организовали бытовую бригаду и все время помогаю г семьям фронтовиков. Чудесная молодежь! Без них я бы погибла. И дров мне привозят, и окна вот заделали, – объяснила старушка.
– Значит, сын у вас и художник и инженер?
– У меня пять сыновей, товарищ, – с гордостью сказала она.
– А где они живут?
– Всех родине отдала. Трое убиты, а старший и младший воюют. Один летчиком, а другой танкистом. Ради них и живу. Хочется дождаться победы. Если бы вы знали, с каким нетерпением я жду, когда этих наших мучителей разобьют! Я бы сама пошла на фронт, чтобы плюнуть в их поганую физиономию.
– Ничего, мамаша, справимся и без вас.
– Справимся. Конечно, справимся, – убежденно сказала старушка. – Силы России никем не измерены и не могут быть измерены. Они безграничны. Если бы враги не напали на нас так коварно, все бы иначе было. Я задерживаю вас, извините, – вдруг спохватилась она.
– Вы хорошие слова говорите, мамаша. Я головой тоже так понимаю, только на словах выразить стесняюсь. Пять сыновей!.. Легко сказать…
– Если бы еще пять было, всех бы на борьбу послала, – твердо сказала старушка.
– В деревне у нас тоже такие есть. По одиннадцать имеют. И все, с родителем в голове пошли.
Минут пять молчали, думая каждый о своем.
– Много слез и крови пролито, – сказал Сысоев.
– Нет. Слезы потом, когда войну кончим. А сейчас слезы в сердце камнем застыли.
– Тоже справедливо. А между прочим, чего я сижу, вас от дела отрываю! Вот, пожалуйста… – Сысоев встал и вытряхнул из обоих противогазов рыбу на стол. Старушка всплеснула руками:
– Куда мне столько?
– Ничего. Посолите и кушайте на здоровье. Лососина свежая, вчера поймали.
– Да как же я с вами рассчитаюсь?
– Знаете что, мамаша, вы отберите сами, что для девочки надо. Это ведь я не для себя. Есть у меня дружок на судне. Тоже сирота. У него сестренка. Ну, сами понимаете, обносилась, выросла. Самое необходимое, Вам видней, мамаша.
– Да разве у меня столько есть? За эту рыбу можно весь рынок скупить…
– Эх, мамаша! Мало ли что спекулянты накручивают. Они пользуются моментом и готовы с живого человека три шкуры содрать. Мы с вами должны по-человечески… поделиться. У нас рыба есть – кушайте на здоровье, а вы одеждой поделитесь…
– Да забирайте все…
– Зачем все? Самое необходимое.
– Все это мне не нужно сейчас.
– Как это не нужно? Подойдет критический момент – променяете либо другому кому дадите.
– Но вы посмотрите, сколько рыбы…
– Мамаша, давайте об этом не торговаться, а то как в аристократическом обществе получается: откроют двери и каждый другого ручкой приглашает, – дескать, войдите первым. Я в кино видел.
Это сравнение рассмешило старушку, и она принялась отбирать вещи.
– Что-то вы много накладываете.
– Только самое необходимое. У девочек так полагается, – сказала она.
– Да разве можно столько надеть за раз?
– За раз – нет, а в разное время – да… А скажите, брат этой девочки взрослый?
– Да. Вполне самостоятельный парнишка.
– Сколько же ему лет?
– Пожалуй, лет пятнадцать будет.
– Мальчик еще, – с грустью сказала старушка. – Присаживайтесь к столу, сейчас мы чаю выпьем.
– Нет, что вы… Я не хочу, – запротестовал было Сысоев.
– Если вы пришли не как торговец, а как ленинградец, вы еще посидите и выпьете чашку чая.
Сысоев смутился. Эти слова отрезали всякую попытку нового отказа. Старушка завязала узел с вещами и занялась приготовлением чая.
– Насколько я понимаю, мамаша… – начал Сысоев, но спохватился. – Может быть, вам не нравится, что я так вас называю?
– Почему же? По годам я действительно для вас мать.
– А все же, как вас по имени-отчеству?
– Анна Георгиевна.
– Очень приятно. Так я говорю, что вы, Анна Георгиевна, особенная женщина.
– Ничего во мне особенного нет. Самая обыкновенная, русская…
– Нет. У меня глаз наметан. Вы не иначе как профессорша. Я по всему замечаю. Вы, наверное, все книги прочитали, какие только на свете есть.
– Ну всех не только не прочитать, а не пересчитать, Но кое-что читала. И ребятишек когда-то обучала…
– Нигде не работаете?
– Ошибаетесь. Работаю. В ПВО нашего жакта. – Это не то. Вечера у вас свободные?
– Пока – да.
Сысоев почесал подбородок, что делал в минуты напряженного размышления. Анна Георгиевна выжидательно посмотрела на него.
– Был у нас разговор среди машинистов: вот кончится война, пойдем в заграничное плавание – хорошо бы к тому времени подзаняться. Старший механик у нас человек сильно занятый, ему с нами некогда возиться,
– Так вы хотите язык изучать?
– Почему язык? – удивился машинист.
– Вы же сказали о заграничном плавании.
– А вы, случаем, не знаете ли язык?
– Знаю.
– Ох, мамаша! Да вы же клад! – обрадовался Сысоев.
– Но я только английский язык знаю.
– Английский. Ол райт! Да чего же лучше? Вот бы вы согласились нам уроки давать! Да вам тогда незачем и на рынок ходить. Кормили бы вас и поили…
– Пожалуйста. Я не знала, что сейчас кто-нибудь об учении думает.
– Очень даже думаем, только работы много. А по вечерам мы можем..
За чаем они оживленно обсудили так неожиданно родившуюся идею. Сысоев обещал сегодня же договориться со старшим механиком, а на следующей неделе уже начать занятия. Кружок будет маленький, но это, по мнению Анны Георгиевны, даже лучше, – обучение пойдет успешнее.
Распрощались они как старые знакомые; Сысоев взял под мышку узел и, весело насвистывая, отправился на судно.
11. Знакомство с ворами
Иван Васильевич работал в своем кабинете, когда в дверь постучали.
– Войдите.
Вошел Бураков. Он молча подошел к столу и сел на указанное майором кресло.
– Ну, докладывайте.
– Все сделано как нельзя удачней, товарищ майор. Крендель оказался на рынке, как вы и предполагали. Там же случайно я встретил Алексеева и познакомил их.
– Так. А чего вы хмуритесь? – Кошки на сердце скребут, Иван Васильевич. Отправили мы хорошего парня в болото…
– Боитесь, что засосет?
– Нет, не засосет, но в грязи может перемазаться. Иван Васильевич встал, несколько раз молча прошелся по кабинету. Затем снова сел за стол и сказал:
– Я думал об этом. Если бы не обстоятельства, если бы не крайняя необходимость, то, конечно, не стоило бы подвергать его такому испытанию. С другой стороны… лучше, если он пройдет через это болото под нашим наблюдением. Ничего, ничего. Алексеев – мальчишка волевой. У него цель в жизни есть, и он сознательно к делу относится.
– Я понимаю, Иван Васильевич, но все-таки неприятно.
– Н-да… Скажите мне, Бураков: если бы у вас был сын в таком возрасте, отправили бы вы его туда?
– Своего сына?
– Да. При этих обстоятельствах. Бураков внимательно посмотрел на начальника и твердо сказал:
– Отправил бы… Но я бы ему сначала объяснил и следил бы…
– Следовательно, и сейчас вы должны поступать так, как поступили бы с сыном. Но думаю, что тревога ваша напрасна. Я давно присматриваюсь к нему. Парень падежный.
По набережной Фонтанки привел Шурка Крендель своего спаси геля к Чернышеву мосту. Здесь стоял небольшой старинный дом.
Во двор дома свернул шедший впереди сгорбленный старичок с портфелем.
– Притопали! Ты подожди маленько внизу и подымайся по этой лестнице на третий этаж, – сказал вор.
– А чего ждать? – спросил Миша.
– Дома никого нет, а ключ у меня спрятан.
Перешагнув через лужу у двери, Крендель скрылся в подъезде. Скоро наверху раздался сильный стук, затем звонки. Миша подождал с минуту и начал неторопливо подниматься по лестнице. Стук и звонки повторились. «В чем дело? – подумал он. – И звонит, и стучит, а толку нет».
На площадке третьего этажа было четыре двери. Против правой двери стоял старичок, против левой, расположенной в глубине, – Шурка.
– Ну что?
– Да не открывают. Стучу, стучу, – сказал вор, подмигнув, и выругался.
Миша сразу догадался, что он выжидает, пока уйдет сосед.
Секунд через десять Крендель снова забарабанил в дверь.
Как назло, старику тоже не открывали. Каждый раз после Шуркиного стука он спокойно дергал за рукоятку звонка, поднимая за дверью сильный трезвон.
– Уснули они, что ли? – удивлялся старик, то поднимая, то опуская на пол пузатый портфель.
«А что, если у старика ключ тоже спрятан где-нибудь за обшивкой двери и он ждет, когда Шурке откроют? – подумал Миша. – Так они до ночи простоят».
Крендель снова зло выругался.
– Ай, Шурка! Кого же вы так ругаете? – спросил старик. – Ведь у вас в доме только сестра или мать…
– Вот их и ругаю.
– Это нехорошо. Надо сдерживаться.
– Не учи ученого… – с раздражением сказал вор.
Старик, видимо, знал нрав и воспитание своего соседа и поэтому замолчал.
Снова и снова принимались они стучать и звонить, но двери по-прежнему не открывались.
Сначала Мишу забавляла эта история и он ждал, чем она кончится, но наконец ему надоело и он потянул за рукав Кренделя:
– Идем. Я что-то скажу. Они спустились вниз.
– Вы в одно время со стариком по лестнице поднимались? – спросил Миша.
– Ага. Я догнал его.
– Так я и думал. А теперь я подожду опять внизу, а ты иди открывай Иди, иди, старику уже открыли.
Через минуту Миша вновь поднялся на третий этаж. У открытой двери его поджидал Крендель.
– Слушай! А как ты узнал, что ему открыли? – спросил он, едва Миша показался на лестнице.
– Химический анализ и алгебра.
– Ты по-русски скажи.
– Он ждал, когда ты уйдешь, – пояснил мальчик. Квартира, в которой жил Крендель с матерью и сестрой, была небольшая, удобная, но темная. Окна выходили в темный двор, и даже днем нужно было зажигать свет. Крендель вышел из комнаты. Миша огляделся. Длинная комната была завешана и заставлена всевозможными вещами. В углу стояли три швейные машины, пианино, несколько патефонов, много ненужной мебели. На стенах висели гобелены, ковры, картины. И все это уплотнено до предела, как на складе. Только у входа, около печки, было оставлено немного свободного места.
С чашками в руках вернулся Крендель.
– Садись. Я чай поставил. Матка скоро придет – и поедим, – сказал он.
Крендель поставил чашки и достал из бокового кармана две продовольственные карточки.
– Сорвалась у меня сегодня одна. А эти здесь. Хотел выбросить, когда схватили, да не успел.
Из дальнейшего разговора Миша выяснил, что сестра Кренделя работала продавщицей в продовольственном магазине и с ее помощью воры получали продукты по краденым карточкам. Сестру Кренделя звали Тоня, по фамилии Кукушкина, но среди воров она имела прозвище – Тося Чинарик. Мать числилась где-то в швейной артели и работала на дому.
– А чьи это вещи? – спросил Миша.
– Матка собирает, – махнув рукой, сказал вор. – Копит, копит зачем-то. Все ей мало. Вот посадят нас с Тоськой, пускай тогда проедает все.
Крендель не договорил. В прихожей раздался стук, и он пошел открывать дверь.
В этом разговоре, проникнутом благодарностью и доверием к Мише, Крендель не употреблял жаргонных слов, ругался мало, и Миша потерял то напряженное чувство охотника, с каким пришел с рынка. Все стало как-то обыкновеннее. Но вот Крендель открыл дверь, и Миша замер. Следом за Кренделем в комнату вошел тот самый франт с нахальными глазами, который передал на рынке противогаз Горскому.
– Вот если бы не он, быть мне в уголовке, Жора. Ты его знаешь?
Франт остановился против Миши и пристально посмотрел ему в глаза.
– Свой? Видел я тебя где-то… На рынке?
– Все может быть, – спокойно ответил Миша.
– Ну, здорово.
Он протянул руку, Миша подал свою и сразу попал в клещи… Но не тут-то было. Миша и раньше был не из слабых, а на судне, в работе со снастями, с инструментом, еще больше окреп. Через минуту франт сделался красный как кумач и сдался.
– Стоп! Довольно.
Чтобы не испортить отношений, Миша разжал руку.
– Крепко!.. Что, Жора! Не на того нарвался, ха-ха! – торжествующе захохотал Крендель.
– Сильные у тебя пальцы, – сознался тот, – Не ожидал… Шурка, скоро Чинарик придет?
– Скоро.
– Я пойду лягу. Ночью не спал.
– Иди.
Они вышли в соседнюю комнату. Миша пересел на диван и откинулся на спинку. С приходом франта он почувствовал себя настоящим разведчиком. Этот франт Жора связан со шпионами, – это он сам видел на рынке. С ним связаны Крендель, Чинарик и еще какие-то люди, о которых вскользь упоминалось в разговоре.
Вернулся Крендель и рассказал про гостя. Жора – по кличке Брюнет – был сын инженера. Он давно убежал из дома и считался опытным вором, хотя никто из членов шайки не участвовал с ним в «деле». Он был их атаманом и любил окружать себя таинственностью. Никто не знал, где он живет, сколько ему лет, как его настоящая фамилия, какова его воровская специальность, и даже относительно его национальности мнения членов шайки расходились. Известно было, что он всех старше, образованнее и даже знает иностранные языки. По выражению Кренделя, «котелок у него варил».
Рассказывая об атамане, вор часто запинался.
Миша молчал и «мотал на ус» все, что доверчиво выбалтывал ему новый знакомый.
Время бежало незаметно. С темнотой вернулась хозяйка квартиры, Кукушкина, и занялась приготовлением омлета из яичного порошка. Миша старался держать себя непринужденно, но скромно. Сам молчал, а на вопросы отвечал коротко.
Пришли еще два вора, по кличке Ваня Ляпа и Леня Перец. Первый был маленького роста, круглолицый. Он похвастался золотым медальоном в виде сердечка на тонкой золотой цепочке. Такие старинные медальоны, давно вышедшие из моды, с забытыми фотографиями, с локонами волос внутри, во время блокады часто предлагались в обмен на продукты.
Леня Перец, высокий, худощавый парень с длинными руками, принес пол-литра разведенного спирта.
Когда омлет был готов, разбудили Брюнета и сели закусывать.
Пришел еще один паренек, по имени Пашка. Из разговора с Кренделем Миша понял, что Пашка еще не был полноправным членом шайки, но все шло к этому. Пашка работал и учился в ремесленном училище.
– Ну как, Жора? Поиграем сегодня? – спросил Пашка, едва успев поздороваться.
– А долг принес?
– Принес.
– Тогда сыграем. Выпей с нами. А ты чего не берешь? – обратился Брюнет к Мише, видя, что тот отодвинул свой стакан.
Миша покраснел, но твердо ответил:
– Я не пью.
– Почему?
– Потому что не нравится.
Этот естественный и правдивый ответ обескуражил атамана.
– А ты пробовал? – спросил Перец.
– Если б не пробовал, не говорил бы.
– А вот и Чинарик! Вовремя!
В представлении Миши это должна была быть изящная, стройная девушка, с бледным лицом, черными глазами, завлекавшая на балах богатых мужчин, как это описывалось в старинных романах о разбойниках. На самом деле Тося Чинарик оказалась здоровой, курносой, краснощекой девицей с широкими скулами, стрижеными волосами… Накрашенные губы, толстые руки и ноги…
– За здоровье Чинарика!
– Налейте Тосе!
– Уже пустая, – сказал Перец, перевертывая бутылку над своим стаканом.
Брюнет взял Мишин стакан и передал пришедшей, Ни слова не говоря, она чокнулась со всеми и одним духом выпила спирт.
– Хвалю за храбрость! – Ай да Чинарик!
С приходом Тоси про Мишу забыли, и он был этим доволен. Получив свою порцию омлета, он сел поглубже на диван и молча наблюдал. Бросалась в глаза нервная напряженность Пашки. По всему было видно, что тот торопится. Набрав воздух в легкие, зажмурившись, он выпил свою порцию, состроил гримасу и принялся торопливо есть омлет, с нетерпением поглядывая на соседей.
Выпитый алкоголь подействовал быстро. Стало шумно. Говорили наперебой, все разом, хвастаясь своими удачами. Из разговоров Миша понял, что они воровали у ротозеев, у зазевавшихся старух в толпе и в очередях, у неопытных подростков. Украсть у сильного мужчины с риском быть пойманным и избитым они не решались. Но зато подкараулить где-нибудь в пустом переулке и силой отобрать хлебную карточку у ребенка, посланного в булочную больными или занятыми родителями, – это считалось обычным.
– Ну так что? Сыграем? – спросил атаман, когда все было съедено.
– Сыграем, – оживился Пашка. Крендель достал колоду карт.
– Ты играешь в очко? – спросил он Мишу.
– Играйте, играйте. Я посмотрю, а там будет видно.
– Если денег нет, я одолжу.
– Деньги есть.
Убрали посуду, вытерли на столе, и игра началась.
– Давай долг, – сказал атаман Пашке, пощелкивая пальцами.
Ремесленник вытащил из кармана толстую пачку денег и дрожащими руками начал отсчитывать свой долг.
– Сколько у тебя тут?
– Сколько ни есть, все мои, – хмуро ответил Пашка, протягивая деньги атаману.
Первым раздавал карты Ваня Ляпа.
– Кто играет? Тося, тебе дать карту? – спросил он.
– Давай. Я для почина, на Шуркино счастье.
– А тебе? – спросил он Мишу.
– Немного поиграю.
Миша прекрасно знал, что азарт опасен, но ни одной секунды не думал, что может быть захвачен им. Во-первых, он не любил картежной игры, а во-вторых, он здесь по важному делу. Принять участие в игре он решил для того, чтобы не вызвать подозрений. «Проиграю рублей тридцать – пятьдесят, – это полезно для знакомства», – подумал он.
Все играющие держали себя спокойно, кроме Пашки. Ремесленник начал волноваться еще до игры, а сейчас на него было неприятно смотреть. Закусив губы, с лихорадочно горевшими глазами, бледный, дрожащими пальцами брал он карты. Выиграв, краснел и криво улыбался. Проиграв, бледнел и начинал пересчитывать деньги.
Наблюдая за играющими, Миша начал замечать, что длинноногий вор, по кличке Перец, мало интересовался своей игрой. Он переживал больше за других, мучительно завидуя тем, кто выигрывал, а так как каждый раз кто-нибудь обязательно выигрывал, то Перец страдал от зависти беспрерывно.
Игра разгоралась. Ставки делались все крупнее, Пришла опять очередь Пашки.
– Ну как? – спросил атаман.
– А сколько там?
– Сотня.
– Давай на все!
Брюнет широким жестом начал выбрасывать карты. Миша почувствовал вдруг, как его охватило волнение. Ему захотелось, чтобы выиграл этот жалкий, больной от азарта, белокурый парнишка-ремесленник.
– Сейчас я задумал насчет тебя, – сказал Брюнет, обращаясь к Мише. – Если я выиграю, то, значит, так, а если проиграю, то наоборот.
– А что значит «так»? – спросил Перец, кусая ногти.
– Не твое дело.
Брюнет открыл карты. Пашка показал свои.
Миша облегченно вздохнул.
– Что-то мне не везет, – сказал атаман, передавая карты Мише, но тот передвинул колоду дальше.
– Я так крупно не играю, – сказал он.
Пашка поставил выигранные у атамана сто рублей и роздал карты. Когда он закончил первый круг, в игре оказалось восемьсот рублей.
– Вот везет! – сказал с завистью Перец. Пашка перетасовал карты, роздал и уже ничего не соображал от волнения. Ему продолжало везти. Во втором круге только Чинарик выиграла пятьдесят рублей. И когда Пашка закончил весь круг, на столе было больше двух тысяч рублей. Он, не считая, совал их в карман. Теперь на него было противно и страшно смотреть. Казалось, что еще немного – и он сойдет с ума.
Игра началась еще крупнее и азартнее. Посторонние разговоры прекратились. Мише стало душно в этой гнилой атмосфере. Хотелось на воздух, на широкий простор Невы. Но он усилием воли подавил в себе желание уйти и снова начал наблюдать, прислушиваясь к замечаниям воров. Он понял, что для Пашки деньги потеряли всякую ценность. С легким сердцем вытаскивал тот из кармана крупные бумажки, считая их на штуки. И, словно в отместку за это, счастье ему изменило. Когда снова дошла до него очередь раздавать карты, в кармане нашлось только полтораста рублей. Пашка бросил их на стол и добавил к ним еще двести, отложенные зачем-то в боковой карман. И на этот раз он опять проиграл. Больше денег не было. Пашка нагнулся к Кренделю и шепнул:
– Шура, одолжи.
– Уже продулся? – удивился тот и отсчитал ему пятьсот рублей.
Эти деньги Пашка проиграл за десять минут и снова попросил Кренделя, но тот отказал.
– Ты опять зарываешься, – тихо сказал он.
– Пашка, у тебя денег нет? – спросил атаман, видя, что тот шепчется с соседом. – Возьми у меня.
Пока атаман отсчитывал деньги, Миша решил, что нужно уходить. Еще немного, и воры, что называется, «разденут» этого простака. Невыносимо было сидеть в этой накуренной комнате, среди подвыпившей компании воров. Противно смотреть на искаженные азартом лица. Мишу начало мутить от отвращения.
Было уже около десяти часов, и он сделал вид, что спохватился.
– Пора, – сказал он поднимаясь. – Надо уходить,
– Куда уходить? Сиди.
– Здесь ночевать я не собираюсь.
– Оставайся. Место найдем.
– Нет.
– Сыграл бы, а если у тебя денег нет, я дам, – предложил Брюнет.
– Нет. Я пойду.
Больше уговаривать не стали, и Миша, наспех попрощавшись, вышел в прихожую.
– Мишка… А где тебя искать? – спросил Крендель, выходя за ним, чтобы закрыть дверь.
– Давай сговоримся.
– На рынке я каждый день бываю.
– Ну, там и встретимся.
– А в случае чего, приходи вечером сюда. Мы каждый день собираемся,
В темноте, держась за холодные перила, спустился Миша с лестницы. Выйдя во двор, ступил в лужу и промочил ноги. «Растяпа. Шел сюда, видел эту лужу и вдруг забыл, – подумал он. – Разнервничался… Разведчик называется».
Выйдя на улицу, Миша глубоко и облегченно вздохнул…
12. Новые знакомства
Миша сделал несколько шагов и остановился. Где-то перед собой он услышал заглушенные рыдания.
Глаза еще не привыкли к темноте, и мальчик сразу не мог разобраться, откуда исходит этот плач. Присмотревшись, он наконец заметил у водосточной трубы маленькую фигурку какого-то подростка. Закрыв лицо руками, прислонившись к стене, подросток горько всхлипывал.
Миша растерялся. Сам он почти никогда не плакал и по-разному относился к слезам. Когда приходилось встречаться с плачем капризной девочки, у него являлось желание хорошенько поколотить ее. Когда кто-нибудь плакал от физической боли – от ушиба, от пореза, – Миша сочувствовал. Были слезы, которые вызывали жалость и желание утешить, помочь. Два раза в своей жизни мальчик видел слезы, которые, как клещи, сжимали сердце. Так плакала дважды мать… И теперь Миша не знал, как поступить.
Рыданья подростка то затихали, то вновь нарастали.
– О чем ты плачешь? – спросил Миша, подходя ближе.
Рыдания прекратились.
– Что у тебя случилось? – снова спросил Миша, трогая фигурку за плечо.
Та резко повернулась к нему и гневно отстранила его руку. Это была худенькая девочка.
– Не тронь! – крикнула она и снова отвернулась.
Не зная, что делать, Миша растерянно оглянулся. На улице темно и пусто. Не слышно ни одного прохожего «Вот дурацкое положение, – подумал он, – уйти, что ли? Какое мне дело до нее?»
Он сделал шаг в сторону, но остановился. После общения с мерзкой и преступной воровской шайкой настоящее человеческое чувство особенно тронуло душу мальчика. Пускай этим чувством было горе.
Тем более он не мог оставить девочку, не узнав, в чем дело. Мише остро захотелось помочь этой строгой худенькой девочке.
– Вы скажите… Я помогу вам, – сказал он, переходя на «вы». Девочка уже не плакала, и только порывистое короткое дыхание выдавало ее состояние.
Миша ждал.
– Помочь мне нельзя, – у меня карточки украли. От этих слов у мальчика дух захватило и невольно сжались кулаки.
– Ух, паразиты! – процедил он сквозь зубы.
У девочки снова дрогнули плечи.
– А чего плакать? Слезами не помочь. Как это вы неосторожно? – сказал он ей.
– Сама не знаю. Я недавно спохватилась. Наверно, когда ходила за хлебом.
– Ничего. Как-нибудь проживете. Теперь не зима.
– Да, конечно… Поголодаю… не умру…
– Сейчас овощи есть. Не так уж страшно, – продолжал утешать Миша.
Девочка достала платок, вытерла лицо и медленно зашагала прочь. Миша пошел рядом.
– Это когда один, трудно. А если с родными, так ничего. Поделятся.
Она посмотрела ему в лицо, но в темноте разглядела только его строгие глаза.
– Да, когда с родными, – тогда хорошо, – сказала она и отвернулась, чтобы скрыть снова выступившие слезы.
Некоторое время шли молча, чувствуя какую-то неловкость.
– Вы учитесь? – спросила наконец девочка.
– И да и нет. Я работаю, а на работе учусь.
– В ремесленном?
– Нет. Я на судне работаю.
– Вы моряк?
– По названию я моряк, – улыбнувшись, сказал Миша. – А только в море ни разу не ходил.
– Почему?
– Мы на Неве стоим. Вот когда война кончится, тогда поплывем. А вы учитесь?
– Нет. Я работаю.
– Где?
– В мастерской. Мы ватники для фронта шьем.
– Это важное дело, – серьезно сказал Миша. – Все равно как и снаряды.
– Да, конечно. После войны тоже учиться поступлю в ветеринарный институт.
– Почему в ветеринарный?
– Потому что я очень люблю животных. Буду их лечить.
Постепенно неловкость исчезла, и они начали чувствовать себя свободнее. В этой девочке была какая-то привлекательная простота, и Мише приятно было говорить с ней. Коснувшись любимой темы, она забыла о своем горе и рассказала, как до войны у нее дружно жили кошка, две белые мыши и две птички.
– А где они сейчас? – спросил Миша.
– Когда нечего стало есть, я птичек выпустила, а кошка и мышки умерли от голода.
– Кошка не съела мышей?
– Нет. Она их любила, как своих детей. Дуся погибла первая. Мышки еще долго жили, но они так скучали без Дуси. Наверно, от тоски умерли.
– А я люблю собак, – сказал Миша.
– Да. Собаки самые умные и преданные…
Разговаривая, дошли до перекрестка, и девочка остановилась.
– До свиданья. Я сюда.
– Я вас провожу.
Они свернули и тем же медленным шагом пошли вдоль улицы.
– А как вас зовут?
– Елена. А вас?
– Михаил.
– У меня был чижик, звали Мишкой. Пел замечательно. Но ужасный был забияка…
Миша не отозвался, смущенный, что чижик-забияка оказался его тезкой.
– Лена, а вам дома не попадет за карточки? – спросил он через минуту.
– У меня никого нет.
– Как никого?
– Папа на фронте, а мама и бабушка умерли зимой.
У Миши сжалось сердце. Вот почему она так горько плакала… Остаться без карточек в таком положении…
– Ну, а родные?
– Никого здесь нет, – вздохнула девочка. – Тетка живет в Курске, а больше никого.
– Как же вы будете без карточек?
– Не знаю. Что-нибудь придумаю. Да мне немного и надо.
– Огород у вас есть?
– Нет.
– Как же вы проживете? Знаете что… я вам помогу. Обязательно! – горячо сказал Миша.
– Ну, что вы! С какой стати? Я вам чужой человек. Вы меня первый раз видите.
– Совсем не чужой, – вырвалось у мальчика. – Мы же ленинградцы. Можете мне не верить, а только даю вам слово…
– Спасибо, Миша. Вы… хороший.
– Где вас можно увидеть?
Лена молчала. Ей было приятно это искреннее сочувствие, но она была уверена, что завтра мальчик забудет про нее…
В это же время по набережной шагал Пашка Леонов.
– Пропал, Пашка! Ни за что пропал!.. Последний ты теперь подлец. Ох, батя, худо мне! Погубили твоего Пашку. На веки вечные… – бормотал он, размахивая руками.
Во рту держался противный привкус от выпитой водки, в горле першило от табаку. Жалко было проигранных денег, жалко самого себя, злоба сменилась отчаянием. Что теперь делать? Деньги все проиграны, и снова он должен Брюнету тысячу рублей.
Свежий воздух постепенно прояснял его мысли.
Как же это случилось, что он в такой короткий срок проиграл все свои сбережения и стал вором? Неделю-две тому назад он ходил радостный и счастливый. Что бы он ни задумал, все выходило как нельзя лучше. Немного усилий, труда, сообразительности, и Пашка всегда оказывался на первом месте.
Вспомнилась деревня, родной дом. Давно ли он бегал в школу, строил весной в канавах мельницы, а потом, когда организовали МТС, пропадал целыми днями с трактористами! Смышленый мальчишка быстро научился управлять машиной, и в обеденный перерыв ему доверяли даже пахать. Все говорили, что он «толковый», и отец отправил его в ремесленное училище. Город понравился Пашке. Он быстро освоился, быстро догнал и перегнал в учебе свой класс, и все хорошо относились к этому способному деревенскому пареньку…
Сунув руку в карман, Пашка нащупал что-то холодное. Самодельный ключ его работы. Теперь он больше не нужен. Мальчик размахнулся и бросил его далеко в Фонтанку. Слышно было, как булькнул ключ, унося на дно тайну Пашкиного преступления.
Ключ напомнил Пашке о кладовщике училища Степане Степановиче. Ребята звали его Стакан Стаканович. К Пашке старик относился особенно хорошо и не раз ему говорил, что он способный парень и из него выйдет толк.
Теперь Пашка проклинал Брюнета, Кренделя… Это они втянули его в игру. Они погубили Пашку… «Вот и Мишку они хотели сегодня обыграть… Но с Мишкой они ничего не сделают. У него другой характер. Как он обрезал! Сказал – конец! – и ушел. Брюнет ему денег давал в долг, а он не взял. Вот это парень!» – подумал Пашка и пожалел, что он не вышел вместе с ним и не познакомился как следует.
Впереди вспыхнул и погас огонек. Там были люди. Пашка ускорил шаги и достал папиросу. Какая-то сила толкала его вперед. Хотелось скорее отряхнуться от грязи. Хотелось быть среди хороших людей с чистой совестью…
– Эй, паренек! Одолжи закурить, – окрикнул мужской голос.
Пашка остановился. Синяя лампочка под воротами соседнего дома слабо освещала военный грузовик. Около него копошился водитель, что-то исправляя, а на машине сидел бородатый солдат.
– А у тебя огонь есть? – спросил Пашка, подходя к машине и протягивая солдату папиросу.
– Найдем. Вот спасибо, малый… Весь день не курил.
– А ты куда едешь, дядя?
– Приехали вот в город Ленинград с фронта.
– С финского?
– Точно.
Солдат зажег спичку, прикурил и дал прикурить Пашке.
– У нас в батальоне два таких же пострела, вроде тебя…
– А что они делают?
– Дела на фронте хватает… Разведчики. Один с отцом вместе воюет, а второй приблудный.
Помолчали. Пашке не хотелось отходить от солдата. В голосе его услышал он родные деревенские нотки.
– Дядя, а что такое совесть? – неожиданно спросил мальчик.
Солдат ответил не сразу.
– Совесть? Вот, скажем, у тебя есть мать?
– Ну, так что?
– Вот, скажем, велит тебе фашист родную мать застрелить, чтобы себе жизнь спасти. Если совести у тебя нет, ты застрелишь…
– А если не мать, а другого человека?
– А это – какой человек… Тут тебе твоя совесть в аккурат и подскажет. Врага стреляй, а друга грудью заслони. Или вот, скажем, предатель, кто против своих пошел. У того тоже совести нет…
Солдат не успел досказать. Шофер зашел в кабину. и машина начала фырчать. Пашка вернулся на тротуар. Его не удовлетворило объяснение солдата. В представлении мальчика совесть была чем-то более мелким, обыденным. Вот, например, он начал воровать, – есть у него совесть или нет? А если нет, если он ее потерял, то навсегда или снова может ее найти? Пашке казалось, что стоит ему бросить игру в карты, раззнакомиться с ворами, и все станет на свое место и, наверное, совесть вернется к нему обратно. И это никогда не поздно.
Грузовик зафырчал, несколько раз громко хлопнул, выбрасывая из трубы огонь, и уехал. Снова тишина.
Пашка стоял неподвижно, забыв, что приближается одиннадцать часов и надо торопиться. Ровно в одиннадцать движение по городу прекращалось, и всех опоздавших не имеющих ночных пропусков, патрули забирали в отделение милиции, где они и сидели до пяти часов утра.
Какое-то отупение охватило Пашку. Очнулся он, услышав быстро приближающиеся шаги…
– Мишка, ты?
Миша остановился. В первую секунду он удивился, узнав Пашку.
– Ты домой?
– Ага.
– Идем скорей, а не то заберут.
– Мне наплевать. Пускай хоть повесят, – мрачно сказал Пашка. – Хочешь папиросу?
– Я не курю. Идем, идем.
Они пошли по безлюдной набережной.
– Проиграл? – спросил Миша.
– Все продул. Ободрали, как липку. Мишка, давай вместе воровать. Я бы с тобой не боялся.
Миша молчал. Он только что простился с Леной, узнал адрес мастерской и думал о том, как приятно будет помочь этой славной девочке. От этих мыслей на душе у Миши было тепло. И вдруг такая встреча. Но делать нечего, приходится разговаривать. Ведь он разведчик…
– А ты давно воруешь? – небрежно спросил он.
– Нет.
– Какой же ты мне помощник? Сразу и попадешься. Посадят тебя в тюрьму, и меня выдашь.
– Нет… я буду молчать.
– Ты лучше скажи, где деньги достал?
– Украл.
– У кого украл?
– Ключ сделал от кладовой и мясо украл у Стакан Стаканыча.
– А кто это такой?
Пашка рассказал о кладовщике, сознавшись, что тот хорошо к нему относился. И он, воспользовавшись доверием старика, смастерил второй ключ,
Миша слушал без злобы. Почему-то ему было жаль этого простодушного на вид паренька, чем-то сильно похожего на Сысоева.
– Я могу всякий ключ сделать, – похвастался Пашка. – Не отличишь.
– Подумаешь, ключ! А ты подумал о том, что теперь тебя в тюрьму посадят?
– Никто и не узнает.
– Сразу узнают. Пришлют собаку, она обнюхает следы – и готово.
– Ну да! – испуганно сказал Пашка, останавливаясь.
– А ты как думал?.. Мы таких дураков только и ловим. Обыгрываем в карты, пока не посадят. Это же все нарочно подстроено…
– А если я вас обыграю…
– Не обыграешь.
– А вот обыграю. Достану еще денег и всех обыграю.
Миша понял, что задел самолюбие упрямого парня и, кажется, все испортил.
– Ничего у тебя не выйдет.
– Почему?
– Потому что ты дурак.
– Ну, ладно… посмотрим, какой я дурак, – со злостью; сказал Пашка и замолчал.
Миша напряженно думал, как исправить ошибку, и наконец блестящая мысль осенила его.
– А ты про Ваську Панфилова слышал?
– Нет.
– Которого в Фонтанке утопили? – Кто утопил?
– Вот тебе и кто!
– Скажи, Миша.
– Разболтаешь.
– Я разболтаю? Да я как могила! Да провалиться мне сквозь землю, если кому скажу!
– Ну, а если скажешь, сам будешь в Фонтанке, – сказал Миша и, выдержав паузу, продолжал: – Был такой, вроде тебя, Степка Панфилов.
– А ты говорил Васька…
– Васькой его воры звали. Прозвище у него было Васька Кот. А на самом деле его Степаном звали, – нашелся Миша. – Вот любил в карты играть? А нашим только того и надо. Обыграли его раз, другой, а он все не унимается. Ворует деньги, часы, все, что под руку попадет, и проигрывает. Один раз много денег принес и давай играть. Всех обыграл. Брюнета, и Кренделя, и всех.
– А тебя?
– Меня тогда не было. Да я не люблю с нашими играть.
– Ну, а дальше?
– А дальше – финку ему в бок и в Фонтанку.
– А деньги? – спросил со страхом Пашка.
– Деньги взяли и поделили. Понял? Я тебе сказал про Панфилова потому, что теперь твоя очередь.
Миша чувствовал, что его выдумка попала в цель. Пашка усиленно засопел носом.
– Только ты не забудь, – предупредил Миша. – Если кому-нибудь скажешь, сразу в Фонтанку угодишь.
– Я не скажу, честное слово, не скажу… – Честное слово? Дешево стоит. Если бы ты честный был. Я и так верю.
В это время радио заиграло «Интернационал».
– Уже одиннадцать – испугался Пашка. – Еще в милицию попаду…
Они шагали вдоль решетки Летнего сада. Вот и силуэт судна.
– А тебе далеко? – спросил Миша.
– Нет. Мост перейти.
– Ну, будь здоров. Подумай о том, что я сказал.
Миша хлопнул по спине нового знакомого, перебежал дорогу и быстро поднялся по трапу своего корабля.
13. Секрет аммиака
Часа три бесполезно кружили Вася со Степой по подвалу в поисках выхода – его не было: окна завалены снаружи строительным мусором, дверь закрыта. Ребят охватило отчаяние. Фонарик горел совсем плохо. Хотелось есть, и ко всему этому в подвале было сыро и холодно.
– Что же нам делать? – спросил Вася, когда они обшарили весь подвал.
– Ложись спать. Наверно, уже ночь.
– А чего ты злишься?
– А ты чего меня глупости спрашиваешь? В это время раздался глухой подземный удар.
– Обстрел.
За первым ударом сразу последовал второй, третий. Разрывы снарядов, выстрелы пушек учащались, и ребята с надеждой прислушивались к ним.
– Вот бы сюда попал. Пробил бы стенку…
– Ну и обоих нас всмятку.
– Я хотел сказать… и не разорвался бы.
– Все «бы» да «бы»… Давай попробуем окно расчистить. Крайнее окно около ящика, наверно, не очень завалено.
– А ты откуда знаешь?
– Там крупный кирпич торчит.
– Ну что ж, попробуем, – надо же что-то делать. Согреемся за работой.
Зажгли еле светивший фонарик и направились к намеченному окну. Степа едва доставал до окна, и после нескольких минут работы Васе пришлось встать на корточки и держать на себе приятеля. Можно было бы подтащить к окну ящик с противогазами, но его решили не трогать, чтобы не вызвать подозрений у врага. Работа закипела. Битый кирпич, известка сыпались на Васю, и, несмотря на это, сердца обоих ребят наполнились радостью надежды. Потом Вася сменил Степу. Углубление в мусоре увеличивалось. Казалось, что разрывы стали слышнее… Еще немного, и они выберутся на улицу. Через полчаса работы, когда оба согрелись и начали весело перекликаться, случился первый обвал. Верхняя часть мусора осела и завалила полуметровый проход-туннель. Степа едва успел выдернуть руку, сильно поцарапав пальцы.
– Что такое? – спросил Вася, когда Степа поспешно соскочил на пол.
– Все рухнуло.
– Как рухнуло?
– Обвалилось. Руку чуть не захватило. Ну-ка, зажги фонарь.
Вася зажег фонарик и поднес к руке друга. Пальцы были в крови.
– Больно?
– Да нет, ерунда. Царапины.
– Что же делать?
– Как что? Продолжать. Знаешь, как пленники, когда к побегу готовились, ногти себе начисто сдирали и то не сдавались, а у меня еще все целы…
– Да-а… Это только в книжках.
– А вот и не в книжках… Начинай теперь же!
– А сколько рыть? Может быть, гам гора навалена?
– Ну так что? Будем рыть, пока не вылезем. Залезай! Я уже приготовился. Только ты направо не отгребай, а то как раз на голову сыплется. Слышишь?
– Слышу.
Вася ощупью нашел ставшего на корточки приятеля, забрался ему на спину и, убедившись, что всю работу надо начинать сначала, со вздохом принялся отгребать мусор.
Когда Миша пришел на корабль, Николай Васильевич лежал на койке в своей каюте с открытыми глазами и думал. После свидания с братом он не находил себе покоя.
Четыре дня прошло с тех пор, как Иван Васильевич задал ему задачу об аммиаке. Старший механик был сильно занят эти дни, но что бы он ни делал, о чем бы ни думал, в голове крепко сидело слово «аммиак». Это слово неотступно следовало за ним повсюду, и чем больше он о нем думал, тем дальше уходил от решения загадки, как ему казалось. Не доверяя своим познаниям, он просмотрел много литературы, но это не помогло. «Как могут немцы использовать аммиак для газовой атаки? Этот сравнительно безвредный и очень легкий газ. Употребляется он в холодильном деле, и, если его выпустить на воздух, он никакого вреда принести не может».
– Черт бы их побрал с этим аммиаком! – проворчал вслух Николай Васильевич, переворачиваясь на бок.
Откуда-то издалека доносился грохот разрывающихся снарядов. В коридоре послышались шаги. Кто-то спустился по трапу и, шаря рукой по стенке, приближался к каюте. Затем раздался стук.
– Можно!
В каюту вошел Иван Васильевич в штатской одежде.
– Наконец-то! – обрадовался брату механик.
– Ты не спишь?
– Не могу заснуть.
– Лежи, лежи. Я на минутку зашел. Почему ты не спишь? Обстрел мешает? Это в Московском районе…
– Какой там обстрел? Из-за тебя не сплю. Задал ты мне задачку. Как только еще не свихнулся!
– Какую задачку?
– Да насчет аммиака.
– Ну, ну? – заинтересовался майор, усаживаясь около койки. – Что же ты придумал?
Механик подробно изложил все свои соображения и догадки относительно безвредности этого газа.
– Думаю, что тут что-то не так, – добавил он. – Аммиак – это скорей всего шифровка. Условное обозначение какого-то другого газа.
– Нет, Коля, – перебил майор. – Аммиак они аммиаком и называют. Ты не совсем понял задачу и пошел по неверному пути. Конечно, аммиак безвредный, легкий газ, но ведь им такой и нужен, чтобы устроить панику. Это трюк, провокация. Мы все время находимся в боевой готовности, и они хотят использовать нашу настороженность. Газовая тревога, растерянность в обороне, а тем временем они двинут танки Если бы немцы применили более устойчивый и вредный газ, то во время штурма они и сами столкнулись бы с ним.
– Тогда в чем же задача?
– Задача в том, как они могут аммиаком создать видимость газовой атаки? Снарядами? В баллонах?.. Но ты не ломай голову. Загадку мы почти раскусили.
– Это секрет?
– Секрет.
Механик сел на койку.
– А насчет аммиака, действительно… – задумчиво сказал он. – Так просто… В самом деле, зачем им настоящий газ? Именно тут хорош аммиак… И его там очень много… Холодильники в Московском районе… Их там сколько угодно. Молококомбинат, Мясокомбинат… Да, наконец, и в столовых есть компрессоры…
– Алексеев вернулся? – спросил майор.
– Миша? Не знаю. Что-то не видел его сегодня целый день.
– Надо узнать. Пошли кого-нибудь.
– Я схожу сам.
Николай Васильевич спустился в кубрик.
– Алексеев! Алексеев!
Миша выскочил из каюты.
– Я здесь, Николай Васильевич.
– Ага! Ты давно пришел?
– Да с час…
– Оденься и поднимись ко мне.
– Есть! Миша забежал к себе в каюту, на всякий случай надел кепку, пальто и побежал наверх. У каюты механика, прежде чем открыть дверь, снял кепку.
– Здравствуй, Миша, – приветливо встретил его майор.
Миша от неожиданности растерялся.
– Товарищ майор… вы зачем… то есть вы как сюда попали?
– Пешком пришел. Говорят, что ты сегодня где-то целый день болтался?
– Было такое дело…
– С ворами познакомился?
– Познакомился.
– Ну и как? (Миша замялся.) Весело было?
– Какое там веселье, – ответил Миша. – Выпили водки…
– И ты пил?
– Нет, я не стал пить.
– Был там высокий парень, по прозвищу Брюнет?
– Так это их атаман!
– А еще кто был?
Миша перечислил присутствовавших на вечеринке воров, рассказал о встрече на рынке с человеком, знакомым по фотографии, и передал содержание некоторых разговоров о краденых карточках. Судя по выражению Глаз майора, это все его не задевало, интересовало его что-то другое…
– А ты не заметил у них новеньких противогазов? – спросил майор.
– Нет. Хотя знаете что? На рынке Брюнет передал противогаз тому, который на карточке снят, Горскому, – сказал Миша и сразу заметил огонек в глазах Ивана Васильевича,
– Ну, а дальше?
– А дальше я его не видел.
– Он не приходил туда вечером?
– Нет.
– Ну, а они тебе ничего не предлагали?
– Нет.
– А насчет немцев или о политике ничего не говорили?
– Нет.
– Ну, а что вы еще делали?
– В карты играли.
– Ты тоже играл?
– Играл, – сильно смутившись, сказал Миша. Это смущение не ускользнуло от внимания майора.
– Ну и как?
– Проиграл.
– Много проиграл?
– Да нет… рублей пятнадцать, что ли. Я так, для видимости играл, Иван Васильевич.
– Понимаю. А были у тебя еще с собой деньги?
– Были. У меня рублей двести накоплено.
– Ну, молодец, – похвалил майор. – Я на тебя крепко надеюсь. Сознаюсь, были у нас сомнения. Бураков выражал опасения, что эта компания воров может втянуть тебя в игру, испортить… Но я, Миша, за тебя поручился. Верю и знаю. что ты вполне самостоятельный и крепкий мальчик. Не подведи меня. Самое трудное сделано. Ты установил с этой шайкой связь, но главное впереди. Сейчас нужно добиться того, чтобы они тебе доверяли. Продолжай держаться так же независимо. Ворье уважает людей, которые не пляшут под дудку таких, как Брюнет, и не боятся их. Брюнет – это подлый и ловкий враг. У него ни совести, ни чести. В карты он проигрывает и выигрывает с расчетом. И взаймы дает – тоже. Тут тонкий прием.
– Я ничего такого не заметил.
– А тебе и замечать особенно не надо. Нас интересует он не как картежник, а как враг… как предатель. К ремесленнику присмотрись. Это жертва. Надо узнать, где он такие деньги достал.
– Ворует.
– Ну, конечно, не заработанные приносит… Ну, ты еще об этом завтра поговоришь с Бураковым. Он утром зайдет. Значит, помни: главное впереди, и будь все время осторожен. Малейшая ошибка, промах, лишнее слово – и все сорвется.
– Сволочи они, товарищ майор. Иван Васильевич серьезно сказал:
– Опасные сволочи, Миша. Враги…
– Противно быть около них…
– Понимаю, Миша. Может быть, посылать тебя к ним больше не стоит?
– Что вы, что вы, товарищ майор! Я не боюсь.
– Верно, Миша… Но будь осторожен А теперь иди спать. Утро вечера мудренее, как пословица говорит. Миша попрощался и ушел к себе в кубрик. Как только за ним закрылась дверь, вошел механик,
– Беспокоит меня эта история, Ваня, – сказал он.
– Какая история?
– Да с Мишей…
– А что?
– Даешь ему поручения какие-то, наверно опасные. Не попал бы он в беду… Хорошего парня – и вдруг в опасные истории…
– Именно хорошего. Плохого нельзя… Мы еще не все распутали. В это дело оказались втянутыми воры, мальчишки. Их используют немцы. Со взрослыми они не будут водиться. Поэтому я и послал к ним Мишу.
– Но почему Мишу?
– Потому что он надежный и умный парень. Сознательно к делу относится. Наблюдательный. С хорошей памятью и со смекалкой. У него есть два приятеля; ребята неплохие, но слишком увлекающиеся, – обязательно перестараются, пересолят… А здесь, Коля, игра идет оч-чень серьезная…
– Я все понимаю, но неужели у тебя нет людей?
– Люди есть, и люди работают. Алексеев делает маленькое дело. Только один узелок развязывает, но этот узелок важный и ответственный. Не беспокойся, Коля, мы с него глаз не спускаем. В обиду не дадим.
14. Тайна противогаза
Иван Васильевич вернулся к себе в кабинет около пяти часов утра и сразу позвонил Буракову.
– Трифонов не вернулся? – спросил он, когда вошел заспанный помощник.
– Никак нет, товарищ майор. Звонил он часа три тому назад. Сообщил, что последнюю поездку за хлебом делает.
– Больше новостей у вас нет?
– Алексеев благополучно вернулся на судно.
– Алексеева я видел. Надо будет выписать пару часов и завтра утром под расписку передать ему. Пускай он продаст их Брюнету. Ворье будет думать, что часы краденые. Нужно проинструктировать его основательно.
– Есть!
Бураков вышел. Иван Васильевич сед за стол и начал просматривать документы. За эти несколько дней много было сделано.
Теперь он был уверен, что находится на верном пути и главные нити немецкой провокации с газовой атакой у него в руках. Почти все предатели уже известны, но это все второстепенные лица – исполнители. Где-то за ними скрывается обер-бандит, и даже установлена его кличка – Тарантул, но кто он и где скрывается, – неизвестно. Ивана Васильевича беспокоило одно: вдруг немцы назначат час штурма, и тогда придется поторопиться, захватить мелочь, чтобы сорвать немецкую операцию с аммиаком, а Тарантул может ускользнуть.
Иван Васильевич еще раз перечитал рапорт Трифонова о противогазе. Это был вторичный сигнал. Противогаз играл какую-то роль у банды, но не как противогаз. Трифонов был опытный, способный и наблюдательный разведчик и не мог ошибиться, придавая такое значение обыкновенному противогазу. Если противогаз или сумка его использовались немцами для хранения, переноса документов, оружия или чего-нибудь вроде этого, то это была удачная мысль. Почти все ленинградцы носили противогазы.
После третьего оползня у ребят пропала всякая надежда своими силами выбраться из подвала. Куча мусора под окном значительно выросла. Мальчики, стоя на битых кирпичах, которые они выгребли, уже свободно доставали до окна, но силы таяли, и работать становилось все труднее и труднее. Главное – они не знали, сколько же там за окном навалено этого мусора.
– Хорошо все-таки, когда люди вокруг, – сказал Степа после долгого молчания. – В прошлом году, помнишь, я тоже в подвале сидел, когда нас бомбой завалило. Воды по колено, думали – утонем; мертвецы кругом, а все-таки много живых людей было… И ничего. Я нисколько не боялся. Николай Васильевич тогда все подбадривал нас. Говорил, что не надо робеть, что потом, когда на свет вылезем из могилы, лучше жить станем.
– Никто не знает, что мы здесь, – глухо сказал Вася.
– Пускай не знают. Придет же он за противогазами? Не бросит их совсем. Как только услышим, что он идет, мы сразу в угол спрячемся. А когда пройдет к ящику, мы сразу дверь цоп… закроем.
– Зачем?
– Майору позвоним, – продолжал Степа. – И пускай он его, голубчика, тут накроет.
– А может, и не надо накрывать?
– Ну, тогда просто уйдем, – согласился Степа.
– А когда он придет? Может, через неделю.
– Ну так что?
– Ого! Неделю здесь сидеть? С голоду сдохнем.
– Человек может двадцать дней не есть и не пить.
– Кто тебе сказал?
– Я читал. Так, разговаривая, они сидели на куче мусора.
– А вдруг нас Миша выручит?
– Откуда он узнает?
– Мы же сегодня сюда собирались. Узнает, что мы домой не вернулись, и придет.
– Когда узнает-то? Я замерз, Степа.
– Побегай. Или давай покопаем еще…
– У меня пальцы болят… Пощупай, как распухли.
– Ничего. До свадьбы заживут.
Надежда выбраться на свободу вспыхнула снова. Ребята залезли на кучу и с остервенением принялись за работу. Подвал наполнился шорохом, ударами падающих обломков кирпича, и за этим шумом мальчики не услышали приближающихся шагов.
– Руки вверх! Ребята оглянулись. Луч фонаря ослепил, но дуло пистолета, направленное на них, они разглядели.
– Ну, живо! Руки вверх! Руки сами потянулись вверх.
– Три шага вперед!
Ребята сошли с кучи.
– Ложитесь лицом вниз.
Ребята, как подкошенные, шлепнулись на пол и замерли. Луч скользнул в сторону, обшарил все углы подвала и вновь остановился на мальчиках, уткнувшихся носами в пол. Затем Стела, а за ним и Вася почувствовали, как рука обшарила их карманы, сняла и надела фуражки.
– Оружие есть?
– Нету… ничего нету.
Ребята, стараясь не опускать рук, поднялись. Луч светил прямо в лицо, и они ничего не видели.
– Что вы тут делаете?
– Дяденька, мы тут только играли… Мы играли в фашистов и коммунистов… – начал придумывать Степа. – Ну вот, мы играли, и нас ребята заперли здесь. Мы хотели выбраться. Нет, правда. Посмотрите сами, сколько мусору выкопали… Вон там…
Степа хотел показать рукой на кучу мусора, но вспомнил про пистолет и сейчас же поднял руку.
– Руки можно опустить.
Фонарик приблизился к самому носу сначала Степы, затем Васи.
– Как тебя зовут?
– Меня или его? – переспросил Степа, выгадывая время, чтобы успеть придумать себе имя.
– Тебя.
– Меня зовут Шурка, а его Петька.
– Врешь.
– Нет, я не вру. Спросите хоть его… Вася молчал. От неожиданности и страха он до сих пор не мог прийти в себя.
– Где ты живешь?
– Мы живем недалеко тут… улицы три подальше, если на трамвае ехать… в обратную сторону.
– Как она называется?
– Обыкновенно как…
Степа попал впросак. Он не знал ни одной улицы в этом районе, а врать нужно было правдоподобно, – незнакомец мог легко установить правду.
– Как улица называется? – повторил он вопрос.
– Дяденька, я забыл. Вы меня так напугали, что я даже забыл. Нет, вспомнил. Проспект Газа…
– Опять врешь. Как же все-таки вы сюда попали?
– Я же говорю, мы играли, – начал было Степа, прижимая руки к груди.
– Довольно врать! – перебил его незнакомец. – Где-то я видел вас… Отвечай-ка правду. Три дня тому назад вы не дежурили на огородах, в Старой Деревне?
– Нет… Первый раз слышу.
– С вами был еще третий, Миша Алексеев. Ребята переглянулись. Вася начал приходить в себя и, как говорят, обрел дар слова.
– Что вы, дядя! В Старой Деревне? Так далеко нас мама не пустит. – сказал он, вытирая нос.
– Ну, тогда придется о себе напомнить, – сказал незнакомец. – Вспомните-ка… Утром вам продукты привез один шофер. Вы его за диверсанта приняли…
С этими словами незнакомец перевел луч света на свое лицо. Ребята сразу узнали его, и, когда луч фонарика снова осветил их перемазанные лица, они радостно улыбались.
– Ой, дядя… Как вы нас напугали!
– Я думал, что вы тот… – сказал Степа. – Вот, думаю, крышка нам…
– Ну, а теперь приведите себя в порядок, отряхнитесь и рассказывайте, как вы сюда попали.
– Дядя, а как вас называть? – спросил Вася.
– Фамилия моя Трифонов. Так и называйте.
Иван Васильевич вернулся в кабинет и прилег на диван, но спать ему не пришлось. Зазвонил телефон.
– Слушаю.
– Иван Васильевич?
– Я.
– Трифонов говорит. Я достал то, о чем сообщал. Попутно двух пареньков знакомых встретил. Степан и Василий. Как поступить?
– Откуда вы говорите?
– Из Московского района.
– Машина где?
– Машина на улице. Ребята караулят.
– Забросьте мальчишек домой и быстро ко мне.
– Есть!
Повесив трубку, майор снова снял ее и набрал номер.
– Бураков?
– Я.
– Спали?
– Нет.
– Сейчас ложитесь спать. В девять утра зайдите ко мне
– Есть!
Трифонов приехал через час и сразу пошел к начальнику.
– Вот, товарищ майор, – сказал он, передавая противогаз. – В подвале красного дома взял. Там их целый ящик спрятан, двадцать пять штук.
– Только противогазы? – Больше ничего не нашел.
– На чердак поднимались?
– Все обшарил.
– Так. Где мальчишек встретили?
– В подвале сидели. Увидели Горского на рынке, узнали – и следом… Уверяют, что он их не заметил. Говорят, что положил противогаз, вышел и закрыл их. Ломиком дверь припер.
– А вдруг заметил?
– Не похоже.
Трифонов подробно доложил о результатах сегодняшней разведки и наблюдений, сообщил о своих планах и о том, что обещал Семену Петровичу вечером перебросить продукты с базы.
– Хорошо. Действуйте, как наметили.
– Есть!
– Ну, а теперь идите отдыхать, – приказал майор.
Оставшись один, Иван Васильевич занялся противогазом. Снаружи он ничем не отличался от обычных советских, гражданского типа, противогазов. Серая сумка со шнурком и пуговкой. Внутри два отделения. Прежде чем вытащить маску и коробку, майор приподнял противогаз. Вес его показался необычно тяжелым. Для сравнения Иван Васильевич снял со спинки стула свой противогаз и взял в другую руку. Да! Привезенный противогаз был значительно тяжелее… В резиновой маске и гофрированной трубке ничего особенного не нашлось, но, как только майор достал коробку, стало ясно, что секрет в ней. Вероятно, немцы очень тщательно копировали форму советской коробки, и при поверхностном осмотре она бы не вызвала подозрений, но сейчас Ивану Васильевичу сразу бросилось в глаза ее заграничное происхождение.
Отделка, окраска, даже сам металл горловины были чужими. «У промышленности каждой страны свой почерк», – подумал майор, отвинчивая коробку от гофрированной трубки. Он обратил внимание на цифры, выдавленные на кружке картона, закрывавшем нижнее отверстие. На советских противогазах этого не делали. Номер противогаза и штамп ставились на коробке сбоку. Осторожно вынул картонный кружок… Так вот оно в чем дело! Сюда закладывается часовой механизм. Значит, это мина. Иван Васильевич положил «коробку» на стол, откинулся в кресле и задумался.
Фантазия подсказывала много способов для использования этой, коварной мины. Ее можно незаметно пронести в любое место, поставить на определенный час, повесить где-нибудь и уйти. Висит противогаз, и никому в голову не придет, что это мина. Кроме того, Противогаз можно подменить…
До сих пор еще не было таких взрывов, но теперь их можно ждать.
Иван Васильевич снял трубку и набрал номер.
– Товарищ полковник?.. Да, это я. Есть новость. Разрешите к вам подняться… Через три минуты буду у вас.
Иван Васильевич уложил коробку и маску обратно в сумку, застегнул ее и, надев противогаз через плечо, вышел из кабинета.
15. Оперативная задача
Утром Миша обнаружил возле своей койки узел для Люси. С интересом пересмотрел он все вещи: туфли, ботинки, валенки, галоши, пальто, шубку, капор, платья, нижнее белье, чулки, рейтузы.
Он пошел в каюту к Сысоеву, чтобы поблагодарить его.
Сысоев сидел на табуретке около топившейся времянки и возился с каким-то клапаном.
– Где ты вчера пропадал? – спросил он вошедшего юнгу. – Мы консервацию машины начали, – тавот привезли.
– А зачем? – спросил Миша.
Работа в разведке оторвала мальчика от интересов команды, и он не знал, что делается на судне.
– Что «зачем»? Эх ты, механик! Зима подходит, скоро морозы ударят.
– А почему Николай Васильевич мне ничего не сказал?
– Говорил, что дал тебе другое задание на берегу. Ничего, Мишук! Для тебя работы на всю зиму припасли, – утешил он Мишу, видя, что тот сильно огорчен.
– Какой работы?
– Котлы будешь готовить. Самое подходящее дело пацану в котлы лазить.
– Ты бы мне объяснил, что вы сейчас делаете.
– Обыкновенно… Кингстоны станем набивать тавотом. Трубопровод разобщать. Воду спустим, чтоб не замерзла. Да разве все расскажешь? Работы много.
– А что ты сейчас делаешь? – с любопытством спросил Миша, наблюдая, как Сысоев, аппетитно пристукивая, поворачивает клапан.
– Клапаны питательной коробки от котла притираю. Коробку снял, а то внизу холодно… А какое я дело вчера состряпал, Миша!.. Во сне не приснится. Хочешь английским языком заниматься?
– Н-не знаю, – нерешительно протянул Миша.
– Будем, как лорды-милорды, балакать. После войны пойдем в Америку, и пожалуйте… Любую вывеску можно прочитать. Ол райт – и готово! А то ходишь по улицам, как глухонемой. Правда, я на пальцах ловко умею объясняться… Такую, понимаешь, старушку нашел! Профессорша! Согласилась английскому языку нас обучать. А сама говорит лучше, чем по-русски. Как дипломат. Ребята все, как один, записались. Я староста кружка. Тебя записать?
– Запиши. А только когда заниматься?
– По вечерам. Ну, а «приданое» видел?
– Большое тебе спасибо.
– Не для тебя старался, – остановил его жестом машинист. – Для Люсеньки. Пускай она и скажет спасибо. Эх, мне бы такую сестренку! Я бы ее одними конфетами кормил…
В конце коридора загремела свалившаяся с трапа пустая банка из-под консервов. Значит, кто-то спускался по трапу в кубрик. Моряки нарочно ставили такие банки на ступеньках, чтобы знать о приближении посторонних людей.
Миша вышел в коридор и в темноте чуть не столкнулся с Бураковым.
– Алексеев тут живет?
– Это я, товарищ Бураков. Проходите ко мне в кубрик.
– Уронил какую-то коробку. Такой грохот!.. Под самыми ногами кто-то оставил.
– Это ничего… пустяки. Ее специально для того и поставили.
Миша объяснил назначение банки.
– Вот как? Это надо запомнить. У тебя тут слышно за стеной?
– Слышно.
– Пойдем куда-нибудь в укромное местечко.
Они. поднялись на палубу, прошли на нос и сели на бухту каната.
В это время просвистел снаряд и разорвался над Литейным мостом. – Обстрел! Спустимся вниз? – спросил Бураков.
– А зачем? Далеко.
Стали наблюдать за разрывами. Снаряды летели над их головами и рвались где-то правее Невы.
– В район водокачки…
– Вот если бы в Неву… У меня лодка наготове.
– Зачем?
– Поехали бы глушенную рыбу ловить. Я позавчера здоровую лососку поймал.
Когда обстрел прекратился, Бураков достал пару карманных часов и передал их мальчику.
– Держи. Я хочу тебя предупредить, Миша, – начал говорить он вполголоса. – Конечно, мы тебя знаем и верим, но все-таки не лишнее сказать… Не забывай, что тебе поручили серьезное, ответственное, рискованное дело. Если армия воюет открыто, то мы воюем тайно. Кто кого перехитрит… Знаешь, ведь чтобы, скажем, построить Днепрогэс, нужно много сил, средств и рабочих, а взорвать его может один человек… Ты вдумайся в это. Наш фронт очень трудный. Немцы много хитрых шпионов и диверсантов засылают. Это все отборные головорезы. А найди-ка их в такой массе людей! Они прикидываются патриотами, и на лбу у них ничего не написано. Ты, конечно, все это знаешь…
– Да…
– Эти часы ты предложи Брюнету. Поторгуйся с ним. Проси за них по полторы тысячи. Скажи, что на рынке продашь за такую цену. Ну, а потом уступи немного. Они будут спрашивать, где ты их взял. Придумай что-нибудь. Только попроще, а лучше не очень распространяйся. Они будут уверены, что ты их украл. Так и надо. Будь осторожен. Не вздумай их расспрашивать или навязываться со своими услугами, а тем более что-нибудь сам предлагать. Помни, что ты ничего не знаешь. Они должны сами посвятить тебя в свою тайну, Если они что-нибудь предложат, то сразу не отказывайся и не соглашайся. Скажи, что подумаешь. Потом мы посоветуемся и решим вместе, как поступить. Нам важно знать, что они тебе предложат. Может случиться так, что кто-нибудь из них проболтается. Старайся запомнить все, что они говорят. Еще раз тебе напоминаю: у них не должно быть и тени подозрения, что ты честный сын народа и хочешь разоблачить этих предателей. Если у них возникнут подозрения, то, во-первых, ты ничего не узнаешь, а кроме того, они не будут церемониться, постараются тебя уничтожить. Очень может быть, что они захотят тебя проверить. Тогда держись, не смущайся. Теперь ты понимаешь, какое мы тебе серьезное дело поручаем? Одно неосторожное слово – и все пропало. Приятелям своим ничего не рассказывай. Они вчера такой номер выкинули, что придется с ними вообще никаких дел не иметь. Я только что был у них. Это не игра в Пинкертонов, Миша, а борьба не на жизнь, а на смерть.
– А что они сделали?
– Они сами расскажут.
– Если они самовольно что-нибудь натворили, я им за это голову отверну…
– Голову отворачивать не за что… Они хотели сделать хорошее дело, хотя об этом никто их и не просил. Во всяком случае, о своей задаче с ними не откровенничай.
– Я никогда им ничего такого…
– Ну, как никогда… Про красный дом ты им рассказывал?
– Какой красный дом?
– На Международном проспекте, куда Семена Петровича проводил из Старой Деревни.
– А-а!.. Ну, так ведь мы вместе были… Они знали, – смущенно сказал Миша.
– Они знали только то, что им знать полагалось.
– Учту.
– Учти, учти. Вопросы есть?
– Если вы сказали все, что мне полагается знать, то я понял.
– Да, кажется, все, – усмехнувшись, сказал Бураков. – Значит, твоя задача – поближе сойтись с кем-нибудь из этой шайки и ждать… Ждать и наблюдать.
– С Шуркой Кренделем?
– С ним… Кстати, он тебе своим спасением обязан.
– А я вас тогда здорово свалил?
– Неплохо.
– Вы даже шатались, когда встали.
– Это я нарочно. Значит, вопросов нет? – Есть один вопрос.
– Ну, говори.
– Как же их немцы хотят использовать?
– Ну, Миша, подумай сам, как могут немцы воров использовать. Одно то, что они занимаются кражей карточек, а значит, часть людей лишают продовольствия, это уже немцев устраивает… Но, конечно, кроме этого, задача у них есть особая…
– Наверно, шпионят или обстрелы корректируют.
– Вот это ты и выяснишь, – с улыбкой сказал Бураков.
– Значит, я вечером опять схожу к ним?
– Как условился, так и поступай.
– А до вечера что делать?
– Занимайся своими делами. Да, относительно звонков. Ивану Васильевичу теперь звони только в крайнем случае и маскируй разговор. Они могут следить за тобой. Условимся так: если ты звонишь дяде Ване, чтобы тебе обед оставили, потому что ты опоздал, – значит, ты идешь на судно и у тебя есть важные сведения. Каждое утро я буду к тебе заходить. С телефонами сейчас трудно. Во всяком случае, звони только по необходимости.
– А по проводу могут подслушать?
– Все может быть. Разве ты можешь ручаться за то, что рядом не стоит враг?
Миша вспомнил плакат с мордой предателя и громадным ухом и невольно оглянулся.
– Не могу… – согласился он.
– Вот, вот… Фотография Горского у тебя?
– У меня.
– Давай сюда. Она больше не нужна.
Миша достал бумажник и вынул фотографию.
– У тебя записаны наши телефоны где-нибудь?
– Записаны.
– Уничтожь. Надо их держать в памяти.
– Я их помню, – сказал Миша, вырывая листок из записной книжки.
Он понял, для чего нужна эта предосторожность, и не расспрашивал.
– Брюнет может украсть у тебя бумажник и заинтересоваться номерами, – пояснил Бураков, протягивая руку на прощанье. – Ну, ни пуха ни пера… Не теряйся. Помни, что ты не один,
Стоя на борту, Миша долго провожал глазами уходившего по набережной Буракова. Мальчик, конечно, понимал, что выполняет скромную роль в общем деле борьбы. Встреча с Трифоновым в столовой, сведения относительно воровской шайки – все это говорило о том, что ведется большая невидимая работа советской разведки. Но то, что он был тоже маленьким полезным звеном в этой борьбе, наполняло гордостью его душу. Он сделает все, что в его силах, и если нужно, то и жизни не пожалеет.
Сбоку раздался знакомый голос, и, повернув голову, Миша увидел на набережной приятелей. Не спеша он спустился по трапу вниз и поздоровался.
– Притопали?
– Как дела, Миша? – небрежно спросил Вася.
– Дела, как сажа бела.
– Видал? – сказал Вася, показывая поцарапанные и распухшие руки.
– Подумаешь! Две царапины, – сказал Степа. – Ты лучше на мои посмотри.
– Нашли чем хвастать.
– А ты спроси, где это мы поранились.
– И спрашивать не желаю.
– Почему?
– Знаю, что по глупости. Подрались или что-нибудь в этом роде…
– Ничего подобного. Ты только послушай…
И ребята начали наперебой рассказывать о своих вчерашних похождениях, о том, как их в конце концов выручил знакомый по огородам шофер Трифонов, как он подвез их на машине до дому, как сегодня приходил к ним Бураков и категорически запретил ездить в Московский район заниматься разведкой, пока не скажет.
– А знаешь почему? – спросил Степа.
– Что почему?
– Почему он приказал больше не следить за Горским, если мы его опять встретим?
– Почему?
– Потому что уже все сделано.
– Это вы и сделали?
– А то кто же?..
У Миши зашевелилось ревнивое чувство. Захотелось их обрезать, чтобы они не задирали нос, объяснить, что они дураки и что после этого им нельзя доверять ничего серьезного, что ничего еще не сделано и главное впереди. Захотелось, хотя бы намеком, дать понять, что вот перед ним, Мишей, поставлена действительно сложная задача… Но он легко подавил это желание. Помолчали.
– А ты что делал вчера? Миша вяло рассказал, что он поймал рыбу.
– И все? – удивился Вася.
– Все… Вечером дрова пилили.
На этом разговор закончился, и Миша ушел на судно.
Ребята, не удовлетворенные отношением Миши к их похождениям, отправились неизвестно зачем на Невский проспект. Вчерашний случай все еще волновал их. Хотелось какой-то бурной деятельности, новых подвигов, но ничего такого пока не предвиделось. Нужно было ехать в подсобное хозяйство. За ними уже приходили одноклассники, но ребята решили еще один день остаться в городе.
Сразу после разговора с Бураковым они пошли к Мише, единственному человеку, с которым можно откровенно говорить, а между тем он встретил их прохладно.
– Что это с ним? – удивился Степа. – Какой-то сам не свой.
– Ему завидно, что в подвал попал не он, а мы, – решил Вася. – Или рыбиной хвастает… Подумаешь, лососка… Каждый бы поймал мертвую.
На Марсовом поле кое-где копошились огородники, снимая остатки урожая. За углом загремел трамвай. Ребята побежали на остановку и сели в третий номер. Народу ехало много, и почти все женщины.
Доехав до Невского, Степа предложил слезть, на двенадцатом номере вернуться домой и после обеда отправиться в подсобное хозяйство.
– Едем до конца, – возразил Вася. – Посмотрим на окошко, какая там куча-то была…
– А что сказал Бураков?
– Так мы с трамвая не сойдем!
– Нет. Выходи.
Уже дверной автомат зашипел, когда ребята выскочили из вагона. Трамвай быстро пересекал Невский. В этот момент раздался оглушительный взрыв. Снаряд угодил под самый вагон. Стоявшие на остановках люди бросились под арки ворот. Послышались крики о помощи. Снова завыл снаряд и разорвался где-то внутри Гостиного двора, и без того уже закопченного пожаром и разбомбленного в сорок первом году.
– Ложись! – крикнула девушка-милиционер, стоявшая на посту.
Многие послушались ее и легли на землю. Крики о помощи остановили ребят.
– Пойдем… Туда же больше не попадет. К трамваю со всех сторон приближались люди. Мимо мальчиков пробежал командир, а за ним устремились и они. Снаряды продолжали падать один за другим и рвались со страшным грохотом. Но, не обращая на это внимания, на помощь пострадавшим уже спешили девушки с носилками, из команд МПВО соседних домов. Раненых вытаскивали из дымящегося вагона. Как только Степа, бежавший впереди, приблизился к трамваю, он увидел выбиравшуюся из вагона раненую женщину.
– Мальчик… мальчик… помоги.
Ребята подхватили женщину под руки, и она тяжелым грузом повисла на их плечах. Не зная, что делать с раненой, они потащили ее к тротуару.
Пронзительно взвизгивая, по пустому проспекту уже неслись машины «Скорой помощи». Ребята дотащили женщину до стены Публичной библиотеки. Из-за угла выехала санитарная машина и остановилась как раз напротив. Подбежал врач в халате.
– Положите ее! – приказал он.
Ребята осторожно опустили охающую женщину на асфальт. Степа дернул за рукав приятеля, и они, невольно приседая во время разрывов, побежали к поврежденному трамваю. Но там уже нечего было делать. Лишние люди только мешали.
– Убирайтесь отсюда! – крикнул военный, когда ребята сунулись в вагон.
Обиженные мальчики отошли к Гостиному двору, прислонились к колонне и стали наблюдать.
Машины «Скорой помощи», одна за другой, с бешеной скоростью приезжали и уезжали. Со звоном прикатила пожарная команда.
Обстрел прекратился так же внезапно, как и начался.
– Вот если бы мы поехали!.. Говорил я тебе… – сказал Степа.
– Говорил, говорил… А ты знал, что ли?
– Васька, ты весь в крови…
– Где?
– Да и я тоже…
Это была чужая кровь.
– Интересно, как она? Выживет? – сказал Степа.
– Конечно, выживет.
– Куда ее ранило?
– В ноги, что ли?
– Пойдем посмотрим.
– Увезли, наверно.
– Двенадцатый идет. Бежим!
На углу еще стонали раненые; мертвых относили в сторону, пожарники возились с дымящимся, разбитым вагоном, дворники торопливо сметали стекла, а между тем девушка-милиционер, стряхивая приставшую пыль, взмахнула палочкой, и снова тронулись трамваи, заспешили пешеходы.
Около двенадцати часов, после второго в этот день обстрела, Миша собрался поехать с Сысоевым к сестре, чтобы отвезти ей «обмундирование», но их вызвал старший механик.
– Вот что, товарищи! – сказал он, когда они вошли в каюту. – Важное задание. Срочно создается бригада технически опытных людей. Нужно быстро починить аварийную станцию водокачки. Немцы повредили.
– Ну что ж. Надо, – значит, надо, – сказал Сысоев.
– Людей у нас мало. Вас двоих посылаю.
– А долго там работать? – спросил Миша.
– Дотемна.
– Ну, если дотемна, это ничего.
– Вот вам записка. Пройдите вверх по Неве, там увидите землечерпалку «Волхов».
– Так это же Балттехфлот, Николай Васильевич, пускай они сами… – разочарованно начал машинист.
– Что за ведомственные счеты!..
– Я к тому говорю, что народу у них уйма…
– Значит, не хватает.
– Мы будем па них работать, а спасибо кому скажут?
– Сысоев! Мы будем работать на Ленинград!
– Да я понимаю, – недовольным тоном сказал Сысоев и взял записку. – К кому там?
– К старшему механику.
– Есть! Николай Васильевич, а как же с английским языком?
– Успеете. Почините станцию и можете заниматься. Хоть китайским.
Всю дорогу Сысоев ворчал:
– Вот увидишь – они нас запрягут. Они, видишь ли, и Дорогу жизни строили, и фарватер углубляли под бомбами, и вообще герои, а мы – просто так… А виноваты мы, что ли, если нас в Неву загнали? Герои – это не те, что героями родились, а те, которых война научила геройствовать… У нас каждый бы стал героем на месте героя.
Миша не понимал недовольства и обиженного тона машиниста и тем более его теории о героях. Ему было достаточно того, что работа нужна для Ленинграда.
– Вот тоже герои! – сказал Сысоев, указывая на женщин, которые суетились около ручной тележки, тяжело нагруженной какими-то машинными деталями.
Объезжая воронку от снаряда, они с тележкой застряли в развороченном булыжнике и никак не могли выкатить ее на ровную дорогу.
Сысоев подошел к женщинам и по-хозяйски сразу же набросился на них:
– Вылупили глаза, а дороги не видите!.. Дальше надо было объехать… куда смотрели!..
– Ладно, ладно, моряк. Ты лучше помоги, – миролюбиво отозвалась старшая, рукавом ватника вытирая вспотевшее лицо. – У нас силенок-то не шибко много… приходится экономить…
– Вот и плохо экономите…
Сысоев с сердцем решительно ухватился за колесо и начал командовать:
– А ну, взяли!.. Раз, два, три!.. Еще раз! – Тележка закачалась, брякнула металлом и выехала на ровное место.
– Ну спасибо, товарищ! Выручил! – зашумели довольные женщины. – Приходи в гости, чаем угостим…
Сысоев сердито зашевелил усами и, молча подтолкнув Мишу, зашагал прочь, не отзываясь на благодарность.
– А я думаю, они на самом деле герои, – сказал Миша. – Работают под снарядами, в голоде, в холоде и не хныкают, а ленинградскую марку держат как надо.
Сысоев покосился на мальчика и неохотно подтвердил:
– Ну и что ж, так оно и есть. В Ленинграде сейчас, конечно, жить не просто; только я говорю, что одни побольше герои, а другие поменьше, Техфлотовцам везет. Их посылают в такие места, что хочешь не хочешь, а геройствуй!
Впрочем, Сысоев забыл о своем недовольстве, как только они пришли на громадную землечерпалку и попали в бригаду. Ни Миша, ни Сысоев не уронили чести торгового флота и работали на совесть. А задача была трудная. Приходилось работать по пояс в холодной воде. Обстрелом были повреждены железные трубы, проложенные от землечерпалки на городскую водопроводную станцию. Трубы были проложены на случай, если бомбой или снарядом повредит станцию, и тогда должен был начать работать «Волхов», машины которого могли вполне обеспечить город подачей воды.
16. У воров
К Кренделю Миша шел сосредоточенный, серьезный. Вспоминался разговор с Иваном Васильевичем и с Бураковым. Мальчик обдумывал всевозможные неожиданности, которые могли случиться, но потом решил, что все предусмотреть невозможно. Главное – не теряться.
Затем он начал было придумывать себе новую биографию, по и здесь верно решил, что ничего придумывать не надо Если придется говорить о себе, то лучше приводить факты, которые легко проверить. Отец пропал без вести на фронте, мать убита во время бомбежки, работает и живет он на судне.. Ну, и занимается воровством. Эту-то ложь они проверить не смогут.
По пути к Кренделю Миша решил зайти к Лене, занести ей продукты.
Противогаз заметно оттягивал плечо, – там лежал большой кусок лососины и с килограмм хлеба. Мастерскую Миша нашел легко. Лишь только он поравнялся с ней, как за окнами услышал стрекотанье швейных машинок.
В прихожей, куда он вошел, против висевшей на стене стенгазеты под названием «Боевой листок» стояли две женщины. На другой стороне, около вешалки, на скамейке сидела старуха.
– Тебе чего нужно? – спросила старуха.
– Вызовите, пожалуйста, Лену, – попросил Миша, но шум машинок заглушил его слова.
Женщина, читавшая газету, подошла к мальчику и задала тот же вопрос. Миша повторил:
– Мне Лену…
– Какую Лену? У нас их три. Миша смутился. Он не знал фамилии новой знакомой.
– У которой карточки украли, – нашелся он.
– А-а… Леночку Гаврилову.
Женщина ушла. Миша с волнением ждал. Ему казалось, что он не узнает девочку. Вчера из-за темноты он не мог разглядеть ее лица. Интересно, как она отнесется к его приходу, думал он.
Из глубины прихожей вышла девочка и остановилась. Она была в скромном ситцевом платье, не доходившем до колен. Светлые, слегка вьющиеся волосы были заплетены в две косы и перекинуты на грудь.
– Кто меня звал? – с удивлением спросила она, не узнавая Мишу.
– Это я звал, – сказал Миша прерывающимся от смущения голосом и откашлялся, – Вы меня не узнали, Лена?
Девочка покраснела.
– Миша? Я не думала, что вы придете, – просто сказала она и пальцами начала крутить колечко локона на своей косе.
Миша сосредоточенно смотрел на это движение, словно за этим и пришел.
– Пойдемте в красный уголок, – предложила Лена.
– Нет, я сейчас тороплюсь. Я зашел на одну минуту.
Он вынул продукты, завернутые в газету, и протянул ей.
– Вот. Это вам…
– Нет, нет… – испуганно отступив на шаг, сказала девочка. – Я ни за что не возьму.
– Это мне ничего не стоит, – горячо сказал Миша.
– С какой стати! Нет… нет…
– Ну, тогда я так оставлю…
С этими словами Миша положил сверток на скамейку и не прощаясь вышел.
В квартире Кренделя все уже собрались, кроме Пашки, и встретили Мишу, как старого знакомого
Среди присутствующих была новенькая – Тосина подруга, по имени Нюся. Клички она не имела, хотя Брюнет звал ее Ню. Завитая, накрашенная, вертлявая, худенькая девчонка строила из себя взрослую. С первой фразы Миша возненавидел ее.
– А вы, Миша, интересный…
– Какой есть, – буркнул мальчик, поздоровавшись. На столе стояла наполовину выпитая бутылка водки, а мать Кренделя на кухне жарила лепешки.
– Мы гуляем, Миша, – преувеличенно пьяным голосом сказал атаман. – По случаю случившегося случая… Деньги у тебя есть?
– Если надо будет, найдем.
– Ну, значит, сегодня сыграем.
– Он очень деньги любит. Деньги – его страсть, – сказала Нюся и расхохоталась.
– А кто деньги не любит? – спросил Брюнет. – Поднимите руки, кто деньги не любит. За деньги мы на все пойдем. Так я говорю, Чинарик?
– Так, так… Ты не ломайся, Жора. Выпил на копейку, а захмелел на рубль.
– А ты согласен со мной? – обратился Брюнет к Мише.
– Согласен, – сказал Миша.
– Правильно… Таких я люблю. Погоди, мы еще с тобой дел наделаем…
– Миша, а водку вы пьете? – кокетливо спросила Нюся.
– Нет.
– Неужели? Какой же вы мужчина?
– А кто вам сказал, что я мужчина? Я такой же мужчина, как вы женщина… Полметра еще не доросли.
Раздался смех. Нюся обиделась, но ненадолго. – А за девочками вы ухаживаете?
– А чего за ними ухаживать, если они здоровые…
Нюся повернула этот ответ по-своему.
– А если они заболеют?.. Влюбится какая-нибудь в вас и заболеет? Тогда будете ухаживать?
– Обязательно буду. Вызову «Скорую помощь» и отвезу в сумасшедший дом, – сухо ответил Миша.
Снова раздался хохот, но теперь Нюся не обиделась, а когда установилась тишина, сказала:
– Значит, в вас только сумасшедшие могут влюбиться?
– Конечно.
– Значит, я начинаю сходить с ума… Ах! Ах! Я сейчас всем глаза выцарапаю!..
– Брось, Ню… – остановил ее кривлянье атаман. – Хочешь, я тебе лекарства налью стопочку?
– Вместе со всеми,
Принесли лепешки, и компания принялась закусывать.
– Мне не нужно, – отстранил Миша руку Кренделя с тарелкой. – Я только что обедал.
– Где?
– В столовой.
– Как хочешь. Нам больше останется. Пока ели, Миша думал о том, как удобнее предложить Брюнету часы, но это получилось само собой.
– Кто знает, сколько сейчас времени? – спросила Тося, видимо куда-то собиравшаяся.
Миша и Брюнет одновременно вытащили часы.
– На моих без четверти девять, – сказал Брюнет.
– Отстают. Ровно девять.
– У тебя хронометр, что ли? Ну-ка, покажи. Вор взял часы, внимательно осмотрел их со всех сторон, приложил к уху.
– Продай, – предложил он.
– Купи… Полторы тысячи.
– Э-э-э.. нет. Дорого.
– Ну, а сколько дашь?
– Любую половину.
Миша вытащил вторые часы и протянул их атаману.
– Ну, а за эти сколько?
– Огольцы! Смотрите, у него полный карман часов. Ай да Мишка! – воскликнул Крендель.
Ваня Ляпа и Леня Перец с уважением и завистью посмотрели на Мишу.
– У тебя еще есть? – спросил Перец, облизывая пальцы.
– Если не будет, найдем.
– Расскажи, где ты их стянул.
– Мне их принесли, а я только в карман положил. Воры засмеялись этой шутке и прекратили вопросы.
– Ну, а за эти сколько хочешь? – спросил Брюнет после осмотра.
– Столько же.
– Вот мое слово: хочешь полторы за пару?
– Мало. Я на рынке продам дороже. Мне некуда торопиться.
– Жора, зачем вам столько часов? – полюбопытствовала Нюся.
– Ну как? Согласен? – не обращая внимания на вопрос, настойчиво спросил Брюнет.
– Плати по тысяче, – твердо сказал Миша. Брюнет подумал, прищурившись посмотрел на сидевших за столом воров и спрятал часы в карман.
– Я такой… Если вещь понравилась, – значит, моя.
– А деньги?
– Не бойся, получишь.
На этом разговор был кончен. Нюся вытащила из-под стола патефон и поставила пластинку.
– Миша, вы умеете танцевать?
– Я даже не знаю, с чем это едят или пьют…
– Не прикидывайтесь медведем…
– Чего ты, Нюська, навязываешься! – перебила подругу Чинарик.
Достали карты. Пока убирали со стола и рассаживались, Брюнет отсчитал деньги и передал Мише.
– Ты имел дело со мной… Мое слово – закон.
Миша молча взял деньги, спокойно пересчитал их и спрятал в карман.
Игра шла вяло. Чувствовалось, что нет жертвы. И только когда играл Миша, а Брюнет раздавал карты, устанавливалась напряженная тишина.
Сегодня Миша немного выиграл. Играл он, как и все, очереди не пропускал, но без интереса. Миша вспомнил слова Ивана Васильевича о том, что Брюнет играет нечестно, и внимательно следил за его руками.
Действительно, когда вор начинал сдавать карты, он прикрывал колоду рукой и, как показалось Мише, тянул карты не по порядку. Когда очередь дошла до Миши, в игре было свыше ста рублей.
– Ну что, Миша, на все? – спросил Брюнет.
– Если перетасуем карты, а колоду положим на стол, могу и на все, – сказал Миша.
Все сидевшие за столом с испугом посмотрели на смельчака. Атаман побледнел и медленно поднялся.
– Что ты хочешь сказать?
– Я хочу сказать, что карты следует перетасовать…
– Значит, по-твоему, я шулер? – стиснув зубы, спросил Брюнет.
– Ничего такого я не говорил. – спокойно сказал Миша. – Я тебя не знаю, и ты меня не знаешь… Ты сядь и не пугай меня!
Спокойный и независимый тон мальчика обезоруживал. Миша даже не взглянул на Брюнета. Атаман вызывал его на скандал, на спор, во время которого он бы проучил противника, но этого не получилось. С минуту простояв, он строго посмотрел на присмиревших членов шайки.
– Я не пугаю… Значит, я ослышался, – сказал он и сел на место. – На сколько ты идешь?
– На пять рублей.
– Ты же хотел на все.
– С условием, если карты будут перетасованы и положены на стол, – настойчиво повторил Миша.
Глаза Брюнета блеснули, но на этот раз он сдержал себя, и на лице у него появилась кривая улыбка.
– Так, может быть, ты вообще не хочешь играть?
– Могу и не играть.
– Мне показалось, что ты любишь играть.
– А чего тут любить? Проиграешь – денег жалко. А выиграешь – не ценишь их… Деньги нужно доставать… так… ну, чтобы…
Миша хотел сказать «трудом», но, понимая, что здесь это слово будет звучать неуместно, замялся;
– С риском, – подсказала Чинарик.
– Да. С риском, – согласился он.
– А ты рисковый? – спросил атаман.
– Не знаю. Я про себя вообще не люблю говорить.
Игра в карты прекратилась. Между Мишей и Брюнетом почувствовалась натянутость. Все понимали, что атаман затаил злобу, и, зная его жестокий и мстительный характер, с любопытством ждали, как он расправится с не признавшим его авторитет новичком.
Крендель был уверен, что открытой драки не будет, – Миша физически сильнее Брюнета, а значит, тот ударит в спину из-за угла. Крендель чувствовал себя перед Мишей должником за спасение от тюрьмы и поэтому решил его предостеречь.
К десяти часам ушла на дежурство Чинарик вместе с подругой. Вечер не клеился. Решили разойтись по домам.
– Оставайся ночевать. Ляжешь на диване, а я на Тоськиной кровати. Дело есть, – сказал Крендель, загораживая Мише проход к двери.
– Мне утром рано вставать надо.
– Матка разбудит.
Миша согласился.
Когда все разошлись, мать Кренделя принесла из кухни подушку, одеяло, бросила все это на диван и отправилась к себе.
– Слушай, Миша… Ты поосторожней с Жорой. Он тебе не простит. Если не сейчас, то потом, когда немцы придут, – отомстит.
– А ты думаешь, немцы придут? – спросил Миша, обрадовавшись, что Крендель сам заговорил на эту тему.
– Придут не придут – не в этом дело… С Жоркой не ссорься. Он злопамятный.
– А мне наплевать на него. Видал и почище…
– Ты его не знаешь… Для него никто не существует – свой, не свой…
– А что он мне сделает?
– Драться он не будет. Даже если они трое тебя подкараулят…
– Пускай попробуют…
– Он не любит в открытую. А где-нибудь за углом уколет. А если ты с ним будешь заодно… У него такие знакомства… Можно заработать. Слушай, я тебе по секрету скажу… Когда он уходил, то в прихожей сказал… Предупреди, говорит, Мишку: если, он против меня пойдет, то ему плохо будет, а если со мной, то не пожалеет… Понял? Значит, ты ему нужен.
– Дальше будет видно. А какая может быть польза от него?
– Деньги… продукты…
– Это я и без него достану.
– Столько не достанешь. А потом все до поры до времени…
Видно было, что Кренделю трудно говорить. Он боялся о чем-то проболтаться и все время запинался.
Больше часа они беседовали, сидя на диване. Говорил, собственно, вор, а Миша слушал. Из его рассказов он понял несложную историю самого Кренделя. Воровать начал с детства, и это приучило его к легкой, разгульной жизни. Учиться и работать Крендель не хотел. Читал мало, ничем не интересовался, кроме кино, куда ходил до войны каждый день.
«Вот паразит, – думал Миша. – Все люди учатся, создают, а эти живут чужим трудом, как пиявки. Все чем-то интересуются, куда-то стремятся, чего-то добиваются, а эти только тем и занимаются, что проживают наворованное…»
Радио в соседней комнате протяжно завыло. – Ого! Воздушная тревога… Ты боишься?
– Боюсь! – сказал Миша.
– Врешь, – не поверил вор. – Чего это они сегодня зарядили? Обстрел за обстрелом, а ночью налет… Они собираются наступление делать…
– Откуда ты знаешь?
– Знаю… Вот увидишь. Скоро немцы придут. Вот уж тогда не зевай! Поживиться можно будет.
– А тебе не жалко Ленинграда?
– Чего его жалеть? По мне, провались он…
Миша побледнел и стиснул зубы, сдерживая вспыхнувшее чувство горячего гнева, желание наброситься на Кренделя, немедленно что-то сделать…
В комнату вошла заспанная мать Кренделя.
– Шура, спуститься в подвал, что ли? Летят.
– Спускайся, если охота.
– Не знаю, что и делать…
Захлопали зенитки.
Мать постояла с минуту в дверях и ушла обратно в кухню. Миша все еще стоял со стиснутыми зубами – от острой ненависти и отвращения к этим людям, к их обстановке, ко все этим вещам…
– Давай лучше спать, – предложил он, стараясь говорить спокойно. – Мне рано на работу надо.
Крендель ушел в кухню. Миша, сильно уставший за день, снял ботинки и не раздеваясь лег. Однако долго не мог заснуть, стараясь преодолеть чувство острой брезгливости к подушке, к дивану, на котором лежал. «Завтра сразу же надо сходить в баню», – решил он и успокоился наконец, начиная дремать…
Перед глазами мелькнули светлые локоны, затем детские, но по-взрослому серьезные глаза и наконец все лицо Лены.
«Как она испугалась, когда я достал продукты!» – подумал Миша и улыбнулся. Но сразу тревожная мысль насторожила: «Не подумала бы, что я украл. Надо будет рассказать в следующий раз… А что делать с остальной рыбой? Сегодня Сысоев разделал ее и присолил. Лососки осталось еще много – больше половины. Может быть, часть снести Лене, а остальное в детский сад? Пускай малыши едят. Сам сыт и могу заработать, если нужно»,
С таким решением он и заснул.
Сильные удары во входную дверь разбудили Мишу. Он не знал, сколько времени спал, но, видимо, до утра было еще далеко. Веки слипались, а в голове стоял звон от прерванного сна. Снова раздался настойчивый сильный стук. В прихожей послышалось шарканье ног и голос матери Кренделя:
– Кто там?
– Откройте, гражданка Кукушкина, это управхоз. Загремело железо запора, звякнула цепочка, и в прихожую вошел управхоз с какими-то людьми.
– Обход. В квартире посторонние есть?
– Никого нет посторонних. Племянник ночует, мальчик, – заискивающе сказала Кукушкина. – В той комнате сын спит.
Кто-то из пришедших прошел в соседнюю комнату, затем на кухню. Мише стало не по себе. Он здесь не прописан, и, если его будут спрашивать, кто и откуда он, придется врать. Пока не поздно, надо придумать.
Минуты через три открылась дверь и загорелся электрический свет. Миша сейчас же узнал Буракова и понял, что обход устроен из-за него. «Ведь я не предупредил, что останусь ночевать здесь», – подумал он. Бураков наклонился к Мише, увидел открытые глаза и выпрямился. Внимательно осмотрев комнату, заваленную всевозможными вещами, потушил свет и вышел.
Снова раздался звон железного запора, злобное ворчанье Кукушкиной, шарканье ног, и все стихло.
17. Первый шаг
– Василий, проснись! Тебе говорят!
Мальчик открыл глаза. Около него стояла мать и тормошила за плечо. Горела коптилка, а в чайнике, стоявшем на «буржуйке», булькал кипяток,
– Ты чего, мама?
– Вставай, живо! Сейчас пойдем.
– Куда?
– А там увидишь.
Тон матери ничего хорошего не предвещал. Не дожидаясь ответа, Вася вылез из-под одеяла, поверх которого лежал еще тяжелый отцовский полушубок, и начал одеваться. Мать отошла к накаленной докрасна времянке, заварила кофе, достала конфеты, нарезала хлеба.
– Ты чего натворил? Сознавайся, – строго сказала она.
– Я – ничего, – с недоумением сказал Вася.
– Где вы со Степкой по целым дням шляетесь? Вместо того чтобы делом заняться, вы что делаете?
– А что?
– Я тебя спрашиваю. Вчера в партийный комитет вызвали, про тебя спрашивали. В милицию, что ли, попал? Протокол составили?
– Чего ты выдумываешь? Ничего я не знаю.
– А откуда про тебя в комитете знают? Чем прославился? Степкину мать тоже в комитет вызвали. Чем, говорят, ваш сын занимается?.. Пора бы, говорят, к делу пристроить. Вон какой детина вырос. Скоро в армию пойдешь, а ума не нажил… Зря расспрашивать не будут…
– Мама, честное слово, я ничего не знаю.
Мать сердито сняла чайник, налила в кружки кофе.
– Садись, ешь. На завод пойдем.
– Зачем на завод?
– Работать будешь. Обещали тебе хорошее место дать. Не такое сейчас время, чтобы собак по улице гонять. Все работают от мала до велика.
– А Степка что? – спросил Вася.
– И Степка твой пойдет на работу… Думала сначала, не воровать ли вы начали, Я бы тогда не знаю что… голову бы тебе оторвала. Да нет, слава богу, не дошел. Степану тоже обещали хорошее место, – уже мягче сказала мать.
– Мама, а как же школа?
– Какая нынче школа? Немцы под городом в двух километрах сидят… Сначала их выгнать надо, а уж потом про школу думать,
Она положила на тарелку разогретой тушенки из овощей и села к столу.
– Иди, ешь!
– Дай хоть умыться, – хмуро сказал Вася.
– У тебя хороший товарищ есть. Бери с него пример. Сиротой остался и не потерялся. Сестру пристроил и сам у дела. А ты за родителевой спиной баклуши бьешь. Случись со мной что-нибудь…
– Чего говорить раньше времени, – перебил он мать. – Я же не спорю. На завод так на завод.
Но она не прекратила разговора и продолжала говорить о положении города, окруженного со всех сторон врагами, о приближающейся зиме, Вася слушал и про себя соглашался с матерью, но было обидно, что отрывают от интересных и более важных, как ему казалось, дел. А впрочем, если он понадобится, Иван Васильевич всегда может освободить, как и Мишку, подумал мальчик и успокоился.
Позавтракав, они вышли на улицу. Было еще совсем темно, но народу на проспекте оказалось гораздо больше, чем днем.
Номерной завод, где работала мать, был довольно далеко. Васе приходилось бывать здесь в прошлом году, и он прекрасно помнил, как выглядел завод в страшную зиму. Большинство цехов тогда стояли замороженными, с черными пустыми рамами. Везде намело сугробы снега. Не было энергии, света, топлива, воды. Казалось, что по воле какого-то злобного волшебника жизнь замерла. И все-таки завод работал. Люди ходили как тени, еле держались на ногах от голода, но работали и работали…
Сейчас другая картина. Завод ожил. Через щели незакрытых дверей вырывались яркие полосы электрического света. Гудели станки, и где-то тонко визжала сталь. Завод работал в три смены.
Через всю дорогу, от одного корпуса до другого, висел плакат: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!» Потом Вася увидел другой плакат: «Все силы на оборону Ленинграда!», а немного дальше: «Все для фронта, все для победы!» Васе понравились эти короткие лозунги, в которых заключено так много смысла. Кроме того, здесь они звучали как-то особенно убедительно. Напряженная, деловая атмосфера завода, грохот, визг стали, стрекотня клепки говорили о том, что лозунги вырвались из груди этих людей и призывают всех к борьбе. Васе захотелось включиться в этот ритм и тоже принять участие в общей работе. Он понимал, что завод военный и работает для фронта. Может быть, он делает те самые пушки с длинными стволами, которые Вася видел на Литейном…
Везде работали женщины в ватниках. У ворот на ожидавших впуска грузовиках сидели женщины. В проходной – женщины. Когда они шли по двору, их догнала вагонетка с болванками для снарядов, которую толкали два человека в ватных штанах, оказавшиеся тоже женщинами.
– Мама, у вас только женщины работают? – спросил мальчик.
– Почему женщины? Есть и мужчины.
В конторе, у стен, за канцелярскими столами, стояли аккуратно заправленные кровати. Многие жили здесь «на казарменном положении» и не покидали завода по месяцам. Васе. это понравилось, и он решил, что тоже поставит для себя кровать.
Когда они проходили по коридору, кто-то сзади надвинул ему кепку на глаза. Вася оглянулся.
Три подростка, примерно одного с ним возраста, в лоснящихся от масла ватниках, шли сзади. Глаза их аадорно поблескивали.
Вася поправил кепку и, не опуская руки, быстрым движением схватил крайнего за козырек, сильно дернул, надвинул кепку на нос.
Ребята заулыбались.
– Ты что, работать? – спросил один.
– Ага!
– Заходи к нам. – А где вас искать? – В литейный цех приходи…
Мать остановилась у двери, на которой висела дощечка с надписью: «Главный инженер».
Ребята прошли дальше.
В кабинете инженера бросались в глаза, как что-то постороннее, кровать и стоявший около стены небольшой столик, на котором был недопитый стакан чая, тарелка с хлебом и еще какая-то посуда, закрытая салфеткой. Сам инженер сидел за большим письменным столом, заваленным бумагами и всевозможными образцами изделий.
О чем говорила мать с инженером, Вася не слышал.
Он терпеливо ждал у двери.
– Позовите Осокина, – сказал инженер в телефон. – Степан Николаевич, я к вам мальчика направляю… сына Кожуха. Вы его знали. Он сейчас на фронте… Что? Я говорил начальнику цеха. Они сами пришлют… А что я могу сделать? Постарайтесь к вечеру исправить.
Вася насторожился. Речь шла о нем. Но из дальнейшего разговора он ничего не понял. Мать поблагодарила инженера, и они вышли из кабинета.
Пришли они не в цех, как предполагал Вася, а в лабораторию завода. Здесь было интересно. Окинув взглядом большую комнату, он увидел всевозможные аппараты, динамо, станочки, инструменты…
Осокин оказался человеком среднего роста, не старым, бритым, с большим лбом. Потом, когда он снял кепку, Вася увидел на голове лысину.
– Степан Николаевич, вот я к вам сына привела. Пускай работает. Приучите его к делу, – сказала мать.
Осокин внимательно посмотрел на будущего ученика.
– Что-нибудь сделаем.
– Баловать не давайте, построже с ним.
– Как это баловать? Он пришел работать, а не в игрушки играть. Сам понимает, не маленький. Так я говорю? – обратился он к Васе.
– Так, – согласился тот.
Мать ушла, условившись, что домой они поедут вместе.
– Ты где живешь? – спросил Осокин мальчика.
– На Большом проспекте, на Петроградской стороне.
– Вот как! Я тоже на Петроградской живу.
– А на какой улице?
– На Зелениной.
– Ну-у! – удивился Вася, – Значит, нам по пути.
– Тем лучше. Тебя Василием зовут? Ты когда-нибудь с электричеством возился? Пробки в доме чинил?
Вася усмехнулся и сказал, что он не только чинил пробки, но даже делал самостоятельно проводку, разбирал и собирал патроны, выключатели, штепсели…
– Это хорошо, – сказал Степан Николаевич. – Нам с тобой придется все время с электричеством дело иметь. Парень ты, я вижу, с головой. Сработаемся.
Васе тоже понравился этот человек. В дальнейшем он узнал, что Степан Николаевич работал на заводе электриком, высшего образования не имел, но к нему часто приходили за советом инженеры. Он чинил сложнейшие электрические приборы и легко разбирался в них. Затем выяснилось, что Степан Николаевич хорошо знает часовой механизм, но если и берет в починку часы, то только какие-нибудь особенные. Ему интересно было, например, припаять зуб к крохотному колесику маленьких дамских часов. Знал он всевозможные двигатели, мотор внутреннего сгорания, фотографию, радио… Да кажется, не было той области в технике, которой бы он не интересовался. В довершение ко всему он был страстным охотником и рыболовом.
Васе повезло. У такого учителя многому можно научиться.
В работе Осокин был требовательным, настойчивым и точным.
Через полчаса из цеха принесли в красном футляре какой-то сложный электроизмерительный прибор.
– Опять испортили. Прислали к вам, товарищ Осокин.
– Кто на нем работал?
– Наш техник.
– Я бы руки поотрубал таким техникам… Опять короткое замыкание. Придется катушку перематывать.
– Просили к вечерней смене сделать.
– Кто это просил?
– Главный инженер говорил, что вы обещали…
– Ничего я не обещал. Я сказал, чти посмотрим,
– Ну, наше дело передать. Вот бумаги, получайте.
Рабочие ушли. Степан Николаевич несколько раз обошел вокруг прибора, как бы прицеливаясь, с какой стороны лучше взяться за него.
– Есть у нас такая привычка: попробовать! А чего пробовать, когда все уж испробовано. Нужно знать! Запомни, Вася: никогда за дело не принимайся, пока существа дела не понял… Ему, видите ли, свое достоинство уронить неудобно Лучше прибор сломать… Легко сказать: к вечерней смене…
Он снял кепку, погладил себя по лысине и, хитро подмигнув ученику, спросил:
– А может, сделаем? Как ты думаешь?
– Сделаем, – уверенно согласился Вася.
– Ну, значит, сделаем. Иди сюда. Держи за края, а я винты выверну, и вытащим его оттуда.
Таким образом Вася сделал первый шаг, вступая на трудовой путь…
18. Письмо
Прошло три дня. В Мишиной памяти эти дни слились в один. Они походили друг на друга и не содержали чего-нибудь запоминающегося. Обычные обстрелы, воздушные тревоги, однообразная, хотя и трудная, работа на «Волхове», столовая, баня, а по вечерам малоинтересные встречи с ворами. Никаких предложений они не делали, и ничего, кроме ругани да воровских словечек, он от них не слышал.
По совету Буракова, Миша установил с Брюнетом хорошие отношения.
Каждый день мальчик собирался съездить к сестре и порадовать девочку новой одеждой, но дела не пускали.
Приятелей своих Миша не видел. Бураков сообщил, что они устроены на работу.
Один раз он заходил к Лене, но не застал. По словам сторожихи, ее послали на склад за материалом для мастерской, Миша попросил старуху передать девочке сверток с хлебом, рыбой, морковью со своей грядки и ушел. Сначала его огорчила эта неудача, но, подумав, он решил, что это даже лучше. Ему очень хотелось повидать девочку, но он боялся быть назойливым.
На четвертый день события начались с утра. Как и в предыдущие дни, его вызвали в каюту старшего механика. Там ждал Бураков. Он внимательно выслушал сообщение юного разведчика и предупредил:
– Миша, сегодня будь начеку. Положение может проясниться.
– А что? – насторожился Миша.
– Какой ты любопытный! В свое время узнаешь. Все остается по-прежнему, и для тебя ничего не меняется. Сейчас иди на работу.
Шагая по набережной, Миша раздумывал над словами Буракова, но, как ни ломал голову, ничего придумать не мог.
«Что может проясниться? Какое положение?» Он чувствовал, что это предупреждение сделано не случайно.
Миша был прав. Военная разведка сообщала, что немцы готовят удар. Нужно было торопиться. В числе прочих дел Иван Васильевич вчера вечером обсуждал с Бураковым застой в Мишиных делах и решил ему помочь.
Судя по рассказам юного разведчика, воры ему доверяли, и отношения между ними сложились благоприятные. Было установлено, что Брюнет играл главную роль, но и он начал относиться к Мише дружелюбно, стараясь втянуть его в свою шайку. В чем же дело?
– А может быть, между ними все роли уже распределены? – сказал майор.
– Очень может быть, – согласился Бураков.
– Так надо спутать им карты… Брюнета трогать пока нельзя. Кренделя тоже. Значит, этих… Ваню Ляпу и Перца убрать.
– Есть убрать!
Так родилось решение, и оно должно было изменить положение Мишиных дел.
В тот момент, когда Миша залез по колено в воду и громадным ключом захватил железную трубу, а Сысоев начал навинчивать на нее «рубашку», Ленька Перец в прекрасном настроении вышел на улицу. У разломанного ларька, на перекрестке, его поджидал Ваня Ляпа. Перекинувшись двумя-тремя фразами и закурив, они отравились в большой магазин. Отоваривание продовольственных карточек к этому времени было организовано прекрасно, и небольшие очереди бывали только в первый день очередной выдачи. Именно сегодня была объявлена выдача продуктов, и могло случиться так, что в магазине образуется очередь.
Как воры и предполагали, народу в магазине было больше, чем в обычные дни. Следом за ними вошел пожилой мужчина в очках, две женщины и молодой человек в коричневом пальто. Все они замешались в толпу у прилавка.
Ваня Ляпа встал около двери, а Ленька ушел в другой конец магазина. Между ними была молчаливая договоренность, и они, что называется, сработались Зевать нельзя, – такого благоприятного момента трудно дождаться. Ленька опытным глазом сразу нашел жертву – невысокого роста старую женщину. Он неплохо разбирался в поведении людей у прилавка. Он знал, что, когда дойдет до нее очередь, она заторопится, вытащит заранее приготовленные карточки и обязательно перепутает их. Разобравшись сунет ненужные в карман и с напряженным вниманием будет следить, какие талоны ей вырежут, а потом уставится на стрелку весов. В это время и действуют воры. Ленька знал, что в такой работе главную опасность представляют сзади стоящие, которые могут заметить и предупредить воровство. На этот раз, по определению вора, сзади жертвы стояла такая же «разиня». Оценив положение, Ленька оглянулся и подмигнул соучастнику. Когда подошла очередь жертвы, все случилось так, как он и предполагал. Перец дал сигнал, мотнув головой, и воры подошли к старухе с разных сторон. Ляпа заслонил от посторонних глаз Леньку и занялся разговором.
– Тетя, я только спросить…
– Становись в очередь.
– Да я не получаю… Я только спросить… Гражданка, что вы на мясные талоны даете?
Времени достаточно. Карточки мгновенно были вынуты. Не дождавшись ответа продавщицы, воры хотели уйти, но тут события повернулись иначе. Ляпа почувствовал, как чья-то сильная рука ухватила его за шиворот.
– Чего ты? Пу-усти-и! – плаксиво закричал Ляпа.
– Тихо, тихо. Не надо вырываться. Мы же с тобой старые знакомые, – сказал мужчина, снимая очки.
Ванька сразу узнал сотрудника уголовного розыска, который дважды его допрашивал по подозрению, но отпускал за отсутствием улик.
Леньку держал другой, молодой, и так крепко, что тот не мог выговорить ни слова, а когда воротник, душивший его, ослаб, разговаривать было незачем.
– Вот паразиты. Зимой из-за таких мерзавцев люди гибли, – сказал кто-то из очереди.
– Откуда они только берутся?
– Родители виноваты. Распускают.
– Держите крепче, а то убегут, – предупредила высокая женщина.
Карточки вернули владелице, а воров увели в кабинет директора магазина.
Молодой человек в коричневом пальто позвонил по телефону.
– Алло! Давайте машину. Двоих задержали. Он сообщил адрес и повесил трубку. Воры с тревогой переглянулись. Обычно если задерживали, то уводили в ближайшее отделение милиции. Вызов машины ничего хорошего не предвещал.
– Ну что, детишки, присмирели? – насмешливо сказал пожилой мужчина. – Допрыгались. Тебя как величают? Ленька Перец? Давно мы к тебе присматриваемся.
– Ну да?
– А ты думал как? Собирался до старости спокойно и тихо воровством промышлять? Нет, шалишь! Все до поры до времени. Мы думали, что за ум возьмешься, бросишь грязное дело…
– Я только первый раз… Карточку потерял… – захныкал Ленька. – У меня, дяденька, дома мать больная…
– Неужели? Ну поплачь, поплачь. Может быть, и разжалобишь. Я ведь добрый… – все так же насмешливо говорил сотрудник уголовного розыска. – Ваня Ляпа помнит меня. Два раза клялся, что бросит воровать, учиться пойдет в ремесленное училище. Наверное, и сейчас пошел бы? А?.. Пойдешь?
– Пойду, – угрюмо сказал Ваня Ляпа,
– Как только со мной встретится, так сейчас же учиться хочет, а как отпустишь, так опять за свое…
Молодая женщина, заменявшая директора магазина, писала отчет и с любопытством поглядывала на пойманных.
– Дяденька, а вы нас выпустите? – плаксиво спросил Ленька.
– Обязательно выпустим.
– Скоро?
– А уж это суд решит.
– А как суд решит?
– Этого я не знаю. Решит, как полагается. Что заработали, то и получите.
– Сто шестьдесят вторая статья, – сказал Ляпа, – Два года.
– А в военное время, может, и прибавят.
– Дяденька, а как бы мамке сообщить, чтобы передачу принесла?
– Догадается, принесет.
– Можете по телефону позвонить, – неожиданно разрешил молодой.
– А можно?
– Раз говорят, – значит, можно, – подтвердил и пожилой.
Женщина молча передвинула телефон в сторону Леньки, на край стола.
– Кому позвонить? – спросил шепотом Ленька.
– Звони Чинарику, – сквозь зубы ответил Ляпа.
– А какой у нее телефон?
Ляпа назвал номер телефона магазина, где работала Тося.
– Позовите, пожалуйста, Тосю к телефону. Очень срочное дело, – сказал Ленька и стал ждать. – Тося? Это Ленька говорит. Взяли нас с Ляпой. Попались на месте. Крышка… Нечего толковать, теперь уж скоро вас не выпустят. Долго не увидимся. До свиданья.
Пожилой мужчина засмеялся.
– Давно бы так, – сказал он, когда Ленька повесил трубку. – Своим языком заговорил… А то плакать.
Ленька молчал. Было странно, что их сразу же не отвели в отделение милиций и разрешили позвонить по телефону.
Скоро пришла машина и увезла обоих…
Свое обещание «поднажать» бригада моряков выполнила раньше, чем сама ожидала. На четвертый день к двенадцати часам работу закончили, и аварийная станция снова была готова подавать воду городу.
До темноты еще оставалось много времени. Миша заторопился. Можно успеть съездить домой и повидать сестренку. Он передал свой талон на обед Сысоеву и пошел на судно. Николай Васильевич только что пришел с завода. Получив его разрешение, Миша наскоро переоделся, захватил узел с Люсиным «обмундированием» и пошел к трамваю.
Дома Миша не был почти неделю. Когда он повернул ключ и открыл пустую квартиру, первым, что бросилось ему в глаза на полу за дверью, был белый конверт. «Вероятно, чье-то письмо по ошибке опустили в почтовую щель, – подумал он, но, когда прошел в комнату и взглянул на конверт, сердце его сжалось до боли. – Письмо от отца! Он жив! Папа нашелся!»
Миша бросил узел на кровать, сел к окну и торопливо разорвал конверт. Письмо было написано карандашом, неровными буквами.
«Здравствуйте, мои дорогие! Живы ли вы? Душа у меня кровью обливается, когда про вас думаю. Такие страшные вести про город родной приходят. Окружили Ленинград со всех сторон и хотят задушить… Писал вам несколько раз, но ответа не получал. Не сдавайтесь, Даша. Не сломить фашистам русского народа, никогда не поставить нас на колени! Про себя могу сказать, что я все время на фронте. Два раза имел ранение и сейчас только что выписался из госпиталя и отправляюсь на фронт. Будем драться. Если живой останусь, с победой вернусь…
Пишу и не знаю, живы ли вы. Мишутка, сынок, наверно, большой, не узнать… Пускай не балует, пускай матери помогает. Тяжелое испытание нам послала судьба. Зато потом легче станет. Моряком, скажи, будет непременно. В том ему мое слово.
Люсенька выросла, наверно, и забыла меня. Крепитесь, мои родные, как бы тяжело ни было. Пережить надо. Надеюсь на людей, что помогут вам. Сходи, Даша, на завод, в партийный комитет…»
Дальше следовали наказы, к кому обратиться за помощью, кому передать приветы. Отец не знал, что завод давно переехал на Урал. В конце письма стоял номер полевой почты.
Миша держал перед глазами листок бумаги и часто мигал. Крупные слезы катились у него по щекам.
«Папа жив!» – эта мысль согрела необыкновенным теплом его душу. Он почувствовал себя снова мальчишкой. Свалилась какая-то тяжесть, которую он таскал на своих плечах после смерти матери, и Миша готов был крикнуть изо всей силы, так, чтобы услышал отец: «Я жив, папа! Я не балую! Я работаю!.. Бей фашистов крепче и вернись поскорей!.. А мы здесь им дадим как следует…»
Миша долго сидел у окна. Потом принес бумагу, перо, чернильницу. Чернила высохли. Пришлось писать карандашом.
«Здравствуй, папа! Сообщаю тебе, что мы с Люсей живы и здоровы, а мама погибла от немецкой бомбы в прошлом году. Квартира наша в порядке, и ни одного снаряда не попало. Даже стекла целы. Люсю я устроил в детский сад, в который сам ходил, на Пушкарской улице, и там она живет неплохо. Немцы нам все равно ничего не сделают, потому что город обороняют все ленинградцы. Мы не сдадимся. А что они стреляют. так мы не боимся. Я работаю юнгой, а скоро буду механиком, когда кончу учиться. А баловать мне некогда, потому что все время при деле нахожусь. Сегодня мы починяли на «Волхове» водопроводные трубы, и нас похвалили за хорошую работу. Про нас ты не беспокойся, а бей фашистов и вернись домой живой и здоровый. Ты все думаешь, что я маленький, а я уже вырос и могу жить не хуже других. О Люсе я сам забочусь, а завод переехал на Большую землю, и здесь никого не осталось…»
Единственным желанием Миши было успокоить отца, ободрить. Хотелось написать много, но он вспомнил, что ему опять надо идти к ворам. На улице темнело. Закончив письмо, он запечатал его, написал адрес и сунул в карман. К Люсе идти было уже поздно. «Завтра схожу», – решил мальчик и вышел из дому.
Настроение в квартире Кренделя было подавленное. Тося еще днем успела сообщить, что Леньку Перца и Ваню Ляпу посадили в тюрьму. Конечно, они не выдадут своих соучастников, но было жалко потерять надежных друзей. Исчезновению Пашки не придавали большого значения. Он был новичком и не успел Прочно войти в шайку.
Миша, наполненный радостью и не понимая общего настроения, весело поздоровался со всеми.
– Ты чему обрадовался? – мрачно спросил его атаман.
– Так, ничего особенного.
– Что я, не вижу, что ли?
– Письмо от отца получил. Думал, что убили, а он живой, – сказал Миша.
– Письмо от отца? Тоже радость! Пора привыкать своим умом жить.
– Так я живу своим умом… У других не занимаю.
– Знаешь новость? – Какую?
– Ленька с Ваней попались.
– Как попались? – с недоумением спросил Миша, не поняв, о чем идет речь.
– Ну, попались… Что ты, не понимаешь? Посадили в уголовку,
Эта новость заставила мальчика насторожиться. Не об этом ли предупреждал его утром Бураков? Миша Сразу перестроился на другой лад.
– Надо выручать, – озабоченно сказал он.
– Не так просто… А ты пойдешь, если надо будет?
– Понятно, пойду.
Крендель хлопнул Мишу по плечу.
– Этот свой в доску, Жора.
– Черт!.. Вот не вовремя эти дураки влипли, – задумчиво сказал Брюнет. – Слушай. Мишка… Хорошо жить хочешь?
– А почему нет?
– Когда немцы придут, ты что собираешься делать?
– А там видно будет, – подумав с минуту, сказал Миша.
– Потом поздно… Надо сейчас определять. Хочешь с нами?
– Могу и с вами.
– Я тебе дело найду. Согласен?
– Что значит – согласен? Надо знать, о чем речь. С колокольни прыгать не согласен, а если что-нибудь полегче – могу.
Брюнет, уверенный в Мишке, сходил на кухню и принес противогаз.
– Держи.
– На что он мне?
– Держи, говорят. Пригодится. Все с противогазами ходят. Завтра к десяти часам утра придешь к Витебскому вокзалу. Там тебя встретит Нюся… Слышишь, Ню? Отведешь его к Виктору Георгиевичу.
– Миша, вы меня ждите у трамвайной остановки, если ехать от Невского. Не опаздывайте.
– Не опоздает, – ответил за Мишу атаман. – Слушай дальше. Отдашь противогаз и скажешь, что от меня пришел. Об остальном с ним договоришься. Понял?
Миша оказался в затруднительном положении. Ему было сказано: «не соглашаться и не отказываться». Как быть сейчас? Впрочем, никакого предложения со стороны Брюнета еще не сделано. Предложение, наверно, будет завтра.
– Есть, – кивнул он головой в знак согласия.
Миша соображал: уж не тот ли это противогаз, о котором однажды спрашивал его майор?.. Виктор Георгиевич! Так зовут Горского.
Миша все больше входил в роль разведчика. Личную ненависть к Нюсе и Брюнету ничем не проявлял и даже, наоборот, старался быть с ними приветливым.
Разговор снова зашел об арестованных.
– Ерунда! – сказал атаман. – На Большую землю их не успеют увезти. Пока следствие идет, пока суд, пока что… Немцы придут и выпустят.
Говорил один Брюнет. Остальные совершенно не интересовались политикой, войной и слепо верили атаману. Он был начитаннее и образованнее их. Миша слушал, и внутри у него кипело. «Ух, подлая гадина!.. Продажная душа, – думал он. – Хочет выслужиться перед немцами, чтобы жить паразитом, гулять, воровать… Ему все равно, кто будет в Ленинграде». Миша вспомнил письмо отца. Стало жутко. «Там на фронте кровь льется, жизни не жалеют, а эти паразиты готовят нож в спину». От этой мысли захватило дыхание, и, чтобы не выдать себя, не наброситься на предателя, Миша встал.
– Я пойду.
– Рано еще. Посидите, Миша, – сказала Нюся.
– Нет. Мне надо по делу.
– Противогаз-то забыл!
Миша вернулся, взял противогаз и, не прощаясь, вышел.
Неожиданный его уход несколько озадачил воров, но они уже привыкли к странностям этого спокойного, неразговорчивого, но твердого парня и не придали его торопливому уходу особого значения.
– Живот у него схватило, – сказала Тося. – Стеснительный.
Все засмеялись.
19. Поздно вечером
На улице Миша вздохнул полной грудью и быстро зашагал на судно. Хотелось скорее сообщить о том, что он сейчас услышал. «Главный враг – Брюнет, Остальные у него в руках и делают все, что он прикажет. Теперь все ясно, – думал Миша. – А все ли?»
Иван Васильевич советовал не делать поспешных выводов. А Горский?.. Да, спешить не надо. Куда, например, он бежит сломя голову? Бураков придет только утром. Правда, на судне кипит работа по подготовке машин к зиме Но сейчас уже поздно, и команда отдыхает. Может быть, придет учительница английского языка?
Работы на «Волхове» закончены, и теперь по вечерам начнутся занятия в кружке. Впрочем, Сысоев предупредил бы его. Нет, ему решительно некуда торопиться.
Миша остановился на углу. Внутри кипело и щемило, словно он не сделал у воров чего-то абсолютно обязательного. Чего-то ему не хватало.
Вдруг Миша вспомнил, что сегодня он собирался повидать Леночку Гаврилову. Но хлеб, приготовленный для нее, он оставил в кубрике. Наверно, она съела продукты и опять голодает…
Съездить на судно и обратно? Нет, не успеть. Придется отложить до завтра. Желание повидать девочку и услышать ее спокойный голос захватило Мишу с такой силой, что он остановился. «Зайду сейчас же… Извинюсь и спрошу, что ей принести», – решил он и быстро зашагал к мастерской.
С Леной он встретился на пороге проходной, когда открыл дверь. Она выходила с подругой и в первый момент, не узнав Мишу, прошла вперед.
– Лена, куда ты? – сказала подруга. – К тебе пришли.
Девочка оглянулась. В темноте не было видно, но Миша почувствовал, что она смутилась.
– Это Миша? Я тороплюсь домой. Если вам по пути, пойдемте вместе, – предложила Лена.
Они молча пошли втроем Их обгоняли мастерицы, и каждая с любопытством заглядывала в лицо мальчика. Он чувствовал, что про него знают, и готов был провалиться сквозь землю от смущения. / Вспомнил, что мальчиков, друживших с девочками, в школе дразнили «женихами». Очень может быть, что и сейчас Мишу в мастерской прозвали так же. Он был уже не рад, что пришел.
У первого переулка подруга свернула и оставила их вдвоем.
– Зачем вы пришли? – спросила Лена.
– Я хотел сказать… Я хотел спросить, что вам принести…
– Миша! – перебила его девочка. – Я вас очень прошу больше ничего не приносить. Мне выдали талоны. Спасибо вам за все, но больше ничего не приносите.
– Вам не понравилась лососка? – оправляясь от смущения, спросил Миша. – Я сам случайно поймал ее в Неве.
– Такую большую! – вырвалось радостное восклицание у девочки.
– Да. Был обстрел, ну а она, глушеная, кверху… – Миша хотел сказать «брюхом», но удержался, – вниз спиной выплыла. Я как раз на лодке с сестренкой катался.
– У вас и сестра есть?
– Да. Маленькая… И знаете, Лена, у меня сегодня радость. Я получил письмо от папы…
Теперь неловкость исчезла, и они говорили свободно, как старые друзья. Миша рассказал о письме отца, о смерти матери, о сестренке. Девочка жадно слушала. Потом она созналась, что ценная рыба вызвала в мастерской всевозможные толки и даже предположения, что лососка украдена.
– Мне было больно за вас, Миша, – сказала она. – Я знала, что вы не сделаете мерзости, но ведь я не могла объяснить, откуда вы ее взяли. Вы на меня не сердитесь, Миша, я говорю вам всю правду. Ведь это самое главное в дружбе – всегда говорить только правду.
Она первая произнесла то слово, от которого у Миши потеплело в груди
– Я никогда не забуду, что вы отнеслись ко мне, как друг, – продолжала Лена и задумчиво прибавила: – Может быть, мы с вами никогда больше не увидимся, но это ничего не значит, правда?
– А почему не увидимся?
– Мало ли что случится… Вдруг я под снаряд попаду.
– Ну вот еще… – строго сказал Миша.
– Я сегодня тоже письмо получила, – сказала Лена, круто меняя тему. – Письмо с фронта от одного артиллериста.
– От брата?
– Нет. Я его не знаю. Какой-то Савельев. Когда мы сдаем ватники, то часто вкладываем в карманы письма… Они там на фронте в окопах сидят, мерзнут, нас защищают… Ну мы им и пишем, кто как умеет, чтобы они крепче фашистов били и скорей домой возвращались. Просим написать о себе… ну, мало ли что в голову придет. Хочется писать, ну и пишешь.
«Вот бы такой ватник получить с письмом от Лены», – с завистью подумал мальчик и пожалел, что он не на фронте.
– А что он вам пишет?
– Хотите, прочитаю?
– Прочитайте.
Они подошли к подъезду, где горела синяя лампочка, и Лена без труда прочитала письмо. Мише показалось, что она знала его наизусть.
«Дорогой боевой друг, товарищ Гаврилова!
Письмо ваше получил, и оно меня очень обрадовало. Мы все его в подразделении прочитали и обсудили. Будем помогать друг другу и вместе ковать победу над врагом.
Товарищ Гаврилова, про себя скажу, что могу заверить вас и ваших товарищей-ленинградцев, что каждый снаряд, который вы сделаете, будет рвать в клочья фашистскую нечисть. Делайте снарядов побольше и лучше, а мы уж постараемся переслать их по адресу.
А еще прошу вас. если писать будете, то вложите вашу карточку, чтобы мне на память осталась… Под Ленинградом долго сидеть не будем. Скоро такое время наступит, что двинемся вперед…
С приветом, ваш боевой друг наводчик Савельев».
– Хорошее письмо, – сказал Миша. В разговорах незаметно они дошли до дома, где жила Лена. Остановились у подъезда.
– Уже пришли, – разочарованно сказал Миша.
– До свиданья, Миша, – протягивая руку, сказала Лена. – В мастерскую не приходите. Потому что… – она не договорила, смутившись, но мальчик понял.
– Хорошо… Значит, мы больше не увидимся.
– Почему? Есть такая пословица, что гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдутся обязательно. И я знаю, что мы с вами еще встретимся… Большое вам спасибо за все…
Миша крепко пожал ей руку, и она, резко повернувшись, скрылась в темноте подъезда.
Всю дорогу до судна Мишу не покидала приятная грусть расставания…
На набережной, возле решетки Летнего сада, против судна, стоял мальчик. Сначала Миша подумал, что это кто-то из друзей, но каково было его удивление, когда он узнал Пашку!
– Пашка! Ты что тут делаешь?
– Я тебя жду, – глухим от простуды голосом сказал Пашка. – Пропал я, теперь мне крышка, – пояснил он и безнадежно махнул рукой.
Голос его дрогнул, и Миша понял, что он плачет.
– Попался, что ли?
– Нет, еще не попался. А скоро попадусь. Некуда мне податься.
– Да ты говори толком – что случилось?
– Теперь мне крышка. Некуда голову приклонить.
– Вот зарядил. Крышка да крышка. Опять украл что-нибудь?
– Нет. Зарок дал больше не красть и в карты не играть.
– Ну, так что?
– А то, что мне, значит, крышка. В училище не хожу. Стакан Стаканыч узнал, что я мясо стащил. Как я тогда домой пришел, он, значит, встретил меня на лестнице и говорит: «Ага, голубчик. Ты, значит, мне и нужен».
– Ну, а ты что?
– А я бежал, – сказал Пашка и снова махнул рукой. – К Брюнету не пойду. Деньги ему должен… Да они все равно меня убьют. Вот и выходит, что мне крышка. Возьми меня к себе в компанию.
– А ты же зарок дал не красть.
– Я что-нибудь другое стану делать. Ключи, скажем, или что другое надо, а ты сам кради.
Мрачное настроение Пашки, безнадежность его положения были немного комичны, но Миша задумался. Необходимо помочь этому простаку, иначе он неизбежно попадет в лапы Брюнета и погибнет.
– А где ты жил эти дни?
– Где придется. Под мостом ночевал.
– Да ведь холодно.
– Конечно, не жарко. Ну, побегаю, попрыгаю и согреюсь.
– А ел что?
– Милостыню в булочных просил. Подавали.
Миша подумал и решительно сказал:
– Ну, ладно. Пойдем со мной.
Он взял Пашку за руку и повел на судно.
– Алексеев, это кто с тобой? – окрикнул их вахтенный.
Пашка хотел было удрать, но Миша удержал его за руку.
– Это знакомый. К Николаю Васильевичу.
Они спустились вниз и остановились перед каютой старшего механика.
– Стой здесь, пока я тебя не позову, – приказал Миша и постучал в дверь.
– Можно! – услышал Миша из-за двери.
– Николай Васильевич занимался, но, увидев мальчика, отложил циркуль и пересел на койку.
– Ну, как дела, Миша?
– Николай Васильевич, – не отвечая, начал Миша. – Вы мне сказали, что, если меня когда-нибудь затрет, приходить к вам за советом.
– Был такой разговор. Затерло, значит? Миша коротко рассказал все, что знал о Пашке, вплоть до последней встречи. Николай Васильевич внимательно слушал, постукивая пальцами по краю стола, на котором был разложен чертеж, и, когда Миша кончил» встал.
– Все ясно. Где твой Пашка?
– Тут. За дверью.
– Давай его сюда.
Миша открыл дверь и позвал мальчика. Грязное лицо, светлые волосы, круглые от удивления и страха глаза вызвали улыбку на лице механика.
– Вон он какой, Пашка! Когда ты из деревни прибыл?
– Третий год пошел.
– Так. Давно воровством промышляешь? Пашка замялся.
– Говори правду! – строго сказал Миша.
– Недавно… Я, дяденька, только мясо украл. А больше никогда…
– А на какие деньги в карты играл? – продолжал спрашивать механик.
– Я накопил. Сам зарабатывал и накопил.
– И все проиграл?
– Все до копейки.
– А что думаешь дальше делать?
– Не знаю.
– Плохи твои дела, Пашка. Очень плохи, – задумчиво сказал механик. – Приехал в город культуры набираться и угодил в помойную яму. Ты же знал, что в карты играть – гибельное занятие?
– Знал.
– Почему же ты играл?
– А я думал отыграться.
– Все вы так думаете, а думалка-то у вас плохо варит. А надо что-то придумать… Самое лучшее – сходить тебе к директору училища и покаяться. Помни, что, если ты чистосердечно сознаешься и раскаешься, это уже половина вины долой. Могут и простить. Понял?
– Понял.
– Боишься идти?
– Боюсь.
– Как же быть? Дел натворил целый ворох, а ответ держать трусишь. Когда мясо воровал, не боялся?
– Боялся.
– А все-таки украл. Так и сейчас надо. Пересилить страх. Потом легко будет. Сколько же ты мяса украл?
– Кило четыре с лишним.
– А точнее? – Ну, пять.
– Да… Серьезное дело. – Ведь посадить могут, дяденька…
– Могут и посадить, – подтвердил Николай Васильевич. – А все-таки дорога только одна у тебя: признаться самому.
Пашка заплакал.
– Боюсь, дяденька, один идти… Сердце застывает…
– Ну, вот что сделаем. Так и быть, схожу с тобой к вашему директору. Согласен?
– Согласен, – сказал Пашка и горько вздохнул, – Только они меня все равно в милицию отправят.
– Да, может, и отправят… Заслужил…
– Дяденька, вы скажите ему, что я больше никогда, ни за что не буду красть. Пускай меня на части режут… Я же не хотел… Я думал, что отыграюсь… Стакан Стаканычу я помаленьку отдам все сполна… – говорил Пашка, и крупные слезы текли, промывая две светлые дорожки на грязных щеках. – Я больше никогда, дяденька…
– Умыться тебе надо, – сказал сурово механик – Какой адрес училища?
Он записал адрес и фамилию директора, который жил при училище.
– Завтра пойдем… Миша, отведи его в кубрик. Пускай умоется и спать ложится, а сам зайди ко мне… Тюфяк на койке есть?
– Есть. Идем, Пашка.
Они прошли в кубрик. Здесь Миша дал Пашке мыло, полотенце, показал койку и, проводив его к умывальнику, отправился к Николаю Васильевичу. Тот был уже в шинели.
– Миша, ты его знаешь больше меня, – сказал механик, когда мальчик вошел в каюту. – Как ты думаешь, – поручиться за него можно? Не врет он?
– Нет. Его Брюнет втянул и нарочно обыгрывал.
– Я тоже так думаю. Кажется, парень не испорченный, – сказал Николай Васильевич.
Он знал, что Миша выполнял какие-то поручения майора, но не расспрашивал о подробностях, уверенный, что Иван Васильевич пристально наблюдает за Мишей.
– Меня смущает мясо. Ведь кладовщик отвечает за него, и это большая ценность сейчас.
– А знаете что, Николай Васильевич! У меня лососки много. Можно пять килограмм отдать. Рыба тоже как мясо считается.
– Если тебе не жалко, то это выход,
– А чего жалеть? Надо же человека выручить.
– Хорошо придумал. Я так и скажу директору.
– А вы возьмите рыбу сейчас.
– Хорошо Принеси рыбу, но чтобы Пашка об этом не знал. Запомни!
Миша прошел в кубрик. Пашка еще не вернулся. Отрезать большой кусок лососки и завернуть его в газету было делом нескольких минут.
Николай Васильевич прикинул на руке вес рыбы.
– Пожалуй, много… Ну, что останется – принесу обратно.
– Ладно. Я остальное завтра в детсад снесу, – сказал Миша.
Возвращаясь в кубрик, Миша застал Пашку в коридоре.
Перед ним стоял Сысоев и грозно спрашивал;
– Ты откуда такой явился?
– Я Пашка.
– Это мне наплевать, что ты Пашка. А зачем ты на судне шляешься?
– Я умывался, дяденька, – испуганно оправдывался мальчик.
– Какой я тебе дяденька! Племянников у меня здесь не водится. Ты мне скажи, зачем ты сюда забрался?
– Я заблудился.
– Оставь его, Сысоев, – вмещался Миша, видя, что Пашка всерьез струсил. – Николай Васильевич ему разрешил переночевать.
– Ага! Ну то-то! Смотри у меня! – погрозил Сысоев пальцем. – Я не посмотрю, что ты Пашка, а раз, два – и готово! Ол райт! Понял?
– Понял, – покорно согласился Пашка.
– Иди, ложись спать!.. Да ты, может, есть хочешь? – Пашка виновато опустил голову. – Ну, иди за мной! – строго скомандовал Сысоев.
Миша выяснил, что Пашка, возвращаясь назад, заблудился. В машинном отделении его заметил работающий там Сысоев и пошел следом. Заплутавшись в расположении дверей, Пашка сунулся было в кубрик машиниста, но, поняв, что заблудился, испуганно попятился обратно в коридор, где и был остановлен Сысоевым.
Неожиданный поворот судьбы сильно волновал Пашку. И теперь, когда Сысоев накормил его и уложил в своем кубрике, он долго ворочался на тюфяке, вздыхал, кряхтел, пока наконец не заснул…
Миша ушел к себе и тоже долго не мог заснуть, поджидая возвращения Николая Васильевича. В глазах все еще стояло прощание с Леной, и сердце мальчика ныло. Неужели он не увидит больше этой славной девочки? Раньше Миша относился к девчонкам сдержанно, не доверял им. Его раздражала пустая болтовня о платьях, ленточках. Сердило постоянное шептанье на ухо, по секрету, и беспричинный, как ему казалось, смех Лена была какая-то другая… Тяжелые дни блокады сделали ее не по летам серьезной, вдумчивой, отзывчивой. Она и техникой интересовалась, и даже швейную машинку умела разбирать…
Миша, не раздеваясь, прилег и незаметно уснул, а когда очнулся, над ним стоял Николай Васильевич.
– Миша, я все уладил. Директор у них педагог умный… Вот здесь остатки рыбы. Завтра утром придется мне проводить Пашку в училище, а то, пожалуй, в последний момент от испуга убежит. Его условно простят, и он должен учебой доказать, что исправился.
Николай Васильевич подсел к Мише и некоторое время задумчиво молчал. Потом медленно сказал:
– Так вот, Миша, часто и начинается. Хороший мальчишка, доверчивый. А запутался в паутине у мерзавца – и пропал. Выпивки, карты… Начал с маленького, а пришел к воровству…
– И кончил бы тюрьмой, – добавил Миша.
– По-разному бывает. Тюрьма не всякого исправит. Тюрьма – место тяжелое. Слабого еще больше поломает.
Ласковый и серьезный тон разговора Николая Васильевича с Мишей, как со взрослым, взволновал мальчика. Действительно, такие истории, как с Пашкой, обычно начинаются с пустяков. От озорства. Потом – хулиганство… воровство… И сломалась жизнь.
– Будь, Миша, всегда внимательным и строгим к себе и к таким, как Пашка… Брюнеты знают, кого можно использовать…
– Таких, как Брюнет, мало, – убежденно сказал Миша.
– Таких верно мало, – подтвердил Николай Васильевич. – А слабых душой, как Пашка, встретишь не раз.
– Трудно жить, Николай Васильевич, – сказал Миша, вспомнив фразу Сысоева. – Вот и запутываются.
– Нет, Миша! – твердо сказал Николай Васильевич. – Как раз в трудностях и вырастает настоящий человек! Главное в человеке – твердость и честность. И труд! Труд, Миша, самая великая сила, которая делает человека человеком… Лодыри никогда не бывают настоящими людьми… А паразиты – всегда подонки.
Серьезная, задушевная беседа продолжалась за полночь. И когда Николай Васильевич ушел, Миша еще долго не мог заснуть, вдумываясь в простые и умные слова старшего механика.
20. У Горского
Миша встретил Буракова на верхней палубе. Они ушли на нос судна. Миша рассказал о поручении Брюнета.
– Так мы и думали. Покажи противогаз. Разведчик осветил фонариком противогаз, достал его из сумки и, убедившись, что нижнее отверстие закрыто картонным кружком, засунул противогаз обратно в сумку.
– Все в порядке, Миша. Значит, ты хорошо действовал, если они тебе доверяют. Теперь начинается самое главное. Нужно быть особенно осторожным и внимательным. Сходишь завтра к Горскому…
– Это к тому Горскому? – спросил мальчик.
– Да, да, к тому. Он тебе даст поручение. Соглашайся. Ты встретишься с Нюсей в десять около Витебского вокзала у трамвайной остановки? А там недалеко и он живет. Ну, а мы с тобой увидимся…
Расспросив некоторые подробности, Бураков пожал мальчику руку, пожелал спокойной ночи и ушел.
Взволнованный поручением, Миша даже забыл сказать о письме отца. Спать не хотелось. На столике стояла чернильница. Она навела на мысль написать еще одно письмо. «Если то не дойдет, это получит». Он поднялся к Николаю Васильевичу и постучался.
– Можно! Ага, Миша! Ну, как дела?
Николай Васильевич старательно смывал с рук следы жирной смазки. Вид у него был усталый, но чувствовалось, что он был чем-то очень доволен.
– Все в порядке, Николай Васильевич.
– Молодец! На «Волхове» работали хорошо. Когда выполнишь поручение брата, засажу тебя за учебу.
– Есть. А я письмо от отца получил, Николай Васильевич.
– Неужели? Очень рад за тебя. Поздравляю. Где он?
– Он сейчас на фронт собирается. Ранен был, – гордо сказал Миша, – Я к вам попросить бумаги листочек и конверт. У меня дома есть, только я забыл.
– Пожалуйста, дружок. Чего другого нет, а этого добра у меня запас.
– Спасибо.
При свете коптилки, поджав под себя йоги, сидел Миша в своем кубрике над письмом, временами отрываясь и прислушиваясь к далекой стрельбе.
«Здравствуй, папа!
Я получил твое письмо и так обрадовался, что и сказать не могу. Написал ответ, а если он потеряется, то это письмо второе. Я писал, что мы с Люсей живы и здоровы, а мама умерла от бомбы…»
Дальше Миша почти точно переписал содержание первого письма, но в конце не утерпел и приписал:
«Пишу я тебе из своей каюты на большом судне, где я обязательно буду плавать механиком. А в порту стреляют наши зенитки по немецким самолетам. Не думай, папа, что я ничего не делаю для войны. Сколько могу, я помогаю. Осенью 1941 года мы ловили с ребятами немецких ракетчиков, а теперь диверсантов. Не думай, что враги есть только на фронте. Эти гады пролезают везде, а есть такие, что немцам продались и вредят нам. Не сомневайся, папа, всех предателей переловим. Голод у нас кончился. Теперь ты за нас не беспокойся. Остаюсь твой сын Михаил Алексеев».
Мальчик перечитал письмо, сложил и запечатал в конверт. Написав адрес, он спрятал письмо в боковой карман пальто, чтобы завтра утром опустить в почтовый ящик.
Как и предсказал барометр, ночью начал моросить мелкий дождик. Утро было пасмурное.
Точно к десяти часам Миша приехал к Витебскому вокзалу и издали увидел Нюсю. «Намалевана картина… Не чернилом, не пером, – из лоханки помелом…» – с неприязнью вспомнил он детскую песенку.
– Здравствуйте, Миша, – сказала Нюся и неожиданно взяла его под руку. – Идемте скорей, а то этот дождик моросит так противно…
Миша смутился и в первые минуты не знал, что говорить. Первый раз в жизни ему пришлось идти под руку с девушкой. Он исподлобья поглядывал на встречных пешеходов, опасаясь увидеть насмешливую улыбку, но почему-то никто не обращал на него внимания. «Увидел бы меня Сысоев с ней… Вот смеху-то было бы! С одного бока противогаз, с другого – это чучело…»
– Если бы вы следили за собой, Миша, одевались бы красивей, как Жора, по вас бы многие девочки вздыхали… Вам надо обязательно в парикмахерскую сходить…
С последним замечанием Миша согласился. Он давно не стригся, а парикмахерских открылось уже много.
Нюся продолжала болтать какие-то глупости, забавляясь смущением своего кавалера. Случайно она заметила торчавший из кармана его пальто край конверта. «Письмо… наверно, от девочки», – решила она, так как ни о чем другом думать не могла. Как опытная воровка, она свободной рукой незаметно вытащила письмо а спрятала его за борт своего пальто.
Вскоре они свернули в переулок и остановились у подъезда большого дома.
– Здесь. Я провожу вас до квартиры, – сказала Нюся.
Они поднялись во второй этаж. Нюся постучала в дверь, как показалось Мише, условным стуком. За дверью послышался мужской голос.
– Кто там?
– Виктор Георгиевич, это я – Нюся. Дверь открылась.
– Ну, проходите!
Преодолевая волнение, Миша старался запомнить голос этого тайного врага, этого человека с прямым носом и сжатыми губами, черты которого так внимательно изучал по фотографии.
– Входите, входите проворнее! Миша с Нюсей вошли. Дверь тяжело захлопнулась, щелкнув замком.
– Виктор Георгиевич, это Миша Алексеев, Жора просил проводить его к вам.
Горский пристально посмотрел на юношу и холодно сказал:
– Знаю.
Миша спокойно снял противогаз и протянул Горскому.
– Зачем? Оставь у себя.
– Я вам больше не нужна, Виктор Георгиевич?
– Нет.
– Тогда я пойду… До свиданья.
Нюся ушла, и Миша облегченно вздохнул. «Наконец-то отвязалась». Присутствие этой вертлявой, нахальной девчонки связывало его. «Какая-то она противная, навязчивая…»
– Проходи в комнату… Садись! – сказал Горский. Он остановился против мальчика, засунул руки в карманы и, покачиваясь на длинных ногах, начал говорить, раздельно каждое слово, словно вбивал в голову гвозди.
– Запомни раз навсегда. Малейшее неповиновение – смерть. Проболтаешься – смерть. Измена – страшная смерть всем родным. Помни – нас много. Мы – везде. От нас не скроешься. – Стало немного жутко от этого предисловия. – Точное выполнение приказа – награда, – продолжал Горский – Послушание – награда. Скоро кончится война, и награда двойная. Запомнил?
– Запомнил.
Горский снова прошелся по комнате, затем приступил к объяснению. Задача оказалась очень простой. Нужно было поехать на Молококомбинат, вызвать одного человека и передать ему противогаз. С этим человеком условиться, как его легче и быстрее найти, чтобы в нужный момент передать часы. После передачи часов предстояло спрятаться от обстрела где-нибудь поблизости и ждать. Спустя некоторое время должен был произойти взрыв. После взрыва следовало надеть противогаз и дать сигнал химической тревоги. С сегодняшнего дня ежедневно, по вечерам, приходить на квартиру Кукушкиных. Дальнейшие приказания даст Брюнет.
– А часы? – спросил Миша
– Часы у Брюнета. Когда будет получен приказ, он их поставит и передаст тебе. Твоя задача – быстро доставить их на место.
– А как он их поставит? – спросил Миша.
– Это не твое дело. Можешь идти.
Запомнив фамилию и адрес указанного ему человека, Миша отправился на Молококомбинат.
На трамвайной остановке стояло несколько пассажиров.
– Эй, мальчик! Иди-ка сюда, – позвал с тротуара Мишу какой-то инвалид, сидевший на мешке. – Помоги, дорогой, мешочек поднять, – сказал он.
Миша подошел, нагнулся к лежавшему на земле мешку, и в этот момент инвалид сказал вполголоса:
– Миша Алексеев! Иди пешком по Международному проспекту до кино «Олимпия». Там остановись. Это было неожиданно, но Миша не растерялся.
– Есть, – сказал он, помогая взвалить легкий мешок на спину инвалида.
– Спасибо, дорогой, – громко поблагодарил тог и заковылял в сторону Витебского вокзала.
Миша взглянул в переулок, откуда только что вышел, и увидел дом, подъезд и окна квартиры Горскою. Все в порядке… Значит, Мишу охраняли. Это было приятно. Все угрозы предателя показались смешными.
К кино «Олимпия» мальчик приближался с любопытством. Какая неожиданность его там ждет? Но, оказывается, неожиданность бывает только тогда, когда ее не ждешь.
В подъезде кино, прислонившись к колонне, стоял Бураков. Он подмигнул и вошел внутрь. Миша шел следом, пока они не поднялись в будку киномеханика.
Здесь было тепло и светло. Играла музыка. Приятно трещал аппарат, пропуская ленту. Около киноаппарата сидела девушка в синем халате с засученными рукавами и смотрела в окошечко. Она мельком взглянула на пришедших и вновь прижалась носом к стеклу окна.
– Это моя двоюродная сестренка, – пояснил Бураков. – Ну, рассказывай, Миша. Нас никто не услышит. Миша подробно сообщил о поручении Горского.
– Пока все идет хорошо, – сказал Бураков. – Иди на Молококомбинат и выполняй поручение. Под вечер я зайду на судно.
– В какое время?
– Часам к шести.
21. События нарастают
Нюся вышла из квартиры Горского, спустилась этажом ниже и на площадке лестницы вытащила письмо. Каково же было ее разочарование, когда она прочла адрес: «Полевая почта». С досады она хотела разорвать и тут же бросить его, но раздумала. Любопытства ради она все-таки прочитала письмо. И ей показалось, что завитые в парикмахерской кудри зашевелились на голове от того, что она узнала. В первый момент захотелось куда-нибудь убежать, спрятаться так, чтобы ее не нашли даже друзья-приятели. Следующей мыслью было немедленно отыскать Брюнета, рассказать ему все. Это он завлек ее в свои сети, пускай сам и выручает.
Тюрьма! У нее были уже два привода в милицию, на нее косо смотрели жильцы дома, но тюрьмы она еще не знала.
Подлая девчонка ждала немцев. Брюнет обещал ей, что она оденется в шелка и французское трико, будет питаться одним шоколадом, ведрами пить шампанское, и вообще должна начаться какая-то сказочная жизнь… И вдруг – тюрьма… Брюнета она встретила в условленном месте. Он ждал у подъезда. Запыхавшись от быстрой ходьбы, она схватила его под руку и увлекла под ворота.
– Жорочка… скорей… Жорочка, мы пропали!
– Не психуй! В чем дело?
Вместо ответа она протянула ему письмо.
– Читай…
Брюнет с недоумением взял письмо. Пока он читал, Нюся с беспокойством поглядывала по сторонам. Когда атаман дошел до Мишиной приписки, он заскрипел зубами. Глаза его налились кровью. «Все. Конец!» Не глядя на сообщницу, он прошел во двор, сел на выброшенное из квартиры разбитое трюмо и опустил голову
– Что делать, Жорочка?… Надо бежать. Там все знают, – бормотала Нюся.
– Помолчи! – резко сказал атаман.
Он достал блокнот, карандаш и написал несколько строк.
– Слушай, Нюська. Если мы опоздаем, веревка приготовлена.
– Ой! Что ты болтаешь?
– Слушай, дура! Вот эту записку как можно скорей отнеси Семену Петровичу. Он в столовой. Домой больше не ходи. На квартиру к Кренделю тоже. Там в любой момент могут накрыть… Поняла?
– Куда же идти?
– Вечером придешь в Старую Деревню… Знаешь дом, где с тобой были… Его разломали… Поблизости в блиндаже спрячешься. Потом я скажу, что делать. Ну, иди. Торопись!
Нюся ушла. Брюнет, сжимая кулаки, некоторое время еще сидел па подставке трюмо, «Как отомстить? Как уничтожить Мишку, чтобы все знали… Всадить в сердце финку с запиской? Вероятно, он еще не подозревает, что раскрыт». Брюнет вытащил из кармана часы и посмотрел время. Начало двенадцатого. При взгляде на часы у него возник план мести. Домой идти опасно, но ради такой мести стоит рискнуть.
За каждым углом мерещилась засада. В каждом встречном пешеходе он видел врага и ждал, что тот вытащит пистолет…
Вот и дом. Брюнет долго не решался войти в подъезд. «Чего я боюсь? – успокаивал он себя. – Никто же не знает, где я живу».
Наконец он решился и вошел в дом, а затем и в квартиру. «Опасности еще нет… Мы опередили… Советская разведка разоблачена, – думал Брюнет, подбадривая себя. – Нужно оставить их в дураках. Они продолжают сопротивляться на фронте… Но еще немного усилий, и конец!»
Брюнет снял с вешалки противогаз, вынул коробку и сорвал картонный кружок, закрывавший нижнее отверстие. Из письменного стола достал часы с золотым ободком и задумался. «К Мишке пошлю Кренделя, – они дружат. Если назначить ему приход в семь часов вечера, то взрыв должен произойти за полчаса… нет… за сорок пять минут». Брюнет усмехнулся, представив, как разорвется мина. «Интересно, что будет в этот момент думать Мишка и что от него останется…» Он злорадно начал заводить часы. Послушав работу механизма, перевел ободок на шесть часов пятнадцать минут. Теперь оставалось вложить часы в приготовленное углубление… Атаман медлил. Ему впервые приходилось заряжать эту адскую машину, – практиковались они на учебных. Стало немного не по себе. «А вдруг сорвется раньше времени?» Чтобы успокоиться, он тряхнул несколько раз часами, потом начал крутить головку. Когда стрелки подошли к шести часам пятнадцати минутам, ободок щелкнул и вернулся на старое место. Часы работали безукоризненно. Сверив по своим часам, он поставил верное время, снова перевел ободок на шесть пятнадцать и наконец вложил часы в углубление противогаза.
Миша, выполнив поручение Горского, возвращался на судно. Проходя мимо почтового отделения, увидел синий ящик, вспомнил про письмо и сунул руку в карман. Письма не было.
«Куда же оно девалось? – Он обыскал все карманы. – Неужели оставил в каюте? – Но ведь он отлично помнил, что сунул письмо в карман. – Странно. Неужели потерял?»
Конечно, мальчику не пришло в голову, что письмо украла Нюся или кто-нибудь другой. Кому нужно чужое письмо? Для Миши это письмо тоже не представляло особенной ценности. Он решил писать отцу часто, пока не получит от него ответа.
«Может быть, выронил в каюте, когда одевался?» – мелькнуло предположение.
На набережной, против судна, его поджидал Крендель с противогазом. Он мотнул Мише головой и пошел вперед, а когда тот поравнялся с ним, передал противогаз.
– Брюнет велел вручить тебе еще один противогаз и наказал, чтобы ты нигде его не оставлял и точно к семи часам сегодня обязательно пришел с этим противогазом к нам. Дело есть. Раньше не приходи, никого не будет. Ровно в семь!
Брюнет не предупредил Кренделя, что мина заряжена, и поэтому все произошло естественно и просто.
– Неужели все время с ним таскаться? Тяжелый…
– Ничего. Потерпи… Мишка, ты у Виктора Георгиевича был сегодня? – спросил Крендель тоном заговорщика.
– Да.
– Поджилки тряслись?
– Что-то не заметил.
– Врешь. У меня, понимаешь, душа с телом прощалась. Две ночи после того во сне покойники приходили. Миша усмехнулся.
– Ты теперь, Мишка, держись! Это, знаешь, не кочан капусты. Чуть что и… со святыми упокой! Миша пожал плечами, но ничего не сказал. Они подошли к судну.
– Ну, ладно! Пока!
Вор ушел. Миша поднялся на судно. Письма в каюте он не нашел и решил, что где-нибудь обронил его. Было еще рано. До прихода Буракова, до шести часов, можно было сходить к Люсе, отнести ей вещи и рассказать о письме отца.
Иван Васильевич раздумывал над материалами дела. План диверсии врага сводился к тому, что в назначенное время в Московском районе одновременно будут взорваны несколько крупнейших хранилищ аммиака. Члены шайки Брюнета вслед за взрывами устраивают панику сигналами химической тревоги (рельсы развешаны всюду) и криками: «Газы! Газы!»
Сообщение, полученное от Алексеева, лишний раз подтверждало имеющиеся данные. Материалы разведки полностью раскрывали немецкий план и всех его участников, кроме одного. Тарантул… Это главный руководитель. Кажется, немец, отлично владеющий русским языком и знающий город. Радиопередатчик у него. Близкое отношение к Тарантулу имеет только атаман воровской шайки, Брюнет.
С арестом всей этой шайки Иван Васильевич медлил. Хотелось захватить главного, обер-бандита, – Тарантула. Выследить его пока еще не удалось. Пока еще не установили точно даже настоящую национальность и подлинное имя Тарантула. Ленька Перец и Ваня Ляпа слышали кличку, но не знают и никогда не видели его в лицо. По материалам, никто, кроме Брюнета, с Тарантулом не встречался.
Размышления Ивана Васильевича прервал телефонный звонок.
– Слушаю.
– Товарищ майор! Трифонов у аппарата. Вынужден доложить по телефону. Без вашего распоряжения задержал Семена Петровича.
– Что случилось?
– Пришла девчонка Нюся с запиской. Они предупреждены и собираются скрыться. Надо действовать.
– Кто предупредил их?
– Письмо какое-то украли у Алексеева.
– А где эта Нюся?
– Задержал.
– Хорошо. Высылаю машину.
Майор повесил трубку. Размышления кончились. Обстоятельства сами назначили срок операции. Он нажал кнопку звонка.
Преждевременные действия Трифонова были вызваны необходимостью. Иначе он поступить не мог, и теперь надо действовать быстро…
Дождь не мог испортить хорошего настроения Миши. Последние два дня принесли много приятного. Нашелся отец. Ответственное поручение Ивана Васильевича он выполнил хорошо.
Миша завернул в бумагу остатки лососки и пошел к трамваю. Он заехал домой, связал в узел пальто, шапочку, ботинки, чулки и два платья для Люси и отправился в детский сад.
«Черт его дери, этот противогаз, – думал Миша, приближаясь к детскому саду. – Какой он тяжелый, даже плечо ноет. Надо было оставить в кубрике». Мальчик перехватил узел в другую руку и поправил противогаз.
В детском саду его встретили, как всегда, приветливо. Заведующей не было, но воспитательница, узнав о цели прихода, сама привела Люсю.
– Здравствуй, Люсенька! – Девочка по привычке подставила щеку. – Как ты живешь?
– Хорошо.
– Сегодня я тебе целую кучу новостей принес. Папа письмо прислал. Слышишь, Люся?
– Слышу.
– Он па фронте за нас воюет. Слышишь?
– Слышу.
– А почему ты не радуешься?
– Я радуюсь.
Воспитательница с улыбкой слушала этот диалог, переглядываясь с бухгалтером Марией Ивановной,
– Хочешь, я тебе письмо прочитаю? – предложил Миша.
– Хочу.
Он медленно прочитал письмо. Люся слушала внимательно, но не выражала при этом ни особой радости, ни печали. Миша не понимал, что она отвыкла от него, плохо помнит отца и к тому же стесняется посторонних.
Через десять минут после ухода брага, когда Люся вернется к своим подругам, все эти новости будут шумно обсуждаться детворой. «Люсин папа жив! На фронте! Люсин брат приходил! Он моряк, на лодке катается!»
Свидание с братом было всегда большим событием, и Люся ходила героиней дня, пока детей не отвлекало какое-нибудь новое происшествие.
Миша этого не знал.
– Я папе ответ написал… От тебя тоже послал привет. Ты бы нарисовала ему что-нибудь на бумажке, а я пошлю… Ладно? В следующий раз приготовь. Слышишь?
– Я наши самолеты нарисую.
– Ну, хоть самолеты,
– Или танки на колесах.
– Ну вот… А теперь надо будет примерить твои обновки. Я тебе обещал одежду купить. Мое слово – закон!
Миша развязал узел и начал раскладывать вещи. Противогаз мешал, сползал на бок. Он снял его и повесил на спинку стула, на котором сидела Мария Ивановна.
– Заботливый у тебя брат, Люся, – сказала воспитательница, принимаясь за дело. – Снимай ботинки.
Из кухни пришла кладовщица, увидела подарки и заахала.
– Это не всё, – гордо сказал Миша. – Дома остались перчатки, валенки и еще что-то…
Женщины захлопотали вокруг девочки. Не утерпела и Мария Ивановна. Но как только она встала, стул с висевшим на спинке противогазом упал. Она подняла стул, а противогаз положила тут же на скамейку.
Через несколько минут переодетая Люся, по просьбе женщин, ходила по комнате, поворачивалась, приседала, наклонялась. В канцелярию зашли еще две няни и повариха, благоволившая к Мише за кошку. Затем на девочку надели верхнюю одежду, и снова Миша краснел от смущения, не зная, куда деваться от похвал.
– Ну и брат у тебя, Люся! Пойди поблагодари его, – говорила повариха, – скажи: «Спасибо, братик», – обними его…
Люся подошла к Мише. Лицо девочки светилось счастьем, гордостью за брата. Она не знала, что сказать, но всякие слова ее показались бы Мише лишними.
– Ладно, Люсенька. Чего уж там благодарить! Ты ведь мне родная. Лососку вместе ловили, – сказал он, потирая нос, но все же нагнулся и сам поцеловал сестренку. Потом, вспомнив про лососку, передал сверток поварихе. – Вот, угостите ребятишек. Тут много…
– Да ты поел бы сам, милый! – всполошилась повариха. Но Миша не стал слушать и заторопился. Делать больше было нечего. Он попрощался с сестрой и присутствующими, взял противогаз и вышел на улицу.
По-прежнему моросил дождь.
22. Мина заряжена
Брюнет поджидал Кренделя за углом.
– Ну, как?
– Все в порядке.
– Ты ему лично передал?
– Понятно лично.
– А что так долго?
– Так его же не было. Он к Горскому ездил.
– Долго. С какой стороны он пришел?
– С трамвайной остановки.
– Ну, идем.
Брюнет еще медлил сообщить Кренделю про украденное у Миши письмо. Вор с удивлением присматривался к атаману. Брюнет явно нервничал.
– Куда сейчас? – спросил вор.
– К Горскому.
– На трамвае?
– Ну ясно, не пешком. Чего ты глупости спрашиваешь?
Переулками они прошли к Литейному проспекту и здесь сели на трамвай. Всю дорогу Брюнет молчал, кусая губы.
– Вот что, Крендель, – сказал он, когда они вышли и приблизились к переулку. – Я перейду на ту сторону и подожду. Ты иди к Виктору Георгиевичу, скажи ему, что у меня есть важное дело. Пусть выйдет на улицу. Понял?
– Так идем лучше к нему.
– Не твое дело, дурак. Делай, что приказано!
Крендель пожал плечами, но спорить не стал. Он свернул в переулок и направился к дому. Брюнет перешел на другую сторону улицы и остановился у стены. Внутри у него все дрожало, не то от злобы, не то от сырости, проникавшей под одежду. Он с утра был на ногах ц еще ничего не ел.
Прошло четверть часа.
С минуты на минуту должна была появиться знакомая фигура. Прошло еще десять минут. В голову полезли тревожные мысли: «Что там случилось? Если Горского нет дома, то Крендель давно должен вернуться. А может быть, этот кретин сидит на лестнице и ждет?»
Сегодня Брюнета вдвойне раздражали эти люди, с которыми волей-неволей ему пришлось водиться. Ему ничего не стоило завербовать их и делать с ними что заблагорассудится. Воры слепо верили, подчинялись ему, и за это он презирал их от всей души.
Вот уже полчаса прошло с момента ухода Кренделя, а он все не возвращался.
Наконец подозрение перешло в уверенность: «Горский арестован. Кренделя задержали…»
Отправляя вора в квартиру Горского, Брюнет предусматривал опасность, – за квартирой могли следить. Он думал о том, чтобы не попасться… А пока он на свободе, он будет бороться до последней возможности.
Брюнет оглянулся; на трамвайной остановке стояли три человека, по улице шли одиночки, – как будто за ним никто не следит. Он быстро дошел до угла, завернул и прижался к стене. Осторожно выглянул. По-прежнему никого. Со слабой надеждой подождал еще минут десять, не спуская глаз с переулка. Но ни Крендель, ни Горский не выходили. «Конечно, попались, – решил он. – Об этих скотах теперь заботиться нечего – Надо предупредить остальных».
Миша нервничал, ожидая трамвая. Наконец трамвай подошел. Мальчик влез в вагон и нетерпеливо попросил какого-то человека в военно-морской форме сказать, который час.
Моряк недовольно проворчал что-то о сырости, но, отряхнув капли с рукава шинели, достал часы.
– Без десяти пять.
– Спасибо.
Миша успокоился. До прихода Буракова еще целый час. Теперь можно не спешить. Правда, приказание Брюнета явиться к семи часам на Фонтанку сжимало сроки, но Бураков, может быть, пойдет его проводить, и на ходу Миша успеет рассказать о своей поездке на Молококомбинат.
Подходя к судну, Миша заметил фигуру человека, нервно прохаживающегося взад и вперед по набережной. Человек окликнул мальчика, прежде чем тот его узнал.
– Миша! Наконец-то! Живой и невредимый. Очень я за тебя волновался. Ты бы хоть сообщил кому нибудь, куда уходишь, – сказал Бураков, облегченно вздыхая.
– Я же не опоздал, товарищ Бураков. Вы хотели к шести часам прийти.
– Да, да, пришел пораньше. Боялся за тебя. Ну, а теперь скажи мне, ты письмо отцу писал?
– Писал… – с недоумением ответил Миша.
– Где оно?
– Первое отправил, а второе потерял.
– Ошибаешься, голубчик. Ты его не потерял. Что ты там написал?
– Ничего особенного.
– А вспомни-ка… Не писал ты, что шайку немецких бандитов выловил?
– Не-ет… Что вы? – возмутился Миша, но сейчас же осекся. – Хотя…
– То-то и оно… «хотя»… Вот это «хотя» нам помешало, и тебе дорого могло стоить, – сказал Бураков.
Видя. что мальчик не может догадаться, в чем дело, он разъяснил, что письмо украла Нюся у него из кармана.
Было заметно, как побледнел Миша.
– Ведь я предупреждал тебя, – продолжал Бураков. – Малейшая неосторожность, одно ошибочное слово – и все пропало…
– Что же теперь делать? – испуганно спросил Миша.
– Делать теперь нечего. Все кончено.
– Как кончено? Они удрали?
– Удрать они не успели, но Иван Васильевич недоволен.
Миша молчал. Он стоял перед Бураковым растерянный, подавленный тяжестью своего поступка. Что можно было сказать в свое оправдание? Ведь Бураков предупреждал… Беспокоился о нем… Иван Васильевич надеялся… Доверял… И вот он, Мишка, обманул это дорогое доверие… Тоска стиснула сердце. Чтобы скрыть от Буракова подступившие слезы, Миша торопливо отвернулся и начал шарить по карманам, разыскивая платок.
– Что-то простудился вроде… Насморк… И глаза болят, – глухо сказал он, усердно сморкаясь,
Бураков понимал состояние мальчика, но оставался сдержанным и строгим, как всегда.
– Запомни, Миша, что в нашем деле к указанию старшего надо относиться как к самому строжайшему приказу… Да и в любом деле опыт взрослых – самое дорогое для молодых поколений… Ты проявил пренебрежение к опыту старших. Извлеки из этой ошибки суровый урок для себя на всю жизнь… навсегда…
Миша молчал, тяжело переживая каждую фразу Буракова. Мельком взглянув на мальчика, Бураков замолчал… Он облокотился на гранитный парапет набережной и залюбовался предвечерними бликами, мерцающими на воде… /
Маленький пузатый буксир уверенно рассекал воду, образуя крутую волну… Вот он скрылся под высоким Кировским мостом, осторожно таща за собой длинную, тяжело нагруженную баржу… Раскачавшаяся вода сломала отражение узорной литой решетки моста, его трехглазых фонарных столбов…
Далекий противоположный берег обрисовывался строгой линией монументальных зданий. Дымились высокие трубы фабрик и заводов Выборгской стороны, напряженно работающих на нужды обороны великого города…
Левее высился над зданиями стройный минарет. Еще левее возвышались каменные верки Петропавловской крепости, с острым, тонким шпилем, поднимающимся к облакам.
Далеко направо было видно, как по длинному Литейному мосту проворно переползал трамвайный поезд. Красные вагончики его казались маленькими, игрушечными.
Далекий лязг проезжающего трамвая, протяжный свисток маневренного паровоза, звон брошенного где-то рельса, чей-то короткий громкий смех – все эти звуки, четкие в предвечернем воздухе, говорили о напряженной жизни людей, творящих великое дело обороны города-героя…
– Никогда по этой набережной не ступал вражеский сапог победителя, и, пока мы живы, никогда не ступит, – строго сказал Бураков, прерывая молчание. – Ну, Миша, довольно сморкаться… Хорошо еще, что эта ошибка благополучно тебе с рук сошла. Ты мог погибнуть. Схватка была серьезная…
– Тайная схватка, – сказал Миша, торопливо запихивая платок в карман.
– Да, пожалуй, эту схватку можно назвать тайной схваткой…
– Это они от подлости действуют тайком, – сказал Миша.
Бураков нахмурился.
– Тайная война, Миша, – серьезная и опасная война. Эту войну враги ведут против нас с самого рождения советского строя. И в этой войне нам всегда надо бить врагов насмерть.
Миша почувствовал вдруг, как дорого ему, что Бураков не ушел сразу и разговаривает с ним, с Мишкой, как со взрослым, серьезно и дружески. Поддерживая разговор, Миша сказал:
– Вот не было бы на земле этих диверсантов, войн… Люди работали бы, учились, строили новые дома, заводы. Было бы всего много… хорошо бы жилось…
– Когда-нибудь так и будет, – сказал Бураков. – Люди уничтожат военные корабли, пушки, пулеметы и трудом и наукой создадут на земле новую, большую жизнь.
– Когда же это будет? – спросил Миша, выжидающе смотря на Буракова.
– Когда уничтожат капитализм.
– А скоро его уничтожат? – настойчиво продолжал допытываться Миша.
– Не знаю, как тебе ответить… Не знаю, Миша. В разных странах, вероятно, по-разному. А как скоро, не знаю… Не знаю. Уверен, впрочем, что ты доживешь до этого времени…
– А вот мы его у себя уничтожили первыми, – с гордостью сказал Миша. – Я ведь читал. И в школе проходили… А почему в других странах тянут? Чего там канителятся?
– Ну, Миша, ты мне сегодня такие вопросы задаешь… Это сразу тебе не объяснить. В жизни все сложнее, чем тебе кажется. Народная правда не всегда побеждает сразу. Но обязательно побеждает. Победит она и в других странах. К этому вся жизнь идет… А жизнь не остановить… Она вот как наша Нева… Течет, куда надо.
Миша задумался.
Перед ним поблескивала Нева. Вот она, большая, многоводная, быстрая, стремительно течет в море, чтобы слиться с ним, и никакая сила не повернет ее назад…
– Когда мы фашистов разобьем, война кончится, но борьба не кончится, Миша, еще очень долго. Как до войны к нам посылали всяких шпионов и диверсантов, так и после войны нам надо будет ухо держать востро. Еще ох сколько нам с ними придется повозиться!..
– Так кто же к нам шпионов посылать станет, когда мы разобьем фашистов? – недоверчиво спросил Миша.
– Это, дорогой, ты попозже поймешь. А пока иди-ка отдыхай, – сказал Бураков.
Миша не тронулся с места. Ему показалось, что Бураков не ответил на последний вопрос, чтобы еще раз напомнить Мише его ошибку. На душе опять стало тоскливо, и мысли снова вернулись к шайке.
– А зачем он мне велел к семи часам прийти?
– Кто?
– Брюнет.
– Наверно, хотел рассчитаться с тобой, отомстить. Когда он тебе это сказал?
– Как только я вернулся с Молококомбината. Крендель поджидал вот здесь.
– Ну, и что? – заторопил Бураков.
– Дал противогаз и велел…
– Снимай противогаз, – резко перебил его чекист. – Живо! Это мина, а не противогаз.
Он быстро вытащил коробку… Это был самый обыкновенный советский противогаз.
– Этот ли противогаз он тебе дал? – с недоумением спросил Бураков.
– Да.
– Ничего не понимаю. Зачем же он дал такой противогаз?
– Не знаю. «Носи, – сказал, – не снимай, а ровно в семь приходи к нам».
– Нет, тут что-то не так…
Миша, расстроенный своим промахом, перестал соображать и растерянно смотрел на Буракова.
– Тут что-то не так, Миша, – повторил Бураков. – Сначала я испугался. Думал, что они повесили на тебя мину, чтобы взорвать ее… Странно… Ну, в общем, не горюй. Теперь ты свободен. Забудь об этих ворах, как будто тебе приснился нехороший сон. Мне пора. Спокойной ночи. Увидимся еще.
Бураков ушел. Миша стоял на набережной, не замечая, как холодные капельки ползли ему за воротник. Слова утешения, сказанные Бураковым, конечно, не могли вернуть Мишу в прежнее состояние. Двадцать минут назад он считал себя чуть ли не героем, а в результате оказался «шляпой». «Чем я лучше Васьки и Степки? – думал он. – Они если и перестарались, зато ничего не испортили, а я…»
– Эй, адмирал! – с судна окликнул Мишу Сысоев. – Ты чего мокнешь? Подымайся!
Миша машинально поднялся на судно и пошел за другом. Спустились в машинное отделение.
– Как я перемазался-то… смотри! – Сысоев вытянул вперед перемазанные сажей руки. – Котел скоблили… Наверно, и физиономия у меня тоже…
Он снял бушлат, засунул пальцы в банку с жидким мылом и, размазав его по рукам, пошел к умывальнику. Миша безучастно наблюдал за ним.
– К Люсе-то ходил, Миша? – спросил Сысоев.
Догадка молнией мелькнула в голове мальчика. «Противогаз висел на стуле… упал… его положили на лавку… А там лежал другой противогаз… Я взял чужой. Заряженный остался в детсаду…»
Миша опрометью выскочил из машинного отделения. «Что, если не успею?»
Трамвай не было слышно. Миша заметался на остановке. В подворотне стояло несколько женщин.
– Сколько времени? – с отчаянием крикнул Миша в сторону женщин.
– Седьмой час, – раздался голос.
– Шести еще нет, – возразил другой голос. – Недавно по радио время сообщали.
Ждать трамвая Миша не мог. Во весь дух бросился он за угол. Вот и мост. Подъем дал себя знать, и мальчик скоро начал задыхаться. Сердце колотилось, словно собираясь выскочить. «Неужели не добегу? Дышать нужно ровно, в такт», – вспомнил он спортивное правило и побежал спокойнее. Спустившись с моста, свернул на мостовую, чтобы не столкнуться с пешеходами. Сердце начинало биться ровнее, а дыхание приходило в нормальное состояние. Так оно и бывает после десяти, пятнадцати минут бега. Теперь вопрос: выдержат ли ноги. Еще далеко. Направо мечеть… Улица Максима Горького… Миша начал прибавлять ходу. Сзади догонял трамвай, но теперь уже не стоило его ждать. Остановка впереди, а о г остановки уж недалеко. Со всего размаха Миша налетел на женщину, переходившую дорогу. Падая, он слышал, как звякнула разбитая бутылка.
– Ой, чтоб тебя! Сумасшедший!
Миша вскочил и, прихрамывая, снова побежал.
«Сколько времени?.. Только бы не опоздать… только бы не опоздать…»
Улица Скороходова позади… Стадион… Еще немного. Вот и Пушкарская.
Миша свернул и чуть не попал под догнавший его трамвай. Заметив мелькнувшую у самого вагона фигуру, вагоновожатая резко затормозила, но Миша был уже на другой стороне улицы.
По лестнице он взбежал одним духом и изо всех сил забарабанил кулаками в дверь. Сверху кто-то спускался.
– Товарищ, сколько времени сейчас?.. Скажите, пожалуйста… – жалобно спросил Миша.
– Пять минут седьмого, – ответил голос.
Стало немного легче. Время еще есть, если мина поставлена на семь часов Миша не знал, как она разряжается, и решил, что утащит ее куда-нибудь в безлюдное место и бросит. «Лучше всего в воду. Недалеко Ботанический сад, а около него канал…»
– Кто там стучит? – послышался голос за дверью.
– Откройте, нянечка, скорей!
– А кто ты такой?
– Я Миша… Миша Алексеев… Скорей!
Дверь открылась. Не отвечая на вопросы удивленной няни, Миша бросился в канцелярию. За столом сидела заведующая. Она с испугом взглянула на ворвавшегося мальчика.
– Где противогаз?
– Что?
– Противогаз… тут лежал мой противогаз… на лавке… где он?
– Что ты волнуешься? Твой противогаз никуда не денется.
– Скорей! Пожалуйста, скорей!.. Где он?
Тревога Миши невольно передалась заведующей. Она встала, обошла комнату, заглянула в соседнюю.
– Никакого противогаза нет. Ты его оставил, что ли?
– Да. Сегодня оставил. Скорей найдите, а то опоздаем! – говорил Миша, бросаясь в разные стороны и заглядывая под стол, под стулья, под шкаф. – Сколько времени?.. Только точно, – спросил он, увидя на руке заведующей часы.
– Сейчас ровно тринадцать минут седьмого.
Обессиленный Миша сел на стул.
– Где же противогаз? – с отчаянием крикнул он.
– Сейчас, Миша, я спрошу.
Заведующая вышла. Миша откинул назад голову. От слабости опустились руки. Ноги дрожали. За стеной раздавались детские голоса, звон посуды. Ребята ужинали. Скоро они лягут спать… Вернулась заведующая с молодой женщиной.
– Нюра, вы убирали здесь. Куда мог пропасть его противогаз?
– Не видала я никакого противогаза. Лежал тут Марии Ивановны противогаз на скамейке. Один только и был.
– Да, да, на скамейке! – Миша вскочил. – Где он?
– Она унесла его с собой.
– А других не было?
– Кому нужен твой противогаз! Каждому свой надоел.
– А где она живет? – спросил Миша.
Получив адрес, мальчик бросился к выходу.
23. Взрыв
Мария Ивановна вернулась домой с работы в половине шестого. В запущенной, осиротевшей комнате было холодно.
Что делать? Ложиться спать еще рано, да и не хотелось, хотя Мария Ивановна вставала в шесть часов утра и сразу торопилась на работу. Там было теплее, уютнее и всегда много дел.
Она решила затопить «буржуйку» и попить чаю. Снимая противогаз, чтобы повесить его на вешалку, подумала: «Почему он кажется сегодня таким тяжелым?» Принесла поленьев и принялась колоть. Когда дрова разгорелись, поставила чайник и разделась. Потом накинула платок на плечи, придвинула любимое кресло мужа к «буржуйке», села и задумалась: «Где он сейчас? Жив ли? Давно что-то нет писем». Война разрушила так хорошо налаженную жизнь. Муж на фронте, маленький сын эвакуирован с основной группой детей детского сада на Урал. Она бы могла уехать с ним, но совесть не пустила. Здесь она нужнее
Она вспомнила, как в голодную зиму все работники отдела народного образования, в том числе и она, бродили по району, обследовали квартиры, спрашивали, разыскивали сирот. Истощенные матери отдавали своим детям все, и, как правило, дети умирали последними… Одиноких детей находили полуживыми от холода, с притупившимися чувствами, высохшими, с проступающими острыми косточками и везли на сапках к себе в детский сад.
Как изболело сердце в заботах об этих малышах! Сидя в канцелярии, она часто ловила себя на том, что теперь прислушивается к детским голосам с такой же материнской настороженностью, как раньше прислушивалась к возне сына.
Об этих чувствах вслух не говорят, но весь дружный коллектив работников детского сада понимал это и без слов.
Сегодня, несмотря на усталость, Мария Ивановна чувствовала удовлетворение: у Люси Алексеевой нашелся отец. Хотелось верить, что многие из детей найдут отцов после войны. Если у человека погибла жена, но остался в живых ребенок, это будет ему громадным утешением в жизни. Радость за эту чужую, наполовину осиротевшую семью согревала сердце женщины какими-то новыми чувствами, которых она раньше в себе не замечала. Перенесенные испытания сплотили ленинградцев, сделали их более чуткими, сердечными. Да, война, а особенно блокада, многому научила и во многом изменила советских людей!
Сквозь потрескивание дровишек Марии Ивановне казалось, что она слышит еле уловимое тиканье часов. Она взглянула на стенные. Часы остановились на одиннадцати с минутами, когда бомба попала в соседний дом. С тех пор она их не трогала и они молчали… Поднесла к уху свои ручные. Нет. Эти тикали гораздо чаще.
Значит, ей послышалось…
Крышка на чайнике весело запрыгала. Она сняла его с «буржуйки», поставила на пол и вспомнила, что запас чая кончился. Обидно! Муж приучил ее пить крепкий чай, заваренный по всем правилам. Неужели отказаться от этого удовольствия или напиться черного кофе? Может быть, у кого-нибудь занять? Сверху доносился шум.
Значит, соседи дома.
Мария Ивановна подложила в «буржуйку» дров, надела ватник и вышла на лестницу. Захлопнув дверь, она поднялась этажом выше и постучала.
– Кто там? – послышался женский голос.
– Катя, это я… Мария Ивановна. Дверь открылась,
– Пожалуйста.
– Мама дома?
– Дома, дома. Только что с работы приехали… Женщины прошли в заднюю комнату, расположенную как раз над комнатой Марии Ивановны,
– А-а! Редкая гостья. Проходите. Мы как раз чай пить собрались.
– Здравствуйте, Анна Васильевна. Давно вас не видела. Я тоже вскипятила, да заварить нечем. Хочу у вас одолжить.
– Можно и одолжить. Только мы вас не отпустим. Садитесь, Мария Ивановна.
– У меня там печка топится.
– Ничего, Катя сбегает.
Мария Ивановна согласилась. С этой простой рабочей семьей она всегда жила дружно.
– Как живете, Анна Васильевна?
– Как живем?.. Маемся. Нашли бабам дело – домишки ломать. Пятый дом в этом месяце…
Анна Васильевна не успела кончить фразу. От страшного удара пол дрогнул, посыпалась штукатурка, со стола свалилась посуда. Женщины едва устояли на ногах. Катя успела удержать закачавшийся шкаф. Стоявшая на шкафу ваза с треском рухнула на пол… От поднявшейся пыли сначала ничего не было видно.
– Мама, это снаряд, – сказала Катя.
– Слышу, не глухая, Слава богу, не к нам!
– В наш дом!
– Мария Ивановна, не к вам ли? Уж очень близко… Вот и живы! Смерть за нами ходит – ближе, чем рубашка к телу…
– Я схожу посмотрю.
– Стойте, Катя. Надо ждать второго еще где-нибудь поблизости, – сказала Мария Ивановна.
– А печка-то ваша… Как бы пожара не было.
– Да, да… – спохватилась Мария Ивановна. Все женщины поспешили вниз.
Миша бежал ровным, крупным шагом. Ему казалось, что мина должна взорваться в семь часов и, значит, он успеет. Мария Ивановна жила на Посадской улице. Завернув за угол около мечети, он прибавил ходу. «Где-то здесь поблизости. Надо спросить».
Спрашивать не пришлось. Около одного из домов он разглядел пожарные машины.
– Что тут случилось? – еле переводя дыхание, спросил Миша.
– Снаряд попал.
– А какой это дом?
Услышав номер дома, Миша сразу все понял. Он опоздал, и мина взорвалась.
– Куда ты лезешь? – остановила его за рукав дежурная.
– Я должен… Пустите… Миша вырвался и юркнул под ворота.
Место поражения он нашел сразу. В квартире Марии Ивановны собралась целая комиссия, весь актив МПВО дома, и все ломали голову, как мог влететь снаряд в комнату, если окна выходят на север.
– Вы послушайте меня, – горячился один из жильцов. – Смотрите! Снаряд влетел оттуда в окно, ударился здесь, отскочил рикошетом и разорвался в углу. Вот видите, где он разорвался!
– Да что он, футбольный мяч, по-вашему?
– А вы думаете, снаряды не рикошетируют? – не унимался «специалист».
Спор разгорался.
В противоположном углу в кресле безучастно сидела хозяйка. Она, как и все, находившиеся в комнате, была обсыпана известкой.
– Мария Ивановна!.. Вы!.. – радостно крикнул Миша.
Мария Ивановна, узнав его, приветливо улыбнулась.
– Ты зачем, Алексеев, пришел?
– Я к вам… Вас не ранило?
– Нет… Я случайно вышла из квартиры. Значит, еще не суждено…
– А больше никого не было здесь?
– К счастью, никого.
– Вот хорошо… – вздохнул Миша. – Хорошего мало. Смотри, как разворотило. Все засыпало, исковеркало…
– Главное, что сами живы и никого другого не ранило…
– Да, конечно… А это все пустяки. Уборки много, ремонт большой… Товарищи, вы еще долго будете осматривать? – обратилась она к собравшимся активистам.
– Да вот не можем понять, в чем дело. Снаряд не снаряд…
– Ключ от квартиры я оставлю управхозу, – устало предложила Мария Ивановна. – Вы осматривайте сколько угодно, а я пойду.
– Куда?
– К себе на работу… В детский сад.
Миша проводил Марию Ивановну до Кировского проспекта, попрощался и направился домой. Там он рассчитывал позвонить Ивану Васильевичу и сообщить о взрыве мины.
Казалось, что этот богатый событиями день кончился…
Но Миша ошибся.
Впереди его ожидало такое, чего он, конечно, никак не мог предусмотреть.
Брюнет возвращался с Васильевского острова. Он видел Тарантула, получил указания и ехал успокоенный. Некоторое время придется выждать и снова взяться за работу. Все, что случилось, не так еще страшно… Семен Петрович предупрежден, Нюська сидит где-нибудь в блиндаже и дрожит от холода и страха. Пускай ждет. Он сначала должен заехать домой, взять часы, ценные вещи и только тогда поедет в Старую Деревню. Времени сейчас… Брюнет взглянул на часы. Без пяти семь. Значит, прозевал… Ему хотелось быть на улице в шесть пятнадцать и услышать взрыв. Мишка в момент взрыва должен был находиться на судне или на улице, и Брюнет был убежден, что взрыв услышит весь Ленинград. «Нужно было бы его послать с противогазом в кино…» – подумал бандит.
На углу Введенской кондукторша предупредила, что трамвай пойдет на Барочную. Это не устраивало Брюнета, и он вышел из вагона. Подняв воротник, он зашагал по Большому проспекту.
Именно в ту минуту, когда Брюнет окончательно успокоился, убедив себя, что теперь советская разведка осталась ни с чем, Ивану Васильевичу привезли те самые часы, за которыми бандит шел к себе домой. Кроме того, в комнате Брюнета нашли семейный альбом с фотографиями. Жора маленький, Жора с отцом и матерью. Отец в молодости… Жориным отцом Иван Васильевич особенно заинтересовался. Письма его, различные документы, несколько рукописей, технические записки и пометки на книгах – все это не осталось без внимания. Все, кроме Брюнета, были уже обезврежены. Самого Брюнета пока не трогали, рассчитывая через него напасть на след Тарантула…
24. Красная полоска
На город спускались вечерние сумерки. Сокращая дорогу, Миша пересек площадь Сытного рынка и переулками вышел на Большой проспект. Около кино «Молния» он столкнулся лицом к лицу с Брюнетом. В первую минуту оба растерялись.
– Мишка?!
– Ага… Ты-то мне и нужен!
Замешательство атамана было понятно. Он встретил «покойника». Миша сразу пришел в себя, и в сердце у него закипела горячая ненависть. Он ухватил Брюнета за рукав.
– Не уйдешь, гад!.. Идем!
– Куда идем? Подожди… Как ты здесь очутился?
– Ладно. Потом поговорим.
Перебирая пальцы на рукаве, Миша захватил побольше материи и крепко зажал в кулаке. Он ждал, что бандит рванется, но Брюнет спокойно стоял на месте.
– Подожди, надо выяснить..» Почему ты не пришел?
– Довольно дурака валять! Идем!
Миша потянул атамана обратно к Введенской улице. Тот слабо сопротивлялся.
– Где противогаз? Тебе передал Крендель противогаз?
Брюнет думал, что Миша еще ничего не знает, что противогаз он где-нибудь оставил.
– Какой там противогаз? Не видал я никакого противогаза… Идем, идем!
– Куда идем? Ты объясни как следует.
– Там тебе все объяснят.
– Пусти рукав, – сердито сказал Брюнет, ухватившись свободной рукой за водосточную трубу.
– Брюнет… хуже будет! Идем? – угрожающе сказал Миша.
– Пусти, говорят! Не дорос еще мной командовать!
– А вот увидим…
– Чего тебе от меня надо?
– Ты не строй дурака. Я знаю, кто ты, и ты знаешь, кто я. А хлопушка твоя осечку дала. Понял?.. Идем!
После этих слов у Брюнета никаких сомнений не оставалось. Он оглянулся. Народу на улице было мало, но навстречу приближались две фигуры.
– Ну, хорошо… Твоя взяла, – сказал он жестким голосом. – Я пойду…
Миша не то чтобы поверил бандиту, но от ненависти он чувствовал такую силу, что Брюнет казался ему ничтожеством. Казалось, что если он ударит его, то насмерть. Он перехватил атамана за другой рукав и, слегка подталкивая, повел вперед, к своему дому.
Встречная пара поравнялась, и скоро шаги ее затихли сзади. Брюнет незаметно расстегнул пальто.
– Ты что? – спросил Миша. – Пальто хочешь снять?
– Да нет… жарко.
Миша еще крепче зажал рукав и успокоился. Все складывалось очень удачно. Они приближались к дому 31, где жил Миша. Там его знали все. В штабе, или, проще, в конторе домохозяйства, он посадит Брюнета в чулан и позвонит Ивану Васильевичу. Поимкой атамана он хоть немного искупит свою оплошность с письмом.
Была минута, когда Брюнет решил, что для него все кончено. Но это продолжалось недолго. Свободной правой рукой он нащупал финку. Думая, что Миша вооружен, Брюнет постарался достать ее незаметно. Это ему удалось. Теперь нужно было широким взмахом описать полукруг, и как раз острие попадет в левый бок…
Миша инстинктивно подставил руку, и финка наткнулась на кость руки, повыше локтя. Боли Миша не почувствовал, но, поняв, что произошло, он выпустил рукав и что есть силы ударил врага в лицо. Брюнет взмахнул руками и отлетел в сторону. Ударившись о край выступивших досок, которыми была заколочена витрина магазина, он охнул, но сейчас же выпрямился и побежал.
Миша не отставал. От локтя вниз по руке потекла горячая кровь, но он не обратил на это внимания.
– Не уйдешь, гад! – крикнул Миша, сжимая губы.
Надо же было случиться так, что Брюнет свернул под высокую арку дома 31. Здесь он, вероятно, надеялся на сквозной проход.
Проскочив мимо дежурной, он выбежал на первый двор. Увидев синюю лампочку под второй аркой, бросился туда. Здесь был второй двор, заканчивающийся забором. Если бы было хоть немного времени, он успел бы перелезть через забор, но Мишины шаги стучали уже за спиной. Брюнет бросился в подъезд и побежал по лестнице наверх.
Миша услышал, как хлопнула дверь. Он засунул пальцы в рот и на ходу пронзительно свистнул. Может быть, друзья услышат и придут на помощь.
Перед дверью Миша остановился на секунду. Что, если тот стоит за дверью с финкой? Миша сразу же отбросил эту мысль и распахнул дверь. На первой площадке прислушался. Бандит был где-то на третьем этаже. Умышленно громко топая ногами, Миша побежал следом.
Шесть этажей и наконец огромный чердак. Здесь был знаком каждый закоулок, каждая балка. Много воздушных налетов Миша с приятелями просидел на крыше.
Старик управхоз очень добросовестно относился к обороне дома. Везде у него был порядок и необходимый инструмент. Посреди громадного чердака горели синие лампочки.
Миша свернул направо и среди пожарного инструмента сразу нашел багор. Теперь он был вооружен.
Хруст песка под ногами торопил. Брюнет успел убежать далеко. Прежде чем пуститься в погоню, Миша еще раз пронзительно свистнул. Левая рука ослабла и онемела.
Быстро темнело, но у атамана оказался фонарик, и он легко ориентировался.
Началась погоня. Все деревянные переборки на чердаках были сняты, и поэтому можно было бегать по огромным сквозным чердакам без конца. Брюнет это скоро понял, очевидно надеясь, что рана сделает свое дело и Миша сдаст. Но не тут-то было…
Хотя потеря крови убавила сил, Миша не собирался отступать. С ловкостью перебегал он от трубы к трубе, перескакивал через балки, старался сбить врага с пути и загнать в тупик. Наконец Миша добился своего, и ему удалось перерезать Брюнету дорогу. Не зная расположения чердака, атаман свернул в другой проход и попал в тупик. Миша увидел мелькнувший луч фонарика, остановился, свистнул еще раз и осторожно пошел вперед.
Добежав до стены и не найдя двери, Брюнет понял, что попался. Теперь оставалось идти напролом и схватиться с Мишкой. Но в последний момент он метнулся к слуховому окну. Это был выход, и Брюнет поспешил воспользоваться им. Под ногами загромыхало железо.
Миша услышал шум и бросился к другому окну. Оно было заколочено. Недолго думая, он выворотил багром раму и вылез на крышу.
Осторожно, чтобы не поскользнуться, Брюнет на корточках пробирался по самому гребню к крыше соседнего дома.
В одну минуту Миша пробежал расстояние, отделяющее их друг от друга, и ударил бандита багром по спине.
– Попался, гад!.. Теперь не уйдешь… Ползи обратно!
Брюнет сел на корточки и быстро начал сползать по мокрому железу вниз. Задыхаясь от ярости, он хрипло дышал, не спуская глаз с преследователя.
Скоро он уперся ногами в желоб, оказавшись на самом краю крыши.
Миша спускался за ним, держа багор наготове.
– Ты пойдешь за мной?
– Я никуда не пойду… Уйди!..
Миша чувствовал, что бандит что-то задумал, и был настороже. Действительно, Брюнет неожиданно выпрямился, бросил финку, обеими руками ухватился за конец багра и дернул. Если бы Миша крепко держал свое оружие, то неизбежно полетел бы вниз. К счастью, слабость, охватившая мальчика, спасла его Он легко выпустил багор.
Предвидя сопротивление, атаман дернул слишком сильно и потерял равновесие. Он взмахнул несколько раз руками и с диким криком полетел вниз.
Степа Панфилов был дома, когда со двора донесся свист. Ошибиться он не мог: так свистел только Миша. Он подошел к окну, отодвинул штору затемнения и уставился в сумерки. Никакого движения во дворе заметно не было. Однако он решил одеться.
Когда он зашнуровывал ботинки, свист повторился, но на этот раз где-то наверху. Теперь сомнения не было, и Степа заторопился. Третий свист он прослушал и, когда спустился во двор, не знал, где искать Мишу. Так в нерешительности стоял он посреди двора несколько минут, пока не услышал громыхания железа. Кто мог ходить в это время по крыше, кроме Миши?.. Может быть, объявлена воздушная тревога?.. Недолго думая, Степа побежал обратно на лестницу. Когда он был уже на чердаке и направлялся к слуховому окну, откуда донеслись голоса, отчаянный вопль остановил его… Что такое? Неужели Миша свалился!
Хотелось бежать вниз, но какая-то сила удержала на месте. Выглянув в окно, он увидел темную фигуру, медленно ползущую по крыше.
– Эй! Кто там? – крикнул мальчик.
– Степа!.. Помоги! – слабо ответил Миша. Степа моментально вылез на крышу и бросился к другу.
– Миша! Ты чего?..
– В глазах темно, Степа… Помоги…
– А кто сейчас крикнул так?..
– Брюнет… Потом скажу… Надо Ивану Васильевичу звонить…
Степа помог раненому добраться до окна.
– Что это с тобой… ты перемазан в крови?
– Финкой стукнул, гад… В глазах темно, и тошнит чего-то, – пояснил Миша, обхватив правой рукой приятеля за шею и еле передвигая ноги. – Степа, я на лесенке посижу, а ты беги звони… Наверно, он всмятку разбился… не убежит… Скажи, что Брюнет… запомни. Скажи, Брюнет с крыши свалился…
Степе не хотелось оставлять Мишу, но и приказания его не выполнить тоже было нельзя. Он посадил Мишу на ступеньки лестницы и побежал вниз.
В штабе он застал целый переполох. Сандружинницы совершенно растерялись, не зная, что делать со свалившимся с крыши человеком.
Брюнет был без сознания. Ждали «Скорую помощь».
Старик управхоз озабоченно ходил от стены к стене. Он постоянно доставал из кармана маленькую табакерку, брал щепотку табаку и нюхал.
– Николай Иванович, можно позвонить? – попросил Степа, ворвавшись в штаб.
– Чего звонить? Не надо звонить… Всем уж позвонили.
– Миша раненый…
– Еще новое дело… Ну, чего ты стоишь как столб! Звони скорей! – сердито заторопил он Степу.
Мальчик набрал номер…
Минут через пятнадцать пришла машина «Скорой помощи», но увезла она не Брюнета, помощь которому была уже не нужна, а Мишу. Тело атамана увезла другая машина.
На другой день Миша лежал в большой больничной палате и был совершенно доволен. Во-первых, вчера ему было сделано вливание крови и рану зашили, во-вторых, утром приезжал Бураков и привез приятную записку от Ивана Васильевича.
Из разговора с Бураковым Миша узнал, что вражеская шайка арестована вся, кроме главаря. Тарантул сумел скрыться.
Кроме того, в разговоре выяснилось, что Миша получит удостоверение о боевом ранении, – значит, будет иметь право носить на правой стороне груди узенькую красную полоску.
Третья книга.
Тарантул
1. «Рыбак»
В холодном воздухе носилась водяная пыль и через шинель, фланелевку и тельняшку проникала к самому телу. От сырости белье казалось липким. Темень – глаза выколи! Внизу вяло шлепали мелкие волны.
На стоящем впереди катере замаячили красные угольки папирос и послышался смех. Кто-то из команды вышел подышать воздухом.
Но вот опять в стороне Петергофа глухо захлопали пушки и над головой зашуршали снаряды В городе вспыхнули красные зарницы, а через минуту докатился треск разрывов. Сейчас же в ответ глухо ахнули батареи Ленинграда и смяли эти звуки.
Сегодня враги стреляли всю ночь. С большими перерывами, ограничиваясь двумя-тремя залпами, настойчиво посылали они снаряды в разные районы города. Как бы солоно им ни приходилось, молчать они не хотели. Ленинград праздновал двадцать шестую годовщину Октября.
«До чего пакостная у фашистов натура! Как праздник, так обязательно безобразят», – подумал стоявший на вахте Пахомов, прислушиваясь к артиллерийской дуэли.
Он вспомнил, как в прошлом году фашисты отметили юбилей. Авиация гудела над городом всю ночь. Во всех районах повесили на парашютах яркие фонари-ракеты и безнаказанно сбрасывали бомбы. Тогда он не был на вахте, но почти всю ночь простоял на палубе каюра. Казалось, что после такой бомбежки от Ленинграда останутся одни развалины…
Стрельба кончилась, и снова установилась тишина. «Они ведь, наверно, считают, что как только снаряд разорвется, так весь район в бомбоубежище кинется». Он знал, что сейчас во многих квартирах кончались вечеринки, и даже сам имел два приглашения от знакомых девчат. Знал, что первый тост поднимали за победу. Она еще не близка, но уже ярко блестит в московских салютах.
«А нынче им достается… Это не прошлый год».
Прошла минута, другая, и вдруг послышался скрип уключин. Пахомов насторожился, повернул голову и уставился в темноту.
Катера стояли почти у самого устья реки, где она впадала в залив, и если он услышал скрип уключин, то, значит, лодка находится где-то недалеко, на середине Невки.
На другом берегу, в единственном доме, жила команда военных рыбаков. Они давно прекратили рыбную ловлю, да и вряд ли в такую погоду, в темноте, могли отправиться куда-то на лодке. Другой лодки поблизости не было.
«Показалось мне, что ли?»
Напрягая слух, он долго стоял без движения, но никаких звуков больше не доносилось.
«Значит, показалось», – уже твердо решил Пахомов.
Снова началась артиллерийская перестрелка, но на этот раз в стороне Московского района.
Пришла смена.
– Замерз? – хриплым со сна голосом спросил его лучший друг и земляк Киселев.
– Отсырел, – сказал Пахомов, передавая вахту.
– Иди сушись.
– Послушай, Саша. С полчаса назад вроде как на лодке кто-то греб. Веслами скрипнул.
– На лодке? – удивился Киселев. – Да ты что! В такую погоду на лодке кататься… ночью!
– Я и сам не понимаю. А только так ясно послышалось.
– Может, на катере что-нибудь?
– Не знаю.
Пахомов спустился в кубрик и скоро забыл о происшествии, но когда через четыре часа он сменил Киселева, то вспомнил и спросил:
– Ну как, лодку не слышал?
– Какая там лодка! Померещилось тебе. Незаметно начинался рассвет. Появились неясные очертания пулемета в чехле, стоящего на носу катера. Забелел корпус яхты, вытащенной на берег, и корявое дерево с обломленной вершиной все яснее выступало на фоне посеревшего неба.
Пахомов смотрел на противоположный берег. Ему казалось, что там, чуть пониже их катера, чернеет лодка.
Прошло несколько минут – и уже никаких сомнений не осталось. Лодка стояла на одном месте, и в ней сидел рыбак. Откуда он взялся и как попал сюда ночью? Правда, среди любителей-рыболовов можно встретить людей, одержимых своей страстью, которые ловят рыбу невзирая на погоду и время года.
Пахомов тоже был таким любителем и сразу понял, что рыбак ловит на подпуск, но лодка стоит слишком близко от берега, и это было подозрительно. Он вызвал наверх старшину.
– Товарищ старшина, смотрите! – сказал он, показывая пальнем на берег.
– Что там?
– Рыбак.
– Ну так что? Пускай ловит.
– Ночью приехал.
– Как это ночью?
– Вечером его не было, а как стало светать, я его и увидел. Ночью слышал, как он уключинами гремел.
– Вот оно что! Сейчас мы это разберем.
Старшина ушел, и скоро, застегивая на ходу шинель, поднялся лейтенант.
– Пахомов, ты уверен, что рыбак приехал ночью? – спросил он.
– Уверен, товарищ лейтенант.
Глухо зарычал мотор. Сбросили конец, и лейтенант встал у штурвала. Катер плавно развернулся и двинулся к лодке.
Рыбак понял, что катер направляется к нему, и начал торопливо вытаскивать якорь. Лодку подхватило течением и медленно потащило вниз.
– Эй, гражданин! Задержитесь минуточку! – крикнул в рупор старшина.
– А зачем? Здесь нельзя ловить?
– Ловить можно! Давайте сюда… Рыбак взялся за весла, но, видимо, раздумывал, что ему делать.
– Не пугай его, старшина, – вполголоса сказал лейтенант, передавая управление матросу.
– Если нельзя, так я уеду! – крикнул рыбак.
– Да вы не бойтесь, мы только документы проверим! – как можно ласковей сказал в рупор старшина.
Рыбак решительно взмахнул веслами и развернул лодку носом в берег.
– Это хуже. Может уйти, – проворчал лейтенант и снова встал за штурвал.
Лодка ткнулась в песок. Человек выскочил на берег и, не оглядываясь, быстро зашагал к парку.
– Кто за ним пойдет? – вполголоса спросил лейтенант.
– Разрешите – я! – отозвался Пахомов.
– Давай, Пахомов! Особенно не церемонься.
Катер тихо приближался к берегу. Пахомов понимал, что дорога каждая секунда, и, как только под носом катера зашуршал песок, прыгнул в воду. Уже на бегу он слышал, как лейтенант крикнул: «Полный назад!» – и забурлила вода за кормой.
Вытащив пистолет, Пахомов поставил его на предохранитель. Зоркие глаза помогли, и скоро он увидел «рыбака». Тот быстро шагал по аллее. Вдруг он неожиданно свернул в сторону и спрятался за ствол громадного дерева. Может быть, он рассчитывал на то, что моряк его еще не заметил и пробежит мимо, а может быть, задумал что-нибудь похуже.
«Не вздумал бы стрелять».
Теперь Пахомов не сомневался, что имеет дело с каким-то негодяем. Бросить лодку и трусливо удирать… Так не поступит человек, у которого совесть чиста.
Делая вид, что он не видел, как мужчина свернул, Пахомов побежал прямо по дороге. Поравнявшись с деревом, он круто повернул, сделал несколько скачков в сторону и оказался рядом с «рыбаком».
– Ты куда побежал? Тебе что было приказано? – еле переводя дыхание, сказал Пахомов, поднимая пистолет.
Не предвидя такого маневра со стороны моряка, тот сильно растерялся.
– Я же ничего… – пробормотал он.
– А ну-ка, давай обратно!
– За что вы меня арестовали? Я рыбу ловил. Никому не мешал.
– Все правильно! Незачем было бегать. Иди!
Мужчина нехотя повернулся и пошел к дороге. Пахомов шагал сзади, держа наготове пистолет. Сейчас ему удалось захватить «рыбака» врасплох, но как он будет поступать в дальнейшем – неизвестно. Обыскивать здесь не стоило.
Катер, урча моторами, ждал недалеко от берега. Подойдя к своей лодке, задержанный человек остановился.
– Вы хотите документы проверить? – спросил он и, не дождавшись ответа, предложил: – Можно здесь проверить.
– Садитесь в лодку! – приказал Пахомов. – Идите в корму.
Человек покорно прошел в корму. Пахомов сунул пистолет в карман, оттолкнул лодку и сел за весла.
На воде было значительно светлее, и моряк мог разглядеть незнакомца. Длинный прямой нос. Верхняя губа чуть выдавалась над нижней. Заметная небритость и хмурый взгляд из-под нависших бровей. Под брезентовым плащом виднелся серый ватник. На голове кепка.
Когда лодка приблизилась к катеру, глаза человека тревожно забегали по сторонам и он начал расстегивать пуговицы ватника.
– Ты что? – спросил Пахомов.
– Документы надо приготовить, – угрюмо ответил тот и вытащил из бокового кармана пиджака большой кожаный бумажник.
– Давайте руку, гражданин! – крикнул сверху старшина. – Влезайте!
«Рыбак» встал, повернулся… Все остальное произошло в одну секунду. Пахомов почувствовал, как задержанный сильно качнул лодку и, как бы потеряв равновесие, взмахнул рукой. Бумажник полетел в воду, а мужчина ухватился за борт катера.
«Прячет концы. В бумажнике что-то важное», – подумал моряк и без колебания прыгнул в воду.
В детстве, ныряя в светлой воде, Пахомов без труда находил на значительной глубине монетки, но сейчас, в одежде, в утренних сумерках, найти что-нибудь в холодной и мутной воде было трудно. К счастью, он взял верное направление и под водой оказался на одном уровне с бумажником. Рука сразу наткнулась на него.
Сверху, на катере, не видели, что произошло в лодке.
– Человек за бортом! – крикнул старшина и схватил спасательный круг.
– Не торопись, – остановил его лейтенант.
Пахомов вынырнул за кормой катера и барахтался в воде. Его сносило течением, а в двух метрах от него несло и лодку.
– Держи круг, Пахомов! – крикнул лейтенант.
– Не надо… я сам…
Он подплыл к лодке и уцепился за борт
– Вот черт! Как это он вывалился! – сказал с облегчением Киселев.
– Старшина, надо ему водки дать да растереть всего! – приказал лейтенант. – Выкупался ради праздничка! – Он нарочно прыгнул в воду, товарищ лейтенант, – сердито пояснил старшина, – Этот чего-то вы бросил, а Пахомов и нырнул.
Лейтенант взглянул на «рыбака», скромно стоявшего около рубки.
– Что вы там выбросили?
– Я не выбросил… я обронил.
Когда Пахомов поднялся на катер и, передав бумажник лейтенанту, ушел переодеваться, задержанного увели в каюту. Катер развернулся и плавно направился на место своей стоянки.
2. Письмо
«Уважаемый Сергей Дмитриевич!
Если бы вы знали, с каким восхищением и гордостью мы следим за титанической борьбой Ленинграда! Каждое самое незначительное и мелкое сообщение о ваших героических делах волнует всех истинных патриотов. О вас, ленинградцах, ходят легенды, и я не сомневаюсь, что эти легенды переживут века и будут передаваться из поколения в поколение. Должен сознаться, что я завидую вам и жалею, что оказался в тылу. хотя, само собой разумеется, отдаю все силы и работаю не покладая рук для победы. Приятно будет сознавать потом, что в этой великой войне есть и мои усилия. С радостью сообщаю вам, что наконец добился командировки, и надеюсь числа двадцатого лично засвидетельствовать вам мое восхищение и пожать руку. Рассчитываю воспользоваться вашим любезным приглашением и остановлюсь у вас, если, конечно, не стесню. Что касается продуктов, то захвачу с собой, сколько унесу.
Еще раз примите мои самые лучшие пожелания. До скорой встречи.
Ваш почитатель Мальцев».
Подполковник государственной безопасности, выстукивая пальцами по столу ритм какой-то мелодии, задумчиво смотрел на лежащее перед ним письмо. Его только что принесли из лаборатории. Самое тщательное исследование ничего интересного не обнаружило. Обычное письмо ленинградцу с Большой земли.
Он еще раз внимательно перечитал его и откинулся на спинку кресла. «Неужели тут сложный шифр?»
Письмо это находилось в числе других документов в бумажнике мужчины, задержанного сегодня утром у Крестовского острова. Предполагалось, что немцы отбуксировали лодку из Петергофа в ночь на седьмое ноября до фарватера, а дальше он уже сам добрался до устья Невки. Письмо имело какое-то особое значение.
Шестое чувство чекиста подсказывало Ивану Васильевичу, что с приездом этого «почитателя» начинается серьезная операция. Перехватить Мальцева в день приезда, конечно, ничего не стоило, но это не решение. За Мальцевым, несомненно, стоят еще люди, и неизвестно, с какой целью он собрался в Ленинград.
Положение на фронте требовало от советской контрразведки глубокой, четкой и быстрой работы. Фашисты терпели поражение за поражением, и от них можно было ждать чего угодно. Они чувствовали, что Ленинград окреп и готовится к наступлению.
Если у него в руках находится кончик ниточки, надо распутать весь клубок.
Письмо адресовано уважаемому и известному в городе человеку. Сергей Дмитриевич Завьялов – ученый-химик, общественник – работал на оборонном заводе.
Чем больше думал Иван Васильевич, тем загадочнее становилось это простое на первый взгляд письмо. Десятки всевозможных и правдоподобных догадок мелькали в голове, но все они не имели под собой твердой почвы. Он, конечно, не собирался разматывать клубок, сидя за письменным столом, но любил поломать голову над сложной задачей, прежде чем приступить к расследованию. Потом, когда дело распутывалось и все становилось ясным, полезно было проверить ход своих мыслей и догадок.
Иван Васильевич достал лист бумаги, сделал несколько пометок, спрятал его в боковой ящик стола и позвонил по местному телефону.
– Товарищ Бураков? У вас там все готово? Я сейчас приду.
Затем он набрал городской номер. Через минуту послышался звонкий женский голос,
– Номер слушает.
– Какой номер? Цирковой или эстрадный? – шутливо спросил Иван Васильевич.
– Это говорит дежурная. Вам кого нужно, товарищ? Я не расположена шутить,
– Извините. Я не заметил, что у вас нахмурены брови. Скажите, пожалуйста, когда я могу видеть Сергея Дмитриевича Завьялова?
– В любое время… кроме ночи.
– А точнее? От и до?
– С восьми утра до десяти вечера. Кто это говорит? Коля?
– Нет, не Коля.
– Ну да! Я сразу вас узнала. Что вы делаете завтра вечером?
Иван Васильевич повесил трубку. «Скучно, бедняжке, дежурить в праздник», – с усмешкой подумал он.
Положив содержимое бумажника: паспорт, продовольственные карточки, письмо – и протокол задержания в папку, он взглянул на часы и вышел из кабинета.
В комнате следователей кроме ожидавшего помощника сидела стенографистка и чинила карандаш. При входе подполковника оба встали.
– Здравствуйте, Надежда Аркадьевна. Извините, что пришлось вас потревожить сегодня, – с улыбкой сказал Иван Васильевич, протягивая руку.
– Ну что вы, Иван Васильевич!
– Признаться, я и сам рассчитывал сегодня отдохнуть, но ничего не поделаешь…
Бураков выжидательно смотрел на начальника, Иван Васильевич вынул из папки письмо и спрятал его в ящик стола. Остальное разложил на столе.
– Ну что ж, давайте приступим к допросу, – сказал он, обращаясь к помощнику. – Вы начинайте, а я посмотрю, что это за человече…
Когда Бураков вышел, Иван Васильевич переставил стул в темный угол комнаты. Здесь его будет не видно. Яркий свет лампы, стоявшей на столе, отражался рефлектором и освещал середину комнаты. Слева, за маленьким столиком, сидела Надежда Аркадьевна.
– Долго мы будем работать? – спросила она.
– Боюсь, что да. Дело спешное. Как Славик поживает?
Даже в тени было видно, как покраснела от удовольствия стенографистка.
– Благодарю вас. Здоров. Переменил профессию. Сейчас решил стать танкистом. Только и занятий, что танки из коробочек строит..
Вошел арестованный. Разговор прекратился.
– Садитесь сюда, – сказал Бураков.
Человек опустился на указанный стул, положил ногу на ногу и сунул руки в карманы. Почти тотчас же он переменил позу: опустил ногу и скрестил руки на груди. Затем снова сунул руки в карманы.
Бураков сел за стол, неторопливо достал портсигар, зажигалку и закурил.
– Как ваша фамилия? – начал он с обычных вопросов.
– Казанков.
– Имя, отчество?
– Александр Семенович.
– Какого года рождения?
– Тысяча девятьсот первого.
– Где родились?
– Под Самарой.
– Точнее?
– Деревня Максимовка.
– Национальность?
– Русский.
Иван Васильевич чувствовал, что Бураков волнуется, но держал он себя хорошо и вопросы задавал спокойным, ровным голосом. Арестованный отвечал вяло, почти равнодушно. Видимо, он был подготовлен к такому повороту своей судьбы и успел заранее примириться. «Знал, на что идет», – решил подполковник.
– Где вы жили до войны?
– В Ленинграде.
– А как переехали в Ленинград? – Это долгая история.
– Ничего, у нас времени хватит,
– Приехал учиться и остался совсем.
– Расскажите, пожалуйста, подробней.
Арестованный начал рассказ о том, как в первые годы революции он приехал в Питер учиться. Раскрывалась биография обыкновенного человека, жившего для того, чтобы жить без особых стремлений, увлечений, идей. Прожил день – и хорошо. В этой жизни были и радости. О них арестованный вспоминал с явным удовольствием, и по всему было видно, что говорил правду. Заминка произошла под конец.
– Где вы работали перед войной?
– Все там же.
– Вас призвали в армию?
– Нет. Я, как говорится, доходягой был. Списали но актировке.
Бураков поднял голову и пристально посмотрел на арестованного, но тот сидел опустив голову и не обратил па это никакого внимания.
– А чем вы больны? – спросил Бураков прежним тоном.
– А я точно не знаю.
– Как же это вы не знаете свою болезнь? Что-то не так.
– А так ли, не так, все равно вы не верите! – сказал вдруг с раздражением арестованный.
– Почему не верим? Наоборот, я верю всему, что вы говорите, но хочу уточнить, чтобы поверили и судьи. Если вы считаете, что следователь заинтересован приписать вам поступки, которых вы не совершили, то ошибаетесь. Мы заинтересованы только в одном… узнать правду. Если вы этого тоже хотите, то наши интересы совпадают…
Стенографистка покосилась на Ивана Васильевича и прикрыла рот рукой. Он понял причину улыбки. Бураков даже в интонациях подражал ему, хотя сам и не замечал этого.
– Если вы не хотите говорить, – продолжал серьезно Бураков, – это ваше дело, но тогда достается пробел. Чем его заполнить? Так или иначе, но отвечать вам придется на все вопросы. Насчет болезни мы установим через врачей, и они определят, чем вы больны. Оставим вопрос открытым. Вчера рано утром вас задержали на Невке. Так?
– Да.
– Что вы там делали?
– Рыбу ловил.
– Какую?
– Какая попадется.
– Поймали что-нибудь? – Не успел. Я только что приехал.
– Почему вы бросили лодку и хотели скрыться?
– Испугался.
– Чего?
– Думал, что не разберутся, арестуют. Время военное.
– Как оказался бумажник в воде? – Я его достал, чтобы документы предъявить, а как раз в это время лодка качнулась, когда я хотел на катер залезать. Он и выпал.
– Где вы взяли лодку?
– У товарища.
– Как его фамилия?
Арестованный задумался и снова сказал с горечью:
– А что говорить зря. Все равно вы мне не верите.
– Странный вы человек. Я же вам сказал, что верю, но если произошло недоразумение и вас задержали при Таких обстоятельствах, надо все выяснить. Как фамилия Вашего товарища, который дал вам лодку?
– Не буду я ничего говорить. Вы и товарища посадите.
– За что?
– А за что вы меня посадили?
Допрос затягивался.
Теперь Иван Васильевич разобрался в этом человеке и понял, что в армию Казанков не был призван потому, что сидел в тюрьме. И об этом Казанков проговорился сам. «Доходяга» и «списать по актировке» – типично Тюремные выражения. Если он их употребил, то сделал это машинально и, значит, в тюрьме сидел немало времени. Странно, что Бураков не использовал эту оговорку.
– Сделаем перерыв, – сказал Иван Васильевич, поднимаясь. – Надежда Аркадьевна, вы пока свободны. Сходите в столовую.
– Вы останетесь здесь? – спросил Бураков.
– Да. Я вам позвоню.
Помощник понимал начальника с полуслова и молча вышел за стенографисткой.
Чтобы дать арестованному свыкнуться с его появлением, Иван Васильевич несколько раз прошелся по комнате и сел на место Буракова. Арестованный, смущенный неожиданным вмешательством, оправился и с любопытством разглядывал Ивана Васильевича. Раньше, ослепленный яркой лампой, он его не видел.
– Если вы хотите курить, – пожалуйста) – предложил Иван Васильевич, кладя на край стола папиросы и спички.
Арестованный, не разгибаясь, подошел к столу, взял папиросу, прикурил, пятясь вернулся на место и с наслаждением затянулся.
– Спасибо
– Вы, конечно, догадались, что я человек не посторонний, – начал медленно говорить Иван Васильевич. – Слушал я ваш допрос и размышлял про себя. Откуда у нас берутся преступники? Ведь человек рождается не преступником. У каждого из них есть хорошее детство, юность, молодость, и каждый хочет себе добра. В чем дело? Вы никогда не задумывались над этим вопросом?
– Нет, – настороженно сказал арестованный.
– Сейчас мы говорим один на один и никакого протокола не ведется. Я вам задал этот вопрос не случайно. Есть русская пословица: «От сумы да от тюрьмы не отрекайся». Она, может быть, в какой-то степени и устарела, но по существу правильная. Бывает такое стечение обстоятельств, которое трудно предвидеть, и человек запутывается. Наш закон это предусматривает и судит строго, по справедливо. Закон дает преступнику возможность искупить свою вину и вернуться в общество. Это зависит от воли и характера… Неужели вам не приходилось думать об этом, когда вы сидели в тюрьме?
– Здесь? – с удивлением спросил арестованный, и этого восклицания Ивану Васильевичу было достаточно, чтобы утвердиться в своем предположении.
– Нет, раньше. Перед войной, – уже уверенно сказал он.
– Откуда вы… Почему вы думаете, что я сидел в тюрьме?
– Да потому, что у меня есть некоторый опыт. Вы, вероятно, считаете себя единственным. Ошибаетесь. Вы не первый и не последний. Нацисты умеют использовать в своих интересах человеческие слабости.
Иван Васильевич говорил, не спуская глаз с лица арестованного. Складка на переносице Казанкова постепенно углублялась, он делал глубокие затяжки, а значит, слушал внимательно и думал.
– До войны у вас была растрата, что ли? – спросил подполковник.
– Да Было такое дело… Проворовался.
– Ну, а кто виноват в том, что вы проворовались?
– Никто… Сам виноват.
– А если виноваты, то надо и отвечать… Вы пришли в эту комнату с намерением молчать. Думаю, что вы даже примирились со смертью. Так?
Арестованный поднял глаза и неожиданно спросил:
– Что я должен сделать, чтобы мне сохранили жизнь?
– Не будем торговаться, – строго сказал Иван Васильевич, – у вас два пути. Продолжать запираться и этим поставить себя в ряды самых презренных преступников Второй путь – правда. Чистосердечным признанием и полной правдой вы искупите часть своей вины. Суд это примет во внимание.
– Хорошо. Я признаюсь! – твердо сказал арестованный Он хлопнул себя по коленкам и встал, но тотчас же спохватился и, чтобы замаскировать невольный жест, попросил: – Разрешите еще закурить?
– Курите.
Дрожащими пальцами он взял папиросу и сломал две спички, пока закуривал. Иван Васильевич взглянул на часы.
– Хотите есть?
– Не до еды сейчас.
– Почему? Перерыв кончится, и будем продолжать допрос. Придется сидеть всю ночь.
– Ну ладно если можно, поем. Иван Васильевич снял трубку телефона.
– Перерыв можно кончать. Стенографистку на место. Казанкову пришлите поесть.
Когда Бураков и стенографистка вернулись назад, Иван Васильевич сидел откинувшись на стуле, а пальцами постукивал по столу. Глаза его весело блестели. Бураков знал, что начальник обожает музыку и в минуты приподнятого настроения в голове у него всегда какая-нибудь мелодия.
Арестованный сидел сгорбившись, опустив голову на грудь, и даже не поднял ее при их приходе.
3. Допрос продолжается
– При каких обстоятельствах освободили вас из тюрьмы и что вы делали при немцах, расскажете позднее, – начал Иван Васильевич, когда арестованный поел. – Сейчас меня интересует задача, с которой вы приехали в Ленинград.
– В Ленинград меня послали потому, что я здесь жил до войны, – сказал Казанков, глядя прямо в глаза следователю.
– У вас есть родные?
– Здесь живет жена. Хотя я, конечно, не уверен. Может, она уехала или с голоду умерла. –
– Что знали немцы о вашей жене и знакомых?
– Они меня спрашивали подробно обо всех
– Вы им назвали фамилии и адреса?
– Да. Некоторых назвал.
– Кого именно?
Арестованный сообщил несколько адресов и фамилий.
– У вас есть дети? – продолжал Иван Васильевич.
– Нет.
– Люди, о которых вы говорили там, ваши друзья или просто знакомые, сослуживцы?
– Друзьями я не могу считать их. Гуляли вместе. когда деньги были, а когда под суд попал – отшатнулись.
– Больше вы никого не называли там?
– Нет.
– Говорите дальше. Зачем вас послали сюда?
– Послали меня с письмом. Я должен был разыскать одного специалиста, Завьялова Сергея Дмитриевича, проверить, где он живет и где работает, а потом передать письмо. Будто мой родственник привез его из Москвы.
– Дальше?
– Потом надо было сходить в аптеку на Невский, спросить там провизора, по фамилии Шарковский, и сказать ему так: «Григорий Петрович заболел и просил шесть порошков аспирина» На порошках он напишет или отзовет в сторону и скажет, когда и где с ним можно встретиться. Потом я должен ему сказать, что Григорий Петрович зайдет двадцатого ноября, если выздоровеет, и рассказать про письмо… которое привез.
– Что именно рассказать про письмо?
– Ну, как у меня все получилось… Нашел ли я Завьялова, передал ли письмо, живет ли он по старому адресу.
– Все это можно рассказывать своими словами?
– Да.
– Дальше?
– Потом я могу делать что хочу. Искать жену, знакомых… Велели найти всех, кого могу, и восстановить старую дружбу. Денег дали, чтобы угощать.
– Как вы должны были объяснить свое появление в Ленинграде вашим знакомым и жене?
– Объяснить так, что, дескать, выпустили раньше срока из тюрьмы ввиду войны.
– Значит, предполагалось, что вы приехали с Большой земли?
– Почему с Большой земли? – не понял Казанков.
– Ленинградцы так называют всю страну, – пояснил Иван Васильевич.
– Да, да. Мне говорили, – вспомнил арестованный. – Правильно. Нужно было сказать, что я вернулся из Сибири. Будто бы туда меня эвакуировали при наступлении немцев.
– Почему вы выбросили бумажник?
– Мне велели уничтожить письмо, если что-нибудь случится. А письмо я не успел вынуть. Моряк меня захватил врасплох.
Казанков отвечал охотно и даже несколько торопливо, видимо боясь, что его могут заподозрить в неискренности. Иван Васильевич не спускал с него глаз, и малейшее изменение в выражении лица не ускользнуло бы от его внимания. Без сомнения, он говорил правду.
– Что вам сообщили про Завьялова?
– Ничего особенного. Просто приказали передать ему письмо… Разрешите еще закурить?
– Курите.
Пока арестованный закуривал, Иван Васильевич делал пометки на листе бумаги. Бураков сидел плотно сжав губы, стараясь не пропустить ни одного слова. Стенографистка, записывавшая показания, подняла голову и с любопытством разглядывала арестованного.
– Я попрошу вас повторить слово в слово ту фразу, которую вы должны были сказать при явке в аптеку, – продолжал Иван Васильевич.
Арестованный повторил.
– Ее нельзя перефразировать или переставить слова по-другому?
– Нет. Заставили выучить наизусть и несколько раз спрашивали. Это как пароль.
– Так. А все остальное можно говорить своими словами?
– Да. Он уже будет знать, что «свой».
– Дальше. Что вы должны делать после того, как разыщете знакомых?
– После двадцатого числа нужно было прийти опять в аптеку и спросить, какие сведения есть от Григория Петровича? Не заходил ли он к нему?
– К кому?
– К этому… к Шарковскому. Тогда он скажет, где искать или ждать Григория Петровича.
– Дальше?
– Все. Остальное будет приказывать Григорий Петрович. Я должен быть в его подчинении.
Иван Васильевич снова сделал несколько пометок.
– Теперь скажите, кто такой Григорий Петрович. Вы его знаете?
– Видал два раза. Очень серьезный человек.
– Как его фамилия?
– Мальцев.
– А еще как?
– Больше мне ничего про него не говорили. Правда, один раз, когда он проходил по коридору, так мне шепнули: «Тарантул».
– Кто шепнул?
– Один из наших полицаев.
Иван Васильевич переглянулся с помощником, и тот понял начальника.
– Разрешите сейчас сходить? – спросил он вполголоса, наклоняясь к нему.
– Да. Там есть отдельный пакет… – Принести фотографию?
Иван Васильевич кивнул головой, и Бураков ушел в архив разыскивать нужный документ.
– Какой он из себя, этот Мальцев?
– Невысокого роста, широкоплечий… лицо бритое, немолодой. Одет…
– Каких-нибудь особых примет не заметили? – перебил его Иван Васильевич.
– Нет. Ничего такого…
– Кроме Шарковского, вам не давали других адресов? – Нет.
– Ну, а если, предположим, Шарковский арестован или убит снарядом?
– Тогда приказано двадцатого с утра дежурить где-нибудь поблизости, ловить Григория Петровича и предупредить его.
– А если он не приедет?
– Три дня приказано ждать по утрам.
– На чем должен приехать Мальцев? Тоже через залив?
– Нет. Точно я не знаю, но полагаю, что его сбросят на самолете.
– В каком месте?
– Не могу знать, но, наверно, не под Ленинградом. В Ленинград он должен приехать законно.
– Почему вы так думаете?
– Да видите ли… Как-то в прошлом году был у меня разговор с одним полицаем. Раньше, до суда, мы с ним вместе сидели в камере и познакомились. Говорили мы про партизан. Боялись, конечно… Нам от партизан доставалось крепко. Вот он мне и рассказал, что партизаны через линию фронта на самолетах получают боеприпасы… И людей им скидывают на парашютах. Потом и про фашистов рассказал. Немцы, говорит, тоже в советский тыл своих забрасывают. Пятую колонну. Говорил, что есть где-то такое место, куда по ночам самолеты с людьми летают, а назад пустыми возвращаются.
– А где это место?
– Этого он не знал. Ему, видите ли, пришлось некоторое время на аэродроме работать, так он приметил.
– Кто, кроме вас, должен быть еще заброшен в Ленинград?
– Должны приехать, но только после двадцатого, когда Григорий Петрович сигнал даст.
– Расскажите об этом точнее.
– Точнее не могу. Я только догадываюсь, потому что опрашивали многих, кто раньше в Ленинграде бывал. Ну они и проболтались в разговоре между собой. А вообще это все под секретом держат. У них просто. Чуть заподозрили, пуля в затылок – и весь разговор. Они с нашим братом не очень миндальничают.
– О чем вы говорили с Мальцевым?
– Знакомились. Он меня спрашивал про жизнь, про семью, про суд… Человек он серьезный и обстоятельный. Глаза острые… Кажется, всего насквозь видит.
– Он русский?
– Вот не могу сказать. Говорит чисто, не отличишь. Наверно, русский.
– Все, что вы говорите, – правда?
– Все правда. Какой мне смысл сейчас врать?
– Курите, не стесняйтесь, – предложил Иван Васильевич и прошелся по комнате. – Я верю вам, но, конечно, все, что вы сказали, придется проверить.
– Пожалуйста, проверяйте.
– Сколько денег вы получили?
– Тридцать тысяч.
– Они фальшивые?
– Кто их знает… Полагаю, что фальшивые. Уж очень все новые.
Вернулся Бураков и передал начальнику две фотографии. На одной из них Жора Брюнет был снят с отцом, на другой только отец, но в молодых годах, в студенческой форме. Ровно год пролежали фотографии в архиве советской разведки и вот пригодились.
Иван Васильевич передал фотографию арестованному.
– Этого человека вы не встречали там? Нахмурив брови, Казанков уставился на карточку. Поднес ее к свету. Брови его удивленно поднялись.
– Так это же он… Григорий Петрович. Только помоложе. А мальчика не знаю,
– Вы уверены, что на фотографии снят Тарантул?
– Насчет Тарантула не уверен, потому что слышал случайно, а насчет Мальцева Григория Петровича уверен. Это он и есть.
Иван Васильевич взял фото и положил в папку.
– Что вам говорил Мальцев про Завьялова? Вспомните хорошенько.
Казанков подумал, потер рукой лоб.
– Ничего такого:.. Только чтобы письмо передать.
– Не говорил он вам, что это человек «свой», надежный… или что-нибудь в этом роде?
– Наоборот. Он сказал, чтобы я с Завьяловым вообще ни о чем не распространялся. Если дома его не застану, то это даже лучше. Если домработница есть или дети дома, то письмо отдать им, а самому лучше не показываться старику. Главное, нужно узнать, живет ли он на своей квартире или где в другом месте, и туда передать письмо.
Иван Васильевич посмотрел на часы и встал.
– Так. Я должен уйти. Завтра вызову еще раз. А сейчас допрос будет продолжать мой помощник. Начинайте сначала.
Он собрал записки, кивнул головой стенографистке и ушел в свой кабинет. Здесь он первым делом позвонил по телефону и доложил:
– Арестованный сознался и дал ценные показания. Мы опять встречаемся с Тарантулом… Да. Дело с аммиаком. Казанков узнал его на фотографии. Завтра утром собираюсь к Завьялову, а уж потом разрешите доложить подробно план… Нет. Думаю, что Завьялов ни при чем… Выводов еще никаких.
4. Начальник объекта
В утренние часы, когда рассвет еще только приближался, Ленинград был оживленнее и люднее, чем во все остальные часы дня. Люди торопились на работу. Трамвайные остановки перенесены. Гитлеровцы пристрелялись к ним и часто начинали свои бессмысленные обстрелы в эти часы.
– Живешь, а смерть за тобой по пятам ходит, – пробормотала какая-то женщина па остановке, прислушиваясь к далекой артиллерийской канонаде.
Недалеко раздался звонок, и трамвай вынырнул из темноты. Через единственное стекло около кондуктора, при свете синих лампочек, была видна внутренность вагона. Остальные окна забиты фанерой.
Иван Васильевич вошел в вагон. Он собрался ехать на завод, но по дороге передумал и решил сначала побывать на квартире у Завьялова, адрес которого стоял на конверте. «Может быть, застану дома», – подумал он. Кроме того, в голове созревал интересный план операции, и нужно было самому выяснить возможности его осуществления.
Несмотря на темноту, трамвай бойко бежал, и вожатый только изредка позвякивал на перекрестках, которые угадывал по каким-то ему известным приметам. Синие лампочки под воротами домов, карманные электрические фонарики, приспособленные для регулировщиков, изредка узкие полоски света в фарах встречных автомобилей – это все, что видел вожатый. Остальное – чернота, словно они ехали в туннеле. Удивительнее всего было то, что несчастных случаев, столкновений в эти темные часы было меньше, чем в другое время. Пешеходы на себе испытывали неудобства затемнения и были осторожны.
Иван Васильевич смотрел на пассажиров и думал, что вчера он встречал нарядных женщин, у мужчин были надеты галстуки, а сегодня снова все в ватниках, в старых пальто, на головах простые шапки, платки. Праздник кончился, и вновь начиналась напряженная работа. Некоторые спали, положив головы на плечи соседей, и те не протестовали.
У Самсониевского моста Иван Васильевич сошел и зашагал по набережной. Где-то здесь недалеко жил Завьялов. Он скоро разыскал дом, вошел под ворота и, споткнувшись, остановился. Двор оказался заваленным кирпичом, балками. Было ясно, что сюда упала бомба. Сбоку показался силуэт женщины. Она медленно пробиралась через кучи мусора.
– Скажите, гражданка, здесь кто-нибудь живет?
– В том флигеле живут. А вам кого нужно?
– Где у вас тут управхоз?
– А управхоз во втором дворе. Вот здесь есть тропочка. Идите сюда.
Женщина обстоятельно рассказала, как найти газоубежище, где разместился «объект МПВО» после попадания бомбы. Управхоз был начальником объекта. Там же помещалась и контора жакта. Женщина объясняла так подробно, словно они встретились в дремучем лесу и Ивану Васильевичу предстояло идти по звериным тропам много километров.
Второй двор был заполнен поленницами дров, покрытых сверху старым железом. У входа в жакт горела синяя лампочка, о которой женщина забыла сказать.
В газоубежище, куда спустился Иван Васильевич, было жарко, светло и даже уютно. Столы покрыты белыми простынями, стены побелены. Висели портреты, лозунги. Начальник объекта составляла какие-то ведомости. Это оказалась крупная, полная женщина с мужскими энергичными чертами лица, с грубым голосом.
– Вам чего, гражданин? – спросила она, не глядя на пришедшего.
– Вы управхоз? Мне нужно с вами поговорить.
– Говорите.
– Нас никто не слышит?
При этих словах женщина повернулась всем корпусом и оглядела Ивана Васильевича с ног до головы. Перед ней стоял пожилой мужчина в штатском пальто, в военной фуражке без звезды, в сапогах. Опытный глаз управхоза сразу определил, что перед ней офицер, вернувшийся с фронта или выписавшийся из госпиталя. Пытливые глаза человека пристально смотрели на нее и, казалось, видели больше того, чем она хотела бы.
– Кто вы такой?
Посетитель передал свой документ и сел на табуретку у края стола.
– Говорите смело, товарищ. Нас никто не слышит, – сказала она, возвращая документ.
Иван Васильевич не торопился. Он достал портсигар я угостил управхоза. Она взяла папиросу, нагнулась к «буржуйке», вытащила уголек, прикурила и, продолжая держать красный уголек все теми же пальцами, протянула его Иван Васильевичу.
– Прикуривайте, товарищ.
– Вы же пальцы сожжете!
– Ничего не будет. У меня на руках подошва. Минуту молчали. Иван Васильевич смотрел на нее и думал, что, наверное, эта женщина физически очень сильная, а судя по манере держаться, независимая и деловая. Задуманный план требовал сотрудничества управхоза, и нужно было определить, в какой мере можно доверять ей тайну.
– Как вас зовут? – спросил он.
– Мария Андреевна.
– Вы давно работаете управхозом?
– С финской войны.
– Семья ваша здесь?
– Муж на фронте убит под Ленинградом, сын воюет, а две дочери в госпитале работают.
– Вы член партии?
– Беспартийная.
Иван Васильевич положил окурок в пепельницу и медленно спросил:
– Пока что меня интересует следующее… В вашем доме много жильцов?
– По сравнению с прежним – десять процентов. В голодную зиму перемерли, выехали, разбомбило.
– Новых вам не вселяли?
– Есть. Из Московского района переселены.
– Жилые квартиры только на этой стороне?
– Нет. Есть и на той. Дом разрушен слева, а правая сторона в целости. Там кое-где живут.
В это время вошла низенькая женщина в мужском романовском полушубке, с красным обветренным лицом,
– Ну что?
– Марья Андреевна, она говорит, что лопаты не выписывают. Рано еще. Когда снег пойдет, говорит, тогда и выпишем.
– А ты что молчала? – грозно спросила управхоз. – Они знают, когда снег пойдет? Снег по ихнему плану, что ли, пойдет? Иди снова и без лопат не приходи. Скажи этой фитюльке, что, если я сама спикирую на нес, худо будет. Чертова бюрократка! А потом мы же виноваты будем… Тебе же сгребать придется. Понятно? Руками будешь скоблить мостовую. Я не позволю, чтоб на моем участке нынче снег лежал. Понятно? Обязана выписать!
– Она говорит, что лопат хватит, а только нарядов еще не выписывают…
– Должна выписать, если требование есть. Скажи ей, что, если сегодня не выпишет, завтра в «Ленинградской правде» ее продернут. Сама фельетон напишу, если на то пошло. Иди, не разговаривай.
Женщина потопталась на месте и ушла. Начальник объекта повернулась к Ивану Васильевичу и, как ни в чем не бывало, сказала совершенно другим тоном:
– Я слушаю вас, товарищ.
– В седьмой квартире у вас живет Завьялов?
– Нет. Сергей Дмитриевич там не живет. Квартира пустая.
– Почему?
– Взрывной волной сильно тряхнуло. Все стекла вылетели, штукатурка осыпалась.
– А другие квартиры в окружности?
– Вверху живут. Напротив живут. Внизу пустая.
– Почему же квартиру не ремонтируют?
– После войны, говорит, отремонтирую. А то опять снаряд залепит. Многие так делают Одну-две комнаты сохраняют, топят, и ладно… Не знаю, что с водопроводом делать. Заморозят.
– А ремонт в квартире сложный?
– Да как вам сказать… Недели на две, если по-настоящему.
– Он платит за квартиру?
– А то как же. Человек аккуратный.
– Квартира закрыта?
– Закрыта. Ключи у меня. Мы там водопровод чинили.
– А кто живет напротив?
– Там временные. Две женщины переселены из Московского района.
– Значит, квартира занята?
– Одна комната свободна. Если вам квартира нужна, так у меня хороших сколько угодно.
– Нет. Дело не в этом. Пойдемте посмотрим квартиру Завьялова.
– Можно.
Управхоз достала из шкафа ключи, и они вышли во двор. На улице было уже сравнительно светло, и стало видно, какое разрушение нанесла бомба. Левая половина дома рухнула и завалила обломками весь двор. Стена, примыкавшая к соседнему дому, устояла. Местами на разной высоте к ней прилепились печки. Квадраты комнат были расцвечены обоями, краской и создавали впечатление театральной декорации – дома в разрезе. Правая половина дома уцелела. Вид окоп, забитых светлой фанерой, с черневшими форточками, отлетевшая штукатурка действовали угнетающе. Казалось, что дом нежилой, холодный и может в любую минуту обвалиться.
– Много народу погибло? – спросил Иван Васильевич оглядываясь.
– Не очень. Бомба упала днем, все на работе были. Теперь в Ленинграде бездельников мало…
Они поднялись на площадку третьего этажа и остановились перед дверью, которая была обита черной клеенкой.
5. Сергей Дмитриевич
Лаборатория помещалась недалеко от конторы. Директор завода приоткрыл низенькие широкие ворота и жестом пригласил спутника войти. По середине длинного коридора были проложены рельсы узкоколейки, по сторонам – много дверей.
– Живет он здесь, – пояснил директор, останавливаясь против одной из дверей, и постучал.
– Войдите! – послышался молодой голос. Большая комната – бывшая кладовая – имела сейчас вполне приличный и жилой вид. Удобная мебель, письменный стол, кровати, книжные шкафы, картины. В маленькой плите, наскоро сложенной из кирпича, уютно потрескивали дрова, а в кастрюльках что-то варилось. Стены побелены, и только железные решетки в окнах выдавали прежнее назначение комнаты. За письменным столом сидел юноша в матросской тельняшке и что-то чертил.
– Коля, а где Сергей Дмитриевич? – спросил директор.
Юноша встал и, сконфужено улыбаясь, быстро надел морской китель.
– Папа в лаборатории.
– С сестрой?
– Да. Они с утра чего-то стряпают.
– Это сын Сергея Дмитриевича, – познакомил директор своего спутника с юношей. – Моряк. В недалеком будущем капитан дальнего плавания.
– Очень рад. Люблю моряков. Сколько же вам лет? – спросил Иван Васильевич.
– Восемнадцатый.
– Вы учитесь?
– Да. В учебном комбинате Балтфлота.
– А вы, случайно, не знаете Мишу Алексеева?
– Знаю. Но мы по разным специальностям. Он на механическом, а я на судоводительском.
– Хороший парень. Правда?
– Вообще да, – согласился Коля. – Серьезный. Но я мало его знаю.
В лаборатории стоял туман с удушливо-кислым запахом, от которого першило в горле. Химик возился около электропечи, а на полу сидела дочь и что-то растирала в фарфоровой чашке.
– Папа, имей в виду, если она опять рванет, ты спалишь себе глаза, – предупредила девочка.
– Ни в коем случае… Абсолютно уверен… На сто пять процентов уверен, – говорил ученый, просовывая щипцами в печь маленькую посуду.
Иван Васильевич внимательно следил за работой химика. Это был высокий, сухой старик в больших роговых очках. Седые волосы на голове открывали широкий лоб, а узкая бородка удлиняла лицо, и оно было похоже на неправильный треугольник. Старик был в одной рубашке с засученными рукавами выше локтя. Заметив вошедших, он спустил очки на кончик носа и взглянул поверх них.
– А-а… Валерий Кузьмич. Извините, я вас не заметил.
– Здравствуйте, Сергей Дмитриевич. Я еще не видел сегодня вас. Знакомьтесь. Это товарищ из Ленсовета к вам по делу.
– Очень приятно. Очень, очень, – приветливо сказал ученый и крепко пожал руку Ивана Васильевича.
– Как успехи? – спросил директор.
– Нашел, Валерий Кузьмич. Нашел заменитель, но только сильно детонирующий. Что-то надо делать. Да. Надо делать, делать. Вот поставил еще пробу. Это уже триста тридцать пятая.
– Значит, можно считать…
– Нет, нет… подождите считать, – перебил его Завьялов. – Этот считать нельзя. Никак нельзя. Саперы на фронте народ аховый… Сами могут подорваться. Не могу на свою совесть такую ответственность взять. Да, не могу.
– Ну что ж… Время терпит. Подождем.
– Да, да. Вы лучше подождите, а я потороплюсь.
– Папа, долго еще мешать?
– Мешай, Аля. Чем больше, тем лучше.
– Мы, кажется, не вовремя пришли? – спросил Иван Васильевич. – Вы заняты?
– Наоборот. Очень вовремя. Очень, очень. Пойдемте ко мне, а то здесь воздух такой… с непривычки трудновато дышать. Но должен вас предупредить, что весьма полезно… Сильно очищает легкие. Да, да. Очень сильно. Прошу вас. Я здесь и проживаю… Они вышли в коридор.
– Сергей Дмитриевич, я вас оставлю. Вы поговорите с Иваном Васильевичем. Меня в конторе ждут.
– Пожалуйста, пожалуйста. Ничего не имею против. Проходите, Иван Васильевич. Очень рад видеть у себя гостя, – говорил ученый, входя в комнату. – Ну-ка, Колюша, устрой нам по стакану чайку.
– Мне некогда, папа. Скажи Але.
– А ты уходишь?
– Да.
– Ну, тогда я сам. Вот видите, Иван Васильевич. Дети взрослые, спорить бесполезно. Когда росли, думал – на старости помощники будут, – говорил добродушно химик. – А выходит все наоборот. Да. да. Наоборот. Этот в моряки, а дочь в консерваторию метит. Что с ними делать! В химии, говорят, романтики нет. Сухая наука.
С этими словами Завьялов налил два стакана крепкого чая и поставил на стол. Коля надел шинель, взял долевую сумку с учебниками и направился к выходу.
– Я пошел, папа! Приду поздно, – сказал он, закрывая дверь.
– Прошу вас за компанию. Вот сахар, конфеты. А может быть, вы есть хотите? – спохватился старик.
– Нет. Спасибо, Сергей Дмитриевич. Я сыт,
– А вы не стесняйтесь. В такое время живем. А? Каши хотите? Овсяная каша. Великолепная вещь, я вам скажу. В мирное время мы ее недооценивали. Положить? А?
– Нет, нет. Стакан чая выпью с удовольствием.
– Ну, как желаете. А то бы съели? А? Иван Васильевич решительно отказался и, пользуясь тем, что они остались вдвоем, приступил к разговору.
– Сергей Дмитриевич, знаете, где я сейчас был? На вашей квартире.
– Да что вы говорите! Ну и как? Опять бомба или снаряд?
– Нет. Я думаю, что ремонтировать ее надо.
– Надо, надо, – вздохнул ученый. – Да ведь как сейчас ремонтировать? Рабочих нет, материала нет. А кроме того, боюсь я, что они опять залепят какую-нибудь неприятность. Такой дом у нас хороший был. Обидно.
– Вот я главным образом к вам за этим и пришел. Мы решили вам отремонтировать квартиру. Вы много делаете для войны, много работаете…
– Что вы, что вы, Иван Васильевич! Мало делаю. Надо больше, да сил нет. Хочешь не хочешь, а, к сожалению, спать приходится ежедневно… Столько времени зря пропадает! И сон у меня, знаете ли, паршивый. Стыдно сознаться. Как закрою глаза, так и аминь. Обязательно кто-нибудь разбудить должен, – с огорчением признался химик. – Сам не понимаю, где я научился так крепко спать.
– Это хорошо, – с улыбкой сказал Иван Васильевич. – У меня наоборот. Сонные порошки иногда принимаю. Так вы не возражаете, Сергей Дмитриевич? Ремонт мы сделаем в самое ближайшее время.
– Конечно, я рад. Очень рад… Но может быть, не следует сейчас людей отрывать на такие пустяки? Я здесь обжился, привык.
Ивану Васильевичу нравился Завьялов. В каждой фразе его было много искренней, почти детской непосредственности. Такой человек не мог быть двуличным. Однако письмо Тарантула было адресовано ему и требовало особой осторожности. Поговорив о ремонте и получив согласие Завьялова, подполковник попросил ключ от квартиры.
– Ключ? – переспросил химик. – Одну минутку. Где же у нас ключи? Ах, да! Свой ключ я отдал Марии Андреевне. Это наш управхоз и начальник обороны дома. Великолепная женщина! Превосходная! Я напишу ей записку, а вы… если это не затруднит вас, возьмите у нее ключ. Она вам все покажет и расскажет.
– Так уж мы тогда будем хозяйничать в вашей квартире по своему усмотрению, Сергей Дмитриевич. Доверяете?
– Пожалуйста, пожалуйста. Кроме мусора, там ничего и нет. Книги я перевез… Все, что нужно было, тоже здесь. Я бы сам помог, но времени у меня мало.
– Нет, уж вы лучше делайте взрыватель.
– Вот, вот…
Ученый написал записку управхозу и отдал ее гостю. Иван Васильевич подробно расспросил, в какой цвет красить стены в квартире, уточнил план расположения комнат и их назначение и заговорил о детях.
– Значит, дочь ваша тоже не собирается идти по стопам отца? – спросил он.
– Нет, нет. К сожалению, нет… Перед самой войной вдруг надумала в консерваторию. Музыка. музыка… Профессия отцов не увлекает. А может быть, я и сам в этом виноват. Не сумел увлечь…
– Я когда-то собирался учиться на химическом.
– Да что вы говорите! Ну и как?
– Не вышло. Жизнь судила иначе. Вы, случайно, не знаете Мальцева Григория Петровича? – неожиданно спросил Иван Васильевич.
– Мальцева? Позвольте… Где-то я слышал такую фамилию.
Ученый нахмурил брови и задумался. Иван Васильевич напряженно следил за выражением его лица.
– Ах, Мальцева! – вдруг вспомнил химик. – Ну как же! Знаю, конечно. Превосходный человек. Умница. Знающий. Ну как же, как же, отлично знаю.
– И давно вы с ним знакомы?
– Нет. Познакомились перед войной. Был я в доме отдыха ученых. Вместе отдыхали и познакомились. Он москвич. Григорий Петрович Мальцев! Как же это я забыл? Очень знающий человек. Собирался ко мне в гости приехать, да война помешала.
– Он как будто в Ленинграде был в прошлом году.
– Неужели! Что же это он не зашел?
– А впрочем, я не уверен. Мне говорили, что видели его, но могли и обознаться.
– Обознались, Иван Васильевич, обознались. Он бы непременно зашел ко мне. А скорей всего просто остановился бы. С гостиницами сейчас трудновато… А я его приглашал.
– А разве он у вас никогда не бывал? – спросил Иван Васильевич и покосился на бушлат, висевший в углу.
– Нет. Весной сорок первого года мы познакомились в доме отдыха, и с тех пор о нем ни духу ни слуху.
– Сергей Дмитриевич, а вы отдыхали с детьми? – прямо спросил Иван Васильевич, видя, что ученый ничего не подозревает. – Я хотел узнать: видел ли Мальцев ваших детей?
– Ну что вы! Детям в доме отдыха, да еще ученых, – скука! Они у меня каждое лето в деревне у тетки жили. Она там в совхозе коровами командует. Зоотехник. Там у нее раздолье. Лес, озеро… А вы давно знаете Мальцева? – спросил Завьялов.
– Давно, – ответил Иван Васильевич. – Честно говоря, я на него сердит. Он меня как раз и отговорил химией заниматься.
– Неужели! Но похоже на него. Такой энтузиаст. Такой способный химик. У него, говорят, есть интересные работы.
– А какие именно?
– Как будто о нефти. Точно я не могу сказать. Предположение Ивана Васильевича подтверждалось. Завьялов был нужен Тарантулу как ширма, за которую он мог прятаться. Квартира уважаемого ученого была вне подозрений, и вряд ли Тарантула стали бы там искать Кроме того, туда могли приходить люди под различными предлогами с завода, из института, и это было бы вполне естественно.
Теперь оставалось тщательно продумать план в мелочах и заняться встречей Мальцева. Все складывалось удачно.
6. План приводится в действие
Временами налетал ветер, ударялся о стены домов, сворачивал, путался в улицах, кружился и хлестал мокрым снегом вперемешку с дождем. Холодные капли скатывались по щекам, текли по подбородку за воротник. Пешеходы, нахлобучив головные уборы, поднимали плечи и шли боком, подставляя ветру наиболее защищенные места.
В такую погоду немцы не стреляли.
В аптеку на Невском проспекте зашел среднего роста мужчина в брезентовом плаще и огляделся.
Единственное окно. оставшееся незаколоченным, пропускало немного дневного света. Возле окна стояла будочка-касса. Налево, в углу, был построен пулеметный «дот», амбразура которого заткнута тряпками. Прямо перед ним – шкафы и прилавок. Налево, за стеклянной перегородкой, полная женщина в белом халате писала рецепты и, закончив писать, каждый раз громко хлопала тяжелым пресс-папье. Кассирша читала книгу.
Неторопливо сняв и стряхнув мокрую кепку, мужчина подошел к рецептару.
– Давайте. Что у вас? – сказала женщина, протягивая руку.
– Мне нужен товарищ Шарковский.
Женщина взглянула на посетителя и молча вышла за стеклянную дверь, через которую виднелись этажерки с массой всевозможных бутылок. Скоро она вернулась и, ни слова не, говоря, опять принялась писать и хлопать по столу. Мужчина ждал. Минут через пять стеклянная дверь распахнулась, и маленький старичок со множеством морщин на лице, в пенсне, стремительно выбежал к прилавку.
– Вы меня звали?
– Если вы товарищ Шарковский, то да.
– В чем дело?
– У меня к вам поручение. «Григорий Петрович заболел и просил шесть порошков аспирина», – сказал спокойно посетитель.
От неожиданности Шарковский вздрогнул, но сейчас же взял себя в руки и забормотал:
– Какая неприятность! Надеюсь, ничего серьезного? Простудился, что ли… Такой здоровый человек… Подождите минутку.
Ждать пришлось недолго. Старичок скоро вернулся с пакетиком. Попросив у полной женщины вставочку, он сделал на пакете надпись и прошел в конец прилавка. Мужчина подошел к нему.
– Вот здесь порошки, – сказал Шарковский тихо, передавая пакет. – Серьезно он заболел?
– Числа двадцатого ноября зайдет сам, если, выздоровеет, – так же тихо сказал посетитель. – Передайте ему, что письмо я отнес по старому адресу. Скажите, что все в порядке, без изменений.
– Хорошо. Вы давно в городе? – еще тише спросил старик. – На праздники приехал.
– Пластинок не привезли?
– Каких пластинок? – не понял посетитель.
– Патефонных.
– А-а… Нет. Кроме письма, ничего.
– Как вы устроились?
– Ничего устроился. Все в порядке.
– Заходите вечерком. Адрес на пакете.
– Занят я сильно… Но постараюсь. Можно идти?
– Идите, идите… Посетитель сунул пакет в карман и неторопливо вышел из аптеки.
По набережной Невки, недалеко от Самсониевского моста, шел в мятой шинели, без погон, молодой человек на костылях. По всему было видно, что к костылям он еще не привык и ноги переставлял неуверенно. Ему особенно доставалось от непогодицы. Снегом залепило всю правую сторону тела, но он мало обращал на это внимания.
Свернув в ворота большого, снаружи красивого дома, инвалид остановился. Весь двор был завален мусором. Он долго стоял в раздумье, не решаясь лезть на кирпичи. За спиной послышался шум. Крупная женщина со стареньким портфелем под мышкой топала ногами, отряхивая приставшую грязь.
– Чтоб им всем пусто было!.. – бормотала она, вытирая мокрое лицо ладонью. – Вы сюда, товарищ? Или от снега спрятались? – спросила она, увидев инвалида.
– Сюда. Да вот не знаю, как эти препятствия одолеть.
– А вам в какую квартиру?
– Как следует и сам не знаю. Получил ордер, так надо к управхозу сначала.
– Ага. Я управхоз. Давайте ордер. Мария Андреевна взяла протянутый ордер, взглянула на него и обрадовалась.
– Нашелся! Мне вчера в Жилотделе сказывали. Все поджидала. Вы из госпиталя? Повремените маленько…
Она ловко перебралась по кирпичам к окну первого этажа и забарабанила кулаком по раме. Из парадной выскочила испуганная женщина невысокого роста.
– Я тут, Марья Андреевна!
– Ну-ка, помоги товарищу в тридцать третью квартиру подняться.
– Чичас!
Женщина скрылась в подъезде, но, пока управхоз добиралась до инвалида, она снова появилась в полушубке и шерстяном платке.
– У вас тут хуже, чем на фронте, – сказал инвалид. – Мало того что осколком, а еще и кирпичом, стеклом поранить может.
– И не говори! Как только от страха живая осталась.
Инвалид с улыбкой взглянул на управхоза. Чувство страха не шло к этой мощной фигуре и грубому голосу.
Подошла дворник, и они вдвоем, подхватив инвалида под руки, легко перенесли через кучи мусора, а затем и по лестнице на третий этаж.
Здесь управхоз так же бесцеремонно забарабанила кулаком в дверь тридцать третьей квартиры.
В квартире напротив дверь была открыта, и оттуда, как пар, летела белая пыль извести.
– Тут завод квартиру ремонтирует, – пояснила управхоз. – Ваша комната в порядке. Даже одна половинка окна со стеклами.
В это время за дверью послышался шум и женский голос:
– Кто там?
– Это я, управхоз. Открывайте.
Дверь открыла немолодая, худощавая женщина.
– Ну вот… Жаловалась, что без мужчин страшно, – сказала управхоз. – Вот вам и мужчина, да не простой, а герой. Инвалид Отечественной войны. Смотрите не обижайте.
– Да что вы, Марья Андреевна, как можно! У нас мужья на фронте, а вы такие слова…
– Ладно. Не каждое лыко в строку.
Открыли запечатанную комнату. Управхоз составила акт на мебель, оставшуюся после эвакуированных, и взяла с нового жильца расписку «о временном ее хранении». Затем объяснила, как, когда и где ее можно застать, и, пожелав всего хорошего, ушла.
Инвалид остался с двумя соседками.
В эти дни в Ленинграде было мало инвалидов, и для рабочих женщин, перенесших столько страданий, переселенных из другого района, потерявших родных, новый жилец явился как нельзя кстати. Доброе и жалостливое сердце русских женщин искало и нашло выход для деятельности. Не успел он оглянуться, как на столе уже стоял кипящий чайник и скромная закуска. Молодость инвалида и костыли особенно трогали женщин. Они наперебой предлагали свою помощь.
– Спасибо вам большое, но я устал и хочу спать. Вечерком поговорим, а сейчас ничего не соображаю, – сказал он, пересаживаясь на диван.
Видя, что у него, кроме шинели, ничего нет, женщины принесли подушку и одеяло, и на этом заботы до вечера кончились.
Во второй половине дня погода немного улучшилась. Ветер дул ровнее, дождь перестал, а снежинки стали легкими и, прежде чем лечь на землю и растаять, долго кружились в воздухе, выбирая себе место.
Сергей Дмитриевич Завьялов только что пообедал с дочерью и готовился к очередному опыту, когда зазвонил телефон.
– У телефона Завьялов!
– Сергей Дмитриевич, зайдите, пожалуйста, ко мне, – услышал он голос директора завода.
– Сейчас?
– Да, если можно.
Завьялов проворчал что-то насчет уплотнения рабочего дня и отправился в контору. Директор встретил его улыбкой.
– Садитесь и не сердитесь. Вопрос очень важный. Вам придется поехать с главным инженером в Москву. Ученый нахмурился.
– Зачем?
– С докладом в главк.
– Вот новость! – удивился Завьялов. – Как же это так… Вдруг?
– Ошибаетесь, Сергей Дмитриевич, совсем не вдруг, а дней через пять-семь.
– А как же мой взрыватель?
– Вот главным образом из-за него и поедете. Там узнаете последние новости нашей техники и выясните все возможности. На складе у нас все равно мало сырья.
– Это другой вопрос. Для этого мое присутствие в Москве не обязательно. Существует отдел снабжения.
– Сергей Дмитриевич, ваш авторитет имеет большое значение. Если вы лично поговорите с начальником…
– Понятно… Да-а! Не ждал, не ждал.
– Вы же собирались летом в академию.
– Это все не то. Меня смущает доклад. Значит, надо готовиться.
– Что ж, время есть. Машинистку я вам дам. Ученый погладил бородку и сделал последнюю попытку отказаться.
– Неужели без меня нельзя обойтись?
– Никак. Мы долго ломали голову, кого послать. Не хотелось вас отрывать от дела, но сами понимаете, как это сейчас важно.
– Вообще-то говоря, если прикинуть, это и неплохо. Совсем неплохо, – сказал задумчиво химик. – Это верно, что нельзя вариться в собственном соку столько времени. Я уже три года никуда не выезжал. Да. Три года без месяца. В химии много нового – это естественно. Научная мысль работает сейчас напряженно… а печатают мало. Ну что ж. Если надо, – значит, надо. Придется ехать. Пишите командировку, Валерий Козьмич. А на чем я поеду? – На самолете.
– На самолете! Да что вы! – удивился ученый и Неожиданно заключил: – Я не умею прыгать на парашюте. Ни разу не прыгал. Директор усмехнулся.
– В сорок первом году, – сказал он, – жена мне рассказывала, как в очереди одна гражданка утверждала, что фашист на парашюте к ним на крышу спустился, посмотрел, что ему нужно было, и опять улетел. Своими глазами, говорит, видела.
Завьялов расхохотался.
– На парашюте улетел? Чудесно! Это надо ребятам рассказать.
Наметив в общих чертах план доклада и записав ряд вопросов, которые следовало «подработать» до отъезда, а потом выяснить в Москве, они расстались, довольные друг другом.
Вернувшись с задания, Трифонов поднялся к себе и позвонил начальнику.
– Товарищ подполковник, докладывает Трифонов, – сказал он, услышав в ответ знакомый голос. – Только что прибыл.
– Все благополучно? – спросил Иван Васильевич.
– Как будто бы да.
– А что значит «как будто»?
– Есть тут одна непредвиденность…
– Зайдите.
На Иване Васильевиче был надет штатский костюм, местами перемазанный мелом. Он только что побывал на квартире Завьялова, где производился ремонт, и не успел привести себя в порядок. Звонок помощника сильно его встревожил.
Когда Трифонов вошел в кабинет и положил на стол порошки, полученные от аптекаря, Иван Васильевич отодвинул пакет в сторону.
– Ну, что у вас такое? – спросил он.
– Разрешите по порядку?
– Нет. Сначала скажите, что за «непредвиденность», как вы выразились.
– Шарковский меня спросил, не привез ли я патефонных пластинок. Я ответил, что нет. Сказал, что, кроме письма, ничего не привез.
– Ну и дальше?
– А больше ничего. Приглашал заходить вечерком.
– Та-ак! – протянул Иван Васильевич. – Пластинки? Отлично помню, что о пластинках Казанков ничего не говорил. Я просматривал весь протокол. Это что-то новое. Ну, а теперь садитесь и рассказывайте все по-порядку.
Выслушав подробный отчет о посещении аптекаря, Иван Васильевич сверил адрес, написанный на пакете, с имеющимся у него.
– А ведь Шарковского-то Мы прохлопали, товарищ Трифонов. Это матерый шпион. Я получил очень любопытные материалы…
– Да, старичок, по-видимому, опытный, – согласился Трифонов.
Иван Васильевич вынул из пакета порошки, развернул один из них и понюхал.
– Аспирин, – медленно произнес он, думая о чем-то другом. – О пластинках я сам выясню. Сейчас вам нужно будет подумать о сигнализации в квартире Завьялова. Звонок не годится. Какой-нибудь спокойный гудочек… Через площадку лестницы проводить его нельзя. Мальцев может заметить.
– Разрешите предложить?
– Ну?
– Под видом старой антенны! Выведем через окно наружу, соединим на крыше, а другой конец к Буракову.
– Н-не знаю… Посмотрите на месте. Над вторым этажом там протянуты электрические провода. Может быть, замаскировать в них? Но лучше сами посмотрите.
Трифонов внимательно слушал и наблюдал за каждым движением начальника. Он чувствовал, что все это подполковник говорит и делает механически, а голова его занята какой-то другой мыслью.
И он не ошибался. Иван Васильевич думал о самом главном, отчего зависел весь его план.
– Послушайте, товарищ Трифонов, – дружески обратился он к помощнику. – У вас нет знакомой девочки лет пятнадцати? Умной, смелой, находчивой и хорошо бы с музыкальными способностями?
Все помощники Ивана Васильевича знали о плане своего начальника, думали о нем, обсуждали, критиковали его неоднократно, и поэтому Трифонов сразу понял вопрос.
– На место Али? – спросил он,
– Да.
– Есть одна… племянница, но она не годится, товарищ подполковник, – подумав, ответил он и сразу пояснил: – Паникерша. Чуть что – сейчас визг поднимает. Аля, как вы говорили, профессорская дочка… читала много, и все такое. А эта нет… не подойдет! У соседки есть дочь, но чересчур болтливая. Такая тараторка! Всех заговорит.
– Н-да… такие не годятся, – согласился Иван Васильевич. – Можно, конечно, сказать, что девочка эвакуирована к тетке в деревню, но это не то. Лишний человек в квартире нам очень нужен. Алексеев по вечерам будет учиться.
– А что, если сама Аля согласится?
– Нет. Я уже думал об этом. Слишком большой риск. Отношения между ними должны быть родственные. Брат и сестра. Она будет стесняться Алексеева, и вообще они очень разные…
– Так, может быть, у него самого есть знакомая? – спросил Трифонов.
Иван Васильевич поднял голову, пристально взглянул на помощника и улыбнулся.
– Вот об этом я не подумал… Это действительно хорошая мысль. Надо узнать… До приезда Мальцева времени у нас еще много.
В это время за окном раздался вой сирены. Иван Васильевич включил репродуктор, несколько секунд слушал этот волнующий звук, затем выдернул вилку.
– Погода прояснилась. Летят, – сказал он.
– Это какой-нибудь корректировщик. Бомбардировщиков на нашем фронте нет, – заметил Трифонов.
– А кто их знает. Сегодня нет, а завтра могут быть…
Воздушные тревоги в сорок третьем году в Ленинграде объявлялись редко. Превосходство в воздухе полностью перешло к Советской Армии, и гитлеровцы направляли свои самолеты только в самые ответственные места фронта.
7. Лена Гаврилова
«Ленинградскую правду» получали ежедневно, вывешивали на большом щите в раздевалке, и в свободное время возле нее всегда собирался народ.
– Приказ! Какой город, девочки? – нетерпеливо спрашивали входящие мастерицы.
– Фастов.
– А где это?
– На Украине, за Киевом.
– А большой это город? Кто знает?
– Наверно, большой. Недаром же приказ…
Лена Гаврилова стояла среди работниц и со счастливой улыбкой слушала эти разговоры. Седьмого ноября Советская Армия разгромила гитлеровские войска под Киевом и освободила столицу Украины. Сегодня Фастов… А где-то впереди есть день, когда прогонят фашистов из-под Ленинграда. Каждую победу Советской Армии Лена воспринимала так, словно лично участвовала в боях за освобождение Киева, Фастова и других городов. Но разве это не так? Разве она не отдает все силы для победы? Разве она не работает наравне со взрослыми и ни в чем не уступает опытным мастерицам? За последний год она получила три благодарности, две премии…
– Гаврилова тут? – услышала она голос табельщицы и оглянулась. – Лена, иди скорей к заведующей. Срочно вызывают.
Анна Захаровна руководила мастерской давно и отлично знала всех работниц. Знала их характеры, способности, бытовые условия, семейное положение и, прежде чем вызвать Лену Гаврилову, дала подполковнику государственной безопасности подробную характеристику девочки.
– Родных у нее в Ленинграде нет. Круглая сирота, – ровным голосом говорила она. – Отец на фронте, но никаких сведений от него нет. Неизвестно, жив ли он…
Иван Васильевич не перебивал. Со слов этой высокой, сухощавой, немолодой женщины можно заключить, то Лена Гаврилова заслуживает доверия, но ему казалось, что заведующая любит девочку и относится к ней пристрастно.
– Я не знаю, зачем вам понадобилась Лена, – продолжала Анна Захаровна, – но должна сказать, что мне очень жаль расставаться с ней. Девочка у меня работает если и не лучше всех, то не уступает лучшим. Все мы относимся к ней, как к родной дочери.
– Мы ее долго не задержим, – успокоил Иван Васильевич. – К Новому году она вернется обратно на работу.
– Но может быть, вам порекомендовать кого-нибудь другого? – настаивала Анна Захаровна. – Постарше. Она же совсем ребенок…
– Нет. Заменить ее невозможно.
– Мне, конечно, трудно судить… И у вас такое дело… как бы это сказать… вне всякой очереди. Вы с ней будете сами разговаривать?
– Да. От вас нужно только согласие. В дверь постучали, и, после разрешения, в комнату вошла Лена. Она вопросительно взглянула на Анну Захаровну, посмотрела на незнакомого мужчину и встретилась с пристальным, изучающим взглядом.
– Вы меня звали, Анна Захаровна? – опустив .глаза, тихо спросила Лена.
– Да. Садись вот на этот стул и не смущайся. Лена подошла к указанному стулу, села, поправила платье, все время чувствуя на себе пытливый взгляд мужчины. «Чего ему надо? Кто он такой?» – подумала она, не решаясь поднять глаза.
– Леночка, тебе хотят поручить серьезное и ответственное дело, – каким-то необычно строгим тоном произнесла Анна Захаровна. – Если ты способна… если ты справишься и согласна взять на себя такую ответственность… – она остановилась и со вздохом закончила: – Я ничего не имею против.
– Какое дело, Анна Захаровна?
– Об этом ты поговоришь с Иваном Васильевичем… Ну, а я вас пока оставлю…
Она встала и, погладив девочку по голове, вышла из комнаты.
– Давайте познакомимся, Лена, – сказал мужчина, поднимаясь и протягивая ей руку. – Зовут меня Иван Васильевич, ну а вы можете называть Меня дядя Ваня.
Лена подняла глаза, и все ее смущение исчезло. Перед ней был совсем другой человек. Приветливая улыбка, доброе выражение глаз, седые виски – все это располагало к себе. Она невольно улыбнулась в ответ, встала и подала руку.
– Скажу вам по секрету, что у нас есть один общий знакомый… даже друг. Я, во всяком случае, считаю его своим другом. Думаю, что и вы с ним дружите.
– А кто?
– Это секрет. Вам можно доверять секреты? – лукаво спросил Иван Васильевич.
– Конечно можно.
– Ну, а если вы подругам разболтаете?
– Нет… Я не люблю болтать, – просто сказала девочка. – Но если вы боитесь, то лучше не говорите.
– А разве вам не интересно?
– Конечно интересно, но что же делать?.. Вдруг на самом деле разболтаю, – с сожалением призналась Лена.
Иван Васильевич засмеялся и пересел на стул рядом.
– Это хорошо, что вы так откровенно… Я приготовил для вас много всяких секретов, и нам нужно договориться. Анна Захаровна говорила мне, что вы патриотка, много работаете для победы, любите свою работу… Думаю, что вы нас не подведете и никому не проболтаетесь… Так?
– Конечно. Зачем же я буду говорить, если нельзя? Иван Васильевич был в затруднении. По работе ему никогда не приходилось иметь дело с девочками, но почему-то он считал, что все они любопытны, болтливы и не могут хранить тайны. Лена ему нравилась. Все движения были сдержанны, и она казалась серьезной, неглупой девочкой.
– Мишу Алексеева вы знаете? – неожиданно спросил он.
На лице Лены появилась краска смущения, но она не опустила глаз.
– Да. Мы с ним знакомы, – серьезно ответила она.
– А как вы к нему относитесь?
– Обыкновенно, – еще больше краснея, сказала Лена.
– А мне казалось, что вы друзья.
– В общем да. Он хороший мальчик…
Иван Васильевич видел, что Лена сильно смутилась, и чем пытливее, чем пристальнее он смотрел, тем ярче пылало се лицо, глаза становились влажными. Казалось, еще немного – и она расплачется. Он вспомнил, что и Миша смутился не меньше, когда он попросил его назвать знакомую девочку, которой доверяет.
– Видите ли, в чем дело, Лена, – сказал Иван Васильевич после некоторого раздумья. – Мише Алексееву мы поручили одно серьезное и ответственное дело… Буду говорить вам откровенно Опасное дело. Ему нужен помощник, вернее, помощница… Именно поэтому я и решил обратиться к вам с просьбой… Вы меня понимаете?
По мере того как Иван Васильевич говорил, смущение исчезало, румянец на лице девочки таял, брови хмурились.
– Вы думаете, что я могу? – тревожно спросила она. – Конечно, я с радостью… но вдруг я не сумею?
– Особого уменья тут не требуется. Нужна воля к победе, выдержка, немного хитрости, а главное – желание.
– А кто вы такой? Вы из военных?
Иван Васильевич насторожился. Сюда он пришел в штатской одежде и одевался, как всегда, очень тщательно. Ботинки, костюм, пальто, кепка… Почему же девочка задала ему такой вопрос и почему в топе ее была уверенность?
– А из чего вы заключили, что я военный? – спросил он. – Разве я похож на военного? – Нет, но, наверно, вы были раньше военным, – с улыбкой ответила она,
– Но почему вы так думаете?
– Потому что вы… Недавно к нам приезжали офицеры на праздник… У нас было торжественное заседание… Вот и вы держите свою кепку тоже, как они – фуражки…
Иван Васильевич взглянул на свою кепку, которую держал за козырек на полусогнутом локте руки, и расхохотался. Привычка взяла свое, и это не ускользнуло от внимания девочки.
– Какая вы наблюдательная, Леночка! – похвалил он. – Это очень хорошее качество… Великолепное качество. Да, вы не ошиблись, я действительно военный…
Теперь все сомнения исчезли. Иван Васильевич решил, что Лена Гаврилова очень подходит для задуманной операции и безусловно справится с задачей. Оставалось как можно проще и подробнее рассказать, какая помощь от нее нужна, и получить согласие.
8. Каратыгин
Майор государственной безопасности Каратыгин Константин Потапыч вернулся с фронта. Доложив начальнику о результатах поездки, он спустился в свой кабинет и занялся разборкой документов. Через несколько минут в дверь постучали.
– Кто там еще? Влезайте! – сердито крикнул он, но, увидев вошедшего, приветливо улыбнулся. – Ты что, Иван? Соскучился?
– Соскучился, Костя, – сказал Иван Васильевич, крепко пожимая руку своего старого друга. – Беспокоился… Долго ты…
– Ничего не поделаешь. Такой клубок запутали. Провокацией занимаются, мерзавцы. И так бесцеремонно… Чувствуют, что скоро им конец. Начинают кричать «капут»… Откуда они это словечко подцепили? «Гитлер капут!» – передразнил он кого-то. – Ну, а у тебя как?
– У меня? – переспросил Иван Васильевич, усаживаясь в кресло. – У меня серьезное дело. Готовлю встречу. Послушай, Костя, ты ведь когда-то бил педагогом? – неожиданно обратился он к майору.
– Ну, что ты выдумал, какой я педагог!
– Ты же сам рассказывал.
– По приказу Дзержинского работал в колонии с правонарушителями. Но когда это было!
– Все равно…
– Что значит – все равно? Зачем это тебе понадобилось? – подозрительно спросил майор.
– Хочу тебя просить…
– Сгинь, сгинь, Иван! – перебил его Каратыгин. – И слушать ничего не хочу! Мне приказано в баню, затем побреюсь – и спать. Двое суток буду спать… Устал я, голубчик.
Иван Васильевич спокойно выслушал протест и невозмутимо продолжал;
– Вот, вот… Я как раз и хочу предложить тебе дня два отдохнуть. В баню сходишь, отоспишься и все, что хочешь… В семейной обстановке, с хорошими ребятами.
– Не уговаривай, пожалуйста. Знаю я твой отдых! У меня и своих дел по горло.
– Подожди, Костя. Сначала послушай. Я убежден, что моя просьба тебя устроит.
– Да ты посмотри, на кого я похож!
– Вид у тебя великолепный! Как раз то, что нужно. Небритый, грязный, глаза осоловевшие… Просто залюбуешься!
Все это Иван Васильевич сказал с таким восторгом, что майор не выдержал и засмеялся.
– Ну, ладно. Не издевайся. Говори, что у тебя, – согласился он, но сейчас же предупредил: – Но имей в виду, если это действительно отдых, как ты заявил…
– Да, да Это отдых, Костя. Вот послушай. На празднике пограничники перехватили одного растратчика, выпущенного гитлеровцами из тюрьмы и завербованного. Перебросили ею к нам по заливу…
Иван Васильевич подробно рассказал другу о задержании Казанкова, о его допросе, о письме, о Завьялове и перешел к изложению плана.
– Тарантул – это кличка. Мальцев не настоящая фамилия. Нам уже не первый раз приходится с ним встречаться. Думаю, что участок Ленинградского фронта – его специальность, и готовился он к этому давно Помнишь в позапрошлом году дело с. ракетчиками? «Круг однорукого»? Мы тогда большую группу выловили…
– Ну, ну…
– Затем, в прошлом году, дело с аммиаком. Это все он, Тарантул. Сын его погиб. Помнишь, с крыши сорвался?
– Ты думаешь, – сын?
– Да. Теперь это точно установили.
– Значит, до войны он жил в Ленинграде, – задумчиво произнес Каратыгин.
– Ну ясно. Теперь я установил, где он раньше работал. Он химик… Слушай дальше. Завьялова мы помогли отправить в командировку, квартиру его отремонтировали, и вчера там поселились Миша Алексеев и одна девочка. Они под видом детей профессора встретят Мальцева…
– У-у… – протянул Каратыгин. – Это, знаешь, рискованный план.
– Плохой?
– Не-ет… Этого я не сказал. План смелый, но рискованный. Тарантулом его прозвали не случайно. Надо думать, что он не дурак. Недооценивать врага не годится, Ваня.
– Переоценивать и бояться тоже не следует.
– Все это гак… Ну, а что ты от меня хочешь? – спросил майор.
– Мальцев должен приехать дней через пять. За аптекарем мы следим… Я хочу, чтобы ты, пока есть время, пожил бы с ребятами вместо Мальцева. Выспишься, отдохнешь..
– Зачем это?
– Надо, во-первых, испытать их и подготовить… затем снять психологическую напряженность. Ты, как педагог, должен понимать, как они себя чувствуют. Они как туго натянутые струны сейчас. Я, конечно, поработал с ними… как умел. Но прорепетировать, устроить маленький экзамен необходимо. Посмотреть, справятся ли они. Еще не поздно. Можно и отказаться от этою плана. За Алексеева я почти спокоен. Он бывал в серьезных переплетах, а вот девочка… не знаю.
Каратыгин задумался. Он понял, что волнует Ивана Васильевича, понял, почему тот обратился именно к нему, и понял, что отказать в такой просьбе нельзя.
– Та-ак… – протянул он. – Значит, ты хочешь, чтобы я превратился в паукообразное насекомое… Ну что ж… Дело серьезное. Надо соглашаться. Пойдем к начальству…
9. Гость
В квартире профессора Завьялова четыре комнаты, ванная, кухня, большая прихожая. Утром и вечером Миша с Леной топят все печи, подолгу держат открытыми форточки, но сырость запущенного жилья прочно держится. После ремонта пахнет краской, клеем и еще чем-то острым, неприятным, отчего щекочет в горле и болит голова.
Миша, затопив печи, ушел в свою комнату готовить уроки. Лена вымыла посуду, убрала в буфет и взялась за тряпку. Не считая запахов, вид у квартиры был вполне жилой. Полы и окна вымыты, мебель расставлена по местам, картины повешены, оставшиеся и сваленные в кучу книги разложены на полках, по девочка никак не может успокоиться. Ей все время кажется, что следы недавнего ремонта слишком бросаются в глаза и где-то есть недоделки, непорядок.
Она должна чувствовать себя здесь хозяйкой. Об этом говорил ей Иван Васильевич, при всяком удобном случае напоминает Миша, и Лена добросовестно старается быть хозяйкой. А все-таки какая она хозяйка? На два месяца… У Лены отдельная комната. В старомодном комоде она нашла много всевозможных безделушек: коробочки, статуэтки, флаконы, тряпки, ленты, открытки, вырезанные из журналов картинки и старенькую куклу. Лицо у куклы перемазано, волосы отклеиваются, но одета она очень тщательно, и у лифчика даже есть маленькие подвязочки, пристегнутые к чулкам. Наверное, это любимая кукла настоящей хозяйки, какой-то неизвестной ей Али, имя которой сейчас она носит. Нет, Почувствовать себя по-настоящему хозяйкой Лена при всем своем старании не может.
Засучив рукава, девочка отправилась в самую большую комнату, так называемую гостиную. Гостиная? Название говорит само за себя. Раньше сюда приходили гости. В гостиной висит телефон, стоит пианино, а значит, можно петь, танцевать, и, наверно, до войны здесь бывало очень весело.
В печке звонко щелкали распиленные и расколотые доски. Раньше Лена думала, что так «стреляют» только сырые дрова, Но Миша объяснил, что это неверно. Щелкают еловые дрова.
Возле окна замаскирован сигнал. Обыкновенная электрическая розетка. Рядом болтается шнур от шторы. На конце шнура кисточка, а в ней несколько проволочек. Если эту кисточку воткнуть в одно из углублений розетки, в соседней квартире загудит сигнал. Лена знает, что там живет человек, который по сигналу немедленно придет на помощь, но кто он такой и как выглядит, этого она не знает. Вчера к ним заходил сосед, живущий напротив, и просил одолжить коробку спичек. Миша с ним знаком, и Лена в этом нисколько не сомневается. Они поздоровались за руку и улыбнулись друг другу, как старые знакомые. Если это тот человек, то как он может помочь, когда сам инвалид и ходит при помощи костылей?
Строго, придирчиво Лена оглядела всю комнату и, конечно, увидела то, что искала. Маленькая люстра, висевшая посредине, была перемазана мелом.
– Вот, извольте радоваться, никто не заметил! – проворчала она и, открыв дверь, звонко крикнула: – Миша! Миша! Иди-ка сюда!
Когда Миша вошел, Лена сразу заметила, что он чем-то недоволен, но не придала этому никакого значения.
– Полюбуйся, пожалуйста! – сказала она, показывая рукой на люстру. – Видишь? Вся перемазана… Я даже не знаю, как ее достать… Как ты Думаешь?
Миша молчал и с упреком смотрел на девочку.
– Если на тумбочку поставить стул? А? Миша! – продолжала спрашивать Лена, по, споткнувшись на последнем слове, вдруг замолчала и сильно покраснела.
– Я не понимаю. Неужели это так трудно? – строго сказал Миша. – Почему, например, я уже привык? Почему я тебя не называю Леной? А? Ни разу…
– Извини, Коля. Я больше не буду.
– Ты мне уже третий раз это говоришь.
– Третий и последний, – с виноватой улыбкой сказала Лена. – Даю слово. Не могу сразу привыкнуть…
Она отошла к окну и несколько раз провела тряпкой по стеклу.
– Если ты при Мальцеве назовешь меня Мишей… Ты понимаешь, что может случиться? Это же провал всей операции, – назидательно продолжал Миша.
– При нем я не забуду.
– Я думаю, что ты, Аля, еще не совсем ясно представляешь всю ответственность… От нас зависит очень многое… Может быть, освобождение Ленинграда.
– Ну что ты, Коля!.. – недоверчиво пробормотала девочка. – Ты преувеличиваешь.
– Вот, вот… Я и говорю, что ты не понимаешь. Ты думаешь, что это все игрушки.
– Ну, хорошо. Не сердись. Я же тебе дала слово. Нет больше Миши! Миша пропал без вести. Остался один Коля. Коля, Коля, Николай, Коля, Коля, Коля, – твердила она до тех пор, пока складка на Мишиной переносице не разгладилась. – А знаешь, почему ты ни разу не ошибся? Хочешь скажу?
– Ну?
– У тебя есть сестренка Оля. Аля и Оля очень похожие имена. Ты все время думаешь про сестренку и говоришь Аля. Правда? А у меня даже знакомого мальчика с похожим именем нет. Хотя бы какой-нибудь Толя.. И брата нет, – со вздохом закончила она и, взмахнув тряпкой, совсем другим тоном проговорила: – Все! За работу! Помоги мне, пожалуйста, Коля. Сюда тумбочку…
– Сестренка у меня не Оля, а Люся. Дело не в ней, – просто надо быть серьезнее.
Миша поставил тумбочку под люстру и принес из кухни табуретку.
– Давай тряпку… ты свалишься.
– Нет, нет… Это не мужское дело, – запротестовала Лена. – Не мешай, пожалуйста.
Она проворно залезла сначала на табуретку, затем на тумбочку, но в это время послышался короткий звонок.
– Кто-то пришел…
– Сосед? – шепотом спросила Лена.
– Нет, наверно, это знаешь кто… Ты подожди… – предупредил Миша и отправился в прихожую.
С Бураковым они условились, что тот будет давать один длинный и один короткий звонок, а значит, это был не Бураков. Может быть, Иван Васильевич?
Распахнув дверь, юноша увидел на площадке лестницы невысокого, коренастого мужчину с чемоданом Когда Миша встретился с внимательным взглядом усталых глаз и разглядел седоватую щетину на щеках пришедшего, сердце его на какой-то момент замерло.
– Вам кого? – глухо спросил он.
– Если не ошибаюсь, Коля Завьялов? – спросил с улыбкой мужчина.
– Да.
– Вот и отлично. Мы с вами знакомы… Папа ваш дома?
– Нет. Папа в командировке в Москве.
– Да что вы говорите! – удивился мужчина. – Неожиданность… Я намерен… Как же быть? А давно он уехал? – Позавчера.
– И надолго?
– Нет… Я думаю, что если не задержат, то через неделю вернется… А зачем вам папа? Вы с завода?
– Нет. Я тоже приехал в командировку. Вы не знаете, Коля, мое письмо он получил?
– Вы Григорий Петрович Мальцев?
– Совершенно точно.
На лице Миши появилось что-то вроде улыбки.
– Папа нас предупредил… Он просил извиниться, что так получилось. Ею вызвали по очень важному делу… Проходите, пожалуйста, – как можно любезнее сказал он и, когда гость вошел в прихожую, громко крикнул: – Аля! Приехал Григорий Петрович!
Первые минуты – самые опасные. Закрывая за гостем дверь, Миша с тревогой думал о том, как девочка встретится со шпионом. Он был уверен, что в дальнейшем Лена освоится и будет вести себя естественно, но сейчас может растеряться,
– Аля? – спросил Григорий Петрович, когда в дверях комнаты появилась Лена.
– Да.
– Э-э!.. Да вы уже взрослая! Со слов Сергея Дмитриевича, я представлял вас маленькой… Очень рад! Давайте руку. С вашим папой мы старые друзья…
– А он говорил, что вы познакомились в доме отдыха и больше никогда не встречались, – с детской наивностью сказала Лена и этим явно смутила гостя.
– Точно, точно… Я имел в виду наш стариковский возраст.
– Раздевайтесь, пожалуйста, проходите… Там ваша комната… Вы, наверно, с дороги устали…
– Да, признаться… я бы хотел привести себя в порядок. Скажите, друзья мои, как в Ленинграде с баней?
– У нас ванна. Можно затопить.
– Ванна – это не для меня. Я люблю в бане попариться.
– Баня работает, – сказал Миша. – Могу вас проводить. Я сейчас пойду в училище.
– Чудесно!.. Великолепно!.. Помыться, побриться, а потом спать. Две ночи я не спал, друзья мои. Трудно к вам в Ленинград добираться.
– А вы на самолете прилетели? – спросила Лена.
– Нет, Алечка… Я на поезде ехал. Опасный путь. Два раза под бомбежку попадал.
Когда гость снял пальто и повесил его на вешалку, Лена прошла в конец прихожей и распахнула дверь в комнату.
– Проходите, пожалуйста, вот сюда. Комната не очень светлая, но она хорошая.
– У вас был ремонт? – спросил Григорий Петрович, проходя за ней в комнату и оглядываясь.
– А что?
– Краской пахнет.
– Да. Какая-то краска противная. Запах такой ядовитый… никак не выветривается. Вы, пожалуйста, не стесняйтесь, Григорий Петрович. Если вам что-нибудь нужно, скажите.
– Спасибо, Алечка. Сейчас мне решительно ничего не нужно. Я ужасно хочу спать.
– А вы разве кушать не будете после бани?
– Ах, да!.. Простите меня… – спохватился Мальцев. Открыв чемодан, он вытащил белье, полотенце, мыло, папку с бумагами, книги и положил все на кровать. – Вот… А это все в общий котел, – сказал он, отодвигая чемодан с оставшимися там пакетами. – Я обещал Сергею Дмитриевичу захватить продуктов. Забирайте, Алечка, и распоряжайтесь по своему усмотрению. У вас домработница есть?
– Ну что вы! Какая сейчас домработница!
– Кто же у вас ведет хозяйство?
– Я.
– Вы? Дочь профессора!
– Ну так что? Вы думаете, что у профессоров все дочери белоручки? Ничего подобного.
– Тем лучше, – с улыбкой сказал гость. – Маленькая хозяйка большой квартиры.
– Извините, но я не такая уж маленькая. А потом не забывайте, какое сейчас время…
И, словно в подтверждение ее слов, дом вздрогнул, и сразу раздался глухой разрыв снаряда.
– Вот… Обстрел!
Некоторое время они молча стояли, ожидая новых ударов. Один за другим разорвались где-то поблизости еще два снаряда. Остальные полетели дальше. Свистящий, рокочущий звук снарядов был слышен ясно, но разрывы доносились совсем слабо.
В дверях показался Миша. Он был уже в бушлате, форменной фуражке, с портфелем.
– Я готов, Григорий Петрович.
– А вы не боитесь, Коля? Стреляют…
– А чего бояться? Стреляют по Выборгской, а нам в другую сторону, – сказал Миша, вопросительно глядя на раскрытый чемодан, где лежали пакеты, кулечки, банки.
– Григорий Петрович продуктов привез, – пояснила Лена.
– Всякое даяние благо, – весело проговорил гость и, захватив сверток с бельем и мылом, подошел к Мише. – Ну что ж… если моряк говорит, что опасности нет, – я спокоен. Вы народ обстрелянный. Пошли!
На площадка, лестницы второго этажа Миша, остановился.
– Забыл!.. Вы идите, Григорий Петрович, я догоню! – сказал он и прыгая через две ступеньки, помчался обратно.
Лена стояла в дверях квартиры и, прислушиваясь к удаляющимся шагам, думала о том, что теперь делать. Девочке казалось, что она должна как-то действовать. Действовать быстро, решительно. Пока гость в бане, необходимо сообщить о его приезде Ивану Васильевичу. Но как? Может быть, вызвать сигналом соседа-инвалида? Но их предупреждали, что пользоваться сигналом можно только в случае крайней необходимости или опасности.
Неожиданное появление Миши испугало. Лена попятилась. Закрыв за собой дверь, Миша схватил ее за локоть и торопливо зашептал:
– Молодец, Леночка! Позвони сейчас по телефону дяде Ване… Или лучше вызови Буракова… этим… как его… кисточкой и скажи, что он приехал. Вот… А я постараюсь вернуться скорей. Ну, надеюсь на тебя…
– Подожди, Коля… А как ты меня сейчас назвал?
– Как?
– Вспомни-ка. Меня ругаешь, а сам…
– Ну как я назвал? – с досадой спросил Миша.
– Ты сказал «молодец, Леночка».
– Ну ладно, не придирайся. Я же тихо… Значит, поняла? Ну, все. Я пошел!
Миша крепко пожал руку Своей мнимой сестре и выбежал на лестницу.
10. Странный разговор
Обстрел района прекратился, но канонада, похожая на раскаты грома, все нарастала.
– Сильно стреляют, – заметил гость.
– Артиллерийская дуэль, – пояснил Миша. – Во как! Теперь фашистам туго Наши им дают перцу,
Приехавший взял узелок в другую руку, искоса взглянул на юношу и, как ему показалось, улыбнулся.
«Не понравился перец-то», – подумал Миша.
На улице было пустынно. Изредка встречались одинокие пешеходы, да кое-где под воротами стояли дежурные МПВО, прислушиваясь к артиллерийской перестрелке.
«Ученый! – думал Миша, стараясь не забегать вперед. – Сразу видно, что липа».
– Коля, а домой вы возвращаетесь поздно? – неожиданно спросил гость.
Миша насторожился. «С какой целью он задает такой вопрос и что ему ответить? Запутать или сказать правду?»
– А это по-разному… Иногда задерживают, а когда и пораньше прихожу.
– Разве у вас нет расписания?
– Расписание-то есть, но бывают практические занятия.
– А почему вы выбрали такую специальность… морскую? – снова спросил гость. – Отец у вас ученый, химик, а вы кем будете? Штурманом?
– Я буду механиком, – твердо сказал Миша. – Тем более… Вы любите технику?
– Да.
– Ну, а как к этому относится Сергей Дмитриевич?
– А ему что… – пробормотал Миша. – Я же не маленький.
– Ну все-таки. С мнением отца следует считаться, – продолжал гость назидательно. – Он старше, – а значит, и опытнее. Выбор профессии в наше время имеет громадное значение… Много молодых людей калечат себе жизнь из-за этого… Да и не только себе. Способностей, скажем, для научной работы нет, а лезет в аспирантуру… Ему бы токарем работать…
– По хлебу, – подсказал Миша.
– Как это по хлебу? – спросил гость.
– Есть у нас такая поговорка, – пояснил Миша. – Токарь по хлебу… Ну, значит, лодырь. Только и делает, что жует.
– А-а! Да, да… Странно, что до сих пор у нас сохранилось стремление «искать профессию полегче и повыгодней». Так называемое «теплое местечко».
Миша слушал с удивлением. С одной стороны, он знал, то это враг, и к каждому его слову относился с недоверием, а с другой стороны, понимал, что Мальцев высказывает дельные мысли, и в душе не мог не соглашаться с ним.
– Есть у меня один знакомый, – продолжал между тем гость. – Здоровый был парнишка, сильный, но туповатый. Зовут его Вася. Ему бы молотобойцем работать или бревна таскать, а он пошел в науку. Почему? Да потому, что так родные за него решили. Профессия эта почетная, выгодная и вроде как нетрудная. А надо сказать, что Вася был не только глуповат, но и ленив. Тянули его за уши из класса в класс все: и мать, и старший брат, и знакомые… Вытянули. А потом в институт. В те годы в институт легко было поступать. Студентов не хватало… Женили его на умной и дельной женщине. Она за него потом и диссертацию написала. И вот появился ученый, на горе себе и всем окружающим. Делать он ничего, конечно, не делает, да и не может делать, но мнения о себе высокого. И никак ему теперь не доказать, что в науке он болтается зря, что ему надо менять профессию, пока еще не поздно…
Рассказ Мальцева совершенно не трогал Мишу. Сам он в науку не собирался, профессию выбрал по душе и был уверен, что из него выйдет хороший механик. Непонятно только было, зачем Мальцев говорит об этом.
– Григорий Петрович, а где он сейчас? – спросил Миша и, видя, что тот не понял вопроса, прибавил: – Вася-то где сейчас? На фронте, наверно?
– К сожалению, нет. Живет в Ленинграде, – ответил гость, останавливаясь у входа в баню. – Как будто пришли. Здесь?
– Здесь. А обратно вы дорогу найдете, Григорий Петрович? – спросил Миша.
– Да уж как-нибудь… А вы, значит, в училище?
– Да.
– Ну, ну… В такое героическое время учиться под обстрелами… Потом гордиться будете.
Как только Мальцев скрылся за дверью, Миша крупно зашагал назад. До начала занятий осталось времени немного, но он должен был вернуться и позвонить Ивану Васильевичу. У него важные сведения. В Ленинграде живет и работает какой-то ученый-дурак Вася. Старый знакомый Мальцева. «Ученый-дурак». Как-то не вязались эти понятия. До сих пор Миша думал иначе. Правда, ему никогда не приходилось иметь дело с настоящими учеными, и об этом он предупредил Ивана Васильевича, когда узнал, что должен изображать профессорского сына. Иван Васильевич разъяснил, что ученые ничем не отличаются от самых обыкновенных людей, что в Ленинграде они встречаются часто и, конечно,
Миша видел их много раз в трамваях, на улице, не подозревая, что это какой-нибудь профессор или доктор наук. Миша не сразу согласился. Он вспомнил об одной встрече. Весной он с Васькой Кожухом ходил покупать рассаду для огорода в Ботанический институт и там встретил, как ему сказали, кандидата наук. «Вот профессор так профессор! За десять километров видно! – рассказывал он Ивану Васильевичу. – Волосы нестриженые, думает медленно, а ходит важно, как гусь. Увидел нас с Васькой, подошел и по плечу похлопал. «Что, – говорит, – молодые люди, за капустой пришли?» – «Да, – говорю, – за рассадой». – «А как, – говорит, – капуста по-латыни называется?» А мы что… Мы же не знаем…»
Мишин рассказ развеселил Ивана Васильевича, но он уверил, что это был не ученый, а какой-нибудь завхоз, который и выдавал себя за кандидата наук. Настоящие ученые не важничают. Чем больше ученый, чем он умнее, тем проще.
Рассказ Мальцева о глупом Василии окончательно сбил Мишу с толку, и он потерял всякое представление об ученых. Какие же они бывают на самом деле? Но только не такие, как Мальцев. В этом сразу можно угадать шпиона.
Одним духом взбежал Миша по лестнице и позвонил. Дверь открыла Лена.
– А мы знали, что ты вернешься, – с улыбкой сказала она.
– Мы? – удивился Миша, но сейчас же сообразил и кивнул на противоположную дверь. Лена также молча ответила утвердительным кивком.
Бураков сидел в кухне и внимательно разглядывал привезенные продукты.
– Ну что? – спросил Миша.
– Ничего особенного. Продукты наши. Подозрительного ничего не обнаружил.
– Ивану Васильевичу звонили?
– Звонил.
– Ну?
– Что «ну»? Ну, приехал немного раньше. Мы же не знали точно, когда он приедет. Теперь надо держать ушки на макушке…
– И не называть меня Леной, – с лукавой улыбкой прибавила девочка.
– А меня Мишей.
– Нет уж… Извините, пожалуйста, Коля. Я тебя называла Мишей раньше, когда его не было, а ты меня назвал при нем.
– При нем? Не ври, пожалуйста. – Конечно, при нем. Он же был здесь. Где-то внизу на лестнице стоял.
– А он слышал?
– Я не сказала, что он слышал.
– Не будем спорить, друзья, – вмешался Бураков. – Если были ошибки, надо их учесть и не повторять… А теперь так… Вернется он из бани и, как я полагаю, завалится спать. Ну и пускай себе отсыпается. А мы, как ни в чем не бывало, будем жить да поживать, да поглядывать. Задача у нас простенькая… Не теряйтесь, не смущайтесь…
– Товарищ Бураков. По дороге мы разговаривали, и он…
– А почему ты не в училище? Почему ты здесь, Миша? – спросил Бураков и. спохватившись, закрыл рот рукой.
Но было уже поздно. Слово вылетело, и вернуть его назад было невозможно.
– Ага-а! Попался! – торжествующе крикнул Миша, а Лена захлопала в ладоши.
– Виноват, виноват… Грубую ошибку допустил. Проговорился, – с деланным смущением признался Бураков, – Видите, какая сила – привычка. Голову мне надо оторвать за такую ошибку. Счастье, что нас никто не слышит… А теперь будем считать, что все мы виноваты, и не будем больше попрекать друг друга. Теперь надо сделать выводы. А выводы такие: следить за собой, за каждым словом, за каждым шагом. Всякие словечки непотребные, вроде «пошамать», «утекать», – долой, изъять из обращения.
– А разве мы говорим «пошамать»? Я даже не знаю, что это такое. Коля, ты говорил? – спросила Лена.
– Нет.
– Это я для примера. Не забывайте, что вы профессорские дети, – сказал Бураков и, перейдя к своим костылям, прислоненным к шкафу, со вздохом взялся за них. – Вы думаете, это легко – ходить на четырех ногах?.. Надоело и никак не привыкнуть… Пошли, Коля. Ты, наверно, опоздал в училище. Дело делом, а про ученье не забывай.
11. Бьютифл бой
Да. На первый урок Миша опоздал. Но если бы даже можно было успеть, все равно он бы не пошел в училище. Какая сегодня учеба! Ему просто не усидеть за партой. После разговора с Бураковым он немного успокоился, или, как говорил Сысоев, «пришел в норму», но не настолько, чтобы внимательно решать задачи или без ошибок писать диктант. А двойки получать не хотелось. И Миша решил «прогулять». Сходить сначала домой, посмотреть, нет ли письма, а потом побывать у Люси в детском саду.
Выполняя волю отца, Миша сохранял комнату за собой, хотя последние два года жил на судне. В начале лета отец был ранен третий раз, и, пока лежал в госпитале, они часто переписывались. Недавно отец выздоровел и снова ушел на фронт. Но где он?.. Четырнадцатого ноября Советская Армия заняла город Житомир, Очень может быть, что и отец освобождал этот далекий неизвестный город с таким приятным названием. По старой мальчишеской привычке, Миша разделил это слово на две части: «жито» и «мир». Что такое жито, он точно не знал. Лена говорила, что это рожь, но Миша думал, что это какая-то крупа. Во всяком случае, что-то хорошее. Ну, а мир – это самое прекрасное слово. Мир – это значит победа. Ведь только после победы наступит прочный мир и судно выйдет в море. Все лето Миша мечтал о дальнем рейсе и досадовал, что фашисты после разгрома под Сталинградом на что-то надеются и не сдаются. Войну они проиграли, это всем ясно. Сысоев утверждал, что, как только Советская Армия подойдет к границам Германии, война кончится. Николай Васильевич думал иначе. «Главное впереди, – говорил он. – Предстоят большие упорные бои. Гитлеровцы будут защищаться до последней возможности». В душе хотелось соглашаться с Сысоевым; но как можно не верить Николаю Васильевичу!
Выйдя на Большой проспект, Миша почувствовал, что сзади кто-то идет. «Уж не следят ли?» От этой мысли он сразу внутренне собрался, но продолжал спокойно шагать не оглядываясь. Было время, когда, получив задание от Ивана Васильевича, Миша в каждом человеке начинал подозревать врага и всегда был настороже. Но тогда у него не было опыта и он был совсем мальчишкой. Сейчас он настоящий разведчик, и не случайно Иван Васильевич сказал, что совершенно за пего спокоен. Другой вопрос – Лена. Она даже не предполагает, какие неприятные и неожиданные сюрпризы подкарауливают разведчика… И Мише почему-то вспомнилась прошлогодняя операция по разоблачению воровской шайки. Вспомнились Крендель, Нюся, картежная игра, противогаз, взрыв… Здесь, возле «Молнии», был задержан Жора Брюнет, а сам он чуть не отправился на тот свет. Вон там, немного подальше, Брюнет ударил его финкой…
Шаги за спиной становились слышнее. Кто-то догонял… Наконец Миша услышал голос:
– Алексеев!
Оглянувшись, он увидел торопливо шагавшего за ним Степу Панфилова с туго набитой «авоськой» в руке. Приятель шел без пальто, но на нем был надет новый костюм и даже повязан галстук.
– Ого! Бьютифл бой! – насмешливо сказал Миша.
– А что это такое? – удивился Степа.
– Это? Я даже не знаю, как тебе перевести… По-английски это значит красивый парень. Ну вроде франт лихой!
– А я тебя сначала не узнал, Миш, – не обращая внимания на шутку, сказал Степа. – Ты, думаю, или не ты? Давно иду следом и все сомневаюсь. Богатый будешь.
– Я-то тут при чем? Это ты богатый. Вон какой костюмчик оторвал! Не гнется.
– По ордеру получил. План выполнили…
– Это я слышал. А ради какого праздника вырядился?
– Я выходной. Мать в магазин гоняла. Ты домой?
– А куда больше?
– Ну пошли!
С улыбкой поглядывая друг на друга, они медленно направились вперед. Новый костюм, видимо, нравился Степе, и он старался держаться в нем как можно прямее, отчего и создавалось впечатление, что костюм не гнется, словно сшит из очень грубого материала. Пока шли до дому, Степа раза два поправил галстук. Все это было как-то неуклюже, непривычно и очень забавляло Мишу. Свернули под арку ворот.
– Да! Ты знаешь, какая история, – вдруг спохватился Степа. – Васька-то чуть не сгорел. Заживо!
– «Чуть» не считается.
– Нет, верно! Он в госпитале лежит.
– А что такое? – с тревогой спросил Миша, сообразив, что в госпиталь с пустяками не положат.
– Это он, понимаешь, на работе. В цеху чего-то делал, а тут как раз обстрел, и туда… в цех снаряд зажигательный. Ты знаешь, как они, гады, сейчас стреляют: выпустят зажигательный, а потом фугасками лупят в то же самое место, чтоб не тушили, – все больше оживляясь, рассказывал Степа. – Ну, а Васька что?.. Ясно, не растерялся, а прямо, понимаешь, руками цоп! – ив окно… цоп! – и в окно. Фосфор горит, а он его руками в окошки выбрасывает. Понимаешь? А фосфор вредный, сам знаешь… трещит, брызгает. Шутишь! Чуть заживо не сгорел Сознание потерял… Хорошо, там женщин много было… потушили.
– Что потушили?
– Ваську.
– А цех?
– Потушили. Васька же тушил, – со вздохом проговорил Степа и, помолчав, добавил: – Орден получит. Факт!
– Молодец Васька!
– Ясно, молодец. Он много не думает. Раз – и готово! Помнишь, как мы ракетчика с ним ловили? Раз – и в морду!
Последних слов Миша не слышал. Ему представилась нарисованная Степой картина. Он видел, как рвутся зажигательные снаряды, как горит фосфор, и не трудно было понять положение обожженного друга. «А вдруг он умрет?» От этой мысли больно сжалось сердце.
– Слушай, Степан, надо бы к нему сходить. Ты знаешь, где он?
– Пойдем сейчас! – обрадовался Степа. – Успеем. Сегодня как раз пускают. Я только унесу домой…
– А я сбегаю посмотрю, нет ли письма от бати.
– Только не задерживайся, – предупредил Степа. – Надо успеть до семи.
Через несколько минут друзья встретились во дворе и быстро зашагали к трамвайной остановке.
– Письма нет? – спросил на ходу Степа.
– Нет. – Давно не было?
– Давно. Там бои сильные. Не до письма, – неохотно ответил Миша.
12. Раненый друг
Госпиталь помещался в новом здании. До войны вместо коек здесь стояли парты и комнаты назывались не палатами, а классами. Вполне возможно, что раньше Вася Кожух мог бы попасть сюда в качестве ученика и сидел бы в десятом «б» классе за партой возле этого самого окна. Сейчас он лежал забинтованный с головы до ног и не мог пошевельнуться. Малейшее движение тревожило бинты, и от острой, пронзительной боли темнело в глазах и появлялась тошнота. Относились к нему здесь с большой нежностью все раненые, сестры, сиделки, врачи. Все знали, при каких обстоятельствах получил юноша тяжелые ожоги, и Васька иногда слышал, как о нем говорят: «Не испугался, не убежал. А ведь совсем еще ребенок». Выздоравливающие солдаты часто усаживались на табуретку возле койки и говорили с ним, как с равным, – рассказывали фронтовые случаи, историю своего ранения, и Васька постепенно проникся сознанием, что в военном госпитале он лежит не случайно, что он не просто пострадавший от шального снаряда, а раненный на фронте, как и все эти солдаты. О его поступке говорят, как о подвиге, за который награждают медалями и орденами.
– Получить медаль за храбрость, – уверял его один усатый гвардеец. – Помяни мое слово!
– Боевой орден Красного, Знамени дадут, – обещал другой.
Все это наполняло Васькину душу гордой радостью, и он стойко переносил страдания. Сегодня к нему пустили мать. Положив на тумбочку узелок с яблоками и конфетами, она минут двадцать просидела на табуретке, постоянно сморкаясь и вытирая глаза платком,
– Ничего, Васенька… Бог даст, поправишься… Обойдется. Доктор сказал, уродом не будешь, – успокаивала она сына. – Тут тебе с завода гостинцев прислали… Степан Николаевич обещался навестить. Нынче у него работы много. В другой раз придет…
– Мам, ты не плачь… чего ты!.. Я же недолго пролежу. Вот кожа новая вырастет, и выздоровею, – едва заметно шевеля губами, говорил Вася.
– Вырастет, Васенька, вырастет. Ты молодой… Все зарастет, зарубцуется…
– А ты не плачь.
– Не плачу я, не плачу, Васенька, – успокаивала она сына, усиленно сморкаясь в мокрый от слез платок.
Проходила минута, и снова глаза наполнялись влагой. Васька понимал, что мать плачет от «женской жалости», и ему было досадно. Вместо того чтобы гордиться и хвалить, как другие, она только и делает, что глаза вытирает. Слезам матери Вася не придавал большого значения, но все же они действовали и сильно испортили настроение.
Закрыв глаза, он ясно представил, как спускалась она по лестнице госпиталя, как вышла на улицу, как бредет домой с понурой головой и часто вытирает глаза. А дома холодно. Летом он вынул из окон фанерки, заменявшие стекла, и совсем недавно вставил их обратно. Вставил наспех, кое-как. Фанерки сидят неплотно, из окон дует, и некому укрепить их…
Миша со Степой были уверены, что, как бы ни был изуродован Васька, они его узнают. Какие могут быть сомнения! Столько лет дружили крепкой мальчишеской дружбой – и не узнать! По указанию сиделки бодро направились они к кровати, на которой лежал Василий Кожух. Шли молодцевато, растягивая рты в улыбки, чтобы всем своим видом показать, что они уверены в скором выздоровлении, что ничего страшного не случилось. Шагах в пяти остановились. На кровати действительно кто-то лежал, но был ли это Васька – неизвестно. Две дырки для глаз, узкая щель вместо рта. Все остальное забинтовано, и даже нос можно было угадывать только по выпуклости.
В полном замешательстве стояли друзья, не зная, что делать. Подошла сиделка – невысокая, полная, совершенно седая женщина с добрыми глазами.
– Ну что ж вы, мальчики?
– А с ним разговаривать можно? – тихо спросил Миша. Он видел, что Васька лежит с закрытыми глазами, и боялся его разбудить.
– Разговаривать? А почему же нет? Подойдите, садитесь и разговаривайте. Только не очень много. И не касайтесь его. Шевелиться он не может.
Приблизившись, Миша увидел в дырках два блестящих, искрящихся радостью глаза.
– Вась! Это мы… вот видишь… я и Степка, пришли навестить, – взволнованно сообщил он.
В узкой щелке зашевелились губы, и вдруг раздался знакомый голос.
– Здорово, ребята… Спасибо, что пришли.
– Ну вот еще… Что значит спасибо, – обиделся Степа. – Я бы каждый день ходил, да не пускают.
Выжимая друг друга, устроились на узкой табуретке, где недавно сидела мать Кожуха. Некоторое время молча смотрели на раненого. Замешательство постепенно проходило. Васькины живые, с веселым огоньком глаза ощупывали их, и казалось, что он притворяется. Пройдет минута-другая, и он со смехом сдернет белую маску, вскочит с кровати и хлопнет их по спине…
– Как они тебя окуклили! Вдоль и поперек, – заметил с улыбкой Миша.
– А ты знаешь, какой у меня процент ожога? Трех процентов не хватило до критического. Хоронили бы с музыкой, – с заметной гордостью проговорил Вася. – И глубокие есть… на руках прямо до кости.
– Ладно, не хвастай. Мы знаем, – сказал Степа.
– Ты молодец! – похвалил Миша. – Поправляйся скорей. У меня дело будет.
– А какое?
– Дядя Ваня… – многозначительно сказал Миша и при этом оглянулся по сторонам.
«Дядя Ваня». В этих двух словах было заключено так много смысла и они были насыщены такой героической романтикой, что Васька невольно сделал движение. Мгновенно сильная боль отразилась в глазах, а сквозь стиснутые зубы вырвался глухой стон.
– Ты что?.. Ты не очень, Вася… – с тревогой сказал Миша. – Лежи спокойненько…
– Больно, Вася? – спросил Степа.
– А ты думаешь, нет? – с раздражением прошептал раненый. – Попробуй сам заживо гореть, тогда узнаешь…
Скоро боль утихла, и Вася снова заговорил спокойно. Он заметил под халатом на Степе галстук.
– А ты чего «гаврилку» нацепил, Степа?
– Он теперь у нас зафрантил. Новый костюм купил и ходит по улице без пальто. Задается.
– Ничего я не задаюсь, – обиделся Степа.
– А зачем без пальто ходишь? Холодно же…
– Пальто в починке; а далеко ли до магазина сбегать, – оправдывался Степа.
– Ладно. Мы не маленькие, – не унимался Миша. – Нас не проведешь. Я тебе скажу, Вася, в чем дело. В магазине… знаешь, в «красных кирпичиках», девочка есть, ученицей поступила… Понимаешь? Вот он для нее и вырядился.
– Ну и врет… ну и врет! – сильно покраснев, запротестовал Степа. – Не слушай его, Вася. Это он нарочно выдумывает.
– А чего ты покраснел? – спросил Вася.
– Что?
– Покраснел почему?
– Разве покраснел?.. У вас тут жарко. Халаты, что ли, греют, – небрежно сказал Степан и, поправив халат, повел плечами, словно на нем была тяжелая шуба.
Смущение Степы говорило само за себя. Над ним часто подшучивали и раньше, но всегда он был спокоен. И вдруг смутился. Значит, Мишина шутка попала в цель.
Под перекрестным огнем насмешливых взглядов Степа смущался все больше и всячески старался показать, что шутка ничуть его не обидела. Он стал внимательно разглядывать потолок, стены, соседние кровати. Чтобы не видеть комичных усилий друга и не расхохотаться, Васе пришлось закрыть глаза. Миша тотчас же толкнул локтем в бок Степу и, кивнув головой на раненого, встал.
– Довольно болтать, – тихо сказал он. – Нянечка не велела много… В другой раз поговорим. Ты поправляйся, Вася… мы пойдем.
Вася взглянул на друзей и, с трудом удерживая смех, пояснил:
– Ничего, Мишка… Щека, понимаешь, засохла… смеяться не дает… саднит.
– Повидались – и хватит.
– Степа, ты не сердись… Наклонись поближе, – попросил Вася и, когда приятель присел возле изголовья, продолжал: – У меня к тебе просьба. Сделаешь?
– Ясно, сделаю.
– Матка, понимаешь, одна, а я окна не утеплил. Надо фанерки к раме прибить поплотней и газетой заклеить. Гвозди в столике…
– О чем говорить?.. Гвозди у меня есть.
– Так сделаешь, Степа?.. Холодно ей.
– Сегодня же сделаю.
– Ну спасибо, – закончил Вася, но не выдержал и продолжал: – Слушай… А как ее зовут?
– Кого?
– А эту девочку… продавщицу?
– Ну что вы на самом деле выдумали! – с возмущением сказал Степа. – Мало ли в Ленинграде продавщиц! Какое мне дело до них!
Начала разговора Миша не слышал, но, когда Степ» стал отрицать очевидною истину, решил вмешаться.
– Подожди, подожди! А на прошлой неделе кто тележку тянул по Большому? Пристяжкой.
– Какую тележку?
– С продуктами в «красные кирпичики».
– Ну так что?
– Ничего. Против фактов не попрешь, дорогой товарищ.
Теперь Степе ничего не оставалось, как только безнадежно махнуть рукой и отойти от кровати. Отрицать было бесполезно. На прошлой неделе он действительно помогал Кате везти в магазин продукты, и, значит, Мишка их видел.
13. Утром
Константин Потапыч проснулся, но не сразу сообразил, где находится. Тепло, сухо, светло, и покрыт он не шинелью, а ватным одеялом. Спал он крепко.
«Куда это меня занесло?» – подумал майор, вытирая ладонью губы.
Почувствовав гладкую кожу бритого подбородка, сразу все вспомнил. В гостях! Вчера он якобы приехал в Ленинград с Большой земли и под фамилией Мальцева остановился у знакомого химика. Как же его зовут? Сергей Дмитриевич Завьялов. Сам хозяин в командировке, а здесь живут его дети: Коля и Аля. Вечером он был в бане, потом побрился и около восьми часов лег спать.
А сколько сейчас?
Константин Потапыч вытащил из кармана пиджака, висевшего на стуле, часы и посмотрел.
Батюшки! Одиннадцать! Сколько же он спал? Шестнадцать часов.
Пора вставать. Но ему дали отпуск до завтрашнего дня, и надо им воспользоваться. Можно поваляться часок-другой. В кровати так тепло и приятно.
В квартире полная тишина. Никаких признаков жизни. А ведь здесь он не только затем, чтобы валяться на кровати. Иван Васильевич уговорил его пожить с ребятами два дня и устроить им что-то вроде экзамена, посмотреть, как они будут себя вести в его присутствии
«Ну что ж, пока все идет хорошо, – думал майор. – Встретили меня сдержанно, но приветливо. Не смутились, не суетились. Коля проводил до бани и ушел в училище, а Аля вечером напоила чаем. Хорошая девоч-ка! Самостоятельная, заботливая. Настоящая хозяйка. Вот если бы и моя была такой, – с грустью подумал Константин Потапыч, невольно сравнивая Алю со своей избалованной, капризной дочерью, которая ничего не умела и не желала делать. Сейчас она эвакуирована со школой и живет за Уралом. – Как-то она там?»
Миша давно сидит над учебниками. Глаза бегают по строчкам, но из всего прочитанного не запомнилось ни одного слова. Дверь в комнату приоткрыта, и он напрягает слух, чтобы не пропустить момент, когда встанет гость.
Сколько же можно спать?
Томительно тянется время. Наконец скрипнула дверь и послышалось шарканье ног. Гость прошел в ванную комнату. Плеск воды, фырканье доносились ясно.
«А что он делал в комнате, как одевался, этого было не слышно, – подумал Миша. – Надо, чтобы дверь в его комнату закрывалась не плотно. Петлю, что ли, сломать?»
Через несколько минут раздался голос;
– А дома кто-нибудь есть?
– Есть! – отозвался Миша, выходя в переднюю.
– Такая тишина. Я уж думал, что все ушли… бросили меня одного. Привет моряку! Как успехи?
– Ничего, – сдержанно ответил Миша, здороваясь с гостем. – Проходите в гостиную, Григорий Петрович. Аля там оставила завтрак. Долго вы спали!
– Да-а… я и сам поразился. Шестнадцать часов спал… как сурок.
Они прошли в гостиную. На столе стоял чайник, накрытый стареньким, но ярко раскрашенным петухом, сшитым из тряпок и ваты. Нарезанный хлеб и консервированная колбаса были аккуратно разложены на тарелках.
– Смотрите, как она это все заботливо! – сказал гость, – Прелестная хозяйка… Гордитесь своей сестрой, Коля! А где она сама?
– В школе. Остыл, наверно, – сказал Миша и, подняв «петуха», потрогал чайник.
– Ничего, ничего, – остановил его гость. – Очень горячий я не пью. От горячего чая, говорят, всякие неприятности в желудке развиваются. Язвы, колиты… Вы замечали, Коля, что животные горячего не пьют и не едят? Кошки, например, собаки?
– Да. Это я видел.
– Вот, вот. Кошки очень любопытно обращаются с горячим кусочком мяса или рыбы. Лапкой пробуют, катают его и ждут, пока остынет, А почему? Их ведь никто не учил… Это природа. Природа – великое дело. Человечество оторвалось от природы, и поэтому много всяких неприятностей, – назидательно говорил гость, наливая себе чай и усаживаясь за стол. – Зубы портятся раньше времени, глаза; волосы вылезают… Сколько лысых развелось! Про болезни я уж не говорю… А все дело в том, что от природы оторвались…
Миша, как и в первый раз, слушал Мальцева с некоторым недоверием. Ему казалось, что враг должен говорить и думать как-то иначе.
«До чего хитер! Высказывает дельные вещи, чтобы в доверие войти», – решил он.
Мысли о природе не были новостью для Миши. Николай Васильевич тоже любил говорить о природе и порицал всякие излишества.
– Коля, а трамваи у вас ходят, как и раньше? – спросил гость. – По тем же направлениям?
– Да-а… – неуверенно ответил Миша. – Где можно, там и ходят.
– А где можно?
– Наверно, где не очень опасно. В западном направлении и в северном ходят, как и раньше, а в восточном… Я точно не знаю… Там же фронт.
– Понимаю. Мне нужно кой-куда съездить, кое-кого повидать.
– А куда?
Гость пристально посмотрел на юношу, и, как показалось Мише, глаза у него при этом заблестели. Не то ему стало смешно, не то он рассердился.
– Если хотите, я могу проводить, – предложил Миша. – Вы город совсем не знаете?
– То есть как не знаю? В Ленинграде я бывал много раз.
– А почему же к нам не заходили? Папа говорил, что вы собирались, когда в доме отдыха жили.
– Ну, это вопрос особый, – уклонился от прямого ответа гость. – Расскажи-ка лучше, как Сергей Дмитриевич себя чувствует? Много приходится работать?
– Да. Работы много. Он сейчас какой-то взрыватель изобретает.
– Это хорошо.
– Конечно, не плохо. Сюрприз фашистам будет ой-ой-ой! – сказал злорадно Миша, но этого ему показалось мало, и он прибавил: – Много им таких сюрпризов готовят… Чтобы всякую охоту отбить. В другой раз не полезут к нам.
– А ты, я вижу, очень сердит на фашистов! – с усмешкой заметил гость.
– Конечно, сердит… Я же не маленький, кое-что понимаю. Мы их не трогали. Верно? Они, как бандиты, ворвались… А теперь, наверно, каются. Ворвались, да нарвались…
Заговорив о фашистах, Миша изменил своей сдержанности и не скрывал ненависти. Да и как тут удержаться! Гибель матери, ранения отца, коварные обстрелы, бомбежки города, жестокая блокада, голод… Обо всем этом хотелось напомнить Мальцеву. Пускай знает, что наступают дни расплаты и нечего теперь скулить да жаловаться.
«Кто сеет ветер, тот пожинает бурю».
Эту фразу любил повторять Сысоев, слушая громовые раскаты советской артиллерии, которые с каждым днем становились все более мощными и грозными.
– Н-да… Ворвались, да нарвались, – задумчиво повторил гость. – Перелом в войне явный… Думаю, что скоро и на нашем фронте начнется наступление.
– На каком на нашем? – удивился Миша.
– На нашем. На Ленинградском, – пояснил гость. Миша насторожился. Ответ Мальцева сильно его озадачил.
«О ком он говорит? Как это понимать? Неужели фашисты собираются штурмовать Ленинград? А может быть, он имел в виду Советскую Армию? Но он сказал «на нашем фронте"».
– Ну спасибо, Коля, – поблагодарил гость, поднимаясь из-за стола. – Сейчас я должен кой-куда сходить. Приду вечером.
– Григорий Петрович, если вы нас не застанете, я вам дам ключ.
– Прекрасно!
– Вообще-то по вечерам Аля дома, но вдруг уйдет в магазин или куда…
Получив ключ, гость еще раз поблагодарил «молодого хозяина» и направился в свою комнату. Миша остался в гостиной. С нетерпением поглядывая на телефон, он думал о том, что нужно как можно скорее позвонить Ивану Васильевичу и сообщить новости.
Ждать пришлось недолго. Тихо напевая, Мальцев вышел в прихожую. Было слышно, как, одеваясь, он что-то бормотал, кашлял и шумно вздыхал. Наконец щелкнул замок выходной двери.
Спрятавшись за портьерой, Миша наблюдал. Вот Мальцев появился во дворе, неуклюже перебираясь через груды кирпича… Ушел. Теперь можно звонить.
Иван Васильевич оказался на месте.
– Дядя Ваня, это я… Коля. Конечно, ушел. Я видел, как он через двор проходил. Спал он долго. Около двенадцати часов встал. Оделся, умылся, позавтракал. У нас был разговор. Вам сообщил Бураков насчет какого-то Васи?.. Нет, это я вчера узнал. А сегодня другое. Он сказал, что фашисты собираются наступать на Ленинградском фронте… Нет. Насчет этого я сам сделал вывод, а он сказал «на нашем фронте». «На нашем!» Дядя Ваня, он же фашист… То есть как что? Значит, ясно, что на их фронте. А точно он сказал так: «Думаю, что скоро и на нашем фронте начнется наступление»… Хорошо. Делайте сами выводы… А сейчас ушел. Куда? Не сказал. Я ему предлагал, что, если он Ленинград плохо знает, могу проводить. А он говорит, что бывал здесь много раз. Про папу спрашивал. Про природу говорил… Ну про то, что горячий чай вредно пить. Учитель какой нашелся!.. Нет, я с ним не спорил. Теперь всё… А вчера я в училище не ходил. Был у Васьки Кожуха. Он в лазарете… Как почему? Я бы двоек нахватал. Факт! Она начнет диктовать какую-нибудь муру. Мы во вторник два часа возились с одной фразой. Я наизусть запомнил. «На пути попадались навстречу извозчичьи пролетки, но такую слабость, как езда на извозчиках, дядя позволял себе только в исключительных случаях и по большим праздникам», – продиктовал Миша и, услышав смех Ивана Васильевича, развеселился сам. – Нет, верно! Тут снаряды рвутся, самолеты летают, танки ходят, а она про извозчиков заладила и всякие исключения из грамматики… Я понимаю, дядя Ваня. Сегодня я пойду… Али еще нет. Она нисколько не теряется. Сначала я тоже боялся. Девочки – они же хитрей нашего брата. И врут лучше… Факт! Это я по школе знаю. Нет, верно, дядя Ваня. Если девчонка врет, ни за что не узнать. Она и глазом не моргнет… А насчет телефона она говорит, что опасно разговаривать. Могут подслушать. Я объяснил, что это не полевой телефон. Здесь в городе подземный кабель и никак не включиться… Что? Ну, на станции, конечно, можно… Есть!
После разговора с Иваном Васильевичем напряжение улеглось, и Миша охотно взялся снова за учебники.
14. Патефон
Вернулся Мальцев после двенадцати часов ночи. Миша был уже в кровати, но не спал и слышал, как осторожно открывал он дверь своим ключом, как шарил по стенке в прихожей, разыскивая выключатель,
«Значит, у него есть ночной пропуск», – решил Миша. Вначале он думал, что гость задержался и заночевал у знакомых.
Ночь прошла спокойно. Даже громкоговоритель, который Миша забыл выключить, всю ночь молчал.
Лена уснула раньше, не слышала возвращения Мальцева и поэтому очень удивилась, когда утром, выйдя из своей комнаты, увидела его в гостиной уже одетым.
– Вы дома, Григорий Петрович?
– Как видите.
– А я и не знала, что вы здесь… Сейчас будем завтракать.
– Алечка, скажите, пожалуйста, какой номер вашего телефона?
Вопрос сильно смутил девочку. Щеки ее моментально покрылись румянцем, а глаза тревожно забегали по сторонам. Она забыла номер телефона.
– А вы разве не знаете? – спросила она, направляясь к телефону. – Коля вам не говорил? Ну, запишите… У вас есть бумага?
– Ничего, я так запомню.
Этого разговора было достаточно, чтобы Лена приблизилась к телефону настолько, что могла разобрать записанный на стене номер.
Константин Потапыч не заметил ее минутного замешательства. Он медленно повторил за Леной номер и с последней цифрой зачем-то щелкнул пальцами.
– Все! Теперь я запомнил на всю жизнь, – сказал он. – У меня особая система… Как-нибудь я научу вас, Алечка. Вы будете легко запоминать большие номера.
– Нет… У меня очень плохая память на цифры. Я, например, никак не могу запомнить года всяких царей. королей по истории… Просто ужас какой-то!
– Вот, вот… Нужна система. Везде и во всем нужна система.
Пока Лена готовила чай, поднялся и Миша.
– А вы сегодня рано встали, Григорий Петрович, – сказал он, входя в гостиную, где Лена уже хлопотала вокруг стола.
– А как же иначе! Сейчас нельзя много спать, друзья. Работать надо для победы. Вот кончится война, тогда отоспимся.
– А я думаю, что и после войны будет много работы, – возразил Миша. – Восстанавливать придется…
– Верно. Очень верно, – согласился гость. – Но и тут нужна система. Мы как раз говорили с Алечкой о системе. Человек должен уметь распределять свое время так, чтобы его хватало на всё – и на работу и на отдых. Усталый человек работает плохо, производительность его труда очень низка… А впрочем, эта тема вряд ли вас интересует сейчас. Возраст не тот…
– Садитесь, пожалуйста, – пригласила Лена. – Коля, сахар тебе как? Хочешь, положу в стакан?
– Нет, я вприкуску.
– Сахар есть. Можно и внакладку. Завтра опять выдадут. И Григорий Петрович привез…
– Ну, хорошо. Положи в стакан.
Он любил сладкий чай, и Лена об. этом знала.
– Эх, друзья мои! – со вздохом начал гость. – Смотрю я на вас и думаю… Тяжелый груз взвалила на ваши плечи судьба. Но вы не огорчайтесь. Крепче будете. Характер человека воспитывается в борьбе, закаляется в действии. Сахар вот экономите… Конечно, лучше бы его вдоволь иметь, без ограничений, по потребности, но тогда вы бы не ценили его… Помните, как до войны относились некоторые дети? Теплую булочку намажут ей маслом, а капризная девчонка бросит ее на пол. А то еще и ногой растопчет. Не ценят, не понимают… Все на готовеньком…
Константин Потапыч все время помнил, что Иван Васильевич обратился к нему, как к бывшему педагогу, и добросовестно выполнял его просьбу. Используя каждый удобный момент, он старался внушить ребятам какие-нибудь полезные мысли. Именно поэтому говорил он неприятно-поучительным тоном, как, по его мнению, и должен говорить каждый воспитатель. Конечно, никакой пользы эти нравоучения не приносили, тем более что Миша и Лена считали его врагом, которому нельзя верить.
Говоря о капризной девочке, Константин Потапыч имел в виду свою дочь. Других примеров он не знал, и поэтому в голосе его звучало искреннее огорчение, но это не доходило до сознания Миши.
«Кто топчет хлеб? – с раздражением думал он. – Это ваши гитлеровские полчища жгут и топчут наш хлеб на полях. Это фашисты не уважают труд людей. А мы, ленинградцы, знаем, что такое хлеб».
Вслух он этого не сказал, хотя ему и очень хотелось одернуть лицемерного «шпиона», проповедующего уважение к труду.
После завтрака Лена отправилась в школу, а вместе с ней ушел и Мальцев. Миша остался один. Было досадно, что он не может незаметно выскользнуть из дома и проследить, куда отправился шпион, узнать, с кем он встречается. Иван Васильевич строго запретил проявлять какую бы то ни было самостоятельность и вообще потребовал забыть, кто такой Мальцев, забыть, что они выполняют задание контрразведки. Просто-напросто они должны чувствовать себя детьми профессора, которые ничего не знают, ничего не подозревают. Чем наивнее, чем беспечнее они будут себя вести, тем лучше.
«Забыть, что Мальцев враг! Как это можно? – думал Миша. – Это только сказать легко. Вот он сидел тут, изображал ученого… Как бы не так! Так мы ему и поверили! Нашел дурачков! Да если бы я встретил Мальцева в другом месте и не знал, кто это такой… Все равно я бы сразу разгадал…»
Неожиданный звонок прервал размышления Миши.
«Кто бы это мог быть? Неужели Мальцев успел уже кому-то сообщить адрес?»
Приближаясь к двери, Миша чувствовал, как сильно забилось его сердце. Но рука оставалась твердой и голос чистым.
– Кто там?
– Здесь живет Коля Завьялов? – спросил за дверью мужской голос.
От этого вопроса Миша почувствовал, что сердце куда-то исчезло или совсем перестало биться.
«Человек, стоящий за дверью, знает Колю Завьялова! Провал! Что делать?.. Не открывать?»
Паническое настроение охватило Мишу, но ненадолго. Как приказ, пришло трезвое решение.
«Открыть. В крайнем случае сказать, что Коля вышел, а я его приятель… Уроки вместе учим».
И он спокойно повернул замок.
За дверью стоял мужчина в кожаном пальто, в кепке, с небольшим, красного цвета, чемоданчиком и какой-то коробкой под мышкой. Лицо его было очень знакомо, но от пережитого волнения Миша не узнал его.
– Вам Колю Завьялова надо?
– Да, да…
– А зачем?
– Дело есть небольшое, – сказал мужчина и, оглянувшись по сторонам, тихо спросил: – Да ты что, Миша, не узнал?
Только теперь Миша пришел в себя и понял, кто стоит перед ним.
– Фу! Ну и напугали вы меня, товарищ Трифонов! – сознался Миша. – Проходите… Я ведь сначала… Вы спросили Колю Завьялова… Вот так черт, – думаю. – Кого это принесло? А вдруг он знает Колю в лицо?.. Хотел сказать, что дома нет, и совсем не открывать, – оживленно говорил Миша, закрывая за Трифоновым дверь.
– Ну, а как же я должен был тебя назвать?
– Это я от неожиданности… Мальцев недавно ушел, а я никого не ждал. Проходите.
– Нет, я ненадолго. Приказано доставить вам патефон, – сказал Трифонов, передавая Мише красный чемоданчик и коробку с пластинками. – Сунь его куда-нибудь подальше.
– А зачем патефон? Радио есть…
– На всякий случай… Мало ли что. Повеселиться захотите, потанцевать… вот патефон и пригодится. По радио сейчас не очень-то развлекают… Ну, как вы тут устроились?
– Ничего.
– Главное – не теряйтесь. Уверенно живите. Ясное дело – осторожность всегда полезна, но не пугайтесь. Помните, что вы не одни. В обиду не дадим… Как она?.. Девочка-то?
– А что она? Хозяйничает.
– Как у нее самочувствие?
– Нормально…
– Не паникует?
– Ну-у… что вы, товарищ Трифонов! Она боевая!
– Значит, не теряется. Это хорошо Ну, а этот как? Приехавший?
– Ушел куда-то…
– Это мы знаем, куда он ходит… А как он с вами?
– Морали все скворчит… По всякому случаю. Просвещает!
– А вы?
– А мы слушаем. Иван Васильевич спорить не велел.
– Спорить, конечно, ни к чему. Он человек пожилой, а ты молодой… Зачем спорить? Старшим надо уважение оказывать.
– Он же фашист!
– У него это на лбу не написано. Он же фашистскую пропаганду не ведет?
– Нет, конечно.
– И, значит, нечего и спорить. Ну, а как Бураков?
– Хорошо. Заходил к нам два раза.
– По сигналу?
– По сигналу один раз. Аля вызывала.
– Та-ак… Он мне жаловался, что соседки его заботой донимают. Костыли их разжалобили, так они готовы под руки его водить. Убери патефон… Вот хотя бы в этот шкаф.
В прихожей, против двери в гостиную, стоял большой платяной шкаф. Миша повернул ключ и открыл дверцу. В шкафу висело два старых пальто Сергея Дмитриевича, несколько платьев и Колин костюм. Сюда, за одежду, Миша и спрятал патефон с пластинками.
15. В шкафу
Короткий день приближался к концу. На улице было еще светло, но серебристые шары заграждения, поднятые недавно над городом, уже начинали растворяться в воздухе, сливаясь с серым фоном сплошных облаков. Еще немного – и их будет не видно.
«Зачем их подняли? – с тревогой думала Лена, быстро шагая к дому. – Неужели ждут налета?»
Когда по радио раздавался вой сирены, предупреждающий население о приближении немецких самолетов, Лену сразу же охватывал ужас. Она зажимала уши, убегала в дальнюю комнату и готова была выскочить из окна пятого этажа, чтобы только не слышать этого звука. Вой прекращался, в репродукторе начинал щелкать метроном, и Лена быстро успокаивалась. Почему этот вой производил на нее такое впечатление, она и сама не понимала. Стрельба зениток, взрывы бомб или артиллерийских снарядов хотя и заставляли ее вздрагивать, но не сжимали сердце страхом и не действовали так, как этот заунывный, противный вой. Возле ворот дома стоял Миша.
– Почему ты так долго? – недовольно спросил он.
– У нас было классное собрание.
– Предупредила бы…
– А я и сама не знала.
– Это все-таки не дело. Сама знаешь… Обстрелы… и вообще. Ждешь тебя и думаешь всякое…
– Ну, Коля, честное слово, я не знала, – сказала Лена с теплой улыбкой. Она понимала, что Миша беспокоился за нее, и это было приятно.
– Позвонила бы. У вас есть в школе телефон?
– Наверно, есть. Григорий Петрович дома?
– Нет. Я пойду, Аля, а то опоздаю.
– Колбасы зачем-то подняли… – сказала Лена, поглялывая наверх.
– Ну и пускай висят… Аля, сегодня нам принесли патефон, так что ты учти.
– А зачем патефон?
– Наверно, надо. Я его в шкаф поставил. Если Мальцев случайно увидит и спросит, так он у нас и раньше был.
– Он не спросит.
– Конечно, в шкаф не полезет… Но мало ли что может быть.
– А пластинки?
– И пластинок принесли.
– А какие? Заводить можно?
– Пока не стоит. Потом вместе поиграем… Так я пошел!
Уроков задано мало. Лена обошла всю квартиру в поисках какого-нибудь дела, но все было прибрано, все стояло на месте. По пути заглянула в шкаф. Действительно там стоял красный чемоданчик, а рядом коробка с пластинками. Лена зажгла свет в прихожей, села в открытый шкаф и, придерживая ногой дверцу, стала перебирать пластинки. Тут была и серьезная музыка, и песенки, и романсы, и различные танцы. Раскладывая пластинки на четыре кучки, она отодвигалась все глубже, пока не уперлась в стенку шкафа. Дверца мешала. Стоило отпустить ногу, как она с легким скрипом упрямо закрывалась…
И тут неожиданно пришел в голову смелый план. «А что, если спрятаться в этом шкафу и узнать, что делает Мальцев, когда дома никого нет? Не будет ли он кому-нибудь звонить или с кем-нибудь разговаривать?»
Лена быстро собрала пластинки, поставила их на место и осмотрела шкаф. Большой, вместительный… Тут могут спрятаться хоть десять человек. Для пробы она вошла внутрь и села, подогнув колени. Дверца со скрипом закрылась сама. Темно, тепло и, как ей показалось, даже уютно. Немного пахнет нафталином и едва уловимым запахом каких-то духов.
«Надо сказать Мише!» – решила Лена, довольная своей выдумкой.
Константин Потапыч возвращался в квартиру Завьялова, чтобы проститься с ребятами, сказать им небольшое напутствие и взять свои чемодан. Испытание закончено, и он вечером должен доложить Ивану Васильевичу, что выбор его правильный. Ребята ведут себя естественно и просто, сдержанны, спокойны и безусловно справятся с задачей.
Войдя во двор и остановившись перед кучами кирпича, он посмотрел на окна квартиры. Легкое, едва заметное светлое пятно, как ему показалось, мелькнуло в крайнем окне. Так бывает, когда поблизости кто-то пройдет и тень его отразится в стекле. «Дома кто-то есть, – решил Каратыгин. – Скорей всего Аля».
Поднявшись по лестнице и позвонив, он долго стоял перед дверью, ожидая, пока ему откроют. Звонок был сильный и хорошо слышен даже в кухне. Вспомнив, что ключ от квартиры у него в кармане, Константин Потапыч открыл дверь сам.
– Аля! Это я! – крикнул он, зажигая свет в прихожей. – Аля!
Полная тишина.
Константин Потапыч обошел все комнаты, зажег везде свет и снова вернулся в прихожую. В квартире никого не было. Странно. Неужели движение светлого пятна в окне было наружным отблеском?
Пальто Али на вешалке не было, но синий берет лежал на месте. Константин Потапыч, вероятно, не обратил бы на берет никакого внимания, если бы не светлое пятно на окне…
Теперь все стало ясно. Она дома, но зачем-то спряталась.
«Все-таки сорвались! – с досадой подумал Каратыгин. – Хотел за это испытание поставить пятерку, а теперь получат единицу».
Но где она могла спрятаться? Под кроватью? Под столом? За портьерой?
Долго размышлять над этим вопросом не пришлось. В прихожей стоял большой шкаф, и дверца его была закрыта неплотно. Константин Потапыч подошел к шкафу, нажал на дверцу и повернул ключ.
Ах, попалась, птичка, стой! Не уйдешь из сети…
Эта старинная детская песенка вспомнилась ему, как только щелкнул замок. Некоторое время он ждал. Что она будет делать? Обнаружит себя, попросит открыть шкаф и начнет оправдываться?..
Прошла минута, другая, третья… Никаких признаков жизни. Константин Потапыч приник ухом к дверце шкафа и затаил дыхание. Нет. Конечно, он не ошибся.
В шкафу кто-то сидел. До слуха ясно донеслось сдерживаемое дыхание и легкий шелест не то бумаги, не то материи.
Потушив свет в прихожей, он прошел в гостиную и, устроившись на диване, некоторое время сидел в темноте, обдумывая создавшееся положение.
Как ему поступить дальше? Без сомнения, в шкаф спряталась Аля. Но по своей ли воле забралась она туда? Весьма возможно, что это Мишина идея, и тогда следует проучить обоих. Но как? Не выпускать ее до возвращения брата, а потом устроить хорошую головомойку. А может быть, напугать и наглядно показать, к чему приводит такая скороспелая, непродуманная инициатива…
Время шло. Много всевозможных планов вертелось в голове, но все они казались Константину Потапычу непедагогичными, малоубедительными. В конце концов, так ни на чем не остановившись, он решил сообщить Ивану Васильевичу. «Его операция, пускай и поступает как хочет».
Лена сидела в шкафу, собравшись в комочек, и старалась не дышать. Каждую секунду она ждала, что Мальцев откроет дверцу и обнаружит ее. Что тогда делать? Что сказать?
Правда, думать об этом она стала несколько позднее, когда Мальцев ушел в гостиную. В тот момент, когда дверца шкафа неожиданно скрипнула и в замке повернулся ключ, она так испугалась, что вообще ничего не могла соображать.
Теперь она слышала, как он набрал номер телефона, как повесил затем трубку и направился к себе. Что он делал в своей комнате, слышно не было, но скоро шаги его раздались снова и совсем близко.
Лена замерла. Мальцев что-то поставил на пол в прихожей, немного потоптался… И вдруг хлопнула выходная дверь. Ушел!
С минуту Лена вслушивалась в наступившую тишину, затем встала и попробовала открыть дверцу. Ничего не получалось. Замок держал крепко и нужна была большая физическая сила, чтобы сломать дверцу. Отчаявшись выбраться, Лена села на прежнее место.
«Ну зачем я сюда залезла? Почему не посоветовалась с Мишей? Ведь сначала я так и хотела», – с упреком говорила она почти вслух.
Лена понимала, что сделана глупость, но раскаяния в душе почему-то не было.
Перебирая граммофонные пластинки, она придумала этот план и была гак взволнована, что долго не могла успокоиться. Стояла на кухне возле окна и, пока совсем не стемнело, все думала, думала… Потом вспомнила о героическом поступке смелого мальчика со странной фамилией Кожух. Вася Кожух. Вчера о нем рассказал Миша, и по всему было видно, что он не только жалеет, но и завидует ему. Ну что ж, это вполне понятно. Она и сама немного завидует. Забинтованных с ног до головы раненых она видела в госпитале, и ей было нетрудно представить Васю лежащим на койке.
В этот момент во двор вошел какой-то человек, и Лена сразу догадалась, что это Мальцев.
Все остальное произошло помимо ее воли. Надо было действовать, что-то предпринять, как-то проявить себя. «Спрятаться!» – мелькнула в голове мысль, а ноги сами понесли в прихожую. Схватив пальто, она бросила его в шкаф, сбегала за портфелем с учебниками и, забравшись внутрь, закрыла за собой дверцу как можно плотнее, чуть не обломав при этом ногти.
Так она оказалась в шкафу, а потому и не было в душе сознания вины. Словно спряталась она туда не по своей воле.
С наступлением темноты ходить по улицам опасно. Со всего хода можно налететь на встречного прохожего, и такое столкновение нередко кончается синяками.
Сейчас выручают «светлячки».
Незадолго перед войной какая-то предприимчивая артель выпустила рамочки-брошки в виде большой пуговицы, куда вставлялась фотография. Брошки понравились, и в Ленинграде начали появляться люди с различными портретами на груди. Спрос на брошки воодушевил артель. Очевидно, там решили, что эта мода охватит все население страны, и принялись заготавливать брошки в огромных количествах. Но как это всегда и бывает, интерес к брошкам пропал, как только они стали продаваться во всех магазинах и ларьках. Мода кончилась, а брошки остались. Лежали они на складе забытые, никому не нужные… И вот пригодились. Вместо фотографии поверхность брошки смазали светящимся в темноте составом и выпустили в продажу. Теперь ленинградцы покупали их охотно и с приколотыми на груди «светлячками» быстро шагали по улицам в полной темноте.
У Миши самодельный, но зато «художественный светлячок». Силуэт светящегося корабля Вначале он ему очень нравился, но когда и у других появились подобные светлячки: якоря, яхты, олени, чайки, – он перестал его носить. Теперь он ходил с электрическим фонариком «жужелкой», или, как его называл Вася, «жигалкой». Фонарик подарил ему Иван Васильевич в прошлом году. «Жужелка» предупреждала встречных не только светом, но и звуком. И звук у нее был такой странный, ни на что не похожий, что некоторые женщины даже пугались: «вж-жик, вж-жик, вж-жик…»
Миша нажимал на рукоятку спокойно, и слабое желтое пятно бежало перед ним, указывая дорогу. Вот знакомые кирпичи, вот тропка… Еще немного – и пятно запрыгало по лестнице.
«Вж-жик, вж-жик, вж-жик…»
Фонарик был хорош еще и тем, что развивал мускулы пальцев. И батареек ему никаких не надо. Самая настоящая электростанция в руке.
Открыв дверь в квартиру своим ключом, Миша вошел и сразу почувствовал что-то неладное. Темно и тихо. Зажигая свет в прихожей, он еще надеялся, что ошибся, но, когда увидел пустую вешалку, неясная тревога закралась в душу. Не раздеваясь, он прошел в комнату Мальцева и повернул выключатель. Книг, белья, мыла – еще днем разложенных на столике и стульях – не было. Чемодан, стоявший под кроватью, исчез.
Что это значит? Неужели ушел совсем?
Быстрыми шагами прошел Миша в темную комнату Лены и, волнуясь, зажег свет. Пусто. Все вещи с гот, как стояли, и ничего подозрительного не заметно. Куда же она могла уйти? Они условились оставлять друг другу записки, если неожиданно уходят… Ни в кухне, ни в своей комнате, ни в гостиной он не нашел записки и ничего другого, что могло бы объяснить это странное отсутствие. Но самым непонятным и тревожным было исчезновение вещей Мальцева.
«Догадался, что в ловушке, и сбежал? А может быть, уже арестован?»
Чем больше думал Миша, тем тревожнее становилось на душе. Надо было что-то предпринимать, и как можно скорее. Но что? Вызвать сигналом Буракова? Нет.. Сначала позвонить и получить указания от Ивана Васильевича.
Набрав номер, Миша долго слушал протяжные гудки, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения.
«Неужели нет на месте? Должен же кто-нибудь подойти», – с досадой думал он.
Наконец в трубке раздался щелчок и послышался голос дежурного.
– Пожалуйста, дядю Ваню… срочно, – проговорил Миша, и сейчас же в квартире раздался стук и глухой крик:
– Коля-а!.. Я здесь!
Не разобрав, что ему ответил дежурный, Миша торопливо пробормотал «я потом позвоню», повесил трубку и вышел в прихожую. Лена в квартире. Он слышал ее голос. Но где она?
– Аля-а! Откликнись!
И вдруг совсем рядом, в шкафу, опять раздался приглушенный голос:
– Коля-а! Я же здесь…
Открыть шкаф было делом двух секунд. Красная, потная, со слезами на глазах, из шкафа вылезла Лена.
– Фу! Я чуть не задохнулась… Такая духота!..
Тяжело дыша, она села на маленькую табуреточку и, виновато поглядывая на Мишу, стала вытирать платком глаза, лоб.
– Я сначала не знала, кто пришел… Я думала, это он вернулся… – говорила она. – Потом, когда услышала твой голос, я узнала…
– А что случилось, Аля? Кто тебя закрыл в шкафу?
– Он
– Зачем?
– Не знаю… Он пришел, а я спряталась сюда… Я хотела узнать, кому он будет звонить.
И Лена, ничего не скрывая, подробно рассказала Мише, зачем она залезла в шкаф и как оказалась закрытой.
Увидев Лену живой и невредимой, Миша немного успокоился. Конечно, надо было еще выяснить, куда девался Мальцев и почему при уходе он закрыл ее на ключ. Если догадался, зачем она спряталась, то дело плохо и необходимо что-то придумывать.
– А ты знаешь… Он ведь совсем ушел, – задумчиво проговорил Миша.
– Как совсем?
– Взял свои вещи и чемодан… Но ты не волнуйся.
Ничего страшного пока нет… Это ничего… Если он вернется, мы что-нибудь наврем… А придумала ты хорошо. Надо только дырочки в шкафу провернуть, чтобы лучше дышать…
По мере того как Миша говорил, испуг и виноватое выражение в глазах девочки исчезали, а когда он одобрил ее план, на губах появилась улыбка.
– Только я вот никак не пойму: зачем он закрыл шкаф? – продолжал Миша. – Догадался или нет? Может, ты шевелилась или чихнула?
– Ну что ты, Коля!.. Я как мышка сидела, тихо, тихо…
– Мышка! Мышки другой раз такой писк поднимают… возятся…
– Нет, нет. Он ничего не слышал!
– Зачем же тогда закрыл? – проговорил Миша и потер рукой подбородок, как это делал Николай Васильевич, старший механик на судне, в минуты раздумья. – Если он догадался, что за ним следят, может и удрать. Подожди-ка… Это твой берет?
– Мой, – сказала Лена, и снова в ее глазах появился испуг.
– Значит, он так и лежал?
– Да… Я забыла…
– Ну теперь ясно… По этому берету всякий дурак догадается, что ты дома. Видишь, вот как получается… У тебя еще опыта нет. Разведчики, они как и саперы, когда с миной работают… Ошибаться нельзя. Один раз ошибся – и всё. Поминай как звали, – назидательно сказал Миша.
Ему нравилась роль опытного, хладнокровного разведчика. Он видел, как испугалась и растерялась Лена, понимал, что она не знает, что теперь делать, а ждет от него какого-то решения, С подчеркнутым спокойствием Миша разделся и повесил бушлат на вешалку.
– А хорошо бы сейчас чайку горяченького попить, – сказал он, потирая руки. – А? Ты как думаешь, Аля? – Чай сделать недолго, только я не знаю… Мне не до чая.
– Напрасно. Надо быть всегда хозяином положения и никогда не теряться…
Иван Васильевич сошел с трамвая, подождал Каратыгина и, когда тот оказался рядом, зажег фонарик.
– Идем по набережной. Тут ближе, – мрачно сказал он и молча зашагал через улицу.
Константин Потапыч шел рядом и не начинал разговор. Он понимал настроение друга и всей душой ему сочувствовал. Отказаться от хорошо продуманного и подготовленного плана нелегко, но и рисковать опасно. Если девочка выкинет подобный номер с Тарантулом, то погубит не только себя и «брата», но и все дело.
– Н-да! Не надо было связываться с ребятами. – проговорил наконец Каратыгин. – Подведут они тебя, Ваня. Потом не расхлебаешь.
– Алексеев не подведет. Я в нем уверен.
– Ты думаешь, это не его затея со шкафом? Вряд ли девочка сама решилась…
– Давай поспорим на полдюжины пива, – предложил Иван Васильевич. – Если это придумал Мишка, я ставлю пиво, а если…
– Пива мне, Ваня, не жалко, – перебил его Константин Потапыч, – но спорить я не буду. Принципиально!
– Почему?
– Есть такое мнение, что один из спорщиков всегда бывает дурак, а другой негодяй. Ни тем, ни другим я не хочу быть.
– Не согласен. Если человек спорит и знает наверняка, что выиграет, только тогда он негодяй.
– Но почему ты так уверен в мальчишке?
– Потому, что он уже не мальчишка – это раз. Во-вторых, он моряк. Моряки – народ более дисциплинированный. А в-третьих, мы с ним уже работали, и я его знаю.
– Ну посмотрим, посмотрим, – неопределенно пробормотал Константин Потапыч.
Под воротами дома Иван Васильевич удержал майора за рукав.
– Послушай, Костя. Ты все-таки поднимись один и посмотри… А я пока зайду к управхозу и приду немного погодя.
– Я вижу, что ты решил все-таки рисковать?
– Да. Рисковать надо… Но разумно, – тихо произнес Иван Васильевич и пошел в сторону.
Дверь открыла Лена. Константин Потапыч ждал, что, увидев его, она смутится, но ошибся.
– Григорий Петрович! – обрадовалась она. – Вот кстати. А мы с Колей чаи пьем. Проходите прямо к столу… Распечатали ваши галеты… Очень вкусные. Немного рассыпчатые… Вы, наверно, замерзли! Сегодня такая противная погода, – тараторила девочка, пока он раздевался.
– Чай? Можно и чай, – согласился майор. – Я сегодня еще гостя жду. Скоро придет,
Причесывая на ходу волосы, он прошел к гостиную. Миша сидел за столом и к приходу Мальцева отнесся равнодушно.
– Я вам в большую чашку налью, – предложила Лена и, не дожидаясь ответа, достала из буфета чашку. – Я на вас сегодня рассердилась, Григорий Петрович. Хотя вы, наверно, не виноваты. Вы же не знали… Правда?
– Что я не знал?
– Что я спряталась в шкаф. Я думала, что Коля идет, и спряталась… А это оказались вы… Зачем вы меня закрыли на замок? – глядя в упор на гостя, спросила Лена. – Я из-за вас, наверно, час сидела в шкафу. Чуть не задохнулась… Хорошо, что Коля скоро вернулся. Ну зачем вы меня закрыли?
Миша с трудом сдерживал улыбку. Глаза Мальцева стали совсем круглые, и он Смотрел на Лену с таким удивлением, словно перед ним стояла не девочка, а какая-то диковинка.
– Н-да… Действительно я, кажется, перед уходом закрыл шкаф, – сознался он и, с явным смущением, продолжал: – Но я не знал, что вы там, Алечка… Стоит шкаф… Ну посудите сами! Зачем бы вам туда залезать…
– Я же вам сказала, что спряталась от Коли.
– Н-да… От Коли? Н-нет, это мне в голову не пришло. Детские игры в вашем возрасте… Нет, я не мог догадаться…
– Какой вы странный!.. При чем тут детские игры?
Я хотела его испытать… Но дело не в этом. Вот вам чай, вот галеты. Вы не расстраивайтесь, пожалуйста. Ничего страшного не произошло. Ну, посидела немножко в шкафу… Я хотела даже его сломать… Но он такой крепкий, – оживленно болтала Лена, искоса поглядывая на Мишу.
Константин Потапыч нахмурился… Почему, собственно, он решил, что девочка забралась в шкаф с целью подслушивания и слежки? Она же еще ребенок. Спряталась от «брата», чтобы напугать или просто так… Играют же дети в прятки. Плохой он педагог, если не смог разобраться в таком простом поступке.
Коротко звякнул звонок. Миша и Лена вопросительно взглянули на Мальцева.
– Я открою. Это ко мне, – сказал он, поднимаясь из-за стола. – Думаю, что он выпьет с нами за компанию стаканчик чаю…
Пока Мальцев открывал дверь, пока пришедший раздевался, Лена успела приготовить чай. Миша напряженно слушал. Мальцев о чем-то бубнил с пришедшим, но слов разобрать было невозможно. Раза два он услышал имя Лены и свое, и это его еще больше насторожило. Новый гость молчал. Лена порывалась идти в прихожую, но Миша удержал ее.
И вдруг в гостиную, в сопровождении Мальцева, вошел Иван Васильевич. Это было так неожиданно, что в первый момент ребята от удивления вытаращили глаза.
– Ну что! Не ждали? – со смехом сказал Каратыгин.
Но Миша уже оправился и, без тени смущения, спросил:
– Чего не ждали?
– Такого гостя. Старый ваш знакомый…
– Не-ет… Странно вы говорите… Это ваш знакомый, а мы, например, видим его первый раз в жизни. Правда, Аля?
– Да. Я никогда не встречалась, – подтвердила девочка.
Константин Потапыч повернулся к Ивану Васильевичу, стоявшему около дверей, и подмигнул.
– Видал? Оказывается, ничего подобного… Первый раз тебя видят. Ай-ай-ай! Выходит, что ты мне наврал…
– Чего это вы все выдумываете!.. – проворчал Миша.
– Я, говорит, профессорских детей хорошо знаю, – продолжал шутить Каратыгин.
– Этого я тебе не говорил, Костя, – заговорил наконец Иван Васильевич, подходя к столу. – Я сказал, что хорошо знаю вот Мишу Алексеева и Лену Гаврилову, а профессорских детей видел мельком один раз.
– Иван Васильевич… Вы, значит… Я ничего не понимаю… – в замешательстве проговорил Миша.
– Сейчас все поймешь… Садитесь… Это мне чай? Ну что ж, не откажусь, – сказал Иван Васильевич, усаживаясь за стол и пододвигая к себе стакан. – Должен вам сразу сообщить, что пришел я с намерением отказаться от нашего плана. Да, дат Отказаться и отправить вас по домам. Но Константин Потапыч… Этого дядю зовут не Григорий Петрович и не Мальцев, а Константин Потапыч Каратыгин. Это мой старый друг. Я попросил его устроить вам проверку… Ну, говори, Костя…
Как они выдержали экзамен?
– Я же тебе все сказал… Вели они себя хорошо, естественно. Экзамен сдали бы на пятерку, если бы не история со шкафом. Правда, как выяснилось сейчас, это была детская игра в прятки, и ничего тут особенного нет, но я бы сказал, что в данной обстановке такая игра неуместна… Не следует заниматься такими играми. Мало ли что мог подумать Мальцев… Надо чувствовать себя постарше.
– Я об этом уже говорил ей, – вставил Миша. – Теперь она все поняла.
– А поняла ли? – спросил Иван Васильевич и, прищурившись, посмотрел на Лену.
– Честное ленинское, понялат – приложив руки к груди, как можно убедительнее сказала девочка,
– Мы сначала решили, что вы спрятались в шкаф, чтобы подслушать, – заговорил Иван Васильевич. – А это грубая ошибка. Ведь я вас предупреждал, что никакой инициативы проявлять не нужно… Без особой надобности. Забыть, кто вы и зачем здесь! Просто вы – дети Сергея Дмитриевича… и только! Занимайтесь своими делами. Ваше присутствие в этой квартире дает нам возможность понаблюдать за Мальцевым издали. Посмотреть, зачем он приехал, проверить его… А может быть, он и не враг. Ведь мы только подозреваем. Мы еще ничего не знаем. Ну, а если это окажется враг, то значит, он очень осторожный, умный и опытный… Константин Потапыч, например, сразу угадал, что вы в шкафу…
– По берету? – спросил Миша.
– Не только по берету. Я увидел ее сначала в окне, – пояснил Каратыгин.
– В шкаф вы, конечно, больше не полезете, – продолжал Иван Васильевич ровным голосом, – но можете выкинуть что-нибудь другое, когда Мальцев приедет… Вот это меня и беспокоит. Начнете подслушивать у дверей, задавать какие-нибудь вопросы…
Последние слова напомнили Мише его разговоры с мнимым Мальцевым и заставили сильно покраснеть.
– В нормальных условиях, – говорил Иван Васильевич, не обращая внимания на смущение Миши, – с нормальным человеком всякие такие вопросы были бы признаком вежливости, предупредительности. А сейчас это может показаться подозрительной назойливостью. Пускай Мальцев видит и чувствует, что вы заняты, учитесь, что у вас свои дела. Когда я был у Сергея Дмитриевича, он попросил сына налить нам чаю. Коля отказался. «Мне, – говорит, – папа, некогда. Попроси Алю…» И ушел.
– Ну, это нехорошо, – заметил Константин Потапыч.
– Что значит нехорошо? – возразил Иван Васильевич. – А если он действительно занят? Опаздывает на уроки.
– А Аля? – спросила Лена. – Она тоже такая?
– Вы, Алечка, себя отлично вели, – сказал Каратыгин. – Просто, заботливо. Такой вам и надо быть. Вот только в шкаф не лазайте. Играйте как-нибудь по-другому…
– Хорошо, – опустив глаза, тихо сказала девочка. Теперь ей стало стыдно за придуманную с Мишей ложь. Но ведь если они сознаются и скажут правду, Иван Васильевич отправит их по домам и поручит это дело кому-нибудь другому. «Нет. Пускай уж лучше думают, что это была игра в прятки».
– Мальцев приедет двадцатого или двадцать первого, – сказал Иван Васильевич. – Если будет можно, мы заранее предупредим вас, но надо быть наготове. У вас еще есть время… Привыкайте, практикуйтесь.
– Мы до сих пор срываемся, Иван Васильевич, – сознался Миша. – Нет-нет да и скажем… Она меня Мишей назовет, а я ее – Леной.
– Вот-вот. Это все имеет большое значение… И пусть шкаф напоминает вам об ошибке. Если задумаете что-нибудь сделать, сначала посмотрите на шкаф, – с улыбкой закончил Иван Васильевич.
16. В аптеке
Десятого ноября в аптеку на Невском проспекте медленно вошла молодая, невысокого роста женщина. Тонкая шея не соответствовала размерам пышного воротника, а из рукавов, обшитых мехом, высовывались сухие бледные руки. Но на лице женщины сияла улыбка, и живые, с веселым блеском глаза говорили, что первое впечатление обманчиво и что, несмотря на такое похудание, она вполне здорова.
– Здравствуйте! Я направлена к вам на работу, – приветливо сказала она рецептару, полной женщине в белом халате, вытаскивая из кармана сложенную вчетверо бумажку. – Вот направление.
– Вы фармацевт?
– Нет. Я кассирша.
Рецептар недоверчиво осмотрела пришедшую с ног до головы, прочитала бумажку и пожала плечами.
– Подождите. Я передам управляющей. Управляющая аптекой, немолодая энергичная брюнетка с ярко накрашенными губами, сидела в своем кабинете за составлением какого-то отчета.
– Евгения Васильевна, вот… Новая кассирша пришла, – сказала рецептар, передавая бумажку. – Дистрофик. В чем только душа держится..
Пока Евгения Васильевна читала направление, в кабинет вошел Шарковский, работающий в аптеке много лет дефектаром.
– Ну что ж, будем нормально работать. В две смены, – проговорила Евгения Васильевна, пододвигая к себе телефон. – Сейчас я выясню.
– Людей надо брать не с улицы, – заметил Шарковский. – Принять на работу просто, а вот как потом избавляться?
Управляющая давно привыкла и не придавала особого значения стариковскому ворчанью. Набрав номер Аптекоуправления, она попросила к телефону начальника отдела кадров.
– Сергей Семеныч! В чем дело? Вы мне прислали кассиршу?
– Да, да. Прекрасный работник, со стажем, фронтовик.
– Мы же условились о фармацевтах.
– Будут и фармацевты Закроем аптеку имени Урицкого и перебросим к вам работников.
– Вместе с планом?
– А при чем тут план?
– В этом году плана мы не выполним. Кто будет отвечать?
– Евгения Васильевна… Вы же знаете мою точку зрения. Если вы не выполните план, в этом нет ничего плохого. Люди мало болеют, не покупают лекарств…
– Вам это говорить просто… Вы философ. А мне планом все время глаза колют. До конца года полтора месяца. В Ленинграде нет эпидемий, а я виновата, что не выполняется план У меня все на дефекте: парфюмерия, витамины, патентика…
– Дадим. Все дадим! Вчера об этом был разговор на совещании.
– Ну, хорошо. Но пожалуйста, не забывайте, что у меня нет второго дефектара. Роману Борисовичу трудно.
– Всем трудно, Евгения Васильевна.
– Да, но у него все-таки возраст… Рецептар с усмешкой покосилась на Шарковского и нагнулась к управляющей.
– Роман Борисович на возраст не жалуется, Евгения Васильевна, – тихо сказала она. – Он жалуется на время…
Новую кассиршу звали Валей Калмыковой. Несмотря на свой, как говорила рецептар, «дистрофический вид» и молодые годы, она оказалась опытным, исполнительным работником и хорошим, жизнерадостным человеком. Не прошло и недели, как Валя завоевала любовь и уважение всего маленького коллектива аптеки. А уважать ее было за что. С первых дней войны она ушла на фронт с народным ополчением, получила серьезное ранение под Пулковом и всю страшную зиму боролась со смертью в госпитале. Выжила, поправилась и снова вернулась па фронт. Второе ранение было хотя и менее опасно для жизни, но лишило ее возможности нормально ходить. И вот она на «гражданке».
– Мало прожито, а много пережито, – говорила со вздохом пожилая санитарка Аннушка, слушая рассказ о каком-нибудь случае из фронтовых воспоминаний.
Валя любила рассказывать. Она приходила на работу задолго до начала своей смены и сидела в ассистентской или в небольшой теплой комнатке рядом с кухней, где собирались все свободные от работы сотрудники, а иногда оставалась ночевать в аптеке, потому что ей незачем было торопиться домой. Вся семья Вали – мать, отец, два младших брата – эвакуирована вместе с заводом на Урал.
– Милый мой «дистрофик»! Знаете что? Пойдемте-ка сегодня ко мне, – пригласила ее уже на третий день работы рецептар. – Нет, верно! Муж мой очень хотел с вами познакомиться. Он ужасно любит слушать всякие истории про войну. Поужинаем, поболтаем, а утром вместе на работу.
Валя охотно приняла приглашение от этой суровой, неприветливой на вид женщины и не пожалела. Она провела приятный вечер и в лице Ольги Михайловны, как звали рецептара, нашла себе солидную покровительницу.
Затем ее пригласила к себе в гости контролер, потом одна из фасовщиц и наконец сама Евгения Васильевна.
Через неделю Валя имела обширное представление о жизни всех работников аптеки. И только Шарковский относился к Вале безразлично. Казалось, что этот ворчливый, суетливый старик ничем, кроме своего склада, не интересовался.
– А ты знаешь, мне его немного жалко, – сказала Валя как-то фасовщице, с которой успела подружиться. – Он ведь одинокий, бедняжка…
– А ну его! Сухой и черствый, – ответила с раздражением девушка. – Только о себе и думает. Я-то здесь недавно, а вот Аннушка мне говорила, что он дефицитными лекарствами спекулирует. В сорок первом году все менял: бактериофаг, витамины, глюкозу… Знаешь, сколько тогда это стоило! К нему и сейчас еще клиенты за лекарствами по блату приходят.
– Неужели? Это же опасно. Если попадется… Сейчас очень строго судят.
– А как он попадется? Не-ет! Он такой хитрый, опытный…
Фасовщица знала о спекуляции Шарковского со слов Аннушки, и поэтому расспрашивать ее о подробностях не стоило. Лучше поговорить с санитаркой. Старуха работала в аптеке давно, и все это происходило на ее глазах. Было ясно, что спекуляция лекарствами – только повод, предлог… Хотя не исключена и спекуляция.
Валя работала в контрразведке больше года и не первый раз встречалась с таким явлением. Там, где уголовщина – воровство, хищения, мародерство, – там может быть и предательство. Падение человека происходит не сразу. Начинается часто с пьянства, с мелкого воровства, а кончается изменой Родине. С идейными врагами Валя еще не встречалась и даже не представляла, какие идеи могут вдохновлять людей на такую рискованную судьбу.
Однако Иван Васильевич не случайно предупреждал ее о том, что Шарковский, по-видимому, враг идейный.
Пришло время сменить старую кассиршу. Забравшись в свою будочку-кассу, поставленную возле окна, Валя накинула на плечи пальто, отодвинула счеты и оглянулась. На улице еще было светло. Стекло чистое. Аннушка, по ее просьбе, каждое утро протирала это единственное окно, чтобы в минуты безделья можно было читать или наблюдать за тем, что делается на проспекте. Не завтра – послезавтра должен приехать Мальцев, и нужно быть все время начеку. Но дело не только в Мальцеве.
Два дня тому назад, утром, зашла женщина и попросила вызвать Шарковского. Покупателей в аптеке не было, и поэтому «ручница» не пошла за ним, а просто крикнула во весь голос:
– Шура! Крикните там Романа Борисовича. К нему пришли.
Валя достала большой носовой платок, вытерла им лоб и повесила на спинку своего стула.
Шарковский встретил женщину как старую знакомую, отвел в конец аптеки и о чем-то долго с ней шептался. Затем он принес бутылочку и вручил посетительнице.
Когда женщина, простившись с Шарковским, направилась к выходу, Валя спрятала платок в карман и посмотрела в окно. Сигнал был принят. На противоположной стороне, возле остановившейся на набережной машины, она увидела Трифонова.
Сегодня все произошло несколько иначе. В аптеке были покупатели, когда вошел мужчина в очках. Он подошел к рецептару и, облокотившись о прилавок, стал ждать. Неизвестно почему, но этот человек показался Вале подозрительным, и она заволновалась. Одет он был обыкновенно, как одевались многие ленинградцы, в старенькое пальто, па ногах грубые сапоги, на голове шапка, но не ушанка, а финка. Через плечо повешен и сдвинут за спину противогаз. На груди приколот «светлячок».
Ольга Михайловна закончила писать и, как всегда, хлопнула по столу пресс-папье.
– Три двадцать семь, – сказала она ожидавшей женщине. – Ну что вы стоите? Я сказала, платите в кассу три двадцать семь. Лекарство будет готово через два часа.
Женщина направилась к кассе, а Ольга Михайловна притянула руку за очередным рецептом. Мужчина приложил руку к шапке и чуть наклонился вперед. Валя не слышала его слов, но была уверена, что он попросил вызвать Шарковского, и не ошиблась. Ольга Михайловна медленно сползла со своего стула и заковыляла в ассистентскую.
Занятая покупательницей, Валя пропустила момент, когда Шарковский вышел к прилавку. Она увидела его уже здоровающимся с мужчиной. Торопливо вытащив платок, Валя повесила его на спинку стула. Это был сигнал о том, что в аптеку пришел человек и вызвал Шарковского. Платок нужно было снять в тот момент, когда человек выйдет на улицу.
Но тут случилось непредвиденное. Шарковский неожиданно пригласил посетителя за прилавок и увел его к себе.
Как же теперь быть? Аптека имела черный ход, и если Шарковский выпустит его в ту дверь, то через проходной двор мужчина может выйти на набережную или на другую улицу. На какой-то момент Валя растерялась. Они не предусмотрели такой вариант.
Женщина передала чек и, спросив о чем-то Ольгу Михайловну, направилась к выходу. В аптеке осталась девочка, дремавшая на стуле в ожидании лекарства.
Медленно текли минуты. Надо было дать какой-то сигнал Трифонову, но Валя ничего не могла придумать. Послать кого-нибудь с запиской, позвонить по телефону, сбегать под каким-нибудь предлогом самой?.. Нет. Все это исключалось. В ее распоряжении было только окно, и она знала, что сейчас, особенно сейчас, когда появился сигнал – белое пятно, – с окна не спускают глаз.
«Нужно их озадачить, – решила Валя. – Пускай подумают, пускай поймут, что случилось нечто непредвиденное. Видели же они, как в аптеку вошел очкастый… Значит, должны догадаться».
Взглянув на спящую девочку и на занятую своей работой рецептара, Валя осторожно сняла платок. Выждав секунд десять, повесила его на место. Затем опять сняла и снова повесила. И так проделала пять раз. Вешая последний раз платок на стул, она улыбнулась, мысленно представив, как забеспокоился Трифонов и как он ломает голову, чтоб разгадать значение этих странных сигналов.
17. На кладбище
Каждый раз, когда в окне аптеки появлялось белое пятно, Трифонов косился на своего помощника и встречал взгляд, полный недоумения.
– Опять! Что у ней там стряслось?.. – бормотал он, прикладывая к глазам бинокль. – Это неспроста. Что-то сигналит особенное. Убрала…
Он смотрел на дверь аптеки, но из нее никто не выходил.
– Повесила назад, – предупредил помощник.
– Опять… Это уж пятый раз. А ты заметил, кто остался?
– Да вроде как все вышли. Один только и остался, мужчина в очках.
– Да, да… в финке, с противогазом.
В бинокль Валя была хорошо видна. Даже выражение лица ее, когда она поворачивалась и смотрела на улицу, можно было разглядеть. Иногда она с улыбкой провожала глазами идущих мимо пешеходов, в другой раз смотрела строго, и губы се при этом были плотно сжаты.
– Больше не снимает. Значит, он там. Пять раз… Почему пять? Это неспроста… Думай, Федя.
– Я думаю, Василий Алексеевич.
– Ну и что?
– Не знаю. Головоломка со всеми неизвестными.
– Почему же со всеми? Одно число есть. Пятерка.
– Пятерка число хорошее… для школьников, – пошутил Федя. – А может быть, она указывала на время? Пять минут, или в пять часов, или через пять часов.
– Н-да… Задачка. Засеки-ка время на всякий случай. Пять? Постой-ка, а не отмашка ли это?
– Вряд ли… Может быть, пять человек…
– Где же они? Не-ет. Скорей всего, она наше внимание заостряет. Быть наготове… Что-то серьезное… А нет ли там другого выхода?.. Или действительно пять человек…
Так они сидели возле окна, делая всевозможные, самые невероятные предположения, но ни на одном из них остановиться не могли. Загадка оставалась неразгаданной.
Прошло несколько минут. Платок неподвижно висел на стуле.
– Ого… Чего-то заерзала… – предупредил Трифонов.
И, словно в ответ, белое пятно исчезло. Еще секунда – и из аптеки вышел мужчина в очках.
– Вот он. Долго он там канителился… Я пошел, Федя, – быстро проговорил Трифонов. – Только бы не отпустить… Погода-то…
Выйдя на Невский, Трифонов крупным шагом перешел мост через Фонтанку и на противоположной стороне проспекта увидел знакомую фигуру. Мужчина в очках шел неторопливо, обходя лужи. На углу Литейного он остановился, закурил и, переждав трамвай, направился дальше. Народу на проспекте немного, и следить было не трудно. Недалеко от улицы Марата мужчина свернул и направился на другую сторону Невского проспекта. Трифонову пришлось остановиться. Чтобы не обращать на себя внимания, он спрятался за выступ ящика с песком, укрывавшим огромное стекло магазина от взрывной волны и осколков. Как раз в этот момент с остановки отправился трамвай. Мужчина неожиданно переменил направление, пробежал несколько шагов и вскочил на заднюю площадку. Трифонов вышел из-за укрытия и сердито посмотрел вслед удаляющемуся трамваю.
«Упустил! – с досадой подумал он. – Неужели заметил, что за ним следят? или просто так, на всякий случай, как заяц, петляет?»
Можно догнать трамвай на попутной машине, но надо было быть чрезвычайно осторожным. Об этом предупреждал Иван Васильевич несколько раз. Если шпионы заподозрят, что за ними установлено наблюдение, они примут меры и постараются скрыться. И тогда весь план рухнет. Лучше пустить.
«А не поехал ли он тоже на кладбище? – подумал
Трифонов, вспомнив, что два дня тому назад он, по сигналу Вали, пошел следом за женщиной и потерял ее в Александро-Невской лавре, на Никольском кладбище. – Проверить!» – решил он.
Подняв руку, Трифонов остановил военную полуторку.
– Ну, чего ты? – грубо спросил шофер, высовываясь из кабинки.
Вместо ответа Трифонов вытащил из кармана служебное удостоверение и поднес его к самому носу водителя.
– Куда едешь? – спросил он, забираясь в кабинку.
– В Рыбацкое.
– По пути, значит. Жми, браток.
– А инспектор?
– Это я беру на себя…
Шофер не заставил себя уговаривать. Машина сразу пошла с недозволенной скоростью. У вокзала они перегнали трамвай, развернулись и понеслись по Старо-Невскому.
– Давно за баранкой сидишь? – спросил Трифонов.
– С тридцатого года. А что?
– Ничего. Заметно, что не новичок.
От этой похвалы нахмуренные брови солдата разошлись и глаза потеплели.
Вот и площадь. У входа в Александро-Невскую лавру стояли часовые. Здесь расположены воинские части. Еще минута – и показались красные здания складов.
– Затормози-ка, браток. Я вылезу. Спасибо!
Выскочив из кабинки, Трифонов перебрался через канаву и остановился возле толстого ствола липы. Раньше Никольское кладбище было обнесено высоким деревянным забором, но в первый год блокады его растащили и сожгли в «буржуйках».
Через кладбище ходило много народу, особенно по утрам, сокращая себе путь на мельницу имени Ленина и некоторые другие заводы.
Никольское кладбище самое богатое в Ленинграде, и не случайно здесь так красиво. Массивной постройки склепы, часовни, памятники, различной расцветки кресты из камня, мрамора, причудливые решетки. Между могил стоят громадные деревья, и везде, где только возможно, растет кустарник и высокая трава. Все усыпано желтыми листьями. Здесь похоронено много известных литераторов, художников, композиторов, полководцев, флотоводцев, государственных деятелей и, наконец, просто богатых.
Трифонов прошел по протоптанной дорожке до поворота Вот здесь свернула посетительница аптеки и куда-то исчезла. Правда, потерять человека в этих зарослях нетрудно, – стоит тому сделать только два-три шага в строну. Пройдя немного вперед по дорожке, Трифонов свернул и, спрятавшись за кустом бузины, огляделся. Сзади него, за чугунной решеткой, стоял высокий крест из черного полированного камня, весь облепленный желтыми листьями. Справа и слева два дерева. Через оголенный куст хорошо просматривалась часть дорожки до поворота.
Время еще есть. Можно выкурить папиросу. Через несколько минут послышался женский смех и на дорожке появилась группа женщин в ватниках. Впереди шла высокая девушка и тонким прутом сбивала мертвые листья, упорно державшиеся на ветках. Сзади шагали трое.
– Ой, девочки, смотрите! – сказала одна из них, задерживая подруг. – Вроде как человек…
На мгновение Трифонов замер, подумав, что девушка заметила его, но сразу успокоился. Девушки смотрели куда-то в сторону и вверх.
– Да это только кажется. Это на часовне какая-то штука сломана.
– А как похоже! Правда? Смотрите… Руки, и голова, и шапка… Ну прямо человек и человек… И нитку в зубах держит.
– Не выдумывай, Нюркат
– Нет, верно. Смотритет
– Это ветка.
– Такая тоненькая и прямая! Совсем как нитка.
– Девчата! Ну что вы там? – нетерпеливо крикнула передняя.
– Сейчас! Нюра тут человека увидела… Группа двинулась вперед и, дойдя до поворота, снова остановилась.
– Ну, где твой человек?
– Да… Теперь не так. А нитку я все-таки вижу.
– Это не нитка. Какая-то проволока.
– Пошли, пошли!
Скоро голоса затихли, и Василий Алексеевич зажег потухшую папиросу.
«Почему на кладбище воображение людей обостряется и мерещится всякая чертовщина? – подумал он. – Ни с того ни с сего увидели человека с ниткой в зубах где-то на часовне».
Снова послышались шаги, и на дорожке появились двое пожилых мужчин. Они шли неторопливо и тихо разговаривали.
– Я не спорю… Речица, может, и маленький город, но главное, что Рокоссовский ударил, а тут враз и Ватутину приказ. Коростень взяли, – весело говорил первый. – Сломали, Паша, немца.
– Сломали его под Сталинградом, Кузьмич, – густым басом ответил второй. – Там у немца боевой дух надорвался. А у наших теперь образовался прорыв. Это уж всегда так… Русских раскачать трудно, а как раскачаешь, так и не остановишь…
О взятии Коростеня и о наступлении армии Рокоссовского Трифонов узнал еще вчера вечером. «Значит, приказы уже переданы по радио», – подумал он.
Незаметно надвигались сумерки. Блестящая полированная поверхность мрамора потускнела, резко очерченные грани крестов начали терять свою форму и сливаться с общим фоном растительности. Уцелевшие листья срывались с деревьев и падали вниз. Сейчас они еще больше походили на каких-то странных порхающих бабочек. Сырость пробиралась к телу, и с каждой минутой становилось все холоднее.
«Значит, ошибся, – с огорчением думал Трифонов. – Упустил и второго. Не везет».
Он уже собирался покинуть свой пост, когда услышал шорох. По дорожке кто-то шел. Трифонов вытянул шею и затаил дыхание. Человек приближался к повороту.
«Он!»
Несмотря на полумрак, Трифонов сразу узнал посетителя аптеки. Финка, очки, «светлячок». Мужчина шел быстро. На повороте он остановился, огляделся и, никого не видя, крупными шагами направился по дорожке. Свернул у железной оградки, над которой возвышался белый мраморный крест. Трифонов подался вперед. Голова мужчины мелькнула темным силуэтом на фоне часовни, показалась еще раз за низким кустарником и исчезла.
Был момент, когда хотелось ринуться вперед, срезать угол и, прячась за кустами, двигаться за человеком, но какая-то сила удержала.
«Нельзя! Может заметить».
Только сейчас Трифонов почувствовал, как тяжело он дышит и как бьется сердце. Видимо, подолгу задерживал дыхание и сам этого не замечал.
«Вот, значит, какие дела, – с глубоким вздохом подумал он. – Будем считать, что опять упустил, но зато теперь на верном следу. Делаем вывод. Где-то здесь, на кладбище… Прячут они тут что-нибудь или сами прячутся?» – размышлял про себя разведчик, прислушиваясь к доносившимся отовсюду звукам.
Справа, за складами, по Шлиссельбургскому шоссе изредка проходили машины, далеко за спиной посвистывал паровоз, но все эти звуки были живыми, знакомыми и не имели никакого отношения к «могильной тишине». На кладбище стоял какой-то особенный покой, и ни шелест падающих листьев, ни ветер, шуршащий ветвями, не нарушали, а скорее подчеркивали его.
18. Гость приехал
Лена затеяла стряпню. Среди продуктов, привезенных Константином Потапычем Каратыгиным, было немного муки, а значит, можно испечь пирог. В начинку она решила использовать картофель и оставшуюся банку американской консервированной колбасы. По поводу этой колбасы было много разговоров среди женщин. Некоторые утверждали, что это мясо ондатры (водяной крысы), другие говорили, что это конина, и даже мясо слонов. Так это или не так, Лена не знала, но консервы ей тоже не нравились. Они были слишком соленые, обезжиренные; и ели их только потому, что другого ничего не было.
– Пользуются случаем – наживаются, – рассуждали хозяйки между собой. – Для кого война – горе, а для кого и радость. Доходы большие…
– Вот и сахар ихний совсем не такой… На вид и красивый, и мелкий, и чистый, а сладости в нем куда меньше, чем в нашем.
– Это потому что тростниковый. А наш из свеклы делается.
– А сало у них ну совсем как вазелин! И вкуса никакого.
– Техники много, вот и делают всякие эрзацы. Лишь бы денег нахватать побольше.
Девочка прислушивалась к этим разговорам и понимала, что женщины упрекают не американских рабочих или фермеров, а капиталистов. Представление о капиталистах у Лены было довольно смутное. Ей казалось, что капиталист – это не живой человек, а какая-то бессердечная машина-чудовище, что-то вроде робота, о котором однажды рассказывал в школе учитель.
Вот и сейчас. Открывая банку консервов, она думала об этом «механическом человеке». Всякая машина нуждается в питании: в бензине, керосине, угле, дровах, нефти. А чем питается «капиталист»?..
– Аля! Что ты делаешь?
От неожиданности Лена вздрогнула. Занятая своими мыслями, она не слышала, как на кухню пришел Миша.
– Фу! как ты меня напугал, Коля!
– Это что? – снова спросил Миша.
– Это спрос! Кто спросит, тому в нос.
– Нет, верно?
– Это будет начинка.
– А зачем?
– Начинка для пирога. Ты любишь пироги?
– Конечно… А помогать тебе не надо?
– Нет. Иди лучше учи уроки.
– Я уже все сделал.
– Ты мало занимаешься, Коля. Тройку схватил позавчера.
– Это потому, что Я пропустил. Исправлю, – ответил Миша, поворачивая голову. В гостиной звонил телефон.
– Слышишь? – предупредила Лена.
– Опять, наверно, не туда попали, – проворчал Миша, неохотно отправляясь в гостиную.
Последние дни телефон довольно часто давал о себе знать, но звонки были ошибочные. То спрашивали поликлинику, то райкоммунотдел.
– Это кто? Коля Завьялов? – услышал Миша знакомый голос.
– Я! Это я, дядя Ваня, – обрадовался Миша. – Давно вы не звонили. Мы уж думали, что вы позабыли про нас.
– Как же я могу забыть своих племянников! Ну что у вас там нового?
– Ничего особенного. Аля пирог собралась печь, а я уроки учил.
– Ну вот что, Колюша… Гость наш приехал. Думаю, что скоро будет у вас.
– Ну-у… приехал, значит… А давно?
– Вероятно, сегодня. Мне только что сообщили.
– Вот и хорошо. А то ждем, ждем…
– Да, да… Говорить нам, я думаю, не о чем. Все уже сказано, и я уверен, что вы все запомнили… Про шкаф не забывайте… Пока что до свиданья, Колюша. Передай привет сестренке.
Последние три дня. Миша совсем успокоился, и в голову иногда закрадывалась даже мысль о том, что Мальцев вообще не приедет. Предупреждение Ивана Васильевича сильно взволновало. Опять, как и раньше, тревожно забилось сердце.
«Да что это я! Привыкнуть давно пора, – успокаивал он себя. – Ну, приехал и приехал… Подумаешь, важность какая! Не съест».
– Аля! Тебе привет! – громко и весело сказал Миша, возвращаясь на кухню.
– От кого?
– Угадай!
Лена отряхнула руки от муки, мизинцем поправила волосы, перемазав при этом висок, и вопросительно уставилась на Мишу. От кого она могла получить привет? Может быть, от Анны Захаровны? Но ведь она не знает номер телефона…
– Ну от кого?
– От Григория Петровича Мальцева. Приехал в Ленинград и скоро прибудет сам.
– Ты шутишь!
– Насчет привета шучу. Привет просил передать дядя Ваня. А Григорий Петрович действительно приехал. Но мы об этом, конечно, ничего не знаем. Иван Васильевич предупредил, чтобы мы были наготове.
– Ойт Мне уж надоело быть наготове, – со вздохом призналась Лена. – Ждем, ждем, и все время наготове.
– Ничего, Алечка. На фронте тоже иногда подолгу ждут, и тоже, наверно, не сладко.
– Я понимаю, – протянула Лена. – Ну, а как же теперь с пирогом?
– А что?
– Делать или не стоит?
– А почему не стоит? Делай.
– Тогда надо плиту затапливать.
Топить печи было на обязанности Миши, и делал он это хорошо, как опытный кочегар. Дрова у него разгорались быстро и дружно. Лена приготовила начинку и взялась за тесто. Оба работали молча, думая о предстоящей встрече с человеком, ради которого затеяна вся эта инсценировка.
И вот наконец раздался звонок в прихожей.
Миша взглянул на побледневшую девочку и с улыбкой кивнул головой.
– Значит, дождались. Ничего, Аля. Все будет в порядке. Помнишь, как сосед говорил: «Будем жить да поживать да поглядывать»?
С этими словами он неторопливо встал и отправился в прихожую.
– Кто там?
– Профессор Завьялов дома?
– Нет. Папа в командировке, – сказал Миша, открывая дверь.
На площадке лестницы стоял гость. Миша узнал его сразу. По описанию Ивана Васильевича он именно таким и представлял Мальцева. Невысокий, коренастый, немолодой мужчина внимательно смотрел на него, чуть прищуривая близорукие глаза. И взгляд этих глаз был серьезный, добрый, чуть насмешливый. Возле его ног стоял большой чемодан, а через левое плечо перекинут туго набитый рюкзак.
– В командировке? – с удивлением переспросил Мальцев. – И давно он уехал?
– Нет… Тринадцатого или четырнадцатого…
– А куда он уехал?
– В Москву… А вы кто будете?
– Моя фамилия Мальцев.
– О-о! Григорий Петрович! – обрадовался Миша, – А мы вас ждем…
– Кто это «мы»? – спросил гость.
– Мы с Алей… Папа читал нам ваше письмо. Он просил извиниться. Его срочно вызвали в главк с каким-то отчетом. Но он постарается вернуться в этом же месяце. Заходите, Григорий Петрович…
Был какой-то момент, когда Мальцев колебался, и это выражение Миша уловил в его глазах.
О чем размышлял этот человек? Что его обеспокоило? Почему он нерешительно взял чемодан и сейчас же поставил его обратно? Может быть, короткий разговор с Мишей показался ему подозрительным и он почувствовал какую-то фальшь в его тоне?
– В командировке… Как это все неудачно складывается! – спокойно произнес Мальцев. – Вряд ли мне удобно останавливаться у вас.
– А почему? Места у нас хватит. Вам даже отдельная комната приготовлена.
– Даже комната… – повторил гость.
– Коля! Кто там пришел? – крикнула Лена, выходя в прихожую.
– Григорий Петрович приехал.
– А-а! Приехали! Здравствуйте! – радостно заговорила Лена, торопливо вытирая руки. – А мы ждали вас! Папа сказал, что вы друзья… Очень рады… Проходите, пожалуйста! Извините, что я в таком виде… Я стряпаю.
Этот приветливый тон, большие искренние глаза девочки, обаятельная улыбка, перемазанные мукой руки и лицо – все это подкупало, располагало, и нерешительность Мальцева как рукой сняло. Он взял чемодан и, улыбаясь, вошел в квартиру,
– Григорий Петрович, а вы прямо к себе в комнату проходите. Вот сюда, за мной… Я вам тут все прибрала… – без умолку щебетала Лена. – Комната не очень светлая, но это ничего… Сейчас электричество есть. А папа скоро приедет. Коля говорил вам, что он в Москву улетел? На самолете улетел. Сейчас очень просто в Москву летать… Он просил извиниться и встретить вас как друга. Вы с ним друзья? Правда?
Миша слушал свою мнимую сестру и диву давался. Обычно очень скромная, молчаливая девочка – и вдруг целый водопад. «Откуда только берутся у нее все эти слова? – думал он. – Так и сыплет, так и сыплет».
Мальцев поставил чемодан в комнате, положил на стул рюкзак и огляделся. За это время Лена успела рассказать, что жить в Ленинграде очень опасно и нужно быть осторожным. Неожиданно начинаются обстрелы, и даже на стенах домов написали, по которой стороне улицы нельзя ходить.
– Да, да. Это я уже испытал, – по-прежнему улыбаясь, сказал Мальцев. – Утром попал под обстрел… Ну, давайте знакомиться. Вас, если не ошибусь, зовут…
– Меня зовут Аля, а его Коля.
– Да, да. Теперь вспомнил. Коля, а вы очень похожи на отца, – сказал Мальцев, пожимая руку Мише. – Аля нет. Аля, верно, в мать… а вы оч-чень похожи.
– А я не согласна, Григорий Петрович, – неожиданно заявила Лена. – Как раз все говорят, что Коля больше похож на маму, а я больше на папу. И характер у меня, как у папы.
– Может быть… может быть. Спорить я не буду, – сразу согласился гость.
– А почему вы не раздеваетесь? – спросила Лена.
– Потому что мне нужно кой-куда сходить и навести кой-какие справки.
– Ну во-от… – недовольно протянула Лена. – Не успели приехать… Я сейчас поставлю чай.
– Нет, нет! – твердо сказал Мальцев. – К вечеру я вернусь, и тогда мы будем и чай пить, и закусывать, и разговаривать.
– Григорий Петрович, если нас дома не застанете… Мало ли что… Я вам ключ дам. Хотите? – предложил Миша.
– Вот это хорошо. Спасибо, голубчик.
Получив ключ, он в сопровождении Миши обошел всю квартиру, задал несколько незначительных вопросов о режиме дня и уехал.
– Ну знаешь… Ты и молодец, Аля! – почти с восторгом сказал Миша, возвращаясь на кухню, где Лена уже защипывала пирог.
– А что?
– Вот уж я не ожидал. Я думал, что ты испугаешься.
Лена молчала. Она и сама удивлялась своему поведению. Почему она так свободно и непринужденно себя вела? Может быть, потому, что свыклась со своей ролью, почувствовала наконец себя здесь полной хозяйкой? «Маленькая хозяйка большой квартиры», – вспомнила она выражение Константина Потаповича Каратыгина.
19. В кабинете
Иван Васильевич с тревогой ждал звонка по телефону.
Если в первый год войны уверенные в победе фашисты действовали нагло, почти открыто и мало заботились о маскировке, то сейчас они были пугливы и осторожны сверх всякой меры.
В аптеке Мальцев должен узнать от Шарковского, что Казанков благополучно приехал и вручил письмо Завьялову, но затем бесследно исчез и до сих пор не появлялся.
Куда же исчез Казанков, по мнению Тарантула? Убит или ранен случайным снарядом? Заболел? Нашел жену и, не желая работать на фашистов, сбежал на Большую землю? Арестован как дезертир? А вдруг раскаялся и пошел в органы госбезопасности докладывать, как его завербовали и зачем забросили в Ленинград?
Вторая неожиданность, с которой встретится Тарантул в первый же день, – командировка Завьялова. Как он к этому отнесется? Поверит ли ребятам?..
В дверь постучали, и в кабинет вошел Каратыгин. В морской офицерской форме он выглядел очень солидным, бывалым моряком.
– О-о! Старый морской волк!
– Да, вот видишь… Чего только не наденешь!.. Зашел попрощаться, Иван.
– А куда ты собрался, Костя?
– В Кронштадт.
– В такую-то погоду! Укачает ведь.
– Ну что ж… Потравлю немного. Ничего не поделаешь, – разводя руками, со вздохом сказал Каратыгин, – Рейс небольшой.
– А ты уж и морскими терминами обзавелся.
– Приходится… Ну, как у тебя дела, Иван? Приехало твое насекомое?
– Приехал. Как раз сегодня. Сижу вот у телефона и мучаюсь. Как они там, наши юные разведчики?.. – И Иван Васильевич подробно рассказал о своих опасениях.
– Н-да… – задумчиво произнес майор. – Я тебя предупреждал, Ваня. Покоя теперь тебе не будет. Если даже сегодня все сойдет благополучно, то все равно завтра, послезавтра, каждый день, каждый час твою душу будет глодать червячок… Как они там? Не натворили бы чего-нибудь…
– Ладно, не каркай. «А он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой». Помнишь?
– Я не каркаю, а предупреждаю.
– А ведь есть покой в бурях… Как ты считаешь, Костя?
– Не в бурях, а в борьбе.
– Так ведь я о том же и говорю.
– Понятие покоя – сложное понятие, Ваня. И зависит оно от натуры человека. Для Обломова, например, твое понятие не подходит. Но не стоит сейчас философией заниматься.
– Почему?
– Некогда. Поговорим, когда вернусь… Передай ребятам привет…
В это время зазвонил телефон.
– Это кто-нибудь из них, – сказал Иван Васильевич, снимая трубку.
И он не ошибся. Миша очень подробно рассказал о приезде гостя, описал наружность его, принесенный им багаж и даже сообщил, какой примерно вес имеет чемодан и рюкзак.
– Так. Понимаю. Хорошо, – говорил изредка Иван Васильевич, делая пометки в записной книжке. – А он при вас пальто снимал?.. Не снимал. Так. А из карманов ничего не доставал? Пакетиков или коробочек?.. Так. Ну, молодцы! Теперь так, Колюша. Если меня не застанешь, звони к дежурному. Передайте, мол, дяде Ване то-то и то-то… Но звони, только когда уверен, что тебя никто не услышит. Ну, да ты человек опытный, учить не надо…
– Что ты ему льстишь?.. Зазнается! – проворчал Каратыгин, прислушиваясь к разговору.
– Скажи сестренке телефон дежурного, но пускай она заучит его наизусть. Константин Потапыч вам шлет привет и просит, чтобы про шкаф не забывали… Будь здоров, племянничек.
– Ну что… отлегло? – спросил Каратыгин, когда Иван Васильевич положил трубку и пристально посмотрел на друга.
– Отлегло, Костя.
– Ненадолго… Вот помяни мое слово.
– А зачем ты мне это говоришь? – с некоторым раздражением спросил Иван Васильевич. – Зачем? Ну, конечно, я буду беспокоиться, и червяк будет точить… Ну, а что же, по-твоему, делать? Отказаться от операции? Поздно.
– Нет… Я хотел сказать, что дети…
– Что дети? – снова сердито перебил его Иван Васильевич. – Дети, дети… Ты как классная наставница. Неужели все педагоги такие?
– Я не педагог, – буркнул Каратыгин.
– Наши дети рвутся в бой. Они хотят работать, бороться с врагом, хотят помогать своим отцам, а вы испугались. Дети! Вы хотите их в вату упаковать и подальше от жизни, от борьбы запрятать…
– Кто это «мы»? – мрачно спросил майор.
– Педагоги.
– Да не педагог я, Иван! Что ты меня дразнишь!
– Удивительное дело! – говорил Иван Васильевич, не обращая внимания на слова друга. Он вышел из-за стола и зашагал по кабинету. – Вы готовите детей к будущей борьбе, а в то же время уничтожаете элементы всякой борьбы в их жизни. Вы хотите их теоретически подготовить к борьбе. А они уже живут! На их глазах такие примеры… Я хотя и не педагог, но всем своим нутром понимаю, на своей собственной шкуре испытал и убедился, что характер создается и закаляется в борьбе. Ты мне как-то жаловался на свою дочь. Капризная, мол, избалованная… А кто виноват? Ты сам. Ты же ее при мне с ложечки кормил… Помнишь? «Скушай, детка, за папу, за маму…» Ребенок есть не хочет, я ту насильно в рот пихаешь…
Константин Потапыч не помнил, когда Иван Васильевич видел такую сцену, но если он так говорит, то, значит, видел. Бывал он у него неоднократно.
– Ну, а по-твоему как?
– По-моему? А по-моему, если она захочет есть, то сама попросит. Дай ложку в руки… Да нет! Пускай сама возьмет эту ложку. Я бы на твоем месте даже какие-нибудь препятствия ставил… Не знаю… Ну, спрятал бы, например, эту самую ложку. Пускай поищет. Ты детей до зрелости несмышленышами считаешь… А как они тебя за нос водят!..
– Когда?
– Да вот эта история со шкафом. Ты ведь им поверил?
– А то как же?.. – широко открыв глаза, спросил Константин Потапыч.
– Вот, вот… Поверил потому, что «дети»… В прятки играли. Да ничего подобного, Костя! Это они все выдумали, Мишка придумал, чтобы из этого положения выкрутиться. Для них ты был шпионом, Тарантулом… А спряталась она в шкаф действительно потому, что хотела твои разговоры по телефону подслушать.
– Кто это тебе сказал? Мальчик?
– Нет, еще не сказал. Но я уверен, что скажет.
Спор пришлось прекратить. В кабинет вошел Трифонов и, молча поздоровавшись с майором, сел без приглашения в кресло.
– Устали, Василий Алексеевич? – спросил Иван Васильевич.
– Устал, товарищ подполковник…
– Н-да! Не буду вам мешать, – сказал Константин Потапыч поднимаясь. – Не сердись на меня, Иван. Может быть, ты и прав… От старости я слишком осторожничать начал… Поеду. Счастливо!
Иван Васильевич проводил друга до двери и, повернувшись, обратился к Трифонову:
– Ну, докладывайте.
– Антенну нашел, товарищ подполковник… Замаскирована в деревьях. Одна девчонка на днях проходила по тропке, и почудился ей человек. Смотрите, говорит, девчата, человек в зубах нитку держит. Я сначала не придал значения. Мало ли, думаю, какая чертовщина на кладбище может померещиться. А сегодня вспомнил и давай искать… Нашел. Антенна.
– Там, где антенна, там и передатчик.
– Совершенно точно. И сдается мне, что протянута она в склеп. Солидный такой склеп из черного мрамора сложен. Но я не уверен, товарищ подполковник, – сразу оговорился разведчик. – Предполагаю. Боюсь их спугнуть. Гнездо расшевелишь, осы разлетятся.
– Та-ак… – задумчиво протянул Иван Васильевич. – Нежданно-негаданно… Что же мы дальше будем делать?
– Полагаю, что надо установить наблюдение. Но скрытно… Там такие заросли, оградки, кресты… Пока точно не установим, какой склеп, какой туда вход и вообще всякие подробности, следить трудно. Ты за ними следишь, а они за тобой.
– Согласен. Какие у вас предложения?
– Да есть у меня одна мыслишка…
Все помощники Ивана Васильевича думали и проявляли всегда много самостоятельности. Всякий план, всякая задача, которую подполковник ставил перед подчиненными, обсуждались вместе со всеми, и творческая инициатива разведчиков, выполняющих рискованные задания, не была связана. Иван Васильевич руководил и воспитывал людей по-ленински. Каждый человек, о чем бы ни докладывал подполковнику, всегда сообщал о своих предположениях, размышлениях и вносил ценные предложения.
– Ну-ну… выкладывайте.
– Птички там поют, – неожиданно сказал Трифонов. – Синички всякие, щеглята, чижики. Вот я и подумал… Есть у нас такие любители, особенно среди пацанов. Ловили бы они там птичек, а между тем поглядывали бы по сторонам…
– Хорошая мысль, – сразу согласился Иван Васильевич. – Естественно и просто. Пока точно не установим, куда они прячутся, нужна особая осторожность. В склепе могут быть и глаза… Какой-нибудь перископ замаскированный.
– Точно, точно, товарищ подполковник. Там такое делается… Сам черт ногу сломит. Джунгли! Крапивы одной ужас сколько.
– А кто будет птицеловом? Подумали?
– А как же… Приятели-то Алексеева не у дел остались… Забыл, как их зовут…
– Вася и Степа, – подсказал Иван Васильевич.
– Вот, вот… Ребята шустрые, самостоятельные, надежные.
– Хорошо. Согласен. Разыщите их и организуйте. Потом Поговорим подробно.
20. Портрет
Мальцев сидел за столом и, грея ладони рук о стакан с горячим чаем, говорил негромко, спокойно, как бы размышляя вслух.
Миша внимательно слушал гостя, не спуская глаз с его коротких, пухлых пальцев.
– А не слишком ли дорого стоит оборона Ленинграда? Имеешь ли ты представление, дорогой мой мальчик, какой ценой удержали этот город? И дело не в разрушенных домах и заводах… Нет. Дело в людях. На Большой земле… Мы там понятия не имели, сколько здесь погибло людей. И каких людей! Ценных специалистов, мастеров, художников, ученых…
– А что же было делать?.. Сдаваться? – тихо спросил Миша.
Мальцев ответил не сразу. Он пристально посмотрел на юношу, пытаясь понять его отношение к этому вопросу, отхлебнул глоток чаю и покачал головой.
– Не знаю. Я маленький человек. Мы с тобой крошечные винтики государственной машины и должны скромно выполнять свои функции. Нас не спрашивают, что делать. Нам только приказывают.
– А вы считали, что… – начал было Миша, но гость его перебил.
– Я ничего не считаю. Я говорю только о том, что видел своими глазами, слышал своими ушами.
– А я думаю, что глаза у людей не много видят. Только то, что кругом, – упрямо возразил Миша.
– Эх, молодость, молодость! – со вздохом сказал Мальцев. – Героическая, бездумная, горячая…
– А разве это неправильно? – спросил Миша. – Вот, например, такой факт… Когда снаряд или бомба близко разорвутся, то человеку кажется, что весь Ленинград на воздух взлетел… и вообще конец света. А на самом деле ерунда…
Миша волновался. Ему казалось, что Мальцев прощупывает его настроение, хочет посеять какие-то сомнения или испытывает, но для чего он это делал – неизвестно.
– Да, да, да… Все это так. Действительность существует для каждого из нас… Человек исчезает, и вместе с ним исчезает все, – сказал он и еще раз повторил: – Все!.. А что будет после него… Не все ли ему равно?
– Хоть потоп! – хмуро напомнил Миша.
– Нет. Ты меня неправильно понял, – с улыбкой сказал гость. – Для меня этот вопрос имеет особое значение. Дело в том, что здесь погиб мой сын. Да, погиб.. И вот сейчас мне и в самом деле все, что связано с Ленинградом, стало как-то безразлично… Ленинград существовал для меня потому, что здесь жил и учился мой сын. По своей занятости я редко видел его… Он был примерно твоих лет… может быть, немного постарше. – Говоря это, Мальцев не спеша достал из кармана бумажник, вынул оттуда фотокарточку и протянул своему собеседнику. – Вот, посмотри…
Ничего не подозревая, Миша взял снимок, взглянул и ясно почувствовал, как у него зашевелились волосы на голове. На снимке был атаман воровской шайки – Жора Брюнет. Мише навсегда врезалось в память нахальное выражение его глаз, презрительная, чуть брезгливая улыбка, высокомерное поведение. Вспомнил он и последнее… Дикий крик, вытаращенные от ужаса глаза… Здесь, на портрете, юноша был несколько иным, чем в жизни. Красивый, приятный, с приветливой улыбкой.
– Коля… Вы знали этого мальчика?
Миша поднял глаза и, встретившись с пытливым взглядом гостя, еще больше смутился. Мальцев жадно наблюдал за ним. Он видел замешательство юноши, видел, какое впечатление произвел на него портрет.
«Что же делать? Теперь не скроешь, – думал Миша. – А если врать, совсем запутаешься».
– Да, – сказал он. – В прошлом году мы с ним встречались. Его зовут Жора Брюнет.
– Звали его Георгий. Но почему Брюнет?
– Брюнет? Ну, это вроде клички или прозвища.
– А где вы с ним встречались?
– Этого я не могу сказать…
С последними словами Миша положил снимок на стол, отошел к пианино и встал спиной к гостю.
– Почему вы не можете сказать? – настойчиво спросил Мальцев.
– Не могу… Это секрет.
– Какие же теперь секреты?.. Если он погиб.
– А я-то еще живой.
– Да. Вы живой… – повторил Мальцев и, немного подумав, тихо продолжал: – Коля, голубчик… Я очень вас прошу, расскажите все, что касается моего мальчика. Ну хотя бы то, о чем можно говорить. Мне не нужны ваши детские секреты… Но если вы даже проговоритесь…
– Вы сообщите папе, – подсказал Миша.
– Нет, нет! – поспешно сказал Мальцев. – Теперь я понимаю, в чем дело… Могу вам дать честное слово. Могу поклясться чем угодно, что ни одного слова не пророню из всего того, что узнаю от вас. Я слишком уважаю Сергея Дмитриевича…
– Тем более, что уважаете, – проворчал Миша и направился к выходу.
– Куда вы?
– Я посмотрю, что Аля делает, – пояснил Миша. – Она тоже меня воспитывает.
Миша прошел в комнату Лены и тихо постучал, надеясь, что она не ответит. Но он ошибся. Лена не спала.
– Кто там? Можно, можно, – раздался голос девочки.
Миша вошел и плотно закрыл за собой дверь.
– Зажги свет, – тихо предложила Лена.
– Не надо. Я пришел просто так, – сказал Миша, подходя к кровати. – Очень, понимаешь, все сложно получилось. Боюсь запутаться. Надо бы посоветоваться, и не с кем…
– А я? – с обидой спросила Лена.
– Ты же ничего не знаешь. А рассказывать – долгая история… Такая неожиданность! Я прямо обалдел, когда увидел портрет…
– А ты все-таки скажи, Коля. Я быстро понимаю.
– Когда-нибудь в другой раз… Он оказался отцом одного парня… А я все про него знаю… про его сына. Просит рассказать…
– Что ты!.. Это такое дело…
Сейчас возле девочки Миша почувствовал себя лучше. Волнение и тревога улеглись, и в голове появилась какая-то ясность. «Так или иначе, а рассказывать придется, – думал он. – И лучше всего правду. Конечно, не всю…»
– А зачем ты пришел, Коля? – спросила Лена.
– Так… Надо отдышаться… Очень я растерялся, – сознался Миша. – От неожиданности… Сначала он такие загадки загадывал, а потом вытащил Жору… Ты спи. Я пойду к нему. Все равно никуда не спрячешься.
Миша вернулся назад. Теперь он окончательно овладел собой. Мальцев сидел на прежнем месте и, подперев голову руками, смотрел на портрет сына. При появлении Миши он поднял голову и вопросительно взглянул на него.
– Все в порядке. Спит.
Миша прошел несколько раз по комнате, все время чувствуя на своей спине упорный, пристальный взгляд гостя. «Спросит еще раз или не спросит?»
Мальцев молчал, но в этом молчании было столько настойчивого ожидания, что Мише пришлось самому начать разговор.
– Григорий Петрович… вот вы мне дали честное слово, что не скажете папе…
– Да, да!
– В общем-то дело это прошлое… Мало ли что с кем бывает!.. Но если он узнает, то сильно расстроится… Я вам, конечно, скажу. Ничего скрывать не буду… Понимаете ли… Я вашему сыну папины часы проиграл… А познакомились мы с ним в одном доме. Там собирались ребята и в карты играли. Ну и я… Сначала деньги, какие были, проиграл, а потом часы… А папе сказал, что часы украли.
– Ну, а Георгий?
– Он самый азартный был… рисковый,
– Вы с ним дружили, Коля?
– Не-ет. Какая там дружба! Два раза встречались в этом доме – и все…
– А потом? Вы знаете, как он погиб?
– С крыши свалился… Мне говорили ребята, что на крыше он с кем-то подрался… или что-то другое… В общем, с крыши сорвался и разбился.
Все это Миша рассказал с опущенной головой, и краска смущения не сходила с его лица. И это было вполне правдиво. Он стыдился своего поступка.
– Что-то подобное слышал и я… – после некоторого молчания проговорил Мальцев. – Но я не верю. Не могу поверить в такую нелепую смерть,
– Кто его знает!.. Если бы я сам видел, ну, тогда другое дело… Но насчет картежной игры вы папе не говорите, – предупредил Миша. – Теперь я больше не играю.
21. Поручение
В это же позднее время в комнате, где жил Степа Панфилов, сидел Трифонов. Перед мальчиком лежали две фотокарточки. На одной была снята средних лет женщина, а на другой – мужчина в очках, в шапке-финке, в пальто, в сапогах, с противогазом.
– Понятно тебе задание, Степан?
– Понятно-то понятно, – с трудом сдерживая радость, сказал юноша. – А с работой как?
– С работой мы устроим. Маленький отпуск на недельку.
Вернулась из кухни мать и принялась накрывать на стол. Фотографии Степа моментально спрятал в карман.
– И нечего долго раздумывать, – совсем другим тоном заговорил Трифонов. – Неучем тебе оставаться не резон. Война скоро кончится… Сам знаешь, как наши жмут… Надо учиться, Степа. Как вы полагаете, Варвара Васильевна?
– А что я?.. Он и сам теперь не маленький. Ученье никогда не повредит.
– Совершенно верно. Вез отрыва от производства окончит десятилетку, а потом, в зависимости от способностей и желания…
– Способности-то у него есть, а вот желания не вижу. Лодырничать любит.
– Когда я лодырничал?
– А всегда! – строго сказала мать и, повернувшись к Трифонову, пояснила: – Собирался своему другу окна утеплить… Все еще собирается…
– Да некогда было, мама.
– Не болтай ты, – махнула она рукой. – Некогда! Парень в лазарете лежит, пошевелиться не может, а дружки у него собак по улицам гоняют.
– Ну чего ты!.. Хватит, – проворчал Степа.
– Другие ребята-комсомольцы добровольно по квартирам ходят. Где дрова принесут, где в доме приберут, где что… Помогают людям. А ты…
Степа сидел с опущенной головой. Мать была права, и он сознавал свою вину. Васькину просьбу он действительно до сих пор не выполнил. Все как-то не было времени, и каждый день дело откладывалось на следующий.
– Варвара Васильевна, вы обо мне не беспокойтесь, – сказал Трифонов, отодвигая от себя тарелку. – Я сыт, поужинал недавно.
– Жареной картошки немного съешьте. Картошка у нас своя. С индивидуального огорода, – с трудом выговорила она. – И зачем только такие слова придумывают? Язык сломаешь. Неужели нельзя по-русски назвать?
– С личного огорода, – подсказал Трифонов.
– Вот, вот. И легче и понятней. А то выдумали какого-то индивидуя… от большого ума!
– Наоборот! – насмешливо возразил Трифонов. – Я полагаю, что от небольшого ума. И делают это некоторые товарищи, чтобы свою ученость показать.
– Вот, вот… Дескать, слушайте и дивитесь, какие словечки я могу заворачивать!
Мать вышла за картофелем, и оперативный разговор возобновился.
– Теперь смотри сюда, – сказал Трифонов, разворачивая листок бумаги, на котором было нарисовано что-то вроде карты. – Вот дорога. Тут мостик. Здесь склады. Эта тропка через все кладбище идет. Следи за тропкой. Видишь поворот? Вот здесь, в этом районе, вы поставите западенки. Деревьев там много. А тут тайничок раскинете. Кумекаешь? По тропке много всякого народу ходит, а как который свернет сюда, во все глаза смотри, куда он пойдет. Но сам… Боже тебя упаси, если он заподозрит, что ты следишь. Все! Конец! Дело провалишь! Чуешь» Степа?
– Да что я, маленький, что ли? – с явной обидой сказал Степа. – Не первый раз.
– А дружок у тебя надежный?
– За Сашку я не ручаюсь… Вот если бы Васька был здоров…
– Про Ваську поминать нечего. Если он в госпитале лежит, – значит, не выпишут раньше времени.
– Василий Алексеевич, а если Сашке ничего не говорить?.. Просто надо, мол, птиц наловить – и все.
– Можно и так.
– А то и на самом деле… вдруг разболтает кому-нибудь, а потом я буду виноват, – сказал Степа, но, чувствуя несправедливость, прибавил: – Вообще-то он парень хороший. Мы с ним в одной школе учились.
Мать принесла сковородку с мелко нарезанным шипящим картофелем, и снова разговор принял другое направление. Уклониться от ужина не удалось, да Трифонов не очень настойчиво и отказывался. Картофель в Ленинграде был блюдом незаурядным, и водился он только у тех, кто сам позаботился вырастить его где-нибудь на бывших цветочных клумбах, на пустырях, во дворах. Остальным ленинградцам по карточкам выдавали крупу.
– Кушайте на здоровье, – говорила Варвара Васильевна, с гордостью накладывая на тарелку аппетитно поджаренный картофель. – Мы от прошлогодней картошки все верхушки срезали и много ее вырастили. С непривычки-то я сначала не верила. Все думала, не вырастет из верхушек. На семена много оставила цельной… па всякий случай. А теперь жалею. Надо бы и с семенной тоже верхушками посадить. Сколько зря картошки пропало! Теперь буду умней,
– Опыт великое дело.
– А Степан еще что делал… Некоторые стебельки отдельно отсадил, золой их удабривал… И что вы думаете? Тоже наросла картошка, и много!.. Ему бы в агрономы учиться. Любит он в земле копаться,
– А ты думаешь, агрономы в земле копаются? – спросил Степа и сейчас же ответил сам; – Ничего подобного!
– Не мели! – строго сказала мать.
После ужина Степа вышел проводить Трифонова во двор, и здесь они закончили оперативный разговор.
Самое приятное в поручении Трифонова – таинственность. Под видом невинных любителей они поедут на Никольское кладбище и будут ловить птиц. Но каких птиц? Никто не должен знать, что Степку интересуют не крылатые, а двуногие «птицы». Тайна распирала Степкину грудь, хотелось с кем-нибудь поделиться, похвастать поручением… Но с кем? Васька в больнице, а Мишка где-то пропадает и домой почти не заходит. А больше сказать некому. Сашке решили не говорить. Но все-таки надо же как-то объяснить свое странное предложение…
Попрощавшись с Трифоновым, Степа отправился на второй двор, где жил приятель-птицелов.
Предложение очень удивило Сашку.
– Не знаю, чего ты выдумал… – неуверенно проговорил он, почесывая давно не стриженные, спутанные волосы. – Есть у меня один пухлячок. Хочешь, продам? – предложил он.
– А что мне твой пухлячок! Мне надо много птиц, и разных.
– Вот еще… разных! А где ты их возьмешь? Летние давно все улетели…
– При чем тут летние? Синички есть? Снегири, щеглята есть?
– Ну, есть.
– Вот их-то нам и надо. Ты не бойся… Я обо всем договорился. Заплатят. Сколько ни поймаем, за всех заплатят.
– А кормить их чем?
– Фу ты какой! Зачем кормить? Как только поймаем, сразу сдадим. Не помрут же они за день.
Сашка снова почесал свою растрепанную гриву и неопределенно хмыкнул. Было ясно, что Степкино предложение соблазняло.
– Ну, а зачем обязательно на Никольское кладбище? – спросил он. – Пойдем лучше на Крестовский остров или на Каменный.
– Так туда и пустят! Там воинские части. А ты что, покойников испугался?
– А чего их бояться? Позапрошлой зимой у нас рядом, в прачечной, покойников было знаешь сколько… и то не боялся. Выйдешь из дома, а он поперек дорожки лежит. Ну и что? Переступишь и пойдешь…
Разговор затягивался, и Степа решил немного приоткрыть тайну своего предложения.
– Слушай, Сашка… Ты можешь держать язык за зубами?.. – таинственно спросил он.
– А что?
– Если я тебе скажу один секрет, ты можешь никому, ни одной душе ни слова?..
– Ясно, могу.
– Дай честное слово.
– Ну даю.
– Нет. Ты скажи: «Даю честное ленинское слово, что никому, ничего, никогда не скажу!»
Заинтригованный Сашка охотно повторил обещание.
– Вот! – одобрительно сказал Степа. – Но помни… Если проговоришься, то несдобровать… Теперь слушай. Ты знаешь, кому нужны птицы? Ты думаешь, мне? Как бы не так! Они «там» нужны.
Последнюю фразу он произнес шепотом, многозначительно подняв палец. У Сашки глаза стали совсем круглые, но выражали они только одно – недоумение.
– Понимаешь, «там»! – еще таинственнее продолжал Степа. – Помнишь, как мы ракетчиков ловили в сорок первом?
Сашка молча кивнул головой.
– Вот… – продолжал Степа. – Это вроде… Понимаешь?
– А зачем птицы? – спросил после некоторого размышления Сашка.
– А ты думаешь, я все знаю? Ты думаешь, мне скажут зачем, если это военная тайна? Надо – и весь разговор. Может, они их как почтовых голубей хотят использовать. Может, для какой-нибудь сигнализации… Почем я знаю! Дали оперативное задание наловить, и я сказал – есть! Боевой приказ! Кумекаешь? – вспомнив услышанное от Трифонова слово, сказал Степа, хотя сам смутно понимал его значение. Но оказалось, что Сашка знал это слово
– Кумекать-то я кумекаю… – медленно произнес он. – Но как же они почту понесут?.. Маленькие же.
– Микропочту.
– А куда они полетят? Голуби обратно в свой дом возвращаются. Там птенцы…
– Ну, может, и не для почты, – сердито перебил его Степа. – Привязался тоже!.. Я тебе для примера сказал.
– А сколько штук им надо?
– Сколько поймаем. Чем больше, тем лучше.
– Тогда лучше на Крестовский поехать. Там в парке много синичек.
– Опять снова здорово! Я же тебе сказал, что на Никольском кладбище приказано ловить.
Сашка еще раз озабоченно почесал свои космы, похожие на плохо сделанный парик, и поднялся.
– Ну ладно. Раз приказано – пойдем. Но только для приманки у меня один пухлячок…
– Хватит. Посадим его в западенку.
– Лучше бы под тайник…
И друзья приступили к деловому обсуждению предстоящей охоты.
22. Птицеловы
Последние дни над городом висел сырой, холодный туман и беспрерывно моросил назойливый дождик. И вот в одну ночь все изменилось. Погода повернула к зиме. Крепкий морозец высушил небо, асфальт, крыши домов. Лужи покрылись хрустящим льдом, а звуки стали звонкими, гулкими.
Степа вышел на улицу, вдохнул всей грудью морозный воздух и крякнул:
– Хорошо!
У Сашки было все приготовлено. Взвалив мешок с пустой клеткой для птиц, которых они должны были поймать, двумя западенками и тайником на плечо, он взял пои мышку маленькую клетку, где прыгала синичка «пухлячок», и мотнул головой.
– Пошли!
– Давай я что-нибудь понесу.
– Не надо.
Как только вышли за ворота, Степа широко взмахнул руками, повернулся в воздухе… и хлопнулся на бок.
– Фу ты, черт!… Ну скользко! Сашка со смехом наблюдал за поднимавшимся приятелем.
– А длинный ты стал!.. Теперь и равновесие не удержать.
– А ты посмотри, что делается. Сплошной каток! Всю дорогу до трамвайной остановки пришлось семенить ногами. Особенно скользко было на брусчатой мостовой, и без того отполированной шинами колес.
Народу в трамвае мало. И хотя «птицеловы» залезли с передней площадки, но прошли внутрь вагона и удобно устроились возле окна. Ехать далеко, через весь город.
Когда трамвай перешел первый мост и остановился около Биржи, все услышали знакомый свист снарядов, а затем и глухие удары.
– Опять обстрел! – сказала кондукторша, глядя в окно, в сторону Литейного моста, куда летели снаряды.
– А разве сегодня уже стреляли? – спросил Степа.
– А ты и не слышал! – удивился Сашка. – Это же третий обстрел с утра.
– Разъяснило, ну вот они и стараются, гады…
– Ох, господи, господи! И скоро ли это кончится? – сказала вслух пожилая женщина, ни к кому не обращаясь.
– Скоро, мамаша, скоро! – отозвался с другого конца вагона какой-то мужчина.
Трамвай стоял. Убедившись, что снаряды летят в сторону Финляндского вокзала, вожатый дал звонок и включил мотор.
– Сашка, смотри! – толкнув приятеля в бок, сказал Сашка. – Лидер! Вот красивый…
С моста, по которому шел трамвай, военный корабль был хорошо виден. В ожидании своего часа стоял он прислонившись к гранитной стенке набережной.
– А там «Киров»… Вон видишь? – сказал Степа. За мостом Лейтенанта Шмидта виднелись мачты и башни могучего крейсера. Военные корабли стояли здесь, в центре города, с осени сорок первого года и ждали. Ни двигаться, ни даже развернуться без посторонней помощи на Неве они не могли.
Трамвай перешел мост, миновал площадь, вышел на Невский проспект и, немного не доходя до Фонтанки, почему-то остановился. Подождав минуты две, ребята вышли из вагона. Все равно нужно было пересаживаться на четвертый номер.
– Ты смотри, что делается!
Вплотную, один к другому, по всему проспекту стояли трамваи, автомобили всех сортов, лошади. Впереди что-то случилось и застопорило движение.
– Пошли скорей! – заторопился Степа.
Мелко и часто перебирая ногами, чтобы не поскользнуться, ребята устремились к Литейному. Было ясно, что транспорт стоит не из-за аварии» тем более что до слуха доносилось низкое рычание мощных моторов.
– Танки! Честное слово, танки! – воскликнул Степа. – Здоровые…
Действительно, на Невский поворачивала растянувшаяся далеко по Литейному колонна танков. Это были большие, новые, неуклюжие на вид машины, с длинными стволами пушек. Они стояли на Литейном, как и трамваи на Невском, друг за другом и глухо урчали. Люки были открыты, и оттуда высовывались головы танкистов в черных кожаных шлемах. В ответ на улыбки стоящих на тротуаре людей молодые танкисты махали рукой, выкрикивали какие-то слова, но за шумом моторов разобрать их было невозможно.
На перекрестке стояли офицеры, милиционер и военный регулировщик с красным флажком. Очередная машина, получив разрешение, оглушительно рычала и двигалась вперед. Дойдя до середины проспекта, танк заворачивал на Невский, но вдруг начинал кружиться на одном месте.
– Ты смотри, как ловко! Вальс танцуют. Вот здорово!
Прежде чем выровняться и двинуться по Невскому, некоторые танки умудрялись сделать по три, а то и четыре полных оборота. На всех углах стояли ленинградцы и с явным удовольствием наблюдали это зрелище. Их привлекала мощь грозных машин, непонятно откуда появившихся в городе. Здесь танки беспомощно «вальсировали» на каменной мостовой, а в поле, впившись гусеницами в землю, они двинутся вперед на врага.
Во весь голос обмениваясь восклицаниями, забыв о том, куда они едут, «птицеловы» смотрели на танки до тех пор, пока регулировщик не поднял флажок. Милиционер взмахнул палочкой, разрешая двинуться скопившемуся на Невском транспорту. Ребята спохватились и, перебежав улицу под самыми колесами какого-то грузовика, на ходу вскочили в четвертый номер трамвая.
– Неплохая пришла подмога! – громко сказал пожилой мужчина, глядя на стоявшие танки.
– А ты сосчитал, сколько их? – спросил Степа приятеля, когда трамвай миновал перекресток и колонна скрылась за домами.
– Которые вертелись?
– Этих я семнадцать насчитал. А там, на Литейном, знаешь сколько… конца не видно. А пушки здор-р-ровые…
Обстрел не прекращался, но трамвай бойко бежал по Старо-Невскому, и с каждой минутой разрывы становились все глуше. Немцы стреляли куда-то в район Финляндского вокзала. Может быть, им сообщили по радио о прибывших танках, и они старались накрыть их огнем своих дальнобойных батарей.
Удивительные места встречаются в Ленинграде! Выйдя из трамвая, ребята перешли мостик через канал и попали в совершенно другой мир. Каменные дома, асфальт, вывески, машины, которые они только что видели из окна вагона, отступили и казались здесь чем-то далеким, ненужным…
– Ты смотри, Сашка, как хорошо! – с восторгом проговорил Степа. – Вот живут!..
– Мировая картина! – согласился Саша. – Здорово деревья вымахали. Я уж давно заметил, что на кладбищах им нравится расти. Удобрения много.
– Какого удобрения?
– Покойники-то, по-твоему, что?.. Разлагаются и соки дают для деревьев. Азот, суперфосфат…
Степа промолчал. Ему не хотелось ни говорить, ни думать на эту тему. Ему нравились кресты, памятники, склепы, могучие деревья, кустарники. Все это гармонировало между собой, создавало какое-то новое настроение, а почему, зачем да для чего… Только голову морочить.
– Погоди, – остановил он приятеля. – Надо ориентироваться.
Вытащив из кармана листок бумаги, Степа огляделся. Карта, нарисованная Трифоновым, была проста. Вот тропинка, поворот, белый крест. Там кустарник… Все верно. Где-то здесь нужно поставить западенки, а там тайник.
– А ты не боишься, Саша? – спросил он, пряча карту.
– А чего бояться?
– А покойников. Вылезет какой-нибудь из могилы да как за ногу сцапает! «Зачем сюда пришли, голубчики? Идемте-ка со мной!»
– Брось ты языком трепать. Насчет покойников я уж тебе говорил… – начал Саша, но вдруг остановился, поднял палец и вытянул шею.
– Что такое?
– Тихо… Слушай…
Степа завертел головой по сторонам, затаил дыхание, но ничего не увидел и ничего, кроме шума ехавшей за складами машины, не услышал. – Жуланы… – зашептал Сашка. – Целая стая.
– Какие жуланы?
– Ну, снегири… Близко… Слышишь?
– Ничего я не слышу.
– Эх ты… «Покойники, покойники!» – передразнил Саша Степу. – А птиц не слышит… Ого! А это лазоревка… Давай скорей! Пухляк ее приманит.
– Не торопись. Немного дальше разложимся, – сказал Степа, видя, что Саша намеревается развязывать мешок.
– Улетят же…
– Куда они улетят? На Невский, что ли?.. Идем. Свернув на малохоженую тропинку, «птицеловы» углубились в заросли и здесь, между двумя склепами, нашли удобное место.
Сашка знал свое дело в совершенстве, и в другое время Степа мог бы многому у него научиться. Но сейчас голова его была занята совсем другими мыслями, и он мало интересовался тем, куда ставить западенку, как ее настораживать, как расчищать место для тайника. Не слушая Сашкины пояснения, он механически помогал. Держал, когда надо было что-нибудь держать, вбивал колышки, а сам смотрел «во все глаза». Тропка через кладбище находилась в стороне, но идущие по ней люди были хорошо видны. Прошла женщина, затем двое мужчин, снова женщина, а сзади ее старуха. Никто из них никуда не сворачивал.
Наконец западенки и тайник были поставлены, и, в ожидании птиц, ребята устроились между склепами. Сидели тихо, неподвижно, прислушиваясь к доносившимся отовсюду звукам. Степа слышал голоса изредка проходивших по кладбищу людей, глухие удары артиллерийской стрельбы, шум и гудки бегущих по Шлиссельбургскому шоссе машин, далекие свистки паровоза. Саша ничего этого не слышал. До его слуха доносились только птичьи голоса. Две синички в разных концах кладбища без умолку перекликались, но «пухляк», посаженный для приманки, почему-то упорно молчал. Стайка снегирей куда-то исчезла, и, как ни вслушивался Сашка в окружающую тишину, не мог обнаружить их характерного свиста.
– Что вы тут делаете?
Вздрогнув от неожиданности, ребята оглянулись. Перед ними стоял высокий, плотный мужчина в очках. На нем была надета шапка-финка, пальто, сапоги. На плече висел противогаз.
«Тот самый, что на фотографии, – подумал Степа. – Откуда он взялся? Из-под земли, что ли?»
– Ну! Я вас русским языком спрашиваю, что вы тут делаете?
Сашка хотел было начать объяснения, но Степа дернул его за рукав.
– А тебе какое дело? – огрызнулся он.
– Если спрашиваю, – значит, дело есть!
– Птиц ловим, не видишь, что ли! – грубо ответил Степа. – Привязался тоже…
– Уходите отсюда. Живо! Здесь нельзя ловить! – строго сказал мужчина.
– А ты кто такой? Чего ты пристаешь! – вызывающе громко заговорил Степа.
– Я сторож, – значительно спокойнее и тише сказал мужчина.
– Не ври! Никаких тут сторожей нет.
На тропинке показались трое мужчин. Почувствовав, что незнакомец избегает скандала, Степа заговорил еще громче.
– Мы тебе мешаем? Чего ты привязался? Кто тебя уполномочил? Начальник какой нашелся! Видали мы таких!
– Не кричи! – как можно внушительнее сказал мужчина. – Я же тебя не трогаю.
– Не трогаю! А ну попробуй тронь… Ну, тронь… Попробуй!
Неизвестно, чем кончилось бы это столкновение, но в этот момент хлопнула западенка. Сашка вскочил.
– Степка! Есть!
– Что есть?
– Лазоревка попалась!
– Ну да?
– Не слышал, что ли?.. Бежим!
Забыв обо всем, ребята бросились через кусты. Действительно в западенке, кроме «пухлячка», прыгала другая птичка.
– Клетку-то забыли. Принеси скорей! – крикнул Сашка, пробираясь через заросли.
Степа повернул назад. Огибая большой склеп, за которым они притаились, с беспокойством подумал об оставшихся там вещах. «Украдет, чего доброго, или разломает».
Мужчины на месте не оказалось. Странно. Только что был тут – и вдруг нет. Провалился сквозь землю… Степа залез на большую могильную плиту, откуда хорошо было видно далеко кругом, и огляделся. Мужчина исчез.
«Не успел же он уйти, – подумал Степа. – А может, спрятался за деревом или за крестом и следит. Тогда надо быть осторожным. Сделать безразличный вид».
Приняв такое решение, Степа соскочил с плиты, вытащил из мешка клетку и, беззаботно посвистывая, отправился к Сашке.
23. Корректировщик
Свист… удар… взрыв! Свист… удар… взрыв! Снаряды рвались на улицах, пробивали стены домов, шлепали в Неву и поднимали столбом воду. Советская артиллерия отвечала с окраин города, и гул канонады все нарастал.
На левом берегу реки, недалеко от Литейного моста, у ворот дома стояли две девушки с красными повязками на рукавах. Им было страшно… Визг снарядов, треск разрывов, гул, грохот… Казалось, что война ворвалась в центр города. Но они были дежурными МПВО и не уходили с поста. Каждый раз, когда в воздухе появлялся противный, скребущий по сердцу свист приближающегося снаряда, они плотно зажмуривали глаза и замирали.
Удар… взрыв!.. Девушки съеживались, приседали. Затем глаза их открывались, и кроме пережитого страха в них горело любопытство и радость. «Опять мимо!»
А по Литейному мосту двигались танки, наполняя воздух могучим рычанием моторов. И ничто не могло остановить их: ни яростный обстрел, ни близкие разрывы. Девушки понимали, что танки идут на передний край, чтобы разорвать железное кольцо блокады и прогнать фашистов с родной земли.
В нише каменного забора, недалеко от девушек стоял человек с поднятым воротником, с большим, туго набитым портфелем под мышкой. Глубоко засунув руки в карманы, он тоже наблюдал за проходившими по мосту танками.
– Маша, а чего это он кутается?
– Замерз, наверно.
– Зябкий какой!.. А мне совсем даже не холодно. В этот момент снаряд попал в гранитную стенку берега, как раз в то место, где написано «якорей не бросать». От страшного грохота девушки шарахнулись под ворота. Человек еще больше втянул голову в воротник пальто.
– А чего это он там стоит? – спросила одна из девушек и замахала рукой, приглашая спрятаться под ворота.
Но человек не видел или делал вид, что не видит сигнала.
Все остальное произошло очень быстро. Девушки не заметили, как неизвестно откуда появился второй мужчина, как он, прижимаясь к забору, подошел к первому – ив руке у него что-то блеснуло.
– Гляди, гляди… он его хочет убить! – крикнула Маша, порываясь бежать на помощь.
Первый мужчина опустил портфель на землю и медленно поднял руки вверх.
Свист… удар… взрыв!
Открыв глаза, девушки увидели все ту же картину. Первый мужчина стоял с поднятыми руками, а второй в двух шагах, с наведенным на него пистолетом. Ревели танки, артиллерийская канонада сливалась в один гул. Один за другим упали еще два снаряда, но мужчины продолжали стоять все в том же положении. Наконец первый повернулся и, не опуская рук, пошел по направлению к девушкам. Второй, с портфелем в одной руке и пистолетом в другой, шел следом.
– Сюда идут… Ой, Маша!..
– Молчи… Это наш.
– Который?
– С пистолетом… Слышишь?
До слуха девушек доносились отрывистые слова:
– Не оглядываться!.. Шагай, шагай… налево… Стой! – скомандовал второй, когда они вошли под арку ворот. – Девчата, помогите-ка… Посмотрите, что у него в карманах. Не бойтесь, не укусит,
Девушки переглянулись, не решаясь исполнить просьбу. Задержанный взглянул на них с такой злобой, что и в самом деле можно было подумать, что он укусит, как только приблизишься.
– Ну что вы! Давайте скорей. Вы же защитники Ленинграда, из МПВО…
Маша решительно тряхнула головой, подошла к мужчине, засунула руку в левый карман пальто и вытащила оттуда овальную черную коробочку с двумя кнопками. От коробочки тянулись провода.
– Ой! Он заминирован, – сказала она, почувствовав, что провода к чему-то прикреплены.
– Это ничего… Положи обратно. Посмотри в другом кармане.
В правом кармане оказался большой плоский пистолет, дуло которого опускалось, как в кобуре, в специальный вырез.
– Вот, вот… Давай сюда! Девчата, телефон поблизости у вас имеется?
– Есть в штабе.
– Сходи, пожалуйста… Только поживей! Скажи, что звонишь по поручению Маслюкова. Скажи, срочно нужна машина. Скажи, Маслюков задержал корректировщика. Поняла?
Убедившись, что вторая девушка пришла в себя от страха и неожиданности, Маслюков повторил еще раз все, о чем нужно было сообщить, назвал номер и отправил ее к телефону.
Иван Васильевич сидел за письменным столом в своем кабинете и, прислушиваясь к глухо доносившейся артиллерийской стрельбе, разбирал бумаги. Клубок был запутан сильно, но основные нити этого клубка он уже держал в руках. Подполковник понимал, что сильный обстрел вызван не хорошей погодой, а появлением в Ленинграде танков и что немцы ведут прицельный огонь, хотя попадания на такой дистанции по движущимся машинам маловероятны. Ясно, что в городе есть вражеские наблюдатели, корректировщики, но какое отношение имеют они к Мальцеву – Тарантулу?
Мальцев, как и Казанков, явился в аптеку к Шарковскому. Шарковский связан с рядом людей. Пока установлено, что двое из этих людей скрываются где-то на кладбище, остальные живут в разных местах города, Что же собой представляет Шарковский?.. Телефонный звонок прервал размышления.
– Товарищ подполковник, – услышал он голос одного из своих помощников. – Докладывает Маслюков. Я сейчас накрыл этого… прибалтийского барона с поличным… По радио корректировал огонь около Литейного моста.
– Сопротивлялся?
– Да нет… Не успел вытащить оружие.
– Вы откуда говорите?
– Из внутренней тюрьмы. Оформляю. – Хорошо. Давайте на допрос. Я приду через десять минут.
Иван Васильевич повесил трубку, собрал разложенные бумаги, встал и прошелся несколько раз по кабинету. Через несколько минут предстояло встретиться с врагом, тоже имеющим какое-то отношение к Шарковскому. Со вчерашнего дня, с того момента, когда этот корректировщик покинул аптеку, Маслюков следил за ним. Как он будет себя вести и как строить допрос? Если Шарковский резидент, то задержанный мог выполнять только его поручения и не знать ни Казанкова, ни Мальцева… Обстрел прекратился, но стекла окон дрожали от проходивших по Литейному проспекту танков. Снова зазвонил телефон.
– Я слушаю.
– Это кто говорит? – раздался женский голос, – Дядя Ваня?
– А-а… племянница моя. Алечка?
– Да. Я одна дома, – торопливо заговорила девочка. – Коля в училище, а Григорий Петрович ушел куда-то… Он сказал, что, может быть, сегодня не будет ночевать. Он к родственникам хотел поехать. Вы меня слушаете, дядя Ваня?
– Да, да.
– Я прибрала у него в комнате, и там лежат две пластинки… Патефонные пластинки. Коля говорил, что вам нужно позвонить, если что-нибудь случится.
– А где лежат эти пластинки?
– На столике.
– Хорошо. Спасибо, что позвонила. Больше ничего?
– Ничего.
– А как здоровье? Как ученье?
– Все нормально.
– Тем лучше, Алечка. Я сейчас немного занят. Часа через полтора поговорим еще раз.
Сергей Кузьмич Маслюков, как и Валя Калмыкова, пришел работать в контрразведку с фронта, оправившись после тяжелого ранения, и за короткий срок показал себя с самой лучшей стороны. Маслюков был молод, излишне горяч, но зато настойчив, смел и находчив. Притворяться, лгать, лукавить, выжидать, вести тонкий «дипломатичный» разговор он не умел и не мог. Но если требовалось упорно следить за врагом, собрать о нем сведения, захватить врасплох, – это Маслюков делал превосходно. И Иван Васильевич учитывал эти свойства, когда давал своим помощникам опасные задания.
Длинными коридорами прошел Иван Васильевич в конец здания и спустился вниз, в комнату следователей. Здесь его уже ждал Маслюков. На столе были разложены отобранные вещи: портативный радиопередатчик в портфеле, микрофон, пистолет, документы, портсигар, спички, перочинный нож, носовой платок, деньги, кольцо, карандаш, записная книжка и свежий, но сильно измятый номер газеты «Ленинградская правда».
– Вот. Все хозяйство, товарищ подполковник, – весело проговорил Маслюков, откозыряв своему начальнику.
– Отлично. Поздравляю, Сергей Кузьмич, – дружески протянув руку, сказал Иван Васильевич. – Сами обыскивали?
– Сам. Выпотрошил все до основания. Швы прощупал, подкладку распорол… Но кроме передатчика и оружия, ничего подозрительного не нашел. И паспорт настоящий.
– Как он себя вел?
– Пока машина не пришла, нервничал, по сторонам поглядывал. Ну, а здесь успокоился.
– Поглядывал, говорите? Помощи ждал?
– Не знаю.
– Говорили вы с ним о чем-нибудь?
– Нет.
– Расскажите подробней, как вам удалось установить его личность? – попросил Иван Васильевич, усаживаясь за стол.
Вытащив пачку папирос, он угостил лейтенанта и положил ее перед собой,
– Проводил я его от аптеки до дома, – начал Маслюков, – и как раз в это время во дворе находилась дворничиха. От нее я и узнал, что он тут живет, но давно ли, где работает, какая у него семья, ничего этого сказать она не могла, потому что поступила на место дворника в прошлом году… Но главное было сделано. Адрес установили. Потом я стал искать место, где лучше спрятаться для наблюдений, и встретился с пожилой женщиной-работницей. Познакомились, разговорились… Вы говорили, товарищ подполковник, что мы в своей работе всегда должны опираться на народ…
– Это не я говорил, а товарищ Дзержинский, – поправил Иван Васильевич.
– Совершенно верно. Одним словом, от нее я узнал, что тут имеется старичок, давно проживающий в этом доме. С дореволюционным стажем жилец. И как раз окна его квартиры напротив той, где прибалтийский барон. Ну я и рискнул. Отправился к нему. Чем черт не шутит!.. Хороший старикан оказался. Два сына на фронте, жена умерла с голоду в первую зиму, а он выжил… Ну, это долго рассказывать. Целая эпопея… Сначала старикан подозрительно настроился, косился, а потом, когда услышал пару фронтовых историй, размяк…
– Та-ак… – протянул Иван Васильевич, давая понять, что остальное он знает из донесения. – Значит, кроме барона в квартире живет старуха. Кто она такая, выяснили?
– Его тетка. Пенсионерка.
– Странно, что он вернулся и поселился в доме, где раньше его знали…
– Это же было очень давно, товарищ подполковник. Он был совсем молодой, а кто его и знал, все поумирали.
– Однако один все-таки нашелся…
– Это исключение… Мой фарт! – похвастался Маслюков, но, встретившись с вопросительным взглядом начальника, пояснил: – Так старатели говорят, золотоискатели. Я ведь фартовый… удачливый, товарищ подполковник. Три раза меня убивали – и никак… Все живой.
– Ну, а Шарковский? Бывал он у него?
– Вот этого я не мог установить, Иван Васильевич, – с огорчением сказал Маслюков. – Спрашивал, но увы и ах… Прямо в лоб ведь не задашь вопроса? Я и так и сяк… и насчет лекарств и про аптеку заводил разговор, но все бесполезно. Плохой я дипломат…
– Откуда у него паспорт? – спросил Иван Васильевич, беря со стола и раскрывая документ.
– Полагаю, какого-нибудь умершего.
– Надо сегодня же выяснить, а если он сознается, то проверить. Давайте начнем допрос.
– Есть начать допрос! Стенографистку вызвать?
– Не нужно, – с улыбкой сказал Иван Васильевич, провожая взглядом уходившего лейтенанта.
Два года, проведенных в армии, наложили отпечаток на молодого человека. Появилась военная выправка, манера держаться, лаконично говорить, но сквозь это все время чувствовался другой, очень гражданский Маслюков, особенно когда он увлекался.
Пока Маслюков ходил за арестованным, Иван Васильевич осмотрел вещи и развернул газету. На первой странице был напечатан приказ генералу армии Рокоссовскому о взятии города Гомеля.
Трудно угадать, как поведет себя арестованный на допросе, какую версию выдвинет он для оправдания своих действий и будет ли вообще отвечать на вопросы следователя.
В комнату он вошел осторожно, оглянулся по сторонам, с некоторым подобострастием поклонился Ивану Васильевичу и сел на приготовленный стул. Маслюков устроился рядом с начальником. Некоторое время молчали, изучая друг друга.
– Господин следователь, я хотел просить сделать один заявлений для радио, – неожиданно сказал арестованный.
– Какое заявление?
– Я хотел обращаться моим соотечественникам. Гитлер капут. Война проиграна, надо все кончать сразу. Зачем так много проливать кровь!
– Ах, вот в чем дело… Об этом мы поговорим позднее. Ваша фамилия Сутырин? – спросил Иван Васильевич, раскрывая паспорт.
– Нет, это документ фальшь. Он сделан там… на той сторона. Моя фамилия Миллер, а зовут Ганс. Теперь я военнопленный.
– Ну вот видите, как это все просто и обычно, – с улыбкой сказал Иван Васильевич. – И так знакомо. Записывайте, Сергей Кузьмич. Ганс Миллер переброшен через фронт на самолете, – продиктовал он. – С задачей корректировать огонь артиллерии. Так?
– Я! Я! – уже по-немецки подтвердил арестованный.
– А давно вы сюда заброшены?
– Не совсем давно. Две сутки. Меня бросили на парашюте. Это было очень страшно. Я много боялся, что парашют не откроется.
– Из какой вы части?
Ганс охотно назвал номер части, указал, где она расположена, кто командует. Говорил он все время ломаным языком, но даже неопытный человек мог легко понять, что акцент его искусственный.
– Где же вы жили эти два дня?
– Первый ночь я жил за городом, там, где упал… На сеновале в один хутор. Другая ночь, сегодня, в пустой квартире. Васильевский остров.
– Раньше вы бывали в Ленинграде?
– Да. Я приезжал сюда три раза, когда работал на торговый судно. Господин следователь, вы дадите мне возможность делать заявлений по радио?
– Безусловно. Если у вас не пропадет это желание, после допроса мы повезем вас к микрофону в радиостудию. Значит, знакомых у вас нет в Ленинграде?
– Нет.
– А зачем вы ходили вчера в аптеку на Невский? Арестованный нахмурился, подумал и неторопливо ответил:
– Аптека?.. Да, я был вчера в аптеке и покупал…
– Шесть порошков аспирина, – подсказал Иван Васильевич.
– Нет, – не смутившись ответил арестованный, – Я покупал лекарство от простуда. Я немного закашлял
– Ну, я вижу, что вы считаете нас безнадежными дураками. Где вы взяли этот паспорт, господин Лынкис? – холодно спросил Иван Васильевич и, видя, что эта фамилия произвела сильное впечатление, продолжал: – Не прикидывайтесь простачком. Мы знаем, что вы не Швейк, а Лынкис Адам. Мы знаем оч-чень много о вас, господин барон. Какое задание вы получили вчера от Шарковского?
Опустив голову, арестованный молчал.
– Вы не желаете отвечать?
Этот вопрос в разных вариантах Иван Васильевич задал несколько раз, но ответа не получил. Арестованный даже не поднял голову.
– Военнопленным мы будем вас считать только после того, как вы честно сообщите нам всю правду. А сейчас идите и подумайте, что вам выгодней: молчать или говорить, – сказал Иван Васильевич поднимаясь. – Надеюсь, что делать заявление по радио вы раздумали?.. Уведите арестованного.
24. Пластинки
Уроки сделаны, обед готов, в квартире все прибрано. В ожидании телефонного звонка и от нечего делать Лена взяла книгу и устроилась читать в гостиной. И скоро действительно раздался звонок, но не в гостиной, а в прихожей.
– Кто там?
– Алечка, это я, дядя Ваня. Откройте, пожалуйста. Папа не вернулся?
Лена открыла дверь, зажгла свет в прихожей и с недоумением посмотрела на стоявших на площадке лестницы мужчин.
– Папа не вернулся? – снова спросил Иван Васильевич. – Вы одна?
Только сейчас Лена поняла значение вопроса.
– Одна, одна… дома никого нет. Иван Васильевич, а за ним и Бураков вошли в прихожую и закрыли дверь.
– Во-первых, здравствуйте, Алечка. Как вы себя чувствуете?
– Хорошо.
– С братом не ссоритесь? – с улыбкой спросил Иван Васильевич.
– Нет, что вы…
– Товарищ Бураков, идите на кухню и дежурьте у окна. Если он вернется, у нас вполне достаточно времени перейти к вам.
– Он сказал, что ночевать сегодня не будет, – сообщила Лена.
– А вдруг что-нибудь изменилось в его планах или забыл какую-нибудь вещь… Бураков оставил свои костыли в прихожей, прошел в кухню и устроился возле крайнего окна, откуда был виден весь двор, Лена с Иваном Васильевичем направились в гостиную.
– Ну, рассказывайте, Алечка, что видели, что слышали. Какое впечатление произвел на вас Григорий Петрович?
– А он хороший… – не задумываясь ответила Лена. – Добрый и веселый. Дома бывает только по вечерам… ну и утром немного. Рассказывает всякие смешные истории, когда мы чай пьем… Один раз помогал мне задачки решать. Позавчера вечером Коля очень расстроился. Он ему портрет сына показал…
– Об этом я знаю. Расспрашивает он вас о чем-нибудь?
– Спрашивал про папу… Но я стараюсь поменьше говорить… как вы нас учили, дядя Ваня. Бывают же такие молчаливые девочки. Правда? У нас в классе есть одна… ужасно молчаливая.
– Да, да… Поменьше говорить, побольше слушать… Меня все время тревожит мысль, как бы вы не проговорились, Алечка… Знаете, как это иногда бывает? Заговорится человек, увлечется и забудет, кто он и зачем здесь…
– Нет… Я, конечно, никогда не забываю… Но все-таки я уже привыкла. Как будто всегда так и жила.
– Вот, вот… А чем это у вас пахнет?
– Наверно, табаком. Он много курит, и дым у него какой-то особенный, душистый.
– А за эти дни к нему никто не приходил?
– При мне нет. Может быть, утром, когда я в школе…
– Ну, а как у вас дела с ученьем?
– Хорошо. Я немного отстала, но теперь ничего, догнала, У нас очень дружный коллектив, и мне помогают.
– Та-ак… Ну пойдемте посмотрим, что это за пластинки…
В комнате, где жил Григорий Петрович, табаком пахло еще сильнее. Круглая жестяная коробка с дорогим трубочным «капитанским» табаком стояла на тумбочке, а возле нее лежала сильно изогнутая трубка. Чемодан задвинут под кровать. Иван Васильевич приподнял край одеяла, надавил на кнопки замков, но они не двигались.
– Та-ак… На ключик закрывает…
Рюкзак, висевший на спинке стула, оказался пустым.
– В мешке у него продукты были, – пояснила Лена, – Они на кухне.
На кровати лежала раскрытая и перевернутая текстом вниз книга.
– «Цемент», – нагнувшись, прочитал Иван Васильевич.
На столике лежали патефонные пластинки. Обе пластинки были заграничного происхождения с английским текстом на кружочке, наклеенном в центре.
– Надо проиграть. Где у вас патефон, Алечка?
– У меня в комнате.
– Он знает, что у вас есть патефон?
– Нет… А может быть, когда меня не было дома, он заходил и видел…
– При нем вы ни разу не заводили?
– Нет.
– Ну, хорошо. Тащите патефон на кухню, там и поиграем.
Бураков с любопытством наблюдал за начальником, когда тот вошел в кухню и, устроившись возле окна, начал разглядывать на дневном свету пластинки.
– А может быть, это долгоиграющие? – сказал он вслух.
– Не думаю, товарищ подполковник. Если долгоиграющие, – значит, надо специальный патефон. А где его взять?
– Не беспокойтесь. Если пластинка не простая, они позаботятся и о специальном патефоне. Тут могут быть любые фокусы. Можно, например, сделать запись и в обратном направлении. А? Как вы полагаете?
– Конечно, можно.
– То-то вот оно и есть. И в два ряда можно записать, – говорил Иван Васильевич, внимательно разглядывая пластинку. – Нет, как будто все нормально. И текст обычный. На одной стороне вальс-бостон, на другой фокстрот…
Лена принесла патефон и тряпкой смахнула несуществующую пыль.
– Ну, послушаем, что это за музыка, – сказал Иван Васильевич.
Он завел пружину, положил пластинку, осторожно опустил иголку, и комната наполнилась нежными, томными звуками вальса. Играл большой хороший джаз.
Слушали молча. Поставили фокстрот, поставили другую пластинку.
– Ну что? – спросил Иван Васильевич, когда кончилась запись и иголка, скользнув в центре, зашипела.
– Музыка приятная… без формализма, – отозвался Бураков.
– Н-да… В чем же секрет? Может быть, в ритме что-нибудь зашифровано?
Он снова завел патефон и поставил первую пластинку. Точка, тире, тире! Точка, тире, тире… И так до конца вальса.
«А что, если разгадка скрыта в нотах? – думал Иван Васильевич. – Но для этого нужно записать музыку и изучить ноты глазами».
Снова и снова заводил он патефон, по очереди прослушивал обе пластинки, но так и не мог ничего понять. И это было особенно обидно. Точно знать, что пластинки не простые, что в них скрыто что-то важное, имеющее отношение к обороне города, держать пластинку в руках, с напряженным вниманием слушать легкомысленные мелодии – и чувствовать себя одураченным.
«А может быть, музыка не имеет никакого отношения к шифру? Может быть, разгадка лежит на поверхности пластинок? Гладкие края или кружки в центре, а на них что-нибудь написано, – думал Иван Васильевич. – Но зачем тогда тащить через линию фронта такую тяжесть?»
Так или иначе, но Иван Васильевич понял, что здесь на скорую руку этот вопрос не решить. Пластинку нужно исследовать лабораторным способом. Взять пластинку с собой, заменив какой-нибудь другой, нельзя. Мальцев сразу обнаружит пропажу. Оставалось ждать удобного случая.
– Ну что ж, товарищи, хорошенького помаленьку. Поиграли и хватит Вы, Алечка. тащите патефон, а я пластинки на старое место…
– Вы уже запомнили, дядя Ваня?
– Что запомнил? Мотив? Да-а., Я его теперь до конца жизни буду помнить.
«А что, если в наивном вопросе девочки и заключена разгадка? – подумал он. – Что, если этот мотив является каким-нибудь условным сигналом или паролем?
– Я тоже запомнила.
– Это хорошо, но не вздумайте случайно запеть эти мотивы при вашем госте… Вы любите напевать?
– Иногда люблю.
– Во время работы или задумавшись о чем-нибудь, люди машинально поют… Если вы при нем запоете какой-нибудь из этих мотивов, то он узнает, что вы брали пластинки.
– Ну так что?.. Они же лежали на столе.
– Нехорошо без спроса брать чужие вещи.
– Нет, я, конечно, петь при нем не буду, – пообещала девочка.
Положив пластинки на место и попрощавшись с Леной, мужчины ушли.
Предупреждение Ивана Васильевича долго не давало Лене покоя. А вдруг она и в самом деле забудется и запоет? Как назло, мотивы вальса, попеременно с фокстротом, все время вертелись в голове и рвались наружу. В конце концов Лена решила, что, как только Григорий Петрович вернется, она попросит его разрешения проиграть пластинки.
Миша пришел поздно. Лена разогрела для него тушенку с макаронами, оставшуюся от обеда, налила чай и позвала в гостиную. Здесь, пока он ел, рассказала о посещении Ивана Васильевича.
– Ты знаешь, они раза три заводили пластинки и все слушали… Стоят оба хмурые, как и ты сейчас, и слушают… Мне даже смешно стало. Нет, верно! Музыка веселая, а они ее, как доклад на общем собрании, слушают… Коля, а у тебя какие-нибудь неприятности?
– Нет, ничего.
– А почему ты такой? Ты скажи…
– Да понимаешь, я за Ваську чего-то беспокоюсь. Сегодня немцы весь день стреляли, и все по Выборгской стороне. А он там в госпитале лежит и двигаться не может. Душа, понимаешь, болит. Надо будет завтра к нему сходить, навестить…
– И ты под обстрел попадешь.
– Ну, это еще бабушка надвое сказала.
– А вдруг…
– Вот именно, что вдруг… Сидим мы с тобой сейчас, и вдруг нам снаряд в комнату… Трах – и готово! Разве угадаешь, куда он прилетит?
– С этой стороны безопасно. Я уж смотрела. За нами высокий дом, – возразила Лена.
– Это ничего не значит. Они сейчас такими снарядами стреляют… три стенки прошибают. Ну ладно, не будем об этом говорить, – сказал Миша, видя, что девочка нахмурила брови. – Чего настроение портить! Давай лучше проиграем пластинки.
– Нехорошо без спроса…
– Он же не узнает.
Миша понимал, что, если Иван Васильевич пришел и сам слушал пластинки, – значит, они не простые и Григорий Петрович привез их не для подарка. Из рассказа Лены было ясно, что на пластинках они ничего, кроме музыки, не нашли, хотя очень тщательно их осматривали. Допустить, что дядю Ваню постигла неудача и он ушел, как говорится, «не солоно хлебавши», Миша не мог. Он слишком высоко ценил ум, опыт и знания Ивана Васильевича. Осмотрев пластинки, Миша тоже ничего особенного не нашел. Самые обыкновенные английские пластинки. Фокстроты он не любил, но вальс понравился. Плавный ритм, приятная мелодия трогали душу и создавали грустное, почти печальное настроение. И опять почему-то вспомнился Васька. Лежит он, бедняга, неподвижно на койке и думает… О чем он думает сейчас? А может быть, не думает, а слушает радиопередачу или разговаривает с раненым солдатом. Вспомнились живые, насмешливые Васькины глаза, блестевшие в прорезях марли. Вспомнился последний их разговор, так сильно смутивший Степку…
А между тем в госпитале, где находился Вася, в это время шла напряженная работа. Выметали штукатурку и мыли полы, в окна вставляли фанеру, трясли одеяла, меняли белье, переставляли кровати, укладывали раненых на старые места. Три снаряда попали сегодня в госпиталь и нанесли серьезные повреждения. В нижнем коридоре, в самом его конце, на деревянных топчанах лежали два тела. Им не нужен был ни уход, ни забота, и никто не обращал уже на них внимания. Длинный, сильно похудевший солдат в нижнем белье лежал на боку, неестественно откинув правую руку в сторону. Другой, значительно меньше, забинтованный с ног до головы, лежал на спине. Умерших следовало давно унести в покойницкую, но для этого не было ни людей, ни времени. Все думали только о живых, стараясь как можно скорее ликвидировать повреждения. В палате уже хватились мальчика.
– А где же наш парнишка? Где Василий? Алексеевна. Слышишь? – громко звал раненый, которого только что принесли из убежища и положили на кровать. – Алексеевна…
– Ну что ты кричишь? Видишь, некогда. С ног сбилась, – отозвалась наконец сиделка.
– Где Вася – я спрашиваю… Простудите вы мальчишку… Холодно в убежище.
– Теперь уж нет, не простудим… – начала говорить старуха, но вдруг всхлипнула, заморгала глазами и полезла в карман за платком. – Все… помер наш Васенька… ни за что погиб…
– Как помер? Что ты врешь!..
– Ой не вру… ой не вру…
Старуха села на ближайшую табуретку и, не скрывая своих слез, горько заплакала.
Потрясенный страшным известием, солдат долго молчал.
– Как же так… – растерянно проговорил он, – такой молодой.
– Молодой, молодой… – всхлипывая и сморкаясь, подтвердила сиделка. – Совсем еще мальчик… Не довелось сердечному дожить до победы… А ведь как хотел!.. Бабушка, говорит, Алексеевна… скоро мы фашистов из-под Ленинграда прогоним… Обязательно, говорит, прогоним…
Но раненый солдат не слушал старуху. Не мигая он смотрел в потолок и думал свое.
– Ну ладно… – сквозь зубы проговорил он. – Поправиться бы только поскорей.
25. Смерть
В кабинете директора шло совещание, когда зазвонил телефон. Трубку снял главный инженер завода, сидевший поблизости, и, прикрывая микрофон ладонью руки, тихо сказал:
– Алло. Позвоните, пожалуйста, поздней. Сейчас он занят… А в чем дело?.. Да что вы говорите!.. Неожиданность… Хорошо, я ему передам.
Повесив трубку, главный инженер нагнулся к директору и шепотом передал содержание разговора. Выступавший в это время начальник участка замолчал, ожидая, когда внимание и слух директора освободятся. В комнате наступила тишина. По выражению лица главного инженера все почувствовали, что произошло нечто серьезное. Брови директора нахмурились.
– Товарищи, – сказал он, поднимая зачем-то руку. – Я должен сообщить вам тяжелую весть. Погиб Кожух…
– Отец? – вырвалось у мастера, работавшего вместе с Васиным отцом до войны.
– Нет. Сын. Вася Кожух.
– Так ведь говорили, что он ничего… поправляется.
– Да. Но вчера во время обстрела он погиб…
– Доконали, гады…
И опять наступила тишина. Все присутствующие знали Кожуха, воевавшего сейчас на фронте, знали его жену, знали и Васю, работавшего в лаборатории завода. Героическое поведение мальчика, спасавшего от пожара цех, полученные при этом тяжелые ожоги были не единственной причиной, почему Васю знали и любили. За год работы он показал себя достойной сменой и настоящим патриотом.
– Одну минуточку, – сказал директор, берясь за трубку местного телефона. – Дайте мне комитет комсомола. Кто это говорит? Вот что, Сычева… Мне сейчас сообщили из госпиталя, что Вася Кожух погиб… Нет, умер… Ну, конечно, совсем… Да ты подожди. Слушай. Пошли сейчас ребят, и перевезите тело на завод… Верно. Комсомольские похороны… Что? А где вам удобней? Нет, в лаборатории нельзя. Лучше всего у вас в комитете… Давай организуй. – Окончив разговор, директор повернулся к председателю завкома. – Николай Михайлович, а тебе придется взять на себя… Надо матери сообщить. Подготовить.
– Ой… Не умею я, товарищи, – приложив руку к груди, плаксиво сказал предзавкома. – Женские слезы для меня хуже всего…
– Особого уменья тут и не нужно. Ничего, ничего… она ленинградка.
– Ты, Николай Михайлович, привык больше о премиях людям сообщать, – глухо произнес секретарь парткома и встал. – Я скажу матери.
Два дня Степа с Сашей ездили в Лавру и добросовестно ловили птиц. Поймали двух синичек, в тайник попался воробей, неизвестно откуда и зачем залетевший на кладбище, но того, что было нужно и ради чего Степа мерз тут с утра до вечера, не случалось. Человек в очках и в финской шапке больше не появлялся.
Вечером, вернувшись домой, Степа застал чем-то рассерженную мать,
– И где это тебя черти носят! – набросилась она на сына. – Где ты пропадаешь целый день?
– Ну, мама, чего ты кричишь?.. Я же по делу хожу.
– Знать ничего не знаю… И не ври! Никаких дел у тебя нет. Работать надо, а ты где-то болтаешься.
– Так я же по поручению завода…
– Ох, господи, господи! Обстрел за обстрелом идет а ему и горя мало. Попадешь под снаряд, как Василий…
– Так Ваську же на заводе ранило, во время работы, – возразил Степа. – Ничего, скоро он поправится
– Поправится, дожидай!.. Бегает где-то, собак гоняет, и даже не знает, что его завтра хоронят.
– Чего ты болтаешь… Кого хоронят?
– Васю.
– Да ты что!..
– Вот еще Фома неверный. Русским языком я тебе говорю. Убили Васю в госпитале во время обстрела. Сегодня лежит на заводе в комитете комсомола, а завтра похороны.
Минуты три Степа не мог произнести ни одного слова. Варвара Васильевна продолжала говорить о том, как она сегодня ходила проведать Наталью, как та сидит возле стола и не отрываясь смотрит на сына, словно ждет, что он откроет глаза и глянет на нее, как она спокойно, без слез отвечала ей… Но Степа не слышал. Он как бы раздвоился. В голове у него вместе с пульсом стучали слова: «Васька умер. Васьки нет», – но понять он их не мог. Где-то глубоко в памяти стоял живой, веселый, решительный Васька, и сколько бы ни долбила эта страшная мысль в одну точку, она не могла проникнуть в сознание.
«То есть как это нет Васьки? А куда он может деваться? Ну да, я видел, что лежит он забинтованный в больнице. Ну и что? Поправится и встанет. Ноги у него целы… А когда кончится война, мы начнем вместе учиться. Ведь мы так решили…»
«Васька умер, Васьки нет», – настойчиво стучала страшная мысль. «Ну и что? Сейчас умер, а потом опять будет жить», – протестовал Степа всем своим существом и никак не мог представить, что Васька ушел из жизни навсегда.
– Мам, я пойду… – с трудом выговорил он.
– Куда ты пойдешь?
– Я пойду… Надо к Мишке сходить, – сказал он, хотя точно знал, что Алексеев дома не ночует.
– Поел бы сначала. Голодный ведь, – возразила Варвара Васильевна, но, видя, что сыну сейчас не до еды, не стала удерживать.
Степа вышел во двор, невольно взглянул на темные окна комнаты, где жили Кожухи, и вспомнил о Васькиной просьбе укрепить в окнах фанерки и заклеить их газетой для тепла. А он до сих пор этого не сделал. Не выполнил последнюю просьбу друга. Какое страшное слово «последняя»!
«Значит, Васька больше никогда ни о чем не попросит… Значит, больше ему ничего не надо. Это была последняя просьба».
И вдруг Степа понял, что в его жизни произошло событие, о котором он раньше никогда не задумывался. На своем коротком веку он видел много покойников. Зимой сорок второго года смерть косила людей направо и налево. Они валялись на улицах, их накладывали штабелями и возили на грузовиках. С фронта приходили известия о смерти разных людей, но все это почему-то не трогало его душу.
И только сейчас, когда из жизни ушел такой знакомый, такой близкий, такой нужный ему человек, Степа почувствовал и понял, что значит смерть.
Густой комок сдавил горло, закупорил дыхание, в груди что-то задрожало. Он побежал на второй двор, спрятался там за бетонный ящик помойки и разрыдался. Горько всхлипывая, он долго плакал, не стыдясь и не скрывая слез. И вместе с рыданиями из груди вырывались слова:
– У-у… гады проклятые!..
Далеко в порту застучали зенитки. По проспекту, шумно фырча и хлопая, прошли две машины.
«Керосину лишнего в бак налили», – машинально подумал Степа и почему-то вспомнил, как однажды они ехали в ЦПКиО на «колбасе» трамвая, и Васька держал его левой рукой за шиворот, чтобы не свалиться на повороте…
На другое утро Степа поднялся рано.
– Что! Опять поручение? – подозрительно спросила мать.
– Нет. Я поеду за Мишкой, а потом к Васе на завод… Ты же сама сказала, что сегодня похороны.
– Ну смотри у меня… Я терплю, терплю, да и лопнет у меня терпенье… Тогда не обрадуешься.
– Ладно уж… Чего ты с утра начинаешь!..
Поев на скорую руку, Степа оделся, вышел из дома и отправился к Сашке. Восточная сторона неба была оранжево-красная. Ясная, морозная погода держалась. «Опять будут стрелять, гады», – подумал Степа. И, словно в ответ на это, до слуха донеслись хлопки пушек, а вскоре и далекий треск разрывов.
Сашка готовился ехать на кладбище. Пойманные птицы разбудили в нем охотничий азарт, и, несмотря на смерть и похороны Васи, он решил поездку не отменять, тем более что вчера к вечеру опять прилетала стайка снегирей. Пускай Степан отправляется на завод хоронить друга. Это его долг и обязанность, но сам он с Васькой особенно не дружил и поэтому поедет ловить птиц.
– А может, гам его и похоронят… на Никольском? – спросил он Степу.
– Не-ет… Это кладбище закрытое. Там только знаменитых людей хоронят, по особому разрешению, – ответил тот. – Ну ладно, езжай ловить… А если меня кто-нибудь спроси г, то скажи, что я… Придумай чего-нибудь.
– А кто тебя спросит? – поинтересовался Сашка.
– Ну, мало ли?.. Есть у меня один знакомый. Может. заглянет.
– А что ему сказать? – спросил Сашка. – До ветру побежал?
– Нет. Это не годится. Ты лучше скажи, что я захворал… Или нет. Лучше скажи правду. Зачем без надобности врать? Я бы ему позвонил, да рано. Потом вот что еще, Саша… Если тот опять сунется… Помнишь, в очках, липовый сторож-то… Ты пошли его подальше. Понял? Не бойся. Он никакого права не имеет распоряжаться.
– А ты откуда знаешь: имеет он или не имеет?
– Точно знаю. Не сомневайся… Ну ладно. Ни пуха ни пера… Я постараюсь быстро обернуться. Закопаем Ваську – и сразу к тебе. Я вот еще что надумал… Надо бы там какой-нибудь памятник стырить и поставить на Васькину могилу. Их много на Никольском… Какой-нибудь красивый, мраморный…
– Они все с крестами. Комсомольцу – и вдруг с крестом! – возразил Сашка.
– Это ничего. Крест можно зубилом сбить. – А ты знаешь, какие они тяжелые?
– Не на себе же мы потащим. На грузовике.
– А где его взять?
– Это не твоя забота.
Договорившись обо всем, приятели расстались. Степа отправился на поиски Миши Алексеева, а Саша – ловить птиц.
26. Запах тушенки
Иван Васильевич докладывая начальнику о ходе операции.
– Теперь у меня не осталось никаких сомнений, товарищ генерал, – говорил он, перекладывая в папке листы исписанной бумаги. – Тарантул приехал с целью активизировать деятельность немецкой разведки. Он у них какой-то чин, и не маленький чин. Немцы чувствуют, что мы готовимся к наступлению, и вот задумали что-то серьезное. Уж если они посылают в Ленинград Тарантула, то надо ждать ядовитого укуса.
– Осенью тарантулы мало ядовиты… Они весной опасны, – шутливо заметил генерал.
– Шестиногие – да, а двуногие – те в любое время года неприятны.
– Согласен. Дальше?
– Шарковский резидент, и через него поступают задания, – продолжал Иван Васильевич. – Лынкис Адам – его правая рука и заместитель. Живет на Васильевском острове, в квартире дома, принадлежавшего когда-то его родителям. Это вторая явка. В ближайшие дни начнут прибывать люди. Если явка к Шарковскому откажет, они должны идти на Васильевский к Лынкису.
– А там вы задумали устроить засаду и всех переловить. Так?
– Вы угадали, товарищ генерал. Я действительно так и думал.
– Но для этого нужно убрать аптекаря.
– Да. Лынкис признался, что с Шарковским они делали в Ленинграде неплохие дела… Выгодно меняли лекарства, витамины, мыло на всевозможные ценности. Под этим предлогом мы и хотим взять Шарковского. Дадим ему время известить Тарантула, чтобы тот не беспокоился.
– Понимаю, – задумчиво произнес генерал. – Ну, а что с кладбищем?
– Это мне еще не совсем ясно. Предполагаю, что они устроились в каком-то склепе. Там идет прием распоряжений по радио, там склад боепитания, если можно так выразиться. Передатчика там нет. Мы следим и давно бы запеленговали.
– Ну, а секрет патефонной пластинки?
– Остается секретом, – пожав плечами, ответил Иван Васильевич. – Скорей всего это пароль… Но это надо выяснить. Думаю, что у Шарковского мы найдем и пластинки.
– Хорошо. У меня нет возражений. Единственно, что я хотел бы порекомендовать: сократите сроки… Ты любишь вырывать все с корешками, но для этого времени у нас сейчас мало. Поторопитесь. Мы скоро начнем наступление на нашем участке.
– Есть поторопиться!
– Затем вот еще что… Осторожней с ребятами. Я понимаю, что это надежные помощники, но по молодости слишком смелы, слишком горячи, слишком активны и могут сорваться. Вряд ли ты хочешь иметь на своей совести несчастный случай… Согласен?
– Согласен, товарищ генерал.
– Тогда все.
Вернувшись к себе в кабинет, Иван Васильевич вызвал Маслюкова.
– Садитесь, Сергей Кузьмич, и слушайте внимательно. Получил приказание сократить сроки операции. В связи с этим вам серьезное задание. Выясните у Вали Калмыковой, кто из работников аптеки наиболее болтливый, и вызовите их на допрос в отделение милиции. Пугать не нужно. Будете спрашивать о всяких спекулятивных махинациях, комбинациях с лекарствами. Свяжитесь с ОБХС. Они мастера на этот счет. Нам известно, что Шарковский менял на ценные вещи дефицитные лекарства. Спрашивайте, кто к нему ходил, что приносили. Нам важно, чтобы они сообщили Шарковскому, зачем их вызывали в милицию и что там очень интересуются его личностью. На другой день вызовите в милицию самого Шарковского и привезите сюда. Его старуха, наверно, будет носить ему передачи. Это надо предусмотреть. Договоритесь с милицией, чтобы он был там в списках. Понимаете?
– Да.
– Вопросы?
– Успеет ли Шарковский сообщить Мальцеву, что его вызвали в милицию?
– Думаю, что если вы завтра днем побеседуете с работниками аптеки, то ночью он постарается уже сообщить… Должен сообщить.
– Еще вопрос, товарищ подполковник. Знает ли Шарковский об аресте Лынкиса?
– По моим сведениям, нет.
– Мы берем лучший вариант.
– Возьмем худший – знает. Что из этого следует?
– Арест Лынкиса имеет для них большое значение. Он может сообщить об этом Мальцеву.
– Зачем?
– Явка же провалена,
– Допустим, что так. Дальше?
– Выходит, что обе явки провалены. Что будет делать Тарантул? Приостановит свою операцию?
– Об этом мы сразу узнаем.
– И что же? – продолжал спрашивать Маслюков.
– И все. Возьмем Тарантула и будем считать, что дело закончено.
– Но мы захватим не всех… Только головку.
– У нас нет времени, Сергей Кузьмич. Положение дел на фронте торопит.
– Тогда у меня больше нет вопросов.
– Продумайте мелочи. Рассчитываю на вашу осмотрительность.
Резко звякнул телефон. Иван Васильевич снял трубку и услышал торопливый, взволнованный голос.
– Алло! Попросите к телефону дядю Ваню. Срочно.
– Я У телефона. Это Миша?
– Фу! Я думал, что не застану вас. У меня срочное дело. Немедленно надо повидаться.
– А по телефону нельзя?
– Нет… Тут такая история неожиданная… Волнение мальчика передалось и Ивану Васильевичу. Если Миша говорит о срочности, о какой-то неожиданности, то, значит, действительно что-то случилось.
– Не торопись. Говори спокойно, Миша. Ты откуда звонишь?
– Да тут, в почтовом отделении, из автомата. На Старо-Невском.
– Хорошо. Если нужно, то давай встретимся. Я сейчас приеду. Какой номер почты?
– Номер я не знаю. Недалеко от Лавры.
– Найдем. Я сейчас выезжаю, а ты пройди в помещение почты и там жди. Купи бумагу и напиши отцу письмо. Машину мою ты знаешь?
– Знаю.
– Мы остановимся у входа. Я пройду на почту, спрошу письмо до востребования, а ты тем временем садись в машину. Так можно?
– А почему нельзя?
– Ну мало ли что!.. Я же не знаю, какое у тебя дело Может быть, за тобой следят.
– Нет. Тут ничего такого нет.
– Значит, так и сделаем. Минут через десять я приеду.
Иван Васильевич повесил трубку, взглянул на Маслюкова и, пожав плечами, пояснил:
– Звонил Алексеев. Что-то у него случилось.
– Я нужен, товарищ подполковник?
Иван Васильевич ответил не сразу. Все помощники из его группы заняты, и если у Миши Алексеева были важные сведения, требующие быстрых, решительных действий, то Маслюкова следовало взять с собой. «Мальчик находится на Старо-Невском около Лавры, – думал Иван Васильевич. – Там недалеко Никольское кладбище, где его приятель Степа Панфилов «ловит птиц"».
– Хорошо, – сказал он, поднимаясь из-за стола. – Едемте вместе. В крайнем случае, с Шарковским займется Трифонов.
Миша Алексеев вышел из будки автомата, прошел в небольшую комнату, всю перегороженную невысоким барьером. Почта работала с большой нагрузкой, и народу здесь было порядочно; главным образом женщины. Купив бумаги и конверт, Миша прошел в конец комнаты, где около окна стояли стол и стулья. В столе были врезаны две чернильницы и лежало несколько ручек.
«Здравствуй, папа! Давно от тебя не было письма. По газетам мы знаем, что вы гоните фашистов с нашей земли. Бейте их крепче. Люсенька здорова и сильно выросла. Хотели нынче определить ее в школу, но тогда ей нельзя жить в детском саду, нужно отдать в детский дом. А я не хочу. Она же у нас не сирота. И отец есть, и брат взрослый Я бы взял ее домой, но только некогда мне. Приходится учиться, и дома почти не бываю. Сегодня мы похоронили Василия Кожуха. А погиб он как настоящий герой. Сначала спасал от пожара цех на заводе и так обжегся, что всего перевязали и положили в больницу, а позавчера попал снаряд в их палату, и Вася погиб. И очень у меня на сердце тяжело, папа. Хороший он был парень и лучший мой друг…»
Горько вздохнув, Миша отвернулся к окну. Выступившие слезы кололи глаза и заволокли все туманом…
Сегодня утром его вызвали с урока В раздевалке ожидал Степа. Взглянув на него, Миша сразу понял, что произошло ЧП, или, иначе говоря, чрезвычайное происшествие.
Умер Васька! Это страшное известие вначале удивило. Ведь он уже думал об этом. Предчувствовал… Как это может быть? Ничего не знать о смерти друга и так беспокоиться за него!..
По дороге на завод Степа рассказал, с каким трудом он его разыскивал, ну и, конечно, не утерпел: сообщил о секретном задании. Под предлогом ловли птиц он весь день находится на кладбище и смотрит во все глаза за приходящими и уходящими.
«Чудак! А что бы он сказал, если бы узнал о моем задании? – подумал в тот момент Миша, – Хвастается такими пустяками».
Гражданская панихида была в комитете комсомола, но на завод их не пустили. Долго и настойчиво просили они пропуск, вызывали начальника охраны, грозили, требовали, но ничего не помогло. Пришлось ждать у проходной. В одиннадцать часов из ворот завода вышли три грузовые машины. На первой стоял гроб с телом Васи, возле которого сидели его мать и еще несколько женщин. На других машинах ехали провожающие. Несмотря на то что машины были набиты и заводские комсомольцы стояли вплотную друг к другу, им разрешили забраться в кузов.
Тяжелые минуты пережили друзья на кладбище. Когда гроб опустили в могилу, мать Кожуха вдруг словно очнулась, зарыдала и стала выкрикивать прощальные слова. От этого крика мурашки бежали по спине и становилось жутко. В конце концов она почти потеряла сознание. Гроб закопали, все уехали, а Миша со Степой остались возле холмика свежей земли, В изголовье могилы лежали два скромных венка. Справа была сильно заросшая, с ветхим деревянным крестом могила Васиного дедушки, а немного подальше, на двух врытых столбиках, – скамейка.
– А помнишь, как он суп варил на Крестовском? – после долгого молчания спросил с грустной улыбкой Степа.
– Надо тут дерево посадить, – не слушая приятеля, сказал Миша. – Красивое деревцо. Лиственницу или серебристый тополь.
– А давай памятник ему поставим! – предложил Степа.
– Какой памятник?
– Из мрамора. Я уж думал. Там на Никольском кладбище много беспризорных памятников. Хозяев нету, никто не охраняет, а те покойники давно сгнили. На что им? Выберем какой-нибудь полегче, покрасивее и перевезем сюда.
Предложение заинтересовало Мишу, и он нашел его вполне реальным. В самом деле. Кто может возразить, если они перетащат с одного кладбища на другое «старорежимный» памятник? Это даже не будет кражей. Память о тех людях, вместе с телом, давно истлела. А Вася стоит того, чтобы о нем помнили. Машину для перевозки можно достать в Балттехфлоте; ребята из училища помогут погрузить и разгрузить.
Посовещавшись, они отправились на Никольское кладбище искать подходящий памятник.
Действительно, на этом замечательном кладбище было много интересного. Черные полированные камни с золотыми надписями, склепы, часовни, ограды, кресты. Все это сделано богато и со вкусом. Не то что рабочие могилки на том кладбище. Вот памятник из белого мрамора. Скорбящий ангел. Склонившись на одно колено, он стоит, опустив голову. Долго ребята любовались скульптурой. И ангел, и сама поза, и складки его одежды очень красивы. Но за плечами у ангела большие крылья. Если их сбить, а спину загладить, то получится обыкновенный человек. Но тогда будет непонятно, кто он такой и какое отношение имеет к Василию Кожуху. А с крыльями не годится. «Летающий человек». Погибшему летчику на могилу такая символическая фигура могла бы еще подойти, если в руки дать ему хотя бы пропеллер. От этого памятника пришлось отказаться. В другом конце кладбища нашли большой крест с барельефом головы Христа в терновом венке. По пути видели много хороших полированных плит, но все с вырубленными надписями. Осматривали литые из металла красивые изгороди. Небольшой памятник – Христос с протянутыми вперед руками и надписью: «Я все прощаю вам» – тоже не подходил. Что нужно было прощать погибшему от фашистов юноше, да и какое имел право прощать этот человек с бородкой, в длинной женской одежде?
Долго ходили по кладбищу два друга, вдыхая свежий, чистый воздух… И вдруг Миша остановился.
– Подожди… Слышишь? – шепотом спросил он. Они были совсем недалеко от Сашки, сидевшего за кустами с веревкой от тайника в руках.
– Носом слушай, – сказал Миша, видя, что Степа завертел головой. – Чем пахнет? Тушенкой пахнет.
– Тушенкой? Да ты что?..
Это было невероятно, но Миша ясно слышал типичный запах жареной мясной тушенки.
– Стой на месте!.. – все так же тихо приказал он и пошел в сторону, медленно втягивая носом воздух.
Через несколько шагов запах пропал. Миша вернулся назад и снова его услышал. Пошел в другую сторону. Запах пропал. Опять вернулся и взял новое направление, постепенно заворачивая вокруг стоявшего на одном месте Степы. Через несколько шагов он почувствовал, что запах стал сильнее. Взглянув на приятеля, приложил палец к губам и затем поманил его к себе. Говорить было уже нельзя. Где-то близко разогревались консервы, а делать это могли только люди. Как собака, идущая по следу дичи, крался Миша вперед. Теперь и Степа ясно услышал запах тушенки. «Удивительное дело, на кладбище – и вдруг тушенка!» Долго и очень осторожно двигался Миша зигзагами и наконец нашел. Большой склеп имел у самой земли трещину, и оттуда шел запах жареной тушенки.
Все ясно. Внизу, под землей, в склепе находились люди…
Занятый своими мыслями, Миша не заметил, как пришла машина. Он спохватился, когда в дверях почты появился Иван Васильевич. Встретившись с ним взглядом, Миша поспешно сунул недописанное письмо в карман и пошел на улицу. Машина стояла наискосок от выхода, но кроме шофера там сидел еще какой-то незнакомый человек. Других машин поблизости не было. «Наверно, его помощник. Надо садиться», – решил Миша. Он вышел из дверей, но сейчас же шарахнулся назад и спрятался в подъезде. На противоположной стороне улицы стоял Григорий Петрович Мальцев. «Заметил он меня или нет? – с волнением подумал Миша и осторожно выглянул из-за двери. – Кажется, нет. А если и видел, то не узнал».
Мальцев стоял на углу, засунув руки в карманы, и смотрел в сторону Лавры. Взглянул туда и Миша. Из открытых ворот выходили странного вида закрытые брезентом военные машины. Таких машин Миша еще никогда не встречал. Похожи на самосвалы с поднятым кузовом. Машины выходили на площадь и разворачивались на Шлиссельбургское шоссе.
Сообразив, что Мальцев слишком занят этим зрелищем, Миша рискнул. Опустив голову, он быстро перешел тротуар. Дверца машины гостеприимно открылась навстречу.
– Здравствуй, Миша, – сказал сидевший внутри молодой мужчина, помогая захлопнуть дверцу. – Ты меня не знаешь, а я тебя знаю. Моя фамилия Маслюков.
Он крепко пожал руку юноше, но, заметив озабоченное выражение на его лице, спросил:
– Что-нибудь случилось?
– Да. Товарищ Маслюков, вон видите стоит человек на углу? Видите?
– Вижу.
– А кто это такой? Вы знаете?
– Не-ет, – неуверенно протянул Маслюков, глядя через стекло на указанного человека.
– Мальцев Григорий Петрович. Слышали про такого?
– Да что ты говоришь! Слышать-то я про него слышал, но видеть не пришлось. Любопытная встреча. Что он тут делает?
– Смотрит на машины… Вон из Лавры выходят. Интересные какие-то…
– Это «катюши», – пояснил Маслюков, – Надо предупредить начальника.
Маслюков хотел вылезть из машины, но в это время в дверях почты показался Иван Васильевич. Он остановился на тротуаре и, щурясь от света, оглянулся кругом. Не обращая внимания на Мишины сигналы, он достал из кармана портсигар, взял папиросу, вытащил спички и закурил. Затем подошел к машине, открыл дверцу и сел с шофером.
– До первого переулка. Свернешь направо, – приказал он. – Ну, Миша, быстро выкладывай.
– Дядя Ваня, на углу стоит Мальцев… – начал было Миша, но Иван Васильевич его перебил:
– Я видел… Говори о своем. Ты был на кладбище с Панфиловым?
– Да… – с удивлением подтвердил Миша.
– Я так и подумал. Машина свернула в переулок и остановилась. Здесь Миша коротко рассказал о пережитых сегодня событиях, о том, как встретились они с запахом тушенки и обнаружили склеп, откуда шел этот запах Иван Васильевич слушал молча, изредка переглядываясь с Маслюковым.
– Н-да! Случай в нашем деле иногда решает исход операции, – задумчиво произнес подполковник. – Ты хорошо запомнил этот склеп?
– А то как же!.. Хоть ночью найду.
– Вот именно что ночью. Ночью нам и нужно будет его разыскать. Сделаем так. Мы тебя сейчас подвезем кружным путем на кладбище. Иди к «птицеловам» и скажи, чтобы они кончали свою работу. Помоги им снять западенки или чем они там ловят, а тем временем посмотри, внимательно посмотри, как подойти к склепу. Запомни, какие кресты, деревья, оградки его окружают. Далеко ли он расположен от монастырской стены. Ясно, Миша?
– Ясно, Иван Васильевич.
– Ты будешь у нас проводником. Но осторожность, осторожность и еще раз осторожность.
Машина остановилась. Прежде чем выйти, Миша нагнулся к подполковнику и, с явным смущением, зашептал:
– Иван Васильевич, я вам давно хотел сказать… да все не удавалось… Мы ведь тогда обманули вас… Аля в шкаф спряталась совсем не потому… она на самом деле, как Константин Потапыч говорил… Это уж мы потом придумали.
– Я знал об этом… Знал и то, что ты мне в конце концов сознаешься.
– А почему вы знали?
– Потому что я тебе доверяю… Действуй. Иван Васильевич крепко пожал Мише руку и открыл дверцу.
27. Вызов в милицию
В аптеку пришел участковый инспектор Кондратьев. Как старый знакомый, он приветливо помахал рукой рецептару.
– Мое нижайшее… Начальство у себя? – спросил он и, не ожидая ответа, прошел в кабинет управляющей.
– Ну вот! Опять что-нибудь с затемнением? – с недовольной улыбкой встретила его Евгения Васильевна. – На Невский у нас одно окно открыто… Неужели на дворе?
– Никак нет… Не беспокойтесь. Я по другому поводу, – сказал Кондратьев, усаживаясь на стул и вытаскивая из полевой сумки какие-то бумаги. – Срочно требуется Анна Каряева… Есть у вас такая?
– Есть. Санитарка.
– Вот. Затем требуется Иконова…
– Такой нет.
– Как же нет? Ольга Михайловна Иконова.
– Никонова?
– Виноват. Действительно, Никонова, – поправился участковый, поднося к глазам повестку.
– Это рецептар… Зачем они вам?
– Есть маленький разговор. Надо кое-что уточнить.
– Позвать вам их сюда?
– Никак нет. Пускай оденутся. Прогуляемся до отделения. Да вы не беспокойтесь. На полчасика. И что это за оказия! Как только видят милицейскую форму, так сразу и пугаются, – посетовал участковый. – Совесть у вас не чиста, что ли? Или с детства люди напуганы «букой-милиционером»?..
– Я не пугаюсь, но ведь вы не на танцы приглашаете?.. Не на вечеринку?
– Танцы не танцы… – неопределенно сказал участковый. – Танцы у нас особые, но пугаться без причин не годится.
– Хорошо, я сейчас им скажу. У вас повестки?
– Так точно! Вот вручите. Я подожду.
Через полчаса рецептар аптеки сидела в комнате оперативного работника отделения, с которым уже встречалась дважды, и с недоумением поглядывала на второго мужчину. По всем признакам, с ним здесь считались. «Что у нас могло случиться? – думала Ольга Михайловна. – Перепутали лекарство и кто-нибудь отравился? Вряд ли. За последнее время я не выписывала ни одного рецепта с сильно действующими средствами. Зачем-то вызвали Аннушку…»
– Ольга Михайловна, вы нас извините, что потревожили, – начал оперативный работник. – Оторвали, так сказать, от важных дел. Но вот товарищу Маслюкову надо кое-что выяснить. Он работает в ОБХС. На площади. Мы будем протокол составлять, Сергей Кузьмич? – спросил он Маслюкова.
– Я думаю, не стоит. Это разговор предварительный… Если будет нужно, потом оформим. Товарищ Никонова, мы имеем сигналы… Скажите, что собой представляет Шарковский Роман Борисович?
Ольга Михайловна с удивлением подняла брови, подумала и неторопливо ответила:
– Шарковский? Старый, опытный, хорошо знающий свое дело работник. В аптеке он работает давно.
– Насчет его квалификации мы не сомневаемся, – сказал Маслюков. – Он заведует складом?
– Он дефектар. В его ведении находится… Ну, если хотите, склад. По требованиям из ассистентской он отпускает нужные лекарства.
– Вот, вот… Скажите, пожалуйста, у вас никогда не было сомнений в его честности? Никаких подозрений? Особенно зимой сорок первого – сорок второго года…
Вопрос несколько смутил Ольгу Михайловну. Теперь она поняла, зачем вызвали ее и санитарку. Обе они старые работники аптеки, и вся «деятельность» Шарковского проходила на их глазах.
– Вы ставите меня в неловкое положение. Как я могу подозревать человека, если нет точных данных?..
– Ревизии у него бывали? – продолжал спрашивать Маслюков.
– Ну конечно.
– А результаты?
– Я не читала актов, но вы можете получить их у управляющей.
– Все это не то.. Документы мы смотрели, но нас интересует фактическая сторона дела. Провести за нос можно любую комиссию… Особенно такому, как Шарковский. Я думаю, надо пригласить для беседы и товарища Каряеву, – неожиданно предложил Маслюков, поднимаясь из-за стола.
– Товарищ Каряева, пожалуйста, сюда! – крикнул он в коридор, широко распахивая дверь. – Проходите, садитесь и не стесняйтесь. Здесь все люди свои.
Аннушка недоверчиво посмотрела на Маслюкова, чинно поклонилась присутствующим и села.
– Вот мы тут начали разговор с Ольгой Михайловной об одном вашем сотруднике, – продолжал Маслюков. – Шарковский Роман Борисович. Работает он у вас давно. Не правда ли?
– Работает он давно, – подтвердила Аннушка.
– И хорошо работает?
Аннушка покосилась на Маслюкова, поправила платок на голове и пожала плечами.
– Я человек маленький. Мое дело уборка, приборка, мойка. Что я могу понимать?
– Но все-таки? Вы с ним работаете не один год. Каждый день видите… Вот нам, например, стало известно, что он меняет дефицитные лекарства… Так сказать, спекулирует.
Аннушка перевела взгляд на молча сидевшую Ольгу Михайловну и поджала губы.
– Вы не замечали, товарищ Каряева? – спросил оперативный работник.
– Я ничего не знаю, – упрямо сказала Аннушка. – Какое мне дело до Романа Борисовича? Чего он меняет, кому меняет… Он же меня не спрашивает.
– Мы вызвали вас не для допроса, а для беседы, – мягко сказал Маслюков. – Мы обращаемся к сознательным женщинам, защитникам Ленинграда. Ну, посудите сами… Государство ему доверило ценности, а он в личных интересах разбазаривает их, наживается. Кого же он обманывает? В первую очередь вас. На ваш хороший, передовой коллектив ложится тень. Верно я говорю? Товарищ Каряева?
– А это мне неизвестно. Вы спросите у Ольги Михайловны. Она провизор, а я что… я санитарка.
– Ольга Михайловна! – обратился Маслюков к рецептару.
– Я вам уже заявила, что не могу обвинять человека, если нет точных фактов. Что я могу сказать? Кто-то к нему приходит? Да, приходят какие-то знакомые. Ну так что? У всех есть знакомые и родные. Разве это что-нибудь доказывает? Дает он им лекарства? Да, дает. На то мы и аптека, чтобы лекарства отпускать. Без рецептов? Ну что ж… Есть много общеизвестных лечебных средств. У нас есть и ручная продажа. Дефицитные? У нас теперь почти все лекарства дефицитные. Что он за это получает? Не знаю и никогда не видела…
Все время, пока говорила Ольга Михайловна, Аннушка молча кивала головой в знак согласия.
– Значит, надо считать, что наши подозрения не обоснованы?
– Этого я тоже не знаю, – сухо ответила Ольга Михайловна. – Если они обоснованы, если у вас есть факты, поступайте, как находите нужным.
– По закону?
– Да. По закону, – повторила рецептар.
– Обэхаэс для того и создан, чтобы бороться с хищениями, – сказал Маслюков и посмотрел на санитарку, сидящую с упрямо поджатыми губами.
Как быть? Если на этом закончить разговор и, извинившись, отпустить женщин, может случиться так, что они сговорятся молчать. В аптеке сейчас все знают и обеспокоены их вызовом. Они же на обратном пути придумают какой-нибудь пустяковый предлог и не скажут, зачем их вызывали в отделение милиции. А ведь эта затея имеет определенную цель. Шарковский должен узнать, что о его комбинациях с лекарствами известно в ОБХС. «Надо сделать так, чтобы они рассердились на Шарковского, – решил Маслюков и забарабанил пальцами по столу. – Связать их одной веревочкой».
– Так… Значит, говорить вы не хотите, – строго проговорил он.
– Нет. Мы не хотим наговаривать, – поправила его Ольга Михайловна.
– Понимаю. Не в ваших интересах.
– А что это значит?
– А это значит, что, когда начнется следствие, может выясниться, что Шарковский старался не только для себя…
– Ну, ну, ну… Ты, пожалуйста, не намекивай, – перебила его Аннушка. – Вижу, куда гнешь.
– А куда?
– А туда… Носом в грязь тыкаешь… Не пристанет. Ишь ты какой хитрый!.. «Не для себя старался»!.. – все больше волнуясь, говорила она. – А для кого? Для меня, что ли? Для Ольги Михайловны?
– Я про вас еще ни слова не сказал.
– И не скажешь. Вы тут привыкли со всякими жуликами да спекулянтами дело иметь. «Не для себя старался», – снова повторила она фразу, особенно возмутившую ее. – Вон куда удочку закидывает!
– Аннушка, не волнуйтесь, – попробовала успокоить ее Ольга Михайловна, но из этого ничего не вышло.
– Каким колобком подкатывается, – продолжала горячиться санитарка. – Ты мне прямо скажи: что я украла? Взяла я себе позапрошлую зиму касторки с литр, лепешки из дуранды жарить. И то с разрешения. Рыбьего жиру брала раза два для внучки. Вот и все мои грехи перед Советской властью.
– А почему вы покрываете Шарковского? – спросил Маслюков.
– Кто покрывает? Я? А на что он мне сдался? Да пропади он пропадом! Расстреляйте, пожалуйста, не пожалею… А только правильно Ольга Михайловна говорит. Нет у нас фактов. Не пойман – не вор. Он меня к своим шкафам близко не подпускает. Даже уборку делать в дефектарной без себя не позволяет.
– Ну, хорошо. Все это мы, конечно, выясним.
– Вот и выясняйте. А на людей поклепы зря не возводите.
Теперь можно считать, что цель достигнута. Санитарка задета за живое и, вернувшись на работу, молчать не будет.
– Товарищ Каряева, мы вас пока ни в чем не обвиняем, – сказал Маслюков. – Напрасно беспокоитесь. Вызовем еще раз на площадь. А вы за это время лучше припомните… Я уверен, что и факты найдутся, если в памяти порыться как следует. Нам надо установить правду.
На обратном пути, как и предполагал Маслюков, между женщинами произошел разговор.
– Как это все неприятно!.. Знаете что, Аннушка, – тихо предложила Ольга Михайловна, – не надо нашим ничего говорить… Особенно о Романе Борисовиче. Будем держаться в стороне.
– Покрывать? – сердито буркнула санитарка.
– Почему покрывать? Пускай милиция сама выяснит.
– Да вы что, Ольга Михайловна! Вы слышали, что он сказал? «Мы, говорит, пока ни в чем вас не обвиняем»… Пока! Шарковский сухим из воды выйдет – вот помяните мое слово, – а нас грязью замажут. Он хитрый… хапуга! Чуяло мое сердце, что все это наружу выйдет. Рано или поздно все откроется.
– Безусловно. Сколько бы веревочка ни тянулась, кончик всегда найдется. Но все-таки нам надо молчать. Самое лучшее – молчать. Время военное…
– Ну не-ет! – угрожающе протянула Аннушка. – Я ему сейчас все выложу. Я душу отведу… Сколько раз он меня одергивал! «Не вмешивайтесь. Дело не ваше», – передразнила она Шарковского. – Вот тебе и не наше дело! Меня первую спросили про его шахер-махеры… Значит, мое это дело? А я что? Слепая, что ли? Не видала, какую он лавочку у нас под носом устроил… Картины ему три раза приносили. Говорят, многие тысячи золотом стоят… Я видела, все видела…
Придя в аптеку, Аннушка первым делом отправилась в дефектарную.
– Ну что… допрыгались, Роман Борисович? – спросила она дефектара, отпускающего лекарства фасовщице.
– Что такое? Как ты сказала?
– А так!.. Допрыгались, говорю! В милицию вызывали и про ваши комбинации спрашивали.
– Кто спрашивал?
– Обэхаэс…
К удивлению Аннушки, это сообщение не произвело особенного впечатления. Шарковский внимательно посмотрел на санитарку и пожал плечами.
– Каждая организация существует для какого-нибудь дела, – равнодушно сказал он. – Если там делать нечего, то пускай спрашивают. А вы, товарищ Каряева, следите лучше за кубом. В дефектарной вам делать нечего.
– Не указывайте! Я свои обязанности лучше вас знаю. Вот погодите… Следствие начнется, не так запоете, – проворчала она себе под нос, но так, чтобы это слышал Шарковский.
В конце рабочего дня Шарковский подошел к рецептару.
– Ольга Михайловна, в милиции действительно интересовались моей особой? – вполголоса спросил он.
– Да. Задавали вопросы, имеющие явное отношение к вам. Догадаться было не трудно.
– Странно… Неужели настучал кто-нибудь из ваших работников?
– Поищите лучше среди ваших знакомых, Роман Борисович.
– Мои знакомые доносами не занимаются. Я подозреваю новую кассиршу.
– Валю! Не говорите глупости. Прекрасная, самоотверженная девушка. Чем вы ей насолили?
– Иногда личные мотивы не имеют особого значения. Она подослана к нам с определенной целью,
– А если и так… вас это тревожит?
– Ничуть.
– Меня тоже.
Шарковский с минуту молчал, выжидая, пока Ольга Михайловна писала рецепт.
– Вы думаете, что они затевают дело? – спросил он,
– Думаю, что да.
– Эх-хе-хе!.. – шумно вздохнул Шарковский, – Опять надо архив поднимать. Хорошо, что я человек предусмотрительный и на каждый грамм у меня есть бумажное оправдание. Не там они ищут причины своих неудач… Кто виноват в том, что война застала нас врасплох? Столько было разговоров, а как до дела дошло… Везде дефицит.
– Роман Борисович, вы напрасно мне это говорите, – резко сказала Ольга Михайловна. – Оправдывайтесь там… Я отказалась давать показания… Я не имею фактов.
– Так их и нет, Ольга Михайловна.
– Тем лучше для вас.
Не желая больше разговаривать с Шарковским, Ольга Михайловна отправилась в ассистентскую за готовыми лекарствами,
28. Арест
Вечером к Шарковскому пришел участковый инспектор.
– Роман Борисович, разрешите войти? – с некоторым смущением сказал он, останавливаясь в дверях дефектарной.
Участковый бывал в этой комнате не раз, и не только по делам службы. В дефектарной имелись весьма привлекательные снадобья, вроде чистого спирта.
– Входите, входите, товарищ Кондратьев! Давно вас не видел. Как здоровье?
– Здоровье вполне приличное. Устаю последнее время. Работы много.
– Присаживайтесь, – предложил Шарковский.
– Да нет… Я к вам по делу. На одну минутку. Видите ли… Такая, понимаете ли, оказия… Не представляю, с какого боку и приступить, – мялся участковый.
– Я знаю, зачем вы пришли, – криво усмехнувшись, сказал Шарковский. – За мной? В гости приглашать…
– Вот-вот… – обрадовался Кондратьев, – приглашают вас завтра на площадь для разговора. Комната двести вторая. Вот повестка, распишитесь…
Участковый вручил розового цвета толстую бумажку V обнадеживающе похлопал Шарковского по плечу.
– Не расстраивайтесь и не огорчайтесь… Ничего особенного… Я уверен, что у вас все в ажуре.
– Да, конечно… Если кому-нибудь и отпускал незаконно немного спирта, то без всякой корыстной цели.
– Без корысти. Для внутреннего употребления, – засмеялся участковый. – Это точно… точно. Но вы про спирт ничего не говорите. Не надо давать им предлоги… Ни к чему. Зацепятся и начнут из мухи слона высасывать. Есть у нас такие… Не давайте им повода… Боже вас упаси! Пускай сами докажут. Я говорил с оперуполномоченным, – переходя на шепот, сообщил он, – спрашивал про ваше дело. Ерунда! Никакого дела еще и нет. Помните, что признаться никогда не поздно. Ну, да вы и сами не мальчик. Не мне вас учить…
Шарковский пристально посмотрел на участкового инспектора, и в этом взгляде Кондратьев увидел и злобу, и раздражение, и презрение, и что-то еще такое, отчего он сильно смутился.
Стремительное наступление Советской Армии сильно подорвало фашистский дух не только на фронте. Завербованные или заброшенные в тыл предатели всех мастей: шпионы, диверсанты, разведчики – крепко задумались о своей дальнейшей судьбе и о том, как им спасать свою шкуру. Вызов в милицию для Шарковского, без сомнения, был выходом почти счастливым. Если его отдадут под суд за такие пустяки, как незаконная продажа лекарств, то он получит от двух до семи лет и скроется в тюрьме до окончания войны. Потом дело пересмотрят, возможна амнистия, и он освободится.
Именно на это и рассчитывал Иван Васильевич. Шарковский был опытный и очень осторожный враг. Не случайно органы госбезопасности его «прохлопали», как выражался подполковник. Долгое время резидент абвера (военной фашистской разведки) Шарковский жил и действовал в самом центре Ленинграда, и никто, даже работники аптеки, общавшиеся с ним ежедневно, ничего не подозревали. Установлено, что к Лынкису на Васильевском острове Шарковский не ходил и встречались они в других местах. Получив повестку, Шарковский имел достаточно времени, чтобы сообщить Тарантулу о вызове его в милицию. Но как это было сделано, проследить не удалось.
На другой день в начале пятого Шарковский отправился на площадь. Шел он по Невскому пешком, неторопливо, иногда останавливался и разглядывал знакомые здания Александрийского театра, Гостиного двора, Думы, Казанского собора. На площади долго стоял против Зимнего дворца. Может быть, он чувствовал, что надолго расстается со свободой, и прощался с Ленинградом, а может быть, с этими местами были связаны какие-то воспоминания.
На второй этаж Управления милиции он поднялся спокойно, но, увидев пост, остановился на площадке. Сейчас он предъявит повестку, дежурный пропустит его наверх, а назад он может не вернуться. Назад выпускают только с пропуском.
В пять часов в кабинете Ивана Васильевича на Литейном раздался телефонный звонок.
– Товарищ подполковник, докладывает Маслюков. Шарковский пришел. Сидит в коридоре.
– Хорошо. Пускай посидит с полчасика, а потом приступайте к допросу. Меня беспокоит вопрос: сообщил ли он Мальцеву?
– Полагаю, что да, – уверенно сказал Маслюков.
– Мало ли, что вы полагаете. Я, например, полагаю другое. Если он надеялся вернуться домой, мог и не сообщить.
– Что же делать?
– Начинайте допрос. Если он будет все отрицать, – значит, рассчитывал на благополучный исход. Если сознается, тогда другое дело…
Томительно тянулось время. Шарковский сидел в длинном, тускло освещенном электрическими лампочками коридоре Управления на стареньком скрипучем стуле и ждал. Двери двести второй комнаты часто открывались. Входили и выходили сотрудники в форме, в штатской одежде, с бумагами, с папками дел, но никто из них не обращал никакого внимания па сидящих в коридоре. Неподалеку от Шарковского на узком стуле устроился совсем еще молодой человек, беспечно болтавший ногами. Немного дальше, на скамейке, сидела полная женщина, а рядом с ней крупный пожилой мужчина. Иногда из глубины коридора в сопровождении милиционера проходили на допрос задержанные раньше люди. Минут через сорок из комнаты вышел молодой следователь с розовой повесткой в руках.
– Вы Шарковский? – обратился он к дефектару.
– Я Шарковский, – поднимаясь со стула, сказал тот.
– Проходите…
Огромная комната, несмотря на то что там стояло пять столов, казалась свободной. Три окна выходили во двор, но света было вполне достаточно. Шарковский прошел за следователем и сел на приготовленный стул. Он обратил внимание на то, что все присутствующие в комнате сотрудники при его появлении подняли головы и с любопытством проводили до места.
– Ну так как, гражданин Шарковский? Будем признаваться? – спросил следователь, перекладывая толстую папку на край стола.
– Смотря по тому, в чем признаваться?
– Вот именно, – с усмешкой сказал следователь. – Начнем прямо с результатов… По скромным подсчетам, сколько стоили государству ценности, которые вы приобрели за время войны? А? Во сколько вы их оцениваете?
– Я не подсчитывал,
– Значит, вы не отрицаете… Это уже хорошо. Чистосердечное раскаяние суд всегда принимает во внимание.
– А при чем тут суд? Если я приобретаю, скажем, картину, пускай слишком дешево, на свои заработанные деньги, – значит, меня под суд? – спокойно спросил Шарковский.
– На свои заработанные деньги?
– Да. Только на свои.
– Вы, очевидно, полагаете, что нам ничего не известно о ваших делишках и вызвали мы вас так… на всякий случай. А вдруг признаетесь?
– Гражданин следователь… Посмотрите на мои седые волосы… И давайте говорить в другом тоне. Я вам в отцы гожусь.
– Это верно. Но тогда и вы прекратите прикидываться невинным… У кого вы купили картину Перова?
– Не картину, а эскиз.
– Неважно, У кого?
– Не знаю.
– Как это вы не знаете?
– Я покупал ее через третьи руки.
– А вам известно было, что эта картина украдена из Русского музея?
– Нет, неизвестно.
– Ну, конечно… Откуда вы могли знать! Картинами интересуетесь, а толком в них не разбираетесь, – снова переходя на издевательский тон, сказал Маслюков. – Сколько же она вам все-таки стоила?
– Не помню. Я купил ее в позапрошлом году. Дешево стоила.
– Даром?
– По ценам мирного времени, можно сказать, что и даром.
– Но все-таки… Вы заплатили деньгами?
– Да, в конечном счете деньгами. Я купил в аптеке бактериофаг и немного глюкозы. За них я получил продукты, а за продукты мне принесли картину.
– Сложная комбинация… Значит, в аптеке вы покупали дефицитные лекарства и комбинировали. Так! А почему вам аптека отпускала эти лекарства?
– Гражданин следователь, возьмем для примера такой случай. Вы нарушили правила уличного движения… Будете вы платить штраф постовому милиционеру? – спросил Шарковский.
– Полагается платить.
– Да, по закону вы должны заплатить, а на практике будет иначе. Вы предъявите служебное удостоверение, и милиционер вам козырнет… Этим дело и кончится.
– Ну, а вывод?
– Вывод тот, что, работая в аптеке много лет, я имел какие-то привилегии.
– Хорошо. Пускай суд решает, какие вам полагаются привилегии. Будем говорить о фактах.
С этими словами Маслюков вытащил из папки стопку чистой бумаги и, задавая вопросы, начал записывать показания. Расчет Ивана Васильевича подтверждался. Шарковский не запирался, не путал, не отрицал того, что, по его мнению, известно следователю. Держался он спокойно, с достоинством, на вопросы отвечал коротко, продуманно, но фамилии людей, достававших ему продукты, называть отказался.
– Если я виноват, судите меня, – твердо сказал он. – Других людей запутывать в это дело я не хочу. Тем более что это все случайные люди. Не забывайте, какая это была зима. Они цеплялись за жизнь, как утопающие за соломинку, и не думали о том, что совершают незаконные, с вашей точки зрения, поступки,
– А вы этим и пользовались.
– Все пользовались. Кто не пользовался, те отправились на тот свет.
В комнату вошел Иван Васильевич. Увидев его, Маслюков встал. Остальные следователи, не зная подполковника, продолжали сидеть, с любопытством наблюдая за тем, что происходит за крайним столом.
– Ну, как дела? – спросил Иван Васильевич, подходя к помощнику.
– Вот протокол. Шарковский не отрицает…
– Тем лучше.
Иван Васильевич пододвинул к столу стоявший у стены стул, сел, взял исписанные Маслюковым листы протокола и начал читать.
Шарковский понял, что пришел какой-то крупный начальник, и с интересом разглядывал его. Маслюков стоял позади и через плечо пальцем показывал на некоторые наиболее существенные места в протоколе.
– Ну, так… – деловито произнес Иван Васильевич, закончив чтение. – Придется вас задержать, гражданин Шарковский. Какие у вас есть вопросы, просьбы?
Вместо ответа Шарковский безразлично пожал плечами.
– Может быть, хотите кому-нибудь позвонить или написать письмо? Я думаю, что вы не скоро вернетесь домой.
– А куда вы меня посадите?
– Сюда. В дом предварительного заключения. Ход с Мойки.
– Могу я написать своей хозяйке относительно передач?
– Да, да. Я об этом как раз и говорю. Вот вам бумага, перо. Пишите.
Шарковский вытащил из кармана платок, снял пенсне, неторопливо протер его и, нацепив на нос, начал писать.
– А как его отправить? – спросил он» передавая листок.
– Я передам, – сказал Маслюков, складывая письмо. – Во время обыска.
– Будет обыск? – с полным безразличием спросил Шарковский.
– Безусловно.
Равнодушие предателя раздражало Ивана Васильевича. Неужели он и в самом деле ничего не подозревает или только притворяется?
– Машина здесь? – тихо спросил он и, когда Маслюков кивнул головой, прибавил: – Сначала обыщите.
– Ну-с, гражданин Шарковский! – громко сказал Маслюков. – Поехали на новую квартиру. Виноват… Одну минутку. Удирать не собираетесь?
– Куда мне удирать…
– Поднимите руки… Вещи с собой в камеру не разрешаем… Ничего лишнего… Носовой платок? Это можно. Деньги? Нельзя. Здесь документы? Это в дело, – говорил Маслюков, вытаскивая содержимое карманов. – Ключ? От квартиры?
– Да.
– Оставим здесь. Он вам больше не нужен. А это что за ключи?
– От шкафов в аптеке.
– Это мы туда и передадим… Нож перочинный? Какой интересный! Полный набор инструментов… Ну, кажется, все.
– Все. Опыт, я вижу, у вас большой, – криво усмехнувшись, проговорил Шарковский, застегивая пиджак.
– Разрешите везти? – обратился Маслюков к молча наблюдавшему за обыском Ивану Васильевичу, но тот поднял руку.
Скоро Шарковский поймет, что вся эта история с вызовом в милицию инсценировка и что его шпионская деятельность известна советской контрразведке. Следующий допрос должен быть на Литейном, но за это время шпион успеет подготовиться. Нужно было использовать неожиданность и захватить его врасплох.
– Гражданин Шарковский, у меня к вам есть еще вопрос, – медленно проговорил Иван Васильевич, глядя прямо в глаза врага. – Григорий Петрович заболел и просил у вас шесть порошков аспирина. Ну как… поправился он?
Зрачки у Шарковского расширились, а лицо сделалось мертвенно бледным, отчего морщины превратились в складки. Можно было думать, что он сейчас потеряет сознание и грохнется на пол.
Маслюков взглянул на начальника, не понимая, зачем он задал такой вопрос.
– Садитесь, Шарковский. Вы должны понять, что ваша игра проиграна, – холодно сказал Иван Васильевич.
– Откуда вы… Кто такой Григорий Петрович? – тяжело дыша, спросил Шарковский и плюхнулся на стул,
– Ну вот опять… Вы же умный человек… Знаете пословицу: «Что посеешь, то и пожнешь»? Сейчас пришла пора собирать урожай. С Мальцевым – Тарантулом вы скоро встретитесь. Дадим вам очную ставку. Лынкис Адам тоже у нас…
Последние фразы подействовали на Шарковского самым неожиданным образом. На лице появилась краска, а глаза заблестели, и казалось, что стекла пенсне отражают и увеличивают этот блеск.
– Тарантул? – спросил он. – Вы думаете, что Григорий Петрович и есть Тарантул?
– Не думаю, а точно знаю.
– Боже мой!.. Нет, этого не может быть… Боже мой… – забормотал вдруг Шарковский. – Неужели это так?.. Правда, я подозревал… смутно… Я думал, что он… Боже мой!.. Теперь уже не поправить… Почему я не знал…
Затем наступила реакция. Появилось какое-то безразличие и слабость. Это было видно по всему. Глаза потухли, углы губ опустились, а морщины расправились и превратились в тонкие линии.
– Отвечайте мне на вопрос! – строго и четко сказал Иван Васильевич. – Нам известно, что вещественный пароль на вторую явку, к Лынкису на Васильевский остров, – шкатулка. Софья Аполлоновна присылает с поручением. Медальон с фотографией. Чтобы открыть шкатулку, нужно знать число. Какое это число? Вы меня слышите, Шарковский? Какое это число? – спросил Иван Васильевич.
Шарковский поднял полные слез глаза на Ивана Васильевича и, мотая головой, задыхаясь, с трудом проговорил:
– Я не могу сейчас.
Он долго сидел, опустив голову на грудь. Плечи его вздрагивали.
– Отвечайте на вопрос. Я жду! – еще более твердо приказал подполковник, когда Шарковский полез в карман за платком. – Какое это число?
– Число?.. Не помню… забыл…
– Число у вас записано? Может быть, здесь? – спросил Иван Васильевич, пододвигая лежащие на столе документы.
– Нет… я помнил… четырехзначное число… забыл… потом я вспомню…
– Хорошо. Вечером поговорим. Постарайтесь вспомнить, – сказал Иван Васильевич поднимаясь.
Арестованный был в таком состоянии, что продолжать допрос не было смысла. Нужно было дать ему успокоиться и прийти в себя. Главное сделано. Иван Васильевич ждал от Шарковского большого сопротивления и готовился к упорной психологической борьбе, но почему-то этого не случилось. Он понял, что в отношениях между Шарковским и Тарантулом – Мальцевым есть какая-то тайна, и она сейчас сыграла решающую роль. Так или иначе, но Шарковский «раскололся» и сильно облегчил работу. Сделав Маслюкову знак отправлять арестованного, он собрал отобранные при обыске вещи и протокол в портфель.
– До свиданья, товарищи! – обратился он к работающим за своими столами следователям. – Большое вам спасибо за помощь!
29. Ампулы
Вернувшись из Управления милиции, Иван Васильевич спустился в столовую и только здесь почувствовал, как он проголодался. Большинство столиков были свободны. Обедали опоздавшие.
– Иван! Иди сюда.
Оглянувшись, он увидел солидного офицера в морской форме.
– А-а! Костя! Ты когда вернулся?
– Часа полтора назад. Садись.
Устроившись за столиком с Каратыгиным, Иван Васильевич заказал обед и, откинувшись на спинку стула, с удовольствием вытянул ноги.
– Ну, рассказывай, как путешествовал?
– Долгая история… Поговорим лучше о тебе. Ребята в порядке? Аля и Коля?
– Пока все идет хорошо. В основном распутали. Только что взял одного, а на днях ликвидируем всю банду. Начальство торопит.
– Это правильно. Надо торопиться, Иван, Скоро начнем наступать.
Официантка принесла хлеб, столовый прибор, но пообедать Ивану Васильевичу удалось только через полчаса. В дверях появился взволнованный и запыхавшийся от быстрой ходьбы Маслюков.
– Что-то у нас случилось, – проговорил Иван Васильевич, заметив приближающегося помощника, и, когда тот остановился в двух шагах, спросил: – Ну? Сбежал, что ли?
– Сбежал, товарищ подполковник. Совсем сбежал… на тот свет…
– Что это значит?
– Мертвый…
– Новое дело… Как же так? Да вы успокойтесь, Сергей Кузьмич. Садитесь, – сказал Иван Васильевич и, увидев, что Маслюков покосился в сторону Каратыгина. прибавил: – Можно, можно. Он в курсе дел. Рассказывайте.
– Да мне нечего особенно и рассказывать, товарищ подполковник. Ехали мы молча. Он сидел забившись в уголок и только глазами моргал. Все было нормально. А потом… Уже сюда, во двор, въехали, он вдруг бряк… и готов. Немного подергался – и все. Не понимаю… Инфаркт его хватил, что ли…
– Все может быть. Возраст такой, как раз для инфаркта… Врача вызывали?
– Вызывал. Констатировал смерть, но отчего и почему, не говорит. Надо делать вскрытие.
– Неприятность… – задумчиво проговорил Иван Васильевич. – Костя, ты еще тут посидишь?
– А что?
– Попроси, чтобы с обедом подождали. Схожу посмотрю. Не нравится мне эта смерть.
Длинными коридорами прошел Иван Васильевич в здание внутренней тюрьмы. Шарковский лежал в приемной на широкой деревянной скамейке. Первое, что бросилось в глаза, – это посиневшее лицо умершего. Рубашка была расстегнута, и кожа на груди покрылась темно-синеватыми пятнами.
«Что же это такое? – думал Иван Васильевич. – Естественная смерть от инфаркта или самоубийство? Может быть, разговор о Тарантуле привел его в такое состояние, что он не выдержал и отравился. Но когда? Где он взял яд? А может быть, отправляясь в милицию и зная о том, что ему приготовлено, яд принял заранее?»
– Сергей Кузьмич, в боковом кармашке пиджака у него вы смотрели во время обыска?
– Кажется, смотрел…
– Почему «кажется»?
– Не уверен, товарищ подполковник. Во всяком случае, снаружи рукой прощупал, это я помню.
– А не остался ли там какой-нибудь порошок?
– Вряд ли… А вы думаете, что он принял порошок? Не-ет! Этого не может быть. Всю дорогу я с него глаз не спускал. Сразу бы увидел, – уверенно сказал Маслюков.
– В инфаркт я не верю.
– Почему?
– С плохим сердцем в разведке не работают. Тут что-то другое. Вы обратили внимание, какое на него впечатление произвело сообщение о Тарантуле?
– Конечно. Он не знал, что Мальцев и Тарантул одно лицо.
– В том-то и дело. Тут какая-то тайна. И вот, видите, тайна ушла в могилу.
– Мальцев расскажет.
– Он может и не знать… А что, если и Мальцев… – начал было Иван Васильевич и, не договорив, задумался.
– Что будем делать, товарищ подполковник? – спросил Маслюков после того, как Иван Васильевич, нагнувшись к телу, поднял веко и посмотрел глаз.
– Что делать? – машинально переспросил Иван Васильевич, думая о другом. – Явное отравление. Не знаю, почему врач не мог определить сразу…
– Он у нас слишком ученый. Сто раз примеряет и только потом отрежет, – с усмешкой заметил Маслюков.
– Н-да! Что делать? – опять повторил подполковник, не слушая помощника. – Что делать? Пускай тут где-нибудь полежит до завтра…
Назад в столовую Иван Васильевич возвращался с тяжелым чувством совершенной ошибки. Что-то, где-то было не предусмотрено, недодумано, и вот результат. Дело осложнялось. Многие предположения, которые должен был подтвердить и уточнить Шарковский, повисли теперь в воздухе. Секрет пластинки остается секретом. Облаву на кладбище придется проводить вслепую. И, наконец, последняя тайна. Единственным утешением может служить то, что он успел выяснить назначение закрытой шкатулки, найденной при обыске у Лынкиса.
За столиком с Каратыгиным сидел один из его помощников и о чем-то оживленно рассказывал. При виде подполковника он встал и пересел за соседний стол.
– Ну что, Ваня? Действительно инфаркт?
– Какой там к черту инфаркт!.. Отравился цианистым калием. Посинел весь.
– Как же ты не предвидел? Я всегда считал, что ты на два дня вперед заглядываешь…
– Не издевайся, и без того на сердце кошки скребут.
– Ничего, Ваня… Мало ли что в жизни бывает!.. А у меня настроение сейчас великолепное! Исход войны определился…
Подполковник не слушал своего друга. Неожиданная смерть Шарковского спутала все его планы. И чем больше он думал, тем больше росла тревога в душе.
«А что, если он никому не сообщил о вызове в милицию? – размышлял Иван Васильевич. – Что, если он понял и предупредил Мальцева о том, что они в ловушке? Но ведь ловушка еще не захлопнулась, и Тарантул на свободе. Значит, он может скрыться. И навряд ли такой человек уйдет просто так… Из мести он оставит после себя память».
И воображение нарисовало Ивану Васильевичу страшную картину. Вот он, не дозвонившись по телефону, отправляется на квартиру к Завьялову, открывает дверь своим ключом и находит два безжизненных трупа… Мишу и Лену. Кожа их, как и у Шарковского, будет покрыта темно-синими пятнами… Укус ядовитого паука! Ведь он не случайно взял себе такое прозвище – Тарантул.
– Ты что нахмурился, Ваня? – спросил Каратыгин и тем отвлек Ивана Васильевича от мрачных мыслей.
– Да так… Сомнения мучают. Хочется скорей покончить с этой операцией. Забрать Тарантула и всех, кого уже знаем… А если кто и останется на свободе… черт с ними! В другой раз попадутся. Все равно всех не переловить.
– Нервочки пошаливают, – с улыбкой сказал Каратыгин. – А горячку пороть не стоит. Это на тебя вид покойника так подействовал. Не надо было перед обедом смотреть. Аппетит испортил…
После обеда Иван Васильевич поднялся в кабинет, вызвал Маслюкова и приказал немедленно отправиться на квартиру Шарковского и вместе с сотрудниками ОБХС произвести самый тщательный обыск. Сам он решил поехать в аптеку.
Евгения Васильевна до позднего вечера надеялась, что Шарковский вернется на работу,
– Неужели он не придет и не скажет, что у него там случилось? – с возмущением говорила она с ассистенткой. – Неужели не понимает, что здесь люди волнуются?
– А я считаю, что из милиции он просто ушел домой и спит. Наплевать ему на нас, – сказала одна из фасовщиц.
– Нет, нет… Роман Борисович – человек педантичный. Он мне сказал, что вернется сразу, как только его отпустят.
– Ну, значит, его не отпустили.
– И не отпустят! – уверенно заявила Аннушка. – Вот помяните мое слово!
– Не надо так говорить раньше времени, – с досадой остановила ее Евгения Васильевна, – Я знаю, что вы его не любите… Но чужой беде радоваться нехорошо.
Сотрудники аптеки понимали, почему волнуется Евгения Васильевна. Если Шарковский «засыпался» и попадет под суд за хищения, то управляющую в покое не оставят. Правда, она приняла аптеку недавно и не знает всех махинаций позапрошлого года, но к Шарковскому и до сих пор приходят какие-то подозрительные знакомые, и он их снабжает то порошками, то какими-то каплями или патентованными средствами.
– Евгения Васильевна, вас спрашивают! – крикнула рецептар, приоткрывая стеклянную дверь в ассистентскую.
Иван Васильевич стоял возле кассы и, как показалось управляющей, о чем-то расспрашивал Валю, Второй человек разглядывал выставленные под стеклом и никому не нужные сейчас предметы ухода за новорожденными. Взглянув на пришедших. Евгения Васильевна сразу поняла, что пришли по поводу Шарковского.
– Вы меня звали? – спросила она, обращаясь к пожилому посетителю,
– Да-да… Извините, что потревожили, но у нас серьезное дело, – сказал Иван Васильевич.
– Пройдемте ко мне, – предложила управляющая и двинулась вперед, показывая дорогу в свой кабинет. – Аннушка, займитесь в торговом зале. Там грязи нанесли…
Выпроводив санитарку, Евгения Васильевна, с трудом сдерживая волнение, снова обратилась к пожилому:
– С кем имею честь говорить?
Вместо ответа Иван Васильевич передал красную книжку. Прочитав служебное удостоверение, Евгения Васильевна побледнела. Раньше ей казалось, что Шарковским интересуются органы милиции, и ничего удивительного не было в том, что они пришли в аптеку спрашивать о задержанном дефектаре. Но при чем здесь органы госбезопасности?
– Не волнуйтесь, – мягко сказал Иван Васильевич, – и выслушайте меня внимательно. Мы вам вполне доверяем, поэтому я буду с вами откровенен, хотя и предупреждаю… Наш разговор – государственная тайна. До поры, до времени, конечно. На вопросы работников аптеки можете сказать, что был следователь ОБХС по делу Шарковского.
– Его арестовали?
– Да.
– За что?
– Пока идет следствие, я не имею права говорить ничего плохого и ничего хорошего. Работать в аптеке он больше не будет. В этом я уверен. Можете искать другого дефектара. Вот ключи… – сказал Иван Васильевич, передавая управляющей связку ключей, отобранных у Шарковского при обыске.
– Так неожиданно… Правда, я здесь человек новый… Но все равно… Никогда бы не подумала, что Роман Борисович так провинился, – пробормотала Евгения Васильевна.
– Да, да, – с иронической улыбкой согласился подполковник. – Это бывает… Бдительность в речах, подозрительность там, где не надо, а на деле полная беспечность. Есть у вас такой грешок.
При этих словах на щеках управляющей выступил густой румянец, но оправдываться и возражать она не решилась, молча проглотив эту «пилюлю».
– Простите. Вот вы сказали, что я могу искать другого дефектара… Но у меня нет оснований. Надо думать, что нам сообщат об этом официально.
– Сообщим в свое время.
– А пока придется его заменить. У вас есть еще вопросы?
– Вопросов нет, но нам нужно посмотреть, не хранил ли он здесь что-нибудь такое… постороннее.
– Обыск?
– Нет, нет… Не надо так шумно ставить вопрос. Мы хотели бы при вас посмотреть в шкафах…
– Хорошо. Идемте в дефектарную.
Посреди большой комнаты стоял длинный, покрытый линолеумом стол, а вдоль стен – высокие шкафы.
– Что значат эти буквы? – спросил Иван Васильевич оглядываясь.
На дверце шкафа был нарисован крупный белый квадрат и красная буква «В», Несгораемый шкаф, стоящий у входа, имел зловещий черный квадрат, а на его фоне белую букву «А».
– В несгораемом шкафу яды, – пояснила Евгения Васильевна, плотно закрывая дверь в дефектарную. – Под литером «В» – сильно действующие, а в этих шкафах все остальное.
Иван Васильевич и Трифонов начали осмотр с лежащих на столе и на подоконниках ворохов бумаги, кульков, бутылок, коробок. Затем приступили к исследованию шкафов, где стояли банки, бутылки, лежали нераспакованные и наполовину пустые пакеты. Переставляя и перекладывая с места на место, поворачивая и переворачивая медикаменты, они заглядывали всюду, где можно было что-нибудь спрятать, но ничего интересного не находилось.
– Товарищ управляющая, я попрошу вас внимательно отнестись к нашей работе, – сказал Иван Васильевич, видя, что Евгения Васильевна отошла к окну. – Вы можете заметить посторонний предмет скорей, чем мы.
– Я не знаю, что вы ищете.
– Все, что не имеет отношения к аптеке. Вы не замечали у Шарковского особой любви к патефонным пластинкам? Не хвастал ли он когда-нибудь, что достал редкую пластинку?
– Нет. К музыке он, по-моему, равнодушен. Я знаю, что он любил живопись. Говорят, что здесь, в дефектарной, довольно долго стояла хорошая картина. Чей-то портрет.
– А что в этом кульке? – спросил Трифонов.
– Сода.
Больше часа ушло на тщательный осмотр шкафов, но ничего подозрительного обнаружить не удалось. Пришла очередь несгораемого шкафа.
– Кто его может открыть? ~ спросил Иван Васильевич, пока управляющая возилась с замком.
– Допуск к шкафу «А» разрешается только трем человекам. Это отдается специальным приказом. Смотрите, пожалуйста. Вот морфий. Это стрихнин. Мышьяк. Здесь тоже морфий, в ампулах. Сулема… – говорила Евгения Васильевна, переставляя банки.
– А там что? – спросил Иван Васильевич, заметив в углу маленький белый сверток.
– Сейчас посмотрю.
Евгения Васильевна достала сверток, развернула бумагу, и. все увидели три цилиндрические ампулы, формой напоминающие радиопредохранители, но значительно меньших размеров.
– Тоже какой-нибудь яд? – спросил Иван Васильевич, беря ампулу и разглядывая на свет прозрачную жидкость.
– Н-не знаю… Я вижу эти ампулы первый раз.
– Да что вы говорите! – вырвалось у Трифонова.
– И знаете что, товарищи, – это ведь не нашего происхождения, – в сильном смущении сказала управляющая. – Наши ампулы совсем иначе запаиваются…
– Та-ак! – с удовлетворением протянул Иван Васильевич. – Неожиданно, но очень кстати. Разрешите-ка…
Он взял ампулы из рук управляющей, неторопливо завернул их все в бумагу, затем в носовой платок и спрятал в карман.
Через час в приемной внутренней тюрьмы Иван Васильевич разглядывал несколько осколков такой же ампулы, только что с большими предосторожностями извлеченных изо рта Шарковского.
30. Секрет пластинки
Поздно ночью вернулся с обыска Маслюков. Иван Васильевич уже собирался ложиться спать, когда зазвонил телефон.
– Слушаю.
– Товарищ подполковник, докладывает Маслюков.
– Вы откуда говорите?
– Я уже вернулся. Обыск закончили,
– Нашли что-нибудь интересное?
– Нашел.
– Тащите сюда.
– Есть!
Первое, что увидел Иван Васильевич, когда Маслюков вошел в кабинет, это характерная квадратная картонная коробка под мышкой.
– Пластинки?
– Совершенно точно. Стащил пластинки.
– Почему стащили?
– Чтобы старуха не заметила. Ох и вредная старуха! Сразу сообразила, что может быть конфискация. Когда начали имущество описывать, все время скандалила. Это мое… это мое. Чуть что получше, – мое, говорит. Цепного добра у Шарковского много, товарищ подполковник. Прямо маленький музей. Удивляюсь я таким людям! Старый и жадный. Ну куда он это все нахватал? В могилу ведь не потащит с собой…
Говоря это, Маслюков положил коробку с пластинками на стол и развязал ее.
– Пластинок много, но я отобрал только заграничные. Вы говорили, что с английским текстом.
– Да, да. Думаю, что все они одинаковы. Одной фирмы, – сказал Иван Васильевич, вынимая пластинки и разглядывая этикетки. – Вот что-то подходящее, но музыка какая-то другая, и номер не тот… Вот еще… Ага! Кажется, эта…
Принесли и завели патефон. Музыка на принесенной пластинке оказалась та же, что и на пластинках Мальцева. Вальс и фокстрот. Но, слушая уже знакомые мелодии, Иван Васильевич по-прежнему не понимал, для какой цели привез их Тарантул.
– Что за черт! Не для развлечения же он их тащил в Ленинград?
– А может быть, и на самом деле пароль? – сказал Маслюков. – Шесть порошков аспирина – это не очень надежно…
– Почему? Наоборот. Просто и хорошо. Нет, тут что-то другое. Отложим до завтра и дадим инженерам. Пускай они поломают голову. Мы пошли, кажется, по неверному пути и забрались в тупик. А сейчас спать…
Маслюков ушел, а Иван Васильевич долго еще сидел за столом, разглядывая пластинки в сильную лупу. Неприятно было идти с докладом к генералу и признаваться в собственном бессилии. Он чувствовал, что разгадка где-то близко и очень проста, но, как это всегда и бывает, в голову лезли самые невероятные, фантастические предположения. Уснул он уже под утро, но и во сне пластинка не давала покоя. Под музыку надоевшего фокстрота в каком-то сыром подвале он танцевал сначала со зловещей старухой, которая потом превратилась в Шарковского.
Проснулся Иван Васильевич от резкого удара и не сразу сообразил, что случилось. Поднял штору затемнения. В комнате сразу стало светло. По улице необычно быстро пробежал трамвай, за ним два грузовика. Тяжелой рысью, сильно напрягаясь, битюг тащил телегу, нагруженную мешками, ящиками, и в этом движении чувствовался какой-то испуг. Пешеходов не видно.
Все ясно: начался обстрел района и где-то поблизости разорвался разбудивший его снаряд. Через минуту удар повторился, затем еще и еще… Снаряды падали недалеко, громада здания вздрагивала, но в душе Иван Васильевич был совершенно спокоен. Он давно убедил себя, что жизнь его персоны, на фоне гигантской борьбы миллионов людей, настолько ничтожна, что и беспокоиться о ней не стоит.
Пока шел артиллерийский налет, он успел одеться, сделать физзарядку и заправить кровать. Собираясь идти умываться, взял из ящика письменного стола мыльницу и тут увидел пластинку, обратил внимание на фабричную марку. На черной круглой этикетке была нарисована золотыми штрихами собака, сидящая перед длинной граммофонной трубой.
«Где же все-таки зарыта собака?» – подумал он, вспомнив известную поговорку.
Этикетка была несколько вдавлена, по краям шел выпуклый ободок, и создавалось впечатление, что текст напечатан прямо на пластмассе. Но это не так. Этикетка была из бумаги, покрыта лаком и приклеена. Ноготь на большом пальце Ивана Васильевича длинный и острый. Проведя им между ободком и краем этикетки, он заметил, что в одном месте бумага отстала. Осторожно потянув за оттопырившийся кончик, он увидел под этикеткой тонкие линии. «Так вот она где зарыта, собака! Запись! Дополнительная запись».
Открытие так обрадовало Ивана Васильевича, что он выскочил с пластинкой в коридор и почти бегом направился к своим помощникам.
Маслюков не слышал обстрела и крепко спал.
– Сергей Кузьмич! Сергей… Да проснись ты, голова…
– А? Я уже… Все в порядке, товарищ подполковник… Можно ехать.
– Куда ехать? Проснись, Сергей Кузьмич…
– Уже проснулся, – с трудом проговорил Маслюков, садясь на кровати.
– Знаешь, какая штука… Собака, оказывается, была зарыта под собакой!
– Собака под собакой. Понимаю, – пробормотал Маслюков, очевидно думая, что все это происходит во сне.
– Сергей Кузьмич, полюбуйся, – сказал Иван Васильевич, поднося пластинку к самому его носу и приподнимая краешек этикетки, – Видишь? Там что-то еще записано…
Только сейчас Маслюков понял, что перед ним стоит настоящий, живой начальник, взволнованный неожиданным открытием.
– Вот оно что!.. Это здорово, товарищ подполковник!.. А что вы насчет собаки говорили?
– Смотри сюда. Фабричная марка: собака перед граммофоном. Видишь? Она-то меня и навела на эту догадку.
В лаборатории сняли этикетку, промыли пластинку я установили, что запись произведена на тридцати оборотах. Новинка техники – долгоиграющая пластинка – не была уже секретом.
Вместе с пластинкой в кабинет принесли специальную радиолу.
– Ну, что тут за музыка? – спросил Иван Васильевич инженера, когда они остались вдвоем.
– Речь Гиммлера.
– Ого! Даже Гиммлера! – с удивлением сказал Иван Васильевич. – Перевод сделали?
– Нет. Вот послушайте, товарищ подполковник, – сказал инженер, опуская иглу.
В репродукторе возникло легкое шипение, и вдруг раздался гортанный мужской голос. Вначале Гиммлер говорил спокойно, почти дружеским тоном. Обращение его ко всем резидентам немецкой разведки походило на отеческую беседу с сыновьями. Постепенно в голосе появились каркающие нотки приказа, а закончил он почти криком.
Иван Васильевич плохо знал немецкий язык, но главные мысли он понял. Гиммлер говорил, что отступление немецкой армии имеет стратегический характер. Цель отступления – измотать и обескровить Советскую Армию. Говорил, что немецкая армия отступает в полном порядке, по заранее разработанному плану, сохраняя технику и людей, в то время как Советская Армия несет громадные жертвы и потери.
– Это нам известно со времен царя Гороха, – с усмешкой проговорил Иван Васильевич. – Паническое бегство как удачный стратегический маневр.
Инженер засмеялся, но сейчас же поднял палец. Насторожился и подполковник.
Гиммлер сообщал, что второго фронта не будет. В Женеве идут переговоры с Америкой и Англией о заключении мира, и близок час, когда эти страны выйдут из войны,
– Вот как! Что это… провокация или действительно так? – спросил вполголоса Иван Васильевич, следя за выражением лица инженера, который лучше его понимал язык.
– Все может быть, – сказал тот, разводя руками. – Второго-то фронта до сих пор нет…
Дальше Гиммлер говорил о том, что в эти решающие дни немецкие патриоты должны умножить свои усилия для ускорения победы над коммунизмом. Россия истекает кровью. Это последнее ее сопротивление. В заключение он приказывал распространять эти сведения и действовать, действовать… Подрывать мосты, уничтожать заводы, отравлять продовольствие, водоемы.
Закончил свою речь Гиммлер обычными хвастливыми лозунгами третьей империи, ну и, конечно, – «Хайль Гитлер!».
– Все! – сказал инженер.
– Пустой номер. Вторую этикетку вы тоже сняли? Иван Васильевич надеялся услышать что-нибудь о конкретных заданиях, с названием мест, с фамилиями людей, но их не было. Это был призыв вообще.
– Вторую этикетку мы сняли с очень большим трудом, – сказал инженер, показывая обратную сторону пластинки, – Такой клей… Надо отдать им справедливость, товарищ подполковник, – химики они замечательные.
– Не только химики… И как это все случилось?.. – задумчиво проговорил Иван Васильевич. – Трудолюбивый народ… и вот попал в фашистскую кабалу.
– Школы у них, товарищ подполковник, особые. С детства думать самостоятельно не учат. Такая педагогика. А это отражается на всем народе.
– Конечно, школа играет огромную роль. А вы откуда знаете, что у немцев думать не учат?
– Когда-то изучал историю педагогики. Собирался стать учителем.
Иван Васильевич взглянул на очень высокую, худую фигуру инженера и улыбнулся.
– Вас бы, наверно, ребята прозвали «дядя Степа».
– Совершенно верно. Меня и сейчас знакомые мальчишки так зовут, а некоторые еще и «Дядя, достань воробышка».
Позвонили из лаборатории и сообщили, что в ампулах, найденных в несгораемом шкафу аптеки, оказался препарат цианистого калия. Яд очень сильный и быстродействующий.
Предположение Ивана Васильевича подтвердилось. Шарковский отравился в машине, когда окончательно убедился, что разоблачен как немецкий шпион-разведчик. Теперь можно было со спокойной совестью идти с докладом к генералу и приступать к ликвидации всей банды.
31. Неожиданное посещение
Миша и Лена ничего не знали о происходящих событиях и, конечно, не понимали, что тревожит их гостя, почему он озабочен и с каждым новым днем становится все мрачней. Фамилию Казанкова, передавшего им письмо, они даже не слышали.
– Папа был на заводе, а письмо принес какой-то мужчина. Коля открывал ему дверь.
– Он не говорил, что зайдет за ответом? – спросил Григорий Петрович.
Лена повернулась к Мальцеву, и в ее детском, чистом взгляде можно было прочесть искреннее удивление.
– За ответом? – переспросила она. – Не-ет… По-моему, он ничего не говорил. Он только просил передать письмо папе. И больше ничего. А разве нужен был ответ?
– Дело не в этом. Один мой знакомый был командирован в Ленинград, и я с ним отправил письмо, – пояснил Мальцев. – Но я никак не могу его разыскать.
– Так он, наверно, уехал обратно?
– Нет. Мы должны были здесь встретиться.
– А он знал, что вы у нас остановитесь?
– Да. Я ему говорил.
– Тогда он вас найдет, Григорий Петрович, – уверенно сказала Лена.
– Меня беспокоит… Не случилось ли что-нибудь с ним?
В глазах у Лены мелькнула догадка и появилось выражение испуга, жалости и сочувствия.
– Ой! А что, если он ранен, Григорий Петрович? – сказала она. – Смотрите, какие все время обстрелы.
– Я тоже об этом думаю…
– Так вы поищите в больницах или в госпиталях. Хотите, я вам помогу? Надо в больницу Эрисмана сходить, потом есть Веры Слуцкой на Васильевском острове, потом имени Куйбышева. А потом… больше я не знаю. А госпитали во многих школах.
– Может быть… может быть, – задумчиво произнес Мальцев. – Просто не понимаю, куда он исчез. Но искать его не стоит, Алечка. Если он остался жив, то найдется сам, а если погиб… Ну, что ж… Мы же все равно ничем помочь ему не можем.
К обеду вернулся Миша. После похорон своего друга он сильно изменился. Всегда был необычно серьезен и малоразговорчив. Григорий Петрович это видел, но до сих пор почему-то не расспрашивал. И очень кстати. Миша чувствовал, что Мальцев косвенно виновен в смерти Васи, возненавидел его всей душой и боялся нечаянно выдать себя. Дверь открыла Лена.
– Он дома? – тихо спросил Миша, но вместо нее ответил появившийся в прихожей Мальцев.
– Дома, дома… Я вижу, друзья мои, что становлюсь вам в тягость.
– Да нет… Не в этом дело. Какая еще тягость! Мы же встречаемся только по вечерам, – сказал Миша раздеваясь. – Папа скоро приедет.
– Он скоро приедет, а мне, кажется, пора сматывать удочки. Боюсь, что мы с ним разминемся…
Миша понимал, что Мальцев говорит это просто так, для «красного словца», и никуда он не собирается, но Лена приняла всерьез.
– Неужели вы так и не дождетесь папу? Он будет очень огорчен. Не уезжайте, Григорий Петрович… – почти умоляюще сказала она.
– Я и без того загостился. Дел у меня здесь больше нет, в осажденном Ленинграде побывал. Это мне пригодится для будущих воспоминаний. Для истории… Да! Чуть не забыл, – спохватился Мальцев и достал из кармана бумажник. – Получил я литерную карточку из нашего ведомства и хотел вас угостить. Вот мы и сделаем это сегодня. Схожу сейчас в магазин, получу что-нибудь такое… приятное для желудка, и пообедаем на славу. Говорят, что можно даже праздничное вино получить. Коля, вы со мной рюмочку внутрь опрокинете?
– Смотря по тому, за что. За скорую победу?
– Ну что ж, можно и за победу.
С этими словами Мальцев оделся и вышел. Лена закрыла за ним вторую дверь и вопросительно взглянула на «брата».
– Ну, что же ты стоишь? – А что делать?
– Надо позвонить дяде Ване.
– Зачем?
– Как зачем? А если он уедет…
– Да никуда он не денется. Болтает языком.
– А литерная карточка?
– Вот это я упустил, – подумав, согласился Миша. – Насчет литерной карточки надо позвонить. Наверно, купил где-нибудь…
Стол в гостиной был уже накрыт для обеда. Каждый раз, когда Миша видел аккуратно расставленные тарелки и тарелочки, прибор и стеклянные подставки для него, чистую скатерть и салфеточки, солонку, разливательную ложку, он удивлялся. Зачем Лена это делает и как ей не надоедает каждый раз мыть посуду, прятать в буфет и вынимать все эти никому не нужные, по его мнению, вещи? Не проще ли разостлать на столе газету, есть из солдатского котелка или эмалированных мисок, а хлеб ломать руками. Неужели она всегда такая или это только на время, пока они изображают собой профессорских детей?
– Обедать ты сейчас будешь? – спросила Лена.
– Подождем его.
– А училище?
– Успею. Сегодня у нас практика.
Ивана Васильевича на месте не оказалось, но дежурный сообщил, что «дядя Ваня» минут через двадцать будет у себя.
Приходилось ждать. Мальцев скоро вернется, но никакой срочности не было, и поэтому Миша ничего не сказал дежурному, решив, что позвонит сам из автомата, когда пойдет в училище.
Лена ушла на кухню. Миша сел к пианино и от нечего делать одним пальцем начал подбирать «Раскинулось море широко…».
И вдруг в прихожей раздался звонок.
«Быстро же он вернулся», – подумал Миша, захлопывая крышку пианино и направляясь в прихожую.
На площадке лестницы стоял невысокий худенький старичок с аккуратно подстриженной седой бородкой, в очках.
– Вам кого? – спросил Миша, с любопытством разглядывая пришедшего.
– Мне Сергея Дмитриевича.
– А его нет.
– Нет? Жаль… А где же он? – спросил старичок, протирая очки.
Иван Васильевич предупреждал, что к Мальцеву могут приходить какие-то люди и следовало запомнить их внешность, все, о чем они будут говорить или спрашивать. Старик интересовался Завьяловым, но Миша почему-то решил, что он пришел к Мальцеву, и поэтому спокойно ответил:
– Папа уехал в командировку. Эти слова произвели на старичка странное впечатление.
– Что такое? – с удивлением спросил он, надевая очки и пристально разглядывая юношу,
– Я сказал, что он уехал в Москву, в командировку, – повторил Миша. – Чему вы удивляетесь?
– Чему я удивляюсь? А вот тому, что вы изволили сказать «папа», молодой человек.
– Ну так что? – ничего еще не подозревая, спросил Миша.
– То есть как что? Кто вы такой?
Неясная тревога охватила Мишу, и он сильно смутился. «Чего он на меня так пялит глаза?»
– Я? Кто я такой? А в каком это смысле?
– В прямом. Что вы тут делаете? – настойчиво спросил старичок.
– Живу.
– Очень хорошо! А почему вы здесь живете? Вы что, переселенец из другого района или у вас разбомбило дом?
– Ничего подобного. Я живу здесь давно.
– Как вас зовут, молодой человек? Миша растерялся.
– Николай, – ответил он, думая, что на попятный идти уже нельзя.
– Вот оно что… Не хотите ли вы мне сказать, уважаемый, что вы являетесь Колей Завьяловым, сыном Сергея Дмитриевича?
– Да.
– Ах, вот как!.. Я вижу, вы меня приняли за какого-то дурачка… Неуместные шутки, молодой человек. Николашу я знаю с пеленок и уж не настолько ослеп, чтобы не разобрать, с кем говорю.
В этот момент в прихожую вошла Лена. Только что из окна кухни она видела во дворе возвращающегося с пакетом Мальцева и пришла предупредить об этом «брата».
– Коля, это к нам? – спросила она.
– О-о! Да вы не один, – с явным издевательством сказал старичок. – Если не ошибаюсь, вы Аля? Дочь Сергея Дмитриевича?
– Да, я Аля, – простодушно подтвердила Лена.
– Очень мило! А теперь, молодые люди, скажите, пожалуйста, с какой целью вы меня мистифицируете? А? Кто вам дал такое право и что это все значит?
– О чем вы говорите? – спросила Лена.
– А вы даже не понимаете? Это уже становится подозрительным. Самозванцы упрямо не хотят сознаться…
«Что делать? Катастрофа!» – думал Миша. Он чувствовал, что с минуты на минуту может вернуться Григорий Петрович, и, если он застанет этого старика, все пропало, они разоблачены.
Между тем Тарантул перебирался через кучи мусора, приближаясь к входной двери.
– Послушайте, гражданин, что вам нужно? Мы же вас не приглашали, – растерянно произнес Миша, напряженно думая, как ему сейчас поступить.
Лена еще не разобралась в создавшемся положении и с удивлением смотрела на старика.
– Какие самозванцы? – спросила она.
– Это мне нравится! Да что же, наконец, это такое?
– Ой! Вы знакомы с Алей! – воскликнула Лена. всплеснув руками. – Да? Я так и знала… Коля… Он идет… Подожди, я сейчас…
Она сорвалась с места и бросилась в гостиную. Так вот зачем нужен тайный сигнал! Еще утром она разглядывала кисточку от шторы и размышляла о том, что прошло столько времени, а сигнал пригодился только один раз и, наверное, больше не пригодится.
Успеет ли она? Дома ли сосед? Не испортился ли сигнал?
Дрожащими руками Лена совала кисточку в штепсель, не веря, что сигнал сейчас работает, что сосед услышит, а если и услышит, то слишком поздно. Мальцев, наверно, поднимается по лестнице.
Старик начал сердиться, когда дверь напротив распахнулась и на площадку выскочил Бураков.
Только сейчас Миша догадался, куда побежала Лена, и в душе поблагодарил ее за находчивость. Он решил и уже собирался схватить старика, связать, заткнуть рот тряпкой и спрятать в своей комнате.
– Вы будете мне отвечать, молодой человек? – настойчиво спрашивал старик. – Или я сейчас отправлюсь в милицию…
– Он знает… – сказал Миша, увидев Буракова. Бураков мгновенно оценил обстановку и встал между ними.
– Идемте ко мне! – приказал он, наступая на посетителя.
– В чем дело? Кто вы такой? Не толкайтесь, пожалуйста… Чего вы хотите?.. – испуганно забормотал старик. – Позвольте… Куда вы меня тащите?..
Но Бураков не слушал.
– Идемте, идемте… На минутку… Я вам все объясню, – говорил он, подхватывая старика под руку и силой утаскивая в свою квартиру.
Еще секунда – и дверь закрылась. Было слышно, как за дверью старик начал скандалить, протестовать, но скоро все стихло. Видимо, Бураков увел его в свою комнату. Теперь до слуха Миши доносились размеренные шаги поднимающегося по лестнице человека.
В прихожую вбежала Лена. Увидев, что старика уже нет, она перед самым носом Миши захлопнула дверь и втащила его в прихожую.
– Он близко… – прошептала она.
И через несколько секунд раздался звонок. Миша взглянул на свою мнимую сестру и приложил палец к губам. Разговаривать нельзя, – Мальцев за дверью. Объяснившись жестами, они разошлись. Лена на цыпочках ушла в гостиную, а он подошел к двери. Надо было открывать. От пережитых волнений дрожали коленки и почему-то не хватало воздуха, словно он долго бежал.
– Ну что? Заждались? – спросил Мальцев, передавая Мише бутылку вина и небольшой пакет. – Повариха наша, наверно, ворчит.
Говоря это, Мальцев спокойно снял пальто, повесил его на вешалку и пошел мыть руки.
«Обошлось! – с облегченным вздохом подумал Миша. – Ничего не заметил и не слышал».
После обеда он отправился в училище. Спускаясь по лестнице, услышал скрип открываемой внизу двери, а когда вышел во двор, то увидел недавнего посетителя. И снова от волнения забилось сердце. «Сейчас увидит, узнает и начнется», – думал Миша, не решаясь обогнать старика.
Сделав несколько шагов, старик оглянулся, узнал… Но все остальное произошло совсем не так, как предполагал Миша.
– О-о! Николаша! – преувеличенно радостно воскликнул старик, протягивая руки. – Коля Завьялов! Вот неожиданная встреча! Здравствуй, голубчик! Очень рад тебя видеть.
От удивления Миша вытаращил на него глаза и, уклонившись от объятий, нерешительно подал руку, которую старик начал сильно трясти.
– Я ведь тебя сначала не узнал. Как ты вырос! Совсем взрослый мужчина. А папа в Москве. Я знаю, знаю. Это хорошо. Пускай разомнет старые косточки, – говорил он, беря Мишу под руку. – Зовут меня Глеб Кондратьевич, – вдруг совсем другим тоном и очень тихо сказал он и снова с преувеличенным оживлением продолжал: – Как себя Алечка чувствует? Молодцы, молодцы… А я, знаешь, теперь в пригороде. Занялся, так сказать, сельским хозяйством. Работа у меня большая, важная. Химические удобрения. И не только теория. Вся моя деятельность сейчас связана с практикой. Опыты прямо перед глазами… Да, да… перед окнами растут. Утром встану, в окно гляну – и все как на ладони, – в рифму сказал он и засмеялся…
Опираясь на Мишину руку, старик благополучно перебрался через кучи мусора. Выйдя на улицу, они спокойно направились к трамвайной остановке. Несколько встречных пешеходов с улыбкой наблюдали эту приятную для глаз картину. Два поколения шли рядом, под руку. Старик говорил, а молодой внимательно слушал его мудрые речи.
32. Засада
В пятницу днем Валя Калмыкова сидела в кассе и видела, как за окном несколько раз прошел взад и вперед молодой сержант с автоматом. По опыту трех военных лет она сразу определила, что сержант приехал с фронта в отпуск повидать родных или друзей. А может быть, это был один из тех, кто, получив подарок из Ленинграда, нашел в теплых носках письмо, завязал переписку и вот сейчас приехал разыскать незнакомую, но хорошо известную ему по письмам девушку.
«Ждет. Значит, где-то здесь назначено свидание», – решила Валя.
Некоторое время сержант не показывался и вдруг вошел в аптеку. Оглянувшись по сторонам, он подмигнул молодой кассирше и направился к рецептару.
– Скажите, пожалуйста, у вас в аптеке работает старичок, по фамилии Шарковский?
– Работает, – не поднимая головы от конторки, ответила Ольга Михайловна. – А нельзя ли его повидать?
– Нет. Он сейчас болен.
– Да что вы говорите!.. А что с ним такое?
– Не знаю. Кажется, воспаление легких.
– Ай-ай-ай! Какая неприятность. Что же теперь делать? Я, понимаете ли, приехал с фронта, и меня просил понаведаться сюда один друг… Значит, так ему и передать, что воспаление легких… Простудился старичок… Ну, извините, пожалуйста.
Сержант прошел вдоль витрин, разглядывая выставленные под стеклом вещи, лекарства, и подошел к кассе.
– Ну как, соскучилась, девочка? – развязно спросил он.
– Почему соскучилась?
– По нему…
– Некогда нам скучать, – строго сказала Валя. – Я вижу, что вам делать нечего… Вы зачем пришли? За лекарствами? Платите.
– Ого, какая сердитая! Лекарства мне не требуется, я человек здоровый. Вот если бы ты отпустила мне спиртишки с пол-литра… А? Нельзя? Я бы заплатил… По блату как-нибудь…
– Не болтайте языком, товарищ сержант.
– Н-да… Значит, никак! Ну что ж, пойду на рынок. У вас тут сочувствия фронтовику не дождешься,
Выйдя на Невский, сержант неторопливо направился к трамвайной остановке. Здесь расспросил, как проехать на Васильевский остров, и даже нашел попутчицу. Минут через сорок он уже стоял перед дверью нужной ему квартиры. Прежде чем нажать кнопку звонка, он перенес ремень автомата на правое плечо, проверил диск, снял предохранитель и зажал оружие под мышкой.
Звонить пришлось дважды, но наконец послышалось шарканье ног и звяканье многих замков.
– Вам кого? – спросил женский голос, и дверь, которую придерживала цепочка, чуть приоткрылась.
– Да видите ли, в чем дело, – оглянувшись по сторонам, сказал сержант, – у меня есть поручение от одной знакомой. Зовут ее Софья Аполлоновна… Здесь оставлена шкатулка на сохранение, так она просила достать, так сказать, и принести ей медальон с фотографией внучки… Только вот адрес не знаю, – туда ли я попал?
– Сейчас открою.
Женщина прикрыла дверь, сняла цепочку, снова открыла.
– Входите.
Сержант вошел в квартиру. Пока женщина возилась с целой серией замков, глаза его привыкли к темноте, и он успел разглядеть широкий коридор, заставленный всевозможными вещами, несколько дверей по сторонам и эту высокую женщину в домашнем халате.
– Идите за мной, – сказала она и, не оглядываясь, пошла вперед.
Большая комната была обставлена хорошей, старинной, но покрытой слоем пыли и копоти мебелью. Посреди комнаты стояла «буржуйка». Трубы от нее, подвешенные на проволоке, выходили прямо в форточку.
Женщина достала из шкафа черную шкатулку, поставила на стол и, молча указав на нее пальцем, села на ближайшее кресло.
– Это она и есть? – спросил сержант. – Замочек тут висит… Хитрый замочек. Ну что ж, попробуем открыть.
С этими словами он поставил автомат на предохранитель, снял его с плеча и, положив на стол, занялся замком. Четыре шестигранные гаечки свободно вращались под планкой, куда входила дужка замка. На каждой грани была выбита цифра. Для того чтобы освободить дужку, следовало поставить гаечки в такое положение, чтобы образовалось четырехзначное число. Сержант уверенно поставил гайки и, словно показывая фокус, отделил планку от дужки.
– Але гоп! Извольте радоваться… Женщина внимательно следила за каждым движением сержанта и, когда он открыл замок, встала.
– Хорошо… Жить вы будете пока в этой комнате. А теперь… Идемте за мной. Он дома. Оружие оставьте здесь, – сказала она, заметив, что сержант потянулся за автоматом.
Какой-то момент сержант колебался, но, видя, что женщина не оглядываясь направилась к двери, быстро пошел за ней. В другой комнате, куда они вошли, предварительно постучав, было совсем темно. Овна занавешены шторами затемнения. Как только сержант переступил порог, с двух сторон его схватили за руки. Ярко загорелся электрический свет, и сержант увидел трех мужчин. Один из них, стоявший посреди комнаты с направленным на него пистолетом, был в штатском, двое других, державших его за руки, – в форме лейтенантов МГБ.
– Спокойно… без паники, – предупредил Маслюков. – Цацкаться с тобой мы особенно не будем, если начнешь рыпаться…
– А кто вы такие? – сильно побледнев, спросил сержант.
Он еще не верил, что попал в засаду, и надеялся на благополучный исход.
– Все, все… Отвоевал, хватит» – сказал Маслюков, подходя к сержанту.
Спрятав пистолет в карман, он приступил к обыску. Бесцеремонно выворачивал карманы, разглядывал отбираемые вещи и складывал их в вещевой мешок.
– Что, не нравится? – спросил один из лейтенантов. – Не ожидал? Этому вас не учили там… на курсах в Германии?
– А что. вы со мной сделаете?
– Демобилизуем, – сказал Маслюков. – Вчера пришел приказ о вашей демобилизации.
– Расстреляете?.. А ну, стреляй сейчас! Все равно один конец, – сказал он, пытаясь вырваться.
– Тихо, тихо… Пристрелить тебя не трудно. Рука не дрогнет, не беспокойся. Сначала надо посмотреть, кто ты такой и откуда.
Между тем женщина пошла в первую комнату, посмотрела поставленный сержантом номер, записала его в блокнот и снова закрыла шкатулку, смешав цифры на замке. Затем, захватив автомат, вернулась назад.
Через три часа против дома на Васильевском острове, куда вошел сержант, остановился Мальцев. Если бы Иван Васильевич видел его в этот момент, он сделал бы следующее заключение: Тарантул нервничает.
Только что Мальцев побывал на кладбище, спускался в склеп, прочитал последние германские сводки с фронта, проверил готовность своих людей и, несмотря на это, нервничал Казанков исчез и никаких следов не оставил. Шарковского посадили в тюрьму по уголовному делу. Подкрепление не прибывало.
Тарантул смутно чувствовал, что какая-то посторонняя сила вмешивается и расстраивает его планы. Но что это за сила? Он еще не допускал мысли о действиях советской контрразведки. Нет, оснований для такого вывода не было. Военные неудачи, отступление на фронтах – вот причина. Агенты не верят в победу… Казанков, конечно, сбежал Шарковский – хитрая лиса. Он умышленно сел в тюрьму, с намерением переждать…
Сегодня, в пятницу, должен прибыть под видом воина Советской Армии один из агентов-исполнителей. Приехал ли он? А если нет, то надо выяснить, почему задержался.
Лынкис Адам – отпрыск прибалтийских баронов – давно заброшен в Ленинград и работает все время отлично. У него радиопередатчик, и к нему должны сейчас являться люди с той стороны. С Лынкисом Тарантул виделся на третий день своего приезда, дал указания, сообщил телефон Завьялова и условился о новой встрече после прибытия сержанта.
Под воротами дома сидела женщина с красной повязкой на рукаве. Если бы Мальцев не задержался или сделал вид, что ищет номер нужного ему дома, он бы вошел под ворота и поднялся к Лынкису. Но сейчас, встретившись взглядом с дежурной, он понял, что упустил удобный момент. Женщина видела его бесцельно стоящим на улице и могла заподозрить… В чем? Взвинченные нервы обостряли мнительность, а встревоженный мозг – плохой советчик. В каждом советском человеке он видел врага.
Приход Мальцева на квартиру к Лынкису Иван Васильевич предусмотрел, и Маслюков со своей группой знали, что надо делать, если Тарантул явится туда.
Но Тарантул не вошел. По каким-нибудь не зависящим ни от кого причинам агент мог задержаться, и он решил, что лучше всего подождать телефонного звонка, как они и условились. В крайнем случае, чтобы не рисковать самому, к Лынкису послать кого-нибудь другого.
Медленно надвигались сумерки, когда Мальцев оказался на набережной. Неподалеку от моста Лейтенанта Шмидта он увидел на берегу группу юношей в бушлатах. Возле гранитной стенки стояла землечерпалка, а на ней происходило что-то такое, что вызывало большое оживление среди курсантов. Мальцев подошел к ним и увидел, как из кочегарки и машинного отделения землечерпалки вылезали сильно перемазанные, засаленные ребята.
– Эй, Колька! А тебя не узнать… Ты все масло себе на штаны перевел?
– А глаза-то… глаза-то как он подвел! – кричали с берега, сопровождая хохотом каждую фразу.
– Петя! Ты из своей робы борщ свари… жирный будет!
– А сам-то давно ли с живота солидол соскреб?
– Сашка! – кричал с землечерпалки коренастый паренек. – Иди сюда, я твой рыжий чуб перекрашу. Брюнетом будешь!
– Эй, вы… Нельзя на палубе сорить!
Мальцев некоторое время наблюдал. Он знал, что. здесь поблизости находится училище Балттехфлота, где занимался Коля Завьялов.
– Что это они так перемазались? – спросил он, трогая за рукав одного из курсантов.
– В кочегарке… На консервацию ставят, – ответил тот, взглянув через плечо на солидного мужчину.
– Вы из Балттехфлота?
– Да.
– Здесь учится мой друг, Коля Завьялов. Знаете?
– Конечно, знаю.
– Это не он, вот тот, замасленный?
– Нет. Он, наверно, уже домой утопал.
– Ах, так… А я подумал, что и он такой же чумазый.
– Ну, что вы. Он штурман, а у них работа почище. Это все механики, – сказал курсант и вдруг со смехом закричал во весь голос: – Гоша, Кашалот, ты бы сажу с ушей стряхнул немного… Ну и рожа!
– Они что, закончили работу? – спросил Мальцев, когда тот успокоился.
– Ну, что вы. Это они наверх погреться вылезли, – пояснил паренек и, завидев приближающегося к группе очень высокого, опрятного юношу, прибавил: – Вон Колькин кореш идет. Эй, Крошка! Иди сюда! Вот гражданин твоим корешком интересуется.
– А что?
– Да просто так, – сказал Мальцев. – Спросил, нет ли среди этих чумазых ребят Коли-Завьялова.
– Он уже уехал на завод,
– Почему на завод?
– Он там живет с отцом и сестренкой.
– Так ведь Сергей Дмитриевич, насколько мне известно, в командировке? – настороженно спросил Мальцев.
– Да. Он в Москве.
– Почему же Коля на заводе?
– Я же вам сказал, что они временно там живут, на казарменном положении, – квартиру у них бомбой тряхнуло.
– И вы это точно знаете?
– Точно, – с некоторым недоумением, но уверенно ответил юноша. – Я вчера у него был.
– И Аля там живет?
– Ну, ясно, там.
– Странно… – вырвалось у Мальцева.
– А что тут странного?
– Да ничего… так просто. Мне говорили, что Сергей Дмитриевич живет на старой квартире.
– Вообще-то да, но сейчас пока переехали на завод.
Несколько минут Мальцев стоял среди курсантов, не обращая внимания на шутки и смех, Затем повернулся и решительно направился домой.
33. Облава
Почти три года с наступлением темноты не вспыхивают яркие фонари на улицах Ленинграда, не освещаются витрины магазинов, не зажигаются рекламы, люстры в домах, и со стороны можно подумать, что жизнь в городе замирает.
Несмотря на темноту, немцы стреляют и по ночам, но это давно никого не смущает. Ленинград живет, трудится, набирается сил и готовится к ответному удару. Где-то в штабе разрабатывается план наступления, и все чувствуют, что час освобождения приближается, что кто-то пишет уже секретные приказы и начинается перегруппировка войск. Ленинградцы видят на улицах танки, «катюши», новые пушки. Они научились безошибочно определять, какие боеприпасы перевозят на грузовиках, какие типы авиабомб отправляют на аэродромы.
Чувствуют это и фашисты. Глазами заброшенных в Ленинград шпионов они видят боевую технику, видят, как накапливаются силы. Но и только. А как узнать, в какой день и час назначено наступление? Где намечен главный удар?..
В полной темноте открылись ворота и три крытые машины вышли на проспект. На второй машине сидел Миша Алексеев рядом с Трифоновым.
– Фонарем не злоупотребляй, – предупреждал он юношу. – Конечно, зажигай, чтобы дорогу узнать, но на короткий момент. Понимаешь? Вспышками. Фонарь очень сильный… Когда склеп найдешь, свети прямо па него, пока мы не окружим. Я думаю, что особого сопротивления не будет, если застанем врасплох.
– А там они? – спросил Миша.
– Там! – уверенно ответил Трифонов. – Федя звонил с поста. Трое, говорит, пришли из города и скрылись. Сегодня днем туда ходил твой Мальцев. Часа полтора в склепе сидел.
– Так вы тоже нашли этот склеп?
– Если бы нашли, тебя бы с собой не взяли. В том-то и дело, что знаем только приблизительно. Мы же издали наблюдаем.
– У этого склепа три толстых дерева и густая бузина разрослись около входа, – пояснил Миша.
– Вот, вот. Ты и свети на куст.
– А если второй выход есть?
– Вряд ли… Ну, а если и есть, все равно не убегут. Мы оцепим все кладбище. Сигналы запомнил хорошо?
– Запомнил.
Машины вышли на Старо-Невский, и здесь шоферы прибавили газ. Солдаты, чувствуя, что приближаются к месту операции, и зная, что покурить удастся не скоро, задымили, как по команде. Два ряда красных огоньков освещали сосредоточенные молодые лица. Все эти люди точно знали план операции, свои места, сигналы. Трудность ночных действий в черте города заключалась в том, что в темноте легко ошибиться и принять своих за врагов. Нужны хладнокровие, выдержка, смелость, чтобы не растеряться, в критический момент не удариться в панику и не открыть огонь по своим. А такие случаи бывали. Отбирая солдат для облавы, после объяснения задачи Трифонов несколько раз спрашивал всех, нет ли среди них людей со слабыми нервами, трусоватых. Конечно, никто не признался в таких недостатках, но, посовещавшись между собой, комсомольцы сами заявили, что на эту операцию не следует брать троих. И не потому, что они плохие или трусы. Нет, просто потому, что они новички и товарищи не успели еще их изучить.
Развернувшись на площади, машины вышли на шоссе, и здесь последняя машина остановилась. Немного дальше остановилась средняя, а в конце кладбища – первая.
Вылезая из машины, Миша увидел неизвестно откуда появившуюся фигуру человека в штатском.
– Федя? – спросил Трифонов.
– Я, Василий Алексеевич.
Минут через двадцать замигал огонек в одном конце, а вскоре увидели сигналы и в другой стороне. Кладбище было окружено.
– Ну, Миша, трогаемся, – тихо сказал Трифонов, поправляя круглый «светлячок», приколотый на спине у юного проводника. Такие «светлячки» имели все.
– А почему Миша? Я же теперь Коля.
– Вот именно, что не Коля. Обратно перекрестили, – шутливо ответил Трифонов, и в тоне его голоса была уверенность.
«Значит, не случайно назвал меня так, – подумал Миша. – Это не оговорка».
Но расспрашивать было некогда, и Миша уверенно двинулся в темноту. Свернув за каменный амбар, он сразу попал на тропинку.
– Не так быстро, – послышался сзади голос.
Миша пошел медленней. Идти было не трудно, – Тропинка протоптана до земли, и стоило чуть уклониться, как под ногами зашелести г трава.
Сидя в машине, Миша думал, что ночью на кладбище он будет слегка «дрейфить», но никакого страха в душе не чувствовал. Сознание, что он нужен, что он ведет большой отряд вооруженных людей с Трифоновым во главе, вселяло удивительную бодрость и даже гордость.
Неизвестно, чем освещался полированный мрамор, но белый крест, служивший первой отметкой на пути, Миша увидел издали.
«Через двадцать шагов от креста поворот. Шаги нужно делать средние», – думал он, вспоминая, как отсчитывал по его просьбе эти шаги Степка.
Подойдя к повороту, Миша остановился. Здесь тропинка имела ответвление, и нужно было дать сигнал сзади идущим. Он направил фонарь на предполагаемое место поворота и нажал на кнопку. Фонарь был действительно такой сильный, что яркая, хотя и короткая, вспышка не только ослепила, но, как показалось Мише, даже оглушила.
Поворот оказался на шаг сзади. Некоторое время перед глазами на фоне черноты плавали светлые пятна, и Миша двигался скользящими шагами, с трудом нащупывая тропинку. Постепенно глаза привыкли, пятна пропали, и он пошел уверенней, но фонарь решил больше не зажигать. Черный крест, около которого нужно было снова сворачивать, сливался с темнотой.
«Здесь, – подумал Миша. – Вот тут стоит. Можно рукой достать. – И он протянул руку вперед, но она повисла в воздухе. – Вот тебе и на…»
Сзади послышался легкий треск сучьев и шум падения тела. Кто-то споткнулся и упал.
Осторожно поводя из стороны в сторону вытянутой рукой, Миша начал медленно двигаться вперед. Пустота. Потеряв надежду и уже собираясь зажечь фонарь, почувствовал, что пальцы коснулись холодной, гладкой поверхности креста.
– Что у тебя? – раздался шепот за спиной.
– Да тут крест… Сейчас опять сворачивать, – тихо ответил Миша. – Пойдем прямо целиной.
– Далеко еще?
– Нет… близко.
– Может, фонарь зажечь?
– Нет… Слепит.
И снова Миша оторвался от сзади идущих и замаячил им своим «светлячком». Теперь он шел с вытянутыми вперед руками, стараясь припомнить, как выглядели эти места днем. Вот здесь у ребят стоял тайник, справа от него чугунная литая решетка. «Так и есть», – с удовлетворением подумал он, нащупав правой рукой мокрый холодный металл. Слева часовня, вся заросшая кустами. Рядом три могилы, закрытые стеклянной, словно веранда, постройкой.
И опять за спиной послышался шум падения и какая-то возня.
«Здесь ребята прятались», – вспоминал Миша, двигаясь вперед без остановки.
Приближаясь к склепу, откуда шел запах жареной тушенки, Миша начал волноваться. Сердце билось все сильней, дышать становилось почему-то трудней… Там ли они? Что сейчас делают? Спят или слушают радио?
– Ну вот… пришли, – с глубоким вздохом прошептал Миша, рассчитывая, что идущий сзади Трифонов услышит.
По его расчетам, до склепа было шагов двадцать, и отсюда хорошо виден вход. Выждав, пока цепочка людей подтянулась, он зажег фонарь. Яркий луч заметался по крестам, деревьям, блеснул в застекленных футлярах венков, скользнул и вдруг остановился на массивной черной поверхности камня, закрывающего склеп сверху. Затем луч передвинулся влево, где росли густые кусты, указывая вход.
Как только луч остановился, Миша увидел справа и слева мелькающие тени. Солдаты окружали склеп со всех сторон, не думая больше об осторожности, не опасаясь, что топот их ног, треск ломаемых сучьев кто-нибудь услышит.
– Молодец, Миша! – похвалил Трифонов, проходя мимо и хлопая юношу по плечу. – Жди здесь.
Яркие лучи фонарей вспыхнули вокруг склепа. Они перекрещивались, перескакивали с места на место, медленно ползли по низу, ощупывая землю.
Миша погасил свой фонарь и, отступив назад, залез на высокую, обложенную камнем, могилу. Здесь прислонился к большому тополю, росшему в изголовье. Скоро он услышал глухой стук и голос Трифонова:
– Эй вы там!.. Открывайте!
Через некоторое время стук повторился.
– Слышите! Вылезайте, говорю. Все равно никуда не скроетесь. Вы окружены…
Прошло минуты две, и Трифонов дал команду:
– Кроши, ребята!
Миша видел, как два здоровенных солдата встали по краям входа, взмахнули руками, и резкие, звонкие удары тяжелых ломов о железную дверь ворвались в тишину кладбища. Били ровно, как цепами молотили, но, видимо, дверь не поддавалась.
И вдруг все стихло.
Миша приподнялся на носки, пытаясь разглядеть, почему перестали ломать дверь. Напряжение было такое сильное, что короткая очередь из автомата оглушила, и Миша не сразу понял, что произошло.
Крики… Мельканье огней… Стоны… Какая-то тень бросилась в сторону от склепа и исчезла в темноте…
– Налево! – закричал один из солдат, – Никитин! Налево свети… сюда!
Лучи фонариков заметались в разных направлениях, но натыкались они только на деревья, кресты, решетки, могилы. Человек исчез.
И вдруг короткая очередь снова резанула слух. Фонари погасли. Солдаты попрятались за ближайшие укрытия.
– Никитин, спокойно! – раздался твердый голос
Трифонова, и Миша облегченно вздохнул.
– Никуда не уйдет. Не горячитесь. Я спущусь вниз, а вы ловите. Федя, за мной…
Теперь Миша понял, что произошло. Один из шпионов распахнул дверь, очередью из автомата расчистил себе дорогу и выскочил из склепа в темноту. Кладбище он хорошо знает, и в этих зарослях, среди могильных построек легко прятаться. Фонари зажигать нельзя. Он видит огонь и будет стрелять.
«Что же теперь делать? – с волнением думал Миша. – Он побежал в мою сторону и прячется где-то поблизости».
В этот момент кто-то из солдат зажег фонарь возле склепа. И сейчас же недалеко от Миши заблестели красные вспышки автоматной очереди. От неожиданности Миша присел, но успел заметить, в каком месте спрятался шпион.
«Ждать нельзя. Действовать быстро, решительно. Надо осветить его». Спрятавшись за толстый ствол дерева, Миша поднял фонарь, направил его в сторону шпиона и зажег.
Почти тотчас же раздались выстрелы. Несколько пуль со звонким щелканьем впились в тополь, остальные ударились в каменный крест и с визгом улетели.
Нагнувшись еще ниже, Миша выглянул из-за дерева, повел фонарем…
И снова оглушительный треск. Завизжали, защелкали пули…
Миша инстинктивно спрятал голову, но руки с фонарем не опустил. Он успел разглядеть спрятавшегося за памятником мужчину в финской шапке, в очках. Луч его фонаря нашел шпиона и ослепил.
«Теперь не опускать… Пускай стреляет… Он меня не видит», – убеждал себя Миша, напрягая все мускулы, чтобы сдержать невольную дрожь руки.
Выглянув из-за дерева вторично, он увидел, что фонарь освещает каменную глыбу с выпуклым крестом.
«А где же он? Сбежал?» – со страхом подумал Миша, но, повернув слегка фонарь, сразу его нашел.
Мужчина стоял, прижавшись к высокой решетке. Миша видел, как блеснули его очки, как быстро перекинул он автомат, и в то же мгновение пуля ударила о край фонаря и вырвала его из рук.
Стало темно, но не надолго. Почти одновременно с двух сторон вспыхнули два фонаря и осветили шпиона. Отчаянно отстреливаясь, он попытался перебежать на другое место, но фонари продолжали гореть, и светлые пятна упорно преследовали.
«Горя-ат! – радостно думал Миша, высовываясь из-за дерева. – Тоже укрылись от пуль».
И вдруг из темноты выскочил солдат.
– Не уйдешь, гад!
Оба они с криком и руганью упали на могилу, затем скатились вниз. Все остальное произошло очень быстро.
В полосе света появились еще две фигуры в шинелях и навалились на отчаянно барахтающегося врага. Всюду загорались фонарики; лучи их метались, прыгали, но все стремились к месту борьбы.
– Тихо, Горелов, тихо! – кричал на бегу Никитин. – Не задуши до смерти. Связывайте руки… У кого веревки? Давайте сюда!
Возбуждение борьбы быстро погасло.
– Давайте его в машину, – через минуту уже спокойно приказал Никитин. – Горелов, ты и веди.
Освещая дорогу, Горелов пошел вперед, а двое других, поддерживая под руки, повели связанного шпиона.
– А кто его первый осветил? – спросил Никитин.
– Мальчишка наш… тот, который проводником шел.
– А где он? Жив ли?.. Как его зовут?
– Кажись, Михаил…
– Эй, Миша! Откликнись!
– Я здесь! – отозвался Миша,
– У тебя все в порядке? Где ты там? Не царапнул он тебя? – спросил Никитин, обращаясь в темноту.
– Нет, фонарик только разбил.
– Ну, эта беда не велика!
Возле склепа замелькали огни, и внимание солдат переключилось туда.
Минут через двадцать машина увезла под конвоем трех пойманных шпионов и одного убитого солдата.
На второй машине возвращались раненые. Трифонову пуля попала в руку, но, несмотря на это, он, туго перетянув ее, довел облаву до конца.
34. Тарантул
Судьба благоволила к Тарантулу. Он уже попадался в сети советской контрразведки, но в самый последний момент благополучно уходил.
Вот и сейчас. Счастливый случай привел на набережную, и здесь он выяснил, что сети снова расставлены…
Осенью сорок первого года Тарантул лихорадочно засылал в Ленинград группу за группой, а сам собирался войти в город вместе с германской армией.
Осенью сорок второго года, когда готовился решительный штурм, пришлось приехать самому. Штурм не состоялся, но людей он потерял много, а сам едва успел скрыться.
Осень сорок третьего года. Он снова в Ленинграде, и снова дела складываются не в его пользу.
Было уже совсем темно, когда Мальцев вышел из трамвая и, не оглядываясь, медленно зашагал к дому. Теперь он знал, что за ним наблюдают, но тем более не следует показывать, что это ему известно. Завтра утром он исчезнет, и советская контрразведка останется с пустыми руками.
«А что, если сегодня ночью?..» Эта мысль заставила остановиться. Тарантул никогда не ждал. Так он учил и других. Малейшее подозрение – и немедленно принимаются меры. Без паники, с трезвым, холодным расчетом, и немедленно… Но на квартире Завьялова остались вещи и нечто такое, что он не может бросить… Как же быть?
Сегодня он был на кладбище. Там все спокойно. Казанков, который его предал – а в этом он теперь не сомневался, – ничего не знал о Лынкисе, и, значит, вторая явка в безопасности. Неизвестно, что говорил Казанков о Шарковском и не вызван ли арест аптекаря его разоблачением. Но даже если и так, Шарковский никогда не сознается. В этом Тарантул был уверен…
Под воротами дома горела синяя лампочка. Мальцев увидел, как оттуда вышел человек и торопливо направился в его сторону.
«Мужчина или женщина? Если женщина, надо рискнуть», – задумал он.
Человек быстро приближался, и, когда поравнялся, Мальцев разглядел солдатскую шинель.
– Опоздал, дружок? – спросил он.
– Да, засиделся, – ответил тот на ходу. Солдат ушел, но вопрос остался нерешенным. Рискнуть или не рискнуть?..
Снова и снова он взвешивал свои шансы на успех, восстанавливал в памяти последние дни, проведенные в Ленинграде, стараясь разгадать план советской контрразведки. Никаких признаков, что сегодня ночью намечен его арест, не было. Значит, надо рискнуть!
Перелезая через кучи мусора, Мальцев еще испытывал тревогу, но когда поднялся по лестнице и остановился перед дверью квартиры, окончательно успокоился. Почему, собственно, он решил, что сегодня ночью?
Лена, открывшая дверь, встретила его необычайно приветливо, почти радостно, но и в этом он не увидел ничего подозрительного.
– Долго вы сегодня, Григорий Петрович.
– А Коля еще не пришел? – спросил Мальцев, взглянув на вешалку.
– Нет. Он звонил, что придет очень поздно. У них там какие-то срочные работы. Судно ставят на зимовку… Чаю вам согреть?
– Пожалуйста…
Мальцев разделся, прошел в свою комнату и зажег свет. Вещей не было. Не веря своим глазам, он откинул одеяло и заглянул под кровать. Пусто. С перекошенным от отчаяния и злобы лицом он выскочил в прихожую. Там стоял высокий, коренастый мужчина с седыми висками, в штатском костюме. Правую руку он держал в кармане пиджака.
– Простите, пожалуйста. Алечка вас не предупредила…
– Да, да, – сказала девочка, выходя в прихожую. – У нас гость, Григорий Петрович. Он тоже к папе приехал. Знакомьтесь.
Мальцев быстро справился со своим состоянием, и на лице его появилось любопытство, с каким обычно встречают нового человека.
– Очень приятно, – сказал он. – Вы тоже ученый?
– Да. Я химик.
– Коллега, значит. Моя фамилия Мальцев, – сказал Григорий Петрович, протягивая руку.
– Нет, нет… Фамилия ваша не Мальцев, и здороваться с вами я не могу, – любезно сказал гость, предостерегающе поднимая левую руку. – Оставайтесь на месте. Разговор у нас предстоит большой и интересный, но я должен быть уверен, что вы взвесили все…
– Я взвесил, – насмешливо сказал Мальцев. – Вы очень хорошо спрятали людей.
– Тем лучше. Приятно иметь дело с умным человеком. Алечка, посмотри, что у дяди в карманах… Попрошу вас поднять руки на минутку.
– Пожалуйста, ничего не имею против. Мальцев поднял обе руки, но Лена стояла у двери в гостиную, не решаясь выполнить просьбу Ивана Васильевича.
– Не стесняйся, Аля. Посмотри, нет ли у него в карманах оружия.
– Не бойся, Аля. Смотри, – ободряюще сказал Мальцев. – Мы же с тобой друзья…
Любезный тон разговора сбил Лену с толку, и она широко раскрытыми глазами смотрела на мужчин. Она уже догадалась, что пистолет в правом кармане Ивана Васильевича направлен на Мальцева и потому он так послушно поднял руки.
– Ну, в чем же дело, Аля? – строго спросил Иван Васильевич и этим привел ее в движение.
По очереди она осмотрела все карманы, но никакого оружия в них не оказалось.
– Руки можно опустить? – спросил Мальцев, когда Лена закончила осмотр.
– Сейчас. Аля, в боковом кармане у дяди вечная ручка. Дай ее сюда.
Лена вынула массивную, необычно тяжелую ручку и передала Ивану Васильевичу.
– А вы знакомы с этой техникой? – спросил Мальцев.
– Да. Приходилось видеть. Однозарядный пистолет, – ответил подполковник, пряча ручку в карман. – Теперь можно опустить руки. Пройдемте сюда…
Они прошли в гостиную, и здесь Мальцев развалился в кресле, как дома. Лена осталась в дверях.
– Значит, чаю не надо? – спросила она.
– Действительно, время у нас есть, давайте выпьем чайку и поболтаем, – предложил Иван Васильевич.
– Не возражаю.
Лена ушла, и на какое-то время воцарилось молчание. Оба с интересом разглядывали друг друга. Со стороны можно было подумать, что в гостиной сидят два ученых, собирающихся обменяться мнениями о научных проблемах.
– Простите за любопытство, – сказал Мальцев. – Зовут вас Иван Васильевич?
– Совершенно верно.
– Н-да… А ведь я знаю вас давно, майор госбезопасности.
– Теперь уже подполковник.
– Вот как!.. Поздравляю. Карьеру у вас делают быстро. Головокружительно быстро.
– По способностям, – заметил Иван Васильевич, но Мальцев пропустил это мимо ушей.
– Да-а… Знаю вас давно, а вижу впервые.
– А разве вы не собирались со мной встретиться, когда отправлялись в Ленинград?
– Признаться, нет… Казанков у вас?
– У нас.
– Сколько раз я давал себе слово не связываться с Такими болванами. Трус и дурак, – что может быть хуже?
– Это верно, – согласился Иван Васильевич. – Я предпочитаю иметь дело с людьми идейными.
– Вроде этих… девчонки и мальчишки. Как тебя зовут? – спросил Мальцев вошедшую в этот момент Лену.
Лена поставила на стол хлебную корзиночку с галетами и вопросительно взглянула на Ивана Васильевича.
– Он сомневается в том, что вас зовут Аля и что вы дочь Сергея Дмитриевича, – пояснил тот.
– Я не сомневаюсь, – возразил Мальцев, – Я точно знаю, что настоящие дети Завьялова живут при заводе.
– И давно вы это узнали? – спросил Иван Васильевич.
– Часа два тому назад.
– Зачем же вы сюда пришли?
– За вещами. Решил рискнуть. Но как же все-таки тебя зовут, девочка?
– Скажите ему правду, – разрешил Иван Васильевич.
– Меня зовут Елена.
Мирный тон беседы мужчин подействовал на Лену так, что она совсем перестала волноваться.
– И ты, Лена, знала, на что идешь? – спросил Мальцев. – Ты знала, кто я такой?
– Я знала, что вы наш враг.
– Почему во множественном числе? Почему наш?
– Вы враг моей Родины.
– Ах, вот что… А твой брат?
– Он мне не брат, но он тоже патриот.
– Леночка, чай, наверно, готов, – напомнил Иван Васильевич и, когда она ушла, обратился к Мальцеву: – Убедились?
– Да… Вы с детства вбиваете в головы высокие идеи, а они, как попугаи, их повторяют.
– Странный вывод. На собственной своей особе вы испытали, что они не только повторяют эти идеи, но и борются за них. Обычная ваша ошибка. Вы начали с нами войну потому, что недооцениваете силу наших идей.
– Время покажет.
– Согласен.
– Чего вы ждете? – спросил Мальцев после минутного молчания.
– Машину.
– Зачем? Вы, очевидно, думаете, что захватили Мальцева врасплох. Арестовали…
– Тарантула, – подсказал Иван Васильевич.
– Пускай так. Но вы заблуждаетесь, подполковник, – меня нельзя арестовать. Нет такой силы в мире. В любой момент я могу исчезнуть, как невидимка. Испариться. Да, да! Именно поэтому я так спокоен и трачу время на пустую болтовню,
– Я бы не сказал, что вы очень спокойны.
– Ваше дело думать как хотите…. Вы что-то сказали относительно недооценки. Это верная мысль… И как раз она имеет прямое отношение к вашему поведению. Вы недооцениваете меня… Я знаю, что в соседней комнате спрятаны ваши люди. Они есть и во дворе, и на лестнице, и гам, где черный ход. Кругом все оцеплено… И, однако, все это чепуха! Когда будет нужно, я спокойно уйду от вас.
– Это уж какая-то мистика, – с улыбкой сказал Иван Васильевич.
– Я не принимаю ваших идей именно потому, что они узки. Материализм убивает всякую фантазию, воображение… Скучное учение.
– А вам нравится обманывать себя даже сознательно?
Лена принесла на подносе два чайника, достала из буфета стаканы, поставила их на стол и начала разливать чай. Все это делалось на глазах у Мальцева.
– Вам покрепче, Григорий Петрович? – спросила она.
– Как всегда.
Иван Васильевич внимательно следил за настроением врага. Он понимал глубокий смысл, который таился за внешними, бьющими на эффект фразами, и поэтому был очень осторожен. Наблюдал он и за девочкой, боясь, что она чем-нибудь себя выдаст. Нет. Все шло прекрасно, и Лена вполне естественно передвинула стаканы с чаем.
– А может быть, вы хотите сначала поесть? – простодушно предложила она. – У меня осталась от обеда овощная тушенка.
– Спасибо. Я сыт, – сухо ответил Мальцев.
– Вот галеты… Я очень их люблю. Они какие-то рассыпчатые!
Мальцев взглянул на девочку и нахмурил брови. Лена говорила таким тоном, словно ничего не понимала. Не понимала, какой опасности случайно избежала. Не понимала, что сейчас происходит в этой комнате, на ее глазах. Что это? Наивность, глупость или громадное, почти невероятное, самообладание? Иван Васильевич взглянул на часы.
– Ну что? – настороженно спросил Мальцев.
– Ничего… Время у нас еще есть. В вашем деле я многого еще не уяснил, – начал Иван Васильевич, беря стакан в руки. – Вот, например, такой вопрос… Вы немец… фон Штаркман. Но ведь вы обрусевший немец. Вы родились и выросли в России, на русских хлебах, среди русской природы. Россия стала для вас родиной…
– Вам непонятно, почему я националист? – со смехом спросил Мальцев. – Вы верите в ассимиляцию? Посмотрите на людей других национальностей. Сколько веков они живут среди вас…
С этими словами Мальцев начал катать горячий стакан между ладонями рук и отхлебывать чай крупными глотками.
– Я говорю не о национализме, а о нацизме. Между этими понятиями есть существенная разница…
Лена не интересовалась темой разговора. Чтобы не выдать своего волнения, она отошла к буфету и стала передвигать посуду с места на место, делая вид, что очень занята. Сейчас должно что-то случиться, но что именно, – она плохо представляла.
И это случилось.
Речь Мальцева стала неровной, путаной; он поставил недопитый стакан на стол, провел рукой по лбу.
– Мне что-то нехорошо… голова… – с трудом проговорил он и откинулся на спинку стула.
Иван Васильевич встал. Мальцев пробормотал еще несколько непонятных слов и затих.
– Хорошо, Молодец, Леночка. Я в вас не ошибся, – похвалил Иван Васильевич сильно испуганную девочку и подошел к Тарантулу. – Идите сюда. Сейчас я ему открою рот, а вы осторожно ищите там ампулу. Маленькую такую пилюлю стеклянную. Но только не раздавите ее… Она где-нибудь за щекой…
Сказав это, Иван Васильевич одной рукой взялся за подбородок Тарантула, а другой, упираясь в лоб, попробовал открыть ему рот. Это удалось не сразу. Тарантул судорожно стиснул зубы и в таком виде потерял сознание. Сделав несколько попыток, Иван Васильевич переменил руку. Большим и указательным пальцами он нажал на мышцы под скулами и потянул челюсть вниз.
Рот открылся. Оттуда с хрипением стало вырываться дыхание.
– Ну, давайте, Леночка, не бойтесь. Он не укусит. Я держу крепко.
Лена без колебаний залезла пальцем в рот Мальцева.
– Осторожно, не раздавите, – предупредил Иван Васильевич.
– А там ничего нет…
– Смотрите за другой щекой. Поглубже.
– Есть, есть, – прошептала Лена, нащупав пальцем ампулу и перекатывая ее вдоль десен. – Вот она…
Иван Васильевич отпустил челюсть, взял ампулу и усмехнулся.
– Вот с помощью этой штуки он и хотел от нас исчезнуть, испариться. А теперь давайте сигнал и откройте дверь.
Лена сунула кисточку в штепсель и пошла открывать дверь.
Через несколько минут в комнату вошли Бураков и три других помощника. У одного из них был большой узел с одеждой.
– Ну как, товарищ подполковник?
– Все в порядке. Предупредил меня, что у него есть шапка-невидимка… Леночка, идите в свою комнату, – мы его переоденем.
– А зачем? – вырвался некстати вопрос у Лены, но Иван Васильевич нашел нужным ответить.
– Зачем? У него в одежде может быть что-нибудь спрятано, зашито или написано невидимыми чернилами. Надо все проверить. Понятно?
– Да.
– Вот мы и захватили с собой обновку для него. Минут через двадцать Мальцев пришел в себя. Мутным взглядом он посмотрел на стоящих вокруг него мужчин, затем, почувствовав какое-то стеснение в одежде, поднял руку и взглянул на рукав пиджака. Встретив насмешливый взгляд Ивана Васильевича, он выпрямился в кресле и глубоко вздохнул.
– Что со мной?..
– Ничего страшного, – ответил подполковник. – Небольшой обморок.
– Это ваша работа?
– Да. Когда имеешь дело с ученым-химиком, приходится и самому заниматься химией.
Только сейчас Тарантул почувствовал, что во рту нет ампулы. Видно было, как он ищет ее языком.
– Как вы… – проговорил он. – Как вы догадались… откуда?
– Не ломайте напрасно голову, – перебил его Иван Васильевич, – меня предупредил об этом Шарковский. Собирайтесь, пора ехать. Надеюсь, теперь вы не испаритесь.
В ответ на эти слова Мальцев безнадежно опустил голову на грудь. Многолетняя борьба закончилась полным поражением, и он даже не мог умереть по собственному желанию.
35. Коробочка
Иван Васильевич вернулся в свой кабинет с головной болью. За двое суток он четыре раза вызывал на допрос фон Штаркмана, устроил ему очную ставку с его подчиненными, неоднократно допрашивал Лынкиса, задержанных на кладбище и на Васильевском острове, но добиться ничего не сумел. Все они словно сговорились, утверждая, что служат в военной разведке и собирали сведения чисто военного характера.
– Перед нами была поставлена одна задача: разведать как можно скорей, сколько и какие части стоят в Ленинграде, не готовится ли на этом участке наступление, – сказал Лынкис на первом же допросе.
– Ну, а если готовится? – спросил Иван Васильевич.
– Регулярно сообщать командованию.
– А дальше?
– Все.
– Значит, вы были только пассивным наблюдателем?
– Если хотите – да.
Примерно то же заявляли и остальные. На допросах фон Штаркман охотно говорил о чем угодно: о литературе, о науке, о политике, о религии, но, как только Иван Васильевич задавал вопросы о цели его приезда в Ленинград, он, как и остальные, начинал твердить, что прибыл с намерением выяснить готовность Советской Армии к наступлению и, если будет возможность, выяснить день, час и направление главного удара.
На вопрос о том, почему Шарковский был так поражен, узнав, что Тарантул и Мальцев одно лицо, фон Штаркман с кривой улыбкой ответил:
– Это наши личные дела… так сказать, семейные. Не будьте, подполковник, нескромным.
На повторные вопросы об этом он вообще отказался отвечать.
Положив папку с протоколами на стол, Иван Васильевич неторопливо налил в стакан воды, достал из шкафа и проглотил таблетку пириминаля, запил ее водой, сел за стол и протянул ноги.
– Н-да… поторопились, – сказал он вслух. Операция была закончена. Вся банда выловлена и обезврежена, но этого Ивану Васильевичу было недостаточно. Он ни на одну секунду не сомневался в том, что фон Штаркман явился в Ленинград с каким-то конкретным заданием. Но с каким именно? Угадать это было невозможно и даже зацепиться, чтобы строить какие-то предположения, не за что.
– Войдите! – сказал Иван Васильевич, услышав стук в дверь.
Бураков быстро подошел к столу, лихо козырнул и, с плохо сдерживаемой улыбкой, громко сказал:
– Разрешите доложить, товарищ подполковник?
– Докладывайте.
– Выяснил. Савельев врет. Работает он на городской водопроводной станции. Пробрался туда совсем недавно.
– Савельев? В финской шапке, с противогазом? Который отстреливался на кладбище?
– Он самый. Это такой тип, товарищ подполковник… Жуткий тип! Хищник!
– Так. Ну и какие же ты делаешь выводы?
– Очень простые. Он был связан с аптекарем. Почему-то скрывал место работы. Почему? Я думаю, не хотели ли они взорвать станцию и оставить город без воды.
– Есть аварийная водокачка, – возразил Иван Васильевич, но сейчас же прибавил: – Это хорошо, что ты выяснил место его работы. Зацепочка. Ну, а что с ребятами?
– Завтра утром перебираются на свои места. Условились, что я заеду на машине и развезу.
– Ключи надо передать Завьяловым.
– Есть передать Завьяловым.
Отпустив Буракова, Иван Васильевич задумался. Предположение помощника было маловероятным. Городская водопроводная станция – большое сооружение, хорошо охраняется, и для того, чтобы ее взорвать… Нет, одному человеку этого не сделать. Одной взрывчатки нужно пронести слишком много.
Лена Гаврилова ходила по квартире с тряпкой и щеткой. Она переставляла мебель, заглядывала на полки, за картины, и если находила неизвестно откуда появившуюся паутинку, осевшую пыль или оставшуюся после ремонта краску, то с каким-то радостным удовлетворением принималась за работу. Ей хотелось оставить квартиру в образцовом порядке.
Часы пробили десять раз. Скоро ложиться спать, а Коля еще не пришел.
– Фу! Опять Коля, – со смехом сказала Лена вслух. – Привыкла и теперь никак не отвыкнуть.
Раньше Миша сердился, когда она оговаривалась и называла его Мишей, а сейчас, наверно, будет обижаться, если по привычке она назовет его Колей.
Вспомнив о том, как Миша однажды пробрал ее за это, Лена невольно взглянула на люстру. В тот раз она собиралась ее вытирать, но помешал приход Каратыгина.
Так и есть. Люстра до сих пор перемазана краской.
Не долго думая, Лена передвинула стол, поставила на него стул и, захватив тряпку, проворно забралась наверх. Колпак люстры большой, и для того, чтобы вытереть внутри, нужно его снять. Сумеет ли она это сделать? А если забраться еще выше? Лена отвела колпак в сторону, поднялась на цыпочки и заглянула внутрь… Что такое? Немного выше центральной лампочки висела привязанная ниткой к патрону маленькая коробочка. Откуда она взялась? Правда, в тот раз она не заглядывала в люстру, и, может быть, коробочка была здесь раньше и привязал ее хозяин квартиры для груза или для чего-нибудь другого?
«Да, но почему она чистая? – задумалась Лена. – Если краской забрызган колпак лампочки, то почему на коробочке нет следов ремонта и даже пыли? Коробочку повесил Мальцев», – решила Лена и немедленно соскочила на пол.
Набрать номер хорошо известного ей телефона было делом нескольких секунд.
– Алло! Это кто говорит? Дядя Ваня?.. Извините, Иван Васильевич. Теперь вы уже не дядя Ваня… Да, это бывшая Аля… Согласна. Дядя Ваня, я сейчас хотела вытереть люстру, – знаете, которая в гостиной висит, с большим таким колпаком?.. Ну как зачем? Если она грязная, надо же ее кому-то вытирать. И вот когда я заглянула туда… Ну, залезла сначала на стол, а потом на стул… Нет, Коля… то есть Миша, еще не пришел. Я сама. В этой люстре, то есть не в самой люстре, а сверху, оказалась коробочка. Да, да… Четырехугольная коробочка. Кажется, из железа… Нет, я ее не трогала. Она привязана черной ниткой к лампочке, к этому самому… к патрону. Наверно, спрятана, чтобы не нашли. А коробочку спрятал Григорий Петрович… Почему я так думаю? Потому, что она чистая. Ни одной капельки краски нет…
Через полчаса Иван Васильевич с Бураковым, отряхиваясь, звонили в квартиру Завьялова. На улице густо сыпал снег, и, пока они шли по двору, плечи их покрылись толстым слоем чистых, пушистых снежинок.
Лена распахнула дверь, взглянула на пришедших, и на лице ее появилось озабоченное выражение. Не напрасно ли она потревожила занятых людей? Может быть, коробочка никакой ценности не имеет и подвешена как груз,
– Здравствуйте, Леночка. Как вы себя чувствуете? – спросил Иван Васильевич, дружески протягивая руку.
– Хорошо.
– Ну, что ж… Мы тоже чувствуем себя неплохо. Слышали сводку?
– Да.
– Я думаю, что скоро в Ленинграде будет салют… Ну, что у вас за находка?
– Коробочка… Идемте, пожалуйста. Стол в гостиной по-прежнему стоял под люстрой, а на нем стул.
– Я сам, – сказал Иван Васильевич, увидев, что Бураков порывается залезть на стол.
– А вы, Леночка, не видели, как Мальцев прятал эту коробочку? – спросил подполковник, переставляя стул.
– Нет.
– И никаких подозрительных звуков не доносилось из гостиной, когда он находился здесь, а вы в кухне или у себя в комнате?
– Нет.
– Значит, это только ваше предположение… Иван Васильевич залез на стол, отодвинул колпак и увидел коробочку. Не трогая, ее внимательно осмотрел.
– Оцинкованное железо, – заметил Бураков.
– Да, – подтвердил подполковник и отвязал коробочку. – Запаяна.
Лена с тревогой следила за всеми движениями Ивана Васильевича. Вот он взвесил коробочку на руке, несколько раз повернул и при этом наклонил голову набок, прислушиваясь, не пересыпается ли что-нибудь внутри.
– Н-да! А вы действительно очень наблюдательная, Леночка. Я согласен, – коробочку эту оставил Мальцев. Спрятал на всякий случай.
– А что там? В коробочке? – с горящими от любопытства глазами спросила Лена.
– Вот этого я пока сказать вам не могу, – ответил Иван Васильевич, слезая со стола. – Да, не могу. Потому, что и сам не знаю. Но это интересно. Я вам позвоню… Хотя буде г слишком поздно. Сделаем так. Товарищ Бураков завтра заедет и скажет, что там лежит. Но помните, Леночка, что это тайна. Государственный секрет. Пока не закончится следствие… вернее, пока идет война, никому ничего говорить нельзя.
– И даже Коле… то есть Мише, не говорить?
– И даже Мише не нужно говорить. Впрочем, Мише можно сказать. Он умеет хранить тайны.
Коробочку вскрыли со всеми предосторожностями. Внутри лежали хорошо упакованные небольшие пробирки с мутной жидкостью.
– Опять что-то новое, – проворчал подполковник, разглядывая пробирки на свет, – Какая-то химия. Придется дать в лабораторию.
Через полчаса Ивану Васильевичу сообщили по внутреннему телефону, что в пробирках оказались бактерии.
От неожиданности подполковник даже встал. Встали и Бураков, Трифонов и Маслюков, сидевшие в этот момент в кабинете начальника.
И пока Иван Васильевич хмуро слушал сообщение лаборатории, в комнате стояла напряженная тишина.
– Так вот что они хотели сотворить!.. Это уж от отчаяния! – сказал он, повесив трубку. – Знаете, что мы предотвратили, товарищи? Эпидемию! В пробирках была культура какой-то болезни… бациллы. Совершенно ясно, что они хотели вызвать эпидемию в городе и тем самым сорвать наше наступление. Теперь понятно, зачем Савельев поступил на водопроводную станцию, понятно, почему фон Штаркман вошел в квартиру, несмотря на то что был уже предупрежден о ловушке. Ему нужна была коробочка. Н-да! Теперь стало все ясно!
Некоторое время он барабанил пальцем по столу.
– А что сказать Гавриловой? – неожиданно спросил Бураков,
– Что? – не понял вопроса Иван Васильевич.
– Вы обещали через меня сообщить Лене Гавриловой о содержимом коробочки.
– Да, да… Скажите ей, что в коробочке были… Что бы там могло быть?
– Лекарство, – подсказал Трифонов. – Пенициллин.
– Нет. Это малоинтересно… – возразил Иван Васильевич. – Скажите ей, что там были капсюли для гранат. Каких-нибудь особенных гранат. Самовзрывающихся, что ли…
36. Заключение
Прошел месяц. Сергей Дмитриевич вернулся из Москвы, но не переехал в отремонтированную квартиру, а продолжал жить и работать на заводе.
Лена вернулась в мастерскую и совмещала работу с учением.
Миша перебрался на судно, но иногда оставался ночевать в общежитии учебного комбината.
Утром пятнадцатого января тысяча девятьсот сорок четвертого года курсанты Балттехфлота шумно пришли в свою столовую. Среди них был и Миша Алексеев.
В самый разгар завтрака вдруг раздался страшный грохот. Стекла со звоном вылетели из всех окон столовой. Растерявшиеся и испуганные ребята повскакали с мест. Некоторые от страха полезли под столы, скамейки, кто-то бросился бежать, кто-то окаменел и не двигался.
Новый взрыв потряс воздух.
– Наши-и! – закричал что было сил Миша и побежал к выходу. – Наши бьют!
За Мишей устремились и остальные.
На середине Невы стоял крейсер «Киров». Стволы его орудий были направлены в сторону Пулкова. Залп за залпом он посылал фашистам смертоносные снаряды. Это – за Ленинград!
Но стрелял не только «Киров». Все батареи Ленинградского фронта били по врагу. Воздух гудел, содрогался от множества залпов.
И как не похож был этот грохот на грохот разрывавшихся три года фашистских бомб и снарядов! Радость, гордость, ликование в душе каждого ленинградца вызывал этот грохот.
Бейте их, сыны Ленинграда! Бейте без пощады! Гоните вон с родной земли!
Началось долгожданное наступление. И через несколько дней был опубликован приказ о полном разгроме врага под Ленинградом, о снятии трехлетней блокады.
Хаджи-Мурат Магометович Мугуев
Кукла госпожи Барк
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
– Привидения существуют, — сказал маленький человек, робко тронув меня за локоть. — Это факт. Они появляются ровно в одиннадцать часов ночи, а в полночь исчезают…
Я улыбнулся.
– Честное слово… Уверяю вас, я не шучу. Ровно в одиннадцать они появляются так же аккуратно, как и дневальные у ваших ворот. Я понимаю, что вы не верите мне, в наше время — и такая чертовщина, но тем не менее это факт.
Я внимательно глянул ему в глаза, но маленький человечек виновато улыбнулся и тихо сказал:
– Я здоров… совершенно здоров, хотя мне понятно ваше недоверие. И я на вашем месте подумал бы, что это говорит неостроумный шутник…
Он помолчал и потом еще тише сказал:
– И все же привидения существуют, и сегодня они снова не дадут нам спать.
– Кому нам? — спросил я.
– Мне, моей соседке Елизавете Львовне, инженеру Градусову с женой и вообще всей квартире. Мы обратились за помощью в комендатуру, но там только посмеялись над нами…
Я с интересом посмотрел на него. Небольшого роста человек, с неловкими угловатыми манерами, робким взглядом и застенчивой улыбкой был немного смешон, хотя его грустные глаза привлекали к себе теплым огнем. Лицо его было не совсем обычным. Большой лоб и квадратный подбородок говорили об уме и характере незнакомца, но, взглянув в его наивные и несколько удивленные глаза, вы ни за что не предположили бы, что у этого человека есть воля. Неширокий, но заметный шрам, шедший от левого уха к виску, был тщательно прикрыт зачесанными набок волосами.
– Но согласитесь, что все-таки странно в наши дни слушать детские рассказы о привидениях, да еще в городе, только три недели назад освобожденном от врага…
– И все-таки это так, и самое странное то, что привидения появились всего лишь десять дней назад…
Я насторожился. Это могло быть интересным.
– А как же ведут себя эти… духи! — деланно равнодушным тоном спросил я. — Что, они появляются в белых саванах, с обнаженными черепами и тихо стонут, пугая живых, — как поступают в страшных рассказах классические привидения?
– Нет, наоборот. Они не пугают, они сами пугаются нас… и не стонут, а просто возятся в стенах нашего дома, иногда выходя из них, прямо в коридор… И вид у них не мертвецов, а скорее живых людей, хотя они бесплотны, не смейтесь, да, да, бесплотны. Я и Градусов однажды, еще в самом начале их появления, бросились на них с палками, но палки рассекли воздух, а сами тени прошли мимо нас и вошли в противоположную стену…
– Скажите, а не были ли вы и ваш Градусов под градусом? — довольно неудачно сострил я.
Маленький человечек покачал головой.
– Но что же им надо в вашем доме? Что это, старый графский замок или фамильный склеп средневековых баронов?
– Нет, обыкновенный жакт, — сказал мой собеседник.
– Это возятся крысы.
– Нет, привидения… я сам видел их… уже несколько раз, — упрямо повторил он. — И они возятся в стене от десяти до двенадцати часов. Как только звучит последний удар кремлевских часов, они умолкают.
– Как в старинных романах, — рассмеялся я.
Мой собеседник молчал.
– Нельзя ли мне провести у вас в квартире ночь, чтобы самому познакомиться с этими удивительными посланцами нездешнего мира?
– Отчего же нет? Пожалуйста, хоть сегодня, — охотно согласился он. — Приходите, но только помните, что ровно в двенадцать они исчезают.
– Хорошо, буду. Я человек военный, точный и буду, — глядя на часы, сказал я, — ровно в двадцать три часа сорок пять минут.
– Будем ждать, — ответил маленький человечек.
– Что это у вас за шрам? — спросил я. — Результат бомбежек или оккупации немцев?
– Нет, что вы! — замахал руками мой посетитель. — Я человек штатский, боязливый… Все бомбежки в страхе просидел в подвале… Это — старое… Еще гимназистом, катаясь в Вологде на льду, я расшиб себе лоб. А разве шрам очень уж заметен? Я стараюсь прикрыть его волосами.
– Зачем же, он придает вам такой воинственный вид, — пошутил я. — Итак, до ночи!
И мы разошлись по своим делам.
Днем я, смеясь, рассказал генералу о посещении меня человечком, делегированным от коллектива жильцов, которые жалуются на привидения, мешающие им спать.
Генерал слушал мой рассказ все внимательнее, и, когда я закончил, он, немного помолчав, сказал:
– Это интересно и… довольно подозрительно. Тут, конечно, что-то есть, чем следует заняться… Не знаете ли, занимали этот дом ранее немцы? Не было ли в нем какого-нибудь немецкого учреждения?
– Нет, не спрашивал.
– Упущение. Ведь подобный вопрос сам напрашивался на язык, — сказал генерал. — Дело в том, что только сегодня я тоже получил коллективное заявление жильцов дома номер сорок семь по Большой Спасской улице о том, что в соседнем с ними доме до бегства немцев находилось общежитие чинов СС и что там по ночам происходит какая-то возня… Не зная к кому обратиться, коллектив жильцов делегировал к вам гражданина Косоурова и, на всякий случай, обратился ко мне. Странное, необычное и вместе с тем подозрительное дело, — сказал генерал.
Он подумал, прочел еще раз заявление коллектива жильцов дома № 47 по Большой Спасской улице и сказал:
– Вечером, после совещания, заедем сами, но не к моменту появления духов, а несколько позднее. Возможна любая провокация.
Генерал был лет на восемь старше меня. Культурный, хорошо воспитанный человек с большой эрудицией и спокойным характером, он очень нравился мне, и хотя иногда наши взгляды расходились, я чувствовал, что он ценил и уважал меня. Я думаю, что наша взаимная симпатия объяснялась еще и тем, что мы оба были слушателями одного факультета академии, с той лишь разницей, что генерал окончил его значительно раньше меня. Несмотря на свои сорок лет, генерал выглядел очень свежо и молодо. Иногда, «чтобы не разучиться», — как говаривал он, мы беседовали с ним на персидском языке, перескакивая на турецкий и вновь возвращаясь к иранскому языку. Его вышедший перед войной труд «Ближний Восток и соседи СССР» привлек внимание читающей публики не только в нашей стране, но заинтересовал и ориенталистов Англии, Америки и Германии.
Сын рабочего, до семнадцати лет стоявший у токарного станка, он отлично владел двумя восточными языками, говорил по-английски.
Я знал, что великой мечтой генерала было сейчас же, как только окончится война, вернуться к своему любимому делу, защитить диссертацию на степень доктора исторических наук, которой он и сейчас, несмотря на занятость, уделял свой досуг.
В первом часу ночи мы с генералом поехали к «дому с привидениями», как назвал генерал обиталище перепуганных жильцов особняка.
Наша машина завернула за угол темного, неосвещенного переулка. Вот и он, этот романтический дом с привидениями.
– Стой! — раздался негромкий, но твердый оклик. Из ворот шагнули двое красноармейцев.
Шофер включил свет, меняя фиолетовый на яркий, и тут, при свете вспыхнувших фар, я увидел у ворот особняка трех солдат, а в глубине двора еще несколько фигур.
– Комендантский патруль. Ваши документы, — подняв руку к ушанке, сказал подошедший офицер.
– А… лейтенант Бабочкин? — вместо ответа сказал генерал, и лейтенант, узнав его по голосу, быстро сказал:
– Это вы, товарищ генерал? Вот хорошо, а мы уже посылали за полковником, — и, нагибаясь, шепнул: — Убийство тут произошло и взрыв.
– Какое убийство? — отбрасывая дверцу автомобиля, спросил я.
– Пока неизвестно. Там майор Устинов с сотрудниками.
Мы поспешно вышли из машины и пошли за лейтенантом, освещавшим фонарем дорогу.
Это был старый особняк купеческо-дворянской постройки, со львами, с низкими, широкими каменными ступенями и тремя колоннами у входа. Из низкого сводчатого коридора тянуло запахом дыма, гарным теплом взрыва и еще плававшей в воздухе пылью неосевшей извести.
– Товарищ генерал, — сказал человек, присевший на корточки у самых дверей, исковерканных могучим ударом взрывчатки. Это был майор Устинов, один из самых дельных и знающих работников отдела. — Подождите здесь, там еще не все проверено, а судя вот по этой проводке, впереди могут быть некоторые сюрпризы. Ну что, Михалыч, обнаружил что-нибудь? — крикнул он куда-то в глубь следующей комнаты.
– Так точно, товарищ майор, конец шнура и машинку взрывную… сейчас обезврежу, тогда проходите сюда, — глухо донеслось до нас из соседней комнаты.
– Видите, — поднимаясь на ноги, сказал Устинов. — Тут, кажется, весь дом заминирован, что ни комната, то мина… — он не договорил. Грохот раздался в соседней комнате, затем блеснул огонь, часть стены покачнулась, и непреодолимая сила швырнула меня в сторону.
Когда я очнулся, возле меня стояли генерал, солдаты и врач с узкими медицинскими погонами майора. Над головой темнело небо, и яркие, сияющие звезды казались такими близкими, что их можно было достать рукой. Мой затылок ныл, плечо, словно налитое тяжестью, тянуло книзу.
– Ну, как, легче вам, товарищ полковник? — ласково спросил военврач, и его мягкие, но сильные пальцы быстро и успокаивающе погладили мою голову. — Маленький обморок от удара о стенку, — сказал он.
– А где Устинов? — спросил я.
– Здесь. Он тоже контужен и находится без сознания, — ответил кто-то из стоявших возле.
Я не без труда поднялся и, придерживаясь рукою за колонну, сел на одной из ступенек особняка.
Внутри бушевало пламя, и дымные языки огня, вырываясь наружу, облизывали стены. Весь двор был озарен неровным, колеблющимся светом. Становилось жарко, и дым мешал дышать.
– Сойдите вниз, товарищ полковник, — поддерживая меня за талию, сказал лейтенант, и мы сошли во двор.
У самых ворот я оглянулся и увидел, как в водовороте огня и дыма догорал мой «дом с привидениями».
Генерал довез меня до квартиры. Он молчал все это время, но я видел, что моя контузия и мысль, что кто-то хотел одурачить нас, взволновали его.
Утром я был еще так слаб, что еле смог позвонить генералу. Он участливо сказал:
– Лежи, голубчик, отдыхай, набирайся сил. Эти два-три дня обойдемся без тебя. Обо мне не беспокойся. Ведь в момент взрыва я был во дворе.
«Два-три дня… значит, мои ушибы так серьезны, что придется пролежать в постели три дня…»
В первый раз за нашу двухлетнюю совместную службу генерал дружески сказал мне «ты». В этом обращении я еще острее почувствовал заботу и участие к себе моего начальника.
В полдень меня навестил военврач. Это была невысокая, чуть полная женщина, лет тридцати двух, с ясными карими глазами и уверенными движениями.
– Лежите, лежите, товарищ полковник… вам это не повредит, а мне поможет. — И она привычными движениями стала осматривать меня, щупая пульс, выслушивая сердце и постукивая молоточком по груди и спине.
– В общем, все благополучно. Если бы удар пришелся на сантиметр — другой выше, было бы хуже, — произнесла она.
– А вы какой же части, доктор? Я что-то не встречал вас раньше, — поинтересовался я.
– Вашего же управления, только я всего второй день здесь, на место уехавшего Суренкова.
– А-а… значит, вы и есть Анна Андреевна Краснова?
– Да, у вас хорошая память.
– А как же. Ведь я сам подписывал приказ о вашем зачислении.
– Вот и познакомились, — улыбнулась она.
– Да, при особых обстоятельствах, — задумчиво сказал я, и мы оба замолчали.
– А как Устинов? — вдруг вспомнил я.
Женщина отвернулась к окну и, что-то разглядывая на улице, сказала:
– Состояние тяжелое, но думаю, что все обойдется благополучно. Итак, покой, сон и поменьше движений. Вечером я зайду. — Но тут же засмеялась, останавливаясь возле меня.
– Старею, — продолжая улыбаться, сказала она. — Стала забывать самые обычные вещи… — И, раскрыв чемоданчик, сказала: — Нужно сделать впрыскивание… инъекцию… у вас довольно слабое сердце, и хорошая доза камфоры не повредит.
Как это ни странно, но я, взрослый, военный человек, просто страшусь зубной боли и разных врачебных манипуляций, связанных со шприцем, скальпелем или бормашиной.
– Ой, нет, доктор, увольте. Я без содрогания не могу и слышать об уколах.
– Но ведь это необходимо.
– Как-нибудь после, не сейчас, — решительно произнес я.
Женщина помедлила, подумала и сказала:
– В таком случае перед обедом примите дигиталис, вот этот порошок, хорошо действует на сердце и дает покой. — И она, тепло улыбнувшись, ушла.
Покой в те минуты, когда преступление, совершенное кем-то, требовало быстрого расследования и каждая своевременно замеченная и подчеркнутая следствием деталь вела к раскрытию этого таинственного дела. Конечно, соответствующие органы уже начали следствие, и оно, может быть, уже на правильном пути, но ведь я, один из непосредственных участников этого дела, знал больше, чем те, кого могли опросить на следствии. Кто такой этот маленький симпатичный человек, пригласивший меня в дом на «сеанс духовидения»? Что это были за духи, и кто такие инженер Градусов и другие обитатели особняка? Немцы, несколько дней назад выбитые отсюда? Да вообще — существует ли на самом деле в этом городе этот маленький человек, его семья, Градусов и прочие жильцы или нас ловко одурачили и заманили на глупую, но не лишенную оригинальности затею, чтобы одним ударом покончить с генералом и со мной?
Во всех этих вопросах ближе всех к истине мог быть один я. Ведь меня посетил этот человечек и мне он жаловался на шум и на чертовщину, вылезавшую из стены. Это я, предположив недоброе, заинтересовался этой историей и в тот же день рассказал ее генералу. И мне сейчас нужен покой… в часы, когда без сознания лежит майор Устинов, когда каждая секунда дорога для следствия.
Я подошел к телефону. Хотя голова еще была тяжела, но чувствовал себя я значительно лучше.
«Ох, уж эти доктора… Лежи, отдыхай, принимай порошки», — подумал я, глядя на рецепты и порошок, оставленные врачом на столе. Сев за стол, уже в привычной для меня обстановке, я почувствовал себя совсем хорошо.
– Товарищ генерал. Звоню вот по какому делу… Нельзя ли ознакомиться со следствием по поводу взрыва этого проклятого дома, а также прислать и следователя, чтобы рассказать ему свои предположения… Кто ведет это дело?
– Капитан Аркатов, — послышался ответ генерала.
Это был молодой, очень дельный офицер, работник Особого отдела, прикомандированный к нашему штабу.
– Хорошо. Это работник умный и вдумчивый, он сумеет разобраться с этим делом… Жаль, конечно, что Устинов еще не поднялся… тут нужна его хватка…
– Постойте, постойте, — послышался в трубке обеспокоенный голос генерала, — что вы такое говорите?
– Как что? Жалею, что Устинов еще лежит… не может сам заняться этим делом.
Наступила пауза, я слышал в трубке дыхание генерала и затем его голос:
– Александр Петрович, разве вы не знаете…
– Что? — перебивая его, спросил я.
– Что Устинов убит вчерашним взрывом…
– Как убит?!. Да ведь военврач говорила мне, что он жив и поправляется.
– Извините, значит, я невпопад сказал это… Не сообразил, что в таком состоянии не следовало вам об этом говорить…
– Да нет, товарищ генерал, я совершенно здоров… и боль и ушиб пустячные… Не знаю, зачем только докторша предписала мне отдых… Здесь не санаторий, и я сегодня же явлюсь в управление.
– Нет, нет, голубчик, не надо. Зачем такая спешка? Полежите еще день, а завтра к вечеру приезжайте, если врач разрешит… Я ее сам спрошу… — снова раздался голос генерала. — Да, кстати, спасибо вам, дорогой Александр Петрович, за бутылку вина, только напрасно послали… Ведь я почти не пью, а вам оно сейчас было бы очень кстати.
– Что «кстати»? — не понял я.
– Красное вино, которое вы послали мне.
– Я послал вино? — совершенно не понимая ничего, переспросил я.
– Ну да, бутылку красного «Напареули».
– С кем послал? — уже тревожась, спросил я.
– Как с кем?.. Да с врачом, с этой, ну с новой нашей докторшей, которая прибыла вместо Суренкова…
– Капитан Краснова? — закричал я.
– Ну да!.. Да что случилось? — уже в свою очередь тревожно спросил генерал.
– Да потому что я ничего не посылал вам и ничего не поручал ей… Вы еще не пили этого вина?
– Конечно нет, даже не откупоривал… Это интересно! Значит, товарищ полковник, вы ничего не поручали ей?
– Абсолютно… Да и разве мог я это сделать, не предупредив вас?
– Странно… Очень странно. Вот что, голубчик мой, никому ни звука. Через час сорок минут буду у вас с капитаном Аркатовым.
– Жду, товарищ генерал, — сказал я, вешая трубку.
Дом с привидениями, смерть Устинова, вино, которое я не посылал, докторша, с такой странной заботливостью оберегающая мое здоровье… Всего этого было достаточно, чтобы, куря папиросу за папиросой, долго и сосредоточенно подумать о событиях, происшедших за эти сутки.
– Соедините меня с санчастью, — сказал я.
– Майор Зорин? — спросил я.
– Да!.. Это вы, товарищ полковник? — узнав меня, спросил начсанотдела. — Чем могу служить?
– Мне нужны на полчаса личное дело и характеристика военврача Красновой. Только сделайте так, чтобы никто — ни она, ни отдел кадров — не знали об этом.
– Сейчас это сделать невозможно, смогу прислать лишь к вечеру.
– Почему?
– Личное дело капитана Красновой пять минут назад послано к генералу, по его приказанию.
– А-а… — сказал я. — В таком случае приезжайте сейчас ко мне.
– Вы плохо себя чувствуете? — обеспокоился майор. — Разрешите, товарищ полковник, я захвачу с собой и Краснову. Она поможет вам…
– Нет, приезжайте одни, Краснова сейчас не нужна. Я чувствую себя отлично, — закончил я, вешая трубку.
Спустя двадцать минут майор уже входил ко мне. Это был розовый, приветливый человек лет сорока, работавший до войны начальником поликлиники где-то в Закавказье.
– В чем дело, товарищ полковник? Чем провинилась Краснова, что привлекла к себе такое внимание? — обеспокоенно спросил он.
– Да вины никакой нет, но человек она новый, нам интересно ознакомиться с ее делом. Она сейчас в санчасти?
– Так точно… должна быть на работе. У нее прием.
– А скажите, товарищ майор, этот порошок «дигиталис» или что-нибудь другое? — подавая врачу порошок, оставленный Красновой, спросил я.
Начсанотдела развернул бумажку, понюхал содержимое ее и, недоуменно поднимая плечи, неуверенно сказал:
– Нет, что-то не похоже на дигиталис… тот порошкообразный, как, скажем, мука, а тут видны кристаллы.
Он еще раз внимательно оглядел порошок и чуть капнул на него из стакана. Запах горького миндаля разнесся по комнате. Майор воззрился на меня, на его лбу выступил пот.
– Ска-жите, — задыхаясь, спросил он, — этот порошок… оставила Краснова?
Я молча кивнул головой, продолжая глядеть на растерянное лицо майора.
– Да ведь это… цианкалий!.. Самый страшный яд!!! — вдруг закричал он. — Врач не мог так ужасно ошибиться… Значит… — И он в ужасе замолчал.
Я снова утвердительно кивнул головой. Майор тяжело опустился в кресло.
– Я сейчас позвоню в санчасть… — вскакивая с места, крикнул он. — Прикажу, чтобы ее задержали.
– Поздно, майор, думаю, что эта самая… — я подчеркнул, — «Краснова» уже далеко от вашего санотдела. Но все же звоните.
– …Капитан Краснова полчаса назад ушла, — доложил дежурный по санчасти. — На осмотр больного полковника… — И он назвал мою фамилию.
– Вот видите, — засмеялся я, хотя мне было совсем не до смеха.
– Если она найдется или случится что-нибудь важное, звоните на квартиру полковника, я нахожусь у него, — приказал майор и, вешая трубку, растерянно произнес: — Вот так дела-а!
У подъезда послышался шум останавливающейся машины, а спустя минуту в коридоре послышались шаги.
– Можно? — раздался голос, и в комнату вошел генерал в сопровождении капитана Аркатова.
– О-о, да вы выглядите просто превосходно, — пожимая мне руку, сказал генерал, — а по рассказам врача… — он иронически улыбнулся, — вам лежать и лежать.
– Красновой? — спросил я.
– Да, хотя, я думаю, она такая же Краснова, как я китайский богдыхан. Ну, майор, где ваш военврач? — обратился он к начсанотдела.
– Была в санчасти, но полчаса назад будто бы направилась сюда.
– Именно «будто бы»… Ну, ладно, не иголка в стогу, не потеряется, найдем ее… Итак, майор, вы сейчас силою вещей вовлечены в события, которые произошли вокруг вас. Для следствия необходимо, чтобы вы были немы и забыли то, что уже известно вам.
– Понимаю, товарищ генерал, можете быть уверены, — вытягиваясь по струнке, сказал начсанотдела.
– Вот личное дело этого врача: «Анна Александровна Краснова, 32 лет, уроженка Краснодара, из рабочей семьи… так… незамужем. Образование — Ростовский мединститут, кандидат партии с февраля 1941 года. Участие в войне — Западный фронт, терапевт медсанбата 29-й гвардейской стрелковой дивизии… Как видите, все по форме, ни к чему нельзя придраться. И характеристика из санупра фронта отличная, только… только, — приближая к глазам личное дело, повторил генерал, — карточка ее несколько неровно наклеена, чуточку как бы вкось… дайте-ка лупу, — и, разглядывая в увеличительное стекло документ, он сказал: — Да, так и есть, чуточку, на самую малость, на какую-либо чуточку, карточка наклеена вкось, и вот, глядите, буквы печати «…дейской стрелковой» чуть расплывчаты — ниже слов «пехотной дивизии»… — и, обернувшись к Аркатову, спросил: — Когда надеетесь найти эту особу, капитан?
– Самое позднее к вечеру, — сказал Аркатов, раскладывая на столе бумаги. — Хотя надо помнить, — взглянув на часы, сказал он, — что с момента ее ухода из санчасти прошло больше двух с половиной часов. Вино, как мы и предполагали, оказалось отравленным синильной кислотой. Вот анализ лаборатории, — закончил Аркатов.
– Разнообразная дама, — улыбнулся я.
– Как это? — не понял генерал.
– Вам — синильной, а мне вот оставила порошочек для усиления сердечной деятельности… — беря со стола пакетик, сказал я, — цианистый калий… Усердно уговаривала принять перед обедом. А предварительно пыталась инъекцию какую-то сделать…
Начсанотдела, бледный и растерянный, в ужасе слушал наш диалог.
– Какая негодяйка! Несомненно, гестаповская преступница, оставленная здесь, — наконец выговорил он.
– Ну, это наши органы выяснят дальше, а теперь, майор, возвращайтесь обратно в санчасть и, как только получите из сануправления фронта дополнительные данные о Красновой, немедленно же доложите мне.
– Слушаюсь! — поворачиваясь к выходу, сказал майор.
Громкий телефонный звонок раздался в комнате.
– Товарищ полковник, — послышался в трубке возбужденный голос, — у вас начсанотдела?
– У меня… Товарищ майор, вам звонят из санчасти.
Майор быстро взял трубку.
– Это я… что случилось? — взволнованно спросил он и вдруг закричал: — Нашлась!.. Краснова нашлась!
Мы переглянулись.
– Убита?! — еще громче закричал майор. — Найдена мертвой возле вокзала?.. — И, поворачиваясь к нам, сказал: — Дежурный офицер звонит…
– Отправляйтесь сейчас же в санотдел, узнайте подробности и доложите мне. Вы же, капитан, немедленно к месту происшествия, выясните все детали убийства, — распорядился генерал.
– Есть… — сказал Аркатов.
– Произведите дознание, а мы с полковником подумаем, что следует делать дальше.
Аркатов и майор вышли из комнаты.
– Закономерный конец. Ничего неожиданного. «Мавр сделал свое дело, мавр может уходить», — сказал я.
– Нет, я думаю, что тут сложнее, — задумчиво сказал генерал. — Здесь дело не в «мавре», тем более, что он и не сделал ничего… Мне интересно, что будет найдено на трупе.
– То есть? — спросил я.
– Подождем немного, — вместо ответа сказал генерал. — А сейчас займемся данными о людях, живших в сгоревшем «доме с привидениями».
– Если не ошибаюсь, маленький человечек называл имена своих соседей, инженера Градусова, какую-то Елизавету Львовну, ссылаясь на них, как на людей, которые тоже видели привидения.
– Вот данные о жителях сгоревшего дома, — придвигая ко мне бумаги, сказал генерал. — Инженер Градусов с семьей. Елизавета Львовна Коршунова действительно проживает в нем. Кого еще называл этот человек?
– Больше никого. Он был так жалок, беспомощен и смешон, так испуганно рассказывал о привидениях, что… — я запнулся, подыскивая нужное слово.
– …что вы даже пожалели его…
– Вот именно, — сказал я.
– А этот маленький, беспомощный, симпатичный человек, по-видимому, и является плавным звеном всей этой преступной цепи. Как вы себя чувствуете? Только говорите правду, — осведомился генерал.
– Совершенно здоров. Слабость как рукой сняло. События сегодняшнего дня излечили меня.
– Тогда попрошу вас, после того как вернется Аркатов, опросите жильцов дома номер сорок семь по Большой Спасской улице, в дальнейшем будем его называть просто «домом с привидениями». А вечером заезжайте ко мне. В двадцать два часа тридцать минут я буду вас ждать с уже обработанными материалами, — уходя сказал генерал.
Капитан Аркатов вернулся поздно.
– Ну-с, товарищ полковник, — присаживаясь к столу, сказал он, — давайте проверять нашу систему.
«Наша система» — это была неписаная, но уже ставшая привычной, традиция, заключающаяся в том, что мы, то есть коллектив работников, офицеров управления, начиная с генерала и кончая капитаном Аркатовым, люди, довольно долго работающие вместе, с целью проверки правильности выводов и прогнозов следствия, еще не рассказывая другому результатов проделанной работы, спрашивали его о том, что думает он и как он ведет данное дело. Это было нечто вроде своеобразной «военной игры», в которой шлифовалось воображение, проверялась и оттачивалась интуиция, шире развивалась деловая фантазия, раздвигались рамки психологического анализа. Это было полезное начинание, в котором ошибки и неверные выводы тут же исправлялись. Занятия эти велись по уговору — «не взирая на лица». Нередко и сам генерал выслушивал строгие, резкие суждения от остальных участников…
– Итак… — начал Аркатов, — чей это был труп?
– Конечно, Красновой, но не той, которая проникла к нам, а другой, настоящей, которую по пути к нам убили фашисты и документами которой воспользовались.
– Неверно. Первая ошибка, — сказал Аркатов. — Мертвая женщина — как раз та самая «Краснова», которая хотела отравить вас. Вы сможете опознать ее сами. И я, и работники санчасти узнали ее.
– Сделали вскрытие?
– Вскрытие позже, но это и неважно. От нее разит горьким миндалем, этим стандартным запахом всех классических отравлений. Обнаружили не сразу, так как по шоссе двигалась густая колонна грузовиков, и, когда прошла последняя машина, прохожие увидели лежавшую на дороге женщину. Из этого значит… — Аркатов замолчал.
– …из этого значит, что одна из последних машин и выбросила на дорогу этот труп.
– Значит, где-то невдалеке есть центр, ведущий борьбу против нас, — перебил я.
– Думаю, только против генерала и вас, товарищ полковник, — сказал Аркатов. — Не против управления или отдела, а именно против вас двоих. И, исходя из этой отправной точки, мы, по-моему, и должны вести наше следствие.
Вывод опытного и умного следователя, каким был Аркатов, удивил меня.
– Подумайте, товарищ полковник, ведь вас, именно вас и генерала зазвал в дом этот неизвестный человек. К вам явился он и умно разыграл роль маленького, беспомощного, ничтожного человечка, ищущего помощи у власти. Но возникает вопрос: а что случилось бы, если бы вы и генерал погибли? Что произошло бы? Рухнула бы Советская власть? Обессилела наша армия? Приостановилось бы наступление на фронтах? Нет, все это было бы по-прежнему, и только вместо генерала и вас пришли бы новые генерал и полковник, и работа управления шла бы своим чередом. Значит, винтики машины были бы заменены новыми, и она продолжала бы работать. Это знаем мы, это понимает и враг, а, судя по всему, он умный противник и не стал бы из-за, извините меня, мелочей ставить под удар свою организацию и жертвовать своими людьми. Значит, им нужны вы и генерал. А теперь подумайте, кто и почему так домогается вашего уничтожения? Повторяю, это мой вывод, мои предположения.
– Признаюсь, капитан, вывод ваш хотя и не лишен оригинальности, но не убеждает меня. Я не изобретатель сверхмощного оружия, не дипломат, решающий сложные проблемы, не химик, открывающий непреодолимой силы газы или яды… Я — обыкновенный советский офицер, каких тысячи, да, насколько мне кажется, и генерал тоже не из плеяды особо выдающихся военных деятелей нашей армии, чтобы немцам надо было охотиться за ним.
– Немцам? — переспросил Аркатов. — А вы уверены, что это немцы?
– А кто же? — глядя на него, спросил я.
– Не знаю… Вот это-то нам и нужно разгадать.
Он встал и, быстро пройдясь по комнате, вдруг остановился возле меня и коротко спросил:
– Вы знаете, что я нашел на трупе Красновой?
– Нет. А что именно?
В эту минуту, как и в прошлый раз, сильно зазвонил телефон.
– Товарищ полковник. Говорит майор медслужбы… — послышался в трубке голос начальника санчасти. — Происшествие… Обнаружена Краснова…
– Какая Краснова?
– Военврач санотдела… капитан Краснова, — продолжал взволнованный майор.
– Что за чертовщина! Да ведь она раздавлена машиной…
– Никак нет… она… — возбужденно докладывал майор.
Телефон смолк, разговор оборвался.
– Алло! Алло!.. — стуча по рычажку, закричал я. Мертвое молчание было ответом. Было ясно, что провод оборвался или был обрезан в момент нашего разговора. Аркатов, поднявшийся с места и молча слушавший мои слова, сказал:
– Вздор!.. Неправда!.. Краснова или та, кто прикрывался ее именем, убита…
– Не знаю… Начсанчасти только что доложил, что она жива.
– Действительно чертовщина, — засмеялся Аркатов. — Духи, которые бродили в доме, по-видимому, существуют, и к их компании теперь присоединилось и привидение убитой Красновой.
И мы побежали к машине, ожидавшей капитана у ворот.
В санчасти возле возбужденного майора и удивленных, ничего не понимающих сотрудников стояла полная высокая женщина с круглым, типично русским лицом. Она была в форме капитана медицинской службы.
– Вот, рекомендую, товарищ полковник, военврач Краснова, — разводя руками, сказал майор.
Поднося руку к пилотке, женщина отчетливо отрапортовала:
– Товарищ полковник! Гвардии капитан медслужбы Краснова прибыла к месту службы. Задержка в пути произошла ввиду…
Я остановил ее и, войдя в кабинет майора, спросил:
– Где вы были эти три дня?
– Четыре, товарищ, полковник. В субботу вечером, когда я ехала сюда из сануправления фронта, меня при въезде в город задержал комендантский патруль, отобрал документы и до сегодня держал под арестом.
– Причины задержания?
– Лейтенант, снявший меня с машины, сказал, что документы не в порядке и для выяснения пригласил в комендатуру.
– Сколько человек было в патруле?
– Двое. Лейтенант и солдат.
– А в комендатуре?
– Не знаю. Я даже не могу вспомнить, что произошло дальше, так как, когда меня повезли, уже в машине мне стало плохо… дальше не помню ничего… какой-то туман… Очнулась час назад в саду, на окраине города, откуда я добралась до санчасти. Я могу приступить к своим обязанностям? — спросила Краснова.
– Это дело вашего начальства, — указывая на майора, сказал я.
– Документы ваши у меня, вы их получите вечером, — сказал Аркатов. — Говорить о том, чтобы вы не распространялись об этом приключении, я думаю, не стоит, — закончил он, и мы вышли на улицу.
– Ну, как, товарищ полковник, узел распутывается? — спросил он.
Я пожал плечами.
– А по-моему запутывается.
– И да, и нет. Вы сейчас куда едете?
– Опросить погорельцев, жителей того проклятого дома.
– А я в комендатуру. Итак, до вечера у генерала.
Жильцы сгоревшего дома были переселены в пустовавшее здание почтамта. Всего было пять семейств: Градусова, того самого инженера, о котором говорил посетивший меня человечек, и четырех других. Тут был и рабочий пивоваренного завода Соломин, и пианист Приорин, и та самая Елизавета Львовна, на которую ссылался таинственный человек.
Конечно, никто из них даже и не слышал ни о каких «привидениях». На мой вопрос, кто из них жил в той стороне дома, где произошел взрыв и откуда начался пожар, жильцы ответили: «Никто», а инженер Градусов удивленно сказал:
– Разве товарищу полковнику неизвестно, что вся передняя половина дома, начиная с парадного и включая большой зал, то есть центр здания, пустовала?
– Почему пустовала?
– До прихода наших войск там находился немецкий офицерский изолятор, и, хотя официально это не было известно, мы, жильцы, знали об этом.
– Как же немцы разрешили посторонним жить в том доме?
– А мы жили с другой стороны, отделенные глухой стеной от изолятора. Дом этот некогда принадлежал купцу Тестову, и купец своеобразно построил этот дом. Переднюю сторону он вывел фасадом на улицу, с парадным подъездом, с колоннами и львами, с просторными комнатами, большим залом, с паркетом и высокими окнами… То есть для себя. Для прислуги же и для сдачи в наем он отвел вторую, заднюю часть дома, совершенно изолированную от первой, с отдельным ходом, со своим двором. Поэтому нас и не тронули немцы. Вот приблизительный план этого дома… — И он быстро набросал его на бумаге.
– Но кое-кого вы все-таки видели?
– Конечно, — зашумели жильцы, — и больных, и врачей некоторых…
– А не встречали вы когда-либо маленького роста, невзрачного человека, отлично говорящего по-русски?
Жильцы задумались, потом Елизавета Львовна, а затем и остальные покачали головами.
– По-русски некоторые говорили, но мужчины такого не было.
– А женщины?
– Была одна, врач, но она давно уехала отсюда… да и та, кажется, была не немка: не то полька, не то чешка, — сказал Градусов.
– Немка, — решительно сказала Елизавета Львовна, — только она родилась в России и долго прожила в Польше. Воспитанная дама с хорошими манерами и очень неплохо говорила по-русски, но она не уехала, недели три назад она ненадолго приезжала…
– А вы помните ее внешность? — спросил я.
– Ну, как же! Невысокая, полная, с приятным лицом и темными глазами.
– Спасибо, прошу извинить за беспокойство, поднимаясь, сказал я.
– Товарищ полковник, — просительным тоном сказал Градусов, — от лица, так сказать, коллектива я обращаюсь к вам… нельзя ли просить об одном очень большом для нас одолжении?..
Жильцы закивали головами.
– …Здесь есть несколько никем не занятых домов. Можно ли нам, с вашего разрешения, перебраться в один из них. Почтамт и велик, и неприспособлен для жилья.
– Отчего же? — сказал я. — Вы и Елизавета Львовна садитесь сейчас со мною в машину. Мы проедем в комендатуру, где вам выдадут ордера на подходящий дом.
Под радостные возгласы остальных мы спустились к машине.
Проезжая мимо санотдела, я сделал вид, будто что-то вспомнил и, приказав шоферу подъехать ко входу и попросив спутников подождать, вошел в дом.
– Где лежит раздавленная грузовиком женщина? — поднявшись наверх, спросил я дежурного врача.
– В первом этаже, в комнате номер девять, товарищ полковник.
Я спустился к машине и попросил Градусова и его спутницу пройти со мной.
– К коменданту? — идя за мною, спросил инженер.
– Нет, — сказал я, пропуская их в комнату № 9.
На клеенчатой кушетке лежал труп, покрытый простыней.
Я отдернул простыню и коротко спросил:
– Вы не знаете ее?
– Госпожа Янковиц! — вздрогнув и всматриваясь в труп, сказал Градусов.
– Не ошибаетесь? — спросил я.
– Нет! Это она, — уверенно сказала Елизавета Львовна и перекрестилась.
Спустя несколько минут комендант города уже подписывал ордер жильцам сгоревшего «дома с привидениями».
В 22.30 я был у генерала. Капитан Аркатов уже стоял у стола.
– Вот и отлично, — сказал генерал. — Итак, займемся делом. Что скажете, капитан? — и, усевшись в глубокое кожаное кресло, он замолчал.
Я присел к столу и, вынув блокнот, приготовился слушать капитана.
– Когда я по вашему приказанию прибыл к месту происшествия, там убитой женщины уже не было. Ее перенесли в помещение санчасти, где я произвел тщательный осмотр трупа. На левой руке у нее был найден след иглы шприца, а произведенное вскрытие подтвердило наше предположение. Вот акт вскрытия. — И Аркатов скороговоркой прочел: — «Мы, нижеподписавшиеся врачи, капитан медицинской службы…» — И, пропуская слова, он сказал: — Вот оно: «Согласно результату вскрытия смерть женщины произошла от отравления цианистым калием, введенным в ее тело при посредстве шприца, что и послужило причиною смерти неизвестной, занесенной в протокол вскрытия под вымышленной фамилией военврача Красновой. Капитан медслужбы Зверев».
– Как видите, если и не очень литературно, то, во всяком случае, убедительно, — сказал Аркатов, откладывая в сторону листок вскрытия.
– Продолжая осмотр трупа, кроме уже известных вам документов на имя Красновой, я нашел на нем вот этот маленький медальон с буквами «Г» и «Я», католический молитвенник со свастикой на переплете и обрывок письма, написанного по-немецки, всего в две строки… А это три фотографии, снятые нашим фотографом с убитой. Вот отрывки из письма и их перевод. — И он, кладя на стол перечисленное, прочел:
– …»Нужно полагать, что эта задержка сможет приостановить хотя бы на…» — здесь пропуск, а сбоку приписка карандашом — «прекрасно», — вот и все, но приписка эта сделана по-английски. Итак, как видите, налицо запутанный клубок. К этому добавлю еще следующее. Из опроса лиц, первыми обнаруживших труп, выяснилось, что «Краснова» (так пока будем называть ее) была сброшена со студебекера, шедшего в колонне автомобилей к переправе, но как она попала в колонну, никто не знает. И второе — часть машин этой колонны принадлежит штабу тыла польской дивизии, стоящей на отдыхе у местечка Вязы. Шоферы машин и провожавшие грузы сержанты и офицеры, опрошенные днем, ни чего не знают. Вот телефонограмма из дивизии, — и Аркатов положил ее рядом с остальными вещами «Красновой».
– Метки на белье есть? — спросил я.
– Меток нет, но белье иностранного происхождения, — сказал капитан.
– Сложный переплет, — сказал генерал, — тут все — и латинские буквы, и немецкое письмо, и английская приписка, и даже польский молитвенник. Что вы сами думаете об этом, капитан?
– Решения пока нет, товарищ генерал, но эта смесь, конечно, подстроена недаром. Несомненно, нас хотят запутать. С одной стороны, «Краснова» и ее хозяева как будто бы немцы, все как бы клонится к тому. И свастика на молитвеннике, и покушение на вас, и фронт в ста километрах отсюда, все зто говорит о немцах, но зачем немцам запутывать нас? Мы с ними воюем, им не надо прятать своей удачи. Если они сумели взорвать у нас под носом дом, — в этом их достижение, а наш промах. Если они каким-то образом могут ввести в наши военные органы своих агентов, — в этом их успех, а наше упущение. Если они в уже занятом нами двадцать дней городе безнаказанно ведут какие-то дела, это тоже признак их умения и ловкости… Основываясь на всем этом, я думаю, что им незачем было бы кивать на кого-то. Но, по логике вещей, мы и так должны подумать, что тут орудуют немцы и что вся эта таинственная чертовщина с привидениями — дело гестапо. Не так ли?
– Мне тоже дело кажется сложнее, — сказал генерал. Он взял медальон и, оглядев его через лупу, сказал: — «Г» и «Я», что это — истинные инициалы убитой или тоже для отвода глаз?
Я промолчал. Аркатов пожал плечами.
– Вы помните, что днем, посылая вас на расследование смерти этой женщины, я сказал, что здесь дело не в мавре и что мне интересно, что будет найдено на трупе. Я был уверен, что убийцы оставят какие-нибудь следы, чтобы сбить нас с правильного пути. Эта свастика и немецкое письмо подложены нарочно.
– А английская приписка? — спросил я.
– Эта грубая работа говорит о том, что противник не уважает нас, считая нас глупее себя.
– Точно! — потирая руки от удовольствия, сказал Аркатов.
– …Немецкие методы работы более просты и мало отличаются от обычных «мокрых дел» уголовного мира, — продолжал генерал.
Я молчал. Уверенность генерала и несколько хвастливые прогнозы Аркатова тешили меня. Я-то знал, кто такая была эта «Краснова».
– …И эти выводы дают мне право предполагать, что убитая женщина и таинственный человек, пригласивший к себе Александра Петровича, были не немцы, а члены организации какой-то другой страны.
– »Краснова» — немка, и зовут ее Гертруда, фамилия — Янковиц, — сказал я, закуривая папиросу.
В комнате стихло. Генерал провел по лбу рукой, выжидательно глядя на меня. Аркатов растерянно сел, потом поднялся и переспросил:
– Янковиц? Откуда вы это знаете?
И я, в свою очередь, рассказал им все, что узнал о «Красновой».
Ночевал я у генерала, поместившись в угловой комнате, где стоял огромный диван, обитый цветным ситцем с золочеными амурами по краям.
Аркатов уехал в двенадцать часов, а мы с генералом, перейдя на фарсидский язык, просидели еще с полчаса, комментируя события прошедшего дня.
– Хотя дело это уже передано соответствующим органам, все же я чувствую, что оно всецело наше, то есть прямо и непосредственно связано со мною, с вами, — сказал генерал.
– Кто знает это, кроме аллаха, — изречением из корана по-арабски сказал я, разглядывая молитвенник Янковиц. — Это необходимо передать следственным органам или можно придержать у себя? — спросил я, указывая на книгу.
– Вообще да, но если вам очень нужно, то оставьте у себя.
Я молча кивнул головой и, откладывая в сторону молитвенник, взял медальон. Он был небольшой, глухой, округлой формы: в виде сердца, с тремя алмазиками посреди и буквами «Г» и «Я» с краю. Повертев его в пальцах и рассмотрев со всех сторон в лупу, я обратил внимание на то, что буквы эти очень ярко выделялись на матово-желтом фоне медальона. Золото блестело слишком свежо в вырезах букв. Я еще раз вгляделся в увеличительное стекло.
– Что такое? — спросил генерал.
– Буквы вырезаны недавно. Медальон же достаточно поношен, если можно так выразиться о нем. Кое-где стерт, поверхность говорит о том, что его носят давно, форма очень банальна. Это медальон так называемого дешевого мещанского типа. Такие носили обычно девушки из бедных классов, обитательницы пригородов, жалких местечек…
– Вы хотите сказать, что Янковиц — врач и член тайной организации, женщина, судя по всему, с опытом и вкусом, вряд ли носила этот медальон? — спросил заинтересованный генерал.
– Это просто предположения, — сказал я.
– Не лишенные смысла, — поддержал генерал.
– Дальше. Буквы на таких медальонах обычно вырезываются посреди, почему же здесь буквы «Г» и «Я» вырезаны сбоку?
– Потому что середина уже занята алмазами, — явно заинтересованный, сказал генерал.
– Именно! Поэтому-то, когда понадобилось пустить в дело сей медальон, на нем спешно были вырезаны нужные буквы «Г» и «Я».
Мы замолчали.
Я снова взял медальон и опять стал разглядывать его. Он действительно был до крайности прост и скромен. И наивная, сентиментальная форма «сердечком», и дешевенькие алмазики на нем. Я потрогал их, они были мутны и неровны. Я хотел протереть камни, как вдруг под нажимом пальцев они слегка подались внутрь, и крышка казавшегося глухим медальона щелкнула и приоткрылась. Я сильнее нажал на алмазы. Они целиком ушли в медальон. Крышка отошла, и перед нашими изумленными глазами показалось углубление, в котором было что-то выгравировано. Мы нагнулись над лупой. Сквозь стекло лупы крупно и выпукло выросли две вырезанные на золоте по-русски фамилии:
ГЕНЕРАЛ СТЕПАНОВ
ПОЛКОВНИК ДИГОРСКИЙ
Мы озадаченно посмотрели один на другого.
– Наши фамилии, — наконец произнес генерал, — это уж совсем странно.
– М-да! — протянул я, пораженный этим неожиданным открытием.
К немецкому письму с английской припиской, к католическому молитвеннику и медальону с латинскими буквами «Г» и «Я» прибавились еще наши фамилии.
Было чему удивляться.
Откинув шторы и выключив свет, мы сидели у открытого окна, слушая шумы ночного, затемненного города. Сквозь листву и кружево решеток угадывалась улица с аллеей тополей и каштанов. Возле ворот покашливал часовой, и молочная луна играла на стволе его автомата. Во дворе у машин, негромко переговариваясь, возились шоферы.
– Вы хорошо запомнили человека, посетившего вас? — спросил генерал.
– Я его узнал бы в толпе среди сотен людей. Со вчерашнего дня я то и дело восстанавливаю в памяти его лицо. Вспоминаю голос, тихие и жалкие интонации просителя, кроткие, несколько испуганные глаза, сразу же расположившие к себе…
– Хороший актер, — сказал генерал. — Однако вернемся к медальону. Мне кажется, что я начинаю понимать, зачем в нем выгравированы наши фамилии.
– Для того, чтобы Янковиц имела шпаргалку и случайно не забыла бы наши звания и фамилии?
– Именно! Ведь ей для уничтожения нас было предоставлено мало времени, всего несколько часов, и не зная нас, она могла бы оговориться или вообще допустить какой-нибудь промах, могущий провалить ее дело.
– Значит, Аркатов прав. Мы, я и вы, являемся для кого-то людьми, которых почему-то обязательно нужно убить, — сказал я.
Мы разошлись по комнатам, но уснул я не сразу.
На следующий день Аркатов уехал в расположение польской дивизии.
Занятый текущей работой, я почти забыл о деле «с привидениями».
– Товарищ полковник, к вам гражданин какой-то пришел! Уже минут двадцать дожидается, — услышал я голос ординарца.
– Кто такой? — спросил я, убирая со стола бумаги.
– Не знаю… первый раз вижу, — сказал ординарец.
– Пусть войдет, — приказал я.
Спустя минуту в комнату, осторожно ступая по ковру, вошел человек средних лет, одетый в потертое штатское платье и большие квадратные ботинки.
У самой двери он низко поклонился и, теребя в руках заношенную шляпу, робко воззрился на меня.
– Чем могу служить? — спросил я, указывая ему на стул.
Человек переступил с ноги на ногу, оглянулся и сдавленным голосом тревожно сказал:
– Не сочтите меня умалишенным, пане полковник, но то, что я скажу вам, есть истинная правда… — он остановился, словно набираясь решимости, проглотил слюну и вдруг сказал: — Привидения… черти одолели… сна нету… каждую ночь из стены появляются…
Я улыбнулся, продолжая разглядывать неизвестного человека.
– …И лезут, и лезут… Помогите, пане полковник, — опускаясь вдруг на колени, закончил он.
– Сейчас помогу, — сказал я, — излечение будет полное, только забавно, что хозяева ваши не нашли чего-нибудь другого… поновее чертей, — и, открыв двери, крикнул дежурному и ординарцу: — В подвал его, приставить часового.
Оба солдата, подняв все еще стоявшего на коленях человека, вывели его вон.
– Як бога, прошу, пане полковник, помогите… — бормотал арестованный, устремив на меня молящий взгляд.
– »Лыки да мочала, начинай сначала», — засмеялся генерал, когда я рассказал ему о дурацком приходе второго посетителя. — А вместе с тем, — медленно проговорил он, — как-то не вяжется повторение этого номера с весьма продуманными и решительными действиями людей, орудующих против нас. Вы когда будете опрашивать его?
– После обеда…
– Я приеду к вам. Мне хочется поглядеть и послушать этого человека.
– Как арестованный? — вернувшись домой, спросил я дежурного сержанта.
– Сидит в подвале. Тихий такой, смирный человек. Все бормочет что-то, я не понял его… на чертей, что ли, жалуется…
– А что именно говорит?
– На стенку показывал… в угол плевался и какие-то молитвы читал. Я думаю, он псих, товарищ полковник.
– Что нашли при обыске?
– Ничего, ни бумаг, ни табаку, ни денег.
– Кормили его?
– Так точно, только и ел он как ненормальный… ест, а сам в угол глядит и руками отмахивается.
Я взял трубку и, соединившись с санотделом, спросил:
– Кто у нас психиатр?
– Майор Ромашов, — сказал начсанчасти, — прекрасный психиатр с ученой степенью, кандидат медицинских наук. На «гражданке» был ассистентом профессора.
– Отлично! Пришлите его ко мне.
Я позвонил генералу и доложил, что в 20 часов хочу допросить задержанного человека.
– Буду к этому времени у вас, и очень хорошо, что вы пригласили доктора Ромашова. Я уверен, дорогой Александр Петрович, что на этот раз мы имеем дело с сумасшедшим… Вы понимаете, зачем перед нами появляется одержимый манией шизофреник?
– Конечно, догадываюсь, — сказал я. — Дешевый номер, хотя и не лишенный остроумия.
– А вы подумайте, для чего это сделано… а пока до вечера, — сказал генерал.
Я задумался. Из раздумья меня вывело появление майора Ромашова.
– Кто заболел, товарищ полковник? — встревоженно спросил он.
– Не беспокойтесь, я здоров, — засмеялся я, — и вовсе не думаю быть вашим пациентом. Вы нужны, доктор, для того, чтобы выяснить, с кем мы имеем дело, с больным или с симулянтом.
– О-о! Симулировать сумасшествие при современном развитии психиатрии почти невозможно. Вы разрешите мне по мере надобности вступать в беседу с интересующим вас человеком?
– Пожалуйста, — ответил я.
Стенные часы медленно и звонко пробили восемь. У ворот остановился автомобиль, и, как всегда точный, в комнату вошел генерал.
– Введите задержанного, — приказал я дежурному.
Спустя несколько минут солдаты ввели в комнату моего утреннего гостя.
Увидев меня, он низко поклонился и, отвесив учтиво поклон доктору и генералу, обратился ко мне:
– Пане полковник, нету мне покою… опять черти… одолели… так и лезут, и лезут… щиплют… смеются… прикажите им уйти.
Мы молча смотрели на него.
– …Вам легко… они вас послушают, а мне житья от них нет…
Человек медленно опустился на колени и стал бить поклоны, бормоча:
– Вы же можете… мне пани доктор сказала… это в вашей власти… Пани докторша пробовали сами, но они ее не слушают, они только вас боятся… — И он пополз, пытаясь поцеловать мои руки.
– Я вас избавлю от них, — подходя к нему и поднимая его с пола, сказал Ромашов. Он заглянул ему в лицо, приподнял веко глаза и тихо, но убедительно сказал: — Их здесь уже нет. Они не могут быть здесь, тут охрана.
Человек вздрогнул и с недоверием взглянул на Ромашова. Вдруг он тихо засмеялся и, покачав головой, убежденно сказал:
– Только пане полковник может прогнать их… они его слушаются, пани докторша мне это сказала, — потом он оглянулся и, озираясь по сторонам, шепотом произнес: — Всех убили, и Ядзю, и Стаха, и Борейшу, только Анелю оставили… а меня, — он жалко улыбнулся, и невыразимое страдание перекосило его лицо, — мучают. — Закрыв ладонями лицо, он прижался к стене и громко заплакал. Слезы текли по его небритому подбородку и грязным вздрагивающим пальцам.
Я посмотрел на Ромашова.
Доктор безнадежно махнул рукой и молча покачал головой.
– Успокойтесь, голубчик, здесь никто не посмеет обидеть вас, — ласково поглаживая голову плачущего, сказал он.
– Они мучают меня… их много… Они вот тут… вот в этом месте… — указывая на голову, сказал человек, переставая рыдать. — Одели меня в это платье, а я не хочу его, — сказал он и быстро побросал на пол свой потертый пиджак, под которым был жилет и бязевая рубашка, обыкновенная больничная рубашка с казенным клеймом на плече, — а Стаха убили… и Ядзю тоже, побросали голыми, — забормотал человек.
– Вне всяких сомнений, — поворачиваясь к генералу, сказал Ромашов.
– Не надо даже быть специалистом, — глядя с сочувственной жалостью на копавшегося в своей одежде человека, сказал генерал.
– Разрешите мне отвезти его в санчасть? Мы там с доктором Васильевой осмотрим и уже более точно доложим вам, — попросил Ромашов.
Ромашов и дежурный сержант вывели безучастно глядевшего на них человека.
– Ну, как, все понятно? — спросил генерал.
– Конечно! Это настоящий больной…
– …одержимый манией преследующих его чертей, — подсказал генерал.
– Ну да, то есть наиболее подходящий субъект для тех, кто хотел уничтожить нас с вами, заинтриговав этой, не лишенной оригинальности, историей с привидениями. Потерпев фиаско, они подослали к нам настоящего больного…
– Для чего? — улыбаясь спросил генерал. — Чтобы показать, что и первый посетитель был сумасшедшим и никакого отношения к взрыву не имел. Взрыв — это случайность, здесь после немцев осталось много заминированных домов.
– То есть убедить следствие, что тут разные вещи и безобидные сумасшедшие с чертями и привидениями никакого отношения к взрыву не имеют?
– И наивно, и одновременно умно, — кивая головой, сказал генерал.
– …Ибо после неудачного покушения ни один здравомыслящий не повторит прежнего трюка и не пошлет своего агента прямо в руки врага. А если это делается, значит тут одно не связано с другим, — закончил я.
– Хорошо! Пусть они думают, что мы обмануты. В дальнейшем официальном ведении дела версию о сумасшедших и привидениях надо будет исключить, — подумав, сказал генерал, — для себя же мы усилим ее. Кстати, прошу вас лично побеседовать с этим несчастным. Он верит, — генерал многозначительно подчеркнул, — в вашу особую силу над чертями, и кстати, выясните, что за «пани докторша» внушила ему это и почему на нем белье с казенными клеймами.
Он уехал, а я, записав свои впечатления, отправился в санчасть.
Увидев меня, больной опять забормотал о чертях, об убитой кем-то Ядзе, вспомнил Лодзь и понес такую чепуху, что трудно было даже проследить за скачками его безумной горячечной речи.
– Пани докторша… — два раза повторил он, но сейчас же перескочил на терзавших больной мозг чертей и уже не возвращался больше к «докторше», несмотря на мои неоднократные попытки завести о ней речь.
Его раздели. Он безучастно подчинился осмотру, продолжая шептать. «Голенькие… а кругом снег и кровь… и Ядзя, и Стах, и Борейша»… — с трудом разобрал я.
– Безнадежен. Типичная форма неизлечимой шизофрении, — сказал Ромашов. — Причины? — переспросил он и пожал плечами. — Гестапо, ужасы, война!
На белье в клейме было напечатано:
Б.Садки, фл. 2., пл. 4.
– Что это может означать? — спросил я Ромашова.
– Очень просто. Здесь, в пятнадцати километрах от города, есть местечко Большие Садки, там больница для умалишенных и, по-видимому, больной оттуда, — и он расшифровал клейма печати: — Большие Садки. Флигель два, палата четыре.
Я приказал Ромашову, взяв с собою больного, проехать в больницу и выяснить там личность неизвестного.
К ночи вернулся Аркатов.
Врача Янковиц у них никогда не было, но один из медицинских работников польской дивизии вспомнил, что с такой или очень похожей фамилией работала женщина в войсках генерала Андерса, которые после сформирования ушли в Иран.
– Точно я не помню, не то Яновиц, Яннивец, или Янковец, но что-то очень похожее на это, — сказал он.
На вопрос о внешности этой женщины он ответил также неточно:
– Она была связана со штабом самого Андерса. Обслуживала высшие, так сказать, сферы командования, и мы, рядовые работники, мало встречались с нею. Во всяком случае, точно одно, что она очень красивая женщина и знающий терапевт.
Когда Аркатов описал говорившему черты и внешний вид убитой женщины, рассказчик задумался и потом сказал:
– Похоже на нее, однако, по-моему, госпожа Янковиц была блондинкой, — потом, напрягая память, он воскликнул: — Очень хорошо помню ее маленькую, точно нарисованную родинку на щеке и холеные, красивые руки. Вот все, что осталось в памяти, — как бы извиняясь, закончил он.
– Что же? И этого не мало, — сказал я, — хотя у погибшей нет родинки, она шатенка, и руки ее похожи на руки женщины, знакомой с трудом.
– Шатенка могла перекраситься в блондинку или наоборот, родинку или мушку может поставить любая кокетливая женщина, а руки… руки могли погрубеть позже, когда настали лишения и физическая работа, — постукивая пальцем по портсигару, сказал генерал. — Гораздо интересней — это появление в нашем деле имени Андерса…
– Сейчас оно появится снова, — сказал Аркатов. — Среди шоферов, ведших автоколонну, двое оказались бывшими андерсовцами. Один служил под его началом еще в польско-германскую войну в 1939 году, а другой поступил в Куйбышеве, где формировался этот корпус. И оба одновременно отмежевались от него перед самым уходом Андерса в Иран.
– Интересно! — проговорил генерал.
– И оба вели свои машины рядом, — Аркатов сделал паузу и тихо сказал: — самыми последними в колонне.
– Их фамилии?
– Рядовой Ян Кружельник и младший капрал Тадеуш Юльский. Последний был в частях Андерса в 1939 году. За ними ведется наблюдение органами их дивизии, и новый материал, по мере поступления, будет направляться к нам. Вот копия их личных дел.
Мы стали разглядывать бумаги.
– Образованный человек этот Тадеуш Юльский, — знает русский, английский и немецкий языки. Последний «плохо», что ж, для шофера очень недурно. Окончил восемь классов Лодзинского коммерческого колледжа, сын приказчика фирмы «Годлевский и Смит». Тоже неплохо.
В комнату вошел запыхавшийся адъютант генерала лейтенант Рябов.
– Товарищ генерал, я за вами, — сказал он.
– Что случилось?
– Шифровка из штаба фронта, — и он передал генералу бумагу.
– Так! — прочтя бумагу, сказал генерал. — Неожиданно, — и протянул шифровку мне.
«Генерал-майору Степанову и полковнику Дигорскому с получением сего прибыть в штаб фронта для немедленного отлета в Москву».
– Значит, — вставая с места, сказал я, — нам надо срочно выезжать.
– Да, тут ясно сказано — мне и вам.
– В Москву, — перечел я. — Конечно, кому не лестно побывать в Москве, но сейчас я, право, не радуюсь этому. Столько незаконченных дел и особенно эта проклятая история с привидениями.
– Приказ, дорогой мой, — остановил меня генерал. — Аркатов и те, кто останется вместо нас, разберутся во всем, а нам, Александр Петрович, следует собираться… Люди мы военные, и приказ остается приказом.
Мы выехали в штаб фронта. Провожавший нас Аркатов с грустью сказал:
– Расстаюсь, как с родными. Чует мое сердце, что вы уже не вернетесь сюда.
– Война не кончена, фронты велики, а военная служба разнообразна. Мы еще встретимся и поработаем с вами, дорогой капитан, а вы обещайте вкратце регулярно сообщать нам о дальнейшей судьбе дела «о привидениях», — прощаясь с Аркатовым, сказал генерал.
– Обещаю, — горячо сказал капитан.
Под утро мы прибыли в село Суковники, где находился штаб фронта, а ночью, уже с предписанием вылететь в Москву, приехали на аэродром. Зачем мы вызваны командованием, никто не знал, но было ясно, что сюда больше не вернемся, так как на наши места уже назначены новые люди.
Ночью взмыла в воздух наша легкая и сильная птица, держа курс на родную Москву.
Мы вышли из «Метрополя» и направились в штаб. На улицах, бульварах и площадях Москвы было оживленно.
Вот она, Москва, военная столица советского народа.
Как эта суровая, затемненная, могучая в своем величавом напряжении Москва непохожа на тот праздничный, веселый и гордый город, каким мы знали его в предвоенные дни! И все же есть что-то близкое и кровное между той и этой Москвой. Спокойное достоинство и уверенность в своем завтра чувствуется во всем.
Генерал, с которым я еще не успел обмолвиться своими мыслями, остановившись, вдруг сказал:
– Солдатская, трудовая, в суровом цвете хаки, победная Москва. Хотя мы на фронте видим, как немцы пятятся назад, но здесь еще яснее видна наша неминуемая, закономерная, кровью и страданием добытая победа.
Генерал, встретивший нас, старый конармеец, участник гражданской войны, радушно сказал:
– Поздравляю с новым назначением, ответственным и почетным, — и, не закончив своей фразы, заторопился. — Прошу за мной, товарищи, вас ждут, — и он проводил нас в кабинет генерала, возглавлявшего управление штаба.
– Вам уже сказали о новом назначении? — спросил генерал. — Нет? Дело в следующем. Завтра же вы должны вылететь в Тегеран. — И, заметив наше изумление, он добавил: — Что ж тут необычного? Вы — востоковеды и, если б не необходимость, вы с самого начала были бы посланы туда. Но, — он развел руками, — в начале войны вы были нужны здесь, а теперь — там. Садитесь.
Рядом с генералом сидел человек в штатском. Умные глаза, внимательный взгляд, добрая улыбка и радушное, крепкое рукопожатие располагали к нему.
– Познакомьтесь, — генерал назвал фамилию нового знакомого, известного востоковеда, — мы пригласили сюда товарища для совместной беседы. Одна сторона моего разговора — военная, другая — дипломатическая. Вы, товарищи, будете жить и работать в стране, которая всего год назад готовилась выступить против нас и по указке Гитлера намеревалась захватить Кавказ и Баку. Правда, это было намерение не самого народа, а лишь бывшего Шаха-Резы и клики продажных царедворцев и военных, но, так или иначе, власть и политика находились в руках этих людей и, не прими мы своевременно меры, поля Ирана стали бы ареной кровавых боев… Но обо всем этом вам расскажет Андрей Андреевич, я же скажу несколько слов о военном положении и причинах, заставивших нас снять вас с оперативной работы на фронте и направить в Иран. Если что-либо будет неясно, спрашивайте.
Генерал поднялся, медленно прошелся по кабинету и остановился у огромной карты, утыканной разноцветными флажками и пересеченной в нескольких местах красной и желтой ленточками фронтов.
– До начала гитлеровского вторжения в СССР у нас были все же, хотя и ненадежные, пути сообщения с Англией и Соединенными Штатами. Первый путь через Балтику был закрыт воюющими между собою странами, второй — через Мурманск, — был сложен и тяжел, третий — через Тихий океан, — оставался единственным… И хотя он был небезопасен, так как находившаяся с нами в мирных отношениях Япония неоднократно срывала наше судоходство обстрелом, торпедированием и прочими провокациями, но он все же существовал.
Генерал перешел к другой карте и, водя по ней указкой, продолжал:
– В декабре тысяча девятьсот сорок первого года Япония, по примеру своего партнера, гитлеровской Германии, по-разбойничьи, без объявления войны, атаковала Пирл-Харбор. Началась японо-американская война. Теперь и этот путь был закрыт… Остался один лишь Северный, через льды, моря и туманы Ледовитого океана, но и здесь шныряют десятки немецких подлодок, базирующихся в финских, норвежских и прочих фьордах и портах. Сотни бомбардировщиков дальнего действия, торпедоносцев поднимаются в воздух с аэродромов Скандинавии и идут топить торговые караваны с необходимыми нашей Родине грузами. Рузвельт и огромное большинство американского народа — наши друзья. Они стараются всеми силами помочь нам в нашей сверхчеловеческой борьбе с черными силами фашизма, но фашизм еще очень силен. Люди, создавшие и вскормившие Гитлера, не хотят разгрома гитлеровской Германии.
Знаете ли вы, товарищи, что уже не раз кто-то неоднократно направлял германские подлодки и торпедоносцы на пути, по которым должны идти советско-американские караваны, в то же самое время снимая конвой и посылая его ловить и топить германские подлодки куда-нибудь вдаль. Конечно, в тех секторах, куда уходили удивленные такими приказами моряки, никаких «подлодок» не обнаруживалось, зато на лишенные охраны караваны обрушивались самолеты и нападали подлодки немцев.
Голос генерала был спокоен, но подергивающиеся губы выдавали его волнение. Востоковед сидел неподвижно.
– Как видите, слишком уж тесно переплелись нити, связующие капиталистические монополии воюющего мира.
В связи с событиями в Иране у нас открылся новый путь, по которому президент Рузвельт направил все то, что мы закупаем у США. Но и этот путь, отдаленный от театров войны, оказался под ударом. Трансиранская дорога от Персидского залива и до Бендер-Шаха на Каспийском море также небезопасна, но тут уж я передаю слово уважаемому Андрею Андреевичу, который введет вас в курс дела, — генерал повернулся в сторону молча курившего востоковеда.
– Военная обстановка в Иране вам уже ясна, — отложив папиросу, сказал Андрей Андреевич, — мне остается ввести вас в курс политических событий и рассказать предысторию нынешнего положения в Иране.
Как вы знаете, низложенный Шах-Реза с самого своего появления на политической арене был и оставался ярым врагом Советского Союза и неизменным поклонником германского фашизма.
Еще в 1924 году германская авиационная компания «Юнкерс» открыла в Иране воздушные линии. В 1927 году немец Линденблатт был назначен директором Национального банка Ирана, а на должность финансового советника — другой немец, Шнивенд. После установления фашистского режима в Германии активность немцев в Иране усилилась, чему открыто помогал Шах-Реза. Он содействовал германскому проникновению в области торговли, промышленного, железнодорожного и военного строительства. Все это привело к тому, что уже в 1937 — 1938 годах Германия заняла второе место во внешней торговле Ирана, оттеснив Англию на седьмое место, а в 1939 году Шах-Реза, отказавшись заключить с СССР новый торговый договор, предоставил Германии вести с Ираном торговлю и все деловые связи. В Иране обосновались многочисленные представители различных германских фирм. Немцы стали строить стратегические шоссейные дороги, аэродромы, промышленные предприятия. Во всех важнейших государственных учреждениях и предприятиях Ирана они занимали руководящие места. Шпионаж и разведка — это главное в работе этих «специалистов». Поставляя Ирану вооружение, немцы засылали под видом инструкторов и коммерсантов своих офицеров и агентов СС. Под видом технических специалистов и представителей фирм в Иране находилось свыше восьми тысяч гитлеровских агентов и шпионов, часть которых, пользуясь торговыми связями Ирана с СССР, проникала к нам под видом экспертов и представителей иранских фирм. Эта банда шпионов и диверсантов находилась под началом германского посланника в Тегеране — фон Эттеля. Начальник гитлеровской разведки адмирал Канарис неоднократно приезжал в Тегеран и совместно с фон Папеном и небезызвестным Шахтом был принимаем шахом. Не довольствуясь этим, Реза в августе 1940 года устроил пышную встречу руководителю гитлеровского «Юнгсбунда» Бальдуру фон Шираху, наградив его большой звездой «Льва и Солнца» первой степени. Иран, руководимый реакционером и деспотом Реза-Шахом, быстро катился к фашизму. С момента нападения гитлеровской Германии на СССР, несмотря на формальное провозглашение Ираном нейтралитета, правительство Реза-Шаха проводило резко антисоветскую политику. Иран превратился в базу деятельности фашистских агентов на Среднем и Ближнем Востоке. Мало того, реакционные, профашистские элементы, подстрекаемые гитлеровскими агентами, решили, что настал благоприятный момент для возрождения стародавних посягательств на советское Закавказье и Кавказ. Такие видные купцы, как Бадр, Микпур, Манук-Мартин и другие, на деньги, отпущенные Гитлером, завербовали в число своих агентов ряд депутатов меджлиса, министров, генералов и других руководителей, направлявших внешнюю и внутреннюю политику страны. Летом 1941 года в Иран прибыл руководитель Средневосточного отдела германской разведки фашист Гамотта и его помощник Майер. Они создали диверсионные отряды для переброски на территорию СССР. Из белогвардейцев, дашнаков и муссаватистов, бежавших в свое время в Иран, они подготовили группы, которые должны были быть переправлены в нефтяные районы Баку и Грозного. Придвинув при помощи Шаха-Резы к границам СССР части иранской армии, гитлеровцы стали производить топографические съемки, фотографировать. Участились пограничные инциденты. В Иране широко развернулась антисоветская пропаганда, в Тегеране стал издаваться фашистский бюллетень, большинство газет развило безудержную антисоветскую травлю. На пятницу 22 августа 1941 года был назначен военный переворот, первым действием которого было бы убийство всего состава посольства СССР и поголовное избиение всех проживающих в Иране советских граждан. Советское правительство трижды, специальными нотами от 26 июня, 19 июля и 16 августа 1941 года, предупредило о могущих быть последствиях, но шах и правительство Ирана не обратили на эти предупреждения никакого внимания и продолжали свою преступную политику, готовя удар в спину советского народа. Тогда, 25 августа, на основании статьи 6-й Советско-Иранского договора от 1921 года, наши войска в целях защиты своих границ вступили на территорию Ирана. Одновременно с запада и юга с той же целью вошли и английские войска. Кабинет Али Мансура подал в отставку, было образовано новое правительство с премьером Форуги, а 16 сентября, убедившись в провале своей политики, Реза-Шах отрекся от престола в пользу своего сына Мохаммеда-Резы, после чего выехал из Ирана. Часть германских фашистов бежала, другая была задержана, но большая половина их ушла в подполье, продолжая свою деятельность. Как вам, вероятно, известно, в 1942 году американцы высадили свои войска в Иране, заняли порт Бендер-Шахпур и всю Трансиранскую железную дорогу от Персидского залива и до Тегерана. Вслед за этим госдепартамент и военное министерство США послали в Иран две военные миссии, одну для иранской армии, другую — для жандармерии. Притаившиеся на время фашистские шпионы и диверсанты подняли головы. В то время как на Западе и Юге нашей страны идут кровопролитные бои, в Иране вновь взрываются склады с боеприпасами, в которых так нуждается наш фронт. Горят закупленные у Америки за золото припасы, провиант, обмундирование. Подрываются железнодорожные мосты, гибнут сотни тонн купленного, принадлежащего нам имущества, а американская охрана, несмотря на принимаемые меры, не в силах найти виновных и пресечь преступления.
Ввиду этого для совместного контроля и охраны грузов и путей в Иране создается смешанная на паритетных началах Англо-Американо-Советская комиссия… — Андрей Андреевич умолк, а генерал продолжал его речь:
– Полноправным членом с советской стороны назначен генерал-майор Степанов, полковник Дигорский — заместителем. Теперь вы понимаете, почему вас отозвали с фронта? Там, в Иране, на крайне ответственном месте, должны находиться люди знающие, смелые, знакомые с языками, бытом и историей страны. Люди военные, политически подкованные, такие, которым Родина может доверить это крайне сложное дело. После зрелого обдумывания командование нашло ваши кандидатуры самыми подходящими, но помните, что ваша командировка кратковременная. Как только вы создадите нормальные условия для охраны, установите правопорядок и организуете нормальную службу пути, вас сейчас же отзовут обратно. Вы нам нужны и здесь. Все!
Мы поднялись с мест, генерал жестом усадил нас обратно и продолжал:
– Работать будет нелегко, в сложной и запутанной обстановке. Вас будут окружать люди, из которых кое-кто станет стремиться сорвать вашу работу и дискредитировать Советскую страну в глазах простого иранского народа. Мы знаем о покушении на вас, будьте уверены, что это не последнее… Если на фронте, на нашей территории, эти мерзавцы пытались уничтожить вас, то там, в Иране, они повторят свои попытки. Вы — востоковеды, боевые офицеры, испытанные люди, и заменить вас сразу такими же подходящими кандидатами нелегко, а неделя или месяц без нашего глаза и контроля это значит — тысячи тонн погибшего необходимейшего для нас груза. По соглашению с союзниками, вы оба и уполномоченные вами люди будут беспрепятственно пропускаться по всем шоссейным путям, караванным дорогам, станциям и караван-сараям, а также и по всей Трансиранской дороге. Американцы несут ответственность за грузы, доставленные до Тегерана, а от него до Бендер-Шаха вся ответственность за грузы ложится на вас. Это значит, что германо-иранские фашисты центр всех диверсий перенесут на этот отрезок пути. Мы по договоренности платим американцам только за те грузы, которые в исправном состоянии будут переданы нам в Тегеране. Американцы приняли все меры к тому, чтобы в их зоне действия подобных инцидентов не было. Но никто не гарантировал нас — генерал усмехнулся, — что на территории, отведенной нашей зоне, диверсии прекратятся.
– Насколько беззастенчивы почувствовавшие себя безнаказанными фашисты, вы можете судить уже по одному тому, что крупный германский шпион Артель, фашист и бывший представитель фирмы «Крупп» фон Раданович, бывший «представитель» фирмы «Сименс», а на самом деле убийца и диверсант Вольф, гестаповец и палач Краузе, прикрывавшийся документами «Иран-экспорта», переменив подданство на испанское и португальское, сейчас приняты на работу в различные торговые и нефтяные общества. Думаю, что вам придется встретиться с этими негодяями, так как новое подданство и документы служащего нефтяного общества или концерна могут предохранить их от наказаний, — сказал Андрей Андреевич.
Мы проговорили до вечера.
За обедом, в ресторане отеля, я предложил генералу пойти в Большой театр.
– Не могу. Ночью я должен быть в штабе.
– Очень жаль, — сказал я, — придется идти одному.
Мы пообедали и вернулись в свои комнаты.
Спустя полчаса я пошел в театр, а генерал снова поехал в штаб.
Шел «Сусанин». Я пробрался к своему месту и едва успел сесть в кресло, как потух свет и оркестр величественно начал увертюру.
Новое назначение, такое неожиданное и почетное, взволновало меня настолько, что даже гениальная музыка Глинки не могла рассеять мои мысли.
«Вот она, судьба солдата. Вчера война, фронт, сегодня Москва и Большой театр… завтра — Тегеран».
– Простите, нет ли у вас программы? — спросили сбоку.
Тут только я заметил, что сидел рядом с красивой, хорошо одетой дамой, державшей в руке маленький перламутровый бинокль.
– К сожалению, нет… я еле успел к началу, — ответил я. Сидевшая слева женщина, расслышавшая наш шепот, взяла у своего соседа программу и, не сводя глаз со сцены, коротко сказала:
– Пожалуйста!
Я передал программу даме справа и снова погрузился в свои мысли и то возбужденное одухотворенное состояние, которое создает музыка.
В зале была напряженная тишина.
Ко мне на колени легла программа, и тихое «благодарю» чуть донеслось до меня.
В антракте я пошел покурить. Зрители были на три четверти военные. Погоны, ордена, нашивки. Женщины и мужчины заполнили курительную комнату.
Докурив папиросу, я пошел к выходу и тут снова встретил мою соседку. Она стояла ко мне спиной и не видела меня. В зеркале, висевшем на стене, я хорошо рассмотрел ее. Это была красивая женщина среднего роста, свободно и спокойно державшаяся в толпе. Не докурив папиросы, она небрежным движением бросила ее и пошла в фойе. Шла она быстро, не глядя по сторонам, по-видимому, торопясь на свое место. Я шел поодаль, лавируя между прогуливавшимися людьми. Почти у самого входа из сумочки моей соседки что-то мягко, без стука выпало на ковер. Это был бинокль. Пока я поднимал его, соседки уже не было.
Войдя в зал, я увидел ее в кресле.
– Простите, гражданка. Посмотрите, не потеряли ли вы чего, — сказал я.
– Кажется, ничего… а в чем дело? — раскрывая сумку, сказала она. В голосе ее были недовольные нотки.
Лицо ее изменилось.
– Бинокль… я потеряла бинокль.
– Вот он! Вы уронили его в фойе. — Я вынул из кармана изящную вещичку и отдал ее.
Зал быстро заполнялся. Над пюпитром показалась голова дирижера.
– Благодарю вас… Мне эта вещь ценна как память… — сказала моя соседка.
Начался второй акт.
В антракте мы побродили по фойе театра, выпили по стакану кофе и вернулись в зал уже знакомыми. Она вдова, муж ее летчик, погиб в самом начале войны. В Москве она проездом и на этих днях уезжает… — Куда? Очень далеко и, возможно, надолго. Она переменила тему разговора.
Елена Павловна, так зовут ее, много читала, знает английский и французский языки и когда-то «в молодости», — как, улыбаясь, сказала она, — «даже снималась в кино».
В половине двенадцатого ночи мы вышли из театра. Была серебристая лунная московская ночь.
– Извините меня, Елена Павловна, но я не могу проводить вас. Завтра мне надо рано вставать.
– Я как раз хотела попросить вас об этом. Я не люблю «случайных» знакомств, хотя сегодняшнему очень рада. До свидания, а вернее, прощайте, так как вряд ли мы встретимся когда-нибудь.
Генерала еще не было, и я один стал готовиться к отлету. Раза два мне вспомнилось красивое лицо и ласковый грудной голос моей новой знакомой, но сейчас же я отогнал от себя налетевшие мысли.
Подальше от всего, что не относится к тому, что ожидает меня в Тегеране.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Раннее утро только поднималось над столицей. Чуть покачиваясь под нами, бежал, обрываясь, подмосковный лес, станции, дачные места, поля, речки, огороды и снова леса… Как далеко теперь была от них война и как же близко подошла она к нам в 1941 году.
Самолет поднимался все выше, земля все быстрей неслась книзу. Я взял карту и стал разглядывать маршрут полета. Первая остановка Сталинград, место недавних жестоких боев, следующая — Астрахань, Махачкала, и Баку.
Генерал дремал в кресле, и я видел лишь его затылок. Мерно, в такт машине, генерал покачивал головой. Рядом с ним сидел флотский подполковник с медицинскими погонами, двое генералов, работников штаба Закавказского фронта. Трое солдат, охранявших военный груз, направлявшийся в Махачкалу, да стрелок, неотступно сидевший возле своего пулемета, — вот все, кто, кроме пилота, находились в самолете.
Уже через час после начала полета мне захотелось есть, и, достав из ручного саквояжа бутерброды и несколько крутых яиц, я предложил генералу позавтракать.
Мой начальник охотно закусил и снова задремал так уютно, что и я, сложив карту, последовал его примеру.
Мы проснулись, когда самолет, резко идя на снижение, опускался на огромный военный аэродром возле Сталинграда. Это был один из тех знаменитых аэродромов, с которых совсем недавно взлетали наши боевые самолеты.
Но вот Сталинград остался далеко позади. Волга причудливо вьется внизу.
Степь по обеим сторонам Волги, желтая, без жизни и без зелени, утомляет глаз.
– Александр Петрович, — обращается ко мне генерал и дальше уже по-персидски продолжает: — Этот проклятый «дом с привидениями» не дает мне покоя даже здесь. Мне кажется, что за Каспийским морем это дело еще не раз встретится нам.
– На территории Ирана?
Генерал кивнул головой.
Медицинский подполковник, читавший газету, повернулся к нам:
– Ба! Кажется, тоже востоковеды… — И, перейдя на фарсидский язык, он представился: — Старший врач Казвинского военного госпиталя, подполковник Галаев. Был в Москве, теперь возвращаюсь обратно в Иран.
Мы обменялись рукопожатиями, поговорили о разных пустяках, но уже на аэродроме в Астрахани генерал недовольно сказал:
– Вот урок обоим нам… Мы забыли о том, что фарсидский, как и любой другой язык, кроме нас, могут знать еще немало людей… Хорошо, что случилось здесь, под небесами.
Из Астрахани в Махачкалу летели почти все время над морем. Сначала широкая при впадении в Каспий Волга, с ее разветвленной дельтой, с сотнями судов, парусников, с многочисленным населением по берегам каналов, затем зеленовато-синее, спокойное море захватили нас. Смена пейзажа была мгновенной, и мы подолгу не отрывались от оконцев, глядя на могучую водную гладь, раскинувшуюся внизу.
В Махачкале мы заночевали, а рано утром вылетели в Баку.
Баку, благоухающий и нарядный, с его красивыми улицами, чудесным бульваром, богатыми домами-дворцами, произвел на меня большое впечатление. Город нефти, поднявшийся над морем, был чист, ярок и светел. Надо очень уважать свое дело, любить людей, беспокоиться за их здоровье, чтобы суметь сделать так, что ни запаха, ни пятнышка, ни пылинки не чувствовалось на улицах благоустроенного, великолепного города.
Гостиница «Европа», где нам отвели два номера, была заполнена военными. Баку — это перепутье, перекресток, откуда идут две важные дороги: одна — в Грузию, другая — на Иран, к Персидскому заливу, где начинается Трансиранская железная дорога.
Генерал уехал в штаб, я же остался в номере, так как хотел просмотреть последние иранские газеты, комплект которых любезно предоставили нам местные товарищи-востоковеды.
Передо мной лежала стопка газет: «Мардом», «Сетарее Иран», «Дад», «Иране Ма», «Эттелаат», «Кейхан». Я уже отвык от буржуазных газет, добрая половина которых была занята происшествиями, сплетнями тегеранского общества и новостями шахского двора. Вместо деловых статей в них печатались бульварные романы с продолжениями из номера в номер.
В Европе земля тряслась от грохота орудий, тысячи самолетов днем и ночью бомбили изрезанную окопами, сожженную огнем, опаленную взрывами землю, а здесь редакторы и сотрудники газет писали и печатали великосветскую придворную чепуху. О войне давались только сводки, причем события 1941 и 1942 года преподносились в этих газетах явно в германофильском и особенно враждебном нам духе. О союзниках, Америке и Англии, говорилось неясно и в полутонах, но ненависть к Советскому Союзу в дни 1941 года была совершенно очевидна. Дальше тон менялся, наши победы, отречение Реза-Шаха, ввод советских и англо-американских войск в пределы Ирана принесли с собой и смену настроений. Те же газеты заговорили уже в другом тоне, но и тут, сквозь строки, через прозрачный флер различных «обзоров», «фельетонов», «высказываний», «интервью» политических и общественных деятелей ясно чувствовалось холодное, неприязненное отношение к нам, и рядом — низкопоклонные, захлебывающиеся от лакейского восторга статьи, восхвалявшие Америку.
О победах советских войск и отходе немцев под ударами наших армий сообщалось в общих фразах, но тут же очень хитро и многозначительно говорилось, что если бы не Америка и не ее помощь, советские войска никогда не добились бы успеха.
Рассказывая в двух-трех строках о героях Сталинграда, газеты ни к селу ни к городу отводили много места описаниям боев американской армии с испанцами в 1898 году или эпизодам из войны англичан с русскими во время Крымской кампании 1854 — 1856 годов. Тут уже газетчики не скупились на расписывания мифических подвигов сержанта Джона или капрала Торенса, нанизывавшего на саблю по 10 — 15 русских или испанских солдат. В пространных статьях говорилось о мощи и богатстве Америки, о морских базах Англии, о том, сколько миллионов народонаселения мира говорит на английском языке.
Изредка проскальзывала заметка о том, что в Советском Союзе голод, в Сибири — чума, в Архангельске — восстание. Словом, даже для менее искушенного читателя, чем я, было очевидно, что газетами Тегерана после ухода германофилов управляет весьма тенденциозная рука.
Сначала я делал заметки, выписки, отчеркивая то или другое место, но затем утомился. Почти все газеты были одинаковы и ничем не отличались одна от другой, хотя на всех напечатан горделивый заголовок — орган «демократической», или «социалистической», или «беспартийно-независимой» мысли. И только один «Журналь де Тегеран» да близкая к придворным кругам «Кейхан» не изменили своего постоянного лица, печатая, как и раньше, из номера в номер, сообщения о великосветских событиях и новостях иранского двора. Тут вперемежку шли и назначения на посты вельмож и знатных генералов, и светские сплетни, и слухи о замужестве или разводе той или иной высокопоставленной особы, или же заметки о придворном балете.
Интересны были также и объявления, в которых рекламировалась только американская продукция, начиная от резиновой жвачки, напитка «Кока-Кола» и вплоть до машинных станков и полицейских автомобилей фирмы «Форд».
Читая объявлений, я невольно обратил внимание на то, что в трех газетах: «Дад», «Кейхан» и «Эттелаате» на протяжении последнего месяца из номера в номер ежедневно печатали на видном месте одно и то же объявление.
ОККУЛЬТИЗМ И МАГИЯ
Гипнотизер и волшебник, ученик знаменитого мага Шу-Фо, изгоняет бесов и привидения. Вызывает духов, а также и тени ваших умерших близких. Объясняет таинственные силы природы и явления загробной жизни. Нервных просят не приходить.
Адрес улица Шапура, дом 41.
Гипнотизер-волшебник — Го Жу-цин.
Все три газеты отпечатали на своих страницах эту средневековую чертовщину.
– Вот, не угодно ли, — показывая газеты вошедшему в комнату генералу, сказал я. — Духи и привидения преследуют нас даже в Иране.
– Мне кажется, именно там они станут показывать себя, — без улыбки ответил генерал. — Собирайте чемоданы, нынче ночью в двадцать два тридцать отплываем в Пехлеви…
– Как Пехлеви? А разве не самолетом до Тегерана?
– Нет!.. Кое-что изменилось. Ночью уходит пассажирский пароход «Тургенев», на нем нам отведена каюта. Утром уже будем в Пехлеви, а эти газеты, — он кивнул на разложенные по столу листки, — захватите с собой. В дороге почитаем. Ночь-то велика, успеем выспаться…
Я внимательно посмотрел в его спокойное лицо.
– Что-нибудь изменилось?
– Нет, за исключением того, что нам придется в Пехлеви задержаться на день. Там нас ожидает американский генерал Даббс, член Военной Союзной Комиссии по эксплуатации иранских дорог. Американец на несколько дней летит в Москву, но, узнав о нашем предполагаемом приезде, задержался в Пехлеви для того, чтобы встретиться с нами и наметить пути будущей совместной работы.
Я стал собирать чемоданы. Уложив их, я пошел прогуляться на приморский бульвар.
Я недолго бродил по улицам вечернего Баку, так как мысль о скором отъезде все же беспокоила меня.
Задумавшись, я не спеша шел по проспекту Ленина, подходя к знаменитому «Парапету», о котором считают нужным писать решительно все журналисты, посещающие Баку.
Внезапно я услышал позади себя английскую речь и, чуть посторонившись, пропустил группу английских военных, шедших с двумя дамами. Они, шумно смеясь и о чем-то оживленно разговаривая, прошли мимо меня. Все это случилось так быстро, что я не успел даже оглянуться и увидеть лицо кого-либо из них, и только красивый грудной голос одной из дам, весело сказавший шедшему с нею офицеру:
«О, сэр Джемс, я всегда была уверена, что вы даже в дебрях Азии останетесь джентльменом и европейцем», — запомнился мне.
Вероятно, это были сотрудники какой-либо торговой или военной миссии, каких в эти дни было много в портовых городах Союза. Я проводил глазами кремовой плащ-пальто дамы, ее белокурые выбившиеся из-под шляпы локоны и, перейдя Парапет, пошел к гостинице.
В 22 часа 30 минут пассажирский пароход «Тургенев» отошел от пристани. Мы с генералом стояли у окон каюты и, опершись о поручни, смотрели на толпу, провожавшую пассажиров, едущих в Иран. Среди отъезжающих были и персиянки с мужьями и детьми, шумно и суматошно погружавшиеся на пароход. Их беспокойные голоса, взволнованный вид, обилие чемоданов, тюков и ковровых сум несколько нарушали чинную степенность посадки. Почти перед самым отходом, когда рабочие взялись убирать трап, из вокзала выбежали три англичанина в военных костюмах, две дамы и пожилой штатский господин, за которым шофер и носильщики несли два обитых медными полосами чемодана и весь оклеенный багажными и отельными ярлыками саквояж. Пограничники осмотрели их бумаги, и лейтенант, командир контрольного поста, отдавая честь, вежливо сказал:
– Прошу.
Англичане поднялись на пароход, направляясь к своим каютам. Издав последние прощальные гудки, «Тургенев», отчаливая от пристани, развернулся и, выйдя на курс, стал набирать скорость. Легкое подрагивание корпуса, шум машин и характерный звук бегущей за кормой воды усиливались. Огни города стали уходить вглубь. Баку отступал, уменьшался и вдруг разом растаял в темноте.
– Остров Нарген, — сказал генерал, указывая на новые огни, показавшиеся слева по борту «Тургенева».
Оба яруса пассажирского парохода были полуосвещены, и в их полумраке виднелись проходившие по коридору или прижавшиеся к перилам люди.
Ветер свежел, ночь становилась прохладней, и море, осветившееся луной, засеребрилось, заплескалось в чешуйчатых, сверкающих блестках игравшей под ветром воды.
– Какая красота!.. Какие краски!.. Ни один поэт и никакой художник не сумеет описать такую чудесную ночь! — послышалась в стороне английская речь.
Я прислушался. Это был тот же голос, грудной, приятный, низкого, бархатного тона, который я сегодня слышал у Парапета.
– С чем можно сравнить это море играющих, сверкающих, я бы сказала, звенящих блесток, скажите сразу, сэр Джемс?
– Э-э, могу… с серебром и со слитками золота, хранящимися в подвалах Королевского казначейства в Лондоне, — ответил бас.
Англичане расхохотались.
– Сребролюб, лишенный фантазии, — тоже смеясь, проговорила незнакомка.
– Однако становится свежо… Пойдемте-ка в каюту, почитаем на сон грядущий газеты, — сказал генерал, и мы вернулись в уютную каюту, где ждала нас кипа иранских газет.
Утром я вышел на палубу. Впереди, в голубой пелене мглы, теплого воздуха и горячих лучей персидского солнца, вставал Пехлеви.
Справа — зеленый островок, на котором расположились все учреждения и управления города. Слева — Казьян с его отлогим берегом и нешироким входом в отличную Энзелийскую гавань. Вон белая, широкая лента прекрасного шоссе, бегущего отсюда через Решт и Казвин к Тегерану. У Казвина от него ответвляется дорога и идет к Хамадану и дальше на Керманшах. Шоссе еще в начале нашего столетия было построено русскими инженерами, русскими мастерами на русские деньги и в 1918 году волей революционного русского народа по декрету Ленина безвозмездно передано Ирану. Да разве одна только эта дорога? А богатейшие рыбные Лианозовские промыслы на берегу Казьяна, а аннулированные долги Персии царскому правительству, а многочисленные суда, здания банков, консульств?..
Интересно, помнят ли правители этой страны о таком большом и великодушном акте Советского правительства или они продолжают вести враждебную нам политику бывшего Шаха-Реза?
Берег приближается; вот явственно видны зеленые апельсиновые рощи, в которых тонет Пехлеви. По шоссе, в сторону Хуммамской заставы, бегут автомобили. Держа курс на Хамадан, уходит большой транспортный самолет.
«Тургенев» останавливается на рейде и один за другим дает три густых коротких гудка, затем долго и надрывно ревет. Из порта ему отвечает тоненький, срывающийся гудок, и спустя несколько минут из-за плеса вылетает небольшой катерок. На носу катера развевается зеленый иранский флаг со львом и солнцем посередине.
Это таможенный надзор и пограничная стража, не так уж необходимые сейчас, в условиях военного времени, но «таков порядок», и «Тургенев» стоит на своем месте, ожидая дымный, шумно сопящий катерок.
За ним показывается лодка с лоцманом, и, спустя несколько минут, наш пароход осторожно идет между мелями и узким «горлом», ведущими в широкий пехлевийский порт.
Когда мы спустились на берег, англичане еще не показывались из своих кают, хотя у пристани стояли три легковые машины, на радиаторах которых были маленькие британские флажки. Двое белозубых, рослых «томми», попыхивая сигаретками, выжидательно смотрели на палубу парохода.
Шумная, кричащая толпа встретила нас на берегу Казьяна. У сходней плескались грязные волны залива, на которых плавали арбузные корки, темнели жирные, нефтяные пятна, желтела кожура апельсиновых корок, бумаги, щепки… На берегу суетились продавцы винограда, изюма, яблок и орехов, длинных, похожих на портянку, хлебов-лавашей. Какой-то старик, вытягивая из-под рваной рубахи бутылку водки, предлагал ее всем сходившим с парохода. Плохо одетые «ажаны», полицейские, с уныло-безразличным видом прохаживались тут же, время от времени выкрикивая — «боро» (пошел, проваливай) и замахиваясь на нищих черными, бамбуковыми палками. Было видно, что они не пускали их в ход только потому, что тут же стояло несколько наших шоферов-красноармейцев и что пришедший пароход был советским.
К нам подошел комендантский офицер и, приложив руку к козырьку, осведомился о наших фамилиях, после чего сказал:
– Товарищ генерал, старший лейтенант Кривцов докладывает, что автомобиль военного командования с шофером, сержантом Головко, прибыл за вами.
Усадив нас, он сел рядом с шофером, и машина помчалась по узкой, обнесенной глиняными стенами, улочке. Запах магнолий и апельсиновых рощ окутал Казьян.
Часа два спустя после нашего приезда в Пехлеви мы отправились к генералу Даббсу, уже ожидавшему нас. Это был типичный «штатский» генерал, каких много среди американских деловых людей, на время войны надевших военную форму, но и по характеру, и по образу своей жизни оставшихся глубоко штатскими людьми. Даббс — член конгресса, один из хозяев Питтсбургской акционерной железной дороги и директор пароходного общества «Ураниум» в Бостоне. Американец, человек лет шестидесяти, был свеж, розов, весел; он часто оглушительно хохотал, показывая безупречно сделанные белоснежные зубы. Наша беседа затянулась до обеда, но ничего конкретного в ней не было, разве лишь то, что генерал неоднократно повторял, что с американцами нам будет работать легко, но вот с «остальными», — тут, подняв вверх палец и покачивая головой, Даббс подчеркнул: «Будьте осторожны!».
Мы пообедали вместе, так и не поняв, зачем, собственно говоря, задержал нас здесь на сутки этот розовощекий здоровяк-американец.
Часам к шести вечера мы вернулись в помещение «Иран-рыба», где разместился штаб местного гарнизона.
Еще засветло мы поехали по шоссе, протянувшемуся вдоль берега Казьяна. У разветвления дороги генерал остановил машину и, указывая вдаль, туда, где море слева вплотную подходило к шоссе, а справа, также вплотную, стояли болотистые рисовые поля, задумчиво сказал:
– Вот тут двадцать восьмого апреля 1920 года я с десантной группой моряков перерезал путь бежавшим к Решту белогвардейцам, — он медленно провел ладонью по лицу и, словно нагоняя воспоминания, продолжал: — Вот там, где белеют гребешки волн, стоял наш миноносец «Яков Свердлов». Сбоку, в полукабельтове от него, — «Зевин», а ближе к порту, на рейде, — вся Волжско-Каспийская флотилия с десантными судами, с плавучими батареями и баржами. Оттуда били судовые калибры, а тут, — он указал на берег, — стояло двадцать восемь тяжелых английских орудий. Здесь — двенадцать полевых. Весь порт был забит англичанами и беляками. Но мы на заре так неожиданно ударили по ним, что ни одно орудие не успело сделать и выстрела. «Защитники» берега, — он усмехнулся, — побежали, бросив все: орудия, казармы, склады. Белые, как перепуганные зайцы, заметались куда попало — кто на шоссе, кто к заливу. Одни к Казьяну, другие к Энзели, третьи — прямо по рисовым болотам… а тут уже мы их на перешейке встречали. Представляете — картина. Вылощенные дамы, изящные барыньки, офицеры в погонах с разными крестами и регалиями, тут же сипаи, индусы, английские солдаты, сестры милосердия, толстые купчины, попы. Кто пешком, кто на автомобиле, кто верхом, на велосипедах, в таратайках и колясках… А тут мы, матросня двадцатого года, солдаты гражданской войны, только что разгромившие Деникина и Колчака. А с моря все новые и новые шлюпки, десанты, прямо из воды, по колено в волне, топают… Одних орудий больше семидесяти штук захватили, а пленных англичан целыми батальонами. Вот тут в колонны ставили и обратно в казармы отводили. А белых, — генерал махнул рукой, — тысяч около четырех… Склады оружия, продовольствия, военного снаряжения, госпитали, все без единого выстрела попали в наши руки и, конечно, все суда Каспия, нагруженные разным уворованным белыми добром. В это утро мы в полной сохранности вернули нашей тогда молодой Советской республике все бесценное добро.
– Я слышал об этом боевом эпизоде, — сказал я, — но не знал, что вы принимали в нем участие.
– Принимал, — просто ответил генерал, — был десантником матросом, а не говорил, потому что повода не было к тому. Мне кажется, что именно тогда, вот на этих-то берегах Энзели, и зародилась во мне любовь к Востоку.
Он надел фуражку, и машина двинулась обратно, но генерал еще долго молчал, уйдя в воспоминания своей юности, прошедшей в грозе и грохоте гражданской войны.
Мы вернулись в Пехлеви. Утром надо было улетать в Тегеран. Вместе с нами должен был лететь и прикомандированный к нам уже здесь, в Пехлеви, старший сержант Сеоев.
Сеоев, огромный человек, по национальности осетин, свободно владел фарсидским языком. Еще до войны он работал шофером смешанного советско-иранского общества «Ирантранс» и отлично знал дороги, быт, условия и нравы Ирана. Он — коммунист, участник боев за Кавказ, откуда после ранения под Моздоком был переведен в нестроевые и послан в Иран для использования по месту прежней службы.
Сеоев, нацепив на себя трофейный пистолет и летный кортик, снятый им с какого-то немецкого «асса», уже с вечера готовился к отъезду.
Генерал молча просматривал последние иранские газеты.
Вдруг, взяв в звуки лежавшую перед ним газету, он раздельно прочел:
– »Отдел разных событий и происшествий. Ожидается приезд в нашу столицу двух известных востоковедов, положивших немало труда на изучение Ирана и населяющих его племен, генерала Степанова и полковника Дигорского».
Я удивленно посмотрел на него.
– Но это еще не главное, — и он стал читать дальше: — «Много потрудившись в обстановке боев и трудностей походной жизни, эти ученые господа смогут отдохнуть в нашей гостеприимной стране и заняться делами, которые возложены на них».
Он почесал лоб и задумчиво сказал:
– Интересное сообщение, хотелось бы знать, откуда оно поступило в газету и зачем, собственно, нужно было нас возводить в ранг «ученых» и публично оповещать об этом.
Достав папку со своими делами и обведя напечатанное красным карандашом, генерал вложил газету в папку.
Утром по Рештскому шоссе мы выехали в район Решта, где находился аэродром, с которого на военном самолете должны были вылететь в Тегеран.
Слева было море, справа — заболоченные рисовые поля. Шоссе бежало к зеленевшим впереди лесам. Вот и Хуммамская застава, дальше Решт. Автомобиль несся в густой тени обступившего шоссе леса.
– Приближаемся к местам, где в двадцатом году хозяйничал Кучик-Хан — вождь «лесных братьев» дженгелийцев. Человек глупый и предатель, изменивший делу революции, перебежавший к Реза-Шаху и бесславно казненный им, — сказал генерал. — Вот, — указывая на видневшийся сквозь деревья каменный особняк, продолжал он, — бывшее царское консульство. Здесь у нас был серьезный бой с англичанами, в результате которого мы отбросили их к Решту, а вот там, на лужайке, в момент боя взбунтовался целый батальон индусов и, выбросив красные флаги, перешел к нам…
Сеоев, полуобернувшись со своего сиденья, восторженно слушал генерала.
– И долго вы были здесь? — спросил я.
– С момента возникновения и до дня ликвидации Персидского фронта, то есть с апреля 1920 года по осень 1921 года. Перед нами стояла английская месопотамская армия генерала Томсона и персидские войска, тогда еще военного министра Персии, Хана-Резы. Тесня тех и других, мы выбили их из Решта, Гиляна и всего Мазандерана. Фронт дошел до ущелья и перевала Менджиль. По ту сторону они, по эту — мы… Уж очень трудно было перейти это глубокое, без дорог, ущелье, через которое был перекинут единственный во всем районе мост, минированный и охраняемый целым полком пехоты, артиллерией и броневиками англичан.
– О-о, я много раз водил машины через Менджильский мост, — сказал Сеоев, — ущелье глубокое, кругом скалы, совсем дикое место.
Машина вынеслась к опушке, возле которой прохаживался часовой; показался офицер с красной повязкой на рукаве. На разветвлении дорог стоял столб с двумя стрелками, на одной из них черной краской было написано: «Пенза». Хозяйство Степанова». На другой: «Тамбов». Хозяйство Соборова».
Второе — Соборова — был аэродром, и мы, показав свои удостоверения и пропуска, свернув на «Тамбов», спустя десять минут уже очутились на вместительном и уютном аэродроме, приспособленном для взлета и спуска как легких, так и тяжелых военных самолетов.
Соборов, пожилой, веселый и любезный полковник, прежде чем посадить нас в уже поджидавший самолет, заставил, как он говорил, «по летному обычаю», выпить по стакану виноградного вина — «за счастливый отлет», и только после этого мы втроем поднялись в воздух и, сделав круг над аэродромом, взяли курс на Тегеран.
Утро было теплое и ясное. Воздух чист и так прозрачен, что синевшее слева море, расстилавшиеся под нами леса и высившиеся впереди горные кряжи были словно нарисованы в своей неповторимой красоте. Мы летели уже довольно долго. Самолет шел, ускоряя полет, ревели моторы, свистел ветер, и нельзя было расслышать того, что хотел сказать Сеоев, показывавший пальцем вниз.
Генерал взглянул, кивнул ему утвердительно головой и, достав из кармана блокнот, коротко написал: «Менджиль… ущелье и мост, о котором говорил».
Пригнувшись к оконцу, я посмотрел вниз. Длинная глубокая трещина разрывала горы на две части. Темнел перекинутый через нее кирпичный мост. Шоссе обрывалось на одном и продолжалось на другом конце моста, а под ним, на большой глубине, билась и сверкала, ниспадая с камней, горная река. Да, такое препятствие, да еще с помощью техники 1920 года, мудрено было осилить.
За Менджилем колорит местности изменился. Горы разошлись в стороны, и на широком плато, в дымках знойного субтропического утра стали показываться селенья, сады, дороги.
Самолет снизился и шел прямо над ровным как лента шоссе. Замелькали автомашины, конные транспорты, караваны, пешеходы, засверкали реки, показались пахотные поля, арыки, и, наконец, огромным черным, окутанным пылью и голубой мглой, встал Казвин — один из крупнейших городов Ирана.
Мы летели над садами, улицами, площадями и зданиями города. С высоты было видно своеобразное смешение прямых и широких обсаженных деревьями проспектов с бегущими под ними арыками и кривых, пыльных, безводных переулочков и тупичков; больших площадей с цветной мозаикой мечетей, с голубыми куполами, с высокими богатыми домами и кварталов с прилепившимися друг к другу маленькими саклями, нищенскими пристройками без единого деревца во дворе.
Еще мгновение — и Казвин остался позади. Самолет шел на Тегеран.
На горизонте выступала из мглы темная гряда гор, а в стороне от них, вынырнув прямо из воздуха, поднялся белоголовый, снежный хребет Эльборус, у подножья которого в зелени и неге раскинулся Тегеран. Но до него не близко, и самолет все несся в сторону сверкавшего своими льдами Демавенда.
Прошло уже пять дней, как мы прибыли в Тегеран. Нам сразу же пришлось окунуться в сложную организационную работу. В основном она состояла из составления ориентировочного плана работы по управлению и охране переходившей под наше наблюдение северной части Трансиранской железной дороги, а также и всех шоссейных, проселочных и караванных путей, шедших к Бендер-Шаху и другим портам Каспийского моря. Надо было из небольшой приданной нам группы офицеров создать штаб управления, найти помещения, позаботиться об аппарате, установить тесную связь с командованием наших войск, обеспечить охрану и безопасность личного состава и сделать еще много непредвиденного, на что уходит немало времени, напряжения и труда. И, наконец, мы должны были встречаться как с руководителями англо-американских союзных отделов координации, так и с представителями иранского министерства путей сообщения, а все это означало, что не только дни, но и часы нашего пребывания в Тегеране были расписаны по графику.
На следующий день после прилета мы явились с официальным визитом к управляющему американским сектором Трансиранской железной дороги генералу Чейзу. После обычных учтивых и ничего не говорящих фраз генерал вдруг сказал:
– Как я сожалею, господа, что вы не были вчера в столице… Ведь вы так были необходимы здесь…
На наш вопрос, что же произошло день назад в Тегеране, американец сказал:
– Была полуофициальная встреча всех управляющих союзными секторами и зонами дорог с представителями директората железных дорог Ирана. Ввиду отсутствия русских пришлось встречу провести без них, но протокол этого совещания вы, конечно, получите.
Выкурив по сигарете и выпив по рюмке ликера, мы распрощались с американцем.
Утром я вышел на веранду, где сидел генерал. Тут же был прекрасно одетый господин, сбоку от него сидели два иранских офицера в полковничьих погонах. Генерал представил нас друг другу. Господин Митчелл — историк и археолог, один из давно живущих здесь членов американской колонии. Полковники — офицеры гарнизона столицы, кавалеристы, бойко говорили и по-русски и по-английски. Когда мы уселись, разговор снова вернулся к теме, оборвавшейся при моем появлении. Митчелл расспрашивал генерала о великой Орловско-Курской битве, только что закончившейся на полях нашей страны.
– О-о, это будет иметь для войны не меньшее значение, чем Сталинград!.. — восторженно сказал он.
Полковники закивали головами.
Мне после долгой кабинетной работы хотелось прогуляться по улицам Тегерана.
Посидев минуты две, я извинился и вышел на улицу.
Несмотря на обилие зелени и бегущие арыки, воздух был знойный и неподвижный. Ни один листок не шевелился на деревьях. Огромные платаны, каштаны и карагачи сплошной шапкой закрывали небо. Белая вершина Демавенда сверкала вдали. Родники и фонтаны журчали в садах, и все-таки воздух был неподвижен и напоен ленивой, тяжелой истомой.
Проезжавший мимо «дрожке» (извозчик) остановил свой фаэтон. Такси, прятавшееся в прохладе деревьев, тихо тронулось навстречу. И извозчик и шофер с надеждой смотрели на меня. Безработица и дороговизна велики, и каждый пассажир, да еще «ференги» (иностранец) — верный заработок.
Я взглянул на худое, испитое лицо извозчика, на его угодливо улыбающееся лицо, тревожные глаза и молча сел в фаэтон. Помимо всего, я много лет не только не сидел в таком фаэтоне, но даже и не встречал их, так как они давно уже вытеснены у нас автомобилем и метро.
– Коджа мери, саиб?[75] — приподнимая шапку, спросил извозчик.
– Мейдан[76], — коротко ответил я. Коляска тронулась с места.
– Яваш, яваш!..[77] — вдруг раздался крик сзади. Коляска остановилась, и я увидел Сеоева, сбегавшего по лестнице ко мне.
– Товарищ полковник, разрешите сопровождать вас, ведь я, как свои пять пальцев, знаю Тегеран и буду вам полезен всюду, — сказал он.
– Садитесь, сержант, — предложил я, подвигаясь на сиденье, ничем не показав ему, что отлично разгадал маленькую хитрость генерала, пославшего мне в помощь этого рослого чичероне.
– Боро![78] — махнул рукой сержант, и коляска покатила по широким, несколько лет назад реконструированным улицам европеизированного Тегерана. Мимо бегут нарядные «дрожке», несутся навстречу автомобили самых разнообразных марок от «Бьюика» и «Испано-Сюизы» до «Форда» и «Мерседес». Нарядные дамы с зонтами в руках, в легких шелковых одеяниях прогуливаются по бульвару. Франтоватые молодые люди полуевропейского типа, «фоколи», как их презрительно называют здесь, стоят у витрин магазинов или прохаживаются группами, громко переговариваясь меж собой. Девушки-цветочницы снуют возле них со своим товаром.
Зеркальные витрины магазинов, яркие плакаты кинотеатров, киоски с прохладительным, кафе и большие четырехэтажные дома… Здесь европейская часть Тегерана.
«Дрожке» свернул на улицу Аля од-Доуле, или «Бульвар посланников», как называют ту тенистую, всю в садах и фонтанах улицу, на которой расположены почти все дипломатические миссии Европы, аккредитованные при шахском дворе. «Дрожке» выезжает на главный проспект — «авеню Лалезар» — нерв и гордость столицы (как пояснил Сеоев). Здесь уже не Восток, а Европа, или вернее американизированно-европеизированный Иран.
Рослый полицейский в белых перчатках, с густыми нафабренными усами и резиновым «клобом» на боку управляет движением, регулируя поток велосипедов, экипажей, машин. На тротуарах женщины с открытыми лицами, толстые чиновники в форме, офицеры с гремящими палашами и шпорами, степенные купцы, горожане в шерстяных аба, студенты в желтых ботинках. Иногда промелькнет пробковый шлем или соломенная шляпа англичанина.
Попадаются английские «томми», группами и в одиночку гуляющие по авеню. Шумные высокие американцы в шапочках-пирожках, бесцеремонно расталкивая гуляющих, идут по тротуару. Две англичанки на пони и усатый майор на огромном гунтере проносятся мимо нас.
«Дрожке» пересекает Топ-Хане (Пушечная площадь) и, стегнув по бойко бежавшим лошадям, сворачивает к базару, близость которого чувствуется и в кривых улочках, и в обилии горожанок, спешащих со своими корзинами и соломенными «зимбилями», а также в обилии нищих, которых не видно в центре и на проспектах Тегерана. Там властитель — полицейский, «ажан», здесь хозяева — купец и рынок.
Я оставляю фаэтон и, расплатившись с довольным извозчиком, иду к одному из входов в крытый тегеранский базар. Сеоев, много раз бывавший здесь, шествует сбоку.
Крики, вопли, звон бубенцов и караванных колоколов, заполнили воздух. Неистовый рев ослов, звонкие голоса мальчишек, зазывания купцов, выкрики нищих и вопли дервишей сливаются в общий шум.
– Хабардар (берегись)! — вопит краснобородый человек, едущий на ослике прямо в толпу. За ним видны головы верблюдов, на спинах которых покачиваются тюки. Толпа не спеша теснится, пропуская караван. Пахнет пряностями, иногда носится и запах терьяка. Духота и прохлада вместе с гамом охватили нас. Свет и воздух скупо проникают через отверстия, прорезанные в куполах крыш.
Мы прошли уже ряд галерей, но лабиринт все еще продолжается, и если бы не Сеоев, то вряд ли я сумел бы выбраться из этого огромного и шумного торжища. Пройдя ремесленное отделение базара с его сапожными, портновскими и кузнечными рядами, мы выходим к месту, где торгуют продуктами питания. Здесь тоже галереи, но они шире и с просторными площадями (майданами), на которых возле наваленных горами арбузов, дынь, тыкв, яблок, огурцов и помидоров висят освежеванные туши быков, баранов, коз. Тут же вяленые кутумы, соленые окуни, судаки. Со стен свисают гроздья винограда, на земле стоят табахи (подносы) со сладостями — белыми гязи, засахаренными орехами, соленым миндалем, конфетами, медом, рахатом и гузинаками.
Груши, яблоки, хурма, инжир, гранаты, кишмиш, рис, мешки с сахаром, фасолью, банки с медом, огромные бутылки с уксусом, соль, овес, ячмень — все это выставлено в рядах, перед глазами сотен медленно передвигающихся покупателей.
– Эй, эй, вот арбу-у-з так арбуз! — несется визгливый тенорок фруктовщика.
– Балух! Ой балух-балух! — перебивает его торговец рыбой, подбрасывая над головой огромного уснувшего судака.
Десятка три полудохлых рыб еле передвигаются в большой кадке у его ног. Покупатели суют руки в кадку, шумно спорят друг с другом, одновременно торгуясь с продавцом.
– Хур-ма! Пах, пах, пах, вот ханская хурма! — ревет над ухом третий.
– Аб-хордам (холодная вода)!
Надрываются продавцы воды, размешивая пальцами кусочки льда, плавающие в сосудах.
– Райская еда — кябаб!..
– Во-от купите люля-кебаб! — поет сидящий на корточках человек. Около него жаровня, на угольях жарятся нанизанные на вертела кусочки мяса и помидоров. Сок стекает прямо на дымящиеся уголья. Ароматный запах жареного разливается в воздухе. Вокруг стоят, облизываясь, голодные бедняки. Двое мальчишек, засунув в рот пальцы, глотая слюну, смотрят, как ловкие руки продавца заворачивают дымящееся сочное мясо в тонкий лаваш.
– Только десять шай за порцию! Только десять шай! — поет кябабщик. — Сам бы ел, да денег надо! — кричит волосатый продавец в грязном балахоне, похлопывая по кадке со льдом, в котором лежит его «султанский товар».
По базару, окруженные зеваками, медленно проходят два бородатых крестьянина. В руках — длинные однозарядные ружья, старинные «пибоди», стреляющие пулей весом чуть ли не в фунт. Это — охотники, жители Мазандеранских лесов. Впереди них плетется фигура, покрытая огромной пятнистой шкурой и увенчанная страшной головой тигра с оскаленной пастью. При ближайшем рассмотрении под шкурой тигра можно увидеть человека, изредка высовывающего наружу свое лицо.
Это — крестьяне, выследившие и убившие огромного зверя, который наводил панику на людей и скот в их районе.
Один из идущих впереди охотников останавливается, принимает воинственную позу и, потрясая ружьем, вдруг начинает кричать диким голосом:
– Правоверные! Люди!.. Сюда, сюда, скорее! Смотрите, смотрите!..
На его вопль сбегаются любопытные. Образуется большой и тесный круг.
Вращая белками глаз, охотник неистово кричит:
– Вот он, страшный зверь, пожравший сто и еще семьдесят коров и ослов в нашем районе!..
Слушатели испуганно ахают и галдят…
– …Вот тот кровопивец, который разорвал десять бедных мусульман, мирно живших в Мазандеране. Он не щадил никого… — высоким фальцетом кричит охотник. Ему вторит другой, в свою очередь потрясая допотопным оружием:
– Этот кровожадный зверь не пощадил даже самого муллу, не говоря уже о простых людях, которых он глотал просто, как пилюли…
Зеваки вздрагивают и жмурятся. Кое-кто в толпе улыбается.
– …Он рвал их на части, он терзал их, как злой дух, он мучил и тащил из них душу… — скороговоркой муками погибших устрашает слушателей рассказчик.
При этих словах облаченный в пятнистую шкуру полутигр, получеловек внезапно рычит, прыгает, беснуется, скачет и извивается, иллюстрируя этим поведение кровожадного зверя.
Кто-то в страхе взвизгивает, некоторые смеются, большинство же в полуиспуге, как зачарованные, сочувственно слушают удалого враля.
– Но мы, трое храбрецов, охотники со стальными мускулами и крепким сердцем, бросились на помощь правоверным… Три дня мы стерегли зверя, два дня следовали за ним, целый день бились бесстрашно с ним… и вот свирепый зверь убит нами, — кланяясь толпе, смиренно заканчивает рассказчик.
Второй охотник неожиданно вступает в дело.
– Взгляните, правоверные, на это чудовище, на его страшные ногти, на его острые зубы, на его кровавые глаза и подумайте, что стало бы с вами, если бы он встретил вас!
Все потрясенные молчат.
– А теперь возблагодарите аллаха за то, что он спас вас от неминуемой смерти и платите, что сможете, храбрецам.
Деньги сыплют в шапку первого охотника-краснобая, но он, видимо, недовольный сбором, укоризненно кричит:
– Не скупитесь во имя Алия! Суньте руки в карманы и бросьте сюда первую попавшуюся монету. Каждому, кто бросит, воздастся в сто раз больше.
– Не продадите ли вы ваш трофей, уважаемые господа? — раздается вдруг грудной женский голос, и, раздвигая толпу, выходит хорошо одетая дама, сопровождаемая лейтенантом.
– Да, да! Я к вам обращаюсь, доблестные нимвроды, — продолжает она, показывая на удивленно смотревших охотников. — Я хочу… ку-пить у вас шкуру этого ве-ли-колепного зверя, — раздельно говорит она, указывая пальцем в длинной шелковой перчатке то на пышный мех тигра, то на себя.
– Ин чи гофт?.. Чи михаит ханум?[79] — удивленно переглядываясь, спрашивают владельцы шкуры. Часть толпы зашумела, загалдела, замахала, догадываясь о предложении дамы, но дело от этого не идет дальше, так как никто из присутствующих, видимо, не знает английского языка.
– Как, однако, это скучно, Генри, жить в стране, языка которой не знаешь… — устало говорит дама, — да есть ли вообще здесь хоть один, кто мог бы помочь мне купить у азиатов эту чудную шкуру? — обводя глазами толпу, продолжает она. — Ах вот, русский офицер! Хотя ни вы, ни я не знаем русского языка, но, быть может, он в состоянии.
– Вряд ли, — лениво говорит лейтенант, похлопывая стеком по ноге.
– Я говорю по-английски, сударыня, и немного знаю персидский язык, — поднося руку к козырьку фуражки, сказал я. — Если позволите, переведу ваше желание.
– О, прошу вас, прошу! Извините, что, не будучи знакомой, обращаюсь к вам с просьбой, но в этой стране азиатов европейские условности излишни. Я — Эвелина Барк, журналистка, а это — сэр Генри Марккрайт, лейтенант воздушного флота… — она смолкает, выжидательно глядя на меня.
В свою очередь представляюсь и я, раскланиваясь с офицером и его дамой.
– А теперь прошу вас, полковник, передайте этим господам, что я хочу купить у них шкуру, она очень подойдет к коврам моей гостиной.
Я перевожу озадаченно слушающим меня охотникам. Продажа шкуры, по-видимому, не входит в их планы, помолчав, они вполголоса советуются между собой о цене. Добровольные помощники из толпы громко подают голоса:
– Бери побольше, не жалей этих иностранцев…
– У них риалы мешками лежат… — просовывая голову между спорящими охотниками, шепчет один из толпы.
– Проси двести туманов, — возбужденно кричит второй.
– Триста! Разве за двести найдешь такую! — убежденно говорит какой-то зевака и, восхищенно чмокая губами, гладит шкуру зверя.
– О чем они так галдят? — спрашивает англичанка.
– Боятся продешевить, никак не найдут сходную цену.
– Пятьдесят туманов, — вдруг неуверенно говорит старший из охотников и вопросительно смотрит на меня.
Я перевожу его слова.
– Только-то? Да у нас за такую сумму я бы не купила шкурки порядочной кошки, — смеется дама и, вынув из перламутрового кошелька деньги, отдает ошалевшему от удивления, приготовившемуся к долгому спору и торговле охотнику.
– Ах, пах-пах! — с сожалением качает головой один из советчиков. — Ай, дурная голова, чего спешил! Говорил тебе, проси триста… Ищи теперь второй раз такого счастья…
Солдат, провожавший даму, перебрасывает через плечо тяжелую шкуру тигра с оскаленной мордой и под смех и улюлюканье толпы несет ее к выходу, где на площади ждет даму ее экипаж.
– Вы позволите, полковник, еще немного воспользоваться вашей любезностью? Здесь, на Востоке, европейцы должны помогать друг другу.
– Я к вашим услугам, мадам, — говорю я, к своему удивлению не видя возле себя Сеоева.
Голос у женщины приятный, грудной и, кажется, тот самый, который так недавно я слышал в Баку и затем на палубе нашего парохода. Я не ошибаюсь, я мог бы отличить его из тысячи других женских голосов. Мы идем мимо торговцев, истошными криками расхваливающих свой товар.
– Хурма! Ах, пах-пах!.. Вот хурма, так хурма! Сам английский шах не сдал такой… Да я ему, неверной собаке, ни за какие деньги и не отдам ее, а вам, правоверные, только за два шая, только за два шая!.. — размахивая руками, кричит торговец фруктами.
– Какая забавная фигура, — указывая на продавца хурмы, говорит дама. — Переведите, пожалуйста, что он говорит.
Я слегка замялся, желая смягчить фразу, так красочно сказанную иранцем.
– Не стесняйтесь. На Востоке я научилась слышать самые разнообразные выражения, — заметя мое смущение, говорит спутница. — Все это забавно и интересно. Я, правда, и раньше бывала в Багдаде и Бомбее, но здесь впервые, и этот Восток очень отличается от Месопотамии и Индии, — внимательно разглядывая ряды, рассказывает дама. — Ведь сюда я приехала не через Багдад или Мохаммеру, а из… — она смеется, — Баку. Да, да, из вашей страны. Я была больше десяти дней в Москве и уж оттуда выехала в Тегеран.
Я не ошибся, это была она. Ее простые правдивые слова несколько успокоили меня.
Журналистка очень красива, ей, наверно, не больше 32 — 33 лет. Она белокура, чуточку полна, на щеке крохотная, изящная родинка. Кожа ее белая, оттененная золотистой копной волос.
Лейтенант молчалив, учтив и скучен, во всяком случае, кроме двух-трех банальных фраз, он не сказал ничего.
– Так переведите, пожалуйста, что он говорит, — просит дама.
Я перевожу. Она звонко смеется, а ее молчаливый спутник воинственно поводит глазами в сторону продолжающего расхваливать свой товар продавца.
– Я немедленно же запишу эту превосходную фразу, — смеясь говорит дама и, достав маленькую записную книжку, что-то пишет, потом небрежно кладет книжку в боковой карманчик своего тонкого шелкового плаща-накидки.
Мы с трудом выбираемся к одному из выходов на площадь. Здесь дама и ее кавалер благодарят меня, прощаясь со мной. В стороне, у фонтана, стоит небольшой автомобиль. При виде моих спутников шофер дает сигнал и медленно едет навстречу.
– Еще раз благодарю вас, сэр, и уверена, что встретимся вскоре, ведь Тегеран невелик, а европейцев в нем не так уж много. Во всяком случае в четверг от трех до четырех часов дня я дома и буду рада видеть вас у себя, — и она протягивает мне маленькую изящную визитную карточку с приписанным ниже от руки адресом.
Мои неожиданные знакомые уехали. Я иду обратно к базару. Неожиданное исчезновение Сеоева удивляет меня. Всегда такой точный и исполнительный, он непонятно как затерялся в толпе именно в тот момент, когда был особенно нужен мне.
Я снова вхожу в крытый рынок. Ко мне, запыхавшись, подбегает с радостными, сияющими глазами иранец. Он низко кланяется и, вытаскивая из-под полы своего аба изящную с золотым обрезом и перламутровым тиснением маленькую записную книжку, говорит:
– Саиб серхенг (господин полковник). По милости аллаха я нашел утерянную ханум вещь и поспешил за вами. Другие люди спрятали бы находку, но я, ага, честный человек и как можно скорее побежал искать вас. — Он улыбается жалкой, просящей улыбкой.
Я беру книжку и, достав пять риалов, отдаю их иранцу.
– Да не уменьшится тень ваша на земле, дорогой саиб, раб ваш всегда будет помнить о щедрости господина, — витиевато, старинной фразой отвечает бедняк и, еще раз поклонившись, исчезает в толпе ротозеев, окруживших и слушающих нас.
Спрятав находку в карман, я иду дальше, и в ту же секунду вижу Сеоева, энергично шагающего навстречу. Великан продирается сквозь толпу пешеходов, словно по дремучему кустарнику. Люди отодвигаются, сторонятся и отступают, пропуская сержанта.
– Куда вы исчезли, Сеоев, я прямо не пойму, как это случилось? — спрашиваю я.
– Надо было, товарищ полковник, — оглядывая прохожих, вполголоса говорит он. — Пойдемте к выходу, мне надо поговорить с вами.
По его тону, быстрым наблюдающим взглядам и строгому, деловому тону голоса я понимаю, что сержант чем-то взволнован.
Первым попавшим переулком мы выходим из-под сводов базара на воздух. Сеоев оглядывается и потом тихо говорит:
– Товарищ полковник, вы знали раньше эту женщину, которая заговорила с вами?
– Нет, а что?
– Почему она обратилась к вам по-английски? О чем она просила вас? — все тем же тоном продолжает сержант.
– Она хотела купить тигровую шкуру у охотников и, не зная персидского языка, случайно обратилась ко мне.
– »Случайно», — повторяет Сеоев. — Товарищ полковник, она лучше меня знает по-фарсидски, и, кроме того, она говорит по-русски не хуже вас.
– Как… и по-русски?
– Точно! Я ее встречал еще три года назад в Багдаде и Мохаммере, а в Тегеране она жила несколько месяцев перед самой войной с немцами. Я ведь работал здесь шофером и отлично знаю всех европейцев, проживавших подолгу в Иране, особенно же красивых женщин…
– Почему особенно?
– Шоферы, товарищ полковник, народ общительный и любопытный. Мы всегда знаем о тех или иных сплетнях, семейных делах, тайнах любого тегеранского купца, вельможи или европейца больше, чем знает он сам, и уж, конечно, больше, чем тегеранская полиция.
– Ну, и что же вы можете сказать об этой даме?
– Пока только то, что она великолепно говорит по-русски. Я потому и спрятался, как только увидел, что она подошла к вам.
– Так вот что, товарищ Сеоев, мы сейчас отправимся домой разными путями. Я поеду на фаэтоне, а вы возвращайтесь немедленно, и мы дома как следует обсудим это открытие.
Сеоев кивнул головой и, отстав от меня, затерялся в шумной толпе. Наняв первого попавшегося «дрожке», я вернулся домой.
Не заходя к генералу, я занялся ознакомлением с так неожиданно попавшей в мои руки записной книжкой.
Обронила ли она ее случайно или все подстроено нарочно? Но для чего? Для того, чтобы я обязательно явился к ней в четверг, привезя эту книжку?
В то же самое время, если Сеоев не ошибается, то эта дама уже не раз бывала в Иране, знает персидский язык и, конечно, не нуждалась в моем посредничестве.
Дальше — она говорит по-русски. Тогда зачем она дважды разыграла комедию со мной, и случаен ли приезд вместе с нами на «Тургеневе»?
Это была красивая изящная книжка с вложенным в нее крохотным карандашиком, отделанным слоновой костью. От книжки исходил запах пудры и дорогих французских духов. Я открыл ее и… остолбенел.
На первой странице тонким женским почерком было написано:
ГЕНРИЭТТА ЯНКОВЕЦКАЯ
Итак, иностранная журналистка, представившаяся мне как «мистрис Эвелина Барк», носила при себе записную книжку, на заглавной странице которой написана почему-то польская фамилия владелицы, Генриэтты Янковецкой, так удивительно похожая на фамилию таинственной Гертруды Янковиц, действующего лица из «дома с привидениями».
Было от чего остолбенеть и, как говорят иранцы, «положив в рот пальцы удивления, сесть на ковер раздумия».
Я снова погрузился в чтение записной книжки госпожи Янковецкой, но так и не нашел ничего, что могло бы разъяснить или же хоть направить на дальнейшие выводы мой ум. Кроме фамилии владелицы на первой странице, все остальные записи (а их там было немало) и даже последняя были сделаны другим почерком на безукоризненном английском языке.
Ничего особенного не было в записной книжке… Несколько телефонов, несколько английских имен, два арабских изречения и персидская пословица, но они были написаны латинскими буквами и тут же сделан их перевод.
На одиннадцатой странице книжки я нашел коротенькую запись, вероятно, для памяти, сделанную в Москве.
«Посещение Большого театра. «Сусанин», прекрасная опера, чудный ансамбль».
Возможно, что это было в тот самый вечер, когда и я был там.
Две-три чисто женские строчки о притираниях, мазях и кремах, о каком-то ширазском шелке, адрес тегеранской конторы и стихи, любовная лирика Гете на английском языке завершили записную книжку.
Я выписал в свою деловую тетрадь все найденные в книжке записи в той же последовательности, какая была у владелицы.
Легкий стук вывел меня из раздумья. В комнату вошел генерал, одетый в пижаму, широкие домашние брюки и легкую матерчатую персидскую обувь «геве», очень удобную для ног.
– Где гуляли, Александр Петрович? Я даже позавидовал вам, ведь эти господа просидели у меня около часа и, пока не выпили достаточного количества сода-виски и не рассказали кучу банальных тегеранских сплетен, не удалились. Американец очень сожалел, что вы ушли так быстро, по его словам, у вас «симпатичное лицо» и с вами приятно чокнуться. Ну, что же вы нашли хорошего на знаменитом тегеранском базаре? Ведь этот базар уступает только багдадскому, да еще, может быть, кумскому, хотя кумский меньше, но ввиду окружающих его святынь, духовных школ, старинных мечетей и обилия духовенства более мрачен и специфичен… Вероятно, купили новенький сарух[80] или фальшивую монету времен Дария Гистаспа, ловко сфабрикованную в Керманшахе? Обычно так поступают все новички, впервые попадающие на тегеранский базар.
– Ни то ни другое! Я нашел более интересное, но может быть не менее фальшивое, чем хамаданские монеты жуликов-нумизматов, — и я протянул ему записную книжку «Генриэтты Янковецкой».
Генерал долго и внимательно читал внесенные в нее записи и потом тихо сказал:
– Поясните мне, пожалуйста, что это за книжка и как она попала к вам?
Он молча слушал мой обстоятельный, со всеми подробностями, рассказ о встрече в Баку, возле Парапета, о приятном грудном голосе незнакомки, о совместном переезде через Каспий на пароходе и, наконец, о странной, по-видимому, не случайной встрече и знакомстве с дамой «мистрис Эвелиной Барк» в самой гуще тегеранского базара.
Генерал молчал, его лицо было спокойно, но я, так давно знавший его, понимал, как он глубоко взволнован моим рассказом.
Когда я сказал о том, что Сеоев нарочно скрылся, затерявшись в толпе, генерал коротко, одобрительно сказал:
– Молодец!
Когда я закончил повествование, лист бумаги, лежавший перед генералом, был весь исчерчен чертиками, дамскими головками и кругами. За свою долголетнюю работу с ним я уже знал, что это случалось только тогда, когда генерал бывал особенно насторожен.
– Вы думаете, что Гертруда Янковиц — «Генриэтта Янковецкая» и мистрис Эвелина Барк одно и то же лицо? — в раздумье спросил он.
– Не знаю… — сказал я.
– Как интересно складывается дело, — также задумчиво продолжал генерал. — «Дело с привидениями», начавшееся на Западе, перекинулось… а может быть и наоборот, — началось здесь, а перекинулось в район Украины…
Он поднялся с места, прошелся по комнате и вдруг спросил:
– Где Сеоев?
– Должен быть здесь, так как мы уговорились встретиться позже.
– Опросите его. Он может быть нам очень полезен в данном деле.
– Разрешите войти, товарищ генерал? — показываясь в дверях, рявкнул Сеоев.
Мы переглянулись, и улыбка засветилась под усами генерала.
– Входите, сержант. Ну, что скажете хорошего? — спросил он.
– Особенного — ничего, кроме того, что сейчас же после отъезда товарища полковника с базара примчался офицер с кавасов (слуга-переводчик). Они искали потерянную книжку, расспрашивали, не нашел ли кто-нибудь ее, и долго не уезжали с базара. Через базарного будуна (глашатая) они обещали тому, кто найдет и вернет эту книжку, сто риалов…
– По какому адресу? — перебил его генерал.
– Я записал… вот он, — сказал Сеоев. — После их отъезда я справился у будуна.
Офицер сказал, что знатная дама будет у фокусника, и просил нашедшего книжку оставить ее у господина Го Жу-цина, улица Шапура, дом сорок один.
Я поднял голову. Мне показалось, что где-то совсем недавно слышал и этот адрес и эту фамилию… Хотя что общего могло быть между светской дамой и фокусником со странной китайской фамилией?
Я посмотрел адрес, записанный в книжке Эвелины Барк: ул. Посланников, 24.
Этот же адрес назвала она, когда приглашала меня к себе в четверг. И все-таки… несомненно, я где-то слышал и эту странную фамилию «Го Жу-цин».
Сеоев вышел. Мы в раздумье сидели, напрягая память.
– Позвольте!.. — вдруг сказал генерал. — Да ведь это тот самый «волшебник», адрес и фамилию которого вы недавно прочли мне в газетах «Дад», «Кейхан» и «Эттелаат»…
И, вынув из стола кипу газет, он достал одну за другой названные газеты.
– Вот они… вот обведенные вами же красным карандашом объявления о «гипнотезере, маге и волшебнике Го Жу-цине»…
Я уже вспомнил все — и мое удивление, и наши улыбки, когда там, в Баку, впервые прочли это курьезное, необычное для нашего глаза, объявление.
– Обратите внимание на странные вещи. Все три газеты поочередно, в последовательном порядке, печатают это объявление… Второе — мистрис Эвелина просит вернуть книжку не на улицу Посланников, а китайскому волшебнику на улице Шапура. Помните, я еще тогда вам сказал, что духи и привидения начнут показывать себя именно здесь, в Иране.
Вот запись о деле о «привидениях», сделанная мною в результате беседы с сержантом Сеоевым.
– Расскажите, Сеоев, где и как вы познакомились с этой дамой? — спросил я.
– Начну с самого начала, товарищ полковник, — сказал сержант. — В 1940 году, работая шофером в «Ирантрансе», я приехал в Мохаммеру, теперешний Хорремшехр. Днем, когда я шел к порту, на улице возле отеля «Ориент» я увидел красивую даму, которую уже не раз встречал раньше в Тегеране, и около нее человека маленького роста, одетого в белый костюм и пробковый шлем. Они о чем-то возбужденно разговаривали, но так как говорили по-английски, то я ничего не понял. Когда я уже подходил к ним, дама громко по-русски сказала:
– Ни за что!.. Можете быть в этом уверены…
– Вы еще не раз покаетесь в этом! — тоже по-русски ответил ей маленький человек, и в его глазах появилась такая злоба, что я подошел к даме и сказал:
– Извините, может быть я понадоблюсь вам?
То, что я говорю по-русски и слышал их разговор, неприятно поразило обоих, особенно обеспокоило даму. Она сейчас же овладела собой и, улыбнувшись, сказала:
– Даже очень… Я поссорилась с мужем и попрошу вас проводить меня к вокзалу.
Человек в шлеме ухмыльнулся и пошел к отелю.
– Вы русский? — спросила дама.
Я сказал, что я осетин, с Кавказа, что работаю шофером в «Ирантрансе».
– Вы знаете персидский язык? — спросила она.
– Да.
– А английский?
– Нет… только «сенк-ю» да «виски», — сказал я, и дама засмеялась.
– Знаете что, я передумала… Спасибо, что вы так мужественно предложили мне свою помощь, но муж всегда муж, и мне надо помириться с ним. Благодарю вас… — и очень ласково сказала: — А вы видели меня когда-либо раньше?
И тут что-то удержало готовые слететь с языка слова: «Да, в Тегеране».
Я ясно увидел быстрый, настороженный, внимательный взгляд, так не гармонировавший с ее ласковым тоном и улыбающимся лицом.
– Нет, никогда, мадам, — сказал я.
– И немудрено. Я только вчера приехала сюда из Адена и сегодня впервые еду в Тегеран.
Она кивнула головой и быстро направилась в отель.
Я пошел обратно к порту, думая, как верно предупреждали меня опытные, бывалые товарищи о том, что за границей надо держать глаз и ухо востро и никому не доверять.
Эту самую женщину, красивую, нарядную и важную, я и раньше встречал в Тегеране по крайней мере раз десять — двенадцать.
Через день я выехал обратно в Тегеран, а позднее узнал, что она уже второй год живет в Иране, часто ездит в Пехлеви, Мешед и Багдад. Пишет книги, мужа не имеет, любит ездить верхом, хорошо стреляет из пистолета и иногда на три-четыре месяца исчезает из Ирана. Увидя ее на базаре, разговаривающей с вами, я спрятался в толпу, чтобы она не узнала меня.
– Благодарю вас, — сказал я, записывая последние слова сержанта.
Дни проходят в постоянных заседаниях смешанной Союзной комиссии, на которых довольно быстро были согласованы наши общие действия по эксплуатации железной дороги, мы договорились о разграничении функций союзного контроля на общих участках пути, об охране транспортных грузов и о непосредственной материальной и моральной ответственности за грузы той части Союзной комиссии, на участке которой произойдет гибель груза.
Этот пункт был наиболее важен для нас. Расписка в получении и заприходовании давалась американскому управлению снабжения лишь после того, как грузы приходили в нашу зону. Это предложение было весьма неохотно встречено представителем американской стороны генералом Чейзом.
– Но ведь до сих пор все это оформлялось в Бендер-Шахпуре на Персидском заливе. Зачем же менять установленную структуру деловых операций? Оставим это по-старому, как и было. Вы принимайте прямо с пароходов грузы и отправляйте их по Трансиранской дороге и на грузовых машинах по шоссейным путям, нам же давайте лишь расписки в получении грузов.
– Нет, господин генерал, теперь, когда три зоны уже точно определены, лучшим и наиболее удобным для всех нас видом доставки станет именно такой порядок, когда грузы, дойдя до нашей зоны, будут приниматься на ней нашими приемщиками.
– Но зачем же эта лишняя надстройка? Она только задерживает доставку? — развел руками Чейз. — Ведь мы охотно идем на то, чтобы ваши солдаты охраняли грузы от Персидского залива и до самого Каспия.
– К сожалению, ничего сделать не могу. Вопрос этот нами согласован с командованием, и грузы мы будем принимать только на территории нашей зоны.
– Как хотите! Нам важно передать их, а когда они дойдут до русских, это уже дело самих русских.
Английский бригадный генерал Стоун, не вмешиваясь в нашу беседу, прослушал нас и затем также молча подписал соглашение о зональной доставке грузов.
Дежурный офицер принес авиапочту, адресованную нам. Я вскрыл один, затем другой пакеты. Это были дополнения к той работе, которую вели мы. Я вскрыл третий конверт. Это оказалось письмо от Аркатова, даже не письмо, а целое послание с подробным и точным рассказом о том, что произошло после нашего отъезда с фронта.
Привожу его целиком:
«Здравствуйте, дорогие начальники, товарищ генерал и товарищ полковник.
Вот уже 22 дня прошло с того момента, как вы покинули нас. Где вы и что делаете, мы, конечно, не знаем, но уверены, что и на новом поприще не забываете тех, кто с уважением вспоминает вас. Не подумайте, пожалуйста, что пишу это в порядке подхалимажа, нет, незачем это, да и не такие мы люди, чтобы курить друг другу фимиам. Но долгая совместная работа научила нас тому методу работы, который называется советским стилем, а ваши личные качества облегчали и скрашивали нам, работникам отдела, трудную, суровую и подчас непосильную работу. Вот за это мы уважаем и помним вас. А теперь, чтоб больше никогда не писать об этом, скажу от имени оставшихся товарищей, что именно они уполномочили и просили меня начать деловое письмо этими, хотя и частными, но искренними правдивыми строками.
Адреса вашего не знаю и посылаю на полевую почту Центра, откуда и перешлют мое письмо.
Итак, возвращаюсь к делу о «привидениях», как обещал при расставании.
Через день после вашего отъезда меня вызвали в штаб польской дивизии, где работники особого отдела сказали, что этой ночью младший капрал Юльский исчез из части. Второй же, шофер, рядовой Ян Кружельник, опрошенный работниками отдела, показал, что несколько дней назад его приятель, тоже шофер, Тадеуш Юльский, сказал ему, что он «спутался с одной врачихой», что она смертельно надоела ему и что капрал не знает, как избавиться от нее… Она то угрожает донести, что он тайный андерсовец, то говорит, что покончит жизнь самоубийством или убьет его и себя. Кружельник, по его словам, хорошо относившийся к Юльскому, пожалел товарища и посоветовал ему перевестись в другую часть. Юльский поблагодарил его за участие, а через два дня сказал, что врачиха снова устроила ему скандал и грозила покончить с собой.
«Я, — рассказывает Кружельник, — даже сказал: «болтает, берет тебя на испуг».
Но однажды к Кружельнику пришел перепуганный, весь бледный Юльский и шепотом сказал, что врачиха отравилась, лежит мертвая и что надо как-нибудь замести следы. Он же предложил: «Когда двинемся колонной, я выброшу ее из машины, ты будешь ехать за мной, постарайся прикрыть машиной мои действия».
Кружельник, сочувствуя приятелю, согласился. Кружельник уверяет, что не знал умершей и даже не видел ее трупа.
Условным сигналом, что труп сброшен, у них по договоренности были два резких коротких гудка и включение заднего света. Что было дальше, он не знает. Деньги у Юльского водились и довольно большие. Никто на это не обращал особого внимания так как знали, что у него был состоятельный отец, работавший в богатой английской фирме.
О своих политических симпатиях Юльский никогда не распространялся, очень хвалил англичан и всегда ругал немцев. К Советской России ни любви, ни злобы не проявлял.
Как видите, товарищ генерал, особенно ценного в показаниях шофера Кружельника не было, и я решил сам произвести допрос. Он сразу же не понравился мне, хотя следователь не должен поддаваться внешним впечатлениям и настроениям минуты. Был вежлив, спокоен, без намека на лесть. Держался он независимо и свободно — так, словно беседовал со своим старым знакомым. Отвечал толково и ясно, смотрел прямо в глаза. Все, что он говорил, было логично и обстоятельно, и все-таки во мне росло недоверие и неприязнь к нему.
– Откуда вы родом?
– Из Варшавы. Я жил там до тех пор, пока не призвали в армию.
– Женаты?
– Нет!.. Была мать. Умерла за год до войны. Есть или, вернее, была сестра, моложе меня. Когда началась война, она еще училась. Слышал, будто бы жива… бежала от немцев, но не знаю, правда ли.
– Почему вы отказались от армии Андерса?
– Раздумал… сначала хотел уйти, а потом решил остаться… Не все ли равно, где воевать с немцами, лишь бы воевать, к тому же отсюда ближе к Варшаве.
– Вы в Куйбышеве познакомились с Юльским?
Кружельник глянул на меня, помолчал, подумал и сказал:
– Нет, раньше. В Куйбышеве мы просто встретились… случайно…
– Где?
– В казарме. И он и я попали в одну и ту же формировавшуюся часть. Потом меня, как шофера, перевели в автобазу, а Юльского…
– А Юльского? — переспросил я.
– …взяли ненадолго вторым шофером к генералу Андерсу. Он хороший механик, знает языки, воспитанный человек. Иногда даже заменял переводчика при беседах офицеров с английскими чиновниками из посольства.
– Почему же такой приближенный к Андерсу, нужный и полезный человек вдруг отказался уйти с Андерсом?
– Точно не знаю, но однажды, как-то вскользь, Юльский сказал мне, что его очень обидели, не дав ему офицерских погон. Он честолюбив и счел себя оскорбленным. Кроме того, он очень беспокоился о своем отце, оставшемся в Польше, и надеялся хоть что-нибудь узнать о нем.
– А кого вы вместе с Юльским посещали на этих днях? — вдруг спросил я и спросил так, наобум.
Кружельник посмотрел на меня.
– В городе?
– Не-ет… о городе поговорим после, нет, не в городе, а недалеко от него.
Арестованный пожал плечами.
– Мало ли где бывают шоферы… То на складах дивизии, то в госпиталях, то в АХЧ, то еще где-нибудь вроде Садков.
– Вот, вот, об этом именно я и спрашиваю, — сказал я. — Когда и для чего вы поехали с Юльским в Большие Садки?
(Если вы забыли, товарищ начальник, напоминаю: «Садки» — это больница для сумасшедших.)
– Во-первых, там как раз и работала врачиха, с которой спутался Юльский, но поехали мы туда не потому, что это было его дело, а потому, что Юльский сказал, что среди больных есть один из моего родного Старе Място, одного из районов Варшавы. Я, конечно, заинтересовался, ведь всех оттуда я знаю, надеялся, может быть, услышу что-нибудь о сестре. Но поездка оказалась напрасной. Человек этот был не из Старе Място, да вдобавок совершенно больной. Он чего-то все пугался, бормотал о расстрелянной Ядзе, о детях, лежавших на снегу, потом стал дуть на стенку и отгонять чертей… Я скоро уехал, так и не поняв, зачем Юльский взял меня с собой в больницу…
– Разве он не познакомил вас с докторшей? — спросил я.
– Нет!.. Он прямо засекретил ее… Я просил его познакомить с ней, но он промолчал. Да, по-моему, он ее тогда тоже не видел. Пока я ходил в больницу, он зашел во флигелек к знакомому.
– Какому знакомому?
– Не знаю, я и видел его только мельком, маленького роста, пожилой господин…
– Русский?
– Не знаю. Он не сказал ни слова, только улыбнулся и махнул нам рукой на прощанье, когда Юльский садился в машину.
– А вы знаете, что Юльский исчез? — спросил я.
Кружельник улыбнулся.
– Пан капитан шутит. Зачем ему прятаться? Женщину он не убивал, она сама себя лишила жизни, а если Юльский будет прятаться, так его же назовут дезертиром и будут судить.
– Конечно, но он из двух зол выбрал меньшее: пусть судят его товарища и соучастника в то самое время, когда он будет уже далеко.
– Меня… судить? — удивился Кружельник. — Но за что? Я, правда, поступил нехорошо, что согласился помочь ему.
– Бросьте, Кружельник, оставьте в покое врачиху, она такая же любовь Юльского, как ваша…
– Что вы говорите, пан капитан? — побледнев, сказал Кружельник. — Я, конечно, поступил плохо, желая помочь товарищу, но я всегда был честным человеком и честным поляком и не понимаю, о чем вы говорите.
– Понимаете, Ян Кружельник, понимаете. Вы отлично знаете, что Юльский был шпион, что врачиха эта убита им и что этот маленький человек был немецким диверсантом…
– Езус-Мария… что вы только говорите, пан капитан? Или я сошел с ума или вы!! Какой человек, какая врачиха? Да я ее не видел никогда, а человечка этого всего одну секунду, когда он провожал Юльского… Да Юльский не мог быть их шпионом, он так ненавидел Германию… Вы шутите, пан капитан, и очень жестоко. Я не заслужил такой страшной шутки.
– Это все, что можете сказать?
– Все… мне больше нечего говорить. Во всяком случае, я сказал все, что знаю.
– Отведите его! — приказал я.
Кружельник помертвевшими глазами смотрел на меня.
– Я не сделал ничего дурного, я честный человек, — упавшим голосом произнес он.
Его увели. Я взял машину и сейчас же поехал в Садки, чтобы найти маленького человечка или хотя бы узнать о нем.
Директор больницы, доктор Кашин, сказал, что в больнице такого человека не было, но что во флигеле, занятом уже с месяц назад посторонними людьми, кажется, находился кто-то подобный. Когда я спросил его о состоянии здоровья больного, приходившего к полковнику с жалобой на привидения, Кашин удивленно сказал:
– Как?.. Разве вы не знаете, что он умер?
– Умер?.. Когда и от чего?
– Через два или три дня после возвращения из штаба, а умер от паралича сердца, если не ошибаюсь, это легко выяснить по книгам. Кстати, ведь этот больной юридически был не наш…
– То есть, как не ваш?
– А так… Он прибыл сюда откуда-то из Польши, и только по настоянию врача и вот этого самого человечка из флигеля я и поместил его в своей больнице.
– Врача? Мужчины или женщины? — спросил я.
– Женщины. Капитана медслужбы Красновой, работавшей в вашем штабе. Она сказала, что он необходим для каких-то целей.
– А этот человек?
– Он не вмешивался в разговор, но было очевидно, что больного привез сюда именно он, тем более, что больной до поступления к нам провел несколько дней с ним, во флигеле.
– А не бывал ли у вас молодой польский солдат?
– Шофер, Юльский? Как же, бывал и очень часто. Милый, обходительный, вежливый человек…
– А другой какой-нибудь шофер или солдат.
Доктор задумался.
– Н-нет, не припомню, — сказал он. — Других не встречал. Пойдемте во флигелек, может быть, мы там встретим этого самого гражданина.
Я усмехнулся, слушая наивный лепет врача. Для меня было ясно, что несчастный помешанный был умерщвлен теми же людьми и, возможно, тем же ядом, который убил «врача Краснову», или Гертруду Янковиц, как назвал ее полковник.
Во флигеле, конечно, никого не было, за исключением двух-трех женщин, стиравших белье на кухне, да старика-инвалида, коловшего дрова.
– Это гражданин Косоуров? — спросил инвалид на вопрос доктора о том, где жилец, занимавший флигелек.
– А он уже дней пять как уехал… — сказала одна из женщин.
– За ним шофер-поляк заезжал, они вместе вмиг собрались и укатили, — добавил инвалид, снова принимаясь за свои дрова.
Я поехал назад.
Вот пока все, что могу сообщить вам о таинственном деле с привидениями. Если что-либо будет нового, напишу, не дожидаясь ответа.
Привет от всех.
Уважающий вас Алексей Аркатов».
Дом, предоставленный нашей группе, состоял из двух совершенно отличавшихся одно от другого зданий. Первое, выходившее фасадом на улицу, было типичной европейской постройкой в четыре этажа, с балкончиками на улицу, с нарядным подъездом, скульптурами, изображавшими мифического героя древнего Ирана — кузнеца Каве, убивающего дракона. В нем расположилась вся наша группа и техническо-административная часть коллектива. Были отведены этажи под канцелярии, архив и для машинисток.
Второй же дом, расположенный внутри двора, был не тронутый временем старо-персидский «эндерун», то есть «женская половина», в которой его владелец в кругу семьи проводил свой досуг. Это был двухэтажный особнячок с широкими, метра в два, окнами, на цветных стеклах которых были изображены шахская охота за джейраном, лев, пронзенный копьем, охотники, восточные балерины, танцующие перед мужчиной, курящим кальян. Здесь не было ни печей, ни электричества, ни тем более, магистралей парового отопления и газа. Тут царила первобытная иранская старина. Свечи в широких, раструбом, лампионах стояли на каминных рамах. Ковры и мутаки устилали полы, мозаичные украшения из цветного стекла и перламутра были вкраплены в стены. В двух комнатах были камины; огромные, неуютные и холодные, они вряд ли могли хорошо отопить эти большие, высокие комнаты в холодные зимние дни, когда со стороны Каспия дули суровые ветры и леденел воздух. У стен стояли зеленые, окованные красной медью сундуки. Мебели не было, и только вазы для цветов, стоявшие на стенных выступах и подоконниках, да фарфоровые розовые и зеленые люстры украшали эти комнаты. Но генералу именно это и нравилось здесь, и он, в первый же день нашего приезда, облюбовав одну из комнат эндеруна, переселился сюда. Работая вместе с нами, он под вечер уходил сюда.
– Дает отдых мозгам, — говорил он, указывая на роскошный сад, окружавший эндерун, на клумбы цветов и на фонтан, плескавшийся под окнами его спальни.
– Вы, Александр Петрович, тоже перебрались бы сюда. До чего хорошо, уму непостижимо. Тихо, успокоительный плеск воды, чудесный воздух… У вас электричество, шум, а тут — покой. Легко думается, простор фантазии и мозгам… в результате — на другой день отлично работается. Право, полковник, переходите-ка сюда, — сказал генерал.
– Еще день-два агитации — и я сдамся… — засмеялся я и, подавая письмо, добавил: — От Аркатова.
Генерал внимательно читал письмо, я же молча ел кисловатый персидский апельсин, наблюдая за выражением его лица.
– Любопытно! — складывая письмо, сказал он. — Значит, капрал скрылся… проворонили одно из центральных, существенных звеньев этого дела… а второй, этот самый Кружельник, несмотря на антипатию к нему Аркатова, по-моему, не виноват. Все, что он рассказал, похоже на правду.
В коридоре послышался легкий кашель, и в дверях появился Хаджи-Ага, нечто вроде дворецкого и доверенного лица хозяина дома.
– Что хотите, уважаемый Хаджи-Ага? — спросил генерал.
– Ваше превосходительство, — учтиво кланяясь, сказал старик, — мой высокостепенный хозяин Таги-Заде просит позволения посетить вас.
– Хозяин дома? Что ж, пожалуйста. Когда он намеревается зайти к нам, завтра, послезавтра?
– Когда прикажет ваша милость! Господин Таги-Заде живет рядом. Соседний дом тоже принадлежит ему. Господин Таги-Заде готов прийти, когда это будет угодно вашему превосходительству.
– Хорошо, я прошу господина Таги-Заде зайти завтра в три часа дня.
– Я доложу ему об этом… Наш высокостепенный господин считает особой любезностью ваше внимание к нему, — поклонившись и уходя, сказал Хаджи-Ага.
– Какой высокопарно-витиеватый стиль у этого персидского слуги, — усмехнулся я.
– Образец вышколенного восточного наперсника, нянчившего, наверное, не только самого Таги-Заде, но в былые дни охранявшего и гарем почтенного папаши нашего хозяина.
– Кто такой наш хозяин?
– Богатый человек, хозяин двух кинотеатров, владелец пятидесяти таксомоторов и компаньон солидной фирмы «Иранский антик и ковры», торгующей с Лондоном и Нью-Йорком. Деловой человек, занимающийся большими делами, но не брезгающий и малыми…
– »Тегеранский бизнесмен образца сорок третьего года, — пошутил я.
– Именно, но бог с ним, а давайте подумаем лучше о другом, ведь завтра четверг…
– Так что ж из этого?
– А то, что завтра вам следует быть у журналистки… а может, не надо? — вдруг спросил он.
– Не знаю… Я вообще в затруднении. Зачем мне, советскому офицеру, занятому сложной работой, это случайное знакомство? К чему продолжать его? И как член партии и как советский офицер я против этого.
Генерал молча слушал меня, но его глаза были полны иронии.
Он стряхнул пепел с папиросы и не спеша сказал:
– Именно, и как офицер, и как член партии, ответственный за порученное ему дело, вы должны использовать эту якобы случайную встречу. Разве вы не понимаете, что все это подстроено нарочно и что именно здесь разгадка всех событий, предшествовавших нашему приезду сюда. Если вы спасуете и малодушно отступите от них, они найдут новый способ вести свою игру, а мы упустим шанс и уступим инициативу… Нападение — лучший вид защиты, и нам надо переходить в наступление. Наш противник — жестокий, умный и опытный враг, и он великолепно использует наше малодушие.
– Но как член партии я не могу…
– Это будет не пустое посещение и не шарканье ножками по гостиным светской дамы, а одна из необходимых мер обезопасить наше дело. Формальное разрешение на это, товарищ полковник, вы получите, — вставая, сказал генерал, и по тому, как он закончил нашу беседу, я понял, что «разрешение» означало приказ. Он прошелся несколько раз по комнате и затем прежним, спокойным тоном спросил:
– А где же Сеоев?
– Навещает прежних друзей.
– Итак, вы поедете к этой даме?
– Поеду, — сказал я, — и черт меня возьми, если я не раскрою этой проклятой истории…
Осторожный стук разбудил меня. Кто-то настойчиво стучался в дверь.
– Кто там? — спросил я.
– Сержант Сеоев. Извините, товарищ полковник, что разбудил… есть новости.
Я открыл дверь.
– Что скажете? — показывая на стул, спросил я.
Сержант сел на затрещавшее под ним кресло и негромко сказал:
– Буду докладывать по порядку. Во-первых, познакомился с прислугой журналистки. Хорошая, веселая девушка.
– Персиянка? — спросил я.
– Полячка… говорит, как украинка, только не совсем похоже.
– Как зовут?
– Зося, по-русски — Соня. Хорошая девушка, — снова похвалил Сеоев. — А познакомил нас мой приятель, шофер Ирантранса.
– О чем говорили?
– Особенно ничего.
– Будьте осторожны. У такой особы и прислуга подобрана такая же.
– Знаю, товарищ полковник, но нельзя быть более хитрым и осторожным, чем я. Ни одного слова о ее госпоже. Я даже не поинтересовался, у кого она служит. Просто сделал вид, что девушка мне нравится.
– Да как же вы с нею разговариваете, если она не говорит по-русски?
– Кое-как, одно слово по-украински, другое по-русски, и мимикой… Понимаем друг друга, товарищ полковник. Теперь насчет фокусника с улицы Шапура…
– Рассказывайте.
– Тут, товарищ полковник, дело похитрее. Я видел этого китайца, только он не китаец вовсе, а не то грек, не то молдаванин, а может быть и русский. Мне показал его на улице знакомый ажан…
– Полицейский? — перебил я.
– Точно. Он несет смену на улице Шапура и знает всех в своем квартале.
– Как же все-таки вы доверились ажану?
– Он мой еще довоенный знакомый. Я сказал, что хочу пойти погадать к этому волшебнику, да боюсь, что он шарлатан и деньги мои пропадут даром…
– Что же полицейский?
– Говорит, что волшебник правильно предсказывает судьбу, что у него бывают не только простые люди, но даже и господа из министерства, офицеры, их жены, английские и американские военные…
– И давно этот фокусник в Тегеране?
– Не спросил. Алекпер — это тот самый ажан — говорил, что когда фокусник принимает клиентов, то надевает китайскую одежду, подвязывает косу, а лицо и глаза… — сержант запнулся.
– Гримирует, — подсказал я.
– Да, как в театре, делается совсем китайским, а когда выходит в город, такой же ференги — европеец, как и остальные…
– Каков он на вид?
– Лет сорока восьми — пятидесяти. Крепкий, сухой человек, с очень быстрыми, колючими глазами. Алекпер ему поклонился, фокусник вежливо ответил на поклон, но сразу же окинул нас глазами.
– Он видел вас разговаривающим с этим ажаном?
– Да… Я нарочно дождался, чтоб Алекпер указал мне на него.
Я промолчал, но, по-моему, начало не предвещало ничего хорошего. Сержант в простоте душевной уже сделал две ошибки, поверив в добродушие Зоси и попавшись на глаза чародею Го Жу-цину. Такого великана, как Сеоев, с его могучими плечами и колоритной, бросающейся в глаза фигурой, нельзя было забыть, а ведь его знала по Мохаммере и сама Эвелина Барк.
Но что можно было сказать этому простодушному гиганту, с такой радостью докладывавшему мне о своих, как ему казалось, успешных шагах в этом деле?
– Идите спать, товарищ Сеоев. Утром побеседуем еще. Мне надо подумать и сосредоточиться на том, что вы рассказали сейчас.
Я запер за ним дверь и улегся в постель, но сон долго, очень долго не шел ко мне.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В то самое время, как писались эти строки, в другом уголке земли происходило следующее.
Авиадесантная группа подполковника Шевчука перелетела линию фронта. Самолеты уже шли над лесами Западной Украины. Командир ведущего транспортника капитан Супрунов взглянул на часы, на карту. Справа по курсу лежал Гвоздинец — маленький заштатный городишко, в котором не было ни заводов, ни фабрик, ни военных объектов врага. И все же именно сюда и должен был быть сброшен десант. В самом центре этого ничем не примечательного городка находился штаб только что переброшенной из Франции 4-й особой германской армии.
Командование советского фронта, получив данные разведки, пыталось захватить документы и «языка», но все попытки партизан терпели крах. Надо было, сбросив на городок воздушный десант, вместе с уже действовавшими в районе партизанами полковника Смелова ворваться в Гвоздинец и во что бы то ни стало захватить там штаб немецкой 4-й армии.
– Приготовиться! — прозвучала короткая команда, и у люков всех пятнадцати самолетов выстроились бойцы.
– Пошли! — скомандовал Шевчук, и солдаты один за другим попадали в черную, зиявшую внизу пропасть.
Радист, прильнувший к наушникам, доложил:
– Все в воздухе, на борту десанта нет.
Подполковник кивнул и прыгнул в распахнутый люк. Самолеты пошли обратно к фронту. С одного из них взлетела в воздух зеленая ракета, два дрожащих красных огонька засветились в условленном месте. Это партизаны отвечали, что они поняли сигнал.
Свалившиеся с неба десантники сначала были приняты гарнизоном городка за свои, подброшенные на помощь части, и эта ошибка помогла десантникам захватить центр Гвоздинца.
Подполковник Шевчук в сопровождении нескольких человек вбежал в вестибюль школы, в которой помещался немецкий штаб. Двое часовых, прильнувших к стеклу, даже не оглянулись на них, беспокойно глядя в окно, в котором светилось зарево грохотавшего на окраине боя.
Шевчук первым вбежал в большой зал, из которого ему навстречу выглянули два немецких офицера. Бойцы ворвались в зал, где, сбившись в кучу, кто дрожа, кто отстреливаясь, находилось человек двадцать немецких офицеров.
– Хенде хох! — замахиваясь на них гранатой, закричал вбежавший десантник-сержант. Его внезапное появление, взлетевшая вверх рука с гранатой, готовой грохнуться об пол, парализовали немцев. За спиною сержанта виднелись стволы и дула направленных на них автоматов.
– Сдавайтесь! Сопротивление бесполезно! — крикнул подполковник.
Немцы тревожно переглянулись и теснее прижались один к другому.
– Не двигаться! Кто ослушается, будет убит на месте, — продолжал Шевчук и приказал бойцам: — Обыскать всех и вывести вниз!
Пленные немцы в сопровождении часовых сходили в вестибюль. Наверху уже действовали саперы, взламывая сейфы и стальные ящики, вынимая оттуда переписку немцев.
Ворвавшиеся в оперативный отдел бойцы захватили находившегося вместе с немцами человека лет 23 — 25, заявившего подполковнику, что он — пленный британский офицер, захваченный немцами на Западе и теперь неудачно пытавшийся бежать к русским. Англичанина отделили от немцев и на следующую ночь на особом самолете переправили в штаб фронта.
Англичанин был белокур, с подвижным энергичным лицом, квадратным подбородком и серыми беспокойными глазами. В голосе его звучала радость, не сходившая с уст улыбка и веселый смех как бы подтверждали слова, которые он сказал на допросе в штабе фронта, когда его спрашивал полковник, ведавший зафронтовой жизнью.
– …Мне повезло… В первый раз за эти одиннадцать месяцев, как я попал в плен к бошам… — веселым, непринужденным голосом рассказывал он. — Дважды, после того как меня сбили немцы, я пытался бежать… Первый раз из Дармштадта, но меня уже на третий день поймали жандармы, а второй раз — из Познани, возле которой находился наш концлагерь.
– Как вы сказали ваша фамилия? — переспросил полковник.
– Смит… Джордж Смит, лейтенант одиннадцатой Британской королевской эскадрильи «Спитфайров», базирующихся на аэродроме Лайон, возле Соутгемптона в графстве Норфольк и прикомандированных к пятьдесят первой группе бомбардировщиков в качестве охраны.
– Ваши родные?
– Отец — крупный коммерсант, владелец экспортно-импортной конторы «Смит и сыновья», Лондон, Чосерстрит, 81. Отделения нашей фирмы имеются и в Бельгии, и в Дании, и даже в Польше. Я очень просил бы вас, господин полковник, снестись с господином Сайксом, который хорошо знает и меня и моего отца и легко мог бы удостоверить мои слова.
– Кто такой господин Сайкс и где мы могли бы найти его?
– Господин Сайкс — филиппинский подданный, тесно связанный с моим отцом, коммерсант и общественный деятель, известный в Соутгемптоне и во всем нашем графстве. Он находится сейчас по торговым делам в Москве и будет рад оказать мне эту маленькую услугу.
– Хорошо, укажите его адрес.
– Сказать точно не могу, но вы легко можете выяснить это через американского торгового атташе мистера Рода в Москве.
– Очень хорошо! — кивнул полковник и сделал какую-то запись в своей книжке. — А теперь, не поможете ли вы нам разобраться в туманной обстановке, которая царила в Гвоздинце, когда наши десантники атаковали его. Какие немецкие части находились в нем?
– Вот этого-то я и не знаю — улыбнулся, разводя руками, англичанин. — Ведь я был всего-навсего только пленным да вдобавок бежавшим из лагеря. Ведь я боялся попасться на глаза к ним, брел где и как попало, стремясь на Восток, к вам… У меня не было ни оружия, ни компаса… Я, как затравленный зверь, прятался в кустах, а однажды даже просидел целую ночь в болоте, чтобы не попасться проклятым бошам.
– И все-таки попались! — улыбнулся полковник и снова что-то занес в свою книжку.
– Собаки, — разводя руками, сказал англичанин. — Ведь эти звери пустили по следу до десятка специально выдрессированных собак. Я должен был, подняв руки, выйти из болота и сдаться врагам.
Полковник сочувственно покачал головой, делая у себя третью заметку.
– Варвары! А теперь, господин Смит, я попрошу у вас немного терпения. Мы, конечно, снесемся с Москвой, через два-три дня получим положительный ответ, и тогда вы будете направлены в британскую миссию, оттуда…
– Нет, нет… зачем же в миссию? — перебил его Смит. — Будет лучше прямо к господину Сайксу.
– Но он же филиппинец!
– Это ничего не значит. Вы направите меня к нему, а он уже свяжет меня с кем следует из миссии…
– Хорошо. К Сайксу так к Сайксу, — согласился полковник и, делая в книжке последнюю заметку, сказал: — А пока прошу вас отправиться в русскую парную баню, помойтесь, там вам приготовлено чистое белье, комната, книги, ужин. Извините, только пока из Москвы не придет ответ, вам придется пробыть под караулом… но это пустяки… всего два, ну, может, три дня — и вы опять будете на свободе. До свидания, господин Смит, — и, учтиво улыбнувшись, полковник встал.
Вошел конвойный, и англичанин вышел с ним из кабинета.
Когда шаги их смолкли в коридоре, полковник отворил вторую дверь, и оттуда вышли капитан и высокая худощавая женщина в форме лейтенанта административной службы.
– Ну, что? — спросил полковник.
– Фальшивка! Он такой же англичанин, как я бухарский эмир, — сказал капитан.
– Да. Это не англичанин, — с довольно сильным акцентом проговорила женщина.
– Почему? Первым говорите вы, капитан Баев, — сказал полковник.
– Немцы, захваченные в Гвоздинце, опрошенные мною, не знают его. Начальник оперативного отдела тоже ничего не знает о нем. Майор фон Кауниц сказал, что «Смит» двое суток подряд жил на квартире полковника Фишера, а Фишер, как вы знаете, начальник военной разведки четвертой армии.
– В качестве кого он находился у Фишера?
– Неизвестно. Сам Фишер убит, а его люди разбежались во время боя. Майор фон Шенк, помощник Фишера, показал на допросе, что «Смит» прибыл с Востока и «пробирался» как раз на Запад, то есть не к нам, а от нас.
– Куда же?
– Вероятно, в Берлин.
– Сегодня же пришлите майора ко мне… ну, а при чем же тогда филиппинец господин Сайкс? И зачем этот Смит ссылается на людей из торговой миссии?
– Не знаю, — сказал капитан. — Кроме всего этого, человек, бежавший из плена, не может выглядеть таким упитанным. Костюм его должен быть изодран и грязен, ведь он полз по лесу, прятался в болоте, скрывался в кустах. Он же одет не хуже нас с вами. Его могли переодеть немцы, но тогда почему? Ведь он — английский офицер, бегущий из плена, стремящийся к русским. Зачем они будут его одевать и заботиться о нем.
– Все? — спросил полковник.
– Все! — ответил капитан.
– Теперь прошу вас, товарищ Гаррисон, — обратился полковник к женщине.
– Он не англичанин. Он не так выражается по-английски, как должен говорить настоящий англичанин. Он выговаривает слова верно, но манера разговора, интонация у него — иностранца. Он говорит по-английски хорошо, иногда даже слишком правильно выговаривая слова, чего никогда не будет делать лондонец или уроженец Соутгемптона. Затем фамилия Смит так сильно распространена у нас в Англии, что разведчику любой страны лучше всего взять себе именно эту фамилию… С него легче затеряться в миллионе Смитов, нежели, скажем, среди Гобсов или Перкинсов. Затем… — женщина замолчала.
– Что «затем»?
– …Это уже мое личное мнение, но мне кажется, что этот «Смит» поляк… Его выговор и некоторые интонации в шипящих буквах английского языка дают мне основание предполагать это.
– Не немец? — спросил полковник.
– О нет! — воскликнула собеседница. — Немцы, даже долго прожившие в Англии, никак не могут расстаться со своим германским произношением. Нет, это поляк, — решительно закончила она.
– То же самое пришло в голову и мне, — сказал полковник. — И именно в тот момент, когда он сказал, что их фирма работала и в Польше. Эта маленькая ошибка «Смита» может послужить кончиком нити, по которой мы распутаем клубок. Благодарю вас, товарищи, я позову вас снова, когда встретится в этом нужда.
Капитан и женщина ушли, а полковник сел за бумаги, то и дело отмечая красным карандашом нужные ему строки.
В комнату вошел лейтенант, начальник внутреннего караула управления.
– Товарищ полковник, арестованный моется в бане, на теле его никаких знаков, татуировки или прочего не замечено, белье чистое, тонкое, носки совершенно свежие, видно, что менял он их день или два назад…
– Хорошо! Заканчивайте купанье и позовите майора Горева.
Лейтенант ушел, полковник снова занялся бумагами, но вошедший майор помешал ему.
– Выяснили?
– Так точно. Польский корпус стоит на отдыхе в местечке Зворки.
– Запросите немедленно, есть ли за последние дни побеги из частей, исчезновения, дезертирство и прочее. Если есть, кто такие, все приметы, где произошло ЧП, в чем причина побега. Выясните срочно местопребывание филиппинского подданного коммерсанта господина Сайкса, находящегося в Москве и известного торговой миссии. Выполняйте. Сведения нужны к утру, не позже десяти часов.
Майор вышел, а полковник еще долго сидел над «делом» британского летчика Смита, так подозрительно залетевшего в Гвоздинец.
Все это происходило в те самые дни, когда я и генерал находились в Иране. Обо всем этом мы, конечно, узнали значительно позже, когда узлы одной и той же интриги стали одновременно распутываться и на Западе, и на Ближнем Востоке. В тот самый день, когда я был с визитом у мистрис Эвелины Барк…
…Но, не забегая вперед, будем продолжать наш рассказ в том порядке, в каком происходили события.
Утром, часов в одиннадцать, генерал зашел ко мне в кабинет и сказал:
– Александр Петрович, только что у меня был наш уважаемый хозяин Таги-Заде. Прекрасные манеры, великолепный костюм, замечательный маникюр и при этом неплохо говорит по-русски. Учился когда-то в русской гимназии в Тифлисе. Знаете, что ему надо?
– Нет, — ответил я.
– Он просит разрешения сегодня же переделать и отремонтировать кое-что в европейском доме, в комнате, занимаемой вами.
– Не понимаю, — удивился я, — зачем понадобилось ему это? Комната в прекрасном состоянии, паркет новый, краска совершенно свежа. Я решительно воспротивлюсь этому и попрошу не трогать мой кабинет.
– Нет, нет, — быстро сказал генерал. — Пожалуйста, не делайте этого. Пусть тешится наш уважаемый Таги-Заде. В конце концов это его дом и воспротивиться было бы просто неудобно.
– Но рабочие помешают нам…
– Нисколько! Хозяин обещает в одни сутки закончить всю работу. Он меняет в этой комнате ореховую обшивку стен на новую из красного дерева, а также мебель и письменные столы… На все это потребуется несколько часов. Так вы, Александр Петрович, уж не мешайте симпатичному Таги-Заде проявлять свое восточное гостеприимство.
Генерал многозначительно посмотрел на меня и… улыбнулся.
– Хорошо, — согласился я, понимая, что затея нашего хозяина не случайна и не является прихотью расщедрившегося богача.
– Я скажу Сеоеву и дежурным, чтобы комнату, предназначенную к перестройке, очистили к двенадцати часам. Все столы и шкафы с бумагами опечатать и вынести в зал, где поставить караул. Дежурному офицеру прикажите понаблюдать за рабочими, чтобы не разбредались по дому. Сеоев тоже пусть присматривает за ними. — Генерал взглянул на часы. — Скоро завтрак, после него я поеду кое-куда, вы же не забудьте, что сегодня четверг и ваш визит к очаровательной даме необходим для дела.
Генерал уехал. Кабинет был очищен, и человек двенадцать рабочих возились в нем. Они бистро сняли плинтусы, переборки и обшивку стен, оголили подоконники, отвинтили планки у подножия каминов, разобрали цветной карниз. Дело спорилось. Было ясно, что пять-шесть часов такой работы — и отремонтированная комната будет готова. Может быть, она станет и нарядней, но мне было жаль моего уютного, уже обжитого кабинета.
Я переоделся и поехал с визитом к очаровательной «простушке», мистрис Барк. Изящная записная книжка с застежками из слоновой кости лежала у меня в боковом кармане.
«Дрожке» подвез меня к прекрасному зданию и, остановив своих разбежавшихся одров у нарядного подъезда, повернув ко мне улыбающуюся физиономию, доложил:
– Инджо, саиб серхенг[81].
Выйдя из экипажа и взглянув еще раз на визитную карточку, я убедился в том, что Эвелина Барк жила здесь.
В вестибюле почтительный и довольно развязный швейцар-перс в обшитой галунами «пехлевийке» сказал мне, что госпожа Барк дома. Он позвонил. Через минуту на площадке лестницы показалась миловидная девушка лет двадцати двух, одетая в нарядное платьице с лентами на талии и в белоснежном кружевном чепце, то есть так, как испокон веку одеваются английские горничные, камеристки и наперсницы из «хорошего, респектабельного дома».
«Зося», — подумал я, вспоминая рассказ сержанта.
Девушка быстро сбежала вниз, сделала она это легко и бесшумно, и спросила с полупоклоном:
– Господин офицер приехал к мистрис Барк?
– Да! А вы… Зося?
Девушка присела. Глаза ее блеснули, но, подавив удивление, она улыбнулась и, глянув на меня из-под лукаво опущенных ресниц, сказала:
– А теперь, сэр, и я знаю, кто вы… Вы тот самый русский офицер, который помог госпоже купить такую чудесную шкуру, не правда ли, сэр?..
Я молча наклонил голову и, улыбаясь, смотрел на нее. Нет, эта девушка, конечно, не могла быть англичанкой, в ней не было той чопорной деловой сдержанности, той почтительно-натянутой сухости, которой так выделяются образцовые, исполнительные слуги. Это была живая, веселая, кокетливая резвушка, у которой вот-вот сорвется с губ забавное словцо, а глаза, смеющиеся и живые, все время искрились так лукаво и шаловливо. Нет, Зося не была ни англичанкой, ни американкой.
– Да… Я именно тот самый офицер. Доложите, пожалуйста, обо мне госпоже Барк и, если она принимает…
Зося игриво замахала руками.
– Прошу вас, прошу…
Мы поднялись по устланной ковром лестнице.
– Сюда, — сказала Зося, и, пройдя мимо скульптуры Анадиомены, мы вошли в комнату. Зося прошмыгнула вперед и ввела меня в гостиную.
– Я доложу госпоже Барк, — и опять неуловимым, быстрым, как взмах крыла, движением она окинула меня взглядом и, полная грации и непреодолимой прелести, исчезла в дверях.
Гостиная была в типично буржуазном стиле. Несколько картин, почти все копии — Ватто, Грез, Фрагонар… Строгая, стильная мебель. Столик, покрытый спадавшей кистями к полу кружевной скатертью. Несколько изящных статуэток, фарфор за стеклом и прекрасные персидские ковры. На полу большой султан-абад, на стене два шелковых кашанских коврика и замечательный, в четыре краски, сарух. Я залюбовался переливчатой игрой оттенков ковра.
Легкий шум шагов раздался сзади. Госпожа Эвелина Барк, непринужденная, веселая, улыбающаяся, подходила ко мне.
– Как это мило, что вы посетили меня. Признаться, я не была уверена в этом. Дела, война… О, эти серьезные вещи могли помешать вам, но тем более приятен ваш визит, — пожимая мою руку, сказала она.
Здоровалась она типично по-американски, крепко тряхнув мою руку и кивая не головою вниз, как обычно здороваются все, а подбородком вверх, типично американская манера приветствия.
Мы сели. Она пододвинула столик на колесиках. Индийские пахитоски с опиумом, американские сигареты и изящные лахиджанские коричневые пигмейки лежали в цветном лакированном ларце.
– Курите, — сказала она. — Я очень люблю курить, это то немногое, что еще оставила нам цивилизация, не изменив самой сути этого очаровательного порока.
– Почему же порока? — удивился я.
– Так говорили наши бабушки, — засмеялась хозяйка, — говорили и сами покуривали тайком от мужей… Это было свойственно старой, послевикторианской Англии и Америке…
– А теперь? — спросил я.
– Сейчас определенных устоев нет. Каждый делает так, как хочет, вернее, как хочет и может. Так лучше, во всяком случае легче жить. Первая мировая война положила начало этому принципу. Она разрушила стройный мираж государственного здания страны и незыблемую веками семейную крепость… Увы, эти могучие сооружения заколебались при первых же выстрелах войны 1914 — 1918 годов, а окончательно разлетелись в прах под натиском урагана вашей революции.
– Как так? — делая удивленные глаза, спросил я.
– Не старайтесь казаться наивным. Если достаточно респектабельная и укрощенная Наполеоном французская революция столетие колебала умы Европы и вызывала подземные толчки, то какое землетрясение охватило нас в результате Октября 1917 года! О-о! Каждая женщина у нас закабалена семьей, мужем, детьми, законами, церковью, положением в обществе, традициями, литературой, которую ей с пяти лет подсовывают бабушка, школа и мать. И, как все закабаленные люди, мы рвемся к свободе. Вот почему ваша революция сыграла исключительную роль…
– Что же будет теперь, после второй мировой войны? — спросил я.
– Не шутите, — строго сказала Барк. — Что будет, я не знаю, только того, что было до нее, не будет, — и в области политики, и в области труда, и в области семьи и брака… Весь мир нуждается в коренных социальных преобразованиях.
– Вы демократка? — спросил я.
– Нет. Я прогрессивной партии и думаю, что эта партия единственно правильная у нас, и чем она скорее и решительней покончит с прошлым, тем легче будет дышать народу в нашей дорогой стране. По своему укладу жизни, по идеям и стремлениям я космополитка. Я люблю жизнь, и где мне хорошо, — там моя родина, кто дорог мне, — тот мой соотечественник, но… — она рассмеялась, — довольно, ради бога, политики. Я оказалась плохой хозяйкой и замучила вас ненужной болтовней. Скажите, у вас есть с собою русские папиросы?
– О да, мистрис Барк, прошу вас, — я протянул ей портсигар с папиросами «Казбек». Она отложила пахитоску и, взяв «Казбек», сильно и с удовольствием затянулась.
– Я люблю русские папиросы. Они крепче и ароматнее турецких. Их можно сравнить разве только с лучшими сортами настоящего египетского табака. Да… я забыла поблагодарить вас за ту чудесную шкуру зверя, которую вы помогли мне купить на базаре.
– Меня уже благодарила ваша камеристка, мадам, — засмеялся я.
– Зося? О-о, эта лукавая девочка всегда перебежит мне дорогу! Пойдемте, я покажу вам наш общий трофей, он еще не совсем отделан, но тем не менее я повесила его.
Мы встали. В дверях мелькнула Зося. Хозяйка что-то тихо сказала ей. Зося утвердительно кивнула головой.
Кабинет госпожи Барк был и деловым и нарядным. То и другое как-то хорошо и уютно сочеталось между собой. Было много книг, стоял большой глобус, несколько географических карт висело по стенам. Над креслом письменного стола, оскалив зубы, свешивался знаменитый мазандеранский зверь, шкурой которого пугали прохожих удалые врали на базаре.
Я потрогал клыки тигра.
– Не хотел бы попасть в лапы этого великана, — сказал я, — а вы знаете, мистрис Барк, что ведь не только шкура этого зверя была трофеем на базаре, но и еще…
– Что ж именно? — спросила она. Ее красивая рука держала папиросу и почти касалась моих пальцев.
– Вот эта записная книжка. Именно она заставила меня, отложив все дела, сегодня быть у вас, — сказал я, доставая изящный блокнотик, найденный на майдане.
– Ах, как это чудесно! — вскрикнула она, схватив мою руку. — Я, оказывается, вдвойне ваш должник… Вы даже не можете себе представить, как я была огорчена, заметив пропажу книжки… Уже через двадцать минут я послала на розыски моего спутника, помните, молодого лейтенанта, но все было тщетно. Я очень, очень благодарна вам. Скажите, как вы нашли?
Я вкратце рассказал о нашедшем книжку персе.
– Вы даже не представляете себе, дорогой полковник, как много вы сделали, вернув ее. А вы просмотрели ее? — спросила госпожа Барк.
– Я мельком пробежал ее, но, признаюсь, не очень внимательно.
– Женские записи… они понятны только самой владелице блокнота. Кстати, вас не удивило?.. — она вдруг замолчала, пытливо глядя на меня.
– Что именно? Кажется, ничего, — сказал я.
– Фамилия польской дамы, Генриэтты Янковецкой, написанная на первой странице книжки?
– Ах, это… — сказал я равнодушно. — Нет, я не придал этому никакого значения.
– Напрасно, — засмеялась госпожа Барк, — мне кажется, что вы еще обратите внимание на эту даму…
– Почему? — спросил я, делая вид, будто не замечаю двоякого смысла ее слов.
– Потому, что эта дама здесь и она очень, очень красивая женщина, мимо которой не проходит равнодушно ни один мужчина.
Я видел улыбающееся, приветливое лицо мистрис Барк, чувствовал на себе ее ласковые бархатные глаза, слышал спокойный тон обычной светской болтовни, но понимал, что идет тонкая, неуловимая игра и что за мною наблюдает умный и опасный противник.
– Неужели лучше… — сказал я и вдруг, как бы спохватившись, оборвал фразу.
– Продолжайте… я слушаю вас, — снова, чуть касаясь моей руки, сказала хозяйка.
– Простите, я чуть не сказал глупость… но, ей-богу, это простительно солдату, отвыкшему от общества дам…
– Говорите, говорите! Я знаю, русские — храбрый народ, — кивнула головой Барк.
– Неужели… лучше вас? — выпалил я и тоже коснулся руки мистрис Барк.
– О-о лучше, несравненно лучше и, уж если это говорит женщина, то, конечно, это так, — сказала она, еле заметным движением отодвигая мою руку. — Я познакомлю вас с нею. Хотите?
– Буду признателен.
– А теперь перейдемте в гостиную, — поднимаясь, сказала она. — Так как я — ваш неоплатный должник, то хотела бы чем-нибудь отблагодарить и за тигра и за чудесно вернувшуюся ко мне книжку.
Она подошла к книжному шкафу, открыла его, быстро перебрав книги, достала оттуда хорошо изданную желто-зеленого цвета книжку и, подойдя к столу, сказала:
– Как вы уже знаете, я журналистка, и это один из моих восточных опусов, кое-что об Индии и Ираке… Читать его не обязательно, но посмотреть иногда на портрет автора можно…
Она раскрыла книгу и, написав что-то под своим портретом, сказала:
– Возьмите, но прочтите написанное дома, а теперь — в гостиную.
Я хотел было откланяться, но госпожа Барк удержала меня.
– Чашку чая, — сказала она.
Зося вкатила маленький столик на резиновых роликах. Кекс, сандвичи, бисквит, персидские гязи и душистый лайджанский чай в цветном фарфоровом чайнике были на нем.
– Чай заварен по-русски. Я знаю, вы, русские, не любите пить сваренный по-английски ти[82]. Прошу вас, эти сандвичи, как и самый чай, произведение искусства Зоси, — передавая мне чашечку с густым, крепко заваренным чаем, сказала госпожа Барк.
Я взял чашечку, отпил глоток, вспоминая «лекарство доктора Красновой».
– Я тоже люблю русский чай, — прихлебывая маленькими глоточками, сказала хозяйка.
– Скажите, кто по национальности ваша Зося? Она, конечно, не англичанка? — спросил я, делая второй глоток.
Госпожа Барк улыбнулась.
– О-о, моя Зося тоже из числа тех женщин, которые нравятся мужчинам!.. Мне очень не везет, мой дорогой полковник, самой судьбой я обречена на то, чтоб быть окруженной прелестными женщинами, будь это моя подруга, знакомая или горничная, и теряться в их блестящей толпе.
– Прекрасный бриллиант нуждается в хорошей оправе… От этого он выглядит еще ярче, — сказал я, делая снова глоток.
– О-о, вы так думаете!.. Мне это приятно слышать, хоть я и понимаю, что вы — джентльмен, сказавший даме комплимент. Итак, когда же я представлю вас госпоже Генриэтте Янковецкой, прекрасной даме и владелице этой записной книжки?
– Прошу меня извинить, но могу быть к вашим услугам только в пятницу на той неделе, — сказал я, внутренне восхищаясь тем, как она, не ответив на мой вопрос о Зосе, так непринужденно и ловко вела беседу со мной.
– На той неделе, — раскрывая лежавший на столе перекидной календарь, как бы про себя, повторила госпожа Барк, — а-а… очень хорошо… в пятницу в двенадцать часов дня я должна быть на приеме у местного мага и кудесника Го Жу-цина. Вы слышали о нем? — внезапно поднимая на меня глаза, спросила она.
– Как вы сказали — Го… — силясь повторить имя мага, сказал я.
– Го Жу-цина… Это фокусник и чародей. Очень интересная личность, многое из того, что предсказывает он, сбывается. Конечно, все это случайно, но все-таки им интересно заняться… Так вот, приезжайте ко мне, милый полковник, ровно в одиннадцать часов. У меня уже будет мисс Генриэтта, и мы после ленча втроем поедем к этому знаменитому магу. Хорошо?
Я поклонился и, сопровождаемый ею, пошел к выходу.
В передней показалась взволнованная Зося. Она что-то быстро шепнула хозяйке. Госпожа Барк улыбнулась и, взяв меня под локоть, сказала просто:
– Мой дорогой сэр, я вас прошу подождать одну-другую минуту, пока слуги уберут воду, разлитую на лестнице… или… — она на секунду задумалась и затем самым сердечным тоном продолжала: — Или даже будет лучше, если Зося проводит вас по внутреннему ходу… Эти иранские слуги так медлительны и нерасторопны, что могут надолго задержать вас. Ведь мы же друзья, не правда ли? — и решительно добавила: — Зося, проводите господина полковника через запасной ход.
Я снова поклонился и пошел по коридору за спешившей, все еще взволнованной Зосей. Проходя по коридору к круто спускавшейся винтовой лестнице, я глянул в оконце и чуть не вскрикнул от изумления. Через двор шел тот самый маленький человек, который, посетив меня в городе Н., на Западном фронте, жаловался на осаждавшие его привидения. Но теперь он держался уверенно, спокойно, солидно и одет был не в жалкую поношенную пару, а военный костюм с нашивками полковника какого-то государства. Форма его была слегка похожа на американскую, но поперечный погон оранжевого цвета и высокая тулья фуражки были мне незнакомы.
Зося раза два вполоборота оглядывалась на меня, но, видя мое ровное, безмятежное лицо, успокоилась. Спускаясь по винтовой лестнице во двор, я полусмеясь сказал:
– Зося, мне, право, не хочется уходить отсюда.
– От госпожи Барк? — лукаво спросила она.
– Нет… от Зоси, — продолжал я.
Она искоса глянула на меня, улыбнулась и молча покачала головой.
– Зося, я через неделю снова буду у госпожи Барк… Подумайте и скажите, могли бы мы с вами пойти в кино, в кабаре или просто погулять и покататься.
Она снова покачала головой и тихо сказала:
– Зачем это?.. Не надо… — но ее смеющиеся глаза снова, будто случайно глянули искоса и, встретив мой взгляд, загорелись шаловливым огоньком.
Она проводила меня через весь двор. У ворот я взял ее руку и крепко пожал.
– У нас не принято, сэр, пожимать руку прислуге, — сказала она, пытаясь отдернуть ладонь.
– У кого «у нас»? — спросил я.
– У англичан и американцев, сэр.
– А у нас, у русских, у славян, принято, а так как мы с вами не американцы, то, значит, нас это не касается… До свидания, Зося.
Девушка вдруг как-то съежилась, испуганно осмотрелась по сторонам и неожиданно быстро, почти бегом, направилась к дому.
Я вышел на улицу. У подъезда стоял новенький военный автомобиль со странным оранжево-синим флажком на радиаторе. Шофер, посасывая трубку, читал газету и не заметил, как я, медленно проходя мимо, внимательно оглядел машину, привезшую маленького человека к журналистке Эвелине Барк.
Быстрота, с которой рабочие переделали кабинет, поразила меня. Прошло не более трех — трех с половиною часов, а работа уже была закончена. Стены комнаты обтянуты цветным шелком, все ковры и гобелены, плинтусы, карниз и подоконники сняты и заменены. Камины прочищены, решетки надраены до режущего глаза блеска, зеркала сменены новыми, мебель унесена, а на ее место поставлены золоченые, стиля ампир, стол, кушетка, диван, козетки и еще какие-то мудреные штуки, на которые опасно было сесть, так хрупки и воздушны они были на вид.
В моем кабинете, на месте прежнего рабочего столика, высился большой, министерского типа, письменный стол со множеством ящичков, с десятком отделений, с разнообразными украшениями, с вырезанными на толстенных ножках психеями и амурами. Одна ножка изображала Вакха, сидящего на раздувшемся бурдюке с вином, другая — Геркулеса, сражающегося с лернейской гидрой, третья — пьяного католического монаха XIII — XIV веков, как бы соскочившего со страниц «Декамерона». Аббат пил вино из огромной чаши, а большой, круглый его живот, прикрытый сутаной, незаметно переходил в толстое и прочное подножие стола. Четвертая ножка была столь фривольного и веселого характера, что даже сами рабочие, видимо, устыдившись явной откровенности вакхической группы, повернули ее к стене, плотно прижав обнаженную вакханку и догнавшего ее сатира к пышному шелку занавесей. Все стало пышно и… безвкусно. Столы с бумагами еще не были внесены. Я пошел в комнату, где находились они. У дверей стоял караул, возле которого, смешно вытаращив глаза и опасливо поводя ими по сторонам, стоял Сеоев. Завидя меня, он шагнул навстречу и, делая таинственное лицо, потянул за рукав в сад. Там он с тем же заговорщическим выражением лица молча сунул мне бумагу.
– От товарища генерала, — тихо сказал он и для чего-то осмотрелся по сторонам, но, кроме кустов, цветов и скамеек, вокруг ничего не было.
Я открыл конверт.
«Александр Петрович, в вашем кабинете находится вделанный в ножку письменного стола микрофон, вернее, микроскопический диктограф, обладающий огромной звуковой силой. Он передает подслушивающим нас «друзьям» все наши разговоры. Не показывайте вида, что знаете о нем. Как только прочтете эту записку, сейчас же приходите ко мне, на женскую половину дома. Здесь микрофонов нет, уважаемый Таги-Заде украсил ими только европейскую половину своего дома».
– Видали! — прерывая мое молчание, сказал сержант. — Какие штуки строят, прямо немецкое гестапо… Я, товарищ полковник, сразу же заметил проволоку, которую рабочие заделали в стену в вашей спальне и сверху закрыли шелком и коврами. Хотя я и не очень ученый, однако же понял, что тут что-то нечисто, и не показал виду, что заметил, а этот самый, сволочь…
– Кто это? — спросил я.
– Да этот собачий сын, наш хозяин, взял меня под ручку и повел по коридору, и так сладко стал говорить разные вещи… И к себе звал, и коньяком угостить обещался, а в это время рабочие машинки спрятали, да ведь как ловко, если не знать, то ни за что не найдешь… — возбужденно рассказывал Сеоев, все еще озабоченно оглядывая каждый куст и дерево, мимо которых мы проходили с ним.
– Не беспокойтесь, сержант, мы предвидели подобные сюрпризы. Будьте осмотрительней. Я убежден, что это не последние штучки врагов.
Когда я вошел к генералу, он сидел на ковре, подложив под голову мутаку, и делал заметки в своей записной книжке. Завидя меня, он отложил ее в сторону:
– Вы уже знаете, что у нас обнаружен микрофон и, конечно, понимаете, кто и где сидит, слушает и будет записывать наши беседы?
Я кивнул головой.
– После вашего намека я решил, что нас хотят присоединить к звукозаписывающему аппарату.
– Возможно и это, — сказал генерал. — Ну, а зная это, нам надо несколько дней поводить за нос наших подслушивателей. Конечно, первое, что их особенно интересует, это ваш доклад мне о посещении мистрис Барк. То есть, знаем ли мы, кто она и что вообще думаем о ней. Нам надо подумать о том, как вы будете рассказывать об этом. Вы помните, Александр Петрович, наш утренний разговор, когда я просил вас не мешать Таги-Заде переустроить по его вкусу наши комнаты? Я это делал сознательно, так как было ясно, что не из-за наших же прекрасных глаз хозяин, торгаш, коммерсант и жила, у которого каждый риал на учете, станет так внезапно производить ощутительный расход. Зачем это ему? Деньги за аренду дома он получил, новых ему не обещали, для чего же он станет тратиться на нас? Понятно, что это приказано ему. Поэтому я и не помешал рабочим копаться в наших комнатах. После же их ухода с помощью Сеоева я легко обнаружил микрофон. Он вделан в ножку вашего письменного стола, в толстенную фигуру аббата, пьющего вино. Попробуйте повернуть книзу левый угол бочки — и вы увидите, что в ее нише установлен крохотный, большой силы диктограф. Проволока выведена за окна и соединена с наружными телефонными проводами.
– Как же быть дальше?
– Очень просто. Не обнаруживать, что мы знаем о микрофоне. Говорить о разных пустяках. Делайте вид, что вы верите этой даме, увлечены ею, иногда вести деловые, но не очень серьезные разговоры. Интересоваться пустяками, перемешивая их с деловой беседой. Словом, запутать ведущих слежку врагов, и все, что необходимо, записывать на бумаге и отвечать так же, сейчас же уничтожая записи. Наиболее важные разговоры вести в саду или у меня, в женской половине дома. Прикинемся наивными барашками.
– Кто знает о микрофоне?
– Я, вы и Сеоев. Комнаты, в которых работает остальной коллектив, не тронуты рабочими, потому что в них и нет нужды нашим подслушивателям. А теперь подумайте о том, как вы будете рассказывать мне о мистрис Эвелине, побольше восторга и чувства, дорогой Александр Петрович, хотя подбавьте немного и наивного опасения. Через полчаса я буду у вас в кабинете.
– Есть, товарищ генерал, — и я, сопровождаемый молчащим Сеоевым, пошел на свою, европейскую сторону дома.
– А-а, привет милейший Александр Петрович, уже вернулись? — идя мне навстречу, весело сказал генерал. — Обедали или еще нет?
– Нет, товарищ генерал, да что-то и не хочется, — ответил я.
– Ну, в таком случае, выпьем чайку, а вы тем временем рассказывайте, как вас встретила ваша журналистка. Кто был, какое оставила впечатление хозяйка, чем угощала? Словом, выкладывайте все, как на духу, — и он напоминающе указал мне пальцем на ножку письменного стола. Я молча кивнул.
– Чаек попью с удовольствием, тем более, что госпожа Барк угостила меня, по ее мнению, русским чаем, но это было каким-то подобием чая, черным как вакса и вдобавок не заваренным, как у нас, а прямо сваренным в кипятке, словно суп.
– А-а, английский «ти», — сказал генерал, — они так и пьют его. Хорошо еще, что не дали вам зеленого чая. Они и его тоже варят, ужасная дрянь! Ну бог с ним, с чаем… Вы о ней расскажите… Что, эта сирена обольщала вас или она действительно скромная журналистка?
– Бог знает, кто она такая, товарищ генерал. С первого раза трудно сказать, однако вела себя очень тактично, гостеприимно, ни одного слова о политике, никаких вопросов. Мне лично, прямо скажу, понравилось ее обхождение… Я ожидал совсем иного.
– Передали ей книжку?
– Передал. Вы даже не представляете себе, как она обрадовалась. Еще немного и расцеловала бы меня.
– Смотрите, Александр Петрович, как бы действительно не кончилось у вас это знакомство поцелуями. Ведь кто-кто, а я-то знаю, что вы от любой юбки начинаете таять…
Я разинул рот от изумления. Этот неожиданный поклеп возмутил меня, но генерал вдруг подмигнул и, давясь от душившего его смеха, так же серьезно продолжал:
– Жениться вам надо, дорогой мой, а то первая же смазливая баба собьет вас с толку…
Говоря это, он быстро черкнул мне карандашом:
«Отрицайте, возмущайтесь, черт возьми!»
– Что вы, товарищ генерал! Ей-богу, мне это даже странно слышать… Где, ну скажите на милость, где, когда я проявил такую слабость? Ну, а если что и было, так разве дело от этого пострадало? В конце концов, товарищ генерал, некий доппинг, так сказать подбадривающее средство, нужно в каждом деле, а в нашем тем более.
– Ладно, ладно, — перебил меня генерал, одобрительно кивая головой, — все это я говорю вам любя, чтоб греха не вышло. Сами ведь знаете, какая может тогда случиться для всех нас история… А так, поухаживать, развлечься — пожалуйста, только не очень… А все-таки женю я вас на какой-нибудь доброй девушке, когда вернемся к себе, — шутливо закончил генерал. — Ну, а теперь рассказывайте дальше обо всем, что было на вашем файф-о-клоке.
Я вкратце рассказал ему о том, как провел время у мистрис Барк, о ее наряде, гостеприимном внимании, поглядывая на указательный палец генерала, которым он все это время водил по воздуху, напоминая мне о микрофоне и подслушивающих нас людях.
– Чудесная женщина! Ей-богу, что там ни говорите, но есть в этих европейских дамах что-то такое неясное, почти неуловимое, чего, к сожалению, нет в наших женщинах. Вот даже ее горничная Зося, честное слово, товарищ генерал, в десять раз лучше самой хозяйки!..
– Договорился, — иронически протянул генерал, — еще этого не хватало!.. Что ж, у них три ноги или полтора глаза, что ли? Те же самые особы женского пола, только разница в том, что ваша журналистка далека от быта, от военных и трудовых тягостей, в которых живут и которые разделяют с нами наши жены…
Генерал одобрительно подмигнул мне и сердито продолжал:
– Ваша леди и понятия не имеет о том, как работают и как добиваются победы над немцами наши сестры и жены… «Что-то особенное, неуловимое»… — передразнил меня генерал и снова подмигнул, — подумаешь, великое дело, пьет с утра в постели шоколад, три раза в день принимает ванну, обливается духами, тут не то что она, а любая хавронья покажется богиней.
– Ну, это вы уже напрасно обижаете ее. Она и умна, и работает немало. Каждый день, по ее словам, пять часов она отдает журналистике.
– Ну, да бог с ней, вы лучше расскажите, какое она на вас произвела впечатление. О чем говорила, чем интересовалась? У меня все-таки большое подозрение… Кто она и что она?
– Смешно сказать, но она… — я фыркнул, — «космополитка», любит жизнь и весь мир. Восток и интерес к русской литературе — вот основные темы нашей беседы.
– Она не спрашивала вас о вашей работе?
– Что вы! Да и откуда она может знать о ней? Вы, товарищ генерал, начинаете здесь, за границей, болеть шпиономанией.
– Ну, не скажите… а забыли дом с «привидениями»? Тоже воображение?
– Нет, конечно, но это было на фронте, в другом конце земли. Перед нами стояли немцы, а тут…
– Ну, а как материалы?
– Я их еще не совсем обработал. На этих днях закончу доклад.
– Ну, ну, заканчивайте. Прячете его надежно?
– Еще бы! Можете быть спокойны, товарищ генерал! — ответил я. — Вот тут, в сейфе.
– А что это за книжка? — беря со стола подаренную госпожой Барк книгу, спросил генерал.
– Подарок, — многозначительно сказал я, — один из трудов моей новой знакомой.
– О-го-го! — засмеялся генерал. — Быстро у вас идет дело, дорогой друг, если темпы, — он иронически протянул, — дружбы будут столь же стремительны, то через месяц вы будете иметь полное собрание сочинений госпожи Барк. Однако что она настряпала в этой книжке, воображаю, какой это идиллический бред, судя по ее газетным статьям…
Тут он вдруг сделал изумленное лицо и, хитро улыбаясь мне, продолжал:
– Э-э, батенька мой, портрет да еще с надписью!.. А хороша, надо признаться, если только ей не польстил фотограф.
– Она еще лучше, уверяю вас, товарищ генерал, я редко видел таких красивых женщин, — вставил я.
– Готов! — с сокрушением сказал генерал. — Пошел на дно и даже не барахтается, нет, положительно, вам нельзя больше видеться с этой сиреной!.. — сказал он.
Все это было разыграно так ловко и натурально, что слушавшие нас где-то за пределами нашего дома люди, несомненно, были в восторге от этой сцены.
– Что же она вам пишет такое? — сказал генерал. — Я что-то не разберу ее почерка, типично женский, мелкий, кудреватый и неразборчивый…
– Давайте я…
– Нет, нет, голубчик, разберусь… А-а, вот что-о, вот что… — и он медленно и внятно прочел написанные госпожой Барк слова: — «Может быть знакомому, может быть другу, а может быть и… На память об Иране. Август 1943 года». А может быть и… — повторил генерал. — Что означают эти многоточия?
– Не знаю, — сказал я.
Я действительно не знал, так как не успел еще даже раскрыть подаренной книги.
– А я знаю, — засмеялся генерал, — все ясно… а может быть и… — Он сделал паузу и громко произнес: — …и возлюбленному. Вот чего не договорила ваша журналистка, мой уважаемый Дон Жуан.
Говоря это, он взял со стола карандаш и быстро написал на бумаге:
«А может быть и… врагу… Умная и опасная особа эта Барк».
Я прочел написанные слова и молча кивнул головой.
– Ну, а как объяснила ваша леди эту фамилию в ее записной книжке?
– Очень просто, она, оказывается…
Но тут генерал перебил меня.
– Знаете ли что? Пойдемте лучше в сад… Страшно душно. Мы там, на веранде, посидим до обеда, а то я буквально истекаю потом.
И мы, шумно поднявшись, пошли к выходу.
– Черт побери, а я и не знал даже, какой в вас пропадает замечательный актер! — усаживаясь под апельсиновым деревом, сказал генерал. — Даже лицо, я уж не говорю об интонациях, переменилось.
– Постановочка такая, ведь какой режиссер-то! — сказал я. — Вы, пожалуй, любой спектакль можете поставить не хуже, чем в МХАТ, — и мы оба рассмеялись.
– Такое уж у нас дело, что надо уметь все и не теряться в любых условиях. А вы все это верно рассказывали о китайце, о нарядах хозяйки и прочем?
– Все правильно.
И я стал подробно рассказывать генералу о моем посещении мистрис Барк и о смутных подозрениях, возникших у меня при этом визите. Когда же я сказал о том, что Генриэтта Янковецкая здесь и что Эвелина Барк обещала на этих днях познакомить меня с нею, генерал даже присвистнул.
– Прекрасно, — сказал он, — итого, уже третья женщина появляется на нашем пути под этим именем. Отлично! — потирая руки, сказал он. — Вот теперь мы и разберемся, кто же, наконец, настоящая.
– Это еще не все, товарищ генерал. Последнюю сенсацию, самую главную, я приберег на последний момент. Слушайте…
Генерал покачал головой и иронически сказал:
– Прямо, как заправский буржуазный репортер. Вот что значит попал в чужую среду.
Я раздельно сказал:
– Знаете, кого я встретил у госпожи Барк?.. Сейчас вы подскочите и я посмеюсь над вами, товарищ генерал.
– Знаю! Маленького человечка из «дома с привидениями», — просто сказал генерал, зажигая спичку.
Не в силах устоять на месте, я опустился на скамью, изумленно глядя на генерала.
– Все идет нормально, — закуривая папиросу, продолжал генерал. — Я давно ожидал появления здесь этого господина.
Взглянув на мое все еще растерянное лицо, он хлопнул меня по плечу и весело сказал:
– Два очка в мою пользу, товарищ полковник.
В среду, перед самым началом очередного совещания Союзной комиссии, было получено неожиданное сообщение о том, что в городе Султан-Абаде находится большое количество грузов, скопившихся еще месяца за полтора до нашего приезда в Тегеран. Там имелось и продовольствие, и ткани для военного обмундирования, и даже взрывчатые материалы, предназначавшиеся нам, но почему-то задержанные на складах Султан-Абада и теперь, по неизвестной причине, передававшиеся управлению иранской жандармерии.
Сведения были точными, и надо было немедленно воспрепятствовать оформлению этой незаконной сделки, могущей принести нам значительный ущерб. Переговорив с генералом и получив указания штаба, я тут же, на совещании, заявил протест по этому поводу и предъявил документы на эти, считавшиеся «затерянными» грузы.
Оба союзных генерала, и англичанин, и американец, отнеслись спокойно к моим словам. Чейз даже пожал плечами:
– Стоит ли говорить об устаревших грузах и товарах, которые мы во вдесятеро большем количестве можем доставить вам! Ведь если это старье за невостребованностью передается нами жандармам, значит его своевременно не затребовали русские.
– Не совсем так, господин генерал. Грузы эти были дважды затребованы нашим интендентством, но так как в это время еще не было смешанной Союзной комиссии, а султанабадские склады находятся вдали от Тегерана, в зоне американской администрации, то оба раза наше интендантство не получило ответа на свои запросы. Что же касается того, что взамен этих грузов будут присланы новые, должен напомнить, что идет война и дорога каждая минута. Пока из Америки прибудут суда с новыми пополнениями, пройдут недели, а продовольствие и взрывчатка нам нужны сейчас. Мы не можем медлить. Прошу вас, господин генерал, отдать срочное распоряжение подготовить грузы к передаче нам. Я сам выеду в Султан-Абад руководить приемкой их.
– Что ж… Это справедливо! — сказал молчавший англичанин.
Генерал Чейз глянул на него удивленным взглядом и, пожевав губами, сказал:
– Хорошо! Для нас эти грузы мелочь. Передавая их иранцам, мы и не предполагали, что это так обеспокоит вас. Я сейчас же отдам приказ о передаче грузов русским. Вы когда хотите выехать в Султан-Абад?
– Завтра.
– Отлично! Шоссе туда исправное, и вы спустя двадцать — двадцать пять часов доедете на автомобиле.
Он позвонил по телефону и отменил распоряжение о передаче грузов жандармам. Затем вызвал адъютанта и набросал текст радиограммы майору Стенли, начальнику американского интендантства в Султан-Абаде, распорядился передать все советские грузы, значащиеся в списке невостребованных, сдать по форме полковнику Дигорскому и сопровождающим его лицам.
– Ну, как… довольны? — спросил Чейз.
– Вполне, господин генерал.
– Мы, американцы, любим все делать решительно, четко и сразу, — хвастливо сказал Чейз, и мы перешли к очередным делам.
Вернувшись, я доложил обо всем генералу.
– Знаете что, Александр Петрович, — сказал он, — зачем вам тянуть и терять сутки? Отсюда ежедневно уходят самолеты до Хамадана, в Султан-Абад они идут часа два, там посадка и получасовой отдых. Отправляйтесь завтра же на пассажирском самолете, прихватите с собой Сеоева, а на автомобиле мы отправим интендантских офицеров, которые через полтора дня приедут к вам. Очень может быть, что неожиданное прибытие поможет вам на месте разобраться в причинах этой жульнической комбинации с грузом.
Спустя час Сеоев купил два билета на утренний самолет, шедший к Султан-Абаду.
Завтра же днем большая грузовая машина с офицерами и шестью солдатами для охраны грузов должна была выйти на Султан-Абад.
Небольшой пассажирский самолет типа «Дуглас» готов к отлету. Аэродром в Тегеране такой же, как и всюду, — гладкое, ровное поле, обнесенное проволочной изгородью с бетонированными дорожками. Два иранца в европейском платье, в мягких соломенных шляпах суетливо лезут в машину, где уже сидит жена одного из них, молодая женщина с открытым, миловидным лицом. Они летят в Хамадан, четвертый спутник — майор из отряда, расквартированного в Луристане. Он охотно рассказывает о лурах, среди которых живет уже третий год.
– Штаб нашего отряда стоит в самом центре края, в городе Хурем-Абаде, мы же расквартированы ближе к Хамадану — в Буруджерде. Это тоже город луров, он окружен огромной глинобитной стеной, в самом же городе имеется «арк», то есть крепость, в свою очередь обнесенная еще более высокими и толстыми стенами. Они так массивны, что десять лет назад, когда было в горах восстание и отряды луров подходили к Буруджерду, мы палили по ним из пушек, установленных прямо на площадках стен.
– А как теперь там, тихо? — спрашивает пятый пассажир. Это бледный, тощий юноша, посланный в Луристан отцом, крупным тегеранским коммерсантом, по торговым делам.
– Совершенно спокойно… А что? — интересуется офицер.
– Мне придется быть и в Буруджерде и в Довлет-Абаде, в Тулэ, — говорит юноша. Тревожный огонь теплится в его глазах.
– Можете чувствовать себя, как в Тегеране, — успокаивает его офицер. — Дороги безопасны, они охраняются конной жандармерией, всюду посты, заставы. Гарнизоны наши есть во всех крупных пунктах края, вдобавок же луры, как вам, вероятно, известно, разоружены после мятежа.
– Да. Я это знаю, — кивает сын купца.
– Господа, заканчивайте посадку, через пять минут отлет, — напоминает дежурный по аэродрому.
Сеоев плотнее усаживается в кресло и закрывает глаза. Бравый сержант не очень любит полеты и предпочитает поспать.
Еще мгновение, и тегеранская земля, желтая и сухая, убегает из-под ног.
Внизу прыгают плоские кровли домов, мелькают площади, пересечения улиц. Четыре ровных шоссе выбегают из столицы, уходя в разные концы страны — на Казвин, Кум, Исфагань и Мешед.
А внизу все еще бежит, клубится и пылит Тегеран. Цветные, мозаичные купола мечетей горят в блеске раннего утра. Сады, аллеи, базар, узкая лента полуигрушечной пятнадцатикилометровой шахской узкоколейки. Вокзал Трансиранского великого пути, арыки, пешеходы, топхане, дворцы — все это пронеслось и сразу же исчезло.
Голая равнина легла под самолетом. Выжженная, плоская, с редкими селами, с чахлой зеленью, она непривлекательна, только снеговая шапка Демавенда, отроги Шемрана да синевшие далеко хребты Мязандеранских гор скрашивают унылый иранский колорит. Самолет изредка потряхивает, тогда молодая иранка испуганно вскрикивает, закрывая глаза.
Самолет идет над равниной. Внизу все чаще попадаются зеленые поля, большое озеро сверкнуло слева, блестит неширокая река, в стороне от нее протянулось белое широкое шоссе, окаймленное деревьями. Оно идет к югу, через Кум, на Исфагань и Кашан.
Отчетливо видны автомобили, ползущие по шоссе, крохотные фигурки людей, пасущиеся стада. Небольшие холмы показываются слева. Это перевал Мензарие.
Отсюда самолет держит курс на юго-запад, в направлении на Султан-Абад. Слева, в голубой дымке, в колеблющейся мгле мерцает неясное пятно. Оно словно приникло к подножию синеющих гор.
– Кум. Город Кум, — говорит кто-то.
Старый, архаический город, цитадель шиитского мусульманства. Здесь находится старинная, вся в красках и позолоте, мечеть, где покоятся шахи, а также сестра имама Резы Хезретэ, Фаттимэ Моссумэ (то есть непорочная Фатьма). Здесь же в изобилии имеются различные духовные школы, медресе, множество святых, алимов, проповедников, раузеханов, толкователей корана, юродивых, студентов богословия и просто фанатиков, одержимых религиозным зудом. В тысячной толпе шныряют сеиды (считающиеся потомками Магомета и потому носящие зеленые чалмы), чопорные хаджи, паломники, совершившие хадж в Мекку, поклонившиеся Черному камню Каабе и гробу Магомета, с важной неторопливостью прохаживаются по темным улочкам «священного» города. Голодные студенты в длинных абах, в чаянии бесплатного обеда, поджав под себя ноги, сидят на перекрестках, монотонно напевая под нос суры (главы) из корана и зорко поглядывая по сторонам, не идет ли какой-нибудь неопытный крестьянин или робкая крестьянка, которым можно продать за несколько грошей исцеляющее от болезней «дуа» или изгоняющий бесов и ведьм талисман. Степенные муллы в сотый раз медленно перебирают зерна своих четок, что-то сосредоточенно шепча сквозь плотно сжатые губы. Глаза их устремлены вниз, они не видят никого, их душа говорит с богом. Потрясенные, застывшие в стороне крестьяне ждут удобного момента, когда почтенный мулла закончит свои беседы с богом и обратит на них свои заплывшие жиром глаза. В потных ладонях бедняков лежат плотно зажатые шаи и с трудом заработанные серебряные краны, которые через несколько минут перейдут в широкие карманы духовных отцов.
Мечети, муллы и сеиды — вот отличительная черта этого небольшого и крайне реакционного городка, в котором на двух жителей приходится один мулла или ахунд. Все наиболее реакционные муллы, известные своей нетерпимостью к новшествам и реформам, — выходцы из Кума, или питомцы его духовных школ. Сюда, как и в Кербалу, привозят мертвецов для того, чтобы они могли в недрах «священной земли» ждать страшного суда. Все это стоит больших денег, поэтому только состоятельные люди завещают похоронить их в Куме, Мешеде или Кербале. Много мечетей, маленький базар и огромные кладбища — вот колорит этого непривлекательного городка. Здесь все охвачено религиозным дурманом, ханжеской имитацией, подделкой под свою собственную Мекку. Сюда по временам совершают паломничество верующие, приходящие издалека. Деньги и приношения текут изо всей страны для того, чтобы сотни жирных, обленившихся бездельников, ханжески закатывая глаза, часами проводили споры и беседы о такой белиберде, как, например, какого цвета был крылатый конь Магомета, Аль-Баррак, на котором пророк возносился на небо, или же какой величины должны быть ногти правоверного шиита, когда он в Мекке прикасается к Бей-Туллаху.
Крестьянская масса Ирана кормит три таких «священных» города-паразита — Кум, Мешед (недалеко от границ советского Туркестана), где находится прах «святого» имама Резы и, наконец, город Кербала (в Месопотамии). Тысячи мулл, ахундов, алимов и прочих бездельников и объедал отлично живут в голодной, нищей стране.
Самолет делает крен и уходит вправо. Темное, мерцающее пятно ползет, расплывается и гаснет в мутно-голубом небе. Мы все дальше уходим в сторону Султанабадских гор. Мой сосед офицер подремывает, изредка сонно приоткрывая глаза. Юноша-купец съежился и посерел. Большеглазая иранка уже свыклась с покачиванием самолета. Иногда она что-то говорит мужу и, видя, что он не слышит ее, улыбается, показывая белые, красивые зубы. Сеоев крепко спит. Его не интересует развернувшаяся картина.
На горизонте растет огромное село Совэ. Оно все в садах, маленькая речушка проходит посреди него. Длинный караван, пыля, подходит к горбатому мосту. Еще несколько минут, и мы пролетим над этим мирным провинциальным городком… Но что это? Взволнованно блестят глаза механика, лицо его побагровело. Пилот оглядывается назад, но механик уже спешит к нему. Юноша-меланхолик испуганно открывает рот, его глаза округляются. В кабинке пилота что-то с силой рвется и брызжет вокруг. Тяжелые капли разлетаются повсюду.
Женщина в страхе закрывает руками глаза. А брызги с новой силой летят вверх, вниз и по сторонам. Самолет ныряет, затем снова выпрямляется и делает над полем небольшой круг. Гул мотора стихает. Пилот выключил его и идет на посадку.
Испуганные грачи разлетаются по сторонам. Из города к самолету бегут солдаты.
Вынужденная посадка. Лопнул маслопровод, и это по существу незначительное повреждение заставляет пассажиров пробыть здесь до утра. Механик, сердитый и молчаливый, угрюмо возится в машине, что-то отвинчивая и протирая, пилот, невозмутимый весельчак, скалит зубы и с удовольствием жует сочные яблоки. Появившийся местный раис-назмие[83] приглашает всех к себе.
– Вот что значит не сделать предварительно истихаре, — говорит иранец в европейском костюме, оглядываясь по сторонам.
– Да буду я вашей жертвой, — кивая в его сторону, говорит второй, — и я, пусть не зачтется мне это в грех, не сотворил истихаре.
Истихаре — это нечто вроде гадания на четках или на коране с одновременным бормотанием молитв.
– Вот, говорите потом, что предсказания «тагвима» (календаря) чушь, — продолжает первый, — ведь в них прямо сказано, что четверг для путешественника плохой день.
– Истинная правда! — соглашается с ним молодой человек, отправляющийся к лурам.
Офицер смеется.
– Вы не верите в истихаре? — удивленно спрашивает юноша.
– Конечно, нет! Все это басни мулл и старых баб, — говорит офицер. — Эти предрассудки тянут назад нашу страну.
Оба иранца молча кивают, но по их лицам видно, что они не согласны с майором.
– Календарь и астрология помогают людям, — говорит один из них. — Вот вы, ага, человек военный, разве станете отрицать влияние планеты Бехрам (Марса) на судьбы войн? Разве вы не верите в то, что Бехрам — планета нехс (скверная)?
– Конечно, стану! Какое влияние может иметь четверг на поломку самолета или небесное светило на войну в Европе? Это чушь!..
– Не говорите, — качает головой юноша. — Всем известно, что Бехрам — это планета кровопролития и войн…
Спор разгорается.
И только повторное появление начальника полиции прерывает ученый диспут между сторонниками истихаре и майором, человеком, по-видимому, новой формации.
Раис-назмие, как и полагается человеку власть имущему, ярый патриот и поборник реформ. Он неумеренно громко расхваливает все мероприятия центральной власти, ругает свергнутого Реза-Шаха, расточая льстивые хвалы «прозорливой мудрости союза великих стран Америки, России и Англии». При этом он старательно глядит на офицера, лениво кивающего ему в ответ.
– Глаза наши просветлели, валлахи-билляхи, как только прогнали этого людоеда Реза. Чем мы были при нем? Меньше, чем пыль. Пхе! Что я говорю, ниже, чем грязь, да будет дух наш вашей жертвой… Туркменские каджары, поработители иранского народа, за сотни лет меньше выпили нашей крови, чем этот деспот, но вот пришло время — и народ, подобно древнему кузнецу Кавэ, изгнал тирана Зохака… На его месте воцарился новый, да будет над ним благословение аллаха, молодой и мудрый Мохаммед Реза-Шах, — неожиданно заканчивает раис-назмие, с елейно-ханжеским видом поднимая глаза на большой портрет молодого шаха на стене.
– М-да! Что и говорить, теперь другие времена, — тянет юноша-купец, — торговля хорошо развивается. Мировая война помогает нам. Торговать начал мой отец двадцать пять лет назад, но дело шло неважно. И вдруг в один день все пошло на лад… тогда, когда был отдан приказ всем чиновникам, купцам и интеллигенции надеть шляпы. В четыре часа триста штук фетровых шляп у отца раскупили.
Офицер смеется.
– Тамаша![84] — говорит он. — Я помню этот сумасшедший день. Срок замены головных уборов на шляпы кончался десятого мая, кто не успел купить таковой, того, если встречали в куляхе на голове, полиция на улице штрафовала на двадцать туманов в пользу казны… Что было-о! Все шляпы наши модники раскупили, у иностранцев старые выпрашивали. Ха-ха-ха!
– Только крестьянам да ремесленникам разрешено было ходить в своих тюбетейках да бараньих шапках.
– А кулях-пехлеви? — спрашивает Сеоев ухмыляясь. Как видно, сержант сам хорошо знает об этом «сумасшедшем» дне.
– А «пехлеви» стал головным убором армии.
– А как же муллы, сеиды? — спрашиваю я.
Офицер пренебрежительно машет рукой.
– Этой публике досталось больше всех. Теперь чалмы носят только те муллы, которые действительно несут духовную работу, имеют место при мечети или школе. Бездельники, ранее просто носившие белую чалму, разогнаны, также и сеиды. Община уже не кормит их, как раньше, только потому, что они бормочут арабские слова да называют себя потомками пророка.
– А как же Кум, Мешед?
– Э-э! Там другое дело! Эти города все еще продолжают жить по старинке, и центральная власть пока не трогает их…
– Святые города! — поглаживая бороду, говорит раис-назмие, и по его тону нельзя понять, хвалит он их или же смеется над ними.
– Муллы с их невежеством и темнотой очень мешают новому Ирану, к сожалению, народ еще верит этим обманщикам… — говорит офицер. Офицер, видимо, прогрессист, европейской ориентации.
– Вы не из партии «Тудэ»[85]? — робко опрашивает юноша.
– Я за народ, а партия «Тудэ» является другом нации, — гордо говорит офицер.
Казенные восторги раиса-назмие вдруг стихают.
– Не-ет. Иран не Россия… У нас народ любит духовенство, — неожиданно говорит он.
– Люби-и-т? — удивленно переспрашивает офицер. И другие собеседники, видимо, тоже очень удивлены этим внезапным выводом нашего хозяина.
– Нет! Ни народ, ни интеллигенция не любят мулл, — решительно говорит муж нашей хорошенькой спутницы.
– Купечество тоже, — присоединяется тощий юноша из Тегерана.
– А армия и подавно! — снова говорит офицер.
Раис-назмие вдруг соглашается со всеми.
– Это верно! Если бы этих педер-секов[86] уважал народ, разве ходило бы тогда о них столько смешных историй и анекдотов… Хотите, пока не принесли ужин, я расскажу вам один из них? — спрашивает он.
Все иранцы — любители хороших сказок и повествований, и, надо отдать им справедливость, они умеют слушать рассказчика не перебивая. Перебить рассказывающего что-либо человека считается большим невежеством.
Сам поэт Саади говорит:
«Никто не признается в своем невежестве, кроме того, кто, слушая другого, перебивает его и сам начинает речь. Если мудрецу среди невоспитанных людей не удается сказать слова, не удивляйся, звук лютни не слышен среди грохота барабанов, а аромат амбры пропадает от вони чеснока».
У арабов, соседей иранцев, есть поговорка, похожая на слова Саади: «Соловей умолкает, когда начинают орать ослы».
Слушатели придвигаются ближе к хозяину, сидящему на ковре.
Раис-назмие нараспев, как делают на Востоке все опытные рассказчики, начинает. Он рассказывает довольно скабрезную историю о том, как молодая девушка ловко обманула муллу, имама и шейха, домогавшихся ее любви. Она свела их всех в темную баню, где они тщетно ожидали ее целую ночь, под утро устроили драку, предполагая друг в друге соперника, помешавшего девушке прийти в баню.
Повествование это, довольно глупое и сальное, вызывает дружный смех слушателей и более чем рискованные реплики, покрываемые дружным смехом.
Потом ужинаем, едим плов. Женщин за ужином нет, как нет и жены спутника-иранца. Она ужинает на женской половине дома раис-назмие, вместе с его женою, матерью и детьми.
Один из собеседников, смеясь, указывает хозяину на такой разрыв между его восхвалением новых порядков и сохранением традиций и порядков эндеруна старого Ирана.
– Что делать? Здесь не Тегеран, здесь провинция. Надо считаться с этим. Реформы медленно доходят до нас. Да к тому же, хотя моя жена и не носит чадры, но все же она необразованная женщина, ей будет неловко со столичными и иностранными людьми.
– Врет!.. — шепчет мне офицер. — Просто держит ее от чужих глаз подальше… У нас много еще таких домов в Иране.
В пять утра нас будят. Машина готова к отлету. Офицер стоит у крыла, рассеянно слушая пригнувшегося к нему раис-назмие.
Спутница-иранка уже сидит в машине, держа в руке тряпичную, раскрашенную куклу, изображающую сказочное чудовище Люлю-Хорхори. Этот амулет дала ей жена свободомыслящего начальника полиции. Амулет должен предохранить самолет от дальнейших аварий и катастроф. Ее спутники тихо беседуют между собой, поочередно жестикулируя. Чахлый тегеранский юнец грызет огромный гранат, сонно поглядывая по сторонам.
Самолет, сделав круг над Совэ, идет по старому курсу.
Юноша-купец с лимонно-желтым лицом нервничает. Он испуганно озирается, видимо, боясь повторения аварии. Изредка он переводит глаза на одного из соседей, усиленно перебирающего четки и что-то быстро-быстро шепчущего про себя. Молитва или заклинание. Юноша делает то же, уцепившись судорожно за брелок.
Суеверие чрезвычайно развито на Востоке везде — и в Турции, и в Месопотамии, и в Аравии, но Иран, по-видимому, первенствует в этом отношении.
Нет, кажется, на свете такого явления, такого случая или вещи, которым иранец, я уже не говорю о крестьянах, но даже и образованный горожанин-иранец, не придавал какого-нибудь сверхъестественного значения. Он верит в судьбу, в духов, в заклинания, в талисманы. Каждый иранец — фаталист, ибо верит в предопределение, в рок.
Всяческие нелепости имеют здесь силу и свое значение. Так, например, по персидским поверьям, у каждого человека имеются свои добрые и злые духи, своя путеводная звезда.
Выезжать в дорогу лучше всего в среду, безопаснее. По средам приходить в гости неприлично. Из чисел самое скверное — 13. Нельзя на улице пройти мимо двух женщин, прошедший между ними в этот день будет несчастлив. Верное средство от застенчивости — умыться водою, которой обмывали покойника. Если возле вас на улице чихнул прохожий, в этот день неудачи будут преследовать вас, но если вы сами чихнули трижды подряд, — удача в делах обеспечена, счастье будет сопутствовать вам. Если в то время, когда вы пишете, упадет из рук перо, что-то должно случиться, но что именно, плохое или хорошее, зависит от того, как оно упадет и какое примет положение. Если чешется рука, — это к деньгам, но чесать ее надо только о подбородок, иначе деньги к вам не попадут. Если подергивается правый глаз — к слезам, если левый — то это обязательно к счастью. Если туфли иранца, которые он снимает, стали пятками одна к другой, это значит, что об их хозяине где-то дурно говорят и т.д. Можно было бы перечислить еще сотни таких же нелепиц, крепко вошедших в быт, сознание и привычку иранцев.
Талисманы, амулеты, ладанки… На чем и на ком только не увидишь их! Носят их от сглазу, порчи и колдовства, на руках и на теле, на шее, на ногах… Они висят в домах, изгоняя бесов, и над входной дверью, препятствуя «духам» войти в человеческое жилье, и над очагом, и всюду…
Чарвадары вешают «священные» амулеты на обоих верблюдов, мулов или ослов. Злые духи не посмеют приблизиться к ним, и караван сохранится в целости. Даже шоферы-иранцы и те навешивают на свои «форды», «фиаты» и «шевроле» различные талисманы, предохраняющие от дорожных катастроф. Богатые, «просвященные» иранцы иронически посмеиваются над грубым суеверием своих соплеменников, хотя у самих на пальцах блестят кольца из бирюзы (она считается хорошо действующим средством против сглаза и ворожбы) с вырезанными на ней словами: «омид» (надежда), «дин» (вера), «голь» (роза) и т.п. Зная все это, я не удивляюсь иранке, крепко прижимающей к себе детскую игрушку — раскрашенную куклу «Люлю-Хорхори», заменяющую ей талисман.
Синеющая вдали цепь гор. Они идут к югу, теряясь в розовато-молочной мгле, сливаясь с горизонтом. На предгории темнеет город. Это Султан-Абад. Он как на ладони стелется внизу. Вот далекие горы, идущие на Луристан. Другой сизый хребет тянется в сторону юга. Перевалы, горы, ущелья, узкие речонки, стремнины… Они остаются слева. Скоро посадка. Ясно видна дорога на Тулэ, другая — на Довлет-Абад и третья, теряющаяся в холмах, — на Сарух.
Самолет идет на посадку. Внизу, у стен города, виден кусок ровного поля с низким частоколом и белой площадкой. Это — аэродром. В стороне ангар, строения аэростанции. Юноша облегченно вздыхает, сразу же бросает свой спасительный брелок, но иранка еще крепче, вероятно, в знак благодарности, прижимает к себе уродливую, раскрашенную морду чудовища «Люлю-Хорхори».
Сорокаминутный отдых, и затем «Дуглас», уже без меня, двинется в дальнейший путь.
Мы сидим в обыкновенной базарной харчевне, глядя через стекло на шумную, переливающуюся толпу. Харчевня полна чада и людей. Аппетитные запахи жареного мяса носятся над нами. Двое поваров, весело скаля зубы и переговариваясь с гостями, без устали жарят кябабы, чилоу и прочие деликатесы иранской кухни. Огромный, ярко начищенный самовар окутан паром. Толстый хозяин с полотенцем через плечо важно разливает чай. Мальчуган лет тринадцати с ловкостью фокусника разносит на подносе десятки крохотных стаканчиков с крепким, дымящимся чаем. Его черная голова в цветной тюбетейке мелькает всюду по харчевне. Много нищих. Это жалкие, оборванные, исхудавшие люди. Их лохмотья, полуобнаженные тела с раздувшимися животами и резко очерченными ребрами, голодные глаза, испуганно-рабские позы и безмолвная покорность, когда их гонит прочь окрик хозяина харчевни, ясно говорят о неблагополучии в этой провинции.
Нищие заглядывают в окна. Особенно жалок один из них. Он безмолвно приник с улицы к стеклу и жадна следит за каждым куском, который подносят ко рту, при этом видно, как он глотает слюну. Получив милостыню, он также безмолвно, не мигая, продолжает смотреть на нас голодным, одеревенелым взглядом. До самого аэродрома нищие провожают нас, и это не просто бездельники, попрошайки, нет, это — поистине несчастные, оборванные, бездомные люди: мужчины с выпирающими из-под лохмотьев ребрами, грязные, голые ребятишки, женщины со впалыми щеками и лихорадочным блеском глаз.
Султанабадская провинция, несмотря на отличную плодородную землю, обилие сочных трав, богатых садов и развитое скотоводство, всегда снабжала города беднотою — это не было для меня новостью. Все угодья, поместья, плодородные земли и даже целые районы с деревнями принадлежат богачам, помещикам, выжимавшим все соки из своих подневольных крестьян, но такой нищеты я все же не ожидал.
– Это — луры… — спокойно объяснил мне спутник. Он небрежным жестом показал на нищих. — Это те, которых правительство после восстания выселило из Луристана. Это еще пустяки, здесь они хоть кое-как кормятся вблизи своих мест, а вот тем, что расселены за Тегераном или Исфаганью, тем действительно плохо. Просто с голоду дохнут, — заканчивает он.
– Это тоже одно из преступлений Резы и его английских дружков. Ведь они, эти несчастные люди, вымирают, — взволнованно говорит офицер. — Это племя всегда давало Ирану лучших солдат, а теперь вот как с ними расплатились! — с негодованием заканчивает он.
Купец и юноша иронически переглядываются.
– Народ выдержит… Если его досыта кормить, никто не захочет работать, — философствует купец.
– Вы славный человек, — говорю я майору и пожимаю ему руку.
– Я сам из народа. Мой отец — крестьянин из бахтиарского села Зораб, а я член народной партии «Тудэ», — говорит он.
Присутствующие молчат.
Спустя несколько минут я прощаюсь с ними и, сопровождаемый Сеоевым, иду в район железнодорожной станции, где расположены американцы.
Майор Стенли оказался добрым и приветливым малым.
– Я рад, сэр, что вы забираете, наконец, эти мешающие мне грузы… Ведь я неоднократно сообщал в управление о том, что они без толку занимают место в моих складах.
– Но ведь мы дважды настоятельно требовали их…
– Что за чертовщина! — удивился Стенли. — Ну, и что вам ответили?
– Нам ответили, что грузы бесследно затерялись в пути.
– Безобразие! Я все время бомбардирую их рапортами о том, чтобы грузы отдали вам. Ведь у меня же места не хватает для прибывающих грузов, а тут целых двадцать восемь вагонов торчат почти пятьдесят дней.
– Как двадцать восемь? По нашим сведениям, их двадцать два, — сказал я.
– Казенных двадцать два, но ведь там еще шесть вагонов консервированного молока, бекона, сахара и шоколада для эвакуированных детей Сталинграда. Все это куплено на добровольные пожертвования граждан Нью-Йорка, восхищенных героизмом ваших солдат.
– Вот как!.. Я даже и не знал об этом.
– Как же! Эти шесть вагонов не входят в число казенных, оплачиваемых доставок, но они мне, американцу, дороже, чем весь остальной груз… Ведь это теплое рукопожатие дружеской руки, — сказал Стенли.
– Мне тоже. Я растроган, узнав об этом прекрасном, дружеском даре, — пожимая ему руку, сказал я. — И эти вагоны тоже хотели передать жандармскому управлению Ирана?
– Представьте себе, да. Но тут уж я воспротивился и написал через голову моего начальства доклад непосредственно генералу Чейзу. Я писал ему, что военные грузы управление вправе переадресовывать кому вздумается, но частный дар граждан Нью-Йорка не подлежит таким экспериментам.
– И что же вам ответил Чейз?
– Пока ничего, но я думаю, что ваш приезд и вызван именно моим докладом. Разве это не так? — удивился майор.
– Почти так. Генерал Чейз говорил мне о всех советских грузах, задержанных здесь, вероятно, включая в их число и эти подарки.
Ночевал я у майора, Сеоев, быстро сдружившийся с ординарцами Стенли, расположился рядом со мной. Наутро я ознакомился с грузами и всей документацией на них. Все было в целости и оказалось лучшего, самого высшего качества.
К вечеру пришла наша грузовая машина, и через день мы, присоединив к вагонам паровоз, медленно отошли от станции Султан-Абад, направляясь к Тегерану.
Поезд из двадцати восьми груженных товарами вагонов охранял взвод американских и шестеро советских солдат.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Спустя сутки английского пленного снова вызвали на допрос.
– Ну, как отдыхали? Как кормили вас, нет ли жалоб? — приветливо сказал полковник, показывая рукою на стул.
Англичанин сел, закурил из придвинутого к нему хозяином портсигара и, пуская колечко дыма, сказал:
– При всем желании жаловаться не могу. Кормят отлично, табаку и папирос много, вот разве только лишение свободы немного томительно…
– Что делать, что делать! — разводя руками, сказал полковник. — Печальная необходимость, но, как я вам и обещал, это продлится еще день-другой… Потерпите немного. Кстати, знаете ли вы, что господин Сайкс уже несколько дней как выбыл из Москвы?
– Из Москвы… выбыл?.. — медленно повторил Смит.
– Если бы не эта неожиданность, то мы уже сегодня освободили бы вас, — словно не слыша его слов, продолжал полковник.
– Куда уехал Сайкс? — перебивая его, взволнованно сказал англичанин.
– Сейчас скажу, — роясь в бумагах и как бы не находя нужной, ответил полковник. — А-а, вот она, радиограмма: «К сожалению, помочь в этом деле не можем запятая так как мистер Сайкс восемь дней назад отбыл через Иран на родину точка»… — прочел полковник, поднимая глаза на «Смита». — Да, в этом деле помочь не может запятая, — снова сказал он, — так что выходит вам точка.
– Я не понимаю вас… о какой точке, о чем вы говорите? — поднимаясь с места, сказал Смит.
– А это в русском языке есть такое выражение: «Вот в чем запятая». Может, слышали? Нет? Это так говорят, когда на пути встает непреодолимое затруднение, как, например, сейчас у вас. Да вы присядьте, не надо волноваться…
Смит сел, не сводя глаз с полковника.
– А слово «точка» означает — конец. То есть положение, при котором все понятно, и продолжать дальше игру не следует. Лишняя трата нервов и времени.
Смит спокойно выслушал полковника и только сильней затянулся папиросой.
– Не понимаю, о чем вы говорите, господин офицер?
– О вас, дезертире, бежавшем после ряда совершенных преступлений к немцам!
При этих словах Смит улыбнулся.
– К немцам? Я бежал к немцам? Вы шутите, господин офицер! Наоборот, я бежал от них к русским… Я — офицер Британского королевского воздушного флота…
– Может быть, может быть, — равнодушно согласился полковник и нажал кнопку звонка. — Попросите ожидающих, — сказал он вошедшему солдату.
Смит не без тревоги посмотрел на дверь.
В комнату вошла женщина в форме лейтенанта административной службы.
– Садитесь, пожалуйста, сюда, — указывая на кресло, стоявшее против Смита, сказал полковник.
Женщина поклонилась и села.
– Поговорите, прошу вас, с вашим соотечественником и, кажется, даже согражданином. Ведь вы из Соутгемптона? — сдерживая улыбку, протянул полковник.
– Да, я оттуда, — сказала женщина и, повернувшись к Смиту, спросила: — А вы тоже из нашего города?
– Я уже говорил на допросе, что я из Соутгемптона, летчик, что отец мой — крупный коммерсант Смит и что я служил офицером на аэродроме Лайон…
– Кстати, скажите, пожалуйста, к какому графству приписан наш Соутгемптон? — тихо спросила женщина.
– Графству? А черт его знает к какому, кажется, к Дерхему или Кенту… разве это существенно? Откуда я могу это знать? — сверкнув глазами, сердито сказал Смит.
– Нет, это важно, это знает каждый соутгемптонец, так же, как и всякий другой англичанин, приписанный к какому-нибудь графству. Это необходимый штрих каждого гражданина Великобритании. Кстати, Соутгемптон всегда, уже сотни лет, как находится в графстве Уиндзор…
– Я сам отлично знаю его. Я и родился в этом графстве, и надеюсь, и умру в нем. Смешно было бы мне не знать этой простой вещи, а если я сразу не сказал вам о графстве Уиндзор, то только потому, что самому было любопытно знать, с кем я имею удовольствие говорить.
– …Кстати, такого графства — Уиндзор, в Англии нет, есть королевский Виндзорский дворец и старый Уиндзорский замок, — не отвечая Смиту, сказала женщина, повернувшись к улыбающемуся полковнику.
– Неправда!.. Вы сами!.. — вскакивая с места, закричал Смит.
– Потише и спокойнее! — предупредил его полковник. — Лучше закурите и помните, что здесь вы не в кругу своих немецких друзей.
Смит зорко и внимательно глянул на говорившего и, сдерживаясь, сел на стул.
– Не можете ли вы сказать мне, как долго вы жили в Соутгемптоне? — ровным и по-прежнему тихим голосом произнесла женщина.
Смит насторожился и не сразу сказал:
– Я уже говорил, что это мой родной город и что я родился в нем.
– А что такое «Нетли»? — спросила женщина.
Смит медленно поднял на нее глаза, обдумывая ответ.
– Нетли? — переспросил он.
Женщина молча кивнула головой.
– Не припомню!.. Разве можно знать всякую мелочь!
– Нетли — это не мелочь, это большое местечко в девяти милях от города. Там живут моряки, рыбаки, и туда на регулярно отправляющихся автобусах ездят отдыхать и купаться все соутгемптонцы… если они настоящие горожане, — спокойно объяснила женщина. — И, наконец, последний вопрос. Вы сказали, что аэродром «Лайон» находится под городом Соутгемптоном, может быть… Ну, а что такое «Лайонс» и чем оно замечательно для населения?
– Господин офицер, я просто не хочу отвечать этой особе… Меня возмущает подобного рода ловушки и инквизиторские приемы… — сказал Смит.
– Почему же? Наоборот, это в ваших интересах, и правильные ответы на вопросы этой дамы только помогут вам доказать, что вы англичанин Смит из Стоутгемптона, а не… — полковник сделал паузу и добавил: — ведь господина Сайкса нет, он в Иране, никто же другой в миссии не знает вас и не берется подтвердить ваше британское происхождение.
– Хорошо! Лайон, как известно, означает «Лев», а «Лайонс» — «Львы», — так называют себя летчики нашего аэродрома, улетающие бомбить немцев. Это несколько романтично, но это так… — гордо сказал Смит, откидываясь на стуле.
– Мой «Лайонс» более прозаичен, — сказала женщина, — и каждый соутгемптонец знает, что означает это слово. «Лайонс» — это фирма, которой принадлежат все недорогие многочисленные ресторанчики города и провинции. Больше трех четвертей небогатого населения обедают, завтракают и ужинают в них. Каждый средний англичанин, а значит и любой офицер, хотя бы раз в день, но забежит в «Лайонс» выпить кружку эля или имбирного пива и съесть кусок мяса или пирога с зеленью и яйцами. «Лайонс» охватил своей сетью не только Соутгемптон, но даже Лондон и ряд других городов. Это богатейшая фирма, и каждый англичанин знает ее. Этот господин, вероятно, бывал в Англии, возможно, даже закусывал в одном из этих ресторанчиков, о фирме которого он и не слыхал. Он, конечно, не соутгемптонец и не англичанин, а судя по своеобразному произношению некоторых слов, или чех или поляк.
При этих словах Смит вздрогнул и, сдерживая волнение, улыбнулся, покачивая головой.
– Благодарю вас. Я не имею больше вопросов, — любезно сказал полковник. Женщина встала, поклонилась и вышла из кабинета.
– Неправда ли, как странно, — обратился полковник к Смиту, — что вы, соутгемптонец, ошиблись в таких простых вещах?
Смит молчал.
– Тогда продолжим игру. Старшина! — крикнул полковник. — Введите следующего.
Смит снова глянул на дверь. В комнату вошел один из офицеров штаба 4-й армии, захваченный в Гвоздинце. Немец вытянулся и вежливо наклонил голову, глядя на Смита, который сумрачно отвернулся от него.
– Присядьте на стул, — сказал полковник.
Пленный поклонился и сел возле Смита.
– Ваше имя, звание и должность в штабе четвертой германской армии? — спросил полковник.
– Барон Гергардт фон Шенк. Майор, помощник начальника второго отдела.
– Что это за отдел?
– Разведывательный, — почтительно доложил немец.
– Вы подтверждаете ваши ранее данные показания относительно этого человека, именуемого себя Смитом?
– Так точно!.. Подтверждаю и даже могу уточнить.
Смит отодвинулся и злобно глянул на немца.
– Тогда прошу повторить их, — коротко сказал полковник, внимательно глядя на Смита.
– Этот человек был недели две или три назад переброшен из-за фронтовой линии в расположение двадцать первого армейского корпуса, откуда направлен к нам для дачи точных данных о дислокации польских и советских войск, входящих в состав советского Западного фронта.
– Откуда он был переброшен и кем?
– Из местечка Зворки, находящегося возле города К., а кем — не знаю. Смит числился за Берлином, и мой покойный шеф, полковник Фишер…
– Убитый в Гвоздинце?
– Так точно! Мой покойный шеф лично вел беседы с этим человеком и, обходя отдел, непосредственно сносился с Берлином.
– С кем персонально?
– С… — пленный замялся.
– Я жду! — сказал полковник.
– С Нахрихтенбюро.
– Точнее? — спросил полковник.
– С главнокомандующим войсками СА и СС, его высокопревосходительством Гиммлером, — тихо сказал майор.
– Значит, человек этот важная особа?
– Конечно! За всю мою деятельность в разведке я второй раз встречаю человека, который, обходя нас, имел непосредственную связь с Берлином. Повторяю, нам было приказано получить от этого господина только информацию о польских и советских войсках: их численности, дислокации, вооружении, боеспособности. Ни о чем другом мы не имели права расспрашивать его.
– Как вы думаете, почему?
– Вероятно потому, что главная его ценность в другом.
– В чем же?
– Не знаю! Здесь я могу впасть в ошибку и увлечь за собою и вас. Он перед вами, вы знаете, что он не немец и не англичанин. Остальное уже ваше дело, господин офицер, — твердо сказал майор.
– Ну-с, Сми-ит! Вы слышали, что говорил о вас майор фон Шенк, которому по его должности следовало бы знать о вас побольше? Так как же? Вы все еще будете уверять нас, что вы Смит, английский офицер из Соутгемптона?
– Да! Я сказал это и повторю еще сто раз. Я англичанин, мой отец фабрикант Смит, имеющий в Соутгемптоне текстильную фабрику, а я сам…
– А вы сами — шофер Юзеф Юльский, дезертир и убийца, бежавший из села Зворки, через село Большие Садки на машине, принадлежащей штабу тыла Второй польской дивизии. Отец ваш не Смит, а Годлевский, из города Лодзи, где он работал бухгалтером в отделении английской экспортно-импортной фирмы «Смит и К°», по делам которой вы несколько раз ездили из Польши в Англию, где и были завербованы одной иностранной разведкой. Что? Вам, кажется, плохо? Вы так сильно побледнели… Старшина, дайте господину Юзефу Годлевскому стакан воды. Итак, как видите, все известно, и вы напрасно целые сутки морочили самого себя… Старшина, отведите арестованного в его помещение. А вас, майор фон Шенк, попрошу остаться.
Смит поднялся с места. Кривая улыбка прошла по его бледным губам, он что-то хотел сказать, но не сказал и твердым шагом вышел из комнаты.
– Вот что я хотел сказать вам, майор. Вы очень ответственный работник разведки, занимающий такой важный пост, неужели вы думаете, что мы, работники советской разведки, так глупы, что поверим вам с полуслова? Наивно, очень наивно работаете, господин фон Шенк. Вы сейчас имели возможность убедиться в том, что мы знаем гораздо больше, чем предполагаете вы. Мы знаем, кто такой этот «Смит» и почему его так бережно охраняет Гиммлер и оберегает ваш штаб… Мы знаем… а вы — нет, — полковник поднялся с места. — Никогда не думайте, что противник глупее вас… вы помните, это основное правило всякой разведки. И вы помните, кто первый сказал эти золотые слова?
– Наполеон, — смущенно пробормотал немец.
– Именно он!.. А Бонапарт был отличным разведчиком. Итак, даю вам вот эту бумагу, ручку, перо и надеюсь, что через полчаса у меня будет подтверждение того, что мы с вами знаем об этом «Смите». Честное признание будет очень полезно и для вас самих, майор, — сказал полковник и, пододвинув к ошеломленному Шенку бумагу, взяв со стола книгу, стал читать.
Шенк посмотрел по сторонам, задумался, вздохнул и, схватив перо, принялся с ожесточением писать страницу за страницей, изредка поднимая глаза на полковника. Но тот, по-видимому, читал очень интересную книгу и даже ни разу не взглянул на него.
– Что вы читаете, полковник? — наконец спросил Шенк.
– »Три мушкетера» Дюма. Перечитываю уже в четвертый раз. Когда кончите ваши записи, майор, я дам вам эту книгу на немецком или французском языке, — продолжая читать, сказал полковник.
Шенк молча пожал плечами и с новым ожесточением заскрипел пером, уже не поглядывая на полковника.
Закончив свой доклад, он внимательно перечитал его и, немного подумав, решительно подписал: «Майор генерального штаба, барон фон Шенк».
Полковник, отложив в сторону Дюма, взял подписанные Шенком показания и также внимательно прочел их.
– Да, я теперь вижу, что вы чистосердечно и ясно написали все то, что знали сами. Как видите, это не удивляет нас. Мы знали это еще задолго до вас. Можете быть уверены, что ваше признание облегчит вашу дальнейшую судьбу.
Немец встал и, вытянувшись во фронт, щелкнул каблуками.
– Что делать, господин полковник! Война проиграна, это ясно, и теперь каждый из нас должен думать о себе.
Полковник ничего не ответил. Он позвонил и, кивнув головой на пленного, сказал конвоиру:
– Отвести обратно!
И, снова взяв Дюма, стал читать похождения мушкетеров. По тому, как удовлетворенно блестели его глаза, и по тому, что прошло уже больше пятнадцати минут, а раскрытая страница книги так и не была перевернута, было ясно, что мысли полковника очень далеки от любовных и авантюрных приключений кавалера д'Артаньяна.
Воздушная почта принесла письмо от Аркатова. На этот раз бравый капитан прислал не письмо, а небольшую записку.
«Шлем боевой фронтовой привет нашим дорогим начальникам и друзьям. Двинулись вперед и от того места, где были с вами, сейчас находимся далеко. Все здоровы, кланяются и ждут весточки от вас. Я сегодня вылетаю в один пункт. Нашелся Юльский, тот самый капрал, который в деле с привидениями играет немаловажную роль, поэтому спешу информировать вас и генерала, так как его исчезновение вызвало немало упреков по моему адресу.
Вечером опрошу его. На этих днях ждите очередного подробного доклада о ходе дела.
Намекните хоть немного, где вы находитесь, на каком фронте или может быть в самой Москве? Это не любопытство, но ведь дело наше общее, и я хотел бы, если вы в столице, хоть на часок заглянуть к вам, чтобы лично доложить обо всем, а также рассказать и о друзьях-товарищах, которые шлют вам обоим искренний, солдатский привет.
Аркатов.
P.S. А ведь Ян Кружельник оказался действительно ни в чем не повинным человеком, и я напрасно обругал его в прошлом письме. Он еще у меня, но уже не как подследственный, а как необходимый для дальнейшего хода дела человек.
Признаюсь, прошляпил, но в нашей работе важно уметь сознаться, что ты ошибся, и вовремя исправить ошибку, помня, что имеешь дело с живыми людьми».
– Правильная приписка, — сказал генерал. — Ошибиться может каждый, но не у всякого хватает мужества признаться в ошибке. Подчас это куда труднее, чем лежать под огнем минометов врага. А вот то, что они нашли Юльского, — замечательно. Мне кажется, что теперь вся интрига, закрученная и повернутая против нас, со стремительной быстротой развернется в обратную сторону. Напишите сегодня же Аркатову письмо. Поблагодарите товарищей за теплые чувства. Я не люблю нежностей, но солдатская дружба выше всякой другой. Я бы даже ввел особую медаль…
– …»Солдатской дружбы», — засмеялся я.
– А что? — серьезно сказал генерал. — Разве это мелочь? Вы обратите внимание на то, как маленький, плохонький человек, попадая в боевые порядки батальона и роты, в среду обстрелянных, бывалых солдат, преображается в их семье… Да, да, именно, во фронтовой семье. Все: и люди, и опасности, и жизнь на переднем крае, и сознание, что он защищает свою родину, свой дом, — делают его другим — чистым, честным, спаянным с остальными. И если он уцелеет, то никогда не растеряет потом эти высокие качества. Дружба среди фронтовиков не возникает случайно и не подогревается избитыми казенными словами. Нет, она вырастает органически и закономерно из всего солдатского окопного бытия.
Я молча кивнул головой.
– А теперь пойдем по своим кабинетам и будем помнить, что нас подслушивают враги. Должен уведомить вас, что Косоуров, этот «маленький человечек» встреченный вами у госпожи Барк, — полковник филиппинской армии, господин Джеффри Сайкс, — генерал улыбнулся и многозначительно покачал головой.
Я пришел к себе, сел за стол и принялся за работу. Раза два приходили с бумагами адъютант и машинистка.
Я написал ответное письмо Аркатову и просил его обязательно сообщить нам о показаниях Юльского и держать нас в курсе о начинавшем проясняться деле с «привидениями».
«…Вы не угадали, где мы. Ни в одном из указанных вами пунктов нас нет. Мы еще дальше от вас и гораздо ближе к «дому с привидениями», чем были на фронте. Мы находимся в самой гуще этого дела. Вы идете к развязке событий с одного конца, мы с другого, но ликвидация его еще далеко. Оно гораздо сложнее, чем думал я о нем, находясь вместе с вами. Надеюсь, что мы увидимся и именно для того, чтобы окончательно распутать его. Привет товарищам от генерала и меня».
Я запечатал конверт и, отослав воздушной почтой, засел за работу.
На следующий день Юльский снова был вызван на допрос. Арестованный опять утверждал, что он англичанин, и требовал найти господина Сайкса, который может подтвердить это.
– Никакого Юльского или Годлевского не знаю. Я англичанин, и все, что показал до сих пор, правда.
– Вы по-прежнему настаиваете на этом? — спросил полковник.
– Да, и ничего больше добавить не могу.
– Ну, а показания пленного немецкого офицера майора Гергардта фон Шенка?
– Эти показания немца! Они даны фашистом, врагом, который рад очернить любого из нас, и поэтому никакой силы они не имеют.
– А англичанка, которая беседовала с вами?
– По-моему, она такая же англичанка, как я водолаз. Мне непонятно упорство, с которым вы стараетесь убедить меня в том, что я не англичанин и не Смит.
– Зачем мне убеждать, вы сами это знаете лучше меня, — сказал полковник. — Итак, вы по-прежнему утверждаете, что вы не поляк Юльский, а англичанин Смит?
– Конечно! — сказал арестованный.
– Ну, надо кончать этот балаган.
«Смит» пожал плечами, но его внимательные глаза были устремлены на полковника, отворившего дверь.
– Войдите, товарищ! — делая приглашающий жест, сказал полковник.
В комнату вошли капитан Аркатов и польский рядовой Кружельник. «Смит» побледнел и в первый раз за все эти дни растерялся.
– Ну-с, узнаете? — указывая на «Смита», спросил полковник.
– Так вот где ты, Юльский! — тихо, с непередаваемым презрением в голосе сказал Кружельник, подходя вплотную и гневно глядя в лицо «Смита». — Так вот, оказывается, кто ты таков, подлый человек!.. Негодяй!.. Трус!.. Фашист!.. — Не обращая внимания на офицеров, Кружельник шагнул к съежившемуся Юльскому.
– Я помню твои сладкие, отравленные слова о Польше, когда ты клялся в любви к ней… Так-то ты спасал отчизну, лайдак, немецкий пес, продажная шкура!..
Юльский, не выдерживая его взгляда, молча отвернул в сторону лицо.
– Поверни лицо!.. Смотри мне в глаза… Ты, фашистская потаскушка! Не можешь смотреть в глаза честному солдату, погань! — И Кружельник плюнул прямо в лицо «Смита».
Юльский встал и, повернувшись к полковнику, сказал срывающимся голосом:
– Признаюсь… Я — Юльский, я же Годлевский и я же разведчик Смит, но все же я поляк, Ян…
– Не зови меня больше Яном, и не смей называть себя поляком! Ты нам враг! — не сводя гневных глаз с Юльского, сказал Кружельник.
– Все ясно, Юльский. Теперь только полные и правдивые показания могут спасти вас, — сказал полковник.
– Спрашивайте. Я отвечу на все вопросы, — сказал Юльский и, придвинув к себе стул, сел возле стола.
Начался допрос.
В понедельник наш поезд с грузами прибыл в Тегеран и был благополучно переведен в нашу зону, а в пятницу в назначенный час я входил в вестибюль мистрис Барк. На этот раз швейцар встретил меня как старого знакомого и с льстивым поклоном изогнулся передо мной. На лестнице мелькнула нарядная фигурка Зоси, спешившей ко мне.
– Вы очень аккуратны. Слышите, часы бьют одиннадцать, — сказала она.
Я протянул ей руку, но девушка, покачав головой, произнесла:
– Не могу, господин полковник, нельзя… У нас это не принято! — При этом она снова глянула на меня быстрым и как-то сбоку, наблюдающим взглядом.
– Ох, и вышколили вас, Зосенька, чужие люди, — идя рядом с нею, сказал я.
– Какие чужие? Я не понимаю вас, — торопливо проговорила она.
– Я уже говорил об этом в прошлый раз, — начал было я.
– А вы разве помните то, что было в прошлый раз? — улыбаясь одними глазами, спросила она.
– Помню и не забыл, что сегодня Зося скажет мне, когда мы встретимся в городе.
Девушка замедлила шаги и снова искоса взглянула на меня.
– Моя госпожа ожидает вас, прошу следовать за мной, — вместо ответа сказала она. Ее голос, лицо, даже походка изменились. Передо мной была типичная, отлично вышколенная служанка из «хорошего» дома, чопорно и чинно исполнявшая свою службу.
Мы поднялись по лестнице. Ковры покрывали пол, скрадывая шум шагов. Большое зеркало отразило лицо шедшей впереди Зоси. Я внимательно вглядывался в него, оно было неузнаваемо. Это был совсем другой человек, а не та радостная, кокетливая, смеющаяся девушка, так мило встретившая меня. Мы молча дошли до гостиной. Зося показала рукой на кресло и исчезла в двери, ведшей в спальню госпожи Барк.
Я остался один. Странное чувство от перемены в девушке не оставляло меня. Это не было кокетством, не было актерским приемом. «Странная девушка!» — подумал я.
– »Аккуратность — вежливость королей», говорил Людовик Четырнадцатый, а я должна добавить, что и то, и другое нахожу в вас, — сказала мистрис Барк, входя в комнату.
Я поцеловал ей руку.
– А теперь разрешите представить вас очаровательной госпоже Янковецкой, чью записную книжку вы нашли на базаре…
Ее голос звучал очень искренне, но в нем были нотки еле ощутимой иронии. Зося распахнула тяжелый занавес, закрывавший вход в спальню мистрис Барк. На пороге, слегка улыбаясь, стояла женщина лет тридцати. Золотые, с бронзовым отливом волосы окаймляли ее белое, с точеными чертами, лицо. Большие голубые глаза смотрели на меня. На левой щеке чуть темнела небольшая, похожая на мушку родинка.
– Очень рад, — сказал я.
– Я тоже, — ответила «Янковецкая», продолжая глядеть на меня. — Я представляла вас, полковник, несколько другим.
Она сделала паузу, выжидательно глядя на меня. Я молчал. Мне было ясно, что здесь идет заранее подготовленный спектакль и мои дамы будут играть роли и говорить текст, заготовленный им режиссером, может быть, слушающим нас по диктофону, тоже установленному здесь.
– Итак, Эви, что мы будем делать сейчас — пить кофе или прямо отправимся на сеанс к китайскому чародею?
– Мы напоим кофе нашего гостя, — сказала мистрис Барк.
– Я бы предпочел прогулку к вашему волшебнику, тем более, что я уже пил чай.
– Да вы, кажется, как истый русский, предпочитаете чай или, может быть, вы недовольны нашим, мы не так хорошо варим его, как русские.
Это был ее промах, первое подтверждение того, что мои слова, нарочно сказанные перед микрофоном генералу, укололи женское самолюбие хозяйки.
– О нет! Ваш чай превосходен, но я просто не хочу.
– Тогда — в путь.
Зося накинула на плечи мистрис Барк легкое пальто, и мы направились к двери. Телефонный звонок остановил нас.
– Как всегда, не вовремя, — улыбнулась журналистка, подходя к аппарату.
– Да-а, — медленно проговорила она. По ее лицу пробежала тень. — Какая неосторожность!!! Да, ну, конечно, — подтвердила она.
Госпожа Янковецкая быстро и тревожно глянула на нее. Одна только Зося, стоя у дверей, безразлично ждала нас. Мистрис Барк положила трубку.
– Нам придется отказаться от встречи с волшебником Го Жу-цином, с ним что-то произошло, и он не расположен нас принять.
Несмотря на ее шутливый тон, было видно, что она чем-то обеспокоена. Ее настроение передалось и второй даме.
– Значит, мы остаемся? — неуверенно спросила она, глядя на хозяйку.
– Нет… Мы поедем на авеню Лалезар и по дороге заглянем в «Пель-Мель». Кстати, ведь и вам, дорогая Генриэтта, что-то надо купить там.
– Да, да! Кое-какие мелочи… — И по тому, как она поспешно согласилась, я понял, что произошло что-то такое, что в корне нарушило их планы.
«Пель-Мель» был большой универсальный магазин, недавно открытый американцами. Я слышал о нем. Возле него постоянно вертелись какие-то люди, совершались какие-то подозрительные дела. Это было нечто вроде черной биржи или места, где встречались деловые люди с уголовным прошлым и с таким же будущим, а также «фоколи», то есть молодые, богатые бездельники и развратники, завязывавшие здесь знакомство с проститутками и веселыми тегеранскими вдовами. «Сборное место шпиков и прохвостов», — как образно выразился о нем генерал.
– Мне очень жаль, но в таком случае я возвращаюсь домой. У меня есть незаконченное дело.
– Хорошо, заканчивайте дела и возвращайтесь к нам.
Зося проводила нас до лестницы. Внизу уже суетился любезный до приторности швейцар. В приветливой улыбке Зоси, в ее движениях было что-то механическое. Чувствовалось, что она еле сдерживается. За все это время она только раз взглянула на меня, и такая ненависть сверкнула в ее взгляде, что я подумал: «Не ошибся ли?» Я снова посмотрел на нее, но лицо девушки было напряженно-спокойно. Странная девушка. Я чуть задержался на лестнице, пропуская вперед дам. Шедшая за мной Зося вдруг быстро сунула мне в руку сложенную вчетверо бумажку. Я зажал ее в кулаке и только на улице опустил в карман.
Автомобиль с дамами поехал направо, а я, оставшись один и отойдя довольно далеко от дома мистрис Барк, достал записку Зоси.
Неровным, торопливым почерком было нацарапано несколько слов: «Завтра, в половине 12-го, в парке Зилли-Эс-Салтанэ, в левой аллее возле малого фонтана».
Написано было по-английски, без единой помарки. Я дважды перечел записку и, подозвав «дрожке», поехал домой.
Первым, кто встретил меня, был генерал. Он стоял у письменного стола и, указывая на запрятанный микрофон, громко сказал:
– Наконец-то! Знаете, что натворил ваш обожаемый Сеоев? — Он сделал паузу: — Избил до полусмерти какого-то фокусника или акробата… Хорошо не знаю, словом, набезобразил… Сейчас мне звонили из полицейского участка, он находится там. Я просил как-нибудь замять это глупое, скандальное дело, а сержанта направить ко мне.
– Какого фокусника? — переводя дыхание, спросил я.
– Черт его знает! Какого-то Ко или Го… Жу… цина, — предостерегающе размахивая пальцем, безразличным голосом сказал генерал.
– Го Жу-цина? Вот здорово! Это того самого, к которому мы сегодня должны были ехать. Теперь я понимаю, почему он так внезапно отменил свой сеанс! — сказал я смеясь.
– Что тут смешного? — сердито оборвал меня генерал, кивая в сторону микрофона. — Это безобразие ложится пятном на нас. Я вас прошу, Александр Петрович, — холодно продолжал он, — разберитесь немедленно в этом деле и накажите Сеоева…
– А если он не виноват?
– Что значит не виноват? Что бы там ни было, глупая ссора или пьяная драка, я не знаю, что там произошло, но такое безобразие безнаказанным оставлять нельзя. Если надо, то откомандируйте его обратно в часть, а взамен потребуйте более дисциплинированного солдата.
– Слушаю-с, товарищ генерал, — деревянным голосом сказал я.
– А теперь, — переходя на прежний тон и лукаво подмигивая мне, продолжал генерал, — не завидую я этому фокуснику, которого отделал наш медведь.
– Боюсь, что после лап этого великана бедняга Го Жу-цин не скоро начнет свои сеансы, — сказал я.
– Я вас понимаю, но ничего… Вы сможете и под другим предлогом повидаться с вашей журналисткой. Ведь признайтесь, что вас огорчила не затрещина, полученная фокусником, а неудачное свидание с мистрис Барк? Кстати, видели вы Генриэтту Янковецкую?
– Видел. Очень приятная дама. Но этот окаянный сержант со своей затрещиной помешал нашей дальнейшей беседе. Сеанс у Го Жу-цина не состоялся, а поехать в «Пель-Мель», куда меня приглашали, я не захотел.
– И хорошо сделали. Подальше от таких подозрительных мест. А теперь позвоните, пожалуйста, вот по этому телефону в полицейский участок, вызовите раис-назмие — капитана полиции Боруги и попросите его прислать к вам Сеоева… Ну, и, конечно, помня о местных традициях и нравах, намекните ему о хорошем «бакшише».
– Сейчас сделаю, — сказал я и, записав номер телефона, позвонил в полицейский участок.
Спустя сорок минут Сеоев в сопровождении добродушного ажана входил ко мне. Ажан сдал задержанного сержанта и очень довольный «бакшишем» отправился назад, позванивая серебряными риалами, полученными от меня. Великан-сержант, вытянувшись во фронт, стоял у стола, ожидая моих расспросов. Но я молча и выразительно показал ему на микрофон и затем в сторону сада. Сержант понимающе закивал и, осторожно ступая на носки, вышел в сад. Я оглядел его широченные плечи и огромные, величиной с хороший кочан, кулаки и невольно улыбнулся.
Заперев кабинет, я прошел в сад.
– Товарищ полковник, разве вы не получили через дежурного мою записку? — спросил Сеоев, поджидавший меня возле фонтана.
– Получил, но очень поздно и, откровенно говоря, не понял, куда вы отправились, — ответил я, подходя к азиатской половине дома Таги-Заде.
Завидя нас, генерал, отложив в сторону бумаги, сухо сказал:
– Доложите, сержант, что произошло у вас с фокусником Го Жу-цином и почему вас задержала полиция?
Так как рассказ сержанта длился очень долго и ему было задано много вопросов, не имеющих прямого отношения к Го Жу-цину, я расскажу о том, что произошло за эти дни с нашим симпатичным, но неудачливым героем.
За день до описываемых событий Сеоев, выйдя на улицу, встретил возле киоска с водами старого знакомого шофера Али, некогда работавшего вместе с ним в «Ирантрансе». Приятели выпили пива и дошли до гостиницы «Отель де Пари», возле которой находился гараж, где работал Али.
– Как идет жизнь, много ли зарабатываешь? — спросил сержант, глядя на поношенную одежду приятеля.
– У нашего хозяина много не заработаешь. Из всех тегеранских собак это самая скупая и бессовестная, — сплевывая на землю, сказал шофер. — С радостью ушел бы, да некуда. Все хорошие места заняты, а то разве я стал бы работать у Таги-Заде…
Сеоев насторожился. Фамилия владельца гаража была знакома ему. Ведь это был хозяин того дома, в котором жил он и его начальство.
– А что, жаден? — спросил он.
Али огляделся по сторонам и тихо сказал:
– Подавится он когда-нибудь крохами, которые ворует у нас! За малейшую провинность — штраф, за опоздание — потеря места, сколько бы ни привез выручки, хоть целый мешок риалов, — ни одного шая не получишь в награду от этого скряги… А к тому же… — Тут он совсем шепотом сказал: — Вся полиция у него в руках.
– Это почему же? — еще тише поинтересовался Сеоев.
– Очень просто. Все же знают, что он был связан с немцами и получал деньги от них. Ты посмотри на наши такси, все марки «Оппель» и «Ганомак»!.. Ему в свое время шестьдесят штук немцы бесплатно прислали из Берлина, ну, а кому не понятно, что такие подарки даром никто делать не станет.
– Но ведь немцы бежали…
– Ну и что же? — усмехнулся Али. — Немцы бежали, американцы пришли, а Таги-Заде остался. Он теперь служит новым хозяевам не хуже, чем прежним. Ты бы поглядел, как он паясничает и кувыркается перед ними. Нам, шоферам, все известно, но мы молчим… У каждого семья, а денег нет… Эх, хорошо вы сделали, русские, что выбросили из своей страны таких негодяев, как наш хозяин!
– И неужели некуда деваться, друг Али?
– А куда? Я уж и так проходил без работы пять месяцев, совсем обнищал и изорвался, а тут хоть маленький, но все же кусочек хлеба…
– А это ничего, что ты идешь с большевиком, со мной? Может быть, хозяину это не понравится?..
– А черт с ним! Он мне хозяин только на работе, а в свободное время я могу встречаться с кем хочу, тем более, что он и сам дружит, — тут Али подмигнул, — с большевиками.
– Как дружит? — спросил удивленный Сеоев.
– А так, сдал им свой дом на Зеленом бульваре, бывает даже в гостях у них и так же лебезит, как и перед янки, только, я думаю, что от этой «дружбы» русским не поздоровится.
– Почему? — спросил Сеоев.
– А потому, — оглянувшись по сторонам, ответил Али, — что Таги-Заде — пес, и когда он виляет хвостом и ласково скулит, заглядывая в глаза, это значит, что он готовит предательство и подлость.
– Не понимаю, Али, твои речи! Ты скажи прямо, на что намекаешь?
– Легко сказать «прямо», а если ты проговоришься и Таги-Заде узнает об этом?..
– Ты меня знаешь не первый день, Али. Можешь быть спокойным. У тебя сейчас есть время? — спросил Сеоев.
– Есть. Моя смена вечером.
– Тогда пойдем в ресторан, съедим по горячему кябабу, запьем пивом, и ты мне расскажешь, что знаешь.
Али молча кивнул головой, и приятели вошли в простенький ресторанчик «Хуршид», где, уединившись в углу залы, продолжали разговор.
– Несколько дней назад в дом Таги-Заде на Зеленом бульваре, арендованный большевиками, была послана партия рабочих для ремонта комнат. Все рабочие чужие, не тегеранские, мы их не знаем, и среди них под видом простого рабочего находился переодетый, как ты думаешь, кто? — отпивая глоток пива, спросил Али.
– Не знаю!
– Фокусник, который живет на улице Шапура и который тоже работал с немцами.
– Откуда ты узнал это?
– А я и шофер Аббас Джемшеди отвозили рабочих на грузовиках на вокзал, откуда они уехали куда-то в сторону Кума, — продолжал Али.
– Но как же ты узнал фокусника, если он был переодет? — спросил Сеоев.
– Очень просто. Когда мы подъехали к вокзалу, все рабочие сели в отходящий поезд, а один — это был фокусник — остался в машине и, пересев ко мне в кабинку, попросил довезти его до улицы Шапура. Уже тут я сообразил, что дело не чисто. Когда же он остановил машину и вошел в подъезд этого дома, мне стало ясно, что затевается какое-то грязное дело…
– Но почему же ты думаешь, что это не был настоящий рабочий?
– Э-э, что я, маленький ребенок или большой осел, что ли!.. Что, я не могу отличить настоящего иранца от поддельного или рабочего человека от переодетого белоручки? Когда я смотрел на его пальцы, нарочно запачканные ржавчиной и маслом, я в душе смеялся над этим человеком. Рабо-чий, — презрительно протянул Али, — у которого мягкая ладонь, тонкие незагрубелые пальцы и тщательно подстриженные ногти, может обмануть только такого же поддельного рабочего, но человека труда, знакомого с нуждою, с мозолями, он не обманет… Я прямо говорю тебе, что этот педер-сухте[87] и его компаньон мошенник Таги-Заде задумали какую-то пакость против русских. Подумай и поступай, как найдешь нужным, только помни, что от одного твоего неосторожного слова пострадаю я и моя семья.
– Не бойся, друг Али! Я буду осторожен, — сказал Сеоев. — Если нуждаешься в деньгах, возьми у меня до лучших дней несколько риалов.
Но Али движением руки остановил сержанта.
– …Не говори о деньгах. Да, я нуждаюсь, мне сейчас дорог каждый кран, каждая шаи (копейка), но я ни за что не возьму у тебя, моего старого друга, денег. Я хочу сохранить то хорошее чувство, которое в душе у меня от того, что я предупредил русских… Я — труженик, бедняк-рабочий, и поэтому рассказал тебе о гнусной проделке этого шпиона. А теперь, если хочешь, уплати за пиво и обед, который я съел так кстати.
Сеоев пожал руку старому другу и, назначив место новой встречи, расплатился и вышел из ресторана.
Новость была столь серьезна, что Сеоев решил немедленно же вернуться и доложить о ней полковнику. Но меня не было дома, беспокоить же генерала сержант не решился и, немного подумав, решил, не теряя времени, проверить все услышанное им от Али. И первое, что предпринял сержант, это было обследование проводов, выведенных на улицу. Уже за воротами один из проводов повернул в противоположную от других сторону. Хотя он шел довольно высоко по карнизу соседних домов и был неплохо запрятан в густой листве каштанов, все же сержант без труда проследил его дальнейший путь и, идя за проводом, вскоре вышел на улицу Шапура. У дома № 41 был сделан ввод, и провод, смешавшись с сетью проводов и шнуров, исчезал в их гуще.
Итак, слова Али подтвердились.
Сеоев, довольный своим открытием, медленно шел по улице Шапура, рисуя себе изумление, которое охватит полковника, когда вечером он доложит ему об открытиях сегодняшнего дня. Когда он выходил из хиабана Истамбули (проспект Стамбула), ему навстречу показался маленького роста полковник в неведомой форме, шедший рядом с мистрис Барк. Встреча эта была так неожиданна, что великан-сержант заметил их тогда, когда они подошли к нему вплотную, и не мог уже спрятаться от них. По-видимому, и мистрис Барк также не ожидала этой встречи. Она быстро и пристально глянула на сержанта и сейчас же отвернулась, сказав что-то по-английски своему спутнику. Полковник равнодушным, безразличным взглядом обвел Сеоева и, ответив на его воинское приветствие, прошел мимо. В полковнике сержант узнал того самого маленького человечка в штатском костюме, которого три года назад встретил в Мохаммере вот с этой самой женщиной. Веселое, довольное настроение сержанта исчезло. Эта дама, конечно, тоже не забыла его. Это было ясно и по ее быстрому, настороженному взгляду и по фразе, которую она сказала полковнику.
Сержант оглянулся, но военного и его дамы уже не было. Сеоев медленно пошел вдоль площади, стремясь выйти сокращенными путями к дому. На повороте навстречу ему ехал большой, открытый автомобиль. К своему удивлению, сержант увидел в нем своего знакомого, ажана Алекпера. Полицейский весело закивал ему, махнул рукой и что-то неразборчиво крикнул. Не успел Сеоев ответить, как автомобиль остановился и Алекпер, возбужденный и веселый, выскочил из него.
– Ты что, наследство получил, Алекпер, что раскатываешь в машинах? — спросил сержант, пожимая руку подбежавшему ажану.
– Хуже… женюсь! — засмеялся Алекпер. — Сегодня вечером помолвка… На два дня отпуск получил… Слушай, ага, ты мне друг? — спросил он сержанта.
– Друг! — ответил Сеоев.
– Так посети вечером мой убогий дом… Я очень прошу тебя, не откажи… Окажи честь, будешь самым почетным гостем.
– Не могу, приятель… Сам знаешь, у меня начальство, надо получить увольнение.
– Ну, и получи, попроси твоих начальников. Скажи, самый лучший друг женится… хочешь, поедем вместе… вот на этом самом автомобиле?..
– Откуда он у тебя? Ты что, разбогател, что ли?
– Не-ет!.. Богатым потом буду, когда мой будущий тесть помрет, у него две чайханы да еще зеленная лавка возле караван-сарая, — засмеялся веселый ажан, — а эту машину мне на пять часов одолжил бесплатно фокусник, китайский гадальщик, возле дома которого находится мой пост.
– Го Жу-цин? — воскликнул Сеоев.
– Ага! — самодовольно подтвердил Алекпер. — Хороший господин, много зарабатывает денег и совсем простой, не гордый. Никогда не пройдет мимо поста, чтобы не сделать какой-нибудь подарок или просто дать денег. Он и сегодня обещал прийти ко мне вечером на свадьбу. Хороший человек, — продолжал хвалить ажан.
Сеоев встрепенулся. Теперь уже имело смысл побывать на свадьбе полицейского, потолкаться среди гостей, познакомиться с прохвостом-кудесником, и, кто знает, может быть, даже войти в доверие к нему. Вряд ли полковник, узнав о такой ситуации, не разрешит ему отлучиться на свадьбу.
– Ну, решай же, друг!.. Ты мне сделаешь во-о какое одолжение, если посетишь мой бедный убогий дом. — С персидской пышностью Алекпер умолял сержанта «осчастливить его заброшенную, убогую хане своей высокостепенной персоной».
Будь сержант несколько опытнее в подобных делах, ему, несомненно, бросилась бы в глаза странная настойчивость, с которой Алекпер приглашал его, а также подозрительная случайность их встречи.
– Хорошо. Я буду у тебя на свадьбе, — сказал он и, записав адрес жениха, направился домой.
Полковника все еще не было, а генерал, работавший у себя на другой половине дома, не появлялся, и сержант, потолкавшись в канцелярии, чувствуя, что он мешает работающим, вышел в сад. Сев на скамью, он задумался, опустил голову и незаметно для себя заснул. Когда же проснулся, было уже около пяти часов. Узнав, что полковник давно вернулся из города, Сеоев пошел к нему, но дежурный сказал, что полковник пошел обедать к генералу. Сеоев нерешительно постоял возле дежурного и, написав несколько строк, отдал ему записку.
«Товарищ полковник. Согласно вашему разрешению, вернусь сегодня поздно из отпуска, так как буду в гостях по нашему делу у известного Вам человека.
Гвардии старший сержант Сеоев».
Уже вечером дежурный передал мне записку сержанта.
«В гостях у известного Вам человека», — прочитал я. «У кого же это, «у известного»?»
И только на следующий день, уже после того, как генерал сообщил об избиении фокусника, я понял смысл таинственно и неуклюже написанной бумажки сержанта.
Ажан Алекпер жил недалеко от Топ-хане (Пушечной площади), и сержант, пройдя хиабан Пехлеви, вышел к дому, возле которого стояла толпа. Мимо Сеоева и любопытных, заглядывающих во двор, откуда слышались звуки зурны, двигалась процессия. Десятка два мужчин и женщин несли, держа над головами, ткани, узлы, зеркала, стеклянные лампы, сундуки, окованные медью. Впереди степенно идущих людей с несвойственной ее годам резвостью семенила старуха, озабоченно и громко пересчитывавшая вещи.
Это была сваха, исполнявшая одновременно и роль посаженной матери, а люди, несшие вещи, по старинному обычаю демонстрировали зевакам и прохожим приданое невесты.
– Зеркало инглизи, в такое сам шах только по пятницам глядится, — забегая вперед, кричала старуха. — А такого материала нет даже у жены самого сепех-салара![88] — расхваливала она имущество невесты.
– Ну, конечно, такую рвань она не носит, — подтвердил под смех толпы кто-то из окружающих, — у нее получше…
– И ничего ты не знаешь, собачий сын! — не глядя ни на кого, скороговоркой закричала старуха и опять забормотала привычным голосом: — Все смотрите, все и убедитесь, что дочка почтенного Азиз-Кербалая приходит в уважаемый дом Алекпер-аги не как-нибудь, а одетая, словно куколка, с богатым приданым…
Процессия приостановилась.
Сеоев, хорошо знавший обычаи иранцев, протиснулся сквозь толпу, стоявшую на тротуаре, и вошел во двор, в глубине которого горели фонари-лампионы, мелькали фигуры. Оттуда тянуло приятным запахом жарившегося люля-кябаба и плова.
– Ас-салам-алейкюм, хош амедид[89], — подбегая к сержанту, проговорил, по-видимому, дожидавшийся его у входа молодой иранец лет двадцати и, отрекомендовавшись братом жениха, учтиво кланяясь, повел его на мужскую половину, где собирались наиболее уважаемые гости.
Свадьба, вернее посещение муллы и весь обрядово-религиозный ритуал совершался днем, а сейчас начинался свадебный пир. Восемь человек музыкантов, кто с бозорг-кеме (большая сопилка), кто с бубном, а кто с саазом и дудуки, составлявшие оркестр, заиграли нечто невообразимое, и брат жениха, улыбаясь сержанту, вежливо сказал:
– Это для вас… Играют русскую песню. — Но как Сеоев ни напрягал память, дикие, визгливые ноты и резкие удары бубна не напомнили ему ни одной знакомой песни.
Алекпер сидел на ковре, опираясь рукою о мутаку. Возле счастливого жениха полулежал одетый в штатский костюм его раис-назмие, судя по затуманенным, полусонным глазам, успевший изрядно хлебнуть ширазского вина или хамаданского коньяку. Слева от него находился молодой иранец со значком на груди. Еще трое сильно подвыпивших гостей сидели возле жениха, о чем-то шумно и вразброд споря. Го Жу-цина не было, и Сеоев уже пожалел, что согласился прийти на это мало для него привлекательное торжество.
– А-а, хош амедид, раффик! Хош гялды, елдаш![90] — закричал, завидя сержанта, Алекпер и, приподнявшись с места, пошатываясь, двинулся навстречу Сеоеву. Алекпер был уже изрядно пьян и, обнимая сержанта, тыкался великану то в грудь, то в плечо. Бормоча приветствия, он стал усаживать его возле себя. Гости подвинулись, и Сеоев уселся на ковер рядом с полицейским начальником, который сразу же стал потчевать его коньяком.
– Мубарек[91], Алекпер-ага! — сказал сержант, подавая жениху свадебный подарок — маленькое колечко с бирюзой, на которой было вырезано слово «омиди» (надежда).
В раскрытые двери заглядывали разные люди, подходили новые гости, некоторые усаживались тут же, другие — менее почтенные — проходили в соседние комнаты, где пировала молодежь и откуда доносились смех, голоса и звяканье посуды.
– Вот спасибо. Ты настоящий друг, теперь я это вижу, — бормотал Алекпер. — Я знал, что ты меня любишь и непременно придешь, — протягивая сержанту стакан, сказал он. — Ну, пей за мою будущую семейную жизнь, хочешь, мы и тебе найдем невесту? Валла-биллях, найдем молодую, хорошую, красивую… — поднося к губам свою рюмку, продолжал он. — С домиком найдем, с хорошим приданым… Заживешь, как шах…
– Стой, стой, Алекпер, как же это я заживу здесь, ведь я советский…
– А-а, ерунда, — пьяно перебил Алекпер. — Какой ты советский? Ты горец, кавказец, мусульманин, значит — наш. Останешься здесь и будешь жить среди своих, с молодой женой, в хорошем доме, с деньгами… А я к тебе буду ходить в гости! — засмеялся пьяным смехом жених.
– Бяли!.. Эввет!.. Дороз гофт[92], — поддержали остальные, чокаясь с сержантом.
– А я вас к себе в полицию возьму. Сорок туманов получать будете… и еще разные доходы, — уставясь на Сеоева, сказал раис-назмие.
– Нет, я своей работой доволен, жениться пока не думаю, а вот почему ты, Алекпер-ага, мне полный стакан наливаешь, а сам женской рюмочкой пьешь за свое семейное счастье, — шутливо ответил Сеоев.
– Он, педер-сухте[93], с трех часов пьет, не переставая, если его не остановить, так этот пьяница ночью не найдет дорогу к своей молодой жене, — икая, сказал раис-назмие. — Итак, пьем за всех честных мусульман и за крепость ислама, — закончил он. — Правильно сказал отец поэтов великий Омар Хайям: «Иметь хлеб из хорошей пшеницы, два мена вина, ляжку баранины и сидеть с красавицей в развалинах — такое наслаждение доступно не каждому султану…» Вот о чем мечтал наш великий поэт, а мы тебе, дорогой друг, предоставляем все это сразу и делаем тебя богаче любого султана… За твое здоровье!
Двое подростков и брат жениха то и дело вносили большие подносы, на которых горой вздымался плов, шипели горячие подливки и хуруши, дымился кябаб. Ели руками много и жадно. Сержант, не желая отставать от остальных, тоже ловко и умело брал и рис, и кябаб, и хуруши пальцами, обтирая их о мягкий лаваш. Но поли еще больше, мешая араку и розовое вино с коньяком и темный шарап с греческим ликером-дузиком. Сеоев, которого хмель обычно почти не брал, старался все же пить поменьше. Он заметил, что, хотя и Алекпер, и раис-назмие были уже совершенно пьяны, тем не менее они не забывали наливать ему пополнее стакан и что раза два они перемигнулись, подливая ему вино.
«Надо уходить, — подумал Сеоев, — зачем мне эта пьяная гулянка?»
Он решительно отодвинул свой стакан и сказал:
– Последний!
Но его голос потонул в хоре угодливых, льстивых, пьяно-веселых возгласов, заполнивших комнату.
– Хош амедид, ага!.. Миаяд, бефармаид, ага![94]
Сержант оглянулся. В дверях, сопровождаемый улыбающимся братом жениха, стоял Го Жу-цин, высокий, с бритым, выхоленным лицом, одетый в отличный серый костюм. Это был тот самый господин, которого показал ему на улице Алекпер. Фокусник окинул взглядом всех находившихся в комнате людей и, делая приветственный жест, наклонил голову.
– Прошу извинить. Дела задержали меня дома, и вы, ага Алекпер, надеюсь, не сердитесь на меня.
Пожав руку грузно валившемуся в его сторону Алекперу, кивая налево и направо, он очутился возле Сеоева. Сержант увидел, как сидевший рядом с ним раис-назмие с усилием привстал и, покачиваясь, уступил свое место новому гостю.
– А-а, значит, мы соседи!.. Очень рад познакомиться, — пожимая руку сержанту, сказал Го Жу-цин, садясь возле него. — Особенно же приятно, что вы, судя по форме, русский, — совершенно неожиданно по-русски произнес он, принимая из рук Алекпера стакан с розовым исфаганским вином.
– Ваше здоровье! — продолжал он по-русски, чокаясь с сержантом.
– Вы говорите по-русски? — удивился Сеоев.
– Конечно! Ведь я же сам русский… — потягивая маленькими глотками вино, спокойно ответил фокусник.
– А как же ваше китайское имя?
– Никак! Моя фамилия Кожицин, Владимир Николаевич. Кожицин, как видите, чисто русская фамилия, ну, а для афиши, для рекламы и для таинственности моих сеансов я чуточку переделал ее, и получилась из русской Ко-жи-цин китайская — Го Жу-цин… Фокус, как видите, простой, но зато моя китайская фамилия дает больше эффекта в моем деле. Еще раз ваше здоровье! — кивнул он сержанту.
Хотя большинство гостей было уже достаточно навеселе, но и они, и хозяин, и сам раис-назмие почтительно и не без подобострастия держались с Го Жу-цином…
Снова внесли вина, опять кябаб, и брат хозяина сменил догоревшие свечи в лампионах, но теперь уже уходить Сеоев не собирался. Тот самый долгожданный план знакомства с волшебником, который он так давно лелеял, неожиданно осуществлялся.
«Ну, теперь дело в шляпе», — думал сержант, видя, как просто беседует с ним Го Жу-цин.
– Я бы не советовал вам пить греческий ликер, — предостерегающе сказал Го Жу-цин, — ведь это, скорее, микстура, нежели напиток, лучше попробуйте вот этого вина… — и, выплеснув ликер, он налил Сеоеву розового исфаганского вина. В эту минуту Алекпер обнял Сеоева и стал пьяно изъясняться ему в вечной дружбе и любви.
– Ты меня послушай, и тогда все будет хорошо, — бормотал он, — молодая жена, домик с садом, а в нем инжир и виноград… и сорок туманов жалованья…
– Выпейте стакан этого вина, и у вас станет совершенно свежая голова, — сказал Го Жу-цин. Но, к удивлению Сеоева, тело его вдруг отяжелело и доселе ясная голова закружилась, в глазах зарябило, люди и вещи стали двоиться, и он, удивляясь своей неожиданной слабости, вытянул руки, чтобы, держась за стену, не упасть. Сонливость охватила его.
– Ничего, ничего!.. Это одну только секунду, вот выпейте еще освежающего, это лимонад, — услышал он возле себя голос Го Жу-цина и машинально отхлебнул из стакана что-то, очень напоминающее минеральную воду.
Сержант почувствовал облегчение и с жадностью допил весь стакан. Сонливость спала, оцепенение сняло как рукой, тяжесть исчезла и, наоборот, какая-то воздушная легкость охватила его. Комната, Го Жу-цин, Алекпер и его гости казались прозрачными и невесомыми, а шум голосов и пьяные возгласы людей звучали как приятная музыка, как радостная мелодия знакомой песни…
«Что со мною?» — на секунду подумал сержант, но сейчас же волна веселой безмятежности охватила его.
– Кейф! Делайте ваш кейф!.. Отдыхайте! — откуда-то из глубины раздался голос Го Жу-цина, но сам волшебник был невидим.
– Где вы? — слабеющим голосом пробормотал Сеоев.
– Я здесь. — Сержант снова услышал ласковый, учтивый голос Го Жу-цина: — Выпейте еще, и вам станет совсем легко. Это — нарзан.
Сеоев отрицательно замотал головой, но, почувствовав на губах холодное прикосновение стакана, выпил и впал в полусонное состояние. Он полулежал на мутаках, любезно улыбаясь и кивая головой соседям, но никого из них уже не замечал. Его затуманенные глаза видели странные вещи. Фокусник, подбросив вверх ленту, быстро и ловко взобрался по ней до потолка и, сбрасывая оттуда цветы, смотрел большими, внимательными, обжигающими глазами в упор на Сеоева.
– Афферин!.. аджаиб![95] — слышались возгласы вокруг, но Сеоев никого из окружающих его людей не видел, перед ним были одни только огромные, сверкающие глаза Го Жу-цина.
Вспышки огня и клубы дыма заполнили комнату, и Сеоев погрузился в какую-то теплую, бездонную глубину…
Проснулся он поздно. Голова была тяжела, веки, словно налитые свинцом, с трудом открылись. Сквозь плотно закрытые шторы еле-еле проникал дневной свет.
Сержант с удивлением огляделся по сторонам. Чужая постель, чужие вещи окружали его, и только возле тахты лежала его аккуратно сложенная одежда. Сеоев с усилием припомнил вчерашнее торжество, Алекпера, встречу с Го Жу-цином и, словно ужаленный, спрыгнув с тахты, бросился к своей гимнастерке. Лихорадочно трясущимися руками он раскрыл боковой кармашек… Все документы оказались на месте. Быстро одевшись, он подошел к окну, отбросил штору, желая распахнуть окно. Оно было затянуто решеткой. За окном виднелся сад и какие-то строения. Дом, в котором находился он, не был домом Алекпера. Это была благоустроенная европейская квартира. Уличный шум почти не доносился сюда, и Сеоев понял, что находится где-то в глубине, в дальних пристройках здания. Он еще раз проверил свои бумаги и затем сел у окна, терпеливо ожидая появления кого-нибудь из хозяев, так странно приютивших его, и тщетно стараясь вспомнить события прошлой ночи.
– Проснулись?.. Доброго утра! Ну, как голова, не болит? Вот что значит смешать этот проклятый дузик с вином и аракою! — услышал он знакомый голос Го Жу-цина. Фокусник бы в цветном халате, в тюбетейке на голове и с дымящейся сигаретой в руках.
– Слушайте, что это со мною было и где я нахожусь? — не совсем учтиво перебил его Сеоев.
– Меня зовут, как я уже вам говорил, Владимиром Николаевичем, находитесь вы у меня. Вчера, когда вы… — фокусник улыбнулся, — потеряли сознание, я, как русский человек и европеец, не хотел оставить своего соотечественника среди пьяных азиатов и отвез вас к себе… Надеюсь, вы на меня за это не в обиде? Знаете, ведь у вас могли быть с собою документы и деньги… Надеюсь, они целы? — учтиво осведомился Го Жу-цин.
– Спасибо, все в порядке. А теперь, Владимир Николаевич, я пойду домой, а то неудобно, могут меня хватиться и будут всякие неприятности, — вставая со стула, сказал сержант.
– Не спешите, дома никто и не думает о вас… Генерал уехал в посольство, а полковник Дигорский собирается к своим знакомым дамам… Никто и не вспоминает о сержанте Сеоеве. Давайте лучше позавтракаем. Идите вон в ту комнату, это ванная, умойтесь, а затем возвращайтесь сюда, и мы за завтраком потолкуем кое о чем. Кстати, вы что будете пить — чай или кофе?
– Ничего не буду… И в ванную не пойду. Мне надо к себе, — решительно сказал Сеоев, делая движение к двери.
– Ой, какой вы несговорчивый, нехорошо, милый сержант, поступая так, вы обижаете хозяина…
– Чем?
– Ну, хотя бы тем, что уходите от моего стола… Так не принято ни в России, ни на Востоке, ни у вас на Кавказе.
«Да в конце концов останусь еще на часок. Все равно полковник из моей записки знает, где я. Документы целы», — успокаивая самого себя, подумал сержант.
– Ну, как? Решено? Завтракаем вместе? — словно угадывая его мысли, спросил Го Жу-цин.
– Вместе! — ответил Сеоев.
– Тогда идите в ванную, а я распоряжусь о завтраке, — похлопав по плечу сержанта, сказал фокусник и исчез за плотной голубой занавеской, прикрывавшей дверь.
Когда умывшийся, освеженный Сеоев вышел из ванной, хозяин уже хлопотал около столика, на котором шипел, попыхивая, мельхиоровый самовар, стояли стаканы, тарелочки с сыром, яйцами и хлебом, с нарезанной ломтиками ветчиной и масленка с желтым маслом.
– Прошу вас, вот сюда, — учтиво сказал Го Жу-цин, — быть может, хотите водки, опохмелиться?
– Не-ет, ну ее совсем! Не надо, — замотал головой сержант.
– Ну, и отлично, тогда прошу чаю, — придвигая к нему стакан крепкого дымящегося чая, сказал фокусник.
– Как же это вы, Владимир Николаевич, русский, а очутились в Тегеране, да еще под китайской фамилией? — делая простодушное лицо, поинтересовался Сеоев.
– Очень просто! Уехал из России давно, лет, пожалуй, двадцать назад…
– Вы эмигрант?.. бело… — запнулся Сеоев.
– Белогвардеец, хотите сказать? Нет, ни в белой, ни в какой другой армии я не был. Это все политика — белые, красные, розовые и прочие… Меня это никогда не интересовало. Я уехал просто потому, что рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше… С моими способностями и профессией мне нечего было делать в Советской России. Ведь я гипнотизер, чародей, угадыватель мыслей и дел любого из людей. Ну, а скажите, разве большевикам интересно иметь у себя такого человека, который, как по книге, будет читать все их мысли и тайны? Конечно, нет, да, кроме того, и в смысле заработка, — ведь я сейчас зарабатываю до трех-четырех тысяч долларов в месяц, а что я имел бы у вас? Усиленный паек и спецставку восемьсот рублей?
– Нет, зачем же, и у нас встречаются замечательные фокусники в цирке… вот я сам в прошлом году в Тбилиси видел Кио…
– Знаю его!.. — перебил Го Жу-цин. — Но это же ремесленник и невежда. Он показывает фокусы, которые сделает любой мой мальчишка-ученик. А ведь я читаю мысли любого человека, знаю тайны всех, прорицаю будущее и рассказываю прошлое каждого… Вы не верите?
– Нет… Я не то что не верю, а сомневаюсь… Это же, извините, чепуха, — сказал Сеоев.
– Сейчас вы убедитесь в том, что ошибаетесь, мой друг. Дайте вашу руку, смотрите мне в глаза, глубже, напряженней, спокойней… Смотрите не мигая, — при этих словах фокусник, пронизывая взглядом сержанта, глухо и торжественно сказал:
– Мой дорогой друг, вам тридцатый год, вы осетин из аула Дарг-Кох, не женаты, были ранены где-то на Кавказе. Но это все не столь важно, перейдем к другим делам. Проследим за бугром Артемиды и вот этим разветвлением, определяющим долговечность жизни… — Тут фокусник вздрогнул и, словно не веря себе, поднес ладонь сержанта к своему лицу.
Он смолк, смешался и глухим голосом пробормотал:
– Не будем касаться этого вопроса…
– Нет, зачем же? Говорите все, — засмеялся сержант.
– То, что я прочел у вас на ладони, — строго сказал Го Жу-цин, — очень серьезно. Но пока я не хочу говорить об этом.
– Я не боюсь, — возразил Сеоев.
– Я знаю, что вы не из пугливых. Эта длинная линия, пересекающая ладонь, говорит о мужестве, и все-таки… я не скажу вам о вашей судьбе.
– Почему? Неужели она так плоха?
– Может быть, даже ужасна!.. — тихо проговорил Го Жу-цин и, перенеся свой взгляд на другую линию, быстро сказал: — А вот тут я читаю, что вы легко можете стать счастливым, можете прожить долго, быть богатым и умереть в глубокой старости, окруженным сыновьями и внуками.
– Вот тебе и раз! — сказал Сеоев. — Только, что вы мне пророчили что-то ужасное, а теперь рассказываете про счастливую жизнь. Ей-богу, Владимир Николаевич, это как-то не вяжется одно с другим!
– Вас ожидает или то, или другое. Вопрос лишь в том, по какому пути вы захотите пойти.
– Не понимаю вас.
– Сейчас поймете. Видите ли, по вашей руке я прочел, что у вас две линии судьбы, близкая позорная смерть, и второй путь: свобода, деньги и долгая, счастливая жизнь. Вопрос в том, что предпочтете вы…
– Конечно, второе, — смеясь, сказал сержант, — какой же дурак захочет первое!
– Да, но второе — надо не только захотеть, но и заслужить. Мне очень хотелось бы избавить вас от несчастья.
– Но почему, Владимир Николаевич?
– Потому что и вы нужны мне… Потому что вы тот человек, который в свою очередь поможет мне.
– Я? — спросил изумленно Сеоев, уже давно ожидавший этой фразы.
– Да, вы! Как видите, я могу подчинять волю окружающих меня людей своей воле, делать десятки самых сложных чудесных фокусов, но я не всемогущ… Я не могу проникнуть туда, куда невозможно войти… Вы понимаете, о чем я говорю? — нетерпеливо закончил он.
– Нет!.. Не понимаю.
– А тем не менее все ясно. Вы находитесь в том доме, куда именно мне нельзя пройти…
– К генералу? — делая простодушное лицо, спросил Сеоев.
– Ну да! Там, в большой комнате, возле кабинета полковника, в стене имеется сейф…
– Железный шкаф? Около карты? — сказал сержант.
– Да, да! Так вот в этом шкафу лежит папка, обыкновенная папка с бумагами. Мне необходимо, — тут фокусник тяжелым, свинцовым взглядом глянул в упор на сержанта.
Сеоев с усилием оторвался от пронизывающих глаз Го Жу-цина.
– Но при чем я? — неуверенно спросил он.
– Именно при том… Вы тот человек, который поможет мне достать всего на тридцать — сорок минут доклад, затем папка ляжет обратно в шкаф…
– А доклад? — спросил сержант.
– И доклад!.. Я только сфотографирую его, и никто, ни один человек в мире, не будет знать об этом… взамен же вы получите деньги и любое подданство.
– То есть как… подданство? — привскочил Сеоев.
– Ну, конечно!.. Ведь я же говорил, что вам угрожает страшная беда… или долгая счастливая жизнь… Если вы выбираете второе, то немедленно же делайте то, что я скажу…
– Но это невозможно! Кабинет полковника охраняется, шкаф заперт, полковник ночует тут же… нет, это невозможно.
– Пустяки!.. Вы только согласитесь. От вас не требуется ничего большего, чем провести в помещение человека, одетого в форму советского солдата. Через час доклад уже снова будет на своем месте…
– А полковник?
– В эту ночь его не будет дома. В эту ночь он будет отсутствовать. Я наверное знаю, что он целую ночь проведет вне дома. Мы отвлечем его.
– Кто мы? — спросил сержант.
Го Жу-цин холодно сказал:
– »Мы» — это я… и не задавайте ненужных вопросов.
Сеоев понял, что промахнулся, и молча кивнул.
– Ну, так как, согласны?
Сержант молчал. Фокусник прошелся по комнате и, остановившись возле гостя, процедил сквозь зубы жестким тоном:
– Помните, что я говорю с вами так откровенно потому, что в случае отказа вы пропали. Вам не выйти отсюда… В доме десяток людей, при первом же моем знаке вы будете убиты, даже вашего трупа не найдут.
Сеоев молчал.
– …Но я знаю, что вы согласитесь. На самом деле, что для вас большевики? Вы не русский, вы горец, здешний народ и по крови, и по быту, и по религии вам ближе, чем Россия… Если вы захотите исчезнуть, то на следующее же утро после операции очутитесь далеко отсюда. Денег вам дадим много, у вас будет иранский паспорт. Что скажете на это? Решайтесь и скорее, только помните, если вы согласитесь лишь для того, чтобы выйти беспрепятственно отсюда, то, во-первых, вам никто не поверит, во-вторых, все равно будете убиты и, в-третьих, прежде чем выйти отсюда, вы дадите мне вот эту подписку, — и вынув из столика заранее заготовленную бумагу, Го Жу-цин медленно прочел:
«Я, нижеподписавшийся, старший сержант Советской Армии Камболат Сеоев, даю свою подпись в том, что еще с 1940 года, в бытность мою шофером «Ирансовтранса» и по сей день состою платным агентом 3-го отдела…» Вот тут распишитесь, после чего я вам дам куш…
– Что… дадите? — тихо спросил Сеоев.
– Куш!.. На первый раз сто новеньких английских фунтов, а когда сделаем дело, тогда пять тысяч американских долларов. Прекрасные деньги! Это, знаете ли, самая сильная во всем Северном Иране валюта.
– А это самый сильный кулак во всей Северной Осетии, — проговорил Сеоев и со всего размаху ударил по скуле Го Жу-цина.
Фокусник, как куль, упал на кушетку, из-за двери выскочило трое подслушивавших и кинулись на сержанта.
Если в делах дипломатии Сеоев не отличался особым талантом, то в искусстве кулачного боя это был действительно первый боец Северной Осетии. Инстинкт воина, привыкшего к войне и опасностям, еще раньше подсказал ему, что вряд ли Го Жу-цин один в комнате, и появление мужчин с ножами в руках не испугало великана. С поразительной ловкостью он ткнул носком ноги в живот набегавшего на него человека, и когда тот со стоном повалился навзничь, сержант ударом кулака сбил с ног и другого и, приподняв за шиворот с кушетки Го Жу-цина, вышел в переднюю, прикрываясь потерявшим сознание фокусником.
На лестнице не было никого, но сержант не верил этой тишине. Он распахнул дверь и толкнул вперед хозяина. Тяжелый удар камнем пришелся по плечу фокусника… На площадке лестницы стояло двое иранцев, с воинственным видом размахивавших короткими дубинками. Великан-сержант, швырнув на пол безжизненное тело Го Жу-цина, бросился на них, сверкая глазами и выкрикивая осетинские ругательства. Грозный вид разъяренного гиганта так напугал обоих, что, выронив свои дубины, они с воплями кинулись во двор. Не теряя ни минуты, Сеоев двумя прыжками выскочил за ними и, заметя невысокую ограду и запертые на замок ворота, кинулся к стене.
Едва он, подтянувшись на руках, успел вскочить на ограду, как во дворе забегали люди, залаяли псы, раздался выстрел и десятка два дробинок с визгом пролетели над уже успевшим перескочить стену сержантом. Но тут снова был двор. Не зная, где находится выход на улицу, Сеоев кинулся вперед по аллее. За кустами он увидел выскочившего из флигелька и бежавшего к железным воротам пожилого иранца с большим ключом в руке. В одно мгновение сержант ударом кулака сшиб с ног сторожа и, перескочив через него, выбежал на улицу. Это было вовремя, так как из первого дворика уже вынеслось около десятка разъяренных немецких овчарок. Сержант плотно прикрыл ворота и побежал по улице, стараясь понять, где же он находится. Прохожие с удивлением оглядывали его и только на углу, уже далеко от дома фокусника, Сеоев понял, почему люди с таким испуганным удивлением смотрели на него.
Гимнастерка его была разорвана и испачкана кровью Го Жу-цина, которому плохо пришлось и от кулака сержанта и от знакомства с кирпичом, припасенным его людьми для гостя.
– Что это за улица? — остановив шарахнувшегося в сторону перса, спросил сержант.
– С вашего позволения, Кумская улица, арбаб (господин), — робко проговорил прохожий.
«Кумская улица, — подумал Сеоев, — ведь это кварталов за пятнадцать от проспекта Шапура, совсем в другой стороне от жилища фокусника… Так вот куда завез меня этот негодяй!» Он успел сделать еще несколько шагов, как его нагнал полицейский и, приложив руку к пехлевийке, сказал:
– Господин военный, я должен задержать вас, так как мне сообщено, что вы убили человека.
Первым движением Сеоева было отшвырнуть ажана, но, взглянув в его несколько встревоженное, но в общем почтительное лицо, он сказал:
– Хорошо, но только при одном условии… Едемте в центральный полицейский участок. В другой — я не пойду.
– Пожалуйста… в какой угодно, — облегченно согласился полицейский.
Остановив проезжавший фаэтон, они поехали в участок, откуда немедленно же о случившемся позвонили генералу.
Остальное уже известно читателю.
– Вы, сержант, этой дракой совсем испортили дело… И какой черт дернул вас впутываться в эту историю! — сказал в сердцах генерал.
– Я думал сделать лучше… товарищ полковник знает, что я…
– Д-да! — после минутного молчания заговорил генерал, — вы, старший сержант Сеоев, пока что находитесь под домашним арестом на… — генерал подумал и добавил: — на двое суток, пока мы не выясним и не обдумаем положения. Никуда не отлучаться, чтоб этот двор был единственным местом ваших прогулок. Днем отдыхайте и спите, ночью кабинет полковника и помещение канцелярии охраняете вы… Поняли меня?
– Так точно! — вытягиваясь во весь свой огромный рост, проговорил Сеоев.
– Идите и отдыхайте!
– Есть идти и отдыхать! — рявкнул гигант, исчезая в дверях.
– Вы видели, какие у него кулаки? Настоящие тыквы! — еле удерживаясь от улыбки, сказал генерал. — Думаю, этому фокуснику — шпиону сейчас врачи прикладывают примочки и прочие снадобья где-нибудь в Исфагани или Ширазе…
– Почему в Исфагани, а не здесь? — удивился я.
– Потому что его сегодня же на самолете или на «джипе» вывезли из Тегерана… К вечеру вы убедитесь в этом, а теперь давайте лучше обдумаем, что говорить и как нам держаться перед микрофоном, чтобы не возбудить подозрения у подслушивающих нас людей.
Под вечер ко мне в кабинет зашел генерал.
– Ну, что вы скажете по поводу всей этой ахинеи, которую наболтал нам Сеоев? — угрюмо спросил он, выразительно глянув в сторону микрофона.
– Черт его знает!.. какая-то пинкертоновщина!.. По его сумбурному рассказу трудно понять, где истина я где ложь…
– А по-моему — все ясно. Какая там истина! — сурово перебил генерал. — Напился, как свинья, устроил пьяную драку, избил этого фокусника, а все остальное — наврал.
– Но, позвольте, он говорит, что этот фокусник — русский, белогвардеец, по фамилии Кожицин, что зовут его Владимир Николаевич…
– Ну, и что из этого? Тем хуже для советского сержанта…
– …что он уговаривал Сеоева выкрасть из сейфа документы!..
– Враки! Просто ваш Сеоев, желая реабилитировать себя, выдумал всю эту гору вранья, чтобы прикрыть ею пьяный дебош. Нет, Александр Петрович, не спорьте и не уговаривайте меня… бесполезно. Вы отдали приказ об его откомандировании в распоряжение коменданта?
– Никак нет, не успел, — ответил я.
– Немедленно же отдайте и отошлите его отсюда вон, — сухо сказал генерал.
– Слушаюсь, товарищ генерал! Но, по-моему, к тому, что рассказывает он, следовало бы прислушаться.
– К чему прислушиваться? К вранью о фокусах, предсказаниях и прочей белиберде? Полноте, Александр Петрович, просто ваш любимчик-сержант допился до такого скотского состояния, что ему стала мерещиться всякая чертовщина… Словом, кончим этот разговор. Чтобы завтра же его не было в Тегеране, и пусть он благодарит, что я не отдаю его под суд. На всякий случай сегодня же обратитесь официально через нашу миссию в Министерство внутренних дел с просьбой сообщить, кто такой этот Го Жу-цин, и правда ли, что он русский белогвардеец и немецкий шпион. Если это подтвердится, то попросим о немедленной высылке его из Ирана, а теперь перейдем к другим вопросам. Скажите, как бы вы отнеслись, если б я просил вас на день-другой слетать в Тбилиси, в штаб Закавказского фронта? Дело в том, что я хочу, чтобы, прежде чем отошлем в Главную Ставку в Москву наш доклад, вы ознакомили с ним командующего фронтом и членов Военного Совета.
– Готов в любую минуту! Когда прикажете вылететь, товарищ генерал?
– О-о, не так-то скоро! Пока это, так сказать, в проекте. Может быть, через неделю, а, может быть, и позже. Дело в том, что и вам, и мне надо, прежде чем закончим доклад, побывать на местах, объехать зону и уже потом подвести итог.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Еще издали я увидел стройную фигуру девушки. Серый плащ, голубой шарф и большая сиреневая сумка резко выделялись на фоне зеленых кустов буйно распустившихся астр и магнолий.
Зося не видела меня. Опустив голову и чертя кончиком зонтика узоры на красном песке аллеи, она, казалось, ушла в свои мысли.
Я издали залюбовался ею. Эта чудесная девушка никак не была похожа на прислугу, на простую горничную. В ней было что-то свое, свободное, грациозное. Она была действительно очень хороша, и не только хороша, в ее лице была нега, живость и, несмотря на врожденную кокетливость, чистота. Она еще сохранила детскую манеру очень быстро поднимать глаза и смотреть на собеседника прямо в упор с любопытством и жадной пытливостью невинности. Когда же девушка опускала глаза, они казались закрытыми — так были длинны темные ресницы, окаймлявшие большие, чистые голубые глаза.
– Здравствуйте, Зося, простите, что запоздал. К сожалению, эти запутанные аллеи вывели меня совсем в другую сторону.
– Ничего, господин полковник. Я так задумалась, что и забыла о времени, — тихо перебила она.
– О чем же, Зося?
Какая-то тень пробежала по лицу девушки, она быстро и строго глянула на меня и сухо сказала:
– Так, пустяки…
Эта смена настроений, такая внезапная и резкая, насторожила меня. Девушка была или очень наивна и непосредственна или же крайне опытна и хитра.
– Вы чем-то обеспокоены? — участливо спросил я.
– Не-ет!.. Просто случайность… Я вспомнила об одном неприятном для меня письме, и это взволновало меня.
– Не могу я быть вам полезен?
– Нет, — сжав губы, с трудом, еле слышно проговорила она и, пересиливая себя, улыбнулась. — Однако у нас все какие-то невеселые разговоры, давайте поговорим о другом.
Она снизу вверх глянула на меня, улыбнулась и, сразу как-то посветлев и преобразившись, сказала:
– Господин полковник, а ведь я до сих пор не знаю вашего имени…
– Александр, — сказал я.
– Алек-сандр… — с трудом повторила она, вопросительно глядя на меня.
– Петрович, — продолжал я.
– Петрович, — с усилием повторила она.
– Дигорский, — закончил я, с удивлением заметив, что лицо девушки посерело, глаза наполнились слезами.
– Что с вами, Зося? — закричал я.
Она с силой вырвала из моей руки свою.
– Что с вами?.. Скажите, что случилось, что гнетет вас? — спросил я, видя, какой мукой исказилось ее лицо!
– Ни-че-го!.. — с трудом выговорила она, отворачивая от меня свое лицо.
– Нет, что-то есть, не может быть, чтобы вы, такая юная, такая чудесная девушка, играли какую-то вероломную, недостойную роль… Скажите, что с вами? — закричал я.
– Господин полковник, почему вы говорите мне это? — Зося подняла на меня глаза. Лицо ее снова было спокойно, только кончики пальцев теребили зонтик.
– Потому что знаю, что вы сбиты с толку, Зося, потому что полька, любящая свою родину, не может продавать ее врагам.
Она выпустила зонтик, лицо ее потемнело и, отступая назад, она вдруг взволнованно и страстно выкрикнула:
– Вы не ошиблись, я полька! Я люблю свою несчастную Польшу и готова умереть за нее, а вас… вас не-на-вижу!..
Глаза ее, обычно веселые и шаловливые, горели злым, непримиримым огнем. Вся она стала как-то старше и строже и напоминала изящную, готовую к прыжку кошку.
– Да, да… ненавижу. Вы говорите о врагах, готовых купить предателей Польши, а вы сами кто? Вы и есть один из них. Сладкой лестью вы думаете одурачить меня и за моей спиной вести свою подлую игру.
Я наблюдал за нею, в душе изумляясь столь стремительной смене настроений. Нет, она не шпионка, для этого у нее нет выдержки, спокойствия, характера, расчета — первых и элементарных свойств работников разведки. Скорей это была обманутая женщина, оскорбленная в своих лучших чувствах.
– Что вы смотрите на меня? Вы не ожидали в пустенькой хохотушке, в вертлявой горничной, служащей у такой же продажной, как и вы, бессовестной мистрис, увидеть человека, мучающегося за свою распятую, погибающую родину.
– Мы, Зося, русские, спасаем ее! Не они, купцы и разведчики, не банкиры и помещики, а мы, трудовой русский, советский народ, мы спасаем братскую, родную нам Польшу и за ее освобождение проливаем свою кровь на полях Польши и Украины.
– Чтоб сделать советской, чтобы закабалить ее…
– Нет! Чтобы она была свободной, народной, демократической Польшей. Мы хотели бы, чтобы во главе ее стояли рабочие, крестьяне, интеллигенция. Чтобы земли Браницких, Потоцких, Сангушко и Радзивиллов были розданы тем, кто обрабатывает их, а не тунеядцам, графам и князьям.
– Сладкие слова, за которыми идет горькая действительность. Мы много слышали о народе ото всех: и от Пилсудского, и от англичан, и от американцев, и от вас…
– …и от Андерса.
– И от него. Но все это слова, и каждый думает о себе, а народ только работает на них.
– У нас не так, Зося. У нас народ работает на себя, если б это было иначе, то Гитлер раздавил бы нас так же, как Польшу, Францию, как остальную Европу, где народ работает на господ. А у нас их нет, и народ защищает себя, свою власть, свою жизнь и свое будущее…
Зося медленным взглядом посмотрела на меня.
– Откуда вы так хорошо знаете наших помещиков и князей? Или, может быть, вы уже загодя разделили их земли и распределили, где на них будут поставлены ваши колхозы?
– Нет, Зося! У нас много своей советской земли. Нам не нужна чужая земля, мы защищаем и оберегаем свою. А знаю я потому, что читал вашу польскую литературу.
Зося внимательно и не без любопытства посмотрела на меня.
– »Дзяды» Мицкевича и «Конрад Валленрод» — мои любимые книги. Читал и Сенкевича. Много смеялся, читая о пане Заглобе…
Зося еле заметно улыбнулась, и ее насупленное лицо стало мягче.
– Очень люблю «Крестоносцев», «Огнем и мечом», «Потоп» и «Пан Володыевский», а также и все рассказы и повести великого Генрика, вплоть до «Старого слуги» и «Семьи Поланецких».
Зося смотрела на меня, и я видел, как в ней боролись два чувства — горделивой радости за свою родину, за то, что чужой человек так хорошо и тепло говорит о великой польской литературе, и второе — недоверие.
– Читал, конечно, и Жеромского, и Ожешко, и Пруса, и Конопницкую… Знаю и современную вашу литературу, вплоть до Тувима. Горжусь, что великий Шопен — поляк и славянин, восторгаюсь игрой несравненного Падеревского… — взволнованно сказал я. — Мы, русские люди, гордимся, что у вас, поляков, были такие великие воины, как Тадеуш Костюшко, храбрейший из храбрых генерал Ярослав Домбровский, отдавший свою жизнь за Польшу, за Париж, за Коммуну. Мы гордимся и тем, что вместе с Лениным жил и работал сын польского народа, чистый и пламенный революционер — Феликс Дзержинский.
– Пан полковник, — дрогнувшим голосом сказала девушка, впервые за все это время назвавшая меня так, — мне очень приятно, что вы знаете нашу литературу и музыку и наших героев больше, чем я… во всяком случае, ни один из моих американских и английских знакомых и господ никогда не говорил об этом.
– Ведь мы же, Зося, славяне, братья, одной крови и одной матери дети. История и подлые наши цари и подлые ваши крули сеяли вражду и рознь между нами. Пришло время, когда она должна окончиться. Вы, наверное, знаете, Зося, о том, как в старину в Грюнвальдском лесу польские, литовские и русские войска разгромили и нанесли ужасное поражение немецкому ордену меченосцев. Пришло время, и опять русские и польские полки вместе бьют и окончательно добьют проклятую фашистскую гидру. Вы, наверное, знаете, Зося, что на Западном фронте вместе с Советской Армией прекрасно дерутся великолепные польские дивизии. Вот настоящие поляки, истинные патриоты, дети великой Польши, дети, освобождающие свою многострадальную мать. Это не чета продажным бандам Андерса, людям без родины и чести…
– Молчите, молчите! — вся побагровев от гнева, закричала Зося. — Вы… не смеете так говорить о тех несчастных, обманутых людях, которые, поверив вам, думают, что они спасают Польшу… Убийца! Убийца!.. — с ненавистью вскричала она, потрясая сжатыми кулаками возле моего лица.
Тут уж выдержка и хладнокровие оставили и меня.
– Я… убийца? Да что вы, с ума сошли? Кого я убил?
– Не знаете? Хорошо, я напомню вам!.. — проговорила она, впиваясь в меня взглядом. Зрачки ее потемнели. — Моего брата… Лично, сами!..
– Какого брата? — недоумевая, спросил я. — Как ваша фамилия?
– Кружельник!.. А-а, вздрогнули!.. — глядя в мои глаза, крикнула Зося.
Я действительно чуточку подался к ней, припоминая, что где-то совсем недавно слышал эту фамилию. Моя память мучительно напряглась… «Где, где же… откуда я знаю эту фамилию?..» Но я никак не мог припомнить. Я пожал плечами и спокойно спросил:
– Да кого же я убил?
– Моего брата!.. Рядового польской армии Яна Кружельника!.. Вы, именно вы!.. Своими собственными руками убили его… Вы думали, что ваше злодеяние не узнает никто… У-у, с какой радостью я б уничтожила вас, подлый палач!..
Она судорожно искала что-то в сумочке. Найдя скомканную бумажку, бросила ее мне в лицо. Ничего не понимая, я поднял листок и медленно прочел:
«Уведомление панне Софье-Ядвиге Кружельник.
Уважаемая панна Зося! По предсмертной просьбе вашего дорогого брата Яна и по великой клятве исполнить его последнюю предсмертную просьбу, я решаюсь написать вам это тяжелое письмо. Крепитесь, дорогая панна! Ваш любимый брат Ян, а мой дорогой друг умер мученической смертью 23-го сего июля, расстрелянный большевистским полковником только за то, что Ян, как истинный сын польского народа, не хотел идти против своей родины и религии. Он сказал, что для него Польша дороже, чем Россия, и что колхозы противоречат принципам католической церкви и никогда не создадутся на польской земле. Этого было достаточно, чтобы мужественного солдата Яна 23-го числа в 8 часов утра расстреляли перед строем обезоруженных польских солдат… Пишу, чтобы вы знали имя палача вашего брата, убил его полковник Александр Петрович Дигорский. Он собственноручно застрелил Яна из пистолета, сказав с усмешкою остальным арестованным польским патриотам: «То же будет и с вами, лайдаки, пся крев». Так как я был самым близким Яну человеком, то и спешу исполнить его просьбу — сообщить вам о его последних часах жизни. Я сидел вместе с ним в тюрьме, он много говорил о вас, вспоминал детство, Варшаву… Я лично сейчас пока на свободе, но думаю, что всем польским патриотам будет худо. Посылаю это письмо через верные руки, которые обязательно найдут вас. Не плачьте…
Юльский».
Я рассмеялся.
– Вы смеетесь, изверг!.. — заплакала Зося.
– Успокойтесь, девочка! Я знаю кто, зачем и для чего писал эту фальшивку, и даже знаю, кто передал ее вам. Дешевая провокация, на которую попались вы, Зося.
– Фальшивку? — негодующе закричала она.
– Конечно! Я сейчас докажу это. Только минуточку спокойствия, — и, достав из кармана гимнастерки свою записную книжку, я заглянул в нее, будто бы ища что-то, на самом же деле я с мучительным усилием напрягал память, чтобы вспомнить подробнее о Яне Кружельнике, о котором уже дважды писал Аркатов. Передо мною, как на бумаге, всплыло все то, что сообщал капитан:
– …Рядовой Ян Кружельник из дивизии имени Тадеуша Костюшко, — медленно проговорил я, будто бы читая. Девушка схватилась за сердце и побелела. — Шофер-механик дивизионной автобазы…
– То есть… то есть правда… — мешая и польские, и английские слова, заговорила она. — Янусь действительно учился шоферскому делу…
– …Уроженец города Варшавы, улица… — я сделал вид, будто не разбираю написанного и, поднеся к глазам книжку, глянул на Зосю.
– …улица Яна Собесского, дом двадцать девять, — побелевшими губами подсказала она.
– Точно! Адрес правильный, — сказал я и, закрыв книжку, положил ее обратно в карман.
– Ну! — с отчаянием закричала она.
– Что, ну? Все в порядке!
– Еще глумитесь!.. Теперь я окончательно убеждена, что вы убили…
– Спокойствие, Зосенька. Вы убеждены, что это письмо не фальшивка и что я убил вашего брата?
– Да, да, да! — страстно и убежденно сказала она. — Вы, именно вы убили его.
– А что, если недели через две, самое большее через три, я докажу вам, что все это ложь и что вас обманывают с очень грязной и преступной целью?
– Вы не можете доказать этого!
– Могу!
– Каким образом?
– Ваш брат, Ян Кружельник, живой и невредимый, будет разговаривать с вами и скажет вам, кто и зачем создал всю эту отвратительную провокацию.
Зося отшатнулась.
– Вы… вы лжете!.. Он мертв!..
– Он так же жив, как и вы! Хотите, я устрою вам свидание с ним, как только это можно будет сделать?
– Гос-поди!.. Езус-Мария!.. Хочу ли я? Да если это правда!.. Если брат жив… пан полковник!.. но нет, нет, я не верю вам, вы обманываете меня… Ведь это письмо, я наверное знаю, пришло оттуда…
– Спрячьте это письмо, оно действительно пришло оттуда, но я знаю, кто привез и передал его вам… Это тот самый маленький подозрительный полковник, который приехал к госпоже Барк и из-за которого вы увели меня черным ходом… правда?
Зося посмотрела на меня отчаянным, умоляющим, растерянным взглядом и тихо сказала:
– Да!
– Вот видите, а Юльский, который пишет вам это письмо, шпион, убийца и преступник, связанный одной веревочкой с этим самым Сайксом. И то, что я говорю вам, через несколько дней подтвердит вам ваш брат, честный и действительно мужественный патриот Кружельник. А теперь, Зося, дайте мне честное слово, что то, о чем мы сейчас говорили, останется между нами. Вашей госпоже вы можете сказать, что я ухаживаю за вами, влюблен, словом, все, что угодно, только помните, если вы действительно любите брата, любите Польшу, то ни-че-го, ни-ко-му не говорите о нашем разговоре. Если же проговоритесь, то погубите себя и никогда не увидите Яна.
– Я… я вам не верю… Но, ах, боже мой, как хочу верить! — со стоном проговорила Зося, и на ее глаза снова набежали слезы.
– Надейтесь и верьте. Через недели две вы увидите брата, — сказал я и тихо, очень бережно поцеловал ее в лоб. Я сам не знаю, как это случилось. Еще мгновенье назад я и не думал об этом. Зося вздрогнула, хотела отшатнуться, но, вдруг взглянув мне прямо в глаза, сказала тихо и проникновенно:
– Пан полковник… Не обманите меня… У меня и так нет радости в жизни.
– Зосенька, все то, что я сказал, — правда, а теперь — ваше слово.
– Клянусь моею и Янека жизнями, клянусь счастьем отчизны, что буду ждать, буду молчать и буду верить вам в ожидании моего брата! — И она тихо опустила голову, так близко к моей груди, что я почувствовал ее волосы на своей щеке. Я поднес ее руку к губам и осторожно поцеловал ее нежные, красивые пальцы.
Занятая своими мыслями, она даже и не заметила этого.
– Ох, пан полковник, если… если это все правда… я смогу сделать вам большое полезное дело, но если вы меня обманываете и думаете посмеяться над одинокой, несчастной девчонкой, то… — она побледнела.
– Молчите, молчите, Зосенька! Ни звука. Когда вы увидите брата, вот тогда и поговорим об этом. А теперь идемте в парк. Сделайте веселый, кокетливый вид, чтобы никто не мог заподозрить, о чем мы говорили. На этих днях я скажу, когда вы увидите вашего брата. — Она отодвинулась, пристально, не спуская глаз, глядя на меня, затем вздохнула, отерла набежавшую слезу, и мы тихо направились вперед.
– Может быть, вы поспешили? — сказал генерал, выслушав мой рассказ о свидании с Зосей.
– С тем, что сообщил о ее брате? — спросил я.
– Нет, с тем, что пообещали показать его. Я не уверен, что это легко будет сделать.
– Но это необходимо.
– Идите-ка пока к себе, Александр Петрович, займитесь своими делами, а я подумаю… поразмыслю, — медленно проговорил генерал, и по его голосу было заметно, что он очень озабочен моим обещанием. Чувствовалось, что он уже начал «размышлять», и мое присутствие только мешает ему.
Работать мне не хотелось, слишком уж было остро и неожиданно бурное, взволнованное объяснение с Зосей. Я просто не мог бы сейчас сосредоточиться. Мне надо было успокоиться и собраться с мыслями. Выйдя в сад и сев в тени большого каштана, я стал рассеянно наблюдать за воробьями, гомонившими вокруг.
Наша работа уже подходила к концу. Подготовительные мероприятия заканчивались. Вся северная часть дороги охранялась нами, наши коменданты и части занимали зону. Возможно, что вскоре мы должны будем вернуться назад. Тут я поймал себя на мысли, что было бы нелегко расстаться с Зосей. Девушка начинала очень нравиться мне. «Вот тебе и концовка «дела о привидениях», — невесело улыбнулся я.
Ничего не надумав, я пошел к себе, прилег на софу и крепко заснул.
Часа в четыре ко мне вошел генерал.
– Извините, что разбудил вас. Как спалось, Александр Петрович? — спросил он, усаживаясь возле стола с микрофоном.
– Плохо… Духота и эти проклятые мошки, а днем… — начал было я.
– А днем Зося и ее хозяйка не дают спать. Ну, ладно, не хмурьтесь, взгляните-ка лучше, что я получил сегодня с утренней почтой. Прелюбопытное письмо издалека…
– Из Москвы? — быстро спросил я.
– Да, исключительного значения и секретности. Вам небезынтересно было бы познакомиться с ним, — протягивая мне бумагу, сказал генерал.
Я сел в уголок и, не отрываясь, дважды прочел его про себя.
Из авторитетных органов сообщали, что на Востоке действительно существует журналистка Эвелина Барк, бесцветно, много и сентиментально пишущая об Ираке и Иране. Однако было интересно также и то, что под псевдонимом «Ирандуст» и «Ориенталия» она до 1939 года работала в непосредственной близости к известному разведчику Чарльзу Клейтону, а с мая 1939 года перешла на «работу» в Разведбюро «Азия-ОС-4», и тут уже ее сводки, доклады и записки решительно отличались от той безобидной псевдо-экзотической чепухи, которую обильно печатала журналистка Барк.
Информационная и деловая переписка разведчицы «Ирандуст», «Ориенталии» была точной, деловой, похожей на боевые отчеты с фронта и уж, конечно, ничем не напоминала слащавое дамское рукоделие Эвелины Барк. Это была ловкая и умная завеса, совершенно укутавшая в своем дыме истинное лицо разведчицы, высоко ценимой разведками двух стран.
Очень, очень немногие из руководителей политики этих стран знали о том, что кокетливая, веселая, несколько легкомысленная журналистка Эвелина Барк одновременно была «Ирандустом» для одних и «Ориенталией» для других и что ее скупые донесения ценились на вес золота и высоко подняли авторитет «женщины Лоуренс», как в похвалу называли ее заинтересованные лица.
– Ну-с, как вам нравится это известие? — спросил генерал, когда я, наконец, оторвался от бумаги.
– Не документ, а разорвавшаяся бомба! — ответил я громко, стараясь, чтобы в микрофоне был явственней слышен мой голос.
– Да… история с географией… — как бы в раздумье произнес генерал. — Я вас попрошу, Александр Петрович, заучить наизусть эти строки и, не показывая никому, положить в сейф. Помните, что никто ничего не знает об этой бумаге.
– Слушаю-с. Я понимаю ее важность, товарищ генерал.
– Что Сеоев? Отправили или он еще здесь?
– В девять ноль-ноль через комендатуру отправляю его в Пехлеви.
– Пока задержите. Вам надлежит срочно выехать в расположение наших войск в зону железной и шоссейных дорог. В этой поездке он может вам пригодиться, ну, а уж после возвращения немедленно же отправьте его в Баку. А теперь идемте в столовую обедать, — вставая со стула, сказал генерал.
Мы едва успели покончить со вторым блюдом, как к нашему столу подошел дежурный офицер и, пригнувшись к уху генерала, что-то тихо шепнул ему:
– Ка-ак? — удивленно спросил генерал, отставляя в сторону вазочку с киселем.
– Так точно! — ответил дежурный, передавая ему визитную карточку.
Генерал прочел, пожал плечами и, как бы в раздумье протянул ее мне.
«Всемирно известный иллюзионист, маг и факир Го Жу-цин», — было выведено золотым тиснением на глянцевитом белоснежном картоне. Ниже мелким, очень изящным почерком написано по-английски: «Уважаемый сэр и генерал! Покорнейше прошу принять меня на несколько минут для разговора по поводу прискорбного инцидента, происшедшего на днях.
Готовый к услугам
Го Жу-цин».
Я озадаченно взглянул на генерала, глаза которого не менее удивленно смотрели на меня.
– Битый чародей, оказывается, здесь и не думает скрываться в Исфагани…
– Да-а… поразительно, но факт. Ваша правда, Александр Петрович, — все так же недоумевающе согласился генерал. — Но черт его побери! По всем законам и правилам логики этот негодяй должен был исчезнуть из Тегерана… Где он? — поднимаясь, спросил генерал.
– В приемной.
– В каком он виде?
– Прекрасно одет, очень предупредителен, лицо забинтовано, левая рука на перевязи, — доложил офицер.
– Я думаю! — сказал генерал. — Ну, так пойдемте, полковник, знакомиться с крестником нашего сержанта.
Мы задними комнатами прошли в кабинет. Я сел за свой стол, а генерал в кресло у окна.
– Пригласите посетителя, — сказал он вошедшему дежурному.
Офицер открыл дверь и впустил из приемной человека.
– Извините, что явился без приглашения и оторвал вас от дела, — поклонившись нам, вежливо сказал вошедший, — но обстоятельства таковы, что я обязан был, несмотря на увечья, полученные от вашего пьяного солдата, сегодня же явиться сюда.
Я взглянул на генерала. Лицо его было непроницаемо. Он молча показал посетителю на стул.
Перед нами в почтительной позе стоял небольшого роста китаец с гоминдановским значком на груди, один глаз у него, очевидно, был подбит и тщательно забинтован. Он изящно поклонился и сел возле нас.
– Вы — господин Го Жу-цин? — спросил генерал.
– К вашим услугам! — садясь на стул, ответил гость.
– Черт побери этого сержанта, теперь я вижу, что он действительно был пьян, — обращаясь ко мне, сказал по-русски генерал. Потом, как бы спохватившись, он по-английски спросил китайца: — Вы говорите по-русски?
– К сожалению, нет, ваше превосходительство, только по-английски.
– Очень жаль! Я довольно прилично понимаю англичан, но говорю на их языке с трудом. Попрошу вас вести беседу с господином полковником, я же буду только задавать вопросы, — подбирая слова и слегка запинаясь, сказал генерал.
Даже я, хорошо знавший генерала, чуть было не поверил в его слабое знакомство с английским языком, так мастерски, неуверенно и затрудняясь, составил он свою фразу.
– Пожалуйста, пожалуйста! — прижимая руки к груди, согласился гость и, уже глядя на меня, начал свой рассказ.
– Позавчера утром, когда я готовился к приему записавшихся клиентов, в квартиру неожиданно зашел русский солдат, доложивший ведущему запись слуге, что ему нужно срочно поговорить со мной. Заметив, что солдат нетрезв и от него сильно пахнет вином, слуга попытался назначить посещение на следующий день… но пьяный стал шуметь, требовать немедленного сеанса. Мой слуга хотел урезонить его, но ваш солдат отшвырнул его к стене и ворвался в кабинет, где находился я. В эту минуту я готовил инструменты к сеансу, назначенному заранее двум знатным дамам. Когда я отказал солдату в приеме, он разъярился, изломал аппаратуру и, как видите, — посетитель грустно улыбнулся, показывая на забинтованную щеку, — избил и меня. Если бы не полиция, его буйство могло быть еще ужаснее.
– Спросите его, Александр Петрович, где происходило все это? — спросил генерал.
– На улице Шапура, сорок один, в квартире, которую я занимаю уже третий год, — печально сказал китаец. — А вот и копия полицейского протокола о дебоше, произведенном вашим солдатом у меня в квартире в доме сорок один по улице Шапура, — вынимая из кармана вчетверо сложенный лист, смиренно закончил Го Жу-цин.
Тут же находилась и копия объяснения полицейского Алекпера, служащего ажаном в участке № 7.
Полицейский показал, что два дня назад у него была свадьба, на которую он пригласил сержанта Сеоева, как своего старого кунака. Никого из посторонних не было, только родственники да его начальник, раис-назмие Камал-Хан Гейдари. Го Жу-цина, о котором рассказывает сержант, не было, да и не могло быть, так как ажан Алекпер с ним незнаком. Сержант Сеоев пил много вина и араки, быстро напился и пытался в пьяном виде изображать Го Жу-цина и его фокусы, говоря, что знает эти штуки не хуже самого китайца. Часа в три или в четыре ночи он вдруг решил идти на квартиру к фокуснику, и когда его хотели отговорить и уложить спать, он, человек огромной физической силы, раскидал всех и убежал из дома Алекпера. Что было дальше, он не знает. Правдивость показаний может подтвердить присутствовавший там раис-назмие.
Ниже шла приписка: «Показания ажана Алекпера подтверждаю».
– Та-ак-с! — просматривая документ, сказал генерал. — Все верно. А спросите его, Александр Петрович, как же он говорил с Сеоевым, если он знает только один английский язык.
– Нет, я отлично говорю и по-персидски, — деликатно улыбнулся китаец, когда я перевел ему вопрос генерала, — говоря же его превосходительству «только английский», я подразумевал европейские языки.
– Так-с! — снова удрученно повторил генерал. — Узнайте у него, Александр Петрович, чего же он хочет от нас?
– Возмещения материального убытка и, главное, мне сказали сегодня в полиции, что этот солдат наговорил бог знает чего обо мне… Вплоть до того, что я шпион и русский белогвардеец… В полиции сказали, что его превосходительство заинтересовались этим и запросили сведения обо мне.
– Ладно! — перебил его генерал. — Скажите ему, что возмещение убытков — чепуха. Пьяный солдат действовал по своему, бог его знает, какому поводу и отвечать за него мы не можем… Сержант будет строго наказан, и вопрос о нем закончен. О втором, прошу извинить нас, но я обязан был запросить полицию, так как возникли было такие подозрения… Сейчас же ясно, что все это вздор… Сегодня же приму меры к ликвидации моего запроса.
Китаец вежливо улыбнулся и, низко поклонившись, бесшумно выскользнул из кабинета.
– Проводили гостя? — спросил генерал вернувшегося дежурного офицера.
– Так точно!..
– Ну-с, каков негодяй ваш хваленый Сеоев! — как только мы остались одни, закричал генерал. — В какое положение он поставил меня перед этим паршивым фокусником! Я места себе не находил, слушая о безобразиях вашего любимца…
– Да кто же знал…
– Кто знал! Вы, вы должны были знать! Видите, что получается, когда командиры распускают солдат. — Он подошел к окну, побарабанил по стеклу пальцами и, словно немного успокоившись, сказал:
– Этот урок нам надо крепко-накрепко запомнить…
– Так как вы говорите, два очка не в мою пользу. — Он вдруг расхохотался. — Как раз в мою, именно в мою пользу… у меня сейчас с души спал груз, мне легко стало на сердце. Вы понимаете, что значит появление этого человека? — обхватив меня за плечи, спросил, сияя, генерал.
Мы стояли в саду, а из кустов торчала голова Сеоева, с удовольствием наблюдавшего за нами.
– Понимаю. Этот подставной Го Жу-цин заменяет настоящего, избитого этим дядей, — указал я на сержанта.
– Да, но настоящий Го Жу-цин именно этот… Им снята квартира, им официально приобретен патент на право сеансов и выступлений, он представляет из себя юридическое лицо в этой шайке, и, конечно, он и есть китаец Го Жу-цин, а тот, второй — Кожицин, или как там его еще зовут, тот — основное звено, прикрытое именем и документами этого. Вот почему он якобы переодевается во время своих сеансов в китайскую одежду и гримируется.
– Понятно, — сказал я.
Удивленный Сеоев, перестав ухмыляться, подошел ближе и застыл в позе жены библейского Лота.
– Но и это пустяки… Главное же заключается в том, что господин Сайкс убежден, что надул нас. Я больше всего боялся, что, напуганный разоблачением Сеоева, он прекратит свою игру… Но приход этого молодца говорит о том, что все идет как надо…
Наутро пришла срочная телеграмма.
Расшифровав ее, мы прочли:
«Вчера вечером патрулями, охраняющими железнодорожный участок сектора Миан-Кух-Ниала, были замечены трое неизвестных. Задержанные показали, что они крестьяне села Сиях-Руда и идут на заработки в Тегеран. Отпущенные после допроса удалились. Спустя час сорок минут невдалеке от тоннеля Фирузкух были обнаружены еще двое неизвестных, назвавшихся жителями Мазандеранского края. При обыске у них обнаружено ничего не было. Один из задержанных, хотя и хорошо изъясняющийся по-ирански, не похож на настоящего перса. Оба находились под караулом на посту 1 — 22. Среди ночи один из них, отпросившись на двор, при выходе из помещения набросился на сопровождавшего его караульного и, сбив его с ног ударом кулака, пытался бежать, но был убит дежурным Рудаковым. Спустя час одиннадцать минут возле станции Чанах был остановлен в 3-х километрах от тоннеля поезд № 101, на котором, согласно заявлению бригады, были замечены подозрительные лица. Эти люди, несмотря на то, что они имели проездные билеты до Харала, незаметно сошли где-то в районе тоннеля Фирузкух. Поездной военной охраной и лицами, сопровождающими грузы, были осмотрены вагоны и обнаружено следующее: в багажном вагоне № 4/101 — мина с часовым механизмов, взрыв которой был намечен на 8 час. 22 мин. утра, то есть в тот самый момент, когда поезд должен был находиться в пути, на самой середине тоннеля Фирузкух. Поезд был вновь тщательно осмотрен и лишь после обследования прошел через тоннель, продолжая свой маршрут на Бендер-Шах, с опозданием на 7 часов 44 минуты.
Начальник участка инженер-майор Скворцов.
Командир охранного батальонного участка
капитан Руденко».
– Итак, Александр Петрович, придется совершить поездку в горы, — сказал генерал. — Посмотрите на месте обстановку, опросите диверсанта и…
– Когда прикажете ехать?
– Да чем скорей, тем лучше. Хоть завтра, — подумав, сказал генерал.
Но ехать в район тоннеля пришлось раньше. Снова вошел дежурный офицер с радиограммой. Генерал прочел и передал ее мне.
«Сегодня в 11 час. 03 мин. высланными в район тоннеля Фирузкух патрулями были обнаружены две вооруженные группы людей. Первая, в количестве семи человек, открыла с дальнего расстояния огонь по нашему патрулю, вторая же, из трех человек, прикрытая завязавшейся перестрелкой, стала быстро уходить в горы, в сторону села Такхаз. Вызванные конные разведчики с боем настигли убегавших. Один из них был убит, другой захвачен в плен, третий скрылся. Первая группа злоумышленников после получасовой перестрелки рассеялась в горах, оставив на месте четыре английские десятизарядные винтовки с патронами. У нас потерь нет. Захваченный диверсант находится под строгим караулом на посту 1 — 22. Ожидаю указаний.
Командир охранного батальона участка
капитан Руденко».
– События не ждут и опережают нас, — сказал генерал. — А что, если бы…
– …выехать сегодня вечером?
– Именно! Теперь уже не только один, а двое диверсантов будут перед вами и не «подозреваемых в злоумышлении», а захваченных на месте в бою и с оружием в руках.
– Вечером выезжаю, — сказал я.
– Отлично! Берите с собою майора Крошкина, Сеоева и двух солдат. Желаю успеха, а теперь давайте займемся подготовкой к вашей поездке, — сказал генерал.
Тегеранский вокзал Трансиранского железнодорожного пути невелик, довольно чист и наряден. Двое ажанов с безразличными лицами стоят возле входа. Кланяясь и выжидающе глядя на нас, по перрону проходят носильщики или, как их здесь называют, «мути». Расшитый позументами железнодорожник важно шествует мимо, не глядя ни на кого. На запасных путях пыхтят паровозы. Оживление и все увеличивающаяся толпа говорят о том, что скоро подойдет поезд.
У нас еще сорок минут. Я иду в зал вместе с майором Крошкиным и Сеоевым. Сопровождающие нас ефрейтор Демин и рядовой Топуридзе остаются на перроне.
Зал ресторана довольно вместителен; везде пальмы, цветы, белые скатерти… Свет в него проникает сверху, через застекленный потолок. За столиками группами расположились отъезжающие: четверо американцев, несколько англичан, швед-миссионер, трое сестер-монашек из общины «Сент-Лазар». Высокий, скуластый американец-летчик с двумя рядами планок, пересекающих его грудь, шумно завтракает. Ряд разнокалиберных бутылок украшает его столик.
Изредка до нас долетают возгласы летчика, его друзей и хрипловатый голосок провожающей его девицы из «Женского военного корпуса». Она подвыпила и все пытается запеть песенку, но никто не поддерживает, все заняты напитками и воспоминаниями о перелете из Индии.
в который раз запевает девушка.
В отдалении от европейцев сидят пассажиры-иранцы, они пьют только чай, заедая его кексом и печеньем. Уезжая из дому, запасливые и экономные персы припасли еды минимум на три-четыре дня, зачем же им тратиться на ресторанное угощение.
Мужчины иронически переглядываются и подмигивают друг другу, не сводя глаз с хорошенькой пьяненькой американки, уныло и монотонно бубнящей одни и те же слова:
– …Чтоб отнести ее… домой…
Женщины с деланным безразличием макают печенье в чай, успевая быстро оглядеть всех находящихся в зале.
– А я вам говорю, что эта проклятая страна должна быть благодарна нам, англичанам. Мы не жалеем денег, чтобы вытащить ее из средневековья, — говорит один из англичан. — Уже сто с лишним лет, как наше золото оплодотворяет эту забытую богом землю…
– Из которой вы выкачиваете нефть, — неожиданно говорит американка, переставая петь.
Американцы дружно хохочут.
– Браво, Мод!.. Нокаутировала британца, — одобряюще говорит кто-то из них.
Англичанин шокирован, он с оскорбительной вежливостью холодно кланяется в сторону девушки.
– Я не отвечаю лишь из уважения к очаровательной мисс, — цедит он сквозь зубы.
– А ты валяй, говори, если можешь! — размахивая рукой, кричит летчик.
Англичанин пожимает плечами и молча садится, отворачиваясь от шумной американской компании.
– То-то! — смеется летчик. — Сказать-то и нечего, но вы не волнуйтесь, сэр, теперь конец вашим заботам об этой стране.
Американцы в восторге топают ногами и хохочут. Летчик азартно стучит бокалом по столу. Стекло со звоном разлетается, виски стекает со скатерти на пол.
– Аминь! Вот так лопнут и ваши заботы об этой «проклятой» стране, — вызывающе говорит летчик.
Англичане молчат, потом спокойно встают, один из них бросает подбежавшему официанту деньги, и они все, не спеша, чинно уходят под свист и вопли американцев.
– Поразительное единство союзников, — говорит майор Крошкин, показывая глазами на замерших от неожиданного и приятного развлечения иранцев.
Поезд шел по желтой, унылой степи. В отдалении курились дымки, темнели редкие села. Туманная мгла покрывала горизонт. Было душно, в открытые окна вагона дышала начинавшая накаляться степь.
– Жарко! — обтирая потную шею, сказал я.
– Ничего. Скоро подъем, а там, в горах, будет совсем другое, — успокаивающе сказал майор Крошкин.
Поезд замедлил бег, показались строения. Это была станция, жалкое подобие настоящей. Платформа, крытый навес, за путями два желтых глинобитных домика, сарай. Возле переезда стоял босой, оборванный сторож с зеленым флажком в руке. Два деревца и чахлые кустики бросали жалкую тень на опаленную землю.
Паровоз засвистел, сильней задышал паром и, делая небольшой поворот, повернул влево. Степь сразу же отошла в сторону. Мы подъезжали к горам.
– Отсюда до Бендер-Шаха все станции, мосты и тоннели охраняются нашими войсками, — пояснил майор.
Поезд шел тише, колеса медленней катились по рельсам, с натугой дышал паровоз. За окнами стали подниматься холмы, показалась зелень, на склонах запестрели цветы. Прохладный ветерок ворвался в душное купе.
– Хо-ро-шо! — с удовольствием сказал Крошкин, вглядываясь в меняющийся пейзаж.
Теперь поезд шел между скал, дико вздыбившихся вокруг. Ручейки сбегали с них, просачивающаяся подпочвенная вода стекала с утесов, свисающие корни и переплетенные травы покачивались под ветром. На одном из поворотов мелькнул наш патруль, обходивший свой участок. Серьезный, с внимательным лицом, обходчик шагал рядом с ними, сопровождаемый железнодорожником-иранцем. Миг — и вся группа осталась позади.
– Порядок! — удовлетворенно сказал Сеоев, застегивая ворот гимнастерки, и, видя мое смеющееся лицо, разводя руками, сказал:
– Свежо, товарищ полковник!
– Вы поглядите, что будет дальше, — ответил майор. А поезд тем временем поднимался все выше, рисуя зигзаги, восьмерки и круги, взбираясь на раскинувшиеся горы. Было как-то странно видеть и чувствовать столь разительную перемену климата. Всего лишь час-полтора назад мы изнемогали от удушливой, полутропической тегеранской жары, а сейчас свежий прохладный воздух обвевал нас с головы до ног. Зеленые скаты гор были усеяны цветами, густые кусты окаймляли дорогу. Мелькали фигуры наших солдат, охранявших путь.
– Да, тут дело другое! — восхищенно сказал сержант, показывая на строгие фигуры солдат.
Поезд поднимался над ущельями. Скалы и кручи мелькали за стеклами окон. Крутые отроги гор уступили место утесам.
– Скоро пойдут тоннели, — сказал майор, — видите, все чаще встречаются патрули.
– А много ли тоннелей?
– Более двухсот, общей длиной в восемьдесят три километра.
– О-о, тут действительно есть что охранять!..
– И что взрывать! — добавил Крошкин. — Этот Фирузкухский тоннель самый длинный из всех. В нем три километра длины, но знаменит он не только длиной, но и тем, что его уже в третий раз пытаются взорвать. Первый и второй раз германо-иранские, а теперь и… — майор сделал рукою жест, — и еще кое-какие фашисты. Я уверен, товарищ полковник, что лица, которых задержала наша охрана, в основном будут персы из «Меллиюне Иран»[96].
– Ничего! Мы разберемся… — сказал я.
На одной из станций во время пятиминутной остановки поезда на дебаркадере нам повстречался летчик-американец, который вчера вечером так «мило» беседовал с англичанами.
Теперь он был трезв, приветлив и по-воински подтянут.
Завидя меня, он подошел, отдавая честь.
– Разрешите представиться. Капитан военно-воздушных сил Лирайт. Прошу извинить, полковник, вчера я немного пошумел в вашем присутствии, но терпеть не могу лицемеров, к тому же перехватил смеси из виски, джина и персидского вина.
– Пустяки! Как себя чувствуете, капитан? Куда держите путь? — пожимая ему руку, спросил я.
– В Бендер-Шах. Я сопровождаю авиагрузы, идущие в этом поезде в адрес Советов. Моторы, запасные части и прочее, — ответил летчик. — Совершаю уже в третий раз такую поездку.
– Бывали вы когда-нибудь в России?
– Нет, не приходилось, но очень хотелось бы побывать. Во всяком случае я питаю уважение к вашей великой стране… Этому меня научили дела и достижения таких людей, как ваши Чкалов, Громов, Водопьянов и Байдуков.
– В Америке тоже много прекрасных авиаторов. Нам знакомы имена Бэрда…
Лицо американца просветлело.
– Мне приятно это слышать, сэр. Ведь вы не летчик, но, оказывается, хорошо знаете наших храбрых парней. Очень сожалею, что вчера я не выпил за ваше — здоровье.
Я засмеялся.
– Упущение это невелико и легко поправимо.
– Совершенно верно, господин полковник. После того, как грузы будут сданы и я закончу свои официальные обязанности, непременно разыщу вас в Бендере, — сказал американец.
– О! Это похвальная черточка! Не часто встречаешь людей, так строго и серьезно относящихся к своим обязанностям.
Американец помолчал, затем, сняв о головы пилотку, показал на огромный шрам, шедший через его голову.
– Видите, сэр. Мне надо было получить на всю жизнь вот это напоминание для того, чтобы стать образцовым солдатом, — он надел набекрень пилотку. — Это я получил в воздушном бою на Гавайях, когда в пьяном виде поднялся в воздух и меня легко сбил какой-то японец. Теперь уже я не поднимаюсь в небо, а сопровождаю военные грузы на земле и только хожу по аэродромам.
Перс в белой рубашке и защитных штанах прозвонил в колокол.
– Не прощаюсь, сэр. Мне приятно будет навестить вас, с вашего разрешения, — сказал американец, и мы разошлись по своим вагонам.
Опять за окном поплыли утесы, скалы и камни. Отсюда начинался крутой подъем вверх, и на станции Пяндж-Ата к поезду присоединялся второй локомотив. После двухчасового медленного и трудного пути мы подошли к первому тоннелю Кучик-Дест — протяженностью всего в 300 метров. У тоннеля поезд остановился. Советский патруль стоял у входа. Вооруженные солдаты прошли по вагонам, проверяя окна и выходы. Расставив солдат на площадках, командир патруля дал знак, и поезд медленно вошел в тоннель.
– Порядок! — удовлетворенно сказал Сеоев.
Спустя немного, темнота стала редеть, свет пробился сквозь окна, электричество погасло и поезд вырвался из тоннеля.
– Первый, — отмечая в блокноте, сказал Крошкин, — а еще их до Фирузкуха восемь.
Отойдя метров на полтораста от тоннеля, поезд остановился, и солдаты сошли с него. Я вышел на площадку. Часовые стояли у насыпи. Вездеход «виллис» бежал вдоль дороги. Из солдатских землянок, чуть высившихся над землей, тянул дымок. У входа в тоннель и вдоль дороги виднелась колючая проволока. На кустах белело выстиранное солдатское белье. Несколько солдат сидело на траве, поглядывая на нас.
– Прямо, как во втором эшелоне, — засмеялся Сеоев.
И правда, эта давно знакомая, ставшая родной картина несложной солдатской жизни очень напомнила мне будни фронта. В довершение всего из-за холмика потянуло запахом солдатского борща, и неожиданно из землянки выглянул повар в белом колпаке, переднике и с черпаком в руке.
Постояв минуты полторы, поезд снова пришел в движение, засвистел паровоз, залязгали буфера, и вагоны медленно покатили мимо высыпавших на обочины насыпи солдат.
– Несут службу советской Родине вдалеке от нее… Хорошо, исправно несут, — сказал Крошкин, тепло оглядывая солдат.
В течение нескольких часов мы поднялись высоко над уровнем моря. Под нами были утесы и скалы, иногда слева или справа с ревом бежал горный поток, сверкая брызгами и исчезая в камнях. Особенно живописна стала дорога, когда мы, миновав еще несколько тоннелей, пронеслись по переброшенному над пропастью стальному мосту. Внизу гремели горные ручьи, совсем невдалеке, цепляясь за обломки скал, лениво ползли обрывки серых облаков.
Поезд пробежал по мосту, на котором в строгом безмолвии застыли советские солдаты. Окутав их паром и свистом, поезд ворвался в тоннель и, вынырнув из него, снова взбежал на стальные ажуры второго моста, переброшенного с одной скалы на другую. Ниже пенился и искрился брызгами водопад. Клубящиеся воды в бессильной ярости с грохотом низвергались с кручи туда, где на расстоянии трехсот метров пенилась и ворочалась клокочущая река. Это был Кара-Диван, «черная, бешеная», как ее прозвал народ, или Херас-Пей, как она значится на карте.
– Какая дикая и необузданная красота! — в восхищении сказал Крошкин.
Мы стояли у опущенного окна замерзшие, потрясенные, не в силах оторвать глаз от этой буйной, первозданной, хаотической красоты, которую человек, если и не покорил, то во всяком случае провел по ней первую борозду техники и культуры.
– И тут русский солдат, — в восхищении проговорил майор. — Что сделали бы эти диверсанты с этой чудесной дорогой, с этими чудо-мостами, с прекрасными тоннелями, если бы их не охранял и не защищал своей грудью советский человек!
Сеоев молча и внимательно всматривался в мелькавшие утесы, пропасти и дикие нагромождения скал. Лицо его было напряженно, но глаза горели теплым и светлым огнем.
– Как у нас в Осетии, товарищ полковник, — тихо сказал он. — Вот это место совсем как в Куртатинском ущелье…
А поезд все бежал вперед, пыхтя паром, лязгая буферами и шумно дыша. И во весь его долгий путь, и на деревянных помостах временных станций, и у тоннелей, и среди скал, — повсюду мы видели советских солдат, железнодорожников с красными бантами на груди. Дорога надежно и прочно охранялась.
– Перевал пройден, теперь пойдет небольшой спуск, а там и самый Фирузкух, — сказал Крошкин, показывая по карте станцию и тоннель, к которым мы держали путь.
Скалы уступили место покатым склонам гор, голубое небо, зеленая трава и дымящийся горизонт открылись перед нами. Издав протяжные гудки, поезд, замедляя бег, подошел к станции Фирузкух, в полукилометре от которой начинался тоннель.
Станция была невелика. Несколько домов были раскиданы по полям. Серое станционное здание, багажный сарай, приземистая, казарменного типа, постройка протянулась вдоль полотна. На перроне — наши и иранские железнодорожники, дежурный в красной фуражке, две медицинские сестры, лейтенант с неестественно напряженным взглядом, устремленным на подходящие вагоны. Несколько крестьян стояло возле семафора, ребятишки бегали, размахивая руками, продавец тыквенных семечек, риса и вяленой рыбы со своим лотком примостился на площади. Крестьяне что-то говорили между собой, улыбаясь и кивая в нашу сторону.
К нам подбежал лейтенант и, пристукнув каблуками, четко отрапортовал:
– Товарищ полковник, младший лейтенант Косарев прислан для сопровождения вас к месту происшествия.
– А далеко оно? — пожимая ему руку, спросил я.
– Никак нет! В этом доме, — показывая на серое, вытянутое вдоль площади здание, сказал он.
– Задержите поезд до моего распоряжения, — приказал я коменданту станции.
– Слушаю-с! Сейчас отдам распоряжение поездной команде, — ответил тот, следуя за нами по перрону.
Мы вошли в здание, у дверей которого стоял часовой. Командир охранного батальона капитан Руденко, человек с седеющими висками и свежим, молодым лицом, встретил нас. Отрапортовав о случившемся, он провел нас в комнату, где находился задержанный диверсант.
Арестованный не был иранцем, хотя одет он был так, как обычно одеваются небогатые персы: в серую дешевую пару, поверх которой — суконная верблюжья аба, на голове темный «кутук». Он медленно поднялся и церемонно поклонился нам.
– Кто вы такой? — спросил я.
– Тегеранский житель.
– Почему вы очутились здесь?
– Я немного занимаюсь медициной и собирал здесь лекарственные травы. Уже три дня я занимался этим делом возле села Бала-Кянт. Сам кятхуда[97] может подтвердить это.
– Как вы очутились в банде, открывшей огонь по нашим солдатам?
– Случайно, причем я даже и не предполагал, что эти люди и ваши солдаты начнут сражаться друг с другом.
– Но как же все-таки вы очутились с ними?
– Очень просто. Я собирал на поле травы, увлеченный своим делом, я не видел никого и оторвался от своего занятия только тогда, когда вокруг раздались выстрелы, засвистели пули… Я испугался, побежал по дороге, по которой уже бежали люди… Но кто они, я, конечно, не знал и думал, что и они такие же мирные люди, как и я. Потом нас догнали ваши конные солдаты, и я сразу же остановился. Солдаты должны подтвердить это, я не только не стрелял в них, но у меня не было никакого оружия… на мне была сумка с травами.
– Но солдаты сказали, что вы изо всех сил улепетывали от них в горы.
– Вполне понятно, ага. Я был перепуган этой неожиданно возникшей стрельбой и даже сначала принял скачущих людей за разбойников.
– Недалеко от того места, где задержали вас, солдаты нашли парабеллум и пять полных обойм к нему.
– Возможно, что его бросил кто-либо из убежавших злодеев, — просто объяснил «искатель трав».
– Конечно, — согласился я, — а кстати, как ваше имя?
– Феридун Али-Заде, с вашего позволения, ага. Мои пациенты называют меня хакимом, но я просто лекарь, — почтительно кланяясь, сказал арестованный.
– А национальность?
– Не понимаю вас, ага, — удивился «лекарь». — Я иранец, хотя моя мать была еврейкой, от которой я унаследовал светлые волосы и голубые глаза.
– Мама, значит, виновата! — ухмыльнулся Крошкин.
– Что изволил сказать почтенный ага? — спросил «лекарь», видимо, не понявший русской речи.
– Он сказал, что не верит вашей болтовне и считает вас немцем, одним из тех прохвостов, которые ушли в подполье после отречения Шаха-Резы.
«Лекарь» пожал плечами и улыбнулся.
– Он ошибается. Я — иранец и никаких немцев не знаю и не хочу знать.
За дверями послышался шум, чей-то громкий, возбужденный голос. Внезапно в распахнувшуюся дверь шагнул летчик-американец, а за ним тщетно его удерживавший молодой лейтенант.
– Господин полковник! Извините за столь бесцеремонное вторжение, но, честное слово, мои грузы не могут ждать, — торопливо заговорил американец, — мне сказал комендант, что от вас последовал приказ… — вдруг он остановился, удивленно уставился на арестованного и заморгал глазами. «Лекарь» отвернулся и всей пятерней стал чесать лоб, закрываясь ладонью от американца.
– Билл, что за черт?.. Что за маскарад?.. — бесцеремонно заглядывая ему в лицо и заходя сбоку, сказал летчик. — Какого черта вы обрядились в шкуру иранского бродяги?
Лейтенант что-то хотел сказать, но Крошкин движением руки остановил его.
– Да что вы вертитесь, как волчок, Билл Хартли? — продолжал летчик. — Не узнаете старого Лирайта, с которым выпили не одну пинту виски?
– Я не понимаю, ага, что говорит этот господин, — складывая на груди ладони, смиренно сказал «лекарь», обращаясь ко мне.
– Ваш знакомый говорит, что он не понимает по-английски, что он впервые видит вас.
– Кой черт, впервые!.. Это что еще за шутки! — закричал летчик. — Значит, я соврал?
Он еще пристальней вгляделся в «собирателя трав» и решительно сказал:
– Он самый, Билл Хартли, капитан из разведотдела. Только какого черта этот парень переоделся в персидскую робу, я не понимаю!
– Американский офицер говорит, что вы не иранец, а капитан из разведывательного отделения экспедиционного корпуса.
Арестованный улыбнулся.
– Извините, ага. Он или лжец, или сумасшедший. Покорнейше прошу отослать меня в Тегеран и справиться во втором полицейском участке столицы, где я проживаю, и полиция удостоверит, что я мирный лекарь…
– Он отказывается от вас. Говорит, что вы — лжец или сумасшедший, а он — мирный лекарь из Тегерана, собиравший здесь лекарственные травы.
– Я — лжец, да еще сумасшедший!.. — заревел летчик. — Ну уж нет! Я сейчас докажу, кто из нас лгун, я или этот чертов сын Хартли, неизвестно для чего устроивший этот маскарад с переодеванием. Я вам говорил, полковник, что не терплю лицемеров и сейчас докажу это. А ну, ты, лекарь из разведки, заверни-ка свой левый рукав! Ну, что ты таращишь на меня глаза, будто бычок на стойло? — Он хотел было схватить за руку отодвинувшегося назад «иранца».
– Нет, этого делать нельзя, капитан. Вы лучше скажите, зачем ему надо отворачивать обшлаг рубашки.
– Да потому, полковник, что у этого «лекаря», если это капитан Билл Хартли, на предплечье должна находиться татуировка — голая женщина с бутылкой и королем пик в руках.
– Вы — болван, капитан Лирайт, осел, которому скоро подрежут уши! — поднимаясь с места, сказал «собиратель трав». — Да, я — капитан Хартли. Теперь, когда всем известно, кто я таков, прошу немедленно же сообщить обо мне нашему командованию, а еще лучше — отправить меня с первым же поездом в Амир-Абад, где находится моя часть. Мне очень жаль, что я скрыл от вас свое имя и звание.
– Нам это непонятно. Может быть, вы объясните, зачем это сделали и как очутились здесь?
– Все очень просто. Несколько дней назад я получил от своего командования разрешение отправиться на охоту в горы, они изобилуют козами. Бродя в скалах, я оторвался от сопровождавших меня солдат и заблудился. Вскоре меня захватила банда каких-то людей, раздела… Я бежал от них и тут, пытаясь выбраться к железной дороге, натолкнулся на перепалку между какими-то иранцами и вашими людьми. Дождавшись конца боя, я пошел навстречу русским.
– Почему же вы сразу не сказали об этом?
– По простой причине. Не очень-то приятно офицеру сознаться в том, что его захватила в плен какая-то жалкая кучка бандитов.
– Кто, по-вашему, были они?
– Точно сказать не могу, но, судя по всему, это была шайка из банды «Тудэ». Но, возможно, что я ошибаюсь. Скажите, полковник, когда вы отошлете меня в распоряжение моего командования?
– Скоро, но вы, конечно, понимаете, что предварительно надо будет письменно повторить все то, что вы сейчас рассказали. И последний вопрос, хотя на него вы можете не отвечать, почему вы обругали капитана Лирайта и пообещали обрезать ему уши?
– Это сгоряча, — засмеялся задержанный. — Сейчас я уже раскаиваюсь в этом, но, право, старина Лирайт должен был бы понять, что мне, боевому офицеру, неловко перед моими союзниками предстать в жалком рубище иранца.
– »Боевому»! — с негодованием повторил молчавший все это время летчик. — Где, за какие бои получили вы вашу колодку орденов, капитан Хартли? Вы и одной пули не слышали над собою! «Боевой»!! Я, может быть, прост, не так хитер, как вы… но свои ордена я заработал честно, в боях с противником, а не создавая капканы и ловушки невинным людям. Нет, сколько бы вы ни распинались здесь, вряд ли вам поверят, «капитан Хартли», — с возмущением повторил Лирайт. — По-видимому, вы, всего десять лет назад принявший американское подданство немец Вилли Харт, остались таким же фашистом, как те, от которых приехали к нам в Америку. Теперь мне понятна и ваша двойная игра и ваше двойное подданство. Очень жаль, что в штабе экспедиционного корпуса еще не разобрались в этом. Честь имею кланяться, полковник, — откозырнул мне летчик.
– Мы скоро закончим, поезд отойдет минут через двадцать, — ответил я.
Американец вышел. Арестованный равнодушно глянул ему вслед.
– Хороший, но сумасбродный человек этот Лирайт. Падение с высоты тысячи метров сделало его инвалидом. Я не обижаюсь на его бредовые речи.
– Да, конечно, — согласился я. — Итак, капитан Хартли, хотя нам все ясно в этой досадной истории с вами, но придется еще немного задержать вас. Необходимые формальности, пустяковый допрос в штабе нашего командования, после чего вы будете переданы союзным американским властям. Человек вы военный и сами понимаете необходимость правильного ведения дела.
«Любитель лекарственных трав» потемнел.
– Я протестую!.. После того, как вы выяснили, кто я, все эти формальности оскорбительны и не нужны.
– Возможно!.. Но я человек военный и обязан поступать по уставу, — сухо ответил я и, обращаясь к капитану Руденко, сказал по-русски:
– Соблюдая осторожность и оказывая внимание офицеру союзной нам армии, капитану Хартли, доставить его под охраной в штаб группы наших войск.
– Товарищ полковник! — обратился ко мне майор Крошкин. — Разрешите мне сопровождать задержанного в штаб.
Лицо Хартли оставалось равнодушным, но я был уверен, что он отлично понял наши слова.
– Хорошо! Берите двух солдат и выполняйте приказание.
Мы пошли в помещение, где находился второй задержанный, «не похожий на иранца» диверсант. Да, даже с первого беглого взгляда было видно, что человек этот не иранец. Очень светлые, с рыжеватым оттенком волосы, холодные голубые глаза, крупные веснушки и квадратное лицо с резко обрубленным подбородком — все это как-то не вязалось с его рваной одеждой иранского крестьянина, стоптанными ичигами, веревочным поясом и котомкой, висевшей на нем.
– Кто вы? — спросил я.
– Бедняк из села Рудбар… — четко, но с легко уловимым немецким акцентом ответил арестованный, вскакивая с места.
– В какой части Германии, в Баварии или в Силезии находится это село? — спросил я, разглядывая вытянувшегося в солдатскую стойку «бедняка».
– В… Мазандеране, — отводя взгляд в сторону, ответил он.
– Плохо разучили роль, герр… ну, как вас именовать дальше? — уже по-немецки спросил я.
Арестованный молчал.
– Так кто же вы?
Рыжеволосый молча переступил с ноги на ногу и отвернулся.
– Ну что ж, отвезем вас в штаб, там разберутся в этом. — И, повернувшись к Руденко, я сказал: — С первым же поездом отправить в штаб!
Я пошел на вокзал. Бродившие по перрону люди, завидя меня, засуетились и бросились к вагонам.
– Отправляйте поезд, — приказал я коменданту.
Ударил колокол, раздался свисток, и поезд медленно отошел от станции.
Я вернулся в здание, где лежал убитый диверсант. Это был рослый мужчина лет двадцати восьми, с низким лбом и широкими плечами. Сеоев, уже осмотревший убитого, коротко доложил:
– Документов при убитом не найдено. В кармане штанов лежала табакерка, к руке привязан коран.
Сержант протянул маленький коран, какой правоверные мусульмане носят привязанным к локтю так же, как верующие христиане носят на шее крест. Я быстро перелистал коран. Из него выпал клочок бумаги, на котором по-персидски было написано: «Стив Норман».
Бережно сложив клочок вдвое, я положил его в полевую сумку. Больше в коране ничего не было. Прощупав швы одежды убитого и вскрыв подкладку его шапки, мы тщательно осмотрели их, но ничего не нашли.
– Товарищ полковник, разрешите доложить! — сказал капитан Руденко. — При осмотре местности, кроме английских десятизарядок, нами найдена еще одна винтовка неизвестной мне системы, — он подал мне ружье, похожее на карабин или облегченную кавалерийскую винтовку. Я осмотрел его.
– Это трехзарядная скорострельная французская винтовка системы «Лебель», стреляющая медными и никелированными коническими пулями, — сказал я. — Она давно снята с вооружения французской армии, но на Востоке и особенно среди курдов, луров и бахтиар Ирана ценится как лучшее ружье.
– Так точно, — подтвердил мои слова Сеоев. — Шахсевены за одну винтовку Лебеля дают две английских или одну немецкую с придачей двух баранов.
– Что ж, мена неплохая, — засмеялся я, одновременно размышляя о том, кому же могла принадлежать эта столь высоко ценимая и так легко брошенная на поле боя винтовка? Владельцем ее скорее всего мог быть курд, бахтиар или лур, то есть наемник из кочевых племен, пришедший со своим оружием. Но тогда почему он так легко расстался со своим, столь дорого ценимым, оружием?
Руденко подал мне три или четыре трехзарядные обоймы.
– Подобрали возле ружья, около него валялись и стреляные гильзы, — доложил он.
– Хорошо бьет это ружье. Говорят, медные пули пробивают даже рельсы, — продолжал Сеоев. — Я знаю эту винтовку. Вот тут, с тыльной стороны приклада, находится винт, если его отвернуть, то внутри, в специально сделанном отверстии, должны находиться отвертка, сухая пакля и смазочное масло для винтовки…
– А ну, сержант, отверните винт, — прервал его я.
Сеоев взглянул на меня и, вдруг что-то сообразив, засмеялся. Он отвинтил широкий винт. В образовавшееся отверстие просунул палец и вытащил оттуда аккуратно сложенную кальку.
Я развернул ее. На тонкой, глянцевитой бумаге был обозначен район Фирузкуха, отмечены тоннели, виадуки, указано время прохождения поездов, число и расположение постов, район патрулирования, рода войск, количество пулеметов. На кальку были точно нанесены защитные, опорные точки, проволочные заграждения и землянки бойцов. Сокращенные надписи на английском и иранском языках сопровождали каждое обозначение.
– Точность указаний исключительна. Господа, снабжающие бандитов такими бумагами, прекрасно осведомлены о вашем хозяйстве, капитан, — свертывая бумагу, сказал я.
В течение дня в сторону Тегерана через тоннель прошли три поезда. С одним из них были отправлены в штаб нашего командования оба задержанных диверсанта.
Трое суток провел я на заставах и в расположениях охранного батальона, ночуя в землянках, знакомясь с организацией охраны и бытом солдат, после чего возвратился в Тегеран.
Столица оживлена, всюду движение, суета.
На углу площади на корточках сидит круглолицый, с плутовскими глазами человек. На его коленях — всклокоченная голова иранца. Хозяин этой головы полулежит на грязной циновке и тихо стонет. Это больной, у него болит голова, а человек, который сидит на корточках, — бродячий хаким («дохтур»), то есть доктор, как величают лекаря его пациенты. Этот хаким лечит ото всех болезней (он пускает кровь, рвет зубы, изгоняет бесов), уничтожает крыс и клопов, заговаривает от дурного глаза и прочего. Некоторые из его клиентов считают, что хаким — это «отец всех докторов» (то есть наилучший из них) и что против него иностранные врачи просто ослы и бездельники. Интеллигентные иранцы, конечно, иронически относятся к жульническим манипуляциям пройдохи и в случае заболевания идут к своим иранским или же европейским врачам, но здесь, в толще огромной, многотысячной базарной толпы, подобные «доктора» легко находят себе темных, не в меру доверчивых пациентов.
Я всегда любил послушать, что говорят в толпе. Зайдя сбоку, останавливаюсь возле красноречивого эскулапа.
– Итак, дружок, болит голова, весь свет стал противен, да? — спрашивает хаким. — Ничего, ничего, я полечу тебя, и все пройдет.
Он снимает со своего живота ремешок и очень серьезно и внимательно несколько раз измеряет вдоль и поперек голову лежащего перед ним человека. Затем недовольно морщится, покачивает головой и, разводя руками, как бы про себя, говорит:
– Не сходится… разошлась на три пальца.
– Кто… разошлась? — переставая стонать, испуганно спрашивает больной.
– Голова, — очень серьезно отвечает «доктор», — вот здесь, в этом месте, — и он довольно усердно постукивает по левому виску пациента. — Ничего, с помощью Алия и моих знаний мы быстро успокоим ее и вернем косточки на свои места.
Он еще раз примеряет свой ремешок и вдруг начинает сильно трясти, тереть и массировать голову клиента.
– О-ох! — стонет тот.
– Ничего, потерпи немного, косточки еще сухие, сейчас их тронет благодатная свежесть мозга, — важно успокаивает «доктор», — и тогда станет легче.
Захватив в обе ладони виски больного, он с удивительной быстротой трет и массирует голову, успевая одновременно с этим похлопывать по затылку и проглаживать рукой позвонки.
– Ну, как? Легче? — спрашивает он.
Пациент, открыв рот и испуганно вращая глазами, что-то бормочет.
– Правильно, легче, — отвечает за него хаким и вдруг неожиданно сгибает набок голову больного и, делая еще несколько движений, усиленно массирует ему темя и виски. Пальцы шарлатана бегают по голове пациента, ладони гладят кожу, а вкрадчивый и баюкающий говорок журчит не переставая:
– Ну, что? Проходит боль? Ну, конечно, это ведь старая арабская наука, не то что ножи и порошки ференги[98], — переставая, наконец, трясти голову больного, говорит врач. Тот тупо смотрит на него.
– Сейчас проверим лечение, — говорит пройдоха и вновь тем же ремешком меряет в прежних направлениях голову. — А-а, так, так, правильно, — докторски уверенным тоном говорит он, — сошлась. Все косточки на месте. А теперь, дружок, прими вот эту пилюлю во имя пророка, плати деньги и ступай. Ты уже здоров, как богатырь Рустам.
Пациент поднимается. Массаж головы, усиленная циркуляция крови и пилюля, обыкновеннейшая пилюля от головной боли, купленная предприимчивым хакимом в аптеке, излечили его. Может быть через полчаса у него снова заболит голова, но сейчас, оглушенный толчками, массажем, быстрыми поворотами головы, щипками и рывками «доктора», убаюканный вкрадчивыми уверениями о полном исцелении, он и вправду чувствует себя лучше. Он платит деньги и медленно исчезает в толпе. Зеваки и любопытные еще ближе придвигаются к гордому своей удачей хакиму.
Так как «отец всех докторов» лечит от любых болезней, то у него, конечно, имеется несколько подставных «больных», которых он излечивает от самых невообразимых недугов и которые, не скупясь на похвалы, громко благодарят его за избавление от волчанки, сифилиса, чахотки и других болезней. На толпу весь этот балаган производит немалое впечатление, и дела хакима идут неплохо.
Я подхожу к довольному удачей «доктору» и заговариваю с ним. Несколько секунд он тревожно смотрит на меня, затем спрашивает:
– Вы, сагиб, инглизи или американи?
– Нет, русский, — отвечаю я.
– Урус, совет… — удовлетворенно подхватывают окружающие. Лицо хакима светлеет, он обрадованно кланяется и по-русски бормочет:
– Издрасти!.. Издрасти, русский харашо!..
Толпа с удовольствием глядит на нас. Ей приятно, что хаким свободно разговаривает с чужим человеком на его языке.
Я люблю простой иранский народ. Мне давно известна его симпатия и тяга к России. Тысячи иранцев до революции уходили на заработки в Баку, Астрахань, Ленкорань, Закавказье и на Кавказ. Эти неутомимые труженики, возвращаясь обратно в Иран, уносили с собой теплые искренние воспоминания о русском народе, с которым они были связаны общим трудом и интересами.
Бродя в толпе на площадях и базарах Тегерана, я внимательно прислушивался к разговорам, к высказываниям, отдельным репликам иранцев, щедро пересыпающих свою речь цитатами из Саади, Гафиза, Омара Хайяма, мудрыми народными поговорками.
Я всегда находил что-то новое и полезное в беседах с простыми людьми Ирана, будь то сакао (водонос), кузнец, чарвадар (проводник каравана), сарбаз (солдат) или обыкновенный городской ремесленник, и поэтому я с удовольствием заговариваю с хакимом.
Видя, что все его познания в русском языке исчерпаны, я произношу по-ирански:
– Любезнейший доктор! Мне очень понравился ваш способ лечения. Вы так быстро избавили больного от болезни…
«Доктор» хитро и недоверчиво улыбается.
– Это от аллаха, сагиб. Мои познания и опыт, конечно, тоже имели значение, — скромно говорит он.
– Аллах аллахом, но без точных знаний никто не излечит недуга, — говорю я, и вижу, как хаким кивает головой, горделиво озирая толпу. — Не смогли бы вы посетить меня вечером? Я охотно послушал бы вас, меня очень заинтересовали ваши методы лечения.
Хаким минуту размышляет, потом любезно справляется об адресе, записывая его на клочке бумаги. Я не успеваю еще отойти в сторону, как слышу его слегка приглушенный голос:
– Это мой знакомый доктор, он кое-что знает в медицине, — небрежно говорит хаким, — но вообще он — олух и осел, не умеет лечить и вот просит, чтобы я зашел к нему, посоветовал в одном важном вопросе. Придется помочь.
Авторитет хакима растет, так как толпа видела сама, что я пригласил лекаря к себе.
Вечером хаким пришел. Сначала не совсем доверчиво и настороженно он, извиняясь и кланяясь, присматривается ко мне, но затем, убедившись, что я не намерен смеяться над ним, рассказывает о методах своего лечения.
За стаканом чая с добрым исфаганским вином я спрашиваю его:
– Как вас зовут?
– Хаким Аббас, с вашего позволения, ага, — учтиво говорит он. Сидя за моим столом, хаким Аббас уже не тот важный и самоуверенный «отец докторов», каким был сегодня на базаре. Теперь он посмеивается над своими пациентами, называет их дураками, но свою медицинскую арабскую науку отстаивает крепко, ссылаясь на Гиппократа и Абу-Сена[99].
– Вот вы, уважаемый сагиб, да буду я вашей жертвой, улыбаетесь, слушая меня, а ведь и Абу-Сена и Афлотун[100], и отец всех хакимов — Пократ[101] сказали, что всякое тело состоит из четырех стихий — воздуха, воды, земли и огня. Ведь не станете же вы отрицать мудрость этих учителей? — спрашивает хаким, плутовато поглядывая на меня.
– Нет, не отрицаю, хотя бы потому, что не читал этих уважаемых людей, — соглашаюсь я.
– Вот, — удовлетворенно кивает «лекарь». — А, кроме того, наш шариат тоже очень помогает своими советами врачам. Например, где у вас, у ференги, имеются такие указания, как у нас? — Он приподнимается и, закатив глаза, нараспев говорит: — «Спать человеку следует сначала на правом, затем на левом боку и уже потом перевернуться на живот. Спать на спине — харам (запрещено). Это портит почки и вредит мозгу человека… — Хаким поднимает палец и важно смотрит на меня. — При перемене места следует съесть сырую луковицу, она предостерегает от вредного влияния перемены воды. При простуде и кашле нельзя пить воду с вишневым сиропом, соленая пища вредна для глаз»… Разве это не верно, сагиб? — спрашивает хаким, и глаза его сверкают от удовольствия, что он посрамил меня и убедил в своем превосходстве и учености. Он лукаво улыбается и, снижая голос, говорит:
– А разве плохое советует шариат: «Если мужчину постигнет беда и жена окажется «нашезе»…
– Что это такое «нашезе»? Я не знаю этого слова, почтенный хаким Аббас, — говорю я.
Хаким доволен.
– Да не уменьшится ваша тень, сагиб, и да сохранит вас аллах от «нашезе». «Нашезе» — это сварливые бабы, не подчиняющиеся мужу и устраивающие в доме ежедневный «шулюх» (шум, скандал). Это — ведьмы, которых шариат разрешает мужу изгнать из дома и не давать им денег на содержание.
– Хорошее средство, — смеюсь я.
– А как же! Ведь волнение крови из-за таких скверных баб может передаться мозгам, они воспламенятся, и кровь пойдет обратным ходом, а тогда лопается печень и — смерть! — очень серьезно говорит «лекарь». — Нам, врачам, часто приходится лечить мужей, заболевших от таких жен. Но все создано аллахом и все делается по его воле, — поднимая вверх руки, неожиданно заканчивает «лекарь».
– И жены «нашезе» тоже?
– Да, сагиб, ведь создал же аллах змей, скорпионов и тарантулов, отчего же не создать и «нашезе»? — смеется плут, с удовольствием потягивая вино. — В старых книгах лучше сказано о многих болезнях, чем в новых. Например, как бы вы лечили раны от пуль? — спрашивает он и сам же отвечает: — По-разному. Кого в живот ранят, того жидким навозом, кого в руку или в ногу — того сухим, но только обязательно овечьим, и поверх раны надо положить побольше паутины. Язвы и рубленые раны лечат кислым молоком и слежавшимися яйцами. К каждой ране следует подходить по-разному.
Он отпивает глоток вина, вежливо кланяется и скромно продолжает:
– Я — что? Я немного знаю, а вот мой учитель хаким Алекпер из благословенного города Кума, он все знал, все умел — и оспу, и лихорадку излечивал, и даже от бесплодия избавлял женщин.
– Как же это? — спрашиваю я.
– Очень просто! У кого лихорадка, тот должен лечь голым на спину и накрыться кожей черного барана и три раза в день выпить воды с дуа (бумажка с написанной на ней молитвой). Дуа сжечь, а золу выпить с водой. Здорово помогает.
– А бесплодие?
– А бесплодие надо лечить нефтью. Налить полстакана, ничем не разбавляя. Выпьет женщина с молитвой, — поможет, потому что нефть внутренности размягчает. Я сам лечил, некоторым помогло, — серьезно говорит хаким.
– Наверно, молоденьким? — спрашиваю я.
Лицо «доктора» расплывается в улыбке, глаза щурятся, подбородок дрожит.
– Шутник вы, уважаемый ага, конечно, не без этого… врачи тоже люди, а женщины наши в большинстве дуры. А то есть еще верный способ, — переставая смеяться, говорит он. — В Хамадане, возле самого города, стоит памятник, каменный лев, которого поставил еще сам Искандер Зюль-Карнайи[102]. Так вот, если бесплодная женщина трижды проползет с молитвою под передними лапами этого зверя, то обязательно избавится от бесплодия. Это уж доказано, недаром памятник весь пропитан маслами, которыми благодарные женщины впоследствии поливают его. Правда, там возле памятника тоже имеются хакимы, и масло…
– …разливается не по назначению…
– Шутник вы, большой шутник, ага, — хохочет довольный Аббас.
Мы беседуем на разные темы, но моя улыбка и иронические реплики, по-видимому, обижают его.
– Я вижу, ага, что вы не очень доверяете моим словам, но, да буду я прахом у ваших ног, да перейдут на меня все болезни мира, если я говорю неправду. Многие из моих пациентов уже избавились от страданий…
– Перешли в лучший мир, — сказал я.
– Шутник вы, ага! Конечно, и это бывало. Разве можно вылечить всех? Тогда земля переполнилась бы людьми, подорожал бы лаваш, не хватало бы риса. Известная часть должна умирать, но излечиваем мы тоже немало. Я знаю, что иногда нужно лишать больного конечностей — ноги или руки, особенно когда она почернеет и от нее пойдет скверный запах, но у нас, сагиб, человек без руки или ноги вызывает сомнение…
– Какое сомнение? — удивился я.
– Видите ли, ага, по шариату и старому иранскому судопроизводству вору за первое воровство отрезают палец до сустава, за второе — отрубают руку, а если попадется в третий раз, то и ногу. Ну, вы сами понимаете, что… — он развел руками.
– Но ведь это было по старому судопроизводству?
– Эх ага, ага!.. Ведь его никто не упразднил… и губернаторы в провинциях часто наказывают по шариату. Есть у меня один больной… ну, не больной, а раненый. Его недавно где-то в районе Фирузкуха подстрелили в руку какие-то педер-сухте…
«Фирузкуха. В зоне советской охраны», — подумал я.
– …бандиты какие-то, да будут осквернены могилы их предков семь раз, — продолжал хаким. — Привезли его в Тегеран и, конечно, сначала докторов инглизи и амрикани позвали…
– Когда произошло это событие, почтенный Аббас? — спросил я.
– Какое, ага?
– Нападение банды на вашего знакомого?
– Сейчас вспомню… Десять… нет, двенадцать, э… нет, тоже неверно, ровно четырнадцать дней назад, сагиб… А что, вы слышали про это дело?
– Нет, просто удивляюсь, что невдалеке от столицы шатаются банды.
– Бродят, ага, разбойничают… Уважаемый Худадат-Мирза подробно рассказывал о них.
– Это кто же такой Худадат-Мирза?
– Раненый… Очень почтенный человек. Раньше он, при немцах, служил телохранителем у Краузе-сагиба, а потом… — хаким понизил голос и оглянулся, — после ухода Реза-Шаха перешел в жандармерию. Триста риалов получает в месяц. Солидный человек… — с уважением сказал «лекарь».
«Четырнадцать дней… ровно две недели, то есть в тот самый день, когда произошла перестрелка железнодорожной охраны с бандой», — продолжал размышлять я.
– Так вот, ага! И инглиз и амрикани в один голос сказали: резать надо руку Худадату-Мирзе. Только тогда родственники больного обратились ко мне. Я, конечно, сагиб, ничто, собака, пыль от ног почтенных иностранных хакимов, лечивших Худадата, однако с помощью пророка Алия, моих знаний и моего нуфуса («дыхания», то есть вдохновения) я излечил его в четыре дня.
– Ну это уж вы перехватили, уважаемый Аббас, — сказал я, продолжая думать о «пациенте» моего гостя.
– Клянусь бородою самого Мортаза-Али (зять пророка Магомета), да будет мир его душе, — заволновался Аббас. — Через неделю Худадат-Мирза сможет снова ходить в свою жандармерию.
– Вы сказали, почтенный Аббас, что ваш больной служил у некоего Краузе-сахиба. Я не знаю здесь такого.
– Теперь, ага, он уже не Краузе. Теперь он и не немец, — засмеялся Аббас. — Теперь он обучает музыке жандармов, дружит с амрикани и называется по-другому.
– А как?
Хаким озадаченно взглянул на меня, подумал и медленно произнес:
– Ага! Я человек маленький, ничтожный. Меня любой полицейский может раздавить, как червяка, а гнев начальства сделать меня прахом…
Мне стало жаль бедняка.
– Не надо, почтенный хаким Аббас. Я случайно спросил вас про этого Краузе.
Гость мой молчал, потом вздохнул и еще тише сказал:
– Ага! Вы сами подошли ко мне, я вас вовсе не знал, и я случайно очутился в вашем доме. Поэтому вы должны поверить моим словам. Я бедняк, фагыр (нищий). И отец, и дед мои были из самой несчастной райи (бедноты), и никогда никто из них ни от кого не слышал ласковых, добрых слов, не видел правильных, хороших дел. От своих властей и помещиков — побои и ругань, ну, а уж об иностранцах и говорить нечего. Инглизы считают нас ниже собак и грязнее свиней. И вот, ага, вдумайтесь в то, что я скажу вам: первый раз в жизни добрые слова и дела отец мой и дед, да будет им тепло в раю аллаха, увидели, как вы думаете, от кого? От русских. Тридцать лет назад здесь шла, ага, большая война между турками и урусами. Инглизы воевали с османами у Багдада, а русские возле Хамадана. А у нас в Иране был в эти дни голод. Никто: ни шах, ни шейхи, ни богачи не помогали крестьянам… Люди умирали, как мухи, и кто же стал кормить несчастных? Вы, русские. И мой дед, и мой отец, и вся наша деревня выжили до нового урожая только благодаря русским. Это было еще тогда, когда у вас был свой падишах, а когда он провалился в джехеннем (в ад), то, — лекарь приподнялся с места и, стоя, продолжал, — Ленин сделал свою страну богатой и свободной. И хотя от нас скрывают многое, но правда доходит и до наших ушей, ага. Я боюсь, сагиб, говорить громко, но в своей душе я кричу: «Зендебад энглаби сорх, зендебад Совет, зендебад барадер урус!» (Да здравствует красная революция! Да здравствуют Советы! Да здравствуют русские братья!)
– Садитесь, садитесь, пожалуйста, Аббас хаким! — сказал я, усаживая на стул гостя.
– Мы, иранцы, очень внимательно наблюдаем за всеми, ага. Инглизов и американи мы отлично знаем и ничего не ждем от них хорошего, но с русских мы не спускаем глаз. А почему? Для того, чтобы проверить, такие ли они хорошие в жизни, как говорят о них. И народ радуется. Ваши солдаты просты, храбры и справедливы. В них нет английской надменности и американского презрения к нам. Разве я, простой и нищий человек, пошел бы в гости к амрикани или инглизу? Я бы и не посмел, и не поверил бы им, а к вам пришел без страха, потому что вы русский, советский человек. Я все это говорю, ага, к тому, что если чем-нибудь смогу заплатить хотя бы частицу долга моего отца и деда, то с радостью сделаю это. А теперь, ага, если вам не безразлично, отпустите вашего гостя, и он вскоре снова посетит ваш дом.
Я крепко пожал Аббасу руку.
– А это, дорогой хаким, примите от меня в виде платы за обучение и ваше потерянное время, — сказал я, передавая гостю пятьдесят риалов.
Минуту Аббас колебался, затем отстранил мою руку:
– Не надо, сагиб! Вы дали моему достоинству и сердцу больше, чем любые деньги. Вы принимали меня, как хозяин гостя, мы пили за вашим столом, как равные, беседовали, как друзья. Разве могу я после всего этого, сагиб, взять от вас деньги?
Он прижал к сердцу ладони, низко поклонился и со словами «селям» (будьте здоровы) ушел.
– Госпожи Барк нет дома, — изгибаясь передо мной в дугу, сообщил швейцар. — Но если его превосходительство подождет, я вызову ее горничную, — предложил он и, не дожидаясь ответа, позвонил.
– Господин полковник! — раздался сверху голосок Зоси, и она стремительно сбежала по лестнице ко мне. Глаза ее светились, сияли радостью и теплом. Подвижная, ласковая, живая, она была прежней Зосей, обаятельной и деликатной, доверчивой и желанной, той самой, какой я увидел ее в первый раз.
– Как хорошо, что вы заехали! Ведь госпожа Барк искала вас, хотела звонить вам. Если вы не торопитесь, поднимитесь, прошу вас, наверх, и я позвоню мадам, доложу о том, что вы приехали.
– Охотно, — сказал я, любуясь ею.
Зося улыбнулась и так доверчиво и светло глянула на меня, что я даже смутился.
Она легко взбежала по лестнице и, распахивая дверь, сказала:
– Прошу вас.
По ее лицу, по радостному возбуждению, по тому, как она бросилась ко мне, было видно, что мой приезд обрадовал ее. Она что-то хотела сказать, но я поднял предостерегающе палец.
– Позвоните, пожалуйста, госпоже Барк и передайте ей мой привет.
Девушка, несколько удивленная моей холодностью, недоумевающе посмотрела на меня.
– Сейчас позвоню, — растерянно сказала она и набрала нужный номер. Пока она звонила, я быстро написал карандашом:
– Госпожа Барк? Говорит Зося! Господин русский полковник приехал с визитом, хотел оставить карточку, но я, зная, что вы искали его, попросила его наверх… Он у телефона… — И, повернув ко мне свое милое личико, все с тем же недоумевающим видом, сказала: — Прошу, госпожа Барк ждет вас.
Я дал ей записку и взял трубку.
– Хелло! Это вы, мой милый полковник! — услышал я в аппарате знакомый голос. — Как хорошо сделала Зося, что соединила нас…
– Я очень признателен и благодарен ей за это, — сказал я.
– Какие счастливые ветры занесли вас ко мне? — снова зарокотало в трубке.
– Желание видеть вас…
– …и немного Зосю… Не так ли?
– Честное слово, верно! — рассмеялся я. — Прямо скажу, ваша очаровательная Зося не на шутку нравится мне.
– Что вы, что вы, пан полковник! — хватая меня за руку, прошептала девушка.
Я легко и нежно обнял ее свободною рукой и прикоснулся губами к ее лбу.
– Ради бога, не говорите этого при ней, а то вы вскружите голову бедной девочке, — сказала мистрис Барк.
– Нет, мадам, это не страшно!.. Ваша Зося холодна ко мне, несмотря на мои страданья, — сказал я, снова целуя неподвижно и покорно стоявшую девушку, — а главное, я…
– Хотите я закончу за вас? — весело прозвучал голос Барк. — Главное, что вы, как Парис…
– …запутался, встретив трех богинь, и вот я…
– …и вот вы просто не имеете яблока, чтобы выбрать свою богиню. При встрече я дам яблоко, а вы передайте его…
– …достойнейшей, — закончил я.
– Любовь слепа. Кто знает, какая женщина или какой мужчина является достойнейшим? К сожалению, мы это узнаем поздно. Иногда слишком поздно! — со вздохом закончила она. — Ну, да что мы с вами ведем такой скучный разговор. Я нахожусь сейчас у прелестной госпожи Янковецкой.
– Передайте ей мой привет.
– Приезжайте сюда и сделайте это сами. Скажите Зосе, чтобы она проводила вас… Как видите, я не ревнива, — засмеялась мистрис Барк.
– Вы просто умны и равнодушны, — сказал я.
– Кто знает, в чем заключается женский ум и где кончается равнодушие… Итак, передайте трубку Зосе, я сама скажу ей.
Я отдал трубку.
– Хорошо… я провожу, — тихо сказала Зося и, вешая трубку, прижалась ко мне. Затем, словно испугавшись своей смелости, бросилась в другую комнату. Спустя несколько минут уже в пальто она вышла ко мне.
– Идемте, пан полковник, — пропуская меня вперед, сказала она.
Мне стало тепло и солнечно от ее лучистых глаз, от нежного тембра голоса и от мягкого прикосновения маленькой руки к моей ладони.
Чтобы быть уверенными, что никто не подслушивает нас, мы пошли пешком.
– Зося, ваш брат скоро будет здесь. Он остановится у меня, вы тогда придете ко мне.
– Пан полковник, поклянитесь мне, что это правда…
– Клянусь!
– Нет, не так!.. А самым дорогим, что есть у вас…
– Клянусь, Зося, победой над врагом и своей солдатской честью!
– Хорошо!.. — медленно проговорила девушка. — Я приду! После нашего разговора я не спала целую ночь. Я задыхалась, мне было и душно, и зябко… Я несколько раз подходила к окну и все думала, думала и думала…
– О чем же, Зося? — тепло спросил я.
– О брате. Я не могу поверить вам, и в то же время не могу не верить. Ведь надежда, которую вы дали мне своим обещанием, единственное, что осталось у меня в жизни… Нет, нет, это не слова, господин полковник!.. Если Яна нет в живых, то незачем жить и мне. Что я сейчас представляю собой?.. Прислуга богатой и своенравной мистрис, девушка без родины, без близких, без семьи, заброшенная водоворотом войны на край земли… И вдруг это письмо о смерти Яна, — голос Зоси дрогнул, слезы побежали по лицу.
– Успокойтесь, моя девочка, — сказал я, — он жив. Вы скоро, очень скоро увидите его. Мы вызвали его сюда.
– Спасибо!.. — глотая слезы и тихо гладя мою руку, проговорила Зося. — Теперь я верю вам. Ведь ничего мне не остается, как верить… И когда я поняла это и переломила свою ненависть к вам, мне стало легко, и я стала ждать вашего приезда, — опустив глаза, договорила она.
– Зося, Ян жив, не верьте этим подлым и грязным людям. Когда вы встретитесь, он вам объяснит сам все это дело. Вы давно служите у мистрис Барк? — после некоторого молчания спросил я.
– Нет, всего два месяца. К ней я попала из миссии…
– Откуда?
– Из польского отделения Международного Красного Креста, или «миссии», как мы, беженцы, называем его. Оно объединило всех полек, бежавших через Румынию и Россию от немцев в тысяча девятьсот сороковом году.
– И давно вы в Иране?
– Как только армия Андерса и все польские гражданские организации пришли сюда… Но зачем вы спрашиваете это? — она удивленно взглянула на меня.
– Чтобы больше знать, ведь я так мало знаю о вас, Зосенька.
– Я не делаю тайны из моей жизни, она так невелика, что ее можно рассказать в двух словах, — грустно улыбнулась девушка. — Когда мы пришли сюда, англичане часть беженцев распределили по местам. Одни уехали в Индию и Ирак, другие пошли на работу, третьи были зачислены во вспомогательный корпус при вооруженных силах, а меня, как владеющую английским языком, назначили преподавательницей английского языка в школу для польских офицеров, но затем совершенно неожиданно послали к госпоже Барк, которой меня рекомендовало начальство из «Красного Креста».
– Где вы научились английскому языку?
– В Варшаве. Я с отличием окончила колледж «Святой Екатерины»… — не без гордости ответила Зося.
– Но… как же вы, учительница, интеллигентная девушка, согласились, извините меня, Зосенька, идти в услужение к мистрис Барк?
– Что же было делать? Занятия в школе прекратились, быть просто беженкой я не хотела, тем более, что особенно церемониться со мною не стали бы. Труда я не боюсь и, уверяю вас, что мне у госпожи Барк во много раз легче и спокойнее, чем было в офицерской школе. Госпожа Барк никогда не давала мне понять, что я ее горничная или камеристка. Она тактична, воспитанна и мила со мной, у меня есть и свободное время и, правда, небольшие, но свои деньги. У меня есть платья, госпожа Барк сразу же одела меня, ни разу не дав мне почувствовать этого великодушного жеста. Я должна прямо сказать, что при всех странностях, окружающих меня, я дорожу моим местом…
– Каких странностях, Зося? — спросил я.
Девушка опустила голову, и мы молча прошли добрых два десятка шагов.
– Не спрашивайте меня, я ничего не отвечу вам, пока не увижу Януся… Я не могу идти против своей совести…
– Ну, а когда Ян будет с нами?
– Тогда… тогда и я буду с вами, — взволнованно прошептала она.
Я взял ее под руку, и она доверчиво прижалась ко мне.
Навстречу шел толстый иранец в мягкой шляпе и накидкою в руках. Я нагнулся к самому уху девушки и довольно громко сказал:
– Но такой красотки, как вы, я не видывал… даю честное, благородное слово!
Прохожий был уже далеко, когда я с тем же развязно-ухажорским видом шепнул Зосе:
– Не подумайте, что я сошел с ума!
– Я понимаю вас, пан полковник, — отодвигаясь от меня и кокетливо улыбаясь, ответила она.
Так, шутя и смеясь, мы дошли до отеля «Англетер», в котором жила госпожа Янковецкая.
Номер, который занимала она, был хотя и двойной, с нишей и альковом, над которым пышно распростерся балдахин, но всем своим разнокалиберным убранством, типично отдельной обстановкой подчеркивал временное пребывание в нем своей жилички. И если, квартирка мистрис Барк была одновременно и изящным дамским будуаром и строгим деловым кабинетом журналиста, то жилище госпожи Янковецкой носило характер дорогого, но все-таки обыкновенного гостиничного номера.
Обе дамы любезно встретили меня. Зося хотела удалиться, но мистрис Барк удержала ее.
– Я имел удовольствие познакомиться с вашим волшебником, господином Го Жу-цином, — сказал я. — Оказывается, сеанс в прошлый раз не состоялся только потому, что некий сержант, кстати сказать, мой подчиненный, побил бедного волшебника. Я не без сочувствия говорю это, так как этот забияка — огромный мужчина атлетического сложения, а бедный китаец показался мне тщедушным и хилым человечком.
– Этот драчун ваш служащий? — поднимая брови, удивленно спросила мистрис Барк.
– Был им, так как после этого хулиганского поступка мы откомандируем его обратно в Россию. Между прочим, ваша Зося знакома с ним… Это ваш знакомый сержант Сеоев, — обращаясь к молчащей девушке, пояснил я.
Зося чуть опустила голову и слабо улыбнулась.
– Он хороший и не злой человек, — сказала Зося, — мне даже странно, что он мог так избить этого китайца.
– Безобразный скандал, о котором даже и не хочется вспоминать… Фокусник выздоровел, Сеоев изгнан, а на его место прибудет другой, менее драчливый солдат.
Спустя несколько минут Зося ушла.
Генриэтта Янковецкая готовила чай, а мы с мистрис Барк договаривались о будущем посещении Го Жу-цина.
В дверь постучали, вошли три офицера, один из них был тот самый юный и чопорный лейтенант, который сопровождал мистрис Барк на базаре. Мы раскланялись. Разговор стал живым и общим.
Офицеры были молоды, держались непринужденно и просто. Беседуя с мистрис Барк, они были не только внимательны, но и почтительны. Болтая же с Генриэттой Янковецкой, они держали себя свободно и фамильярно. Один только лейтенант был со всеми одинаково хмур, разговаривал коротко и односложно.
Выпив чашку чая, я стал прощаться с дамами.
– Я тоже иду домой, проводите меня! У меня разболелась голова, и, если вы ничего не имеете против, мы пойдем пешком, — сказала мистрис Барк.
Мы расстались с госпожой Янковецкой и ее офицерами и медленно пошли по улице. Пройдя несколько шагов, мистрис Барк взяла меня под руку.
– Вы позволите опереться о вашу руку?.. Я чувствую некоторую слабость…
– Может быть, позвать такси?
– Нет, нет, прогулка пешком освежит меня, — слабым голосом сказала она.
Я осторожно взял ее под локоть, и мы, тесно прижавшись один к другому, медленно шли по пустынной аллее Шахской улицы, напоминая собою нежную влюбленную пару.
Я тихо вел ее, в голове же неотступно была одна и та же мысль: «Что еще придумала эта опасная и коварная женщина?»
Я помог моей спутнице подняться по лестнице. Она тихими шагами вошла в гостиную.
– Зося! — негромко окликнула она.
Никто не отзывался. Госпожа Барк еще раз позвала девушку. Очевидно, Зося еще не вернулась.
– Если вы не очень торопитесь, то будьте любезны по… сидеть… и помочь мне… до прихода Зоси, — тяжело дыша, поднимая большие блестящие глаза, с трудом проговорила мистрис Барк.
– К вашим услугам, но… может быть, вызвать врача?..
– О нет! Это часто случается со мной… головная боль, спазмы в сердце… но потом все проходит мгновенно и вдруг… Посидите минутку здесь, я переоденусь, выпью капель, мне станет легче, затем выйду к вам.
Она вошла к себе в спальню, я остался в гостиной, разглядывая превосходную копию Фрагонара, висевшую на стене.
Вдруг я услышал слабый вскрик, стон и затем что-то похожее на падение тела.
– Что с вами? Вам плохо? — закричал я, бросаясь к дверям спальни.
Тяжелый вздох, более похожий на стон, был ответом на мои слова. Я отбросил шторы. На широкой софе лежала мистрис Барк, по-видимому, еле успев накинуть на себя длинный цветной халат. Лицо ее было бледно, глаза полузакрыты, грудь тяжело и судорожно дышала. На столике виднелась небольшая аптечка, из которой она не успела достать нужные ей капли. Я поддержал ее свисавшую с подушки голову и, схватив графин с водой, брызнул на бледное, казавшееся безжизненным, лицо женщины. Она вздрогнула, вздохнула и судорожно, крепко схватила меня за руку. Я брызнул еще раз. Лицо мистрис Барк стало оживать, дыхание сделалось ровней. Она глубоко вздохнула, открыла глаза и несколько мгновений молча и, может быть, мне это показалось, с нежной признательностью смотрела на меня, потом слабо и прерывисто прошептала:
– Капли… в левом уголке аптечки… Две капли нитроглицерина… сердце… болит сердце…
Я вздрогнул. Нитроглицерин. Значит, у нее стенокардия, грудная жаба… Опасная, тяжелая болезнь… Но другая мысль как молния пронзила мой мозг… Вздор, обман, быть начеку!
Слабый стон прервал мои размышления.
Голова Эвелины Барк в бессилии снова упала на подушку. Бросившись к аптечке, я схватил пузырек из левого уголка, накапал в стакан, долил воды и поднес стакан к губам госпожи Барк. Она жадно выпила. Несколько секунд голова ее неподвижно покоилась на подушке, затем она чуть приподнялась и, пытаясь лечь удобнее, полуобхватила меня за талию. При этом движении голова ее очутилась у меня на плече. Ее все еще бледное, но уже начинавшее оживать лицо, алые губы и большие, сверкающие глаза были возле меня. Я хотел приподняться, как вдруг портьеры распахнулись и в дверях показалась застывшая от изумления Зося.
Губы девушки сжались, лицо вспыхнуло, она резко повернула назад.
– О-о, как это хорошо, что вы пришли, Зося, — слабым голосом сказала мистрис Барк, — мне стало плохо, и господин полковник помог мне… Благодарю вас, — томно сказала она, отодвигаясь. — А теперь, мой дорогой, — нежно проговорила она, — я не могу задерживать вас. Зося дома, она поможет мне принять ванну и лечь в постель. Буду очень рада снова видеть вас у себя. Зося, проводите господина полковника.
В сопровождении девушки я пошел к выходу. Сойдя с лестницы, я остановился. Зося сухим, недобрым взглядом в упор смотрела на меня.
– Зося! — беря ее за руку, сказал я. — Мне надо объясниться… Мне кажется…
Девушка с силою вырвала свою руку и, резко повернувшись, бросилась бегом по лестнице назад.
Мне показалось, что плечи ее задрожали.
Я молча вышел.
Уже на улице я заметил, что что-то сжимаю в левой руке. Я остановился, разжал кулак и с удивлением увидел маленький пузырек, из которого капал госпоже Барк успокоительно действующие на сердце капли нитроглицерина.
Но что за черт!.. На этикетке, наклеенной на пузырьке, по-латыни и по-персидски было четко написано: «Ушные капли, по 3 — 5 капель в ухо».
Ушные капли!.. По 3 — 5 капель в ухо… Так вот оно что, значит, я впопыхах вместо нитроглицерина накапал разведчице безобидные ушные капли.
Я рассмеялся так громко, что шедшая навстречу персиянка поспешно перешла на другую сторону улицы.
«Но какая комедиантка! Как ловко разыграла она сцену обольщения! Бедная Зося!» — подумал я, вспомнив гневные, полные презрения глаза девушки и ее трясущиеся от рыдания плечи.
Я не очень верил в обещание хакима Аббаса. Дни проходили, а его не было.
– Жулик, — делая пренебрежительную гримасу, убежденно сказал Сеоев. — Ведь он какой человек? Нетрудящийся, обманывает народ, все равно как мулла! Если бы он рабочим был, другое дело, а это так… шалтай-болтай… — махнув рукой, закончил осетин.
Признаюсь, в душе я уже сам решил, что мой «лекарь» давно откочевал в другую часть Тегерана, посмеиваясь над доверчивостью русского.
– А я верю в искренность этого бедняги, — сказал генерал, когда я как-то обронил фразу об Аббасе. — Мало ли что может помешать ему встретиться с вами! В простом народе сильна тяга к нашей правде. Меня научила этому гражданская война.
– Мало ли что было! Та эпоха отошла.
– Нет! Нет, она и не отошла и не стала историей.
Когда я спускался по лестнице, меня нагнал Сеоев.
– Товарищ полковник, а ведь Аббас пришел. Выходит, ошибся я! — сокрушенно сказал он.
Удрученное лицо сержанта рассмешило меня.
– Оба мы ошиблись, дорогой Сеоев. Где он?
– В саду.
– Спасибо, что пришли! Я уже перестал надеяться, почтенный Аббас, — сказал я.
– Не мог, сагиб. Боялся… И сейчас боюсь, но если сказал приду, то должен прийти. Здесь можно разговаривать или нужно уйти в дом?
– Можно! Идемте только в беседку. — И мы вошли в самую гущу сада, окруженную кустами распустившихся цветов.
– Сагиб, мой больной еще не встал, — сказал Аббас, — но ему уже значительно лучше. — Аббас оглянулся и тихо зашептал: — Краузе-ага исчез. Как говорит Худадат, его схватили русские.
– Почему же русские?
– А он воевал против них, да и Худадат тоже получил от вас пулю. Не дай бог, чтобы кто-нибудь из наших друзей получил такой подарок, как этот худадат! Если б не я, давно бы отняли руку.
– Конечно, конечно! Я верю в ваше искусство, почтенный хаким, но при чем же здесь Краузе?
– Он теперь не Краузе. Его зовут, — тут Аббас вытащил из кармашка брюк бумажку и медленно прочел: — «Стив Норман»… Он теперь вроде музыканта.
– Стив Норман? Музыкант? — перебил я.
– Командует оркестром в американском шерабхане[103], но это пустяк, это сделано для того, чтобы все забыли, что он был Краузе…
– Понимаю, дорогой хаким. И куда же скрылся этот музыкант?
Аббас посмотрел на меня, засмеялся и махнул рукой.
– Ага! Это я вас мог бы спросить об этом, но по мне, пусть все такие люди, как этот Краузе, сгорят и погибнут… Мне до них нет дела. Я обещал вам в память своего отца и деда, я это сделал, и мы — квиты, а теперь, дорогой сагиб, я уйду. Я боюсь всего: и полиции, и инглизов, и американи, и наших жандармов… И не сердитесь на меня, если я где-нибудь на улице или базаре при встрече не узнаю или обойду вас… Я всего боюсь, ага.
Он поспешно встал, я едва успел пожать ему руку, как бедный хаким быстро направился к воротам и исчез за ними.
Только бумажка с надписью «Стив Норман» осталась у меня от бедняка Аббаса, которого больше я уже не встречал.
В продолжение почти трех недель рыжеватый на допросах упорно и тупо повторял одну и ту же версию. Он — иранец, крестьянин села Рудбар из Мазандерана и никакого отношения к убитому часовым диверсанту не имеет.
– Наведите справки в пятом полицейском участке Тегерана, и там подтвердят, что я то самое лицо, каким называюсь. Я прописан в этом доме и живу в нем давно.
– Верю, верю, — перебил его следователь, — но скажите, какая была у вас фамилия до того, как вы стали иранцем Хоссейном?
– Никакая. Я всегда был иранцем.
– Странно! А мы вчера получили отношение, в котором справляются, не попал ли случайно в расположение нашей зоны капельмейстер духового оркестра капрал Стив Норман и, если он задержан нами за какие-нибудь проступки, просят препроводить его под караулом и сдать американскому командованию, — пробегая глазами бумагу, продолжал следователь. — А-а, вот самое главное… Здесь описаны приметы этого капельмейстера и, как ни странно, все приметы его абсолютно схожи с вашими. «Широкое лицо, массивный подбородок, рыжеватые брови и волосы, на носу и руках веснушки». Все, как у вас, — сказал следователь, оглядывая притихшего, с радостной надеждой уставившегося на него «иранца», — «Рост, — продолжал он, — один метр восемьдесят сантиметров», абсолютно ваш рост «за левым ухом небольшая рыжеватая родинка», как и у вас, «говорит по-фарсидски и по-английски с явным немецким акцентом, что объясняется тем, что, будучи американским подданным немецкого происхождения, вырос в немецкой колонии германских эмигрантов, проживающих в штате Иллинойс, возле городка Тоун. По имеющимся в Бюро точным сведениям, означенный капрал Норман, совершив воинское преступление, переодевшись в одежду иранского крестьянина, дезертировал из американской армии и скрылся в советской зоне, намереваясь пробраться к портам Каспийского моря. Бюро просит вас произвести розыски бежавшего дезертира, капельмейстера Стива Нормана и, в случае задержания, передать его для суда и наказания военному коменданту американских войск, расположенных в районе Тегерана, генералу Кларку. Полковник Моррисон. Старший адъютант капитан Малхолл».
– Ну-с… вы и после этого будете утверждать, что вы иранский крестьянин из Мазандерана? Бросьте дурачиться, лучше сознайтесь, что вы дезертир Стив Норман, и мы сегодня же передадим вас американцам! У нас хватает своих дел, чтобы еще возиться с бежавшими от союзников музыкантами, — махнув рукой, устало сказал следователь.
По уже успевшему обрасти рыжеватой щетиной лицу «иранца» пробежала еле заметная усмешка.
– Что делать? — поднимаясь со стула, вздохнул он. — Да, я — Стив Норман, капельмейстер оркестра. Мне не повезло, — он махнул рукой, — передавайте меня генералу.
– Вот и отлично! — сказал следователь. — Сегодня же передадим. Теперь же спрашиваю просто из любопытства, если не хотите, можете не отвечать, это уже ваше дело, но объясните, зачем, из-за чего вы бежали от американцев? Может быть, как немец по рождению, не хотели быть в армии, воюющей с Германией?
– Ничего подобного! Я родился и вырос в Штатах и, хотя до войны не выезжал никуда дальше своего города, я был, есть и всегда буду американцем, а не «джерри»[104], будь они трижды прокляты! — с сердцем сказал Норман.
– Еще один вопрос, — сказал следователь, — вы стопроцентный американец?
Арестованный молча кивнул головой.
– …Но тогда чем вы объясните, что все пуговицы на вашем белье, кстати сказать очень тонком, пришиты не по-американски, а совершенно по-европейски?..
– Не понимаю вас, — вперив на следователя округлившиеся глаза, пробормотал «Стив Норман».
– Очень просто! Как чистокровный, стопроцентный американец вы должны знать, как пришиваются во всей Америке, решительно во всей, от Канады и до Мексики, пуговицы…
– Вы шутите? — приподнимаясь, сказал Норман.
– Наоборот! Говорю вполне серьезно. Вы знаете, как пришиваются в Америке пуговицы?
– Не имею ни малейшего понятия. Я солдат, а не швейка и получаю готовое обмундирование.
– Вот именно! Если бы вы сейчас были одеты в военную американскую форму или в любой сшитый в Америке костюм, то все пуговицы были бы пришиты продольными стежками, а на вашем белье пуговицы пришиты крест-накрест, так, как шьют в Европе.
– Ну и что же из этого? Я мог белье купить здесь, в Тегеране.
– Сомнительно, чтобы американский капрал тратил деньги на дорогое белье. Ответьте тогда еще на последний вопрос. На второй день после вашего задержания и после этого на допросах несколько раз вы мне и обследовавшему вас доктору заявляли, что больны, что у вас высокая температура и что в камере, в которой вы находились, слишком жарко…
– Да… заявляю это и сейчас. У меня в то время была температура не менее тридцати семи с половиной градусов, а в камере и сейчас не менее двадцати пяти градусов жары. Разве я не имел права говорить об этом?
– Имели, но дело в том, что в Америке, как и во всех странах, где говорят на английском языке, принят термометр Фаренгейта, а не Цельсия, как у немцев и французов. И, если бы вы были американцем, вы никогда не назвали бы температуру по Цельсию.
– Так кто же я, по-вашему? — вскакивая с места, воскликнул «Норман».
– Фашист Отто Краузе, обер-штурмфюрер СС, диверсант и убийца, занимавший год назад пост товарища председателя смешанного ирано-германского торгового общества «Ковер-Экспорт», а на самом деле немецкий шпион, присланный сюда Гиммлером по согласованию с бывшим Шахом-Резою для руководства шпионско-диверсантскими группами, перебрасываемыми в советское Закавказье.
– Неправда, я — Стив Норман…
– …шпион, которого этим именем хотел кое-кто прикрыть и сохранить для своих целей.
– Вы не… можете этого… доказать, — ослабевшим голосом сказал «Норман».
– А нам и не надо доказывать, — ответил следователь. — Мы сегодня ответили вашему генералу, что дезертира капельмейстера Стива Нормана в нашей зоне не обнаружено, но что пытавшийся прикрыться этим именем фашист и убийца, военный преступник и шпион эсэсовец Отто Краузе нами захвачен на месте преступления при попытке взрыва тоннеля Фирузкух и отослан для суда в СССР. Сегодня вы будете вывезены в Россию, — вставая, сказал следователь. — Увести арестованного! — приказал он конвойным, даже не глядя на опустившего голову, потрясенного катастрофой Краузе.
Сегодня «большой день меджлиса», как говорят на своем журналистском жаргоне европейские и американские корреспонденты. Их здесь не менее пятидесяти человек: шведов, датчан, австралийцев, бразильцев, американцев, турок, французов, англичан, словом, представителей самых разнообразных газет мира.
«Большой день» — важное заседание меджлиса, на котором в присутствии шаха будет обсуждаться вопрос о вовлечении Ирана во вторую мировую войну и об объявлении им войны фашистской Германии.
Ничего существенного это заседание не решит, но для газетчиков с их шумихой и погоней за эффектными заголовками и статьями это действительно «большой день».
Зал меджлиса и его коридоры переполнены представителями всех иранских партий. На площади теснится сдерживаемый полицией народ. Европейцы в большом количестве заполнили ложи, отведенные для посольств и корреспондентов.
Я и генерал находимся в числе приглашенных гостей в одной из лож бельэтажа. Прямого отношения мы к этому событию не имеем, но и отказаться от посещения нельзя, тем более, что пригласительные именные билеты присланы незадолго до этого дня.
Пока довольно скучно. Я всматриваюсь в сидящих на скамьях депутатов. Перевожу взгляд на дипломатические ложи. В американской ложе советник посольства, атташе и генерал Шварцкопф, бывший начальник полиции штата Нью-Джерси, а ныне глава всей иранской жандармерии. За ними ложа, в которой сидит «советник» иранской армии генерал-майор Ридли, с ним на центральном месте сам Мильспо, окруженный группой офицеров.
Перевожу взор на богато убранную золотом и коврами шахскую ложу.
Красивое, худощавое, несколько равнодушное лицо молодого шаха выделяется на фоне полупустой ложи. За ним виднеется чья-то скрытая полумраком фигура.
Следующая ложа премьер-министра Кавама эс-Салтанэ. Породистое, с несколько насмешливым взглядом, утомленно-надменное лицо Кавама эс-Салтанэ.
За спиной Кавама видна голова министра иностранных дел Саеда.
В зале возникает шум. Большая часть депутатов встает и низко кланяется небольшому старичку, судя по одежде, духовному лицу. Американцы раздельно хлопают в ладоши. Это означает одобрение.
Старичок, не обращая внимания на возгласы и шум, спокойно и с достоинством проходит к трибуне.
– Это Кашани. Знаменитый великий мулла Ирана и ярый враг англичан. Сейчас он начнет громить их, — шепчет мне Крошкин.
Я смотрю на ложу корреспондентов. В ней мелькает красивое улыбающееся лицо мистрис Барк.
Мистрис Барк приветливо кивает головой и делает рукой приглашающий жест. Когда же она появилась здесь?
Шум стихает. Старичок молча и спокойно смотрит вперед. Становится тихо. Проходит минута, и Кашани говорит.
Голос его невелик, но тишина, хорошая акустика и отличная дикция позволяют прекрасно слышать его слова.
– Наша задача состоит из двух половин. Первая — это восстановить единство мусульман всего мира и спасти их от вовлечения в войну. Империалисты и колонизаторы разъединили нас, они пытаются втянуть в войну мусульманские государства. Германия тянет в огонь войны турок, а недавно хотела втянуть и нас. Англия и Америка против воли народов хотят поднять против немцев все арабские страны. А для чего? Как те, так и другие — колонизаторы и империалисты. И те, и другие не любят нас, они презирают нас, считают людьми второго сорта, и нам, понимая это, следует сказать и одним, и другим: «Воюйте сами, оставьте в покое нас, нашу землю и наши богатства».
Часть депутатов хлопает в ладоши, другие молча смотрят на оратора, третьи, озираясь, наблюдают за шахом и Кавамом. На губах премьера вялая полуулыбка, лицо шаха не выражает ничего. Генерал Мильспо, повернувшись вполоборота, слушает Шварцкопфа, что-то шепчущего ему.
– Вторая половина нашей задачи — это вернуть наши богатства. Нефть, которую выкачивает сотни лет Англия, — иранская. Довольно богатеть англичанам и держать в нищете и невежестве иранцев! Прекратить грабеж наших богатств, сделать их достоянием иранского народа, извлекать пользу и прибыли от торговли со всеми странами мира, накормить, одеть свой народ, — вот вторая половина нашей задачи. А воевать иранцам за интересы тех или других колонизаторов — глупо и не нужно.
Маленький, сухощавый Кашани — высшее духовное лицо Ирана. Это, собственно говоря, один из немногих государственных деятелей, которые произвели на меня хорошее впечатление. Человек честный, чуждый подкупам и коррупции, разъедающим парламент, он выступает одним из последних ораторов. Его короткая, горя чая и смелая речь заставляет всех замолчать и вслушаться. Даже бесцеремонные господа, вроде полковника Ньюворса, смолкают, перестав жевать свою резинку, и внимательно прислушиваются к страстным словам великого муллы.
Повелитель Ирана оживился, на его лице появилось выражение ожидания, и несколько раз он благосклонно кивает головой. На неподвижном лице Кавама улыбка, но кому предназначена она, понять трудно. И англичане, и американцы одинаково могут считать ее своей. Кашани продолжает речь. Когда он приводит цифры, факты и доказательства жестокой, беспощадной колонизаторской деятельности англичан, его бледное, тонкое, одухотворенное лицо, лицо проповедника и мудреца, загорается гневом, закинутая кверху голова трясется, а маленькая, седая бородка дрожит.
– Мы хотим мирно сотрудничать со всеми народами, кто бы они ни были. В нашей стране много нефти, она наша. Мы хотим и пользоваться, и торговать ею, но мы не желаем, чтобы хищные руки империалистов держали ее. Сотни лет они высасывают из нашей земли богатства, но теперь пришел этому конец.
Сидящие в ложе англичане, военные и штатские, неподвижны, как изваяния.
– Время деспотической колонизации прошло, и всякий, кто этого не понимает, лишний на нашей земле. Американцы, которые пришли к нам, как гости…
Движение и шум слышатся в английской ложе.
– Внимание, внимание! — шепчет генерал, чуть подталкивая меня ногой.
– Повторяю, как гости, — продолжает Кашани, — должны это понять и не уподобляться хищным английским империалистам.
Сидящие в ложе Мильспо военные переглядываются.
– Наш великий мулла говорит языком ваших газет… Кстати, знаете ли вы, что в недавней газетной полемике с римским папой Пием XII на вопрос папы, почему духовное лицо Кашани не борется против коммунизма, он ответил: «А почему папа не борется против империализма и фашистов?» — говорит мне сопровождающий нас депутат меджлиса Ахави.
– Вот как! Однако, какой милый и разумный этот Кашани, — говорю я.
Великий мулла заканчивает свою речь и под одобрение некоторых, смущение других и молчание третьих сходит с трибуны.
– А вот и доктор Хоссейн, друг и единомышленник имама Кашани, — снова шепчет Ахави.
Хоссейна я тоже вижу впервые. Это оживленный человек с лысым черепом, энергичным лицом, настороженным, проницательным и наблюдающим взглядом. Он сразу же захватывает внимание зала, хотя и по-разному реагирующего на его слова. Хоссейн поднимает вверх обе руки и несколько театрально восклицает:
– Мы должны обрубить руки Англо-Иранской нефтяной компании. И мы этого добьемся. Весь народ встанет на защиту этого святого дела.
– Старый фигляр! — довольно громко доносится до нас из ложи англичан.
– Мы скорее прекратим добычу нефти, нежели будем отдавать ее англичанам…
– Слова, одни слова! Этим он хочет пробраться к власти, — поднимаясь с места, вопит один из депутатов.
– Хоссейн говорит верно! Долой грабительскую компанию! — кричит кто-то внизу.
– Не давать ему слова!.. Вон болтуна!.. — неожиданно кричат справа. Шум, топот ног, вопли заполняют зал меджлиса. Некоторые депутаты вскакивают с мест, другие, сдерживаемые полицейскими, порываются к трибуне, откуда, пытаясь пробиться сквозь невообразимый шум, надрываясь, что-то кричит Хоссейн. Звонок председателя тонет в общем гаме. Один из членов меджлиса бросается к Хоссейну, желая стащить его с трибуны: другой, по-видимому, сторонник оратора, перехватив члена меджлиса, отвешивает ему оглушительную пощечину. Начинается свалка, в которую вмешивается и администрация и дежурившие в меджлисе полицейские.
– Куликовское побоище! — говорит генерал.
Шаха уже нет. Его величество, по-видимому, ушел сейчас же после речи Кашани. Кавам эс-Салтанэ с небрежной улыбкой на утомленном лице равнодушно взирает на дерущихся парламентариев, усердно угощающих друг друга затрещинами и оплеухами. Американцы во главе с Мильспо смотрят из своих лож, что-то покрикивая дерущимся. Англичане, довольные концовкой спектакля, щедро оплаченного Нефтяной компанией, щелкают аппаратами. Наконец полиция выдворяет вон дерущихся, и заседание меджлиса продолжается. Не дожидаясь его конца и оставив Ахави в зале, мы выходим из здания к ожидающей нас машине.
В фойе, опершись о перила мраморной лестницы, стоит мистрис Барк и оживленно беседует с двумя шведскими корреспондентами. Завидя меня, она делает движение. Я останавливаюсь. Генерал, проходя мимо, молча наклоняет голову.
– Это ваш генерал? — спрашивает она. — Настоящий военный. Строгий, подтянутый, вежливый!..
– Да, он именно такой! Как ваше здоровье? Как сердце? Вы тогда очень испугали меня! — озабоченно говорю я.
– Все прошло. Просто — спазмы. Это бывает со мной. Скажите лучше, как вам понравился этот фарс, устроенный Англо-Иранской компанией? «Меджлис», — презрительно говорит мистрис Барк. — Как далеки эти господа от истинной демократии и парламентаризма! Прав был Реза-Шах, когда сказал, что Ирану нужен просвещенный абсолютизм.
– Ирану прежде всего нужно быть хозяином своей земли, свободы, жизни.
Госпожа Барк смеется:
– А ведь вы сейчас повторяете слова великого муллы, которому лично я симпатизирую, как наивному, честному и примитивному старичку. Когда он бормотал об империализме и колонизаторах, он был ужасно смешон и напоминал мне начинающего, только вчера вступившего в партию, лейбориста. Уйдемте отсюда, походим пешком по улицам, — вдруг предлагает она.
– А заседание? А информация в вашу газету?
– Пустяки! Заметка о драке, речах Хоссейна и Кашани уже отослана. Я набросала ее, сидя в корреспондентской ложе. Остальное неинтересно. Вопрос этот уже разрешен, — она насмешливо глянула на меня, делая паузу, — …союзниками, то есть вами, нами и Англией, а оставаться в этом бедламе и наблюдать за очередной азиатской дракой — скучно. Согласны?
– Прошу извинить, но обстоятельства не позволяют мне… Генерал ожидает меня в машине.
– Тогда мы встретимся через день. Надеюсь, вы будете послезавтра на традиционном футбольном состязании между янки и «Томми Аткинс»?
– Да, приглашение я получил и, вероятно, буду, — отвечаю я.
– Итак, до послезавтра!
В воскресенье генерал уехал для инспектирования частей, расположенных на шоссейных путях нашей зоны.
Пригласительный билет на футбольное состязание между англичанами и американцами был на три человека. Взяв с собою советника Арсеньева и майора Крошкина, я в пять часов выехал в Амир-Абад. Это был военный городок, в котором разместилась часть американских войск.
По дороге время от времени встречались дощечки и стрелки с указанием частей, расквартированных на данном участке. Большинство надписей были картинно-напыщенными, так, например, уличка, на которой разместилась танковая бригада, именовалась «Ад на колесах», пулеметная рота — «Огненные тигры», а мирная хлебопекарня и интендантское управление — «Дикий кабан Аризоны». Попадались и стрелки с надписями — «Бар «Белая лошадь», «Танцевальный зал», «Кинотеатр», «Пивная»… Кресты из перекрещенных мечей, взрывающийся аэростат, летящая лошадь со стрелой на шее и прочие символические рисунки перемежались с рекламой висконсинского табака и жевательной резинки «Олд Патрик».
Мы ехали в колонне автомашин, тянувшейся к западным отрогам Демавенда. По этой шумной, веселой, бесцеремонно и свободно державшейся колонне из «джипов», «виллисов», штабных и частных машин можно было бы безошибочно определить место, где находился стадион американцев.
Вскоре показался и он. Это был большой пустырь с деревянным, раскрашенным в три цвета въездом и тремя двухъярусными ложами с куполом и резной крышей, над которой развевались четыре флага — Ирана, США, Англии и СССР. От лож вправо и влево тянулось несколько отделенных пространством низких, неглубоких лож, дальше раскинулись в несколько рядов скамьи. Пустырь был обнесен высокими столбами и обтянут колючей проволокой. У входа шумела толпа военных, подъезжали и останавливались машины, сновали иранские жандармы и союзные полицейские, наблюдая за порядком, не допуская любопытных к центральной ложе, богато и безвкусно убранной дорогими коврами и букетами цветов.
Сойдя с машины, мы направились к входу, у которого стояли американские офицеры и рослый иранский капитан, проверявшие пригласительные билеты. В проходе я столкнулся с госпожой Барк.
– А я только что хотела попросить кого-нибудь проводить меня сквозь эту толпу к моей ложе. — Она взяла меня под руку, и мы вошли на стадион. — А где ваши места? — спросила госпожа Барк.
– Вон там, где размещаются мои спутники, — сказал я, видя, как Крошкин и Арсеньев рассаживаются в одной из лож с советским флажком. — За кого вы болеете? — спросил я.
– Не понимаю вас! — ответила журналистка.
– Простите, это наш московский термин. Проще говоря, кому вы желаете победы?
– Мне трудно ответить на это. По рождению я — англичанка, выросла в Америке. В Лондоне у меня много родных, и порой я очень скучаю по Англии. Ну, а вы кому желаете победы?
– Сильнейшим!
Мистрис Барк окинула взглядом стадион.
– Я космополитка. У меня нет определенной любви или неприязни к расам и народам, я терпимо отношусь и к цвету кожи, и к разным ступеням развития культуры и цивилизации народов, и все же я с трудом выношу этих забавных иранцев.
– Вы говорите о драке в меджлисе?
– Не только. Это один из штришков. Я говорю вообще об отрицательных национальных свойствах этого народа…
– Я не разделяю вашего взгляда.
– Конечно! Вы, русские, считаете братьями всех, я тоже, но с той лишь разницей, что этому «брату» следует еще долгое время вариться в котле цивилизации. Ну, взгляните, пожалуйста, на этих упитанных дам, грузно восседающих около своих не в меру похотливых, невежественных, подобострастных, но в тайниках своей души презирающих нас, мужей.
– Невежественных и похотливых людей можно встретить всюду. И среди европейцев и среди американцев их не меньше, чем на Востоке.
– А дам? — с усмешкой спросила Барк.
– Полнота не всегда безобразит женщину.
– Бедная! Значит, чтобы понравиться вам, мне следует пополнеть хотя бы до размеров вот этой пестро разряженной особы… — продолжала мистрис Барк, глазами показывая на полную, средних лет, красивую иранку, в ушах которой горели крупные бриллианты. — Кстати, вы знаете, кто она?
– Не знаю!
– Это супруга министра водных, шоссейных и железнодорожных путей Ирана. Вам следовало бы знать «Усладу ночи», — многозначительно сказала журналистка.
– Какую усладу? — спросил я.
Мистрис Барк рассмеялась.
– Вот и моя ложа, а «Услада ночи» — это титул госпожи министерши. Вы, вероятно, слышали, какие пышные наименования носят многие из этих господ. На днях я перечитывала кое-какие книги об Иране и узнала из них о том, что шах Наср эд-Дин, дед свергнутого Резою Ахмеда Каджара, прекрасно использовал непреоборимую любовь к титулам своих подданных, заведя специальную шкатулку — «ящик дураков», как называл он ее. В эту шкатулку он клал деньги, полученные за разрешение носить тот или иной титул.
– Это интересно, — улыбнулся я.
– Я даже выписала кое-что из книг об Иране на эту тему. Это настолько забавно, что я непременно использую в своих корреспонденциях.
Мистрис Барк достала уже знакомую мне книжечку.
– Теперь я не потеряю ее. Вот что пишет некий профессор Вуд, — она перелистала страницы и прочла:
– …И каких только не было там пышных названий. И «Меч правосудия», и «Опора государства», и «Блеск правительства», и даже «Загир эд-доуле», что означает «Спина государства», а человек, носивший пышный титул «Нур эд Дин», то есть «Светоч религии», был редким пьяницей и атеистом. Титулы раздаются за деньги и женщинам, а так как называть даже за глаза даму по имени считается в высшей степени неприличным, то все женщины, могущие купить себе титул, носят вот такие наименования: «Мелекее Иран», то есть «Царица Персии», или «Мунир ос-Салтанэ» — «Освещающая царство», «Нейр уль-Мулюк» — «Свет царства», причем ни одна из этих женщин со столь пышным титулом не принцесса, не принадлежит к придворным дамам, а просто богатая женщина, имеющая возможность купить себе титул. Я обязательно воспользуюсь этими полуанекдотическими сведениями. Советую и вам внимательно почитать мемуары француза, доктора Де Толозана, придворного врача шаха Наср эд-Дина, а также отличную книгу англичанина Уильса «Картинки современной Персии». Хотите, я дам вам прочесть их? — спросила мистрис Барк.
– Благодарю! Буду признателен, — ответил я.
– Как, однако, похожи эти милые персы на своего уморительного Хаджи-Бабу Исфагани. Надеюсь, вы знаете эту очаровательную книжку Мориера.
– Да, она забавно написана, — согласился я.
– »Забавно». Не только «забавно», но удивительно верно изображает нравы Ирана.
– Но ведь Реза-Шахом эти пышные титулы были отменены и, как мне известно, заменены фамилиями, — сказал я.
– О-ля-ля! — засмеялся Барк. — Титулы эти ожили после изгнания Резы, как и многое другое. И, глядя на этих в своем большинстве далеких от государственных дел и власти людей, силою одних лишь денег приобретших такие роскошные титулы, мне становится поневоле смешно, видя, как «Блеск царства» или «Тень шахского величия» смиренно кланяется вон хотя бы тому английскому сержанту или этому американскому лейтенанту и, прижимаясь к забору, проходит на отведенные им места, — с усмешкой продолжала журналистка.
В центре, прямо над входом, высится шахская ложа, рядом с нею американская и английская, за ними полукругом идет ряд лож, в которых размещаются офицеры союзных армий, чиновники посольств, сотрудники различных англо-американских и советских обществ.
Две последние ложи отведены иранским министрам и знатным фамилиям, вроде Бахтиари, Амир Афшари…
Я усаживаю Барк на место и иду к своей ложе.
– Мы еще увидимся, — говорит она, — в перерыве обязательно зайдите ко мне.
Я возвращаюсь в ложу, над которой развевается советский флаг. Арсеньев и Крошкин беседуют между собой. За ложами тянутся деревянные трибуны, уже наполовину заполненные солдатами и офицерами английских и американских частей. Южная сторона предназначена зрителям-иранцам.
Жарко, шумно, празднично. Раздаются голоса продавцов холодной воды, лоточники с мороженым и просто кусками льда снуют между трибунами. Несмотря на то, что уже седьмой час вечера, воздух все еще жарок. Накалившаяся за день земля дышит знойно, словно гигантские меха навевают издалека тепло. По футбольному полю цепью проходят сакка — это водоносы, из кожаных бурдюков поливающие землю. Она слегка дымится, и движущийся парок поднимается над полем. Новые водоносы опять цепью проходят по полю. Земля жадно впитывает влагу, но уже чувствуется приближение вечера. Прохлада густеет, медленно сползая с отрогов Шемрана, со снеговой шапки Демавенда, этого уснувшего вулкана.
Ложи уже заполнены. Слышится музыка. Это приехал шах. Гудки автомашин сливаются со звуками духового оркестра, раздаются слова военной команды. Сарбазы берут на караул.
– Здравствуйте! — слышу я медовый голос нашего хозяина Таги-Заде. Он стоит под самой ложей, рядом с ним — пожилой, представительный иранец в хорошем сером костюме.
– Здравствуйте, уважаемый Таги-Заде. Рад вас видеть, как здоровье?
– Благодарю, пока хорошее.
– Где вы разместились? — спрашиваю я.
– Вот здесь, рядом с вашей ложей. Господин Шаегани был так любезен, что пригласил меня в ложу иранской прессы, — говорит Таги-Заде, указывая на своего спутника. — Вы не знакомы? Это — господин Шаегани, депутат меджлиса и один из самых уважаемых людей нашей столицы.
Мы раскланиваемся.
– Очень рад нашему знакомству, уважаемый полковник, — говорит Шаегани на отличном русском языке. — Я уже имел удовольствие видеть вас в субботу на этом шумном скандале в меджлисе.
Лицо его мне незнакомо.
Чувствуя это, господин Шаегани поясняет:
– Я был с госпожою Барк, когда вы проходили через вестибюль…
– …Господин Шаегани — поэт, журналист и владелец газеты «Ахбаре Кешвар» («Вестник страны»), — важно говорит Таги-Заде.
Они протискиваются сквозь толпу и занимают рядом с нами ложу. Нас отделяет только низенький барьер.
На поле появляются судьи. Двое американцев и один англичанин. Вдалеке, в окружении военных, вижу светлое платье мистрис Барк. Ветер треплет ее золотые волосы. Дальше ряд мужских и женских голов. В ложе шумно и весело. Иногда до нас долетают отдельные возгласы и смех «леди и джентльменов», заполнивших ложи.
Я вижу, как бинокль госпожи Барк на секунду останавливается на нас. Не отнимая бинокля от глаз, она приветственно машет нам и затем переводит бинокль дальше.
Трибуны и проходы заполнены. Американские солдаты свистом и топаньем выражают свое нетерпение. Ни присутствие самого шаха, ни Шварцкопфа и Мильспо не расхолаживает их. Иранцы терпеливо сидят на своих местах, с любопытством озираясь по сторонам. Фоторепортеры и два-три кинооператора наводят свои объективы на зрителей.
Один из журналистов, бесцеремонно расталкивая столпившихся внизу зрителей, пытается заснять шахскую ложу. На веснушчатом лице этого верзилы самое развязное и тупо-самодовольное выражение. Выбирая наиболее удобное положение, он все ближе подбирается к ложе шаха.
– Уберите этого болвана! — довольно звучно раздается из ложи господина Мильспо.
Журналист со своим фотоаппаратом под смех и свист зрителей уже оттиснут военной полицией за линию лож.
– Вы, вероятно, никого не знаете из нашей знати? — нагибаясь к моему уху, шепчет господин Таги-Заде, — вам это будет интересно. Поглядите в ложу его величества, шаха…
Я взглянул. У барьера, положив всю в перстнях ручку на красный бархат обивки, сидит темно-смуглая, красивая молодая девушка в светлом европейском платье.
– Это — ее высочество, принцесса Ашраф, или, как называют ее европейцы, «Смуглая принцесса», сестра его величества шаха, — шепчет Таги-Заде, — рядом с нею, та, что в розовом, ее сестра принцесса Шамс. Они обе только неделю назад прибыли из Америки и на возвратном пути заехали в Кейптаун за своей матерью, супругой Реза-Шаха, которая тоже возвратилась в Иран из Южной Африки. А вон та, что сидит позади Ашраф, это известная красавица, княжна Кашкаи, правда, хороша? «Лицо ее, как полная луна, а губы, как лепестки распустившейся розы, брови, словно две тетивы лука»…
– Хороша, но дама, что сидит во втором ряду, вон та, с лорнетом в руке, несравненно лучше, — отвечаю я.
Господин Таги-Заде тихо смеется.
– У вас прекрасный вкус, господин полковник. Да, она совершенная красавица.
Из глубины ложи показалось тонкое красивое лицо молодого шаха с большими, равнодушными глазами. Улыбнувшись кому-то из сидевших невдалеке англичан, он провел взором по трибунам и снова исчез в полутьме ложи.
Заиграли трубы, раздался звук горна. Все стихло, смолкли неугомонные американские фоторепортеры.
На футбольное поле выбежали команды: англичане в коротких оранжевых трусах и таких же майках и американцы в синих майках и белых трусах. Свист, аплодисменты и рев толпы встретили их.
Воздух был чист и ясен. Солнце уходило на запад, приближался вечер.
Уже произошла жеребьевка и вратари заняли свои места.
Я взглянул в сторону, где сидела госпожа Барк. Журналистка, откинувшись назад, что-то с жаром говорила офицеру. Я навел бинокль — сомнений не было. Госпожа Барк разговаривала с капитаном Хартли, тем самым Хартли, который совсем недавно был задержан нами в Фирузкухе.
Я не принадлежу к классу болельщиков футбола, хотя несколько раз до войны бывал на стадионе «Динамо», когда выступала команда ЦДКА. Я видел, как волновались зрители, как переживали они промахи и ошибки своих любимцев, каким радостным гулом одобрения встречали удачный удар в ворота противника. Мне было понятно их волнение, но всегда меня радовало то честное, беспристрастное отношение, каким наш зритель отмечал успехи и другой, удачно игравшей команды. Даже больше, на международных играх в Москве я был свидетелем, как любой хорошо и красиво забитый противником гол в наши ворота вызывал аплодисменты и одобрительный шум на трибунах.
Ничего подобного не было здесь. С самого же начала сотни американских глоток разразились воплями.
– Лупи его по ногам, Джон!.. Валяй, валяй, Тед!.. Бей по воротам, скотина, куда лупишь в сторону!.. Крой этих лондонцев, кроши их, Джонни!.. — неслось отовсюду, и даже флегматичный Шварцкопф, вынув изо рта сигару, что-то выкрикнул из своей ложи.
Англичане были спокойней. Правда, их солдаты время от времени подбадривали своих игроков, но эти возгласы потонули в воплях и реве американцев.
Один из форвардов англичан с левого края головой забил мяч в сетку американских ворот. Принцесса Ашраф оживилась. Подавшись вперед, она энергично зааплодировала англичанам. Аплодисменты англичан и нескольких иранцев потонули в буре негодующих воплей возмущенных неудачей американцев. По полю уже снова бегали игроки, мяч летал по всем направлениям, фоторепортеры щелкали своими аппаратами, а гул на трибунах не смолкал. Это американцы орали, бранились, свистели, топали ногами и хором скандировали возгласы поощрения своим игрокам.
Истекли первые 45 минут, ударил гонг, раздался свисток судьи, и игроки ушли с поля. Я вышел из ложи. Мистрис Барк, за которой виднелась голова капитана Хартли, шедшая к выходу, окликнула меня.
– Немного погодя отзовите меня, как бы по делу, — успел я шепнуть Крошкину.
– Прекрасная новость, настоящая «шоу»[105], — идя навстречу мне, крикнула журналистка. — Капитуляция Италии! Храбрые американские парни вместе с английскими войсками сегодня высадились в Италии. Только что сообщил об этом майор Хартли. Вы знакомы, господа? — спросила она.
– Знакомы! Знакомство произошло при довольно забавных обстоятельствах, не так ли, полковник? — засмеялся Хартли.
– Майор сообщил, — продолжала Барк, — великолепную новость. Наши парни крепко исколотили этих джерри. Взяты трофеи, пленные, очищено несколько десятков километров итальянской земли.
– Пленных не взято ни одного. Высадка совершена с островов Пантеллерия.
– Так вы знали об этом? — удивленно спросила мистрис Барк.
– Конечно! Еще утром я читал радиограмму из Москвы.
– Странные вы люди, русские! — разочарованно протянула журналистка. — Знать о создании второго фронта и молчать о таком событии…
– О втором фронте?
– Конечно, сэр, — вмешался Хартли, — а как же иначе назвать это замечательное дело?
– Очень просто! — десантными операциями пятой американской и восьмой английской армий «на каблуке итальянского сапога».
Хартли пожал плечами. Госпожа Барк миротворчески сказала:
– Возможно, что это так, а пока, — да здравствует англо-американский фронт в Италии!
– Вас можно поздравить, майор Хартли? — спросил я.
– Да, повышен в чине неделю назад. По этому поводу не мешало бы выпить бокал доброго виски.
К нам подошел майор Крошкин. Вежливо поклонившись, он сказал:
– Простите, господа, мне срочно нужно переговорить с полковником Дигорским.
– Очень хорошо, вы найдете нас в баре, полковник, — сказал Хартли.
– Не забывайте моей скромной хижины и маленькой Зоси, охраняющей ее, — уходя сказала журналистка.
Мы выбрались из толпы и, разыскав свою машину, вернулись в Тегеран.
Поездка генерала оказалась удачной. Впечатление от охраны и частей отличное.
– Дорога на замке. Ни один прохвост не нарушит графика в нашей зоне. Кстати, знаете ли, что вчера ночью повторное заседание меджлиса объявило войну Германии?
Я пожал плечами. Генерал улыбнулся.
– Господа Шварцкопф и Ридли прямо с футбола направились в меджлис. Читайте. — И он протянул мне «Сетарее Иран» и другие газеты, на первой странице которых было крупно напечатано
«Сегодня Иран объявил войну кровожадной Германии».
– Готовьтесь к решительному бою. Приближается развязка, вот почитайте шифровку, которая обрадует вас, — сказал генерал.
Он сидел на низкой тахте, на которой лежали бумаги. Выбрав одну из них, он протянул ее мне.
– Завтра капитан Аркатов и вызываемый вами по тому же делу человек вылетают сюда. Прошу встретить их на аэродроме.
Военный аэродром «номер семь» находился за селением Кередж, километрах в сорока от Тегерана. Село это при шахах династии Каджаров было летней резиденцией властителей Ирана, но уже лет пятьдесят как перестало быть таковой, и теперь возле этого села находился наш ближайший аэродром.
– Прибудут они послезавтра в девятнадцать часов, значит, вам придется встретить и абсолютно незаметно доставить их сюда. Подумайте и вечером скажите, как вы сделаете это.
– Слушаюсь, — сказал я.
– И второе, как вы думаете, когда наступит финал этого затянувшегося «дела о привидениях»?
– Не знаю. Во всяком случае не так скоро, как предполагаете вы, — сказал я.
– Скоро увидите, — загадочно сказал генерал. — Что вы думаете о Зосе?
Я только хотел ответить, как он засмеялся:
– …Что она самая милая и замечательная девушка на свете?.. Ну, так в это я, допустим, верю. Вы отвечайте мне на другой вопрос. Откуда и как она попала к Барк? Давно ли у нее и почему журналистка так заботится о ней?
– Могу ответить вам точно на первые два вопроса…
– Хорошо, на третий отвечу я сам, — перебил генерал, — или лучше я буду по очереди отвечать, а вы исправляйте или дополняйте меня. Хорошо?
– Хорошо! — согласился я, помня, что подобная шлифовка ума была любимым методом генерала в его дедуктивных выводах и анализах нашей работы.
– Как известно, Ян Кружельник и его сестра Зося из Варшавы, он потерял ее из виду в начале войны. Так? — начал генерал.
– Так! — ответил я.
– Значит, в Иране она очутилась в тысяча девятьсот сорок втором году, то есть тогда, когда Андерс со своим корпусом и польскими беженцами прибыл сюда. Так?
– Так! — согласился я.
– Она отлично говорит по-английски, можно было бы предположить, что она из богатой и знатной семьи, но… — тут генерал сделал паузу, — ее брат рядовой шофер, значит первое отпадает. Зося не боится труда, не гнушается служить горничной, это тоже свидетельствует о том, что брат и сестра Кружельники из трудовой, небогатой семьи. Так?
– Та-ак! — подтвердил я.
– Пойдем дальше… Но она же знает английский, заметьте, не французский, как большинство интеллигентных поляков, издавна тяготевших к Франции, а английский. О чем это говорит?.. О том, что она специально изучала его где-нибудь на курсах…
– В колледже «Святой Екатерины», — удивленный правильным, точно сформулированным выводом генерала, сказал я.
– А… в колледже «Святой Екатерины». Очень приятно, — раскуривая папироску, продолжал генерал. — Продолжим наши размышления. Для чего же она изучала его? Для того, чтобы служить и, служа где-нибудь в посольстве, торговой миссии или, может быть, переводчицей, этим зарабатывать свой хлеб.
– Учительницей в школе, — тихо сказал я.
– А-а, тем лучше! Значит, нить размышлений правильно ведет нас к заключительному выводу… Но наступила война, и Зося в качестве беженки очутилась в Иране. Здесь она поневоле, в поисках куска хлеба, идет в услужение…
– Вот и нет! Промах, товарищ генерал. Зося работает здесь преподавательницей английского языка в школе офицеров и капралов корпуса Андерса, но ее внезапно…
Генерал вскочил с места и весело закричал:
– Правильно! Точный и безошибочный вывод, мой дорогой Александр Петрович! Ваша реплика — это радостное подтверждение моих кропотливых выводов и завершение сложного процесса нашей работы…
– Не понимаю… — развел я руками.
– Сейчас поймете! Итак, ее внезапно лишили места и в категорической форме предложили идти в услужение к госпоже Барк.
– В общем так, — подтвердил я.
– Ну, а когда произошло это неожиданное событие?
– Не знаю… Кажется…
– А я знаю. Могу сказать с точностью. Это было примерно месяца два тому назад…
– Да… Зося сказала мне, что действительно она всего два месяца, как служит у мистрис Барк, — сказал я.
– Великолепно! Неужели же вы не понимаете, дорогой мой Александр Петрович, что все идет замечательно и ваша Зосенька действительно хорошая девушка?
– Это-то я знаю, но вот почему вы пришли к такому выводу, мне это по-прежнему непонятно.
– Да ведь это же ясно!.. Ну, вспомните, когда началось «дело с привидениями»? Дней сто назад. Когда мы уехали с Западного фронта? Дней восемьдесят назад, так? Ну, а когда сбежал капрал Юльский, был арестован Ян Кружельник и исчез с горизонта господин Сайкс? Тоже дней семьдесят назад… Дальше. До этого времени Зося никому не была нужна и мирно работала учительницей в школе капралов, но как только сбежал Юльский и был арестован ее брат Кружельник, а мы с вами выехали в Иран, Зося стала в этом деле довольно значительной фигурой. В этой игре она, даже не ведая ни о чем, стала козырной картой, которую пустили в ход, играя на аресте ее брата. Теперь-то вы понимаете, в чем дело? — спросил генерал.
– Да, начинаю понимать!
– Забрав ее к себе, Барк через Сайкса передала Зосе написанную Юльским фальшивку…
– Но откуда она знала, что девушка встретится со мной?
– Это входило в ее план. Зося обязательно должна была встретиться с вами, именно для этого ее и забрали из школы. Она, сама не ведая о том, должна была сыграть роль помощницы своей госпожи, именно потому ее познакомили и с Сеоевым и с вами. Барк, или разведчица «Ориенталия», вероятно, еще из Баку, а может быть, и из самой Москвы следует за нами.
– И ее блокнот — это…
– …один из ловких номеров. Книжка должна была заинтриговать нас этой польской фамилией и одновременно сблизить вас с ней. Не удался бы этот номер, в ход пошел бы другой, но и познакомившись с ней, вы непременно встретили бы у нее и Зосю… Остальное — понятно…
– Ну, а Генриэтта Янковецкая?
– Пустое место! Она такая же «Янковецкая», как я фараон Хеопс. Просто в дело введена еще одна женщина, чтобы мы поверили в записную книжку и в существование этой Янковецкой.
– А Краснова?
– Вот убитая «Краснова» и была той самой немкой Янковиц, с которой все уже покончено.
– Но ведь Зося непричастна ко всей этой шайке?
– Конечно, нет… Она, несомненно, понимает, что вокруг нее идет какая-то грязная возня, но какая, смысл ее не подозревает, да и никогда господин Сайкс или такая прожженная разведчица, как «Ирандуст», не посвятят наивную девушку в свои дела. Они могут сыграть на ее патриотизме, любви к Польше и брату, но только для того, чтобы использовать и, как отпадет необходимость, ликвидировать ее. И сейчас, когда, повторяю, дело идет к концу, на нас ложится ответственность за жизнь и судьбу этой бедной девушки.
У меня сжалось сердце.
– Будьте очень осторожны и не скомпрометируйте ее.
– А теперь я добавлю к вашим выкладкам еще одно маленькое происшествие, — и я подробно рассказал генералу о посещении мною госпожи Янковецкой, внезапной головной боли мистрис Барк, о нашей прогулке пешком и, наконец, о сцене обольщения. Генерал пришел в восторг. Я давно не видел его так заразительно смеющимся.
– Обольщение юного Иосифа женою Пентефрия! — важно вставил он. Когда же я достал из кармана злополучный пузырек с ушными каплями, его снова охватил приступ веселья.
– Так вы, значит, с перепугу или от избытка любви так и держали в руке эти капли?
– Честное слово, не знаю, как это произошло! Вероятно, я как зажал в кулаке флакон, так и забыл о нем. Ведь сколько неожиданных положений создала в пять минут проклятая баба.
Но когда я сказал ему о внезапном появлении Зоси и ее резкой перемене ко мне, генерал нахмурился, покачал головой и встревоженно сказал:
– Ведь вот какая ехидна эта Барк! Одним ударом разрушила все ваши с таким трудом создавшиеся дружеские отношения с Зосей. Я боюсь, что все это было сделано именно потому, что Барк почувствовала, что девушка колеблется и начинает симпатизировать вам. Знаете, дорогой мой, оскорбленный и ревнивый человек может попасться на любую провокацию.
Он поднялся и медленно вышел во двор, оставив меня, погруженного в невеселые думы о судьбе маленькой Зоси.
Ах, как мне хотелось все это время видеть ее, сказать ей о комедии, так ловко разыгранной Барк! Я готов был побежать к Зосиному дому, бродить вдоль улицы в надежде встретить ее.
– Товарищ полковник, товарищ полковник, — услышал я осторожный шепот, и в полураскрывшуюся дверь просунулось широкое лицо Сеоева.
– А-а, здравствуйте, сержант! Ну, как, не надоело еще затворничество?
– Очень надоело! Я даже устал от этого. Ей-богу, товарищ полковник, даже не думал, что так тяжело целые дни спать или отлеживаться в чулане.
– Вы что хотели от меня?
Он спросил:
– Как там Зося поживает, товарищ полковник?
– Ничего, живет! А почему вы это спрашиваете, сержант?
Сеоев поднял на меня свои большие и чистые глаза и прямо, без лукавства, сказал:
– Потому что она хорошая и любит вас, товарищ полковник.
– То есть, как это… любит? — растерялся я.
– Любит, — убежденно повторил сержант, — она и сама этого еще не понимает, но это так. Когда я с ней встретился, она, о чем бы ни заговорила, все на вас разговор сворачивала, и сколько вам лет, и злой вы или добрый, и где ваша жена… А когда я сказал, что вы не женаты, она вспыхнула, закраснелась, глаза засияли, а сама так и засветилась.
– Глупости! — неуверенно сказал я.
– Нет, верно! Она еще все расспрашивала, нравится ли вам ее барыня. Говорит, а у самой голос вот-вот сорвется. Делает вид, что ей просто любопытно, а сама волнуется… Хорошая она девушка, чистая, — продолжал сержант. — Ее взять надо оттуда, товарищ полковник. Ей не место у этой поганой шпионки.
Мне тяжело было слушать Сеоева. Ведь только что беседа с генералом встревожила меня, а тут еще сержант со своим теплым участием к Зосе совсем разбередил мое и без того неспокойное воображение.
– Мне ее надо сегодня же увидеть, — вырвалось у меня.
Сеоев с участием посмотрел на меня и тихо спросил:
– А прямо в дом ехать нельзя?
– Нельзя! А видеть ее мне необходимо сегодня…
Сержант подумал и потом нерешительно сказал:
– Жаль, что мне нельзя показаться из дома…
– Нельзя! — перебил я.
– Я знаю, но я думаю о другом… Что, если вам пройти к ней другим ходом?..
– Каким другим?
– Которым ходим мы… шоферы, прислуга — с черного хода. Ведь мы ходим в гости не через парадный вход, а со двора, черным ходом, через кухню… Что, если и вам это сделать?
– Но как же это? Ведь меня могут встретить, узнать. Переодеваться мне нельзя… Нет, это неудобно.
– Зачем переодеваться? Вы пойдете одетым так, как всегда, но идите к ней не через ворота и не с парадного хода, а через двор соседнего дома…
– Соседнего? — удивился я.
– Да, который стоит не доходя до дома Барк. Двор там маленький, темный и соединяется прямо с садом, в который выходят окна Барк.
– Однако вы хорошо изучили местоположение, — сказал я.
– Конечно! Ведь во дворе соседнего дома живет мой старинный приятель, тот самый шофер Али, который и рассказал мне о фокуснике и своем хозяине, Таги-Заде. Я могу вам на бумаге и план дома нарисовать, и как пройти внутрь указать.
– Ну, хорошо, предположим, я войду туда, а что же дальше? Ведь меня сразу же обнаружит прислуга, да и сама Зося вряд ли захочет увидеться со мной ночью.
– Ну, до ночи еще далеко. Пока только вечер. Ах, как жаль, что мне нельзя пойти с вами, — снова пожалел Сеоев, — я бы ее вызвал через жену Али.
– Нет, это не годится! Ни вам нельзя выйти из дому, ни посторонних людей вмешивать в это дело. Но видеть мне ее сегодня надо…
В комнату вошел генерал, Сеоев вскочил со стула и вытянулся.
– Вольно, вольно, сержант! Что это вы за парад здесь устраиваете? — махнул на него рукой генерал.
Я рассказал ему о моем решении встретиться сегодня же с Зосей и о способе, который предложил сержант. Генерал покачал головой.
– Несколько рискованное предприятие, — сказал он, — но в то же время надо возможно скорее встретить Зосю и убедить ее в коварстве ее хозяйки… Иначе… — Он помолчал и тихо добавил: — Иначе Барк околпачит ее, и оскорбленная девушка в порыве гнева раскроет ей все наши планы… и про Кружельника, и про Юльского, словом, все.
– Но как же все-таки встретиться с ней?
– Вы знаете расположение ее комнаты?
– Знаю. В самом конце коридора, рядом с черным ходом.
– Вы сумели бы пройти к ней со двора, по лестнице, по которой она уводила вас от Сайкса?
– Сумел бы, — подумав, сказал я.
– Но это, конечно, не решение вопроса. Прийти к ней незваным и неожиданным гостем можно лишь в том случае, если бы явилась в этом неотложная необходимость, пока же этого нет, так поступать не следует. Слушайте, Александр Петрович, — вдруг сказал генерал, — а ведь выход есть, простой и поэтому совершенно правильный выход.
– Какой? — оживился я.
– Берите трубку, звоните мистрис Барк и справьтесь о ее дорогом для вас здоровье. Это будет и галантно и умно…
– Но при чем же тут Зося?
– А при том, что если госпожа «Ирандуст» дома, то вы, во-первых, сделаете ей приятное, справившись о ее здоровье, во-вторых, убедите ее в том, что вы одурачены и продолжаете верить в ее сердечный припадок, и, в-третьих, поймете, что, если она дома, то навестить Зосю, да еще через черный ход, нельзя. Если же ее нет, а это вполне возможно, то Зося будет сидеть дома, так как вряд ли госпожа Барк оставляет свою квартиру без присмотра, надеясь только на швейцара и обычную прислугу. Ну, а если Зося одна, то вы немедленно же полетите к ней и как угодно, но убедите ее в вашей невинности и в черном коварстве ее госпожи.
– Но если Барк дома, ведь она просила, чтобы я завтра навестил ее?
– Если она дома, то вы завтра и навестите ее, а сегодня как внимательный и воспитанный человек, справитесь по телефону о здоровье. Ну-с, идите к телефону и вызывайте нужный вам номер.
Мы пошли к камину, на котором стоял телефон, и я позвонил госпоже Барк.
Давно я не испытывал такого волнения, как сейчас, когда ждал ответа на мой звонок. Только в эту минуту я стал понимать, как дорога становится мне маленькая Зося, как глубоко вошла она в мое сердце, в мою жизнь.
Прижав трубку к уху, я услышал быстрое дыханье и милый голосок Зоси:
– Вас слушают…
Я с трудом сдержал свое волнение и тихо сказал:
– Зося!.. Это я. Мне надо…
– Госпожи Барк нет дома, позвоните завтра… — прервал меня ледяной голос девушки.
– Зосенька! Не она, вы нужны мне. Вы, вы мне необходимы! Я должен сегодня же видеть вас, Зося, и, если вам дорого то большое, что связывает нас, примите меня немедленно.
– Госпожи Барк нет дома, и я никого не могу принимать, — резко прозвенел голос Зоси.
Вероятно, на моем лице изобразилось такое страдание, что генерал положил мне руку на плечо. Мне было тяжело, и вдруг мысль, что Зося, говоря со мною так безжалостно и резко, все же не бросает трубки, не кладет ее на рычажок, а ждет, ждет, возможно, еще более взволнованная и тревожная, чем я, одинокая, со своими мыслями и горем, в то самое время, когда рядом со мною стоял надежный разделяющий мою боль товарищ и друг, эта мысль придала мне решительности.
– Зося, не мучьте себя. Я сейчас иду к вам, и вы доймете, что я хочу добра и берегу вас… Я приду тем ходом, которым вы уводили меня… — с трудом произнес я.
В трубку ничего не ответили, только секунду-другую я слышал взволнованное дыхание девушки, потом трубка мягко и без стука опустилась на аппарат.
– Идите, Александр Петрович, будьте сдержанны и спокойны, — сказал генерал, ласково погладив меня по руке. — Я буду вас ждать, не заставьте меня беспокоиться… И помните, берегите Зосю. Для нее наступают самые серьезные дни.
Он крепко пожал мне руку. Я благодарно кивнул ему головой и быстро сбежал во двор, оставив генерала и Сеосва в азиатской части занимаемого нами дома.
Было уже довольно темно. Чтобы за мною не увязался какой-нибудь дежурный шпик из банды Сайкса, я вышел через садовую калитку. Идя по теневой стороне улицы, я свернул в аллею и, пройдя шагов сорок, вдруг вошел в тесно сросшиеся кусты. Прошло минуты три. Никого не было. Я уже хотел вылезти из кустов, как вдруг услышал торопливые шаги и чей-то возбужденный шепот. Я затаил дыхание и приник к ветвям…
– По-моему, это был он, — сказал чей-то голос, и мимо меня в темноте аллеи промелькнули два бегущих человека.
– А не ошибаешься?.. — донеслось до меня. Я недвижно сидел между кустов, проклиная моих неудачливых филеров за эту неожиданную задержку. Прошло еще минуты две, и я снова услышал шаги с той стороны, куда пронеслись мои преследователи. На этот раз шаги были спокойней, и голоса людей звучали иначе, чем две минуты назад.
– Я же говорил тебе, что ты ошибся. Никуда они в это время не ходят, да еще из этой калитки и пешком… Что, у них своей машины нет, что ли?
– Уж очень похоже показалось… — смущенно ответил второй. Оба говорили по-персидски, но с южным, похожим на афганский, акцентом. Они прошли мимо меня, причем один из них впопыхах чуть не налетел на куст, под которым сидел я.
– Ну и темень!.. Глаз можно выколоть, как в лесу… — пробормотал он.
– Вот почему тебе и померещилось бог знает что, — ответил другой.
Их шаги затихли, и в аллее снова воцарилась тишина. Переждав несколько минут, я выполз из-под своего укрытия и, разминая затекшие члены, пригибаясь к деревьям и кустам, выбрался в боковой переулок, по которому вышел к Тавризской улице. Сев в проходящее такси, я велел везти себя к Майдану, оттуда переулками вышел к углу улицы, где жила Эвелина Барк, и увидел маленький домик, о котором говорил Сеоев. Пройдя грязный слабо освещенный двор, я вошел в соседний сад и, стараясь не попасть в полосы света, падавшие из окна, добрался до дома мистрис Барк. Впереди, под спетом ослепительно горевших электрических фонарей, были видны пешеходы. У подъезда горячо жестикулировал в своей опереточной форме швейцар, убеждая в чем-то одетого в передник и белый колпак кухонного слугу. Блеснув фарами, прогудела машина за оградой, вдоль двора прошла женщина с ребенком… Вот и черный ход. Я проскользнул в полуоткрытые двери и, держась за перила, сделал один-два шага, как кто-то схватил меня за руку, и я услышал тихий, умоляющий голос Зоси:
– Как вы решились?.. Неужели вы не понимаете, что я не хочу быть игрушкой в ваших отношениях с другими?
– Зося! — прервал я ее. — Дайте только объяснить вам всю подлую интригу вашей хозяйки, и вы через минуту поймете…
– Нет, нет! Я боюсь ваших слов. Вы заговорите ими меня…
– Разве вы не почувствуете лжи, если она будет у меня? Всем сердцем, всей душой вы заметите ее, но я чист перед вами, Зося.
– Хорошо, но не здесь… тут опасно… идемте ко мне. Госпожи Барк нет дома… Она вернется к одиннадцати часам. Идемте, но только на пять минут, не больше, — несвязно шепча эти слова, она тянула меня за собой. — Идите и помните, что у вас всего пять минут…
– О, мне довольно и двух, — сказал я, входя в маленькую, скромно убранную комнату.
Столик, два стула, обитый ситцем диванчик, маленький ковер на полу, зеркало и довольно высокая цветная ширма с аистами, за нею кровать — вот все убранство, которое было здесь, если не считать католического распятия да нескольких фотографий на стенах. Окно во двор было полуоткрыто, и ночной ветерок пробегал по комнате.
– Зосенька, затяните шторою окно, — сказал я.
Девушка взглянула на меня, потом утвердительно кивнула и закрыла штору.
– Далеко комната госпожи Барк?
– Нет, она рядом… За стеной кабинет, дальше спальня, в которой вы так успешно лечили ее, и затем гостиная, — зло сказала Зося. — Но зачем вам знать расположение нашей квартиры?
– Может пригодиться, девочка, а теперь слушайте и, если вы заметите хоть один звук фальши, хоть одно слово лжи, прервите меня, и я сейчас же уйду отсюда.
И я стал рассказывать ей обо всем, что случилось, — о внезапной головной боли мистрис Барк, ее просьбе проводить домой, о сердечном припадке и о неожиданном появлении Зоси в ту самую минуту, когда ее госпожа так эффектно упала на софу, схватив меня в свои объятия.
По все время менявшемуся лицу Зоси я видел, что мой взволнованный рассказ убедил ее. Недоверчивое, оскорбленное выражение сошло с него. Когда же я сказал ей о том, что госпожа Барк дважды звала ее, Зося вспыхнула, ее ясные, голубые глаза позеленели.
– Ах, какая же она дрянь, пан полковник! — кусая губы, сказала она. — Сейчас я вам верю… я чувствую, что вы говорите правду… Ведь это же она сама приказала мне не торопиться и прийти ровно в три часа. Теперь я понимаю все… ведь я была здесь, в этой самой комнате, когда раздался звонок.
– Какой звонок? — спросил я.
– Ах, да вы же ничего не знаете, — перебила меня Зося, — ведь у нее в комнате несколько тайных звонков: и ко мне, и к швейцару, и вниз к дежурному сторожу, и, может быть, еще куда-нибудь… Тот звонок, по которому она звонила мне, это просто кнопка у ее кровати. Она нажимает ее, звонка не слышно нигде, кроме моей комнаты, и я сейчас же спешу к ней… Вы понимаете теперь, в чем дело?
– Понимаю!.. Теперь понимаю и то, зачем она дважды спрашивала меня, который час. Однако и подленькая у вас госпожа, моя Зося.
Девушка что-то хотела сказать, но только вздохнула.
– Зося, помните, что все, что говорит и делает она, направлено против меня…
– Я знаю это, — тихо сказала Зося. — Я даже хотела сказать вам, что госпожа Янковецкая совсем не «Янковецкая», а Генриэтта Локк, приятельница госпожи Барк, но мне приказано звать ее по-новому.
– Спасибо, Зосенька, это очень важная новость. Итак, пусть ничто не тревожит и не омрачает нашей дружбы, никакой подвох или провокация. Послезавтра вечером Ян будет у меня.
Пока я говорил, пальцы Зоси быстро перебирали кружева передника, а при последних словах они бессильно упали на колени. Девушка сделала движение ко мне.
– Это… правда?
– Да, послезавтра в десять часов вечера он будет у меня.
– Он знает, что я здесь?
– Нет.
– Боже, Янусь… единственное, что осталось у меня от детства и радостей семьи… Он здоров?
– Вполне! Он честный и хороший малый, ваш Ян.
– О да! Ян — замечательный человек, — радостно подтвердила Зося. — Он на четыре года старше меня, но я никогда не замечала этого. Он так заботился обо мне и маме. Он заменил мне рано умершего отца.
– Зося, кем был ваш отец?
– Учителем английского языка в гимназии. Папа был честный, прямой и очень неудачливый человек. Он не любил лжи и ненавидел холопство и поэтому…
– …и поэтому его часто увольняли и вам трудно было существовать?
Она молча кивнула и, продолжая думать о брате, сказала:
– В жизни много непонятного, и потому она так интересна. Янусь, наверное, не поверит даже, что я тут. Вы, ради бога, подготовьте его к этому… не говорите ему сразу.
– От радости не умирают, Зосенька.
Она бросила на меня благодарный взгляд, тот самый, быстрый, искоса брошенный взгляд, который я так любил.
– А когда же я увижу его?
– Когда хотите, хоть той же ночью, — сказал я.
– Нет, — в раздумье сказала девушка, — ночью нельзя. За мною следят…
Я вздрогнул.
– …Может быть, мне это только кажется, но я каким-то внутренним чутьем замечаю, что госпожа Барк не очень доверяет мне.
– Почему вы это думаете?
– Не могу объяснить, но это так. Ее ласковая улыбка, сверхвежливое обращение, дошедшее за последние дни до пределов, и вместе с тем быстрые, неуловимые, но колючие, как иглы, испытующие взгляды, неожиданные вопросы, какое-нибудь письмо или бумага, как бы случайно оброненные у стола, постоянное наблюдение за мной…
– Умница моя… — тихо сказал я.
– О нет!.. Я просто женщина, которая инстинктом чувствует опасность со стороны другой, действительно умной и очень страшной женщины.
«Неужели это ревность?» — подумал я.
– Не подумайте, пан полковник, что это… — Зося запнулась и, опустив голову, очень тихо сказала: — Ревность… Нет, глупо было бы делать это. Мне нечего скрывать, что мне приятно ваше общество, что вы… — она еще ниже нагнула голову, и пальцы ее сильнее затеребили передник, — нравитесь мне… но, как это еще далеко от любви… Да и смешно было бы нам, знающим друг друга всего несколько дней, превращать нашу взаимную приязнь в любовь. Это была бы игра в нее, а не хорошее и большое чувство, о котором мечтает каждая девушка.
– И мужчина тоже, Зося, — сказал я.
– …Во всяком случае мы обе, и я, и госпожа Барк, не доверяем друг другу, и как только я встречу Яна, я брошу это место. Я не хотела говорить вам, но это вырвалось как-то само собой.
– Зося, вы сделаете это скоро, но теперь будьте возможно осторожнее с мистрис Барк, держитесь с нею мягче и не давайте ей повода не доверять вам. Так надо… остается всего несколько дней этой игры, но игры самой опасной и напряженной, а затем все кончится, и мы уедем в Россию.
– А я? — еле слышно сказала Зося.
– Я говорю «мы», это значит вы, Ян и я, все вместе.
Она улыбнулась и слабо и очень нежно погладила мои пальцы.
– Это началось всего три-четыре дня назад… до этого госпожа Барк была для меня не только госпожой, но и руководительницей и старшим другом. Я действительно дорожила ее вниманием и ее домом, но за последние три дня мы неожиданно стали врагами… В чем-то я не оправдала ее надежд и…
Зося вскочила и, вздрогнув, сдавленно проговорила:
– Идут. Боже, это госпожа Барк, я узнаю ее шаги…
Прозвенел резкий звонок, и сейчас же в коридоре раздались быстрые, уверенные шаги. Они были уже недалеко, выскочить незамеченным через освещенный коридор было невозможно, но встретиться с госпожою Барк у Зоси было равносильно катастрофе. Окно… но я не знал ни его высоты, ни что находится внизу.
– Спокойно, Зося, больше хладнокровия, — шепнул я. Девушка молча кивнула головой, продолжая со страхом смотреть на меня. Схватив фуражку, я быстро открыл двери платяного шкафа и шагнул внутрь. Приотворив дверь, я увидел, как девушка с просветлевшим лицом бросилась в коридор, навстречу мистрис Барк.
– Вы что, моя дорогая, задремали? — услышал я голос Эвелины и по шуму снова распахнувшихся дверей понял, что она вместе с Зосей вошла в комнату.
– Нет, моя госпожа, мне было не до сна… — тихо сказала Зося.
– А что… вы нездоровы? Да у вас и лицо не то встревоженное, не то опечаленное. Что с вами, моя девочка? — очень озабоченно спросила мистрис Барк.
– Нет!.. Я просто задумалась и так глубоко, что не слышала вашего приезда.
– Я пришла пешком. А вы не горюйте, Зося, такие настроения находят на нас, женщин, когда мы влюблены. Вы любите, Зося? — еще мягче и участливей спросила она, и такой нежностью, материнской заботой были проникнуты ее слова, что, если бы я не знал Барк и ее роли в этой истории, я первый поверил бы в ее искренность, — так правдиво, тепло и задушевно звучал ее голос.
– Вы молчите, моя девочка?.. Не надо, не любите, это большой и тяжелый крест, нести который могут очень немногие… — ее голос дрогнул и оборвался.
– Вы ошибаетесь, я никого не люблю… Мне просто грустно, — услышал я.
– Пройдите, моя дорогая, ко мне. Там господин Сайкс и лейтенант. Приготовьте, пожалуйста, чай и легкий ужин, я же подожду вас здесь, мне нужно еще кое-что сказать вам…
– Слушаюсь, — донеслось до меня, дверь захлопнулась, и я понял, что остался наедине с госпожой Барк.
Шкаф был невелик, темен, платья девушки довольно густо висели в нем, и я, боясь шелохнуться, прижавшись в углу, ждал минуты, когда Эвелина Барк, наконец, удалится к своим гостям.
Резкий стук насторожил мое внимание. Совсем близко от себя я услышал ее шаги, прерывистое дыхание и шум отодвинутого стула, передвинутой и потом вновь поставленной на место ширмы. Было ясно, что мистрис Барк что-то искала или осматривала в комнате Зоси. Негромко стукнул ящик стола, очередь была за шкафом. Еще секунда, — и она распахнет дверцы шкафа и, к своему немалому изумлению, извлечет меня. Волосы, как говорится в романах, готовы были зашевелиться у меня на голове от этой малоприятной перспективы.
Снова быстрые шаги, резкое движение — стукнуло раскрытое окно…
В дверь постучали, и я услышал негромкий, полный понятного мне трепета, милый голос Зоси.
– Моя госпожа, все готово. Я прошу ваших дальнейших указаний.
Бедная девочка! Воображаю, как билось ее маленькое, взволнованное сердце все эти минуты, которые она провела в гостиной.
– Благодарю вас, Зося! Теперь пойдемте. Я останусь с гостями, вас же прошу пройти к госпоже Янковецкой и передать ей мою записку. Сейчас девять часов, гости разойдутся к двенадцати. Вы не торопитесь и поскучайте эти три часа у мисс Генриэтты. Я пишу ей об этом. В двенадцать позвоните мне, и я пошлю за вами авто… Но только позвоните обязательно…
– Да, сударыня… я позвоню. Вы разрешите мне переодеться?
Я похолодел. Как она могла сказать это, зная, что я нахожусь в шкафу вместе с ее платьями.
– Нет, этого не надо. Госпожа Янковецкая одна, и вы можете пойти к ней в этом же платье.
– Слушаюсь, сударыня.
Спустя минуту щелкнул выключатель. Ключ дважды повернулся в замке. В коридоре стихли удаляющиеся шаги женщин, и я остался один в темной комнатке Зоси, запертой госпожой Барк.
Минут через пятнадцать убедившись в том, что вокруг все тихо, я осторожно вылез из своего убежища. Оставаться в комнате и ждать возвращения Зоси было нелепо. Единственный выход — окно. Акробатом я никогда не был, но спорт любил и еще не забыл упражнений на кольцах и турнике. Сейчас все это должно было помочь мне. Держась вдоль стены, я добрался до полураскрытого окна. На дворе было темно. Отсветы улицы еле пробивались сквозь дереьья сада. Я бесшумно раздвинул створки окна. Огни у подъезда дома были погашены, тени сада ближе надвинулись к дому. Повиснуть на руках и потом спрыгнуть вниз было бы не трудно, на фронте приходилось делать вещи и посложней, но черт возьми, идя сюда, я не выяснил, что находится внизу. Хорошо, если двор, а если ограда или палисадник? Ведь я мог попасть на острие изгороди или с грохотом свалиться на жестяную крышу. Я нащупал ногами карниз, он был широк. Держась за подоконник и уже собираясь спускаться вниз, я услышал через неплотно закрытое окно несколько слов, заставивших меня насторожиться. Соседнее окно было затянуто шторой, но слабый свет пробивался сквозь него. Осторожность требовала немедленного моего исчезновения, но какой же солдат, попав в самое логово своих врагов, не постарался бы узнать их планы и намерения. Держась за выступы стены, я продвинулся по карнизу. Шум голосов явственнее долетал до меня. Я стал разбирать отдельные слова. Говорили по-английски.
– …Это обстоятельство начинает беспокоить меня… — голос человека, говорившего эти слова, был мне очень знаком.
Сквозь неплотно прикрытые шторы я узнал маленького человечка. Прохаживаясь по комнате, он курил сигару, поминутно стряхивая пепел.
– …По моим соображениям, Годлевский, или будем называть его Смитом, уже давно должен быть в Лондоне, но… — тут он снова стряхнул пепел, и я с удивлением заметил, что мой старый знакомый держал сигарету в левой руке, — ни я, ни разведывательное бюро генерала Андерса не получаем о нем никаких сведений… Что это значит? Или Смит убит, или погиб в пути от какой-либо случайности, непредвиденной в военной обстановке…
– Не могли его немцы ликвидировать, — услышал я чей-то голос.
– Нет! Я имею сведения, что он добрался до них и должен был из Берлина отправиться в Лондон.
– Так значит он появится, — снова сказал невидимый мне человек.
– Не думаю… Группировка немцев в этом районе разбита, штабы уничтожены, захвачены пленные. И если Годлевского не убили, то он может оказаться среди них…
Сайкс, бросив окурок в пепельницу, зажег новую сигару левой рукой. Я не ошибся, он был левшой.
– Это, конечно, моя вина, — все так же прохаживаясь, заговорил он. — Мне не следовало выпускать его живым, но ликвидации Годлевского помешала войсковая немецкая разведка. Он был нужен немцам, и я должен был удовлетворить их.
– Так что же делать? — услышал я голос Барк.
– Подождать еще несколько дней. Я запросил германское Нахрихтенбюро. Если спустя пять дней Годлевский — Смит не найдется, надо будет считать, что он провалился, а это, как вы сами понимаете, грозит крахом всей нашей работы здесь.
– Значит, надо ускорить ее финал, — сказала Барк.
– Ответят ли немцы? — спросил молчавший до сих пор лейтенант.
– Ответят!
– Прошу к столу, — пригласила хозяйка. — Вот чай, кекс, сандвичи, тартинки. Вино и фрукты тут же… Каждый обслуживает себя.
Человек, бывший невидимым мне, поднялся и сел возле хозяйки. Это был хорошо одетый лет пятидесяти господин с перевязанной головой и кровоподтеками на лице.
Сайкс налил себе полстакана вина и, продолжая прохаживаться, стал маленькими глотками пить вино.
– Я думаю, что пора кончить историю с улицей… — сказала мистрис Барк.
Она назвала ту самую улицу, на которой находился наш дом.
– Мне не очень нравится все то, что так хорошо было составлено на бумаге вами, сэр Джефри, — обращаясь к Сайксу, продолжала она. — По-моему, ни одна из так красиво составленных вами затей не удалась.
Сайкс остановился и, глядя на нее, спокойно потягивал вино. Бокал он держал в левой руке.
– Да… я не вижу положительных результатов ни от микрофона, установленного там… порою я даже думаю, что он служит не нам, а противной стороне…
– Почему вы это думаете? — спросил Сайкс.
– Мне кажется подозрительной безобидная болтовня тех людей, за которыми мы следим. Насколько я знаю, они не так наивны и легковерны, я уже говорила это и повторяю и сейчас. Не нравится мне и письмо, привезенное вами к этой глупой польской гусыне. Что оно дало нам? Наши усилия завлечь при ее помощи полковника свелись к тому, что она влюбилась в него…
– Это интересно. Вы уверены в этом, Эви? — снова наливая себе вина, спросил Сайкс.
– Уверена! Еще немного и она совершенно потеряет голову от любви и тогда…
– …Тогда она вообще потеряет ее, — отхлебнув глоток, спокойно сказал Сайкс. — А какие у вас основания, дорогая, для этого?
– Я их скажу после. Почему вы не пьете чай, мистер Кожицин? — обратилась она к забинтованному человеку.
– Благодарю! Я не люблю горячий, — ответил тот.
– И это все, Эви? — спросил Сайкс.
– Почти все.
– Ну, так я думаю, что у вас несколько взволновано воображение. Я лучше знаю господ, о которых ведется речь. Информация ваша не точна. Ведь я сам был на русском Западном фронте… — И он назвал город, в котором впервые явился ко мне, — у этого полковника. Наши осведомители очень польстили ему, описывая его, как умного и энергичного человека. Разве он не был одурачен моим детски-неправдоподобным рассказом о доме, в котором появляются привидения?.. И счастье, вернее, случай спас его. Они опоздали, как это вообще принято у русских, к назначенному времени, и взрыв произошел без них. А история с женщиной-врачом, подосланной к нему? Разве умный и опытный разведчик допустил бы такую оплошность? Нет, дорогая и очень умненькая госпожа Барк, он далеко не таков, каким рисует его наше информационное бюро. Он вреден нам в другом. Они оба, со свойственными русским коммунистам настойчивостью и упорством, сделали в короткий срок то, что другие не смогли бы в полгода. Судя по данным, получаемым мною из точного источника, вся дорога от Тегерана и до Бендер-Шаха неуязвима. Русские превратили ее в крепость. Возможно, что вскоре нам вообще придется прекратить работу, — так она начинает делаться бесполезной.
– Значит, ее тем более надо усилить, пока она еще нужна, — сказала Барк.
– Да!.. Но это дело тех, кто решает такие вопросы, наша же задача — покончить с этими двумя людьми. Их смерть и уничтоженный доклад — это минимум два месяца новой работы новых, не вошедших в курс дела людей… И я не думаю, что это трудно исполнить. Мы должны теперь же ликвидировать их. И в первую очередь это нужно сделать с полковником. Несмотря на свою ограниченность, он немало навредил нам. Вспомните арест Краузе и разоблачение Хартли.
– Нужно ли это? — перебила его госпожа Барк. — Хартли — типичный болван, да и выдал его какой-то пьяница-летчик. Мне кажется, что уничтожать этих людей теперь уже не к чему, поздно. Ну, ликвидируем мы их — и что же? Взамен их русские пришлют сюда на уже готовое и налаженное дело новых людей, которые будут работать еще лучше, как вы сами говорите, безупречно.
– Это ничего не значит, — жестко сказал Сайкс.
– Но для чего же? Чтобы создать дипломатические и политические осложнения? — спросила госпожа Барк.
– Нет, Эви, — прервал ее Сайкс. — Этот икс обязательно будет уничтожен, хотя бы уже потому, что он дважды стал мне поперек дороги… И не только как военный агент противной стороны, но и как мой личный враг… — в голосе Сайкса прозвучала странная нотка. — А вообще, — он двусмысленно засмеялся, — на вас это как-то непохоже, моя дорогая Ирандуст… Вы, и вдруг… милосердие к врагу!! Что с вами случилось, вы подобрели, или, — Сайкс снова усмехнулся, — или вы изменились? Вас беспокоит судьба этого человека?
– Нет! Я не меняюсь, и вы отлично это знаете, Джефри, но я против бессмысленной крови. Я просто не вижу необходимости ликвидации этого вполне заурядного человека, а кроме того, вы, в своей ненависти к нему, забываете, что насильственная смерть подобного лица вызовет немедленное расследование и дипломатические осложнения.
Сайкс расхохотался.
– Дорогая Эви, вы расстроены. Ведь вы же прекрасно знаете, что в арсенале диверсионной службы имеется тысяча и один способ уничтожения противника так, что ни одному следователю и не придет в голову, что человек погиб насильственной смертью. Изо всей этой тысячи способов мы применим только один, но зато это будет самый лучший, и тогда ваш подзащитный отправится к праотцам… И клянусь, если даже это будет грозить разоблачением, я все равно сделаю это. Это мое уже личное дело, — с нескрываемой ненавистью закончил Сайкс.
– В нашей работе не должно быть «личных дел», — холодно ответила Барк.
– Я не забывал этого правила, Эви, но мы оба в этой истории, кажется, допустили по одному… — он зло и многозначительно подчеркнул, — «личному делу».
– Господа, я не думаю, чтобы из-за такого пустяка стоило волноваться, — примиренчески сказал забинтованный человек. — Я тоже считаю этого полковника простоватым человеком. Я сужу по его окружению.
– Вы говорите о сержанте Сеоеве? — ехидно спросила Барк.
– Хотя бы о нем. Этот глупый верзила с дурацким характером и пудовыми кулаками не должен сотрудничать в таком деле. Это ясно, и если он все же работает в нем, это значит, что и его начальство стоит не намного выше его. Этот прямодушный и глупый гигант должен служить в артиллерии, а в мирное время выступать в цирке. Его чувства и мысли можно прочесть раньше, чем он выразит их языком.
– Однако вы не смогли их прочесть раньше, чем он высказал их при помощи кулаков, — вставила Барк.
– Моя дорогая Эви, он прав. Эти господа не стоят вашего мизинца. Вопрос об этих русских кончен, давайте поговорим… — сказал Сайкс. Вдруг он быстро шагнул к окну и так быстро откинул штору, что я едва успел отодвинуться. — Хороши и мы!!. — распахивая окно и вглядываясь в темную, непроглядную ночь, сказал он. — Ведем беседу при полуоткрытом окне.
Он закурил новую сигару спичка озарила его лицо. Расстояние до него было не более метра. Я ясно видел его характерное лицо с четким, словно вырубленным подбородком. Спичка еще горела, он швырнул ее левой рукой, и огонек, мигнув в воздухе, погас.
– Чудесная ночь, господа, — сказал он.
Кто-то подошел к окну. Присев на корточки, я еле держался на карнизе.
– Такие ночи продлятся еще с неделю. Потом появится луна и помешает вам посетить полковника! — продолжал Сайкс человеку, стоявшему возле него. — На этих днях он вылетает в Тифлис. Вы понимаете меня, господин Кожицин? — по-русски закончил он.
– Вполне! Я готов к визиту, — также по-русски ответил стоявший рядом человек.
– Превосходно. В первый раз вы посетили наших «друзей» в виде рабочего, во второй посетите, как говорят русские, в качестве ночного татя, — он рассмеялся. — А теперь закроем окно и продолжим нашу беседу.
Сайкс шумно захлопнул створки окна и наглухо затянул шторы. Тьма окутала меня. За садом смутно светили уличные фонари, где-то лаяла собака. Повиснув на руках, я спрыгнул вниз и осторожно пошел прежним путем. Спустя несколько минут я уже был на широкой улице, озаренной светом реклам.
Такси довезло меня до угла, отсюда я той же аллеей и через ту же калитку, не замеченный никем, вернулся домой.
Было больше одиннадцати часов. Я прошел к генералу и рассказал ему обо всем, услышанном мною.
О том, как спала эту ночь Зося, можно было понять с первого же взгляда. Она осунулась и производила впечатление человека, только что перенесшего болезнь.
– Что с вами, Зосенька? — нарочито весело спросил я, как только на звонок швейцара девушка спустилась в вестибюль.
– Здравствуйте, пан полковник, — приседая и в то же время напряженно вглядываясь в меня, сказала она.
– Здравствуйте, здравствуйте, красавица, я заехал справиться о здоровье госпожи Барк.
– Благодарю вас. Все благополучно, мадам просит вас навестить ее.
– Скажите моему шоферу, — обратился я к крутившемуся возле нас швейцару, — что он может возвращаться домой.
– Слушаюсь, ваше превосходительство! — засуетился швейцар, исчезая за дверью.
– Зосенька! — тихо шепнул я. — Все хорошо, кроме вашего вида.
Она быстро глянула на меня и, пропуская вперед, также тихо сказала:
– Да?
Я засмеялся, кивнул головой и так быстро взбежал по лестнице, что она едва догнала меня.
– Вероятно, вы хороший гимнаст? — спросила она, переводя дыхание.
– О да! Особенно же люблю бег и прыжки, это развивает легкие, — сказал я, видя, как порозовели щечки девушки.
Госпожа Барк все еще была бледна, а темные, чуть намечавшиеся круги под глазами говорили о том, что бедная женщина тяжело переносит серьезные приступы сердечной болезни.
Я участливо спросил о ее здоровье, в душе восторгаясь ее искусным гримом и еще более искусной игрой.
– Ах, дорогой друг, вы позволите мне называть вас так? — слабо и томно спросила она.
– Ну конечно! — ответил я.
– У меня вчера вновь был острый приступ болезни. Я еще несколько слаба и приму вас полулежа, — откидываясь на софу и указывая рукой на место возле себя, продолжала она. — Вчера весь вечер я была как в тумане. Голова словно налита свинцом, не хватало воздуха, и врач, посетивший меня вечером, предложил абсолютный покой.
– Значит… — делая встревоженное лицо, поднялся я с места.
– Нет, нет! — остановила она. — Это прописано было только на один вечер. Сегодня я здорова и с удовольствием выпью с вами чашку кофе и съем первый со вчерашнего дня сандвич.
Я сочувственно покачал головой, вспоминая, как эта «больная» с наслаждением уписывала вчера со своими «врачами» ужин, запивая его чаем и вином.
– Ваша Зося тоже выглядит больной, — сказал я, — что с нею?
Мистрис Барк глянула на меня, улыбнулась и, забывая роль больной, сказала небрежно:
– Эта болезнь называется влюбленностью. Излечивают ее не доктора, а сами больные своими средствами, — при этих словах она наблюдающе скользнула по мне взглядом. Я сделал глуповато-растерянное лицо и недоумевающе посмотрел на нее.
– Однако кофе готов, — сказала Барк, — и никакая любовь в мире не помешает нам его выпить.
Она позвонила. В коридоре послышались шаги. Мистрис Барк откинулась еще глубже к спинке софы, и ее локоть коснулся моего плеча.
– Мой дорогой друг, я была уверена, что вы посетите меня. Ваша забота, ваше внимание дороги мне, — тихо, но так, чтобы слова ее были слышны за дверью, произнесла Барк.
– Войдите, Зося! Я же слышу, как вы замерли у порога, — спокойно и негромко сказала она.
Я боялся, что девушка не сумеет скрыть своей ненависти к хозяйке.
– Я ждала разрешения, — просто ответила Зося.
– Кофе и вина! Откройте, моя малютка, бутылку испанского золотистого «Санта Круц». Мне хочется поправиться и вместе с тем чокнуться с вами, мой дорогой друг и исцелитель, — поднимая на меня глаза, сказала Барк.
– Сейчас исполню, — тихо ответила Зося.
– Дорогая госпожа Барк! На этих днях я на три-четыре дня улетаю в Закавказье, буду и в Баку. Разрешите мне привести вам банку самой лучшей икры, какая только найдется на промыслах Азербайджана? Вино и икра исцелят вас от всех болезней.
– Спасибо. Я очень люблю икру, а вы, русские, умеете особенно хорошо приготовлять ее.
В комнату вошла Зося, держа на подносе откупоренную бутылку вина и два хрустальных, отливавших зеленым и синим цветом, фужера.
– И все же мне грустно слышать, что вы уезжаете… Мне будет недоставать вас… Я очень привыкла к вам, — задумчиво произнесла Барк, успевая из-под ресниц глянуть на молча стоявшую возле нас Зосю.
– Почему же два бокала? — словно спохватившись, сказала она. — Зосенька, дитя мое, вы должны, вы просто обязаны выпить вместе с нами за моего исцелителя, — указывая на меня глазами, сказала госпожа Барк.
– Это не принято… Я не смею… — тихо проговорила девушка, отступая назад.
– Глупости, Зося, забудем условности этикета и выпьем за нашего общего друга, — очень мягко, с еле уловимой иронией, произнесла Барк.
Боясь, чтобы девушка не сделала неосторожного шага, я поднял бокал и твердо сказал:
– Выпьем, Зося! Вино чудесное, и его стоит выпить.
– Хорошо, — сказала она и, достав третий фужер, наполнила и его пенящейся влагой…
– За исцелителя и друга! — чокаясь, сказала Барк.
– За избавителя и друга! — тихо повторила Зося, и по ее дрогнувшим ресницам и вспыхнувшему лицу я понял, что она не случайно заменила одно слово другим.
Когда девушка вышла, Барк, наклонившись ко мне, улыбаясь спросила:
– А вы знаете, почему так странно держится эта малютка?
– Нет!
– Она ревнует вас ко мне… Потому что она влюбилась в вас. Это немножко забавляет меня… Что вы так удивлены, разве вы не знали этого?
– Не знал… хотя это приятное открытие.
– Еще бы! Девушка мила, свежа, пикантна…
– Но… вы уверены в этом?
– Конечно, и, правду говоря, мой полковник, мне не хочется так легко отдать вас ей… потому что вы нравитесь и мне…
Она поднесла бокал к губам и, глядя мне прямо в глаза, кивнула головой.
– Да, нравитесь! А теперь поступайте, как знаете. Если хотите, то я могу сейчас отправить погулять с вами Зосю. Я не ревнива, но только прошу перед вашим отлетом в Закавказье зайдите ко мне…
Она вздохнула, встала и подойдя ко мне, нежно и очень целомудренно поцеловала меня в лоб.
– Я не могу так проститься с вами… Обещаете?
– Да, дорогая госпожа Барк, — смотря ей в глаза, сказал я.
– Благодарю. Я буду вас ждать, — закрывая глаза и нежно гладя меня по голове, прошептала она. Ее пальцы, мягкие, холеные и теплые, источали аромат духов. — А теперь, — открывая глаза и отходя в сторону, сказала она, — идите и погуляйте с влюбленной малюткой. Только не вскружите ей головы и… не забывайте меня.
Спустя несколько минут я и Зося сходили с лестницы, провожаемые поклонами швейцара.
Прогулка наша продолжалась долго. Наняв экипаж, мы выехали на шоссе за Казвинские ворота и, оставив на заставе фаэтон, вышли в поле, собирали цветы и рассказывали друг другу впечатления вчерашнего дня.
– Когда госпожа Барк осталась с вами в моей комнате, я чуть не потеряла сознание от страха. Мне показалось, что она знает о вашем посещении. Я не находила себе места и поспешила обратно в комнату, боясь, что она обнаружит вас.
– И это случилось бы непременно, если бы вы не пришли так вовремя, — сказал я, — она что-то искала у вас, и ваше появление остановило ее.
– Я уже не впервые замечаю следы осмотра вещей, — сказала Зося.
Из разговора с девушкой я понял, что, когда она накрывала чай, в гостиной находились только Сайкс, лейтенант и сама хозяйка. Где же был Кожицин? Возможно, что его держали внизу, в комнатах первого этажа, до тех пор, пока Зося не ушла к Янковецкой.
Я переменил тему разговора, конечно, не сказав девушке ни о Кожицине, ни о моих открытиях на карнизе ее дома.
– Как только я увидела незакрытое окно, я поняла, что вы ушли через него, и у меня отлегло от сердца. Вы не ушиблись? — улыбаясь, спросила она.
– Нет! Я даже не представлял, что так легко совершу этот прыжок. Вы когда вернулись домой, Зося?
– В начале первого часа. Госпожа Барк позвонила к Янковецкой, а спустя десять минут за мною пришел автомобиль.
– А когда вернулись?
– Когда вернулась, госпожа Барк была одна, лежала в постели, читала книгу. Со мною была исключительно мила. Ну, а сейчас вы видели, как она продолжает вести свою игру. Я говорю о бокале вина…
– Я очень боялся, Зося… — начал было я.
– Не бойтесь, — остановила она. — Я не знаю тонкостей и методов моей госпожи, я не так хитра, как она, но и не такая простушка, какой она считает меня. Многое мне было непонятно, ко многому я относилась безразлично, а кое-что нарочно не хотела замечать. Я была в стороне от интриг и затей госпожи Барк, мне не было ни нужды, ни охоты заниматься ими, но когда я вижу, что служу только орудием в чужой подлой игре, когда дорогие для меня… — она поправилась, — дорогой для меня человек, мой брат, чуть не стал жертвой их гнусной интриги, я перестаю быть равнодушной. Я становлюсь на ту сторону, где находится мой брат… и вы! — взволнованно сказала она.
Я заглянул в ее чистые, еще горевшие огнем возбуждения глаза, и мы крепко поцеловались. Потом она высвободилась из моих объятий и быстро пошла по дороге.
– Завтра, Зосенька, Ян будет в Тегеране, и когда только захотите — вы увидите его.
– Я несказанно счастлива… и приездом брата, и вашей… — Она тихо договорила: — Привязанностью ко мне.
– Зося! Будьте осторожны. Один неосторожный шаг, малейшая оплошность — и эти изверги не задумаются уничтожить вас! — взволнованно сказал я.
– Я знаю это. Они не остановятся ни перед чем, но теперь я не боюсь их. Возле меня будут брат и вы… — Она взглянула на меня таким, смелым и доверчивым взглядом, что я успокоенно кивнул.
– Вы знаете, где мы живем? И сумеете, если нужно будет, прийти к нам?
– Если будет надо, днем ли, ночью ли, бросив все, я сумею добраться до вас. А теперь, мой дорогой друг, — она лукаво улыбнулась, — как называет вас госпожа Барк, пойдемте к экипажу. Пора домой.
Мы условились о деталях и условных знаках, которые должны были облегчить наши следующие встречи. Так, например, телефонный звонок ко мне и английские слова: «Что это, магазин Пель-Мель?» означали, что случилось нечто важное и что Зося ожидает меня в вестибюле этого магазина.
Я отвез ее домой и, довольный успехами дня, вернулся к себе.
Генерал сидел в кабинете.
– Ну, как здоровье вашей знакомой? — спросил он, повернувшись в сторону спрятанного микрофона. — Болеет или уже поднялась?
– Лучше… Вчера был врач… предписан покой и отдых, но, сами понимаете, сердце, — сказал я.
– Знаем мы эти женские болезни. Нервы или еще какие-нибудь пустяки… А вы, конечно, растаяли, видя ее этакой умирающей Травиатой.
– Не растаял, но… по правде сказать, стало жалко… — я запнулся.
– …И соблазнительно, — смеясь закончил генерал. — Ах, Александр Петрович, женщины — это та самая апельсиновая корочка, на которой вам суждено поскользнуться. Ну, да ладно, скажите лучше, когда вы сможете лететь в Тбилиси? — он молча подсунул мне бумажку.
«Дня через два» — было написано на ней.
– Дня через два.
– Отлично! Я без вас занялся работой, и вот у меня есть кое-какие замечания по поводу доклада. Все эти данные и план важны для верного освещения дела. Секретные данные, собранные вами, я ценю, но надо, чтобы доклад отражал не вашу личную точку зрения, а был политически обоснован и верен. Помните, что выводы касаются работы всей смешанной комиссии. Мы отвечаем за каждое слово, — строго закончил генерал.
– Слушаюсь, товарищ генерал! Итак, доклад я беру с собою, а его копию оставлю здесь. Он и комментарии будут в сейфе.
– Хорошо! Закончим это. А теперь расскажите, как поживает прелестная полячка Зося, — снова переходя на шутливый тон, спросил генерал.
– Нормально. Ездил с нею за Казвинские ворота. Замечательная девушка.
– Хорош! — засмеялся генерал. — Запутался в двух соснах… Кто же, наконец, вам нравится, Барк или Зося?
– Не знаю, — вздохнул я. — Когда нахожусь с госпожой Барк — она, а когда встречаюсь с Зосей, то Зося.
– Черт знает, что вы говорите! Довольно-таки безнравственные речи! — возмущенно прервал меня генерал. — Не нравится мне это, дорогой Александр Петрович, улетайте-ка скорее в Тбилиси, может быть, недельная разлука остудит ваши донжуанские страсти. Жениться, говорю вам, жениться пора, — вставая, сказал он, с шумом захлопывая папку.
– Товарищ генерал, я завтра съезжу на аэродром, выясню, когда идут самолеты на Тбилиси.
– Съездите, — сказал генерал, и мы вышли из кабинета.
Автомобиль вынесся через Казвинские ворота. Мелькнула цветная мозаика стен, блеснул ствол ружья охранявшего арку сарбаза. Шоссе длинной лентой протянулось впереди. Вдали темнели горы, слева тянулась равнина, впереди раскинулись сады, окружающие Тегеран. Обгоняя вереницы пешеходов и караваны верблюдов, перегоняя «доджи» и здоровенных мужчин, едущих верхом на осликах, мы понеслись вперед. Столица Ирана осталась позади. Вот и первая почтовая станция, пережиток прошлого, когда от Тегерана и до Энзели шли почтовые дилижансы. Мелькнул американский «флипп», за ним «виллис», и снова пыльное шоссе с темнеющими на горизонте деревьями.
Вечерело. Знойный день заканчивался. Темная пелена уже сгущалась над горами. С Демавенда и Мазандеранских хребтов медленно сходила прохлада. Хотя шоссе и не очень загружено транспортом, но езда по нему опасна главным образом из-за беспорядочного лихачества военных машин.
Мой шофер осторожно вел машину, лавируя среди попадающихся караванов, уже издалека давая оглушительные гудки встречавшимся по пути американским авто. Спустя час мы доехали до Кереджа, где находился наш аэродром. Часовой, проверив пропуск, поднял рогатку шлагбаума, и мы очутились на территории аэродрома.
Самолеты из Баку еще не пришли. Переговорив с начальником аэродрома, я попросил у него закрытый «зис», в котором намеревался везти к себе Аркатова и Кружельника. Ничего, кажется, нет на свете томительнее ожидания на вокзале запаздывающего поезда или на аэродроме идущего не по расписанию самолета.
– Скоро, — утешил меня подполковник, начальник аэродрома, — минут, может быть, через сорок, не позже, — спокойно закончил он и, вдруг улыбнувшись, добавил: — Хотя один может появиться и раньше. На нем такой лихой пилот, что точно сказать нельзя. А вы не тоскуйте, поиграем в шахматы, чайку с коньяком попьем — время и пробежит.
Я так и сделал. Расставив шахматы и потягивая дымящийся, заправленный коньяком чай, мы начали игру. Я далеко не Ботвинник, а мой партнер не Капабланка, поэтому, сделав ходов по двадцать и безбожно запутав партию, мы остались без ферзей и без слонов. Поредевшие пешки уныло торчали по краям доски, было видно, что каша скучная игра не вдохновляла их.
– Ничья! — вдруг решительно сказал подполковник, хотя и кони, и ладьи были еще целы на доске.
– Может, еще повоюем, — неуверенно сказал я, — у меня тут намечается интересная комбинация.
– Самолет подходит, надо встречать, — поднимаясь, сказал мой партнер.
И тут, напрягая слух, я услышал далекое, чуть слышное рокотанье мотора.
– Да, как вы это различили? Ведь тут ваши машины ревут без конца? — спросил я.
– Э-э! Моих я знаю по голосу. Любую интонацию своих моторов наизусть помню, в воздухе их по почерку узнаю. — Он засмеялся, видя мое непонимающее лицо. — Ну, по манере полета, что ли, а этот не мой. Это воздушный извозчик, полувоенно-пассажирский самолет, людей и грузы таскает. У него свой, особый голосок имеется, весьма отличный от наших.
Мы вышли из помещения.
– Во-он он, по-над тучкой ползет, видите? Да не туда… левей, левей смотрите, — указал подполковник, и я не без труда разглядел идущий на очень большой высоте самолет.
– Однако забрался… — сказал я.
– Это что!.. Пилот этого самолета ниже чем на трех тысячах не ходит. Ему бы боевой «ил» или «як» дать, он на нем чудеса бы делал.
– Так дайте.
– Нельзя…
– Почему?
– Увидите сами, а затем, разве вести сюда ответственные грузы и людей — не важная задача. По-моему, еще сложней, чем фрицев из облаков выковыривать, — сказал подполковник и восхищенно закричал: — Ох, и летит же здорово! Вы посмотрите, товарищ полковник, какая посадка будет. На три точки прямо из-под самого неба сядет.
Самолет был уже недалеко. Блеснули под лучами заходящего солнца его крылья, затем он вырвался из бегущего впереди облачка, сделав крутой вираж и стремительно планируя, пошел на посадку.
– Ловко! — восхищенно сказал подполковник.
На подготовленной к приему площадке уже суетились махальщики с флажками. Показался прямо на нас бегущий самолет, он рос, из-под его колес взлетала взвихренная пыль и былинки, захваченное мощным воздуховоротом пропеллера.
Мгновенье, другое… и самолет застыл метрах в сорока от нас, прямо у черты, отмеченной белой краской.
– Ни на дюйм дальше!.. — восхищенно крикнул подполковник и побежал к самолету.
Я бросился за ним к дверцам, которые уже открыл дежурный сержант. В открывшееся отверстие я увидел немножко растерянное, знакомое лицо Аркатова.
– Привет! — завидя меня, закричал капитан и замахал руками. Он сошел по лесенке, и мы расцеловались.
– Ох и похорошели же вы, товарищ полковник! — сказал Аркатов.
– Ну, уж и похорошел!.. Просто отдохнул от фронта, — засмеялся я.
– Честное слово, правда, товарищ полковник, вы даже моложе стали! — уверял он.
– Могу подтвердить слова капитана. Вас действительно не узнать, товарищ полковник, — раздался возле меня женский голос.
Я оглянулся. Возле нас, улыбаясь, стояла женщина-пилот в кожанке с погонами старшего лейтенанта и летным шлемом на голове, из-под которого выбивались золотые пряди волос.
– »Сусанин», — вдруг вспомнил я. — Елена… Елена…
– Павловна. Ну, значит, не совсем забыли, — рассмеялась летчица, — вот где привелось свидеться…
– Действительно, неожиданная встреча! — сказал я, пожимая ей руку.
– Э-э, да вы, оказывается, старые приятели, — разочарованно произнес подполковник, — а я-то хотел похвалить вас товарищ Кожанова. Вот, мол, какой у нас лихой летчик на связи работает.
– »Старые друзья», а ведь не сказала, куда едет, — засмеялся я.
– Но ведь и вы тоже промолчали, — сказала Елена Павловна. — Да и зачем это было надо? Военная тайна, пусть даже самая незначительная, остается тайной.
– Правильно, старший лейтенант! — важно подтвердил подполковник. — А теперь прошу в помещение, разговеться с дороги.
Они пошли.
– А где же Кружельник? — спросил я Аркатова.
– Я тут, обыватэлю полковник, — делая шаг вперед, проговорил молодой высокого роста сержант в летной форме, стоявший у самолета.
– Это мы в целях конспирации переодели его в нашу форму, — объяснил Аркатов.
Я посмотрел в лицо спокойно глядевшего на меня сержанта. Оно понравилось мне. Взор был ясный, глаза смотрели спокойно и доверчиво, а открытое, симпатичное лицо располагало к себе.
– Здравствуйте, Ян Кружельник! — подавая ему руку, сказал я.
– Здравствуйте, обыватэлю полковник! Вы знаете мое имя? — спросил он, и по вспыхнувшему лицу пробежала краска радостного смущения.
– Знаю! Мне приятно познакомиться с вами. Я много слышал о вас хорошего, сержант.
Он недоумевающе посмотрел на меня, затем перевел взгляд на Аркатова, тоже вопросительно смотревшего на меня.
– Потом объясню, а сейчас пойдемте к нашему гостеприимному хозяину и закусим с дороги. Во всяком случае, Ян, помните, что вы попали к доброжелательно относящимся к вам людям. — И мы пошли к дому подполковника.
Кружельник говорил по-русски довольно свободно, лишь несколько твердо произнося слова.
– Где вы научились русскому языку? — спросил я.
– В Варшаве. Я брал уроки у живших там русских, а затем, когда мы отступили из Польши, — в армии.
Мы вошли в комнату, где уже хлопотал подполковник. Елена Павловна, сбросив кожанку, осталась в платье защитного цвета, на котором блестела «Красная Звезда».
Аркатов и Кружельник пошли помыться, а я присел возле Кожановой.
Итак, два москвича снова случайно встретились в столице Ирана.
Удивительные все-таки вещи бывают на свете, — сказала она.
– На войне все возможно, — ответил я.
В комнату вошли Аркатов и Кружельник. Свежие, только что помывшиеся, пахнущие одеколоном, они внесли с собой струю молодости и задора. Когда все расселись по местам, подполковник, подняв бокал, сказал:
– Сто казенных граммов за победу, за разгром врага!
Мы выпили.
– Вторые и последние за Родину! — снова произнес хозяин.
Мы стоя выпили за предложенный тост, потом сели, беседуя о Москве, о делах фронта, обо всем, что волновало наши сердца.
За окнами уже была ночь, когда я встал и распростился с гостеприимным хозяином.
– Ваш «зис» вернется к утру.
– Пож-жалуйста. У меня тут еще три машины, — ответил он.
– Товарищ полковник! Через день я улетаю обратно, завтра буду в Тегеране, может быть, вы разрешите навестить вас? — сказала Кожанова.
– Будем рады, Елена Павловна. Обязательно зайдите, — и я дал ей наш адрес.
Спустя полчаса вместе с Кружельником я ехал обратно в столицу. За нами шла моя машина, в которой подремывал Аркатов.
Мы въехали во двор через распахнутые ворота, сейчас же захлопнувшиеся наглухо. Спущенные занавески не дали возможности дежурившим у дома шпикам рассмотреть сидевших в машинах людей.
Я и Аркатов пошли к генералу, дожидавшемуся нас на своей половине дома.
– Здравствуйте, старый приятель, — радушно приветствовал Аркатова генерал. Они трижды поцеловались. — Ну, выглядите вы по-старому, разве только одеты попарадней, — сказал генерал, оглядывая Аркатова.
– Зато вы оба, товарищ генерал, помолодели.
– Ну, какое там помолодели, просто отдохнули на спокойных хлебах невоюющего государства, — сказал генерал. — А где же ваш спутник?
– Он остался с Сеоевым, — ответил я.
Мы сели. Генерал спрашивал Аркатова о фронте, об офицерах-сослуживцах, словом, обо всем, не задавая ему вопроса о «деле с привидениями». Капитан охотно и подробно отвечал, но было видно, что этот общий и не имеющий прямого отношения к его вызову разговор удивлял его.
– А мы, товарищ генерал, ломали голову, где вы. Одни говорили — в Верховной ставке, другие уверяли, что на Дальнем Востоке, третьи — что вы командуете армией на юге, а были и такие, что уверяли, будто видели вас даже на Урале.
– Словом, сам вездесущий бог, — засмеялся генерал. — Ну, а как там у вас идут дела? Кончили вы, наконец, «дело о привидениях»?
Аркатов хитро посмотрел на него.
– Так точно, товарищ генерал! Все то, что касалось нас, уже сделано, а теперь будем вместе заканчивать то, что осталось у вас.
Мы рассмеялись.
– А почему вы так думаете, Аркатов?
– Очень просто, товарищ генерал. Во-первых, потому, что товарищ полковник писал, что и мы, и вы с двух концов ведем это дело. А раз вы находитесь здесь, значит, и оно тут. Это первое. Если же так стремительно и срочно вызывают меня и капрала Кружельника с фронта, значит именно по тому самому делу, которое распутываем мы, — это второе.
Он замолчал, выразительно глядя на нас.
– Кое-что верно, во всяком случае логически мыслить вы еще не разучились, — улыбаясь, сказал генерал. — Так вот, именно за этим вы и вызваны сюда. Расскажите сжато и ясно все, что показал Юльский, и какие выводы и заключение сделало следствие.
Было уже около двух часов ночи, когда капитан закончил свой «сжатый» доклад.
Юльский не утаил ничего. Поняв, что выхода нет, что дело раскрыто и что Сайкс выбыл в Иран, он решил рассказать все.
– Сначала он не верил в отъезд Сайкса и просил вызвать кого-нибудь из Союзной торговой миссии, но когда мы показали ему письменное отношение из миссии об отъезде Сайкса и о том, что никто не знает Юльского и поэтому ничем не может быть полезным ему, он сдал, растерялся и показал все, что знал, — пояснил Аркатов.
Отступая из города, немцы оставили часть своей агентуры, которая перешла в подчинение Сайксу. Никто, кроме Юльского и «Красновой», не знал Сайкса и не встречался с ним. Это отчасти и послужило причиною смерти «Красновой» после того, как покушение на полковника и генерала не удалось.
– Сайкс как таковой выплыл только в конце следствия. До этого он у нас фигурировал сначала как «маленький человечек», а затем как Косоуров, — пояснил Аркатов. — «Краснова» — немецкая шпионка. Агент объединенной разведки. Незадолго до этого она провалилась на работе в Польше и была переведена в Н-ск, но уже тогда дни ее были сочтены, и Юльский знал об этом. Неудача с отравлением и возможность ее ареста заставили Косоурова покончить с нею.
– Кто убил ее?
– Сайкс.
Я похолодел от страха, думая о Зосе.
– Что скажете о Кружельнике? — спросил генерал.
– Только хорошее. Честный, правдивый, храбрый солдат. Прямой и справедливый человек, истинный польский патриот.
– О-о, как вы его хвалите, а я помню другую характеристику!..
– Я ошибался. Кружельник настоящий патриот, мечтающий о социальных переменах в стране. Такие, как он, будут строителями будущей демократической Польши.
– Как вы думаете, почему он вызван сюда вместе с вами? Ну, Аркатов, подумайте.
– Я всю дорогу об этом думал, товарищ генерал, да и сейчас думаю о том же, но, честное слово, не знаю… То есть, конечно, потому, что конец «дела с призраками» находится здесь, но вот точнее не догадываюсь.
– Ну, ладно! За то, что вы честно признались в своей ошибке относительно капрала Кружельника… — И генерал подробно рассказал о Зосе, мистрис Барк и о Генриэтте Янковецкой.
Аркатов внимательно слушал генерала, и только когда генерал коснулся Зоси, он медленно сказал:
– Какое счастье для Кружельника!.. Ведь он убежден, что она погибла. А что она представляет из себя?
Генерал посмотрел на меня и, улыбнувшись, сказал:
– Она знакомая полковника. Он еще лучше аттестует ее, чем вы брата. — Потом уже серьезно добавил: — Они действительно хорошие ребята, и я буду рад за них, когда они встретятся.
– Ну, товарищ генерал, теперь мне все понятно, — сказал Аркатов. — В ней и заключается причина вызова Кружельника!
– Точно! — сказал я, давая ему копию письма Юльского к Зосе.
Аркатов прочел, посмотрел на нас, подумал и затем сказал:
– Понимаю… Значит, появление брата убедит сестру во лжи Сайкса, и тогда…
– …и тогда будет окончена последняя страница «дела о привидениях» и захлопнута папка с ним, — закончил генерал.
Кружельник лежал на кровати, которую ему уступил Сеоев. Великан осетин угощал капрала чаем, виноградным вином и холодной курицей, оставшейся от обеда Сеоев не знал, что его гость родной брат Зоси. Я еще утром приказал ему не рассказывать людям, которые приедут со мною, ни о микрофоне, ни о Зосе, и вообще вовсе не касаться этой темы.
Оба сержанта вскочили при моем появлении.
– Садитесь, товарищи, — сказал я, усаживаясь на краешек кровати. — Ну, как, отдохнули с дороги?
– Отдохнул, обыватэлю полковник, да и путешествие не было тяжелым, — подбирая слова, ответил Кружельник.
– Дайте-ка и мне, Сеоев, чаю и пройдите ко мне. На окне стоит бутылка розового ширазского вина и пачка московского печенья.
– Слушаюсь, товарищ полковник, — ответил, уходя, сержант.
– Ну-с, Ян, расскажите о себе. Мне нужно знать о вас больше для того, чтобы работать с вами.
– Спрашивайте, обыватэлю полковник, я отвечу на все вопросы, — сказал капрал.
– Вы женаты?
– Нет, я одинок. Мать умерла перед войной, была сестра… — голос его стал глуше, — но и она погибла в начале войны.
– Братьев нет?
– Нет, я совершенно один.
– Сестра убита немцами?
– Да. Когда началась война, я был призван в танковую бригаду под Гдыню, сестра же осталась в Варшаве. Разбитые немцами, мы откатились к вашим границам. Варшава в это время уже была захвачена германом. Бежавшие оттуда люди рассказывали, что та часть города, где жили мы, сожжена немецкой авиацией… Спустя год один из варшавян, служивший у Андерса, говорил, будто бы видел сестру среди беженцев, но вряд ли… Скоро четыре года, как она исчезла… во всяком случае среди польских беженцев ее нет.
– Да, грустная история, — сказал я, — и вы уже ничего не имели о бедной девушке?
– Ничего, обыватэлю полковник, да и что можно было иметь, — он вздохнул и тихо произнес: — Погибла моя бедная Зося…
Какое-то хриплое сопенье раздалось у двери. В проходе, держа в одной руке бутылку с вином, а в другой печенье, стоял Сеоев, устремив широко раскрытые глаза на Кружельника. По его лицу было видно, что произнесенное капралом имя натолкнуло его на разгадку.
– Сержант Сеоев, раскупорьте вино и налейте нам всем по бокалу, — медленно сказал я, выразительно глядя на него.
– Слушаюсь, товарищ полковник, — пробормотал гигант и стал поспешно выполнять мое приказание. Капрал Кружельник с недоумением выжидательно смотрел на нас.
– Выпьем, Ян Кружельник, за здоровье, — передавая ему бокал, сказал я, — за здоровье вашей сестры Зоси!
Кружельник дико посмотрел на меня, переменившись в лице:
– Ка-ак за «здоровье»? Значит…
– …значит, она жива, и вы завтра же увидите ее.
Кружельник шагнул ко мне. Рука его задрожала, вино расплескалось на кровать, но он не замечал ничего.
– Зося жива! — еле слышно проговорил он и вдруг, бросив бокал на пол, обхватил меня обеими руками и зарыдал.
– Жива, жива… Что ж это вы так разволновались? — сказал я, успокаивая его.
– Жива… Я только вчера разговаривал с нею, — храбро соврал Сеоев.
– Что ж вы мне этого сразу не сказали? — путая русские и польские слова, взволнованно проговорил Кружельник.
– А я не знал, что ты ее брат… — переходя на «ты» и похлопывая Кружельника огромной лапищей по плечу, добродушно сказал осетин. — Хорошая у тебя сестра, — похвалил он.
– Да, Ян! Сестра ваша честный человек. Я знаю вашу биографию, Зося мне все рассказала. Завтра вы встретитесь с нею, а теперь успокойтесь и прочтите это письмо, — и я дал ему уже известное читателю письмо Юльского.
– Что такое? — прочтя его, недоумевающе сказал Кружельник. — Меня расстрелял какой-то полковник Дигорский?
– Это я полковник Дигорский.
– Вы?.. Ничего не понимаю!.. Зачем Юльскому понадобилось это вранье?
– А затем, что я тот самый полковник, за которым вместе с Сайксом он охотился в городе Н.
– Это к вам была подослана женщина агент Сайкса с отравленным шприцем?
– Да.
– Теперь понимаю… А ваш генерал — это тот, которого хотели взорвать в таинственном доме?
– Да.
Кружельник смолк, потом вздохнул и с нескрываемым отвращением сказал:
– Какой же подлец этот Юльский!.. Хуже гадюки…
– А Сайкс? — тихо спросил я.
– Я его не знаю, но если Юльский гадина, то этот — чудовище. — По его лицу прошла скорбная тень. — Бедная Зося! — прошептал он.
– Мы так и не выпили за нее, — сказал я. — Сеоев, налейте товарищу Кружельнику бокал и… за Зосю, за ее будущую счастливую жизнь.
Чокнувшись, мы до дна осушили свои бокалы за девушку, которая в эти минуты, наверное, взволнованно думала о нас.
– А как Сайкс? Неужели его не постигнет кара за его злодеяние?
– У нас, русских, есть пословица: «Конец венчает дело», — сказал я. — Будем надеяться, что она оправдается и на этот раз.
– Амен! — произнес Кружельник, и мы чокнулись за скорейшее исполнение пословицы.
На следующий день Кружельник приказом был назначен на место «убывшего в Советский Союз старшего сержанта Сеоева». Новый ординарец прошел в приказе под фамилией Семенова и поместился в комнате осетина, куда была поставлена добавочная кровать. Утром генерал вызвал Кружельника для беседы с ним и капитаном Аркатовым. Занятый делами, я не смог быть с ними.
Я работал у себя в комнате, когда генерал вошел ко мне в сопровождении нашего хозяина, достопочтенного Таги-Заде. Я не видел его с той самой минуты, когда этот учтивый до приторности господин встретился со мной на стадионе Амир-Абада. Изящно одетый, прижимающий руки к груди, низко кланяясь и закатывая глаза, он произвел на меня впечатление опереточного благородного отца.
Таги-Заде обеими руками пожал мою и, выразительно улыбаясь, осведомился о здоровье.
– Что вы так надолго забыли нас? — спросил я.
Таги-Заде аккуратно откинул фалды своего нарядного сюртука, осторожно сел и, умильно глядя на нас, сказал:
– Боялся обеспокоить… ведь у вас так много дел… Каждая минута дорога у вашего превосходительства… — произведя меня в генералы, со сладчайшей улыбкой пояснил он.
– Что вы! Наоборот, времени хватает, — засмеялся я.
– Александр Петрович, — сказал генерал, — наш симпатичный хозяин…
– И друг, — нежно поглядывая на нас, вставил Таги-Заде.
– И друг, — охотно повторил генерал, — просит о некотором одолжении. Он хочет на два-три дня слетать в Баку.
В коридоре послышались шаги, раздался стук в дверь. Так как Сеоеву и Кружельнику было приказано оставаться в своей комнате и без вызова не приходить, то я спокойно взглянул на генерала.
– Войдите! — сказал он.
Вошел дежурный адъютант.
– Товарищ генерал, летчица, старший лейтенант Кожанова, к товарищу полковнику.
Генерал выжидательно взглянул на меня. Внезапная идея осенила меня.
– Пусть войдет, — сказал я.
Таги-Заде задвигался на стуле, хотя было видно, что ему не очень хотелось уходить.
– Оставайтесь, вы не мешаете нам, — предложил я.
В комнату вошла Елена Павловна.
– Товарищ генерал, я к полковнику Дигорскому, разрешите остаться? — обратилась она к генералу.
– Не только разрешаю, но и прошу. Полковник мне говорил о вас, — тепло и просто сказал генерал.
Таги-Заде не без любопытства оглядывал вошедшую. Хорошенькая женщина в военной форме, с орденами привлекла его внимание.
– Вот и ответ, дорогой Таги-Заде, — произнес я. — Елена Павловна — пилот прилетевшего к нам самолета. Завтра она возвращается обратно в Баку. Я лечу вместе с нею. Оформляйте ваши бумаги, и вы составите приятную компанию нам. Не так ли, товарищ Кожанова?
– Если разрешение будет дано, с удовольствием доставлю вас на место, — знакомясь с Таги-Заде, сказала она.
– Очень будет приятно, — низко поклонился летчице Таги-Заде.
– Только скорее оформляйте бумаги, без них я не возьму вас на борт, — сказала она нашему хозяину, учтиво поцеловавшему ее руку.
– Сейчас бегу… постараюсь к вечеру иметь и пропуск и все нужное, — расшаркиваясь перед нами, заторопился Таги-Заде.
– Только помните: в четыре часа тридцать минут мы вылетаем из Кереджа. Не опоздайте, я смогу задержаться на пять, на десять минут, не больше, — предупредила его Елена Павловна.
– Не опоздаю… — уже из дверей крикнул Таги-Заде, исчезая в коридоре.
– Ну, вот вам и еще пассажир, — засмеялся генерал. — Вы, Елена Павловна, небось отвыкли от таких раздушенных и напомаженных франтов.
– А, ей-богу, даже и не привыкала. Ведь он первый такой, который пилоту ручки целует и лакированные ботинки носит. Ведь мои пассажиры — это груз да военный народ.
– Ничего, он мужчина славный, а только боюсь, что не получится у него ничего, — сказал я.
– Почему? Не дадут визы? — спросила Кожанова.
– Нет, дать-то дадут, отчего не дать, а просто не успеет. Ведь лететь нам рано утром, а пока он министерства да посольство обегает, анкеты заполнит и мало ли какие еще формальности выправит, не то что день, а суток пять пройдет…
– Ну, что ж, через неделю я опять буду в Кередже, и если он получит визу, тогда полетит со мной, — сказала Елена Павловна.
– Бог с ним, это его забота, а вот расскажите-ка нам, товарищ Кожанова, где вы были в Тегеране, что видели и какие у вас планы на сегодня? Видели базар? — спросил генерал.
– Нет, товарищ генерал, только собираюсь, хотела пригласить туда полковника.
– Ну, на этот раз вам придется поехать туда со мною, — засмеялся генерал, — у полковника в связи с отъездом масса срочных дел. А с базара вернемся сюда и пообедаем все вместе. Не протестуете?
– Хорошо, — согласилась Кожанова, — но только к семи часам вечера мне нужно быть на аэродроме.
– К семи вы будете возле вашего самолета.
Они вышли, а я, переждав несколько минут, подошел к телефону и набрал номер мистрис Барк.
Мне сразу же ответили. Я узнал чистый и твердый голос Эвелины Барк.
– Рано утром улетаю на Кавказ. Звоню вам, как обещал…
– Это очень мило, но я была убеждена, что вы не улетите, не заглянув ко мне, хотя бы… — она чуть слышно засмеялась.
– Хотя бы? — повторил я.
– Из желания увидеть Зосю, — так же смешливо договорила она.
– И вас, — подчеркнуто твердо сказал я.
– Это серьезно? — уже другим тоном проговорила она.
– Да, и вы знаете это, мистрис Эвелин, — впервые за все наше знакомство я назвал ее по имени.
В трубке было молчанье, послышался тихий, неуверенный вздох, потом я услышал ее слова:
– У нас в таком случае прибавляют слова: «My dear» — «моя дорогая», я исправляю вашу ошибку и договариваю за вас. Приезжайте в десять часов, я буду вас ждать. «My dear», — нежно проговорила она.
Кружельник и Аркатов прохаживались по саду, и я из окна видел, как дружески они беседовали между собой. Я усмехнулся. Следователь и его бывший подследственный.
Они сели у фонтана. Аркатов курил, а Кружельник с наслаждением ел виноград. Оба уже знали о микрофоне, и поэтому все свои беседы вели только в саду. Глядя на такое довольное, хорошее, открытое лицо Кружельника, я невольно подумал о Зосе. Чистые, ясные глаза брата были очень похожи на ее глаза, та же глубокая синь, такой же овал лица. Мне было приятно, глядя на него через окно, восстанавливать в памяти милые, ставшие уже мне дорогими, черты Зоси. Бедная девочка. Мы все уже были в сборе, все, а она…
Вечером я буду у Барк, под утро «улетаю» в Баку… Остается очень мало времени, чтобы устроить встречу Зоси с братом. Ведь нельзя же, возвращаясь от Барк, забрать Зосю с собой. Нельзя было и сейчас, среди дня, после разговора с журналисткой, приехать к ней… Как быть?..
Телефонный звонок отвлек меня от раздумья. Я взял трубку.
– Это магазин «Пель-Мель»? — услышал я торопливый, взволнованный голосок Зоси.
– Нет, частная квартира, — четко, раздельно ответил я, еле сдерживая нахлынувшую на меня тревогу.
– Извините, — успокоенно прозвучало в трубке.
Я повернулся к окну. Кружельник доедал виноград. Аркатов докуривал сигаретку… Была такая розовая, мирная идиллия во всем окружавшем их, что я даже усмехнулся.
Внезапная мысль осенила меня.
– Сержант Семенов! — высовываясь из окна, крикнул я.
Оба кейфовавших человека подняли головы.
– Сержант Семенов, ко мне! — крикнул я.
Аркатов вдруг рассмеялся, толкнул в бок Кружельника, и сержант взбежал по лестнице ко мне.
– Переоденьтесь. Мы сейчас проедем в город. — И взяв за руку Кружельника, я увел его в сад, где все еще прохаживался Аркатов.
– Ян, — сказал я, — сейчас мне звонила Зося. Она будет ждать вас в одном из магазинов. Приготовьтесь встретиться с нею, будьте спокойны, сдержанны, хладнокровны. Место это шумное, за нами, вероятно, будут следить, и малейшая оплошность может погубить дело и… Зосю.
Кружельник переменился в лице.
– Я не могу найти другой возможности устроить сейчас вашу встречу, но вам непременно нужно увидеться сегодня. Вы понимаете это?
– Не беспокойтесь, обыватэлю полковник. Я буду спокоен… выдержит ли только Зося?
– Выдержит, — уверенно сказал я. — За эти дни девочка так много передумала и перестрадала, что она выдержит любое испытание.
Кружельник с благодарностью взглянул на меня.
– Я не нужен? — спросил Аркатов.
– А ведь это идея! — воскликнул я. — Вы очень можете пригодиться.
Мы пешком прошлись до перекрестка Шахской улицы и, взяв такси, доехали до универмага. Войдя в него и смешавшись с толпой покупателей, переходя от прилавка к прилавку и разглядывая товар, мы подошли к лифту. У подъемной машины стоял маленький бой в красной форме с окантованной золотым галуном фуражке. Из бельевого отделения, держа покупку в руке, показалась Зося. Обходя толпу, она направилась к выходу, но я понял, что девушка увидела меня. Сделав изумленное лицо, я шагнул ей навстречу.
– Какая приятная неожиданность, — загораживая ей путь, воскликнул я.
Она вздрогнула, обернулась и так естественно изобразила смущение, что я в душе порадовался за нее.
– Вы здесь, пан полковник? — сказала она. — Неужели тоже покупки?
– О да! Я завтра улетаю в Россию и зашел кое-что купить.
Я взял ее под руку и осторожно повел к выходу.
– А ваши покупки? — громко спросила она.
– Успею, успею, Зосенька! Знаете, как поется в одной песенке… «Первым делом, первым делом девушки, ну, а покупки потом», — с видом отчаянного ухажора так же громко ответил я, отводя ее к самому окну, где под нарядной пальмой в кадке стояло небольшое кресло. Я быстро осмотрел гомонившую сзади толпу. Ничего подозрительного не было. Фуражка Аркатова и пилотка Кружельника мелькнули в толпе, и я увидел, как, прорываясь сквозь нее, мои спутники направились ко мне.
– Зосенька… крепитесь и не сплошайте! Сейчас подойдет Ян… Не волнуйтесь и не погубите дела, — шепнул я, изображая на лице такую страсть, что самому чуть не стало тошно.
– А, вот где вы, товарищ полковник! — проговорил Аркатов, поднося руку к фуражке. Кружельник стоял за ним, глядя на Зосю с таким непроницаемо-спокойным лицом, точно видел ее в первый раз.
– Познакомьтесь, Зося! Капитан Соколов, а это наш новый сержант Семенов, сменивший вашего приятеля Сеоева, — сказал я.
Зося улыбнулась, кивнула и, глядя на меня, что-то негромко сказала по-польски. Изо всей фразы я понял только одно слово «Янек», но как нежно и задушевно прозвучало оно. Кружельник пожал ей руку, поклонился и, делая вид, будто беседует с Аркатовым, так же негромко ответил ей, в то же самое время показывая капитану рукой куда-то в толпу. Ресницы Зоси затрепетали, глаза стали синими-синими и до того детскими, что я замер от восхищения.
Продолжая глядеть на меня, она бросила быстрый взгляд на брата и с непередаваемой нежностью тихо проговорила что-то по-польски.
Я понял, что она вспомнила мать и, вероятно, какой-то эпизод своего детства, на что Кружельник, повернувшись ко мне, негромко ответил:
– Мы опять вернемся домой, сестренка… Мы будем в Варшаве!
Щечки девушки порозовели. Она повернулась ко мне и прошептала:
– Благодарю вас, мой… — не договорив, она крепко сжала мою руку.
Надо было уходить. Наша живописная группа уже привлекала внимание любопытных.
Болтая и пересмеиваясь, мы вышли на площадь. Девушка заторопилась, делая вид, что хочет ехать домой, но я и Аркатов с двух сторон загородили ей путь. Кружельник, посмеиваясь, стоял за нами, и Зося, махнув рукой, сдалась, наконец, на наши уговоры.
– Но только двадцать минут… Иначе мне достанется на орехи, — смеясь, воскликнула она.
Все вышло так естественно и живо, что эта сценка должна была рассеять подозрение тех, кто, возможно, наблюдал за нами. Ухватив девушку за руки, я и Аркатов почти бегом увлекли ее вперед по аллее. Франтоватые иранские бездельники в лакированных ботинках и хлыщи, занимавшиеся тут же у «Пель-Меля» темными торговыми операциями, шутками и смешком проводили нас. «Похищение сабинянки» удалось на славу. Держась за руки, мы втроем шли по аллее, а Кружельник замыкал нашу веселую, смеющуюся группу.
Отойдя довольно далеко от универмага, я взял девушку под руку и, оттеснив делавшего смешные, недовольные гримасы Аркатова, медленно пошел с Зосей.
– Что случилось, моя дорогая девочка? — спросил я.
– Госпожа Барк звонила господину Сайксу, предупредив его о вашем отлете. Многое из разговора я не поняла, так как говорили они главным образом по-русски. Он сейчас же вызвал ее к себе. Полчаса назад к ней заезжал ваш хозяин господин Таги-Заде, не застав ее, он сейчас же уехал, я думаю, что тоже к полковнику.
– Так, так — задумчиво сказал я.
– Думаю, что эта шайка готовит какое-то злодеяние против вас. Мой дорогой, мой любимый друг, я боюсь за вас!! Что-то очень тревожит, беспокоит меня, — с тоской прошептала Зося, — если можно, не улетайте, не улетайте сегодня… Сделайте это завтра или в другой какой-нибудь день, но так, чтобы не знали они… они затеяли что-то ужасное, — в страхе произнесла она.
– Я это знаю, Зося, — тихо сказал я, — но мне не угрожает ничего. Ты, ты, моя дорогая девочка, береги себя… Еще одну ночь — и все кончится, мы будем вместе — ты, я и Ян, — успокаивая ее, сказал я, оборачиваясь к Кружельнику, с изумленным вниманием слушавшему нас. — Да, Ян, Зося и я любим друг друга.
– Так, Зося?
– Так, Ян! — просто ответила она.
Аркатов, не понимавший по-английски, довольно безразлично слушал нас, уделяя главное внимание наблюдению за аллеей и прохожими, изредка попадавшимися нам.
– Я знаю, что она не полюбит недостойного человека, — сказал Кружельник.
– Спасибо, Ян, — ответил я, — а теперь мы с капитаном покурим, а вы поговорите друг с другом, но не больше двух-трех минут.
Аркатов и я присели на скамейку, глядя по сторонам, покуривая и перебрасываясь словами.
– Пора! — сказала Зося.
Она грациозно присела, прощаясь с нами.
– До вечера! — сказал я, пожимая ей руку.
– До завтра, сестренка! — взволнованно проговорил Кружельник.
Светлое платьице девушки мелькнуло в аллее. Помахав ей вслед, мы вернулись в «Пель-Мель», где я сделал ненужные мне покупки.
– Не появлялся еще Таги-Заде? — спросил я генерала.
– Ну и хитер полковник. Ох, хитер, — засмеялся он. — Да не делайте невинного лица! Вы же отлично знаете, что господин Таги и не думает улетать с вами.
Мы прогуливались по саду, ожидая появления Елены Павловны.
– Они убедились, что вы действительно улетаете в Баку, значит… — Он многозначительно взглянул на меня. Я засмеялся и кивнул.
– Когда едете к Барк?
– К десяти.
– А вернетесь?
– Думаю не задерживаться.
– Ну, это будет зависеть не от вас. Во всяком случае, когда бы ни вернулись, мы разыграем последнюю сцену у микрофона.
– Трогательное прощание друзей?
– Именно. А вот и Елена Павловна, — прервал он нашу беседу, завидя Кожанову.
Обед прошел весело. Генерал был в ударе. Он много и интересно рассказывал Аркатов удачно острил. Я поддерживал компанию.
За сладким заговорили о тегеранском базаре.
– Не люблю этот бесконечный шум и вопли… И вообще говоря, экзотика никогда не увлекала меня, — сказала Кожанова. — Мой идеал — тихие равнины центра России, речки, обрамленные березкой и кленом, широкие поля с золотой пшеницей и спокойные села с трудолюбивыми колхозниками в них.
– Русачка! — довольным голосом сказал генерал.
– Люблю свою страну. И горы, и ее моря, и тундру… но жить и умереть хотела бы у себя где-нибудь под Воронежем или Тамбовом.
– А вы откуда родом? — спросил генерал.
– С Дону — я казачка, — ответила она. — Однако, где же этот элегантный господин?
– Таги-Заде? — рассеянно спросил я.
– Тот, что хотел лететь с нами.
– Бегает по инстанциям… Не так-то легко получить за один день все нужные бумаги.
– Не получит — не полетит, — улыбнулась Кожанова.
– Не велика беда. И что ему так приспичило. Не улетит сегодня, улетит через неделю. Ведь, надеюсь, вы посетите нас снова? — любезно спросил генерал.
– Охотно. Кроме базара, я еще ничего не видела в Тегеране.
– Товарищ генерал! К вам хозяин дома пришел, прикажете допустить? — доложил дежурный.
Еще в дверях Таги-Заде сделал сокрушенное лицо и, разводя руками, горестно сказал:
– Все против меня. И в посольстве, и в министерстве, и у консула — везде один ответ: «Не раньше, чем через пять дней…»…
– Ну, полетите со мною в следующий раз, — сказала Кожанова.
– Да, но дела! — вздохнул Таги-Заде.
– Не хотите ли бокал вина за здоровье Елены Павловны? — спросил я.
– С радостью. Такая хорошенькая женщина и… летчик. Все время в воздухе, в опасности… Нет, наши женщины этого не умеют. Ваше здоровье, — чокаясь, учтиво сказал он и, обратившись ко мне, добавил: — За благополучный полет!
Таги-Заде выпил, раскланялся и ушел. Спустя несколько минут уехала и Кожанова.
Я прошел к Сеоеву и Кружельнику и, сидя в их уединенной комнатушке, детально, со всеми подробностями рассказал им план нашего ночного действия. Кружельник внимательно слушал, изредка переспрашивая меня. Пылкий и экспансивный осетин держался иначе.
– Ах, сволочи-бандиты!.. Жаль, у меня кинжала с собой нету, я им всем башки посрубил бы! — вскакивая с места и размахивая руками, восклицал он.
– Спокойней, спокойней! Ваши кулаки, товарищ Сеоев, могут пригодиться лучше кинжала. Только помните, товарищи, ни одного звука, ни одного движения без приказа…
– Зосе угрожает опасность? — выслушав меня, спросил Кружельник.
– Да! И большая. Я не могу скрывать от вас этого.
– Я предполагал это. Как мы сможем помочь ей? — с тревогою спросил он.
– Еще не знаю! Все выяснится позже, когда я увижусь с нею.
– Надеюсь на вас, обыватэлю полковник. Я знаю, что и вам дорога моя сестренка.
– Очень, Ян, так дорога, что я не нахожу слов выразить это.
Сеоев скрипнул зубами и, схватив в свои огромные ручищи затрещавший стул, сказал:
– У-у, гяур ма биль!..[106] Попались бы эти гады в мои руки!..
Не выдержавшая его ярости спинка стула с треском переломилась. Как ни тяжела была тема нашего разговора, но мы с Кружельником не выдержали и рассмеялись, глядя на удивленное лицо не ожидавшего такого эффекта гиганта.
В начале десятого, нацепив колодку с орденами, выбритый и раздушенный, я поехал к Барк. Внешне я был совершенно спокоен, но опасение за жизнь Зоси угнетало меня. Я понимал, что ее роль заканчивалась в ту самую минуту, когда мой самолет отрывался от земли… Дальше она уже не была нужна ни Сайксу, ни госпоже Барк. Зная, как легко «Косоуров» избавился от своей сообщницы «Красновой» и как цинично сожалел о том, что не «ликвидировал» Юльского, я был уверен, что он так же спокойно может отравить или застрелить Зосю. Кого обеспокоило бы в Иране исчезновение бедной, безвестной девочки? Кто осмелился бы спросить у Барк, куда делась ее горничная? Никто! Зося исчезла бы так же бесследно, как исчезает бабочка или жучок.
Было еще рано. Я сошел с фаэтона и, отпустив его, купил в цветочном магазине букет красных роз. Улицы Тегерана жили веселой, шумной жизнью: огни кафе и светящаяся реклама кино, вертящиеся мельницы из электрических лампочек, вспыхивающая цветная гирлянда над входом в ресторан «Мажести», согни фланирующих людей, американские солдаты, английские «томми», проститутки.
Я перешел улицу и направился к дому журналистки. На душе у меня было все так же тревожно и смутно.
Зося, как обычно, у самой лестницы встретила меня. Вынув из букета самую пышную розу, я протянул ее Зосе. Девушка благодарно взглянула и тихо покачала головой.
– Ну как, Зосенька, очень досталось вам от госпожи Барк за опоздание?
– Нет! Мадам только посмеялась, узнав, как вы с офицерами похитили меня.
Она замедлила шаги.
– Потом вы обязательно зайдите в сад. Я буду ждать вас… Мне страшно… — каким-то детским, похожим на плач шепотом, еле слышно сказала она.
Сердце мое оборвалось. Я был готов послать ко всем чертям эту проклятую «журналистку», ожидавшую меня, и, схватив за руку Зосю, увести ее к себе, но долг и необходимость довести дело до конца пересилили мои личные чувства.
– Жди, я непременно приду. Я не покину тебя, — сказал я, овладевая собой.
Мы поднялись наверх. Зося мило и кокетливо пропустила меня вперед, опять становясь вышколенной, благовоспитанной прислугой.
– Я сейчас доложу о вашем приходе, — сказала она, открывая дверь в гостиную.
– Не надо докладов, сегодня у нас просто дружеская встреча… без этикетов и церемоний, — раздался голос хозяйки, и Эвелина Барк появилась на пороге спальни. Барк вообще была очень хороша, но сегодня ее чудесные золотые волосы причудливой прической обрамляли одухотворенное, несколько бледное лицо, на котором лихорадочно горели большие глаза. Тень не то грусти, не то беспокойства была в них. Губы ее, красивые, ярко очерченные полные губы, вздрагивали, хотя было видно, что она старалась это скрыть. Всегда уравновешенная, с несколько иронической улыбкой и таким же отношением ко всему окружавшему ее, сейчас она была другой — взвинченной, взволнованной, тревожной. Я с удивлением заметил это, но не подал и виду, предполагая, что это тоже один из ее номеров обольщения.
– Благодарю вас! Вы угадали — красные розы — это мои любимые цветы, — сказала она, поднося букет к лицу. — Зосенька, дитя мое, позаботьтесь об ужине и о том, чтобы никто не помешал нам. Никто!
Зося поклонилась и вышла.
– Не обращайте внимания на меня, — неожиданно тихим, похожим на извинение голосом, сказала Барк. — Я иногда схожу с ума, но это и понятно… ведь я женщина, — с жалкой улыбкой закончила она.
– Что с вами? — удивленно спросил я.
– Не обращайте внимания… Я просто еще не оправилась от болезни…
Это был ее неудачный ход. Напоминание о «болезни» еще более насторожило меня. «Тонкая игра», — подумал я.
– Сядем, — беря меня за руку и увлекая в другую комнату, сказала она.
Большой камин с решеткой, совершенно в английском духе, пылал, и золотые огоньки лизали сухие трещавшие поленья. У камина стояла низкая широкая оттоманка.
– Сядем, — повторила мистрис Барк и, не выпуская моей руки, опустилась на оттоманку. Я последовал ее примеру.
– Я очень люблю камин… Он дает уют, тепло и чувство традиции, да, да… То, чего так не хватает нам, бедным детям двадцатого века.
Она с наслаждением откинулась на подушки, вытянула стройные ноги к огню и продолжала:
– Я потому так и люблю Диккенса, что у него во всех его чудесных книгах не обходится без ярко пылающего камина…
– А также сверчка и милого джентльмена, вроде чудака Пиквика…
Она чуть отодвинулась и искоса глянула на меня.
Теперь я допустил ошибку. По ее тону и взгляду я понял, что моя реплика насторожила ее.
– Диккенса я знаю больше по театральным представлениям, дорогая мистрис Эвелин. Ведь у нас, в Советском Союзе, очень охотно ставят и Шекспира, и Шеридана, и Джонса, и различные инсценировки по произведениям Диккенса.
– Не надо… — перебила она, — не пытайтесь казаться менее начитанным и интеллигентным. Я вижу, что вы знаете старую английскую литературу.
Она замолчала и, наклонившись к огню, поправила поленья.
– Мне это нравится, я люблю иметь дело с умными и образованными людьми, будь то мои друзья или враги… А кто вы мне: друг или враг? — неожиданно повернулась она лицом ко мне.
– Я вам то же, что и вы мне, — ответил я, смотря в ее широко открытые глаза.
Она тихо засмеялась и ласково провела пальцами по моему лицу.
– Тогда, значит, больше чем друг… Однако, как жарко пылает камин, не отодвинуть ли софу чуточку подальше?
Я переставил оттоманку, и мы снова уселись на нее. Госпожа Барк закурила. Она затянулась раз и другой, потом тихо, как бы отвечая самой себе, прошептала:
– Как, однако, все это сложно и… непонятно…
– Что непонятно? — спросил я.
– Жизнь… ее странные законы и переплетения… Что же, однако, не появляется Зося? Я хочу выпить за ваш отъезд.
Она внимательно взглянула мне в глаза, и опять что-то тревожное было в ее взгляде.
– Позвоните, пожалуйста, ей. Нажмите вот эту кнопку.
Я позвонил. Мистрис Барк, закинув руки за голову и вытянувшись всем телом, неподвижно смотрела в огонь. Пламя вспыхивающих поленьев озаряло ее профиль, прядь волос рассыпалась по щеке, глаза были полузакрыты.
– Можно войти?.. Все уже готово, — послышался голос Зоси.
Мистрис Барк не отвечала.
– Дайте мне еще папиросу… вашу, русскую… — вдруг сказала Барк, продолжая глядеть в огонь. — Вам хорошо?
– Да, — сказал я, хотя на самом деле мне было и неудобно сидеть с нею на оттоманке, и неловко при мысли о Зосе, которая ежеминутно может войти.
Барк вздохнула и, наклонившись, поцеловала меня. Это было так неожиданно, что я вздрогнул и стремительно отодвинулся назад.
– Может быть, потом я возненавижу себя за это, — грустно сказала она.
Зося вкатила в комнату столик. Я взглянул на нее из-за плеча хозяйки. Наши взгляды встретились. Губы девушки чуть улыбнулись, а глаза с холодным презрением скользнули по неподвижно склонившейся к огню женщине.
– Все готово, мадам! Вино, холодная дичь, закуска, — ровным голосом доложила она.
– Спасибо. Вы можете ложиться спать, хотя… — мистрис Барк подняла на меня глаза, — вы, может быть, захотите попрощаться и с малюткой.
– Обязательно, — сказал я, — и, если вы разрешите, уходя, я на одну-две минутки зайду к Зосе… конечно, если только она не будет спать.
Мистрис Барк засмеялась и швырнула в камин недокуренную папиросу.
– Я буду спать! — отрывисто сказала Зося. — Благодарю пана полковника за внимание, но прошу извинить, я очень устала.
– Ого, мы рассердились! — мягко проговорила госпожа Барк, — но это вам урок. Наша маленькая пуританка не похожа на свою вольнодумную госпожу, принимающую гостей даже поздней ночью… Не правда ли, Зося? — с очень ласковым смехом спросила госпожа Барк, глядя на невозмутимо слушавшую девушку.
– Ну, так простимся сейчас, — поднимаясь с места, сказал я, протягивая ей руку. — Ночью я улетаю, что пожелаете мне, Зосенька?
– Счастливой дороги и скорой встречи! — сказала она. Ее пальцы с силой сжали мои, и на одно мгновение более чем надо я задержал их.
– До скорой встречи! — подчеркивая слова и так же сильно отвечая на ее рукопожатие, сказал я.
Девушка наклонила голову. Она поняла меня.
– Спокойной ночи, мадам! — повернувшись в сторону госпожи Барк, сказала она и вышла из комнаты, притворив за собой дверь.
Несколько секунд мы молчали. Потом, свернувшись в клубочек, мистрис Барк зябко повела плечами и тихо сказала:
– Мне холодно… подбросьте еще поленьев и налейте вина.
Я сделал и то, и другое.
– Если вам безразлично, потушите верхний свет… Его совершенно достаточно от бра и камина.
Я исполнил и эту просьбу.
– Теперь хорошо! Я люблю полумрак, лучше думается, когда свет не режет глаза. Так за что же выпьем первый бокал?
– За вас, моя дорогая Эвелин! — сказал я.
Она внимательно посмотрела на меня и потом отрицательно покачала головой.
– Нет! Это не то, даже не похоже! — с горечью сказала она.
– Что не похоже? Я не понимаю вас.
– Не похоже на то, как минуту назад вы с нежностью сказали: «Зосенька». Там были тепло и любовь… здесь — простая корректность. Разве не так? Выпьем лучше за вас. Не бойтесь, — видя мое смущение, криво улыбнулась мистрис Барк, — оно не отравлено, смотрите! — И она осушила свой бокал.
Лихорадочное возбуждение, оставившее было ее, снова вернулось к ней. Она выпила еще бокал, закурила папиросу и, повернувшись, спросила в упор:
– Вы любите ее?
– Нет! — отводя глаза от ее немигающего взора, ответил я.
– А меня?
– Еще не знаю! — попробовал отшутиться я.
– Решайте теперь же… Дальше будет поздно, — вдруг сухим, сдержанным голосом сказала она. Глаза ее на секунду стали злыми.
– Почему будет поздно? — удивился я.
– Выпьем… мне хочется вина, — не отвечая на вопрос, сказала мистрис Барк и налила себе и мне вина.
– Я уже несколько лет не была в таком глупом состоянии, как сейчас, — отставляя в сторону бокал, сказала она.
– В каком таком?
– В таком… влюбленном, — допивая вино, спокойно сказала она. — Разве это не глупое состояние, да еще в мои годы?!.
«Да еще будучи разведчицей и шпионкой», — подумал я.
– Вы ешьте, мой дорогой полковник, а то в пути почувствуете голод, — продолжала она, кладя мне в тарелку крылышко фазана, — так о чем я говорила? Да, о влюбленности… Это ведь дважды глупо, когда мне приходится ревновать вас к своей горничной, а ей — ко мне… Не находите ли вы это смешным?
– Вы, конечно, шутите. Я могу еще допустить, что девочка увлеклась мною, но вы…
– А я еще больше, чем она. И сейчас повторяю тот же вопрос. Вы… любите… ее? — медленно повторила она.
– Нет!.. Я уже говорил вам это…
– Очень этому рада, — сказала мистрис Барк. — Мне это приятно слушать, хотя… — она замолчала.
Не зная, как держать себя, я взял ее руку, она освободила ее.
– Второй вопрос я задам вам позже.
Она снова стала радушной и гостеприимной хозяйкой. Перемена произошла так внезапно, что я просто дивился ей. Это опять была та же умная, ироническая, спокойная госпожа Барк, какой я знал ее все эти дни.
Так, мило беседуя, мы сидели у догоравшего камина, напоминая собою даже не двух влюбленных, а спокойную супружескую чету, давно привыкшую друг к другу.
Я мельком взглянул на часы. Было уже десять минут первого. Однако как быстро пробежали два часа в этом странном, уютном и опасном уголке мистрис Барк.
– Да, мой дорогой, времени мало, уже пора. Через час вам надо будет ехать.
Я хотел подняться, но она удержала меня.
– Я люблю вас, — сказала она, — а вы? — И, обхватив мою голову, поцеловала меня.
Я никогда не был ни ханжой, ни пуританином, и близость красивой женщины всегда волновала меня, но здесь естественное чувство презрения к этой коварной женщине охватило меня. Эта беспринципная интриганка хотела одним ходом нанести нам двойной удар: увлечь меня и разбить сердце Зоси, осмеять ее чувство.
– Не знаю. После возвращения скажу вам, — отодвигаясь, сказал я.
Лицо госпожи Барк побледнело. Это длилось только мгновение.
– »Tu l'as voulu, George Dandin»[107] — тихо сказала она, поднимаясь с оттоманки. — Вы говорите по-французски? — вдруг спросила она.
– Нет, не говорю, — солгал я.
Она долгим и внимательным взглядом посмотрела на меня, потом повернула выключатель и снова повторила ту же фразу:
– Тю ла вулю, Жорж Дандэн!
– Что вы говорите? — поинтересовался я.
– Я буду ждать вас… После возвращения вы зайдете ко мне. Обещаете? — вместо ответа спросила она.
– Обещаю!
– И скажете ответ?
– Да!
– Спасибо. Я буду вас ждать, мой дорогой и целомудренный Иосиф! — гладя меня по щеке, мягко сказала она. — Но не забывайте меня… Думайте обо мне хоть по одной минутке в день. Постойте, постойте! — вдруг оживилась она, почти запрыгав от детской радости на месте. — У меня есть план… мой дорогой, я подарю вам на время вашего отъезда мою любимую куклу… — Она рассмеялась. — Что вы с таким изумлением смотрите на меня? Я люблю красивые безделушки. Разве вы не видели Кэт в моей спальне? Как большинство женщин, я немного суеверна, и это мой самый дорогой и надежный амулет. Кэт облетела со мною всю Индию и Гавайи, и весь Иран. Я никогда не расстаюсь с ней. Это то, что всегда оберегало меня, но вам, дорогой мой, я на три-четыре дня отдам мою Кэт. Берегите ее. Она приносила мне счастье, и она сохранит вас в пути, а когда вернетесь, вы отдадите мне ее. Не так ли?
Мистрис Барк переродилась. Она опять была милой, забавной и несколько трогательной в своем порыве женщиной. Она прошла в спальню и сейчас же вернулась, держа в руках украшенную лентами куклу.
– Вот, возьмите мою Кэт! Она будет талисманом, оберегающим вас в пути от бед, и вместе с тем она будет напоминать вам о том, что в Иране вас ждут, любят и хотят добра… А когда вернетесь, я возьму обратно мою Кэт. Хорошо? — тепло глядя на меня, сказала мистрис Барк.
– Хорошо! Я буду беречь вашу Кэт, — улыбнулся я, принимая куклу.
– Не смейтесь, прошу вас, не смейтесь над этим, — строго воскликнула Барк. — Она оберегала меня от многих несчастий, она поможет и вам. Возьмите.
Она передала мне куклу.
– Счастливого пути, мой дорогой! Возвращайтесь скорее… Я буду ждать вас, — с тоской прошептала она. Я вышел из комнаты, держа в руках «талисман» мистрис Барк.
Первым моим желанием было подальше закинуть этот «талисман». «Бойтесь данайцев, дары приносящих», — вспомнил я старика Виргилия. Ночь была тихая, беззвездная и очень теплая.
Я обогнул дом и, выйдя в переулок, сразу же вошел в сад.
– Я здесь… Боже, как вы долго были у нее. Я измучилась, ожидая вас, — хватая меня за руку, шептала Зося. Скажите, скажите мне правду, пан полковник, она не… — Зося запнулась, — она не…
– Нет, Зося, нет! — перебивая ее, сказал я. — Она гнусная и бессердечная женщина, и ее игра вызывает только презрение…
– Я верю вам. Она подлая и ужасная женщина, — прижавшись ко мне, радостно прошептала Зося. — Что это у вас в руке?
– Кукла, ее Кэт. Талисман, который она дала мне на дорогу, — с усмешкой сказал я.
– Кукла? Какая кукла? — удивилась Зося.
– Талисман госпожи Барк, разве ты не знаешь о нем?
– Нет… Никакого талисмана у нее нет, и не такая она женщина, чтобы развлекаться с куклами… Алэкс… — первый раз называя меня так, в волнении сказала Зося, — вам что-то угрожает! Не верьте ей, в этой игрушке таится какое-то зло!..
– Успокойся, Зося, если мистрис Барк хитра, то и мы постараемся не уступить ей в этом… Значит, куклы у нее никакой нет?
– Нет и не было! Зачем ей куклы, когда она играет людьми! Не летите, умоляю вас, не летите! — гладя мою руку, со слезами в голосе зашептала она.
– Не бойся, Зося, все будет хорошо, — сказал я, оглядываясь по сторонам.
– Здесь никого нет. Дожидаясь вас, я уже десятки раз обошла сад.
– Постой тут и последи, пока я осмотрю эту куклу, — сказал я, усаживая ее на скамейку.
Присев у ограды, я стал внимательно разглядывать «талисман». Это была небольшая, сантиметров тридцать кукла из пластмассы, с открывающимися и закрывающимися глазами. Кукла была новенькой, плотной и нарядной. Свет от газового фонаря, падавший через ограду, давал мне возможность рассмотреть все детали «Кэтти». На ней было изящное, кокетливое платьице с двумя бантиками.
Кукла могла быть и талисманом, и игрушкой, и… Я внимательно посмотрел на банты. И тот, и другой были завязаны справа налево. Их завязывал левша. Я засмеялся и пошел обратно к скамейке.
– Зося, Сайкс был у вас сегодня?
– Был, часов около шести, но недолго.
– Он левша?
– Да, а что такое?
– Только то, что эта кукла его подарок.
Зося вздрогнула и испуганно прижалась ко мне.
– Значит…
– Да! Тогда значит, что эта достойная пара приготовила мне приятный сюрприз в дороге, — договорил я.
Девушка охватила меня руками.
– Вы не полетите?
– Нет, Зосенька!
Она облегченно вздохнула и, бросившись ко мне, стала быстро и часто, как-то по-детски неумело целовать меня. Я погладил ее по головке и тихо сказал:
– Моя кохана!
Девушка засмеялась и счастливым шепотом сказала:
– По-польски не так… Я потом научу вас правильно говорить.
– Уже много времени, Зосенька. Надо, чтобы ты к пяти часам пришла к нам. Мы с Яном будем ждать тебя.
– Я приду! Пан полковник, отдайте мне эту куклу, — сказала Зося.
– Зачем?
– Я найду этой игрушке лучшее применение, — решительным и холодным голосом сказала она и резким движением выхватила из моих рук куклу.
– Зося, но это очень опасная штука, и если госпожа Барк увидит ее…
– Она не увидит!.. — уже из темноты донеслись ее слова.
– Поздно! Вам остается очень мало времени, — сказал генерал.
Я набросал несколько строк и протянул записку генералу: «Удивитесь и спросите, что это за кукла у меня в руках».
– А это что еще за штукенция? — спросил генерал. — Кукла? Вы что, Александр Петрович, в куколки решили поиграть? — с великолепным изумлением в голосе спросил он.
– Потом, товарищ генерал! Когда вернусь, расскажу все, а сейчас уложу ее в чемодан, — сказал я.
– Вы ее в Баку везете?
– Расскажу, когда вернусь, — захлопывая чемодан и дважды щелкая ключом, сказал я.
Мы вышли из кабинета.
Через минуту майор Крошкин несся в моей машине по направлению к Кереджу…
Стенные часы пробили три часа. Непроглядная ночь окутала дома и улицы Тегерана. Потух электрический свет, и только газовые фонари одиноко горели на углах и перекрестках. Не было ни луны, ни звезд.
Я и Кружельник стояли в углу кабинета. Дежурный офицер с двумя солдатами засел в кустах. Сеоев спрятался за диваном.
Генерал ушел к себе, попросив позвать его, «когда представление закончится и актеры будут разгримированы».
Уже три с половиной часа. Скоро самолет Кожановой полетит к Пехлеви, к Каспийскому морю. Как Зося? Где она? К пяти часам она должна быть здесь… Ноги затекли, хочется привстать, передвинуться, но нельзя… Что с куклой? Неужели она не забросила подальше этот проклятый «талисман»? Зачем я оставил у нее эту страшную вещь!.. Может быть непоправимая ошибка!..
Пальцы Кружельника впились в мою руку. Я затаил дыхание… Чуть слышное царапанье нарушило тишину. Звякнуло стекло, вырезанное алмазом. Повеяло свежим воздухом и нестерпимо остро запахло душистым табаком. Я понял, что долгожданный посетитель открыл окно. Еле уловимая возня на подоконнике определила местонахождение ночного гостя.
Шорох раздался ближе. Я чувствовал около себя человека. Он находился рядом со мной, я слышал его прерывистое, взволнованное дыхание.
На одно мгновение блеснула и погасла коротенькая вспышка карманного фонаря. Потом неизвестный завозился у стенки в том месте, где был вделан сейф.
Я повернул выключатель. Это было сигналом для Сеоева и остальных. Яркий свет залил комнату, и я увидел, как разъяренный осетин кинулся на метнувшегося к раскрытому окну человека.
– Нас предали… спасайтесь! — отскакивая к микрофону, закричал он.
– Не трудитесь, господин Кожицин! Микрофон выключен, проволока перерезана в тот самый момент, когда вы показались во дворе, — спокойно сказал генерал, появляясь из соседней комнаты.
Фокусник быстро поднес ко рту руку.
– Номер не пройдет! — хватая его за руки и выворачивая их назад, закричал Сеоев.
Из разжавшихся пальцев Кожицина выпал пузырек, и по комнате, заглушая аромат табака, разнесся запах горького миндаля.
– А-а!.. Знакомая штука!.. Господин Сайкс верен себе… Опять синильная кислота, — спокойно сказал генерал. — Сержант Сеоев, держите покрепче этого негодяя, он ведь немного знаком с вашими кулаками, а вы, товарищ Кружельник, обыщите его.
Сдавленный железными руками Сеоева, господин «Го Жу-цин», с еще не сошедшими с лица синяками, стоял перед нами.
– Предусмотрительный господин Сайкс на всякий случай снабдил вас немецким паспортом на имя Ганса Нордау. Значит, если вы провалитесь, глотаете синильную кислоту, и немецкий налетчик Ганс Нордау благополучно прикрывает омерзительную личность убийцы, бандита, разведчика Сайкса. Неплохо придумано, но это уже старый, всем известный трюк, — продолжал генерал, рассматривая документы, вынутые из кармана Кожицина.
– Все это ложь! Я не знаю никакого Сайкса. Я забрался сюда, чтобы украсть из сейфа деньги… Это простое воровство. Здесь Иран, а не Россия, и вы обязаны передать меня местной полиции…
– Конечно, конечно! Мы вам дадим еще даже пряника за это! — улыбнулся генерал. — Если даже вы немец и простой вор, то вы забрались в здание военной миссии воюющей с Германией страны… И это уже не уголовное, а военное преступление, и вы будете отвечать за него перед нашим военным трибуналом, — холодно сказал генерал. — Но что это? — подходя к окну, воскликнул он.
За домами, недалеко от нас, раздался глухой и тяжелый удар. Это был взрыв.
Я вздрогнул… Боже мой!.. Пять часов… Сейчас должна была подойти Зося… Как мог я оставить в ее руках эту проклятую куклу!..
– Зося! — хватая Кружельника, закричал я. — Там Зося!.. — и бросился к дверям Кружельник по моему отчаянному виду поняв, что случилось что-то ужасное, кинулся за мной.
Над Тегераном вставал рассвет. Как везде на юге, солнце сразу выкатилось и залило светом землю. Я выбежал за угол. Два ажана с испуганными лицами что-то крикнули мне.
– Что случилось? — задыхаясь от бега, закричал я.
– Автомобиль взорвался, — взволнованно ответили они.
На тротуаре, колесами вверх, лежал желтый автомобиль военного типа. Я бросился к нему. Один из полицейских замахал руками…
– Может еще взорваться! — испуганно предупредил он.
Я оттолкнул его и заглянул в исковерканную машину.
Первое, что бросилось в глаза, был мертвый, с разнесенным черепом Сайкс и его стонущий, залитый кровью шофер. Зоси не было.
– Поднимайте машину, вытаскивайте шофера, он жив! — приказал я полицейским.
Несколько прохожих стали помогать нам. Соединенными усилиями мы подняли машину и поставили ее на колеса.
Полковник Сайкс лежал на асфальте. Маленький, залитый кровью, с размозженной головой, с еще не сошедшей с лица холодной, презрительной гримасой, он внушал мне все то же чувство омерзения.
– Товарищ полковник, там Зося пришла!.. Волнуется, где вы, — услышал я за собой голос Сеоева.
Я схватил ручищу честного малого и, забывая о Сайксе, закричал:
– Она жива?..
– Так точно! И смеется, и плачет, и дрожит… Все вас спрашивает.
И мы бегом пустились к своему дому.
– Вы видите ее? — хватая меня за руку, крикнул Сеоев.
– Кого? — спросил я и сейчас же увидел медленно подходившую открытую машину. В ней, вцепившись руками в подушки, сидела бледная, взволнованная Барк.
Взоры наши встретились. Барк вздрогнула, пошатнулась и, не отводя широко раскрытых глаз, откинулась назад.
– Как видите, моя дорогая, ваш «талисман» действительно помог мне, — по-русски сказал я.
Она стиснула губы и отвернулась, закрывая лицо руками.
Зося, радостная, возбужденная и счастливая, тут же, на виду у всех, бросилась ко мне на шею.
– Ну, дорогой Александр Петрович, тут уж мы лишние! — сказал генерал и ласково добавил: — Действительно замечательная девушка!
– Как это случилось? Почему кукла оказалась в машине Сайкса? — спросил я, когда мы остались вдвоем.
– Очень просто! Когда я возвращалась домой, машина полковника стояла во дворе, а он сам находился у госпожи Барк. Я видела огни в ее кабинете. Я знала, что, кроме Сайкса, там находятся и ваш хозяин, и фокусник Го Жу-цин. Я знала, что они ваши и мои враги. И я без малейшего колебания положила куклу госпожи Барк под сиденье в автомобиль полковника. Я сделала плохо? — глядя мне в глаза, спросила она.
– Ты сделала прекрасно! — целуя ее, ответил я.
– То же самое говорит и Ян, — просто сказала Зося.
Через два дня, просматривая утренние газеты, я увидел, как генерал, сидевший за столом напротив меня, взял синий карандаш и старательно отчеркнул какую-то заметку.
– Что это? — спросил я.
– »Дад» от сегодняшнего числа. Специально для вас. — И он, хитро улыбаясь, передал мне газету.
Я медленно прочел вслух:
– »Сегодня в десять часов утра на европейском временном военном кладбище был предан земле прах погибшего при автомобильной катастрофе полковника филиппинской армии и кавалера «Ордена пурпурного креста» Джефри Сайкса. При погребении присутствовали сэр Генри Дан, господин Гаррисон и Келли, а также представители от частей, расположенных под Тегераном. В момент погребения был дан троекратный залп».
В конце отдела «Новости столичной жизни» была еще одна заметка, также четко обведенная синим карандашом.
«Нам сообщают, что прелестная и талантливая госпожа Э.Барк, являвшаяся украшением столичных салонов, вчера вылетела в Багдад. Как передавали нашему сотруднику из осведомленных кругов, талантливая журналистка не скоро вернется в Тегеран, так как предполагает месяцев шесть поработать за границей над книгою об Иране. Пожелаем успехов и здоровья уважаемой госпоже Барк».
– Что же, Александр Петрович, вырежьте эти заметки и наклейте их на последней странице дела о «доме с привидениями», — предложил генерал.
– Которое теперь мы уже можем назвать законченным, — сказал Аркатов, передавая мне ножницы и клей.
Спустя неделю из Москвы пришло долгожданное распоряжение. «Ввиду успешного завершения работ по организации охраны северного участка Трансиранской железной дороги, установления порядка и достижения полного контакта со смешанной Союзной комиссией, генерала Степанова Д.И. и полковника Дигорского А.П., по сдаче ими дел назначенным на их место полковникам Терпугову П.Ф. и Ильину К.М., отозвать обратно для несения прежней службы».
После приезда упомянутых офицеров, когда мы уже находились в Баку, та же самая газета «Дад» в том же отделе писала:
– »Работавшие у нас известные советские востоковеды генерал С. и полковник Д., закончив с успехом свою работу, вчера утром с частью служебного персонала отбыли на самолетах в Россию. Пожелаем здоровья и успехов уважаемым востоковедам в их почетной работе и надеемся, что заменившие их в Тегеране советские коллеги с таким же вниманием продолжат начатую уважаемыми гостями работу на пользу СССР и Ирана».
Я перевел заметку Зосе. Она задумалась и потом тихо сказала:
– Как ни тяжела и трагична вся эта история, однако в ней есть кое-что и хорошее… Она помогла мне, вам и Яну найти друг друга.
Борис Соколов
МЫ ЕЩЕ ВСТРЕТИМСЯ, ПОЛКОВНИК КРЕБС!
Сыну Борису с любовью посвящаю
1
Тяжелый подъем по лесистому ущелью окончился.
Тропинка уперлась в глинистый уступ, заросший частым кустарником.
Раздвинув ветви колючей ежевики, Федор Дробышев ухватился за свисающую ветвь самшитового куста и остановился. Перед ним лежала полянка с густой, местами поблекшей травой. В тридцати шагах, прижавшись к горе, стоял домик с полуоткрытыми ставнями. Дальше виднелись виноградники и прошлогодние посевы табака. За ними раскинулся небольшой участок вспаханной земли, а выше широкой темной полосой тянулся лес, уходивший в сторону Клухорского перевала. Далеко на востоке за лесистыми горами уже всходило солнце. Было очень тихо. Дремали даже чуткие и злые горские собаки.
Сдвинув на затылок форменную фуражку и привычным движением расстегнув кобуру, Дробышев пытливо осматривал полянку и дом. Его спутник в старой домотканной черкеске, опоясанный порыжевшим патронташем, с трехлинейной кавалерийской винтовкой в руке стоял рядом. Медлить больше было нельзя.
Вынимая на ходу пистолет, Дробышев широким шагом пошел к дому. Немного сзади, стараясь не отстать, почти бежал коротконогий и неуклюжий горец.
Светлело синее небо, в торжественной тишине высились отроги невысоких гор, на земле сверкали бесчисленные бусинки инея.
Когда они дошли до середины полянки, хлестнул выстрел. Спутник Федора вскрикнул, выронил винтовку и упал ничком. Дробышев на мгновение растерялся. Выстрел спутал все его планы. Захватить врага внезапно не удалось: он первым нанес удар.
Тотчас же Дробышев почувствовал несильный удар по правой руке, глянул и увидел вспоротый рукав гимнастерки. Бежать назад было поздно. Он бросился вперед к дому.
Вторая пуля попала в правую ногу. Стреляя по окнам, он подбежал к углу дома, и в этот миг кто-то сзади навалился на него и стал душить. Пытаясь сбросить повисшего на нем человека, Дробышев увидел выбегающих из дома вооруженных горцев. Он выстрелил в них, но в ту же секунду почувствовал удар в грудь. Падая, успел увидеть вертящийся клочок голубого неба, зелень деревьев, женщину, стоявшую у дома, и горцев в черкесках, набегавших на него с винтовками. Напряжение, владевшее им, сменилось внезапной слабостью, безразличием. Далекий, тонкий и однообразный звон несколько мгновений звучал в его сознании. Потом исчез и он.
По ту сторону ущелья, гремя цепью, надрывно и злобно лаяла овчарка.
Перебрасываясь короткими гортанными словами, горцы – их было трое – с опаской подошли к Дробышеву. Самый молодой, высокий, стройный и картинно красивый, поднял из травы кольт Федора. Затвор пистолета был отведен назад, все патроны истрачены. Он сунул пистолет за свой патронташ. Другой, видимо, старший, с невозмутимым лицом, оглянулся на вышедшего из дома старика с седой бородой, в серой черкеске и отрывисто бросил молодому:
– Осмотри его, Хута! Возьми документы. Да побыстрее, нужно уходить.
Хута взглянул на третьего, невысокого и плотного, и улыбнулся.
– Здорово ты прыгнул на него, Минасян, – он кивнул на лежащего, – как настоящий всадник!
– Много говоришь! Как на базаре, – перебил его старший. – Скорее обыскивай!
Молодой перевернул тело Дробышева, быстро обшарил карманы и, не найдя в них ничего, ударил чекиста ногой в лицо. Федор застонал. Хута положил свою винтовку на землю и, обеими руками охватив раненого чекиста, зачем-то поставил его на ноги. Дробышев, покачнувшись, тут же упал. Тогда Хута поднял свою винтовку и выстрелил в него.
Солнце уже поднялось над лесом. Свет залил всю полянку, кристаллы инея тускнели, омытые водой листья деревьев и трава серебрились и сверкали. Над редко разбросанными в горах домиками, которые издали казались игрушечными, потянулись дымки. Где-то далеко внизу, должно быть, на дороге к морю, заскрипела арба.
Старик что-то сказал. Женщина вынесла из дома мешок, бурку и винтовку, и горцы, еще раз оглядев неподвижные , тела, двинулись в путь. Старик шел впереди. Миновали виноградники, пахотное поле и медленно пошли к вершине, к лесу, чтобы глухими тропами уйти к перевалу. Женщина смотрела им вслед. В окне домика виднелись встревоженные лица испуганных детей.
Выстрелы разбудили селение, лежащее на дороге от Клухорского перевала к морю. Там забегали люди. Они собирались группами, шумно разговаривали, оживленно жестикулируя.
Через час на шоссе показалась быстро идущая грузовая машина с пограничниками. У сельсовета она остановилась. Из кабины вышел командир. Пограничники выстроились перед машиной с легкими пулеметами на флангах. Волнуясь и перебивая друг друга, жители рассказали, что ночью двое в форме ушли из селения наверх, к Бак-Марани. На рассвете оттуда была слышна перестрелка. Вот уже больше часа, как все стихло.
Взяв проводников, командир разделил бойцов на две группы и повел их на гору.
Широкая, пробитая, быть может, десятками поколений людей дорога постепенно переходила в чуть заметную тропу. Идти становилось все тяжелей. Поднявшееся солнце согрело землю, она размякла, и ноги скользили. Густо разросшийся кустарник стеною стоял на пути, ветви хлестали по лицам.
Наконец проводники, как по команде, остановились и, призывая к тишине, предостерегающе подняли руки. Пограничники подтянули пулемет.
– Здесь! – шепнул один из проводников и показал на уступ.
Зеленые фуражки и гимнастерки пограничников сливались с листвой. Бойцы настороженно следили за домом. Раздвинув ветки кустарника, командир внимательно и как будто неторопливо рассматривал в бинокль лежащую перед ним полянку, одноэтажный домик с блестевшими на солнце окнами. Некоторые ставни были полуоткрыты.
По сигналу лужайка заполнилась бойцами с винтовками наперевес.
Два бойца вошли в дом, и он тотчас наполнился шумом, говором, детским плачем. Через минуту пограничники снова вышли на поляну. За ними шла женщина. Плача, она что-то быстро говорила, показывая на лежащих в траве людей. В одном из них командир узнал весельчака и балагура Шалву Зарандия, сотрудника районного отдела милиции. Еще недавно они встречались, и Зарандия смешно рассказывал о свадьбе их общего приятеля Чиковани.
Бойцы осторожно перевернули Дробышева, лежавшего у самого дома, и увидели его залитые кровью лицо и грудь. Пограничник узнал и Федора – оперативного уполномоченного ГПУ Абхазии, в прошлом году приехавшего из Москвы.
Враг мог быть близко, рядом, – надо было спешить. Редкой цепью пограничники пошли по пашне, мимо шуршащих бодыльев прошлогоднего кукурузника, мимо виноградника, к лесу, по следам ушедшей банды. Несколько бойцов подняли тела Зарандия и Дробышева и понесли их вниз, в селение.
Прочесывание местности результатов не дало, поиски бандитов пришлось прекратить. Вернувшись через несколько часов в селение, командир разыскал врача, вызванного из Сухума. От него он узнал, что Дробышев жив.
– А жить будет? – спросил пограничник.
Врач пожал плечами.
Зарандия и Дробышева уложили в машину и с врачом и бойцом отправили в город. При первом же толчке Федор от резкой боли пришел в себя. Он лежал на шинели, из-под которой высовывались высохшие стебли кукурузы. Ему был виден голубой четырехугольник высокого неба и сидящий на борту грузовика молодой веснушчатый пограничник. Дробышев шевельнулся, острая боль опять пронзила тело, и он застонал. Встревоженный пограничник, держась за борт, наклонился к нему, и Федор увидел его испуганные глаза. Боль была невыносима, она не давала дышать.
К нему нагнулся врач, взял руку Федора, нащупал пульс.
– Все будет хорошо, теперь скоро, скоро, – едва разобрал Дробышев. Он закрыл глаза. Сжалось сердце, стало тоскливо и одиноко. Кругом были люди, вот этот врач, этот боец, и им принадлежало все – и земля, и небо, и эти звуки, а он лежал один, вне этого мира. Дробышеву стало жаль себя, и он заплакал.
За одним из поворотов виляющей дороги открылось море – грузовик выехал на гудронированную приморскую магистраль. Тряска прекратилась, машина, набрав скорость, плавно пошла по шоссе. Наконец дробно простучали доски Келасурского моста, и начался город.
Через несколько минут, миновав центральные улицы и обогнув Ботанический сад, машина подъехала к белому зданию больницы. Здесь уже ожидали. В подъезде стояли сестры и санитары.
Дробышеву запомнилось плавное покачивание носилок, шарканье ног. Его внесли в огромную, залитую солнечным светом операционную. Пока снимали разорванную одежду, Федор смотрел на прыгавших по стене и потолку солнечных зайчиков, на сосредоточенные лица обступивших его людей. Он увидел седоватую, аккуратно подстриженную бородку хирурга Шервашидзе, стоявшего с марлевой повязкой на лице у операционного стола, что-то хотел сказать, но закашлялся, стал захлебываться кровью, хлынувшей изо рта.
– Маску! – отрывисто бросил Шервашидзе в сторону, и Федор почувствовал на лице что-то холодное и колющее. Почти в ту же минуту перед глазами замелькали разноцветные круги, все расширяющиеся и удаляющиеся. Их становилось все больше и больше, они сменялись все быстрее и быстрее. Дробышев почувствовал легкость, невесомость. Закружилась голова, и он полетел в темную пропасть.
2
Начальник управления Березовский встал из-за стола, неторопливо отодвинул кресло и подошел к висевшей на стене карте. Раздвинув шторку, он обернулся к сидевшим у окна и продолжал:
– Десять лет назад, в феврале тысяча девятьсот двадцать первого года, меньшевики и интервенты были изгнаны из Грузии. Но английская разведка оставила там широко разветвленную сеть своей агентуры. Секретная служба организовала ряд вооруженных банд для борьбы с Советской властью путем антисоветской агитации, уничтожения важнейших объектов и убийства наших лучших людей. Конечной целью ставилось всеобщее вооруженное восстание и отделение Грузии от Советского Союза.
Оперативный уполномоченный Строгов достал портсигар и вопросительно посмотрел на начальника. Тот кивнул головой. Строгов закурил.
– Эти вооруженные антисоветские группировки, – продолжал Березовский, – базировались в предгорьях Главного Кавказского хребта, но действовали преимущественно на территории Черноморья. Вечнозеленые леса побережья давали бандам хорошее укрытие и затрудняли борьбу с ними.
Несомненно, эти небольшие и исключительно мобильные группы, скомплектованные из ожесточенных и отчаянных, а порой и фанатично настроенных врагов, представляли для нас угрозу. Но в процессе становления и укрепления власти на местах они слабели, распылялись или при активной помощи населения захватывались нами. Все же они еще существуют. Одной из наиболее активных и живучих является банда Эмухвари – отпрысков владетельных князей Абхазии. На ее счету десятки убитых партийных работников, сельских активистов, работников органов ГПУ и милиции. Особенность банды – ее исключительная жестокость. Раненых она добивает, свидетелей уничтожает.
Телефонный звонок перебил Березовского. Он не торопясь подошел к столу, снял трубку и назвал себя. Слушал, потом спросил: «Где она живет? На Тверском бульваре? А дом? – Он сделал запись в блокноте. – Хорошо, приготовьте к вечеру подробную справку». – Березовский положил трубку и вернулся к карте.
– Банда, снабженная оружием иностранной марки – полуавтоматами Ли-Энфильда и гранатами Милса, совершенно не испытывала недостатка в боеприпасах. К весне тысяча девятьсот тридцатого года, имея немалые потери убитыми, – я подчеркиваю убитыми, потому что раненых нам захватывать не удавалось, – банда затаилась где-то в горах, но с весны, в период коллективизации, снова спустилась с гор и развернула диверсионную и террористическую деятельность. Этот период совпал с активизацией враждебных нам группировок и агрессивными выступлениями некоторых политических деятелей за рубежом.
Было много неясного. Мы не располагали точными данными о составе банды, не знали ее баз, «почтовых ящиков», источников снабжения. Оставались неизвестными ее связи. А поведение банды показывало, что она осведомлена о некоторых предпринимаемых против нее мероприятиях. Ранней весной 1930 года мы направили в Абхазию Дробышева. Хотя о его выезде знало лишь несколько человек, у Холодной Речки – это около Гагр, вот здесь (Березовский показал на карте) – ночью его машину обстреляли.
– Возможно, случайное совпадение? – сказал старший оперативный уполномоченный Обловацкий.
– Это было бы легчайшим и, несомненно, неверным предположением, Сергей Яковлевич, – отозвался Березовский. – Я напомню вам слова Ленина: «…Быть начеку, помнить, что мы окружены людьми, классами, правительствами, которые открыто выражают величайшую ненависть к нам»… Дзержинский говорил, что бдителен тот, кто, анализируя незначительные факты, умеет нащупать вражескую руку.
Березовский подошел к столу, открыл портсигар и закурил.
– И мы были правы, увидев в этом не случайность. Но об этом позже.
Он глубоко затянулся и продолжал:
– Тридцатый год был годом напряженной работы небольшого коллектива чекистов Абхазии. Уже осенью мы имели более точные данные о составе банды, мы знали некоторые «почтовые ящики» и каналы поступления оружия и боеприпасов. Наконец, мы знали пути утечки совершенно секретных сведений политического, военного и экономического характера. Мы знали многое, но все это пока не давало нам возможности нанести удар.
Начальник управления подошел к огромному окну. Отсюда виднелась площадь с давно бездействующим фонтаном, из которого когда-то московские водовозы набирали воду, красно-кирпичная стена Китай-города с большой, потемневшей от времени и непогоды иконой на воротах. Широкий людской поток выливался из ворот и растекался, мешаясь с бесчисленными извозчиками и ломовыми, в сторону Ильинки и вниз к Театральной площади. Изредка, оставляя за собой синие дымки, мелькали автомобили, но они терялись в массе людей, лошадей и повозок.
Все это было давно знакомо. Березовский смотрел на площадь, но мысли его блуждали далеко. Почему-то вдруг ему вспомнился случай, раз и навсегда положивший конец сомнениям, где он нужней.
Шел восемнадцатый год. Савинковские террористы в Петрограде убили Володарского, в июле произошло убийство германского посла графа Мирбаха. Особенно тяжелым был август. На севере, в Архангельске, с моря высадились англичане. Через два дня на юге английские «томми» заняли Баку. Еще через несколько дней стало известно о захвате Владивостока. Сибирь находилась в руках колчаковцев. Украина горела под пятой Краснова и Скоропадского. На западе бряцали оружием германские полки… Английский разведчик Сидней Рейли со своим дружком Джорджем Хиллом в Москве готовил убийство Ленина. Тридцатого августа в Петрограде убили Урицкого. Дзержинский с группой чекистов бросился в Питер. Но там его нагнало сообщение о покушении на Ленина. Ночью он выехал обратно в Москву. Березовский был с ним.
– Ты думаешь, там легче? – нахмурившись, спросил его Дзержинский, когда Березовский попросил направить его на фронт.
– Легче! – убежденно ответил он. – Там знаешь, где враг.
– Значит, ищешь, где спокойнее? – прищурился Дзержинский. Березовский опустил голову. – Партия знает, где ты нужней! Я не слышал твоей просьбы. Иди!
Березовский навсегда запомнил эти слова.
Казалось, он забыл о сидящих за его спиной – спокойном и неторопливом Обловацком, подвижном и задиристом Строгове – людях, которых он посылает в далекую, не всем хорошо знакомую пограничную республику, и о своем помощнике Бахметьеве. «Что это… старость? С чего это я вдруг ударился в воспоминания?» – спохватился Березовский. Он улыбнулся и снова заговорил спокойно и четко:
– Анализируя все известное нам, чувствовали, что дело обстоит значительно серьезнее, чем предполагали вначале. Но многое еще основывалось на интуиции – фактов не хватало.
В результате кропотливой работы мы установили, что связь между бандой и ее зарубежными хозяевами поддерживали подводные лодки, а также многочисленные, безобидные на вид турецкие фелюги, курсировавшие вдоль побережья. Ведь лесистые бухты, расположенные на побережье селения, монастыри и развалины древних замков исключительно удобны для встреч, снабжения оружием и боеприпасами, передачи сведений.
И вот в разгаре этой работы Дробышев, по тем сведениям, которыми я располагаю, попадает в ловушку, как мальчишка, губит своего спутника и, возможно, себя!
Березовский смял папиросу.
– Разрешите, Василий Николаевич, – поднялся Обловацкий.
– Пожалуйста, Сергей Яковлевич, – сказал Березовский и жестом предложил ему сесть.
– Жив ли Дробышев?
– Последнее сообщение из Сухума поступило в четыре часа. Сейчас, – он посмотрел на часы, – одиннадцать. Семь часов назад он был жив, но без сознания. Положение его тяжелое.
Начальник управления нажал кнопку настольного звонка.
– Свяжитесь с Сухумом, узнайте, как состояние Дробышева, – сказал он появившемуся в дверях секретарю.
– Где и как произошла стычка? – встав, спросил Строгов.
– Еще не все ясно. По имеющимся у нас сведениям, шестого февраля вечером Дробышев с оперативником милиции Зарандия выехал в небольшое селение Мерхеули. – Он снова подошел к карте и показал: – Это в двадцати километрах от Сухума в сторону Клухорского перевала. По словам хозяина дома, у которого ночевал Дробышев, некоего Квициния, ночью к ним постучался неизвестный. Лицо его было закрыто башлыком. Переводчиком был Зарандия, который знал этого человека. После беседы, продолжавшейся около часа, посетитель ушел. Перед рассветом Дробышев с Зарандия ушли в небольшое горное селение Бак-Марань, расположенное в двух-трех километрах на северо-запад. Часа через два в Бак-Марани послышалась стрельба.
Прибывшие из Сухума пограничники обнаружили у дома жителя Бак-Марани Минасяна убитого Зарандия и в бессознательном состоянии тяжело раненного Дробышева. Стрелявшие в них, несомненно, ночевали в доме Минасяна и после перестрелки ушли в лес. Вместе с ними скрылся и Минасян. Необходимо заметить, что он известен нам как контрабандист и антисоветский элемент.
– Установлено ли, кто приходил к Дробышеву ночью? – поинтересовался Обловацкий.
– Еще нет. Зарандия убит, а Дробышев… – Березовский запнулся. – Дробышев пока не может ответить на этот вопрос.
– Нет ли оснований предполагать, что неизвестный из банды Эмухвари? – спросил Строгов.
– Это предположение не лишено оснований, но требует проверки. – Он переждал немного. – Вопросов больше нет? В таком случае на этом закончим. Вот в основном все, что я мог вам сказать. Более подробно, без исторических экскурсов, вы ознакомитесь с имеющимися материалами у Ивана Васильевича, – он кивнул в сторону сидевшего на диване начальника отдела Бахметьева. – Ваш выезд завтра. – Начальник управления встал. – Я вас не задерживаю.
Оперуполномоченный Строгов, высокий и подтянутый, быстро подошел и первым пожал протянутую руку. Лицо Березовского потеплело.
– Смотри, Николай Павлович, никаких опрометчивых и непродуманных действий, а знаю, ты горячка! – он задержал руку Строгова в своей и обнял его. – Помни, теснейшая связь с нами. А летом увидимся – приеду к вам в Сухуми, отдыхать.
Он улыбнулся, похлопал Николая Павловича по плечу и протянул руку Обловацкому.
– За тебя я спокоен, ты рассудителен и осторожен, но смотри в оба.
Оставшись один, Березовский вызвал секретаря.
– Что Сухум? – спросил он.
– Положение по-прежнему серьезное. Раненый без сознания. Пульс упал. Вечером по «ВЧ» с вами будет говорить товарищ Чиверадзе.
– Хорошо! Свяжитесь по телефону с Еленой Николаевной Русановой, попросите ее приехать ко мне. Пошлите за ней машину. Когда приедет, доложите. Я буду у руководства.
3
Палата госпиталя с большим итальянским окном, в обиходе называвшаяся «угловой», вот уже три дня была объектом особого внимания главного врача.
Пациенты госпиталя, большей частью больные «мирными» болезнями – язвой желудка, ревматизмом, малярией и грыжей, – опекались главным врачом с той снисходительной внимательностью, с какой терапевт лечит больного насморком. Влюбленный в свою профессию, Шервашидзе относился серьезно только к резанным, колотым и огнестрельным ранам. Он прямо-таки боролся за жизнь Дробышева. Сложная двухчасовая операция, во время которой Шервашидзе кромсал и латал истерзанное пулями тело, закончилась. Раздробленную руку из-за начавшейся гангрены пришлось ампутировать. Много хлопот и волнений доставила пуля, пробившая грудь. Простреленную плевру все время заливало кровью.
Дробышев по-прежнему был без сознания.
Потеря крови, хотя и компенсированная вливанием большой дозы физиологического раствора, ослабила сердечную деятельность. Шервашидзе и его помощники внимательно следили за сердцем, за борьбой организма – следили и помогали ему в этой борьбе. Временами в груди Федора слышалось глухое клокотание. Бледное лицо раненого то и дело передергивали судороги, рот его сжимался, и сквозь выбитые зубы прорывались стоны.
Часы, когда у кровати Дробышева дежурила Этери, двадцатидвухлетняя, обычно смешливая сестра хирургического отделения, были для нее часами тревоги и непрестанных волнений. Ее особенно пугали моменты ослабления сердечной деятельности, и , уловив их, она тотчас же бежала к дежурному врачу или к Шервашидзе. Александр Александрович торопливо шел за бегущей впереди сестрой, садился рядом с кроватью на табурет, считая пульс, долго и внимательно смотрел в лицо раненого.
Порой, когда ему казалось, что больному не хватает воздуха, Шервашидзе приказывал открыть большое окно, и тогда вместе с отдаленными шумами города в палату врывался свежий весенний воздух, напоенный ароматом. Было время цветения мимозы, и ее нежный, чуть горьковатый запах, смешиваясь с запахом магнолий, лип, эвкалиптов, лавров и множества других деревьев и цветов, распостранялся в палате.
О Дробышеве беспокоились не только в этом маленьком пограничном городке на берегу моря. По телефонным и телеграфным проводам шли запросы о нем из далекой Москвы. И если до сих пор о существовании Федора знали лишь немногие, то сейчас его имя называли сотни людей, ранее не знакомых ему.
И только далеко от него близкий и дорогой Федору человек ничего не знал о случившемся. А как была ему нужна сейчас нежность и ласка этой далекой и теперь, казалось, совсем чужой женщины. Какую огромную и острую боль причинила ему она… И все же он ее не забыл, не мог забыть и, несмотря ни на что, тщательно пряча в душе свое большое, горькое чувство, продолжал любить.
4
В точно назначенное время Обловацкий и Строгов были у начальника отдела Бахметьева.
Иван Васильевич, невысокий, начавший полнеть человек, со следами оспы на широком, скуластом лице, усадил их за стол, на котором лежали развернутая карта-"пятиверстка" побережья и несколько переплетенных томов дела.
– Ну что ж, друзья, не буду повторять уже сказанного вам Василием Николаевичем. Задержу ваше внимание лишь на моментах, представляющих для – вас непосредственный интерес.
Подойдя к столу, Бахметьев открыл один из томов и, найдя по заложенной вкладке нужное место, продолжал:
– Надо предполагать, что в ближайшие часы подтвердится наша уверенность, что были Эмухвари. Эмхи, как зовут их там. Если это были они, то многое прояснится. Дробышев установил, что связь Эмухвари с их зарубежными хозяевами осуществляется с помощью подводных лодок, и напал на их след, но из-за ранения не довел дело до конца. Мы знаем только приблизительно места высадки связных и выгрузки оружия и боеприпасов. А нам надо как можно быстрее их перехватить. Зато нам известно точно, что центральным «почтовым ящиком» является монастырь в Новом Афоне, а его настоятель отец Иосаф не только представитель господа бога. Не доверяя молитвам, он пользуется и коротковолновым передатчиком. Но трогать отца Иосафа пока нельзя, чтобы не встревожить весь муравейник. Наблюдением установлено, что подводные лодки были замечены в секторе Холодной Речки, у селения Кургиле, южнее устья Кодор, и, наконец, седьмого февраля на побережье около устья реки Келасури, у селения Маджарка. Это дает нам право предполагать, что Эмухвари (если это были они) неспроста находились шестого февраля в Бак-Марани, откуда до Келасури по прямой километров шесть.
На этих участках наблюдение ведется непрерывно, хотя не исключено появление лодок в ближайшее время и в других местах побережья, так как выгрузка на берег какого-либо снаряжения шестого-седьмого февраля, по нашим сведениям, не производилась. В Сухуме вам необходимо продолжать работу Дробышева. Мне кажется, – закончил Бахметьев, – что разгадка находится в Сухуме и в Новом Афоне. Особенно в Афоне, – подчеркнул он. – Как уже сказал Василий Николаевич, вы выезжаете завтра сочинским, едете отдельно. О вашем выезде знает только начальник опергруппы ГПУ Абхазии Чиверадзе, с которым вы встретитесь в Сухуме. Вопросы есть?
– Нет. Все ясно! – Обловацкий и Строгов встали.
5
– Василий Николаевич, Русанова здесь, – доложил секретарь.
– Просите!
Березовский поднялся навстречу входившей в кабинет молодой высокой женщине.
– Здравствуйте, Елена Николаевна!
Он пожал руку и гостеприимным жестом показал на диван:
– Садитесь, нам нужно поговорить.
Русанова с недоумением и тревогой смотрела на Березовского, не понимая, зачем ее вызвали.
– Я знаю, что вы замужем, знаю, кто ваш муж. Вы, видимо, счастливы с ним, – медленно заговорил Березовский, садясь рядом и разглядывая свою гостью. Заметив горькую усмешку, тронувшую ее тонкие губы, он посмотрел ей в глаза. – Видимо, счастливы, – раздумчиво повторил Березовский, – если ушли к этому человеку, несмотря на то, что годились ему в дочери. Ушли, причинив огромное горе другому, с которым связали прежде свою жизнь…
– Я не понимаю вас. По какому праву вы… – вскинув голову и с волнением глядя на Березовского, начала Русанова. Но тут же тревожно спросила: – Что-то случилось? Да?
Березовский медлил с ответом.
– Не знаю, правильно ли я сделал, пригласив вас сюда, но дело в том… – он запнулся и снова внимательно посмотрел ей в глаза. – Дело в том, что Дробышев тяжело ранен.
Он хотел сказать, что знает о любви Федора к ней, что там, далеко, Дробышев борется со смертью и – кто знает! – будет ли жив. Хотел, но не успел. Русанова схватила и сжала его руку. Лицо ее побледнело.
– Он жив? Говорите правду, только правду!
Березовский утвердительно кивнул головой.
Она отпустила его руку. Еще минуту назад такая прямая, гордая, Русанова вдруг будто сжалась, сгорбилась, опустила голову и заплакала.
– Ну вот и хорошо! – дрогнушим голосом сказал Березовский. Еще минуту назад он чувствовал неприязнь к этой женщине, но сейчас что-то теплое шевельнулось в его душе. Значит, не безразличен ей Дробышев.
– Вот и хорошо! – повторил он.
Елена Николаевна с недоумением взглянула на него.
– Вытрите слезы и успокойтесь, – сказал Березовский. Она послушно вынула платок и стала вытирать глаза.
– Расскажите мне все, – попросила она. – Как это случилось? Что с ним?
Она не отрываясь смотрела на Березовского большими, влажными глазами, а он, взволнованный и подобревший, ходил по кабинету, подсаживался к ней и вновь вставал и рассказывал о ранении Дробышева, о том, какой он мужественный и верный человек. Она слушала и думала, что в сущности никогда не переставала любить Федора, и что он тоже любит ее, и что она во всем виновата.
Наклонив голову, Русанова плакала. Березовскому стало жаль ее.
– Успокойтесь, ну, успокойтесь же, – говорил он.
– Можно мне поехать туда? – спросила Русанова.
– А муж, как он отнесется к этому?
– Я объясню ему все, он должен понять.
– Ну, а если не поймет? – настаивал Березовский.
– Ах, что я сделала! – она на мгновение снова ушла в свои мысли, но тут же опомнилась. – Я не могу не ехать. Я очень виновата перед ним. – Она замолчала и потом, видимо думая о своем муже, сказала: – Ну, а если не поймет, все равно я поеду.
Березовский почувствовал, что ею движет не минутная вспышка жалости и раскаяния, а настоящая, большая любовь, потерянная и вновь найденная.
– Так, значит, решили ехать? – спросил он. И хотя теперь уже знал, что она ему ответит, все же добавил, проверяя и ее и себя: – А то подумайте! – Березовский посмотрел ей прямо в лицо. – Если любишь – поезжай, но поезжай совсем. Помоги ему, он стоит большой любви! Поезжай завтра, тебя проводят.
Он говорил ей – ты, как сказал бы своей дочери, которая поняла свою ошибку и решила ее исправить.
6
Едва поезд отходит от платформы, пассажиры, которым предстоит провести вместе несколько суток, устраиваются и начинают знакомится.
Не был исключением и этот мягкий вагон поезда Москва – Сочи.
Елена Николаевна приехала на вокзал в последнюю минуту. Только она вошла в тамбур, прозвучал свисток, паровоз дернул, и вагоны, лязгнув буферами и заскрипев, тронулись с места. Елена Николаевна прошла по коридору, нашла свое купе и открыла дверь.
За столиком сидела старуха. Отодвинув занавеску, она смотрела в темное окно. Напротив нее толстяк, лет сорока, восточной внешности, краснощекий, с узкими усиками, дымил папиросой. Опущенные наполовину верхние полки закрывали свет плафона, и только настольная лампа освещала сидевших.
Русанова вошла, попутчики повернулись к ней.
Мужчина встал:
– Видите, мамаша, в нашем лагере прибыло! – оживленно сказал он, обращаясь к старухе, взял из рук Елены Николаевны чемодан и поставил на верхнюю полку. – Это ваше сиденье? – спросил он, кивнув на место у окна. Он помог Елене Николаевне снять пальто и сел у двери, внимательно ее разглядывая. Русанова поблагодарила, уселась и машинально поправила волосы. Старуха пожевала беззубым ртом и поджала губы. Смотрела она неприязненно и хмуро. Молчание нарушил мужчина:
– К морю едете? – спросил он, растягивая слова, с небольшим грузинским акцентом. Она кивнула головой. Он обрадовался: – Купаться не придется, но вино пить будем. И тепло у нас, не то, что в Москве.
Дверь открылась и в купе вошел невысокий, немного сутулый человек.
– Вот нам и попутчица до самых Сочи! Довольны? – спросил его толстяк.
Обловацкий – это был он – неопределенно пробормотал что-то, но вежливо улыбнулся. Ему хотелось спать, а не разговаривать. И вообще, в своих частых поездках он предпочитал мужскую компанию. «Вот бы сюда Строгова». – подумал он, бросив взгляд на новую пассажирку. Чуть продолговатое лицо с большими черными грустными глазами, зачесанные на прямой пробор темные с отливом волосы делали ее похожей не то на грузинку, не то на еврейку. Эту красивую запоминающуюся внешность не портил даже чуть-чуть крупный нос и тонкая каемка большого рта.
Сергей Яковлевич перевел взгляд на полную, лоснящуюся физиономию толстяка с блестящими глазами, немного на выкат. «Любит женщин и выпить, – решил он. – Таких не устраивают тишина и молчание, по натуре они подвижны, любят шум и веселье». Старуха по-прежнему сидела нахохлившись и пожевывая губами. Позже она расскажет, что едет от младшего сына, где гостила около двух месяцев, к старшему в Харьков. Ей не понравилась невестка, и она довольна и недовольна своей поездкой. Довольна, потому что уехала, а недовольна, так как считает, что ее младшенькому не повезло. Она видела, что сын влюблен в свою жену, и нехорошее, ревнивое чувство копошилось в ней.
– Вы разрешите? – толстяк потянулся к большой плетеной сумке, из которой высовывались винные бутылки. Но Елена Николаевна замотала головой, извинилась и вышла в коридор. Он был почти пуст. Через стеклянную дверь было видно, как проводник разжигает самовар. У одного из окон стоял человек в спортивном костюме и, глядя в темноту, курил. Спросив у него, в какой стороне вагон-ресторан, она пошла туда.
В ресторане было шумно и грязновато. Свободных мест за столиками не оказалось, но ей удалось устроиться возле самого входа, рядом с директором, сосредоточенно щелкавшим на счетах. Елена Николаевна заказала чай с лимоном. Сидя спиной к залу, она видела в зеркале буфета весь вагон с жующими, пьющими и разговаривающими пассажирами. Временами хлопали входные двери и вместе с новыми посетителями в вагон врывалось белое холодное облако. Оно мешалось с табачным дымом и растекалось по полу и углам вагона. Елена Николаевна, обжигая руки о горячий подстаканник, по-ребячьи дула на чай и пила маленькими глотками. Ей не хотелось возвращаться в купе, она ушла-то для того, чтобы избавиться от разговоров. Но сколько можно сидеть за стаканом чаю? Она нехотя встала и, пройдя по начавшему пустеть ресторану, вышла в тамбур.
За полузамерзшими окнами мелькали редкие огоньки домов. Елена Николаевна мысленно представила себе людей, сидевших в кругу своих близких. Еще вчера у нее тоже был свой дом, подобие семьи, какие-то интересы, казавшиеся ей значительными. А сегодня? Она усмехнулась. Кто она в сущности сейчас? Русанова мысленно раскладывала по квадратикам свою жизнь. Ошибки… сколько ошибок, в которых она теперь винила только себя.
Елена Николаевна, усталая и озябшая, дошла до своего куле, открыла дверь. В фиолетовом свете ночника спящие казались покойниками. Она вернулась в коридор и прижалась к холодному окну. По-прежнему из темноты навстречу выплывали неяркие мигающие огни, медленно проходили мимо и пропадали. Потом вдоль пути потянулся лес, плотной стеной закрывший снежные поля, строения.
Снова думала она о человеке, к которому сейчас так стремилась. Вчера у Березовского ее охватило раскаяние за то горе, которое она причинила любимому человеку. А после разговора с мужем она еще яснее увидела горькие плоды своего легкомыслия.
Вспомнились знакомство с Федором, долгие прогулки по ночной Москве, суматошные встречи под часами – чудесное, все нараставшее, большое чувство к этому немного взбалмошному, но прямому и искреннему человеку. Потом объяснение и, наконец, свадьба. Как они были счастливы, выйдя под руку из ЗАГСа. Елена Николаевна невольно улыбнулась, вспомнив маленького толстого Колю Исаева, стоявшего за ними на носках и державшего над их головами толстую книгу, – как потом оказалось, – Шекспира. «Порядок! Все как у людей. Вместо венца», – шептал он. Вспомнился Юра Дворкин, франт и «прожигатель жизни». И она и Федор любили его и знали, что под наигранным фатовством застенчиво пряталась добрая душа настоящего друга, способного отдать товарищу последнее. Был и серьезный Ваня Максимов, о котором Исаев говорил многозначительно: «Вот это голова! Профессор!» – намекая на то, что Максимов учится на вечернем рабфаке.
Она услышала долгий гудок паровоза. Мелькнули затянутые морозным туманом огни, поезд подошел к станции. Одноэтажное деревянное здание вокзала, платформа и старинный фонарь, горевший унылым желтым светом, были засыпаны снегом. Люди с узлами и баулами бежали вдоль состава, разыскивая, должно быть, свои вагоны. Огни, суета на платформе – все это мешало думать, и Елена Николаевна с досадой ждала, когда тронется поезд.
Но вот послышались дребезжащие удары станционного колокола, им ответил далекий протяжный гудок паровоза. Вагон дернулся, звон буферов прошел по составу, станция поплыла мимо и стала медленно уходить в темноту. В коридоре хлопнула дверь, прошел проводник, неся с собой холод зимней морозной ночи.
– Крепчает, градусов пятнадцать, наверно. А Вы чего не спите? – спросил он, проходя мимо. Елена не знала, что ответить, и промолчала, ожидая, когда он уйдет, и она останется одна со своими невеселыми мыслями.
И опять потекли воспоминания, торопясь и обгоняя друг друга. Она представила себе восьмиметровую комнатку без удобств, которую они согревали электрической плиткой, в одноэтажном деревянном бараке, называемом ими коттеджем. Как все было давно и как замечательна была и эта комната и ворчливая тетя Маша за тонкой фанерной стенкой, и люди, которые их окружали. И самый замечательный из них – Федор, ее Федька. Они оба работали – он помощником оперуполномоченного ОГПУ, она в студии техфильмов.
Как много было хорошего в их задорной молодости, комсомольской юности. Все принадлежало им, все было впереди. Все доставляло радость. И купленная новая книга Павленко. Как она называлась? Ах, да, «Азиатские рассказы». «Вот здорово, верно, Аленушка? – говорил Фефор. – Знаешь, будем собирать библиотеку». – И она соглашалась с ним… И надежды на получение комнаты. И купленная рамка для картины (ее купила она). В трамвае рамку чуть не поломали, хотя она держала ее над головой. А сколько было волнений и веселой суматохи, когда они ходили в театр.
А потом горе, так неожиданно свалившееся на них, когда ребенок, их первый ребенок, родился мертвым. Какое это горе и как внимательны были они друг к другу. А сейчас он, быть может, умирает один, далеко от нее.
Что она делала в тот день, когда его ранили? Она перебирала в памяти последнюю неделю и вспомнила этот день, пустой и бессодержательный, как все другие за последние два года, – портнихи, телефонные звонки назойливых приятельниц. Нет, нет, она хотела скорей вернуться хотя бы памятью к прошлому, такому милому и родному. Но мысли теперь почему-то возвращались уже не к Федору, а к тому, другому. И опять в такт вздрагивающим колесам текли воспоминания, обрывки впечатлений, какие-то слова, лица. Постепенно откуда-то из глубины, обрастая мельчайшими деталями и ширясь, как скатывающийся с горы снежный ком, выплывало все, связанное с ее вчерашней жизнью. Как же случился разрыв? И что дал ей этот новый для нее мир, в который она вошла?
Как-то днем на работу ей позвонил Федор. Он получил два билета в МХАТ и предлагал пойти с кем-нибудь.
– А ты? – с обидой спросила Елена.
Оказалось, что он не может, занят.
«Опять занят, всегда занят! Когда же будет день, вечер, когда они смогут быть вместе?» – чуть не плача, в который раз подумала она. Вечер был испорчен. В театр пришлось пойти с соседкой. В антракте, в очереди к буфетной стойке пожилой, хорошо одетый мужчина оказал им какую-то услугу, заговорил с ее спутницей, потом с ней. В следующем антракте он нашел их и, продолжая начатый разговор, уже проводил до места, потом домой. Соседка, пустенькая и не особенно умная, осталась в восторге от нового знакомства. Он скромно предложил довезти их домой на своей машине и, прощаясь у барака, попросил разрешения позвонить по телефону. Она дала служебный. Через несколько дней Григорий Самойлович (так звали нового знакомого) позвонил, напомнил, что в «Мюзик-холле» новая программа, советовал пойти. Она отказалась, но он так долго уговаривал, что пришлось согласиться, и они пошли втроем – она, соседка и он. С этого и началось.
Он окружил ее таким вниманием, такой заботой, что порой она начинала сравнивать его с Федором. И сравнения были не в пользу мужа. Кроме возраста! Потому что старше он был вдвое и иногда это подчеркивал. Мягко, с чуть заметной грустью. Так шло время. Наконец, как-то, провожая домой, заметно волнуясь, сказал, что любит ее. Несколько дней они не встречались. Потом опять начались встречи.
Елена Николаевна ясно вспомнила день своего ухода. Накануне вечером, провожая ее по слабо освещенным переулкам домой, Григорий Самойлович сжал ее руку и, настойчиво возвращаясь к своему, спросил, заглядывая в глаза, когда же она решится уйти от Федора и свяжет свою жизнь с ним. Он долго говорил о своем одиночестве, о своей любви, о заботах, которыми окружит ее. Так заманчиво рисовал он их будущую жизнь, круг новых интересов и людей, которые будут рядом. Вскользь сказал, что решил воспользоваться предложением уехать на продолжительный срок в служебную командировку во Францию. Он бывал раньше в Париже и теперь в разговоре небрежно жонглировал названиями улиц, площадей, театров и магазинов. Это звучало так заманчиво – увидеть воочию то, о чем она только читала, что видела в кино. Париж, бульвары, Нотр-Дам, Булонский лес, Елисейские поля. И все это она могла увидеть.
Они подошли к дому – одноэтажному деревянному бараку, в котором она жила. И это после красочных рассказов о Париже, Лувре, кабачках Монмартра. Это было ужасно. Прощаясь, она уже не сопротивлялась, ей не было стыдно, и на настойчивый вопрос: «Когда же мы будем вместе?» она, как завороженная, молча кивнула головой, согласилась.
Елена Николаевна ушла из дому в своем простом вискозном платьице, скромных туфлях и стареньком платочке, как этого требовал Григорий Самойлович, и действительно попала в новый мир. Правда, с Парижем не вышло, поездка не состоялась, но было весело и в Москве. Товарищи ее нового мужа со своими чопорными женами, в глубине души осуждали Григория Самойловича, после непродолжительных иронических пожиманий плечами и кривых улыбок примирились и приняли ее в свой круг. А потом привыкли и они и она, и все восторгались ее наивностью и непрактичностью.
Интересы этих людей были иными, чем в среде, в которой она выросла. Елену Николаевну вскоре начала возмущать их ограниченность. Не раз она звонила по телефону Федору, пытаясь поговорить с ним, объясниться, но он, узнав ее голос, вешал трубку. Наконец, в один из дней, незнакомый голос ответил, чтобы она не звонила, потому что Дробышев уехал. Она не поняла, куда он мог уехать, и позвонила снова, и услышала все тот же голос: «Вам, кажется, ясно сказали, что Дробышев здесь не работает. Не звоните больше!» Как-то, когда ей было очень грустно и тяжело, она решила пойти вечером на Суворовскую. Дверь открыла тетя Маша. Не пригласив Русанову даже войти в комнату, она пробурчала, что вот уже полгода, как Федор съехал с квартиры и, прощаясь, сказал, что уезжает из Москвы. Так и оборвалась эта последняя нить, исчезла надежда поговорить и что-то выяснить, хотя Елене Николаевне самой было не ясно, о чем бы она говорила с Федором. Никого из своих старых друзей она не видела, только однажды в Театре оперетты встретила группу своих подружек. Увидев ее, шедшую под руку с Григорием Самойловичем, они, как по команде, фыркнули и демонстративно отвернулись. С этого времени ее мысли все реже и реже возвращались к прошлому. И вдруг этот звонок и вызов на Лубянку к Березовскому, о котором она слышала от Федора, но которого никогда не видела и почему-то побаивалась. Растерянная и потрясенная, возвращалась она к себе домой, в свое «гнездышко», как любил Григорий Самойлович называть их двухкомнатную квартиру. Решение ехать, немедленно ехать, было твердым и бесповоротным.
И только подойдя к двери с медной табличкой «Архитектор Г.С.Замковой», она подумала о человеке, который был ее мужем, любил ее. И ее решительность поколебалась.
Она не успела отнять руку от звонка, как Григорий Самойлович отворил дверь. Видимо, встревоженный ее отсутствием, он нервничал.
– Где ты была? – уступив дорогу, спросил он. Не ответив, она прошла мимо него и стоявшей в дверях домработницы, пожилой, медлительной Евдокии Андреевны, в комнате села на край дивана. Григорий Самойлович, еще больше встревоженный, подошел к ней.
– Что случилось?
Она молчала, не зная, как начать тяжелый разговор.
– Что случилось, где ты была? – волнуясь, переспросил он.
– Сядь, Гриша, нам нужно поговорить, – наконец сказала она, и он покорно сел рядом, уже зная, что произошло то, чего он так боялся.
Избегая смотреть в глаза, понимая, что причиняет ему горе, она рассказала о своей поездке к Березовскому, о ранении Федора и о решении ехать в Сухум. Окончательном решении! – жестко подчеркнула она и взглянула на него. Григорий Самойлович сидел с опущеной головой, молчал.
– Что ты молчишь? – начиная горячится, спросила она.
– Что ж говорить, ведь ты все решила сама, – ответил он, печально пожав плечами, и эта покорность и безропотность убивали в ней решимость быть жесткой и лаконичной. Ей хотелось резких слов, упреков, оскорблений. Тогда ей было бы легче укрепиться в своем решении. Сейчас так же, как и в кабинете Березовского, она чувствовала, что любит Дробышева, твердо убеждена, что должна быть около него. Но вместе с любовью к Федору в ее душе жила еще и жалость к сидевшему около нее человеку. Она убеждала себя, что его любовь эгоистична, что он превратил ее в куклу, живую куклу, а она, по легкомыслию или по глупости, согласилась на эту оскорбительную роль полу содержанки, полужены. Чтобы озлобиться, она пыталась вспомнить все плохое в их совместной жизни. Пыталась и не могла. И постепенно чувство решимости и враждебности уступало жалости к этому уже старому человеку, для которого она была всем в этом большом и холодном мире.
– Что ты молчишь? – снова спросила она, но он даже не поднял головы, уйдя в свое горе. И тогда, не выдержав, она встала перед ним на колени, заплакала. Ей было жаль его, но больше всего жаль себя, хотя во всем была виновата лишь сама.
Григорий Самойлович поднял голову:
– Я думаю, твое решение окончательно. Оно жестоко. Но я должен был знать, что рано или поздно так будет. – Он усмехнулся. – Да, недолго прожило мое счастье. Спасибо тебе за радость и горе, за все, что ты принесла. – Голос его дрогнул, говорить было трудно. – Но помни, в любой день, в любой час я буду ждать тебя. – Услышав всхлипывания у двери, он взглянул туда и только сейчас увидел стоявшую у портьеры плачущую Евдокию Андреевну. – Вот с ней и будем ждать тебя в этом, твоем, доме, – сказал он. Стараясь быть спокойным, спросил, когда она едет, и, услышав, что завтра, заторопился, махнул рукой, и, тяжело сутулясь, ушел в спальню.
Ночь прошла в сборах. Только под утро, прикорнув на диване, Елена забылась тяжелым сном. Утром ей позвонили от Березовского, предупредили, что заедут с билетом. Когда она кончила говорить, Григорий Самойлович подошел, обнял ее и долго смотрел в глаза, точно хотел запомнить дорогие ему черты. Потом поцеловал в голову и ушел из дому.
Вечером приехал секретарь Березовского. Евдокия Андреевна помогла одется и уже в дверях сунула в муфту сверток, шепнув, что так велел Григорий Самойлович. В машине она вскрыла конверт, там были деньги и небольшая записка. Он писал, что будет говорить всем, что она поехала в Сухум отдохнуть. Письмо кончалось словами: «Помни, в Москве ты оставила самого близкого „старого“ друга – напиши ему, если тебе будет тяжело». Слово старого было подчеркнуто!
– Неужели ей суждено приносить близким людям только несчастья?! – мелькнула горькая мысль. – Подумаешь, какая демоническая, «роковая» женщина.
7
Сквозь сон Елена Николаевна почувствовала, что кто-то тормошит ее за плечо и что-то говорит. Она открыла глаза. Купе было полно света, длинный солнечный луч резал его пополам и, отражаясь в дверном зеркале, слепил глаза. Рядом с ней сидела вчерашняя старуха, уже не хмурая и настороженная, а ласковая.
– Ну, вставай, вставай, соня, – говорила она улыбаясь, – ишь как разоспалась. Люди давно встали, чаевничать хотят, да тебя жалеючи маются в коридоре.
– Простите, пожалуйста! – Елена Николаевна хотела встать, но дверь без стука открылась, показалась голова толстяка.
– Закройте на минутку, я сейчас, – крикнула Русанова. Он, как ей показалось, весело подмигнул, захлопнул дверь и сейчас же в коридоре послышался смешок.
Елена Николаевна заторопилась. Она быстро оделась, прибрала постель, поправила перед зеркалом растрепавшиеся волосы и распахнула дверь. У окна стояли ее попутчики и еще какой-то незнакомый, высокий, с реденькой седой неопрятной бородкой и узкими, бегающими глазами. Глядя на нее, они улыбались. По-видимому, толстяк верховодил. Тоном хорошего знакомого он с укоризной сказал:
– Пора, пора, а то мы проголодались. Идите умываться, а мы здесь займемся по хозяйству.
Когда она вернулась, столик был заставлен стаканами с чаем, всевозможной снедью и большими ломтями белого хлеба. По одеялу, вперемешку с пустыми стаканами, рассыпаны яблоки, на полу – бутылки с вином. Видимо, ждали ее возвращения, потому что не успела она сесть, как толстяк уже откупорил бутылку и стал разливать вино.
– Будем знакомы! – сказал он, протягивая ей наполненный до краев стакан с мутно-золотистым напитком. – Майсурадзе, Давид Григорьевич, – представился он. – Друзья зовут меня просто Датико. Ничего, ничего, у нас так принято, – успокоил он молодую женщину, заметив, что она пожала плечами. – А это – Александр Семенович Жирухин, инженер нашей Сухумской ГЭС, почти грузин. Второй год живет в Абхазии. – Он засмеялся и кивнул на высокого с бородкой. Заметив, что на него смотрят, Жирухин заискивающе улыбнулся, и Елена Николаевна увидела редкие желтые зубы.
– А это тоже инженер, Сергей Яковлевич. Ваш москвич, отдыхать к нам едет, – продолжал представлять толстяк. – И правильно делает, что едет сейчас, – летом у нас жарко, да и не протолкнешься из-за приезжих.
Обловацкий встал и поклонился.
– Ну, с бабушкой вы уже знакомы, – продолжал Майсурадзе, метнув глазами на старуху.
– Представляешь, как в цирке, а чай стынет, – ворчливо перебила его та и двумя руками взяла большую фарфоровую чашку.
– Наш чай не остынет, – пошутил Жирухин.
– Простите, ваше имя, отчество? Год рождения и социальное положение не надо! – засмеялся Майсурадзе.
Елена Николаевна назвала себя.
– Соловья баснями не кормят, Датико, – вмешался Жирухин. – Кто-то когда-то сказал: вино налито – его надо пить. Последуем этому мудрому совету.
– Смотрите! Он учит тамаду, как надо вести стол! – обиделся толстяк. – Но раз сказал верно – прощаю! Выпьем за дружбу, за хороших людей!
– Пьют и забыли позвать земляка, изнывающего от жажды в этот морозный день! – заглянув в дверь, промолвил высокий человек с умными
– О, Одиссей! Заходи, заходи! – Майсурадзе протянул гостю свой стакан и представил:
– Наш историк и композитор Одиссей Константиниди. Садись, садись, дорогой, гостем будешь. Слушаться будешь – пьяным будешь, – шаржированно акцентируя, пообещал он.
Не успели выпить по стакану, как Майсурадзе уже налил еще. Елена Николаевна отказалась, но все запротестовали. Она пригубила и поставила стакан на столик.
Беседа, до этого принужденная и натянутая, оживилась. Раскрасневшийся Майсурадзе, обратясь к старухе, рассказывал о своей поездке. Говорил он громко, и Елена Николаевна чувствовала, что все это – для нее. Перемежая впечатления о Москве, Майсурадзе сказал, что работает в Сухуме старшим инспектором Абхазского табаководческого союза. В Москве был с группой работников Тифлиса в служебной командировке. Товарищи по окончании совещания уехали, а он задержался по личным делам, встретил вот Александра Семеновича и теперь едет домой.
– Трубокуров разводишь? – заметила старуха, отрываясь от своей кружки.
– Это для бога, мамаша, бог фимиам любит, – примирительмо сказал Жирухин.
Продолжая рассказ, Майсурадзе посматривал на Русанову маслеными глазами. Она извинилась и вышла из купе. У соседнего окна шушукалась какая-то парочка. Толстяк в пижаме читал газету. Еще дальше стоял высокий молодой человек, куривший ночью, когда она ходила в вагон-ресторан. По-прежнему перед глазами тянулись холодные поля с утопавшими в снегах крышами. Темнели протоптанные дорожки, уходившие к журавлям колодцев. На редких, открытых ветрам холмах темнели плешины озябшей земли. Черным пятном шевелилась на снегу большая галочья стая. Мелькнула у шлагбаума одинокая машина.
– Скорей бы приехать, – думала Русанова, – узнать, что с ним, увидеть, взглянуть в глаза, сказать: все, что случилось – ошибка, и нужен ей только он. А вдруг Федор умер? Нет, нет! Он жив! А если калека? – она прильнула к стеклу. – Пусть калека! Пусть!..
– Вы в Сочи? – услышала она сзади вкрадчивый голос. Он сразу вернул Елену Николаевну к действительности. Она обернулась и увидела Майсурадзе.
– Нет, в Сухум! – холодно ответила она и отодвинулась. Но он не заметил или не хотел заметить ее сдержанности.
– Отдыхать?
– Нет, по делу! – сказала она уже резче. Неужели он не понимал ее состояния!
– По делу? – удивленно переспросил он. – Вы раньше бывали на юге?
– Нет, в первый раз. – Она повернулась к нему спиной.
– Тогда надо выпить. При переходе экватора новичков купают в океане, у нас – в вине.
Она почувствовала на затылке его горячее дыхание. Его руки обняли ее. Она обернулась. Хотела ударить по багрово-красному потному лицу, но удержалась.
– Оставьте меня! Вы пьяны, как вам не стыдно!
– Вы меня не поняли, – пятясь к двери, пробормотал Майсурадзе, оглянулся по сторонам и юркнул в купе.
Брезгливое чувство охватило ее, сердце сжалось от обиды. Хотелось, как в детстве, забиться в темный угол и плакать.
– Едете на юг, а хандрите! – сказал кто-то. Теперь она решила: если пристанут – ударит. Обернулась.
Закуривая папиросу, в дверях стоял Сергей Яковлевич. Из-за его спины высовывался Константиниди.
Взволнованная и оскорбленная, она молчала.
– Запомните этот снег, завтра Вы его не увидите. Будет солнце, зелень, цветы и будет море, – сказал Константиниди и подошел к окну: – Вы никогда не видели моря?
– Нет, только на картинах, – ответила она, успокаиваясь.
– Ну, это не то! – вмешался Обловацкий. – Когда я впервые увидел море, мне хотелось кричать от восторга. Да и теперь, каждый раз встречаясь с ним, я волнуюсь.
– У меня нет этого чувства. Я помню море, должно быть, с того момента, когда мать впервые вынесла меня из дому. Оно вошло в меня раз и навсегда, как воздух и солнце, – медленно, точно обдумывая, говорил Константиниди. – Подождите, увидите сами и загоритесь, – пообещал он уверенно.
– А Вы сухумец? – поинтересовалась Елена Николаевна.
Константиниди кивнул головой.
– И историк и музыкант?
– …и мореплаватель и плотник, – проскандировал Обловацкий.
Константиниди застенчиво пожал плечами:
– Я музыкант по профессии, а историк по влечению сердца. И то – интересуюсь историей только своей маленькой республики.
Он производил приятное впечатление скромной манерой держаться.
– Раскажите о Сухуме, – попросила Елена Николаевна.
– С удовольствием, но что Вас интересует?
– Все о городе, природе, – она поправила сползшую на лоб прядь волос. – Ну, словом, все, что может интересовать такого дилетанта, как я.
– Хорошо! Но говоря о городе с точки зрения удобств местных гостиниц, пляжа и базарных цен, я вряд ли удовлетворю Вас. Хотите, я расскажу Вам историю Абхазии. Поверьте, это куда интересней.
– Согласна!
– Пойдемте в купе, там удобнее, – предложил Обловацкий.
– Нет, нет, только не туда, – вспомнив о Майсурадзе и Жирухине, запротестовала Елена Николаевна.
– Поэты древней Эллады за тысячи лет до нашей эры воспели аргонавтов Язона, – начал Константиниди. – В поисках «золотого руна» на корабле «Арго» они достигли берегов легендарной Колхиды. Классики древних сделали эту страну и дочь ее – Абхазию жилищем мифической богини Эос. Здесь жили и лучезарный Гелиос, златокудрая Цирцея и злая волшебница Медея, жестоко отомстившая Язону за неверность.
Красивая сказка? Легенда, пришедшая к нам из далекого прошлого? Но за легендой потянулись люди.
На побережье цвели богатые греческие колонии. Расторопные купцы из Милета везли сюда ткани и медь. В обмен на это на запад уходили лес, пушнина, вино, мед и фрукты. Тяжелой пятой победителя прошли по этой узкой прибрежной полосе легионы Великого Рима, тесня хозяев – горцев в их орлиные гнезда. На разукрашенных судах сюда спешили патриции в свои поместья. Но шло время, и на смену ослабевшему Риму пришел другой хищник – Византия. В одном ряду с вооруженными когортами колонизаторов шли христианские проповедники, мечом и крестом подчинявшие непокорных.
– Вы рассказываете, как хорошая книга, – заметил Обловацлий.
Константиниди не улыбнулся. Он, видимо, сел на своего конька. Елена Николаевна не шелохнулась.
– Много лилось крови в этом благословенном краю. Персы, потом опять римляне, потом арабы. И каждый завоеватель строил крепости, замки и храмы, много храмов. – Он усмехнулся. – А лес и пушнина, все, что в изобилии давала эта земля, шло за море. Восстания не утихали и, наконец, дали свои плоды: абхазцы объединились с западногрузинскими племенами. Но не долго существовало Абхазско-Имеретинское государство, Вражда и жадность феодалов привели его к распаду. И снова Абхазия, раздробленная на мелкие владения, осталась в одиночестве. Ее владетельный князь Чачба не смог объединить враждующих князей – тавадов. И снова на побережье появились иноземцы – разведчики богатой Генуи. Меняются названия селений и городов. Растут города и крепости… и храмы.
– А лес, пушнина и вино шли за море? Ведь верно? – засмеялся Обловацкий. – Смотрите, Харьков! – вдруг воскликнул он.
Константиниди прервал свой рассказ. Коридор наполнился людьми. Открылось купе, вышел Жирухин и быстро направился к выходу.
– Гулять? – окликнул его Обловацкий. Но тот уже хлопнул вагонной дверью.
Моросило, но, несмотря на мелкий дождь и слякоть, перрон был полон народу. Старуху встретили сын с женой, и они ушли. Гуляя по платформе, Русанова и Обловацкий дошли до паровоза. Здесь Елена Николаевна заметила Жирухина. Подняв от дождя воротник своего демисезонного пальто, он разговаривал с какой-то женщиной. Русанова хотела окликнуть его, но Обловацкий удержал.
– Не надо, не мешайте.
Они повернули обратно. У вагона стоял Майсурадзе, беседуя с Константиниди. Увидев Елену Николаевну, он сконфузился, скомкал разговор и заторопился.
– Не узнаю Майсурадзе. Всегда такой лихой, а сейчас – мокрая курица, – удивленно заметил Константиниди. – Погода, что ли, на него подействовала?
Елена Николаевна пожала плечами. Поезд уже прошел станцию и громыхал на стрелках, когда в вагон вошел Жирухин.
– А где обещанные малосольные огурчики? – встретил его Константиниди.
Александр Семенович заулыбался и развел руками:
– Я сам едва успел поесть в буфете, потом был на почте. И все бегом, бегом.
– И даже с незнакомкой не успели как следует поговорить? – с иронией сказала Русанова.
Жирухин вздрогнул.
– Какая незнакомка? Вы с кем-то спутали меня!
– Конечно, Елена Николаевна спутала, – смеясь, подтвердил Обловацкий. – Ох, женщины, женщины, всегда им мерещаться соперницы! – И, повернувшись к Константиниди, предложил: – Продолжайте свой рассказ. Не будь Вас, я так бы никогда ничего и не узнал. – И заметив его недоверчивый взгляд, добавил: – Нет, серьезно, ну кто из бывавших на побережье знает эту поэтическую историю? Кто? – спросил он. И сам ответил: – Никто! Мы и свой-то край порой толком не знаем!
В купе было тепло и тихо. На верхней полке, закрывшись с головой, спал Майсурадзе. Елена Николаевна забралась с ногами на диван и забилась в угол.
– В пятнадцатом веке под ударами турок погибла Византия, – вдохновенно продолжал Константиниди. – Разрушив ее колонии на черноморском побережье, в Абхазию пришли турки. И снова кровь и гнет, худший, чем прежде. Религия – оружие завоевателей. Христианских проповедников сменил ислам. Пустели города, гибла торговля, уничтожались памятники старины. Тысячами вывозились в неволю свободолюбивые абхазцы. Мужчины – на работу, женщины – в гарем. Абхазки особенно ценились сластолюбивыми османскими вельможами… Нет Триглита и Хакари – есть Бала-Даг, нет Диоскурии и римского Севастополиса – есть Сухум-Кале. Но сколько можно терпеть гнет? И снова восстала Абхазия. Восстание растет, сухумская крепость в руках абхазцев. Но снова распри, и победа уходит из рук народа.
В начале девятнадцатого века Восточная и Западная Грузия присоединяются к России. На Черном море – русский флот, он контролирует побережье. Но Абхазия еще в руках турецких захватчиков. В тысяча восемьсот десятом году русские военные корабли штурмуют крепость. Владетель Абхазии Сефер-бей Чачба заключает договор и передает свою страну в наследственное владение России. Приходит мир на эту прекрасную, многострадальную, обильно политую кровью землю. Возникли и новые имена старых городов и селений – Гагра, Пицунда, Псырцха.
Сколько жадных и жестоких врагов здесь побывало? Что сохранило нам время от прошлого? Остатки крепости царя Митридата, обломки замка римского императора Траяна, следы соединительных каналов, белоснежные колонны Диоскурии на дне Сухумской бухты, венецианский мост, замок Баграта с подъемными мостами и подземными ходами. Сколько эпох и стилей, сколько образцов высокой древней культуры!
Он остановился, глаза его блестели:
– Вы не устали, Елена Николаевна?
– Нет, нисколько.
– Вы очень хорошо знаете историческое прошлое своего края, – сказал Обловацкий, не скрывая восхищения.
Константиниди застенчиво улыбнулся.
– Я увлекаюсь историей. Она любима и понятна мне, как музыка. Смотрите, кто только из древних не писал об этой маленькой стране, – продолжал он: – Страбон и Геродот, Птоломей и Плиний. Даже русский летописец Нестор. А сколько источников позднейших лет!
Еще дважды здесь побывали турки. Наконец ушли навсегда.
Война четырнадцатого года ставит Абхазию под пушки немецких и турецких кораблей. Германская подводная лодка обстреливает город.
Наконец революция! Как ждали ее лучшие сыны Абхазии. И вот она пришла. Но в первые месяцы власть захватили меньшевики. Пришел Октябрь, опять вспыхнуло восстание – в Абхазии установилась Советская власть.
Недолго была она у нас – полтора месяца. И снова – меньшевики. Почти три года продолжался разгул реакции, террор. Наступил март двадцать первого года. Войска Красной Армии в Сухуме. Абхазия становится Советской! Теперь уже навсегда.
Что оставило нам далекое прошлое? Развалины замков и крепостей! Что дала царская Россия? «Голодное» шоссе, построенное голодными, среди которых был чернорабочий Пешков, наш Горький! Вы помните его «Рождение человека»?
Елена Николаевна кивнула головой.
– "Над кустами, влево от меня, качаются темные головы: в шуме волн моря и ропоте реки чуть слышно звучат человеческие голоса – это «голодающие» идут на работу в Очемчиры из Сухума, где они строили шоссе", – закрыв глаза, на память процитировал Константиниди… – И замечательные слова: «Превосходная должность – быть на земле человеком, столько видишь чудесного, как мучительно сладко волнуется сердце в тихом восхищении перед красотою»… Подождите немного, и вы не узнаете Абхазии. Уже сейчас она другая, вся в стройках. Кто-то из древних сказал: «Кто напился воды в Келасури – тот вернется в Абхазию, страну Души»! Вы тоже, побывав, вернетесь!
– Вы хорошо рассказываете и любите свой край! – снова заметил Обловацкий.
– Как же можно не любить свою землю? – ответил Константиниди, подняв на него глаза.
– Простите, Вы абхазец?
– Нет, я грек. Я здесь родился, здесь прошли мое детство, юность. Здесь мне лучше, чем грекам, живущим в Греции. И я люблю Абхазию – край, где живут абхазцы и грузины, греки и армяне, эстонцы, русские и сваны, и даже негры. И все это на двухстах километрах побережья.
– Негры? – удивился Обловацкий.
– Да, негры! Попробуйте спросить у них, откуда они пришли, – это вызовет обиду. Абхазия – их родина. Вы разрешите? – спросил он у Елены Николаевны, доставая портсигар. Она кивнула головой. – А наша природа, – продолжал он, – вечное лето! Круглый год цветут розы, а земля и море дают человеку все. И день и ночь неумолчно шумит ночной прибой.
– Кто это так патетически говорит о море?
В дверях купе стоял Жирухин, за ним незнакомый человек, которого Елена Николаевна мельком видела в вагоне.
С верхней полки свесилась голова Майсурадзе:
– Одиссей! Ты говоришь как твой отец Гомер. Он засмеялся.
– О чем же все таки вам говорил Констанзтиниди? – спросил Жирухин. Он сел и потянул за рукав незнакомца.
– О, я узнала историю Абхазии! – ответила Елена Николаевна.
– И это Вам поможет в вашей служебной командировке? – с иронией спросил Майсурадзе. – Кстати, Вы, конечно, шутили, говоря о деловой поездке?
– Нет, я еду по личному делу, мой… – она на мгновение запнулась, но взяла себя в руки и уже тведо сказала: – Мой муж ранен в Сухуме..
Все посмотрели на нее. Увидев удивление на их лицах, она повернулась к Константиниди:
– Да, ранен. Вот видите, что бывает в этом земном раю!
– Как это могло случится? – спросил стоявший в дверях незнакомый ей человек.
– Кто он, ваш муж?
Майсурадзе спрыгнул с полки и сел рядом с ней.
– Чекист и ранен при выполнении служебного задания. Я… – она хотела что-то сказать, но опустила голову и заплакала.
– Э, это не годится! – Майсурадзе наклонился к ней.
– Успокойтесь, ну, успокойтесь, пожалуйста! – заговорили все сразу.
– Он жив? – допытывался Майсурадзе.
– Не знаю, – не поднимая головы, прошептала она.
– Конечно, жив! – уверенно решил Константиниди.
Желая нарушить тягостное молчание, Майсурадзе вспомнил, что надо бы поесть и предложил пойти в вагон-ресторан. Все ухватились за это предложение. Позвали и Русанову, но она отказалась.
Попутчики ушли. Она осталась одна, и к ней сразу вернулось тоскливое чувство одиночества и страх перед неизвестным будущим. Она легла, повернулась к стене, задумалась и не услышала, как отворилась дверь. Кто-то сел рядом.
– Кто это? – вздрогнула она, резко обернулась и удивилась, увидев незнакомца, приходившего с Жирухиным.
– Я слышал, что Вы едете к раненому мужу, – не торопясь, сказал незнакомец. – Послушайте моего совета! Не говорите о таких вещах незнакомым вам людям. Вы сказали, что он чекист. Положение мужа обязывает вас ко многому, а к осторожности – особенно!
– Но кто вы? – спросила она, пораженная этим советом.
– Если это представляет для вас интерес, – инженер Строгов, из Москвы, еду отдыхать в Сухум. Сейчас ваш сосед и попутчик. И будет очень хорошо, если Вы забудете о нашем разговоре. Не хандрите. Все обойдется, все будет хорошо. Простите!
Он поклонился, вышел из купе и закрыл за собой дверь. Елена Николаевна, ошеломленная, смотрела ему вслед.
8
Ночью приехали в Ростов.
Сергей Яковлевич торопливо оделся и пошел на станцию. Выходя из вагона, он увидел стоявшего рядом с проводником Строгова.
– Сколько стоит поезд? – проходя мимо, спросил он проводника.
– Сорок минут, – ответил тот.
Обловацкий направился к вокзалу. Строгов пошел за ним.
– Так это Дробышева? – спросил Строгов, когда они шли по перону. Обловацкий утвердительно кивнул.
– А не напрасно ли она едет к Федору? Что ворошить прошлое? Ты согласен со мной? – Строгов посмотрел на Сергея Яковлевича.
– Нет! Как знать, быть может, если успеет приехать, она и будет тем средством, которое его поднимет?
– А если он не захочет ее видеть? Ведь два года? Я бы не простил.
– Ну так это ты! – посмотрев на него, иронически улыбнулся Обловацкий. – А у тебя уходила жена?
– Острите, товарищ? – обиделся Строгов. И назидательно сказал: – Поверь, когда женюсь, не уйдет – слово такое знаю.
Они неторопливо шли мимо большого, ярко освещенного здания вокзала.
– Как бы узнать, жив он или нет? – заметил Строгов.
– Потерпи до послезавтра. Приедем – узнаем, – ответил Сергея Яковлевич. – Да, кстати, приходи завтра к нам в купе играть в шахматы. Нам надо «подружиться» до Сухума, а там возьмем один номер в гостинице.
– Добро! Между прочим, я разговаривал с ней, когда вы уходили в ресторан, и посоветовал не особенно откровенничать с неизвестными ей людьми – черт знает, кто они такие, – сказал Строгов.
– Коля, не проявляй чрезмерного внимания к одинокой плачущей женщине, даже если она жена твоего товарища.
В голосе Обловацкого открыто звучала издевка.
– Как твои попутчики? – желая перевести разговор, спросил Строгов.
– Знакомимся, вживаемся в среду. А у тебя?
– Думаю, ничего интересного. Вот только в седьмом купе едет швед из Индо-Европейского телеграфа – его участок Сочи – Адлер. Неглупый парень и хорошо говорит по-русски. Мы с ним сыграли в шахматы – силен! Кстати, он похвалился, что женат на русской.
Вернувшись к вагону, они покурили и разошлись по своим купе.
Проснувшись утром, Елена Николаевна увидела горы. Они казались издали невысокими, но когда поезд втянулся в их цепь, они, приближаясь, становились все выше и лес был серо-синим, но в отдалении становился темным и таинственным. На влажной и рыхлой земле и в помине не было снега. Поднимаясь к перевалу, поезд шел медленно, часто стоял на разъездах.
Все изумляло Елену Николаевну. Никогда не видела она гор, такого дикого, девственного леса, такого безлюдья. Ей не хотелось уходить от окна. Но Константиниди уговорил ее позавтракать вместе со всеми.
Днем в купе зашел Строгов с шахматами и предложил Обловацкому сыграть. Жирухин подсел к ним посмотреть игру. К нему присоединилась Елена Николаевна с тайным желанием, если удастся, поговорить со Строговым. Она внимательно смотрела на него, пытаясь понять причину вчерашнего предупреждения. Жирухин следил за игрой, изредка высказывая свои соображения по поводу отдельных ходов, и явно поддерживал Сергея Яковлевича.
Кто-то в коридоре вдруг восторженно крикнул:
– Море!
Все бросились к окну, но очередной поворот закрыл горизонт.
Наконец поезд вырвался из ущелья, и море открылось сразу – большое, темно-синее и не такое, каким Русанова его себе мысленно представляла или видела на картинах. Далеко по краю горизонта тянулась продолговатая полоска дымка.
– Пошел на Батум! – сказал кто-то рядом, но Елена Николаевна даже не посмотрела на говорившего.
Перед ее глазами простиралась огромная, спокойная, величавая синяя ширь, от которой нельзя было оторваться.
Горный спуск закончился. Пробежав широкую поляну, поезд подошел к станции. Пассажиры начали открывать окна. Елена Николаевна вдохнула свежий, солоноватый воздух. Она хотела выйти на перрон, но в дверях появился железнодорожник и спросил ее. Она отозвалась. Он протянул ей телеграмму.
«Умоляю вернуться люблю Григорий».
Елена Николаевна ничего не поняла, медленно, стараясь осмыслить написанное, прочла вторично. «Вернуться? Нет, нет, он ничего не понял!» Взглянула на лежавшее перед ней спокойное голубое море. Где-то впереди, в маленьком приморском городке, умирал единственный близкий ей человек, любимый. Она стремилась к нему. Все остальное было мелким и незначительным.
Она разорвала телеграмму и выбросила клочки в окно. Как прошлое.
9
Ударил колокол, заменявший в совхозе часы. Два человека, дремавшие на берегу моря в густых зарослях буксуса, проснулись. Один из них, пожилой, худой и остроносый, одетый в поношенный темный костюм и такую же кепку, взглянул на свои часы:
– Два часа. Лодка должна скоро быть. Ты не спи, Васо.
Другой, молодой, тоже худой, одетый в старую серую черкеску, с башлыком на голове, посмотрел на море. Темная земля сливалась с черной водой, и только на горизонте виднелась светлая полоска. Справа, за одинокими, тускло мерцавшими огнями города через короткие промежутки вспыхивал далекий луч сухумского маяка, и, после очередной вспышки, кругом становилось еще темнее. Ночь была пасмурной. Накрапывал мелкий холодный дождь.
– Ничего не видно, как в прошлый раз, – недовольно пробормотал молодой.
– Смотри лучше, я схожу на дорогу, – предупредил остроносый, поднялся и, раздвинув руками кусты, точно растаял в темноте.
Молодой осмотрелся и, присев на корточки, натянул на себя лежавшую на земле бурку. Сразу стало теплей. «Чертова погода», – подумал он. Уже третий раз за последнюю неделю он с братом Христо приходил сюда и, просидев до утра, уходил ни с чем. Лодка не появлялась.
Васо встал, концом башлыка вытер мокрое от дождя лицо и в эту минуту увидел в море, недалеко от берега, что-то темное. Вынув из кармана маленький круглый фонарь и прикрыв его с боков буркой, он дважды мигнул им, но в море по-прежнему было темно. Васо пожалел, что сейчас с ним не было Христо. Он снова мигнул фонарем и стал ожидать ответного сигнала. Обернулся и услышал злобный шепот старшего брата.
– Ты ослеп, что ли, ишак? Она стоит рядом.
– Почему же они не отвечают? – обидчиво прошептал Васо.
– А ты хочешь, чтобы они устроили иллюминацию?
– Где Хута?
– Ты совсем слепой, Васо, не видишь лодки, не видишь Эмхи. Иди к бухте. У нас мало времени, скоро будет светать.
Пройдя узкой тропинкой через кустарник, Васо вышел к берегу. Темнота стала влажной и плотной. Он скорее почувствовал, чем увидел, что рядом с ним на берегу сидит человек.
– Хута, ты?
– Я, дай сигнал! – тихо ответил Эмухвари.
Мигнул красный луч фонаря, и сейчас же послышался осторожный всплеск. Видимо, там спустили резиновую лодку. Шум дождя глушил звуки, но теперь Васо услышал равномерное движение весел. Он подошел к воде, стараясь рассмотреть приближавшуюся к нему лодку, но ничего не видел, хотя чувствовал, что она близко.
– Христо? – услышал он голос из темноты.
– Нет, это я, Васо, брат Христо.
– Хорошо, принимай груз.
В нескольких шагах послышался всплеск, и Васо понял, что человек идет к нему. Вдруг идущий с моря споткнулся, тихо выругался и уперся в Васо. Но лицо его разглядеть было невозможно.
– Васо?
– Я.
– Где Христо?
– Сейчас будет! Привез? – поинтересовался Васо.
– Да.
– Здесь Хута! – услышав шаги сзади, сказал Васо.
Он вошел в воду и, проверяя ногой дно, осторожно двигался вперед, пока не наткнулся на лодку. Сидевший в ней человек молча начал передавать ему большие, плотно упакованные, связанные между собой пакеты.
– Довольно! – сказал Васо, чувствуя, что больше ему не донести, и пошел к берегу.
Он трижды возвращался за ношей, пока, наконец, сидевший в лодке не передал ему последнее – тяжелый продолговатый ящик.
– А это – смотри, осторожно, – предупредил он.
Выйдя на берег, Васо тихо спросил в темноту:
– Хута, готово?
– Сейчас, – ответили из кустов.
Потом все стихло.
– Что ты стоишь, ишак? – это был голос брата. – Давай переносить! – Васо взглянул в сторону лежавших тюков и услышал со стороны Гульрипша три медленных удара совхозного колокола. И сейчас же со стороны мыса захлопали выстрелы. Вспыхивающие огоньки перебегали по берегу, быстро приближаясь к совхозу.
– Собаки! Нет от них покоя! – зло прошептал Христо и заторопил брата: – Скорей, скорей!
Пригибаясь под тяжестью ноши, они начали перетаскивать свертки к глухой чаще буксуса и сбрасывать их в глубокую нишу в густой листве.
Луч полевого прожектора прижал их к земле. Узкая, слепящая полоса света лизнула кустарник и застыла, как бы пытаясь через сетку моросящего дождя что-то рассмотреть.
– Погибли! – с отчаянием шепнул Васо.
– Молчи, ишак! – бросил Христо, вжимаясь в траву… – ищут, потому что не знают!
Постояв на месте, луч, медленно ощупывая берег, пополз вправо и ушел в море.
Христо еще раз проверил, не осталось ли чего-нибудь в траве, заложил нишу ивовым переплетом и толкнул брата.
Короткими перебежками они достигли дороги, но на нее не вышли, а залегли в кустах. Выстрелы прекратились, было тихо. Не переставая шелестел по листьям дождь, да через короткие интервалы сзади бухал прибой. Послушав, они теперь уже смелее молча двинулись дальше. Только когда впереди зачернели коробки домов, Васо спросил:
– А где Эмухвари?
– Ушел! – бросил повеселевший Христо. – Успокоятся зеленоголовые, тогда возьмем груз.
У крайнего, стоящего на сваях, дома они остановились. Христо тихо постучал в темное окно. Дверь отворилась. Там, видимо, их ждали.
10
Последние три часа пути прошли суматошно. Майсурадзе охотно рассказывал о достопримечательных местах, переплетая небылицы с действительностью. Делал он это так искусно, что даже скептически настроенный Жирухин только крякал от удивления. Сочинские и сухумские старожилы укладывали вещи.
В открытые окна врывалось теплое, напоенное солнцем, солоноватое, смешанное с запахом гниющих водорослей, дыхание моря. Поезд медленно шел вдоль берега, как бы желая дать насладиться этим буйным разгулом весны. Белая пена прибоя пузырилась на мелкой гальке. Радостными были и конец пути, и солнце, и море, и зелень, и ветер. Казалось, все будет хорошим и светлым, как этот день.
Во всяком случае, так казалось Елене Николаевне, стоявшей у окна, и она улыбнулась подошедшему к ней Константиниди.
– Как здесь чудесно! – глубоко вздохнула она.
Поезд все больше и больше приближался к Сочи. За Дагомысом он свернул в горы. Море осталось где-то справа. Стало прохладней.
Елена Николаевна с волнением всматривалась в мелькавшие станции с поэтическими названиями – Шапси, Макапсе, Аше, Лоо, Уч-дере, Дагомыс и, наконец, Сочи. У одноэтажного здания с низко опущенным над перроном деревянным куполом поезд остановился. Солнце уже шло к закату.
Майсурадзе, Жирухин, Константиниди, Сергей Яковлевич и Строгов еще раньше договорились ехать дальше вместе, включив в свою компанию и Русанову. С вокзала все направились в гостиницу «Ривьера», чтобы там переночевать, а утром выехать автобусом в Сухум.
Хотя дорога утомила, но после ужина, глядя на вечерний город, они решили побродить по слабоосвещенным безлюдным улицам.
Сочи был маленький провинциальный запущенный к не особенно опрятный городок. Пройдя через мост над широким руслом высохшей речки и миновав центр, компания вышла к морю. Рейд был пуст, только у берега тихо покачивались небольшие рыбацкие баркасы. На одном из них низкий мужской голос тянул негромко мелодию.
К ногам, шурша по камням, катились ленивые волны прибоя. Ветер улегся.
– Курорт! – пробормотал Жирухин.
Иронию, с которой он это сказал, уловили все, но он уже с раздражением повторил:
– Курорт, черт его возьми. А как была дыра, так и осталась. Пристанище стареющих купчишек и их жиреющих подруг. Курорт! – он плюнул. – А что бы пообедать, надо стоять часами в очереди.
– Будьте справедливы! У государства есть более важные и неотложные задачи. Поверьте, настанет время – и мы с вами станем восторгаться санаториями и здравницами, которые вырастут на этом самом месте, – сказал Строгов. Он говорил спокойно, желая сгладить неприятное впечатление от злобной вспышки Жирухина.
– Конечно, конечно! – с иронией отозвался Жирухин. – Мы подождем! И когда-нибудь стариками приедем сюда. Когда меня или вас разобьет паралич или другая страшная болезнь старости, – добавил он. – Мы будем сидеть, а вернее лежать в роскошном санатории, и, поверьте, нам будет наплевать на эти дворцы.
– Возможно и так, но наши дети пожнут то, что посеяли мы.
– У меня нет детей! – зло оборвал Жирухин.
– У меня их тоже нет, но во имя грядущего лучшие люди отдавали свои жизни.
– Не убедите вы меня, Николай Павлович. Мы не на собрании. Я инженер и за свою работу имею право на элементарный комфорт. За границей…
– И мы построим такие курорты и даже лучше, но только для всех, а не для кучки сытых. Неужели вы не понимаете таких элементарных вещей? – с укоризной покачал головой Строгов.
Но Жирухин досадливо махнул рукой.
– Агитация! Как это говорил Базаров? Мужик будет в белой избе жить, а из меня в то время уже лопух станет расти.
– Пора домой, товарищи! – вмешался Сергей Яковлевич и бросил на Строгова недовольный взгляд. Но того уже нельзя было удержать.
– До лопуха вам еще далеко, – сказал он ядовито. – Еще успеете понежиться в санаториях. Да я и не знаю, чем вы жертвуете для мужика.
Все молча пошли в гостиницу.
Поздно ночью Обловацкий позвал Строгова в сад при гостинице и там отчитал его.
– Ты, видимо, решил перевоспитать этого брюзжащего специалиста? – спросил он Строгова с вежливой иронией.
– А ты считаешь, что я должен ему поддакивать? – пытался защититься Строгов.
– Ты на работе, едешь по важному заданию, борешься с врагом. Зачем тебе надо заниматься агитацией? Кто знает, кем окажется этот инженер? Быть может, это осколок шахтинцев или промпартии. Такой же озлобленный, может быть саботажник, вредитель, случайно не раскрытый. Заговорил откровенно, прорвалось что-то злое, приоткрылось его лицо. А ты его насторожил, он замкнулся. А может быть, он имеет отношение к нашей задаче.
– Ты предполагаешь?
– Ничего я не предполагаю, я не мнителен. Но человек с таким настроением, с плохо скрываемым раздражением, возможно, не стоит в стороне от борьбы.
– Интересно, что привело его в Абхазию. Строительство или что-то другое?
Утром рейсовой машиной Союзтранса попутчики выехали дальше. На привилегированных местах рядом с шофером сидели Елена Николаевна и Майсурадзе.
Рябило в глазах от подъемов, спусков и поворотов, то уходящего, то приближающегося моря. Разбитая, много лет не ремонтированная дорога петляла в заросших лесом горах.
В районе Адлера автобус круто повернул влево и, пройдя большую равнину, снова вошел в горы.
Говорили в пути мало. Майсурадзе время от времени перебрасывался с шофером короткими фразами на грузинском языке, расспрашивал о местных новостях и переводил ответы шофера. Елена Николаевна прислушивалась к пояснениям Константиниди о местах, которые они проезжали.
Жирухин после своей вчерашней стычки со Строговым, сидел надутый и молчал. Только у селения Веселое он наклонился к Обловацкому и сказал:
– Когда проедем Новые Гагры, я покажу вам одну из наших строек. На горной реке Бзыби мы создаем гидроэлектростанцию. Интересно решена задача каскада. Попутно строим дорогу к одному из красивейших здешних озер. Сейчас его мало кто знает.
– Как называется это озеро? – поинтересовалась Елена Николаевна.
– Рица, – поспешил сказать Майсурадзе.
Помня о вчерашнем разговоре с Обловацким, Строгов воспользовался моментом, чтобы заговорить с Жирухиным.
– Простите, пожалуйста. Вы, кажется, работаете на строительстве Сухумской ГЭС?
– Да, – ответил Жирухин.
– Расскажите, если не трудно, что она даст для края?
– Почему же трудно? – сказал Жирухин. Он, видимо, тоже искал случая смягчить остроту вчерашнего спора. – Пуск нашей ГЭС, – теперь он повернулся к Николаю Павловичу всем корпусом, – во-первых, обеспечит электроэнергией всю промышленность Сухума и создаст условия для ее роста. Во-вторых, даст в избытке свет городу и Ткварчельскому угольному бассейну. Кроме того, поможет Тифлису.
Жирухин говорил методично и деловито, щеголяя точными цифрами.
Подъехали к небольшому железному мосту. Майсурадзе встал и, держась за плечо шофера, торжественно продекламировал:
– Река Псоу – граница Абхазии.
Все посмотрели на неширокую, полноводную реку и на мост. На другой стороне, у будки, стоял милиционер с винтовкой, в тапочках. Он приветливо помахал рукой, бросил в машину ветку магнолии и вернулся в сторожку.
Вскоре дорога снова вышла к морю. Проехали чистенький эстонский поселок и через полчаса добрались до большого селения Пиленково. Отсюда начинался подъем. Переехав большой мост, машина запетляла в горах. На нешироком шоссе встречались по-летнему одетые пешеходы. Озабоченные ослики тащили большие корзины и тюки. Флегматичные буйволы не торопясь пересекали дорогу.
Припекало. Если бы не легкий бриз, было бы душно.
За одним из поворотов тяжело поднимавшаяся вверх машина въехала на небольшую площадку и остановилась. С горы бежал ручей. Земля была усыпана опавшими желтыми листьями, прозрачный воздух полон новыми, еще не знакомыми запахами.
– Как называется это место? – спросила Елена Николаевна.
– Холодная Речка, – ответил Константиниди.
Обловацкий переглянулся со Строговым.
Автобус двинулся дальше. Вырубленная в горе дорога проходила по краю лесистого обрыва, почти отвесно падавшего в море.
– Ну, теперь скоро Гагры, пообедаем и выпьем «Букет Абхазии», – сказал, ни к кому не обращаясь Жирухин.
– Это вино пусть пьют курортники, – пренебрежительно ответил Майсурадзе. – Модно, потому и пьют. А что пьют?
Через полчаса они были в Гаграх – небольшом красивом городке.
После короткой остановки отправились дальше. За Новыми Гаграми, административным центром района, широкое гудронированное шоссе вскоре опять начало петлять. Дорога постепенно уходила от моря. Елену Николаевну уже не удивляли ни лежащие на дороге спокойные буйволы, ни свиньи с большими треугольными деревянными перекладинами на шее, ни домики на сваях с верандами вокруг.
Долгая дорога утомила пассажиров, разговоры затихли.
Проехали небольшое, разбросанное вдоль шоссе селение с пышным названием Колхида, напомнившим Елене Николаевне рассказ Консантиниди. Жители, которых она успела разглядеть, были заняты своими повседневными делами и не обращали внимания на машину. Группа школьников, увидев автобус, сошла на обочину. Ребята, закрыв лица руками, отвернулись. Машина пронеслась мимо, обдав ребятишек серой пылью.
Промелькнули маленькие селения Алахадзи и Колдхвара, и, повернув влево, автобус вышел к быстрой реке с переброшенным через нее железным арочным мостом. Резко потянуло холодным ветром. Река шумела и пенилась вокруг огромных камней, преграждавших ей путь к морю. Это была Бзыбь – одна из крупнейших рек Абхазии. Ее приток – Юпшара брал свое начало из озера Рица. За мостом шоссе, крутясь по хребту предгорья, начало подниматься вверх. Дорогу обступили густые леса. Видимо, здесь недавно полосой прошел большой дождь: многочисленные колдобины и ямы были полны воды. Если около Гагр было тепло и как-то уютно, то здесь холодно, пасмурно. Высокие заснеженные вершины Кавказского хребта придвинулись ближе. Шоссе пустынно и неприветливо. По сторонам изредка мелькали отдельные домики.
Обогнув один из крутых поворотов, шофер резко затормозил. На середине дороги, подняв руку, стоял человек в бурке. Под буркой виднелась винтовка, опущенная стволом к земле. В нескольких шагах от него, у обочины, за кустом, стоял второй, в брезентовом плаще.
Шофер переглянулся с Майсурадзе, остановил машину, но мотор не выключил. Человек в бурке подошел к автобусу, скользнул взглядом по пассажирам и вполголоса о чем-то спросил водителя. Тот коротко ответил, но Обловацкому показалось, что он побледнел, насторожился и стал как-то собраннее.
Сергей Яковлевич взглянул на продолжавшего стоять у машины горца. Лицо его, полуприкрытое башлыком, было красиво. Неприятны были лишь глаза, выпуклые и блестящие, смотревшие на окружающих с подозрением и каким-то превосходством.
– Кто такие, откуда? – отрывисто спросил он, оглядывая сидевших в машине.
– Пассажиры с поезда! – ответил шофер.
– Ты помолчи! – грубо посоветовал горец и прошел вдоль автобуса.
Обловацкий, продолжая наблюдать за ним, обернулся назад и увидел второго, теперь уже стоявшего по другую сторону автомобиля. В эту же минуту из кустов выскочил третий, тоже в бурке. Не глядя на машину, он, прикрываясь кустарником и перепрыгивая через наполненные водой ямы выщербленного шоссе, побежал назад, к повороту. В руках у него была винтовка.
«Уж очень похожи на бандитов», – подумал Обловацкий и взглянул на Строгова.
«Спокойно, спокойно!» – Обловацкий перевел взгляд на сидевшего рядом с шофером Майсурадзе, но грузин сидел не оборачиваясь, точно эта встреча его не интересовала. Он только еще глубже ушел в свое сиденье, и Обловацкому была видна лишь его сутулящаяся спина. Горец вернулся к шоферу.
– Документы! – приказал он. – Вот ты покажи! – он ткнул пальцем на Строгова.
– А вы кто такой – спокойно спросил Николай Павлович, доставая паспорт. – Милиция?
– Милиция! – вспыхнул горец. – Конечно, милиция! – и, резко изменившись в лице, злобно крикнул: – Документы давай скорей!
Отрогов пожал плечами, но паспорт протянул. Перехватил взгляд Обловацкого, оглянулся, увидел еще двух «милиционеров» и положил руку на борт машины.
Мелкий моросящий дождь, настоящий осенний дождь в горах, то усиливался, то затихал, но даль прояснялась. Отчетливей стали видны подступившие близко горы.
– Кто такой? Куда едешь? – спросил горец.
– Инженер, в отпуск в Сухуми, – лаконично ответил Строгов.
– Откуда?
– Из Павлова-Посада, – вспомнив, что говорил об этом в поезде, ответил Строгов и протянул удостоверение.
– А ты? – обратился он к Жирухину.
Тот засуетился, начал шарить по карманам, достал пачку документов и передал их «милиционеру».
– Тоже инженер? – посмотрев их, спросил горец.
Вопрос точно разбудил Майсурадзе. Он полуобернулся и, не глядя на горца, сказал:
– Это сухумский, на СухумГЭС работает.
– А ты сам тоже инженер?
Обловацкому показалось, что чуть заметная улыбка скользнула по губам горца.
– Нет, я из Табаксоюза, – пожал плечами Майсурадзе.
– Тогда дай закурить, – протянул руку горец, взял протянутый портсигар и положил его себе в карман.
– А ты? – теперь он смотрел на Константиниди.
– Преподаватель сухумского музтехникума.
– Ты? – горец ткнул пальцем на Обловацкого.
– Инженер, из Москвы, отдыхать еду.
«Милиционер» цокнул губами и коротко приказал:
– Выйди из машины!
Сергей Яковлевич пожал плечами и начал протискиваться между плотно сидящими пассажирами. Проходя мимо Строгова, он толкнул его, и Николай Павлович почувствовал, как в его карман опустилось что-то тяжелое.
Прыгая со ступеньки, Обловацкий попал в ямку, наполненную водой, не успел отряхнуться, как «милиционер» начал его обыскивать, но, не найдя ничего, точно забыл о нем и начал опрашивать других пассажиров.
Раздавшийся свист насторожил его. Он взглянул в сторону стоявшего у поворота дороги. Тот махнул рукой, показывая на поворот, торопил. Горец подбежал к шоферу.
– Давай, поезжай. Не останавливайся! – он толкнул Обловацкого к автобусу.
Приказывать шоферу вторично не было нужды. Он нажал на акселератор, машину рвануло, набирая скорость и разбрызгивая грязь, она покатилась под гору. Обловацкий вскочил на подножку, уже на ходу захлопнул за собой дверцу, оглянулся назад и успел увидеть, как из-за скалы, где они только что стояли, показалась легковая машина и ее окружили «милиционеры».
«Э, да они, видимо, проверяют все проходящие автомобили», – мелькнула у него мысль.
После вынужденного молчания в машине наступило оживление.
– Что это за люди? – обратился Обловацкий к Майсурадзе. – Неужели действительно милиция?
Толстяк обернулся к нему и улыбнулся:
– Нет, конечно! У нас здесь не спокойно, «шалят» еще!
– То-то вы так легко расстались со своим портсигаром, – вмешался в разговор Строгов.
– В таком положении и бумажник отдашь с удовольствием. Но бумажник они бы не взяли.
– Это почему?
– Об этом долго рассказывать, да и не место, – Майсурадзе многозначительно кивнул на Русанову, – как-нибудь в другой раз.
– Вы что, знаете этих людей? – поинтересовался Обловацкий.
– Нет, но республика наша маленькая, слухи распространяются быстро. Верно, Одиссей?
Он посмотрел на Константиниди. Тот кивнул головой.
– Это, конечно, Эмухвари! – высказал он предположение. – Других у нас нет!
– Отчаяные, видно, – вставил Строгов.
– Да, им терять нечего. ГПУ охотится за ними уже много лет, но все не может поймать.
– Странные бандиты. Машину остановили, а не ограбили? – не унимался Строгов.
– А они не грабят! Убивают, но не грабят! – сказал шофер. – Видно, ждут кого-то, ищут.
Все замолчали.
Так они ехали несколько часов. Теперь уже дорога проходила среди огромных, в несколько обхватов, деревьев с цепкими лианами и вьющимися по стволам лозами винограда. Во время минутной остановки в Блабурхве Константиниди рассказал Елене Николаевне об этом районе, а когда машина проезжала селение Лыхны, в давние времена бывшее резиденцией владетелей Абхазии, показал ей развалины старинной церкви и священную для абхазцев рощу.
Впереди замелькали деревянные дома Гудаут, районного центра, протянувшегося вдоль берега моря. Отсюда до Сухума оставалось немногим более сорока километров. После короткой остановки машина продолжала свой путь на юг, теперь уже вдоль побережья. Снова резко изменился ландшафт: мягкие, невысокие холмы, зелень фруктовых садов, пена прибоя. Горы опять отошли вглубь и только перед Ново-Афонским монастырем снова придвинулись к морю. На окрестных вершинах белели развалины когда-то грозных крепостей. Вечерело. Переехав через неглубокую, веселую речушку, остановились у белого здания с надписью «Союзтранс». Из конторы вышел человек с большими пушистыми усами, в длинной серой рубашке со множеством черных пуговиц, и, подойдя к шоферу, проверил путевые листы.
– Можно погулять немножко, стоянка двадцать минут, – сказал он по-русски с сильным акцентом.
Майсурадзе, Жирухин и Отрогов ушли в маленький ресторанчик. Остальные стояли у машины и, переминаясь с ноги на ногу, рассматривали здания монастыря, поднимавшиеся по горе, с венчающим вершину огромным зданием собора. Где-то рядом тарахтел движок местной электростанции.
– Пройдемте к морю, – предложил Обловацкий Елене Николаевне и Константиниди, и они направились к небольшой, чистенькой пристани.
– Смотрите, наши ивы! – воскликнула Елена Николаевна, показывая на деревья.
– продекламировал Обловацкий.
– Почему «ваши» ивы? Почему струйки шепчут? – ревниво спросил Константиниди.
– Одиссей полагает, что ивы – это монополия Абхазии, а насчет шепчущих струек он тоже не согласен, считает, что такой водный гигант должен только рычать, пениться и бурлить, – подшучивал Обловацкий. – Кстати, рыба здесь водится?
– Видите, Елена Николаевна, какой он колючий! Водится, водится, дорогой!
Сигнал автобуса позвал их на станцию.
В быстро наступавших сумерках машина вышла из Афона и покатила дальше. Включенные фары выхватывали из темноты узкую полосу шоссе. Подъезжая к селению Эшеры, Обловацкий увидел в кустах две блестящие зеленые точки и показал на них Константиниди.
– Шакал, – сказал Одиссей. – Уж это наша монополия, – добавил он смеясь.
Переехали длинный, скрипящий деревянный мост над высохшей Гумистой.
– Ну, теперь мы дома! – обрадовался Майсурадзе, хотя вокруг было темно и пустынно. Неожиданно за одним из поворотов мигнул луч маяка, и пассажиры увидели впереди розовое зарево: это был Сухум – конец пути.
Центральная улица полна гуляющих. За столиками многочисленных кофеен сидело множество людей.
На улице Октябрьской революции машина повернула направо и, пройдя мимо кубического здания Госбанка, остановилась у станции Союзтрасса. Распрощавшись, ушли Майсурадзе и Жирухин.
Константиниди предложил Елене Николаевне помочь устроиться в гостинице. Она поблагодарила, но попросила его не затруднять себя: Обловацкий и Строгов сказали, что позаботятся о ней. Вместе с ними она пошла на набережную. Портье в гостинице спросил их фамилии и сказал, что по телеграмме из Москвы из Наркомата здравоохранения Обловацкому и Строгову оставлены два номера. Других свободных комнат не было, и Сергей Яковлевич со Строговым уступили один из номеров Елене Николаевне.
Поднявшись с горничной на третий этаж, она вошла в небольшую уютную комнату с чистенькой кроватью, небольшим старомодным плюшевым диваном и круглым столом с цветной каемчатой скатертью и двумя плетеными креслами. От двери к балкону тянулась широкая ковровая дорожка.
Елена Николаевна отпустила горничную и вышла на балкон. Впервые за эти дни она была одна.
Там, в Москве, все казалось простым и легким, но сейчас она поняла, что самое трудное начинается только теперь.
11
Было совсем темно, когда Обловацкий подошел к спрятавшемуся в зелени трехэтажному особняку. Поднявшись по деревянной лестнице одноэтажной пристройки с надписью «Бюро пропусков», он позвонил по телефону и спросил Чиверадзе. Через несколько минут он был в большом просторном кабинете начальника оперативной группы ГПУ республики. Высокого роста, полный, лет тридцати пяти, с правильными чертами лица, в военной форме, Чиверадзе встретил Обловацкого в дверях кабинета.
– Я ждал вас. Как устроились?
Сергей Яковлевич ответил, что он со Строговым остановился в гостинице «Рица», и доложил о встрече в пути. Чиверадзе оживился:
– Они, конечно, они! Видите, как быстро передвигаются. Шестого были у Маджарки, да что тут у Маджарки, под Ткварчелами, а одиннадцатого уже на Бзыби. Запомнили их лица?
– Конечно!
Чиверадзе подошел к сейфу, достал небольшой альбом и передал его Обловацкому:
– Он?
На него смотрел горец, только более молодой.
– Он! – уверенно подтвердил Сергей Яковлевич. – Постарел немного, но он. Какого года фото?
– Точно не скажу, наверно, двадцать шестого – двадцать восьмого. Смотрите дальше!
Обловацкий перевернул страницу альбома.
На лужайке, под большим раскидистым дубом за длинным столом, уставленным бутылками и тарелками с едой, сидели люди. Видимо, фотограф опоздал, и гости успели выпить. В середине, в центре стола, Обловацкий увидел «милиционера». Повернув голову, он смотрел в сторону. Вся его фигура, натянутая и напряженная, говорила с постоянной, никогда не покидающей тревоге, ожидании опасности. Да, так и есть, – у ноги стояла прижатая к груди винтовка. Он и за столом не выпускал ее из рук. Так вот какой он, этот человек, с которым ему предстояло бороться, с которым столкнула судьба в первый же день его приезда. Тот же резко очерченный большой нос, пухлые губы с тонкой ниткой подбритых усов и глаза – блестящие, выпуклые и настороженные. И надпись под фотографией: «Б. князь Хута Эмухвари», «Шакал». Действительно, шакал, зверь!
И другого видел он, того что стоял с противоположной стороны автомобиля, старше по возрасту, с серебряной проседью в волосах, немного грузного, с той же напряженностью смотревшего на Обловацкого. Потом пошли фотографии их жертв. У дома, у дороги, под деревом. В разных позах, в разные годы. Коммунисты, комсомольцы. Глядя на них, Обловацкий чувствовал, как волна гнева подкатила к горлу, сжала его.
Чиверадзе прошелся по комнате.
– Дробышева обстреляли. Эту машину задержали, кого-то искали. Строгов сказал, что он из Павлова-Посада, и его не тронули. Значит, их интересовал человек из Москвы. Да! Так чья же это работа? Кто предатель? Но ладно. Если у Вас нет ко мне каких-либо вопросов, перейдем к делу.
– Вопросы есть. Как Дробышев?
– Лечащий врач заверил меня, что ручается за его жизнь. Два дня назад я сообщил Москве, что это была банда Эмухвари. Жена Минасяна на допросе подтвердила наши предположения. Не установлен еще неизвестный в башлыке. Я сообщил Березовскому, что шестого февраля, ночью постами наблюдения в районе Маджарки была замечена подводная лодка.
Чиверадзе опять прошелся по комнате.
– Седьмого вечером милиционер Маргания на территории свиносовхоза (это в районе селения Тамыш, в 40 километрах на юг от Сухума) увидел трех неизвестных в бурках. На предложение остановиться они открыли огонь и, ранив милиционера, ушли в сторону селения Джали, держа направление на Квезань, но только для видимости.
Говоря это, он передвигал по карте разноцветные флажки.
– Условимся, что красные флажки это установленные места посещений, а голубые – вероятные. Наши люди видели их в Джали, но в Квезань они не пришли. Раненый не мог их преследовать и они исчезли.
– Вы не думаете, что появление подводной лодки у Маджарки шестого связано с ночевкой Эмухвари в Бак-Марани? – спросил Обловацкий.
– Несомненно. Мы считали, что банда сейчас не уйдет в горы, а будет крутиться у побережья – у нее мало патронов, предполагали, что движение ее в сторону Джали, вероятно обманное. Вы встретили их у Бзыби – значит, мы ошиблись.
– У кого они были в Джали?
– Пока не установлено.
– Я прошу вас ознакомить меня с ходом работы за последние дни.
– Пройдем в отдел.
Они спустились на первый этаж и, пройдя по длинному коридору, в конце которого была видна стеклянная веранда, вошли в кабинет. Находившиеся в комнате сотрудники встали.
– Познакомьтесь, это товарищ Обловацкий, Сергей Яковлевич, из Москвы, послан нам в помощь.
Высокий, ширококостный юноша с крупными чертами лица, в форме, но без знаков различия, четким шагом подошел к Обловацкому.
– Это Миша Чиковани, наш самый молодой член коллектива, – представил его Чиверадзе. Сергей Яковлевич пожал большую, чуть влажную руку юноши.
– Чочуа, – отрекомендовался смуглый невысокий человек на вид лет тридцати пяти, с близорукими добрыми глазами, похожий на сельского учителя.
– А это наш лингвист Хангулов. – Чиверадзе показал на невысокого, плотного юношу. Его красивое лицо немного портили большой мясистый нос и глаза навыкате.
– Незаменим в условиях работы в многонациональном районе, – сказал Чиверадзе. – Говорит по-грузински, как тифлисец, понимает абхазский (а это трудно для человека, не выросшего здесь) и греческий. Ну и, конечно, прекрасно знает свой родной – армянский.
Хангулов, пожимая руку Обловацкого, пробормотал несколько слов о том, что его познания не столь уж велики, и Сергей Яковлевич заметил, что он чуть-чуть заикается.
– А где Пурцеладзе? – спросил Чиверадзе.
– Сейчас придет, – ответил Чиковани.
– С товарищем Обловацким приехал в Сухум еще сотрудник центра – товарищ Строгов, Николай Павлович. Жить они будут в «Рице», бывать у нас им придется, по некоторым соображениям, только по вечерам. Введите их в курс дела, информируйте о всех новостях и изменениях, прислушивайтесь к их замечаниям. Ежедневно докладывайте мне о ходе работы. Ну, желаю успеха!
Не прощаясь, Чиверадзе вышел.
Обловацкого усадили в большое кресло.
– Когда Вы приехали? – спросил Чиковани. Он сидел на кончике дивана, и вся его поза говорила о неуемном желании вскочить, куда-то бежать, что-то делать, одним словом, действовать, и диван под ним казался чем-то вроде трамплина для прыжка. Молодость и живость блестели в его глазах, неотрывно глядевших на Обловацкого. Наверняка этот юноша хотел скорее стать старше: всего двадцать лет и отсутствие усов, вероятно, причиняли ему страдание.
– Сегодня, – улыбнулся Обловацкий, – часа два назад. – Он отыскал глазами Хангулова, который застенчиво выглядывал из-за большой настольной лампы. Вряд ли он был старше Чиковани, но те несколько лет, которые их разделяли, уже придали ему какую-то долю мужской солидности и умения владеть собой. «Юнцы, совсем юнцы, – подумал Обловацкий. – Кроме Чочуа».
Перешли к деловому разговору. Спокойно и неторопливо Чочуа рассказал все известное о банде. Он вскользь отметил, что почти беспрерывное передвижение создает ей относительную безопасность. Это выглядело парадоксально, и Обловацкий не вытерпел.
– Мне кажется, – сказал он, – что ее частое передвижение должно помогать нам. Банда становится широко известной населению, а значит, и вам. Эмухвари легче опознать, много народу знает их в лицо.
Чочуа усмехнулся.
– По логике должно выходить так, а на деле… Во-первых, они передвигаются по ночам, тропами, хорошо известными им. Во-вторых, и это главное, они используют обычай старины, неписаный закон гор, обязывающий давать путнику кров. И не только не выдавать гостя, но и, в случае нужды, защищать его. Ну, потом в горах остались еще и почтение к «амыста» – дворянину, и кровное братство, и… кровная месть.
– К тому же б-благородство горца, сочувствие с-сла-бому, – добавил Хангулов.
– Разве горец не понимает, что это враги! – воскликнул Обловацкий.
– Понимает. Вернее, начинает понимать, – так же спокойно продолжал объяснять Чочуа. – Но не забывайте, что обычаи и традиции создавались веками. Да что там веками! Тысячелетиями! А Советская власть пришла в эти горы несколько лет назад.
– Горец уже рас-скусил этих людей, – медленно добавил Хангулов.
Притихший Миша, по-ребячьи приоткрыв рот, внимательно слушал разговор.
– Уж очень долго он в них разбирается, – вырвалось у него. Все взглянули на Мишу, и он покраснел.
– Дай Мише власть, он в неделю всех перевоспитает и лик-квидирует банду, – с легкой усмешкой сказал Хангулов.
– Даур, скажи, чтобы Виктор не острил, – вспыхнув еще больше, обратился Миша к Чочуа.
Тот укоризненно вглянул на Хангулова, но ничего не сказал ему, потом достал из сейфа папку и протянул ее Обловацкому.
– Вот сведения за последнюю неделю.
Пока Обловацкий читал, в коридоре послышалось шарканье. Кто-то дважды постучал в дверь. Чиковани соскочил с дивана и быстро открыл ее. Вошел высокий черноволосый человек. В обеих руках у него были тарелки с бутербродами, под мышкой – бутылка лимонада, подбородком он придерживал несколько коробок с папиросами. Это, как догадался Обловацкий, был Пурцеладзе, явившийся из буфета.
– Разгружай скорей! – невнятно пробурчал он Мише.
Они сложили все принесенное на стол. Тут Пурцеладзе обратил внимание на гостя. – Кто такой? – тихо спросил он у Миши, стрельнув глазами в Обловацкого.
– Из Москвы, – шепнул Миша.
– Володя Пурцеладзе, – поспешил сказать Чочуа. – А это, познакомься, Володя, товарищ Обловацкий, Сергей Яковлевич? – спросил он, проверяя себя, и взглянул на Обловацкого. Тот кивнул головой. – Старший оперативный уполномоченный из Москвы. Приехал к нам в помощь.
Это Пурцеладзе уже и сам понял.
Сергей Яковлевич поднялся и протянул руку.
Володя понравился ему. Плотный, крепкий, на вид лет двадцати пяти, смотрит прямо, на лбу волевая складка, небольшие, тщательно пробритые усики идут к его лицу.
Снова опустившись в кресло, Обловацкий углубился в документы. Все дружно принялись за бутерброды, он же от предложения принять участие в ужине отказался. «Что ж, – думал он о своих новых товарищах, листая папку, – не так уж их мало, молодые, задористые, полны желания работать, знают местные условия. Опыта у них, видимо, мало. Ну, да это придет со временем…»
– Значит, теперь вся группа в сборе? – спросил он, подняв голову.
– Нет, есть еще Сандро, – жуя бутерброд, ответил за всех Даур Чочуа. – Но мы его почти не видим. – И, встретив удивленный взгляд Сергея Яковлевича, он добавил: – Сандро выполняет специальные задания Ивана Александровича, здесь не бывает, да и в городе его не видно.
Уже поздней ночью Обловацкий возвратился в гостиницу. Строгов спал чутко и, когда Сергей Яковлевич стал раздеваться, проснулся. Обловацкий поделился с ним своими впечатлениями. Заснули они уже под утро.
12
В городе не хватало света. Изношенные двигатели маленькой городской электростанции систематически выбывали из строя, и тогда приходилось выключать целые районы. Электроэнергия давалась бесперебойно только промышленным предприятиям, порту да набережной. Редкие уличные фонари, укрытые в густой листве деревьев, привлекали тучи мошкары и комаров, круживших вокруг них. Трудно было ходить по темным, заросшим травой улочкам с многочисленными неогороженными канавами, на дне которых тихо журчала вода. В темноте слышались негромкие разговоры прохожих, да порой вспыхивали огоньки папирос. Но вечерние прогулки по набережной, мимо освещенных гостиниц «Рица» и «Ткварчели», всегда оживленной парикмахерской, гордости сухумчан – магазина фруктовых вод Лагидзе и многочисленных кофеен с вынесенными на тротуар столиками стали традицией.
В густой толпе гуляющих слышалось «гамарджоба», «салям-алейкум», «калиспера», «добрый вечер», «бари иригун» – приветствия друзей и знакомых. Скромные пиджаки терялись среди многочисленных черкесок и папах, красных турецких фесок, башлыков и разлапистых бурок. Над набережной стоял глухой гул голосов.
А рядом море яростно билось о каменный парапет зимой, тихо и ласково плескалось летом. Местные жители привыкли и не обращали на него внимания. Только немногие мечтатели сидели на скамейках у самого берега. Серебряная лунная дорожка начиналась прямо перед глазами и уходила за горизонт, к далеким берегам Анатолийской Турции, к Босфору, Дарданеллам, Средиземному морю, откуда раньше, в далеком прошлом, всегда приходили враги. Но много ли мечтателей бредило островами архипелага, египетскими пирамидами и оливковыми рощами Сицилии в эти напряженные годы первой пятилетки? Страна меняла свой облик. Строилась и Абхазия. Росла мощная Сухумская гидроэлектростанция. Создавался Ткварчельский угольный комбинат, под Гаграми кипела работа на Бзыбстрое, расширялись площади посева табака, цитрусовых и эфироносов, ремонтировалось «Голодное» шоссе, изыскатели трудились на трассе будущей черноморской железной дороги, которая напрямую связывала маленькую далекую республику с Москвой… По вечерам сухумцы отдыхали на набережной, сидели в турецких кофейнях и ресторанах или задыхались в двух маленьких душных кинотеатрах.
Советские люди хотели трудиться, жить, радоваться, любить, и все чуждое они отвергали, отталкивали от себя. Еще сильны были пережитки прошлого в быту и во взглядах на жизнь, но новое отношение к труду, к людям вторгалось в общество, изменяло его.
Новые песни вытеснили старые. Правда, в кинотеатрах под звуки расстроенного пианино еще показывали «роскошную жизнь» Запада, и сентиментальные старушки плакали над трагической судьбой Лилиан Гиш и Ричарда Бартельмеса. Но уже шли на экране советские фильмы «Мать», «Его призыв», «Дворец и крепость», «Октябрь».
Однако еще бродили по стране люди, которые, внешне смирившись, мечтали о возвращении к старому. Они заявляли о своей лояльности, даже о своем сочувствии новой власти, но продолжали вредить тайно.
И вот поэтому-то в небольшом трехэтажном особняке на улице Маркса-Энгельса, здесь в Сухуме, как и в других городах страны, за закрытыми шторами, почти без отдыха работали люди, на плечи которых легла защита республики от тайных ее врагов.
Обловацкий и Строгов изучали до мельчайших подробностей все, что относилось к тому делу, ради которого они приехали сюда.
13
У главного врача военного госпиталя Шервашидзе сегодня было хорошее настроение. Идя в угловую палату, он встретил в дверях Этери, сказавшую ему, что Дробышев пришел в себя и попросил пить.
– Сам просил? – радостно переспросил Шервашидзе.
– Сам, батоно![108]
Он быстро вошел в палату. Дробышев смотрел на него внимательным и осмысленным взглядом.
– Здравствуйте, Федор Михайлович!
Шервашидзе сел на край кровати, и она прогнулась под грузным телом главврача.
– Как себя чувствуете?
– Хорошо. Только вот слабость, – медленно ответил раненый. Помолчав немного, он добавил: – У меня к Вам просьба, доктор, позвоните Чиверадзе, я хочу его видеть.
– Позвонить-то я позвоню, но против встречи, как врач, возражаю категорически.
– Боюсь, что это будет уже навсегда. – Федор невесело улыбнулся.
– Чепуха, дорогой мой! Вообще, не ссорьтесь со мной, а то придет Чиверадзе – пожалуюсь. Таким молодцом держался, когда действительно было плохо, а теперь хандрить начинаете?
– Нет, не хандрю, а просто реально оцениваю.
Дробышев волновался, и это заметил Шервашидзе.
Он прекратил разговор, проверил пульс больного и ушел. Вернувшись в свой кабинет, он позвонил Чиверадзе и передал ему свою беседу с Дробышевым.
– Можно приехать? – спросил Чиверадзе.
– Что это вы все точно сговорились?
– Очень нужно!
– Быть может, дня через два… – уступая, сказал Шервашидзе.
– А если сейчас? Разговор будет короткий и, думаю, не взволнует его.
– Неужели так необходимо?
– Очень! – твердо сказал Иван Александрович.
– Тогда приезжайте. Только смотрите, ненадолго.
Через четверть часа Чиверадзе уже входил в кабинет главврача.
– Сколько времени вам нужно? – спросил Шервашидзе.
– Хандрит? – не отвечая, спросил Иван Александрович.
– Да, но это нормально. У него есть семья?
– Нет. Но из Москвы приехала его бывшая жена, просит разрешить свидание.
– Бывшая? – удивленно переспросил Шервашидзе. – Бывшая, – повторил он машинально. – Это хуже. Дайте сперва я поговорю с ней сам.
– Хорошо! Я пришлю ее.
– Только не сегодня! – предупредил хирург.
– Согласен! – кивнул Чиверадзе. – А теперь пойдемте.
Увидев Ивана Александровича, Дробышев обрадовался. Он любил этого веселого и энергичного человека, бывшего для него примером лучших чекистских традиций. Еще в Москве, напутствуя Федора, Березовский много говорил о Чиверадзе, и, проработав с ним этот напряженный, тяжелый год, Федор убедился в правоте Василия Николаевича. С Чиверадзе ему работалось легко, и он с радостью видел, что его отношение к начальнику разделяют и остальные работники оперативной группы. Бывали минуты, когда все не ладилось, задача, над которой они бились, казалась неразрешимой, но приходил Чиверадзе и, выслушав все за и против, подсказывал решение. И очень часто, почти всегда, оно было правильным.
Придя в ЧК еще юношей, Чиверадзе учился у своих старших товарищей искусству борьбы с врагом. После установления в Грузии Советской власти, он, по решению Центрального Комитета партии, был направлен в Абхазию, и вот уже десять лет бессменно руководит одним из участков работы.
– Ну, здравствуй, Федор, здравствуй! – Чиверадзе был искренне рад, он не думал увидеть Дробышева живым. – Как ты себя чувствуешь?
От волнения раненый не смог ответить и только, улыбаясь, кивнул головой.
Немного успокоившись, Федор, не отпуская руки Ивана Александровича, спросил:
– Как там дела? Неужели ушли?
– Ушли, брат, ушли, но теперь, думаю, ненадолго. Через несколько дней, когда ты немного окрепнешь, я приду и расскажу все подробно. Сейчас же ответь мне на несколько вопросов.
Он посмотрел на стоявшего рядом Шервашидзе. Тот понял, что мешает, и вышел.
Когда дверь закрылась, Чиверадзе присел на край кровати и негромко спросил.
– Кто приходил к тебе ночью у Квициния? Ты его знаешь?
– Это был человек Зарандия, – медленно ответил Дробышев. – Он сказал, что в Бак-Марани, в доме Минасяна, находится связной из города. Идет в лес, на встречу с Эмухвари.
– Ты не спросил, откуда он это знает?
– Конечно, спросил. Он ответил, что по заданию Зарандия бывает у Минасяна. Зарандия тут же подтвердил это. Придя к Минасяну в этот день, он застал у него незнакомого человека. Ему показалось, что Минасян и незнакомец растерялись. Когда он уходил, хозяин дома проводил его. Во дворе он спросил у Минасяна, кто этот человек. Тот смутился и промолчал. Когда они дошли до тропы, хозяин оглянулся на дом и шепнул, что это связной из города, идет в лес, к Эмухвари. Просил никому не говорить об этом. У тропы они попрощались, Минасян вернулся в дом, а он побежал в селение, чтобы сообщить в Сухум.
На почте ему сказали, что Зарандия здесь, у Квициния. Ну он и пришел к нам. Он посоветовал нам во что бы то ни стало захватить этого связного.
– Зарандия не говорил тебе, кто этот его человек?
– Когда тот ушел, Зарандия сказал, что это Акопян из селения Гульрипш. – Дробышев попытался приподняться на постели и с волнением спросил: – Постойте, разве этот человек не передал вам моей записки?
Иван Александрович отрицательно качнул головой.
– Никто не приходил. Ловушка.
Дробышев кивнул головой.
– Надо искать этого Акопяна, – произнес он.
– Искать и немедленно! – ответил Чиверадзе. – Перевернем весь берег, а найдем!
– Иван Александрович, а в городе известно, что я пришел в сознание? – спросил Федор.
– А что?
– Мне кажется, неплохо будет, если мы их успокоим. – Он грустно улыбнулся. – По логике вещей, моя смерть кое-кого бы устроила. Ведь как-никак я единственный свидетель. Я видел Эмухвари. Ну хорошо, – заметив протестующий жест своего собеседника, согласился Дробышев. – Они в лесу, и им на это наплевать. Но Минасян? Теперь он уже не сможет отрицать свое участие в банде!
Федор откинулся на спину и тяжело дышал. Большие прозрачные капли пота выступили у него на лбу.
– А Акопян? – сказал он, немного отдохнув. – Кто, как не я, уличит его в предательстве? И потому пусть думают…
– Понятно! – перебил его Чиверадзе. – Теперь помолчи. Тебе вредно много говорить. Сандро! – позвал он хирурга.
Подходя к кровати, врач улыбался, но глаза его тревожно смотрели на раненого.
– Неужели не наговорились? – повернулся он к Чиверадзе. Стоя к раненому боком, хирург незаметно делал протестующие знаки.
– Сейчас закончим, – сказал Иван Александрович, – Не беспокойтесь, Сандро, он будет молчать, сколько вы потребуете. Скажите мне, кто уже знает, что Дробышев пришел в сознание?
– Как кто? Я, сестра знает.
– А кто еще?
– Да, видимо, пока никто. Но не беспокойтесь, у нас в городе этот секрет долго не продержится.
Чиверадзе перебил словоохотливого хирурга.
– Дорогой Сандро! Мне очень хотелось бы, чтобы наш раненый оставался некоторое время в бессознательном состоянии.
Шервашидзе удивленно посмотрел на Чиверадзе и перевел взгляд на Дробышева. Федор улыбнулся.
– Вы что, кацо, решили меня разыграть?
– Да нет, дорогой, но нужно, понимаете, очень нужно, чтобы окружающие думали, что он, – Чиверадзе кивнул на Федора, – еще без сознания. Понятно?
– Пожалуйста, если это вам нужно, – обиженно сказал Шервашидзе.
– Договорились! Давайте сюда вашу сиделку. Шервашидзе нажал кнопку звонка.
– Садитесь, Этери, – сказал он вошедшей сестре, – слушайте внимательно. Вы говорили кому-нибудь о том, что Дробышев пришел в себя?
– Нет, батоно, – ответила она, смущенная и официальным тоном главврача и присутствием Чиверадзе.
– Не успела значит, – улыбнулся Шервашидзе.
– Так вот, запомните, – вмешался Чиверадзе, – Дробышев очень плох и до сих пор без сознания. Да, да, очень плох, и вы думаете, он не выживет, – повторил он, увидев ее удивленное лицо. – Так и говорите всем и никого к нему не пускайте. Поняли меня?
Она закивала головой.
– А вас никто не расспрашивал о состоянии здоровья Федора Михайловича? – спросил Иван Александрович.
– Расспрашивали! – сказала Этери.
– Кто? – насторожился Чиверадзе.
– Да все и каждый день.
– Все – это не то, – разочарованно протянул Иван Александрович. – А кто-нибудь особенно не интересовался?
– Особенно? Нет, никто! Ваши звонили и приходили часто, все спрашивали о здоровье.
– А вы что говорили им?
– Как что? – она взглянула на Чиверадзе. – Правду говорила. Они и вино, и фрукты приносили, просили передать.
– Ничего не передавали?
– Главврач запретил. У больного все есть.
– Правильно, а теперь все принимайте. Но все передавайте только мне! Так нужно.
Она пожала плечами.
– Хорошо!
– И обязательно каждый раз узнавайте, кто принес! Понятно?
Она не поняла, но кивнула головой.
– У меня в дежурке и сейчас лежит сверток с фруктами и вином. Недавно принесли.
– Кто?
– Не знаю, Какой-то человек в штатском. Сказал, что от его друзей.
– Принесите сюда! – распорядился Чиверадзе.
– Имейте ввиду, Этери, вам доверено важное дело. Исполняйте все, что я вам сказал. В ваших руках, быть может, жизнь больного.
Этери испуганно и удивленно посмотрела на Чиверадзе и вышла. Он медленно и раздельно продолжал:
– У нас еще много врагов, Сандро, и они не брезгуют никакими средствами. В тайной войне, очень романтичной в книгах, написанных людьми, не имеющими понятия о нашей работе, и очень тяжелой действительности, враги применяют тысячи грязных и подлых способов. Кребс – старый мастер своего дела, а его хозяева славятся умением «выводить из игры» даже своих людей. Тех, кто много знает! Ну, о других и говорить нечего. Мы лечим раненых противников, они их добивают. А вот и Этери.
Увидев сестру с небольшим, аккуратно упакованным свертком в руках, Чиверадзе перевел разговор.
– Оставьте здесь, я возьму его с собой. Ты уж не обижайся, Федор. Тебе несут, а я отбираю.
– Вы еще не кончили? Пойдемте, Этери, пусть они поговорят, – сказал Шервашидзе, вставая. – Только короче. И потом зайдите ко мне, Вано, – обернулся он уже в дверях.
– Ты понял меня? – как только закрылась дверь, спросил Чиверадзе. – Возможно, они попытаются убрать тебя, мы поймаем их на этом. Когда тебе надо будет срочно сообщить мне что-нибудь ночью, имей ввиду – в коридоре дежурит санитар Гриша.
– Понятно!
– И в саду, – он посмотрел в окно, – тоже есть. Мне кажется, они попробуют навестить тебя – это было бы неплохо! А теперь давай прощаться, завтра заеду.
Чиверадзе поднялся, вынул из кармана брюк маленький маузер и сунул под подушку.
– На всякий случай! Все шлют тебе приветы, Василий Николаевич и Бахметьев тоже. Да, чуть не забыл, приехали Отрогов и Обловацкий, уже работают. Есть еще новость, но сейчас не скажу, потерпи. Хорошая новость, спасибо скажешь. А сейчас отдыхай!
14
Рано утром Обловацкий и Хангулов выехали в Гульрипш – небольшое селение к югу от Сухума. Появление их в этом маленьком поселке, лежащем на оживленном шоссе, не привлекло внимания местных жителей. Зайдя в оперпункт, Хангулов выяснил, что фамилию Акопян носят не меньше тридцати человек разного возраста. Обловацкий же, побродив по поселку и лавчонкам, зашел в маленький ресторанчик у автобусной остановки с заманчивым названием «Отдых друзей». Рядом с дверью на покоробившейся, порыжевшей вывеске были нарисованы беленький завитой барашек, бутылка вина, тарелка с чем-то очень неаппетитным и виднелась надпись «Зайди, голубчик» с большим вопросительным знаком.
Небольшая комната с низким потолком, дощатым, не очень чистым полом, тремя столиками под залитыми вином скатертями была пуста. Только в глубине ее, за непомерно большой стойкой, накрытой стеклянным колпаком, дремал буфетчик. Толстый, краснощекий и, видимо, ленивый. Даже дверной колокольчик, звякнувший при входе Обловацкого, не заставил его поднять голову.
Сергей Яковлевич подошел к прилавку. Под колпаком на тарелках лежала какая-то зелень, кусок местного ноздреватого, уже высохшего сыра, несколько коричневых яиц, и крылышко рахитичного цыпленка. От вида этой снеди у Обловацкого пропал аппетит, и он уже хотел повернуться и уйти, не будя спящего, но бросив взгляд на буфетчика, увидел, что тот не спит и наблюдает за ним заплывшими от жира узенькими глазами-щелками.
– Что кушать будешь? – подняв голову, спросил буфетчик.
– А что есть, кроме вот этого? – кивнув на витрину, сказал Сергей Яковлевич.
– Можно сациви, харчо, лобио, шашлык, мамалыгу с сыром, – привычно перечислил буфетчик.
– Ну давай шашлык, только поскорей, – неуверенно попросил Обловацкий. – И без мух, – добавил он, заметив, что мухи ползают по цыпленку.
– Сейчас будет! – заверил его духаньщик и с живостью, которой Обловацкий от него не ожидал, подскочил со своего стула, повернулся и, сунув голову в деревянное окошко в стене, громко скомандовал кому-то за стеной:
– Один шашлык, быстро!
Он захлопнул окошко и начал резать хлеб.
Сергею Яковлевичу теперь уже нельзя было уходить: работа завертелась, и он был ее виновником. Обловацкий подошел к ближайшему столику, смахнул с него рукой крошки хлеба и какие-то косточки и сел, ожидая заказа.
– Вино пить будешь? – поинтересовался духанщик.
– А какое есть?
– Какое хочешь! Вино одинаковое, местное, только бутылки разные, – серьезно ответил толстяк.
– Давай местное, – улыбнулся Обловацкий.
Скоро принесли шашлык, а стол заставили тарелками с какой-то травой, острой пахучей «сацибели» и с хлебом. Появилась бутылка красного вина и мокрый стакан.
Пока Сергей Яковлевич пытался разгрызть и прожевать кусок старого жилистого мяса («Наверное, буйволиное» – подумал он), толстяк уже налил ему вина и сел рядом.
– Приезжий? – спросил он, любопытный, как все духанщики. – Из Москвы?
Продолжая жевать, Обловацкий кивнул головой.
– По делу приехал или так? – продолжал допытываться буфетчик. Это «так» очевидно означало: на отдых.
Сергей Яковлевич снова кивнул головой: «Так!» Потеряв надежду осилить кусок мяса, который не брали зубы, Обловацкий проглотил его и запил вином.
– В Москве работаешь? – не отставал буфетчик.
– В Москве, – переводя дыхание, ответил Сергей Яковлевич. – На днях домой уеду. – И, помня рассказы о здешней контрабанде, поинтересовался:
– Чего-нибудь хорошего у вас тут достать нельзя?
– Французские чулки? – наклонился к нему буфетчик.
Несмотря на то, что в комнате, кроме них, никого не было, он сейчас говорил шепотом.
– Можно и чулки, но лучше что-нибуда подороже.
– На костюм?
– Вот это уже хорошо, – обрадовано сказал Обловацкий.
– Какой цвет тебе хочется? – допытывался толстяк.
– А какой есть?
– Какой надо, такой и будет.
– Хорошо бы синий или коричневый. А посмотреть можно?
Обловацкий пожалел, что не взял с собой денег.
– Говоришь, через несколько дней уезжаешь? – переспросил его духанщик. – Давай адрес, завтра принесут тебе.
Обловацкий написал на клочке бумажки номер своей комнаты в «Рице» и свою фамилию. Увидев входившего в духан и, видимо, искавшего его Хангулова, он повернулся спиной, и Виктор понял, что мешает. Покрутившись у буфета и выпив стакан вина, он вышел.
– Видел? – буфетчик наклонился к столу. – Чекист.
– Что ты говоришь? Не может быть! А я подумал – курортник какой-нибудь, – притворно удивился Сергей Яковлевич.
– Чекист! Я его знаю! – уверенно сказал толстяк. – Я их всех знаю, – самодовольно повторил он.
– Так значит, завтра? – спросил Сергей Яковлевич, вставая и расплачиваясь.
– Наше слово – закон! Ты хороший человек, тебе можно сделать! – ответил духанщик. – Если что будет нужно, приходи, спроси Ашота – это я! – он ткнул себя пальцем в грудь.
– Спасибо, обязательно зайду! – поблагодарил Сергей Яковлевич.
Попрощавшись, он пошел к автобусной остановке и, садясь в автобус, увидел Хангулова, разговаривающего с милиционером.
Шофер с сумкой и рулоном билетов получил с него деньги за произд и закричал на всю улицу:
– На Сухум, на Сухум, чкара, чкара – скорей, скорей, сейчас поедем.
Проработав всю ночь над документами, Обловацкий вернулся в гостиницу и лег спать. Отрогов с Чочуа находились в Афоне, и ему никто не мешал.
Утром стук в дверь разбудил его. Отворив, он увидел незнакомого молодого человека в серой поношенной черкеске, с башлыком на голове.
– Ты Сергей? – спросил вошедший.
– Я!
– Мы к тебе, Ашота знаешь?
– Заходи, заходи, – обрадовался Сергей Яковлевич. – Принес?
Неизвестный внимательно осмотрел комнату и, немного помедлив, сказал:
– Принес, сейчас будет! – и вышел в коридор.
Выйдя на балкон, Обловацкий заметил Пурцеладзе, сидевшего напротив гостиницы. Увидев Обловацкого, он кивнул головой и закрылся газетным листом.
Услышав стук открываемой двери, Сергей Яковлевич вернулся в комнату. В дверях стоял его новый знакомый. Через плечо у него была переброшена плотно набитая переметная сума – хурджин. Гость положил хурджин на пол и сел у круглого стола.
– Ну, показывай, что принес, – сказал Сергей Яковлевич, деловито потирая руки.
– Коверкот принес, бостон принес, индиго, – нараспев ответил он.
– Как тебя зовут? – спросил Обловацкий.
– Васо.
– Ну, выкладывай товар, Васо.
– Ты дверь закрой, пожалуйста, – попросил гость, – потом покажу. Сам знаешь, разные люди ходят!
Закрынв дверь на ключ, Обловацкий подошел к столу, на котором уже лежали два отреза – темно-синий и коричневый.
Обловацкий не очень хорошо разбирался в материале, но все же увидел, что отрезы посредственные.
– Э, да такие отрезы продаются у вас во всех сельпо. А что, получше нет? – спросил он разочарованно.
– Не нравится? Ну тогда смотри вот это. – Васо достал из хурджина отрез отличного индиго.
– Вот этот я возьму. А серого нет?
– Есть и серый.
Как заправский купец, Васо вытащил и развернул новый отрез.
Немного поторговавшись для виду, Сергей Яковлевич заплатил и спрятал покупки в чемодан. Васо уложил оставшиеся отрезы в хурджин.
– Носить будешь – вспоминать будешь, девушки любить будут. Ну, до свиданья!
– Спасибо, – поблагодарил, провожая его, Обловацкий.
Закрыв за своим гостем дверь, Сергей Яковлевич вышел на балкон. Посмотрел вниз, увидел, как из подъезда вышел Васо с хурджином на плече, немного постоял и осмотрелся. С одной из скамеек поднялся духанщик Ашот и подошел к нему. Сказав толстяку что-то, Васо, не оглядываясь, быстро пошел по улице. На некотором расстоянии от него сзади шел Ашот. Скамейка, на которой сидел Пурцеладзе, была пуста. Все было в порядке! Сергей Яковлевич улыбнулся и вернулся в комнату.
15
Ночью Дробышев внезапно проснулся. За окном, совсем рядом, в кустах орешника, заплакал шакал. Видимо, это был щенок, потому что его тонкий, писклявый голос напоминал плач ребенка.
В комнате стоял полумрак, но, взглянув на окно, Федор увидел через полуоткрытые ставни залитые лунным светом кроны деревьев. К одинокому шакальему голосу присоединился второй, более окрепший, а потом их уже звучало несколько.
Дробышев посмотрел на сидевшую в кресле Этери. Положив под голову руку, она спала. Федор осторожно тронул ее за плечо. Она вздрогнула, еще не очнувшись окончательно, открыла глаза и растерянно оглянулась.
– Откройте окно, Этери, – попросил Федор.
– Но доктор сказал не открывать, – нерешительно возразила она.
– Откройте, откройте, хоть ненадолго, – настойчиво повторил он.
Она встала и распахнула окно. И сейчас же от стены к кустам, пригибаясь, побежал человек. Метнулась тень, зашелестел кустарник, и все стихло.
Запахи и звуки ночи вошли в комнату. Облокотившись на подоконник, Этери смотрела в сад, освещенный холодным, мертвящим светом. Вой шакалов то затихал, то возобновлялся, и от этого становилось тоскливо и страшно.
– Я закрою! – сказала она, повернулась к Дробышеву, не ожидая ответа, закрыла ставни и села в кресло.
Федор долго не мог уснуть.
Утром к нему приехал Чиверадзе. Отослав Этери и усевшись в кресло, он посмотрел на Федора.
– Ну как, разговаривать сможешь?
– Могу!
– Тогда давай поговорим. Когда устанешь – скажи.
– Хорошо!
– В Гульрипше Акопянов полно. Но это был, видимо, Христо! Старый знакомый, но мы его знали только как контрабандиста. Кстати, вчера Обловацкий купил у его брата Васо два английских отреза. Ясно, что отрезы старого черта. Васо только передатчик. Оказывается, Ашот, ты его знаешь… – Заметив удивленное лицо Федора, Иван Александрович повторил: – Да, знаешь! Он духанщик в Гульрипше. Так вот, он опять сдружился с Акопяном. Этот Ашот и предложил отрезы Обловацкому.
– Вы не находите, что связь Эмхи с Акопяном наводит на интересные предположения? – взволнованно спросил Дробышев.
– Связной? Это наше общее мнение. Теперь становится ясно, что подводную лодку должен был встречать Христо. Неужели мы прозевали и с лодки был выгружен груз? И эти отрезы тоже оттуда.
– Что делает Строгов?
– Он и Чочуа уже несколько дней в Афоне. Даур мне звонил, что они разделились. Строгов – отдыхающий инженер – в Афоне, а Чочуа крутится в окрестных селениях.
– Ну и как?
– Дня через два приедет, тогда узнаем обстановку.
– Как с настоятелем?
– Решение о высылке его из погранзоны принято, но я задержал исполнение. Ты догадываешься почему?
– Думаете, что он чем-нибудь выдаст себя и тогда так легко не отделается?
Чиверадзе утвердительно кивнул.
– Передатчик молчит?
– Молчит. Возможно, его перебазировали в другое место.
– Иван Александрович, что говорит Шервашидзе? Когда я поправлюсь? И поправлюсь ли когда-нибудь?
– Больше мужества, Федор! У нас с тобой впереди еще много работы. Поправляйся, ты нужен всем нам. – Он наклонился к Дробышеву. – Радом с нами, в Сочи, живет человек, которому много тяжелей, он слепой, давно прикован болезнью к постели, но сколько мужества у этого человека – учись у него.
– Николай Островский?
– Да. Твой однолеток!
Чиверадзе несколько мгновений помолчал и потом спросил:
– Ты не хотел бы кого-нибудь видеть?
Федор недоумевающе посмотрел на Чиверадзе.
– Ну, кого-нибудь из близких. Есть же у тебя близкие?
– Есть. Вы, товарищи, Березовский.
– Ну, а кроме нас? – настойчиво добивался Чиверадзе.
– Нет, – ответил Дробышев.
– Нет, есть! А жена? Или не любишь ее?
– Она здесь? – спросил Дробышев взволнованно.
Чиверадзе кивнул головой.
– Приехала, просит пустить к тебе.
Федор молчал, Она здесь? После всего, что было. Что толкнуло ее на этот шаг? Жалость, раскаяние? Быть может, разрыв там? Хочет ли он этой встречи и что она даст им обоим – новую муку? И, наконец, сможет ли он простить прошлое? Сможет ли забыть?
Чиверадзе внимательно смотрел на Дробышева. Он догадывался о его колебаниях.
– Она просит разрешить ей дежурить около тебя, – сказал Чиверадзе.
– Нет, нет! – вырвалось у Федора. – Только не сейчас, скажите ей что-нибудь.
– Мы так и сделали. Ведь ты же без сознания, – с улыбкой напомнил Чиверадзе. – Она живет в «Рице», рядом с Обловацким и Строговым. – Он помолчал. – Ты подумай, все взвесь и тогда решай. Я разговаривал с ней. Мне кажется, она хороший человек и приехала, движимая настоящим чувством. Когда будет можно, она приедет к тебе, и ты решишь окончательно! Пока отдыхай. Гриша по-прежнему в коридоре, в саду тоже есть наши люди. Только ночью, пожалуйста, окно больше не открывай, не надо!
Уже уходя, в дверях он обернулся:
– А Сандро я отправил в горы!
16
За двое суток, прожитых в Новом Афоне, Строгов обошел окрестности и территорию совхоза, в недалеком прошлом знаменитого монастыря.
По вечерам, возвращаясь в свою маленькую комнату в так называемой нижней гостинице и с трудом раздеваясь, он валился от усталости на жесткую узкую монастырскую койку и засыпал тяжелым сном. Просыпаясь, чувствовал ломоту в суставах, но, отдохнувший и посвежевший, лежа в кровати, Николай Павлович мысленно перебирал и анализировал вчерашние впечатления. Он побывал в мандариннике, в масличной роще, на огородах, на ферме и в мастерских этого большого культурного хозяйства.
Монастырь был ликвидирован несколько лет тому назад. Часть монахов уехала с Кавказа на север, некоторые расселились по окрестным селениям, другие остались в Афоне работать в совхозе. Были и такие, что не трудились. Чем они жили? Кто знает! И все ходили в монашеском одеянии – то ли донашивали, то ли продолжали наперекор всему считать себя монахами.
Встречались среди них и молодые, приторно скромные послушники. Большинство же монахов состояло из пожилых крестьян с темными, заскорузлыми, привыкшими к труду руками.
Февраль был теплый и солнечный. Немногочисленные отдыхающие ходили в легких белых костюмах, и странно было видеть на фоне чудесной природы и спокойного синего моря мелькавшие среди кипарисов фигуры в черных скуфейках и подрясниках с широкими лакированными кушаками. Проходя мимо «мирян», они покорно кланялись в пояс. На первый взгляд они казались одинаковыми, но Строгов успел присмотреться и уже различал среди них крестьян, пришедших из «мира» и продолжавших трудиться теперь уже на себя, а не на бога и холеную, упитанную церковную аристократию. Изредка среди этой почти безликой черной массы проплывала толстая фигура представителя церковной верхушки – отца-казначея или отца-ризничего, старавшихся быть незаметными. Проходившие монахи по старой привычке кланялись им и подходили под благословение. Но те, перекрестив встречного и быстро сунув для поцелуя руку, старались скрыться. Видимо, тяжело расставались они с бездумной и легкой жизнью монастыря.
Строгов часто чувствовал на себе их внимательные, настороженные и изучающие взгляды. Он не сомневался, что среди них есть враги, люто ненавидящие все советское. Еще велико было влияние на простых монахов бывшего настоятеля отца Иосафа. Строгов знал, что в декабре на траверсе Нового Афона появлялась подводная лодка. Патрулирующие здесь погранкатера спугнули ее, она нырнула в воду и уже больше не возвращалась. Какой магнит притягивал ее к этому участку границы? В монастырь продолжали приезжать верующие. Пробыв несколько дней и помолившись, они исчезали. Куда? Встречались среди них и молодые, по-военному подтянутые люди. Стандартные, москвошвеевского пошива костюмы не гармонировали с выправкой, которая их выдавала. Кто они?
Надо было поговорить и посоветоваться с Чочуа. Строгов зашел на станцию Союзтранса и оставил записку у кассира с большими «буденновскими» усами, одетого в серую длинную кавказскую рубашку со множеством черных пуговиц.
Поздно вечером, когда жизнь вокруг, казалось, замерла, Николай Павлович пошел по шоссе в сторону недавно выстроенного дельфинного завода. Не доходя до него, он увидел знакомую фигуру, стоявшую под кипарисом у края дороги. Поздоровавшись, они спустились к морю и сели на камни.
– Ну, как дела? – спросил вполголоса Строгов.
Немногословный Чочуа рассказал о своей поездке в селение Анухва, к северо-западу от Афона, и в совхоз «Тэ-жэ», южней монастыря, где он видел нужных ему людей.
– Завтра они на базаре встретятся с афонцами. Вечером я кое-что узнаю. Завтра же вечером надо поехать в Эшеры, селение на полпути к Сухуму. Там живет Дзиапш-ипа, бывший князь, царский офицер и меньшевик, – закончил он.
– Что-нибудь интересное? – спросил Николай Павлович.
– Так, кое-какие предположения, – Чочуа неопределенно пожал плечами. Он не хотел говорить, не проверив того, что узнал. – А как у вас?
– Пока ничего, Даур, – вздохнул Строгов.
Тонкий серп луны висел на синем, без единого облачка небе. У ног лежало ласковое море. Далеко влево, в конце длинного мыса, там, где он обрывался, поблескивал огонек маяка. Казалось, что это единственный огонек на всем побережье. На дороге лежали тени высоких кипарисов. Чочуа докурил папиросу и бросил окурок. Желтоватая искорка взметнулась над водой и упала в море, мгновенно погаснув.
– Ну, пора, пойдем!
Даур встал, но Строгов удержал его.
– Подожди, посидим еще немного.
Николаю Павловичу не хотелось расставаться. Он не мог налюбоваться картиной южной ночи. Строгов не успел еще опомниться от того ошеломляющего впечатления, которое произвела на него величественная природа Абхазии: бездонное небо, морской простор, горы, вплотную придвинувшиеся к берегу, торжественная тишина ночей, когда хочется думать о жизни серьезно и строго и радоваться, что ты живешь в это прекрасном мире.
– Нет, пора, уже поздно, пойдем! – вставая и отряхиваясь, решительно сказал Чочуа.
Николай Павлович нехотя встал. Они поднялись к шоссе и там попрощались. Даур пошел вправо и через мгновение скрылся в темноте. Строгов посмотрел ему вслед, вздохнул и пошел к Афону. Подходя к небольшому домику, нависшему над водой, где помещалась почта, он сошел с дороги и посмотрел вверх. Большие белые здания монастыря были залиты лунным светом и четко выделялись на темном фоне лесистой Ашамгвы.
Однажды вечером, побродив по ущелью, Строгов пришел на пристань, присел на берегу. Недалеко от него старик в белых холщовых штанах и такой же рубахе шпаклевал лодку. Подойдя к нему, Николай Павлович попросил прикурить.
Старик молча высек кресалом огонь. Строгов закурил, предложил лодочнику папиросу, но тот отказался и закурил самокрутку из резанного листа. Продолжая работать, он односложно и неохотно отвечал на вопросы Николая Павловича. Из его слов выяснилось, что он из бывших монахов. Когда монастырь, как старик выразился, разогнали, он, привыкнув к местности, остался. Рыбачит, ходит на поденную.
– А хорошо здесь было раньше? – спросил Строгов. Старик исподлобья взглянул на него.
– Как кому.
– Ну вот, например, тебе?
Рыбак ничего не ответил и только сильнее стал стучать по заложенной в пазах пакле.
– Монастырь-то богатый был, всего хватало, да и паломники не забывали, – продолжал Николай Павлович.
Старик, насупившись, молчал.
– Как ловится? – спросил Строгов.
– Кормит, – односложно ответил рыбак.
– А что ловишь?
– Есть и белуга, и лосось, бывает и осетр.
– Наверное, подкармливаешь свежей рыбой своего настоятеля?
Слова Строгова, видимо, задели бывшего монаха. Повернувшись к Николаю Павловичу, он строго сказал:
– Эх, парень, побыл бы ты в моей шкуре – другое запел бы. Ты думаешь, счастье гнало таких, как я, в монастырь? Горе да нужда. Думал – хоть хлеба вдоволь поем.
Он замолчал. Строгов не торопил его.
– Раньше что рабочий, что мужик – одинаково плохо жили, – продолжал старик. – Вот ты, небось, отдыхать сюда приехал? А нам раньше поесть досыта – и то мечталося. Я, парень, действительную-то ломал еще при покойном Александре Третьем, пропади он пропадом.
– Давно ты здесь?
– С восьмого году. – Он сел на опрокинутую лодку и внимательно посмотрел на монастырь. – Везде здесь мой труд, – рыбак вытянул вперед свои черные скрюченные руки. – И в электростанции, и в садах. Клясть бы мне эту каторгу, ан нет, привык, хоть и чужая мне эта красота.
– Как зовут тебя?
– В миру Алексеем звали, а в монахах – Нифонтом, что значит тверезый. Ну, да это не иначе, как в насмешку.
– А отца как звали?
– Иваном.
– Значит, Алексей Иванович?
Николаю Павловичу все больше и больше нравился его собеседник.
– Так-то так, да больше дедом кличут. Да и забыл я, как жил в миру.
– Ну в этом ты не прав, Алексей Иванович. Разве можно забыть отца с матерью, детство, молодость? Неужели ты никогда не любил? Разве можно забыть это?
Николай Павлович подошел к старику и сел рядом.
– Вот ты говоришь, отца с матерью, – усмехнулся рыбак, – А как их помнить? Отца угнали на турка, оттуда он и не пришел. Слыхал про гору такую – Шипкой завется? Там и схоронили его. Не помню, – какой он и был-то, мать сказывала – хороший, жалел ее.
– А мать помнишь?
– Помню, как по миру ходили, да как под окнами стояли. – Он махнул рукой. – Разбередил ты меня, парень! Пойдем к отцу Мелитону, поднесет он нам по чарке, – сказал он, вставая.
Поднявшись по широкой, выложенной камнем лестнице, они пришли к длинному сводчатому зданию. Еще не доходя до него, Строгов почувствовал стойкий винный запах.
Старик постучал. Дверь отворилась, и Николай Павлович увидел седого, сгорбленного человека в лоснящемся подряснике. Слезящиеся глаза, видимо, плохо служили своему хозяину. И только внимательно всмотревшись, он узнал спутника Строгова и пропустил их в винницу.
Николай Павлович увидел широкую длинную катакомбу с огромными бочками по бокам. Перед каждой, на тумбе, под большим деревянным краном стояло глубокое блюдо и стакан. На одной из бочек лежала мензурка.
– Здравствуй, отец Мелитон! Вот привел к тебе хорошего человека. – Рыбак показал на стоявшего сзади Строгова. – Благослови, отче, чашей.
Мелитон взглянул на Николая Павловича и поклонился:
– Спаси тя Христос!
Он подвел их к одной из бочек, налил вина и ушел. Старик посмотрел на Строгова:
– Зовут-то тебя, парень, как и кто ты такой будешь?
Николай Павлович улыбнулся и поднял стакан, наполненный густым темно-рубиновым вином.
– Давай знакомиться, Алексей Иванович! Зовут меня Николай Павлович. Я инженер из Москвы, приехал в отпуск.
– Ишь ты, такой молодой – и инженер! Ин-же-нер, – протяжно повторил он и с уважением осмотрел Николая Павловича. – Ну, господь благослови!
Рыбак выпил и ладонью вытер губы. Вслед за ним выпил и Строгов. Густое, как мед, вино приятно обожгло рот.
Подошедший Мелитон поставил на табуретку тарелку с крупными блестящими маслинами и жареной скумбрией, потом вынул из кармана большое яблоко и, разломив пополам, с поклоном молча роздал гостям.
Алексей Иванович и Строгов выпили снова. Николай Павлович подал Мелитону наполненный стакан, но тот покачал головой.
– Не принимает он, – пояснил Алексей Иванович. – В монашеском чине живет.
– А что ж, и начальство не пьет?
– Ну, там закон другой, пьют, да мы не видим.
С каждым глотком Строгов все больше чувствовал, насколько крепко это приторно-сладкое вино, и похвалил его. Монах поклонился, и Николай Павлович – увидел, что ему приятна его похвала.
– Закусите ягодой и рыбкой, – сказал Мелитон. – Рыбка-то Нифонта. Он хоть вернулся в мир, а не забывает нас, чернецов.
– Хорошие люди везде есть, – отозвался Строгов.
– Ну, налей по последней, отец! – Алексей Иванович протянул пустой стакан, и монах налил ему. Николай Павлович отказался.
Пора было уходить. Уже в дверях Мелитон задержал Строгова и пригласил заходить, когда будет нужда. Строгов достал из кармана деньги и протянул их монаху, но тот отвел его руку.
– Пошто обижаешь стариков-то? Не надо этого. Мы к тебе по-хорошему, а ты деньги, – с укоризной проговорил он.
Спускаясь по лестнице, Строгов чувствовал, что у него кружиться голова. Он хотел пойти в гостиницу, но Алексей Иванович посоветовал посидеть на берегу.
– У воды быстрей обдует, – сказал он.
Они пришли к маленькой деревянной, выкрашенной в белый цвет, пристани и сели на приступке.
Необъятное спокойное море простиралось перед ними. В чистом ночном небе мерцали звезды. Луна заливала своим светом и дорогу, и белые здания, и темные горы.
Хотелось молчать и слушать и слабый накат редкой волны, и чуть слышный шелест деревьев, и далекий лай собак. Вот над головой метнулась тень пролетевшей летучей мыши, вот далеко-далеко на шоссе мигнули фары идущей машины. Из ущелья потянуло холодком, и ветер донес чуть слышный плач шакала.
– Не спит отец настоятель! – сказал старик.
– Где? – встрепенулся замечтавшийся Строгов. Рыбак показал на одинокий огонек, как светляк мерцавший в гуще кустарников высоко над ними.
– Где эти пещеры?
Старик махнул рукой на север, в сторону ущелья.
– Что же настоятель не пошел в совхоз? – засмеялся Строгов.
– Пойдет он! Да и не возьмут его. Из бар он. Сказывали, из царских приближенных. Сам принц Ольденбургский приезжал к нему не раз. И с Афона, и с самой Туретчины приезжали к нему часто, когда можно было. И меншаки уважали его.
– Меньшевики, – поправил Николай Павлович.
Алексей Иванович задумался.
– Показал настоятель себя при их власти, – сказал он, немного погодя.
– Что, лют был?
– Да не то что лют, да мягко стелет. Уж и не любит он вашего брата. Вот когда приезжают не нашей веры, тех любит. Да и любить-то ваших ему за что? Такую власть отняли, больше губернатора, да что губернатора – царя больше. Царя свалили, а он остался.
– И теперь приезжают к нему?
– Приезжают. Мы, хоть и темные, а видим. Ну, спать пора, пойдем, провожу.
Лежа в кровати, Строгов медленно перебирал события дня. И прошлое настоятеля, и его настроения, и приезды в Новый Афон иностранцев, якобы для ознакомления с русскими святынями – об этом все знали. Строгов вспомнил, что перед отъездом из Москвы он слышал: летом предполагается прибытие в Сухум и Новый Афон специального американского туристского парохода с богатыми экскурсантами. Только ли экскурсанты там будут?
Уже засыпая, он подумал, что завтра много дел и надо будет повидаться с Чочуа.
17
Ночью в комнату Строгова тихо постучали. Он открыл глаза, прислушался и сунул руку под подушку. Не зажигая света, он подошел к двери и, став сбоку, вполголоса спросил:
– Кто?
– Николай Павлович, откройте!
Строгов узнал голос Чиковани и повернул ключ.
– Что случилось? – спросил он шепотом.
– В Эшерах ранен Чочуа. Сейчас там Чиверадзе и Хангулов с ребятами.
– Когда ранен?
– Часа три тому назад.
Строгов посмотрел на часы, было два часа ночи.
– Как это произошло?
– Подробностей не знаю. Знаю только, что на Эшерском мосту. Там сейчас пограничники прочесывают местность.
– А ты зачем пришел ко мне?
– Чиверадзе прислал. Одевайтесь скорее, машина на шоссе.
– Ну, иди, я сейчас приду, а то тебя здесь, наверно, все знают.
Не закрывая двери за вышедшим Чиковани, Строгов быстро оделся и, сунув в карман пистолет, вышел из комнаты. Проходя по коридору, заметил, что дверь одной из комнат полуоткрыта. Спускаясь по лестнице, он по привычке оглянулся и увидел, что из этой комнаты выглядывает… Майсурадзе.
Николай Павлович, уже не оборачиваясь, быстро спустился вниз, перебежал выложенный каменными плитами дворик и спрятался за выступ стены. Осторожно выглянув, он увидел в одном из раскрытых окон второго этажа гостиницы того же Майсурадзе, внимательно рассматривавшего площадку. Ему показалось странным, что, несмотря на поздний час, Майсурадзе одет.
Медленно передвигаясь вдоль стены, Строгов вышел на шоссе. За углом ожидала машина. Сидевший рядом с шофером Чиковани помахал Николаю Павловичу рукой.
– Садитесь скорей, что вы так долго?
– Потом объясню, поехали! – ответил Строгов.
В дороге Николай Павлович пытался объяснить себе странное, как ему казалось, поведение Майсурадзе. Его внезапное появление в Афоне могло объясняться служебной командировкой. Но непонятно, почему он был одет ночью и почему так интересовался Строговым, «Узнал ли он меня и видел ли Мишу» – подумал Николай Павлович. О встрече необходимо было рассказать Чиверадзе.
Уже подъезжая к Эшерам, Строгов спросил Чиковани. что слышно о Дробышеве.
– Все еще без сознания. К нему не пускают. Вы знаете, приехала его жена, и ее тоже не пускают. Мы думали, он холостой. На днях приходила его квартирная хозяйка, просила отдать ей его собаку.
– Какую собаку?
– А у Федора Михайловича замечательная немецкая овчарка по кличке Дин, он ее из Москвы привез. Мировой пес. Когда Дробышева ранили, Иван Александрович взял ее к себе домой. Только ничего у него не получилось, – он засмеялся, – выла собака. Правда, Николай Павлович, это плохая примета?
– А ты что, в приметы веришь? Ай да комсомолец! – засмеялся Строгов.
– Так это народная примета, – насупился Чиковани.
– Старушечья это примета, а не народная. Ты, наверно, и черной кошки боишься?
– Ну уж это нет! – обидчиво ответил Миша.
Машина подъехала к дому секретаря сельской комячейки. Строгов и Чиковани направились к калитке.
– Стой, кто идет? – раздалось из темноты. Одновременно с вопросом они услышали, как клацнул затвор винтовки.
– Чиковани, к Чиверадзе, – вполголоса ответил Миша.
– А с вами кто?
– Товарищ из Афона. Хозяин знает.
– Пароль? – тихо спросил красноармеец.
– Батум! – ответил Миша. – Отзыв?
– Боек! Проходите!
По узенькой тропинке они добрались до домика, стоявшего в глубине небольшого фруктового сада. Через неплотно завешенные окна просачивались тонкие полоски света. Подойдя к дверям, Чиковани, шедший впереди, увидел Пурцеладзе.
– Вы подождите здесь, Николай Павлович, – сказал он, обращаясь к Строгову, – так велел Иван Александрович, там допрос идет, – и, открыв дверь, пропустил Чиковани. Миша шагнул в темноту, пошарив рукой по стене, нащупал дверь, открыл ее и вошел в небольшую комнату. На низком жестком диване, покрытом домотканным широким ковром, спускавшимся на чистый земляной пол, по-прежнему, как и час назад, по-восточному подогнув под себя ноги, сидел Чиверадзе. Немного в стороне, у коротконогого круглого столика с лежащими на нем бумагами, полевой сумкой и кувшином с водой, сидел на корточках седой человек лет пятидесяти в очень старой, но опрятной черкеске без газырей. Был он, видимо, высокого роста, не по возрасту стройный и подтянутый. Человек напряженно смотрел на Чиверадзе и даже не взглянул на Мишу.
Увидев Чиковани, Чиверадзе кивнул ему головой и спросил:
– Привез?
– Так точно, – вытянувшись, ответил Миша. Незнакомец, точно проснувшись, повернул голову и посмотрел на него.
Продолговатое, правильное лицо с широко расставленными глазами и небольшими, подбритыми усами было незнакомо Чиковани.
– Хорошо, подожди! – приказал Чиверадзе и, обернувшись к незнакомцу, видимо продолжая разговор, сказал:
– Все, что я услышал, говорит о том, что ты хочешь порвать со своим, не обижайся, грязным прошлым. Пора, давно пора! Но все это требует проверки. Нет, нет! – проговорил он быстро, увидев протестующее движение незнакомца. – Я верю. Хочу верить, – поправился он, – что ты сказал правду. Но всю ли?
– Я все сказал, – твердо ответил человек.
– Кое-что мы знали, кое о чем догадывались, и теперь мне надо обдумать все, что ты рассказал. У тебя двое детей?
– Две девочки, – ответил незнакомец. Говорил он по-русски почти без акцента.
– Тебе давно надо было прийти к нам. И не только ради себя, но и ради них. Пусть они вырастут, не упрекнув ни в чем своего отца. Но сейчас ты поедешь вот с ним, – Чиверадзе мотнул головой в сторону Чиковани, – в Сухум, и побудешь несколько дней у нас.
– Вы не верите мне, батоно? Я забыл свое прошлое и хочу, чтобы его забыли другие.
– Ты хочешь многого! Право на это нужно заслужить. Мало быть нейтральным. Ты был нашим врагом, врагом своего народа, дрался против нас, а когда тебя и таких как ты, разбили и выгнали из страны, – вернулся. И считаешь, что только за свою нейтральность достоин уважения и доверия?
Незнакомец слушал, опустив голову. Что он мог возразить? Все это было правдой. Последний бой против красных, в котором он участвовал, был здесь же, рядом, в Афоне. Он бежал. А когда все успокоилось, вернулся домой. Он трудился на своем участке земли, старался принимать участие в общественной жизни своего селения, думал, что с прошлым покончено. Но где-то его считали своим, притаившимся, и при расчетах включали в число готовых к действию. Периодически его навещали люди, известные ему по прежним годам. Иногда от имени этих людей к нему приходили неизвестные и, поговорив, уезжали. Он прекрасно понимал, что его прощупывают. Выгнать их, запретить им посещать его дом – на это не хватало мужества.
Ранение Чочуа, приезд в селение Чиверадзе и разговор с ним послужили последним толчком. Он понял, что не может рассчитывать на доверие, не разоружившись окончательно. И он это сделал.
– Я считаю, что прощаться с женой и детьми тебе не стоит, – сказал Чиверадзе. – Я сам поговорю с ними. Обещаю тебе, что скоро будешь дома. Ну, поезжайте! – произнес он, обернувшись к Чиковани.
Когда они ушли, Иван Александрович встал и, открыв дверь сказал в темноту:
– Заходи, Николай Павлович!
Строгов вошел, недоумевая, почему Чиверадзе не позвал его раньше.
– Заждался? – спросил Иван Александрович. – Я не хотел, чтобы ты встретился с этим человеком. Ты видел его?
Николай Павлович кивнул головой.
– Вот это и есть бывший князь Дзиапш-ипа, бывший царский офицер, бывший меньшевик – все бывший. Будем надеяться, что с нашей помощью он снимет с себя эту приставку, и будет просто гражданин Дзиапш-ипа. Как дела у тебя?
Доложив о своих встречах и планах на ближайшие дни, Николай Павлович рассказал о встрече с Майсурадзе. Иван Александрович даже приподнялся со своего места.
– Это же замечательно, кацо! А Чиковани он видел? – Строгов пожал плечами. – Сейчас же поезжай в Сухум. В Афон пока не возвращайся. Если завтра случайно встретишься с Майсурадзе и поймешь, что он ночью узнал тебя, скажешь, что тебя вызвали в Сухум по телеграмме из Москвы насчет твоего проекта, что ли. Ты знаешь, мне кажется, что Майсурадзе и был вчера вечером от Табаксоюза у Дзиапш-ипа! Понял, дорогой? Вот сволочи, нагло начинают работать, – покачал головой Чиверадзе.
– Кто ранил Даура, Иван Александрович?
– Не знаю. Пока не знаю, но будь спокоен, скоро все узнаем. А твой рыбак – интересный старик. Значит, раньше, говоришь, был он Нифонт, а теперь Алексей Иванович. – Чиверадзе засмеялся. – Что ж, бытие определило сознание. Тебе дня через два придется вернуться к нему. Ну, поезжай! Завтра вечером встретимся!
– Заедем к пограничникам, проведаем раненого, – сказал Николай Павлович шоферу.
Покрутившись по горной дороге, машина вырвалась на широкую пойму Гумисты. Слева, на холме, показался домик погранзаставы.
Увидев Строгова, Чочуа, похудевший, с большими темными кругами под глазами, поднялся с топчана, на котором лежал. Забинтованную левую руку он держал подвешенной на повязке через плечо. Они расцеловались. Николай Павлович неловко обнял Даура, задел раненую руку. Чочуа вздрогнул. Строгов разжал объятия и увидел побледневшее лицо товарища, расширившиеся зрачки и сжатые губы.
– Прости меня, Даур, дорогой.
– Ничего, ничего, – успокоил его Чочуа. – Спасибо, что заехал.
По мужественным обычаям своего народа он не хотел показать свою боль даже перед близким человеком.
– Расскажи, как это случилось, – попросил Строгов.
– Ты помнишь, я говорил тебе о Дзиапш-ипа?
– Ну как же!
– С некоторых пор, еще до твоего приезда, – Федор знает – этот человек нас заинтересовал. Не потому, что прошлое у него неважное, нет! Нам стало известно, что у него бывают чужие люди. И всегда ночью. Мы начали присматриваться к нему. Но, кроме этих гостей, ничего худого не заметили.
Нынче зашел я к соседу Дзиапш-ипа. Он мне и рассказал: оказывается, вечером у Дзиапш-ипа кто-то был. Мой знакомый по-соседски зашел к нему, а у того дома черт знает что делается – жена плачет, дети жмутся к матери, тоже плачут. Сам хозяин чем-то взволнован, куда-то собирается ехать. А на дворе уже ночь наступает. Ну, у нас в горах закон – нельзя быть любопытным. Если надо – сам скажет. Дзиапш-ипа молчит, только руки дрожат. Так мой знакомый и ушел ни с чем.
Рассказал он мне все это, и решил я дать знать в Сухум. Телефон есть тут, на заставе. Пошел я к пограничникам. Подхожу к мосту, смотрю – идут навстречу два человека, как будто, в бурках. Увидели меня, побежали по мосту назад. Я встал за дерево, жду, наблюдаю. Они нырнули в кустарник. Я жду пять минут, десять. Кругом тихо. Ну, думаю, молодежь гуляет. Испугал я кого-то! Что же мне, всю ночь тут стоять? Решил идти. Вышел на дорогу, приближаюсь к мосту.
– Темно было? – не вытерпев, перебил Строгов.
– Знаешь, временами. Луна светила, только тучи мешали.
Заметив, что Чочуа порою морщится от боли, Николай Павлович предложил ему лечь. Но Даур встал и начал ходить по комнате. – Так легче, – объяснил он.
– Ну вот, – продолжал Чочуа, – подхожу, все тихо, луна как раз открылась, светло. Прошел половину моста, сам за кустарником наблюдаю. Вдруг оттуда выстрел, другой, Пуля в руку попала. Я бросился на доски, упал ничком, пусть думают, что убили. Лежу, жду, когда темно станет. А луна светит как назло.
– Врагу помогает! – засмеялся Строгов.
– Конечно, заодно с ним, – улыбнулся Чочуа. – До утра, что ли, валяться придется? Рукав намокает. Глаз не спускаю с тех кустов. Наконец, вижу, вылезают оба и осторожно так идут ко мне. В руках винтовки. Подпустил их шагов на двадцать. И разрядил по ним всю обойму. Один вскрикнул и упал. Второй подхватил его и потащил в кусты, к морю.
– К морю? Ведь там и перекроют пограничники, – удивился Строгов.
– Наверно, растерялись.
– Ну а дальше?
– Я встал, прислонился к перилам и жду. Должны же выстрелы встревожить заставу. Рука заныла, горит. Пока стрелял, забыл про нее. Минут через пять является наряд с собакой. Я рассказал им и скорее сюда, на заставу к телефону.
– Поедем со мной в город, – предложил Николай Павлович, вставая.
– Нет, что ты! Я останусь. Вдруг понадоблюсь Ивану Александровичу.
– Так ты же ранен!
– Пустяк, – сказал Чочуа. – Нет, нет! Езжай один. Рука перевязана, все в порядке.
18
Уже стемнело, когда Елена Николаевна вышла из госпиталя.
Широкая каменная лестница спускалась к улице имени Октябрьской революции. Справа, в густой листве, темнела большая дача в мавританском стиле, где, как ей сказали, до ранения жил Федор. А она не могла, не имела права сейчас войти в этот дом. От обиды, от жалости к себе у нее зашлось сердце.
Прислонившись к высокому каменному барьеру, она осмотрелась. Впереди слева большим темным пятном лежал Ботанический сад. Редкие огни фонарей слабо освещали широкую улицу, по которой ей надо было идти, и только впереди, на набережной, было светло. Но этот свет закрывал от нее море. Где-то очень далеко играл духовой оркестр и отчетливо слышалось, как глухой бас геликона однотонно поддакивал мелодии – пу, пу, пу…
Разговор с Шервашидзе оставил неприятный осадок. Казалось, этот пожилой, очень вежливый человек чего-то не договаривает, скрывает от нее. Она спросила о состоянии Дробышева, он, не глядя в глаза, ответил, что положение продолжает оставаться серьезным. В свидании отказал. Она попросила разрешить ей дежурить около раненого – он замахал руками. После некоторого колебания он спросил, давно ли она разошлась с Федором. Конечно, об этом ему сказал Чиверадзе, а тому – Березовский. «Зачем они вмешиваются в мою личную жизнь», – думала она. В каждом их взгляде она видела молчаливый упрек, будто бы обидела и оскорбила близкого им человека. Так было при встрече с Березовским и Чиверадзе, так и сейчас. Нет, с посторонними людьми в поезде ей было легче. Они хоть не приставали с расспросами. Елена Николаевна чувствовала себя совсем одинокой и незаслуженно обиженной. Внезапно у нее мелькнула мысль, что Федор умер и от нее это скрывают. Она ужаснулась. Поспешив в гостиницу, Русанова позвонила по телефону Чиверадзе. Далекий незнакомый голос ответил, что он уехал и будет только утром. Она решила вернуться в госпиталь и добиться правды у Шервашидзе, но раздумала и медленно поднялась в свой номер.
Не зажигая света, Елена Николаевна прошла к залитому лунным светом балкону.
Внизу, на бульваре под пальмами, эвкалиптами и кустами диких роз в полумраке двигались гуляющие. Сквозь шаркающий шум оттуда доносились слова, которых она не понимала. Слышался смех. Как светляки мелькали огоньки папирос.
Она вглядывалась в эту безликую шумливую толпу, завидуя ее беспечности.
– Здравствуйте, Елена Николаевна, – вдруг донеслось до нее снизу.
Голос был знаком, но она не могла вспомнить, чей он. Она наклонилась, пытаясь разглядеть, кто говорил.
– Не узнаете? Это я, Константиниди.
– О Одиссей! Зайдите ко мне! – крикнула она, продолжая всматриваться в толпу гуляющих.
– А мне тоже можно? – смеясь, спросил кто-то.
– Одиссей, не приходи домой, будешь иметь неприятности, – громко посоветовал другой.
– Гражданка, опомнитесь, у него трое детей! – предостерегал третий.
– Вот вам и тихоня Одиссей! – глубокомысленно закончил какой-то остряк.
Елена Николаевна, не обращая внимания на шутки, выбежала из номера, быстро прошла по коридору и, наклонившись над барьером, увидела Константиниди, разговаривавшего с портье. Он знал всех, и все, видимо, знали его. Он помахал ей рукой, потом, перепрыгивая через несколько ступенек, побежал к ней, на третий этаж.
– Идемте ко мне, – сказала она. Как старые друзья, держась за руки, они прошли по коридору в комнату.
– Хотите на балкон? – предложила Елена Николаевна. Они вынесли на воздух плетеные кресла и уселись.
– Как ваш муж? Вы его видели? – первым делом спросил Одиссей. Спеша и волнуясь она рассказала ему о разговоре с Шервашидзе.
– Быть может, он умер, и врач скрывает это? Почему меня не пускают к нему? – спросила она, тревожно глядя на Константиниди, как будто он мог разрешить ее сомнения.
– Нет, нет, он не умер, – поспешил успокоить ее Константиниди.
… Сухум – настоящий южный приморский городок. Его обитатели темпераментны и экспансивны. Местные острословы хвастливо уверяют, что они знают о любых событиях за два часа до того, как они происходят. Приехав из Москвы, Константиниди сейчас же узнал обо всех новостях, в том числе и о перестрелке в Бак-Марани, а подробности ранения Дробышева и смерти Зарандия ему передали в таких деталях, что это вызвало бы сомнения у любого слушателя, но Константиниди был настоящим сухумчанином и привык критически анализировать услышанное. В городе говорили, что Дробышев без сознания, но жив. Значит, это правда!
– Самое главное, дорогая Елена. Вы позволите вас называть так? – спохватился он. Она кивнула головой. – Так вот, самое главное – он жив! Тяжело ранен, но жив. И уже столько дней! А раз так, то поправится, вот увидите.
И Константиниди вернулся к своей любимой теме.
– Наш воздух, наше солнце и море не дают умереть даже очень старым людям. Нигде нет столько стариков, как у нас. Вы знаете, у нас есть горец, которому сто сорок шесть лет.
Ей стало легче на душе от встречи с этим простым хорошим человеком. Она уже верила, что все будет хорошо.
– Сто сорок шесть лет? – повторила она удивленно.
– Да, да, почти полтора века. Чтобы познакомиться с ним недавно из Парижа в Сухум приезжал Анри Барбюс. Вы его, конечно, знаете? Тот самый Барбюс, который написал «Огонь»! Его интересовали проблемы долголетия, и он специально приезжал сюда.
Она поняла, что ей придется выслушать подробности.
– Анри Барбюс ездил в селение Латы, где жил этот старик. Он познакомился с ним, пил вино. Вы только представьте себе, этому горцу было четыре года, когда началась Великая французская революция. Бетховен, великий Бетховен был старше его на пятнадцать лет. Ему было четырнадцать лет, когда родился Пушкин. Он современник Лермонтова, Глинки, Карла Маркса, Дарвина, Герцена, Грибоедова, Шиллера… и никого из них не знал.
Ему исполнилось двадцать семь лет, когда Наполеон напал на Россию, но горец этого не знал тоже. Он жил у себя в горах, сеял кукурузу, сажал табак, пил кислое вино. И вот к этому человеку приехал Барбюс, почти на сто лет его моложе, друг Горького, Ромена Роллана, друг нашей страны. Один из них прошел яркий путь борьбы, другой прожил почти в три раза больше, но как? Страшно жить так бесполезно!
– Вы не правы, Одиссей! – возразила Елена Николаевна. – Не всем дано гореть. Этот старик всю жизнь трудился на своем клочке земли, растил детей. У него ведь есть дети?
– И дети, и внуки, и правнуки, и праправнуки, – рассмеялся Константиниди.
– Вот видите. Наверно, он воспитал их такими же простыми труженниками, каков сам.
Далекий протяжный гудок перебил ее. Она взглянула на море и увидела залитый огнями движущийся теплоход.
– "Украина". Из Батума, – сказал Константиниди. – Что вы думаете делать, Елена?
– Буду просить пустить меня в госпиталь, а если не разрешат, пойду работать. Не уеду отсюда, пока не увижу Федора, – она упрямо наклонила голову. – Пусть решает нашу судьбу сам, мне некуда идти, – тихо, одними губами прошептала она. Потом, точно отгоняя мрачные мысли, выпрямилась и взглянула на своего собеседника:
– Вы очень заняты днем, Одиссей?
– Как когда. А что? – удивился Константиниди.
– Я бы хотела посмотреть город. – Она улыбнулась, вспомнив шутки гуляющих. – Хотя у вас ревнивая жена и трое детей. Это правда?
– У меня нет детей, к сожалению, Я буду рад познакомить вас с моей женой. Я рассказывал ей о вас. А насчет реплик, я их слышал. Что ж, каждый острит, как умеет. У нас в Сухуме, как наверно и везде, каждый хочет быть остроумным. – Он грустно улыбнулся. – Вот у меня это не получается!
В дверь постучали.
– Войдите! – ответила Елена Николаевна.
– Я вижу, Одиссей становится у меня на пути, – здороваясь с Русановой и Константиниди, сказал вошедший Обловацкий.
– Я был прав, говоря, что каждый хочет быть остроумным. Вот видите, и Сергей Яковлевич заразился этим. Как отдыхается, курортник?
– Прекрасно, я даже загорел. Не верится, что в Москве снег, люди ходят в шубах.
С залитого электрическим светом теплохода неслись звуки знакомой мелодии. Теплоход причаливал. Были видны стоящие у борта люди.
– Батум – красивый город? – спросила Елена Николаевна.
– Очень красивый, но Сухум лучше, – ответил за Константиниди Сергей Яковлевич. – Вообще, не задавайте Одиссею таких нелепых вопросов. Вы должны знать, что лучше Сухума нет ничего! Правда, Одиссей?
– Правда, только его портят приезжие.
– Бросьте пикироваться! Смотрите, какая чудесная ночь! – примирительно сказала Елена Николаевна. – Пойдемте, погуляем по набережной, заодно проводим Одиссея.
– А это не противоречит кавказским обычаям? Женщина провожает мужчину. Как, Одиссей? – засмеялся Сергей Яковлевич.
– Гость в доме – радость! Его желание свято для хозяина дома. Это наш закон.
– Неплохой закон! – согласился Обловацкий.
– Да, но гость есть хороший, да хранит его аллах, а есть…
– Это который ложки серебряные ворует, что ли? – улыбнулся Обловацкий.
– Если гостю понравится не только ложка, но и буфет со всем его содержимым, мы с удовольствием дарим ему его. Нет, есть гость невоспитанный, не уважающий седых волос хозяина.
– Так это если у хозяина седые волосы! – перебил Сергей Яковлевич.
– … Перебивающий старших, – нравоучительно продолжал Константиниди.
– Что же сделают с таким гостем, Одиссей? – рассмеялась Елена Николаевна.
– Я вижу, с вами невозможно разговаривать. Пойдемте, а то поздно.
Выйдя на набережную, они сразу оказались в шумной толпе. Проходя мимо открытых, ярко освещенных окон ресторана, откуда слышалась музыка, Константиниди заглянул в зал и, обернувшись к Елене Николаевне, сказал:
– Король веселиться! Жирухин поднимает тост за сдачу первой очереди СухумГЭСа. – И с горечью добавил: – Они больше пьют, чем работают.
Через открытое окно была видна большая мужская компания за столиком у фонтана. Стоявший с бокалом вина Жирухин что-то говорил.
– Зайдемте, посидим, – предложил Сергей Яковлевич.
– Нет, – нет! – заторопился Константиниди. – Соблюдайте условия соглашения высоких договаривающихся сторон. Провожайте меня.
– Что с вами, Одиссей? – удивилась Елена Николаевна, когда они, увлекаемые Константиниди, завернули за угол и шли по улице Октябрьской революции.
– Простите меня, Елена, и вы, Сергей Яковлевич, но я терпеть не могу этого человека.
– Просто так, беспричинно? – спросил заинтересовавшийся Обловацкий.
– Абсолютно! Ведь я почти не знаком с ним. Но когда я смотрю на него, какая-то мутная волна злобы заливает меня. В этом человеке мне неприятно все: и его нарочитая неряшливость, и цинизм, и, простите меня, грязные ногти, и потные руки, словом, все.
– Одиссей, милый, какой вы колючий! Я не узнаю вас, – сказала Елена Николаевна, хотя ей тоже был неприятен Жирухин и претило все то, что говорил о нем Константиниди. – Что-то озлобило его и сделало таким, – продолжала она.
– Мне говорили о нем, как о дельном инжежере, – вмешался в разговор Обловацкий. – Возможно, Елена Николаевна и права. Представьте себе – он любил, но его бросила любимая женщина.
– У таких, как он, подобное исключается! – перебил Константиниди.
– Или изобрел перпетуум мобиле, а изобретение присвоил другой.
– Мне почему-то кажется, что его обидела Советская власть, – жестко сказал Константиниди.
– И эту обиду он перенес на всех окружающих? Нелогично! – заметил Обловацкий.
– О нет, не на всех! Есть люди, с которыми он совсем иной. Возмите Майсурадзе. Ведь тот его третирует, а Жирухин молчит. И еще заискивающе улыбается. Нет, грязный он. Скользкий какой-то.
– Довольно об этом, – попросила Елена Николаевна. – Смотрите, как чудесно кругом, какое небо…
Они взглянули вверх. Крупные яркие звезды горели над ними, точно кто-то щедрой рукой зажег и разбросал бесчисленные мерцающие огоньки. Лесистая возвышенность, переходящая в темную громаду Бирцхи и Яштхуа, четко вырисовывалась на фоне темно-синего неба. Еще дальше и выше белели облитые лунным светом снежные вершины Кавказского хребта. Кругом было темно и тихо. Временами мягкие порывы теплого ветра с моря ласково перебирали ветви пальм, и только тонкие кипарисы, стрелами врезавшиеся в бездонное небо, стояли неподвижно. Тишина была величава. Хотелось молчать и слушать эту тишину.
У Ботанического сада они попрощались. Как только Константиниди ушел, Елена Николаевна взглянула на здание госпиталя.
– Темно. Спят, наверно. Как бы мне хотелось быть там.
Они медленно пошли обратно к гостинице.
– Вы любите Дробышева? – спросил Сергей Яковлевич.
– Да, – просто ответила она.
– Как же получилось, что он был здесь, а вы в Москве? Впрочем, извините, если я… может быть с моей стороны нескромно?
Елена Николаевна ответила не сразу.
– Я много думаю над тем, – помолчав, продолжала она, – как нелепо все получилось. Встретились два человека, полюбили друг друга. Казалось, ничто не мешало их счастью. И вдруг, по глупости ли, легкомыслию или какой-то другой причине, они расходятся.
– Трещинка?
– Какое неприятное слово! Возможно. Хотя нет, глупость, просто неумение ценить то, что имеешь!
– Как в старой мудрой пословице: что имеем, не храним, потерявши – плачем.
– Да, верно! Пусть это покажется вам смешным и наивным, но я думаю, самое страшное – это первая ложь, пусть маленькая, пустяковая, но ложь. Раз она вошла в человеческие отношения – конец. Так и со мной. Польстило девчонке почтительное внимание, приятны были глаза, с собачьей преданностью глядящие на нее. – Она усмехнулась. – Высокая культура, манеры. Казалось, вот он, человек из другого мира! А раз так смотрит, так влюблен – значит я того стою. А меня не ценят. И пошло, пошло. А тут еще горе, умер ребенок. Потом театры, в машине домой, потом рестораны. Закружилась. «Ты где была, Аленка?» – «У подруги». Ложь. Вы думаете, легко было солгать в первый раз? А потом еще обвиняла Федора. Невнимательный, нечуткий. А он под утро приходил усталый, измученный и валился на кровать – спать, спать. Он спал, а я сидела около него и думала. Временами мне было жаль его и почему-то себя. Я плакала, и мне казалось, что я в тупике.
– Который вы сами создали! Почему вы не пришли к нему, к Федору, и не сказали, что любите другого?
– Но я же не любила этого другого!
– Простите меня, но раз уж мы заговорили на эту тему, то это нелепость и бессмыслица какая-то. Любите одного и уходите от него к другому, нелюбимому. Я считал до сих пор, что такое может быть у избалованных, с жиру бесящихся барынек. Но вы же наша молодая женщина, прожившая трудовую юность. Откуда у вас это? Ведь так поступить – значит не уважать ни своего мужа, которого, как это ни странно, вы говорите, любили, ни себя.
– А почему вы решили, что я уважала себя? Все два года не уважала! Жила с человеком, мучила его, сама мучилась.
– И у вас не было желания встретить Федора, поговорить с ним, объясниться?
– Было, я звонила ему, но он вешал трубку.
– А вы, что ж, хотели чтобы он, как собачонка, побежал к вам?
Она посмотрела на Обловацкого.
– Да, хотела! Разве это противоестественное желание?
– Противоестественно ваше поведение! – пожал плечами Сергей Яковлевич. – Вы оскорбили хорошего человека, плюнули на него, а потом звоните ему для разговора. Ничего не понимаю!
– Вы не понимаете многого. Уж очень у вас все просто и прямолинейно. Черное и белое. Вот я у вас, наверно, черная? – горько сказала она.
– А вы думаете, я должен оправдывать вас? Ведь во всем виноваты вы сами! Хорошо, что Дробышев – крепкий человек, перенес свое горе. Видимо, товарищи поддержали, работа не давала времени ковыряться в открытой ране, Вы о нем подумали? Постигло его несчастье, один он. Ну, не один, конечно, не оставили в беде товарищи, а как дорого было бы ему присутствие близкого человека.
– Я бросила все и приехала сюда!
– И гордитесь этим. Вот, мол, какая я хорошая, благородная.
– Да не мучайте хоть вы меня! Знаю, все знаю, и если он простит, – только этого и хочу! – все исправлю. Теперь я умная.
– А если он останется инвалидом?
Неожиданно для Обловацкого она грустно улыбнулась.
– Это ужасно, что я так думаю, но все равно – скажу! Знаете, временами мне хочется, чтоб он остался калекой, – тогда бы он простил меня, я была бы ему нужна. – И увидев изумленное лицо Сергея Яковлевича, добавила: – Знаю, что это даже не глупость, а самая настоящая подлость, но я не могу больше. Идемте домой, а то я разревусь, как девчонка.
Всю остальную дорогу они шли молча. Проходя мимо ресторана, Обловацкий предложил зайти поужинать. Ей не хотелось есть, но мысль, что она сейчас придет к себе и останется одна, совсем одна со своими невеселыми мыслями, слезами и все время не покидавшим чувством страха потерять единственно близкого и дорогого человека, заставила ее согласиться.
Компания Жирухина по-прежнему сидела в центре зала, за столом, уставленном батареей бутылок. Не глядя в ту сторону, Обловацкий и Русанова пошли в угол, к большому открытому окну. Почти сейчас же к ним подошел официант с двумя бутылками «Букета» и поставил им на столик.
– Это зачем? – спросил Сергей Яковлевич. – Мы хотим ужинать, вина не надо.
– Это вам прислали, – наклонившись к нему, произнес официант и кивнул в сторону зала. Они посмотрели туда. Александр Семенович и его знакомые с бокалами в руках, стоя, кивали им. Надо было ответить. Обловацкий налил вино в бокалы, но в это время к столику подошел Жирухин. Его пошатывало. Отекшие багровые веки напухли, закрыв и без того узкие щелочки глаз. Придерживаясь за спинку стула, он поклонился и подчеркнуто церемонно поцеловал Елене руку. Из его длинной и не совсем связной фразы она поняла, что он и его друзья, кстати тоже москвичи, будут счастливы, если она и Сергей Яковлевич согласятся пересесть к их столу. Елена Николаевна хотела отказаться, но Обловацкий кивнул головой, и она согласилась.
Однако, садясь за стол Жирухина, она пожалела, что уступила. Мужчины (их было четверо) были полупьяны, назойливо вежливы и в то же время открыто, почти нагло, ее рассматривали. Она поняла, что Жирухин успел рассказать о ней, а возможно, говорил какие-нибудь пошлости. Елена Николаевна решила как можно скорее уйти от этих оскорбительных, ощупывающих, липких взглядов.
– Я только что рассказал своим друзьям о причине, заставившей вас приехать сюда, – сказал Александр Семенович. Все закивали головами. – Как здоровье вашего мужа?
– Он еще не пришел в сознание, – ответил за нее Обловацкий.
Официант принес на подносе несколько блюд. «Надо встать и уйти, немедленно встать и уйти» – решила она. Сейчас ее не пугало одиночество, даже если бы оно продолжалось вечно. «Все, что угодно, только не эти люди!» – думала она, разглядывая сидящих. Видя, как Сергей Яковлевич ест и улыбается пьяным репликам этой компании, она удивлялась своему легкомыслию. Как она могла поддаться минутной слабости и быть откровенной с малознакомым человеком? Ей казалось, что она вынесла на улицу свое самое святое, самое сокровенное, предала свою любовь. «Уйду, а он посмеется надо мной», – горько подумала она и поднялась.
– Простите меня, я очень устала.
Не ожидая ответа, она прошла по залу к двери, соединяющей ресторан с холлом гостиницы, и поднялась к себе. Уже на лестнице она услышала за собой шаги.
– Елена Николаевна, подождите! – Обловацкий подошел к ней. – Что вы хотите, ведь пьяные. Что вас расстроило?
– Сергей Яковлевич, я в самом деле устала. Да и зачем мне эти люди? А вы идите к ним. Не беспокойтесь обо мне.
Возвратясь, он услышал громкий смех Жирухина.
– А дамочка с норовом, – сказал лысый грузный человек, обращаясь к Обловацкому. Его звали Михаилом Михайловичем.
Сергей Яковлевич почувствовал отвращение к его масляной физиономии, но, не желая восстанавливать против себя неизвестных ему людей, сдержался и сказал:
– У нее горе.
– Э, знаю я таких, им бы блудить только, – перебил Михаил Михайлович с гаденькой усмешкой. Обловацкий с трудом удержался, чтобы не ударить его по лицу.
– Как проходит ваш отпуск? – спросил его Жирухин, и Сергей Яковлевич был доволен, что можно переменить разговор.
– Не очень организованно и весело. Трагическая судьба одиночки. Я сделал ошибку – надо было поехать в дом отдыха, хотя бы в «Азру».
– Ну, это ерунда. А в общем, верно, негде отдохнуть у нас хорошему человеку.
– Вы хоть окрестности посмотрите. А то уедете, ничего не увидите, а потом будете жалеть. Природа здесь хорошая! – сказал сидевший рядом с Жирухиным человек в белом кителе с отечным лицом и висячим носом.
– А куда вы посоветуете съездить? – обратился к нему Сергей Яковлевич.
– По части туристских маршрутов специалист у нас Александр Семенович. Всю Абхазию как свои пять пальцев знает – ему и карты в руки.
– Откуда ты взял, Василий Сергеевич, что я специалист? – с недовольной гримасой спросил его Жирухин.
– Да ты же излазил все горы.
– Не больше тебя! Но если ты настаиваешь – пожалуйста. Рекомендую, – он повернулся к Обловацкому, – побывать в Гульрипше.
– Нашел, что советовать. Там же каждый второй – туберкулезник, да еще какой – в последней стадии, – со смехом сказал Михаил Михайлович.
– Если рассуждать как ты, то и ехать некуда. В Гульрипше – больные, в Афоне – монахи, в Гудаутах – абхазцы, в гаграх – курортники. Не слушайте их, Сергей Яковлевич! Побывайте в Гульрипше, Афоне, Гаграх. На рассвете, после хорошей пьянки, съездите в Маджарку, съеште там хаши и выпейте маджары. И то и другое – отменное, – советовал Жирухин.
– Ну, а в Афоне что? – спросил Обловацкий.
– Как что? Во-первых, маслины, пища богов и греков, во-вторых, манашеское вино, – он прищелкнул языком, – нектар! Густое, как мед, прозрачное, как стекло, и хмельное, как первый поцелуй девушки!
– Ты ошибся в выборе профессии! Тебе бы быть агентом по распространению вин! – сказал сидевший напротив человек с умными, спокойными глазами.
– Что ж, возможно! Слова «его же и монаси приемлют» мне понятны! Да еще под свеженькую форельку! Мечта! Ты не согласен со мной, Михаил Михайлович? – повернулся к лысому Жирухин.
Тот кивнул головой.
– Вполне!
– Вы аппетитно рассказываете, Александр Семенович, – заметил Обловацкий. – Обязательно съезжу в Афон. Ну, а в Гульрипше что?
– Что рассказать вам о Гульрипше? Хоть вас и напугали туберкулезниками, но посмотреть советую санаторий. У него интересная история.
– Расскажите! – попросил Сергей Яковлевич.
– Некий богатый помещик Смецкой – он жив и сейчас, живет в Синопе, получает персональную пенсию, – до революции на свои средства построил огромное здание, оборудовал новейшей по тем временам аппаратурой и подарил это хозяйство неимущим студентам, больным туберкулезом. До революции это было лучшее лечебное учреждение России. Да и сейчас одно из первых. Построено на горе, лицом к морю. Прикрыто от северных холодных ветров горами. В самые жаркие дни здесь прохладно, а если вы останетесь здесь на лето и осень, убедитесь, как жарко в Сухуме. Посмотреть стоит! Неужели Константиниди, этот идолопоклонник, не рассказал вам о Гульрипше?
– Нет! Ни слова. Что же еще посмотреть?
– Александр Семенович! Расскажи о Каманах, помнишь, что говорили нам старики? – напомнил лысый.
– Каманы? Что ж, стоит съездить и туда. Когда-то, давным-давно, там был город и, как в каждом приличном городе, храм. Местные аборигены утверждают, что именно здесь умер и похоронен Иоанн Златоуст. Надеюсь, вы слышали о таком? – спросил Жирухин иронически.
– Честно говоря, нет, – ответил Обловацкий.
– Ну, тогда и углубляться не стоит. Так вот, сейчас в Каманах чекисты организовали «виварий», где перевоспитывают своих классовых врагов, внушают им свою «идею фикс», что труд облагораживает человека.
– И как, получается? – с ехидной улыбкой спросил Михаил Михайлович.
– А это зависит от количества мозговых извилин у каждого отдельного объекта, – засмеялся Жирухин. И, обращаясь к Обловацкому, объяснил: – Чем меньше извилин, тем быстрей действует!
Михаил Михайлович и Василий Сергеевич рассмеялись. Сидевший напротив с сосредоточенным видом разливал остатки вина в бокалы, стараясь, чтобы всем вышло поровну. Он, как будто, весь ушел в это занятие и не принимал участия в разговоре.
Обловацкого поразила озлобленность этих людей, сквозившая и в тоне и в смехе, такая откровенная издевка при незнакомом человеке. Неужели это из-за опьянения? Или его проверяли? Не слишком ли открыто? Сергей Яковлевич улыбнулся, представив на своем месте Строгова.
– Мы слишком громко говорим там, где надо было бы помолчать, – сказал он многозначительно.
– Между прочим, мысль правильная и толковая, – согласился, сразу трезвея, Михаил Михайлович. – Вообще, давайте закругляться. Делу время, потехе час. Мне с утра в Совнаркоме надо быть!
– Ты когда думаешь обратно? – спросил его Василий Сергеевич.
– Не позже пятницы.
– Далеко? – поинтересовался Сергей Яковлевич.
– "Нах наузе". В Москву, – ответил Михаил Михайлович.
– У меня к вам просьба, – попросил Обловацкий.
– Пожалуйста, – ответил тот любезно.
– Захватите сестре в Москву посылочку и письмо.
– Пожалуйста, пожалуйста, – повторил Михаил Михайлович. – Готовьте ваш груз! Сам лично завезу и передам. Пошлите фрукты, вино, лавровый лист.
– Большое спасибо! Завтра же приготовлю. Куда разрешите доставить?
– Давайте… – он запнулся. – Давайте посылку… – чувствовалось, чо ему не хотелось называть адрес, и он мысленно перебирал места, куда можно бы было принести посылку.
– Разрешите, я занесу вам домой, – подсказал Сергей Яковлевич, желая выяснить, где остановился и живет этот человек.
– Да нет, не беспокойтесь. Лучше я зайду сам или пришлю кого-нибудь. Ведь вы живете здесь, в гостинице? В каком номере?
– В тридцать втором. Но стоит ли вам беспокоиться? Мне, право, неудобно.
Пустяковый вопрос о посылке вырастал в проблему, и, несмотря на опьянения, все это почувствовали.
– Нет, нет, ничего, – заторопился Михаил Михайлович, – я зайду сам. Ну что ж, товарищи, как говориться, нет такой компании, которая бы не расходилась. Пора и нам.
Подозвав официанта, он оплатил счет. Все встали и, продолжая разговаривать, направились через опустевший зал к выходу.
Набережная, еще недавно оживленная и шумная, была пуста. Начали прощаться. Все долго жали руку Обловацкому, а сильно опьяневший Жирухин даже пытался расцеловаться с ним. Михаил Михайлович шутя оттолкнул Жирухина и, заглянув в лицо Сергея Яковлевича, повторил, что зайдет завтра к концу дня.
Обловацкий направился к гостинице. О не прошел и двадцати шагов, как столкнулся с Пурцеладзе. Проходя мимо Сергея Яковлевича, тот подмигнул и вполголоса спросил:
– Лысый? Толстый?
Обловацкий кивнул. Михаил Михайлович был лыс и толст.
19
Доехав на попутной машине до Маджарки, Сандро вылез из кузова и, сказав традиционное «мадлоб»[109], зашел в стоявший на стыке дорог духан. Хозяин его, изнывавший от безделья и одиночества, принес бутылку вина. Ему было скучно, и, подсев к столику, он решил узнать последние новости от приезжего из города. Разговор начался стандартными вопросами: откуда и куда едешь, как торговля? Духанщик жаловался на конкуренцию недавно открытой столовой сельпо. Единственным козырем, спасавшим этого представителя частного капитала, были медлительность и неповоротливость кооператоров. Кроме маджары и засохшего сулугуни – соленого овечьего сыра, – у них порою ничего не было, тогда как он всегда мог предложить своим посетителям и шашлык по-грузински, и сациви, и лобио, и купаты, и мамалыгу с сыром, и харчо, и, наконец, хаши – этот деликатес гурманов.
На кухне хлопотала худая и желчная женщина лет сорока по имени Кэто. Духанщик объяснил, что это его тетка, приехавшая два года назад из Самтреди, когда он овдовел, и осталась в качестве поварихи. Сам он управлялся за буфетом и в зале, если можно было вообще назвать залом эту маленькую закопченую комнату. Жил он с теткой не дружно, часто ссорился. Общительного Вардена спасали посетители, с которыми он, обмениваясь новостями, отводил душу.
В этот утренний час Сандро был первой ласточкой, и Варден обрадовался собеседнику. Сандро охотно вступил в разговор, прекрасно зная, что словоохотливые духанщики осведомлены обо всем, что происходит в ближних и дальних окрестностях.
Еще в машине он мысленно обдумал, как ему выполнить поручение Чиверадзе. По словам Ивана Александровича, Минасян после перестрелки в Бак-Марани присоединился к банде и ушел с нею в лес, но через короткое время отделился от нее и теперь находится в горах, где-то около Цебельды. Не решаясь вернуться домой, он грабит одиноких проезжих на дорогах и горных тропах, обирает не только проезжающих, но и местных жителей, восстановил против себя всю округу. Все больше и больше дичая, он наглел с каждым днем и в поисках пищи отваживался появляться в крайних домах селений. Прожив всю жизнь в этом районе и не брезгуя рискованной, но выгодной контрабандой, он прекрасно знал все тропинки, лазы и проходы. Недалеко от селения Полтавское обобрал и убил одинокого путника. Предположение, что убийство было совершено им, перешло в уверенность после того, как в ту же ночь его видели пастухи, пасшие отару овец соседнего селения Ольгинского. Взяв у них хлеб и сыр, он ушел в лесистое ущелье, выходящее на Цебельдинскую возвышенность.
Задание Чиверадзе было трудным и сложным. Надо было войти в горы, найти Минасяна и суметь как-то убедить его прийти с повинной. Сандро сперва не понимал замыслов своего начальника, даже больше, считал, что ни к чему так церемониться с Минасяном. О риске, связанном с заданием, он не думал. Крупный и сильный Сандро был уверен, что в решительную минуту опередит врага.
Чиверадзе, точно читая его мысли, при прощании погрозил ему пальцем.
– Смотри, Сандро, мне Минасян нужен живой, понимаешь – живой.
– А если нельзя взять живым? – спросил Сандро.
– Да пойми ты, что он ниточка, которая поможет распутать весь клубок! Он враг, но враг неумный. Смотри – он ушел в лес десять дней назад, и, пока был с Эмухвари, они ему не позволяли грабить и убивать случайных путников. Им это не надо – у них цель иная. Кого грабили Эмхи все эти годы? Кооперативы, сельские лавки, почту. Кого убивали? Коммунистов и активистов села, наших работников! – говорил Чиверадзе. – Грабить жителей им не было необходимости, значит, они обеспечены иным путем.
У отсталых элементов они приобретали некий политический капитал.
Это политика! Теперь другое: район действия банды по сути дела – все побережье от Очемчир до Гагр. Эмухвари быстро и довольно грамотно маневрируют, наносят удары, правда незначительные, но всегда точные, рассчитанные, и на магистралях. Это продуманная тактика действий умного и хитрого врага.
Минасян – тоже враг, но мелкий, трусоватый. Он ушел в лес не обдуманно, не по заданию, а из-за случайных обстоятельств. Для банды он сторонний человек и, возможно, даже опасный спутник. Рано или поздно он должен уйти от них – и в эту минуту может их предать. Чем дольше пробудет он в банде, тем больше будет знать: места ночевок, явки, связи, людей. Значит, им надо отделаться от него! Мы не знаем, что послужило поводом к его уходу. Но он ушел от них. Куда ему идти? К нам – нельзя, нас он боится: простят ли? И он уходит в лес, грабит кого попало, отнимает хлеб, деньги.
Даже если мы не будем вмешиваться, рано или поздно его схватят или убьют жители, которым он мешает жить и трудиться спокойно. Знаешь абхазское: «Пусть накажет его народ!»
Далеко от своего дома он не уйдет! Надо его найти и заставить прийти к нам. Пусть расскажет все об Эмхи. Он-то их знает хорошо, сколько лет связан с ними! Понял?
– Понял! – насупился Сандро.
– Ну и хорошо, что понял. Теперь, где его искать и как взять? Первое не трудно. Ищи в квадрате Маджарка – Полтавское – Цебельда – Гульрипш. Места тебе известны хорошо.
– Вторая часть сложней, Иван Александрович!
– Легкого в жизни не бывает, Сандро! Кое-кто знает тебя: это, с одной стороны, хорошо – советские люди помогут, с другой стороны, плохо – найдутся «доброжелатели», усложнят обстановку. Но у тебя есть плюс. Ты знаешь, зачем идешь, а они не знают, зачем ты пришел. Больше общайся с людьми. У тебя есть адреса, побывай везде. Сам не узнаешь, люди узнают, скажут. Помни правило контрразведчика: меньше говори – больше слушай. Ты прав, вторая часть задания сложней. Готовь себя к выходу в лес, это будет твой экзамен на чекистскую зрелость. Убеди Минасяна в бесполезности сопротивления. И если в нем еще осталось человеческое, он не испугается наказания и придет с тобой.
– А если нет?
– Если нет, что ж, тогда решай сам! – лицо Чиверадзе посуровело. – Но захват его живым избавит нас от лишней крови, ты это не забывай.
Иван Александрович взглянул на Сандро, и по сердцу его прошла теплая волна. Он чувствовал глубокую симпатию к этому двадцатидвухлетнему юноше.
…Вскоре после бегства меньшевиков из Грузии, во время очередной облавы на железнодорожных путях и складах возле захламленного тогда тифлисского вокзала, к Чиверадзе привели этого паренька. Его нашли в темном углу пакгауза за грудой ящиков и бочек. Окруженный группой чекистов, стоял он, оборванный и грязный, рядом с такими же подростками, закутанный в старую, потерявшую цвет телогрейку, в стоптанных тапочках с чужой ноги. Сколько ему было тогда лет? На вид – не больше четырнадцати.
Когда Сандро отмыли от грязи, переодели, поместили в детский дом, Иван Александрович не узнал его. Перед ним оказался стройный подросток с пытливыми глазами и упрямо падающей на лоб челкой, которую он не дал остричь.
Тогда-то Чиверадзе и узнал невеселую историю его короткой жизни.
Отец Сандро погиб на Кавказском Фронте в семнадцатом году. Мать умерла в двадцатом. Других родных не было, и Сандро пополнил ряды других беспризорных, стаями бродивших по улицам Тифлиса.
Авлабарские лавочники стоном стонали от налетов чумазых ребят, искавших, что бы им поесть. Их боялись и люто ненавидели. Горе было воришке, если он замешкался и попал в руки озверевших торговцев. Смертным боем били они и топтали сжавшееся в комочек ребячье тело. Из тех времен вынес Сандро недоверчивый, настороженный взгляд исподлобья, стремительность и резкость движений.
Много дней протекло, пока отошла, отогрелась и стала открываться мальчишечья смелая и чистая душа. Сандро так понравился Ивану Александровичу, что у Чиверадзе появилась мысль усыновить мальчика. Но, подумав об этом, он со вздохом отказался от своего намерения. Чиверадзе сам был одинок, неустроен и дома бывал мало. Ребенок в его квартире был бы предоставлен сам себе – что хорошего могло из этого выйти? Но видеть мальчика стало для Ивана Александровича потребностью. И когда Чиверадзе направили в Сухум, он все же решился и взял Сандро с собою. Когда юноша кончил среднюю школу, Чиверадзе определил его на работу. Вот уже третий год Сандро входил в оперативную группу, выполнял нелегкие специальные задания. В Сухуме жил мало. И где только не побывал за это время! Пешком и верхом исходил и изъездил всю Абхазию, спал там, где заставала его ночь, – в случайных домах, на дорогах, в лесу. И каждый раз, то под видом одинокого туриста, то геолога, то агента артели по заготовке «дичка» – дикорастущих фруктов. Да мало ли людей ходит по горным дорогам – пойди проверь их!
Суровое детство, постоянные путешествия, жизнь на воздухе закалили Сандро. Был он высок и строен, силен и храбр, любил своего «крестного» и свою работу, которой решил посвятить жизнь.
И ничего не боялся, кроме… нахмуренного лица Ивана Александровича, когда тот бывал им недоволен.
20
– Куда едешь? – спросил духаньщик.
– В Цебельду. Лошадь хочу купить.
– С деньгами едешь? Ночью не будь на дороге. Неспокойно!
– Э, что сделают. Пусть останавливают туристов, – беспечно ответил Сандро.
– Этот сумасшедший плюет на обычаи.
– Кто он?
– Местный. Мерхеульский армянин. Совсем сумасшедший, на всех кидается, как бешеный.
– Бешеную собаку убить надо.
– И убьют. Ты думаешь, простят? Две ночи назад старика убил в Полтавке. Вчера ударил женщину. Понимаешь, женщину! За что ударил! Платок хотел отнять, а она не отдавала. Совсем законы забыл!
– Ты его не знал?
– Почему не знал? Хорошо знал. Когда из города домой шел, всегда у меня вино пил. «Самсун» приносил, курортникам продавал. Вчера его видел один человек из Амткел.
– Где видел?
– На дороге недалеко от Цебельды, у источника.
– В какое время?
– Под вечер, Потому говорю: ночью не будь в дороге.
– Теперь к тебе не приходит?
– Ко мне не приходил, а дня три назад люди видели его у моста. Поздно было, темно, но узнали, что он.
– Отчаяный, на шоссе вышел!
– Наверно, дело было. Без дела не пришел бы. Когда Гурген прибежал, сказал – я даже не поверил. Хотел пойти посмотреть, да в зале гости сидели, нельзя было.
– Какой Гурген?
– С почты… Кушать будешь?
– Нет, спасибо, пора идти.
Расплатившись, Сандро вышел, постоял немного у дверей и пошел на почту. Разыскав Гургена, Сандро спросил его, как он увидел Минасяна.
– Понимаешь, стоял я на мосту, разговаривал с Христо.
– Это какой Христо?
– Акопян из Гульрипша. Он в Сухум шел.
– Пешком? – удивился Сандро.
– Говорит, на машине поехал, да покрышка лопнула. Он и решил дойти до моста, а здесь сесть на попутную. Ну, стоим, курим, разговариваем. Смотрю, из-под моста человек вылез.
– Одет как?
– В бурке был с башлыком. Мимо нас прошел, вижу – знакомый, Минасян. Хотел поздороваться, а он отвернулся и пошел в сторону Мерхеульской дороги. Темновато было. Ну, Христо и говорит: «Пора идти, а то поздно!» Попрощались, он пошел по шоссе, а я домой.
– А когда ж ты сказал об этом Вардену?
– Через час, наверное. Я домой пришел, потом почту разобрал на утро. Спать хотел, решил вина выпить, зашел к Вардену, рассказал ему. А Христо говорит, что ошибся я, не может быть, это был не Минасян.
– Как Христо? Ты же говорил, что он в Сухум пошел!
– Я тоже удивился, когда увидел его в духане, а он говорит – поздно, лучше завтра в город поеду.
– А ты не ошибся? Видишь, и Христо сказал, что это не Минасян.
– Что я, Минасяна не знаю, что ли? Он!
– Ну, идти пора. Прощай.
– До свидания, дорогой!..
Решение Сандро пройти пешком весь путь до Цебельды еще больше укрепилось. В полдень, дойдя до места, где Гурген видел Минасяна, Сандро свернул на Мерхеульскую дорогу, вившуюся в зарослях густого кустарника вдоль полувысохшей Маджарки. Припекало.
Идя по обочине, Сандро внимательно просматривал кустарник и лес, вплотную подходившие к шоссе, но кругом было пустынно и тихо. «Чем черт не шутит, – думалось ему, – а вдруг Минасян где-то здесь, радом». Сандро пытался представить себе, Как может произойти эта встреча. Вряд ли он выйдет из-за кустов или из-за деревьев и спросит о состоянии его, Сандро, здоровья. Вероятнее всего, вначале из кустов высунется винтовка, потом покажется лицо с настороженными, злыми глазами и раздастся голос, охрипший и простуженный от ночевок в лесу: «Давай деньги!..» Потом обязательные вопросы: «кто такой», «откуда», «куда идешь» и еще что-нибудь в этом роде. Сандро заранее прорепетировал ответы, казавшиеся ему убедительными, но поди знай, что захочет спросить затравленный, обозленный бандит-одиночка. Сандро помнил, что на вопрос «куда идешь» должен назвать фамилию жителя Цебельды Авидзба, человека, пользующегося уважением среди местного населения. Хорошо, если удастся, завязав разговор, внушить доверие и приблизиться вплотную. Тогда вступит в действие вариант номер первый – сбить с ног, обезоружить, связать и доставить в Сухум.
«Самый легкий», – подумал Сандро. А если он не подпустит к себе? Ведь это вероятнее всего. Что тогда? Ведь эта первая встреча может решить все! Если она кончится неудачей, выполнение задания затянется и живым взять Минасяна будет трудно.
Думая о встрече и продолжая внимательно осматривать лежащую впереди местность, Сандро дошел со Мерхеул. Пробыв немного у знакомого ему горца, он пошел дальше. Недалеко за селением дорогу пересекала Маджарка. Сандро посидел на перилах недавно отремонтированного моста, покурил и осмотрелся. Далеко впереди темнел лес, где накануне ночью видели Минасяна. Что ж, встреча могла произойти именно в этом лесу! Сандро спустился к реке, выпил холодной, как лед, воды и двинулся в путь. Было жарко. Идя по пыльной пустынной дороге, всматриваясь в мелкий придорожный кустарник, Сандро пожалел, что не сел на машину райпотребсоюза, шедшую с грузом из Мерхеул в Цебельду.
Подходя к лесу, Сандро увидел сидевшего у обочины пастуха. Недалеко паслась небольшая отара овец. Сандро поздоровался и присел рядом.
– Откуда? – спросил пастух.
– Из Сухума. Лошадь хочу купить в Цебельде, – на всякий случай сказал Сандро.
– А кто продает? – пастух пристально посмотрел на Сандро.
– Авидзба, – сказал Сандро.
Пастух медленно осмотрелся кругом и, уже не глядя на своего собеседника, сказал:
– Когда пройдешь Ольгинскую, зайди в крайний дом справа, у речки. Спроси Микава Николая. Он тебе скажет, что делать.
Сандро внимательно посмотрел на пастуха:
– Зачем?
– Иван Александрович так приказал. Минасян вчера был здесь, ушел в сторону Цебельды. Курить есть?
Угостив пастуха, Сандро поднялся.
– Ну, спасибо, я пойду.
– Иди, иди. Я думал – не дождусь тебя.
– Передай в Сухум. Три дня назад Минасян ночью был в Маджарке, встречался с гульрипшским Христо.
– Передам. Ну, иди, иди.
В лесу было тихо, прохладно и сыро. Пройдя километровую лесную полосу, Сандро вышел на поляну, где расположились разбросанные домики селения. За ними, почти вплотную, стояли освещенные солнцем горы с редким лесом. Отсюда начинался подъем на Цебельдинскую возвышенность – вероятное место, где скрывался Минасян.
Сандро был готов к встрече. Он знал, что за его продвижением в горы заботливо следит Чиверадзе, готовый прийти на помощь в трудную минуту.
21
«Майсурадзе, Давид Григорьевич, 1890 г . рождения, уроженец г. Новосенаки, грузин, служащий, член КП(б) Грузии с 1929г., образование 7 классов Тифлисской гимназии. Отец – мелкий торговец, мать – домашняя хозяйка».
Читая анкету, Чиверадзе удивился с какой легкостью Майсурадзе, после советизации Грузии менял места работы. За десять лет он успел побывать в торговой сети, в артелях промкооперации, Грузлесе, Грузтабаке. Там же был принят кандидатом в члены КП(б) Грузии («Проверить, кто его рекомендовал!»). В 1929 году направлен на работу в Абхазию для укрепления аппарата Абтабсоюза («Проверить, кто направил!»). Но если эти места работы были описаны подробно со ссылками на номера приказов о назначениях, переводах и премированиях, то в годы дооктябрьского периода, несмотря на то, что Майсурадзе был уже взрослым человеком, он, судя по анкете, не работал и «жил на иждивении родителей». Совсем не ясно, что делал в годы меньшевистского господства («Не работал? Сомнительно! Запросить Тифлис!»). Каково его окружение здесь, в Табсоюзе и в городе? Что за странные у него отношения с этим инженером СухумГЭСа Жирухиным? («Кстати, почему молчит о нем Москва?»). Дверь кабинета Чиверадзе приоткрылась.
– Разрешите? – спросил появившийся в дверях сотрудник.
– Да. Что у вас?
– Слухачи перехватили морзянку из Афона!
– Открытым текстом?
– Нет, шифром.
– Как только закончат расшифровку, давайте сюда! – приказал Чиверадзе.
– Есть!
Оставшись один, он продолжал читать. Его заинтересовало, что, будучи вполне здоровым, Майсурадзе не служил в царской армии, хотя в первый год мировой войны ему было двадцать четыре года, а к концу войны, когда нехватка в «пушечном мясе» была особенно велика – двадцать восемь. «Предположим, откупился, – подумал Иван Александрович, – ну а при Временном и при меньшевиках – тоже откупился или „на иждивении родителей“? Или служил в Народной гвардии, а то и в особом отряде Джугели? („Срочно проверить по архивам все эти годы!“). Наград не имеет („Ясно, откуда же!“). Не судился. Да, таков старший инструктор Абтабсоюза. Не слишком ли часто он ездит в Москву и Тифлис? Не слишком ли много, даже для инструктора, разъезжает по районам? И потом, это странное пристрастие к „бывшим“, посещение их, долгие беседы. Наконец, встреча с приехавшим из Москвы, из ВСНХ, Михаилом Михайловичем Капитоновым на квартире у председателя Абтабсоюза Назима Эмир-оглу. Странная встреча, поздно вечером, с тщательными проверками при подходе к дому Назима. И после полуторачасовой встречи – уход по одному. На другой день, встретившись у Курортного управления, они даже не поздоровались, хотя прошли один мимо другого буквально в двух шагах. Капитонов даже отвернулся! А приезд Майсурадзе в Эшеры и его посещение Дзиапш-ипа („Предстоящий допрос, вероятно, подтвердит это!“). Нет ли связи между приездом его в Эшеры и ранением Чочуа? Или это странное, но совпадение! И, наконец, периодические свидания Капитонова с Жирухиным, вплоть до сегодняшней пьянки в „Рице“. Подождем до утра, когда станет известно, как и куда они разошлись после ресторана.» Звонок телефона прервал его мысли.
– Да, слушаю. Здравствуй, дорогой, как раз вовремя! Заходи.
Положив трубку, Иван Александрович поднял ее снова и попросил соединить его с квартирой главврача. К телефону долго не подходили, и Чиверадзе хотел уже повесить трубку, когда, наконец, сонный женский голос произнес: «Кого надо?» Чиверадзе попросил Шервашидзе.
– Здравствуйте, Сандро, – сказал он, когда отозвался сам хозяин, – простите за поздний звонок. Как наш больной?
– Что больной?! Больной хочет домой! Недисциплинированный пациент!
– И вы думаете, что…
– Я думаю, – перебил его Шервашидзе, – что через несколько дней его действительно лучше перевести домой. Так дней на десять. А потом отправить куда-нибудь в санаторий, чтобы он понемногу привыкал к людям… и к своей физической неполноценности. Все равно следить за ним и лечить его мы будем и дома и в санатории. А негоспитальная обстановка свое возьмет.
– Может быть, настало время устроить встречу с женой? – спросил Чиверадзе.
– Я только что хотел это предложить, – ответил Шервашидзе.
– Ну вот, видите, какое у нас взаимопонимание, Сандро! Вот только насчет физической неполноценности – не согласен. Настоящий советский человек, а тем более коммунист, во всех случаях останется полноценным членом социалистического общества. Полезным и нужным! – подчеркнул Чиверадзе.
– Но, как врач…
– Вы не правы и как человек, и как советский врач. Но мы еще вернемся к этому разговору. Спокойной ночи!
Едва успел Чиверадзе закончить беседу с Шервашидзе, как в кабинет постучали.
– Войдите, – сказал Иван Александрович. В кабинет вошел Обловацкий. – Здравствуй еще раз, Сергей Яковлевич, – сказал Чиверадзе, – Иди, садись. Рассказывай подробно о встрече в «Рице», о пьянке. – Иван Акександрович засмеялся. – Имей ввиду, я в курсе, мне уже звонили.
– Ну, раз звонили, делать нечего, придется говорить правду, – улыбаясь, развел руками Обловацкий.
Он сел и, не торопясь, останавливаясь на деталях, рассказал о встрече с компанией Жирухина.
– Ты только подумай, какая сволочь! – не сдержался Чиверадзе, когда Обловацкий рассказал ему о разговоре. – Говоришь, нагло вели себя? – и в ответ на утвердительный кивок, спросил: – Так кто был? Михаил Михайлович – это Капитонов, из Москвы, знаю мало-мало, как говорят в Батуме. Интересная птица! Потом Василий Сергеевич – Тавокин, инженер Главэлектро, тоже гусь порядочный! Потом наш общий знакомый Александр Семенович Жирухин. А кто же четвертый?
– Он все больше молчал и пил вино, я так его и не «разговорил», – нахмурился Сергей Яковлевич.
– Смотри, какой неразговорчивый! – рассмеялся Чиверадзе и вызвал дежурного.
– Когда позвонит Леонов, пусть срочно зайдет ко мне, – сказал он вошедшему сотруднику. – Ну, а дальше? – снова обратился он к Обловацкому.
Сергей Яковлевич сказал о том, что у ресторана видел Пурцеладзе.
– Только его, а остальных?
– Других не видел, а были?
– Конечно, были. Дорогих гостей надо проводить домой, чтобы их кто-нибудь не обидел, – Чиверадзе немного помолчал и, улыбаясь, многозначительно добавил: – мне Василий Николаевич с Бахметьевым голову оторвут, если я не буду внимателен к гостям.
– Иван Александрович, – внезапно перебил Обловацкий. – Я хотел вам сказать… Тяжело ей. Мечется она. Помочь надо человеку.
– Это ты о ком? – спросил Чиверадзе.
– О Русановой, жене Дробышева, – пояснил Сергей Яковлевич.
Чиверадзе внимательно взглянул на него, как-то весь собрался, лицо его стало строгим, на лбу легла глубокая дорожка. Потом усталые глаза его потеплели. «Знает, – подумал Обловацкий, – ей-богу, знает». – И продолжал вслух:
– Помочь надо человеку! Ну, ошиблась, так что ж, добивать ее? Вот мы шли с нею, – заторопился он, – она мне все рассказала. Понимаете, все. И ведь чужому человеку! Думаете, легко ей было? Простить ее нужно, – волнуясь, говорил Обловацкий. – А если не простить, так сказать все прямо, не мучить неизвестностью и ожиданием. Неужели Федор не понимает этого? И вы тоже?
Иван Александрович, став очень серьезным, встал, обошел стол и, подойдя к удивленному Обловацкому, наклонился и обнял его за плечи.
– Ты прав, конечно, прав! Хорошо говорил, сердцем. Значит не зачерствел. Я рад, что не ошибся в тебе.
Конечно, решать должен сам Федор. Но и мы не можем, не должны оставаться в стороне. Грош нам цена, если мы, как обыватели, отвернемся от них в такую минуту! Я поговорю с ним. Будь спокоен, думаю, все устроиться.
Чиверадзе вернулся к своему креслу, сел, задумчиво побарабанил пальцами по столу, затем спохватился.
– Крепкого чая с лимоном хочешь? – спросил он. – После пьянки, раз уж ты в Сухуме пьянствовать начинаешь, помогает!
– С удовольствием! – повеселел Обловацкий.
– Ну, раз с удовольствием, пойди и скажи, чтоб принесли. Да пусть захватят поесть мне чего-нибудь. А то ты ужинал, а я ничего не ел, ждал тебя.
Когда Сергей Яковлевич возвращался из буфета, дежурный предупредил, что у Чиверадзе посетитель. Обловацкий постучал в дверь.
– Заходи, Сергей Яковлевич, – сказал Чиверадзе. – Оказывается, чай с лимоном нужен на троих. Познакомься с товарищем Леоновым.
Сидевший в кресле человек поднялся и протянул руку. Сергей Яковлевич шагнул к нему и увидел… четвертого из компании Жирухина.
– Что ты на него так смотришь, знакомый, что ли? – спросил, улыбаясь, Чиверадзе.
– Знакомый! – засмеялся Сергей Яковлевич.
– Ну, раз знакомый, давай разговаривать, – ответил Иван Александрович.
22
На картах эта дорога называлась Военно-Сухумской. В далеком прошлом по ней шли римские легионы. При появлении врага горцы, поспешно собрав свой нехитрый скарб, уходили тайными тропами к горным перевалам. Смельчаки, засев за камнями и огромными деревьями, отбивали медленно и осторожно двигавшиеся колонны римлян и, истратив последние стрелы, отступали в глубь гор. В отместку за сопротивление враги сжигали хранившие человеческое тепло дома, в которых, казалось еще, звучали голоса ушедших в горы и смех их детей. Кто знает, сколько трагедий разыгралось в далекие времена на этой дороге? Это было очень давно, и о тех событиях забыли уже прадеды прадедов. О прошлом свидетельствовали только огромные каменные плиты, которыми была выложена уходящая вверх дорога, да развалины когда-то грозных крепостей на окрестных вершинах.
Летом и осенью сотни туристов в широкополых соломенных шляпах, с рюкзаками за плечами, альпенштоками и просто с палками, вырезанными в пути, шли здесь к морю. Звенел смех, слышались громкие голоса. Сейчас на севере стояла зима, туристы готовились к сдаче экзаменов и зачетов, стояли у станков, трудились в лабораториях и лишь в свободные часы вспоминали о путешествиях, мечтали о новых походах.
Прохладный ветер ущелья обошел Ольгинскую, расположенную у самого предгорья в долине. Казалось, солнце отдавало весь свой жар этому селению. Единственная улица была пуста, обыденная скука и тишина господствовали здесь. Даже разморенные полуденным зноем собаки забились в тень кустарника и лежали там с вываленными розовыми языками. Изредка проходивший путник мог вызвать у них лишь ленивое любопытство. Нехотя подняв головы, они молча провожали его взглядами.
Усталый, потный и злой Сандро медленно шел по улице. Он неоднократно проезжал мимо Ольгинской, бывал здесь и знал местность.
Тут он должен был встретиться с неизвестным ему Микава.
За последними, кучно стоявшими строениями, дорога втягивалась в ущелье, резко вильнула вправо, и Сандро увидел в стороне одинокий дом. Видимо, здесь и было место встречи. Сандро оглянулся и убедился, что вокруг по-прежнему тихо и безлюдно. Узкой тропинкой он направился к дому, казавшемуся вымершим, обошел его кругом и постучал в одну из закрытых ставен. В окне показалась старуха в черном платке. Она вопросительно смотрела на Сандро.
– Микава дома? – спросил он по-грузински. Она закивала головой и махнула рукой. Сандро повторил вопрос. Старуха исчезла, и вместо нее показалась мужская голова.
– Микава дома? – снова спросил Сандро.
– Что нужно? – спросил мужчина.
– Я иду в Цебельду, – сказал условный пароль Сандро.
– Зачем?
– Купить лошадь.
– У кого?
– У Авидзба, – ответил Сандро. – Ты Микава?
Мужчина заулыбался, посмотрел по сторонам и сказал:
– Конечно, Микава! Заходи, заходи, пожалуйста, гостем будешь!
Поднявшись по лестнице, Сандро вошел в открытую дверь. На пороге его ожидал Микава, человек невысокого роста, лет сорока, с нездоровым одутловатым желтым лицом. Редкие и длинные полуседые волосы венчиком обложили лысую верхушку головы. Лицо было приторно благодушно, но глаза настороженно осматривали гостя.
– Входи, входи, пожалуйста, – сказал он, уступая дорогу и показывая на дверь в глубине комнаты. Сандро не торопясь прошел по узкой домотканной дорожке, слыша за собой шаги хозяина. У двери Микава обогнал Сандро и, распахнув ее, снова пропустил его вперед. Сандро вошел в полутемную комнату с закрытыми ставнями. Через неплотно пригнаные пазы просачивались длинные столбики света, падавшие на дорожку. Освоившись с полумраком, Сандро повернулся к Микаве.
– Что хорошего скажешь? – и, не ожидая ответа, попросил рассказать обстановку.
– Хозяин сказал, чтобы ты до темноты успел в Цебельду. Минасян сегодня ночью был здесь.
– Я знаю! – кивнул Сандро.
– У меня был! В этой комнате, – не обращая внимания на реплику Сандро, повторил Микава. Сандро вздрогнул.
– О чем говорили? – спросил он.
– Злой очень. Трудно говорить было. Я уговаривал его остаться отдохнуть. Не захотел он, торопился.
– Куда пошел?
– Сказал, что должен встретиться с одним человеком около Красного моста, получить письмо для Эмхи. Я уже сообщил об этом в Цебельду.
– Не узнал. Кто этот человек?
– Нет, Минасян сам его не знает. Сказал, что после встречи пойдет в Бешкардаш, где должен увидеть Хуту или его человека.
– Где сейчас Эмхи, не говорил?
– Сказал. Около города. Говорит, что они Зарандию убили, а русский пока живой. Говорил, что это плохо для них.
– Откуда он знает, что живой?
– Ты думаешь, что у них нет своих людей в городе? – ответил Микава.
– Почему они не уходят в горы?
– Он говорил, что скоро война будет. Хвастался, что большие начальники помогают Эмхи.
– Откуда он это может знать?
– Ему Хута говорил, что недолго им осталось быть в лесу.
– Большие начальники помогают, а он на дороге с женщин платки снимает, последние копейки берет, – засмеялся Сандро. – Не обещал на обратной дороге зайти к тебе?
– Я об этом спросил, он предупредил, чтобы я много не спрашивал. Сказал, что не любит длинных ушей и длинных языков.
– Какое оружие у него, не обратил внимания?
– Винтовка.
– Наша? – перебил Сандро.
– Нет, не наша. Потом два револьвера: один наган, а другой не знаю какой. Маленький. Он его за пазухой держит. Одну гранату видел, круглую. Патронов немного, два патронташа неполных. Нож, конечно.
– А одет как?
– Бурка старая. На боку дыра, сказал, что прожег ночью у костра. Рубашка шерстяная, брюки. На ногах чусты. Плохо одет!
– Значит, когда дома был и табак сажал – лучше жил.
– Иван Александрович велел тебе передать, чтобы ты помнил о его задании. Будь осторожен, но и не тяни очень, а то лето опять прикроет банду. Есть хочешь?
– Нет, спасибо. Что еще передал Иван Александрович?
– Сказал, что ты знаешь с кем в Цебельде связаться, но если тебе сообщат, что Минасян пошел в Бешкардаш, – иди туда. К кому там обратиться и какой пароль – тебе скажут. Ну, тебе пора, а то до темноты не успеешь дойти.
– Да, пора! Не забудь передать в Сухум, что три дня назад ночью Минасян был в Маджарке. Встретился с гульрипшским Христо. После встречи Христо пошел домой. Это видел Гурген с почты, он рассказал духанщику Вардену.
– Хорошо, передам.
– Когда?
– Ты уйдешь, в Сухум брата пошлю. Ночью обратно будет. Сам бы пошел, да нельзя, вдруг Минасян придет.
Выходя, Сандро остановился в дверях, долго и внимательно рассматривал кустарник, окружавший дом, и, только убедившись, что он пуст, зашагал в сторону ущелья.
Дорога, вырубленная в горе и выложенная еще в древности огромными каменными плитами, поднималась вверх по узкому ущелью. Слева над ней нависали горы, справа она жалась к обрыву. Солнце, закрытое вершинами гор и лесом, не согревало землю. Было прохладно и сыро. Ветер, дувший в лицо, нес запахи горных трав и незнакомых цветов. На другой стороне обрыва плотной густой стеной стоял густой темный лес. Он отвесно спускался к реке, глухо шумевшей на дне ущелья. Пройдя короткий путь от предгорий, она рвала здесь последнее препятствие и уже дальше, спокойно и плавно, постепенно мелея, текла по долине к морю.
Сандро обдумывал все, что удалось ему узнать. Итак, Минасян доложен встретиться с кем-то у Красного моста, получить письмо для Эмхи, пойти в Бешкардаш и там передать его. Кто же передал ему это поручение? Уж не гульрипшский ли Христо, с которым он недавно виделся? Хорошо бы встретить Минасяна до того, как он увидит человека с письмом. Во всяком случае надо перехватить письмо или помешать его передаче. Надо было торопиться! И Сандро шел широким, размашистым шагом горца, привыкшего к большим переходам. Но жара и нервное напряжение сказывались. Он чувствовал все нараставшую усталость.
За одним из частых поворотов он увидел бивший из горы родник. Чьи-то заботливые руки аккуратно обложили его камнями. Через переполненную запруду выливалась прозрачная струя и, проточив между плитами канавку через дорогу, стекала в обрыв. Посидев около родника, выпив холодной, чуть горьковатой воды, Сандро пошел дальше.
Недолгий отдых мало освежил его, короткое ущелье казалось бесконечным. Потом дорога стала шире и светлее. Горы как бы раздвинулись и открылся вид на широкое плато. Отсюда до Цебельды оставалось не более трех километров. Далеко слева, за темной цепью буковых лесов, выделялась вершина Лыхты. Еще дальше, на севере, в зоне альпийских лугов, освещенные заходящим солнцем, розовели вершины Абхазского хребта.
– Стой! Подними руки! – послышался голос сзади. Сандро остановился и, медленно подняв над головой руки, обернулся. Шагах в десяти, у затененного выступа скалы, стоял человек в бурке. В руках у него была винтовка, направленная на Сандро. Концы серого башлыка закрывали лицо, виднелись только темные глаза, напряженно смотревшие на него.
«Вот и встретились», – мелькнула мысль.
– Чего хочешь? – спросил Сандро, внимательно рассматривая невысокого коренастого незнакомца.
– Куда идешь?
Голос человека был отрывист и хрипловат, во всей его фигуре чувствовалось столько настороженности и напряженности, что, несмотря на серьезность положения, Сандро улыбнулся. После минутной растерянности, вызванной неожиданностью, он успел взять себя в руки.
– Сейчас в Цебельду, – ответил Сандро.
– Зачем?
Сандро посмотрел на него.
– А ты что, кровник или милиционер? Если милиционер, то арестуй меня, отведи в Сухум, тебе хорошо заплатят, потому что я убежал из тюрьмы. А если кровник, не спрашивай, куда я иду, потому что я сам этого не знаю. И ничего не спрашиваю у тебя! У нас в колонии говорили, что в лесу, около Цебельды – Эмухвари, которые помогают таким, как я.
Продолжая наблюдать за неизвестным, Сандро видел, что тот озадачен его словами.
– А не помогут, пойду через перевал, в Россию, – продолжал Сандро, следя за каждым движением своего собеседника. Но тот молчал.
– Если ты будешь говорить со мной, позволь мне опустить руки. Не хочешь говорить, позволь уйти. Мне нечего отдать тебе, у меня нет ни денег, ни оружия, ни пищи.
– А ты не будешь болтать о том, что видел меня? – наконец недоверчиво спросил, не опуская винтовки, неизвестный.
– Кому? – ответил вопросом Сандро. – Не думаешь ли ты, что ради тебя я пойду обратно в клетку, из которой убежал. Я не знаю, кто ты. Ты Эмхи?
– Я Минасян, – ответил незнакомец, продолжая пытливо всматриваться в Сандро.
– Минасян? – с сомнением спросил Сандро.
– Да! Ты слышал обо мне? – наклонив голову, подозрительно спросил Минасян.
– Слыхал! В городе говорили, что Эмхи около твоего дома убили милиционера и русского чекиста. Позволь я сяду, я очень устал.
Теперь Сандро не сомневался, что Минасян его не тронет и постарается узнать все, что о нем говорят в Сухуме.
– Садись! Что говорят в городе еще? – спросил заинтересованный Минасян.
– Что говорят! – цокнул языком Сандро. – Много! Говорят, что ты не виноват, что Эмхи тебе не доверяют и ушли от тебя. Мало ли что болтают городские бездельники и женщины! Отними у них языки и в городе будет скучно, как на базаре в понедельник.
Минасян опустил винтовку и, подойдя ближе, сел на землю.
Сандро продолжал болтать, рассказывая сухумские новости.
А между тем начало быстро темнеть. Вскоре Сандро уже не различал лица Минасяна, сидящего всего в нескольких шагах. С темнотой пришла прохлада. Далеко на дороге скрипела арба, слышался голос погонщика, торопящего своих буйволов. Где-то лаяли собаки. Наконец Сандро замолчал. Минасян притих и задумался. О чем он думал? В селениях женщины, наверно, раздували мангалы, чтобы накормить пришедших с поля мужей. Усталые, набегавшиеся за день дети, готовясь ко сну, из своих углов наблюдали за взрослыми. Хозяйки, разогревая еду, неумолчно тараторили, выкладывая новости прошедшего дня молчаливо сидящим у огня мужчинам. Пахло подгоревшим молоком, скотом, который мерно жевал рядом, за стеной, – уютными сельскими запахами, привычными для горца, такими заманчивыми для оторвавшегося от своего дома Минасяна. Воспоминания о семье охватили его.
Время шло. На потемневшем небе густо высыпали звезды. Вот одна из них упала, прочертив в небе гаснущий след. В кустарнике спросонья пискнула птица, одиноко гукнула сова. Сандро услышал тяжелый вздох.
– Табак есть? – спросил Минасян. Сандро достал из кармана кисет и протянул его в темноту. Рука его повисла в воздухе, потом он скорее почувствовал, чем услышал, как тот языком лизнул по бумаге.
– Спички есть? – спросил Сандро. И точно в ответ, рядом с ним вспыхнул огонек, осветивший Минасяна. Левой рукой он придерживал винтовку, в правой держал спичку, поднося ее к папиросе. Момент был благоприятен. Сандро резко кинулся на этот огонек, опрокинул Минасяна и тяжестью своего тела прижал его к земле. Завязалась борьба. Минасян, напрягая все силы, пытался сбросить напавшего на него человека. Помня слова Микава о двух револьверах, Сандро держал руки противника. Он понимал, что если не измотает Минасяна в этой молчаливой, яростной схватке, то рискует погибнуть или упустить его. Какими глазами он посмотрит на Чиверадзе, провалив его задание? И Сандро изо всех сил давил противника. Временами борьба этих сильных людей затихала, и тогда можно было подумать, что они отдыхают. Но каждый знал, за что он борется и что с ним будет, если он ослабеет. Короткими, резкими рывками Минасян пытался выскользнуть из-под душившего его Сандро. Это не удавалось, и он отдыхал, собирая силы для новой попытки. Голод, скитальческая тревожная жизнь в лесу ослабили его, дыхание Минасяна стало прерывистым, и только неистребимая жажда жизни заставляла его бороться. Вокруг них дышала темная прохладная ночь, но земля, на которой они боролись, еще не успевшая остыть от лучей солнца, была теплой и пыльной.
Звуки, доносившиеся из селения, затихли. Там рано ложились, чтобы рано, еще до восхода солнца, встать. Было бы совсем тихо, если б не борьба этих двух людей, их тяжелое дыхание, проклятия сквозь зубы. В рот набивалась поднятая ими пыль, они отплевывались.
В нескольких километрах от места схватки, у большого железного моста, переброшенного через высохшее русло реки, возле громадного, обточенного весенними горными потоками камня, закутавшись в бурку, лежал человек, ожидая утра. На груди его, в небольшой кожаной сумке лежало письмо. Человек пришел издалека, с другой стороны перевала. Минасян должен был получить от него письмо и передать его Эмухвари в маленьком селении Бешкардаш. Бывший царский офицер, ротмистр Чолокаев, произведенный деникинским генералом Улагаем сразу в полковники, послал это письмо «своему брату и другу». Ни Чолокаев, ни Эмухвари никогда не видели друг друга, но приказ резидента английской разведки Томаса Кребса обязывал их соединиться, а в случае невозможности – координировать свои действия.
Зависимость от этого человека и звериная ненависть к Советской власти должны были свести этих людей, и Минасян был связным. Судьба этой встречи решалась сейчас, в схватке на пыльной дороге.
Чиверадзе в этот час думал о своем контрразведчике. Он уже знал, что Сандро прошел Ольгинскую и идет на Цебельду. Через несколько часов он ожидал сообщения из Цебельды. От захвата Минасяна зависело многое. Чиверадзе, хорошо зная Сандро, не сомневался в его успехе. Но сколько коварных случайностей в пути?
Собрав силы, Минасян рванулся в сторону, сжался в комок и, оттолкнувшись от упавшего Сандро, вскочил на ноги. Вскочил и… как растаял в темноте. Оглушенный нападением, Сандро не сразу осознал случившееся. Но минуту спустя ему стало ясно, что вставать нельзя, потому что малейший шорох вызовет огонь притаившегося где-то рядом врага.
Оставалось одно – затаиться, замереть. Ночь спасала его. Только не двигаться, застыть, как ящерица, вжаться в эту землю, в темноту и ждать. Ждать, пока не сдадут нервы у противника и он начнет уходить… Минасян мог разрядить в ночь, в дорогу, в него свое оружие, быть может, даже бросить гранату. Но нет! На это он не пойдет, много шума. И потом, у него мало патронов и только одна граната. Так что ждать, ждать! И Сандро лежал неподвижно, напряженно вслушиваясь. Что-то пролетело и упало справа, но Сандро не шевельнулся. Ему был понятен этот нехитрый маневр. Брошенный Минасяном камень только еще больше его насторожил. Теперь он был почти спокоен, вот только сердце. Оно стучало так сильно, что ему казалось, будто этот звук слышен врагу.
Сколько прошло времени? Минута, час или больше? Сандро посмотрел на небо. Затянутое облаками, оно было низким и темным. Наконец, что-то хрустнуло в нескольких шагах от него. Сандро приподнял голову и, еще ничего не видя, почувствовал, что Минасян стоит под выступом скалы. И тут же Сандро услышал прыжок, зашуршала осыпавшаяся земля. Как дикий кабан, с шумом раздирая густой кустарник, Минасян бросился бежать. Сандро следил за удаляющимся шумом. Минасян уходил не к Цебельде, а в сторону ущелья, к Ольгинской.
«Растерялся! – подумал Сандро. – Побежал совсем в другую сторону. Теперь уж не подпустит к себе никого! Задание Чиверадзе выполнить не удалось. Ну, а как же его встреча у Красного моста?» – не поднимаясь с земли и прислушиваясь, продолжал рассуждать Сандро. И сейчас же решил: «Придет, конечно, придет, должен прийти! Надо немедленно связаться с Чиверадзе, сообщить о неудаче. И перехватить место встречи! Нет, еще не все потеряно», – подумал он. Выждав, когда вокруг все стихло, Сандро поднялся на ноги и, забыв об усталости, побежал в сторону Цебельды. Досада и злость придавали ему силы.
23
Тяжелый автобус, волоча за собой облако пыли, подошел к уже знакомой Строгову белокаменной станции Союзтранса. Николай Павлович, отряхиваясь и сплевывая набившийся в рот песок, вылез из машины и сразу же пошел к пристани, надеясь встретить старого рыбака. Но обжигающие лучи солнца разогнали все живое, и берег казался вымершим. Горячий воздух был неподвижен, тяжел. Дышать трудно было. Плотный слой известковой пыли лежал на дороге, домах, деревьях. Хотелось спрятаться от палящего солнца, забраться в холодный, влажный подвал, пить леденящую родниковую воду, от которой стынут зубы.
Постояв на берегу. Строгов вернулся на площадь. Автобус уже ушел в Гудауты, и оживленная несколько минут назад станция была пуста. «Видимо, до вечера здесь никто не появиться», – подумал он и решил зайти к гостеприимному отцу Мелитону. Пройдя по запомнившейся ему дороге, Строгов подошел к винному подвалу и постучал. За дверью послышалось шарканье, дверь отворилась, и Николай Павлович увидел сухонькую фигурку винодела. Прищуривая близорукие глаза и, видимо, не узнавая, он вопросительно смотрел на Строгова.
– Не узнаете, отец Мелитон? – улыбнулся Николай Павлович. Старик, всмотревшись, закивал головой и пропустил Строгова. Пройдя несколько шагов, Николай Павлович остановился, ожидая семенившего за ним монаха.
– Где найти мне Алексея Ивановича, отец? – нарочно назвав Нифонта его мирским именем, спросил Строгов.
– Полюбился он вам? – улыбаясь, спросил монах. – Сейчас пошлю отрока, приведет его сюда.
Он повел Строгова в свою комнату, которая служила ему винодельческой лабораторией, жильем и молельней, и попросил обождать. Но посылать за рыбаком не пришлось. В дверь постучали, и открыв ее, старик увидел Нифонта.
– Легок ты на помине, – сказал Мелитон. – Давешний гость тебя ищет.
Нифонт с озабоченным лицом вошел и поздоровался.
– Нужен ты мне, Николай Павлович, – негромко сказал он Строгову, когда Мелитон отправился за вином, чтобы угостить их.
Строгов выжидательно смотрел на рыбака.
– Выйдем отсюда, поговорим, – продолжал Нифонт и потянул Строгова за рукав к выходу. В дверях он приостановился и обернулся к Мелитону, который уже возвращался с кувшином вина и стаканами.
– Погоди, отец, мы скоро придем.
Выйдя из винницы и пройдя небольшую площадку, они приблизились к широкой каменной лестнице. Окруженная ровными рядами старых кипарисов, она круто уходила от приморского шоссе вверх, к монастырскому собору.
Присев на камне, старик вполголоса сказал:
– Садись, милый, поговорить надо.
Оглянувшись еще раз, он повернулся к Николаю Павловичу и, глядя на него в упор, понизив голос до шепота, спросил:
– Ты большевик, прямо скажи?
В его взгляде были и вопрос, и ожидание, и, как будто, надежда.
Николай Павлович колебался только секунду.
– Да!
– Я так и думал, – с облегчением сказал рыбак. – Ну, так послушай. Вот прошлый раз сказывал я тебе про настоятеля. Что приезжают к нему, яко тати. Вот и ноне приехали двое. Живут там, – старик мотнул головой на блестевшую на солнце шапку собора, – таятся. Днем не выходят. Настоятель третьеводни ночью у них гостевал. А вчерась от него ходок пошел на Псху.
– Ты подожди, Алексей Иванович, давай по порядку, – остановил его Строгов. Он почувствовал, что приезд этих двух неизвестных всколыхнул монастырь, привел в движение какие-то силы, и необходимо выяснить обстановку более подробно.
– Когда они приехали?
– Да в ночь, как мы с тобой расстались!
– Откуда приехали, не слышал?
– Сказывали – из города.
– А примет их не знаешь? – и, заметив, что старик его не понял, он пояснил: – Ну, какие они?
– Один толстый да важный такой. Все себя по лысине гладил. С портфелем. В обращении, видать, строгий. Другой попроще. Веселый такой. А вечор приехал милицейский начальник из Гудаут. Ну, в духане-то они и встретились. Как будто невзначай. Пили, ели, да говорили.
– Как выглядит этот, из Гудаут? – спросил Строгов.
– Да главный там, старый уже, с седой бородой, Гумба по фамилии. Я и подумал: не должен он хлеб-соль есть с такими, как эти, что потайно с настоятелем видаются.
– А о чем говорили, не слыхал?
– Не. Вначале все тихо говорили, а как выпили, все тосты начали подымать, а Гумба все хвалился да грозился.
– Он один приезжал?
– Двое с ним. Тоже такие, как он, милицейские, только молодые.
– И долго были в духане?
– Да часа два, а потом поручкались и обратно.
– Ты сам видел?
– А как же! Главный сильно хмельной был, все сесть в седло не мог.
– Узнаешь, если увидеть придется? – спросил Строгов.
– А как же!
– А откуда ты его фамилию знаешь? – поинтересовался Строгов.
– Как уехали, я у людей спрашивал, они и сказали. Он не впервой сюда заезжал, только ранее в гражданском все больше ходил. Ты шукни в городе, кому следовает. У них дружба-то неспроста, как я считаю.
– Пили где? В ресторане внизу, что ли?
– Эге, там! Где станция автомобильная. Сам заведующий им все подавал. То из кабинету не выходит и с людьми не разговаривает, а тут заместо лакея прислуживал. А ишо говорили, что партийный! – он сокрушенно покачал головой.
– А на Псху кто пошел? – Из монастырских кто-нибудь? – продолжал допытываться Строгов.
– Нет. Тут ден пять тому приехал какой-то отдыхающий. Не здешний, из России. Ходил, хозяйство совхозное смотрел, все удивлялся и хвалил, как тут-де монахи работали. А как стемнело, пошел в домик к настоятелю и заночевал там. А утром ушел на Псху. Настоятель провожатого ему дал.
– Кто с ним пошел?
– Да один из схимников. Там в пещерах их много.
– Ну? А кормит их кто?
– Что нужно схимнику-то? Вода да фрухта. Этого там много. А сухарей верующие принесут.
– Разве они там есть?
Нифонт посмотрел на Строгова с удивлением.
– А то как же. На их век хватит!
– Ну, а ты сам на Псху был? – спросил Николай Павлович.
– Бывал. Еще когда монастырь был, хаживал. А в прошлом годе – я уж в мир ушел – позвали меня. Настоятель просил помочь. Груз какой-то переносили. Не знаю, что там было, все тяжелое. В брезентовых мешках уложено плотно, зашито наглухо и плечевые ремни приторочены. Шло нас к перевалу восемь человек, все крепкие да сильные. Дорога туда хоть не дальняя, а трудная. Всю ночь шли. Раньше ходили через хребет, до селения, а в тот раз дошли только до вершины, оставили те мешки на перевале и назад воротились.
– А с грузом кто остался?
Старик пожал плечами.
– Да никто. Мешки в кустах положили, рядом с тропою, ветками прикрыли, посидели, отдохнули, да и назад.
– Да что в них было-то? Неужели не поинтересовался? – с досадой допытывался Строгов.
– Нет. Мне ни к чему, – сказал Нифонт.
– Ну ладно! А теперь скажи, почему ты мне все стал рассказывать про настоятеля и прочее? – полюбопытствовал Строгов.
Старик насупился.
– Почему да почему? Люди они не наши, неладное что-то у них там затеяно. Нам все видно.
– А почему же ты догадался, что я большевик? – продолжал допрашивать Николай Павлович.
Нифонт в ответ хитро улыбнулся.
– Ты думаешь, наш брат ничего не понимает? Давеча, как ты меня спрашивал про то, про другое, я заприметил – неспроста это. Даром, что ли я столько годов на свете живу? Молод ты еще, Николай Павлович, меня, старика, провести.
Строгов рассмеялся.
– Ну вот хорошо, Алексей Иванович. Тогда не будем таиться. Ты вспомни, кто с тобой ходил. И расскажи все, что про Псху знаешь. – Он наклонился к рыбаку: – Может быть, нам с тобой сходить туда придется! Только про наши разговоры и про меня – молчок.
– Что ж я, не понимаю, что ли? – обиделся старик.
Отец Мелитон несколько раз выходил из винницы. Поглядывая на сидевших у парапета и потоптавшись в дверях, он пакачивал головой и, сутулясь, уходил обратно.
Солнце быстро приближалось к горизонту, готовое коснуться потемневшей воды, зажечь ее и после короткой вспышки потухнуть, а Строгов и старик все сидели на камнях и говорили, говорили.
Беседа была интересной. Николай Павлович все время что-то записывал в свой блокнот.
24
Готовясь к допросу Дзиапш-ипа, Чиверадзе внимательно просмотрел архивные материалы, но они не много прибавили к тому, что он уже знал об этом старинном абхазском роде. Роясь в архивах, он наткнулся на эпизод с посылкой дипломатического посольства в Англию и Францию. Случилось это в первой половине прошлого века, во время борьбы горцев с русским царизмом. Посольство было послано изнемогавшими в борьбе западногорскими племенами за помощью. Пребывание посольства в Париже и Лондоне произвело фурор. Французов и англичан, падких на все экзотическое, поразили оригинальные костюмы, серебряное и позолоченное оружие, гордость и восточная вежливость посланцев далекого, таинственного Cavcasa. Газеты были полны описаний черкесов. Государственные деятели Соединенного Королевства, далекие от романтизма и поэтических воздыханий, на одном из деловых приемов предложили делегации признать власть Англии, обещая взамен помощь вооруженной силой и оружием. Плата за помощь была слишком велика, и делегаты вернулись домой, не приняв предложения. Во главе посольства стоял Измаил Баракей-ипа Дзиапш, из абхазского племени убыхов. Потомок этого дипломата, так гордо отказавшегося от покровительства английской короны, ждал теперь вызова Чиверадзе, чтобы решить свою судьбу найти свое место в жизни родного народа.
Просматривая материалы, Чиверадзе до сих пор еще нигде не встретил фамилии Дзиапш-ипа, хотя считал маловероятным, чтобы враги сбросили со своих счетов прошлое и настроения этого бывшего царского офицера, активно боровшегося против большевиков в годы гражданской войны и интервенции. Да и сам Дзиапш-ипа не скрывал, что к нему неоднократно приезжали прощупывать его. Смешно было бы не использовать всех плюсов, которые давала врагам его вербовка. Во-первых, он – офицер, военспец. Во-вторых, имеет значение его авторитет, как князя, у патриархальных стариков, еще ведущих за собой отсталые элементы. В-третьих, очень важно то, что он прекрасно знает местность, где родился, вырос и воевал. И наконец, дом его стоит в погранзоне. Море – граница. Вот оно рядом, видно из его окон. Сколько возможностей! Понятен интерес, проявляемый к нему представителями различных антисоветских группировок, а значит, и пронырливых агентов иностранных разведок. Бесплодная, бесперспективная борьба, вероятно, кое-чему его научила, разочаровала, вернула к родной земле, к семье, которую он любит. А если нет? Если эта кажущаяся искренность и смирение – маска хитрого врага. Он многое рассказал и назвал приходивших к нему людей. Но, может быть, назвал второстепенных, чтобы сохранить главных. Его фамилия не встречается нигде, но разве не может это означать, что он глубоко зашифрован и его берегут? А ранение Чочуа? Случайное совпадение или… «Нет, нет, только допрос, большой кропотливый разговор внесет ясность», – решил Чиверадзе и вызвал Дмитренко.
Тяжелая форма туберкулеза привела старшего оперуполномоченного ОГПУ Дмитренко в Сухум. Исключительно спокойный и неразговорчивый, Дмитренко был полной противоположностью своих горячих и темпераментных товарищей – уроженцев юга. Слегка наклонив голову и как бы изучая собеседника, он внимательно смотрел на него и слушал, не перебивая. Он умел слушать, чтобы потом, сделав нужные выводы, исчерпывающе, точно и лаконично высказать свое мнение, с которым соглашались все. Иной по характеру, Андрей Михайлович все же чем-то напоминал Чиверадзе. Будучи моложе своего начальника, он выглядел старше его. Тяжелая болезнь ограничила круг его обязанностей, но усидчивость, пунктуальность и любовь к следственной работе принесли ему признание и уважение. Его любили товарищи, любил и Чиверадзе, прислушивавшийся к его замечаниям и советам. Дмитренко был обязательным участником наиболее сложных допросов и очных ставок, где выдержка и спокойствие являлись оружием психологических поединков.
Когда дежурный передал, что его ждет Чиверадзе, он, зная о предстоящем допросе, достал из несгораемого шкафа документы, которые могут ему понадобиться, сложил их аккуратно в папку и, закрыв на ключ свой небольшой кабинет, не торопясь пошел к начальнику оперативной группы.
– Здравствуй, Дзиапш-ипа. Задержал тебя немного. Занят был очень, но, помня обещание, вызвал для серьезного разговора. Надеюсь, ты продумал все, о чем будем говорить?
– Ки[110], батоно! – поклонился Дзиапш-ипа.
– Садись. Разговор будет большой. Не обижайся, если услышишь кое-что неприятное. Мы мужчины – давай говорить по-мужски. – И видя, что Дзиапш-ипа продолжает стоять, Чиверадзе сказал: – В ногах правды нет, – говорит пословица. Садись, говорят тебе. Садись же! Чаю хочешь?
– Мадлоб, – сдержанно поблагодарил арестованный.
– Значит, хочешь! Будем пить чай и разговаривать. Захочешь курить – папиросы на столе.
Дзиапш-ипа опустился в кресло, стоявшее напротив стола, за которым сидел Чиверадзе. Иван Александрович с интересом смотрел на него.
Был Дзиапш-ипа уже не молод, весной ему исполнилось пятьдесят. Высокий, с седой копной зачесанных назад волос, он был подтянут и еще крепок. Чуть смуглое открытое лицо, перечеркнутое глубокими морщинами, говорило, что человек этот много перенес и перестрадал. Дзиапш-ипа был сдержан и на первый взгляд невозмутим. Он хорошо владел своими чувствами и движениями. Только руки выдавали волнение, да в глазах порою пробегали, тревожные искорки. Но глаза он мог закрыть, мог отвести взгляд. А непроизвольных движений рук он сам не замечал. Большие и тонкие, с длинными пальцами, они беспрестанно шевелились, сжимались, разжимались и теребили кончик узкого кавказского ремня.
Старая черкеска со следами многочисленных штопок кричала о бедности ее владельца, о его аккуратности и гордости. Время и обстоятельства посеребрили большую голову, заставили ее склониться, но было во всем его облике что-то сильное и благородное, и это невольно вызывало уважение и даже симпатию к нему.
Дзиапмш-ипа осматривался. Большой, немного удлиненной формы кабинет казался необжитым. Широкие темные портьеры висели на открытых окнах, ветер шевелил тяжелую ткань, и она временами вздыхала и пузырилась, как живая. Настольная лампа освещала стол и сидевшего за ним Чиверадзе, оставляя в полутьме остальную часть комнаты. Взглянув на стол, арестованный увидел толстую черную картонную папку с надписью и лежащий рядом, ближе к краю стола, пистолет. Видимо, что-то изменилось в его лице, потому что Чиверадзе перехватил этот взгляд и чуть заметно усмехнулся.
«Может быть, не раз приходила ему мысль разрешить свои сомнения с помощью этой игрушки», – подумал Иван Александрович.
Пистолет был разряжен и умышленно забыт на столе. Продолжая рассматривать и изучать Дзиапш-ипа, Иван Александрович вспомнил случай, когда вот такой же пистолет без патронов помог разоблачить долго упиравшегося врага. Произошло это несколько лет назад. Во время допроса, проверяя арестованного, Чиверадзе наклонился к нижнему ящику стола. Когда он поднял голову, пистолета на столе не было.
– Положите обратно! – приказал Иван Александрович, не сводя глаз с арестованного. Тот вскочил, направляя оружие на Чиверадзе. Его рука дрожала, и черная впадина ствола прыгала перед лицом Ивана Александровича.
– Не шевелитесь! Руки на стол! Не двигайтесь, или я вас убью! – вполголоса сказал арестованный.
И хотя Чиверадзе знал, что пистолет разряжен и патроны лежат в столе, неприятный холодок мгновенно прошел по его телу.
– Чего хотите от меня?
– Сейчас же встаньте, идите вперед, я пойду за вами. Выведите меня на улицу!
Чиверадзе ногою нажал кнопку звонка, подымая тревогу. В комнату вбежали сотрудники. Арестованный несколько раз подряд нажал гашетку, но пистолет только сухо щелкал. Он бросил на пол бесполезное оружие и, закрыв лицо руками, упал в кресло. После этого что-то в нем надломилось. Не прошло и часа, как он сознался и стал давать показания.
Пора было начинать разговор с Дзиапш-ипа.
– Расскажи о себе, все, что помнишь с детства, – откинулся в кресло Чиверадзе. – И кури. Вижу, что хочешь.
– Я родился в тысяча восемьсот восемьдесят первом году в Эшерах, – начал Дзиапш-ипа. – Жил с отцом и матерью. В тысяча восемьсот девяносто первом году меня увезли в Тифлис учиться. Домой приезжал только летом, на каникулы. И так десять лет. В последних классах гимназии вошел в социал-демократический кружок.
– "Месаме-даси"? – спросил Чиверадзе.
– Меньшевиков, – подтвердил Дзиапш-ипа. – Здесь все было туманным и заманчивым. Красивые фразы и мало действия. И мало риска. Мы знали о кружках Кецховели, Цулукидзе, Сталина, а позже Виктора Курнатовского. Но нас, интеллигентов, пугала прямота, резкость и непримиримость этих агитаторов. Они обращались через нашу голову к рабочим. Наши вожди, а вместе с ними и мы, бездумно повторявшие их «истины», считали, что призваны руководить национально-революционной борьбой и представительствовать от лица масс, оставляя им более мелкое – экономические претензии.
Дзиапш-ипа говорил медленно, обдумывая и вспоминая то, что было много лет назад.
– Были ли среди ваших вожаков люди, с которыми тебе пришлось столкнуться после революции семнадцатого года? – перебил его Чиверадзе.
– Непосредственно нет. Но много раз моими поступками руководили люди, приходившие от их имени.
– И ты верил им?
– О да! Сомнения пришли, к несчастью, значительно позднее.
– А разочарования?
Дзиапш-ипа глубоко вздохнул и развел руками.
– Тогда, когда я уже был опутан, как перепелка в силке. Что толку?
– Тебе угрожали разоблачением? – снова спросил Чиверадзе.
– Да, но это было совсем недавно. – Дзиапш-ипа помолчал. – Позвольте мне говорить по порядку. С тысяча девятьсот второго года и до начала войны четырнадцатого года я жил дома, изредка выезжая в Тифлис.
– Все эти годы ты поддерживал связь со своей партией?
– Да.
– В чем она выражалась?
Дзиапш-ипа взял папиросу, зажег ее и несколько раз затянулся.
– В сколачивании вокруг себя людей, – сказал он. – Восстанавливая народ против русских, мы заискивали перед дворцом наместника. Но главным была борьба с большевиками. И мы боролись. Все было на нашей стороне. И императорский Петербург, и своя национальная буржуазия, и пресса. Все – кроме народа. Он хотел действий, а мы ему предлагали слова. Большевики выдвинули свою аграрную программу, мы не могли принять ее, потому что сами были помещиками. Они организовывали забастовки – мы отговаривали от них. Бакинские, тифлисские и батумские демонстрации оттолкнули от нас рабочих. Большевики изо дня в день завоевывали массы, мы их теряли. Кое-какие нетерпеливые и недовольные нашей программой уходили к анархистам. Кто остался с нами? Интеллигенция, национально-либеральная буржуазия, лавочники, зажиточная часть села. Позже вы назвали кулаками этих маленьких помещиков. За нас были патриархальные традиции и обычаи, прочно опутывавшие значительную часть крестьянства, и это еще держало нас на поверхности. Война с ее националистическим угаром заставила сказать прямо, с кем мы. Большевики из Государственной думы пошли в Сибирь, а мы – в земские союзы.
– Земгусары! – засмеялся Чиверадзе.
– Да. Это было хорошо и удобно. Мы легализовали себя и не воевали.
– Ты довольно самокритичен!
– Теперь да! Тогда я, как и остальные меньшевики, кричал о «нашествии гуннов» и требовал: «На Берлин!» Приезд Николая Второго в Тифлис вылился при нашей помощи в грандиозную монархическую демонстрацию под лозунгом «Единение царя с народом». Мы не чувствовали тягот войны. Цены росли. Всего не хватало, но все необходимое нам привозили из селений. В шестнадцатом году в Тифлисе появились англичане. В конце года я, тогда уже офицер иррегулярной кавалерии, был вызван в Тифлис. Один из наших лидеров, Рамишвили, на подпольном совещании представителей заявил, что «надо готовиться к автономии под протекторатом Англии». Мы поняли, что Жордания договорился с «союзниками». Вы помните, наверно, что в конце шестнадцатого года фронт замер на одном месте. Не было снарядов. На десять выстрелов немецкой артиллерии мы отвечали одним. Солдаты были раздеты и голодны. Фронт и тыл устали от войны. Нарастало недовольство. В каждой семье оплакивали погибших. Но в тылу никогда не было так весело, как тогда.
– Пир во время чумы?
– Рестораны были полны. Белобилетники увлекались стихами Северянина, песенками Изы Кремер и фельетонами Савоярова.
– Что делала ваша партия?
– Я никогда не был близок к верхушке, но слышал в кулуарах, что был решен вопрос об ориентации на Англию.
– Под высокую руку Джона Буля?
– Да, это был наиболее серьезный претендент на закавказскую нефть и марганец.
– Значит, распознали экономическую подоплеку этой любви к Грузии? – иронически улыбнулся Чиверадзе.
– Мы трезво оценивали положение и понимали, что нас любят не за красивые глаза, но громко об этом говорить было нельзя.
– Что же вы говорили народу?
– Вы сами прекрасно знаете эту ложь, не заставляйте меня ее повторять. Страшное пришло позже. О февральской революции мы узнали в первых числах марта. Наши газеты, враждебные большевикам, кричали о запломбированном вагоне, в котором-де приехал из Германии Ленин. Боязнь углубления революции, расширения массового революционного движения толкала нас на компромиссные соглашения с правыми, позиции которых с каждым днем слабели. Слабея сами, они убеждались и в нашей беспомощности. В поисках сильного партнера они пришли к эсерам, а позже…
– Ты ушел от конкретной темы! – заметил Чиверадзе.
– Эсеры никогда не были сильны у нас в Грузии, – продолжал Дзиапш-ипа, – монопольным было наше влияние. Было бы, – поправился он, – если бы не большевики.
– Итак, у меньшевиков давно созрела мысль об автономии? – спросил Чиверадзе.
– Она зародилась еще до февраля. Революция, шатание и слабость Временного правительства помогли нам ускорить подготовку к отделению. Чтобы внушить эту идею, наши лидеры не брезговали ничем. Они извратили решения Апрельской конференции большевиков по национальному вопросу и утверждали, что большевики согласны с нами, а отделение от России даст Грузии исключительные выгоды. Условия для сколачивания сил благоприятствовали нам. Офицеры Кавказского фронта и элементы, враждебные революции, пополняли наши кадры.
– А солдаты?
– Они стремились домой. Уходили с оружием, которое, если нам удавалось, мы отбирали. Но это было позже. В Тифлисе появились «доброжелательные» иностранцы. Было много разговоров, фантазировали до одурения. Но решиться на отделение от России, с которой нас связывали тысячи нитей? Религия, экономика, совместная борьба с соседями, жадно смотревшими на нашу землю, – все роднило нас с Россией. Конечно, царская Россия была нам мачехой, но она прикрывала нас от врагов. Нет, это страшно! Мы внимательно следили за борьбой, происходившей в Петрограде, где находились лидеры, но время шло, и обстановка складывалась не в нашу пользу. Почти прекратилось поступление промышленных товаров. А что тогда было у нас своего? Кукуруза?
– Ты говоришь об обстановке, но не говоришь о людях, которые создали и использовали ее, – перебил его Чиверадзе. – Кто окружал тебя в то время? Кто толкнул тебя на путь активной борьбы с народом? Понимаешь? Активной, вооруженной борьбы? Я жду имен.
Дзиапш-ипа усмехнулся и посмотрел на Чиверадзе.
– Я пришел сюда, чтобы сказать все, подчеркнул он. – Я рассказал вам о своей молодости. Сейчас я перейду к людям, руководившим мной. Я проклинаю их, они исковеркали меня и тысячи таких, как я, бросили нас и бежали за границу, чтобы оттуда продолжать борьбу чужими руками.
– И чужими жизнями!
– Да, чужими жизнями. Вы спрашиваете меня об именах? Я буду говорить о живых, о тех, которые здесь, и о тех, которые за рубежом.
Дзиапш-ипа остановился в волнении.
– Можно мне встать? – спросил он.
Чиверадзе кивнул. Дзиапш-ипа поднялся и прошелся по кабинету. Остановившись против Ивана Александровича, он продолжал:
– С момента советизации Грузии партии грузинских меньшевиков, национал-демократов и социал-федералистов ушли в глубокое подполье и развернули контрреволюционную работу. По инициативе Жордания и Рамашвили осенью двадцать второго года был создан «Паритетный комитет независимости Грузии», объединивший все антисоветские группировки.
– Мы это знали!
– Наши руководители бежали за границу, предоставив нас, боровшихся против большевиков, своей судьбе. Но и там, за рубежом, они не оставили нас в покое. Созданное в Париже «Загранбюро» установило связь со Вторым Интернационалом и с иностранными разведывательными организациями. Начиналась «большая игра». Я и многие другие, такие, как я, поняли свою ошибку и, отойдя от борьбы, заняли нейтральную позицию.
– Ты участвовал в так называемом восстании тысяча девятьсот двадцать четвертого года? – снова перебил его Чиверадзе.
– Нет! – твердо ответил арестованный.
– Но знал о его подготовке?
– Да. Я знал, что в двадцать втором году из Парижа для организации выступлений прибыл уполномоченный «Загранбюро» Ной Хомерики. Был создан «Военный центр». Исподволь началась мобилизация недовольных и бывших участников вооруженной борьбы. Приезжали и ко мне, но я отказался от участия. Мне пригрозили, но это не изменило моего решения. Вы разгромили «Военный центр». Арест Хомерики сорвал выступления. Так продолжалось до осени двадцать четвертого года, когда «комитету» удалось поднять в разных частях Грузии мятеж.
– Тебе известно, кто были его участники?
– Дворянство, торговцы, духовенство. Вы разгромили их в несколько дней. Народ был за вас.
– А ты?
– Я хотел этого разгрома, но, как крот сидел в своей норе. Я устал от борьбы и был счастлив, думая, что обо мне забыли и они и вы. Меня не тронули и я решил, что с прошлым покончено. Но я ошибся. Они не забыли о моем существовании. Уцелевшие от разгрома ушли в глубокое подполье. Началась реорганизация подрывной работы, причем прибывшие из Парижа представители «Загранбюро»…
– Кто именно?
– Александр Лордели, Пармен Пирцхалайшвили. Они требовали усиления террористической деятельности и сбора шпионских сведений.
– Откуда ты это знаешь?
– Летом двадцать шестого года ко мне приехал из Тифлиса человек, назвавшийся Датико. Он заявил, что явился от Лордели, которого я знал еще по двадцатому году, и предложил мне немедленно войти в военную антисоветскую группировку. Я отказался. Тогда он пригрозил мне разоблачением моей прошлой антисоветской деятельности. После крупной ссоры он уехал.
– После этого ты его видел?
– Да. Я расскажу вам об этом. Осенью двадцать седьмого года я узнал, что в Тифлисе состоялся нелегальный съезд грузинских меньшевиков, принявший решение о подготовке к вооруженной интервенции.
– От кого ты узнал о съезде?
– Это было в Сухуме. Я встретился на улице с Григорием Шелегия.
– Из курортторга? – перебил его Чиверадзе, продолжая записывать показания.
– Да, но он тогда работал в Заготскоте.
– Он был членом военной организации?
– Да.
– Продолжай дальше!
– Он рассказал мне о съезде и предупредил, что если я не войду в организацию, мне будет плохо.
– Что это значило?
– Я понял, что меня или выдадут, или убьют. Последнее вероятнее, так спокойнее для них. Только тогда я понял, что значит слово родина, край, где я родился, горы, море. Дом и сад, где похоронены мои старики, где я бегал мальчишкой. Нет, нет! Не думайте, что во мне говорил страх за жизнь. За эти годы я, быть может, впервые ощутил, что такое труд, тяжелый труд крестьянина. Я узнал и полюбил его и никогда ни на что не променяю. Разве не счастье иметь дом, семью, детей, которые уже не будут знать моих колебаний и сомнений? – Он подошел к столу. – Я столько раз хотел умереть. – Голос его дрожал.
Иван Александрович почувствовал, что именно теперь Дзиапш-ипа заговорил о самом сокровенном, высказал свое заветное, выношенное в долгих раздумьях.
– Я все время колебался, – продолжал между тем Дзиапш-ипа. – Мне хотелось явиться в ГПУ и разоблачить их, но я знал, что это будет и моим концом, а мне так хотелось остаться в стороне. А потом, кто бы мне поверил? Я ничего не мог бы доказать. Через того же Шелегия я узнал, что военная группа Эмхи получает оружие и патроны из-за границы…
– Раскажи об Эмир-оглу, – неожиданно перебил Чиверадзе и поразился, как его слова подействовали на Дзиапш-ипа. Он резко вскинул голову.
– Вы знаете о нем? – мгновенно побледнев, хриплым голосом спросил он. Чиверадзе увидел, что у него на лбу выступили крупные капли пота.
– Видимо, знаю, если спрашиваю, – иронически улыбнулся Чиверадзе.
– Он страшный человек, – вполголоса сказал арестованный и оглянулся в темноту комнаты.
– Что ты знаешь о нем?
– Почти все… и ничего. Я знаю, что он связан с англичанами и работает на них и на турок. Это от него приходил ко мне потом Датико. Я знаю, что он связан с азербайджанскими муссаватистами и нацоинальными контрреволюционными организациями Северного Кавказа. Наконец, я знаю, что он через Боровского и Жордания в Париже связан с «Интеллидженс сервис».
– Откуда у тебя такие сведения?
– От Майсурадзе.
– Какого Майсурадзе?
– Датико Майсурадзе из Абтабсоюза. Тот самый Датико. Приезжавший ко мне в двадцать шестом году от Лордели.
Чиверадзе улыбнулся от удовольствия. Вот она, та ниточка, которая теперь поможет раскрутить весь этот клубок. Но спокойно, спокойно.
– Что собой представляет банда Эмухвари? – перевел он разговор.
– Я мало знаю о ней, но мне известно, что она глубоко законспирирована и выполняет задания Эмир-оглу.
– Кто связной между ним и бандой?
– Не знаю – И, увидев внимательный взгляд Чиверадзе, торопливо повторил: – Клянусь прахом отца, не знаю.
– А Шелия знаете? – неожиданно спросил голос из темноты.
Дзиапш-ипа, до этого не подозревавший, что в комнате, кроме него и Чиверадзе, есть еще кто-нибудь, вздрогнул и посмотрел в темный угол, откуда прозвучал голос.
– Так знаешь Шелия? – переспросил Чиверадзе.
– Какого Шелия? – выгадывая время, спросил Дзиапш-ипа.
– Э, так не пойдет, – разочарованно протянул Чиверадзе. – Я думал, что ты будешь искренен, а ты хитришь.
– Буду, буду! – заторопился Дзиапш-ипа, инстинктивно глядя в темную часть кабинета, где находился неизвестный ему человек.
– Слушай, Дзиапш-ипа, – сказал Чиверадзе, – давай договоримся раз и навсегда. Или все, или ничего. Помни, что идет разговор о тебе, о твоем будущем. И ты сам решаешь свою судьбу. – Чиверадзе посмотрел на него. – Карты на стол! Только полная откровенность. Так кто такой Шелия?
Дзиапш-ипа опустил голову. Помолчал. Потом посмотрел на не сводившего с него взгляда Ивана Александровича и жестко сказал:
– Пусть кто-то назовет меня предателем, но этот человек стоит между моим прошлым и моим будущим. Я выбрал будущее. Вы знаете Шелия-коммуниста, я знаю другого Шелия, доверенного человека Назима Эмир-оглу, связного между ним и Эмухвари.
– Но почему ты сам не хотел говорить о нем?
Дзиап-ипа пожал плечами.
– Мы вместе росли, учились. Он был мне как брат. Когда в Абхазию пришли Советы, он вместе со мной бежал. После разгрома в двадцать четвертом году мы вернулись в Сухум. Шелия уговорил меня вступить в организацию, рассказывал о ее людях. Он говорил, что вы не оставите меня на свободе и рано или поздно я вернусь к ним. Он говорил, что большевики принесут гнет еще худший, чем при царизме, что всех нас уничтожат, что народ восстанет. Но все было наоборот. Абхазцы сами руководили своей республикой, жизнь все время улучшалась. Строились дороги, пароходы привозили продовольствие, которого у нас не хватало. Налаживалась жизнь. Народ и не думал о восстании, как ни мутили его мои бывшие друзья. Я все видел лучше, чем они, потому что жил в селении, был с народом. Я думал – теперь я вижу, как это было наивно, что жизнь убедит их в бесполезности борьбы, хотя понимал, что каждый успех, каждое улучшение жизни вызывали у них ярость, а ярость каждый раз рождала у них кровь. Но зная, что они не правы, я все же хотел остаться в стороне. Выходит, что это невозможно.
Он усмехнулся.
– Скажи, кто стрелял в Чочуа?
– Не знаю. – Дзиапш-ипа насупился и так сильно сжал пальцы, что они хрустнули и побелели.
– А кто это мог быть? – настойчиво допытывался Чиверадзе.
Дзиапш-ипа еще ниже опустил голову. Видимо, в нем происходила борьба между желанием скрыть какие-то известные ему подробности и стремлением заслужить обещанное прощение. Помолчав, он, не поднимая головы, медленно и тихо сказал:
– Приезжал ко мне в тот вечер Майсурадзе и после моего отказа присоединиться к ним угрожающе предупредил: «Смотри, но пеняй на себя. Сегодня ночью к тебе придут Шелегия и еще кое-кто… Он будет говорить с тобой в последний раз». Как только Майсурадзе ушел от меня, я посоветовался с женой и решил уйти на время из дому.
– Зачем?
– Мне стало ясно, что если я теперь еще раз откажусь, Шелегия убьет меня. Я начал готовиться к отъезду, но тут у моста ранили Чочуа, и вскоре приехали вы.
– Значит ты думаешь…
– Да, это был Шелегия.
– Ну, а второй, кто был второй?
– Не знаю. Хотя… – И после короткой паузы быстро, скороговоркой пробормотал: – Нет, не знаю!
– О ком ты подумал, Дзиапш-ипа? – наклонился к нему Чиверадзе. Ему стало жаль этого запутавшегося в своем прошлом человека. В его глазах было такое отчаяние, такая – тоска, что Чиверадзе захотелось поддержать его и успокоить.
– Хорошо! Вернемся немного назад. Где ты был в январе двадцать четвертого года?
– В январе? – удивленно переспросил Дзиапш-ипа.
– Да. в январе двадцать четвертого года, – повторил Чиверадзе. – В то самое время, когда умер Ленин!
– У себя в Эшерах.
– И ни с кем не встречался, и никого не видел?
– Разве вспомнишь, столько лет прошло.
– Ну, а о Троцком слышал?
– Ах, вот вы о ком! Нет, я не знал, не видел, хотя слышал, что он был в городе. О таком человеке, как Троцкий, знает Назим!
– Ну, мы подождем спрашивать его об этом! А теперь скажи, от кого ты знаешь о Кребсе?
25
После ночного телефонного разговора с Чиверадзе, придя утром в госпиталь, Шервашидзе зашел к Дробышеву. Федор читал. Увидев входящего хирурга, он отложил книгу.
– Можете ли вы поговорить со мной? – спросил он хирурга.
– Конечно, могу, только скажите сначала, как себя чувствуете, как спали?
– Хорошо, Александр Александрович! Я вот о чем. Пустите меня домой, вы же обещали! Честное слово, я быстрее поправлюсь.
– Неужели здесь так плохо?
– Да нет, не плохо, только – как бы вам сказать, что бы не обидеть. Словом, дома мне будет лучше.
– А ухаживать за вами кто будет?
– Александра Ивановна – хозяйка, товарищи приходить будут. Этери обещает навещать.
– Ну, хорошо. Уговорили! Согласен. Только вместо хозяйки да Этери пусть жена ухаживает, это ее желание и ее долг, а то столько дней мучается человек. Что там у вас случилось, не знаю, да и знать не хочу, только вижу, да, да, вижу, что любит она вас да и вы ее любите. И еще мой совет – не стыдитесь вы этого чувства.
– Поправлюсь я, Александр Александрович? – спросил растроганный Дробышев.
– А как же! Вы что же, думали, конец? Вы начали – вам и кончать надо с этой мразью. И сроки даю вам самые жесткие. Недельку дома, потом в санаторий и обратно в строй. Так мы и с Иваном Александровичем договорились. Ну, полежите, я скоро вернусь.
Он посмотрел на сияющее лицо раненого и торопливо вышел из палаты.
Вчера вечером, провожая Константиниди, Елена Николаевна, видимо, простудилась. Ее знобило. Хотя… возможно, причина такого состояния была другая. Утром ее вызвали к телефону. Шервашидзе, спросив о ее здоровье и не ожидая ответа, пригласил зайти в госпиталь. Привыкнув к сухой корректности хирурга, а сейчас вдруг уловив в его голосе нотки сердечности, она испугалась этого нового для нее тона. «Что-нибудь случилось с Федором», – мелькнула мысль, и она быстро спросила, что с Дробышевым.
– Все хорошо, – ответил Шервашидзе, – зайдите через час.
– Обязательно, – обрадовалась она и хотела расспросить подробнее, но он уже повесил трубку. Взволнованная этим неожиданным разговором, хотя все время ждала его, Елена Николаевна стояла у телефона, чувствуя, как ее постепенно охватывает лихорадочный озноб. Вспомнив, что у нее мало времени, она вернулась к себе в номер. Проходя мимо комнаты Обловацкого, хотела поделиться с ним своей радостью и постучала в дверь. Никто не ответил. Она постучала еще, но за дверью было тихо. Елена Николаевна пошла к себе, быстро переоделась и спустилась вниз. Знакомой дорогой она пришла в госпиталь.
Дежурный провел ее в приемную и предложил подождать. Елена Николаевна села на диван. Пахло аптекой. Дрожь временами усиливалась до того, что приходилось сжимать зубы, чтобы они не стучали. «Неужели меня и сейчас не пустят к нему?»
Наконец дверь отворилась, и вошел Шервашидзе. Она поднялась навстречу.
– Простите, что задержал, – сказал он, протягивая ей руку.
– Теперь можно к нему, доктор? – тревожно глядя на хирурга и боясь услышать отказ, спросила Елена Николаевна.
– Вот об этом-то я и хочу с вами поговорить. Вы не волнуйтесь, мы сейчас все обсудим и решим. Не забывайте, что Дробышев болен, очень тяжело болен, еще несколько дней назад я сомневался в благополучном исходе. – Шервашидзе доверительно наклонился к Елене. – Я хирург, моя профессия кромсать человеческие тела, чтобы возвращать их к жизни. Я привык видеть людские страдания! Но, бог мой, что они сделали с этим парнем! Что целого осталось у него? Голова разбита, зубы выбиты, плевра пробита, обе руки перебиты, одну мы уже ампутировали, нога перебита… ан жив, жив, курилка!.. И будет жить! И от вас зависит, чтобы он был счастлив…
Елена Николаевна слушала, как во сне. Одна мысль владела ею: «Сейчас я увижу Федора, сейчас я его увижу!»
– Доктор! Федор знает, что я здесь? – резко спросила она, в упор взглянув на Шервашидзе.
– Знает! – сказал хирург. Он встал. – А теперь пойдемте к нему!
У двери палаты Шервашидзе остановился, пропустил Елену Николаевну вперед и, показав на дверь, промолвил вполголоса:
– Идите вы! «Сильнодействующее»! Только смотрите у меня! – погрозив пальцем, он повернулся и быстро пошел по коридору.
Елене Николаевне никогда не было так страшно, как сейчас. Ей казалось, что она не сможет войти. Пересилив себя, точно бросаясь с высокого берега в воду, она открыла дверь – и увидела Федора. В глазах у него было столько напряженного ожидания, что она, забыв о своем страхе, бросилась к нему, упала на колени и, спрятав лицо в мохнатое одеяло, заплакала.
Вот и пришло то, о чем мечталось долгими бессонными ночами, что казалось несбыточным, невозможным и мучительно трудным.
Снова они были вместе. Снова, как и раньше, он гладил ее голову, прижавшуюся к нему, чувствовал теплоту ее вздрагивающих плеч и был счастлив большим мужским счастьем, которое приходит, когда человек перестает быть одиноким. Желая посмотреть ей в глаза, он поднял голову Елены и увидел частые серебряные нити в черных волосах. И еще дороже стала она ему. Сколько горя принесла им ее ложь, такая маленькая и безобидная вначале, потянувшая за собой большую, заранее обдуманную и оскорбительную для обоих. «Как она изменилась», – думал он, глядя на похудевшее, осунувшееся лицо Елены с новыми для него морщинками. Да! Видимо, не одному ему было тяжело это время.
Волнение мешало им говорить.
Как она могла обмануть этого человека? Всей ее жизни будет мало, чтобы загладить причиненное зло. И не жертва это – ее будущая жизнь с ним, ее радость. Радостным и счастливым должно быть будущее, как радостен и светел этот день, это солнце, эта весенняя природа. Пусть повторится их первая встреча, теперь уже осмысленная, обожженная горем, долгой и мучительной разлукой. Она видела запавшие, истомленные страданием, широко раскрытые глаза любимого, какие-то новые и бесконечно дорогие.
Пусть же они будут счастливы!
В дверях появилась фигура главврача.
– Ну, поговорили? Я думаю, на сегодня довольно!
Он посмотрел на обоих, увидел в глазах у них так много невысказанного, что только махнул рукой и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. Встретив в коридоре Этери, он задумчиво сказал ей:
– В данном случае, как говорил чеховский фельдшер, медицина бессильна. Нам с вами здесь нечего делать. Пусть лечатся сами. – И, заметив удивленный взгляд сестры, добавил: – Пусть уж она дежурит у него сегодня. А вы идите в дежурку, отдыхайте.
26
Добежав до первых домов Цебельды, Сандро остановился. Только сейчас он почувствовал страшную усталость и голод. Но Сандро понимал, что думать об отдыхе не имеет права. Надо было немедленно найти связного, организовать засаду у моста, доложить Чиверадзе обстановку.
Передохнув несколько минут, Сандро медленно пошел по улице, отыскивая в темноте нужный ему дом. Дойдя до центра селения, он свернул на боковую улицу и постучал в одну из калиток. Сразу же во дворе залаяла собака, в соседнем доме – другая, а через минуту Сандро казалось, что во все дома селения стучаться такие, как он, и все собаки Цебельды, захлебываясь от злобы, рвутся к оградам, кидаясь на нарушителей тишины. В двух-трех домах загорелся свет и послышались голоса.
Стоя у изгороди, Сандро ожидал, когда из дома выйдет нужный ему человек. Наконец, он услышал знакомый голос хозяина, своего старого приятеля, который отзывал яростного пса. Видя, что уговоры не помогают, хозяин швырнул в собаку камнем и, видимо, попал, потому что она взвизгнула и замолчала.
– Кто там? – спросил из темноты тот же голос.
– Это я, Сандро.
Человек подошел к калитке и, вглядываясь, переспросил:
– Кто?
– Это я, Сандро, – повторил он. – От Ивана Александровича.
– Иди в дом! – сказал человек из-за изгороди и открыл калитку.
Чутьем угадывая тропинку, Сандро прошел в глубину сада и остановился. Перед ним отворилась дверь, блеснул свет. В комнате за столом сидел незнакомый человек. При свете керосиновой лампы он читал какие-то записки, посматривал на карты и даже не поднял головы. Хозяин дома прошел вслед за Сандро, из другой комнаты появился Пурцеладзе. Сидевший за столом поднялся. Сандро вопросительно посмотрел на своих друзей.
– Что смотришь? – сказал Пурцеладзе. – Знакомься. Обловацкий, Сергей Яковлевич, с ним будем проводить операцию. Рассказывай, как дошел. Только не очень громко, – предупредил он, кивнув на дверь.
Сандро с жадностью наблюдал, как хозяин дома ставит на стол тарелки с едой.
– Как дошел? – повторил вполголоса Пурцеладзе.
Забыв об усталости, Сандро начал рассказывать, как он шел по дороге, почему-то твердо веря, что встретит Минасяна. Говоря о встрече и схватке, он как будто снова пережил все происшедшее.
– Микава говорил тебе, что Минасян должен встретиться с человеком у Красного моста? – перебил его Обловацкий.
– Говорил. А вы откуда знаете?
– Тоже от Микавы! Мы второй день наблюдаем за человеком в орешнике цебельдинской дачи. Днем он крутится в подлеске, недалеко от моста и дороги, а на ночь уходит в чащу. Видимо, это и есть связной, – пояснил Сергей Яковлевич.
– Как же после схватки Минасян побежал в обратную сторону? – удивился Пурцеладзе.
– А вы, Володя, хотели бы, чтобы, перепрыгнув через Сандро, он устремился прямо в Цебельду? – улыбнулся Обловацкий.
– Если бы мне предстояла встреча, я не терял бы времени, – сухо ответил Пурцеладзе.
Сандро вмешался в разговор и сказал, что, вероятно, Минасян знакомыми тропинками, минуя селение, придет к мосту.
– Надо подумать, как нам захватить обоих! – решил Обловацкий. – Давайте вашего человека! – обратился он к хозяину дома.
Тот кивнул и вышел в другую комнату.
– Кто там? – наклонившись к Пурцеладзе, шепотом спросил Сандро, но Володя сделал вид, что не расслышал.
– Ты ешь, а то голодный останешься!
За дверью раздалось покашливание, и в комнату вошел пожилой человек в черной черкеске. Не торопясь, он подошел к столу, приложил руку ко лбу, губам и груди и с достоинством поклонился. Лицо его было незнакомо Сандро.
– Садись, Измаил! – пригласил его Обловацкий. – Когда у тебя был человек с перевала?
– Три дня назад.
– Ты хорошо его знаешь?
– Конечно!
– Откуда он, как зовут и как часто ты его видел?
Измаил рассказал, что это Коста из-под Теберды, у него там небольшое хозяйство. Чтобы заработать, он иногда сопровождает туристов на ближайшие вершины, а то и до перевалов. Несколько раз он приходил в Ажары, приносил письма.
– Тебе? – удивился Пурцеладзе.
– Нет. Через меня для Эмхи, – насупился Измаил.
– Сегодня мы показали тебе издали человека. Это он? – спросил Обловацкий.
– Он!
– Тогда давай решать, как захватить его и Минасяна. Садись, смотри на карту. – Обловацкий подвинулся и освободил место на скамейке. – Вот мост, видишь? Вот дорога на Амткелы, оттуда дорога на Домбай и Марух.
– Нет. Туда он не пойдет! – уверенно возразил Измаил и погладил бороду. – Пойдет, как пришел. Через Клухорский перевал.
– Значит, здесь, вот этой дорогой?
Обловацкий провел карандашами и взглянул вопросительно на Измаила. Тот нагнулся над столом, долго рассматривал карту, потом поднял голову, осмотрел всех и сказал:
– Здесь! – и ткнул пальцем в узкую ниточку дороги.
27
За крайними домиками широко раскинувшегося селения, расположенного в седловине, дорога, крутясь по отлогому склону, спускалась в ущелье.
Далеко внизу, над пересохшей рекой, над осыпями серо-бурых обточенных камней, краснела железная коробка моста. Перебежав его, дорога уходила в густой кустарник, сужаясь, круто поднималась в гору и терялась в плотных зарослях рододендрона.
На девственной земле, в разросшемся придорожном подлеске, буйно перемешивались самшит, иглица, боярышник, вечнозеленая лавровишня и множество других растений, густо затянутых лианами, колючей и цепкой ежевикой. Разлапистый папоротник и остролист плотно прикрывали редкие прогалины и прятали от любопытного взгляда их обитателей. Толстый ковер опавших и гниющих листьев скрадывал шорохи. Тишину нарушала только вода. Скапливаясь в выемках и ямах, она упорно протачивала себе дорогу вниз и, монотонно стуча прозрачными каплями, напоминала о жизни.
Густая стена подлеска незаметно переходила в плотные ряды дуба, граба, бука и каштана. Обтянутые частой паутиной жимолости, плюща и дикого винограда, деревья, как цепями были прикованы к этой земле. Влажная и сумрачная полутьма была полна запахов, но все их забивал одуряющий аромат азалии. Быстые черные дятлы деловито и молчаливо перелетали дорогу и прятались в густой листве. Вертлявые сойки с коротким посвистом проносились вдоль кустов. В глухой чаще, прячась от жары, залегали звери. Солнечные лучи золотыми пятнами лежали на выбеленых дорожных плитах. Из селения еле долетали редкие удары кузнечного молота.
За одним из частых поворотов, в стороне от дороги, под огромным раскидистым карагачом лежал человек, одетый в домотканую местную одежду, запыленную и грязную. После бессонной ночи он дремал, чутко прислушиваясь к шумам леса. Раздавшийся невдалеке свист насторожил его. Второй свист, более продолжительный, поднял на ноги. Осторожными, короткими перебежками человек направился к дороге и, подойдя к кустарнику, раздвинул густые заросли. Оставаясь незаметным, он хорошо видел залитую светом пустынную дорогу. Свист не потревожил обитателей леса. По-прежнему негромко пели птицы, не торопясь по дороге проскакал черногрудый воробей, черными бусинками глаз высматривая себе пищу и не замечая следившей за ним красной гадюки. Гревшаяся на солнце ящерица, сливаясь с расщелиной в камне, застыла неподвижно.
Третий свист, более близкий и резкий, как ветром смахнул с дороги все живое. Человек, сидевший в кустарнике, напряженно смотрел на угол скалы, ожидая появления неизвестного ему свистуна. Выполняя задание, он, после обмена примитивным паролем, должен был передать письмо, узнать новости «с берега» и вернуться обратно за перевал. Три дня он шел сюда, столько же ему предстояло потратить на обратный путь. Ни автора письма, ни его содержания он не знал, но чувствовал, что оно важно для обеих сторон, и понимал, что иначе ему не платили бы за передачу. Послал же гонца священник его селения, который любил ему напоминать о долге горца и христианина и давал разные мелкие поручения.
Горец был неграмотен и темен и за всю сою жизнь только один раз съездил в Нальчик, о чем с гордостью рассказывал своим близким. Больше всего его поразила железная дорога. Испуганный пышущим и свистящим паровозом, он даже попятился назад, но самолюбие мужчины остановило горца, и, сдержав себя, он подошел ближе и внимательно осмотрел машину сбоку. Неприязнь вызывали разодетые городские жители, особенно женщины, по его мнению, без толку ходившие по улицам. На другой же день он отправился в обратную дорогу и больше в городе не бывал. Мир его интересов ограничивался селением, в котором прошла вся его жизнь. Несколько раз в доме священника он видел чужих, но кто они – не знал, хотя чувствовал, что это важные люди, потому что его духовный отец был с ними очень внимателен и предупредителен. Сейчас, ожидая в кустах, горец пытался представить себе, кто появится перед ним.
Наконец, из-за поворота вышел человек, одетый так же бедно, как он и сам, в старой, видавшей виды, черной бурке и в башлыке, по-абхазски обмотанном вокруг головы. Неизвестный шел неспеша, осматривая кусты. Ничего не заметив, он прошел мимо и уже подходил к повороту, ведущему в Багадам[111], когда горец, продолжая наблюдать за ним, тихо свистнул. Человек быстро обернулся, в руках у него появилась винтовка, спрятанная до того под буркой.
– Кто там? – спросил он отрывисто.
– Коста! – крикнул горец. Человек в бурке облегченно вздохнул и, не опуская винтовки, направился в его сторону.
– Ты кто? – спросил горец из кустов.
– Арам! Арам! – нетерпеливо проговорил неизвестный и остановился. Раздвинув ветви, горец вышел на дорогу и подошел к нему.
28
Утром в квартиру доктора Подзолова позвонили. Жена хирурга Кира Владимировна, молодящаяся, расположенная к полноте женщина, встала с кровати и, шлепая туфлями, пошла открывать дверь. Разбуженный звонком, невыспавшийся, злой Подзолов закурил и прислушался к разговору в столовой.
– …Но доктор спит! – услышал он слова жены.
Из несвязного рассказа плачущей женщины Подзолов понял, что несколько дней назад во время вечеринки ее муж ранил себя в бедро. Она перевязала рану, думала, что все обойдется, но сегодня ночью у раненого поднялась температура, он бредит.
Рассказ заинтересовал Подзолова, он поднялся и, продолжая прислушиваться, спустил ноги с кровати.
– Немедленно отвезите его в больницу, – услышал он голос жены. – У него может быть гангрена.
– Понимаешь, дорогая, мой муж – ответственный работник. Пойдут разговоры, как случилось, почему… – слезливо говорила незнакомка с сильным грузинским акцентом.
Подзолов встал и, как был в пижаме, вышел в столовую. По ту сторону круглого обеденного стола стояла немолодая женщина в черном, просто сшитом платье. Худое, в морщинах лицо ее было знакомо Подзолову.
– Как фамилия вашего мужа? – спросил он, не здороваясь. Женщина повернулась к нему.
– Шелегия, – торопливо ответила женщина. – Муж работает в Курортторге. Вы знаете его, наверно, доктор. Несколько дней назад собрались гости, – продолжала рассказывать посетительница. – После выпивки мужчины начали хвастаться оружием, и Григорий, вынув свой пистолет и показывая его приятелям, случайно выстрелил себе в бедро. Перевязав раненого, испуганные гости разошлись, посоветовав оставить его дома. До вчерашнего вечера все шло хорошо, думали, что все обойдется, но ночью ему стало плохо.
Она умоляюще сложила руки на груди и плача подошла к хирургу.
– Ради бога, доктор, пойдемте к нам, посмотрите его, ему очень плохо.
– Почему вы не хотите отвезти его в больницу? – удивленно спросил Подзолов. Она снова повторила, что если это станет известно в городе, то пойдут ненужные разговоры, и муж может иметь неприятности. – Пойдемте, доктор, пожалуйста, скорей, – закончила она.
На улице его спутница пыталась несколько раз взять чемоданчик с инструментами, но Подзолов сказал, что донесет его сам. На Беслетской, подойдя к калитке одного из домов, она пропустила доктора вперед. Они вошли в маленький чистый дворик. Поднявшись по деревянной лестнице, женщина открыла дверь.
Снимая в передней плащ и приглаживая перед зеркалом волосы, Подзолов услышал, как в соседней комнате женщина что-то быстро говорила по-грузински. Немного зная язык, Подзолов прислушался, но ничего не понял. Он громко кашлял, и жена Шелегия сейчас же показалась в дверях.
– Пожалуйста, проходите, доктор, – сказала она заискивающе и подвела его к высокой ковровой кушетке на которой лежал раненый. Подзолов сел на стоявший рядом стул. Высокий, плотный Шелегия, каким доктор его знал, сейчас был неузнаваем. Эти несколько дней резко изменили черты похудевшего, небритого лица. Раненого, несомненно, лихорадило. Темные круги вокруг глаз говорили о бессонных ночах. Выпростанные поверх одеяла желтые руки беспомощно лежали вдоль тела. Больной с трудом повернул к врачу голову, и Подзолов увидел устремленные на него настороженные глаза.
– Ну, как себя чувствуете? – Начал Подзолов.
С трудом раздвинув пересохшие губы, раненый чуть слышно ответил:
– Плохо, доктор!
– Где у вас тут можно вымыть руки? – обернулся Подзолов к стоящей около него женщине.
Пройдя в маленькую кухоньку, он долго мыл руки, потом вытер их насухо коротким мохнатым полотенцем и возвратился к раненому.
Сняв несколько слоев марли, густо пропитанной какой-то зеленой жидкостью, врач увидел отечное бедро. Небольшое пулевое отверстие с багрово-синими краями было закрыто. Увеличенные паховые лимфатические узлы говорили о воспалении, но характерного ожега от выстрела в упор Подзолов не увидел. У него зародилось подозрение, что женщина сказала ему неправду. Продолжая искать выходное отверстие пули, врач осторожно приподнял больную ногу. Раненый застонал, но Подзолов, не обращая внимания, тщательно осмотрел всю ногу. Места выхода пули он так и не нашел. Ранение было слепое, и доктору стало ясно, что выстрел был произведен с расстояния не меньше 50– 100 метров . «Вот так выстрел на вечеринке», – мелькнула у него мысль. Он встал.
– Его необходимо сейчас же отправить в больницу. Сейчас же! – повторил он, заметив попытку женщины что-то возразить. – Иначе будет поздно!
29
Курортный сезон был в разгаре. Приморские поселки, селения и города на юге от Сочи, в те годы еще лишенные элементарных удобств, – рассадники малярийного комара, звенящими тучами висевшего над низменностями приморской полосы, – были полны приезжих. Абхазия становилась модным местом отдыха, пока еще не организованного и примитивного. Привлекало солнце, по которому так стосковались северяне, синее, спокойное море, лесистые горы и фрукты – груды всевозможных плодов, дары щедро плодоносящей земли. Берега были густо усыпаны купающимися и загорающими на солнце. Каждому хотелось привести домой в виде загара частицу южного солнца. Дни текли спокойно и размеренно. Тишина, нарушаемая только непрерывным однотонным звоном цикад, дрожащее марево нагретого воздуха, все располагало людей к безделью и лени.
Так проходили дни и в Новом Афоне. Днем бесконечное купание в тепловатой воде, вечером в парке традиционные киносеансы – виденные еще дома фильмы, теперь уже старые и изношенные, с частыми паузами из-за обрывов. Пока обозленный механик, чертыхаясь, склеивал оборванные концы ленты, доморощенные остряки, пользуясь темнотой, изощрялись в шутках на его счет.
После окончания сеанса все медленно расходились по своим комнатам и укладывались спать. Некоторое время в аллеях еще мелькали неугомонные парочки, но постепенно гасли огни, и все погружалось в темноту. Так беззаботно проходило время.
Правда, иногда отдыхающие слышали по ночам выстрелы в горах (чтобы не волновать их, им говорили, что это охотники), а однажды даже взрыв (сооружали запруду, как пояснил директор). Любители ночных купаний, возвращаясь с моря, замечали на берегу усиленные наряды пограничников со служебными собаками, видели группы вооруженных горцев, уходящих в сторону перевалов, и были бы удивлены, узнав, что это оперативные работники. Скрытая война с остатками контрреволюционного подполья не ослабевала ни на минуту. Дело было не только в том, чтобы обеспечить отдых и труд советских людей, – необходимо было ликвидировать раз и навсегда даже мысль врага о реставрации.
Итак, одни отдыхали, другие трудились, не спали ночами, пытаясь предугадать замыслы врага, сидели в засадах: «Взять живым», – такова была их задача даже тогда, когда в них стреляли, потому что они знали – мертвый ничего не скажет, не поможет приоткрыть еще один кусочек тайны.
В это лето среди отдыхающих в Новом Афоне оказался и Даур Чочуа.
От болтливых администраторов
Чочуа терпеливо выслушивал новых добровольных помощников и передавал их сведения в Сухум для проверки.
Часто заходил в дом отдыха и Строгов, живший в нижней гостинице под видом «дикого» отдыхающего. За время своего пребывания в Афоне он приобрел много друзей, продолжал встречаться со стариком Нифонтом и был в курсе всей местной жизни. Наблюдая за настоятелем бывшего монастыря, он замечал, что внешний образ жизни Иосафа не изменился. Связные от него, хотя и реже продолжали уходить на перевал, в Псху. И Строгов, и радист, следивший за работой передатчика, были встревожены тишиной в эфире. Они понимали, что тишина эта временная. Афонский участок был закрыт, но враг где-то радом. И Даур Чочуа, и Николай Строгов, и местные пограничники, и чекисты в Сухуме и Москве знали, что приближается момент развязки, когда надо будет одним ударом вскрыть созревший нарыв. Пока же малейший неверный шаг мог нарушить планомерность и последовательность всей операции. Поди тогда, собери всех снова!
Напряжение достигло предела. Почти все было уже ясно. Вот только Кребс, полковник сэр Кребс, старая хитрая лиса, оставался неуловимым. Теперь это было единственно важной причиной, задерживавшей ликвидацию всей группировки.
Москва все больше и больше интересовалась Жирухиным. Если анкетные дореволюционные данные скупо рассказывали о его жизни, то послеоктябрьский период был известен более полно. Революционная буря бросала его с места на место. В одной из его анкет Бахметьев наткнулся на упоминание о пребывании Жирухина в Ростове-на-Дону. Шел грозный восемнадцатый год. Озлобленные офицерские полки Деникина, подкрепленные кубанскими и донскими, в основном конными, казачьими частями, обильно снабженные и вооруженные Антантой, рвались из хлебных предгорий Кавказа к магистралям. Что же бросило сюда из голодной, военной Москвы этого человека?
Неужели только желание отъесться на обильных казачьих хлебах? Нет, более вероятными были страх и ненависть к новому, в таких муках рождаемому, непонятному миру, отнимавшему у Жирухина не только уже приобретенное благополучие, но и будущее.
За Ростовом следовал Донбасс, потом Киев, где Жирухин задержался на более продолжительное время и даже работал в министерстве промышленности и торговли марионеточного правительства Скоропадского, аристократа и генерал-адьютанта Николая II. Приход к власти Петлюры не отразился на Жирухине. Он остался там же, сменив только хозяина. Осенью девятнадцатого Александр Семенович успел послужить и Деникину. Но наступающие части Красной Армии заняли Киев, и, видимо, не успев убежать за границу, он остался безработным. Двадцатый год застает его уже в Москве, в Высшем Совете Народного Хозяйства, где он работает старшим инженером Главэлектро. Вероятно, в это время окончательно определилось его отношение к молодой республике, потому что в 1923 году ОГПУ арестовало Жирухина за срыв снабжения в Харькове. Но вскоре его освободили, он переехал в Шахты. Потом бросил работу в этом городе и срочно возвратился в Москву. Появился в роли инженера небольшой артели с очень длинным и путанным названием, по которому было трудно определить, что это за организация. Работа, конечно, не для него – просто он пережидал. Прошел год, и по рекомендации Тавокина его направили в Сухуми на строительство новой ГЭС.
Рассматривая фотокарточку Жирухина, Бахметьев видел перед собою немолодого, сутулого, желчного человека с редкой бородкой. Небольшие колючие глаза смотрели неприязненно и настороженно. И биография и лицо были какими-то скользкими. Да! Вовремя пришел запрос от Чиверадзе.
30
Только убедившись, что операция прошла успешно и опасность заражения ликвидирована, Подзолов вышел из операционной. Проходя по коридору, он увидел ожидавшую жену Шелегия.
– Все хорошо! – сказал он в ответ на устремленный на него взгляд. – Идите домой и не беспокойтесь.
По дороге домой он зашел в комендатуру ГПУ и через несколько минут уже сидел в кабинете Чиверадзе. Коротко рассказав о посещении квартиры Шелегия и о своих подозрениях и заметив улыбку на лице Чиверадзе, Подзолов вопросительно посмотрел на него.
– Вы что же, сомневаетесь в этом?
– Нет, не сомневаюсь, – произнес Иван Александрович. – Просто мне приятно, что вы пришли к нам. Так когда же, по вашему мнению, он ранен?
– Думаю, дней семь-десять назад.
– А пулю вынули?
– Да, вот она.
Подзолов торопливо достал из кармана свернутый лист белой бумаги, развернул его, и Чиверадзе увидел продолговатый, немного сплющенный кусочек металла. Он повертел его в руках и позвонил по телефону.
Через минуту в комнату вошел Дмитренко. Чиверадзе попросил Подзолова снова повторить весь рассказ. Не задавая вопросов и не перебивая рассказчика, они слушали его, переглядывались, и, наконец, Чиверадзе отпустил врача, попросив никому не рассказывать о разговоре.
– Даже своей жене ни слова! – подчеркнул он, зная болтливость докторши.
– Слушай, а не выстрелил ли это Чочуа? – кивнул Чиверадзе на лежавшую на столе пулю, когда Подзолов ушел. – И время совпадает!
– А мы сейчас проверим, – не торопясь ответил Дмитренко. – Пуля от парабеллума. У Даура тоже такие.
Оставшись один, Чиверадзе задумался. Что же, если это подтвердится, круг сужается. Но сколько еще неясного, недоказуемого. Правда, можно арестовать гульрипшского Акопяна, его уличат показания Дробышева и Квициния. Уличат, а в чем? В том, что он приходил в дом Квициния и сообщил Зарандия о человеке с письмом? «Да, приходил, – ответит он. – Сообщил то, что видел. Возьмите этого человека, и он вам подтвердит», – скажет он, зная, что уличить его мы пока не можем, потому что Эмхи в лесу. Вот если бы Минасян был у нас в руках, одно из звеньев было бы закреплено. Или Гумба, этот бородатый абхазский Антонов[112], – в чем конкретно можно его обвинить? В сомнительных связях и разговорах, достаточных для того, чтобы выгнать с работы и отнять партбилет, тогда как он враг, конечно, шпион и должен быть уничтожен. Или Шелегия, Шелия, Майсурадзе, Жирухин и, наконец, Назим Эмир-оглу – предположения, намеки, неясные и туманные показания Дзиапш-ипа. Где банда Эмухвари? Где диверсанты, совершившие поджог чернореченского совхоза? Кто дважды взрывал шурфы в Ткварчелах, этом абхазском Донбассе? На ком лежит кровь убитых в перестрелке с бандой? Чиверадзе закрыл глаза, и перед ним возникло мальчишеское, всегда смеющееся лицо Реваза Миминошвили, самого молодого чекиста во всем Советском Союзе.
Какую короткую жизнь прожил этот юноша, почти ребенок. Окончив школу, по путевке комсомола пришел он в советскую контрразведку. И все стремился туда, где опаснее.
Чиверадзе вспомнил, какими глазами смотрела на сына мать Реваза, провожая его в Сухум. В ее взгляде были и гордость и страх за своего единственного, за свою надежду. Прощаясь, она долго не выпускала руки Ивана Александровича, просила поберечь, сохранить ей сына. А Реваз стоял рядом, дергал ее за локоть. «Ну, мама! Ну, мама!» Как ему хотелось стать взрослым! Думал ли он тогда о близкой смерти? А Тарба, милиционер Тарба, уже немолодой крестьянин Очемчирского района, погибший вместе с Миминошвили?
А взрыв в Юпшарском ущелье? А попытки взрыва на стройке Сухумской ГЭС?
Где рация новоафонского настоятеля, передающая шифром сведения, составляющие государственную тайну, и вызывающая на явки подводные лодки? Не установлена связь местной контрреволюционной группировки с московской организацией, а она есть! Приезд сюда Капитонова и Тавокина – тому доказательство! И, наконец, самое главное – Кребс, старый знакомый Кребс! А ведь он где-то близко, рядом, как опытный режиссер, разбрасывая обещания и деньги, руководит этим ансамблем.
Что может дать арест Минасяна? И много и мало. А связного? То же самое. Кто он и от кого. Ясно одно, что идет с перевала, иначе встреча была бы не у Красного моста.
Чиверадзе поднял трубку телефона, вызвал Цебельду и почти тотчас, же услышал голос начальника оперпункта Двали.
– Это я, третий, что нового?
– В ожидании, – неопределенно ответил Двали.
– Ушли?
– Еще ночью!
– И ничего не слышно?
– Пока тихо. Я думаю усилить группу.
– Не надо. Это будет заметно, да и не вызывается необходимостью. Лучше перекрой Латы и Ажары![113]
– Уже сделал.
– Не может он уйти через Марух?[114] – придирчиво спросил Чиверадзе.
– Не должен, это далеко в стороне.
И, почувствовав волнение в голосе начальника. Двали успокаивающе сказал:
– Все будет в порядке, товарищ третий. Хорошие ребята пошли!
– Смотри, Двали, голову сниму, если проморгаешь.
– Есть снять голову! – бодро ответил далекий голос.
– Ну, бывай здоров, Двали! – вешая трубку, сказал Иван Александрович.
Кончив разговор, Двали задумался. Кажется, все меры приняты. Он сделал все так, как указал Обловацкий. Почему так тихо? От долгого ожидания, от этой тишины, становилось тревожно.
Сидя в кресле, он лег грудью на стол, положил голову на скрещенные руки и задремал.
Он не знал, сколько времени прошло в полузабытьи. Очнулся Двали внезапно. Внизу, в ущелье, глухо захлопали выстрелы. В эту же минуту за окном оперативного пункта забегали люди, послышались громкие голоса. Двали выскочил во двор, где у оседланных лошадей уже стояли несколько чекистов. Увидев бегущего к ним начальника, они вскочили на коней. Волнение всадников передавалось лошадям, и они, разгоряченные короткими гортанными криками и нервным подергиванием удил, загарцевали на месте. Двали с ходу вскочил в седло и, сопровождаемый группой всадников, широкой рысью выехал на дорогу, навстречу заходящему солнцу. Из ущелья доносились частые выстрелы.
31
Дорога, петляя, уходила все дальше и дальше от моря. Полузакрытая лесом и кустарником, она изредка выбегала на известковые, блестевшие на солнце сухие плешины и снова ныряла в темную и влажную чащу. И если обожженные солнцем открытые участки дороги пустовали и казались безжизненными, то в лесу они были наполнены тысячами звуков и шорохов. Изредка проходил селянин, еще реже проезжал всадник.
Люди старались пройти этот участок если не днем, то, во всяком случае, засветло, с тем, чтобы темнота не застала их в пути и им, не дай бог, не пришлось заночевать здесь или проходить ночью Багадскую скалу. Прижавшаяся к горе дорога шириной в три-четыре шага, открытая на протяжении трехсот с лишним метров падающим сверху камням, с другой стороны отвесно обрывалась к клокочущему внизу шумному Кодеру. Она вызывала восхищение лишь у туристов.
И действительно, все было здесь первобытно красиво: и легкие перистые облака, зацепившиеся за вершины, и дымка влажного тумана под ногами, над рекой с ее вечным глухим шумом, и далекое, бездонное синее небо, и лес, и величавые горы. И тишина. Та особая тишина в горах, которую не может нарушить ни ветер, ни шум реки, ни эхо.
Здесь еще властвовали древние народные обычаи. Еще стояли на глухих и трудных перевалах и тропинках скамьи для усталых путников с обязательным кувшином ключевой воды, куском сулугуни и ломтем амгиала[115] для проголодавшегося прохожего. Суровый горец радушно принимал путника у себя дома. Женщины мыли ему ноги и чинили порванную в дороге одежду. Превозмогая сильнейшую из человеческих слабостей – любопытство, хозяин интересовался только здоровьем незнакомого ему гостя и здоровьем его семьи.
Уже темнело, когда Минасян и его спутник, перебрасываясь скупыми фразами, подошли к тропе Багадской скалы. Ущелье затягивала дымка вечернего тумана. По ту сторону реки в одиноком домике блеснул огонек. Легкий беловатый дымок, неподвижно стоящий над жильем, говорил, что хозяйка готовит неприхотливый ужин. И этот дым, и желтоватый огонек, и отчетливо доносившиеся мычание коровы и блеяние коз настраивали на мирный лад. Минасян, в последнее время особенно тосковавший по семье, почувствовал страшную усталость. Вечная напряженность, ночи у лесных костров, постоянное тревожное ожидание опасности сломили этого полуодичавшего человека. Стычка с Сандро испугала его. Если до этого он не думал о приближении конца, то теперь все чаще и чаще возвращался к мысли о необходимости уйти из этих мест, где каждый был его врагом. Как-то, еще до убийства старика, у него мелькнула мысль прийти в Сухум и сдаться, но он отогнал ее, как невозможную. «Убьют, Не простят и убьют», – подумал он.
Минасян с завистью поглядел на своего спутника. Он уже знал о его жизни, знал, что тот возвращается в свой дом к привычному труду, к своей семье.
«Передал письмо, заработал и идет домой, – подумал он. – А я останусь в лесу, опять один. Надо нести это письмо в Бешкардаш, а потом? Нет, сейчас не могу, пойду в Ажары, к Измаилу. Он свой, не выдаст. Поем, отосплюсь».
Сознание, что до Ажар у него будет попутчик, успокоило его, и он зашагал быстрее.
Косые лучи заходящего солнца еще освещали тропу, но местами длинные тени уже лежали на камнях, напоминая о близкой ночи. Все больше и больше сгущались сумерки в темнеющих проемах горы. Пройдя половину узкой тропы, горец замедлил шаг. Что-то темнело впереди. Он ясно помнил, что тут ничего не было, когда он шел сюда. Он остановил Минасяна.
– Видишь? – не оглядываясь, шепотом спросил он и почувствовал, как рука Минасяна остановила его и потянула к стене. В это же мгновенье из темноты блеснул огонь и где-то совсем рядом хлестнула пуля. Длинное эхо отдалось в горах. Сразу же вдалеке залилась лаем собака. Инстинктивно прижимаясь к стене, открытые и беспомощные, Минасян и горец продолжали всматриваться. И, наконец, разглядели бревно, лежащее поперек дороги.
– Эй, Минасян! – услышали они голос из-за завала. – Бросай оружие!
Вскинув винтовку, Минасян выстрелил. Дробное эхо снова отдалось в горах.
– Бросай оружие! – дождавшись тишины, крикнул тот же голос.
Объятый страхом, чувствуя, как всего его охватывает нервная дрожь. Минасян, почти не целясь, стрелял в темноту, истратил две обоймы. Но когда эхо затихло, ему стало страшно. Огоньки выстрелов показывали, что за завалом притаились несколько человек. Надо было возвращаться назад и скрываться в лесной чаще Цебельдинского района. Но, отнимая у него эту единственную возможность, выстрелы раздались и сзади. Это было концом! Ночью он еще мог, изредка отстреливаясь, не подпускать к себе никого, но с рассветом с ним будет покончено, да и патронов было слишком мало, чтобы продержаться до утра. Мысль его лихорадочно искала пути спасения, искала и не находила.
Стреляя, он забыл о своем спутнике, но сейчас, оглядываясь вокруг и не видя горца, тихо спросил:
– Коста, где ты?
Откуда-то сбоку, снизу, тот растерянно, хрипло ответил:
– Здесь я, что делать будем?
Присев на корточки, Минасян нащупал лежавшего Косту.
– Слушай, сдаваться нужно! – заговорил тот. – Письмо спрячем, руки подымем. Что сделают? Подержат и отпустят.
«Тебя-то, может, и отпустят», – с тоской подумал Минасян и посмотрел на почти отвесно уходившую вверх темную каменную громаду, на кромку тропы, за которой глухо гудела полукилометровая пропасть. Он понял, что теперь ему уже не уйти, сел на камень, обнял колени и, опустив голову, глубоко вздохнул.
В темно-синем, казавшемся бездонным, небе загорелись звезды. Коста подполз к Минасяну и, пытаясь рассмотреть его лицо, прошептал:
– Что делать будем, а?
Не поднимая головы, Минасян после короткого молчания ответил глухо:
– Молчи, я думаю!
Коста покорно затих.
Минасян молчал. Из-за дерева не стреляли, ждали утра.
К концу ночи посвежело. Потянувший из ущелья холодный ветер пробирался сквозь бурки. По-прежнему кругом стояла тишина, нарушаемая теперь только шумом тяжело вздыхающей внизу реки.
Вдруг глухо грохнувший выстрел подбросил спавшего Косту. Вжавшись в стену, спросонья ничего не понимая, он слушал, как уходило все дальше и дальше эхо, как осыпались мелкие камни. Когда все стихло, он протянул руку туда, где должен был находиться его спутник, нащупал, и точно боясь, что услышат, начал тихонько толкать его. Минасян не шевелился.
Скоро наступит рассвет. Чуть порозовеют вершины гор, медленно поднимется с реки туман, пропоют первые петухи – на узкую тропу выйдет с поднятыми руками растерянный горец и покорно пойдет к завалу, где его уже ожидают. Не доверяя словам горца, зорко оглядывая лежащую перед ними тропу, подойдут они к оставленному под скалой Минасяну. Найдут среди его нехитрого имущества кресало с примитивным фитилем, обсыпанные мелкой хлебной и табачной пылью патроны, клубок кустарных суровых ниток с глубоко воткнутой иглой. И письмо! Подберут нож и гранату, старый наган выпуска 1915 года в мягкой обтертой кобуре и новенький вальтер, который помог ему, как затравленному скорпиону, трусливо убежать из жизни.
Поскачет всадник с сообщением о смерти Минасяна. Подведут к лежащему лошадь. Кося встревоженным глазом, животное будет храпеть и пятиться, долго не давая приторочить к седлу убитого. Медленно двинутся в обратную дорогу всадники. В середине группы, со связанными руками на веревке будет идти Коста.
Дойдет весть о смерти в родное селение, страшно закричит жена и будет рвать на себе волосы. Испуганные и непонимающие дети прижмутся к коленям матери, теребя ее юбку. Всплакнет старая седая мать у потухающего очага. Никто не придет их утешить и успокоить. И кто-то очень старый и очень мудрый скажет сурово и просто: «Собаке – собачья смерть».
Медленно двигалась кавалькада. Подковы скользили по камням, лошади шли осторожно. Впереди ехал начальник райотдела Двали. Он выполнил задание, тихо теперь будет у него в районе. Рядом с ним, вплотную, колено к колену, Пурцеладзе. За ним еще всадник. Короткая веревка, замотанная за луку седла, тянулась от него к связанному по рукам Косте. Он шел боком, сбиваясь с шага. Думал ли он о своей судьбе? Вряд ли! Был он растерян, и чем дальше уходил от перевала, за которым остался его дом, тем становился грустней. Он не понимал своей вины и со злобой вспоминал священника, пославшего его в этот, так печально окончившийся, путь. «Все скажу, все», – решил он с горькой обидой. Веревка больно стягивала кисти рук и резко дергала, когда он начинал отставать.
За ним шла лошадь с телом Минасяна. Он был приторочен к седлу. Голова и руки раскачивались в такт идущей лошади. Она косила глазом, нервно похрапывала, встревоженная необычным грузом. Держа лошадь за повод, рядом ехал Сандро. Только сейчас он почувствовал тяжкую усталость от долгого напряжения. Из головы не выходили слова Чиверадзе: «Мне он живой нужен, понимаешь, живой!» А ведь мог взять живым, мог, да не сумел! Сандро вспомнил поворот дороги, выступ скалы, пыльную теплую землю, глаза Минасяна, подозрительно ощупывающие своего случайного встречного, односложные вопросы, наступление темноты, огонек спички, прикрытый рукою. И свой прыжок. Было ли это ошибкой? Нет! Все могло совершиться быстро и легко, но он не сумел справиться с Минасяном. Конечно, после схватки тот мог уйти в лес. Мог! Но страх перед Эмухвари, данное обещание встретиться с Костой и, наконец, вера, что скоро все измениться и он сможет выйти из леса и вернуться домой, – вот что заставило его пойти к Красному мосту, где его выследили и взяли. Правда, мертвым, но взяли.
Замыкающими были Обловацкий и Измаил. Старик ехал задумчиво, изредка теребя седую бороду. Сидел он на коне легко и красиво, как влитый в седло.
– Измаил! – окликнул его Сергей Яковлевич.
– Я здесь, батоно! – ответил старик, оторвавшись от своих дум.
– Вот, смотри, раньше ты был с Эмхи, знал их, его, – Обловацкий кивнул в сторону мертвого Минасяна. – Знал Косту. Ты сам рассказывал, что участвовал в нескольких диверсиях.
– Я все рассказал начальнику, когда пришел к вам. Сам пришел. Понял, что они против народа. И если придут турки или англичане, драться буду с ними. Знаю, что будет, если они придут сюда. Мне дед рассказывал…
Конь его споткнулся, Измаил дернул на себя повод.
– Вот седой, старый стал, – продолжал он, – а долго не видел где правда. Пословица говорит: дурак, и тот дорогу к воде найдет. У нас в селении люди в колхоз начали собираться, я пошел, а меня не приняли. Кто я? Кулак или князь? Дома женщины плакали, сыновья молчали, в глаза не смотрели. Я много думал и решил, пришел к вам.
– Ну, а он как же? – спросил Облавацкий, снова показав на перекинутое через седло тело Минасяна.
Старик пожал плечами и цокнул языком.
– Все в руках аллаха.
– Как он решился? – не отставал Обловацкий.
Измаил снова пожал плечами.
– Он много знал, чтобы остаться жить, – помолчав, заметил он.
– Ты тоже много знаешь, но живешь.
– Неизвестно, как мне это удастся. Один человек сказал мне: простит ли тебе аллах, не знаю, а вот Советская власть – не думаю! Но он неправду сказал.
– Я знаю этого человека?
Измаил пожал плечами.
– Это тот, кто приезжал к тебе в Ажары? Шелия? – догадался Обловацкий.
Измаил кивнул головой.
– Об этом ты говорил начальнику?
Измаил кивнул головой и оглянулся на понуро идущего Косту.
– Да, – добавил он, – хорошо тому, кто мало знает!
Когда подъезжали к селению, взошло солнце. Начинался новый день.
32
Сидевшие в приемной открыто выражали свое недовольство затянувшейся беседой председателя, всеми уважаемого Назима Эмир-оглу с находившимся у него представителем Наркомзема республики Григолом Шелия. Секретарь, немолодая сухопарая Тина Георгиевна, уже дважды пыталась напомнить своему начальнику о все увеличивающейся очереди посетителей, но каждый раз, как ошпаренная, выскакивала из кабинета. Судя по ее пунцовому лицу с дрожащим пенсне на длинном мужском носу, всегда корректный Эмир-оглу на этот раз был не особенно вежлив с секретаршей. Приход Шелия, раньше никогда здесь не бывавшего, нарушил обычную деловую обстановку. Тина Георгиевна умирала от любопытства, но подслушать что-либо ей так и не удалось. А разговор в кабинете был, несомненно, интересен.
– Зачем ты сюда явился, я же запретил тебе это! – увидев Шелия, невольно спросил Эмир-оглу.
– Мне только что звонил Платон. Убит Минасян!
Шелия, не обращая внимания на раздражения Эмир-оглу, быстро подошел к широкому, во всю стену, столу и тяжело опустился в большое кожаное кресло.
– Ну и что же? – бросил Назим. – И из-за этого ты пришел сюда?
– Подожди, дай сказать. Они устроили на Красном мосту засаду и захватили Косту.
Эмир-оглу вскочил.
– Как это случилось? Ну что ты молчишь? – его широкое, полное, с крупными рябинками лицо покрылось красными пятнами. Большие навыкате глаза, всегда наглые, сейчас испуганно смотрели на Шелия.
– Я думаю, что и смерть Минасяна и захват Косты – случайность, хотя Платон предупредил меня, что Чиверадзе после ранения Дробышева активизировал работу своей группы, – неуверенно успокоил его Шелия.
– Собаки! Не догадались добить его, этого Дробышева, – перебил Эмир-оглу.
– Ты же знаешь, мы пытались, но эта лиса Чиверадзе предупредил нас.
– В каком состоянии он сейчас? Мне передавали, что он без сознания.
– Видимо, да, потому что к нему никого не пускают.
– Датико говорил, что ехал из Москвы в одном купе с его женой. Что же, и она ничего не знает? – удивился Эмир-оглу.
– Она несколько раз была в госпитале и у Чиверадзе, но ее тоже не пускают к нему. Охраняют его крепко. По ночам в саду стоят чекисты.
– Стоят, стоят! – передразнил Эмир-оглу. – Неужели нельзя положить ему что-нибудь в передачу? Организаторы! – зло буркнул он.
– И это делали. Сам Платон носил.
– Почему же он живет?
Шелия пожал плечами.
– Передай Датико, пусть он уделит больше внимания этой женщине, она может быть нам полезна.
– Хорошо, – кивнул головой Шелия. – Что ты думаешь о Дзиапш-ипа, не проболтается он?
– А что он знает? – возразил Эмир-оглу. – Да и трус. Его хвост плотно увяз у меньшевиков. Сейчас он дрожит за свою семью. С ним тоже надо кончать. Когда его освободят, пусть поживет немного дома и успокоится, а через несколько дней пошли к нему Шелегия. Кстати, как его здоровье?
Шелия неопределенно пожал плечами.
– Но осторожно! – продолжал Эмир-оглу. Проверь у Платона. Если Дзиапш-ипа им наболтал, тогда ликвидируйте его сразу! – тоном приказания жестко произнес он.
– Слушай, Назим, – вполголоса спросил Шелия, – когда все это кончится? Временами мне становиться страшно. Мне кажется, что мы ходим по краю пропасти. Каждую минуту я жду встречи с чекистами и знаю, что это будет моя последняя встреча. – Он зябко повел плечами. – Неужели ты не чувствуешь опасности?
– Ты ее почувствовал только сейчас? Мы все эти годы ходим по краю. Да, по краю, – подчеркнул Эмир-оглу. – Но разве игра не стоит свеч? Когда мы захватим власть, я напомню тебе этот разговор, и мы посмеемся над твоей слабостью.
– Ты ничего не видишь и ничего не понимаешь! – махнув рукой, перебил его Шелия. – На моих глазах меняются люди, меняются обычаи. Помнишь, я зимой ходил к перевалу? В Ажарах я зашел к Измаилу. И не узнал его! Увидев меня, он перепугался, точно я прокаженный, замахал руками и потребовал, чтобы я скорее оставил его дом! Он, видишь ли, хочет вступить в ТОЗ[116] и боится, что односельчане не примут его за связь с бандитами. Он так и сказал. Выходит, что мы с тобой бандиты!
– Ничего! Мы ему это скоро припомним!
– Я ему так и сказал, чтобы он не забыл о своем прошлом убийцы и контрабандиста. А он ответил, что аллах и люди его простили.
– Что аллах? Простит ли Советская власть?
– Я ушел от него, – продолжал Шелия, – и всю дорогу думал, что если такие, как Измаил, отходят от нас, то мы скоро останемся одни.
– Пусть тебя это не пугает – одни отходят, другие приходят. Ты прав в одном: время работает на них, но теперь уже недолго ждать. Им не удастся подчинить себе наш народ!
– А ты считаешь себя грузином или абхазцем? – криво усмехнулся Шелия.
– Дурак! Мы мусульмане и боремся за чистоту нашей религии. Мы не хотим, чтобы эти собаки диктовали нам свои законы.
– Пусть их диктуют нам англичане, верно? – съязвил Шелия.
– Что ж, из многих зол выбирают меньшее. С ними мы скорее договоримся, да и платят они неплохо. Но мне не нравятся твои разговоры.
– Они мне самому не нравятся. Что ж поделаешь, когда такие мысли лезут в голову. Но ты не беспокойся, я не уйду к большевикам, мы с тобой пойдем до конца, – перехватив испуганный взгляд своего сообщника, торопливо добавил Шелия. – Да и не примут они таких, как я.
В дверь снова постучали. Увидев просунувшуюся голову Тины Георгиевны, Эмир-оглу замахал на нее рукой, и она снова скрылась.
– Давай заканчивать этот разговор. Запомни, что тебе необходимо проверить через Платона, как им удалось ликвидировать Минасяна, что говорил на допросе Дзиапш-ипа, и как ведет себя Коста. Интересно, что они у него взяли. Хотя… – он беспечно махнул рукой, – что он может им рассказать? Вот если бы Платону удалось влезть к ним в доверие, тогда бы мы действительно знали все. Ну, ничего! Потерпи немного, это лето будет последним, а там мы будем хозяевами! И самое главное – сюда не ходи!
33
В середине мая Дмитренко по поручению Чиверадзе выехал в селение Михайловка, лежавшее у слияния двух небольших горных рек, километрах в двенадцати от Сухума. Вечером на дороге, проходившей вдоль реки, он встретился с нужным человеком. Они сошли с дороги, и, пробравшись через густой орешник, сели на старый, поваленый бурей дуб.
Дмитренко хотел достать портсигар, хотел вынуть спички, но человек предупредил его. Шатающийся, неяркий огонек, прикрытый рукой от ветра и любопытных взглядов, осветил его морщинистый лоб и большую седоватую бороду. Резкие, прямые, как вырубленные, черты делали его лицо строгим и даже жестким. Зная, что собеседник не курит, Дмитренко прикурил и задул огонек.
– Что нового? – спросил он, затянувшись.
– Люди говорят, что Федор совсем плохой? – полувопросительно сказал человек и почему-то вздохнул.
– Раз говорят, значит правда, – неопределенно ответил Дмитренко. – Зачем вызвал меня?
Человек зацокал языком и, вытащив из-за пазухи бумажку, протянул ее Андрею Михайловичу.
– Передай Ивану Александровичу!
– А что случилось?
Прижавшись к Дмитренко вплотную, человек шепотом, точно боясь, что его услышат, спросил:
– Инжежера Жирухина знаешь? – И не ожидая ответа, добавил: – Плохой человек, смотреть за ним надо.
– Что, что такое? – насторожился Дмитренко.
Из торопливого, прерываемого вздохами и цоканьем рассказа он узнал, что приезжавший в Бешкардаш инженер Жирухин в конторе стройучастка повздорил с техником Лукой Сихарулидзе, тем самым Сихарулидзе, у которого шесть дочерей и ни одного сына. Лука был сухумской достопримечательностью, такой, как набережная, Ботанический сад или недавно созданный обезьяний питомник.
По словам рассказчика, дело было так. На строительстве задерживали выплату зарплаты и рабочие волновались. Пришедший в контору Сихарулидзе заявил об этом инженеру.
– Ну и хорошо, пьянствовать будут меньше! – цинично бросил Жирухин. Сихарулидзе вспылил, сказал, что у них семьи и дети, у него самого их шесть человек.
– Знаю, знаю, шесть девочек и ни одного мальчика, – засмеялся Жирухин. Увидев, что Сихарулидзе рассвирепел, он уже спокойнее сказал: – А тебе-то что, ведь тебе, кажется, платят вовремя. Или не хватает?
Лука ему ответил, что если не будут платить вовремя, люди уйдут со стройки. Тогда Жирухин засмеялся и, обняв его, спокойно сказал:
– И правильно сделают, если уйдут.
Видя, то Лука не успокаивается, он примирительно сказал:
– А ты-то что волнуешься за других? О себе лучше думай! – и, взяв под руку, отвел Сихарулидзе в сторону от начавших прислушиваться к их разговору рабочих. Бригадир монтажников Азиз Царба слышал, как Жирухин спросил Луку: «Хочешь хорошо заработать?» Вечером, в бараке, Азиз спросил у пришедшего из духана Сихарулидзе, о чем ему говорил инженер, но Лука насупился и не захотел с ним разговаривать.
– И это все? – разочарованным голосом протянул Андрей Михайлович.
– Почему все? В духане люди были, видели, как Жирухин пьянствовал с Лукой, а когда платил за стол, деньги давал ему, тебе это тоже мало? – возмущенно закончил рассказчик. – Понимаешь, покупают его!
– А где сейчас Жирухин?
– Уехал на головной участок, в Михайловку.
С моря потянуло ветром. Темнота казалась непроницаемой, но глаза, привыкшие к мраку, уже различали отдельные предметы. Желая размяться, Андрей Михайлович встал и почувствовал, как затекли у него ноги.
– Проводи меня до дороги, – попросил он и, не доверяя своему зрению, взял спутника за руку. Человек встал и потянул его через бурелом в чащу.
Пройдя густой кустарник, они спустились в придорожный кювет.
Увидев смутно белеющую дорогу, Дмитренко остановился.
Человек наклонился к Дмитренко:
– Скажи, Андрей, когда эта сволочь жить нам даст спокойно?
– Скоро, скоро, Шамуг.
– Зачем так говоришь, скоро, скоро? Ты серьезно отвечай, когда с тобой рабочий класс разговаривает. Или тебе они не мешают? – спросил человек сердито.
Дмитренко улыбнулся.
– Мешают. Только уличить их надо, за руку поймать.
– Почему тогда не ловишь? Мало мы тебе помогаем? Скажи, мало помогаем?
– Нет, хорошо. Только для суда недостаточно.
– Если надо, мы все к судье пойдем, наш он суд, поверить должен рабочему человеку.
– Да нет, дорогой, здесь одной веры мало, факты нужны. И потом, не один здесь Жирухинн замешан.
– Ты думаешь, мы не понимаем. Коечно, не один. Ты выясняй скорей, пожалуйста. Всех выясняй, нам жить нужно, – не отпуская руки Андрея Михайловича, настойчиво повторил человек. – Видишь, работы кругом сколько, а они мешают. Так и скажи Ивану Александровичу!
– Обязательно передам. Прощай, Шамуг, мне пора, – ответил Дмитренко, пожал своему собеседнику руку, поднялся на насыпь и, не оборачиваясь, широким шагом пошел в сторону селения.
Недалеко от поселка услышал негромкий перебор гармошки и смешок. У горки наваленных камней в обнимку сидела пара. Когда Дмитренко проходил мимо, женщина хлопнула обнимавшего ее парня по плечу, отодвинулась и нарочито громко засмеялась:
– Играй, Петро, веселей, да рукам воли не давай. А то товарищу завидно будет!
– Верно! – весело согласился мужчина и растянул меха баяна.
«Рабочие со стройки», – улыбаясь, думал Дмитренко.
Дойдя до первых домов селения, увидел огоньки, на секунду остановился, поставил пистолет на предохранитель и сунул его в карман.
34
Сложно начиналось «второе рождение» Дробышева. Несколько дней назад его перевезли из госпиталя домой. Еще с повязками, беспомощный, он подолгу лежал с закрытыми глазами, много думал о своей будущей жизни. В Москве, после ухода Елены, оставшись один, он часто вспоминал их совместную жизнь. Узнав о том, кто его счастливый соперник, Федор с болезненным любопытством интересовался этим человеком, пытался разобраться в своих поступках, толкнувших Елену на уход.
Будучи очень прямым и честным, он был убежден, что она разлюбила его и полюбила Замкового. И это причиняло ему мучительную боль. Временами по-мальчишески хотелось отомстить ей, он пытался встречаться с ее подругами, но вскоре убедился, что оно ему неинтересны. Он начал находить во всех окружавших его женщинах только отрицательные черты и замкнулся в себе. Временами хотелось, чтобы Елена позвонила ему, но, когда это случалось, он, с внезапно вспыхнувшей яростью бросал трубку. Дома все напоминало о ней: и вышитые подушки, и безделушки, расставленные на столике, но особенную боль причиняла фотокарточка, висевшая над кушеткой. Он несколько раз хотел порвать смотревшее на него веселое, смеющееся лицо, снимал фотографию со стенки, долго рассматривал начинавшие тускнеть в памяти черты и медленно вешал портрет обратно. Сжималось сердце, почему-то холодели руки и ноги. Зная, что не заснет, он вечерами долго ходил по замирающей Суворовской улице и думал, думал. Одно время он решил считать, сколько дней прошло с момента их разрыва. Потом бросил. Иногда представлял себе, что она возвращается и мысленно вел с нею длинные разговоры. Она оправдывалась, он обвинял. Хотел – и не мог простить. Иногда он начинал думать вслух. Редкие прохожие с удивлением смотрели на человека, разговаривающего с самим собой. Однажды он загадал, что если первым встречным будет женщина, – Елена вернется. Но, не доходя до Преображенской площади, он встретил старика. Тогда Федор повернул назад и снова загадал женщину. Уже возле дома увидел выходившую из калитки тетю Машу, Можно ли было счесть ее встречной? Ведь она жила тут же.
– Все бродишь, полуночник, – добродушно-ворчливо сказала старуха.
– Да так, вышел погулять, – пробормотал он и, боясь расспросов, торопливо пошел к себе.
Казалось, время должно смягчить боль, но, видимо, Федор был однолюбом, потому что чувство не проходило. Он уже не мог порой представить себе лицо Елены, но прекрасно помнил ее привычки. Даже небрежность в обращении с вещами, всегда вызывавшая у него досаду, сейчас казалась милой особенностью и вызывала чувство глупого умиления. Но так было не всегда. Временами он ненавидел ее за причиненное зло, за обман, за то, что она предпочла его другому.
Как-то в декабре, поздно вечером, его вызвал начальник отдела. Приоткрыв дверь и попросив разрешения, Дробышев вошел в кабинет и остановился. Погруженную в темноту комнату неярко освещала большая настольная лампа. Бахметьев, всмотревшись в полутьму, несвойственным ему, каким-то приятельским голосом сказал:
– Ну, присаживайся, поговорим!
Оказывается, он все знал. И что ушла жена, и к кому, и знал даже, что Федор мучается.
– Вот советовались мы с Василием Николаевичем и решили поручить тебе одно интересное дело. Перспективное. Свет посмотришь, новых людей увидишь, себя покажешь. Здесь все тебе будет напоминать о ней. – Он остановился. – Дело интересное!
– А потяну, Иван Васильевич? – спросил Дробышев.
– Потянешь! – успокоил его Бахметьев и, достав из ящика стола объемистый том, протянул Федору. – На, возьми, посмотри, завтра утром верни. Выписок не делай!
Не заснув ни на минуту, всю ночь читал Дробышев о «шакалах». Прочел и загорелся. Это было хитрое сплетение человеческих подлостей, предательств и интриг. Просматривая материалы, все время сверяясь по карте, Дробышев так реально представлял себе местность, на которой происходили эти события, точно сам участвовал во всех операциях.
Так он и уехал в Абхазию, далекую маленькую солнечную пограничную республику, о которой раньше никогда не думал. Боль и тоска по жене постепенно глохли. Но иногда, в редкие минуты отдыха, на него накатывала тоска, чувство одиночества охватывало и цепко держало душу, пока он, измученный, не засыпал.
Проходили дни и месяцы, личная переписка с Москвой почти прекратилась. Упорная, кропотливая работа небольшого коллектива давала осязаемые результаты. Впервые удалось выяснить некоторые «почтовые ящики», связных и места явок, за которыми неотступно велось наблюдение. До того были известны только преступления банды, теперь ее черные деда связывались с именами. Федор хорошо изучил состав банды. О некоторых участниках ее он мог рассказать подробно, как о людях, ему хорошо знакомых. Он знал, что старший Эмухвари жесток, спокойно-рассудителен, но доверчив, а младший брат, Хута, вспыльчив, злобен и подозрителен. Анализируя маршруты передвижения банды, он установил известную последовательность их, хотя временами банда внезапно ломала все планы и расчеты контрразведчиков и «пропадала». Однажды, перед самым ранением, он получил сведения о некоем Абшелаве, жителе небольшого селения Джали Очемчирского района. С его дочерью, якобы изредка встречался младший Эмухвари, что очень не нравилось отцу девушки. В Джали выехал Чочуа, сведения подтвердились. Стало ясно, что перестрелка трех неизвестных в бурках с милиционером Маргания дело рук Эмухвари.
Он был уже близок к своей цели, когда глупейшим образом дал завлечь себя в западню. И теперь вынужден лежать, а дело идет к концу.
Медленно поправляясь, Дробышев все время думал о «шакалах», об их все более выясняющихся связях в Сухуме, Новом Афоне и… в Москве, обо всех «друзьях» английского разведчика Кребса, «специалиста» по Кавказу.
Постепенно зрела уверенность, что где-то очень близко к органам контрразведки враг имеет свою агентуру. Кто он, этот предатель? Не была ли ловушка для Дробышева подготовлена еще до того, как он выехал в Мерхеули? Своими подозрениями Федор поделился с Иваном Александровичем. Кто знал о его выезде и задании? Они перебрали всех сотрудников опергруппы. Быть может, кто-нибудь из них случайно сболтнул? Выяснилось, что Чиковани говорил в столовой о предстоящей поездке Дробышева. Но посторонних не было. Значит, кто-то из сотрудников, чекистов? Сколько вреда успеет причинить предатель, пока удастся его обнаружить?
В который раз мысли раненого вернулись к Елене! Думал ли он, что она вернется? И вот, когда все было кончено – и с любовью и, возможно, с жизнью, она пришла. Ушла от сильного, здорового, молодого, а вернулась к слабому, беспомощному. Был ли он счастлив сейчас? Конечно! Но как он прятал эту радость, это чувство. Все было дорого ему – и милые морщинки, разбежавшиеся по лицу, и запавшие, усталые глаза, и седина, так рано посеребрившая ее голову.
Когда Федор проснулся, уже наступил вечер. В комнате царил полумрак и только в углу лежал косой желтый луч от уличного фонаря. Елены не было. А ведь она никогда не уходила из дому надолго, чтобы в любую минуту откликнуться на его зов. Федор терялся в догадках. Через минуту дверь с легким скрипом открылась и вошла бледная, растерянная Елена. Федор никогда не видел ее такой.
– Что с тобой? – поднимаясь на локте, спросил он.
Плача и не скрывая охватившего ее страха, Елена торопливо рассказала, что с ней случилось. Она возвращалась с покупками из магазина. Недалеко от дома, там, где приходится проходить узкой тропинкой, обсаженной большими камфорными деревьями, ее остановил человек. Он взял ее за руку и сказал, что, жалея ее и желая ей добра, советует немедленно – он повторил это – уехать из Абхазии и ей и ее мужу, Дробышеву. Если же она не послушается его совета и не увезет отсюда Дробышева, пусть тогда пеняет на себя, потому что случится несчастье, большое несчастье.
– Ты никогда раньше не видела этого человека? – перебил ее Федор.
Она по-ребячьи сморщила лоб, взглянула на него и задумалась.
– Так как, не видела? – повторил он.
Медленно, с трудом припоминая, Елена неуверенно сказала, что когда она жила в гостинице «Рица» и выходила гулять на набережную, то, кажется, видела этого человека в приморском парке и в порту. Она даже подумала, что он там работает.
– И сможешь узнать, если встретишь?
Она кивнула головой, но сейчас же добавила:
– Он сказал, чтобы об этом разговоре я никому не говорила.
– Угрожал?
– Он сказал, что нам будет плохо, если я расскажу тебе или кому-нибудь, – повторила она, всхлипнула и, прижавшись к нему, зашептала:
– Мне страшно за тебя, уедем отсюда.
– Беги к Чиверадзе, расскажи ему все, все, – с трудом выговорил Дробышев, откинувшись на подушки и тяжело дыша. – И какой он, и что говорил. Помоги найти этого человека. Беги! Но не прямо, а покрутись по улицам, проверь, не следят ли они за тобой. Да, да, это они! – увидев ее удивленный взгляд, повторил он нетерпеливо. – Дай мне пистолет и иди скорей.
Когда Елена уходила, Федор попросил ее закрыть дверь на ключ. Он слышал, как она прошла по веранде, по двору, слышал, как хлопнула калитка, посмотрел на черные впадины окон и, протянув руку, повернул выключатель.
Прошло минут десять. Внимание Федора привлекло глухое ворчание овчарки, лежавшей во дворе. Мимо дома, громко разговаривая, прошла какая-то компания, потом голоса стихли. Немного погодя скрипнула калитка. Собака кинулась к забору, яростно залаяла. Чуя недоброе, Федор, сжимая в руке пистолет, не отрываясь, следил за окнами. Больше всего он боялся услышать звук выстрела с той стороны, куда побежала Елена.
Кто-то успокаивал собаку. Дробышев услышал осторожные шаги. Человек подкрадывался к дому. Он напрягся в ожидании, чтобы, если в окне покажется голова, стрелять, но шорох затих.
– Кто там? – разрывая томительную тишину, крикнул Дробышев. После короткой паузы человек из-под окна ответил:
– Это я! Проходил мимо, решил навестить тебя. Как ты себя чувствуешь?
Дробышев узнал голос сотрудника одного из оперативных отделов.
– Это ты, Самушия? – переспросил Федор. – Беги к Чиверадзе. У него моя жена, Елена. Проводи ее домой. Только скорей!
От напряжения он обессилел и откинулся на подушку.
– Хорошо, хорошо, – заторопился Самушия, и Федор услышал быстро удаляющиеся шаги. Собака, стуча когтями, не торопясь прошла по веранде, тяжело плюхнулась на пол.
«Как хорошо, что в такую минуту рядом оказался товарищ!» – подумал Федор. Часто встречаясь с Самушия, Дробышев знал, что тот давно хотел работать в спецгруппе. Как-то в столовой, за ужином, они разговорились и Самушия после некоторого колебания поделился с ним своей мечтой. Федор рассказал об этом разговоре Ивану Александровичу, но тот отмахнулся.
– Хватит, не раздувай штаты. Скоро нам самим нечего будет делать!
Продолжая встречать приветливого и любознательного Самушия, интересовавшегося ходом дела, Федор чувствовал себя будто в чем-то виноватым и старался говорить помягче и потеплей. Самушия, видимо, чувствовал это, и со своей стороны стремился помочь Федору хотя бы советом. Это он подсказал, как найти один «почтовый ящик» в городе, когда Дробышев сказал ему о своих подозрениях. После ареста хозяин квартиры сознался, что он получал и передавал письма, но так и не назвал ни одного корреспондента и того, кто его завербовал. Он показал, что давно тяготится этой работой и, если бы не получаемые письма с угрозой, давно бы сам пришел с повинной. Дробышев видел и самые письма, хранимые в горшке с пышно разросшимся столетником. Они подтвердили правдивость его показаний. Письма были местные, со штампом сухумской почты. Но текст, написанный печатными буквами, мало подвинул дело. Дом был взят под наблюдение, но в квартиру никто не приходил. Надо было рискнуть. После долгих колебаний Чиверадзе принял решение освободить арестованного. Первый день наблюдения за домом не дал ничего интересного. На второй день Хангулов видел, как освобожденный ходил в магазин, за водой к водопроводной колонке. Вечером в комнате горел свет и в окне несколько раз мелькнула человеческая тень. Потом свет погас и все стихло. Утром человек должен был пройти по городу, чтобы стало известно о его освобождении. Но давно взошло солнце, соседи ушли на работу, хозяйки уже возвращались с базара, а в домике царила тишина. Человек не выходил. У Хангулова мелькнула мысль, что он скрылся. Встревоженный Виктор подошел к дому с другой стороны, перелез через невысокий заборчик и подошел к раскрытому окну. То, что он увидел, ужаснуло его. На полу, рядом с кроватью, в нижнем белье ничком лежал хозяин квартиры. Виктор вскочил на подоконник, прыгнул в комнату и подошел к нему. Все еще не веря своим глазам, Хангулов тронул лежащего за плечо, понял, что он мертв, мельком оглядел комнату, выскочил во двор и, уже не маскируясь, бросился в комендатуру.
– Неужели эта сволочь сильнее нас? – собрав группу, спросил Чиверадзе. – Кто виноват в смерти этого человека? Я ли, принявший решение выпустить его, Хангулов, не перекрывший всех выходов у дома? Кто виноват в этом? – Он посмотрел на сидящих вокруг стола. – Все! И я в первую очередь! Сейчас я знаю, что он хотел вырваться от них, верил в то, что мы защитим его. А его убили! Почти на наших глазах! Чего мы после этого стоим?
Давно не видел Дробышев своего начальника в таком возбужденном состоянии.
Чиковани наклонился к Федору и зашептал:
– Жаль, конечно, что так получилось, но убили-то ведь свои своего!
Эти слова услышал сидевший рядом Чочуа.
– Прежде чем говорить, ты бы подумал, – зло сказал Даур. – У тебя это иногда получается. Эх, Михаил, неужели ты не понял, что убили-то его потому, что он больше не хотел быть предателем.
Все это вспомнилось Федору, пока он ожидал возвращения жены. Время шло, а ее не было.
Послышались шаги, голоса, стук отворяемой калитки, ласковое повизгивание собаки, щелканье замка. Дробышев повернул выключатель. Вошла Елена, за ней Чочуа с перевязанной рукой. Из-за его спины выглядывала улыбающаяся физиономия Чиковани. Елена подошла и молча села на кровать рядом с Федором.
– Поправляйтесь скорей, Федор Михайлович! – сказал Чиковани. – Поедем ко мне в селение, к моей матери. И Елена Николаевна поедет. Поедете?
– Конечно, – ответила она.
– И меня приглашаешь? – спросил Чочуа.
– Конечно! Все поедем! И Иван Александрович, И Хангулов, и Пурцеладзе, и Сандро. И Дина возьмем с собой. У нас в Абаша всем места хватит. Мы там Сандро женим, – засмеялся Миша.
Все улыбались. Только Чочуа был серьезен. Он повернулся к Чиковани.
– Ты еще молодой, подождать должен, пока старшие скажут. Сначала все ко мне. Бзиала шваабей – добро пожаловать. Нет во всем мире места лучше, чем у нас в Гудаутах. А ты, как самый младший, будешь виноград резать. Вино пить будем. Увидите, как абхазцы друзей принимают. На гору Дюдрюпш сходим, она у нас, по преданию, священная. Отец и мать мои будут рады видеть тебя, Федор, и жену твою тоже. Ты мне брат, а она, – он кивнул на Елену, – сестра. – Он улыбнулся. – А потом можно и к Мише съездить, его вино попробовать. Только оно, наверно, кислое!
– Спасибо, Даур, спасибо, – растроганно бормотал Дробышев.
– Ну, а теперь мы пойдем, – сказал Чочуа. – Ночь на дворе. А то наш молодожен и так дома мало бывает, – сказал он, глядя на покрасневшего Мишу.
Гости двинулись к двери. Чочуа задержался у потели раненого.
– Возьми, – сказал он, когда все вышли из комнаты, и сунул в руку Дробышева браунинг. – Чиверадзе прислал. Для жены. Чтоб не выходила без него. Обучи, как с ним обращаться. Понял?
И, многозначительно посмотрев на Федора, добавил:
– Молодец она у тебя! Счастливый ты!
Повернулся и пошел к выходу.
35
Выйдя из Наркомзема республики, Шелия долго бродил по улицам. До встречи с нужным ему человеком оставалось больше часа.
Сумерки, быстро переходившие в темноту, застали его у здания Госбанка. Он постоял на углу, потом пересек улицу и пошел по неосвещенной стороне. Пройдя мимо сберкассы, он юркнул в подворотню и остановился. Освоившись с темнотой и продолжая прислушиваться, Шелия осторожно выглянул. Тишина его успокоила. Прижимаясь к стене и оглядываясь, он пробежал мимо здания театра и вышел к морю.
У ветхого забора в тени орешника Шелия увидел человека.
Поравнявшись, он убедился, что это тот, кто ему нужен, толкнул ногой деревянную калитку и вошел во двор. Поднялся на веранду, по железной лестнице прошел на третий этаж, в темноте нащупал кнопку. Дребезжащий звонок трелью рассыпался за дверью, щелкнул замок и в бледно-желтом свете Шелия увидел хозяина квартиры.
Через минуту они впустили еще одного посетителя. Два человека осторожно вошли во двор и, прячась в кустах, внимательно смотрели на дом.
– Хитрый черт! – ворчливо пробормотал Пурцеладзе. – Ходил, ходил, я уж думал, что заметил нас. Явка здесь, наверно. Учись, как надо ходить в гости. Звонок наверху слышал? – тихо спросил он Чиковани.
– На втором этаже? – смазал Миша.
– Не на втором, а на третьем. Видишь свет? Беги, звони в отдел и скорей возвращайся. Я останусь здесь.
Редкий и теплый дождь с моря зашелестел по листьям кустов. В соседнем одноэтажном белом домике открылась дверь, и на пороге, освещенная из комнаты, показалась женщина с тазом в руках. Подойдя к кустам, где сидел Пурцеладзе, она выплеснула воду из таза и вернулась в дом. Когда за нею закрылась дверь, он тихо выругался и, как утка, начал отряхиваться, потом перебрался ближе к калитке, продолжая из глубины кустарника наблюдать за окном, где горел свет и мелькали тени. Через полчаса на улице послышались крадущиеся шаги. Появился Чиковани. Он всматривался в кусты.
– Сюда, – чуть слышно прошептал Пурцеладзе.
Медленно двигаясь вдоль кустов, Миша ощупывал низко склонившиеся ветви.
– Здесь, здесь! – одними губами позвал его Володя. – Передал? – спросил он, когда Чиковани присел рядом.
Миша кивнул головой.
– На улице наши! Не выходили? – показал он на окна.
– Ой, какой ты еще зеленый! – укоризненно заметил Пурцеладзе. – Разве они выйдут вместе? По одному! Если первым уйдет Шелия, пропустим его. Пойдем за вторым. – Он помолчал. – Самый важный теперь этот второй. Пойди, поставь людей так, чтобы перекрыть обе дороги. Предупреди: только за вторым! Шелия мы знаем, он не уйдет.
Дождь понемногу стал усиливаться.
Чиковани отодвинулся и зашуршал в кустах.
– Вот буйвол! – пробурчал Пурцеладзе.
Не успел он сесть поудобнее, как на стеклянной веранде третьего этажа мелькнул огонек. По лестнице кто-то спускался. От напряжения у Пурцеладзе рябило в глазах, он потер их рукою и замигал. Стало как будто легче. В этот момент скрипнула дверь, на фоне белой каменной лестницы обрисовался силуэт человека. Пурцеладзе узнал Шелия и затаился. Шелия, рассматривая двор, кусты и пристройки, постоял на площадке, потом не торопясь спустился, но вместо того, чтобы направиться к калитке, пошел в противоположную сторону и скрылся в кустах.
Положение усложнялось.
«Прикрывает выход второго, – подумал Пурцеладзе. – Видимо, важная птица, если он так о нем заботится. Не хватает еще, чтобы сейчас вернулся Чиковани».
Тишина стала такой настороженной, что Володя слышал, как бьется его сердце. Из окна веранды третьего этажа высунулась голова. Человек внимательно смотрел на двор.
– Второй! – Пурцеладзе сжался в комок.
Мелкий моросящий дождь сетчатой пеленой закрыл темную коробку дома. Отчетливо белела лишь наружная лестница. Убедившись в безопасности, неизвестный, не останавливаясь, спустился по ступенькам и быстро пошел к воротам. Как только за ним хлопнула калитка, Пурцеладзе поднялся и поспешил за неизвестным. Он понимал, что рискует вдвойне – наткнуться на неизвестного и быть обнаруженным Шелия, если тот спрятался и наблюдает за уходом второго. Но иного решения не было. Выйдя на улицу, Пурцеладзе направился по улице Ворошилова, рассудив, что человек, вероятнее всего, отправится в город. Пройдя под все усиливающимся дождем несколько совершенно безлюдных кварталов, он никого не догнал, и ничего другого не оставалось, как возвращаться домой. Предстоял неприятный разговор с Чиверадзе.
Но случилось неожиданное. У входа в комендатуру ГПУ из-за дерева к нему подскочил взволнованный Чиковани и, обняв, захлебывающимся шепотом сказал, что второй подошел к первому подъезду, предъявил часовому удостоверение и вошел в здание.
Услышав это, Пурцеладзе сломя голову бросился к подъезду.
– Кто проходил сейчас? – спросил он часового.
– Наш сотрудник, товарищ Самушия, – с недоумением глядя на возбужденного Володю, ответил боец.
Это было до того невероятно, что Пурцеладзе кинулся прямо к Чиверадзе. Не постучав, он ворвался в кабинет.
– А ты не ошибся? – спросил Иван Александрович, когда Пурцеладзе одним духом рассказал ему все.
– Да что вы, Иван Александрович! – обиделся Пурцеладзе. – Ведь за ним шло двое наших.
– Ну, а ты, ты-то его видел? – нетерпеливо перебил его взволнованный начальник опергруппы.
Пурцеладзе на мгновение задумался, потом твердо сказал:
– Лица не видел, а как одет – скажу!
Он вспоминал:
– В серой рубашке, в темных брюках, в сапогах, без головного убора. Дождь идет. Промок, должно быть, здорово, сволочь такая.
– Жди меня здесь, – вставая из-за стола, бросил Чиверадзе и вышел из комнаты.
«Проверять пошел, – подумал Пурцеладзе. – Ну, теперь держись! Неужели может быть такое?»
Его нервное возбуждение немного спало, сменившись тягостным раздумьем. Минут через пять Чиверадзе вернулся.
– Он у себя. В штатском синем костюме. В сухом. А голова мокрая! Причесался, а все равно блестит!
Иван Александрович на мгновение задумался, потом приказал:
– Сейчас же бери машину и вместе с Самушия поезжай в Маджарку, привези мне духанщика Вардена. Только не торопись. Посидите там, выпейте вина. Смотри, не выдай себя. И раньше, чем часа через два, не смей возвращаться. – Он посмотрел на Пурцеладзе. – Понял?
– Понял! – Володя, улыбаясь, встал. Чиверадзе увидел, что на полу под ним натекла лужа.
– Выполняй! – сказал он. – Переодеваться некогда.
Через несколько минут под окном послышались голоса, зафыркала и загудела машина. Потом все стихло. Чиверадзе вышел в коридор, спустился к часовому и узнал, что Пурцеладзе и Самушия уехали. Он поднялся наверх, зашел к Дмитренко и вместе с ним прошел в комнату Самушия.
Долго искать не пришлось. В нижнем ящике письменного стола, завернутые в газету, скомканные и мокрые, лежали серая рубашка, темно-синие галифе и сапоги. Бумага промокла и разлезлась.
Самое страшное предположение подтвердилось: врагу удалось проникнуть в контрразведку. Оставалось выяснить, кто с ним связан.
36
Уже стемнело, когда инженер Капитонов, попрощавшись с задержавшимися на работе сослуживцами, вышел из здания Высшего Совета Народного Хозяйства. Перейдя пустынную площадь, блестевшую от недавнего дождя, Михаил Михайлович бульваром направился к Ильинским воротам. Аллеи были безлюдны. Он полной грудью вдыхал влажный воздух. Слева, сквозь негустую листву, на темном фоне Китайгородской стены изредка мелькали желтоватые огоньки немногочисленных машин. Напряжение и сутолока рабочего дня остались позади, и Капитонов бездумно шагал по влажному гравию, чувствуя, как ноги вязнут в мягкой, податливой земле. Мелькнула мысль даже посидеть на одной из пустых скамеек, но Михаил Михайлович предпочел домашний покой. Хотелось поскорее принять прохладный душ, облачиться в привычную пижаму и полежать на диване с «Вечеркой». Он любил после детального смакования четвертой страницы, полной разнообразных объявлений и анонсов, неторопливо перейти на третью, где его ожидали театральные рецензии и заметки «Из зала суда». На середине страницы Михаил Михайлович, каждый раз чувствовал, что его неудержимо тянет закрыть глаза. Все его слабые попытки перебороть сон терпели крах. Газета, так и недочитанная, выскальзывала из ослабевших рук, и он засыпал, как говорил, «на несколько минут».
Поднявшись в гору и пройдя часовенку – памятник гренадерам, погибшим под Плевной, – Капитонов подошел к трамвайной остановке, но вспомнил, что в десять часов вечера к нему придет Тавокин, и решил зайти в магазин на Маросейке, чтобы купить чего-нибудь к чаю. Принципиальный холостяк, он любил организовывать этакие легкие закуски «а-ля фуршет» и получал особенное удовольствие от их приготовления.
– Простите, вы инженер Капитонов? – услышал он голос. Михаил Михайлович обернулся и увидел незнакомого человека в серой кепке.
– Да, я. Чем могу… – начал Михаил Михайлович, вглядываясь в незнакомца, но тот мягко взял его под руку.
Капитонов, удивленный этой фамильярностью, хотел выдернуть руку, но незнакомец сжал его локоть и, наклонившись, вполголоса сказал, что он из ОГПУ и просит, не поднимая шума, сесть с ним в машину.
– Какую машину? – все еще не понимая, переспросил Михаил Михайлович, оглянулся, увидел в нескольких шагах сзади большой открытый автомобиль и услышал, как скрипнули тормоза. Рядом с шофером сидел человек. Как только машина остановилась, тот вышел и приблизился к Капитонову.
– Вам объявили, что вы арестованы, гражданин Капитонов?
– Нет… – растерянно пробормотал Михаил Михайлович, еще не сознавая, что происходит. – Это, видимо, недоразумение. Простите, кто вы такие? – спросил Михаил Михайлович, но в душе уже понимал, что на него надвинулось то страшное и непоправимое, о чем он старался раньше не думать.
– Вам же сказали, сотрудники ОГПУ! – ответил человек в кепке, и Михаил Михайлович больше не сопротивлялся.
Уже сидя в машине, он пытался взять себя в руки, сосредоточиться, наметить линию поведения и первых разговоров, от которых, как ему казалось, зависело все. Он вдруг вспомнил, что в кармане пиджака у него лежит письмо Эмир-оглу из Сухума. Внешне оно выглядело безобидной перепиской двух приятелей, но если его будут читать умные, наблюдательные люди; то ему будет трудно объяснить им некоторые строки. Капитонов сунул руку в карман. Нащупав конверт, он скомкал его и хотел незаметно выбросить, но сидевший рядом с ним, не поворачивая головы, сказал:
– Выньте руку из кармана, это бесполезно.
У подъезда, освещенного двумя большими молочными шарами, стоял подтянутый красноармеец с винтовкой. Все остальное было, как во сне. Широкая ковровая дорожка скрадывала шаги. Все же он заметил и строгую, какую-то торжественную тишину, и часовых на каждом этаже, и затянутые металлической сеткой пролеты лестничных клеток. У одной из многочисленных дверей второго этажа чекисты остановились.
– Прошу, – один из них открыл дверь и пропустил Михаила Михайловича вперед. Он вошел в небольшую строгую приемную, в которой не было ничего лишнего.
– Разденьтесь!
Михаил Михайлович снял плащ, кепку и повесил их на вешалку.
– Сядьте!
Он покорно сел. Михаил Михайлович чувствовал, что у него пропадает уверенность в себе и его охватывает противная беспомощность и безразличие. С ним еще никто не говорил, ни о чем не спрашивали, а ему уже стало страшно.
Наконец отворилась дверь кабинета, и Капитонову предложили войти. Он встал, машинально пригладил волосы. У него дрожали ноги, противная мелкая дрожь поднималась все выше и выше и охватывала все тело. Попытка взять себя в руки не помогла. К своему стыду он заметил, что у него дрожит подбородок. Его обыскали. Вместе с документами, бумажником, ключами от квартиры взяли и злополучное скомканное письмо от Назима Эмир-оглу. Он уже не помнил, что хотел говорить, как вести себя. Растерянный и испуганный, вошел он в кабинет Березовского.
– Здравствуйте, Капитонов! – услышал он. – Пройдите, садитесь.
Михаил Михайлович подошел к столу, неловко поклонился и сел. Дрожь прошла, и он стал понемногу успокаиваться. Перед ним сидел немолодой седовласый человек.
– Вот ордер на ваш арест. Прочитайте и распишитесь.
Михаил Михайлович взглянул, увидел свою фамилию, вписанную широким размашистым почерком в печатный текст, и поставил свою подпись в указанном месте.
– Вы поздно вышли с работы, не обедали и, наверно, хотите есть, – продолжал Березовский. – Вас арестовали по дороге домой, и, таким образом, мы в какой-то мере виновны в этом. Я предлагаю вам пообедать. – Увидев растерянный взгляд Капитонова, он добавил: – Вас это удивляет?
– Да, но я думал… – начал Михаил Михайлович. Березовский перебил его:
– Вы думали, что вас начнут сразу допрашивать, ставить каверзные вопросы, требовать признания в поступках, которых вы не совершали… Не так ли?
Он говорил медленно, чуть растягивая слова, и его тон успокаивал Михаила Михайловича.
– Вы понимаете сами, что если вас привезли сюда, то, значит, оснований для этого достаточно. Поешьте, не нервничайте, и тогда поговорим.
Березовский показал на небольшой столик с обеденным прибором, накрытым белоснежной салфеткой.
– Я не могу есть, – признался Капитонов, – лучше уж сразу.
– Как хотите, – согласился Березовский. И, переходя на другой, чуть суховатый, официальный тон, продолжал:
– Я бы мог начать с того, что предложил бы ответить на вопросы анкетного порядка, хотя мы знаем вашу анкету, как вы и предполагаете, достаточно хорошо. Но я буду разговаривать иначе, чтобы вы сразу поняли, как обстоит дело. Прежде чем принять решение об аресте, – а с этого момента вы арестованы, – мы внимательно, пристально наблюдали за вашей деятельностью. Думаю, вы не сделаете ошибки, если будете искренни и откровенны. И чем скорей вы это поймете, тем лучше будет и для вас и для нас. Так вот, – после короткой паузы, как бы набирая дыхание, продолжал он, – не задавая вопросов, попробую сам рассказать вам о вас. Если я в чем-либо ошибусь, прошу меня поправить.
Березовский нажал кнопку.
– Принесите все, что было изъято при личном обыске у арестованного, – приказал он появившемуся в дверях сотруднику. Затем вновь обратился к Капитонову.
– Февральская революция застала вас преуспевающим инженером, каких было в то время немало, и, немного вспугнув, скоро убедила, что по сути дела ничего не изменилось. Даже больше – открылись широкие возможности карьеры, потому что вы были представителем той части технической интеллигенции, которая бурно пробивала себе вместе с национальной буржуазией дорогу вперед, к деньгам, к власти.
Вошел сотрудник и молча положил на край стола бумаги, деньги и ключи, отобранные у Капитонова.
Михаил Михайлович ничего не понимал. Начало разговора чем-то напоминало ему лекции и диспуты в Политехническом музее на тему «О путях русской интеллигенции».
– Октябрьская революция, – продолжал Березовский, – встревожила вас уже по-настоящему. Во-первых, вы потеряли свое черниговское имение, что-то около трехсот десятин пахоты и леса, не правда ли?
Капитонов, теперь уже заинтересованный, кивнул головой.
– Во-вторых, был закрыт Волжско-Камский банк, в котором у вас были «небольшие сбережения». Кажется, вы так писали в Совет Народных Комиссаров, прося о возврате их. Что-то около ста тысяч, да?
Капитонов снова кивнул головой.
– Словом, материально вас ущемили довольно сильно. Но самое главное, вы потеряли перспективу. Хотели ехать за границу. Это вам обещали устроить в шведском посольстве.
– Но я же не уехал! – вырвалось у Капитонова.
– Верно, не уехали. Но только потому, что после переезда иностранных послов в Вологду лопнула и ваша поездка. Крах этой надежды вас очень огорчил, и вы об этом говорили своим друзьям. Тогда же это стало известно и нам, – улыбнулся Березовский. – В этот же период вы пытались перебраться на юг. Вам понятно, о каком юге я говорю? Но, приехав в Москву, вы испугались трудностей и опасности перехода советско-украинской границы. В это же время вы встретили Пальчинского. Вы знали инженера Пальчинского?
– Знал.
– Вы рассказали ему о ваших настроениях и планах, и он предложил вам остаться в Москве и… Ну, я думаю, теперь вы сами продолжите рассказ о себе. Если ошибетесь, поправлять буду я. Итак, вы остались в Москве.
Тут Березовский откинулся в кресле и выжидательно посмотрел на Капитонова, давая понять, что предоставляет слово ему.
Капитонов в упор посмотрел на Березовского.
«Что они знают?» – возникла у него мысль. Видимо, глаза его выдали, потому что Березовский улыбнулся.
– Знаем, многое знаем мы, – сказал он, и Капитонова поразило, что его мысли прочитаны. – Во всяком случае, чтобы внести ясность, скажу, что некоторые из ваших друзей уже арестованы.
Капитонов вздрогнул.
– Вас, несомненно интересует, кто именно, да?
В дверь постучали, и, не ожидая разрешения, вошел Бахметьев.
– Входи, входи, Иван Васильевич, – взглянув на него, проговорил Березовский. – Вот Капитонов интересуется, кто арестован еще.
Михаил Михайлович протестующе замотал головой и пожал плечами.
– Не интересуетесь? – удивился Березовский. – Что ж, хорошо! Садись, Иван Васильевич! – предложил он Бахметьеву. – Он знает о вас немало, – обратился Березовский к Капитонову, – пусть послушает. Мы остановились на том, что Пальчинский предложил вам остаться в Москве. Продолжайте.
– Сейчас, сейчас, – заторопился Капитонов. «Кто же арестован, – не оставляла его назойливая мысль, – что они знают?»
– Вы долго собираетесь с мыслями, Капитонов! – поторопил Березовский. Но Михаил Михайлович уже медленно и раздельно начал.
– Нальчикский устроил меня в Главуголь, помог с жильем. Я был очень ему обязан. Работая в Высшем Совете Народного Хозяйства, я встречал многих знакомых по Петрограду, перекочевавших в Москву. Так я стал москвичом. Из бесед со старыми и новыми друзьями я сделал твердый вывод, что поражение Советов неизбежно и весь вопрос только во времени. Приезжавшие нелегально в Москву с белого юга, рассказывая о все нарастающей помощи Антанты, требовали ясного ответа, с кем мы.
– Я вас перебью. Два вопроса: первый – кто это, приезжавшие с юга?
– Я, право, не помню имен.
– Тогда я позволю себе напомнить, с кем вы встречались. Один из них полковник Хартулари. Теперь вспомнили?
– Я не слышал такой фамилии. Возможно, я знал его под другим именем. Но если вы знали о двух-трех встречах, почему я не был тогда привлечен к ответственности, как другие?
– Ну, об этом мы будем говорить позже. И давайте договоримся, Капитонов, – вопросы здесь задаем мы! А кто этот Хартулари, вы знали?
– Если мы говорим об одном и том же лице.
– Конечно, о том же, – усмехнулся Березовский, – о том самом, с которым вас познакомил Шер. Вы знали Шера?
– Да, – упавшим голосом пробормотал Михаил Михайлович. Ему становилось не по себе. Если им были известны такие детали, о которых он и сам успел забыть, дело плохо.
– Так вы знали, кто это Хартулари? – настойчиво повторил Березовский.
– Какой-то инженер…
– И только?
– … представитель прогрессивных промышленных кругов.
Березовский и Бахметьеав засмеялись.
– Вы не лишены остроумия, Капитонов! С каких пор начальника деникинской разведки вы считали «прогрессивным промышленником»? Но довольно! – Березовский Открыл один из ящиков стола и протянул Капитонову фото. – Он?
На Михаила Михайловича с улыбкой смотрел бравый офицер со значком генерального штаба, с небольшими черными, тщательно постриженными усиками. Свешивающийся от тяжести аксельбанта погон, на котором чернел вензель Николая Второго, свидетельствовал, что его владелец – флигель-адъютант последнего царя.
– Он! – с трудом выдавил из себя Михаил Михайлович.
– Ну, видите, как хорошо. Вот мы и договорились! – с явной иронией сказал Березовский и спрятал карточку в стол. – Ну, а ротмистра Донина вы знали тоже? Он ведь чаще бывал в то время в Москве.
– Я видел его один раз у Щепкина, с которым был связан.
– По «тактическому центру»? – быстро перебил его Бахметьев.
– Нет, по работе в ВСНХ. («Боже мой, как много они знают», – беспомощно думал он). Люди, о которых вы говорите, были арестованы и понесли заслуженное наказание.
– Значит, вы понимаете, что они заслуживали смерти?
– Но их не расстреляли!
– Да, им заменили расстрел.
– Но я не был даже арестован.
Он сейчас упрекнул себя в том, что сказал глупость.
Березовский улыбнулся.
– Ну, на это были особые причины. Вы замечаете, Капитонов, что уже начинаете оправдываться?
И, точно отвечая на тайные мысли Михаила Михайловича, обратись к Бахметьеву, Березовский продолжал:
– Сколько лет прошло. Казалось, все забылось и травой поросло, ан – нет, кто-то помнил, хранил в своей памяти и встречи, и разговоры, и действия. Да, действия, – продолжал он, снова поворачиваясь к Капитонову, – потому что за словами всегда следуют и поступки. Вы захотите внушить нам мысль, что разговоры, мол, были, а действий не было. Так я вас понял? Вы направляли, координировали действия других, а это еще хуже, больше! Действие может быть случайным, несознательным, руководство же поступками других – всегда осмысленное.
Наступила короткая пауза. Березовский перелистал дело.
– Леонтьева вы знали? – спросил он немного погодя.
– Сергея Михайловича? Конечно! Это очень уважаемый человек.
– Его нужно было расстрелять! – бросил Бахметьев. – Советская власть заменила тому «уважаемому» человеку расстрел тюрьмой.
– Мы считали его жертвой судебной ошибки, – нерешительно пробормотал Капитонов.
– Кто это мы?
– Я говорю о той части технической интеллигенции, которая противопоставляла себя Советской власти.
– Вы находились среди этих людей?
– Тогда я еще не мог определить своего места, но, конечно, мои симпатии были с ними.
– А позже?
– Я не утверждаю, что стою на советской платформе, но я всегда был лоялен.
– И никогда не принимали участия в антисоветских группировках? – перебил Березовский.
– Конечно, никогда! – оскорблено воскликнул Михаил Михайлович. Но страх змейкой уже проник в сердце и знакомой мелкой дрожью рассыпался по всему телу. Где-то в подсознании все время, в такт пульсирующей крови, бился тот же вопрос: «Что они знают?» Эта мысль вторглась в его сознание и путала все остальные.
– Значит не принимали?
Капитонов зажмурил глаза и вдавил голову в плечи. Нет, молчать дальше нельзя. Здравый смысл требовал протестовать, возмущаться, хотя бы и без надежды выйти из этой игры. Но не поздно ли это после сделанных полу-признаний некоторых встреч. Какую-то часть его прошлого они знали. Знали, но не привлекли к ответственности, ну, хотя бы по «тактическому центру», видимо считая его незначительным участником организации. «Да, надо говорить, – решил он и сейчас же мысленно поправился: – Но только о прошлом. Быть может, признание облегчит судьбу».
Раздался телефонный звонок. Березовский взял трубку и долго слушал, изредка поддакивая своему собеседнику. Закончив разговор, он вновь обратился к Михаилу Михайловичу.
– Я смогу облегчить ваши колебания. Тавокин только что дал исчерпывающие показания!
«Бог мой, значит и он арестован», – с ужасом подумал Капитонов, чувствуя, как страх снова охватил его.
– Видите, он оказался умнее и дальновиднее вас и ваших единомышленников, – продолжал Березовский.
«И здесь вырвался вперед, спасает себя и топит остальных» – со злобой думал Капитонов. И, охваченный диким, животным страхом не опоздать, не потерять этого последнего права на снисхождение, на пощаду, он заговорил. Сидевшая у стены за столом маленькая тоненькая стенографистка, которую он не сразу заметил, с трудом поспевала за этой захлебывающейся исповедью. Беря папиросу за папиросой из лежащего на столе портсигара, он сознавался во всем. Почти во всем. Он цеплялся за крохотную, жалкую надежду, что кое-что о нем еще не известно.
Он кончил и попросил воды. Барезовскуй придвинул графин и стакан. Капитонов налил воды и выпил.
– Ну, а как сухумские дела? – улыбаясь спросил Березовский, когда тот напился.
– Какие сухумские? – растерянно пробормотал Капитонов. Он попытался сделать вид, что не понимает, о чем идет речь, но не выдержал и отвернулся.
– Слушайте, Капитонов. Но ведь это же наивно! Вы сознались, многое припомнили, даже с подробностями, и вдруг, оказывается, забыли об этом городе, куда ездили совсем недавно с тем же Тавокиным. Вы встретились там с инженером Жирухиным, были на квартире у Назима Эмир-оглу. Или, может быть, вы не ездили в Сухум? – с улыбкой спросил Березовский. – Ну, так как же, ездили или нет?
Не поднимая головы, Михаил Михайлович пробурчал:
– Ездил.
– Сколько вы получили от Кребса?
Капитонов изобразил удивление.
– Не от него непосредственно, – пояснил Березовский, – а от Эмир-оглу. Ведь мы знаем, что вы получили от него деньги за привезенные и переданные документы. Правда, мы приняли свои меры. Вы дали ему устарелые, да и не совсем верные данные. Такие, которые устраивали нас. Сколько же вам уплатили?
– Никаких документов я не передавал и денег не получал. И вообще… я отказываюсь отвечать на вопросы. Я все уже сказал, – внезапно упрямо пробормотал Капитонов.
– Это, конечно, ваше право и ваше дело, – холодно сказал Березовский. – Но напрасно отказываетесь и зря отрицаете факты. Я вам не советую. Мы уже знаем точную сумму. А на днях получим еще и показания Эмир-оглу и вашего общего шефа. Я буду рад встретиться с Кребсом. Придется напомнить ему, что он нарушил данное им честное слово не интересоваться нашими делами. Впрочем, какое же у подобных господ честное слово?
Тут Березовский, будто забыв о Капитонове, повернулся к Бахметьеву:
– Мы взяли его здесь, в Москве, вместе с одной компанией в особняке, в Петровско-Разумовском. Это еще в гражданскую войну. Он тогда только капитаном был. Разговор был серьезный, и мы условились, что он «больше не будет», – иронизировал Березовский. – Но он, как видишь, слова не сдержал.
Снова обращаясь к Капитонову, он продолжал:
– До чего же вы докатились? Служите у английского разведчика. Неужели забыли, что вы русский. Где ваша русская гордость? Неужели вы не поняли, что Советская власть пришла навсегда? Возврата назад не будет!
Капитонов сидел подавленный, уничтоженный.
– Все ясно! – говорил между тем Березовский. – Вас уличают и будут уличать ваши так называемые друзья. Некоторые из них сознаются из страха перед грозящим наказанием, желая смягчить его, другие – потому что поняли, против кого они пошли. Имейте же мужество понять, что вы сделали, и признаться в этом!
Михаил Михайлович сжал голову руками и потом закрыл лицо ладонями. Наступило молчанье.
– Вам трудно, Капитонов? – наклонился к нему Бахметьев.
– Хотите, перенесем допрос на завтра. Подумайте. Согласны? – спросил Березовский.
Что было думать? Охваченный отчаянием, Михаил Михайлович не двигался. Потом медленно, будто просыпаясь, отнял руки от лица и выпрямился.
– Нет, говорить надо сейчас, только сейчас, – сказал он разбитым голосом, побледневший, сразу будто осунувшийся. – Вы правы, надо отвечать за преступления против своей страны. – Он криво усмехнулся. – Плохо только, что мысли о родине пришли слишком поздно. Но что случилось, того уже не поправишь. Пусть уж мои ошибки – а ведь все началось с ошибок – и мои преступления послужат кому-нибудь уроком. – Он помолчал немного и уже почти твердым голосом сказал: – Да, я виновен, записывайте, теперь расскажу все.
37
В конце июля Федор вернулся в оперативную группу. Москва и Тифлис настаивали на форсировании дела. Иван Александрович направил Березовскому и в Тифлис тщательно разработанный план, который предусматривал начало ликвидации в первых числах сентября. Аресты в Москве подтвердили наличие широко разветвленной антисоветской группировки, связанной с националистическими кругами Закавказья. Показания Тавокина и недолго запиравшегося Капитонова помогли разоблачить Жирухина, а он выполнял роль связного между Москвой и Сухумом. Достаточно изобличались Шелия и Шелегия. Наблюдение за Назимом Эмир-оглу не прекращалось ни на минуту. С некоторых пор Чиверадзе ввел в дом Назима своего человека. Каждый шаг Эмир-оглу стал известен Ивану Александровичу, а вот, поди же, все это очень мало подвинуло раскрытие важных связей этого матерого волка. Уличить его, несомненно, могли бы показания его подручных, но они пока находились на свободе и было не ясно, как поведут себя на допросе. А Чиверадзе не любил рисковать. Смелый и решительный, он начинал «тянуть» в надежде на какую-нибудь ошибку Назима.
Разоблачение Платона Самушия было тяжелым ударом для Ивана Александровича. Враг проник в органы! Как много удалась ему узнать? Нужно было время, чтобы ответить на этот вопрос. А вдруг, кроме него, есть еще какой-нибудь «двойник»? Чиверадзе не мог назначить точную дату ликвидации «шакалов» и о своих сомнениях сообщил в Тифлис.
В один из вечеров в кабинете Ивана Александровича раздался телефонный звонок. Дежурная телефонистка доложила, что с ним будет говорить Тифлис. Иван Александрович взял трубку и услышал знакомый, резкий голос одного из начальников отделов ГПУ Закавказья.
– Что же ты медлишь? Развел у себя предателей и либеральничаешь с ними! Почему не арестовываешь своего? – вместо приветствия услышал Чиверадзе.
– Еще не выявлены его связи, – начал Иван Александрович.
Собеседник грубо перебил:
– Ты не мудри! Сейчас же арестуй его и вышли под усиленным конвоем к нам.
– Но это вспугнет его сообщников, – возразил Чиверадзе.
– Никуда они не уйдут! Ты что ж, не сумеешь добиться нужных нам показаний?
Ивана Александровича передернуло от цинизма этих слов, но он сдержался и ответил, что Москва согласилась с его планом реализации дела в сентябре.
– А ты согласовал этот план со мной? – угрожающе сорвался тифлисский собеседник, но после короткой паузы уже спокойно продолжал: – Хотя, возможно, ты прав! Хорошо, арест не нужен. Завтра под каким-нибудь предлогом командируй его к нам. Мы его здесь прощупаем и тогда решим, что делать.
– Я думаю…
– А ты не думай, выполняй приказ. Завтра пусть выезжает!
Приказ оставался приказом, и на другой день утром Самушия, вызванный к Чиверадзе, получил распоряжение отвезти в Тифлис объемистый пакет с одним из старых архивных дел.
Случаи, когда роль фельдъегеря выполняли оперативные работники, бывали довольно часты, и это не могло насторожить Самушия. Сотрудники любили такие короткие командировки в столицу республики: это давало им возможность, закончив служебные дела, походить по магазинам и выполнить многочисленные и разнообразные просьбы домашних и друзей.
Невысокий, худощавый, с пышной шевелюрой цвета воронова крыла, Самушия, польщенный тем, что направляют в Тифлис его, а не другого, заметил, что Чиверадзе внимательно смотрит на него и подтянулся.
С трудом сдерживая отвращение к стоящему перед ним на вытяжку человеку, Иван Александрович сказал:
– Поедешь сейчас же, а то не успеешь на четырехчасовой в Самтреди. В Тифлисе не задерживайся. Деньги и документы возьми в финотделе. О своей поездке никому не говори. Ну все, поезжай! – и, не подавая руки, кивком головы отпустил его.
Как только за Самушия закрылась дверь, Чиверадзе позвонил в Тифлис, сообщил, что приказ выполнен, «свой» четырехчасовым выедет, и попросил долго его не задерживать… Ему хотелось верить, что в Тифлисе поймут риск, связанный с задержанием Самушия, и не пойдут на это. Надо было все же принимать свои меры. Вызвав Дробышева, Чиверадзе распорядился усилить наблюдение за всеми «подопечными». Возмущение вновь охватило его. когда он рассказал Федору о приказе.
– С ума сошли! – вырвалось у Дробышева. – Неужели они рассчитывают, что этот мерзавец так легко сознается. Я не могу понять, что это: головокружение от успехов, глупость или полное неумение работать?
– Ты прав, – Чиверадзе откинулся на спинку кресла.
– Ладно, хватит об этом, – продолжал он. – Как у тебя дома?
Вопрос был задан неожиданно и застал Федора врасплох. Он как-то сжался и неохотно ответил.
– Привыкаем друг к другу.
От Ивана Александровича не ускользнула перемена в настроении Дробышева.
– Когда ты лежал в госпитале, помнишь, я с тобой говорил о ее приезде, – сказал Чиверадзе. – У тебя было время подумать и принять решение. Ты, видимо, ничего не решил, предоставив все времени. Что значит это «привыкаем»? Ты простил ее?
Дробышев молчал, не зная что сказать.
– Не понимаю. Простил и забыл о ее ошибке? – настойчиво допытывался Чиверадзе. Федор посмотрел в глаза Ивану Александровичу и медленно произнес:
– Простил, да! – И, немного подумав, тихо добавил: – Но забыть не могу! Не могу!
На другой день утром Чиверадзе позвонили из Самтреди и сообщили, что ночью в результате собственной неосторожности Самушия, возвращаясь из буфета в вагон, попал под колеса встречного поезда и погиб. Взволнованный этим сообщением, он командировал в Зугдиди Дробышева и позвонил в Тифлис. Секретарь, всегда такой предупредительный и четкий, долго и нудно мямлил о том, что « хозяин» занят и не может взять трубку, Чиверадзе резко потребовал немедленно соединить его. Наконец, после длинной паузы и явно слышимого шушуканья Иван Александрович услышал знакомый недовольный голос. Едва Чиверадзе начал докладывать о происшествии в Самтреди, начальник отдела перебил его:
– Не оправдывайся! Даже такой простой вещи не мог организовать. Ну и черт с ним!
– Как это черт с ним? – возразил Чиверадзе. – Ведь мы так и не выяснили до конца роль этого предателя и его сообщников.
– Одним мерзавцем меньше – и то хорошо! – сказал начальник. И внезапно спросил: – А не может быть, что твои люди ошиблись?
Чиверадзе был ошеломлен. Как? Его пытаются убедить, будто Самушия не виновен? Кажется, собеседник ждал именно такого ответа. Ивана Александровича возмутила эта попытка, и, не сдержав себя, он резко ответил:
– Нет! Ошибка исключена! Я сам убедился в предательстве.
– Ну что ж, расследуем, разберемся – недовольно ответил далекий голос. – И виновных накажем!
На этом кончился разговор, оставив Чиверадзе в тяжелом недоумении.
38
Перед самым отходом рейсовой машины на Михайловку к станции Союзтранса подъехал Жирухин. Рассчитавшись с извозчиком и взяв из пролетки свой чемодан, он пересек базарную площадь и подошел к автобусу, заполненному колхозниками и рабочими со строительства. Задние места были заложены многочисленными мешками и чемоданами, уже обвязанными веревкой, но, не смотря на это, шофер предложил положить чемодан туда. Жирухин поблагодарил и отказался. Протиснувшись через ряды плотно сидевших пассажиров, он занял свое место и поставил чемодан на колени. Как только он сел, его сжали с обеих сторон.
Шофер, желая заработать, видимо, перестарался. Маршрут был новый, «глубинный», не опасный насчет проверок, и он почти не рисковал, набирая пассажиров сверх нормы. Его окружали колхозники с тяжелыми мешками, совали в руки скомканные деньги и упрашивали посадить. Жирухину надоела эта суетня, и он, окликнув шофера, резко спросил его, когда они наконец отправятся.
– Сейчас поедем! – не оборачиваясь, бросил тот и направился к своему месту. Резкий гудок покрыл разноголосый шум. Не успевшие сесть забегали около машины, но она уже зафыркала и, тяжело скрипя, начала медленно разворачиваться.
Пройдя центральную часть города, автобус повернул на шоссе. У здания музыкального техникума Жирухин увидел Константиниди с группой студентов. Александр Семенович хотел отвернуться, но заметив, что «музыкант», как он его иронически называл за глаза, смотрит на него, заулыбался и приветливо замахал рукой.
Как только проехали больницу и машина вошла в затемненное и сырое Остроумовское ущелье, Жирухин начал придирчиво рассматривать своих случайных попутчиков. Не найдя знакомых, он успокоился, закрыл глаза и под ласковое урчание мотора задремал.
Резкий толчок внезапно разбудил его. Он инстинктивно схватился за чемодан, поднял голову и открыл глаза. Все еще находясь в расслабленном полусне, он не сразу понял, где находится, но осмотрелся и увидел, что машина стоит у здания строительства. Пробежав взглядом по немногим встречающим, Жирухин убедился, что Сихарулидзе среди них нет, чертыхнулся и неторопясь слез с машины. Приходилось идти в контору. С тяжелым чемоданом он медленно поднялся по скрипучим деревянным ступенькам и открыл дверь.
В комнате, глядя на него в упор, стояли начальник участка инженер Бедия, несколько рабочих и Сихарулидзе. За столом сидел незнакомый ему военный в форме ГПУ. От неожиданности Жирухин отшатнулся, сделал шаг назад, но наткнулся на какого-то человека, шедшего по лестнице. Жирухин обернулся и узнал одного из ехавших вместе с ним. Неизвестный шутливо обнял его и иронически сказал:
– Ну, что ж вы, растерялись, что ли? Входите, входите, видите, вас ждут!
Жирухин все понял. Он бросил чемодан и ударил неизвестного в лицо. От неожиданности тот повалился назад и тяжело покатился по лестнице. Жирухин перескочил через него и побежал по улице. Сзади раздался выстрел, топот многих ног, потом крики: «Стой! Стой! Стрелять буду!..» Но это только подстегнуло Жирухина. Вжав голову в плечи и не оглядываясь, он бежал все быстрее и быстрее. Он хотел свернуть в маленький переулок, но что-то мелькнуло перед ним и бросилось под ноги. Он споткнулся и упал. В ту же минуту на него навалилось несколько человек. Кто-то схватил его за ногу, чья-то рука очутилась около лица Жирухина. Он укусил ее. Человек вскрикнул от боли и ударил его.
– Вставай, гадина! – услышал он голос Бедия, того самого Бедия, который всегда был с ним так почтителен и внимателен.
– Мерзавцы, взбунтовавшаяся сволочь, я покажу вам, – выкрикивал Жирухин. Ненависть к этим людям, столько лет скрываемая, ярость от сознания своего бессилия, мысль, что это конец его стремлениям и мечтам, душили его.
– Это ваш чемодан? – спросил Пурцеладзе, после того как Жирухину развязали руки и обыскали его.
– Дайте мне стакан воды, – вместо ответа вызывающе попросил Жирухин.
– Керосина ему надо дать, а не воды! – посоветовал Сихарулидзе, стоявший у дверей с группой рабочих.
Жирухин посмотрел на него злым взглядом и, обращаясь к Пурцеладзе, сказал:
– Если вы не уберете из комнаты всех этих людей, я не скажу ни слова.
– Попробуем выполнить вашу просьбу, – улыбнулся Пурцеладзе. – Спасибо, товарищи, за помощь, можете идти.
– Так это ваш чемодан? – переспросил Пурцеладзе, когда в комнате остались только он, Жирухин и его злополучный попутчик, сбитый им с ног.
– Этот человек такой, как вы? – кивнув на него, спросил Жирухин.
Пурцеладзе засмеялся.
– Наконец-то догадались! Ну, теперь ответьте на мой вопрос.
– Вы о чемодане? Да, мой. Я предполагаю, вы знаете, что в нем находится? – с издевкой спросил Жирухин.
– Конечно, знаю. Об остальном мы поговорим в Сухуме!
За окном послышались частые сигналы автомашины.
– Ну, поехали! Только не вздумайте еще раз драться и бежать, предупредил Пурцеладзе. Он хлопнул по плечу Хангулова, одетого по-крестьянски, и засмеялся.
– Смотри, как бы тебе еще не попало!
39
Дежурный по оперпункту станции Самтреди, проверив у Дробышева документы, рассказал довольно подробно о чрезвычайном происшествии прошлой ночи. По его словам, Самушия был пьян и, выйдя из станционного буфета после гудка отправления, побежал к своему составу, стоявшему на третьем пути, но встречный поезд «Тифлис-Батум» сбил его, втянул под колеса и «раздавил, как бог черепаху», – почему-то весело закончил он. На вопрос, где тело, дежурный ответил, что по распоряжению Дорожного отдела труп на мотодрезине отправлен в Тифлис.
– Есть ли свидетели происшествия? – спросил Дробышев.
Дежурный пожал плечами и посоветовал поговорить с его сменщиком, который все знает.
– Но он утром ушел домой, – добавил он.
Узнав адрес, Дробышев пошел на квартиру. Молодая миловидная грузинка отворила дверь и, не зная русского языка, долго не могла понять, что ему нужно, наконец, услышав повторенную несколько раз фамилию мужа, закивала головой и скрылась в глубине комнаты. Прошло однако, не меньше четверти часа, прежде чем на пороге появился высокий молодой парень с заспанным лицом, в туфлях на босу ногу. На ломанном русском языке он не особенно любезно спросил Дробышева, что ему нужно. Узнав, что тот из Сухума, от Чиверадзе, он резко изменил тон и пригласил в комнату. Сидя за столом, часто зевая и потягиваясь, он рассказал то немногое, что знал о гибели Самушия.
– Были ли свидетли? – повторил свой вопрос Дробышев.
Немного подумав, сменщик ответил, что один из носильщиков видел, как Самушия бежал из буфета через пути к вагону.
– Вы его допрашивали? – перебил Федор. Тот удивленно поднял брови.
– А зачем? Понимаешь, кацо, несчастный случай. Сам виноват. Мы сообщили в отделение, они в Тифлис. Начальник пришел, по телефону говорил, приказал мертвого отправить в Доротдел. Мы нашли моториста, уложили тело в ящик, погрузили на дрезину.
Решив, что больше ничего не узнает, Дробышев поблагодарил и пошел в станционный буфет.
Сидя за одним из столиков полупустого зала и слушая, как за открытыми окнами перекликаются разноголосые гудки маневровых паровозов, Федор (в который раз) пожалел, что не владеет грузинским языком. Разглядывая зал, он заметил, что привлек внимание буфетчика. Толстый, с красным, лоснящимся, апоплексическим лицом, поминутно вытирая не особенно чистым полотенцем струящийся пот, он время от времени бросал на Федора внимательные, оценивающие взгляды. Поездов не было, местные завсегдатаи работали и могли прийти сюда только в вечерние часы, а этот неизвестный русский сидел за столиком, ничего не заказывал и только лениво посматривал по сторонам. Интриговало и то, что при нем не было никаких вещей, – значит, не пассажир. Любопытный, как все духанщики, буфетчик с удовольствием расспросил бы незнакомца, но не кого было оставить буфет, да и положение хозяина зала обязывало ожидать, когда посетитель обратится сам.
Видя, что никто не подходит, Федор постучал по пепельнице и посмотрел на буфетчика. Тот пожал плечами и в свою очередь поманил его пальцем. Как Дробешев и предполагал, пришлось пить самому и угощать своего собеседника.
Когда они кончали вторую бутылку, Федор кое-что узнал о смерти Самушия. Не так уж часто на станции происходили подобные события. Буфетчик – его звали Гиви – утверждал, что покойный сидел за столиком не один.
– Как не один? А с кем? – насторожился Дробышев. Но буфетчик так и не смог припомнить приметы собеседника Самушия.
– Сколько же человек сидело за столиком? – спросил Федор.
– Трое, – ответил Гиви. – Сидели вот там, – показал он рукой на крайний столик в углу.
– Кто их обслуживал?
– Официантка Маро.
– А где ее можно найти?
– Сейчас позовем.
Приоткрыв дверь, ведущую в кухню, буфетчик крикнул что-то, затем обернулся к Дробышеву и, наклонившись через прилавок, доверительно спросил:
– Ты из ГПУ, следователь?
Федор кивнул головой.
– Спрашивай, пожалуйста, – сказал Гиви.
– Сколько стоял поезд?
– Пятнадцать минут. Батумский всегда так стоит.
– Чего же он бежал, ведь ехал-то в Тифлис?
– Как в Тифлис? – удивился буфетчик. – Ты что-то путаешь. В Батум он ехал. В Батум! Под Батумский и попал. – Гиви присвистнул, – а тифлисский за час до этого ушел.
Это было неожиданно и странно, но Дробышев не стал спорить.
– А кто видел, как это случилось? Люди на перроне были?
– Почему не были! Много народу было. Кто встречал, кто провожал, пассажиры тоже были, – ответил буфетчик.
– А кто видел, не знаешь?
– Должно быть, никто не видел. На первом пути стоял товарный, не успели убрать. Скорый пришел на второй. Хотя, подожди. Нико видел.
– Какой Нико?
– Носильщик на станции. Когда это случилось, он в буфет приходил, говорил, что видел. Да его вызывали ваши, допрашивали. А вот и Маро. Иди сюда, Маро, человек хочет с тобой поговорить.
Федор обернулся и увидел невысокую полную блондинку с ярко накрашенными губами. Это была русская девушка. Вероятно, ее звали Марией, а не Маро. Она улыбнулась и подала руку.
– Гиви говорит, вы обслуживали вчера вечером человека, которого переехал поезд, – не отпуская ее большой, крепкой, шершавой руки, сказал Дробышев.
– Да, он за моим столиком сидел.
– Расскажите подробно и по порядку, как все это было, – попросил Федор.
Она вопросительно посмотрела на буфетчика.
– Поговори с товарищем, расскажи ему, – сказал толстяк и вернулся за стойку.
Маро пригласила Дробышева сесть за столик. Чувствовалось, что работа в ресторане приучила ее не теряться и не смущаться перед посторонними. Ей не надо было задавать вопросов, она быстро поняла, что от нее нужно, и с чисто профессиональной наблюдательностью рассказала о человеке, который, встав из-за ее столика, через несколько минут трагически погиб. Она никогда раньше его не видела, но запомнила многие характерные черточки. Из ее рассказа Дробышев узнал, что Самушия вошел в зал с двумя мужчинами. (Маро подробно описала их). Один из них заказал вино, водку и еду. Пили много, почти не закусывая. Она немного знает грузинский разговорный язык и поняла, что встретились товарищи по работе. Несколько раз они называли какие-то фамилии, но она их не запомнила. Сидели за столиком, что-то около часа.
– А о чем они говорили, не слышали? – спросил Дробышев.
– Когда я подходила к столику, они замолкали. Позже, когда выпили, мне удалось услышать несколько раз слово Батум.
– И только?
Она замялась.
– Ну, говорите же, что вы слышали еще! – настаивал Дробышев.
– Мне показалось, что двое требовали, чтобы третий, ну тот, который попал под поезд, ехал в Батум.
– А он, что же, не хотел?
Она кивнула головой:
– Да!
– И еще что?
– Говорил, что в Тифлисе должен увидеть «самого».
– Кого?
– Один из них заметил, что я стою рядом и громко засмеялся. А мне велел уйти. Я не расслышала.
– А кто платил?
– Тот, который заказывал.
– Был ли в руках погибшего портфель? – поинтересовался Дробышев.
– Да, был, – ответила она.
Маро показалось, что в портфеле были деньги или документы, потому что он не выпускал его из рук. Но когда они уходили, портфель нес один из его спутников.
– Они были пьяны, когда уходили?
– Больше всех был пьян, который погиб, – объяснила Маро. – он шел, а те двое его поддерживали под руки. Знаете, – сказала она, задумавшись, – чему я удивилась? Целый час они пили и разговаривали, а как объявили о подходе батумского, заторопились, поскорей расплатились и к выходу почти бежали. А пьяный упирался. Потом слышу крик: «Человек под поезд попал!»
– А этих двоих, кто с погибшим был, раньше не видели?
– Нет, не видала.
– Почему вы их запомнили?
– Да они какие-то не такие, как все.
– Как это не такие? Чем же они отличаются? – спросил Дробышев.
Маро помялась.
– Не такие. Строгие. Не улыбнулись, не пошутили.
Маро не умела объяснить толком свое впечатление. А дело было просто. Она привыкла к фамильярностям нетрезвых посетителей, к заигрыванию, к ощупывающим взглядам, двусмысленным шуткам. А эти люди не обращали на нее никакого внимания. И это было непривычно.
– Вы их после катастрофы не видели?
– Нет, они не появлялись.
– Кто-нибудь вас вызывал, допрашивал?
– Никто, – ответила Маро.
– А куда же портфель погибшего девался?
– Откуда же мне знать?
Больше ничего она, видимо, не знала. Дробышев поблагодарил за беседу.
– Пожалуйста, – сказала она, улыбаясь, – если надумаете, приходите сюда вечером, – продолжала Маро, впадая в привычный наигранно-веселый тон разбитной официантки.
Дробышев решил продолжать свои поиски. О его приезде и беседах уже стало известно сотрудникам местного оперпункта, и, когда он попросил их найти носильщика Нико, несколько человек бросились выполнять его просьбу. Не прошло и двадцати минут, в течение которых он успел просмотреть запись о происшествии в книге дежурного, как длинный и сухопарый носильщик уже сидел перед ним. В небольшой комнате оперпункта собрались сотрудники, свободные от дежурства, и с люботытством наблюдали за Дробышевым. Разговаривать в такой обстановке было трудно, но Федору не хотелось обижать их, и он, положив перед собой блокнот, начал опрос.
Нико объяснил, что он видел, как через тамбур товарного перелезли трое. Один из них был очень пьян, и двое других его поддерживали. Вагоны закрывали свет перронных фонарей, на пути было темновато, и он не смог рассмотреть людей, да это его и не интересовало. Чего-чего, а пьяных на станции хватало. На пути он находился, чтобы встречать пассажиров, – это его обязанность. Но как только мимо него прошел электровоз и поравнялся с этими тремя, он услышал крик, скрип и скрежет тормозов. Когда он подбежал к вагону, под колесами которого лежал человек, около уже никого не было.
– А те двое, которые поддерживали пьяного? – перебил носильщика Дробышев.
Нико пожал плечами.
– Их не было. Я на это сразу и не обратил внимания. Потом начали подбегать люди: машинист, пассажиры. Возможно, эти люди были в толпе, но меня окликнул пассажир, и я понес вещи.
– Нашли ли портфель? – поинтересовался Дробышев.
– Да, я видел черный портфель, он лежал на путях. Его подобрали и сдали в оперпункт.
«Пусть думают, что меня беспокоят документы», – подумал Федор и повернулся к дежурному.
– Где же портфель?
– Отправлен вместе с телом в Тифлис, – ответил тот.
Ближайший обратный поезд на Ново-Сенаки шел в одиннадцать вечера. В оставшиеся до отхода поезда два часа Дробышев решил побродить по городу. Он уже направился к выходу, но к нему подошел сотрудник оперпункта и сказал, что его вызывает Сухум. Взяв трубку, Федор услышал голос Чиверадзе.
– Что ты там шумишь? – спросил Иван Александрович. Он добавил иронически: – Даже Тифлис всполошил! – Чиверадзе помолчал. – Первым же поездом возвращайся домой, – строго закончил он.
Проходя мимо буфета, Дробышев вспомнил, что с утра ничего не ел, и зашел в зал. Почти все столы были заняты. Буфетчик, увидев его, улыбнулся как старому знакомому и помахал рукой. Пробираясь к свободному столику, Федор столкнулся с Маро. Она побледнела, и пройдя вплотную, шепнула, чтобы он прошел в угол к ее столику. Как только он сел, она подошла и, протянув карточку, вполголоса сказала:
– Мне надо вам что-то сказать. – Первый раз она не улыбнулась. – Быстро идите на улицу. Я выйду за вами.
Голос ее был тревожен. У Федора пропало желание есть, он встал и направился к выходу. Обернувшись в дверях, увидел, что Маро испуганно оглядела зал и смотрит на него. Спустившись по лестнице на площадь, Дробышев завернул за неосвещенный угол – оттуда ему был хорошо виден вокзал – и приготовился ждать. Не прошло и минуты, как он увидел вышедшую Маро. Она быстро спустилась по лестнице и, перебежав площадь, юркнула за угол, где ее ждал Дробышев, схватила ничего не понимающего Федора за руку и быстро зашептала, что через час после их беседы в зале появился один из тех, кто сидел с погибшим. Отозвав ее в сторону, он спросил, о чем она говорила с приезжим русским. Она сделала вид, что не узнала его, и ответила, что русский спрашивал, не вспомнит ли она людей, которые были на вокзале с убитым, а она будто бы сказала русскому, что за день у нее перед глазами проходит много народу и она не помнит, кто сидел за ее столиком. Неизвестный, видимо, успокоился, но все же предупредил, чтобы она держала язык за зубами, потому что русский уедет, а она останется!
Невры Маро сдали и она заплакала.
Дробышев смотрел и думал: «Никуда я не уеду отсюда, пока не разберусь до конца! Убили Самушия ведь, – решил он, – убили, чтобы не выдал других. Кто эти двое? Один здесь. А другой?»
Маро побежала к вокзалу. Федор, обойдя вокруг здание, через перрон отправился в оперативный пункт.
Дежурный соединил его с Сухумом, и через несколько минут сквозь треск, разряды и какие-то разговоры он услышал голос Ивана Александровича.
– Необходимо задержаться на один-два дня, – сказал Дробышев, – совершенно необходимо! Очень важные сообщения. Очень! – подчеркнул он. – Разрешите?
– Догадываюсь! Не случайная смерть? Разберемся! Но сам выезжай!
– Надо остаться! – повторил Федор.
– Выезжай немедленно! – вскипел Чиверадзе, – понимаешь, немедленно обратно. Понял?
– Понятно! – обиженно ответил Дробышев. – Через час выезжаю.
40
Прошли только сутки, как Федор уехал в эту срочную командировку, а Елену Николаевну уже томили страх и предчувствие каких-то опасностей.
День промелькнул в сутолоке хозяйственных дел и забот, но к вечеру, оставшись одна, она загрустила. С сумерками возвратились и волнения за мужа. Елена Николаевна знала, что некоторые жены телефонными звонками надоедали начальникам своих мужей – куда поехал? Надолго ли? И чуть не задавали вопрос «зачем?» Им говорили о примерных сроках командировок, но на остальное отвечали неопределенно и, как им казалось, загадочно. Наиболее дотошным и надоедливым сухо напоминали, что их мужья работают не в промкооперации и что женам чекистов любопытство противопоказано. По возвращении из командировок с мужьями таких ревниво-любопытных разговаривали. Разговоры были неофициальные, но неприятные и оканчивались, как правило, дома слезами «слабого пола». К счастью, таких жен было не так уж много. Большинство женщин, вышедших замуж за чекистов, мирились с неизбежной скукой довольно частых одиноких вечеров. Многие из них работали, у многих были дети. Это скрашивало семейную жизнь. Кое-кто иногда не выдерживал. Застигнутый врасплох слезами жены, муж гладил поникшую, дорогую ему голову и, взволнованный, успокаивал свою подругу словами, которым сам не очень верил, о том, что нужно подождать, сейчас не такое время, чтобы отдыхать. Елена тоже прошла через это. В сущности что, как не это толкнуло ее к Григорию Самойловичу?
По ее расчетам, Федор завтра должен был вернуться.
Она читала, когда в окно постучали. Отодвинув занавеску, Елена увидела за стеклом незнакомое лицо. Человек что-то говорил, но она видела только раскрывающийся рот. Она открыла окно. Человек сказал, что он из госпиталя, от доктора Шервашидзе. Она испугалась.
– Не случилось ли чего-нибудь с Дробышевым?
– Не знаю, но доктор сказал, чтобы вы немедленно пришли в больницу.
Елена Николаевна растерялась. Она схватила платок, надела его, потом сняла. Чувствуя, что у нее дрожат ноги, она села, но сейчас же вскочила и выглянула в окно. Неизвестный ожидал. Она крикнула ему, что идет, и, забыв даже погасить свет, выскочила из комнаты. У калитки, ласкаясь, к ней подбежал Дин. Увидев собаку, Елена вспомнила, что дома никого не осталось, и крикнула: «Домой!» Дин неохотно повернул обратно, но, не пройдя несколько шагов, остановился и, стараясь не попадаться на глаза расстроенной хозяйке, побежал за ней. Схватив провожатого за руку, ничего не соображая от волнения, Елена заторопилась. Неизвестный успокаивал, но она не слушала. Воображение рисовало ей страшную картину нового ранения Федора. Ранения? А может быть, даже смерть? Она уже бежала. Видимо, спутник ее был не совсем здоров, не поспевал за нею, снова уговаривал не спешить, потом начал отставать. Когда она вышла к Ботаническому саду и обернулась, его уже не было.
Редкие городские фонари обошли этот квартал. Елена скорей угадывала, чем видела тропинку, ведущую к насыпи, за которой начинался подъем к больнице. Густо разросшиеся ветви деревьев свешивались из-за железной ограды, закрывали сад. Елена слишком торопилась, чтобы ожидать провожатого теперь, когда были уже видны огни больницы. Ей показалось, что здание освещено ярче, чем всегда. «Ну, конечно, что-то случилось с Федором», – продолжая бежать думала она. В эту минуту какой-то человек преградил ей дорогу. Она толкнула его и хотела бежать дальше, но неизвестный схватил ее за руку. Темнота мешала рассмотреть его, но человек и не думал прятаться.
– Подождите, Елена Николаевна! – сказал он вполголоса, и она узнала Майсурадзе. Он тянул ее к ограде. Если на улице, затененной деревьями, был полумрак, то там было совсем темно.
– Что вы делаете? – возмутилась она, пытаясь выдернуть руку. Елене на мгновение показалось, что Майсурадзе, случайно встретив ее, пытается воспользоваться безлюдностью и темнотой, чтобы возобновить свои пошлые ухаживания. Она гневно оттолкнула его, но он бесцеремонно схватил ее за плечи. Елена хотела крикнуть, но рука Майсурадзе закрыла ей рот.
– Не кричите! – услышала она свистящий шепот.
– Что вам нужно?
– Постойте спокойно, я не собираюсь за вами ухаживать. – В голосе Майсурадзе послышалась явная угроза.
– Меня срочно вызвали в больницу, – начала она.
– Вас вызвал я. Иначе вас трудно вечером вытащить из дому. Слушайте внимательно. Мужу, да и вам грозит опасность!
Теперь Елена уж не сопротивлялась, не пыталась бежать. Ей вспомнился незнакомец, встреченный недавно возле дома. Что-то общее было у Майсурадзе с тем человеком.
– Вам нельзя доверять, потому что вы болтливы, – продолжал Майсурадзе. – Но опасность слишком велика, и у нас мало времени.
– Болтлива? – стараясь быть спокойной, удивилась Елена.
– Да, болтливы и, видимо, легкомысленны, – продолжал Майсурадзе. – С вами разговаривали, предупредили, чтобы вы никому не говорили об этом. А вы сейчас же все рассказали мужу и по его указанию бегали в ГПУ.
«Так вот в чем дело! – подумала она. – Значит, прав Федор, что врагов еще много. Того человека она не знает, но этот…»
– Что вы рассказали мужу и что говорили в ГПУ? – продолжал допрашивать Майсурадзе. Теперь он был не заискивающий, не вкрадчивый, как в поезде, нет, жестокий, чужой, угрожающий. Так вот какие бывают враги! А она-то думала, что у них хищные, полуприкрытые масками плакатные лица шпионов и вредителей. Елена чувствовала, как в ее душе растет презрение и ненависть к этим людям с двойными лицами, фразами и поступками.
– Что же вы рассказали вашему мужу? – как сквозь сон, услышала она настойчивый голос Майсурадзе.
– Что вам надо от меня? – крикнула она.
– Она смеется над нами, – произнес кто-то сзади. Елена обернулась и увидела загородившую ей дорогу большую темную фигуру. И тогда со вспыхнувшей яростью, уже не владея собой, она закричала и бросилась бежать, бежать к свету, к людям, чтобы рассказать им, предупредить об опасности. Она услышала за собой топот, площадную брань и визгливый крик: «Кончай ее!» И сейчас же грянул выстрел, за ним второй, третий. Она почувствовала удар, перед глазами вспыхнуло и погасло огненно-яркое, ослепительное пламя.
В это же мгновенье из темноты выскочила огромная собака, бросилась на Майсурадзе и опрокинула его на землю. Острые клыки впились в руку. Убийца вскочил и в упор выстрелил. Овчарка взвизгнула и тяжело свалилась на траву.
41
В середине августа прошли проливные дожди. Сплошные потоки воды обрушились на побережье. Сразу потемнело и похолодало. Со склонов гор к морю медленно сползали огромные массы разжиженной земли вместе с цветами, виноградниками и кустами табака. Погибали плоды тяжелого труда тысяч людей. Бедствие росло и ширилось. Шоссе, проходившее вдоль берега моря, не остановило оползней. Реки вышли из берегов. Сообщение между селениями и городами было прервано. Единственным видом транспорта остались буйволы, флегматично двигавшиеся по этому бездорожью. Море, еще несколько дней назад спокойное и синее, теперь побурело и огромными валами тяжело бухало о гранитные парапеты. Только крайняя необходимость заставляла человека покидать свое жилье, мокнуть, скользить, вязнуть, с трудом передвигать ноги. Непогода остановила и железнодорожное движение. Скорый поезд из Москвы, не дойдя двадцати километров до Сочи, застрял в районе селения Нижнее Лоо. Огромные глыбы известняка, нависавшие над дорогой, обрушились и завалили железнодорожное полотно. Пассажиры отсиживались в вагонах, «забивали козла», играли в карты и в шахматы; уныло бродили по составу и, кляня непрестанно льющий дождь, жадно прислушивались ко все растущим слухам.
Осмотрев камни, преградишие путь, и переговорив с главным кондуктором, Березовский убедился, что помощи дождешься не скоро, и решил вместе с сопровождающим его сотрудником пешком пройти полтора-два километра до станции Лоо, оттуда связаться по телефону с Сочи и любым способом добраться до Сухума. Надо было торопиться. Допросы Тавокина, Капитонова и других помогли окончательно установить наличие в Абхазии хорошо законспирированной антисоветской организации, тесно связанной с московским центром. ОГПУ теперь располагало точным списком участников контрреволюционного подполья и конкретными фактами их преступной деятельности. Судя по последним сообщениям из Сухума, вражеские элементы активизировали свою деятельность, и Березовский отправился в Абхазию, чтобы руководить операцией по ликвидации затянувшегося дела «шакалов».
В один из этих же дождливых дней Пурцеладзе и Сандро были вызваны к Чиверадзе. Иван Александрович, всегда подтянутый и четкий, в последнее время чувствовал недомогание. Сутулясь, он дремал в своем кресле. Увидев вызванных, зябко повел плечами.
– Отдохнули?
Голос у Ивана Александровича немного хрипел. Чиверадзе протянул руку к коробке «Самсуна», достал папиросу, долго разминал табак пальцами, зажег спичку и закурил. Наблюдая за ним, Сандро заметил, что рука Чиверадзе дрожала – Ивана Александровича лихорадило. Сыроватый табак долго не раскуривался. Наконец, после нескольких глубоких затяжек он выдохнул из себя сероватое облако дыма и, как бы продолжая беседу, заговорил:
– Вы знаете, что рассказал Коста. К сожалению знал он мало, и, видимо, место его во всей этой истории незначительно.
– Он говорил нам, что уже выполнял роль связного, – подсказал Пурцеладзе.
– Он подтвердил это и при допросе, – продолжал Чиверадзе, – указал, сколько раз и куда ходил и сколько за это ему платили. Раньше он передавал письма через Измаила из Ажар. Все эти сведения проверяются. Содержания писем не знал. Об Эмухвари слышал от Измаила и Минасяна, но никогда его не видел. Он же рассказал, что должен был передать письмо Минасяну, а если встреча почему-либо не состоится, то доставить его в Бешкардаш некоему Константину Метакса. Возможно, там будут и Эмхи. – Он посмотрел на Сандро. – Ты должен сыграть роль Косты. Значит так: ты горец, нес письмо из-под Микоян-Шахара, из селения Нижняя Теберда. Письмо тебе дал священник этого селения отец Георгий. Его знают Эмухвари. Запомни его приметы: невысокого роста, лет шестидесяти, худой, с редкой седой бородкой. Одет всегда одинаково – в старый серый подрясник. Священствует в селении лет двадцать. Живет в маленькой пристройке при церкви. Церковь расположена перед выходом из селения на северной окраине. За доставку письма священник обещал тебе сто рублей и барана. Шел ты три дня. Священник предупредил, что ждать тебя будут девятого, десятого и одиннадцатого августа от шести часов утра до двенадцати часов ночи у Красного моста, не доходя Цебельды. Человека, который подойдет к тебе, зовут Арам. Ты пришел к месту восьмого, ждал двое суток.
Чиверадзе говорил тяжело, часто останавливался, закрывал глаза и отдыхал.
– Десятого к тебе пришел Минасян, ты передал ему письмо и пошел обратно. Минасян решил проводить тебя до Лат. Не доходя Багад, вас обстреляли неизвестные, видимо местные чекисты. При перестрелке Минасяна ранили, ну, хотя бы в ногу. Идти он не мог, сказал, чтобы ты сам отнес письмо в Бешкардаш. Отойдя с километр, ты услышат частую стрельбу. Ты думаешь, что Минасяна захватили или убили чекисты. Все это на случай, если тебе придется рассказать о себе. Можешь немного пофантазировать, но в меру. Смотри, не переборщи. Эмхи, это не Минасян.
– А что надо делать дальше?
– Сейчас скажу. Письмо постарайся отдать Эмухвари лично в руки. Ты должен убедиться, что они в Бешкардаше. Если все будет так, как мы наметили, и ты с ними встретишься, запомни их. В момент операции подключишься к нашим.
– А может быть, попробовать их захватить? – предложил Пурцеладзе.
– Это вдвоем-то? Нет уж, пожалуйста без эксперимента, а то получится, как с Минасяном. Ты, – Чиверадзе посмотрел на Пурцеладзе, – будешь только прикрывать Сандро. Иди за ним на таком расстоянии, чтобы посторонние не догадались, что вы знакомы. Как только Сандро…
Иван Акександрович остановился, закрыл глаза, прижал руку к сердцу, медленно и глубоко задышал. Пурцеладзе вскочил, налил из графина стакан воды и протянул Ивану Александровичу. Чиверадзе с трудом открыл глаза. Болезненная гримаса искривила его рот. Он нащупал ящик стола и, вынув пузырек с какой-то жидкостью, передал Пурцеладзе.
– Десять капель, – услышал Володя слабый шепот.
– А не много? – на всякий случай с опаской спросил Сандро.
Ивана Александровича положили на диван, расстегнули ему китель.
Инструктаж продолжал Дмитренко. Полузакрыв глаза, Чиверадзе слушал свой собственный, разработанный в деталях план, который должен был привести к ликвидации вооруженной группы Эмухвари. Скосив глаза, он отыскал Сандро и кивком головы поманил его к себе. Бледный, тяжело дыша, он медленно выговаривал слова и повторял их, точно боясь, что Сандро не поймет. Чиверадзе предупреждал его об опасности.
– Будь начеку, – говорил он шепотом. – Взять их трудно, очень трудно. Но это необходимо. Ты только разведчик. Если он там, передай письмо и уходи. Спрячься, дай знать Пурцеладзе и не выпускай их из-под наблюдения. Мы будем в Бешкардаше и сообща, все вместе, их не выпустим. – И, словно боясь, что он его не поймет, медленно повторил: – Не стреляй! Терпи. Пусть стреляют они, ты молчи. Даже лучше! Пусть расстреляют патроны, у них мало, легче будет брать… живыми…
Сил больше не было. Иван Александрович отвалился на подушку, прикусил бескровную губу и закрыл глаза.
– А если их в селении не будет? – обратился Сандро к Дмитренко. – Как тогда с письмом?
– Тогда жди! День, два, смотря по обстановке. Если Эмхи там не будут, Метакса найдет способ сообщить им о твоем приходе. Это, конечно, хуже, – нельзя скапливать наших людей до их прихода – заметят. Нет, нет, они должны быть там, – решил Дмитренко. – Пограничники предупреждены и в курсе всей операции.
Сандро и Пурцеладзе закивали головами.
– Тогда давайте, выполняйте!
Выйдя из кабинета, Дмитренко вызвал к Ивану Александровичу врача. Дежурный доложил, что звонили из Сочи, приехавший из Москвы Березовский спрашивал, можно ли проехать на машине от Пиленково до Сухума. Узнав, что дорога в нескольких местах разбита, он проосил передать Чиверадзе, что выезжает погранкатером и к ночи будет.
Да, это было тяжелее, чем в прошлый раз. До Келасури Сандро шел по шоссе, под несмолкающий шум дождя, обходя выбоины, полные воды. Еще не выйдя из города, он промочил ноги. В сапогах противно хлюпало. Он попробовал сойти с шоссе и идти по обочине, но вскоре вернулся обратно. Там было еще хуже. Ноги скользили, он дважды падал, измазался в глине и вымок еще больше. Шагая по пустынной дороге, Сандро думал о том, как будет выполнять задание. Оно было сложным, очыень опасным и не совсем понятным. Вот хотя б этот путь. Он засмеялся, вспомнив, что следом идет Пурцеладзе. «Наверно, так же падает, как и я», – подумал он. От сознания, что недалеко от него находится друг, Сандро стало как-то теплее.
Можно было идти прямо на Михайловку, а Дмитренко почему-то требовал, чтобы они шли кругом, через Келасури, вдоль реки до Александровки, потом повернули на Павловку и через Константиновку, с юга, вышли к Бешкардаш. Для чего это? Дмитренко пояснил: идти так как шел бы Минасян.
Перейдя Келасурский мост, Сандро повернул влево по дороге вдоль реки. Тропа то и дело пропадала в густой траве, Сандро сбивался с пути и, отыскивая дорогу, возвращался назад. Ущелье то расширялось, то сужалось. Огромные грабы, окутанные внизу большими зелеными шапками лавровишни и рододендрона, тянули к солнцу свои кроны. Вдоль стволов, свешивая зеленые гроздья, вился дикий виноград. Воздух был полон густых и влажных испарений.
Обступившие дорогу густые кусты стали попадаться реже, лес поредел и незаметно перешел в рощу гладкоствольных буков. После очередного спуска Сандро ступил на ветхий деревянный мост, дрожавший от непогоды, старости и тяжести пешехода. За мостом он поднялся вверх к небольшому греческому селению, не останавливаясь, прошел вдоль маленьких домиков, спрятанных в густой листве фруктовых садов, и присел у нависшего над тропой огромного обломка гранита, решив подождать идущего сзади Пурцеладзе. Надо было еще раз договориться о совместных действиях, уточнить условленную сигнализацию.
Через полчаса на тропинке показался Володя. Он сел возле Сандро. Они еще раз все обсудили.
– Ты смотри, не спутай, – напомнил Пурцеладзе, – и не лезь на рожон. Помни, что говорил Иван Александрович.
– Помню, помню, – обиженно отмахнулся Сандро. – Ты сам смотри лучше.
После короткого раздумья он добавил:
– Я думаю, не успеет приехать Иван Александрович. Не ушли бы они.
Пурцеладзе внимательно посмотрел на него.
– Ты это о чем? Опять за свое? Понял, не стрелять! А то сорвешь всю операцию! Пошли! Я уже продрог.
Ночуй в Константиновке у Христофора. В семь утра выходи на Бешкардаш. Я пойду следом. Теперь уж разговаривать не придется до самого конца.
42
Дверь оказалась закрытой. Дробышев постучал и прислушался. Подождав немного, постучал сильней, но в комнате было тихо. Что ж! Придется ждать. Она могла пойти в город, в магазин, к врачу. Это бывало и раньше.
Спускаясь с веранды в маленький, заросший густой травой дворик, он вдруг заметил, что из-за неплотно пригнаных досок забора на него смотрят две женщины. Дробышев узнал в них соседок, поздоровался. Они почему-то растерялись. Не обращая на них внимания, он сел и закурил. Женщины перешептывались, не отходили от забора. Это удивило Федора. Бросив недокуренную папиросу и подойдя ближе, он спросил, давно ли ушла жена. Они переглянулись и замолчали. Потом одна из них сказала:
– Вам надо скорей пойти в ГПУ.
– За мной приходили?
– Нет, вам надо идти туда.
Отойдя от дома, Федор вспомнил, что не видел собаки. «Куда же делся Дин? Может быть, Елена взяла его с собой?»
Часовой при входе в управление, козырнув, сказал с несвойственной ему ласковостью и участием, чтобы Федор зашел к Дмитренко.
– А «хозяин» здесь? – спросил Дробышев.
– Товарищ Чиверадзе болен, – сказал часовой.
Встречавшиеся сотрудники здоровались, как-то странно смотрели и торопились уйти, но Федор этого не замечал. Постучав, он открыл дверь и увидел стоявшего у сейфа Дмитренко.
– Здравствуй, Федор Михайлович! Когда приехал?
– Только что!
– Дома не был?
– Заскочил на минуту, – коротко ответил Федор. – Что случилось, что с Иваном Александровичем?
Андрей Михайлович подошел к Федору, обнял его за плечи и, усадив на небольшой старенький диван, сел рядом.
– Возьми себя в руки, Федор Михайлович! Случилось несчастье, но мы – мужчины и должны уметь переносить любое горе.
– Несчастье? – переспросил Дробышев. – С Иваном Алексадровичем?
– Нет, не с Иваном Александровичем, – ответил Дмитренко, – а с твоей женой.
– С Еленой? – все еще не понимая, переспросил Федор. – Что могло случиться с Еленой?
– Ее вчера вечером убили.
Смысл этих простых слов не сразу дошел до сознания Дробышева. Он взглянул на Дмитренко, увидел его суровое лицо, угадал за внешней сдержанностью глубокую взволнованность близкого человека и тогда только понял все. Елены нет! Никогда он не увидит ее лица, улыбки! Никогда не услышит ее голоса – никогда! Он чувствовал мягкое прокосновение руки Дмитренко к своему плечу, слышал какие-то слова, которые не разбирал, и понимал одно – Елены нет! Мелкими и незначительными сейчас показались ему их споры, ее уход, измена, его мученья. И даже его одиночество! И это случилось теперь, когда она вернулась к нему в самую тяжелую, страшную для него минуту. Вернулась… чтобы умереть! Еще два дня назад они были вместе и он не знал, как сложится у них жизнь. Ему казалось, что прошлое, ее прошлое, будет стоять между ними. Она пришла к нему, а он не понял, ничего не понял! Не оценил ее любви, видел ее нежность и не ответил на нее. А теперь ничего не будет, опять он остался один!
Резкий стук в дверь перебил Дмитренко.
В комнату вбежал дежурный.
– Вас срочно вызывают в аппаратную.
Звонил из Афона Строгов. Из его лаконичных фраз Андрей Михайлович понял, что необходим немедленный выезд всей опергруппы.
– Что у тебя случилось? – спросил Дмитренко. Он понимал, что только очень важные причины могли побудить Строгова вызывать всю группу. – Передатчик, что ли?
– И он тоже! – загадочно буркнул Строгов. – Выезжайте скорей, буду ждать на шоссе у почты.
И он повесил трубку.
Дмитренко вторично вызвал переговорную Афона, но телефонистка ответила, что Строгов уже убежал. Так и сказала: убежал. Видимо, случилось что-то очень серьезное. Дмитренко приказал дежурному немедленно собрать всю опергруппу и приготовить полуторку.
– Пусть горючего возьмут побольше! – крикнул он вслед уходившему дежурному, хотя ехать-то нужно было всего двадцать километров. – За руль, Абзианидзе.
Вернувшись в свой кабинет, Дмитренко позвонил на квартиру Чиверадзе. К телефону подошел Шервашидзе.
– Как там Иван Александрович? – спросил Дмитренко.
– Довели до ручки, а теперь спрашиваете, – ответил Шервашидзе.
– Можно к нему хоть на несколько минут? – попросил Андрей Михайлович.
– Даже на секунду не пущу. Хватит, повеселились! – В ответ на просьбы Дмитренко, переходя на ты, зло буркнул: – Ты что, похоронить его хочешь? Сказал: не пущу! – и повесил трубку.
Тем временем опергруппа собиралась в его кабинете. Дробышев, потрясенный, сидел на диване, возле расположился Обловацкий. На краю письменного стола, упершись ногами в валик дивана, сидел Хангулов. Что ж, это не так плохо. Четыре человека, Абзианидзе пятый. В Афоне ожидали Строгов и Чиковани – семь человек. В крайнем случае можно на месте привлечь пограничников и милиционеров.
– Ивану Александровичу очень плохо, придется ехать без него. На сборы пять минут, – сказал Дмитренко, – возьмите по два пистолета, винтовки, гранаты и по патронташу. Да не забудьте фонари. На месте все узнаем от Строгова.
Обловацкий и Хангулов вышли. Андрей Михайлович подсел к Дробышеву и, обняв его, спросил:
– Может быть, тебе лучше не ехать, Федор?
43
Через несколько минут полуторка неслась по улице. Горевшие вполнакала желтые лампочки слабо освещали витрины магазинов и многочисленных кафе. В некоторых окнах тем же желтым светом теплились керосиновые лампы и даже свечи. Под слабо натянутым, хлопающим от порывов холодного ветра тентом в машине было тепло.
Выехали за город. Здесь стало хуже. Гудел ветер, пытаясь сорвать старенький брезент в многочисленных дырах и заплатах. За Лечкопом море, до этого бухавшее рядом, ушло влево, и машина покатилась по мягком гравию. Наконец под колесами дробью протарахтели балки Гумистинского моста, справа мигнул огонек погранзаставы, и полуторка ненадолго нырнула в плотную темноту Эшер. Проехали мост, около которого недавно ранили Даура Чочуа, и снова запетляли по разбитой дороге. Все думали об одном: «Что случилось в Афоне?» Обловацкий припомнил слова Бахметьева, что разгадку ключевых вопросов надо искать в Афоне. События последних двух месяцев не подтвердили этого. «Афон давно затих, – думал Обловацкий, – активны Сухум и побережье южней города. Да и банда сейчас сосредоточена в районе Бешкардаш. Вот не вовремя заболел Чиверадзе».
Невыспавшийся Хангулов дремал, несмотря на дождь и толчки. Дмитренко через короткие промежутки снимал фуражку, чтобы ее не сорвало ветром и, просунув голову в дырявый брезент, пытался рассмотреть окрестность. Саша Абзианидзе, обычно разговорчивый, вцепившись двумя руками в баранку, молча смотрел на дорогу, на которой прыгали и плясали лучи фар. Сидевший рядом с ним Дробышев тоже не был расположен к разговорам. Неизвестно откуда пришла и теперь уже ни на минуту не покидала его настороженность. Хотя, чем еще могла наказать его судьба? Вот сейчас он ехал на операцию, по сути подготовленную им, – итог упорной, почти годовой работы. Не было той знакомой, веселой злости, которая владела им прежде, когда приходилось идти брать врага. Впервые захотелось тишины и покоя.
Абзианидзе резко затормозил, машину тряхнуло, и Федор головой ударился о перекладину. Дробышев хотел отчитать неловкого водителя, но невольно взглянул на дорогу и увидел в нескольких шагах от автомобиля Чиковани с поднятой рукой. С него стекали струйки воды, он вытирал лицо и что-то кричал. Миша вскочил на подножку. Абзианидзе отъехал к краю дороги, остановился, заглушил мотор и выключил свет.
– Что случилось? – вылезая из кузова, спросил Дмитренко.
В доме отдыха решили повеселиться, послушать новые стихи отдыхавшей здесь молодой ленинградской поэтессы и новую музыку московского композитора. Дауру Чочуа казалось, что поэтесса внимательна к нему и как-то выделяет его из числа остальных.
Чочуа готовился к вечеру – побрился, подшил новый воротничок. Строгов, сидя на соседней кровати, наблюдал за тщетными попытками Даура продеть раненую руку в рукав гимнастерки.
– Ты чем-то напоминаешь мне Грушницкого, – иронически заметил он.
– Раненой рукой? Того же ранило в ногу, – не поднимая головы, произнес Чочуа.
– Ты, как и он, хочешь сделаться героем романа.
– Я похож на него, как ты на Печорина, – возразил Даур.
– Ты прав! – примирительно согласился Строгов. – Но поторапливайся, а то кто-нибудь более энергичный уведет твою поэтессу.
Они вышли вовремя. К столовой, где должен был состояться вечер, под дождем, прикрывшись плащами, халатами, а порой и просто газетами, перебегали отдыхающие. Молодежь затеяла танцы. Вообще танцами начинали и кончали любое развлечение, затеянное местным массовиком. Остряки утверждали, что он перешел в дом отдыха из ликвидированного монастыря, где выполнял обязанности, не связанные с необходимостью думать. Наконец, в зале с еще не закрашенной на стенах росписью на религиозные темы появилась поэтесса. Платье из темно-синего бархата обрисовывало ее красивую фигуру. Длинные, заплетенные в две косы волосы были уложены вокруг головы. Проходя мимо сидевших в первом ряду Даура и Строгова, она кивнула головой, улыбнулась и села за стол на сцене. Массовик постучал карандашом по графину с водой. Но он успел сказать только: «Товарищи!», как в задних рядах у двери послышался шум. В столовую вбежал юноша в милицейской форме, насквозь промокший, без шапки, нашел глазами Строгова и замахал ему рукой. Николай Павлович поднялся и поспешил к выходу. В дверях его нагнал Чочуа.
– Ты это куда собрался? – недовольно спросил Строгов и, зная заранее, чего хочет его друг, продолжал: – Иди назад, без тебя справимся.
Чочуа побледнел и обидчиво поджал губы. Николай Павлович похлопал его по плечу:
– Ну куда ты пойдешь с раненой рукой! Только мешать будешь. Смотри, какой дождь хлещет! Возвращайся назад, – он улыбнулся, – а то поэтесса обидится!
В коридоре Строгов остановился.
– В чем дело?
– Радист сказал, чтобы ты шел скорей! – ответил милиционер.
Строгов побежал через двор. Дождь продолжал лить как из ведра. Милиционер еле поспевал за Николаем Павловичем.
На втором этаже оперативного пункта милиции, в маленькой комнате, за столом, уставленным радиоаппаратурой, сидел радист с наушниками. Склонившись над столом, он торопливо что-то записывал и даже не обернулся к Строгову. Пододвинув табурет и ожидая окончания приема, Николай Павлович хотел закурить, но папиросы промокли, и он бросил отсыревшую пачку на стол. Передача шла шифром, уже известным Строгову. Видимо, боясь быть непонятым, корреспондент повторял текст. Сильно мешали разряды.
Наконец, передача окончилась. Сорвав наушники, но не выключая рации, радист встревоженно сказал:
– Установили двухсторонюю связь. Видимо, из Афона кто-то хочет бежать, но непонятно только, не то одиннадцатого, не то от одиннадцати. Начала я не захватил, погода мешала. В общем, чертовщина какая-то, смотрите сами. – Он протянул Строгову бланк, на нем прыгающими буквами было записано:
«…обстановку. Выясните причины провалов… проинструктируйте… согласен выезд… ценностями… от… одиннадцатого сектора Б тире четыре……димо ликвидировать… Обеспечьте выполнение последнего задания… Все… Точка. Подтвердите прием. Точка И-2…»
Было ясно, что радиостанция находилась где-то недалеко, в радиусе собора.
Радист снова надел наушники, но рация, точно почувствовавшая опасность цикада, замолчала. Строгов снова и снова перечитывал текст передачи. Корреспонденту, видимо, стало известно о прошедших арестах. Он предлагал проинструктировать какого-то человека. Возможно, что это указание относилось к тому, кто оставался вместо уезжающего или уезжавший. Кому-то разрешалось покинуть нашу территорию, но требовалось выполнить задание в неустановленном секторе "Б" тире четыре.
Граница была морская, связь с заграницей могла поддерживаться через море. Агенту предлагалось в определенном месте, возможно в том же секторе "Б", ожидать транспорта. Какого? Очевидно, это должна была быть подводная лодка. Время встречи? Между словами «от» и «одиннадцатого» был пропуск. Здесь могли быть обозначены часы. Например, от десяти до половины одиннадцатого. Итак, зарубежный корреспондент получил тревожную шифровку о провалах и, разрешая выезд с горящей под ногами территории, инструктировал неудачливого агента. Но кого? Бывший настоятель монастыря – крепкий, волевой человек – не имел основания для панических выводов. Аресты непосредственно его не затрагивали. Вероятно, кроме того, он был глубоко зашифрован. Жирухин на допросе ни одним словом не упомянул о настоятеле, а ведь, как показало следствие, он знал многое и многих.
Узнав, что Чиковани не приходил, Строгов решил пойти к домику, где жил настоятель. Милиционер нагнал его на лестнице и попросил разрешения пойти вместе. Николай Павлович согласился.
Дорога шла ущельем в сторону электростанции, потом поворачивала. Дальше тропа, носившая название Царской, уходила круто в гору. В конце прошлого века Александр III, находясь в Афоне, как-то проследовал по этой дороге в верхний монастырь. С тех пор название Царской так за нею и осталось. Никто не помнил, как она выглядела в то время, но сейчас идти по ней было трудно. Дождь немного утих, из отвесно падающего перешел в косой и редкий. Из ущелья потянуло холодом, пронизывающим ветром. «А говорили, что здесь вечное лето, – поеживаясь от холода, подумал Строгов. – Вот так „бархатный“ сезон!» Не доходя до перекрестка, он свернул на тропу, ведущую к небольшому одноэтажному домику, спрятавшемуся в кустарнике. Теперь здесь жил выселенный из своих покоев отец Иосаф. Строгов знал примерное расположение двух небольших комнат с окнами, выходящими на море, маленькой кухоньки и еще меньшей кладовки с окном и дверью, упиравшимися в крохотную площадку, вырубленную в горе.
Думал ли властный хозяин всего Афона, что когда-нибудь ему придется жить в домике, в котором раньше ютился скромный смотритель хозяйственного двора, жить в ожидании, что в любую минуту его могут выселить из Афона совсем. Это его-то, кому целовали руки «земные владыки». Да, изменились времена, изменились! Все меньше и меньше бывало посетителей. Редкие гости бывали теперь преимущественно вечерами, а то и ночью. Приходили с оглядкой, стараясь закрыть лицо от случайных встречных. Не было прежнего благолепия и торжественности. Отдышавшись и убедившись, что послушник закрыл за ними двери на засов, гости здоровались с хозяином дома и деловито начинали разговоры на интересовавшие их мирские темы. Он и сам был мирским, хозяином, барином, с холеными, белыми, немного пухлыми руками, с аккуратно подпиленными ногтями. Настороженные и холодные глаза его внимательно смотрели на собеседника, и немногие могли выдержать этот взгляд. Всегда опрятный и подтянутый, он был брезглив и капризен. Только со своим молодым женоподобным служкой без растительности на лице он всегда был ласков. Об их взаимоотношениях ходили злые сплетни, но чего только не говорят люди, когда хотят «оскорбить святую православную церковь и ее иерархов…»
В узкие щели занавешенных окон тускло пробивались тонкие лучи света. Строгов остановился, подождал, пока подойдет его спутник, и шепотом напомнил ему об осторожности. Они сошли с дорожки и стали пробираться кустами. Возле дома Строгов выбрался из кустарника, осторожно перебежал площадку и прижался к стеклу, пытаясь рассмотреть, что делается в комнате. Ничего не увидев, он так же осторожно вернулся к своему спутнику и, не сводя глаз с домика, присел на корточки. Милиционер толкнул его в бок и шепнул:
– Здесь Чиковани!
– Где он? – спросил Строгов. В кустах тотчас же зашелестело и к нему подполз Миша.
– Хорошо, что вы догадались прийти, – шепнул он. – Я уже хотел бросить все и бежать к вам. Ну и дела! Недавно сюда пришел человек, наверно не местный, с плотно набитой сумкой. Подходил осторожно. Постучал в окно. Когда изнутри поднялась занавеска, я видел его лицо.
– Знакомый?
– Нет, не знакомый. Но, по-моему, где-то я его видел.
– Какой из себя?
– Невысокий, плотный, немолодой.
– Усы, борода?
– Нет, бритый.
– Одет как?
– Черт его знает, не разобрал хорошо. Что-то черное, не то куртка длинная, не то пальто короткое.
– На голове что?
– Кубанка.
Минут через пять во двор вышел послушник, постоял, потом обошел вокруг дома, ушел обратно.
– Ты не подходил к окну?
– Подходил, только ничего не видел. Через час, наверное, занавеска приоткрылась и сам настоятель в окно вглядывался, даже свет в комнате погасил, чтоб лучше видно было.
– Тебя не мог заметить? – забеспокоился Николай Павлович.
– Нет! – Чиковани усмехнулся. – Я сам себя не видел!
– Ну, а дальше что было?
– Да ничего. Только уж очень подозрителен приход этого гуся. Это в такую-то погоду. И осторожно шел, собака. Я замерз совсем, хотел сбегать вниз погреться и вас предупредить, да боялся упустить.
– И правильно сделал, что не пошел, – похвалил Строгов и коротко рассказал о перехваченном радио.
– Удирать собирается, точно! – сказал Миша. – Кто бы это мог быть?
– А ты как думаешь?
– Черт их знает! Не собирается ли сам настоятель? – высказал он предположение.
– Все может быть, дорогой, все.
В это время негромко хлопнула дверь. Чекисты насторожились. Из-за угла показалась фигура послушника. Постояв минуту, он прошел мимо кустарника, где сидел Строгов, и, не оглядываясь, двинулся по тропинке.
– Оставайтесь здесь, следите за настоятелем и гостем. Если будут уходить – сопровождайте, старайтесь установить, куда идут. Задерживайте только в том случае, если увидите, что они могут скрыться. Я пошел за этим, – прошептал Строгов, поднимаясь. – Постараюсь скоро вернуться.
Подбежав к развилке дорог, он посмотрел вниз и вверх и увидел спускающегося по Царской дороге служку. Юноша шел по середине дороги, более светлой и удобной. Строгов следовал за ним, прижимаясь к темному краю, почти вплотную к кустам, метрах в двадцати сзади. В ущелье, проходя мимо освещенной огнями шумящей электростанции, послушник неожиданно остановился и посмотрел назад. Строгов еле успел отскочить в сторону и прижаться к кипарису. Дождь лил по-прежнему. Служка продолжал свой путь. Перебегая от дерева к дереву, Строгов следил за ним. Но, когда, пройдя базар, они вышли на шоссейную дорогу, Николай Павлович решил задержать монаха. «Будет водить меня по дождю, а там уйдут, – подумал он. – Может это перепроверка на всякий случай, а то и отвод на второстепенного, чтобы вывести из-под возможного наблюдения главного. Надо задержать и быстрее возвращаться обратно. А что, если он идет к главному, кому адресована шифровка? Задержишь монаха и не узнаешь, где находится этот человек. Нет, надо подождать.»
Но чем ближе подходили они к морю, чем светлее становилось кругом, тем все больше зрело решение арестовать послушника. Молочные шары фонарей тускло освещали пустынное блестевшее шоссе, лужи с булькающей водой, намокшие, озябшие деревья.
«Нет, буду брать», – окончательно решил Николай Павлович и, ускорив шаги, начал нагонять юношу, подходившего уже к станции Союзтранса.
– Руки вверх! – резко скомандовал Строгов, поравнявшись с монахом. Тот обернулся, испуганно взглянул и поднял руки.
– Быстро в милицию! – не давая служке опомниться, продолжал Строгов и слегка подтолкнул его револьвером. Монашек свернул с шоссе и, не выбирая дороги, зашлепал по лужам. Он так испугался, что до самого оперпункта так и не опустил рук.
Обыскивая задержанного, Строгов во внутреннем кармане его опрятной курточки нашел письмо и плотную пачку денег. Когда Николай Павлович вскрыл конверт и начал читать, служка заволновался. Заметив это, Строгов отложил письмо.
– Что написано, знаешь?
Монах отрицательно мотнул головой.
На белой плотной бумаге с цветным изображением белого здания собора на фоне зеленой Афонской горы было написано:
"Благословенны дела и люди!
Ниже шел написанный от руки деловой текст:
Ниже широким размашистым почерком другими чернилами было дописано:
В конце стояла подпись, напоминающая заглавную букву Д с закорючкой на конце.
«Так вот кто готовится бежать, – подумал Строгов, – значит, вправду, горит земля!»
– Кому нес письмо, говори! – обратился он к понуро стоявшему монаху. Тот еще ниже опустил голову.
– Говори! – подходя вплотную, потребовал Строгов.
Монашек молчал. Теперь нельзя было терять ни одной минуты! Строгов еще раз тщательно обыскал его, пересчитал деньги. В пачке оказалось сто десятифунтовых банкнот. Передав задержанного и деньги дежурному, Николай Павлович предупредил:
– Арестованного в одиночку! Помни, головой ответишь, если с ним что-нибудь случится.
Спрятав письмо в бумажник, он выбежал на площадь и только сейчас подумал об огромной ответственности, которая легла на него. Необходимо было немедленно сообщить в Сухум и вызвать сюда Чиверадзе с людьми. И он побежал на почту.
Позвонив Дмитренко, Строгов заторопился обратно. Оперативная группа могла приехать в лучшем случае через час. За это время надо было проверить, как обстоят дела у Чиковани.
Поднимаясь по главной аллее, он почувствовал, как устал и продрог. Поднявшись на площадку, выложенную красными плитами известняка, Строгов вскоре снова вышел на Царскую тропу, теперь уже с другой стороны. Подходя к домику настоятеля, он все больше и больше настораживался, прижимался к затененному краю дороги, готовый в любую минуту нырнуть в чащу и слиться с ней. У тропинки, ведущей к домику, он остановился, присел на корточки и долго всматривался в окружающую темноту, потом поднялся, перешел дорогу и осторожно, короткими перебежками начал приближаться к кустам, где находился Миша. Поравнявшись с окнами, через которые по-прежнему чуть заметными полосками просачивался свет, он натолкнулся на Чиковани, сидевшего за кустом жимолости. Тот потянул его за ногу. Строгов присел рядом. Милиционер лежал тут же.
– Ну как? – шепотом спросил Николай Павлович у Чиковани.
– Тихо. А как монах?
Строгов рассказал о письме и о разговоре с Сухумом.
– Выходи на шоссе, у почты жди машину с нашими, – закончил он. – Когда встретишь, расскажи им обстановку, и пусть кто-нибудь один идет в оперпункт допрашивать монаха, остальные сюда – здесь развязка. Еще раз предупреди пограничников. И давай скорей! – подтолкнул он Чиковани.
Дождь то ослабевал, то усиливался. Намокшая листва уже не удерживала потоков воды, безостановочно и монотонно ливших с затянутого темными тучами неба.
В домике все так же уютно горел свет, в окне несколько раз неторопливо промелькнула тень. От напряжения рябило в глазах. Строгов время от времени закрывал их и отдыхал.
«Лишь бы не вышли раньше времени, – думал он. – Ну, а если выйдут? Брать! Сейчас же брать! А как же транспорт? Подлодка или фелюга? Подойдет, подождет условленные полчаса-час и уйдет в море. Ведь отстаиваться негде. Бухт много, но прошли времена, когда они укрывали, прятали непрошенных гостей. Так и уйдет в море, ожидая более благоприятного случая…»
Как медленно тянулось время! Чковани, наверное, уже дошел до почты, встретил машину, рассказал и ведет сюда группу. Теперь не уйдут!
Как-то, года два назад, под Москвой, в Пушкинском районе, с охотниками он обложил волчий выводок. Пока загонщики гнали зверя, он сидел в засаде, ждал появления волков. И как теперь, его трясла тогда нервная дрожь ожидания. Только сегодняшние волки посерьезнее, пострашней. Те не шли на человека, а эти пойдут! Будут в лоб пробивать себе дорогу к морю. Вот этот подтянутый, не по летам стройный игумен. Строгов видел его не раз, когда он гулял по Афону. Брезгливо опущенные углы губ прятались в небольшую холеную бородку. Не молод, а шаг легкий, пружинистый. Спортсмен! Кто знает, не вспомнит ли он в минуту опасности свою молодость, когда был лейб-гвардейцем, кирасиром Ее Величества, не выльет ли всю свою ненависть на вставшего ему на пути. Ну, а второй, кто этот второй? Что он принес с собой в плотно набитой сумке? Сегодняшний вечер должен ответить на вопросы.
Милиционер привстал, подался вперед и толкнул задремавшего Строгова. У крайнего проема, ближе к двери, стоял человек. На фоне светлого окна сквозь мутную пелену дождя Строгов увидел невысокую, плотную фигуру в темной, до колен, куртке и кубанке. Гость! Неизвестный стоял спиной к дому и, как показалось Строгову, разглядывал кусты «Неужели уйдет один?» – подумал Николай Павлович. Человек повернулся к дому, постучал в окно. Сейчас же там погас свет. Фигура стала еле заметна. Строгов услышал, как негромко хлопнула дверь. Рядом с неизвестным появился второй. Настоятель? О чем-то поговорив, они миновали сидевших в кустах Строгова и милиционера и пошли в сторону Царской дороги, впереди – более высокий, хозяин домика, в двух-трех шагах сзади – гость. Шепнув милиционеру, чтобы он шел за ним, Строгов выскользнул из кустов и пошел по тропинке. На развилке, как и в первый раз, он остановился и прислушался, но, кроме шумящего дождя, ничего не услышал. Вниз или вверх? После короткого раздумья он направил милиционера вверх, а сам двинулся вниз. Дорога была пустынна, но, вероятнее всего, они пошли именно по ней. Спускался Строгов быстро, почти не маскируясь. Слишком уж велика была опасность потерять их из виду. Добежав до ущелья и увидев тусклые огни электростанции, Строгов остановился и осмотрелся. То, что он увидел, встревожило его. По кипарисовой аллее к морю быстро шел один человек. Кто он, рассмотреть не удалось, да и времени оставалось мало, и Строгов широким шагом двинулся по краю дороги за незнакомцем.
Около базара и оперпункта милиции неизвестный остановился. Спрятавшись за выступом кооперативного ларька, Строгов наблюдал за ним. Теперь, при свете фонарей, он узнал в нем игумена. Переброшенная через плечо переметная сума, видимо, была тяжела, потому что он опустил ее на землю. В этот момент со стороны почты раздался выстрел, за ним второй, третий… Строгов понял, что гость поднялся верхней дорогой и перестрелка идет с милиционером. Выстрелы всполошили игумена. Он поднял суму, и непрестанно оглядываясь, побежал в противоположную сторону. На мосту через Псырцху настоятель снова остановился, посмотрел на часы, взглянул в сторону почты и решительно зашагал по шоссе по направлению к Гудаутам. Цепь редких фонарей обрывалась у поворота дороги, и игумен уже подходил к этой границе света.
Строгов резко ускорил шаг и, выхватив револьвер, начал быстро приближаться к уходившему настоятелю. Когда до монаха оставалось шагов тридцать, Строгов крикнул, чтобы тот остановился. Игумен обернулся, в руках у него тускло блеснул пистолет. Строгов выстрелил, стараясь целиться в ноги. В ответ блеснул огонь, рядом жикнула пуля. Но Строгов успел подбежать к настоятелю, револьвером ударил его по руке – и сбил с ног. Вывернув монаху руку, Строгов вырвал оружие и отбросил в сторону. Он сильно сжал запястье настоятеля, заставил своего противника перевернуться лицом к земле и сел на него. Через минуту он уже связывал ему руки ремнем, но, видимо, сильно затянул петлю. Монах застонал. Отброшенная в сторону сума лежала в двух шагах. Строгов подтянул ее к себе. Рассчитывать на чью-либо помощь не приходилось. Он поднялся, ощупал руки задержанного и, убедившись, что монах не может освободиться, обыскал его. Карманы игумена были полны бумагами и свертками. Строгов пытался заставить монаха подняться, но задержанный стонал и упорно тянулся к земле.
– Ну и лежи, черт с тобой! – выругался Строгов.
По мосту затарахтела повозка. «Вот на ней и повезу», – подумал он. Из-за поворота выехала линейка. Николай Павлович вышел на дорогу и поднял руку. Сидевший на линейке человек с наброшенным на голову куском брезента натянул поводья, переводя лошадь на шаг.
– Кто такой, куда едешь? – спросил Строгов.
– В Приморское, – не поворачивая головы, ответил возница.
– Подожди! Я из ГПУ. Надо отвезти задержанного обратно в Афон!
Возница остановил лошадь, оглянулся по сторонам.
– Где он?
– Вон лежит! – Показал Строгов в сторону связанного настоятеля. – Помоги поднять его!
– Я лучше к нему подъеду, – недовольно пробормотал хозяин линейки, зачмокал и задергал поводьями.
Все дальнейшее произошло мгновенно и неожиданно. Линейка поравнялась с лежащим, Строгов наклонился, чтобы поднять связанного игумена, и в этот момент тяжелый удар сзади сбил его с ног. Что-то твердое, ребристое, скользнуло по его голове, больно ободрало ухо и ушибло плечо. Падая, Строгов споткнулся об игумена, перелетел через него, на мгновение потерял сознание. Возница наклонился над монахом, вынул нож, собираясь разрезать ремень, связывающий его руки. Но сознание уже вернулось к контрразведчику. Строгов сжался в комок, вскочил на ноги и бросился на неизвестного.
Борьба проходила с переменным успехом. Противник оказался упорным и сильным, хорошо натренированным. Знал он и приемы «джиу-джитсу», о которых Строгов слышал только мельком. Игумен, встав на колени и не имея возможности развязать руки, напряженно следил за быстро перекатывающимися по земле противниками. Шатаясь, он подошел к линейке и сел на нее. Наконец возница взял верх. Очутившись на Строгове, он ударил его кулаком в лицо, вскочил на ноги, прыгнул на повозку и ударил по лошади. Она рванула, связанный монах потерял равновесие и упал на шоссе. Лошадь понеслась. Строгов вскочил и выпустил последние пули вслед беглецу.
Николай Павлович задыхался от обиды, от сознания, что упустил врага. Вспомнив, что где-то поблизости должен быть пистолет монаха, отброшенный им во время схватки в сторону, он начал шарить вокруг. Наконец, нашел оружие у края дороги и дважды выстрелил вверх. И сейчас же услышал невдалеке ответные револьверные хлопки.
Дождь почти прошел. По темному небу, перегоняя друг друга, неслись клочья косматых, оборванный туч, робко мерцали редкие, но яркие звезды. Из-за поворота выскочила крытая машина. Рядом с Абзианидзе сидел Дмитренко. Строгов вышел на середину дороги и поднял руку. Грузовик не успел остановиться, как из его кузова высыпали люди. Он показал на лежащего монаха, на суму. Игумена быстро перенесли в машину, забрались в нее сами, и полуторка, набирая скорость, пошла в сторону Гудаут.
Проехали Приморское, машину остановили пограничники. Узнав от них, что повозка к Гудаутам не проезжала, Дробышев предложил вернуться.
Когда миновали железнодорожный виадук, за одним из поворотов Дробышев остановил машину.
– Андрей Михайлович! Командуй. Здесь! – произнес он вполголоса и первым соскочил с грузовика. – Оставь двух человек с задержанным. Я поведу.
Он коротко объяснил план действия. Рассыпавшись редкой цепью, сотрудники опергруппы вместе с пограничниками быстро двинулись к берегу моря. Не успели пройти и полсотни шагов, как слева донесся крик Хангулова. Дробышев и Дмитренко бросились туда. Недалеко от кювета они увидели бегущего навстречу Виктора и пограничников.
– Там лошадь и линейка! – показал он в темноту.
– Скорей! – скомандовал Дробышев и прыгнул в кусты. Пробираясь через шибляк, затянутый частой паутиний ежевики и колючего кизильника, он наткнулся на храпевшую лошадь. Вздрагивая и кося глазами на вынырнувшего из кустов Дробышева, она била ногами по спутанным постромкам. Рядом, почти вплотную, лежала опрокинутая линейка. Торчащие вверх колеса медленно продолжали свой бег. Авария произошла только что. Пока Дробышев обшаривал кусты, около него появились все участники группы
– Он где-то здесь, и, конечно, идет к морю, – пробормотал Федор.
– Тогда надо прочесать весь кустарник до берега, – решил Дмитренко. – Не стрелять, брать только живым! – Он бросился в чащу. За ним, рассыпаясь веером, двинулись остальные. Точно огромные светляки, замелькали огоньки фонарей, быстро приближающиеся к морю.
44
Гость как в воду канул. «Быть может, чувствуя опасность, он ушел обратно в горы и будет выжидать более удобного момента», – подумал Дмитренко. Надо было закрыть берег и ждать до утра.
– Разрешите мне с Хангуловым пройти к Чобашгуку, – сказал Дробышев.
– Ты считаешь, что…
– Да, мысок!
– Что ж, иди, – согласился Дмитренко.
Дробышев с Хангуловым, стараясь не выходить на покрытый мелкой галькой берег, двинулись влево по краю кустарника. Шторм забросал берег корягами, намыл груды камней. Медленно продвигаясь к мысу, Федор и Виктор внимательно осматривали местность. Обрывки туч летели в небе. Сильный ветер с моря гнал крутую волну.
Это уже был не вчерашний, прорвавшийся с севера холодный «кубанец», стало теплей и светлей. Через каждые тридцать-пятьдесят шагов контрразведчики прижимались к земле, всматривались в темноту, слушали. Когда до мыса оставалось метров четыреста, дорогу преградила одна из бесчисленных горных речушек. Чуть заметная в обычное время, сейчас она разбухла и с шумом несла свои воды. Переходя ее, они промокли до пояса. Вода была холодна, согреть могла лишь быстрая ходьба, а им приходилось идти все осторожнее и медленнее.
Вдруг Хангулов заметил, как у самой кромки прибоя, рядом со спускавшимися прямо к воде кустами блеснул синеватый огонек. Он хотел сказать об этом Дробышеву, но тот сжал его руку и прошептал: «Вижу!» Огонек коротко мигнул еще раз. Не сводя глаз с места, где находился неизвестный сигнальщик, они пошли быстрее. Полоса глинистой, рыхлой земли преградила им путь. Обходить ее не было времени. Пошли напрямик. Дробышев, споткнувшись, упал, поднялся и упал опять. Вставая, он увидел темную тень Хангулова, бегущего к мысу, и услышал его крик:
– Стой!
Из кустов брызнула вспышка огня, прогремел выстрел. «Они!» – понял Дробышев и бросился вперед. В эту же минуту из крайних кустов, почти рядом с белой пеной прибоя часто захлопали выстрелы. Падая, подымаясь и снова падая, почти задыхаясь, Дробышев добежал до мыса и бросился на землю рядом со стреляющим по кустам Хангуловым.
– Их там несколько человек! – возбужденно крикнул Виктор. – Разреши, я брошу гранату. – попросил он.
– Бросай! – ответил Дробышев, продолжая стрелять по вспыхивающим огонькам. Хангулов поднялся, сорвал кольцо, метнул гранату и упал в траву. Ухнул взрыв. Дробышева обдало волной теплого воздуха, по веткам зашлепали падающие комья влажной земли. Тотчас же впереди, за кустами, затарахтел движок моторной лодки. Продолжая стрелять, Дробышев и Хангулов поднялись и побежали к воде. Выскочив на берег, они увидели шагах в сорока от себя уходящую в море лодку с подвесным мотором. В ней было трое. Один копался у чихающего мотора, двое стреляли. Пули чиркали по камням. Дробышев метнул гранату, услышал приглушенный взрыв и увидел в нескольких метрах позади моторки медленно оседающий столб воды. Не достал!
Уходящих в море заметили и остальные контрразведчики. Частые огоньки выстрелов замелькали вдоль берега.
А лодка уходила все дальше и дальше.
Из Батума, Поти и Сухума на перехват вышли пограничные катера. Поиск продолжался остаток ночи и все утро. На рассвете начали поступать сообщения о последствиях шторма. На песчаный берег селения Пичвнари, расположенного в пяти километрах севернее Кобулет, выбросило фелюгу, приписанную к турецкому порту Ризе. Людей в ней не оказалось, но в трюмах обнаружили контрабанду. Рядом с вымоченными тюками английской шерсти лежали пачки с французской парфюмерией, предупредительной санитарией и тщательно упакованные коробки со шведскими швейными иголками любых размеров. У селения Гагида, в восемнадцати километрах южней Очемчир, на берег выбросило небольшую турецкую шхуну дельфинобойцев. Поступил сигнал бедствия с вышедшего из Батума судна «Мария Клеомена» из Пирея. Потеряв управление, греки просили о помощи. В Сухуме волны повредили строящийся мол. Утром погранкатера начали возвращаться на свои базы, но никто из командиров не мог похвастаться успехом. Единственным трофеем была небольшая лодка, выловленная на траверсе Сухума. Штурвальный «ПК-194» заметил в мерно вздымающихся волнах днище. Вытащенная на борт, лодка удивила моряков новой, оригинальной формой киля, тщательностью отделки и небольшим, но мощным съемным мотором с фабричной маркой «Б-Д Вирмингам». В бортовой и подводной частях пограничники обнаружили несколько рваных отверстий, видимо и послуживших причиной того, что лодка была брошена. Вероятно, на ней-то и ушел шпион. Но где были люди?
45
На рассвете дождь так же внезапно, как и начался, перестал. Проснувшись, Сандро увидел, что комната залита солнцем. Слышно было, как во дворе с кем-то перекликается хозяйка. Через раскрытые окна виднелись обступившие дом дикие груши и яблони. Между ними розовели кусты кизила и алычи Все такое привычное и родное, что Сандро улыбнулся, быстро оделся и, напевая, вышел во двор. Около глиняной печки, приготовляя гостю завтрак, суетилась жена Христофора. Весело потрескивали горящие сучья. Из короткой трубы тянулся тонкий столбик голубоватого дыма. Ярко светило ослепительное солнце, согревая вымокшую и озябшую землю.
Постояв у плиты, где варилась кукуруза. Сандро подошел к изгороди, оглядел улицу и увидел Пурцеладзе, сидящего невдалеке на поваленном бревне. Заметив Сандро, он покачал головой и, оглянувшись по сторонам, погрозил ему кулаком. Сандро засмеялся. Пора было выходить. Быстро поев и сунув в карман приготовленный на дорогу сверток с едой, он вышел со двора, помахал рукой провожавшей его хозяйке и зашагал в сторону Бешкардаша, до которого оставалось километра три.
Как устроен человек! Шел он навстречу опасности и не знал, будет ли для него завтра так же светить солнце, будет ли он так же шагать по каменистым тропам, видеть это голубое небо и дышать этим напоенным ароматом цветов воздухом. А он шел беспечно, сбивал прутом тянувшиеся к нему с обеих сторон верви и пел. Песня бродила в нем, как молодое вино, и даже в грустные ее напевы он вкладывал веселые нотки. Все радовало. И солнце, после долгого дождя согревшее землю, и прозрачная струящаяся даль, ограниченная каменными громадами ближайших гор, среди которых он родился и вырос, и молодость, для которой нет преград.
Потом его опять начал беспокоить все тот же вопрос: почему не вернулся домой Христофор? Два дня назад ушел в Бешкардаш, что бы проверить на месте обстановку и не вернулся. На брошенный вскользь вопрос жена Христофора ответила пожатием плеч. Не знали? Педупрежденный Сандро не стал ее расспрашивать. «Э, обойдется и без него», – успокоил он себя и больше не возвращался к этому. Давно он не спал так крепко и спокойно, а утром увидел залитую солнцем комнату и окончательно утвердился в своей вере в успех.
Только подходя к Бешкардашу и спускаясь с высотки, откуда открывалось селение, он обернулся. Метрах в ста пятидесяти из-за деревьев вынырнул его неотступный спутник. Сандро не утерпел и по-мальчишески помахал ему рукой, потом, зайдя в кусты, еще раз внимательно осмотрел себя. На нем была серая домотканая рубаха с рукавами навыпуск, опоясанная тонким кавказским ремешком с серебряной, потемневшей от времени насечкой, такие же домотканные брюки, выворотные сапоги, стянутые серомятными ремешками, а поверх надеты чусты. На голове красовалась мягкая сванская шерстяная шапочка с небольшими полями. Сбоку, на поясном ремне висел крохотный охотничий нож и кожаный кисет с табаком, трутом и кресалом, через плечо переброшена черная куртка. Чем не пришедший издалека горец! Осматривая себя, он машинально ощупал грудь, где в кожаном мешочке лежали письмо полковника Чолокаева и старая вытертая справка Нижне-Тебердинского сельсовета, годичной давности, на имя Косты Беталова. Под рубашкою, под мышкой, на ремне, затянутом через плечо, в плоской кобуре лежал вальтер с двойной обоймой калибра 7, 65 – последняя новинка немецкого производства, предмет восхищения и зависти тех, кому удавалось посмотреть эту нарядную игрушку. Сандро с трудом получил разрешение Чиверадзе взять ее с собой без надежды использовать. Стараясь не думать об оружии, он все время чувствовал стягивающий грудь ремень.
Сейчас он выйдет из кустарника и с этой минуты порвется его связь с миром. Нет, не так! И там, в Бешкардаше, есть люди, много людей, близких ему, так же, как он, любящих свой край, его друзей и единомышленников. Но там есть и враги, Эмухвари, открыто противопоставившие себя народу, жестокие, безжалостные, отрезавшие себе путь отступления, путь раскаяния. В тесной связи с именем Эмхи в сводках несколько раз промелькнуло название селения Бешкардаш, заставившее работников оперативной группы насторожиться. Работа уже подходила к концу, когда совершенно неожиданно выяснилась важная роль этого маленького селения в предгорьях Абхазского хребта, служившего местом сбора банды. Здесь у Эмхи были сообщники, такие как Метакса, – связной, «почтовый ящик», информаторы, хозяева явок, люди люто ненавидящие все то новое, что вошло в их жизнь. У них были свои счеты с Советской властью, они притаились до «лучших дней». Образ жизни этих людей ничем не отличался внешне от жизни их соседей – они работали, выступали на собраниях, критиковали недостатки, аплодировали докладчикам. Даже очень близкие люди не знали их подлинного лица. До поры до времени это спасало их от разоблачения. Но шло время. Чувствуя свою обреченность, они все больше и больше ожесточались и становились опасней.
Сандро спустился в долину, на противоположной стороне которой по холму были размещены утопавшие в зелени домики. Над некоторыми из них курились дымки. Изредка слышался ленивый лай собак. Тишина и покой! Чувство неясной тревоги зародилось в сердце Сандро.
К первым домикам Сандро подходил уже готовый ко всяким неожиданностям. Он украдкой оглядывался, запоминал все мелочи. Увидев проходившую с ведром женщину, спросил ее:
– Где дом Метакса?
– Какого? – ответила она.
Сандро совсем забыл, что в селении их несколько.
– Константина, – добавил он и в первый раз пожалел, что не дождался возвращения Христофора: тогда бы не пришлось спрашивать встречных, да и обстановка не была бы такой туманной.
Женщина оглядела его.
– На том краю! – и махнула рукой в сторону горы.
Поднимаясь по неширокой улице, он подумал, что о его приходе скоро станет известно всем женщинам Бешкардаша, а через них – и всему селению. Не так уж часто посещают посторонние этот медвежий угол, чтобы это не представляло интереса для его обитателей.
Он внимательно оглядывал дома. В окнах не видно людей, улица пустынна. Впереди, в нескольких десятках шагов, она кончалась, переходила в тропу и убегала в кустарник. Дальше темнел лес. Надо было кого-нибудь спросить. Он подошел к одному из крайних домов. У калитки обернулся. Следом за ним неторопливо брел Пурцеладзе. Сандро взглянул на другую сторону. Из окна домика напротив на него удивленно и, как ему показалось, испуганно смотрел Христофор! Сандро почувствовал опасность и замедлил шаг. Из дома вышел человек и направился к нему. «Кто бы это мог быть?» – думал Сандро и весь собрался, как для прыжка.
– Здравствуй, – сказал подошедший. Внешность и одежда обличали в нем грека. – Кто тебе нужен?
– Я ищу дом Метакса. Константина Метакса.
– Это здесь. Заходи, гостем будешь, – сказал грек, отворяя калитку.
Сандро вошел во двор и остановился.
– Прошу тебя в дом, – настойчиво повторил хозяин. Сандро поблагодарил .
В комнате никого не было. Но только что здесь находились люди. На столе стояла еда и стаканы с вином. На большом, обитом железом сундуке, лежала бурка. Подушка еще сохраняла вмятину от головы. Из-под сундука высовывалось голенище сапога, со скамейки раскачиваясь, свешивался пояс. Стоя у дверей и рассматривая комнату, Сандро понял, что его появление вспугнуло обитателей дома. И не только хозяев, но и гостей. Вот хотя бы того, который спал на сундуке на своей бурке. Можно было догадаться, что этот гость не грек, как хозяин дома, потому что греки не носили бурок. Взглянув на открытую дверь в другую комнату, Сандро мысленно представил себе, как за стеной стоят эти гости и напряженно прислушиваются. В сенях загремел засов, хозяин закрывал входную дверь. И сейчас же Сандро услышал его голос:
– Проходи, садись, пожалуйста!
Сандро сел у стола. Продолжая улыбаться, напротив сел хозяин. Теперь Сандро не сомневался, что это Метакса.
– Ты Метакса? – спросил он.
– Да.
– Константин?
– Константин! – подтвердил он. – А ты кто?
– Мне нужен Хута, – не отвечая на вопрос, сказал Санро.
Метакса перестал улыбаться и с плохо деланным удивлением спросил:
– Какой Хута?
– Я пришел к Хута, – упрямо повторил Сандро, – от Арама Минасяна. – Увидев, что Метакса делает вид, что не понимает его, он добавил: – Если ты не знаешь Хута и Минасяна, прости меня, я пойду. – И встал.
– Подожди, – заторопился хозяин; – я сейчас. Он выскочил из комнаты. Сандро снова сел и услышал, как за стеной зашептались.
«Здесь! Ну, теперь держись, Сандро», – подумал он. Наконец шепот затих, в дверях показался хозяин.
– Ты прости, пожалуйста. Сейчас придет тот, кто тебе нужен. – Сказал он и извиняющимся тоном добавил: – Сам знаешь, какое время! Кушать будешь? – Не ожидая ответа, он налил вина, подвинул хлеб и мясо. Сандро поблагодарил и уже собирался выпить, но в дверях показался рослый горец. Сандро взглянул и поставил стакан на стол.
В прошлом году, когда Сандро включили в состав оперативных группы и знакомили с делом «шакалов», Дробышев показал ему фотокарточку Эмухвари.
Интересная была история, как удалось снять этого матерого диверсанта. Осенью 1930 года на одну из многочисленных свадеб в Очемчирском районе явился гость. Никто не спрашивал, кто он и откуда. Приглашенный из Очемчир фотограф в надежде на заработок без конца щелкал затвором, снимая молодых, родителей и многочисленных гостей. Вернувшись в город, он отпечатал наиболее удавшиеся снимки и стал ожидать заказчиков. Но вместо них однажды в его фотоателье с громким названием «Ренессанс» явился сотрудник ГПУ и забрал все фотографии и негативы. После допроса фотографу вернули фотокарточки и негативы. Все, кроме одной, о чем перепуганный хозяин ателье так и не догадался.
Внимательно разглядывая фотографию, Сандро хорошо запомнил черты этого красивого, продолговатого лица. Все в нем было крупным и запоминающимся – и нос с хищным вырезом ноздрей, и большой рот, и темные глаза, и огромные, как крылья летучей мыши, уши. Исключением были маленькие, коротко подбритые усики, открывавшие большие пухлые губы.
Прошел год, и вот теперь перед Сандро стоял этот человек, пировавший когда-то на свадьбе.
Интерес к Хута был так велик, что заставил Сандро на минуту забыть об опасности. Эмухвари в чустах на босу ногу, в серых брюках и синей шелковой рубашке с растегнутым воротом, с руками, заложенными назад (конечно, с оружием), стоял в дверях и пытливо смотрел на нежданного пришельца.
46
Когда Чиверадзе окончил свой доклад, Березовский поднялся, прошелся по комнате и остановился у кровати больного.
– Ты не находишь, Иван Алексадрович, что в вашей работе много кустарщины?
– Чего? – Чиверадзе даже приподнялся с подушки.
– Кустарщины, – повторил Березовский. – Смотри! На захват Минасяна ты посылаешь одного сотрудника.
– В окружении принимало участие семь человек, – перебил Чиверадзе. Василий Николаевич улыбнулся.
– Ты понял, что сделал ошибку, и подключил шестерых. – И, увидев протестующий жест своего собеседника, продолжал:
– Ну, что сделано, то сделано. Возможно, в данном случае у тебя не было другого выхода. Заметь, я говорю – возможно. Теперь дальше. В Афон поехали четыре человека.
– А Строгов, а Чиковани, а шофер?
– Ну, если ты будешь считать шофера, я вынужден буду скинуть Дробышева. Одной рукой в такой операции много не сделаешь.
– Он знает обстановку лучше других! – с горячностью сказал Чиверадзе.
– Не сомневаюсь! Но в момент ареста помощь его будет не велика. И потом, его состояние.
Зазвонил телефон. Березовский снял трубку.
– Это тебя, – сказал он, пододвигая аппарат к кровати. Чиверадзе долго слушал, потом спросил – Взяли? – Через некоторое время он повторил снова: – Взяли? – Березовский понял, что звонят из Афона.
– Что, что?! – голос у Чиверадзе сорвался. – Как ушел? – Его лицо покрылось пятнами.
Через минуту он положил трубку и рассказал Березовскому, что произошло в Афоне.
– Кто это был? – спросил Василий Николаевич.
Чиверздае пожал плечами.
– Приедут – узнаем!
– Видишь, кто-то ушел. Кто же? Где сегодня ночевал Назим?
– Нет, это не он. Он в Сухуме, но в курсе всех событий. Об аресте Жирухина ему в этот же день сообщил Шелия.
– А этот узнал от кого?
– Вечером к нему приезжал из Михайловки заведующий сельмагом. Как только он ушел, Шелия позвонил по телефону, вышел из дома и на набережной встретился с Назимом. Разговаривали минуты две-три и разошлись. Назим пошел домой и больше не выходил.
– А Шелия?
– С ним сложней, – Чиверадзе усмехнулся. – Покрутившись по улицам, он у Союзтранса взял с ходу машину и поехал в Гудауты.
– Машину установили?
– Да. По дороге он заезжал в Афон.
– К монаху?
– В том-то и дело, что нет. Зашел в ресторан, побыл у заведующего минут десять и поехал дальше.
– К Гумбе?
– Да. С машины слез у дома отдыха кожевников, рассчитался с шофером, дал ему двадцать пять рублей. Как только шофер уехал, начал опять крутить по улицам. Ходил, ходил и привел-таки к дому.
– Ну?
– Гумбы не было, но, видимо, оттуда позвонили на работу и он скоро пришел.
– Долго Шелия там был?
– Часа полтора. Потом к дому подошла машина райотдела, и Шелия уехал на ней в Сухум.
Березовский засмеялся.
– Вот это здорово! Машина милиции перевозит диверсанта и шпиона. И учти, не в качестве арестованного, а по личным делам. Забавно! Приехав в Сухум, он, наверно, еще шоферу-милиционеру дал на чай.
Чиверадзе обидчиво поджал губы и промолчал.
– И Назим, и Шелия, и Шегелия исключаются, – нахмурился Березовский и вопросительно посмотрел на своего собеседника. – А Майсурадзе?
– Тоже! Все они в городе. Я с них глаз не спускаю, – пробормотал Иван Александрович. Настроение у него было отвратительное. Одно к одному. Заболел, да еще в такую минуту. «Столько лет работали, готовили – и на тебе! – думал он. – Мало людей, но разве нехватка их может служить оправданием? Вот и результат: Минасян застрелился. Взять Жирухина поторопились. Надо было позволить ему еще „погулять“, – сколько интересного он бы дал в эти тревожные для них дни. Да побоялись, как бы чего не вышло. Еще хорошо, что успели предотвратить диверсию», – оправдывал себя Чиверадзе.
– Не будем гадать, подождем настоятеля. Но вот с Бешкардашской ударной группой из двух человек надо что-то делать. И сейчас же! – после долгого молчания продолжал Березовский. – Ты хотел послать туда еще людей?
– Конечно. Я считаю, что ребята успеют вернуться из Афона.
– Ты уж больно точно все рассчитываешь. По секундомеру. Смотри не ошибись. Когда Сандро должен выйти из Константиновки?
– Утром, часов в семь-восемь.
– А прикрывающий?
– Идет следом.
– А кто подготавливал операцию на месте? – поинтересовался Василий Николаевич и сел на кровать.
– Строгов. Часов в десять Сандро будет в Бешкардаше. – Чиверадзе посмотрел на часы. – Сейчас шесть. В восемь отправим людей.
Березовский перебил его.
– Пограничники не участвуют?
– Зачем? Их задача закрыть границу, а это далеко в горах. А вообще связь у нас всегда крепкая.
– Независимо от этого, сегодня после допроса служки и настоятеля начинай аресты. Наблюдение за всеми не снимай до самого конца.
– Конечно!
– Ну, готовь людей на Бешкардаш. Я поеду с ними.
– Это зачем же?
– Не бойся, мешать не буду. Все-таки в случае опасности лишний ствол будет.
47
В одиннадцатом часу утра к двухэтажному каменному зданию Гудаутского районного отдела милиции подъехала легковая машина. Сидевший рядом с шофером Чиковани поманил пальцем скучавшего без дела дежурного. Оправляя на ходу пояс, милиционер подбежал к автомобилю и, откозыряв, доложил, что начальник у себя. Чиковани, перепрыгивая через ступеньки грязной, захламленной лестницы, поднялся на второй этаж. На площадке и в коридоре было полно стоявших и даже сидевших на корточках людей. Пройдя мимо них, он постучал в одну из дверей с надписью «Начальник». Никто ему не ответил, он открыл дверь и вошел в комнату. В глубине ее за стандартным канцелярским столом сидел начальник районного отдела Гумба, уже пожилой, полный человек, за глаза фамильярно именуемый «бородой». Чиковани приходилось по работе встречаться с ним. После традиционных приветствий Миша доверительно наклонился к Гумбе и, хотя кроме них в комнате никого не было, вполголоса, по секрету, рассказал, что ночью у Приморского была какая-то перестрелка и «хозяин» очень недоволен, что из района ему об этом ничего не сообщили. Встревоженный Гумба ответил, что о перестрелке он знал еще ночью, но посланный им оперативник так ничего и не выяснил. Сейчас в Приморском и Чобанлуке находятся его люди и, как только они вернуться, он сообщит Чиверадзе.
– "Хозяин" сам приехал туда, – сказал Чиковани. – Злой, как черт, недоволен, требует тебя, кричал, что за других работать не будет. Поедем скорей! – закончил он.
Гумба заторопился. Они вышли к машине. Тут Гумба вспомнил, что не взял из сейфа оружие.
– Мы не перепелок стрелять едем, – засмеялся Миша. – Поехали, – поторопил он.
Рядом с шофером лежал какой-то сверток, поэтому они сели на задние места. Быстро проскочив центральную часть городка и спустившись с горы, машина вышла на шоссе. Километра через полтора, у виадука будущей железной дороги Абзианидзе увидел Дробышева и Обловацкого.
– Давай, давай, кацо, по пять рублей с человека, – смеясь крикнул он, тормозя машину.
– Поезжай скорей за «хозяином» в Сухум, – перебил его Дробышев, садясь рядом с шофером. – Сергей, садись назад! – бросил он Обловацкому. Обернувшись, он сказал Гумбе: – А, ты здесь, здоров! Едем, Саша!
– А я зачем? – спросил Гумба, зажатый между 06-ловацким и Чиковани, когда они проехали виадук.
– Чиверадзе сказал, чтобы ты тоже приехал, – усмехнулся Дробышев.
– Нет, ты подожди, я сойду, – неожиданно заволновался Гумба и положил руку на плечо шофера. – Останови машину!
Саша вопросительно посмотрел на Дробышева. Федор Михайлович незаметно толкнул его ногой и удивленно повернулся к «бороде».
– Ты шутишь, что ли? – сказал он.
– Дай сойти, говорю, – уже упрямо повторил Гумба. Кровь отлила от его багрово-красного, винного лица и оно побледнело.
– Видишь, Саша не может остановить машину… и сними руку. Не мешай водителю!
Гумба внезапно навалился на Чиковани, тяжестью тела вжал его в угол и, пытаясь выскочить из машины, рванул дверную ручку. В это же мгновенье Обловацкий схватил его за шею, опрокинул на сиденье. Гумба хотел наотмашь ударить Сергея Яковлевича в лицо, но Миша перехватил его руку. Машина продолжала идти на высокой скорости. Ярость душила Гумбу. Он бросил злобный взгляд на спокойно наблюдавшего за борьбой Дробышева и хрипло спросил:
– Что это значит?
– Успокоился? Вот так-то лучше, – ответил Дробышев. – Оружие есть?
– Нет! – коротко отрезал Гумба.
– Нет оружия, – сказал и Чиковани, – в сейфе оставил!
– Нет есть! – вытаскивая пистолет из заднего кармана брюк продолжавшего сопротивляться «бороды», перебил его Обловацкий и, глядя на Мишу, укоризненно покачал головой: – Эх ты, Шерлок Холмс!
До Афона, отдыхая от утомившей всех схватки, ехали молча, но когда миновали площадь, Гумба попросил отпустить руки.
– Потерпи, выедем на шоссе, отпустим, – пообещал Дробышев.
Не поднимая головы и растирая онемевшие руки, Гумба невнятно пробормотал:
– Что все это значит?
– Ну, если не понял, скажу: ты арестован! Не шуми и не сопротивляйся. Бесцельно, да и для тебя будет лучше!
До конца никто больше не сказал ни слова. Только выйдя из машины и подходя к подъезду со стоявшими у дверей часовыми, Гумба остановился и осмотрелся кругом. Взглянул на каменный мостик, переброшенный через шумящий поток, на обступившие его тонкие стволы кипарисов, на зеленеющие так близко горы, на синее без единого облачка небо.
– Ну пошли. Руки назад! – услышал он резкий голос сзади, тяжело вздохнул и вошел в здание.
48
В сенях что-то упало и загремело. Сандро повернул голову и заметил, что в темноте мелькнула чья-то тень.
– Ты спрашивал Хуту? – спросил Эмухвари.
– Да, – продолжая сидеть, ответил Сандро.
– Зачем он тебе нужен?
– А ты кто, Хута?
Эмухвари кивнул головой. Тогда Сандро встал, почтительно поклонился и, стараясь сдержать охватившее его волнение, начал рассказывать о поручении, о встрече с Минасяном и перестрелке с неизвестными. Рассказ заинтересовал Эмухвари. Постепенно он все ближе и ближе подходил к столу, у которого стоял Сандро, и, когда тот начал рассказывать о ранении Минасяна, сел на скамейку, Метакса, не желая мешать, вышел из комнаты. Когда Сандро сказал, что Минасян, чувствуя, что ему не уйти, поручил ему отнести письмо сюда, Эмухвари всполошился.
– Его захватили живым?
Сандро пожал плечами и объяснил, что отойдя с километр, он слышал выстрелы. Кто знает, что там было? Хута вскочил и забегал по комнате, потом крикнул:
– Подожди! – и выскочил в сени. И сейчас же в комнату вернулся хозяин.
«Э, не доверяют», – подумал Сандро.
– Дай есть, – попросил он.
– Кушай, пожалуйста! – кивнул головой Метакса. Сандро перекинул ноги через скамейку и пододвинул к себе несколько тарелок.
– Ты вино пей! – пригласил Метакса и, оглянувшись на дверь, заговорщицки наклонился к Сандро: – Его живым взяли, да?
В тоне Метаксы звучала тревога. Сандро прекратил есть, посмотрел на него, цокнул языком, не торопясь налил в стакан вина и выпил. Потом ладонью вытер рот и снова начал есть.
Как только за дверью послышались шаги, Метакса отодвинулся. В комнату вернулся Хута. Следом за ним вошел другой, лет сорока, с такими же крупными чертами лица.
– Здравствуй! Письмо у тебя? – сказал он отрывисто. Сандро кивнул головой.
– Давай!
Сандро расстегнул рубашку, достал сумку и протянул неизвестному пакет. Читая его, тот изредка бросал быстрые взгляды на Сандро. Закончив, подозвал Хуту и вполголоса что-то сказал ему по-абхазски. Теперь Сандро уже не сомневался, что перед ним старший Эмухвари. «Если младший – руки, то старший – голова», – вспомнилось ему определение Дробышева. По отзывам, он был более спокойный… и человечный, если такое слово можно вообще было применить к этим не знающим жалости людям.
Поговорив с братом, старший Эмухвари заставил Сандро повторить свой рассказ сначала. Когда Сандро дошел до встречи с Минасяном, он перебил его:
– В Ажарах ты заходил к Измаилу?
– Нет, – ответил Сандро и сейчас же насторожился: «Почему Эмухвари спросил об этом?» – Зайду на обратной дороге.
– Не заходи! – жестко приказал Эмухвари.
– Но отец Георгий говорил… – начал Сандро.
Старший Эмухвари злобно перебил его:
– Дурак твой Георгий! Измаил продался чекистам. Его видели в Сухуме.
Сандро вздрогнул. Внимательно смотревший на него Хута понял это по-своему и успокоил:
– Ничего, не бойся, в городе все узнают и сообщат нам.
– Мы достанем его и там! – добавил он с вспыхнувшей яростью.
– Я свое сделал, – покорно сказал Сандро, – и пойду домой. Мне ничего передавать не надо? – спросил он у старшего.
Тот посмотрел на брата и, обменявшись с ним взглядами, махнул рукой.
– Ты прав, пойдешь через час, но другой дорогой, через Семенли на Келасури, а оттуда на Марух. Хорошо пойдешь – завтра днем пройдешь перевал, послезавтра дома будешь! Деньги есть? Нету! – не ожидая ответа, решил он. – Сейчас письмо напишу. Деньги дам. Кто знает, может скоро гостем у тебя буду. Примешь? – он невесело засмеялся.
– Гость в доме – хозяину радость, – кланяясь, пробормотал Сандро.
Как только братья вышли, Метакса снова подошел к Сандро.
– Как думаешь, живой он? – спросил он тихо.
«Боишься?» – глядя на растерянное лицо хозяина дома, злорадно подумал Сандро.
– Не такой он человек, этот армянин, чтобы сдаться живым! – успокоительно сказал он. – А ты чего боишься?
Но Метакса только махнул рукой – лучше бы убили – и вышел из комнаты.
Оставшись один, Сандро подошел к окну. Как и час назад, улица была пуста и тиха. Даже собаки не лаяли.
«Ну хорошо, возьму письмо, уйду, из леса смотреть буду, пока не подойдут наши, – рассуждал Сандро. – Ну, а если они побоятся оставаться здесь и пойдут следом за мной? Что делать тогда? Или еще хуже – наши задержатся? В темноте не очень-то возьмешь их. Что решать, как решать? Нет, не по мне эта дипломатия! А что, если попробовать самому? – мелькнула мысль, но он сейчас же отбросил ее: – Нет, не справлюсь!» – и уже больше к этому не возвращался.
Услышав за спиной шаги, Сандро обернулся – к нему подходил Метакса.
– Хута сказал, чтобы я провел тебя до Семенли.
– А это далеко? – поинтересовался Сандро. «Не доверяют или хотят помочь?» – подумал он.
– Версты три. Дальше сам пойдешь. Что-то толкнуло Сандро. А если попробовать? Получив письмо и деньги («Пару баранов купишь!» – сказал Эмухвари), Сандро попрощался и вместе с хозяином дома вышел во двор. До дверей его провожал Хута. Сандро взглянул на дом – у окна стоял второй Эмухвари.
– Подожди здесь! – направляясь к калитке, бросил Метакса. Он подошел к изгороди и осмотрел улицу. Потом вернулся и махнул рукой. – Пойдем, никого нет!
Выходя из калитки, Сандро взглянул на противоположный дом. У него потеплело сердце: из окна смотрел Христофор. Сандро даже показалось, что тот помахал ему рукой.
Пройдя несколько десятков шагов и выйдя на небольшую лужайку, они поравнялись с дремавшим в траве человеком. Лицо спящего было прикрыто от солнца платком. Рядом с ним лежали сапоги и небольшой хурджин. Миновав его, Сандро обернулся. Человек переворачивался на другой бок, платок сполз с его лица, и Сандро увидел улыбающегося Пурцеладзе.
Откладывать разговор с Метакса не было смысла. И Сандро решился.
– А если армянина взяли живым и он все расскажет чекистам, знаешь, что тебе будет? – спросил он шедшего рядом грека.
Тот замахал руками.
– Что ты, что ты! Совсем пропадем. Им что, ушли в лес – ищи их. А здесь – дом, хозяйство, семья. – Представив себе приближающуюся беду, Метакса схватился руками за голову и застонал: – Что будет, что будет!
Сандро остановился.
– Спасать себя нужно, вот что! Бояться их будешь – сам погибнешь!
– А что делать? – опуская руки, растерянно спросил грек.
– Пойдем, помогу, – Сандро показал на лес.
49
В пятнадцать ноль-ноль закончили окружение села. Особенно тщательно были перекрыты выходы и тропы северной части. Но кто мог предугадать маршрут врага? Наблюдение за домом убеждало, что Эмухвари еще там и, судя по их спокойному поведению, не догадываются о надвигающейся опасности. Возможно, они ожидали еще какого-нибудь связного? Или хотели дождаться темноты, чтобы спокойно уйти?
Напряжение нарастало. Наконец, в пятнадцать тридцать пять из комнаты вышел уже возвратившийся из леса Метакса, постоял на веранде, посмотрел кругом и вернулся в дом. Строгов, наблюдавший в бинокль, заметил в его движениях какую-то нервозность. Дальнейшее ожидание становилось опасным, и он послал записки Березовскому, Хангулову и Пурцеладзе. Минут через двадцать посланный им Христофор вернулся с ответом. Березовский соглашался с предложением Николая Павловича окружить дом, предложить Эмухвари сдаться, а в случае отказа, еще до темноты ворваться в комнаты и взять их силой. Конечно, нужно стараться взять их живыми.
Но Березовский рекомендовал начать не в шестнадцать ноль-ноль, а в восемнадцать. Пурцеладзе ответил Строгову лаконично: «Командуй – будем выполнять». От Хангулова посланный не вернулся. Строгов прильнул к биноклю. Неожиданно Христофор толкнул его в бок и показал рукой на улицу. К их дому подходил Дробышев. Борода и большие пушистые усы, прикрытые соломенной шляпой с широкими полями совершенно изменили его лицо, но рука, рука! По ней-то, да еще по хорошо знакомой походке вразвалку и узнал его Строгов. Как только Дробышев вошел во дворик, Строгов тихо свистнул, и через минуту они уже лежали вместе на чердаке и сквозь оторванную доску наблюдали за домом Метаксы.
– Зачем ты пришел? – укоризненно покачал головой Строгов.
– Я дрался с этими людьми целый год. А теперь, когда дело подошло под занавес, ты считаешь, что я должен быть дома? Нет, брат! Мое место сейчас здесь.
– Но тебе будет трудно, – мягко сказал Николай Павлович, – мы закончим это без тебя.
Дробышев грустно улыбнулся.
– Я слишком много потерял в этой борьбе, чтобы не иметь права быть теперь с вами.
Образ Елены проплыл перед его глазами. Не молодой, веселой, жизнерадостной, какой он знал ее в Москве. Нет, иной! Той, которую он запомнил в последние дни. Смерть Елены покончила все счеты, все сомнения. Осталось одно: она любила его и вернулась. Горькое чувство сдавило сердце Дробышева.
Не сразу удалось ему взять себя в руки.
– Расскажи, как обстоят дела, – попросил он Строгова, справившись, наконец, с собой.
Николай Павлович, не отрываясь от бинокля, подробно рассказал об обстановке.
– А где именно засады?
Строгов показал расположения постов.
– Ты здесь бывал раньше? – спросил он Федора Михайловича.
– В прошлом году, мимоходом, – ответил Дробышев. – Примерно представляю себе местность. А с этим Метакса не сорвется?
– Черт его знает! – нахмурился Строгов. – Сандро сообщил, что он согласился помочь. Спасает свою шкуру. Пришлось рискнуть, другого выхода не было.
– Судя по местности, уходить они должны на Семенли, – высказал предположение Дробышев.
– Мы тоже так думаем. Там их встретят Березовский, Сандро и милиционер. В случае нужды слева поможет Пурцеладзе. Он с другим милиционером рядом.
– А Виктор? – спросил Федор Михайлович.
– Напротив нас и тоже с милиционером. Они с той стороны дома, там есть тропа на Андреевку. Перекрыли на всякий пожарный, – засмеялся Строгов. – Обидели парня. Он в бутылку лез, требовал, чтобы его поставили там, где Сандро и Березовский. Говорил, что когда тебя ранили, клятву дал отомстить.
– Тоже мне кровник! – улыбнулся Дробышев. – А клятву действительно давал.
Выстрел, раздавшийся за домом Метакса, перебил его. Они насторожились. Сразу залаяли молчавшие до этого собаки.
– Смотри, смотри! – зашептал Строгов. – Метакса на балконе машет шапкой.
– Значит, вышли! Только поздновато он выскочил, уже стреляют.
И точно в подтверждение этих слов за домом в направлении засады Хангулова послышалась частая дробь выстрелов. Казалось, в пустой кастрюле пересыпают горох.
– Надо перекрыть на всякий случай дорогу на Михайловку, – заволновался Дробышев.
– На развилке дорог – опергруппа милиции, – сказал Строгов.
– Ну, тогда порядок! Давай выходить.
Уже спускаясь с чердака, они услышали крик: «Скорей!» Перегоняя друг-друга, оба выскочили во двор и с пистолетами в руках кинулись к ограде. Через улицу, обхватив руками голову, бежал Метакса. Из-под его пальцев, заливая лицо, тянулись все увеличивающиеся яркие полоски крови.
– Пошли на Андреевку! – испуганно крикнул он, пробегаяя мимо.
Лихорадочная стрельба начала затихать. Выстрелы постепенно перемещались вправо, раздавались реже, огонь велся прицельный и более опасный. Несколько раз высоко над головами Дробышева и Строгова тоскливо пропели шальные пули.
Маскируясь за деревьями, контрразведчики короткими перебежками достигли дома Метакса, обогнули его и очутились на маленькой вытоптанной полянке с плотно обступившим ее кустарником. Выстрелы теперь слышались отчетливей и резко перемещались вправо. Перестрелка шла в движении. Видимо, Эмухвари нарвались на Хангулова и, отстреливаясь, уходили туда, где засел Пурцеладзе.
Надо было торопиться. Строгов и Дробышев бросились в направлении уходящих выстрелов. Продираясь через чащу, они снова услышали частую стрельбу. Совсем рядом зачиркали пули: бандиты приблизились к Пурцеладзе и он встретил их огнем. Пришлось залечь и ожидать, пока Эмухвари примут решение. В поисках лазейки они могли пойти правее и наткнуться на Березовскиго или начать отход и попасть под огонь Дробышева и Строгова. Третьего пути у них не было.
Неожиданно ухнула граната, за ней вторая. На короткое время перестрелка затихла. В тревожной тишине особенно четко слышался треск сухих ветвей: несколько человек, не выбирая дороги, шли на них. Дробышев и Строгов приготовились к встрече, но шум неожиданно начал уходить вправо, на Березовского. Враг чувствовал, что его обкладывают, в поисках щели бросался из стороны в сторону. Наткнувшись на третью засаду, Эмухвари будут прорываться к тропе, ведущей на перевал, а в случае неудачи – через Бешкардаш на юг. Отход их через селение был особенно опасен – возможны жертвы среди жителей. Оставалось перекрыть этот последний путь отступления. Строгов и Дробышев поднялись, прошли сотню метров вправо и снова вышли к дому Метакса. У зеленой полянки они остановились. Сколько человеческих ушей прислушивалось к наступившей обманчивой тишине. Наконец она прорвалась – часто захлопали выстрелы, грохнул взрыв гранаты и застрочил ручной пулемет: бандиты наткнулись на засаду Березовского. Частые хлопки выстрелов порой сливались в сплошной гул, изредка покрываемый разрывами гранат. На какие-то доли секунды огонь стихал, и тогда ясно слышалось однообразное постукивание пулемета. Бандиты упорно пробивали себе дорогу на Семенли.
– Да! Жарко там сейчас! – произнес побледневший Дробышев.
Нетерпеливый Строгов предложил:
– Может, ударим сзади?
– Спокойно! Теперь скоро. Не уйдут! – сдержал его Дробышев. Трудно брать их будет, – продолжал он, поднимаясь и отдирая мешавшие ему усы и бороду, – но надо кончать!
Они пересекли полянку, быстрым шагом прошли вдоль стены дома, очутились у изгороди и залегли. Перд ними лежала улица, по-прежнему пустая и настороженная.
Стрельба затихла. Противники затаились и, высматривая друг друга изредка обменивались огнем. Отчетливо слышался полет пуль. Вот одна, над головами, сломала ветку, другая глухо ударила в зазвеневший ствол. Вдоль улицы, стелясь по дороге, как бы предупреждая об опасности, уныло чиркали невидимые шмели. Некоторые из них, задев каменистую землю, поднимали столбики пыли и, взвизгнув, уходили вверх.
Незаметно подкрались сумерки. Темнота наступала со стороны моря, будто пытаясь нагнать уходящее за деревья солнце.
Из-за угла крайнего от леса дома появился один из Эмухвари. Согнувшись и прихрамывая, он пробежал по улице и тяжело упал в придорожную траву. Следом за ним из-за дома показался второй. Осматриваясь и прижимаясь к изгороди, он подбежал к первому и лег рядом. Они поднимались, делали короткие перебежки, вновь падали и снова вскакивали. Чувствовалось, что они спешат выйти из опасной зоны. Им казалось, что путь на юг через селение свободен, и они торопились им воспользоваться. Когда Эмухвари поднялись для очередного броска, Федор Михайлович резким, срывающимся голосом крикнул:
– Бросай оружие!
Эмухвари выстрелили и кинулись в траву. Дробышев и Строгов ответили. Перестрелка велась в упор. В сгущавшейся темноте вспыхнули огоньки выстрелов. Наконец Федор заметил, что огонь со стороны бандитов прекратился. Контрразведчики вскочили, перепрыгнули через бровку ограды и кинулись вперед.
Дробышев первым набежал на тела Эмухвари.
– Стро-о-гов! – нарушая наступившую тишину, протяжно кричал из темноты чей-то голос. – С-т-р-о-г-о-в!
– Мы з-д-е-с-ь! – так же протяжно ответил Дробышев.
– К-а-к д-е-л-а?
Федор узнал Пурцеладзе.
– С-ю-д-а! – вмешался в перекличку Николай Павлович.
Вскоре около неподвижно лежавших Эмухвари собрались все. Враг не ушел.
Чекисты не сразу хватились, что с ними нет Сандро. Березовский вспомнил, что в самом начале перестрелки Сандро был ранен и отполз в сторону, в кусты, чтобы перевязать рану.
Встревоженные, все двинулись на поиски. Не долго пришлось им блуждать! Сандро лежал на боку в десятке шагов от места засады, подобрав ноги, сжавшись в комок. Горькая гримаса боли искривила его лицо. Чекисты поняли, как тяжело умирал их мужественный и веселый друг.
50
Крысы бежали с тонущего корабля, а Чиверадзе говорил себе: «Подождем немного, подождем еще. Ну, еще денек, ну еще один…» Это становилось опасным. Дмитренко не раз докладывал ему, что интересующие их лица нервничают. Как бы чего не случилось! А Иван Александрович только усмехался и, просматривая сводки, требовал не прекращать наблюдение ни на минуту. Казалось, его не беспокоило, что работая без отдыха, сотрудники выматывались, засыпали на ходу. Когда об этом говорили, он отмахивался: «Нужно потерпеть, скоро все кончится!» Чувствовалось, что он сам на пределе и может снова заболеть. Большого напряжения стоили непрекращающиеся допросы Жирухина, настоятеля, Гумбы и других.
Непохожие друг на друга, с разными характерамы и взглядами, эти люди были объединены одним: ненавистью к советскому строю, к народу. Присутствуя при допросах, Чиверадзе удивлялся, как окружающие раньше не замечали их звериной злобы.
Понятна была ненависть бывшего настоятеля Ново-Афонского монастыря, отца Иосафа, в миру Евгения Павловича Зубовича, ротмистра лейб-гвардии кирасирского Ее Величества полка, желтого кирасира, своим прошлым чем-то напоминавшим князя Касатского из толстовского «Отца Сергия». Барин, аристократ, отпрыск старинного рода, записанный в бархатную книгу столбового дворянства, он, даже уйдя из «мира», оставался «белой костью». Было ясно, почему он стал врагом. Но Жирухин? Что толкнуло его в лагерь врагов? Что сделало его озлобленным и непримиримым?
На допросах он бравировал своими политическими убеждениями, еще несколько дней назад так тщательно скрываемыми. Цинично рассказывая о своей преступной деятельности, он не щадил своих сообщников и, как ни странно, не пытался спрятаться за спины других. Гумба вел себя иначе. Отрицая вначале все предъявленные обвинения, он отступал, прижатый фактами, понемногу сдавая позицию за позицией. Упорнее всех был отец Иосаф – Зубович. Когда его спросили, где радиостанция, он удивленно посмотрел на Дмитренко и Чиверадзе и, пожав плечами, ответил, что вообще в своей жизни никогда ее не видел.
Но здесь неожиданно помог служка – Маринец. Вообще он знал много, этот маленький монах, помимо своей воли втянутый в эту компанию. Зубовичу пришлось сдаваться. Наконец, на одном из последних допросов он назвал имя своего последнего гостя. Так следствие пришло к Кребсу. Услышав эту фамилию, Дмитренко обменялся взглядом с Чиверадзе и прекратил допрос.
– Пора, Иван Александрович! – сказал Дмитренко, когда они остались одни. И тогда Чиверадзе, уже не колеблясь, ответил:
– Хорошо! Сегодня!
Первым в управление был доставлен Назим Эмир-оглу, задержанный в тот момент, когда он садился на теплоход «Грузия», шедший в Батум. В его маленьком чемоданчике, кроме обязательных зубной щетки, мыла, полотенца и пижамы, обнаружили небольшую тетрадку с непонятными на первый взгляд записями. Даже пустой чемоданчик все же оставался тяжелым. Вскрыли дно и увидели плотно уложенные пачки денег купюрами по десять фунтов стерлингов. Втиснутый между ними лежал массивный золотой портсигар. Кроме подлинных документов в заднем кармане брюк был обнаружен паспорт, разные справки на имя Шония, деньги в советских знаках и… пистолет Дробышева.
Почти следом за Эмир-оглу привезли Шелия. Входя в помещение комендатуры, он из-за нерасторопности дежурного мельком увидел Назима. У него тоскливо сжалось сердце. Изредка, в бессонные ночи, к Шелия приходила мысль о возможном аресте, но он обманывал себя надеждой уйти в последнюю минуту в лес, к Эмухвари. «Ну, а дальше что? – задавал он себе вопрос. – Что ж, так всю жизнь в лесу?» И успокаивал себя тем, что это ненадолго, все переменится, а если нет, можно уйти за реку Чорох, в Турцию. На этот случай он кое-что скопил и хранил в потайном месте. Как-то в разговоре с Назимом он поделисся с ним своими опасениями, но тот успокоил его: до этого не дойдет, а если и случится, то есть люди посильнее, чем мы с тобой, они позаботятся о нас.
Не успели оформить арест и поместить в одиночку Шелия, как два сотрудника привезли Шелегия. Этот производил впечатление обыкновенного уголовника с грубыми, вульгарными манерами, шуточками и матерной бранью. Он наивно верил в то, что ему твердили его руководители: «Ничего не бойся, выручим!» И он не боялся. В протоколе обыска значилось, что у него отобраны пистолет и револьвер с большим количеством патронов, а в комнате, за ковром, обнаружена кавалерийская винтовка. В прошлом он уже неоднократно судился за кражи и грабежи. Обыск и камера не были чем-то новым и неожиданным для него. Правда, раньше им больше интересовался уголовный розыск, «уголовка», как называл он. Там все было проще. Тогда среди проходивших мимо сотрудников розыска он узнавал знакомых по прежним арестам, те в свою очередь, узнавали его и зачастую в шутливой форме спрашивали о здоровье и делах… Он с наигранной беспечностью отвечал, ожидая, пока его отведут в камеру, где уж наверняка он встретит своих «корешей» – друзей по профессии, таких же «блатных», как он. Здесь, в ГПУ, все было иначе. Испугало Шелегия, что его поместили в одиночку. «Чудят, легавые», – подумал он, но чувство трвоги холодком обожгло сердце.
Прошло несколько часов, а Чиковани, посланный за Майсурадзе, не возвращался. Он уже звонил Чиверадзе и Дробышеву, докладывал, что нигде не может его найти.
Иван Александрович нервничал и не отходил от телефона, ожидая сведений. Были перекрыты все места, где Майсурадзе мог появиться, – и никаких проблесков. Он и его «хвост» точно провалились.
– Когда последний раз звонили с поста? – спросил Дробышев.
– А? – переспросил занятый своими мыслями Чиверадзе.
Дробышев повторил вопрос.
– Часа три назад.
– А просочиться на «Грузию» он не мог?
– Нет, этого не могло быть. Там же были люди, следившие за Назимом, они бы увидели. Нет, нет, это исключается!
– А выходы из города?
– Что ты, экзаменуешь меня, что ли? Ведь его же водят наши люди. Куда пропали они? Если бы потеряли – позвонили бы немедленно! Нет! Он, конечно, в городе.
– Иван Александрович! Можно мне связаться с Союзтранспортом, с заведующим? Он не из болтливых, я его знаю. Предупрежу: на всякий случай.
– Звони!
Федор Михайлович снял телефонную трубку и попросил Союзтранс.
– Директор, ты? – спросил он. – Здравствуй! Говорит Дробышев. Когда у тебя ушли последние машины на Сочи и на Гали? И больше не будут? Будут? Когда?
В эту минуту их разговор перебила междугородная. Срочно вызывал Афон.
– Давайте! Алло, алло, кто? – взволнованно крикнул Дробышев.
Телефонная связь тридцатых годов! Но сейчас она не подвела.
Говорил старший смены:
– Майсурадзе только что приехал на попутной машине в Афон, машину не отпускает, зашел в ресторан. В разговоре с шофером сотрудник выяснил, что пассажир просил отвезти его в Сочи. Что делать?
Дробышев посмотрел на Чиверадзе.
– Пусть берут! – ответил Чиверадзе. – Только предупреди, чтоб осторожно, он наверняка вооружен. И чтоб по дороге не выбросил чего. Спроси, вещи при нем есть? Чемодан? Что это они все с чемоданами разъезжают, как курортники? – в первый раз за весь день улыбнулся Иван Александрович. – Ну, пусть берут! И немедленно сюда!
Чиверадзе тут же вызвал оперпункт Афона и приказал, как только машина уедет, произвести тщательный обыск в кабинете и на квартире директора ресторана, арестовать его и срочно доставить. Вешая трубку, Иван Александрович с облегчением вздохнул.
– Уф, гора с плеч! Китов собрали, кажется всех. Осталась мелкая рыбешка.
Он повернулся к Федору.
– Организуй посменный отдых, пусть ребята отоспятся!
51
Это входило в привычку. После работы Замковой торопился домой, убежденный, что Елена вернулась и ждет его. Нетерпение подстегивало. Он ускорял шаги и, подходя к дому, почти бежал, но поднимаясь по лестнице, замедлял шаг, заранее смакуя радость встречи. Он так отчетливо представлял себе эту минуту, что ясно видел черты ее лица, почему-то слезы… и останавливался. Ему хотелось продлить это состояние. Передохнув, он медленно поднимался на четвертый этаж. Остановившись у дверей со своей табличкой, прислушивался, но в квартире было тихо, и тогда постепенно в нем проходило это чувство восторженности. Он устало нажимал кнопку и долго не отпускал руку, слушая, как разносится дребезжание звонка. В передней слышалось шарканье туфель Евдокии Андреевны, и дверь открывалась. По ее лицу он видел, что ничего не изменилось, никто не приехал, и к нему возвращалась старческая усталость, безразличие и апатия. Это становилось маниакальной болезнью. Временами ему казалось, что он сходит с ума. Пытаясь бороться, он навязывался в гости, но с некоторых пор заметил, что его избегают. Как-то вечером, сидя у своих друзей, он неожиданно попросил дать ему водки. Выпив и ничем не закусив, старчески пожевал губами и… заплакал. Все бросились к нему, начали успокаивать, но он плакал все сильнее и сильнее. Его лицо, никогда не бывшее красивым, в эту минуту было неприятным и жалким. Видимо, устыдившись своей слабости, он извинился и ушел. Об этом случае стало известно. С ним пытались говорить, он молча слушал, соглашался, качал головой… и молчал. Говорили, что он начал пить. Все это было очень неприятно и стыдно. Так, понемногу, он остался один. Нет, не один. Дома всегда его ждала верная нянька, Евдокия Андреевна, понимавшая причину его состояния, его слез. Желая успокоить, она садилась напротив него и не торопясь рассказывала о ней, о том, что рано или поздно она вернется и ей будет неприятно видеть его таким, и они снова хорошо заживут. Видя, как он с посветлевшим лицом слушает, как с уголках его глаз накапливаются слезы, она тоже начинала плакать. Успокоившись, поила его чаем, и как маленького, укладывала спать. Так прошло лето. Осенью в Москву из Сухума возвратилась отдыхавшая там семья его хороших знакомых. Перед отъездом Евдокия Андреевна втайне от Григория Самойловича попросила их навести справки о Елене Николаевне. Не думая выполнять просьбы, они пообещали, но совершенно неожиданно в разговоре с портье гостиницы узнали о трагической гибели Русановой. Это их заинтересовало, и после небольших усилий им стали известны подробности ее смерти. Возвратившись в Москву, они хотели сообщить об этом Григорию Самойловичу, но когда им рассказали о его состоянии, отказались от этой мысли, поделившись по секрету новостью со своими друзьями. Вскоре это стало известно всем, кто знал Замкового. Все, кроме него. Один из его приятелей, решив, что клин выбивают клином, как то днем, зная, что Замковой на работе, приехал к нему домой и рассказал Евдокии Андреевне о смерти Елены Николаевны. Она растерялась, долго плакала, и, как ни странно, жалела не убитую, а Григория Самойловича. Договорившись, что она постепенно подготовит Замкового, приятель уехал, считая, что выполнил свой долг. Но шли дни, а старуха так и не решалась нанести удар. Понемногу другие новости и события вытеснили из памяти людей эту трагическую смерть, но как-то, в октябре, после очередного заседания комиссии по планировке города к Григорию Самойловичу подошел один из архитекторов и после небольшого служебного разговора, вспомнив услышанный рассказ о его драме, выразил соболезнование. Григорий Самойлович вначале ничего не понял и попросил объяснить. Его собеседнику стало не по себе. Он понял, что сделал глупость, пытался уклониться от дальнейшего разговора, но встревоженный Замковой резко изменился в лице и, взяв под локоть и отведя в сторону, твердо потребовал рассказать все. Кляня себя за неосторожность, архитектор передал Григорию Самойловичу, что знал сам. Кругом стояли и ходили люди. Разговаривали, спорили, смеялись, рассказывали анекдоты, курили. А в углу, у окна, малознакомый человек, подбирая слова, говорил ему о гибели самого близкого и родного человека. Выслушав до конца, Григорий Самойлович, сдерживая себя, поблагодарил своего собеседника, пожал ему руку и хотел отойти, но почувствовал, что ноги не слушаются его. Он сел на подоконник, опустил голову и задумался. Боль была слишком велика, чтобы он мог плакать. Почему-то вспомнились их первые встречи, совместная жизнь, но в памяти проходили только хорошие, ясные моменты их отношений. Она стояла перед ним как живая, улыбающаяся и веселая, такая осязаемая, что он начал тихо разговаривать с ней. Он был спокоен, почти спокоен, чтобы думать о том, что больше никогда ее не увидит. Что ж, он будет один. В конце концов, ведь это не надолго, – усмехнувшись, подумал он, и внезапно у него возникло безумное желание увидеть Дробышева. В нем не было зависти к молодому сопернику, нет. Сейчас это был самый близкий ему человек, с которым он мог поговорить о мертвой. Если она ушла к нему, значит, он был хороший, лучше, чем он. Все, что она ни делала, было хорошо и правильно. И никто в мире не мог разуверить его в противном. И никого впускать к себе, в свой внутренний мир он не собирался! Он напишет туда, в Сухум. Дробышев не сможет отказать ему во встрече, в дружеской беседе… К нему подошли, напомнив, что уже поздно. Он засуетился, но, встав, взял себя в руки, выпрямился и вышел на улицу.
52
За военным городком шоссе идет вправо и, уткнувшись в каменную стену, отгораживающую море, резко сворачивает влево. Сейчас же за поворотом, у дороги, начинается кладбище. Каменная стена обрывается и с шоссе видно море, залитый солнцем берег, слышен неумолчный прибой волн, крики купающихся. Жизнь! А здесь, за ветхим деревянным, местами обвалившимся забором, тихо. Холодок и полумрак от закрывающих небо кипарисов.
Ноябрь, но еще бушует лето, все в цвету. Разве только изредка в воздухе медленно проплывает желтеющий лист. Плавно раскачиваясь, он ложиться на еще зеленую траву и напоминает о близкой осени.
Невдалеке от входной калитки, почти над обрывом, в заросшей гуще орешника – могила. Ни таблички, ни надписи. У обложенного свежим дерном холма с уже увядшими цветами сидит человек. Он смотрит на холм, на дорожку, посыпанную красным дробленым кирпичом, на неподвижные ветви орешника. Он думает о чем-то своем, изредка по-хозяйски оправляет еще не сросшуюся дернину.
С дороги доносится шум проходящих машин, женский смех.
Из оврага тянет сыростью и тлением. Человек поднимает голову и видит через покачивающиеся пики вплотную стоящих кипарисов кусочек синего неба. Это очень высоко и далеко. Тишина. Кажется, так было всегда. Он думает о том, что где-то рядом борются, работают, смеются и плачут, любят и ненавидят.
Наконец, человек встает. Теперь видно, что он высок и, несмотря на седину, молод. Военная форма ладно сидит на его подтянутой фигуре. Он смотрит на могилу, точно хочет надолго запомнить дорогое ему место, надевает фуражку со светло-синим, цвета неба, верхом и малиновым околышем и решительно идет к выходу. И только сейчас вспоминает о своей спутнице. Возвращается назад. У могилы на скамейке – сжавшаяся фигурка. Он ласково кладет руку на плечо женщины. Она встает, и он видит ее заплаканное лицо.
– Что вами, Этери? Почему вы плачете? – говорит он, гладя ее голову, долго успокаивает и ласково, но настойчиво берет за руку и ведет к выходу.
– Что с вами, Этери, дорогая? – упорно допытывается он.
– Ничего, ничего, – отвечает она, продолжая всхлипывать. – Просто мне очень грустно. Ведь ваше горе давно стало моим. Вот вы уедете, и все кончится, все! – бормочет она, потом смотрит ему в глаза и медленно говорит: – Вы ничего, ничего не поняли, Федор… Федор Михайлович! Идите, идите, оставьте меня здесь!
В ее голосе Дробышев слышит такую решительность и враждебность, ее глаза так отчужденно смотрят на него, что он чувствует себя смущенным и в чем-то виноватым.
«Неужели это Этери, хохотушка Этери, еще так недавно сидевшая ночами у моей кровати, кормившая меня с ложечки», – думает он. Ему кажется, что она ждет от него каких-то решающих слов, ответа на незаданный вопрос. Но он ничего не может ей сказать. Поворачивается и быстро идет по аллее. Идет и знает, что потял еще одного близкого человека, которого, вероятно, уже не встретит.
У калитки он останавливается. По шоссе идет веселая стайка молодежи. Юноши и девушки смотрят на Дробышева, переводят взгляды на кладбище. Стираются улыбки и замирает смех. Они с сочувствием смотрят на человека с грустными, усталыми глазами и седыми висками. Он поднимает к фуражке левую руку, приветствует их. И улыбается.
Что ждет его впереди? Будет много горя и радостей, подъемов и ошибок, встреч и расставаний. Одни события обогатят, другие – разочаруют. Будут дни колебаний и сомнений. Будут войны, которые потребуют напряжения всех сил, физических и духовных. И будет каждодневный труд, оправдывающий человеческое существование на земле.
Но что бы ни случилось, он навсегда запомнит эти дни, эти годы возмужания и становления характера.
И где бы он ни был, на всем своем пути он будет чувствовать направляющую руку партии!
Сквозь листву проглядывало море. Синее и спокойное, оно уходило к чуть видимой линии горизонта, сливалось с темнеющим бездонным небом и пропадало. Вечерело. Даль становилась неясной, расплывчатой. В комнату вместе с сумерками вошла тишина.
– О чем задумался? – Чиверадзе подошел к стоящему у открытого окна Дробышеву.
– Обидно, Иван Александрович, – проговорил Федор, – сколько труда, сколько сил затрачено. Каких товарищей потеряли. Сандро. Забыть его не могу! А Кребс ушел. Выходит, все жертвы напрасны!
– Жаль товарищей, это верно, – грустно ответил Чиверадзе. – Только не прав ты, не напрасно все это. Нет, не напрасно! Сколько врагов выловили, забыл? А ликвидация Эмухвари? Окончилась охота за этими волками. Кончено дело «шакалов»! Ну, а Кребс, что ж. Кребс ушел, но мы еще встретимся с ним. Все равно встретимся. Ведь он «специалист», «знаток» России. Попыток своих не оставит, хозяева заставят его прийти. – Чиверадзе взглянул на море, на темнеющий купол неба: – Да, чуть не забыл! Москва сообщила: в Стамбул прибыла подводная лодка. Догадываешься, кто был на борту?
Федор утвердительно кивнул.
– Его сняли на носилках и перевезли прямо на квартиру британского морского атташе. Вызвали посольского врача, а потом и хирурга.
– Неужели ранен?
– Да, в ногу, выше колена. И, видимо, серьезно. Насчет ампутации не знаю, но хромать во всяком случае будет долго. Когда ты едешь?
– Завтра утром.
– Зайди в обком. Звонил Нестор Апполонович, попрощаться с тобой хочет.
Чиверадзе сел на диван и подозвал к себе Дробышева.
– Посиди. По старому обычаю это полагается. Приехал ты сюда молодым, – он усмехнулся, – а уезжаешь убеленный сединой. У нас в Грузии считают, что седина – признак ума. Ну, это дело спорное, а вот насчет опыта, знания жизни – согласен. И срок-то небольшой – два года, а смотри, сколько пережито, сколько сделано, как объединила и породнила всех нас работа. И кровь товарищей, братьев. Уедешь – не забывай друзей, край, где ты так много перенес, возмужал, где выполнял задание Родины. И еще один совет – подбодрись, не раскисай. И выбрось мысль, что ты больше никому не нужен. Нужен, понимаешь, очень нужен. Делу нашему, стране, товарищам. Все еще у тебя будет – и радости, и огорчения… и любовь. Все впереди! Голову выше, генацвале! – Чиверадзе встал.
– Спасибо, Иван Александрович! – дрогнувшим голосом ответил Дробышев, поднимаясь с дивана. – За все спасибо. Ничего не забуду.
– Дай я тебя обниму.
Они долго не разжимали рук. Наконец Чиверадзе мягко оттолкнул Федора.
– А теперь иди, иди, друг! До свидания, будь счаслив! – он резко отвернулся.
Дробышев вышел.
ЭПИЛОГ
Всю дорогу полковник Дробышев играл в шахматы с соседом по купе, высоким, красивым грузином, студентом Института народного хозяйства. Кончились экзамены, и его молодой попутчик ехал на каникулы к родным в Сухуми. У него недавно умер отец, и он еще носил на рукаве традиционную траурную повязку.
– Как фамилия вашего отца, Зураб? – поинтересовался Дробышев.
– Брегвадзе, – ответил студент. Вы кого-нибудь знаете в Сухуми, бывали там? – в свою очередь спросил он своего пожилого партнера.
Дробышев усмехнулся.
– Сколько вам лет, Зураб?
– Двадцать первый.
– Когда-то знал многих. Но это было давно, и вас, мой милый бакалавр, тогда еще не было на свете. И вашего отца, Ванечку Брегвадзе, одного из первых председателей колхоза Гальского района, знал! Я не ошибся? – улыбаясь, посмотрел он на удивленного собеседника.
– Правильно! Мы из Гали. Но последние годы, после возвращения из армии, отец работал в обкоме партии. Значит, вы бывали в Абхазии?
– Бывал, бывал, – добродушно подтвердил Дробышев.
– Вы теперь его не узнаете, наш Сухуми, – с гордостью сказал Зураб.
– Узнаю! – твердо ответил Федор Михайлович. – Друзей, как бы они не изменились, всегда узнают. Ну, а теперь спать, спать пора! – видимо, не желая продолжать разговор, закончил он. – Если не проспите, разбудите, когда подъедем к Туапсе. Хорошо?
За окном быстро темнело. Поезд часто нырял в тоннели, и тогда казалось, что уже наступила ночь. Вагон мягко покачивало. Федор Михайлович лежал с закрытыми глазами, но сон упорно не шел к нему. И опять воспоминания завладели им.
– Как быстро прошла жизнь, – думал он. Вот миновала война, которую он провел на фронте. Куда она его ни бросала! Венгрия, Чехословакия, потом Германия. Потом пришлось выехать на Дальний Восток.
И опять началась кочевая беспокойная жизнь на границе. За это время Дробышев исколесил побережье Приморья, Сахалина, Курил и Камчатки. Граница была морская, растянутая на сотни, тысячи километров, и каждый участок требовал непрестанного внимания. На смену обессилившей «Интеллидженс сервис» пришел новый противник. Наглый, самоуверенный, с еще не прошедшим хмелем победы, один во многих лицах, но с разными именами, будь то «Си-Ай Джи», «Си-Ай-Си» или «Эм-Ай-Джи», но с одной задачей, одной целью.
Перед Дробышевым расстилались воды Японского моря, стремительные проливы Лаперуза, Курильской гряды и Беринга, бесконечные просторы Тихого океана.
На далеких горизонтах дымили груженые до ватерлинии военные транспорты, цепочкой шедшие к берегам побежденной страны восходящего солнца и освобожденной от японцев Кореи.
В небе, в подозрительной близости к границе, мелькали реактивные самолеты со знакомыми опознавательными знаками. «Заблудившись», они часто пытались пролететь над нашей землей. Как только в воздух поднимались краснозвездные «ястребки», они отваливали и уходили в море. Чужие перископы бороздили морскую поверхность. Заслышав приглушенные выхлопы советских торпедных катеров, они торопливо ныряли в глубину.
Как-то в руки Дробышева попала «Дейли Мейл». На восьмой странице он наткнулся на фамилию Кребса. Всезнающий репортер сообщал читателям газеты, что прибывший в Шанхай полковник сэр Томас Ю. Кребс недавно за особые заслуги награжден орденом Британской Империи II степени. Значит, вместе с наградой он получил звание рыцаря – командора ордена.
Дробышев улыбнулся, вспомнив, как в осеннюю ночь тридцать первого года этот «рыцарь» бежал, спасая свою жизнь, бежал по размытому штормом морскому берегу.
Командировка Дробышева затянулась, и только осенью тысяча девятьсот пятьдесят шестого года он возвратился в Москву. У товарищей были семьи, дети, а он так и остался один. Дробышеву показалось, что он старик, никому не нужен и пора идти на покой. Федор Михайлович пошел к генералу Бахметьеву. И опять, так же, как и двадцать пять лет назад, оказывается, его начальник все знал. Знал, что он захандрил, и устал, и постарел.
– Ну, выкладывай, что у тебя там, – разглядывая Федора, улыбнулся Бахметьев.
Услышав, что Дробышев думает идти в отставку, Иван Васильевич усмехнулся.
– Значит, в старички записался! Смотри какой! А я, что же, молодой, не устал? Нет, ты это, брат, брось. Хандра на тебя напала, это так. Видно, плохо, что тебя никто не пилит, – сказал он, вспомнив слова двадцатипятилетней давности. – Ну, да мы тебя женим. Эх, нет в живых Василия Николаевича, он бы тебя пропесочил. Знаешь что? Ты вот до командировки на Восток просился в отпуск. Поезжай-ка в Сухуми, посмотри знакомые места. Поброди по берегу, попей вина, вспомни молодость и возвращайся. Поверь, все будет в порядке! А там, гляди, еще и женатый приедешь, так бывает. И всю хандру как рукой смахнет.
На другой же день Дробышев выехал в Абхазию.
Была поздняя осень, самое прекрасное время года, время созревания плодов, медленного увядания природы. Дни становились короче. Было еще тепло, но по ночам холодало.
Наконец-то он сможет удовлетворить свое тайное, все эти годы не проходившее желание – встретиться со своей молодостью. Знал, что это будет очень грустно, но отказаться от этой встречи не мог. Кто знает, придется ли еще когда-нибудь поехать туда. Хотелось побродить по знакомым местам, посидеть на берегу моря, встретить друзей, навестить могилу Елены. Наконец-то он признался себе в этом самом сильном желании.
Сквозь полусон Федор Михайлович почувствовал чье-то прикосновение.
– Подъезжаем к Сочи, – раздался негромкий голос. – Вы просили…
Дробышев поднялся, взглянул в окно и засмеялся.
– А как же Туапсе?
Он взглянул на сконфузившегося Зураба и вышел в коридор.
Действительно, все вокруг было новым. Вместо маленьких деревянных платформ выросли белоснежные и вычурные колонны нарядных станций, огромные клумбы и бетонные вазы с яркими южными цветами. Всюду в горах и ущельях из-за деревьев выглядывали дома отдыха и санатории с разбегающимися во все стороны дорожками. Непрерывное полотно пляжа с бесчисленными гигантскими цветастыми зонтами пестрело белыми и коричневыми купающимися. Одни из них восторженно махали руками проходящему поезду, другие провожали его ленивым взглядом. В пене прибоя, выбирая яркие ракушки и обточенные водой камешки, деловито копошились дети. Снова мелькали забытые названия – Шепси, Аше, Лоо, Дагомыс, Сочи.
Наконец, после длинного туннеля открылась залитая солнцем Гагра с цветами, морем, толпами отдыхающих.
Поезд снова ушел надолго в горы. Слева промелькнуло Бзыбское ущелье с матовой ниточкой дороги к Рице, неповторимому Голубому озеру. Справа, в дымке, показалась и исчезла Пицунда. Снежные вершины подошли совсем близко. Похолодало и стало темней. Когда-то, в погоне за неуловимой бандой, он исколесил эти места, где верхом, где пешком, спал одним глазом в холодных кошах, сидел в засадах, напряженно прислушиваясь к шорохам и посвистам ночного ветра. А сейчас? Да! Изменилась древняя Абхазия, «страна Души».
Поезд прошел лесистую полосу Гудаутского района и, вырвавшись из нее, начал спускаться снова к морю. Дробышев открыл окно и, горя от нетерпения, смотрел вперед. После короткой остановки в Гудаутах, разросшихся и похорошевших, поезд шел вдоль берега. Вот виадук, около которого он арестовал Гумбу, вот окруженный пеной подводный камень, памятный по последней перестрелке. Вот Приморское, а за ним Ахали-Афони с его белой громадой монастыря, с санаториями, со старыми ивами и прудами. Справа проплыла свеча маяка. Скоро и Сухуми, незабываемый город неповторимой молодости!
Кто остался у него там, кто помнит его? Выросли новые люди, бегавшие при нем в коротеньких штанишках. Они ничего не помнят: ни борьбы с врагами, которую вели их отцы и деды, ни боев на перевалах с отборными полками альпийских стрелков, всяческих «эдельвейсов» последней войны. Не помнят пустого, обезлюдевшего моря, проволочных заграждений на этих нарядных пляжах, всей этой ощетинившейся границы. Все создано для них, и они принимают это как должное.
Он действительно не узнал его. На месте малярийного болота, как в сказках Шахерезады, вырос вокзал – дворец с ажурной вязью колонн, с острыми шпилями, уходящими в небо, огромный, залитый солнцем.
Новенькая «Победа» за несколько минут доставила его в город. У воздушной, легкой и белой платформы Бараташвили[117] он попросил шофера остановиться, перешел широкую асфальтированную улицу и остановился у изгороди Ботанического сада. Не было тенистой запущенной аллеи, по которой когда-то бежала Елена.
Шарообразные, аккуратно подстриженные, стояли декоративные буксусы и лавровые деревья, между ними пламенели канны. На одной из магнолий белел не успевший упасть цветок. По-летнему светило солнце. У Дробышева сразу ослабели ноги, он присел на камень у ограды. С другой стороны улицы за ним удивленно наблюдал шофер. В машине монотонно отстукивал счетчик. Рядом с такси, в ларьке, изнывая от жары и скуки, продавец ел мороженое. Прошел электровоз с длинным составом товарных вагонов, прогудел и скрылся в туннеле. Было тихо и буднично. На противоположной стороне стояли большие дома из белого камня с нарядными балкончиками. Раньше здесь прятались в зелени маленькие деревянные домики. Он поднялся и пошел к машине.
Вечерело. Кое-где вспыхивали огни лампионов. С наступлением сумерек все больше гуляющих заполняло набережную, улицы и сады.
Отдохнув, Федор Михайлович вышел в город. Кафе напротив было полно. Он смешался с толпой и направился в сторону центра. Гуляя здесь раньше, он не успевал здороваться. Сейчас не увидел ни одного знакомого лица.
Он прошел мимо гостиницы «Ткварчели», где останавливался, когда впервые приехал сюда, мимо «Рицы», где жила Елена, увидел новое здание театра с цветными каскадами фонтанов. Гора, некогда приют «шакалов», была залита электрическим светом. Общительный прохожий охотно пояснил, что гора теперь называется Сухумской, там парк и на вершине ресторан.
– Владение нашего Луки, – добавил он с улыбкой.
– Что за Лука? – продолжая рассматривать гору, поинтересовался Федор Михайлович.
– А ты приезжий, курортник? – спросил прохожий. Дробышев кивнул головой.
– Э, это наша знаменитость. У него, понимаешь, шесть детей – и все девочки.
– Сихарулидзе?! – воскликнул Дробышев.
Сухумец удивленно посмотрел на него и разочарованно протянул:
– А говорил приезжий! – и, махнув кому-то рукой, скрылся в толпе. Итак, первый знакомый был найден. Федор Михайлович решил немедленно идти на гору, но раздумал и пошел бродить по набережной.
Долго ходил он в этот вечер по чудесному городу. Из залитых светом домов и санаториев доносилась музыка, в аллеях и парках звенели смех и песни. А над всем этим постепенно затихающим шумом, на черном бездонном небе горели яркие осенние звезды. Только они и были прежние. Они и море!
Так же как и раньше, оно покорно лежало у ног, мягко шелестело прибоем и серебристая лунная дорога, переливаясь и играя, уходила к чуть светлой линии горизонта.
В гостиницу Дробышев вернулся поздно, послал записку Сихарулидзе и лег, но заснул только на рассвете.
– Открыто, входите! – не поворачивая головы, сквозь сон крикнул с кровати Дробышев. И скорее почувствовал, чем услышал, что кто-то стоит в дверях и переминается с ноги на ногу.
Федор Михайлович повернулся и увидел седого человека. Что-то кольнуло в сердце. Знакомыми были и сутулая фигура, и большие добрые глаза, пристально рассматривавшие его, и мягкая застенчивая улыбка.
– Андрей! – крикнул Дробышев, спрыгнул с кровати и, как был в трусах, бросился к своему другу.
Так произошла встреча с Анрдеем Дмитренко. И не только с ним. В коридоре стоял, не решаясь войти, Лука Сихарулидзе, тот самый Лика, который помог разоблачить Жирухина.
– Как дочки, Лука?
Все было в порядке, все замужем. И Сихарулидзе – давно дедушка.
Они сидели в номере, на балконе, бродили по городу, обедали на горе в ресторане. И говорили, говорили. Дмитренко узнал, что генерал Березовский убит в последних боях у озера Балатон в Венгрии, Хангулов работает в научно-исследовательском институте, женат, у него трое детей.
– А Обловацкий, Строгов живы?
– Оба живы. Строгов воевал. Недавно вернулся в Москву. Женился, получил квартиру.
– Ну, а Обловацкий?
Оказалось, что Сергей ушел из органов, окончил «Плехановку».
– А где Иван Александрович? – нерешительно спросил Дробышев, точно чувствуя, что его нет в живых, раз сам Андрей не сказал о нем ни слова.
– Убит наш Иван Александрович, – вздохнул Дмитренко. – В конце сорок второго, в боях на перевалах. А какой человек был.
– Кого видел из наших?
– Приезжал сюда из Тбилиси Пурцеладзе, полковник, толстый и важный стал. Миша Чиковани здесь. Работает, по-прежнему влюблен в свою жену. Двое ребят у них. Хотя какие там ребята – здоровые парни. Чочуа – в Совете Министров. Вот уж кто не изменился совсем, такой же скромный и неразговорчивый. Как-то встретил Шервашидзе, помнишь, твой хирург. Старый стал, но все такой же подвижный, энергичный. Спрашивал, где ты, жив ли? Он теперь профессор.
Узнав, что Дробышев хочет пойти на кладбище, Дмитренко предложил проводить его. Когда они втроем проходили мимо обкома, к ним подошел Константиниди. Здороваясь с Дмитренко, он посмотрел на Федора Михайловича:
– Товарищ Дробышев? – спросил он неуверенно.
– Дробышев! – ответил Федор, пытаясь вспомнить, кто это. Константиниди затряс ему руку. Чувствовалось, что встреча его взволновала.
– Я Константиниди, из музтехникума. Одиссей Константиниди, – повтерил он. – Вы, наверно, не помните. Вот Елена Николаевна… – он запнулся… – Мы с ней познакомились, когда вы были ранены. Какой она была человек, какой милый человек! – схватив Дробышева за руку, скороговоркой говорил он. – Вы простите меня. Мы много говорили о вас.
Услышав, что они идут на кладбище, Константиниди решил сопровождать их, но, только дойдя до Красного моста, выходящего на Тбилисское шоссе, вспомнил, что кладбища-то нет.
– Как нет! – всполошился Федор Михайлович.
– Теперь там парк. А кладбище перенесли.
– Все равно пойдем!
За невысокой каменной оградой лежал сад. Они прошли по аллеям, пытаясь угадать место, где была могила. Но время и перепланировка сделали свое.
– Что-ж, пошли назад! – внезапно предложил помрачневший Дробышев и быстро направился к выходу. Ему захотелось остаться одному, скорей добраться до гостиницы, броситься на кровать, закрыть подушкой голову и ни о чем не думать.
– Ты долго пробудешь у нас в Сухуми? – догоняя его, спросил Дмитренко.
Федор замедлил шаг, остановился, сказал, немного подумав:
– Нет. Завтра еду домой, в Москву!
Всю дорогу шли молча. Только подходя к гостинице, Федор Михайлович вспомнил:
– А Дзиапш-ипа, надеюсь, жив?
– Нет, умер. Верней, убит.
– Убит? – вскинул голову Дробышев.
– Да. Впрочем, это темная история. Ты уехал в тридцать первом. В тридцать третьем в Эшерах в него стреляли. Позже, когда девочки подросли и им надо было учиться, он переехал в город. Работал. В тридцать седьмом-тридцать восьмом, во время болезни, когда он лежал один, загорелся его дом. Дверь комнаты оказалось запертой снаружи, хотя дочери утверждали, что уходя, они ее не закрывали. И, если бы не соседи, выломавшие дверь, он бы сгорел. Тогда этому не придали значения.
Теперь Федор шел рядом, внимательно вслушиваясь в каждое слово.
– Во время войны, кажется, в сорок первом, он вернулся в Эшеры. Девочки кончили десятилетку, учились в пединституте. А в сорок втором его убили. Не знаю точно. По-моему, убили. Говорили, что он пропал из дому. Его искали и на второй день нашли… в кустах на берегу моря, с проломленной головой. Удар был нанесен сзади.
– Убийцу поймали?
– Занимался этим уголовный розыск, но так ничего и не сделал. Сам знаешь, какое было время: на перевалах – немцы, в море – немецкие подводные лодки, с Кубани и Крыма забрасывали парашютистов.
– А семья?
– Девочки учительствуют где-то на селе, – закончил Дмитренко.
«…Убили все-таки Дзиапш-ипа! – думал Дробышев. – Значит, еще есть где-то притаившееся охвостье старого. И новые наследники Крабса. Ведь там тоже растет смена, молодые, натасканные! Их ничему не научила война …»
А он хотел уйти от борьбы, на покой. Нет! Он не имел права на отдых! Во имя тех, кто погиб, кто своей кровью сделал Родину такой великой и прекрасной!
Рядом с шоссе, за невысоким барьером глухо ворочалось море, било в стену.
Дробышев подошел к каменному парапету, спрыгнул на берег. Ветер развел неспокойную зыбь. Частая волна била по камню, рассыпалась каскадами блестевших на солнце брызг.
Далеко в море, по краю горизонта ходили темные валы, сталкивались, над ними вспыхивали белые гребешки и исчезали. Пологий берег тонул в мягкой туманной дымке, за ним проглядывали спокойные лесистые горы.
Все эти годы где-то в глубине души таилось не проходившее чувство, что жизнь сведет его с Кребсом.
"Мы еще встретимся, полковник Кребс! – подумал Дробышев. – Встретимся! – вслух повторил он спокойно и твердо, поправил кобуру с пистолетом и пошел вдоль берега.
1955-1957 гг.
Москва – Сухуми – Москва.
Борис Соколов
Первая встречная
Георгию Мдивани
I
Ночью Марков внезапно проснулся. Неясная тревога толкнулась в грудь, сжала сердце. Он открыл глаза, и, еще не понимая причины, осмотрелся. В большом трехстворчатом окне, на фоне начинавшего светлеть неба, смутно вырисовывалась блестевшая от прошедшего дождя темная крыша дома на противоположной стороне переулка. Ветви большого раскидистого дерева, как длинные человеческие руки, раскачиваясь, тянулись к окну. Правее, в верхнем окне, желтел огонек. Непонятная взволнованность не оставляла Сергея. Он прислушался, но кругом стояла тишина. Было так тихо, что он слышал звон в ушах и четкие удары сердца. Привычным движением протянул руку к ночному столику, нашел портсигар, размял папиросу, закурил. Неяркий, колеблющейся огонек осветил знакомые очертания комнаты – белую дверь, угол шкафа, полки с книгами. Сергей глубоко затянулся, повернул голову к большому портрету в простой раме над диваном и сразу понял причину тревоги. Ему была видна полуожнаженная, с ниточкой жемчуга шея, резко очерченый подбородок и тонкие, недобрые губы. Огонек папиросы погас и спрятал лицо женщины, но он и в темноте помнил широкий лоб, блестящие черные затянутые волосы с пробором посредине и косой разрез настороженных глаз…
…Рядом кто-то всхлипнул. Марков поднял голову и взглянул в полутьму. На другом конце скамейки ссутулилась фигура женщины. Сжавшись в комочек, она плакала, по-детски шмыгая носом. Мелкой дрожью ходили ее плечи. «Как она здесь очутилась? Неужели вздремнул и не заметил, что она села?»
Сергей пришел в парк, чтобы отдохнуть от тяжелого напряженного дня, забыть обиду. Еще бы!.. Он был уверен, что вопрос об отпуске решен. Сегодня должен был пройти курортную комиссию и через несколько дней, мягко покачиваясь в вагоне поезда «Москва – Сухуми», приближаться к морю. А там месяц отдыха – двадцать четыре бездумных дня, теплый песок, прогулки по горным тропам, неторопливые беседы по вечерам на веранде санатория… Солнце, горы! И постоянное приподнятое состояние взволнованности от лежащего рядом моря. Огромного, синего и удивительно спокойного, меняющего свои цвета от мутно-зеленого и нежно-голубого до черного. Черного моря!.. Утром, когда он собрался в поликлинику, его вызвал начальник отдела, которого за глаза звали «стариком», и объявил, что отпуск откладывается. Заметив расстроенное лицо Маркова, «старик» покрутил в руках карандаш и, глядя в глаза, утешающе сказал:
– Ничего, поедешь в октябре! Осенью там еще лучше!
«Да, лучше, – с обидой подумал Сергей. – Тебе хорошо, для тебя лучше Малаховки нет ничего».
Значит, надо было ждать еще три месяца, дышать раскаленным асфальтом, задыхаться, не спать по ночам. Нет, нет, Сергей имел основание чувствовать себя усталым и обиженным…
Женщина громко вздохнула и всхлипнула.
«Э, здесь горе посильнее моего!» Жалость шевельнулась в сердце Маркова, и он снова взглянул на свою соседку. Прижавшись головой к коленям, она продолжала плакать, видимо, не замечая постороннего. Сергей подвинулся к ней и, наклонясь, участливо спросил:
– Почему вы плачете? Случилось что?
Женщина не ответила, заплакала еще сильней.
– Не надо, успокойтесь! Что с вами? – продолжал говорить Марков и слегка тронул женщину за руку, но она, не поднимая головы, дернула плечом.
Сергей уже пожалел – «еще вообразит, что пристаю», – и хотел вернуться на свое место. Но женщина подняла голову и взглянула на него. Смуглое, с крупными чертами лицо было некрасиво, но чем-то привлекало к себе. Легкая пушистая косынка сползла с головы, открыв черные, блестящие, туго затянутые волосы с пробором посередине. Узкие, чуть косые глаза смотрели открыто и внимательно.
– Вы так громко плакали, что…
– … Что вы решили проявить внимание и заботу? – чуть иронически, но не враждебно, перебила женщина.
«Острая! – подумал Сергей. – И поделом мне! Не лезь в чужие дела!»
– Простите, если это вас обидело, – отодвигаясь, пробормотал он.
– Нет, это вы простите меня, – порывисто ответила женщина, – я не права!.. Мне показалось, что… – она замялась, – теперь я вижу, что ошиблась… – И после недолгого раздумья продолжала: – Мне было очень грустно. Не смейтесь, пожалуйста! Неужели не бывает вам тоскливо?
– Нет, почему же!
– Вот видите! А здесь так хорошо. Тихо. Где-то далеко играет музыка, рядом проходят и смеются люди. А ты одна со своим горем…
– Горем?
– Да, горем! Почему это удивило вас? Или вы думаете, что на земле его уже нет?
Он улыбнулся.
– Конечно, есть! Но горе горю рознь. И помяните слово, оно пройдет, и вы будете смеяться, вспоминая эти слезы.
– Я никогда бы не смогла это сделать, – серьезно сказала она. – Я не могу смеяться над своей болью, даже если это боль прошлого… – Она задумалась и, видимо разговаривая с собой, медленно окончила: – Даже когда не стоило бы плакать!
В аллее совсем стемнело. В ветвях кустарника шевелились серябряные листья – отблески далеких фонарей. Стало прохладней. Отчетливей слышался смех и шарканье ног гуляющих. Теперь Сергей с трудом различал ее лицо.
Блеснул огонек спички. Женщина закурила. Сергей успел увидеть, что она откинулась на спинку скамейки.
– Представляю, как хорошо сейчас где-нибудь на юге, у моря, – вслух подумала она.
– А вы там бывали? – чтобы не молчать, спросил Сергей.
– О, каждый год. Я люблю Крым. А вы?
– Нет, я предпочитаю Кавказское побережье! Там естественнее.
– Там сыро. Мне с моими легкими нельзя.
– Что же мешает вам поехать на свой любимый Южный берег? – полюбопытствовал Сергей. – Или не пришло время отпуска? – Он вспомнил о своем…
– Нет, я не работаю.
– Значит, не пускает изверг-муж? – улыбнулся Марков.
– И этого нет!
– Что, не изверг?
– Нет. Просто у меня нет мужа. Был и нет.
– Разошлись?
– Да, – коротко сказала она.
Ему показалось, что разговор ей неприятен. Но он не отставал:
– И это было причиной слез?
Она кивнула головой.
– Раз он ушел, значит, не стоило жалеть и плакать!
– А если наоборот?
– Тогда тем более!
– Все значительно сложней, чем кажется со стороны, – медленно сказала она. Желтоватый огонек папиросы мелькнул в воздухе и упал в кусты. – Много лет назад я видела фильм. Помню его название: «Человек остался один…»
– О чем?
– Об одиночестве. О том, как человек остался один, ему было тяжело, но в последнюю минуту его поддержали… – Она помолчала. – В кино так бывает всегда. В жизни реже!
– Мне кажется, вы слишком мрачно смотрите на вещи. Ну, разошлись, так что ж, жизнь кончилась? Будете работать! Вы раньше работали?
– Да!
– Ну и снова начнете, – он засмеялся, – замуж выйдете еще! Если плакать не будете. Мужчины не любят плаксивых женщин.
– А вы?
– Что я?
– Вы тоже не любите?
– Честно говоря, нет! Боюсь. Из-за этого и не женюсь…
– Чувствую, что боитесь! – она немного помолчала. – Это встречается редко и поэтому хорошо! Я болтлива, не правда ли? Вы так подумали обо мне, я угадала?
Марков запротестовал.
– Нет, подумали! – уверенно сказала она и уже тише и как-то теплей проговорила: – Не приписывайте себе в заслугу и не думайте обо мне плохо, но так бывает. Как в том фильме. Мир полон людей, а человек один. Стало грустно, он заплакал. И ему захотелось поговорить с кем-нибудь, поделиться своим горем.
Она закурила снова, и в свете горящей спички Сергей заметил, что рука ее дрожит.
Сергей засмеялся, встал и поклонился:
– Спасибо!
– Не обижайтесь! Кто я для вас? Первая встречная. Встанем – и разойдемся в разные стороны. Быть может, пройдут годы, прежде чем мы встретимся где-нибудь в метро или троллейбусе. И не узнаем друг друга. Нет, нет… Просто стало очень тоскливо, и я заболталась. – Она задумалась. – Это плохо, когда человек один… – В ее голосе Сергей услышал грустные нотки.
Ему захотелось поддержать ее, подбодрить. Но он опасался, как бы этим не обидеть, не оскорбить. Она действительно верно заметила, что он боится женщин. Нет, не боится, конечно, но стесняется, робеет. И где-то в глубине души завидует тем, кто свободно чувствует себя в женском обществе. Ему хотелось сказать ей хорошие слова, дружески протянуть руку, помочь. Но как это сделать – не знал.
– У вас есть родные? – неуверенно спросил он.
– Нет, никого. Теперь нет даже своего угла, потому что я ушла от мужа.
– Как же будет дальше?
Она не ответила. Сергею показалось, что она пожала плечами. Теперь они сидели почти рядом, но он скорей чувствовал, чем видел ее.
– Как же будет дальше? – спросил он снова.
– Буду искать работу, – тихо сказала она, – это не так уж трудно.
– А как же с комнатой?
– Пока сняла угол у одной старушки. Дайте мне, пожалуйста, папиросу, – попросила она, и Сергей увидел протянутую руку.
– У меня сигареты.
– Все равно! Спасибо!
Она закурила и сейчас же встала.
– Пора идти, уже поздно. Прощайте!
– Можно проводить вас? – попросил он вставая.
Она засмеялась, но смех был невеселый.
– Стоит ли? Я не могу быть интересной собеседницей.
– Я провожу вас, – твердо сказал он и пошел следом за ней.
На широкой, освещенной матовыми шарами аллее, они остановились.
– Давайте знакомиться, – сказал Сергей, – Марков, Сергей.
Женщина засмеялась, протянула руку:
– Ирина Гутман. – Рука была мягкая и холодная. Лицо усталое с мелкой сетью морщинок. Глаза их встретились, и на мгновенье Сергею показалось, что по тонким ее губам скользнула улыбка.
– Ну, познакомились, теперь пойдем. Как ваше отчество?
– Алексеевич. А ваше?
– Просто Ирина.
И снова ему показалось, что она улыбнулась.
Обойдя небольшой пруд, они вышли на Крымский вал и медленно пошли к мосту. Ему хотелось, чтобы она говорила о себе, о людях, которые ее окружали; а она, не торопясь, точно подбирая слова, искоса поглядывая на Сергея, рассказывала о прочитанных книгах, о спектаклях и кинокартинах. Он слушал и не мог перевести разговор. На мосту она остановилась, подошла к перилам.
Под ними медленно текла широкая темная река. Местами на воде шевелились отраженные огни фанарей набережной. Слева, весь в огнях, раскинулся парк, откуда, как эхо, доносились звуки перебивающих друг друга оркестров.
Женщина облокотилась на каменный парапет и, точно забыв о своем спутнике, долго смотрела на воду, парк, на темные пролеты далекого моста,
– О чем вы думаете? – не выдержав молчания, спросил Сергей.
– О себе! – подумав, ответила она, не отрывая взгляда от реки.
– Вас тревожит будущее? – Сергей помолчал. – Или вы думаете о прошлом?
– И то и другое! Все страшно плохо! Быть может, только сейчас я начинаю это понимать. – Она передернула плечами, резко подняла голову, взяла руку Сергея. – Не будем больше говорить об этом, хорошо?
– Не будем!
Переходя улицу, она попросила взять ее под руку. Ему приятно было идти рядом с этой женщиной, приятно, что встречные смотрят на нее. Нравилась ему и медленная, усталая походка, и мягкая женственность, и беспомощные слезы, и даже резкие переходы от горя к смеху. «Кто мог, кто посмел ее обидеть?» – спросил он себя. Ему хотелось знать о ней все, быть радом. «Первая встречная! – вспомнил он. – Что ж! А как же встречаются люди? Вот Лешка Костылев познакомился в очереди у телефонной будки. А как живут…»
Она смеялась, вспоминая забавные пустяки, смешные черточки знакомых, и он не узнавал ее. Точно там, по ту сторону моста, она оставила слезы и заботы о завтрашнем дне. Временами голос срывался, в нем слышались истерические нотки, но Сергей не замечал, радовался, что удалось помочь ей забыться, смеялся вместе с ней. Подходя к дому, они замедлили шаги. Если бы она сказала, что живет где-нибудь у заставы, Сергей был бы счастлив. Но он понял, что они пришли, и это огорчало. Он сжал локоть, почувствовал теплоту ее тела, и ему показалось, что она на мгновение прижалась к нему.
У подъезда небольшого двухэтажного старенького дома, видимо еще помнившего времена Пушкина, она остановилась.
– Вот я и дома! – Сергею почудилось в ее голосе сожаление.
Он посмотрел ей в глаза, но она отвела взгляд в сторону. И тут Сергей заметил, что в профиль она просто красива. Резкие черты стушевались, стерлись. Тени исчезли. Лицо стало молодым, почти юным.
Словно почувствовав его восхищенный взгляд, Ирина медленно обернулась.
«Сейчас уйдет!» – понял Сергей. Предложил пройти еще, но она мягко погладила его руку:
– Поздно, мне не откроют дверь. – Потом помолчала и как-то тепло, тихо сказала: – Вот и все! Смотрите, как хорошо! Случайно встретились, было очень грустно, а поговорила с вами – и стало легче. Спасибо! Вы правы! Конечно, все уладится и будет хорошо… – Она снова помолчала и уже совсем тихо закончила: – Вот только вас я больше не встречу.
Он горячо запротестовал:
– Почему? Нет, нет, мы должны встретиться! У вас есть телефон?
Она кивнула.
– Дайте мне, – попросил он, доставая записную книжку.
– Это не совсем удобно. Он у соседей. Дайте лучше ваш.
Он назвал.
– Это домашний… А служебный? Вдруг захочется позвонить днем.
На мгновение он заколебался, но тот час же сказал. Она попросила, чтобы Сергей записал сам.
– Ваш муж в Москве? – спросил Марков.
Она улыбнулась.
– Сережа, милый! Вы меня допрашиваете? Уж не работаете ли вы в милиции? Тогда помогите мне с пропиской!
Он сконфузился и извинился.
– Кстати, а где?
– В дном из институтов.
– О, будущий ученый!
Сергей пожал плечами.
Шло время, они стояли у парадного, он держал в своих руках согретую им руку и готов был стоять до утра. Наконец, она первая вспомнила, что ей пора.
– До скорой встречи!
Сергей ясно увидел, как глаза ее блеснули.
– До завтра! – крикнул он. Улица была пуста, но, если бы кругом стояли люди, он крикнул бы все равно. Захлопнулась дверь и у него сжалось сердце. – До завтра! – повторил он тихо, повернулся и, уже не оглядываясь, пошел в сторону метро.
На противоположной стороне от затененного подъезда большого серого дома отделился человек и, прикрывая лицо кепкой, быстро пошел за Сергеем. Когда Марков дошел до угла, человек махнул рукой, из-за дома вышел второй, в сером пыльнике, и пошел за первым.
Дойдя до станции метро «Кропоткинская», Сергей остановился у входа. Двери были открыты, но он огляделся по сторонам, взглянул на небо, усыпанное большими мерцающими звездами. «Странно, звезды в Москве!» – подумал он. Он никогда не замечал их раньше. Их было очень много, все небо усыпано ими. Ему показалось, что они подмигивают ему. Он засмеялся и широким шагом, минуя метро, пошел по бульвару. У памятника Гоголю остановился, взглянул на него и счастливо подмигнул.
– Когда я тебя увидел, ты плакала, когда мы шли, ты грустила, позже ты смеялась, – вслух подумал он, – завтра я тебя увижу. Все будет хорошо!..
На скамейках сидели забывшие о времени парочки. Но Сергей им не завидовал, верил, что будет так же сидеть с Ириной, обязательно будет!.. Подойдя к Никитским воротам, Сергей почувствовал, что устал. Вспомнив, что у него остался один рубль, махнул рукой проезжавшему такси, шофер притормозил, Сергей сел рядом и на вопрос «куда» – показал рукой: прямо!
Как только машина под желтым светом светофора проскочила площадь, из тени домов выскочили двое, забегали, заметались, но площадь была пуста.
– Черт! Уехал! – выругался человек в пыльнике. – Ты запомнил номер? – спросил он второго.
Тот кивнул головой.
…Поднимаясь по Рождественскому бульвару, Сергей услышал щелчок, увидел на циферблате счетчика выскочивший рубль и, подъехав к остановке трамвая, остановил шофера.
– Стоп! Приехали! – достал единственную бумажку, вышел из машины, вошел в подворотню дома и спрятался за выступом. Когда такси проехало мимо, Сергей вышел из ворот, прошел мимо комиссионного магазина и пошел по Сретенке домой. Не доходя до Колхозной площади, свернул в переулок и поднялся к себе на четвертый этаж.
Спал он плохо, ворочался, просыпался, часто курил и все время думал о встрече…
… Первые солнечные лучи скользнули по комнате, заполнили светом, убрали из углов серые тени, позолотили стекла трехстворчатого окна.
Сергей с трудом оторвал от подушки голову, и проваливаясь в приятную муть сна, увидел в окне покачивающиеся зеленые верви, длинные, как человеческие руки…
II
Гутман попала в поле зрения органов государственной безопасности. Там стало известно, что в 22.40 она быстро вышла из дома, села в такси и приехала к главному входу Центрального парка культуры и отдыха имени Горького. Отпустив машину, прошла к будкам телефона-автомата, где ее ожидал сотрудник американского посольства Кемминг. Поговорив, они направились в парк. Пройдя мимо пруда, свернули влево, в полутемную аллею, и остановились. Кемминг попрощался и пошел домой, а Гутман вошла в затеменную аллею и села на скамейку, где находился неизвестный мужчина. Вначале она и неизвестный сидели в разных концах скамейки, а позже сели рядом и разговорились. В 23.35 они встали и вышли на главную аллею, где смеясь, поздоровались и продолжали разговаривать, медленно направились к выходу, вышли на Крымский вал. Дойдя до середины моста, несколько минут стояли у перил, потом, перейдя проезжую часть, пошли по Метростроевской. Переходя улицу, неизвестный взял Гутман под руку. У дома №6 они остановились, разговаривали, смеялись, причем неизвестный несколько раз брал девушку за руку. Во время разговора что-то записал в блокнот и бумажку передал ей. В 0.25 Гутман и неизвестный попрощались Она вошла в подъезд, он, крикнув «до завтра», пошел к станции метро. Постояв у входа, посмотрел по сторонам и на небо, засмеялся и быстро пошел по Гоголевскому бульвару, в сторону Арбатской площади. Пройдя к Никитским воротам, остановил проходившую автомашину такси и поехал в сторону улицы Горького. Непредвиденные обстоятельства не позволили выяснить личность неизвестного. Знали, что ему лет 24-25, он выше среднего роста, среднего телосложения, волосы светло-русые, зачесанные назад. Одет – костюм серый, спортивная голубая тениска, коричневые полуботинки, без головного убора.
Полковник Агапов зло крякнул и заерзал на стуле. Потом снова перечитал документ, в котором были данные, собранные на неизвестного, позвонил секретарю.
– Смирнова! – не поднимая головы и продолжая подчеркивать цветным карандашом некоторые места текста, бросил он появившемуся у дверей сотруднику.
«Как это могло случиться? – спрашивал он себя и сейчас же ответил: – Разгильдяи! Прошляпить такую связь…» И это в ту минуту, когда он хотел предложить приступить к реализации всего дела. Компрометирующих материалов было достаточно для того, чтобы арестовать девчонку, а этого слишком бестактного и наглого «дипломата» через Министерство иностранных дел объявить персоной нон грата И если при объяснении в МИДе посол великой державы попытается оправдывать своего не в меру энергичного сотрудника, можно будет ему сказать, что скрывалось за этими невинными поездками по стране, назойливыми приставаниями к советским людям, излишним любопытством к военным объектам, вопросами и предложениями случайным знаковым. И, наконец, фотографирование… Не памятников старины, музеев и новостроек, а всего того, что «за забором». Нетрезвая жизнь этого человека дала свои результаты – забытый в «Национале» новенький портативный «Контакс». В кассете оказалось тридцать шесть кадров экспонированной пленки одного из военных ракетодромов. Кстати, хозяин «Контакся» так и не заявил о своей потере.
III
Поздним июньским вечером локационные установки «засекли» неизвестный самолет, на большой высоте нарушивший советскую границу южнее станции Агин Закавказской железной дороги.
На голубоватых экранах индикаторов появились вспышки – светящийся пунктир чертил едва заметную, дрожащую линию, быстро уходившую на северо-воаток.
Не дойдя до Дилжана, самолет резко повернул на север.
Части наблюдения считывали данные на командные пункты и, передавая «гостя» от пункта к пункту, ждали приказа.
Обойдя Тбилиси с запада, не снижая высоты, самолет прошел над небольшим, потонувшим в садах городком Каспи, изменил курс, и, временами снижаясь до пяти – восьми тысяч метров у Крестового перевала, полетел вдоль Военно-Грузинской дороги.
Севернее Дарьяльского ущелья он вышел на чистый запад и пошел вдоль малонаселенного Кавказского хребта.
Под крыльями самолета проплывали скрытые туманной дымкой, сверкавшие под луной ледники и оснеженные вершины Шхары, Джоражбы, Чатын-тау, а он, опускаясь и снова набирая высоту, точно играя, шел и шел к морю.
Докладывая о движении загадочного «визитера», проходившего такой пустынной, безлюдной дорогой, службы наблюдения отметили, что за Марухским перевалом самолет снова изменил курс на северо-восток и начал снижаться… У Армавира он опять резко взмыл вверх, свернул на запад-юго-запад и, продолжая снижаться, на приглушенных моторах пошел в сторону моря.
Странный зигзагообразный маршрут с тщательными обходами крупных населенных пунктов, частыми снижениями и подъемами, видимо, подходил к концу. А команда «продолжать наблюдение» не менялась.
Каждый раз, когда самолет приближался к земле, наземные станции получали приказ прочесать местность, и в розыск возможных парашютистов включались органы государственной безопасности, милиция и население, но сообщений о задержании подозрительных не поступало.
Под крыльями лазутчика теперь лежала холмистая местность, по мере приближения к побережью переходившая в горы с густыми лесами, ущельями, бурными реками и редкими селениями. В семидесяти-восьмидесяти километрах от Адлера самолет сделал два круга над Кавказским заповедником и, теперь уже набирая высоту, снова пошел к морю…
С пограничных аэродромов на перехват поднялись истребители… Через короткое время далеко в вышине глухие пушечные удары заглушили гул моторов, темное беззвездное небо прочертили трассирующие снаряды и пулеметные очереди, замигали огни вспышек, потом раздался далекий взрыв, факелами осветивший небо, и все стихло.
И только высоко-высоко висела яркая, любопытная луна да слышался рокот моторов – истребители не уходили с поля боя…
IV
В последние дни мысль полковника Агапова все чаще и чаще возвращалась к найденному в «Национале» фотоаппарату.
Проверка показала, что за последние шесть месяцев ни один из иностранцев там не был. Предположение, что снимки произведены кем-то из работников объекта, проверялось, но пока результатов не дало. Кто же фотографировал?..
– Разрешите? – отворив дверь, спросил офицер.
– Входи, входи, Владимир Петрович! Что скажешь? – не поднимая головы, спросил Агапов.
– Плохо дело, Михаил Степанович.
– Как плохо? Шофера такси опросили?
– Так точно. Он заявил, что пассажир сошел, не доезжая Сретенских ворот, и вошел в подворотню углового дома 22/23 по Рождественскому бульвару.
– Дом проверил?
– Да. Но там его не оказалось. Видно, хитрый парень, заметал следы.
– Может быть, приезжий? Временно остановился у кого-нибудь?
– Его и не было в этом доме, – уныло ответил Смирнов.
– Что дальше делать думаешь, капитан? – насупился Агапов.
– Сейчас интересуюсь соседними домами.
– Ну, а если и там не будет?
– Прощаясь с Гутман, он крикнул «до завтра». Встретятся – тогда узнаем.
Агапов покачал головой:
– Плохо, плохо работаем, капитан. Даром хлеб едим. За такую работу наказывать надо, крепко наказывать.
– Придется. А жаль, ребята хорошие. Такого никогда не было. Отдыхать отказались пока не найдут.
Смирнов подошел вплотную к столу и тихо попросил:
– Разрешите сориентировать аппарат? Приметы есть, пусть посмотрят.
– С такими, брат, приметами в Москве тысяч сто людей.
– А помните Серого? Данные были почти такие же, а взяли.
Видимо, это убедило.
– Ну, если встреча сегодня не состоится – согласен, но только в радиусе Сретенки. И так, чтоб никто ничего не заподозрил. Понятно? – Агапов сердито постучал карандашом по столу.
– Есть, чтобы не заподозрили, – ответил повеселевший Смирнов. – Разрешите идти?
– Иди, только помни – сорок восемь часов сроку.
Когда за Смирновым закрылась дверь, Агапов задумался, мысль его снова вернулась к найденному фотоаппарату. Последнее время любознательный иностранец, названный им «Веселым», все больше и больше интересовал его. Он действительно был веселым, этот уже немолодой, лысеющий брюнет с длинным носом, в роговых очках с несвойственной его возрасту прыткостью. Сидя за рулем своего нового восьмицилиндрового форда, со всегда залепленным грязью номером, он успевал за день отмахать не одну сотню километров, появляясь в самых неожиданных местах. Особенную любовь проявлял этот Кемминг к ресторанам и пивным, которые посещал ежедневно по нескольку раз. Умел подсесть к незнакомым, особенно подвыпившим, завести беседу. Порой можно было подумать, что посещение этих мест – его единственное занятие, хотя официально был помощником военно-воздушного атташе заокеанской державы. Но ходил и пешком. Как-то, слегка пошатываясь, он вышел из «Америкен-хауза», прошел по набережной и, видимо устав, сел в такси. В пути, разговаривая с водителем-женщиной, вел себя бестактно, что заставило ее насторожиться. Вопросы, которые он задавал, не отличались оригинальностью. В конце поездки, на хорошем русском языке, с характерным для иностранца четким окончанием слов, предложил встречаться и информировать его о жизни советской столицы и, хотя женщина не курила, сунул ей пачку «Кэмел». Женщина внимательно посмотрела на пассажира, пожала плечами и ничего не ответила. Эта пачка сигарет вместе с заявлением женщины сейчас лежала в сейфе у Агапова, напоминая об очередной глупости «дипломата».
Вообще этот, с позволения сказать, разведчик вел себя неумно. Видимо, чувствуя непродолжительность своего пребывания в «дружественной стране», торопился и делал глупости.
«А пленка? – спросил себя Агапов. – Как оказалась у него катушка? Ведь он же не выезжал из города. Значит в ресторане был кто-то передавший ему аппарат с пленкой, и этот момент нами не был зафиксирован!»
У Агапова постепенно крепло убеждение, что за спиной этого человека стоял и действовал другой. Более умный и осторожный, отводящий внимание его, Агапова. Возможно, Кемминг – «болван», агент, заранее обреченный на провал, для того, чтобы уцелел и мог продолжать «работать» другой, более опасный. Или?.. Или?.. А Гутман? «Значит противник жертвовал и ею? – снова спросил себя Агапов и, подумав, ответил: – А чем они рискуют, что знает она?»
В прошлом году она познакомилась с Кеммингом в Ялте, где он выдавал себя за журналиста Майкла Бреккера, а стенографистку посольства за свою секретаршу. Когда они уехали в Москву, Гутман, видимо, выполняя поручение своего нового знакомого, без особенного успеха знакомилась с отдыхающими мужчинами. Правда, серьезным был момент, когда она пыталась передать маленький пакет на борт теплохода иностранцу, путешествующему по путевке «Интуриста», коммерсанту из города Нашвил штата Теннеси. Какой-то галантный отдыхающий, стоявший рядом, хотел помочь, но нечаянно уронил сверток в воду, и, таким образом, передача не состоялась. После отхода «России» пакет подняли, но восстановить текст не удалось.
Проверка показала, что коммерсант Джон Лонг в Нашвиле никогда не проживал, и кто он, видимо, известно только Центральному разведывательному управлению.
Агапов встал и, разминая затекшие ноги, прошел по кабинету.
После неудачи с пакетом Гутман в завуалированной форме сообщила об этом в Москву.
Событие на пристани, несомненно, взволновало ее, потому что она перестала бывать на пляже и только несколько раз ходила на почту. На следующий день получила телеграмму: «Маму будут оперировать срочно выезжайте». Вернувшись в гостиницу, закрылась в номере и несколько часов не выходила из комнаты. Вечером, когда ужинала в кафе на набережной, лицо ее было заплакано. Видно, крепко взял ее в руки этот Кемминг. На другой день выехала через Симферополь в Москву. И сейчас же встретилась с Кеммингом. Агапов помнил, как это произошло. Позвонив по телефону, она поехала на Преображенскую площадь и зашла в небольшой, не особенно опрятный ресторанчик «Звездочка». Через некоторое время на своей машине подъехал Кемминг, подсел к ее столику. Прошло немного времени и они уже смеялись, чокалисзь бокалами. Потом сели в машину, он отвез ее домой. Встречалась она с ним раза два в месяц в кинотеатрах или ждала где-нибудь на улице – он подъезжал, она садилась, и поколесив по улицам, выходила и ехала домой. Но по телефону разговаривала часто и все намеками. Квартиру ее ни Кемминг, ни знакомые мужчины не посещали – боялись тетки, сухой, с характером старой девы, работавшей зубным врачом в одной из поликлиник.
Иногда не ночевала дома – соседям говорила, что останется на ночь у приятельниц. Окружающие ее жалели, считали неудачницей. «С такой мордочкой и не может устроиться». Только ворчливый старик пожарник, живущий в этой же квартире, называл ее несколько иначе.
Агапов временами даже жалел – куда заводит глупость и легкомыслие. Совсем недавно попросил разрешения задержать ее. Он вспомнил разговор с начальником управления.
– Все торопишься, Михаил Степанович? – с иронической улыбкой сказал тогда генерал. – Пусть попрыгает. Не думаю, чтоб уж очень весело ей было… Сам ведь докладывал, что последнее время нервничает, плачет. Чем черт не шутит – еще сама к нам придет…
– Она за это время такое наворочает, что…
– Ну уж и наворочает! – с усмешкой перебил его начальник управления. – Вижу, ты к старости пугливым становишься… А ты посматривай, может, кто и клюнет вроде того инженера из НИИ или мальчишек, любителей подержанных заграничных штанов.
«Как в воду смотрел, – досадливо подумал Агапов, – так и есть, клюнул. Встретилась, а мы упустили. Как идти на доклад? Или подождать денек? – мелькнула соблазнительная мысль. – Сегодня встретятся, завтра и доложу. Победителя не судят! Тогда и расскажу, как потерял…»
Частые гудки телефона перебили его размышления. Агапов взял трубку, услышал окающий говорок генерала и, не ожидая вопроса, начал докладывать о «ЧП»…
V
В Москве Митин зашел в парикмахерскую на вокзале. Выбрав удобную минуту (мастер отошел за салфеткой), нащупал вшитый во внутреннюю полу пиджака сверток. Каждый раз, когда ему становилось тревожно, он гладил рукой тайник и успокаивался. Казалось, пока он есть – все в порядке, ничего не случится.
Правда, деньги были и еще. Митин усмехнулся, вспомнив тугие, плотно набитые водонепроницаемые мешки, зарытые в лесу, далеко от Москвы. Чего там только не было – портативный радиопередатчик с комплектом запасных элементов, миниатюрные фотокамеры, радиомаяк, средства тайнописи, оружие, даже саперные лопатки и маскировочные халаты для обратного перехода. Наконец, главное – деньги – пачки новеньких советских двадцатипяти и десятирублевок, американские доллары, английские фунты, турецкие лиры, часы, золотые монеты. И ампулы!..
На рассвете, после приземления, Митину с Зуйковым пришлось долго разыскивать запутавшийся в листве сброшенный груз. Зеленый парашют в полутьме сливался с зеленью леса, и найти его было нелегко. Они стянули его на землю и тут же зарыли.
С гор наплывала туча, заволокла вершины деревьев. По лесу, цепляясь за стволы, ползли белесые рваные облака. Моросило.
Усталые и мокрые, они забились в чаще пихтарника, густо заросшего, обсыпанного ярко красными цветами рододендрона и разлапистой лавровишней. Над ними плотной пеленой лежал грязный туман, дымными клочьями висел на ветвях, а они, прижавшись друг к другу, дремали, чутко прислушиваясь к таинственным шорохам леса. Из травы с шумом вылетел черный дрозд и, недовольно квохтая, скрылся в чаще. Митин рванулся, что-то забормотал. Зуйков выглянул из-под плаща и медленно осмотрелся. С соседней пихты, по-змеиному вытягивая голову и воровато кося глазом, на него смотрела сойка. Зуйков злобно выругался и нырнул под плащ.
– Когда рыть будем? – осипшим не то от простуды, не то от волнения голосом спросил он, но Митин не ответил.
Еще в разведшколе, отрабатывая поведение после выброски, инструктор предложил нарушить традицию – не уходить с места приземления. Наоборот! Забиться в чащу, замаскироваться и залечь. Пусть ищут! Пройдет день, два, три, пять – розыск ослабнет, уйдет к дорогам, железнодорожным станциям, городам. Там, а не здесь будут приглядываться к пришлым людям, проверять, но пройдет какое-то время, и все станет на свое место. Вот тогда то и можно выйти из убежища, осмотреться и, используя обстановку и местные условия, идти, ехать к назначенному месту сбора…
Днем прояснится, проглянет солнце, они определят место выброски… и залягут.
Еще там, за рубежом, в Южной Баварии, в условиях, близких к этим, они ходили по лесным массивам, ползали по заброшенным каменоломням, а вернувшись в школу, тщательно изучали карты зеленого квадрата, набитого горами, полными зверья, лесами, нехожеными тропами и бурными реками, корпели над двухверстками последней войны, рассматривали многочисленные фотографии, снятые иностранными туристами, читали книги об этом заповеднике. Как это было красиво на снимках и заманчиво в красочных туристских справочниках. Действительность была суровее.
Ампулы! Митин вспомнил, как на одном из занятий инструктор, которого звали Дью, – американец, хорошо говоривший по-русски, – показывал, как в крайнюю минуту воспользоваться спасительной «легкой» смертью. Подняв руку, он быстро прокусил рукав своей клетчатой рубашки. Глубоко вздохнув и театрально закатив глаза, повалился на пол. Пролежав несколько секунд, встал и, отряхивая запылившиеся брюки, обыденным, скучноватым голосом сказал:
– Вот и все. Легко, тихо и быстро. Не расставайтесь с ней! – посоветовал он. С улыбкой достал из кармана ампулу – плоскую и мягкую, наполненную бесцветной жидкостью, и, подняв ее на свет, сказал многозначительно: – Циан!
«Ну и кусал бы сам!» – с неприязнью подумал тогда Митин.
В самолете, когда они уже летели, Митин несколько раз машинально погладил рукав рубашки, чувствуя едва заметную выпуклость обшлага, и тогда же решил при первой возможности избавиться от нее. Скосив глаза на сидевшего рядом Зуйкова, увидел, что тот, сгорбившись от тяжести ранца, не отрываясь следит за сигнальной лампочкой и тоже поглаживает обшлаг рубашки. Что ж, видно, и он тоже думал так!
…Светлело. Высоко над кронами деревьев медленно проплывали оранжевые облака, освещенные встающим из-за гор солнцем. Пронизанные светом мутные столбы водяной пыли дрожали во влажных зарослях. Клочья тумана жались к стволам деревьев, бледнели и таяли. С ветвей свисали мохнатые седые клоки лишайника. И несмотря на кажущуюся безлюдность, лес жил. Где-то рядом деловито стучал дятел, под ногами в густой траве мелькали ящерицы, еще дальше, в глубине, слышался пересвист, цоканье и щебет птиц. Вдали, ломая кустарник, прошел зверь. Зверь – не человек. Больше всего Митин и Зуйков в эти минуты боялись людей…
…Дни проходили медленно и утомительно. Все перемешалось – днем спали, под вечер, осторожно осмотревшись, выползали из своего логова. Яму вырыли они на славу – под еще крепким дубком – глубокую и сухую, обвитую канатами толстых корней. Обложенная мхом и пожухлыми прошлогодними листьями, она надежно прикрывала от любопытных глаз. Продуктов было вдоволь, вода из неторопливо журчащего ручейка – рядом. Это даже мешало. Круглые сутки к воде тянулись звери. Влажная черная земля, выбитая оленьими и кабаньими копытами, не успевала отдохнуть от гостей…
На третий день, осмелев, Зуйков продрался через чащобу, заросшую ольшанником и дикой малиной, и выбрался на небольшую, залитую светом поляну. После затхлого влажного полумрака, увидав солнце, он повеселел. Солнечные лучи лежали на ярко-зеленой траве, покрытой пестрым ковром цветов. В синем, без облачка, небе парил орел. Опершись на сваленный полусгнивший ствол дерева и наблюдая за пустынной полянкой, Зуйков впервые за много дней наслаждался покоем. Внезапно по ту сторону поляны, в зарослях азалий, хрустнула ветка. Рука Зуйкова машинально потянулась к пистолету. Густая листва скрывала виновника тревоги, но, вглядевшись, Зуйков увидел застывшую ланку. Встревоженная, чувствуя, но еще не видя опасности, она косила глаза, но, видимо успокоившись, сорвала лист, пожевала и, мелькнув рыжим боком, пропала.
Треск валежника уходил в глубь леса, становился глуше и, наконец, затих. И снова тишина – только монотонное пчелиное жужжание, звон цикад, да резкий посвист невидимых птиц.
Узкая тропа вилась в высокой траве, уходила в лес. Зелено-желтые пучки омелы и клоки лишайника, свисая с ветвей, отгородили Зуйкова от остального мира. Вначале настороженно, потом, поверив тишине, уже смелее, он переворачивался с боку на бок, крутил головой, осматривался до тех пор, пока не успокоился, убаюканный этой тишиной… Покой. Он медленно охватывал Зуйкова, настраивал на воспоминания и размышления. Привалившись к обросшему мхом стволу, он задумался. Мысли бежали легко, не останавливаясь, и он, как бы со стороны, следил за жизнью человека, страшно похожего на него самого. С таким же характером, внешним обликом, такой же судьбой и фамилией. И хотя переживания и опасности, через которые шел этот человек, были его опасностями – он спокойно, со стороны, наблюдал за ним. Не анализируя и не критикуя, фиксировал поступки своего двойника, зная, что изменить ничего не может. В его собственной судьбе не было ничего, что могло привести к этому падению. Ни прошлого, которое порой тяжелым грузом тянет назад, ни преступлений. Ничего! Кроме желания жить, выжить. И, как ни странно, это чувство пришло не на фронте, во время боев, упорных и ожесточенных, а зачастую и просто страшных по своей обреченности, а в плену.
Возможно, это было закономерно, ибо там выковывались характеры и познавалась подлинная цена человека. Он или оставался человеком, или превращался в животное. Воюя, Зуйков был неплохим солдатом, делал, как все свою нелегкую работу – отходил, наступал, окапывался, стрелял, питался всухомятку – словом, был таким, как миллионы других, одетых в такие же шинели. Но, попав в плен, растерялся. Фронт откатился на запад. Вначале медленно, потом увереннее, быстрее. И вместе с успехами русских, его, русского, увозили все дальше и дальше от родины. Он видел, как гибли те, кто не подчинялся, не смирился, пытался бежать. Их ловили, били, убивали. А он хотел жить и ради этого способен был на любую подлость. Он был не одинок, но другие приходили к этому иначе. Сразу. На глазах происходило перевоплощение. Человек превращался в некое согнутое, всему покорившееся существо, безропотное и безликое. Номерок на груди куртки только подчеркивал, что все человеческое потеряно. Попытки товарищей по плену убедить, разбудить чувство достоинства результатов не давали. Его подкармливали, отрывая от себя последнее. Он жадно съедал собранный для него хлеб… и оставался таким же. Жалким, приниженным, старательным в работе… Это было страшно.
В траве с шуршанием и писком пробежала полевка, с любопытством разглядывая непрошеного гостя. Тревожно зацокал дрозд, и сточно в ответ, где-то в глубине вместе с хрустом сухостоя, донесся человеческий говор. Зуйков вздрогнул, поднял голову и… быстро, змеей, пополз к норе…
Прошло еще два дня. Они освоились со своим жильем, небольшим участком окружавшего их леса, и им порой казалось, что некоторых зверей и птиц они узнавали. Митин – инертный и флегматичный, больше спавший, даже подкармливал смелого мышонка, жившего где-то рядом. Частые дожди загоняли их в убежище, и через узкую щель они наблюдали за потускневшим небом, слушали лесную капель.
Привыкли они и к новому образу жизни. Все повторялось. После ночи приходил влажный, серый рассвет, его сменял день, и золотистые кинжалы света, дрожа и переливаясь, прорезали чащу. На разные голоса переговаривались в ветвях птицы, в шорохах и тресках сухопала проходила невидимая, осторожная лесная жизнь. Потом медленно, точно устав, уходило солнце, сгущались синие тени, тонули в золоте заката, темнели. Вспыхивали первые яркие звезды. Лесные шумы становились таинственными и загадочными. Снова приходила ночь. В вершинах шумел ветер, глухо скрипели деревья, спросонок кричал дятел, протяжно ухала неясыть, трещали сверчки, стонала совиная перекличка, хрустел сушняк, – в темноте бродили звери, – лес был полон звуков, шорохов, шумов. Зуйков и Митин затаивались в своей норе.
С первыми лучами солнца Зуйков выползал из тайника и пускался путешествовать, с каждым днем уходя все дальше и дальше. В одну из таких вылазок он добрался до мелкого, осыпающегося известняка, за которым гудела река. Уцепившись за свисающий куст можжевельника, Зуйков заглянул вниз. В глубокой теснине, пенясь и переворачивая огромные камни, в тумане и брызгах тяжело дышала Белая. Так постепенно определилось место их выброски.
Прошла неделя их пребывания здесь. Надо было идти. С вечера они побрились, почистились и, заложив лаз, направились к зарытому контейнеру. Разложив мешки, отобрали необходимое, самое необходимое – по бесшумному пистолету, миниатюрному, со спичечную головку, фотоаппарату, документы на разные фамилии, по нескольку плиток шоколада и питательной пасты. Отложив иностранную валюту, взяли по две пачки новеньких двадцатипятирублевок, несколько золотых монет и часов и, точно сговорившись, распоров обшлага рукавов, вынули ампулы с ядом и положили в мешки. Умирать они не собирались!
Перед тем, как закопать груз, Зуйков достал рацию, накинул на ветку антенну, сверил время, и в эфир ушел лаконичный сигнал, повторенный трижды. Задерживаться больше было нельзя – рацию могли запеленговать. Запаковав, они опустили контейнер в яму, утрамбовали землю, забросали листьями. Осторожный и хозяйственный Митин обсыпал порошком лужайку, а заодно и подошвы ботинок, и они двинулись в сторону станции Хаджох, до которой им предстояло идти не менее двух дней.
Сейчас они были похожи на заготовителей промысловой кооперации или охотников, идущих проверять капканы, а может быть, на немолодых туристов, оставивших на турбазе свои дорожные рюкзаки…
VI
Переходя площадь, Ирина невольно взглянула на городские часы. До начала сеанса оставалось пятнадцать минут. Она замедлила шаги, пропустила несколько машин и теперь, уже не торопясь, пошла к «Метрополю». На лестнице кинотеатра она впервые оглянулась, – следом за ней шла женщина в ярком цветастом платье с плотно набитой хозяйственной сумкой в руках. «С рынка!» – подумала Ирина. Несколькими ступеньками ниже поднимался мужчина средних лет в форме железнодорожника, еще ниже – какие-то безликие люди, занятые своими мыслями, делами – мужчины, женщины, подростки.
«Нет, не они!» – решила она, тряхнула головой и вошла в фойе, уже наполненное ожидающими. Она хотела зайти в буфет, но звонок предупредил о начале сеанса. Вместе с остальными Ирина вошла в зрительный зал, нашла свое место у прохода. Зал быстро наполнялся. Какая-то женщина пыталась сесть рядом, но Ирина предупредила, что кресло занято, откинула сидение и положила сумочку. Свет начал медленно тускнеть, послышалась знакомая музыкальная мелодия, на экране замелькали первые кадры хроники. Почти одновременно с первыми словами диктора в кресло опустилась знакомая грузная мужская фигура. Человек сел, под ним что-то хрустнуло, мужчина вполголоса выругался, вытащил из-под себя сумочку и положил ее на колени Ирины. Как всегда, от него пахло вином. Лишенный элементарной вежливости, не здороваясь, он повернулся к своей соседке:
– Познакомились?
Ирина, продолжая смотреть на экран, утвердительно кивнула.
– Кто он?
– Из какого-то института. Марков Сергей Алексеевич.
Теперь кивнул мужчина, и, скосив глаза, Ирина увидела, что он улыбнулся. «Значит, не ошиблась!» – подумала она, и, кажется, в первый раз это ее не обрадовало.
– Понравились?
Она привыкла к лаконичности его вопросов, но сейчас ее покоробило от этой бесцеремонности.
– Кажется, да!
– Телефон дал?
Она опять кивнула, вынула записку и протянула Бреккеру. Он, не глядя, сунул бумажку в карман.
– Сам написал, – не утерпев, похвасталась она.
– Сам? – удивился Бреккер. – Очень хорошо. Как думаете дальше?
– Мы договорились встретиться, сегодня позвоню ему.
Бреккер оживился, похлопал ее по руке:
– Не надо! Позвоните, но не встречайтесь. Звоните по несколько раз в день! – повторил он. – Интригуйте, кокетничайте, а встречаться пока не нужно.
Ирину это удивило. Раньше он всегда торопил, она встречалась, через несколько дней где-нибудь в ресторане знакомила своего спутника с «случайно» оказавшимся за соседним столиком Бреккером, и, как правило, на этом ее обязанности кончались.
Она давно поняла свою роль, и с каждой новой встречей у нее пропадало уважение к людям. «Неужели все такие?» – спрашивала она себя, радуясь, что больше никогда не встретит своего очередного знакомого. И хотя понимала, что иная встреча и иной результат могли бы быть для нее опасными, в глубине души оплакивала свою веру в людей.
– …в курсе о каждом разговоре! – успела уловить она конец фразы. Нет! Думать, размышлять при встречах с Бреккером было нельзя. И тем более смотреть на экран.
Сзади кто-то зашикал, и недовольный мужской голос посоветовал:
– Дома договоритесь, дайте смотреть картину!
– Ну, я пошел! – приподнимаясь, тихо сказал Бреккер, и она, боясь опоздать, перебила его:
– У меня нет денег!
Он точно ждал этого, сунул руку в карман, протянул ей свернутую в трубочку тонкую пачку, встал и, слегка согнувшись, быстро пошел к выходу.
Ирина на ощупь пересчитала деньги, положила в сумочку, уселась поудобнее и приготовилась смотреть фильм, но неясное чувство тревоги мешало сосредоточиться и понять смысл происходящего на экране.
Не глядя на картину, полузакрыв глаза, она думала о знакомстве с Марковым и о том новом, с чем встретилась впервые. Она не могла еще разобраться, что именно подкупало в нем: то ли впервые встреченная чистота, ненаиграная чуткость, забота и внимание. Не любопытство, а именно внимание и тревога за нее. Ей захотелось шаг за шагом восстановить в памяти знакомство с ним, разговор, его вопросы, вначале робкие и осторожные, точно руки хирурга, исследующие рану больного. Беседу, которую она вначале умело направляла, пытаясь заинтересовать нехитрым вариантом «одинокой женщины», на который так падки ищущие случайных встреч на улицах. Встреч, ни к чему не обязывающих ни одну из сторон, но интригующих, в которых каждый хочет быть остроумным, оригинальным, – не таким, каков он в действительности. Вот в такие-то минуты наблюдательный человек и узнает, что стоит его случайный знакомый. Сергей был искренен, в этом она была убеждена. Как женщина, она чувствовала, что нравиться, и, кажется, в первый раз гордилась этим, но позже пожалела. Ну еще встреча, ну еще… А потом? Отдать его Бреккеру и больше никогда не увидеть? Значит, и он окажется таким, как те несколько человек, с которыми она знакомилась!
Отсрочка, которую дал канадец, ее и обрадовала и насторожила. Последнее поручение Бреккера было не так давно. Он потребовал, чтобы она познакомилась с немолодым инженером из научно-исследовательского института. Она пыталась вспомнить, какого именно, но не смогла. Не смогла вспомнить и его фамилию. Анатолий Андреевич, Анатолий Андреевич… Это все, что осталось в памяти. Марков, по его словам, тоже работал в каком-то институте. Каком? Совпадение? Нет, нет! Возможно, «они» замыкали какую-то цепь, значит, в институте было что-то, что «их» интересовало! «Они»! Так впервые она разделила мир на две части – «мы» и «они». Впервые отделила себя от «них», впервые начала анализировать поступки Бреккера и свои.
И то, что раньше казалось простой и легкой игрой, за которую платили, сейчас приобрело другую, мрачную окраску… Как все это началось? Как ни странно, с Олдриджа!
В такой же солнечный день, год назад, под Ялтой, положив голову на полотенце, лежала она на мелкой гальке Золотого пляжа и бездумно смотрела вверх. Высоко в небе рваными кусками прозрачной вуали застыли облака. В солнечном мареве дрожал душный расплавленный воздух, давил на землю. Ирина хотела повернуться, как кто-то рядом, старательно выговаривая слова, громко сказал:
– А Джеймс в Гагре.
– Что ему там нужно? – лениво спросил женский голос.
– По-прежнему увлекается подводным спортом. Охотится с аквалангом, – засмеялся мужчина.
Перед отъездом из Москвы Ирина смотрела итальянский цветной фильм об этом новом виде спорта, она скосила глаза в сторону говоривших. В нескольких шагах, накрыв лицо легкой косынкой, лежала женщина. Рядом с ней, поджав под себя ноги, сидел немолодой мужчина и бросал камешки в набегавшие волны. Ирина прислушалась.
– Изменил Средиземному?.. – спросила женщина. Говорила она медленно, неуверенно подбирая слова.
– Не Средиземному, а Красному. С Красного переехал к красным – логично! – сострил мужчина. – Даже пишет здесь. Что-то с очень претенциозным названием «Хочу, чтобы он умер…» Или наоборот.
– О русских?
– Нет, о своих соотечественниках и Египте. Кстати, приехал сюда с семьей…
– Модная тема!
Ирина приподнялась и посмотрела на своих соседей. Мужчина поклонился.
– Мы разбудили вас своей болтовней? – Он улыбнулся. – Простите, пожалуйста. Мы изучаем русский язык и спорим.
Женщина стянула с лица косынку и с любопытством разглядывала Ирину…
Так произошла встреча. Была ли она случайной? Не так ли, позже, Бреккер учил ее знакомиться? Раньше Ирина никогда не задумывалась над этим…
В первый же день Джен (так звали спутницу иностранца) подарила ей свой купальный костюм. Белый с черной окантовкой. Ирина была счастлива. Как же, заграничный, плотно облегавший тело, он вызывал восхищенье кое у кого из женщин. С пляжа уже шли вместе. Ирина узнала, что ее новые знакомые – журналист Майкл Бреккер и его секретарша. Расставаясь у санатория, они договорились о встрече на другой день здесь же, на пляже. С этого и началось.
На следующий день втроем ездили к Байдарским воротам, обедали в Мисхоре. Бреккер был подвижен, любопытен, всем интересовался и непрестанно щелкал «Контаксом». Коробила фамильярность и бесцеремонность, с какой он выспрашивал обо всем, что только попадалось на глаза.
Через день он знал, что она разошлась с мужем, о ее денежных затруднениях и с каким трудом достала путевку.
Как-то через несколько дней, когда она сказала, что хочет уйти с работы, Бреккер фамильярно похлопал ее по плечу:
– Ничего, my darling[118], устроим, я помогу! – И сейчас же добавил: – А с работы уходить не надо, не торопитесь, – и быстро перевел разговор, предложил выпить. Кстати, делал он это довольно часто.
Вечером, когда Ирина провожала его и Джен в гостиницу, он задержался у дверей, обнял ее за плечи, попросил подождать и вошел в комнату. Она осталась в коридоре. Через минуту он вернулся и сунул ей в руку небольшой сверток.
– Что это? – встревоженно спросила Ирина.
– Так, пустяк. Посмотрите дома. – Он похлопал ее по плечу: – На память о нашем знакомстве. – И, видимо, ожидая возражений, повернулся и, не прощаясь, ушел в номер.
На улице Ирина не вытерпела, развернула бумагу – в шуршащем целлофане с маленьким золотистым клеймом лежали серые прозрачные чулки и белая нейлоновая кофточка с перламутровыми пуговицами. Первое, что мелькнуло в голове, это возвратить подарок, она даже повернулась, чтобы сделать это, но, пройдя несколько шагов и увидев матовые шары входных фонарей, остановилась. Желание иметь нарядные вещи было слишком велико, чтобы так легко отдать их. Но вернуть было нужно, сейчас же… Хотя… К чему ее обязывало, если она оставит это себе? «Отдать, не отдавать?».. – рассуждала она. – Сейчас неудобно, что он подумает, да и спать уже легли, наверно. Отдам завтра" – после недолгого колебания решила она и повернулась, чтобы идти домой. Мимо Ирины медленно прошел человек, чуть задел плечом и внимательно посмотрел на нее. Ей показалось, что он улыбнулся. «Нахал!» – подумала она и заторопилась к себе.
Подарок она решила не возвращать!
…Топот ног и хлопанье сидений вернули ее к действительности. Ирина встала и пошла в людском потоке к выходу. На лестнице толкались, обменивались впечатлениями, кое-кто успел закурить. Выйдя на площадь, она вспомнила, что нужно позвонить Маркову, прошла к автомату.
Трубку взял Сергей. Услышав ее голос, обрадовался, спросил, когда они встретятся. Как ей хотелось сказать – сейчас же, но, помня наказ Бреккера, замялась, отговорилась занятостью.
– Значит, сегодня нельзя? – спросил Сергей упавшим голосом. – А завтра?
Она пообещала позвонить. Ей не хотелось кончать разговор, в груди стало пусто и одновременно что-то тяжелым камнем легло на сердце.
– Что вы делаете сейчас, Сережа? – спросила она, первый раз назвав так этого совсем чужого ей и такого близкого человека.
В стекло будки стучали, напоминали, что пора кончать разговор.
– Я позвоню завтра, хорошо? А то здесь очередь, – шепотом закончила она, хотела положить трубку, но промахнулась, задела рычаг и сразу услышала частые гудки отбоя. Повесила трубку и вышла на площадку…
VII
Дорога была тяжелой. Могучий пихтарник сменился густолесьем. Бук, дуб, ольха, плотно перемешанные одичавшими яблонями, грушей и алычой, мешали движению.
Выматывали силы частые переходы через многочисленные горные ручьи и речки. Одни они перепрыгивали, не замочив ног, другие переходили вброд. Падали в ледяную воду, чертыхаясь, вылезали на берег, сушились, снова шли, чтобы вымокнуть в очередном потоке и снова обсушиваться.
Только к концу дня, спотыкаясь о частый ветровал, вышли на тропу, уходившую вниз. Узкая и едва заметная, она вилась в высоких травах и путанных колючих зарослях дикой малины.
На небольших, залитых солнцем полянах, покрытых ярко-зеленой травой, радугой горели цветы. Звенела тишина, и ее нарушал только убаюкивающий пчелиный гул да нараставший шум реки. Он-то и служил ориентиром.
Сняв ботинки и опустив в прохладную траву натруженные ноги, отдыхали. Устало переговариваясь, лениво ковырялись в консервной банке с осточертевшей за дни сидения печеночной пастой, изредка прикладываясь к горлышку плоской фляжки с коньяком.
– Может заночуем здесь? – предложил разомлевший Митин. Рядом, под густо разросшимся рододендроном, он приметил уютный лаз, покрытый плотной, непримятой дерниной. Примеривался к ней. Но Зуйков упрямо мотнул головой:
– На дорогу к ночи выйти надо. Ночью пройдем Даховскую. К рассвету на станции будем. Поезд на Белореченскую в пять двадцать.
– С ума сошел! Это как же мы за ночь отмахаем столько? – возмутился Митин.
– А ты на людях идти хочешь? – с злой издевкой поинтересовался Зуйков. Митин не ответил, махнул рукой и начал надевать ботинки…
…Опасность зримо подошла, как только они вышли на дорогу. Рядом, пенясь и прядая, с грохотом неслась стремительная река. В звенящем шуме дрожали серебряные брызги, дымились, как пар над кипящим котелком. В быстро темневших сумерках из-за поворота вышел человек в форме военного покроя – синих брюках-галифе, зеленой гимнастерке. С плеча свешивалась винтовка. Увидев его, Митин сунул руку за борт пиджака, где под мышкой висел длинноствольный бесшумный пистолет, но Зуйков протянул ему коробку «Казбека»: «Закурим!» Это успокоило. Митин взял папиросу, размял ее и, прикуривая, на мгновение скосил глаза на проходившего, успел рассмотреть фуражку со значком – перекрещивающимися золотистыми дубовыми листьями. Человек скользнул взглядом по курильщикам, не торопясь поправил ремень винтовки, и спокойно, вразвалку прошел мимо. Дойдя до выступа, за которым дорога сворачивала в ущелье, неизвестный остановился. В сгущавшейся темноте мелькнул огонек – человек закуривал. Опасность, видимо, миновала.
– Если ты, чертова баба, каждый раз за оружие хвататься будешь – иди один, – распаляясь, пригрозил Зуйков.
– А ты чего вызверился? – спокойно ответил Митин. – Кончили бы без шума. Документы взяли бы – почин дороже денег. Забыл, что Дьюшка говорил? Бей, где можно, чтоб тихо только. А документы забирай!
– Так-то тихо. Форму видел – объездчик это, как там у них, наблюдатель, что ли!
– А мы его в кусты, да в яму, – не сдавался Митин.
– В яму, – передразнил Зуйков, – его к утру искать кинутся. В наряде небось.
– Мы к тому часу, – Митин присвистнул и махнул рукой, – э, где будем.
– Коль приметят, далеко не уйдешь. А документ, на кой ляд он? Еще будут. Подальше от этих мест уходить нужно.
Митин вскинул голову.
– А что оставили?
– Ну, это когда прикажут. – В эту минуту у Зуйкова и в мыслях не было возвратиться к зарытым в лесу мешкам без разрешения человека, с которым они должны были встретиться.
Сумерки окончательно перешли в ночь. Идти стало трудней. Спасали яркий свет молодого месяца, да белая лента вихляющей, уходящей вперед дороги. Рядом, зажатая скалами, шумела серебром река, вздыхала, ворочала камни. Шли широким шагом в ночь, в неизвестность, к незнакомой станции, к людям, каждый из которых был врагом. Не хотелось ни говорить, ни думать.
В темноте вспыхивали перелетавшие дорогу светляки. Идущие привыкли к ним, но когда за одним из частых поворотов, за рекой, неожиданно мелькнуло желтое пламя костра и они почувствовали горьковатых смолистых запах горящего дерева, остановились, и, точно сидевшие у огня могли их заметить, пригнув головы и ускорив шаги, прошли мимо.
Глубокой ночью прошли какие-то без огоньков строения, потом дорога вильнула вправо, и они вышли на мост. Похолодало. Серп луны устало лежал на дороге, серебрил неутихающую реку.
– До утра успеем? – поинтересовался Митин. – Э, черт! – отбрасывая подвернувшийся под ноги камень, выругался он.
– Шагу прибавим, успеем. Видишь, как хорошо, что сейчас идем. Днем здесь от туристов одних не протолкаешься…
– Туристы, – усмехнулся Митин. – Вот живут сволочи! Когда работают…
– И ты гулял, поди, до войны.
– В деревне жил я: у нас что летом, что зимой работы хватало. Не то, что городским…
– Ну, завел шарманку, – перебил Зуйков. – По тебе выходит, в деревне только и работали. Я вот слесарем втыкал, дай бог… Да и жил ничего…
– Что же от такой жизни убежал? – зло спросил Митин, не упускавший случая подтрунить над своим спутником. – Жилось хорошо, повторил он, пытаясь на ходу закурить, но Зуйков ударил по руке, выбил папиросу:
– Сдурел что ли? А чуть что, опять за карман хвататься будешь… – и, возвращаясь к начатому разговору, окончил: – А почему убежал, не твоего ума дело. Ты, небось, не лучше!..
И опять замолчали. Не сбавляя шаг, прошли узкое ущелье, где темнота была настолько плотной, что несколько раз они натыкались на сжавшие дорогу каменные стены. Прижавшись к выступу скалы, Зуйков накрылся плащом, осветил карандашом с миниатюрной лампочкой карту. Определился – прошло Сюково – самый тяжелый участок ночного пути. До Даховской оставалось километров семь, надо было торопиться, чтобы затемно прийти на станцию. Не зная, как занять себя, Митин, не переставая, жевал шоколад, хотелось пить, но он терпел, боясь отстать в темноте. Река медленно уходила влево, вместе с ней затихал речной гул, на смену входили шумы леса, осторожные и вкрадчивые. Поскрипывали деревья, где-то наверху слышался протяжный и тоскливый волчий вой, хохотала неясыть, спросонок тревожно вскрикивали птицы, трещали сверчки. Но за время сидения в лесу они привыкли к этим ночным разговорам и не обращали внимания.
Зуйков был прав, ночная дорога была безлюдна, а значит, безопасна, но жизнь здесь Митин представлял себе иначе. Знал, что придется выполнять задания неведомого ему начальника, по занятиям в разведшколе догадывался, что именно придется делать, и относился к этому спокойно. Давно привык к мысли, что за хорошую жизнь надо платить. Под хорошей жизнью понимал – сытно есть, пить, не думать о завтрашнем дне… Воровать или убивать, это не имело значения. Что ж, он готов был к этому. Но вот так маршировать по ночной дороге, не спать? Это надоело ему еще на Западе, когда, по предложению начальника лагеря, поступил в «полицию порядка», сазданую американской военной администрацией зоны. Особенно отказываться он не мог… Прежний начальник лагеря штурмбанфюрер войск СС Гетлинг «тепленьким» передал и его, и его «личное дело» приехавшему из Мюнхена для приемки лагеря победителю – мешковатому, немолодому американскому лейтенанту.
Читая «дело», американец так похмыкивал да покручивал головой, что Митин вначале испугался – не посадят ли, а то еще хуже – передадут советскому командованию. Ответ держать пришлось бы за многое. Но обошлось. Видимо, такие, как он, были еще нужны. От него взяли подписку, что он отказывается вернуться на родину и просит о политическом убежище. Подписывал бумагу Митин с удовольствием – это избавляло от наказания. Но надо было думать о дальнейшем, не оставаться же в осточертевшем лагере, на голодной баланде, чувствовать на себе настороженные взгляды военнопленных, давно раскусивших его. По лагерю ходил слушок, что вербуют в Африку, в Иностранный легион, неплохо платят, вольготная жизнь, но знакомый капо предупредил, что договор на пять лет, да и не так уж там хорошо – арабы отлично стреляли. И пошел Митин в полицию. Натрудил там ноги – пришлось походить, поездить по баварским асфальтам да по приглаженным лесочкам. Патрулировал в шахтерских поселках, ожидая за каждым углом удара. Обозленные, голодные рабочие волком смотрели на сытых полицейских. Совсем плохо стало, когда пришлось стать штрейкбрехером. Стихийно возникали забастовки, появлялись рабочие пикеты – обстановка накалялась. В многочисленных стычках преимущество всегда было на стороне полиции – брандспойты с водой, баллоны со слезоточивым газом, наконец, оружие, делали свое дело. С обеих сторон бывали и убитые и раненые, правда, далеко не в равной пропорции. Волнения глушились, затихали, чтобы вспыхнуть с новой силой.
Работа была тяжелой, изматывающей.
Случайно Митину подвезло. Как-то в маленьком баре на Фридрихштрассе он познакомился с иностранцем, хорошо говорившем по-русски. Узнав, что Митин русский, работает в полиции, поинтересовался:
– Довольны?
Уже выпивший Митин оглянулся по сторонам, наклонился к незнакомцу и доверительно сознался:
– Не очень. Насчет жалованья не скажу. Ничего, на пиво хватает. Да только не то делают. Разве так работают?..
Сосед оказался интересный. Все больше слушал, поддакивал, изредка задавал вопросы, трижды заказывал подходи, вашему кельнеру. Увлекшись, Митин и не заметил как опьянел на дармовщину. И наконец поделился одной, давно вынашиваемых мыслью – подсылать к бастующим своих людей. Пусть входят в доверие, активничают, выясняют, кто чем дышит. И по одному убирать. На улице, в переулке, вечером, но тихо, без шума. Иностранец усмехнулся. Чуть заметная улыбка скользнула по губам и пропала.
– Да как же вы пришли к этому?
Митина понесло. С человеком, который угощал, платил, можно было быть откровенным. И он рассказал, как работал в лагере. Незнакомец слушал внимательно. Потом сказал:
– Что ж, ничего. Только способ уж очень старый. Как человечество…
Прощаясь, незнакомец предложил встретиться еще, здесь же. Митин, конечно, согласился. Договорившись о дне, они разошлись, видимо, довольные друг другом. В условленный день Митин пришел вовремя, но иностранца не оказалось. Через несколько дней зашел снова и опять впустую – незнакомец как в воду канул. Прошло какое-то время, и Митин начал забывать о приятном знакомстве, но как-то, спустившись в бар и оглядывая полупустой зал, за одним из столиков увидел его. Оказывается, тот уезжал из города, но теперь все «о'кей!», и предложил Митину интересную работу.
Митин спросил, какую именно, но новый знакомый написал на бумажке адрес и сказал, чтобы он зашел к нему завтра, там и поговорят…
… К рассвету разнепогодилось, над горами повисли грязные облака, обложили небо, громыхнул гром, и холодные капли застучали по дороге, по пешеходам. Пустынную, притихшую Даховскую прошли под неутихающим ливнем, и, как не упрашивал Митин переждать непогоду где-нибудь под крышей, Зуйков упрямо шел вперед и вперед.
На полпути к Хаджоу выглянуло солнце, разогнало тучи, дождь перестал, но через мгновение со склона, по низине потянуло дымкой, ее накрыл туман, снова заморосило. Густая сетка закрыла горы и небо. Дорога по-прежнему была пуста. Только раз мимо прогремела полуторка, доверху набитая мокнущими, прыгающими на ухабах пустыми ящиками…
Состав стоял на пути, когда они вышли на привокзальную площадь. Зуйков взял два билета до Белореченской, и они вошли в вагон.
Показалось – все опасности позади.
VIII
Они встретились в воскресенье утром, бродили по залитым солнцем, пока полупустым и прохладным, праздничным улицам, потом Ирине захотелось в зоопарк, и они поехали туда.
Сергей, все время наблюдавший за Ириной, поддался ее жизнерадостному настроению. Они смеялись, бросали животным хлеб и сахар, предусмотрительно купленный в киоске, и были похожи на окружавших их детей. Только раз она изменила себе. Пройдя мимо клетки, в глубине которой лежала рысь, Ирина остановилась. Рысь поднялась и, лениво потягиваясь, медленно подошла к железным прутьям. Женщину и животное разделяло узкое пространство.
Сергей предостерегающе взял Ирину за руку, потянул назад. Она остановилась, продолжая смотреть на животное… Марков бросил взгляд на зверя – сильные ноги застыли на месте, тело спружинилось для прыжка, точно между ним и людьми не существовало решетки. Круглые, большие, под цвет шерсти, золотистые глаза не мигая смотрела на женщину, будто вокруг не было ни толпы, ни неумолкаемого шума – криков, смеха. Рысь застыла в неподвижности, только на кончиках настороженных ушей вздрагивали смешные рыжеватые кисточки. Ирина сжала руками шершавый прут барьера и, не отрываясь, смотрела на животное. С ее лица медленно сходил румянец, она бледнела и, забыв об окружающих, не отрывала глаз от зверя.
Сергею стало не по себе.
– Ирина! – крикнул он, нагнулся, шагнул и встал между женщиной и животным. Рысь оскалилась, зарычала и, словно нехотя, ушла в глубину клетки..
Сергей обернулся – женщина завороженно смотрела на клетку. Марков осторожно отнял от барьера ее руки, обнял сразу обмякшее тело и медленно повел к скамейке. Когда они сели, Ирина закрыла лицо руками, плечи ее начали вздрагивать. Ничего не понимая, Сергей пытался ее успокоить и, боясь привлечь внимание проходившей публики, оглянулся.
По ту сторону клетку из-за прутьев на них внимательно смотрел высокий, немолодой, но подтянутый человек в сером спортивном костюме.
Встретившись взглядом с Марковым, он, прикрыв рукой грудь, резко отвернулся и быстро пошел прочь… Сергею показалось, что на груди незнакомца, в распахнувшихся полах пиджака, блеснуло стекло объектива. «Фотографирует рысь», – подумал Марков и взглянул на Ирину. – Она смотрела вслед уходившему, и в ее глазах была такая пустота, такая тоска, что ему стало страшно.
Светило солнце, кругом шумели и смеялись люди, а Сергею показалось, что рядом с ним огромное, человеческое, непонятное ему горе. Он почувствовал себя страшно одиноким, старым, много пережившим и… глупым.
– Ну успокойтесь, Ирина, – попросил он и пошутил: – Неужели вас испугала эта большая кошка?
Женщина отсутствующими глазами посмотрела на Сергея, медленно перевела взгляд на клетку с распластавшимся зверем, за которой зеленела листва кустарника, встряхнула головой, точно отгоняя от себя какие-то мысли, улыбнулась и доверчиво прижалась к своему спутнику.
Может быть, ей все это приснилось и ничего не было, – подумала она, – ни вбирающих в себя, страшных по своей пустоте глаз зверя, напоминавших о других глазах, глазах человека, только что стоявшего за этой решеткой. «Вот бы его туда, в клетку!» – мелькнула мысль. Вот, значит, для чего он сказал, чтобы она приехала с Марковым в зоопарк. А она в своей радости забыла об этом. Значит, теперь он захочет, чтобы она привела Сергея в какой-то ресторан, потребует познакомить с ним… «Нет, не отдам, – решила она, – не отдам!» И попросила:
– Уедем отсюда. Поедем в парк Горького.
Как ему захотелось защитить ее от горя, от какой-то опасности… От чего, он не знал сам. Возможно, от прошлого…
– Вот она, наша аллея… Скамейка… Милая моя скамейка, – Ирина наклонилась и погладила планки сидения.
Марков хотел сесть, но она удержала его:
– Подождите… Посмотрите на нее со стороны. Вы узнали ее, Сережа? – она подняла голову, улыбнулась. Взяла за руку.
– Давайте сядем, Ирина.
– Хорошо, но вы садитесь первым. Я посмотрю на вас, вспомню, как было. – Она быстро прошла по аллее, повернулась и теперь уже медленно стала приближаться к Сергею.
Марков с нежностью наблюдал за подходившей к нему женщиной.
– Ну, а теперь садитесь. – Он протянул руку, но она снова отошла и остановилась в глубине аллеи.
Солнце залило парк. Золотистые полосы, пробивавшиеся сквозь густую листву, лежали на дорожке, посыпанной красным кирпичом.
– Вот так это было, – сказала она издали. – Вы сидели здесь… Нет, нет, подвиньтесь ближе к краю, вот так, закрыли руками голову и о чем-то думали… О чем вы думали, Сережа? – Она все чаще называла его по имени. Казалось, это доставляло ей удовольствие.
– О вас, – пошутил он, усаживаясь по-удобнее и доставая папиросы.
– Нет, серьезно. Мне показалось, что вы были чем-то встревожены… Неприятности?..
– Да, но теперь я рад им, иначе не пришел бы сюда… Вы сядете в конце концов?
Она покачала головой… и медленно направилась к нему.
– Вот так я шла. Было темно и немного страшно. И если бы не вы, я ни за что не осталась здесь… Хотя очень хотелось побыть одной, – она подошла к скамейке, села, закинула руки за голову. – Смотрите, как устроен человек. Никого не хотела видеть – я вообще не очень высокого мнения о своих ближних, – а без людей страшно.
Сергей с удивлением посмотрел на нее.
– Что с вами?
Она вскинула голову и резко сказала:
– А почему я должна их любить? Что они сделали мне хорошего?..
– Неужели развод с мужем так ожесточил вас, что вы о всех людях судите по нему?
– Какого мужа? – она запнулась, на мгновение задумалась, злобный огонек мелькнул у нее в глазах: – Ах, при чем тут он! А вы что, встречали хороших?.. Чутких, внимательных к чужому горю? – с раздражением спросила она. Резкость, с которой это было сказано, удивила Маркова.
– Встречал! – ответил он и твердо повторил: – Встречал! Да что там встречал, каждый день вижу, они вокруг меня…
– Хороших, отзывчивых? – запальчиво перебила его женщина.
– Конечно! – спокойно подтвердил он.
– Ну, знаете…
– Что знаете? Я-то знаю, а вот вы…
– И я хорошая?.. – с горечью, видимо думая о своем, спросила Ирина.
Сергей удивленно взглянул на нее – никак не мог привыкнуть к резким переходам от теплых, ласковых слов к ироническим репликам, обидным, а порой и злобным. Его пугало, когда улыбка сменялась горькой гримасой, смех – озлобленностью. Он заметил, что все время ждет этого перехода, взрыва. Так было и сейчас.
– И вы! Вы просто не представляете себе, какая вы замечательная!
Женщина улыбнулась, лицо стало ласковым и милым. Как будто не было только что тяжелых воспоминаний, злых мыслей, резких, обидных слов. Точно подменили человека. Такой, только такой он хотел ее видеть и уже простил и резкость, и оскорбительную отчужденность.
Из центральной аллеи выскочила девушка в белом платье и с громким смехом пробежала мимо. Ее нагнал юноша, обнял и они, не замечая сидящих, смеясь, медленно пошли по дорожке. В их бездумной радости было столько чистоты и света, что Сергей не удержался:
– И они вот тоже… плохие? – сказал он и пожалел.
– Не знаю! – снова нахмурившись и помрачнев, пробормотала Ирина и опять с иронией добавила: – Я не знакома с ними!..
День был скомкан. Воскресный, солнечный день, которого так ждал Серей, – думал, что он что-то решит, что-то изменит. «Что ее мучает, что сделало такой?» – подумал он и внезапно вспомнил, что поразило, испугало его, глаза, взгляд там, у клетки. Только один раз он видел такие же, с такой же пустотой и безысходностью, – у матери, когда она получила «похоронку» – извещение из военкомата о смерти мужа… Мгновение, согнувшее, превратившее ее в старуху. За несколько минут до звонка почтальона она смеялась весело и задорно, точно ей не было тридцати двух, а столько же, как ее сыну, ну может быть, на десять лет больше. Тогда он тоже плакал, прижимаясь к большому статному телу матери, теперь единственному близкому на свете человеку, а она молча, машинально гладила по голове своего восьмилетнего сына… С тех пор Сергей не видел на ее лице улыбки. Учился он на «отлично» и, приходя из школы, с гордостью показывал ей дневник. Мать гладила непослушные вихрастые волосы, подводила к обвитому черной креповой лентой портрету отца, висевшему над диваном, рассматривала, точно никогда не видела раньше. С портрета на них с улыбкой смотрел полный, веселый человек в военной форме с двумя кубиками на зеленых петлицах гимнастерки. Таким, как на фотографии, Сергей и запомнил своего отца.
Шли годы, Тяжелые, военные. Жили они скромно, тихо, никто у них не бывал. Одно время зачастил товарищ отца, инженер, устроивший на работу мать. Как-то вечером Сергей, готовя в спальне уроки, услышал (дверь в соседнюю комнату была открыта, и мальчик невольно прислушивался к неторопливому, перемеживающимуся длинными паузами разговору), как инженер сказал матери, что давно любит ее и просит быть его женой.
У Сергея захолодело сердце, он так и застыл, напряженно вслушиваясь, что будет дальше. Ему стало стыдно, что он подслушивает. Стыдно и обидно от одной только мысли, что мать может изменить памяти отца.
«Нет, нет», – наконец услышал он голос матери.
После долгого молчания Александр Иванович (так звали инженера) снова заговорил, теперь уже тише, и Сергей, весь в напряжении, разобрал, что он говорит о нем.
– Я ему отцом буду, поверьте, Валя!
Сергей боялся пошевелиться.
– Не надо, Саша, – в голосе матери мальчику почудились просящие нотки, – никогда больше не говорите об этом, пожалуйста. Вы для меня после Сережи самый близкий человек. Спасибо вам за все, что вы сделали для нас, но не надо…
Сергей снова услышал голос дяди Саши, говорившего совсем тихо, но настойчиво, словно он боялся, что мать откажет ему опять. Сергей встал со стула и вошел в комнату. Мать подняла голову и, увидев стоявшего в дверях сына, протянула руки, точно искала у него защиты.
Александр Иванович замолчал, зазвенел ложечкой по стакану с остывшим чаем.
Сергей подбежал к матери, прижался к груди, спрятал лицо в мягкий пушистый платок, услышал, как бьется ее сердце… Так, в безмолвии, прошло несколько минут, потом скрипнул отодвигаемый стул – Александр Иванович встал, пробормотал, что ему пора, и, не глядя на мать и сына, вышел.
Оставшись вдвоем, они долго сидели не шевелясь. Сначала робко, потом смелее Сергей искоса поглядывал на мать, а она в ответ гладила голову своего внезапно повзрослевшего сына.
Время было тяжелое, но, чтобы не встречаться с Александром Ивановичем, мать ушла с работы, поступила на завод.
В сорок четвертом стало легче. Не с продуктами, нет, их не хватало и тогда, просто чувствовалось, что война идет к концу. Все чаще в репродукторе слышался торжественный, немного пугающий голос Левитана, читавшего приказы, чаще гремели залпы артиллерийских салютов, и в темном небе рассыпались гирлянды блестящего фейерверка. Под окнами дома гудели, переговаривались повеселевшие жильцы, а мать всегда в эти минуты стояла у окна, смотрела на светлевшее от огней небо и плакала. Думала о том, что никогда больше не вернется в дом человек, которого она полюбила раз и навсегда.
В пятьдесят третьем Сергей окончил спецшколу и был направлен на работу. В семью пришел мужчина-кормилец. Мать подняла сына на ноги. Теперь она могла отдохнуть, но тяжело заболела и, пролежав три месяца, умерла… Сергей остался один.
Так и жил. И вдруг эта встреча. Раньше чуждался веселых, смешливых девушек, а вот к этой, с каким-то большим горем, изломанной и очень одинокой, – потянулся. Сразу.
IX
К вечеру жара спала. Сейчас Орлов чувствовал себя лучше, хотя влажное белье еще противно липло к телу и ему казалось, что он только что вышел из парной. Поминутно вытирая махровым полотенцем лицо и шею, он ходил по кабинету, подставляя голову большому лопастому вентилятору, нагревшемуся от непрерывной работы, и мечтал о холодном душе. Жена уже дважды звонила с дачи – без него не садились за стол. Орлов обещал приехать, хотя и понимал, что если это и случиться, то не скоро. К сожалению, часто, очень часто, он возвращался поздно, когда дома все спали. На столе ожидал накрытый салфеткой остывший обед. Надо было разогревать его, и порой, взяв горбушку хлеба (он любил горбушки), положив на нее кусок холодного мяса, он шел в спальню.
Звонок Агапова перечеркнул свободный вечер. Многозначительно и настойчиво тот попросил принять его. Видимо, что-то случилось.
Орлов подошел к столу, ногой отодвинул кресло, хотел сесть, но в комнату вошел Агапов, и он остался стоять.
– Итак, встреча состоялась, Олег Владимирович, – еще в дверях сказал Агапов.
Орлов взглянул в встревоженное лицо вошедшего и понял, что предстоит большой разговор. По роду своей работы он интересовался многими людьми и их встречами, которые зачастую приводили встретившихся в этот кабинет. Но о какой именно встрече говорил Агапов сейчас? Орлов знал, что подчиненного всегда обижало, если генерал не помнил деталей его дела, подробностей разрабатываемой им комбинации. Взглянув на Агапова, он решил, что задавать наводящие вопросы не время.
– Кто он?
– Одно из двух. Либо они действительно подбираются к НИИ-16, – подходя к столу, продолжал Агапов, – либо мы что-то недосмотрели…
– Кто он? – сдерживаясь, повторил Орлов, но Агапов не ответил, обошел стол, и только сейчас Орлов заметил у него в руках попку. – Ты скажешь, наконец, кто он? – с угрозой в голосе сказал Орлов, досадуя, что не может вспомнить.
Агапов открыл папку, вынув увеличенный фотоснимок и протянул его Орлову:
– Узнаете?
Орлов взглянул на фотографию, почувствовал, как кровь ударила в голову, тут же отхлынула, и голова стала пустой – перед глазами осязаемо мелькнули приметы неизвестного, встретившегося в Центральном парке с женщиной, судьба которой с некоторых пор его интересовала. Он действительно ждал этой встречи, да и не он один… Но с этим? Нет, этого не могло быть, это ошибка!
– Не может быть! – сказал он громко, опускаясь в кресло.
– Вот документ! – кладя на стол бумагу, сказал Агапов. – Я тоже сразу не поверил, но, к сожалению, он!..
Орлов придирчиво рассматривал фотографию, пытаясь убедить себя в том, что Агапов ошибся. Даже взял увеличительное стекло. Похож! Ему нравился этот молодой подтянутый офицер, четкий и исполнительный. И все же фотография могла обмануть… Но лежавший перед ним документ… Ему хотелось оттянуть момент, который лишит возможности сомневаться. Еще не читая, он знал, что там написано. Короткими, рубленными фразами, четко, без претензий на литературу, с фотографической точностью, не оставляющей места сомнениям, там зафиксированы куски человеческой жизни. Все, все! И факты. Только факты. Он протянул руку и взял бумагу. Телефонный звонок оторвал его от чтения. Он досадливо взглянул на аппарат и кивнул Агапову. Тот взял трубку, назвал себя и сейчас же передал ее Орлову.
– Из дома, – сказал он почему-то вполголоса.
Орлов услышал голос жены. Слушал не перебивая, но, когда она замолчала, спросил:
– Мне дадут, наконец, спокойно работать?
Женат Орлов был давно, и Анна Федоровна, хорошо зная мужа, вздохнула, понимая, что и сегодня его не увидит.
– Ну, вот и хорошо! – смягчаясь, сказал Орлов. – Обедайте без меня… Зажги свет!
– Какой свет? – не поняла Анна Федоровна.
– Это я не тебе, – ласково сказал Орлов. – Спокойной ночи, Аннушка! – и как-то особенно осторожно положил трубку на рычаг.
– Зажги свет! – сказал он Агапову и улыбнулся.
– Что будем делать, Олег Владимирович? – нажав кнопку настольной лампы, спросил Агапов.
– Расставшись с Гутман, он поехал домой?
– Домой! – не понимая, какое это имеет значение, подтвердил Агапов.
– На Сретенку?
«Ах, вот что, значит, все еще сомневаешься», – подумал Агапов и кивнул головой.
– А утром пришел в управление? – продолжал Орлов.
– Нет, на объект.
– Шестнадцать?
– Да. Она уже звонила ему туда. Все это задокументировано, – сказал Агапов, но Орлов, не обратив внимания, продолжал:
– А из института?..
– В управление.
– Сейчас здесь?
«Наконец-то», – подумал Агапов.
– Здесь! Орлов молчал.
– Так что же будем делать, Олег Владимирович? – нервничая, вторично спросил Агапов.
– Пока только думать… – раздумчиво сказал Орлов. – Вот ты сказал либо, либо… Либо рвутся к институту, либо… – Орлов помолчал, словно боялся сказать это слово, – либо… – Он хмуро посмотрел на своего собеседника, – коммунист, сын коммуниста, чекист, наша с тобой смена… и предатель… – Он постучал костяшками пальцев по столу. – Так, что ли?
– Мы не имеем права слепо верить! – нахмурился Агапов.
Орлов поднял голову.
– "Мы"? Почему «мы»? Говори за себя! Не имеем права не доверять, понимаешь, торопиться не имеем права. – И, пытаясь убедить, добавил твердо: – Проверь до конца, убедись в виновности. Убедись!.. И только тогда принимай решение!..
– Мы проверили и убедились!..
– В чем, в чем убедились? – повысив голос, перебил его Орлов и, не ожидая ответа, приказал: – Дай первое сообщение!
Читая уже знакомый документ, он отчеркивал цветным карандашом какие-то места и, видимо нервничая, сломал грифель. Отложив бумагу в сторону, поднял голову и откинулся на спинку кресла.
– Встреча в парке вечером в темной аллее, – сказал Агапов, – прятанье от шофера такси…
– Основательное подозрение, – как-то легко согласился Орлов, и это насторожило Агапова, – но от него до обвинения огромная дистанция. Что же ты предлагаешь?
– Отстранить от работы. Пока.
– А если следствие не подтвердит? – скосив глаза, спросил Орлов. – Что тогда? А если это случайное знакомство?..
– Чекист должен быть осмотрителен, осторожен до предела. И если он хоть на миг забыл об этом – он не чекист, товарищ генерал.
"Ого, ты переходишь уже на официальный тон, – с обидой подумал Орлов, – вроде страхуешься «Товарищ генерал», – про себя повторил он. Волнуясь, он встал, прошел по кабинету, подошел к раскрытому окну. В лицо пахнуло прохладой. Взглядом обвел знакомую уже много лет площадь и улицу – как они изменились! – памятник, неоновые буквы метро, светлая громада «Детского мира»! У троллейбусной остановки толпились люди. Правее светлая полоса огней проспекта уходила вниз. «Значит, встретились – и уже враг? Не быстро ли?» – спросил о себя и обернулся.
– Значит, все человеческие эмоции нам противопоказаны? – с ехидцей спросил он. – А может, призываешь к подозрительности? Так спокойнее, да?
– Я докладываю факты. Наблюдение установило, что Кемминг продолжает встречаться с инженером этого института Полонским. Как вы знаете, их познакомила Гутман. Сейчас новая встреча и снова с человеком, имеющим отношение к этому объекту. Случайность? Как бы не было поздно.
– Что поздно? – усмехнулся Орлов.
– Не исключено, что это не первая встреча… – Агапов помолчал и нехотя добавил: – Прозевали, возможно.
– Как в парке, – Орлов ткнул пальцем в лежащий перед ним документ.
– Тем более есть основание начать следствие.
Орлов откинулся в кресле, с досадой посмотрел на Агапова.
– Сядь! – сказал он. – Давай проанализируем ход событий. Итак, институт, – он взял карандаш и нарисовал квадрат. – Институт, работами которого не могут не интересоваться наши зарубежные недруги. Работает в нем Полонской, – рядом с квадратом он поставил кружок. – Гутман знакомится с Полонским. Подозрительно? Если бы она не знала Кемминга – нет. Но она знакома с ним и это уже заслуживает нашего внимания. Идем дальше. Гутман знакомит Полонского с американцем и отходит в сторону. Кто Гутман?
– Приманка! – сказал Агапов.
– Это уже тревога. Мы не знаем, сознательно или нет Гутман работает на врага. Представим себе на минуту, что она не понимает своей роли…
– Не понимает? – удивился Агапов.
– Подожди. Наконец, фиксируется встреча в Центральном парке с нашим Марковым, – и поставил второй кружок. Агапов кивнул.
– Теперь уже не случайность! – сказал Орлов и тот час же добавил: – Хотя бы потому что на следующий день Гутман встретилась с Кеммингом в кино… Проходит два дня…
– Три, – поправил его Агапов.
– … Проходит три дня, она снова встречается с новым знакомым, на этот раз в зоопарке. Там находится и Кемминг, который их фотографирует. Конечно, не как достопримечательность зверинца…
– Показывают товар хозяевам.
– Возможно… Значит, готовиться штурм крепости… Теперь давай, товарищ полковник, – Орлов засмеялся, – подытожим. Итак, первое неоспоримо – к институту тянуться грязные руки. Есть уже и свой человек – Полонский. А может, и еще кто, да мы пока не знаем.
Агапов промолчал.
– Теперь дальше. Почему происходит новое знакомство, на этот раз с человеком, также имеющим отношение к этому объекту, только повыше рангом? Видимо, Полонский не тянет. – Он поднял глаза к потолку и, рассматривая плафон, пробормотал: – А она активна – эта Гутман…
– Я предлагал ее задержать, – напомнил Агапов, расслышавший последнюю фразу.
– Верно, предлагал. А что бы это дало? Раскрывать козыри следует в конце игры, полковник. Сейчас многое еще неясно. Не торопись, всему свое время… Итак, твое первое «либо» – грустная действительность, – заключил Орлов. – Что касается второго, то здесь все преждевременно и чудовищно оскорбительно для всех нас.
Он походил по кабинету, заинтересовался оконными наличниками, потрогал их рукой, потом подошел к Агапову и положил руку на его плечо:
– Методам проверки врага мы противопоставим наш прямой разговор. Убедил?
Агапов неопределенно пожал плечами.
– Не убедил? – Орлов обернулся и нажал кнопку звонка. Увидя в дверях дежурного офицера, коротко приказал: – Маркова из четвертого. Быстро!
…Итак, план был принят!.. Сложная оперативная комбинация разрабатывалась в деталях – казалось, предусмотрены все мелочи… Казалось… Но если предполагаемый замысел врага был ясен, а действия и методы достаточно знакомы, хотя бы потому, что им руководил холодный расчет, то свойство характера и настроения Гутман могли в любой момент разрушить задуманное. Все это прекрасно понимали и Орлов и Агапов, поверивший в необходимость операции, хотя временами и колебавшийся. Настораживало настроение женщины. Несомненно, в ней происходили какие-то сложные процессы – об этом говорило многое. Она часто задумывалась, нервничала, плакала. Даже знающие ее дивились такой перемене. Это же подтверждало и наблюдение. Но внутренний мир, мысли оставались загадкой. Встречи с Марковым, ее слова, паузы, раздумья лишь слегка приоткрывали то, что ее томило, волновало. Что это было? Страх перед возможностью разоблачения, сознание, что делает грязное дело?.. Или чувство? Глубокая уверенность Маркова в том, что Гутман на распутье, передалась Орлову.
– Ты рассудком понял ее состояние? – спросил он Маркова.
Сергей, чувствуя на себе внимательные глаза Орлова и Агапова, побледнел, сжался.
– Что молчишь, говори! – желая в чем-то убедить себя, сказал Орлов.
– Она плакала и когда знакомилась с тобой, – напомнил Агапов, но Орлов с укоризной взглянул на него и качнул головой.
– Сердцем! – помолчав, тихо сказал Марков.
– Оно не всегда верный советчик, Сергей, – сказал Агапов, – особенно в наших делах.
– Что ж, это неплохо, если сердцем, – вслух подумал Орлов. – Особенно в наших делах, – подчеркнул он, бросив взгляд на Агапова. – Нравится тебе эта женщина. – Это к Маркову.
Тот поднял голову, угрюмо пробормотал:
– Я не имею права думать о ней теперь.
– Ну уж и не имеешь. Сердцу-то ведь не прикажешь.
И тогда Марков, недавно просивший освободить его от участия в этой операции, встал в положение «смирно».
– Я выполню задание, товарищ генерал. Выполню! – повторил он твердо. – Рассудком!
– Смотри, Сергей, – предупредил Агапов, – не переиграй. Это трудно, ох, как трудно, – вздохнул он. – Помни – от этого зависит многое…
– Вот и ночь прошла! – взглянув на лежавший на подоконнике солнечный луч, сказал Орлов и мечтательно потянулся. – Хорошо бы чайку горячего… Распорядись-ка, Михаил Степанович, чаю и еще чего-нибудь. Только горячего, а то холодное мне и дома надоело. – И как только Агапов вышел, заговорщически наклонился к Маркову, похлопал по плечу. – Это хорошо, что сердцем. Хорошо!.. Но и голову не забывай! – он. подмигнул Маркову. – Все-таки любишь ее? – спросил он как-то по-домашнему, не отнимая руки.
Марков опустил голову.
– Что ж, борись. Борись, а мы посмотрим, стоит ли она этого. Стоит – хорошо. А нет, сам откажешься…
Чай пили молча. Каждый по-своему. Орлов шумно, весь отдаваясь еде. Агапов не спеша. Марков позвенел ложечкой по стакану и отставил его. Не мог. Думал. Не мог не думать. Захотелось увидеть ее. Он закрыл глаза, и Ирина, как живая встала перед ним. Красивая? Говорят, что любят только красивых, какая чепуха! Нет, не красивая, а вот думаю, и щемит сердце. А ведь раньше никогда не болело. Значит, у всех, кто любит, бывает так… А что, если все это показалось, что, если это игра умной, хитрой авантюристки с холодной, расчетливой головой и тонко рассчитанными движениями?
Волна неприязни, обиды, что он обманулся, что его обманули, гасила его чувство. Но только на мгновение. Кропотливо, шаг за шагом, он разбирал ее движения, слова. Вот вздрогнули плечи, вот глаза, то встревоженные, то наполненные внутренним теплым светом и часто грустные и одинокие. То злые, затравленные. А слезы? Разве можно плакать просто так, по заказу?.. Он вспомнил мать, лучшую из женщин. И у нее так же вздрагивали плечи, и она так же прятала заплаканное лицо. Может ли быть, что и она играла? Мысль эта ужаснула его, и он понял всю бессмысленность своих подозрений. Ему захотелось немедленно, сейчас же, увидеть ее, посмотреть в лицо. Понять. Проверить. И ее и себя. Неужели все было игрой, подлой игрой? Но глаза, слезы? Как в эти минуты она не похожа на обольстительницу, «роковую женщину»… «А в театре? – спросил он себя. – Ведь глядя на сцену, на талантливую игру актера, ты веришь ему. Да, но это в театре, – возразил он сам себе. – А разве тебе сейчас не придется стать двуликим, разве не придется тоже играть, говорить не то, что хотелось бы? Разве за внешней влюбленностью, ласковостью ты не будешь скрывать свою настороженность, подлинное отношение? Подлинное? – Марков усмехнулся. – А что делать, когда подлинное и внешнее одинаковы? Что ж, значит, труднее будет вести игру. Труднее?» Марков на мгновение пожалел, что согласился. Нет, как ни трудно задание, он выполнит его. Должен выполнить. Еще не все потеряно…
Орлов, наблюдавший за Марковым, понимал его состояние. «Пусть думает, – говорил он себе, – пусть переварит все: и обиду за подозрения Агапова, и допрос, и горечь оскорбленного чувства. Пусть пройдет через это. Так нужно!» Не понимая такой любви (уж больно быстро!), Орлов все же не осуждал, а если бы покопался в своей памяти, то, вероятно, согласился, что и такая любовь бывает. Бывает, и здесь уж ничего не поделаешь. Наступил новый день, а с ним новые заботы. Надо было отдохнуть, набраться сил.
– Итак, помни! Первый же звонок, – и ты встречаешься с ней. Обо всем докладываешь Михаилу Степановичу. План операции я сегодня же согласую. А сейчас все домой. Отдыхать! Я тоже, – сказал он, вставая из-за стола.
Когда Марков уже выходил из кабинета, Орлов окликнул его:
– Подожди!
Марков подошел к Орлову.
– Ответь на один вопрос: почему ты вышел из такси у Сретенских ворот? – И увидев, что Марков его не понял, пояснил: – В тот вечер, когда ты познакомился с Гутман?
В памяти Сергея возник вечер, парковая скамейка, плачущая женщина, разговор, начатый им, прогулка по улице. Марков видел все так ясно, что ему показалось, будто Ирина рядом… «Да, но какое отношение это имеет к вопросу Орлова? Да, он сел в такси и доехал только до Сретенских ворот, потому что, потому что…»
– Потому что у меня не было больше денег, товарищ генерал.
– У меня мелькало такое предположение… – Орлов засмеялся. – Ну и наделал же ты тогда переполоха.
X
Убийство заинтересовало капитана Смирнова своей бессмысленностью. Убитый, рабочий Городищенского номерного завода Федоров, судя по сообщению областного Управления милиции, был обнаружен поздно ночью милицейским патрулем на Первомайской просеке, за продовольственной палаткой, недалеко от своей квартиры.
По заключению судебно-медицинского эксперта смерть наступила около одиннадцати часов вечера от удара тяжелым металлическим предметом, по форме напоминавшим ударную площадь молотка, раздробившим затылочную область черепа.
Осмотр трупа показал, что у убитого похищено ничего не было. Предположение, что убийство совершено с целью ограбления, отпадало. Хотя и не исключалось.
Последние годы в суточных рапортах о происшествиях еще мелькали сообщения о кражах, мошенничествах и хулиганствах, но случаи убийств встречались все реже и реже, и это убийство настораживало.
Бессмысленность преступления, да еще то, что убитый работал на номерном заводе, хорошо известном Смирнову, не могли пройти мимо внимания, и он позвонил в райотдел милиции.
Телефонный разговор не удовлетворил Смирнова, и он, попросив собрать необходимые сведения об убитом и его семь, выехал в Городище.
Ночью прошел небольшой дождь, прибил пыль, и ехать было не так душно. Через час Смирнов уже был в райотделе и разговаривал с заместителем начальника отдела, молодым человеком с университетским значком, по его словам, «выходившим» на преступление.
– Место оцепили? – спросил Смирнов.
– А как же, – снисходительно ответил начальник ОУРа, – это же альфа нашей работы.
Смирнов взглянул на оперативника и удивленно спросил:
– Почему альфа?
– Начало, – ответил тот и пояснил: – От первой буквы греческого алфавита.
– А! – понял Смирнов и уже иронически поинтересовался: – А омега?
– Омега – конец, когда раскроем, – не улыбнувшись, спокойно ответил его спутник, – это уж зависит, как освоим альфу. – И, видимо, чтобы не тратить время на ненужные разговоры, добавил: – Я филолог, но это не мешает в работе. Пошли! – предложил он.
По дороге старший лейтенант милиции Хозанов, как он представился Смирнову, рассказал об убитом. По его словам, Федоров работал на заводе шесть месяцев, ранее работал в железнодорожных мастерских, здесь же, в Городище. Женат, двое детей. Вел скромный образ жизни, не пил. В Отечественную воевал, был в плену. На заводе и в депо характеризовался положительно. Завкомовцы и товарищи по цеху в один голос отмечали, что Федоров тихий, замкнутый человек, ни с кем не дружил и не ссорился. В два часа по Первомайской просеке проходил патруль. У продовольственной палатки старший патруля сержант Галимов остановился проверить замки на двери и наткнулся на убитого. О преступлении немедленно сообщил дежурному. После осмотра трупа привели служебно-розыскную собаку. Уверенно взяв след, она повела к железнодорожной станции, но на платформе, повизгивая и виновато посматривая на проводника, закрутилась. Вернулись обратно, но повторилось то же. След был утерян. Преступники, вероятно, уехали поездом.
– Почему преступники? – перебил его Смирнов.
– Да по следам видно, что было несколько человек.
– На месте следы не затоптаны?
Начальник ОУРа обидчиво улыбнулся:
– Мы свое дело знаем. Правда, дождь помешал, ну, да мы как-нибудь разберемся. А что, вас заинтересовало это дело?
– Вы же знаете, что он работал на специальном объекте. – Смирнову не хотелось говорить о неясном чувстве тревоги, которой не мог бы объяснить. Мелькнула мысль, что он полез не в свое дело, не согласовав даже с Агаповым.
Хозанов понимающе кивнул головой.
– Так ничего и не взяли? – перепрыгивая через лужу, чтобы что-нибудь сказать, спросил Смирнов.
– Нет, ничего, – обойдя ямку с водой, ответил Хозанов. – И часы, и документы, и деньги целы. Денег, правда, немного, всего четыре рубля.
– С женой убитого разговаривали?
– Рано утром посылал к ней сотрудника. Хотел пойти сам – раз приехали, пойдем вместе.
…У закрытой ставнями палатки, похаживал милиционер. Он козырнул и доложил, что приходила заведующая, но он ее «не допустил», и она побежала в райпищеторг.
Хозанов и Смирнов обошли палатку и осторожно по краю небольшой вытоптанной площадки подошли к двери. Вокруг дощатого домика плотной стеной стоял кустарник, вдоль которого тесно, в два ряда, высились порожние ящики из под товаров. У дверей на приступке темнело пятно. За кустарником шелестел большой раскидистый тополь, окутанный белым роем пуха. Тихо, пусто, буднично.
Смирнов внимательно обежал глазами площадку и кустарник и, убедившись, что делать здесь нечего, вернулся на улицу. Следом за ним вышел Хозанов, о чем-то поговорил с милиционером и, обернувшись к Смирнову, с иронией поинтересовался:
– Ну как, ничего не нашли?
– После вас найдешь, как же! – в тон ему ответил Смирнов.
Об убийстве, видимо, стало известно – проходившие по улице, рассматривая милиционера и стоявших штатских, замедляли шаги и, пройдя, обязательно оглядывались.
– Пойдем к Федоровой? – предложил Хозанов.
Маленький одноэтажный деревянный домик прятался в гуще зелени. Перед домиком садик с врытыми в землю круглым зеленым столом и скамейкой, рядом виднелись грядки небольшого, аккуратно разделанного огорода. На стук вышла женщина лет пятидесяти с заплаканными глазами.
Смирнов понял – Федорова! Но на всякий случай спросил.
Женщина устало кивнула головой.
– Были уже ваши, – сказала она. – А ну, в комнату! – прикрикнула она на две ребячьи любопытные головы, высунувшиеся из окна.
– Мы ненадолго, хозяйка, поговорить надо, – сказал Хозанов и, не ожидая приглашения, первым вошел в комнату…
Продолжая всхлипывать и поминутно вытирая ладонью заплаканное лицо, женщина рассказала о своей жизни. Вначале медленно, неохотно вспоминала, как жили, строили вот этот домик, обзаводились хозяйством, как пошли дети. Был он тихим, хозяйственным. «Работник!» – сказала она.
Видно, здорово помотала его жизнь. Любил дом, жену, детей. Чуждался посторонних, а на просьбы ребят неохотно рассказывал, как воевал, как попал раненым в плен.
– Дружил с кем-нибудь Григорий Самсонович? Бывали у вас люди? – спросил Хозанов.
Женщина замотала головой:
– Нет, нет.
– Так никто и не бывал?
– Нет, никто. Сам-то и соседей не любил. Все дома по хозяйству. Книжки иногда читал, – она кивнула головой на полку.
Смирнов подошел к книгам: Пушкин, «Война и мир», «Овод», «И один в поле воин», «За проволокой», «Сказки народов СССР», «Военнопленные», «Молодая гвардия», «Военная тайна» Шейнина… Смирнов любил рассматривать чужие библиотеки, пытаясь по ним определить хозяина книг, его вкусы, интересы, но сейчас ничего не получилось.
– Карточки мужа у вас нет? – поинтересовался он, думая, что это поможет ему.
Оказалось, что есть, только старая.
– Что так мало?
Женщина ответила, что муж не любил сниматься.
– А родных не было?
– Один он. Родители еще до войны умерли.
– Как думаете, из-за чего это? – спросил Хозанов. – Вы уж простите, приходится расспрашивать. А то недругов не было, ни с кем не ссорился, ничего не взяли, и такое случилось.
Женщина заплакала.
– Ума не приложу, с чего бы это.
– И на заводе ни с кем не ссорился? Может, расстроенный приходил с работы, ничего не говорил? – спросил Смирнов.
– Да нет, молчун он. Говорил мало, – вяло ответила женщина.
– Мамка, а дяди, что раньше приходили? – из-за угла подсказал один из сыновей.
– Это какие? – обернулась женщина к детям.
– Что из Москвы приезжали, – напомнил второй, старший.
– Кто это? – поинтересовался Хозанов.
– Не говорил он. Еще по весне приезжали двое, он в садик вышел, поговорил с ними, пошумели они чего-то и уехали. Спрашивала я, кто такие. Из Москвы, говорит, знакомые. Не знаю я их, и он никогда не рассказывал.
– Приметы их не вспомните? – спросил Смирнов. Федорова задумалась:
– Один плотный такой, рябой, седоватый, с плешиной.
– Высокий? – перебил ее, записывая, Хозанов.
– Этот нет. Вот второй повыше, худой.
– Нос у него длинный, – выкрикнул из угла один из ребят.
– А ну, давай сюда, – позвал Хозанов, – помогайте вспоминать.
Подталкивая друг друга, мальчики нерешительно подошли к столу.
– Ну, так какие же они? – притянул за руку старшего Смирнов.
Со слов ребят и матери, понемногу вспоминавших приезжих, постепенно вырисовывались черты незнакомцев. Дети, перебивая друг друга и споря, рассказывали о них такие детали, на которые вряд ли обратил бы внимание взрослый. Это превращалось для них в увлекательную игру, заразившую мать.
– А одеты как? – продолжая записывать, спросил Хозанов.
И снова каждый из них вспоминал, подсказывал, поправлял друг друга. Через некоторое время, еще не зная, сможет ли это помочь раскрытию убийства, Смирнов и Хозанов могли нарисовать портреты московских незнакомцев. Итак, один коренастый, в рябинку, седой, с плешиной на макушке, с красным лицом, узкими глазами и нависшими бровями. Одет в черную кепку, черное подержаное пальто, в сапогах. Второй – высокий, худощавый, сутулый, тоже седой, с белым лицом и большим носом. В короткой коричневой куртке, серой кепке и темных ботинках.
В окно постучали. Женщина испуганно оглянулась и вышла в тамбур, но через мгновение возвратилась.
– Вас спрашивают, – взглянула она на Хозанова.
То вышел на улицу.
– Кто это? – спросил ее Смирнов.
– Из ваших, что утром приходил, – ответила она.
– И что, те двое больше не приезжали?
– Нет! – в один голос ответили мать и дети. Ребята теперь считали себя полноправными собеседниками, но, исчерпав тему, тянулись к окну, за которым стоял Хозанов и разговаривал с каким-то мужчиной.
– Товарищ Смирнов! – послышалось со двора. – На минуту!
Офицер поднялся и вышел в садик. Хозанов схватил его за руку:
– Эти двое вчера поздно вечером были здесь. Стояли и разговаривали с Федоровым. Потом он ушел в дом, через несколько минут вышел и пошел с ними в сторону железной дороги…
– Откуда это известно? – взволнованно спросил Смирнов.
– Вот мой оперуполномоченный , – Хозанов кивнул на мужчину, – установил свидетелей. Если вас все это интересует, давайте поговорим с народом.
– Сейчас!
Смирнов вернулся в дом.
– Когда ваш муж пришел домой?
Женщина подняла от стола заплаканное лицо:
– Поздно!
– И не уходил больше?
– Нет, переоделся, сказал, что пойдет ненадолго по делу, и ушел! – ответила она.
– Ну, пока, прощайте. Я еще зайду.
XI
Уже стемнело, когда Кемминг вышел из дома и сел в стоявшую у подъезда машину. Проскочив набережную и Кропоткинскую площадь, он выехал на Волхонку. У Музея изобразительных искусств остановился, обошел машину, постучал ногой по покрышкам и, посмотрев по сторонам, поехал. На площади Революции, поравнявшись с «Метрополем», развернулся и встал в ряд автомобилей. Взглянув на часы, Кемминг вышел из машины и направился в кафе.
Здесь его знали. Швейцар поклонился как старому знакомому и открыл дверь. Когда Кемминг прошел, он кивнул гардеробщику:
– Трезвый сегодня!
– Не беспокойся, сейчас наберется! – заверил его тот, но в первый раз ошибся…
Через несколько минут Кемминг возвратился на улицу и сел в машину. На Кузнецком мосту он чуть не наехал на переходившую улицу женщину, сквозь зубы выругался, но, когда она укоризненно покачала головой, тотчас же улыбнулся ей. Он действительно был трезв. Несколько рюмок «столичной» (это было единственное, что ему нравилось у этих русских), выпитых на ходу в кафе, явно недостаточно для того, чтобы он смог почувствовать себя в привычной норме. Кемминг был трезв, зол и успокаивал себя, что позднее наверстает упущенное.
Дневной разговор с шефом доставил ему несколько неприятных минут. Атташе был недоволен и едко охарактеризовал его работу.
– Вы долго будете возиться с этим мальчиком, Реджи? – перелистывая только что полученный номер «Лайфа», спросил он, когда Кемминг рассказал о встрече в зоопарке.
– Это золотой мальчик, сэр, – пообещал Кемминг и, немного подумав, на всякий случай добавил, – конечно, если все будет о'кей.
– С этой женщиной у него что-нибудь серьезное? – поинтересовался шеф.
– Несомненно. Поверьте, этот ребенок будет наш. Женщина знает свое дело и стоит дороже, чем обходится нам.
– Будьте осторожны, Реджинальд, – предупредил атташе, – я не очень верю русским детям. Они чертовски мешают нам. Я немного знаю отца этого мальчика, генерала Орлова…
– Отца?
– Да, отца. Такого, как я ваш. Он здорово портит нервы боссу, а многим из наших сломал голову. Пообещайте Гутман – в случае успеха она съездит в этом году в свою Ялту. Кстати, пусть там припомнит, как уронила в воду пакет. Между прочим, это и ваша вина, а неприятности имел я.
– Она хорошая баба, сэр, и выполнит поручение! – заверил Кемминг.
– Я рад за вес, Реджи, – шеф усмехнулся. – Когда мальчик будет готов, давайте его мне. Я выжму его, как лимон. И еще раз, будьте осторожны, я сообщил об операции в Вашингтон. Если сорвется – пеняйте на себя.
– Не сорвется, ручаюсь головой, – уверенно сказал Кемминг.
– В Амане и Бейруте вы так же ручались этой не самой важной частью своего тела, – с иронией напомнил атташе. – И меньше пейте. Здесь это опасно. Генерал Брэдли перед встречей с русскими всегда принимал флакон минерального масла. Последуйте этому примеру, если не можете не пить!
Каждый раз, когда он хотел уколоть Кемминга (как будто другие пили меньше его), он вспоминал о неудачах, стоивших уйму денег и сыгравших в одном случае на руку Англии, а в другом – арабским националистам. После этих провалов Кемминг был убежден, что не удержится на работе, но выручил счастливый случай. Шефа назначили в Москву, особенно желающих ехать туда не было, и он взял его с собой.
– Как этот инженер? Вы передали ему «Контакс»? – вспомнил шеф.
– Да! – Кемминга даже передернуло от неприятного воспоминания.
– И что же, до сих пор он не может сфотографировать интересующую нас площадку?
Не зная, что сказать, Кемминг развел руками – видимо, трудно!
– Мне уже напоминали о срочности задания. Когда вы встречаетесь с ним?
– Сегодня вечером.
– Где?
– Там же.
– Напомните, что это сделать надо срочно.
– Есть, сэр.
– Как ведут себя наши «друзья» из Комитета безопасности? – поинтересовался шеф. – Не опекают?
– Нет, все в порядке.
– Порядке, порядке, – недовольно повторил атташе, – не доверяйте этой тишине. Они любезны и предупредительны, но мы достаточно скомпрометированы, и нам не верят. Как с Городищем?
– Выполнено.
– Убивать – это, кажется, единственное, что вы умеете, – снова съязвил шеф. – У кого вы научились этому?
– У вас, сэр, – отпарировал Кемминг.
– Неужели только этому? – холодно спросил шеф, вставая. – На завод надо послать нашего человека! – напомнил он.
Кемминг понял, что может быть свободным.
Когда он был в дверях, атташе предупредил:
– Смотрите, Кемминг, если этот мальчик сорвется – вы можете вернуться в Штаты безработным, – и, не попрощавшись, уткнулся в «Лайф»…
Сейчас, сидя в машине и вспоминая этот разговор, Кемминг дал волю накопившейся злобе. «Старый павиан! – думал он. – Хорошо, когда у тебя такие связи»…Кемминг был прав. Действительно, знакомство с Луисом Джонсоном, бывшим в то время министром обороны, и близость к «миссурийской шайке»[119] дали возможность его шефу, тогда тридцатилетнему инженеру «Кертис – Райт Корпорейшен» поступить в ФБР. Неудавшаяся провокация в Сан-Франциско[120] не отразилась на его карьере, наоборот, правящая верхушка увидела в нем человека, не брезгающего ничем для достижения поставленной цели, и он был переведен на военно-дипломатическую работу. «Закон о Центральном разведывательном управлении», подписанный Трумэном в сорок девятом, открыл огромные возможности и широкое поле деятельности. Латинская Америка сменилась Южным Вьетнамом, потом хитро закрученными интригами в Иордании и Сириии, продолжительной поездкой в Италию и, наконец, в СССР! После провалов в Аравии Кемминг думал, что с шефом кончено, но тот выкрутился, да еще вытащил и Кемминга. И это несмотря на шум, поднятый «Нью-Йорк таймс», «Нью-Йорк уорлд телеграф» и другими крупными газетами. Нет, связи его, не смотря на ошибки и уход с арены дружков, крепли. Кемминг не любил шефа и глухо, безнадежно завидовал ему, хотя и отдавал должное его уму, энергии и изворотливости.
Перед отъездом в эту чертову страну шефа и его принял «сам». Совладелец крупной адвокатской фирмы, ставленник и любимец Уолл-стрита, сутуловатый, начинающий полнеть мужчина, с крупным лошадиным лицом и мутными белесыми глазами, посмеялся над наивностью русских, давших «агреман» на назначение шефа военным атташе, короткими, отрывистыми словами объяснил обстановку и наметил план работы. За внешней простотой, демократичностью и панибратским похлопыванием по плечу собеседника угадывался жестокий, безжалостный хищник, цепко держащийся за власть и возможность диктовать свои желания слабому. И как ни странно, Кемминг, поденщик, подручный этого человека, выполнявший его волю, делавший всю грязную работу, боявшийся его гнева, довольно похихикивал, когда узнавал о каком-нибудь очередном промахе. Конечно, если это не было связано с фигурой самого Кемминга и не могло отразиться на нем самом.
Заветной мечтой было сделать бизнес, отхватить кучу денег и уйти на покой. Маленький домик на Западном побережье (он даже присмотрел небольшой участок недалеко от Лос-Анжелоса), пальмы, десяток апельсиновых деревьев, вечный, неназойливый шум океанского прибоя, жаркая истома и тишина. Днем – кайф, вечером – бар, с неторопливой беседой с соседом по столику, ночь – со своей женщиной, женой, подругой – все равно. Все! Это было пределом мечты.
Плевал он тогда и на шефа и на «самого». Плевал на русских с их «тарелочками» и ракетами, на китайцев, арабов, немцев, на всех. Ради такой мечты таскался он по миру, переодевался в тряпье, считая его местной униформой, делал любые пакости, убивал, покорно терпел хамство и пренебрежение своего счастливчика шефа.
Сейчас мечта была, как никогда, близка к осуществлению. Он поставил на эту лошадку, на этого Маркова! Любыми средствами она должна была прийти первой. Он знал, что в сейфе проклятого научно-исследовательского института, где работал инженер Полонский, лежал его домик, садик, морской прибой, бар и женщина… Но инженер не мог для него засунуть туда руку. Вот потому-то в голове и возникла эта комбинация. Во всем мире это было бы несложно, стоило бы больше или меньше (все хотят иметь свой домик!), но здесь?., как она отвернула морду, эта потаскуха – он вспомнил женщину-шофера, которой дал пачку «Кемэл». Эта Гаганова, прядильщица из Калинина, сделала бизнес, о ней все время пишут в газетах, но у нее нет своей чековой книжки. Нет ее и у Николая Мамая, шахтера из Донбасса – члена большевистского конгресса. «Ого! – представив себя на его месте, ухмыльнулся Кемминг. – Я бы тогда стоил дорого». – подумал он. Нет, нет, он не понимал эту страну!.. Кемминг поднял голову – у ветрового стекла автомобиля стоял орудовец и, приложив руку к козырьку, делал ему замечания. Оказывается, он задерживал движение. Кемминг улыбнулся, развел руками – не понимаю по-русски! – и включил скорость…
Он опоздал. Полонский сидел в затемненной аллее, в дальнем углу сада, рядом с книжным киоском. В десятке метров от него, на ярко освещенной веранде, звенели стаканы, слышался говор и звуки настраиваемых инструментов, пробегали с подносами официанты, а он пугливо вглядывался в темноту, ерзал по скамейке и проклинал себя, что пришел. Увидев идущего по аллее канадца, он порывисто встал, но тут же сел.
– Хэлло, Анатолий Андреевич! – медленно выговаривая трудное для него имя, сказал Бреккер, пожал мягкую влажную руку инженера и тяжело плюхнулся рядом. – Как дела? Надеюсь, вы принесли снимки этого проклятого…
– Тише, ради бога, тише! – умоляюще попросил Полонский.
– Что тише? – делая вид, что не понимает причины страха, спросил Бреккер. Почувствовав на своем рукаве руку русского, он усмехнулся: – Олл райт! Хорошо, будем говорить тихо. Где снимки?
– Я же передал их вам вместе с фотоаппаратом, – удивленно ответил Полонский.
– Нужны такие же еще!
– С пленки можно перепечатать любое количество копий! – сказал инженер.
Бреккера злил этот непонятливый русский. Не мог же он сказать ему, что потерял и аппарат и пленку.
– Я знаю это лучше вас, нужна другая катушка, еще катушка, – думая, что русский его не понял, повторил он. – Аппарат я дам.
– Нет, нет, я не могу больше, – запротестовал Полонский.
– Это нужно сделать! – наблюдая за своим собеседником, настойчиво повторил Бреккер.
Инженер замотал головой:
– Прошлый раз я случайно попал туда. С комиссией. Теперь это невозможно.
– Черт возьми, нам нужны снимки, мы платим за это. Вам известно, что мы платим? – зло спросил канадец.
Полонский поежился и ничего не ответил.
– Вы знаете, что мы делаем с людьми, которые, работая на нас, отказываются? – спросил Бреккер и, увидев широко раскрытые, испуганные глаза инженера, окончил:
– Мы передаем их в руки следственных властей. У вас в России за шпионаж, кажется, расстреливают, не так ли?
На глазах у Полонского выступили слезы. Он протянул руку к канадцу и умоляюще попросил:
– Пощадите, я верну все, что получил…
– Если вы не прекратите вытье, я вас ударю! – оттолкнув руку инженера, резко сказал Бреккер.
– Пожалейте, у меня жена и дети, – продолжая плакать, прошептал Полонский.
– Тем хуже для вас. Имея жену и детей, в Ялте вы путались черт знает с кем. И тратили на это деньги.
– Но это была ваша знакомая! – пытался защититься Полонский. – Это она познакомила меня с вами!
Надо было кончать. Бреккер резко тряхнул инженера за плечи и, глядя в глаза, отчеканил:
– Хорошо. Выполните это поручение, и мы расстанемся. Когда вы сделаете?
Полонский, не поднимая головы, беспомощно пожал плечами.
– Я позвоню через три дня, в пятницу! – Бреккер поднялся и, не прощаясь, направился в сторону матовых огней ресторана.
В конце аллеи он обернулся – на скамейке по-прежнему неподвижно сутулилась фигура Полонского. Бреккеру показалось, что он слышит, как инженер плачет. Он усмехнулся и, насвистывая «Сан-Луи», вошел в зал. Ему захотелось напиться, чтобы ни о чем не думать, хотя бы до утра.
XII
Телефонного звонка не было уже два дня. Сейчас семь часов. Неужели не будет и сегодня? Нервничая, Марков то вставал из-за стола и ходил по комнате, то бросался в кресло, и, глядя на молчавший телефон, гипнотизировал его. Ну, звони, звони же! Но телефон молчал. Час назад раздался звонок, Марков бросился к аппарату, сорвал трубку – Агапов. Разговор с ним настораживал.
– Без перемен?
– Да!
– Не собираешься уходить?
– Подожду немного.
– Хорошо. Попозже позвони мне. Есть новости! – подчеркнул Агапов.
– Связано с делом?
– Да.
Марков положил трубку. «Связано с делом, – подумал он, – видимо, зафиксирована встреча с Кеммингом… Что ж, посмотрим, как будут развиваться события…» И снова заходил по кабинету. Взглянул на часы: семь тридцать. Теперь пора! Он подошел к сейфу, проверил, закрыт ли он, и направился к двери. Здесь его и нагнал телефонный звонок. Марков вздрогнул, точно кто-то ударил его в спину, остановился, ожидая повторного сигнала. И когда он раздался, бросился к столу. Схватил трубку, не сомневаясь, что это она, Ирина. Как ему хотелось в эту минуту, чтобы все, что он знал о ней, было ошибкой, чтобы слова и поступки не были продиктованы чужой, злой волей.
– Слушаю, – сказал он, стараясь скрыть охватившее его волнение.
– Это я, – голос донесся откуда-то издалека.
– Здравствуйте, Ирина.
– Вы заняты?
– Да, работаю.
– В такой вечер?
– И вчера и позавчера были точно такие же, Ирина, – сказал Марков.
Женщина промолчала.
«Не поняла или не нашла что ответить?»
– Я хочу вас видеть, – попросила она после короткой паузы.
– Вы только сегодня захотели этого? – от его былой растерянности не осталось и следа.
Женщина не ответила. В трубке что-то щелкнуло.
– Вы слышите меня, Ирина?
– Да, да, – заторопилась она. Сейчас ее голос слышался отчетливее, стал ближе. – Нам нужно встретиться – сейчас же… пожалуйста…
И вдруг нелепая мысль прорезала мозг – отказаться. Во всяком случае, сейчас, сегодня. Если будет настаивать, значит, так требует Кемминг. А если нет? То же самое, его инструкция! Нет, не отступать от принятого плана.
– Откуда вы говорите?
– Недалеко. – Голос женщины снова стал глуше.
«Первая ошибка! – отметил Марков. – Откуда она знает, где находится институт?»
– А точнее?
– У Белорусского вокзала. Я жду вас у входа в метро.
– А вы убеждены, что я недалеко?
Женщина помолчала, потом тихо, но твердо сказала:
– Да.
Маркова удивила смелость и прямота, с которой это было сказано. Ему показалось, что на другом конце провода зашептались, потом скрипнула дверь.
– Хорошо. Я выхожу. – Марков положил трубку на рычаг и быстро направился к дверям. Звонить Агапову было бессмысленно. Марков понимал, что с Гутман, Кемминга, а теперь и с него не спускают глаз.
Выйдя из подъезда, он осмотрелся… и невольно отступил назад. На противоположной стороне стояла Ирина. Марков быстро перешел улицу, подошел к женщине.
– Вы здесь? – спросил он удивленно. Она выпрямилась, резко вскинула голову:
– Да! – Голос и поза были новыми, незнакомыми.
Марков всмотрелся в лицо женщины и почувствовал, что сейчас, в эту минуту, она слабее его.
– Вы очень быстро пришли, – с иронией сказал он.
– Я звонила отсюда, – женщина кивнула на телефонную будку у газетного киоска.
– Для чего нужна была эта ложь? – спросил Марков. Ирина помолчала, потом, после короткой паузы, выдохнула:
– Боялась, что вы не придете.
– Почему?
Она пожала плечами и, не ответив, ссутулясь, прошла несколько шагов в глубь переулка, сейчас безлюдного и из-за густо посаженных деревьев темного. Остановилась, повернула голову, точно приглашая идти за ней. Марков усмехнулся – враг? Жалкий, понурившийся, с глазами, полными растерянности и тревоги. Разве бывают такие враги? Или это тоже игра? Что ж, посмотрим!.. Марков готов был к поединку.
Женщина протянула руку, и он почувствовал, что она дрожит. На мгновение в нем шевельнулась жалость, но он подавил в себе это чувство.
– Что ж, так и будем стоять? – спросил он, любуясь собой, своей выдержкой.
– Нет, нет, – заторопилась она, и сжав руку Маркова, потянула к себе.
– Куда же мы пойдем?
Женщина оглянулась.
– Где нет людей.
Марков посмотрел в опущенное лицо.
– Что с вами?
– Не знаю, – одними губами ответила она, продолжая оглядываться. – Уйдемте отсюда.
– Куда?
– Все равно, – голос женщины дрожал.
– Что вас томит, что случилось? – спросил Марков.
Она беспокойно повела головой, избегая его взгляда, но он посмотрел ей в глаза и увидел в них такую пустоту, такую растерянность, что на мгновенье забыл, кто она. Он не привык смотреть спокойно на человеческое горе, а в том, что это горе, он ни на минуту не сомневался. Ведь даже Орлов, прошедший трудный жизненный путь, свидетель людских падений, верил, что еще не все потеряно. Иначе, зачем было устраивать всю эту игру! Да что Орлов – Агапов, суховатый и осторожный, постоянно сомневающийся, и тот…
– Хорошо. Идем! – Он взял женщину под руку и повел к освещенному перекрестку. Шли молча. Поддерживая Ирину за локоть, он чувствовал ее взволнованность, и, как ни странно, это действовало на него успокаивающе. Переулок был пуст, и, только проходя мимо здания клуба, он увидел у входа группу молодежи. На перекрестке они остановились. Справа высилась залитая огнями громада здания, влево тенистая улица уходила к Ленинградскому проспекту. Сейчас Марков отчетливо видел лицо Ирины – и то, которое он запомнил с первой встречи, и другое, новое, увиденное только сегодня. Еще раньше он заметил, что она сутулится, – сейчас это резко бросалось в глаза. Казалось, что-то придавило ее, временами она пытается подняться, распрямиться, но снова никнет, бессильная побороть свое горе. Но даже сейчас, думая, что Марков этого не видит, она оглядывала улицу, точно ей грозила опасность. Почти бесшумно мимо прошел переполненный автобус, и, если бы не лизнувший их яркий свет, они бы этого не заметили.
Они перешли улицу и пошли по аллее. Все скамейки были заняты. Ирине показалось, что одна из них свободна, и она бросилась туда. Но на ней спал мужчина. Свет от фонаря лежал на его лице. Наконец, после долгих поисков, они нашли, что искали, – в самом конце бульвара, в глубине аллеи. Прикрытая разросшимся кустарником, скамейка пряталась от глаз прохожих, но была открыта улице.
– Здесь? – спросил Марков. Ирина кивнула и, не глядя на своего спутника, села. Фары прошедшей машины осветили ее. Она выпрямилась, губы были сжаты, на лице была решимость. После короткого молчания, она медленно сказала:
– Спасибо, что пришли, – и оглянулась вокруг.
Марков пожал плечами. Нелепая беготня по улицам, поиски скамейки, слова, от которых несло истерикой, – утомили, вызывали раздражение, и если бы не обязанность, он встал бы и ушел. Ему показалось, что интерес к ее судьбе, да что греха таить, и к ней самой погас. Ошибся, не разобрался. Думая так, он взглянул в глаза Ирины и понял, что все это ложь, что по-прежнему тянет к ней, что жаль ее бесконечно. Как хотелось ему убедить себя в том, что дело еще не зашло там далеко, чтобы исключить возможность спасти ее. Ведь именно такую мысль высказал и Орлов, когда Марков просил освободить его от участия в операции. Тогда он отказался и сразу же понял, что заменить его некем. Кемминг целится в него и «подставить» другого нельзя…
– С вами не работает инженер… инженер… Не могу вспомнить его фамилии… Подождите, его зовут Анатолий… Андреевич. Да, да, Анатолий Андреевич, – от волнения она даже подалась вперед.
– Анатолий Андреевич? – переспросил Марков и после короткой паузы ответил: – нет, не знаю! – хотя сразу понял, о ком она говорила.
– Но он работает в этом же здании, где и вы, – продолжала допытываться Ирина, – среднего роста, лет сорока пяти.
«Неужели так примитивно решил действовать Кемминг?» – подумал Марков.
Боясь выдать себя, он устремил взгляд вверх и, точно вспоминая, растягивая слова, спросил:
– Вы сказали – Анатолий Андреевич? Нет. Не знаю. А зачем это вам? – сейчас Марков, не отрываясь, смотрел в лицо Ирины, но она выдержала этот взгляд.
– Постарайтесь вспомнить, – попросила она и совсем тихо добавила: – Это очень важно… для меня…
Бульвар, оказывается, не был пуст. Мимо них то и дело проходили люди, одни быстро, видимо торопясь домой, другие медленно прогуливались по аллее, отдыхая от дневной жары. С соседних скамеек доносился шепот, сдержанный смех, мелькали огни фар, освещавшие кустарник, сидевших на бульваре. Где-то рядом тихо запели. Среди голосов выделялся один. Широкий и теплый. Он плыл над хором, вел за собой. Знакомая песня. О журавлях, курлыкающим треугольником скользящих по высокому темному небу. «До свиданья, птицы, путь счастливый!» – прощался певец со стаей, покидающей родную землю, и в голосе была не то горечь расставания, не то зависть. «До свиданья, птицы, путь счастливый!» – повторил он и замолк. Отгоняя от себя песню, Марков тряхнул головой и взглянул на женщину. Побледневшая, она подалась вперед, вытянутые руки лежали на коленях – тоже слушала.
– Хорошая песня! – медленно сказал Марков.
Женщина вздрогнула, торопливо достала сигарету, зачиркала спичками, но они гасли. Наконец, от одной из них она закурила.
«Совсем как тогда, в парке», – горько подумал Марков.
– Мне показалось… – она замялась, – мне показалось, что вы хорошо относитесь ко мне.
– К чему это?
Ирина опустила голову, но тот час же подняла ее.
– Нам нужно поговорить, – сказала она одним дыханием.
– Но для этого мы и пришли сюда.
– Я вас привела сюда, – поправила она. – Но не здесь.
– Ирина! Не прошло и часа, как вы дважды солгали, дважды сказали неправду, потом допытывались о каком-то инженере. Потом интересовались моим отношением к вам. Что все это значит? Кто вы, Ирина? – сказал он мягко. – Ведь я ничего о вас не знаю… И, наконец, что вы знаете обо мне? – закончил он после короткой паузы.
– Ничего. Но чувствую, что вам грозит опасность.
– Опасность? – Марков улыбнулся. – Уж не преследует ли вас ваш бывший муж?
– У меня нет и не было мужа.
– Значит, солгали еще раз?
– Да. Я пришла, чтобы рассказать вам все. Но только уйдем отсюда, прошу вас, – сказала она и снова оглядела темные кусты.
– Куда же?
– Куда хотите!
– Хорошо, – после минутного колебания согласился Марков, – но, прежде чем мы пойдем, обещайте говорить все . Честно и прямо. Даете слово?
Она подняла голову.
– Неужели вы не поняли? – сказала она с укоризной. Марков кивнул.
– Теперь понял. Идемте!
Видимо, Орлов был прав – еще не все погибло…
В трехстворчатом окне, на фоне темнеющего неба, четко вырисовывались ветви большого, раскидистого тополя. Порывы ветра шевелили листья, и было видно, как они дрожали и серебрились.
На небольшом столике лежал желтый круг лампы. Вечерние сумерки еще боролись со светом электричества, но постепенно уступали, уходили из комнаты, и от этого она становилась таинственной и загадочной. В угловом кресле чернела фигура женщины, лица не разобрать – белели только руки, усталые и растерянные.
– Мы все знали, Ирина! – сдерживая волнение, сказал Сергей, когда женщина замолчала. Сказал и почувствовал, что она вздрогнула.
– Знали? – вырвалось у нее. – Кто знал, – кто это мы? – крикнула она. В голосе дрожали слезы.
– Тише, тише, – попросил Сергей. – Мы! Те, кто должен был знать! – Он подошел вплотную, взял ее холодные руки и, с трудом различая черты лица, увидел, что она плачет.
– Знал и молчал… – голос ее был враждебен.
– Ждал, когда заговоришь ты.
– Что ж, арестуй меня, – отодвигаясь к стене, устало пробормотала она.
Неожиданно для себя Сергей шагнул к женщине, сжал ей плечи:
– Ты дорога мне. Понимаешь? Дорога!
– Такая?! – она вскинула голову.
– Да. Такая! Когда между нами окончилась война, когда нет лжи, когда, наконец, могу сказать тебе об этом…
– Меня нельзя любить, – упрямо перебила она, с отчаянием думая, что может потерять его.
– Сядь! Слушай внимательно! Все, что сказала сейчас, ты должна повторить одному человеку…
– Сейчас?
– Да. Я позвоню, он приедет.
За окном, по ту сторону переулка, запел патефонный голос, шипя, жаловался на одиночество, умолял вернуться. Ирина молчала, точно вслушиваясь в слова песни. Потом тихо спросила:
– Кто он?
– Друг!
– Друг? – она усмехнулась. – не знала, что у меня есть друзья…
– Они вокруг тебя. Ты только, как слепая, не видишь их.
– Друзья! – горько улыбнулась она, вспомнив Фреди, Панина, канадца. И точно зная, о чем она думает, Сергей перебил ее:
– Неужели мир так ограничен? Компания стиляг, женатый подлец, этот «журналист»… И по ним ты судишь о человечестве?
Ирина с изумлением взглянула на Сергея.
– Ты читаешь мои мысли, – сказала она.
Он пожал плечами:
– Это не трудно. Достаточно знать твое горе и то, что привело тебя к этому человеку.
– Ты говоришь о канадце? – спросила она.
Марков кивнул.
Женщина пошатнулась, тяжело опустилась в кресло, сжала руками голову и сейчас же услышала щелканье диска телефонного аппарата. Сергей набрал номер, назвал себя. Ирина прислушалась – он говорил о ней. Потом положил трубку, включил свет, но она подняла голову, прикрыла ладонью глаза. В комнате опять стало темно. «В жизни раз бывает восемнадцать лет …» – растягивая слова, за окном снова запела патефонная пластинка. «Восемнадцать лет, восемнадцать лет», – не замечая, что говорит вслух, вполголоса повторил Сергей. Мотив не отставал, мешал думать. «Восемнадцать лет», – песня ворошила какие-то неясные воспоминания, чуть-чуть защемило сердце. На его плечо легла робкая, неуверенная рука.
– Страшно мне, Сережа, – в голосе женщины звучали тоска, мольба о помощи.
Он поднялся, погладил волосы Ирины, пытаясь вернуть ей уверенность, силу.
– Неужели ты могла подумать, что мы отдадим тебя им?
Это было сигналом – «не ушел, не оттолкнул!» Словно боясь потерять, она схватила руку Сергея, прижала к своему заплаканному лицу. Тик-так, тик-так – где-то в углу отбивал секунды старый отцовский будильник, скрипел как сверчок – тик-так, тик-так, напоминал о времени. «Так бы и стоять в тишине, ни о чем не думать, ничего не ждать, не ждать» – не отпуская руки, думала Ирина.
– Я больше чем друг тебе! Неужели ты не видишь, не чувствуешь это? Как же я могу не быть рядом с тобой? – взволнованно сказал Сергей и насторожился. Внизу, под окном, фыркнула машина, скрипнули тормоза, хлопнула дверца. Он отнял руки от лица женщины.
– Это к нам.
– Поздно. Мне нельзя помочь! – не поднимая головы, вздохнула она.
Резкий звоном рассыпался по коридору. Сергей включил свет, пригладил волосы и пошел к дверям. Выходя из комнаты, он обернулся – вид согнувшейся, застывшей в кресле фигурки наполнил тревогой его сердце.
Все начиналось сначала… Или было концом?..
Ночь. Тишина. Ветер, бьющий о железный подоконник. Все так же, как и несколько часов назад. Все так же. Только усталость. Ирина по-прежнему сидела в кресле, точно ничего не случилось, ничего не изменилось…
Прикрыв глаза, вспоминала лицо человека, еще недавно сидевшего напротив нее. Его глаза. Немолодые, внимательные, все понимавшие. Добрые… и строгие! Как она боялась этого разговора – она улыбнулась, вспомнив свои страхи. Теперь все прошло. Все, кроме усталости. Вот так сидеть, смотреть в темноту, слушать затихающие шумы улицы, шарканье ног прохожих, шелест машин, ждать. Ждать, когда откроется дверь! Куда они уехали? Кто они, эти люди, решающие сейчас ее судьбу? Верить им? Она ведь верила, а ее обманули. Кто он, этот человек, назвавшийся Агаповым? Почему поверила, все рассказала? Легко, без усилий и той брезгливости к себе, пришедшей к ней совсем недавно. Значит, кроме веры в любимого, есть еще и другое? «Уважение», – сказала она громко. Она хотела забыть прошлое, все забыть. А он сказал, что забывать нельзя. Ничего! Забывать – удел слабых. Надо иметь мужество помнить. Все! И доброе, и злое, потому что злого на земле еще много. Он говорил, а ей хотелось тогда одного – покоя и тишины. Сейчас она начинала сомневаться в этом. Где эта тишина? «Мы не отдадим тебя!» – сказал Сергей. В каждой фразе, в каждом взгляде Агапова она чувствовала то же. Решимость и спокойную уверенность!.. Нет, нет, надо верить, нельзя без веры!
Сколько часов она здесь – час, три, пять? В этот вечер она дважды прожила свою жизнь. «Ну, а дальше, – спросила она себя – как жить дальше?» Смеет ли она мечтать? Смеет! Что бы ни случилось, она закроет вот так глаза и будет думать о будущем… Зазвонил телефон. Она открыла глаза, прислушалась. Через короткие паузы звонок взрывал тишину, но она, борясь с искушением снять трубку, еще сильнее вжалась в кресло. Наконец звонок поперхнулся, замолчал, стало тихо, и она задремала…
Легкое поглаживание по плечу разбудило. Она вздрогнула. В комнате горел свет, около нее стоял Сергей. Она взглянула на него, в ее глазах был испуг, вопрос, десятки, сотни вопросов. Хотела встать, стоя выслушать приговор себе, своей жизни, но Сергей мягко нажал на ее плечо.
– Сиди! Слушай! Нам предстоит экзамен, тебе и мне. Трудный, очень трудный. Но без него нельзя.
Она не поняла, и Сергей заметил это по ее глазам.
– Еще раз. Ты искренне хочешь другой, настоящей жизни? – спросил он строго, как судья. Ирина кивнула, почувствовала, как озноб мелкой дрожью прошел по телу, что-то оборвалось внутри. Борясь со слабостью, страхом, она, не отрывая глаз, смотрела на Сергея, кивнула головой.
– Ее надо заслужить! – сказал Сергей. – Ты веришь мне?
Кусая губы, чтобы не заплакать, она кивнула снова.
– Успокойся! Слушай! Но помни: даже во сне ты не имеешь права произнести то, что я скажу. Поняла?
– Да! – пытаясь сосредоточиться, взять себя в руки, ответила она.
– Тогда слушай! – он присел на край кресла. – Внимательно слушай. Принято решение…
И она слушала, не все понимала, но слушала, как губка, впитывая в себя слова единственно близкого, самого родного человека…
XIII
На заводе Митин поинтересовался у секретаря, как дела с его заявлением.
Спросив фамилию, девушка направила его к начальнику отдела кадров.
Пройдя по коридору, Митин остановился у знакомой уже двери с табличкой, пригладил волосы, постучал и вошел в кабинет.
Кадровик поднял голову, взглянул на вошедшего и прикрыл рукой лежащие на столе бумаги.
– Ты электрик, оказывается?
«Работнички, – снисходительно усмехнулся Митин. – Заявление и анкету читали, документы смотрели, а ничего не поняли!» Но для вида застенчиво помял в руках кепку и кивнул головой.
– Пойдешь в третий цех. Там монтер нужен, – рассматривая Митина, сказал кадровик, – зарплата подходящая, не то, что рабочим по двору. Да и работа – не бей лежачего… Согласен?
Цех был тот самый! С трудом подавив вспыхнувшую радость оттого, что все складывалось удачно, Митин безразлично пожал плечами – что ж, можно и туда.
– А работа какая? – поинтересовался он.
– А ты не будь любопытным. Что увидишь – помалкивай! Только и делов, – продолжая рассматривать Митина, предупредил кадровик. – Вот бумажку подпиши и иди работай!
«Подписка», – прочитал заголовок Митин. Глаза его забегали по печатному тексту. Читая, он скосил глаза на сидевшего за столом, и на мгновенье ему показалось, что то усмехнулся. Встретившись взглядом с Митиным, кадровик изменился в лице и, пытаясь скрыть это, засмеялся:
– Да ты не беспокойся, заработок приличный, не пожалеешь!
Митин перевел взгляд на бланк, снова перечитал и после короткого раздумья подписал. Положив ручку на место, он снова взглянул на сидящего за столом. Тот продолжал улыбаться, но улыбка была чужой, деланной.
«Крутит чего-то! – подумал Митин, вспомнив, как его приняли в первый раз. Неясное чувство тревоги шевельнулось в груди. – Что это он так уговаривает?»
Видимо, желая разрядить неловкое молчание, кадровик отложил бумагу в сторону:
– Получай в канцелярии пропуск и иди в цех. Я уже звонил мастеру.
– А документы? – все больше и больше настораживаясь, подозрительно спросил Митин.
– Они у секретаря. Дня через два зайдешь – получишь!
Митин встал, нахлобучил кепку и, кивнув головой, пошел к дверям.
– Стой, ты куда?
Митин обернулся, внутренне сжался.
– Так велели же в цех.
Кадровик откинулся на спинку стула, облегченно вздохнул.
– А, в цех? Ну, иди!
Митин вышел из комнаты и быстро пошел к секретарю.
– Документы мои у вас? – спросил он.
Девушка вскинула на него глаза:
– А они у начальника. Получайте пропуск.
– Я сейчас! – пробормотал Митин и быстро направился к выходу. Сознание какой-то опасности охватило его. Надо было уходить, немедленно, сейчас же. Ускоряя шаги, он дошел до лестницы, перепрыгивая через ступени, спустился на улицу и, не оглядываясь, побежал в сторону вокзала. Остановить его сейчас можно было только силой…
Ему повезло. На перроне стоял состав. Он вскочил в вагон, высунулся в окно, и в ту же минуту поезд тронулся… Когда платформа осталась позади, Митин снял кепку, вытер вспотевший лоб: «Что, взяли, сволочи? Не на такого напали», – злорадно подумал он. Паспорт и документы были фальшивые, но это не успокаивало. Надо было бежать, бежать подальше от этого места, этих людей. Но бежать было некуда. Он знал, что американец крепко зажал его в руках, не отпустит, заставит вернуться, проникнуть на завод. «Не пойду! – вдруг зло заершился он. – Догадались! Ишь, как глазами зыркал. В первый раз так еле-еле разговаривал, а сейчас, пожалуйста, прямо в цех. Зарплата подходящая! – передразнил он начальника отдела кадров. – Знаю я твою зарплату – девять граммов свинца». Но радости оттого, что спасся, ушел, не было. Все равно опасность могла прийти каждое мгновение. Кругом враги, каждый мог опознать, выдать!..
– Ваш билет? – спросил голос сзади.
Митин резко обернулся – перед ним стоял контролер. Лицо Митина искривилось в заискивающей улыбке:
– Понимаешь, товарищ, на ходу сел, торопился, не успел взять. Я сейчас заплачу… – он торопливо сунул руку в карман.
– На первой остановке сойдете! Вам куда?
– В Москву.
Железнодорожник присвистнул:
– Не в тот поезд сели. Мы в другую сторону, в Александров. – Контролер повернулся и пошел по вагону.
«Может быть, судьба? – идя к дверям, подумал Митин. – Уехать подальше, в Сибирь, в глушь. Скроюсь, поступлю на работу, все забуду. А документы? Карточка-то там моя, – вспомнил он, – небось уже ищут!»
Стоя в тамбуре и глядя на мелькавшие за окном, спрятавшиеся в зелени дачи, он задумался. С чего началось его падение, что заставило, как зверя, прятаться от таких же, как он, русских? Плен? Нет, в плен он попал раненый – здесь совесть чиста. Бесчестье пришло позже. В лагере… Голод, вечное, не проходившее желание есть, дикий, животный страх за жизнь, боязнь, что в какой-то день, час, назовут его номер… и вместе с другими поведут к дымящимся печам…
Подленькое желание выжить, любой ценой уцелеть, толкнуло на сделку с совестью. С этого началось. Достаточно было только раз показать, что он боится, как его вызвали, потребовали назвать коммунистов. После короткого колебания он подчинился. Названные им бесследно исчезли. Полученная награда – тарелка жидкой похлебки успокоила, но не спасла. О предательстве догадались, начали сторониться. Это озлобило. Достаточно было косого взгляда – он доносил, и человек погибал. Он знал, что его ненавидят и в любую минуту могут убить. Но здесь все же был шанс уцелеть. «Те», «хозяева», были страшнее, безжалостнее, и, раз начав, он не мог остановиться. Любой ценой ему хотелось отсрочить свою гибель.
С одной из очередных партий в лагерь пришел Федоров. Митин сумел сдружиться с ним, и тот рассказал о готовящемся групповом побеге. Он выдал всех, но не назвал Федорова… Позже сказал ему об этом и, шантажируя, сделал своим… Когда американцы заняли Эйзенах, оба, боясь своих же, ушли из лагеря, попали в число перемещенных, а уже оттуда, почти без колебаний, в одну из разведывательных школ под Мюнхеном. Во время одной из поездок в город, куда их возили повеселиться, Федоров скрылся, перешел границу и явился на советский контрольный пункт. Рассказал, что бежал из лагеря, скрыв то, что могло скомпрометировать. Ему поверили и отпустили. Он вернулся, но не домой, к семье, а в Подмосковье, работал на железной дороге, женился, думал, что с прошлым покончено. Но американская разведка не сбросила его со своих счетов. Нашла, напомнила… и когда решила, что он не может быть полезен ей, руками того же Митина убила.
«И меня убьют, угодить им нелегко. Прикажут Зуйкову, он и кончит! – безразлично подумал Митин о человеке, переброшенном вместе с ним. – А не потрафит – и его… Они это умеют…»
В Пушкино он сошел с поезда, в буфете, не закусывая, выпил стакан водки и пошел к видневшейся за станцией березовой роще. Шел, оглядываясь и раздумывая, что делать. Он остерегался людей, остро завидовал им, но выхода не находил… До вечера проспал в редком кустарнике… Когда стемнело, вышел из леса, вернулся на станцию, снова выпил, сел в поезд и поехал в Москву.
Надо было срочно сообщить американцу о неудаче. Знал, что предстоит неприятный разговор. Кемминг накричит, будет угрожать, но отойдет и даст очередное поручение. «Видно, не много у него таких, как я да Зуйков. Вот и тянет!» – без злобы думал он С момента заброски в Советский Союз озирался, боялся косого взгляда каждого прохожего, ночевал в подмосковных лесах, вокзалах и чувствовал себя спокойно только в поездах. Но и там приходилось быть начеку. Месяц назад, на Комсомольской площади, ему показалось, что за ним следят. Он бросился в толпу, заметался, очутился на Октябрьском вокзале, объятый страхом, купил билет и уехал в Ленинград. В поезде впервые за последнее время, убаюкиваемый мягким покачиванием вагона, успокоился. Сердце билось нормально, и только дрожавшие кончики пальцев выдавали его состояние.
Вернувшись повеселевшим из ресторана, он разговорился с попутчиками, почувствовал себя таким же, как они.
Сидевшие в купе говорили о работе, спорили, ругали какой-то совнархоз, давший заводу, по их мнению, завышенный план, а он сидел, слушал… и не понимал. «Мне бы их заботы!» – разглядывая сидевших в купе, думал он.
Исчерпав тему, один из пассажиров развернул газету и вслух прочел сообщение о сбитом под Свердловском американском самолете. Все слушали молча, не перебивали, и внимательнее всех был Митин. Как только читавший замолчал, сидевшие в купе начали бурно комментировать сообщение. Досталось и Эйзенхауэру, и Даллесу. Митин даже поежился от резкости, с какой они отзывались о них. Опешив, он рассматривал говоривших, но потом понял, что молчать нельзя, и тоже начал ругать американскую военщину. Вначале вяло поддакивал, но, припомнив свои обиды, разгорелся и не особенно выбирал выражения. Но, ругая, все время следил за глазами сидевших – ему казалось, что они подозревают, догадываются, кто он.
Только поздно вечером, когда все начали укладываться спать, Митин влез на верхнюю полку и, продолжая осторожно наблюдать за своими попутчиками, задремал. Внизу засмеялись. Он вздрогнул, открыл глаза и прислушался – тот, что вечером читал газету, рассказывал анекдот о президенте и портном…
Утром приехали в Ленинград. Идти было некуда, он бродил по улицам, потолкался в магазинах, пообедал в какой-то столовой, выпил. На Литейном его остановил милиционер. Митин похолодел от страха, но, оказалось, что он неправильно перешел улицу.
– Осторожнее, гражданин! Так и под машину попасть можно. Отвечать за вас придется, – нравоучительно закончил постовой, откозырял и возвратился на середину проспекта. Митин извинился, поблагодарил за заботу и, еще не веря себе, поглядел на занятого делом регулировщика. Усмехнулся, что о нем так беспокоится милиция, и, от греха подальше, быстро пошел к вокзалу…
XIV
Только с недавних пор Владимир Прохорович по-настоящему оценил свое новое жилье в Новинском переулке.
Возвращаясь с работы, он входил в тихий двор с беседкой, вокруг которой цвели пестрые клумбы и покачивались молоденькие березки, высаженные заботливыми руками жильцов, не спеша поднимался по высокой каменной лестнице, входил в парадное.
Крохотная передняя, она же кухня, за плотной портьерой переходила в маленькую, всегда залитую солнцем комнату, где жил и отдыхал Владимир Прохорович Сеньковский, скромный работник пожарно-сторожевой охраны одного из подмосковных заводов. Жить бы ему, да радоваться. ан нет!
Правда, квартира имела ряд неудобств. Расположена в бельэтаже. Постоянный страх, что могут обворовать, лишал возможности в летние душные ночи спать с открытым окном. Не было ванны – приходилось ходить в баню. Но главным недостатком Владимир Прохорович считал, что она отдельная, изолированная Большинство людей мечтало о такой квартире, а вот одинокий Сеньковский, наоборот, – о коммунальной, где можно поговорить с соседом, послушать на кухне пересуды хозяек, посидеть у чужого телевизора. Нет, что ни говори, в общей – веселей. Возвращаясь с работы, Сеньковский каждый раз уныло думал о предстоящем вечере, когда единственное удовольствие – это сон. Но неожиданно все изменилось.
Как-то совершенно случайно попал он на ипподром. Был день больших скачек и, очутившись в крикливой, гомонящей толпе, Сеньковский вначале растерялся, но потом пообвык и даже рискнул принять участие в игре. Не разбираясь в лошадях, в один из заездов присмотрел невзрачную двухлетку с ласковым именем Голубка. Нервничая, она грациозно перебирала ногами, вытягивала шею, просила повод. Всадник, в красной жокейке, тощий и маленький, уныло нахохлившись, сгорбившись, сидел в седле и, как показалось Сеньковскому, только и думал, как бы не упасть с лошади. «Вот на нее и поставлю!» – неожиданно решил он и вместе с другими побежал к кассам.
В быстро двигавшейся очереди разгоряченно перешептывались, спорили, метались между кассами, и Владимиру Прохоровичу казалось, что вокруг происходит непонятная для него возня людей, знающих какие-то секреты, играющих наверняка.
– Ты друг, на каких играешь? – спросил стоящий за ним незнакомый мужчина.
– На Голубку, – ответил Владимир Прохорович, обернувшись, и на него пахнуло винным перегаром.
– Сдурел, что ли? С полдороги сойдет… А вторая?
Сеньковский не понял. Оказывается нужно было ставить одновременно на двух. Растерянный, он вышел из очереди и снова уткнулся в программу. В следующем заезде бежало восемь лошадей. Из толпы до него доносились имена фаворитов. Но он так и не мог выбрать.
«На кого же ставить?» – проглядывая список, думал Сеньковский. Взгляд остановился на поэтическом, из сказки имени Краса ненаглядная.
– Краса ненаглядная! – прошептал он. Поставлю на Красу и Голубку.
Отойдя от кассы, столкнулся с подвипившим знакомцем. Небритый и небрежно одетый, видимо успевший не раз побывать в буфете, он узнал Сеньковского.
– На каких поставил? – Услышав, присвистнул, рассмеялся: – Ты что, в первый раз здесь?
Владимир Прохорович кивнул. Тогда неизвестный хлопнул его по плечу, потянул к себе и, дыша перегаром, шепнул:
– Держись за меня! Мои советы, твои гроши. Прибыль пополам, – и заверил: – Не пропадешь! Как звать-то?
– Владимир! – растерявшись от этого натиска, сказал Сеньковский.
– Володька, значит! А я Лешка. Давай на трибуну…
К половине круга Голубка шла пятой. На последнем повороте, выходя на прямую, она обошла сразу двух, шедших на корпус впереди, и когда до финиша оставалось метров пятьдесят, оставила позади себя еще одну. Достать идущую впереди она не могла, но здесь случилось неожиданное. Жокей фаворита, встревоженный появлением соперника, оглянулся, и в этот момент лошадь его споткнулась и, падая, придавила всадника. Удар колокола слился с ревом толпы. Голубка победила.
Разгоряченный Сеньковский, еще не веря в успех, растерянно взглянул в злое лицо своего соседа.
– Дуракам счастье! – буркнул тот, площадно выругался и, подозрительно скосив глаза, поинтересовался: – Ты, часом, не с конюшни? – И, почувствовав, что Сеньковский его не понял, пояснил: – Ну, не свой?
В следующем заезде бежала Краса. С ударом колокола она уверенно вырвалась вперед и до конца так и вела. Победа была легкой.
– Смотри, какая чепуховина! – подытожил примирившийся с неудачей Лешка, крутнул головой, сплюнул и дернул Сеньковского за рукав: – Получать бежим!
Подходя к кассам, вскользь уточнил:
– Пополам?
– Это как же? – возмутился Сеньковский. – Ты советовал, что ли? – на что Лешка неопределенно пожал плечами и, не сказав ни слова, нырнул в шумящую толпу. Знакомство распалось.
Счастье, казалось, само шло в руки, но осторожный Владимир Прохорович боялся испытывать судьбу. Неожиданно свалившийся выигрыш, и не малый, не вскружил голову, не жег рук. Придерживая карман, он сходил в буфет, плотно поел, выпил бутылку «Жигулевского» и, сытый и спокойный, вернулся на трибуну. Но больше не играл. Боялся. С этого дня начал в свободные дни (работал он через два дня на третий) бывать на ипподроме. Завел знакомых. Одни играли азартно, редко выигрывали, я в иные дни, проиграв, к концу «стреляли» на троллейбус. Были и такие, как он сам. Внимательные и осторожные, игравшие на верных фаворитов. Выдачи были маленькие, зато почти без риска. Как-то узнав, что он одинокий и у него отдельная квартирка, кто-то из новых знакомых посоветовал пустить жильца. Владимир Прохорович вначале наотрез отказался, но, услышав, что плата будет такая же, как его заработок, заколебался.
Нуждающимся в комнате оказался журналист, с трудной фамилией Майкл Бреккер, сорокопятилетний сухопарый мужчина, хорошо говоривший по-русски, не дурак выпить. Прописывать его не пришлось, так как, по его словам, прописан он в другом месте. Видимо, нуждался человек в месте, где мог бы встречаться с девочками да выпивать с друзьями. Сразу же заплатил за два месяца вперед, а спустя несколько дней, придя вечером и развалившись на кровати и в который раз критически оглядев комнату, сказал, что ее надо бы привести в порядок. Владимир Прохорович засуетился, бросился подметать пол.
– Не то, не то! – засмеялся Бреккер. – Вы не поняли – надо сюда кое-что купить. – Он обвел рукой. Но Сеньковский не собирался тратить полученные деньги. Когда вопрос касался его кармана, он был непримирим. Канадец это понял, вынул из кармана пачку денег, протянул Сеньковскому: Выбросьте эту кровать, она не годится даже для спанья. Купите хорошую тахту. Потом телевизор. Получше. – Он встал с кровати, подошел к окну, придирчиво осмотрел двор, точно собирался его обмеблировать, обернулся. – Портьеры обязательно, широкие и плотные. Это в первую очередь. Ну, и наконец, холодильник. Можно маленький, у вас их делают хорошо.
Боясь что-то пропустить, Владимир Прохорович все записал.
После первого же дежурства он потратил два дня своего отдыха на покупки. Все шло хорошо, но с холодильником оказалось трудно. Какой-то немолодой, но юркий человечек, крутившийся около магазина, узнав, что интересует покупателя, осмотрелся по сторонам и вполголоса предложил «Саратов».
– А сколько? – поинтересовался осторожный Сеньковский.
– Крыша – пятьдесят.
– А всего? – не отставал Владимир Прохорович.
– Двести, – еще не веря, что покупатель настоящий, ответил человечек. Это было дешевле, чем думал Владимир Прохорович, и сделка состоялась.
Так в два дня в комнате появились вещи, изменившие ее, сделавшие ее другой уютной. В маленьком, но вместительном «Саратове» не убывали бутылки с пестрыми наклейками и всевозможные аппетитные закуски «Неплохо живут журналисты!» – в начале с завистью подумал Владимир Прохорович, но потом привык и запросто пользовался всем. Квартирант даже поощрял это хозяйничанье. Любил выпить сам, и ему, видимо, нравилось, когда пили около него. И как-то очень просто, легко вошел в жизнь Сеньковского. Был канадец весел, прост, не считал денег. Владимир Прохорович сделал ему ключи от входных дверей, и Бреккер приходил и утром, и днем, и вечером, что-то писал, звонил по телефону, назначал кому-то свидания, а иногда, повесив трубку, говорил:
– Ты, Володя, пойди, погуляй, приходи не раньше такого-то часа.
И Сеньковский уходил в кино, в пивную или просто бродил по улицам. За короткое время купил себе недорогой чехословацкий костюм, часы «Победа», в обувном магазине на Колхозной присмотрел ботинки с узким носом.
Все складывалось как нельзя лучше. Частые приходы квартиранта не мешали, по первому слову он уходил из дому, гулял, по-иному рассматривал витрины магазинов – знал, что если очень захочется, сможет удовлетворить свое желание. Скажи ему кто-нибудь раньше, что комната окажется золотым кладом, – не поверил бы.
Как-то поздно вечером он вернулся домой раньше назначенного времени. Пришлось переждать в садике. Сидя в беседке, он посматривал то на часы, то на свое окно, но плотно занавешенная портьера не пропускала света. Сеньковскому надоело сидеть, он побродил по дворику, поднялся по лестнице, прошел мимо двери и уже хотел вернуться во двор, как в дверях щелкнул замок. Владимир Прохорович юркнул за каменный уступ и замер.
– Будьте осторожны. В Городище больше не появляйтесь. Звоните каждый вечер – вы понадобитесь! – стоя в дверях, вполголоса сказал Бреккер.
Гость что-то пробормотал, но Владимир Прохорович не разобрал ни слова. Неизвестный стоял спиной, и Сеньковский успел лишь заметить, что тот невысок, сутуловат и широкоплеч. Когда дверь захлопнулась и гость ушел, Владимир Прохорович, втянув голову, осторожно, на носках, прошел мимо собственной квартиры, вышел во двор – неизвестный подходил к воротам. Через мгновение он скрылся в подворотне. Владимир Прохорович посидел в беседке, покурил и не торопясь пошел домой.
Бреккер, закинув руки, лежал на тахте, на его лице бродила довольная улыбка. Маленькая комнатка была наполнена звуками – голос певицы тонул в реве и кваканье джаза. Увидев выглянувшего из кухни Сеньковского, канадец помахал рукой и выключил радио. Владимир Прохорович заметил лежавший на тахте крошечный, с папиросную коробку, приемник. Никогда не думалось, что из миниатюрного аппарата может извергаться такой шум.
– Откуда это? – поинтересовался Сеньковский.
– Япония. Как гулялось?
– Бродил по Арбату. Хотел зайти в кино, не было билетов. – И, не думая, спросил: – Женщина была?
– Угу! – кивнул Бреккер.
– Красивая? – еще не отдавая себе отчета, для чего это ему нужно, не отставал Владимир Прохорович.
– Красивая. Русские женщины самые красивые в мире. А эта еще лучше.
«И чего он врет?» – подумал Сеньковский и, размышляя над случайно подслушанным разговором, прошел в кухню.
– Завтра дежурите? – услышал он оттуда.
– Дежурю.
– Что там у вас за завод? – продолжал Бреккер.
– Противопожарного оборудования, – ответил Владимир Прохорович и услышал, как Бреккер засмеялся.
– Секретный?
– Да нет, что вы.
– Ну уж мне-то можно сказать правду, что за противопожарное снаряжение вы выпускаете, – не унимался Бреккер.
– А вы приезжайте, я покажу. Я ребятам про вас говорил, – и услышал, как скрипнула тахта.
– Вот это напрасно! – в дверях стоял Бреккер.
– А что?
– Тебе же неудобно. Узнают, что сдаешь комнату, еще фининспектор придет, неприятности будут. Нет, ты лучше скажи, что я переехал.
Упоминание о фининспекторе встревожило, еще обложит налогом, и он решил помалкивать… Не хотелось терять такого выгодного постояльца… Незаметно для себя Владимир Прохорович превратился в рассказчика – Бреккер умел слушать. Все его интересовало – и цены, и разговоры в очередях и настроения. Сеньковский, видя, что это доставляет его собеседнику удовольствие, старался вовсю. Так в дни, когда к канадцу никто не приходил, попивая коньяк они беседовали…
В конце августа от тетки из Моздока пришла посылка с фруктами. Получив извещение, Владимир Прохорович собрался идти на почту, но паспорта не нашел. Он перерыл все – паспорт пропал. Оказалось, что его брал Бреккер, – получал письма до востребования на имя Сеньковского. Владимир Прохорович не придал этому значения. Тогда же, в один из вечеров, когда, потягивая коньяк, они болтали, раздался телефонный звонок. Как всегда, трубку взял канадец. Короткий разговор, видимо, его встревожил.
– Иди погуляй. Возвращайся к десяти, – приказал он.
– Опять баба? – недовольно спросил Владимир Прохорович. Накрапывал дождь, и ему не улыбалось ходить по мокрым мостовым.
– Конечно. Давай скорей!
Владимир Прохорович неохотно оделся, но, выйдя на улицу, дошел до угла… и вернулся. Забрался в заросшую сиренью беседку – решил рассмотреть гостью. Прошло немного времени, из подворотни показался человек. Оглядев двор, он быстро прошелся мимо беседки к лестнице, вошел в парадное. Теперь Сеньковский рассмотрел его хорошо. Это был тот же, что в прошлый раз, – сутулый, плотный, с нависшими, густыми бровями. Ничем не приметным был и костюм – темный пиджак, брюки в сапоги. Колхозник из отстающего колхоза. И ради такого гостя его погнали гулять по дождю.
«Черт знает что! – разозлился Владимир Прохорович. – А может, придет женщина?» – подумал он, решив переждать дождь в беседке.
Время тянулось невыносимо медленно. Владимир Прохорович, не зная, как убить его, разглядывал двор, пересчитал окна в доме напротив, прикинул, сколько удастся положить на книжку, – вышла немалая сумма. Это обрадовало, он повеселел. Дождь утих, но редкие капли еще постукивали по тонкой крыше, по листьям. Это напомнило о времени. Владимир Прохорович взглянул на часы – прошел только час, до десяти оставалось еще столько же. Он поднялся, шагнул из беседки, но в эту же минуту отпрянул назад. Хлопнула дверь парадного, и вышел незнакомец. Осмотрелся, сутулясь прошел мимо, в нескольких шагах от Сеньковского, и пропал в темной пасти подворотни. Под мышкой у него был небольшой сверток. Владимир Прохорович узнал его – тот самый, что принес вечером Бреккер. «Э, да он, наверно, спекулянт! – решил Сеньковский. – Ну, теперь ясно! Майкл приносит, а этот продает. А то откуда столько денег?» – подумал он, и довольный, что разгадал секрет своего квартиранта, пошел домой.
XV
Человек медленно поднимался по Кузнецкому мосту. У книжной лавки писателей остановился, долго смотрел на яркие обложки книг, но, если бы его спросили, что он видел, вряд ли он смог назвать хотя бы одну. Да сейчас для него это и не имело значения!
Пройдя несколько шагов, он задержался у витрину соседнего магазина и так же безразлично рассматривал такие же книги. Дальше было дамское платье – он остановился опять и снова отсутствующим взглядом оглядывал манекены с раскрашенными лицами и неживыми улыбками. Человек и сам чем-то напоминал их, только вместо улыбки у него застыла гримаса. Точно ему было больно и шел он через силу.
Отойдя от витрины, он перешел улицу и подошел к группе молодежи. Его толкали, спрашивали о марках, показывали альбомы, но ему ничего не было нужно, он не покупал и не продавал.
Филателисты, хорошо знавшие друг друга, посматривали на него с недоверием и неприязнью, но он не замечал перешептываний и косых взглядов.
Потоптавшись на месте, он снова, с трудом отрывая от тротуара ноги и все больше замедляя шаги, пошел дальше.
Наконец у одного из подъездов человек остановился, взгляд его скользнул по двери, табличке. Он тяжело вздохнул и вошел в здание.
В пустом зале, заложив назад руки, расхаживал дежурный в военной форме.
Человек медленно прошел мимо, в самый дальний угол, тяжело опустился на деревянный диван и задумался.
Ему показалось, что войдя сюда, он захлопнул за собой дверь в яркий и светлый мир. По ту сторону осталась жизнь с ее радостями и волнениями, семья, работа, надежды. Все, что в его представлении еще вчера было будничным и серым, сейчас приобрело иную окраску. Сжав голову руками, человек пытался сосредоточиться, привести в порядок свои мысли, но это не удавалось – в голове мелькали обрывки воспоминаний, какие-то встречи, знакомые и чужие лица, разрозненные и незапоминаемые. Они проскальзывали, крутились, как ярмарочная карусель, мелькали и пропадали, не оставляя следа. Неожиданно откуда-то издалека все ясней и резче выплыло лицо ребенка. «Сын!» – на мгновение вспомнил он, и это причинило тупую, ноющую боль в сердце…
К нему кто-то наклонился. Открыв глаза, он увидел чужие ноги и поднял голову.
– Вам плохо? – спросил дежурный. – Может быть, воды, помочь чем-нибудь?
Пришедший усмехнулся.
– Помочь? – переспросил он и неслышно, одними губами, ответил: – Вряд ли!
Дежурный пожал плечами и отошел.
Человек хотел опустить голову, подумать, но хлопнула дверь, вернула к действительности. Надо было что-то делать! Он поднялся и направился к выходу. «Еще можно было уйти, вернуться туда, откуда пришел, – мелькнула мысль, – убежать, спрятаться, постараться все забыть». Человек ускорил шаги.
Улица была та же, светлая, шумная. «Хотя нет, что-то изменилось в ней, или нет, изменился я сам», – подумал он и остался у входа. Так и стоял, растерянный и опустошенный, не зная, что делать… Как быстро все менялось: ночью он хотел умереть, но, боясь смерти, поторговавшись с собой, он решил, что придет сюда. Сейчас он искал лазейку для себя, чтобы уйти, и только сознание, что ни на одну минуту, никогда его не оставит страх разоблачения, удерживало его у этой двери.
Глядя на проходивших мимо, остро завидовал им. Люди громко разговаривали, смеялись, не обращали внимания на понуро стоявшего у подъезда, а ему казалось, что все смотрят на него, догадываются о его мыслях и глубоко презирают.
Неужели когда-нибудь он был таким, как они, громко говорил, смеялся? – спросил он себя и не мог ответить. Какими мелкими и незначительными были неприятности прошлого, казавшиеся тогда чуть ли не трагедией. Как был бы он счастлив, если бы мог уйти отсюда…
Стоявший на противоположной стороне мужчина, ловко лавируя среди проходивших машин, подошел к нему:
– Что вы плачите? Будьте мужчиной! Смелее, смелее! – и, хлопнув по спине, вошел в дверь.
Человек пожал плечами, медленно обвел взглядом улицу, и, вытерев слезы, покорно вошел следом за ним.
В уже знакомом зале он нашел открытое окошко в стене, подошел к нему.
– Я инженер Полонский… Анатолий Андреевич Полонский! – повторил он. – Дайте мне пропуск. Я должен сделать важное сообщение…
XVI
Жажда стяжательства не проходила. Осенью Владимир Прохорович приобрел ботинки с острым носом, костюм с нейлоновой ниткой, разную мужскую мелочь. Бреккер подарил блестящий черный дождевик с миниатюрными лакированными погончиками, хорошенькую, окантованную голубой эмалью, зажигалку. Пришлось закурить, благо покупать сигареты не приходилось. Подарки определенно портили Сеньковского – чем чаще он получал их, тем большего хотелось. На глазок определяя ценность полученного, считал, что его обманули, чего-то недодали. Прежде щедрость квартиранта восхищала, сейчас вызывала зависть… и ожидание следующей подачки.
Правда, благополучие не доставалось даром – приходилось работать, и отдыхал он только во время дежурств на заводе. От мелких поручений – куда-то съездить, что-то привезти, сдать по своему паспорту какие-то вещи в комиссионку – Бреккер переключил его на более серьезное. Тоном, не терпящим обсуждения, послал однажды вечером на улицу Горького, в парадное, рядом с театром Ермоловой…
– Встретишься там с одним человеком, – сказал он, глядя в упор на робеющего Сеньковского.
– А как я его узнаю? – спросил Владимир Прохорович. Каждый раз новые поручения его пугали. А вдруг не справиться, сделает не так, и Бреккер останется недоволен.
Бреккер подробно рассказал, дал пароль. На вопрос: «Который час?» – неизвестный ответит: «Часы в ломбарде». Тогда Сеньковский должен спросить: «А какие?» И, если человек скажет «Салют» – значит, все в порядке. Это тот, кто нужен. Так вот этому человеку Владимир Прохорович должен передать пакет. Бреккер протянул Сеньковскому небольшой, плотно упакованный сверток.
– Что там?
– Любопытство – мать пороков, кажется, так говорят у вас, – засмеялся канадец, но все же сказал, что золото.
– Золото? – забеспокоился Владимир Прохорович.
Бреккер кивнул головой, точно речь шла о самом обыденном, и добавил:
– Десятки, сто штук. Передай этому человеку, а от него получи пакет, – он улыбнулся, – более легкий.
– Деньги, что ли? – высказал предположение Сеньковский и сейчас же с опаской спросил: – Как же я считать в парадном их буду?
Но канадец качнул головой:
– Не надо!
Сверток был тяжелый. Владимир Прохорович положил его в старенький портфель, в котором возил на дежурство еду, мыло, полотенце, и поехал. Сидя в троллейбусе и поглаживая портфель, оглядывая пассажиров, думал о своих делах, но мысль все время вертелась вокруг свертка. «Это сколько же на наши деньги, – размышлял он, – много, небось?..»
Он быстро нашел парадное, вошел. На небольшой, слабо освещенной площадке, у лифта, курил человек лет тридцати – тридцати двух, с модным чубчиком. Видимо, тот самый.
– Который час? – спросил Владимир Прохорович, на всякий случай глядя в сторону.
Неизвестный хмыкнул:
– Часы в ломбарде, – и выжидательно посмотрел на Сеньковского.
– А какие?
– "Салют". – И сразу же: – Принес?
Владимир Прохорович кивнул, но, все еще проверяя (как это передавать незнакомому такое богатство!) огляделся и, между прочим, поинтересовался:
– А сколько нужно?
Человек с чубчиком тряхнул головой и грубо оборвал:
– Ты голову не дури, чижик! В первый раз, что ли? Сто «арабок»!
У Владимира Прохоровича отлегло от сердца, но, помня, что взамен он должен получить пакет с деньгами, спросил:
– А ты принес?
– Йес, сэр! – засмеялся неизвестный и похлопал по оттопыренному карману.
– Проверить бы надо, – вслух подумал Сеньковский.
– Ты что, сдурел, тумак? Считают в банке. У нас на веру, – нравоучительно сказал человек с чубчиком и приказал: – Давай «ружье»!
Не успел Владимир Прохорович протянуть сверток, как он пропал во внутреннем кармане пальто незнакомца. Видно, был не мал карман, если так легко в него проскользнул тяжелый пакет.
– А деньги?
– Вот, держи, детка! Считать дома будешь. – И, протянув несколько пачек, с усмешкой предупредил: – Ты меня не видел, я тебя не знаю. А теперь чеши! Привет шефу от Боба! – Парень, видно, был веселый, деловой и быстрый. Сказал и пропал.
Владимир Прохорович рассовал деньги по карманам, сразу пополнел, вышел на улицу, сел в стоявшее у дома свободное такси и, повеселевший, поехал домой.
Бреккер, задрав ноги, лежал на тахте, слушал радио. Увидев Сеньковского, приглушил музыку и, не поднимаясь с дивана, лениво спросил:
– Ну как, порядок?
Вместо ответа Владимир Прохорович начал выкладывать на стол пачки. Здесь Бреккер изменил себе, подошел к столу и, поплевав на пальцы, уселся пересчитывать деньги. Считал быстро, что-то бормотал под нос и как будто забыл о существовании хозяина комнаты. Сеньковский прошел на кухню, достал из холодильника мясо, бутылку с пятью звездочками. Налил полстакана и, поглядывая на занятого своим делом Бреккера, не торопясь жевал, запивая коньяком. Ел и побаивался – а вдруг не хватит. Поди тогда доказывай, что ты не виноват. Но все обошлось. Бреккер завернул деньги в газету, уложил в сумку, с которой не расставался, и, обернувшись к Сеньковскому, предложил выпить.
– Я уже…
– А еще?
– Нет, хватит. Мне с утра работать, – обиженно отказался Сеньковский, чувствуя, что заработать ему с этой поездки, видимо, не придется.
Бреккер налил коньяк, выпил, не закусывая, взял сумку и, помахав рукой, вышел.
Владимир Прохорович смотрел вслед, все еще надеясь, но, когда хлопнула входная дверь, выругался и протянул руку за бутылкой.
XVII
Генерал был занят, и полковнику Агапову пришлось ждать. Офицеры, ожидавшие приема, предложили ему сесть, но он отказался. Помахивая папкой и немного нервничая, Агапов зашагал по приемной. События начинали разворачиваться, и ему не терпелось доложить о них начальнику управления.
Звонок из кабинета вызвал секретаря. Она ушла, но через минуту приоткрыла дверь, кивнула Агапову и, пропустив его, вернулась на свое место.
– Показание? – встретил его вопросом Орлов, когда Агапов подошел к столу и раскрыл папку. – Что говорит?
– Рассказал все, начиная от ялтинского знакомства. – ответил Агапов. – Знает его, как канадского журналиста.
– С нашими данными совпадает?
Агапов кивнул головой.
– Кроме Кемминга, кого-нибудь знает?
– Нет.
– Что их интересует в институте, состав?
Агапов снова кивнул головой и положил на стол папку:
– Прочитайте!
– Смотри, какие любопытные! – Орлов с хитринкой взглянул на офицера, увидел блестевшие глаза и улыбнулся. – Что-нибудь интересное? – спросил он, и, надевая очки, раскрыл папку.
– Разрешите курить, Олег Владимирович?
Генерал удивленно поднял голову:
– Ты же бросил!
– Сегодня исключение. С утра добрые вести.
– Смотри, попадет от жены! – пошутил Орлов.
– Не выдадите – не узнает!
– Ты не радуйся, сейчас только начинается, – сказал генерал, возвращаясь к протоколу допроса. Читал долго.
Агапов встал, пытаясь отвлечься от своих мыслей, подошел к открытому окну, выглянул на улицу.
Сзади чиркнула спичка. Агапов, поперхнувшись дымом, оглянулся. Генерал закуривал.
– Вы же бросили, Олег Владимирович? – удивился Агапов.
Орлов оторвался от бумаги:
– С тебя пример беру… Думаешь, доволен, что перебороли этого пьянчужку… Не велика честь. – Он покачал головой. – Мы с тобой не с такими справлялись. Думаешь, не знаю, кто за ним стоит? Знаю, да пока за руку не поймал. У нас, брат, тоже дипломатия. Да и не разведчик он, а так… обыватель, трус, покупатель! – брезгливо сказал генерал. – Оставался бы лучше инженером, может, человеком бы стал, ан нет, полез пакости делать… Нет! – он вспомнил, ради чего закурил. – За людей наших рад!.. Ну, этого инженера сомнения одолели, со страху пришел… А она?..
– Вы до конца прочитали? – спросил Агапов.
– Нет! – усмехнулся Орлов.
– Найденный в «Национале» фотоаппарат принадлежал Кеммингу, – откашлявшись и подходя к столу, сказал Агапов. – Он дал его Полонскому и поручил сфотографировать объект. Тот истратил всю катушку, снял, что успел, и в ресторане должен был передать Кеммингу. – Как?
– Они договорились, что Полонский оставит аппарат в гардеробе, а номерок передаст Кеммингу за столиком.
– Смотри, какой осторожный.
– Инженер номерок передал, но американец был пьян и, видимо, забыл. Теперь требует, чтобы Полонский снял вторично.
– Прийти за аппаратом побоялся? – спросил Орлов. – Теперь выворачивается, – снисходительно подытожил он, – а снимки нужны. Видно, торопят хозяева.
– Может, поможем? – неуверенно предложил Агапов. Генерал как-то вкось взглянул на офицера, перевел взгляд на окно, подумал – надо ли?
– Будет параллельная операция, страхующая главную!
Генерал опять усмехнулся:
– Что ж, ты прав! Подбери что-нибудь… Посмотри последние номера «Бюллетеней Ремингтон армса», кое-что совпадает у них с нашими «новинками».
– Поверят ли? – усомнился Агапов.
– Не беспокойся. Им бы купить да продать. Пока будут разбираться, мы закончим операцию. Не забудь на затравку снять хвосты ракет. Да так, чтобы номера да звезды вышли. Какой срок ему дали?
– Как можно скорей.
– А ты не торопись. Пусть объяснит трудностями. Понервничают – заплатят дороже. Деньги перечислишь в доход государства! – напомнил Орлов.
– Понятно. С Полонским не поговорите?
– Нет. Кстати, он перед приходом к нам ни перед кем не каялся?
– Говорит, что даже жена не знает. Стыдно было.
– Как думаешь, верить ему можно?
– Думаю, можно. Ну, да мы за ним все равно присмотрим.
Отодвинув папку, Орлов внимательно посмотрел на Агапова.
– Вы о Маркове? – догадался полковник.
Генерал кивнул головой.
– Встреча состоится, видимо, на этих днях.
– Все предусмотрели?
– План разговора доложу сегодня вечером.
– Гутман как? – спросил генерал.
– Молодцом. Не узнать, другой человек.
– Помнишь, говорил я, что еще сама придет, – напомнил Орлов.
– Не пришла она! – упрямо сказал Агапов.
– Как так не пришла? – вспыхнул Орлов. – Ты ее привел, что ли?
– Привходящие обстоятельства были, – не уступал офицер.
– Любят они друг друга?
– Есть грех, – ответил Агапов.
– Ну и хорошо! Что это ты о любви так уныло говоришь, Михаил Степанович? Или сам не любил? – удивился генерал и, не ожидая ответа, добавил. – Да без нее и жить не стоило бы. Это там, – кивнул он головой в сторону окна, – думают, что мы только мыслью о мировой революции живем… Любовь эта человеком ее сделала!.. Сама призналась! Ты у нее хоть это не отнимай. А у нас или на квартире Маркова – это дело второстепенное. Поддержать сейчас ее нужно, игра предстоит нелегкая. Добровольное признание учтем, ходатайствовать перед правительством будем!..
В дверь просунулась голова секретарши:
– Капитан Смирнов просит полковника выйти на одну минуту.
Агапов взглянул на генерала, но тот приказал:
– Зовите сюда!
– Разрешите обратиться к полковнику Агапову? – в дверях попросил Смирнов.
– Докладывайте! – приказал Орлов.
– Как мы и предполагали, один из них пришел наниматься в отдел кадров Городищенского завода! – доложил Смирнов.
– Это один из тех, кто приезжал к Федорову, за несколько часов до убийства. Я докладывал вам. – напомнил Агапов.
– Думаете – он?
– Уверен, Олег Владимирович! Он оставил в отделе найма заявление и паспорт. Жена и дети убитого по фотографии опознали его. Паспорт оказался мюнхенской работы на имя Василия Ивановича Лузина. По нашим каналам мы проверили: Лузин – это Митин, Василий Иванович, из «перемещенных». По архивным данным установлено, что Митин был в плену у немцев сперва в концлагере Торгау. Во время нашего наступления в сорок четвертом его перевели в Эйзенах, юго-западнее Гарца, в американскую зону, где его завербовала разведка Гелена…
– Кто ведет дело? – перебил генерал.
– Городищенский райотдел милиции…
– Продолжайте!
– Я проверил, в каких лагерях находился Федоров. Оказалось – там же. Несомненно, когда Митин-Лузин второй раз пришел на завод, – продолжал Смирнов, – кадровик чем-то насторожил его, он почувствовал опасность, скрылся и больше на заводе не появлялся.
– Если версия, что он или его сообщник стремятся проникнуть на завод, верна, кто-нибудь из них попробует возобновить попытку вернуться. Надо быть готовым к этому, – предупредил Орлов. – Сейчас нам известен Митин, его приметы, фотография. Наконец, одним документом у него меньше… Приметы второго мы знаем тоже.
– Может быть, возьмем дело себе, – предложил Смирнов, но Агапов перебил его:
– Подождем! Пусть пока занимается милиция.
– Хорошо! – согласился Орлов. – Толко предупредите товарищей – без нашего ведома не трогать!.. А слава… Слава – дым пустой, – перефразируя слова поэта, сказал он, – слава пусть останется за ними… Давай закурим, Михаил Степанович! – Затянувшись, скосил на него глаза. – Так как же Митин оказался на территории Советского Союза? И один ли? А?
Агапов пожал плечами.
XVIII
На улице бушевала непогода. По заплаканному стеклу дробно стучали тяжелые капли дождя, точно просились в сразу потемневший дом. Ветер то затихал, то с удвоенной силой бросал в окно пригоршни воды, и от этого комната казалась осажденной крепостью.
Сергей хотел выключить свет, но Ирина удержала его. Так и сидели, прижавшись друг к другу, вслушиваясь в шум дождя, ветра, удары своих сердец.
– Завтра! Ты помнишь все? – после долгого молчания спросил Сергей.
Женщина кивнула головой, еще теснее прижалась к Маркову, пошептала:
– Страшно мне, Сережа!
Марков наклонился, посмотрел ей в глаза:
– Кого ты боишься? – Он засмеялся. – Этого пьянчужку?
– Ты не знаешь его, – упрямо сказала Ирина, – он жесток и безжалостен…
– Как всякий трус. С беззащитными и слабыми. «Союзники»! Где они были, когда один на один наш народ дрался с фашизмом, спасали Европу, мир… Пели нам дифирамбы, отделываясь свиной тушенкой, а когда дело подошло к концу – бросились «спасать» цивилизацию… Испугались, что русские танки появятся на берегах Ла-Манша, войдут в Париж!
Телефонный звонок поднял его с дивана. Он взял трубку, услышал голос Агапова.
– Как настроение? – спросил полковник.
– Все в порядке.
– Она у тебя?
– Да.
– Нервничает, поди?
– Есть немного.
– Я, брат, тоже нервничаю, – сознался Агапов, – ты успокой ее. В зале будут наши. Будь осторожен, торгуйся – они это любят. И все время помни о главном! – сказал он. – Ну, бывай здоров!
– Спасибо!
– Это генерал? – вставая с дивана, спросила Ирина, когда Сергей положил трубку.
– Нет, Агапов.
Она помолчала, потом медленно, точно раздумывая, сказала:
– Завидую. Тебе, твоим друзьям, поступкам вашим, мыслям, жизни! У вас все ясно и чисто… Не надо оглядываться назад, бояться, упрекать себя… Неужели ты не понимаешь, как вы все счастливы?
– И ты это говоришь сейчас, когда мы делаем все, чтобы исправить твою ошибку? – воскликнул Марков.
– Только ошибку? – горько усмехнулась она.
– Не надо, Ирина! Теперь не время казнить себя!.. Нашла же ты в себе мужество…
– Скажи, ты знал обо мне?.. – перебила она. – Ну, до того, как я сказала сама?
Как ей хотелось услышать «нет», но Сергей, помедлив, кивнул:
– Знал!
– Знал и молчал! – нахмурившись, упрекнула она. – Может быть, ждал момента…
Сергей промолчал.
– Значит, пожалел? – она резко вскинула голову, лицо ее побледнело, в глазах мелькнули колючие огоньки. – Я не нуждаюсь в твоей жалости! Не нуждаюсь! Сполна отвечу за все! Сама!
Марков обнял ее, прижал к себе, она пыталась вырваться, но он только крепче обнимал ее, чувствуя, что она вся дрожит.
– Глупая, я только добра желаю тебе, – мягко сказал он. – Возьми себя в руки, завтра у нас трудный день. Последний экзамен! Его нужно выдержать. Ну, успокойся, успокойся! Ни о чем другом сейчас мы не имеем права думать.
Неожиданно она порывисто обняла Сергея и быстро-быстро, точно боялась, что не успеет сказать, зашептала на ухо:
– Спасибо тебе за все, за то, что ты такой! Спасибо! Прости. Я тоже люблю тебя, очень…
Сергей слышал ее шепот, ощущал теплоту ее тела, дразнящий запах волос…
«Бедная моя!» – с нежностью подумал он. Гладил вздрагивающие плечи, чувствуя, как туманится голова, как его обволакивает, подчиняет и пьянит чувство близости к прильнувшей к нему женщины. Смотрел в напряженные глаза…
Ирина крепко обхватила его шею и быстро, почти исступленно, как заклинание, зашептала:
– Я останусь у тебя, останусь…
Это отрезвило. Он неловко отстранился, но сейчас же снова обнял ее и ласково, вложив в свой голос всю нежность, на которую только был способен, как можно мягче сказал:
– Не надо, не надо, Ирина, дорогая. Я слишком люблю тебя, чтобы… – И увидев, как дрогнули ее губы, не выпуская из своих объятий, уже более твердо сказал: – У нас все впереди. Мы должны, мы будем счастливы!..
… Где-то на Украине, в небольшом городке, маленькая девчурка вздрагивала от разрывов бомб, швейного стрекотания пулеметов, прижималась к матери, плакала от страха…
Потом, с такими же, как она, долго ехала в холодных, нетопленых товарных вагонах на восток, в неизвестность.
В Киеве остались дедушка и бабушка. Старые и слабые, которых в сорок втором «победители» облили бензином и сожгли живьем в Бабьем Яру. (Как она могла забыть это?)
Война была долгой, упорной. Тысячи городов и сел лежали в развалинах. Куда только не разметала война людей! Миллионы русских не вернулись домой – остались лежать в безымянных могилах, разбросанных по всей Европе. Не было семьи, где бы не оплакивали сына, отца, брата, мужа. Наконец, в мае сорок пятого советские танки вошли в Берлин.
В последний раз артиллерийские залпы салюта и разноцветный фейерверк известили о победе.
Война была окончена!
За годы войны девочка превратилась в подростка, вернулась в родной полуразрушенный город, училась. Вспоминала иногда дедушку, бабушку, плакала. Правда, плакала она и получив в школе двойку.
Она росла, постепенно забывала страшные полуголодные военные годы, вытянулась и из угловатого подростка со смешными косичками превратилась в красивую, веселую, смешливую девушку. И те самые ребята, которые раньше задирали ее, дергали за косы и показывали язык, а порой и колотили, теперь ухаживали и писали записки. Она много читала, но без всякой системы, а так, что попадало под руку. Конечно, любила кино, собирала фотографии актеров и актрис и, что греха таить, втайне мечтала стать кинозвездой. После смерти матери отец женился на другой женщине, с первого дня невзлюбившей падчерицу. Жалобы на то, что отец мало зарабатывает, возросли, когда в семье появился ребенок. Отец почти не замечал ее, мачеха попрекала чуть ли не каждым куском.
В Москве жила сестра отца, старая дева. Во время одной из поездок к тетке та предложила племяннице остаться, обещала помочь поступить в институт. Ирина обрадовалась и переехала в Москву. Но готовиться к экзаменам как следует оказалось не так просто. Она провалилась по математике, погоревала, устроилась на курсы стенографии и поступила на работу…
В шесть часов кончался рабочий день, и с этого момента Золушка превращалась в прекрасную царевну. А доброй феей, творившей чудо, была соседка Анна Леопольдовна, долговязая, высохшая, как мумия, старуха из «бывших», занимавшая одну из комнат большой коммунальной квартиры. Покачивая маленькой, почти детской головкой на длинной высохшей шее, она могла часами рассказывать о кабачках Монмартра или костюмированных балах графини Анжеллы в Венеции, на которых «было очень, очень мило…». Как хотелось Ирине пожить этой жизнью, блистать на приемах, ездить в сверкающих лаком автомобилях, танцевать в ночных дансингах, слышать за собой восторженный шепот. Как было не поверить, что придет принц и уведет в свой хрустальный дворец. Но времена были другие. У немногих оставшихся на планете принцев были свои заботы и неприятности, они были далеко, не очень тепло отзывались о стране, где она жила, и даже не догадывались о существовании ожидавшей их Золушки. Не было ни роскошной, бездумной жизни, ни миллионеров, бросавших к ее ногам свои состояния, ничего, о чем она начиталась в заграничных романах и видела в зарубежных кинофильмах. Была старая, молчаливая тетка, ежедневная шестичасовая работа. И длинные вечера. И никого рядом, кто бы объяснил, предостерег, рассказал о настоящей жизни, о жертвах, принесенных за нее, – обо всем, что тревожило и волновало советских людей.
В учреждении, где она работала, был местком, общественные организации. Они следили за уплатой членских взносов, распределяли комнаты, путевки и всякие иные блага, организовывали культпоходы на итальянские кинокартины.
Стенная газета «клеймила» прогульщиков и выпивох, особенно изощряясь над Гуревичем из орготдела – неисправимым любителем «сообразить на трех».
Таких, как она, было немного… Большинство учились, работали, собираясь на вечеринках, пели песни, правда не те, которые записывались на использованных негативах рентгеновских кабинетов с нелепыми, бессмысленными словами, а свои, красивые и мягкие, грустные или веселые, о дружбе и любви, широкие, как их страна, и благородные, как они сами. Это были настоящие ребята, достойные продолжатели дел своих отцов. У многих из них их не было, и они не забывали, где и за что те погибли.
Конечно, они тоже мечтали! О дальних стройках, о Волго-Доне, Куйбышевской гидроэлектростанции, Братске, Дальнем Востоке, Крайнем Севере, где им предстояло жить, работать, возводить новые города, искать нефть, уголь, алмазы, открывать. Они говорили об этих местах с таким знанием, точно только что возвратились оттуда…
Как-то в кино она познакомилась с юношей, который щеголял в рубашках немысленных расцветок, охотно распространялся о своих знакомствах с иностранцами, и, зная несколько слов по-английски, во-всю оперировал ими. По правде говоря, знакомства эти были не случайными, а возникали в результате продуманных действий юноши, в связи с чем из сумки его матери пропадали деньги, а у него появлялись кое-какие подержанные вещи. А так как иногда доставалось лично ему не нужное, он «вынужден» был торговать им.
О том, что ее мальчика зовут Фреди, мать юноши случайно узнала по телефону от какой-то девицы, спрашивавшей, дома ли он. После небольшого и неприятного разговора с сыном она согласилась, что имя Федор, в честь деда, старого красногвардейца и партизана, сегодня, действительно не звучит…
В результате знакомства с Фреди Ирина узнала о его взглядах на жизнь и те несколько английских фраз, которые были необходимы для общения с «представителями западной культуры». Этим не ограничилось – по вечерам они ходили «прошвырнуться по Броду», что в переводе на человеческий язык означало пройтись по улице Горького. И многое, многое другое…
Она научилась курить, не без труда танцевала твист, уже вышедший из моды рок-н-ролл и другие не менее известные танцы. И отзывалась на имя Ирэн.
На первой же вечеринке Фреди довольно ясно изложил свои мысли об отношениях между мужчиной и женщиной и пытался грубо продемонстрировать их, но Ирина, не Ирэн, а именно Ирина возмутилась и наотрез отказалась «быть его подружкой».
Вероятно, этим и должно было кончиться знакомство, но нет, ее продолжали приглашать (правда, не так часто), надеясь, что она одумается. Уговаривали, чтобы не ломалась, не была мещанкой, утверждали, что так принято там, за океаном (старушка Европа котировалась у них не очень высоко). Но это ее не убедило. Она решила порвать с компанией. И как раз в это время познакомилась с человеком, которого до этого видела среди них один раз, мельком.
Впоследствии оказалось, что он иногда оплачивал эти кутежи, но об этом она узнала позже.
Подкупил он ее тем, что сидя рядом, глядел на беснующихся в танце спокойно, с чуть заметной полупрезрительной усмешкой. А затем, обратившись к ней, заговорил о глупых мальчишках, о девчонках, не знающих, куда девать свою энергию.
Это не убедило. Она не могла понять, почему, осуждая их, он здесь. Точно почувствовав этот невысказаный вопрос, мужчина сказал:
– Прихожу потому, что порой скучно. Давайте знакомиться, – он встал, наклонил голову: – Павел Петрович Панин. Три Пе. Противно! Если вы собираетесь домой, я пойду тоже! – он вопросительно взглянул на нее. Она кивнула и встала.
Первое время Ирина приглядывалась к своему новому знакомому. Был он лет на двадцать старше ее, и это настораживало, но постепенно Ирина привыкла к его звонкам и, если несколько дней проходило без встреч, ей чего-то не хватало.
Сама того не замечая, она все больше подпадала под его влияние.
«Сегодня мы идем в кино (или в театр)», – говорил он, и она соглашалась. В другой раз предупреждал: «Завтра на выставку чешского стекла (или в музей)». Или куда-нибудь еще. Рассказывая о вещах, ей не знакомых, то ли о картине художника-импрессиониста или музыке Дебюсси, не подчеркивал своего превосходства. Наоборот, скорее могло показаться, что он советуется или формирует их общие суждения.
Иногда вечерами они бродили по затихающей Москве. Взяв ее под руку, он говорил о себе. Он много ездил по стране и умел интересно рассказывать. Так интересно, что она ясно представляла себе города, в которых он бывал, и ей казалось, будто он говорил о местах, ей знакомых.
– Человек создан для счастья! – повторяя где-то слышанное, говорил он.
«Счастье! – горько усмехаясь, думала Ирина. – Где оно, это счастье?»
Как ей хотелось вырвать перо у этой жар-птицы…
Шел май. С юга на север летели птицы.
– Где вы будете отдыхать? – как-то спросил он.
Она пожала плечами:
– Как всегда, на Кропоткинской. А вы?
– Еще не решил. Возможно, поеду в Крым.
– Там хорошо? – с нескрываемой завистью спросила Ирина.
– Чудесно! – и начал рассказывать о Южном береге…
Возвратившись домой, она долго не могла уснуть, лежала с открытыми глазами в темноте и мечтала… Поезд идет на юг. Харьков, Чонгарский мост, Симферополь, залитый солнцем вокзал, петляющая шоссейная дорога, спуск. На мгновенье показалось, что она видит бескрайнюю голубую гладь… О камни бьет прибой, рассыпается серебряными брызгами и шумит, шумит. Мыс, тополиная аллея, скала, с которой когда-то бросилась девушка, пытаясь нагнать уходящий в море корабль с любимым. Легенда, быль?..
«Счастливый! Увидит и море, и прибой, и желтый серп месяца, и эту скалу, и на берегу залива дом Раевских, где бывал Пушкин. Дерево, под которым сидел поэт. Сидел и смотрел на мерцающие звезды, слушал рокот волн, шелест деревьев… Счастливый!» – вздохнула она…
– Ты что не спишь? – со своей кровати, со сна пробормотала тетка, и, не дождавшись ответа, тяжело вздохнула и повернулась к стене…
Спустя несколько дней, когда они встретились, он спросил:
– Хотите поехать? – И добавил: – Есть возможность получить две курсовки.
Она растерялась от неожиданности. Это было так заманчиво – своими глазами увидеть то, о чем он рассказывал.
– Хотите? – с улыбкой наблюдая за ней, переспросил Панин.
Ирина мысленно перебрала все возможности – зарплата, отпускные, тетка – нет, нет, конечно, не хватит.
– Не поеду! – вслух решила она, от волнения теребя носовой платок.
– Это почему? Деньги? – догадался Панин.
Она кивнула, опустив голову.
– Ну, это еще поправимо. Да не так уж много и надо…
– А сколько? – снова загораясь надеждой, спросила Ирина.
Панин поднял к потолку глаза, точно там была написана сумма, пошелестел губами и неожиданно поинтересовался:
– А сколько у вас есть?
– Рублей восемьдесят – сто.
Он обрадовался:
– Хватит! Больше не нужно!
Так легко был разрешен вопрос о поездке. И ни сейчас, ни позже Ирина не подумала, что она поедет с чужим, по сути дела малознакомым человеком, о котором по-настоящему ничего не знает. Точно читая ее мысли, Панин посоветовал не говорить тетке о том, что они едут вдвоем.
– Скажите, что «горящую» путевку получаете в месткоме. И, конечно, больше ни слова…
Ирина не поняла, почему она должна скрывать это, но обещала сделать, как он сказал. Лгать пришлось с самого начала, но все прошло гладко, и через неделю, после беготни по магазинам и спешки с портнихой – соседкой по квартире, шившей Ирине сарафан и купальник, она выехала в Крым. В первый раз к морю! Провожавшая тетка так и не догадалась, что сосед по купе – Панин. Как только поезд отошел, Панин неожиданно обнял ее. Она почувствовала, как жадные, потные руки сжали ее, увидела вытянутые в трубочку губы, тянувшиеся к ее лицу, сразу изменившиеся глаза. Ей стало противно. С внезапно вспыхнувшей злостью она уперлась руками в его грудь, оттолкнула. Он моментально успокоился, перевел все в шутку, неискренне засмеялся, пробормотал, что это от радости, оттого, что они, наконец, едут к морю, к солнцу. Ей показалось, что он обиделся, и она даже пожалела, что не уступила. Действительно, что плохого в том, что он захотел обнять ее, упрекнула себя Ирина, нельзя быть такой недотрогой. Он так старался помочь, а она обидела его…
Спустя немного времени она забыла обо всем, не отходила от окна, жадно вглядываясь в быстро мелькавшие пейзажи: густые леса, степи, в желтые копны созревшего хлеба, журавли колодцев, в одиноких путников на дорогах. Она высовывалась из окна – в лицо бил нагретый, теплый ветер, захватывал дыхание. В это минуты Панину с трудом удавалось втянуть ее в разговор.
Сперва она не решалась выходить на остановках, боялась отстать, но затем осмелела, бегая по перронам, по привокзальным базарам, размахивала руками, смеялась.
Глядя на нее, улыбались даже носильщики и деловитые, вечно озабоченные дежурные по станции, неразговорчивые флегматики и пессимисты.
Теперь уже она взахлеб рассказывала Панину, тормошила, прижималась и бесцеремонно ворошила его не особенно густые волосы. Сосед по купе, пожилой и грузный учитель из Курска, тоже ехавший в Крым, внимательно приглядывался к ним. Как-то, выбрав момент, когда Ирина вышла, с улыбкой поинтересовался:
– Дочка?
Панин не растерялся и со злой веселостью и с вызовом ответил:
– Нет, жена.
Его собеседник закашлялся, покачал головой, поправил сползавшие на нос очки и уткнулся в книгу…
… Панин говорил правду. Было все – и морской прибой, и стремительные катеры в зеленой пенистой волне, и далекие огни автомобилей на петлях горных дорог.
Как не хотелось в эти бездумные, медленно текущие дни вспоминать о комнате в коммунальной квартире, работе, старой тетке… Звезды, четкие силуэты кипарисов на синем небе… И вечер, когда она забылась, поверила словам, обещаниям, клятвам любить, всегда любить!.. А быть может, и сама, если не полюбила, то как-то привязалась к этому ласковому, заботливому человеку…
Может быть, это и есть то самое счастье, о котором мечталось? Что с того, что он не молод, намного старше, что под глазами набухли нездоровые, пульсирующие складки, а редкие волосы бессильны скрыть пугающий, голый череп. Ведь и он одинок и тоже мечтает о счастье.
В чем оно, кто знает? В любви, яркой и взволнованной? В спокойной и умиротворенной привязанности? В достатке? Или в том, что рядом, надолго, навсегда, хороший, умный человек, сердечный и внимательный друг?
Гаснет порой любовь, уходит достаток. Но дружба? Настоящая, человеческая дружба? Нет, никогда!..
… Шли дни. Как быстро прошел, пролетел месяц! Настало время возвращаться домой. Было грустно расставаться с полюбившимся морем, но грусть была легкой. Рядом – друг, муж. Теперь будет легче: и радость, и огорчение – все пополам. Верила – увидит еще и эти скалы, и застывшую бухту, и эти звезды.
… В Москве Панин отвез ее домой. Теперь она знала, что ненадолго. Скоро будет свой угол, своя семья…
…Возвращаясь с работы, на Моховой встретила Федора – Фреди. Увидав Ирину, он обрадовался, замахал руками, вихляя, подошел к ней.
– Куда ты пропала, девочка?
– Я выхожу замуж, – с гордостью сказала она.
Он присвистнул – вот так новость! Кто этот счастливчик?
Она назвала Панина и… застыла от негодования. Федор буквально давился от клокотавшего в нем смеха. Он хлопал себя по ляжкам, пританцовывал, как сумасшедший.
Еще ничего не понимая, она обиженно пожала плечами, хотела уйти, но Федор остановил ее:
– Подожди, подожди, ты что это, серьезно?
– Конечно.
– Уж не ездила ли ты с ним в Крым или на Кавказ? – с насмешливой издевкой, скосив глаза, спросил он.
– Да. В Крым, – растерянно ответила Ирина.
– Вот сволочь! – воскликнул Федор. – И жениться обещал?
Кусая дрожащие губы, она молча кивнула головой, но не удержалась:
– Откуда ты знаешь?
Федор выпрямился, грубо оборвал:
– Я знаю, что ты дура! У него это бывает каждое лето…
– Врешь, врешь! – защищаясь, крикнула Ирина. – Не может быть, не правда, он хороший, умный. Я не хочу знать, что было раньше. – Ей хотелось ударить его.
С лица Федора сошел румянец и глупая, бессмысленная улыбка, в глазах задрожали злые искорки.
– Идиотка! У него жена и трое детей! – сразу посерьезнев, зло сказал он. – Каждое лето он балуется с такими дурочками, как ты… и всем обещает одно и то же!
У Ирины закружилась голова, она почувствовала, как у нее слабеют, подгибаются ноги. Ей показалось, что она упадет.
Федор замолчал, потом медленно, точно раздумывая, сказал:
– А насчет умного, это ты верно, – и, внезапно разъярясь, схватил Ирину за плечи и, глядя в ее глаза, полные отчаяния и слез, крикнул: – Он «фарцовщик», понимаешь, «фарцовщик», скупщик барахла у приезжих иностранцев. Сволочь он, подлец! – и все больше распаляясь, не обращая внимания на собирающихся вокруг них любопытных, крикнул: – Я морду ему набью!..
Панин не показывался, не звонил. Значит, правда!.. Горе не имело границ – кому же теперь верить, если такой хороший, чуткий, близкий человек оказался подлецом? В отчаянии она не заметила, как по-товарищески внимателен был Федор. Хотя чем он мог помочь, этот плутоватый пустой паренек? Но он бегал, кричал, возмущался, угрожал расправиться с три Пе. И в конце концов привел в исполнение свою угрозу – избил на улице Панина.
Задержанный милицией, убежденный в своей правоте, Федор не унимался и там и был бы, конечно, наказан, Но Панин, боясь огласки, попросил не возбуждать дела и даже заплатил за Федора штраф.
…Шли дни. За осенними дождями и желтыми пятнами опавших листьев пришла зима, стерла яркие солнечные краски лета, припудрила землю. Казалось, время должно было притупить боль… «Хакель явор, гамза явор» – все проходит, пройдет и это – обманывало древнее библейское изречение, но, увы, воспоминания не проходили, не бледнели. Приглушенно, точно зубная боль, тихо ныло сердце, напоминая о прошлом. Чаще это случалось вечерам и, когда Ирина оставалась одна. Днем, за делами и сутолокой забот, тяжелые мысли прятались, таились. Точно их и не было, но стоило остаться одной, как они предательски выползали, шептали, будили воспоминания, и от этого сильнее билось сердце, хотелось спрятать голову в подушку, плакать, никого не слышать и не видеть. Измучившись, она засыпала, чтобы снова пережить все сначала.
Весной Ирина получила перевод – сто рублей. Отправитель, какой-то Иванов, проездом с вокзала, прислал ей эти деньги. Она не знала никакого Иванова и уже хотела вернуть извещение, но тетка, к этому времени посвященная во все, догадалась, что это от Панина («объявился, подлец!»), и убедила оставить.
Вначале она боялась прикоснуться к ним, но постепенно привыкла к мысли, что эти деньги принадлежат ей. А когда настало время отпуска, Ирина окончательно решилась и поехала на юг, в Крым…
XIX
Чем выше поднимался переулок, тем быстрее редел человеческий поток.
Впадая в площадь, узкие тротуары разбегались, огибали громаду памятника и вместе с одинокими пешеходами растворялись в залитой огнями, шаркающей центральной магистрали.
Слева, прижатый каменной глыбой дома, из подвала высовывался ресторан, где любили бывать знатоки восточной кухни, падкие на экзотику иностранцы и многочисленные приезжие, преимущественно с юга.
Попасть сюда днем не представляло труда, но как только темнело и на улицах вспыхивал электрический свет, у входа вывешивалась типографски напечатанная табличка «Свободных мест нет», а за стеклянной дверью появлялась фигура неумолимого швейцара.
Было непонятно, каким образом так внезапно наполнялись залы популярного в городе ресторана, но этим никто не интересовался. Увидев табличку люди шли дальше. Видимо предупрежденный, швейцар почтительно поклонился и распахнул перед Марковым дверь.
Спускаясь по лестнице, пропитанной запахами подгоревшего мяса и каких-то специй, Сергей скосил глаза на свою спутницу. Глядя перед собой, побледневшая и незнакомая, Ирина шла рядом. До площадки, откуда был виден зал и доносился человеческий гул и звуки настраиваемых инструментов, оставалось несколько шагов. Марков взял руку Ирины, сжал пальцы.
– Не волнуйся! Еще не поздно, повернемся и уйдем, – прошептал он.
– Нет, нет! – не поворачивая головы, упрямо, одними губами ответила Ирина.
– Тебе же плохо. Это заметно.
Женщина задержала на ступеньке ногу, взглянула в устремленные на нее глаза, упрямо дернула плечом и вошла в зал.
Почти все столики были заняты. Справа, у стены, с какой-то женщиной сидел Смирнов. Рядом, у входной двери, Сергей увидел Шамова. И тоже с женщиной. Кемминга не было. Марков хотел сесть за свободный стол в середине зала, но сзади кто-то окликнул их. Сергей обернулся – рядом стоял американец. Улыбаясь и поглядывая на Маркова, он вполголоса что-то говорил Ирине, потом взял ее под локоть и кивнул в сторону лестницы.
– Он говорит, что столик в соседней комнате, – обернувшись, сказала Ирина и пошла с Кеммингом.
После яркого света зала Маркова удивил полумрак. Низкий потолок давил, хотелось согнуться, чтобы не удариться головой. Столик был в самом углу.
Пока официант ставил, видимо, уже заказанные закуски и бутылки, Кемминг перебрасывался короткими репликами с Ириной. Стараясь попасть ему с тон, женщина отвечала, и Сергей чувствовал, как она напряжена. Прислушиваясь к разговору, Марков дважды перехватил взгляд американца. Оценивающий и изучающий. Предстоял серьезный, тяжелый поединок с опытным врагом, искушенным в таких встречах, способным на любую провокацию. Любезный, панибратски простой и предупредительный, он в любую минуту мог показать зубы. Пока около них крутился официант, никто не начинал разговора о том, что привело их сюда.
– А коньяк? – по-хозяйски осмотрев стол, спросил Кемминг. – Забыл? – Но как только официант ушел, метнул взгляд на Сергея и вполголоса поинтересовался у Ирины: – Вы обо всем переговорили? – Женщина кивнула.
И в эту минуту, ломая принятый план, Сергей в упор посмотрел на американца:
– Если пришел, значит обо всем. Давайте говорить! – И в это же мгновение почувствовал, как предостерегающе к его ноге прижалась нога Ирины.
С лица американца как смахнуло вежливую улыбку.
– При ней? – он взглянул на женщину.
Марков пожал плечами:
– Вы так хотели сами.
– Разговор связан с ней, как я догадываюсь, ради нее. Не так ли? – уточнил Кемминг.
– Верно! – согласился Марков. – Перейдем к делу. Что нужно? Что я должен сделать?
– О, не сразу, хотя такая постановка мне нравится. По-деловому! Вы работаете в НИИ-16?
– Да! – сухо ответил Марков.
– В качестве кого?
– Инженера.
Кемминг откинулся от стола, засмеялся:
– Это серьезно?
– Почти! – в тон ему улыбнулся Марков.
Американец согнал с лица улыбку, перегнулся через стол, похлопал Маркова по рукаву:
– Мы знаем, кто вы.
– Так же, как и я, – спокойно отпарировал Сергей.
– Ого! Что ж, если так, легче будет говорить.
– Все зависит от моих возможностей… и условий…
– Пусть вас это не беспокоит! – заверил Кемминг. – Вы имеете дело с солидной фирмой.
– Фирмой? – удивился Марков. – Вы представитель фирмы?
– Так же, как вы представитель этого НИИ, – усмехнулся американец.
Марков наклонился над столом. Машинально это движение повторил его собеседник.
– Я знаю, кто вы, вы знаете, кто я. Если разговор серьезный – говорите! Но прямо. Что вам нужно?
– Вы слишком форсируете события, – насторожился Кемминг.
– Может быть, все же выпьем? – вмешалась Ирина и, не ожидая ответа, наполнила рюмки. Поведение Маркова пугало, разговор становился слишко резким. Еще вчера они договорились о другом – пусть говорит канадец, задает вопросы, пусть «прощупывает». Недомолвкой, коротким ответом можно «вытянуть» его на разговор… Да и вопросами он выдаст себя.
Сергей поддержал предложение, поднял рюмку, примирительно сказал:
– Верно, выпьем!
Выпили, повторили, выпили еще и снова повторили. Женщина не отставала. Ей стало страшно. Встречаясь с Бреккером раньше, она ни о чем не думала – знала, что каждый раз он даст деньги или принесет с собой сверток с какой-нибудь безделушкой: туфли, чулки, перлоновую кофточку, флакон «Герлена» или «Шанеля», ночную рубашку, мало ли в мире пустяков, делающих женщину счастливой. Ирина, смеясь и болтая, в глубине души побаивалась этого несдержанного, часто подвыпившего человека, выполняла, как ей казалось, несложные, но неприятные поручения. И даже, когда он бывал груб, терпела, чтобы не потерять права на деньги и подарки. В какую-то минуту, в самом начале их знакомства, ей показалось, что она ему нравится, но, когда он накричал, грубо упрекнул, что ей не удалось выполнить какое-то поручение, успокоилась.
Сейчас, глядя на Бреккера, она вспоминала все это, и ей хотелось уйти; чтобы никогда больше не видеть этого человека. Но уходить было нельзя. Если бы ей приказали оставить их – она не подчинилась бы.
Она смотрела на Маркова, переводила взгляд на американца, нет, нет, не сравнивала. Одного она ненавидела, другого… Другого такого не было и не могло быть. Рядом с ним хотелось быть чище самой. Единственный, первый, кому после всех разочарований она верила по-настоящему… Это было и радостно, и одновременно горько, потому что потерять его, разочароваться в нем она не могла… В этой схватке за столом, уставленном вкусной едой и вином, под приглушенные звуки музыки, Марков не имел права на ошибку, и ей казалось, что своим присутствием она помогает ему. Победа Маркова была ее победой. Поражение – крушением всех надежд, ее концом.
Ей хотелось забыть прошлое. Ненависть к Бреккеру была огромной, всеобъемлющей, но в то же время, где-то очень далеко, внутри, в ней таился страх.
Она знала его разным – любезным и пренебрежительным, ласковым и грубым, но всегда развязным и требовательным, диктующим свои желания. Сейчас она впервые видела его другим – равным. Ей показалось, что насторожен не Марков, а именно он, Бреккер, и это радовало, но в то же время и тревожило. Радовало, потому что было расплатой за прежнее. Пугало своей новизной.
– Работа удовлетворяет вас? – обратясь к Маркову, поинтересовался Кемминг.
– Вполне, – кладя на тарелку ломтик телятины, ответил Марков.
Оказывается, Ирина и не знала, какой он лакомка. Первый раз видела, с каким аппетитом он ел, не забывая ни одной из стоявших на столе закусок.
– Интересная? – не отставал американец.
– Очень! – Марков вилкой подцепил ярко-красный помидор.
– Не понимаю вас, русских, с вечным вашим засекречиванием всего, что только можно.
– Ну уж и всего! – улыбнулся Марков. – Только того, что нужно. У вас ведь тоже открыты не все двери.
Кемминг не ответил и продолжал:
– Не слишком оперативна и ваша пресса. То, что пишут в газетах, не представляет интереса.
– Смотря для кого. Мы, например, довольны.
– Я говорю о мировой общественности.
– Вы полномочны представлять ее здесь? – спросил Марков.
Но, не обратив внимания на иронию, Кемминг продолжал:
– Уж очень различны наши представления о демократии…
– Несомненно! Кстати, Эйзенхауэр – демократ, – стараясь не улыбаться, перебил Марков.
– О, вы кусаетесь! – недовольно ответил американец и с плохо скрытой издевкой окончил: – И несмотря на различие взглядов, мы все же нашли возможность встретится.
– Это не имеет связи. Мои взгляды не должны интересовать ни вас, ни вашу фирму. Я могу быть вам полезным. Что ж, надеюсь, это взаимовыгодно. Но я рискую и хочу иметь гарантии.
– Слово джентельмена…
– Моральные обстоятельства ничего не стоят, – сухо оборвал Марков.
– Риск взаимен…
– Конечно, – перебил Марков, – с небольшой разницей. В случае провала – вас вышлют, меня – расстреляют.
– Не будем ссориться, – примирительно сказал Кемминг, – риск исключен. Важно одно – желание быть полезным друг другу. – И, глядя в упор на собеседника, поинтересовался, – верно?
Марков кивнул.
– Мне все же непонятно, почему вы выбрали это место, – выдержав взгляд, спросил он. – Сознайтесь, оно неудачно! И вряд ли подходит для серьезного разговора.
– Черт возьми! – повеселев, воскликнул американец. – Конечно, вы правы!
– Раз так – давайте расходиться. Мы уйдем сейчас, вы немного позже, – доставая блокнот, продолжал Марков. – Вот мой телефон. Позвоните, встретимся! Только не в таком месте. И не тяните. Время – деньги, кажется, так говорят у вас. Кемминг рассмеялся:
– Верно!
– А насчет взглядов и убеждений не будем говорить. Я не разделяю ваших, вы – моих, – Марков усмехнулся. – К сожалению, в жизни иногда приходится делать противоположное тому, что должно. Но, делая это (для кого – вы догадываетесь, надеюсь), хочется знать, ради чего! До свидания!
Все оказалось сложным и непонятным. После встречи в ресторане прошло безумно много дней. Неделя… Сергей исчез. Было не до гордости. Ирина звонила домой, на работу – нигде его не было. Теряясь в предположениях, она не знала, что и думать. Дошло до того, что бегала в парк культуры к той скамейке. Глупо, но что делать, я вдруг?.. Потерять его теперь она не могла… Да, да, сейчас она не боялась признаться себе в этом. Видимо, изменилась она и внешне, потому что старая тетка встревожено наблюдала за ней. Осторожные попытки выяснить причину наталкивались на упорное молчание, а иногда и слезы… Совсем недавно ее любимица была весела, по-ребячьи тормошила старуху, смеялась, а в глазах светилась такая синева и радость, что тетка, знавшая о любви только из книг, все же поняла – влюбилась. Но как недолго продолжалось это. Сейчас, видя понурую фигурку и потухшие глаза племянницы, старуха терялась в догадках.
По старой привычке всех утешителей осторожно высказывала предположение, что человек-то, видимо, недостойный, а то и просто плохой. Вроде того, крымского. Может, еще лучше, что исчез! Сказала и пожалела – Ирина, как тигрица, вступилась за Сергея. Что только не пришлось слушать тетке! Совсем, совсем потеряла девочка голову!..
И вдруг случилось то, о чем мечталось, – встретила! В голове мелькнули десятки мыслей, сотни вопросов, тысячи невысказаных упреков – бросилась к нему, как безумная. А он, заметив бегущую, трусливо юркнул в машину, и остались перед глазами только легкий дымок сгоревшего бензина, да забрызганый грязью знакомый номер автомобиля… Бреккера. В это же мгновенье из-за угла выскочила машина и, заскрипев на повороте тормозами, пошла вслед.
Ирина, ничего не понимая, оторопело смотрела перед собой…
XX
– Слушаю! – Агапов поднял трубку.
Говорила Гутман. Из путанных, бессвязных слов, прерываемых слезами, Михаил Степанович понял одно – сейчас же, немедленно она должна его увидеть.
– Да что случилось?
– Страшное! Я сейчас приеду к вам, можно?
– Подождите! Откуда вы говорите? – И узнав, что из автомата, уточнил адрес и предложил встретиться.
– Где? – взволнованно перебила его Ирина.
– Около вашей будки никого нет? Ну и хорошо. Тогда выйдите из автомата, идите по бульвару. У памятника Гоголю перейдите улицу и на углу ждите. Я сейчас подъеду. Вы поняли?
– Да.
Пройдя несколько шагов, Ирина остановилась – кружилась голова, подкашивались ноги. «Надо сесть, сейчас же сесть!» – мелькнула мысль. Она прошла еще немного, почувствовала, что не дойдет. Огляделась – все скамейки были заняты: старухи с вязаньем, читающие газеты старики, няньки с колясками. В затененном углу, окруженные болельщиками, играли в шахматы. Солнечные лучи лениво лежали на дорожке. Через них с криком перепрыгивали дети. Покой, покой! «…И вечный бой. Покой нам только снится!..» – вспомнились блоковские стихи. «Покой, где он?» Как она завидовала сидящим здесь! Ничего, что старость, что осталось только неторопливое вязание да размышления. Какое счастье сидеть вот так, бездумно глядеть на медленно проплывающие облака, синеву неба, застывшую зелень ветвей, на неподвижные золотистые полосы, как ступеньки лежащие на пути. Ничего не хотеть, не ждать. Только бы ничего не вспоминать, все забыть! Все! Пусть будут прокляты любовь, вера, надежды! Нет их, все ложь!
И сейчас же откуда-то изнутри, все нарастая, поднимался протест – ну а он? Как же он? Что руководило им, когда он говорил о своей любви, о долге, о ее ошибке, – Ирина усмехнулась, – ошибке. Теперь-то она знала, что это преступление. Тяжелое преступление… И, говоря так, искал пути, да, да, искал возможность встретиться с Бреккером. А встретившись – обманул, отбросил ее, как ненужную тряпку. Что ж, так и простить, дать ему за своей спиной сговориться с Бреккером? Дать совершиться тому, что они задумали? Сейчас обо всем этом она вспомнила с омерзением. Нет, нет, допустить этого она не могла. Пусть она погибнет, но и они должны ответить за все, за ложь, за предательство. Пусть конец, но и они не уйдут от наказания. Постепенно она укреплялась в мелькнувшем подозрении. Сейчас верила в то, что Марков – предатель. Значит, еще раз она помогла Бреккеру. И когда? В ту минуту, когда поняла степень своего падения, когда всем сердцем поверила в возможность все исправить. Что же теперь будет с ней?..
Ночью она ни на одну минуту не сомкнула глаз, думала, перебирала в памяти все, что было связано с человеком, которому поверила, полюбила. Сейчас в каждой его фразе, в каждом поступке видела фальшь, обман. И вдруг вспомнила – Агапов! Как она могла не догадаться раньше! Ирина вскочила с кровати, начала искать бумажку с записанным его рукой телефоном… Перерыла все, но так и не нашла. Когда рассвело, снова перебрала все вещи, сумочку, все ящики стола – бесполезно. И наконец вспомнила – по совету Маркова порвала ее. Еще одно доказательство его измены! Значит, он давно готовил это предательство. Из всех свободных автоматов она звонила в справочное и наконец нашла…
Незаметно для себя она дошла до памятника, остановилась. Бог мой, как она устала! Улица, бульвар, площадь были полны людей, они проходили мимо, спорили, смеялись, со всех сторон мелькали автомобили – мир наполнен жизнью, движением, а она одна со своей тяжелой ношей.
Она взглянула на угол – немного поодаль, около магазина, стояла машина.
Она переждала поток автомобилей, перешла мостовую, поравнялась с машиной. Дверца открылась.
– Садитесь! – услышала она.
Машина рванулась.
– Что случилось? – спросил Агапов, но Ирина почувствовала, что не может говорить. Тяжелый комок подкатил к горлу, сжал дыхание, слезы заволокли глаза.
Машина прошла бульвар, пересекла площадь и вышла на набережную. Агапов гладил плечо Ирины, успокаивал, а она плакала все сильней.
– Так что же все-таки случилось? – в который раз спросил Агапов, но она не ответила.
– Ну, поплачьте, поплачьте! Хотя я и не вижу причин для этого, – откинувшись, пробормотал Агапов, не переносивший женских слез.
Машина шла вдоль Кремлевской стены, на той стороне реки промелькнул серый особняк посольства, на мгновенье нырнули под мост и снова выскочили на залитую солнцем набережную.
И она заговорила. Медленно, точно вспоминая, она, в который раз, рассказывала о своей жизни, о встречах и разочарованиях, как узнала Маркова, как полюбила. Рассказала, не могла не сказать, о Бреккере. Агапов слушал, не перебивая, хотя все знал.
Вспоминая встречу в ресторане, она заволновалась. Тогда ей был непонятен этот разговор, то слишком прямой, то с недомолвками и паузами. Казалось, что Марков слишком резок, что об осторожности говорил не Бреккер, а именно он… Удивило, когда Марков, комкая беседу, протянул ему записку со своим телефоном и предложил встретиться еще.
Выйдя из ресторана, она тогда не сдержалась и упрекнула Маркова, но он полуобнял ее и ласково успокоил: «Так нужно, родная, все будет хорошо!..» И с тех пор пропал… Она его искала и неожиданно увидела вместе… с канадцем. Заметив ее, он вскочил в машину и уехал. Что это? Ирина взглянула на Агапова, он улыбался. Ей показалось, что она ошиблась, но нет. Агапов действительно улыбался. Улыбка широко раздвинула рот, и узкое лицо от этого стало полнее. Ирина растерялась, потом возмутилась: как он мог смеяться над ее горем? Или он ничего не понял? Но Агапов взял ее за плечи, тряхнул и, глядя прямо в глаза, ободряюще сказал:
– Все в порядке, Ирина! Ничего не случилось, мы все знаем. Так нужно! – И, увидев, что она по-прежнему ничего не понимает, уже серьезно повторил: – Так нужно! Он хороший парень, настоящий человек и знает свое дело. А то, что это взволновало вас, встревожило и вы позвонили мне, – хорошо. Очень хорошо! Я рад за вас… – он перевел дыхание и после короткой паузы окончил: – И за Сергея!
Сидящий рядом с водителем сотрудник обернулся и ободряюще посмотрел на нее – Ирина по-прежнему ничего не понимала.
– Так нужно, Ирина! – повторил Агапов.
– А я?.. – вырвалось у женщины.
– Мы запретили Маркову говорить вам. События развиваются нормально, сейчас важно, чтобы вы были спокойны. Ничего не случилось! Если вам позвонят (вы знаете кто!), будьте естественны. Помните, ничего не случилось! – еще раз сказал он. – И обо всем немедленно сообщайте нам. Обо всем!..
XXI
Телефонные звонки не прекращались. Один и тот же голос настойчиво добивался Бреккера. Владимир Прохорович вначале спокойно, а позже, раздраженный назойливостью, кратко отвечал, что его нет.
– А когда будет? – не отставал голос.
– Откуда я знаю? – вспылил Сеньковский. – Кто это?
Но человек бормотал что-то невнятное и вешал трубку. Так продолжалось несколько часов. Сеньковский перестал отзываться на звонки. Усталый после суточного дежурства на заводе, он присел на тахту и задремал.
Бреккер явился только поздно вечером – с шумом ввалился в комнату, и она наполнилась влажными осенними запахами. Подойдя к холодильнику, достал бутылку с коньяком, бросил в стакан ломтик льда. Подняв стакан, некоторое время рассматривал, как на свету расплавленным металлом переливалась жидкость. Улыбнулся своим мыслям. Выпил.
Шум, поднятый Бреккером, помешал. Владимир Прохорович приоткрыл глаза – перед ним зарябила ковровая стена. В голове еще бродили обрывки какого-то нелепого сна, хотелось нырнуть в него, узнать, что будет дальше, но очередной толчок в спину заставил отказаться от этого. Владимир Прохорович перевернулся, оторвал голову от подушки и увидел протянутую руку с наполненным стаканом.
– Никто не звонил?
Владимир Прохорович оторвался от стакана, перевел дыхание. Вспомнил. Засмеялся:
– Осточертел тут один. Я уж и отзываться перестал…
– Не сказал, кто? – оборвал его Бреккер.
– Спрашивал, да он трубку вешал. – И, точно в подтверждение, раздался звонок. Бреккер схватил трубку. Сеньковский, наблюдая за квартирантом, увидел, как он побледнел, как побурели яркие пятна румянца, как сузились глаза – весь он напрягся, сжался. Хмельное выражение как смахнуло.
– Немедленно приезжайте, сейчас же! – бросил он в трубу и, обернувшись к Сеньковскому, приказал: – Иди погуляй. Часа на два… Хотя нет, перед возвращением позвони!
Таким Владимир Прохорович его еще не видел. Выйдя на улицу и покрутившись у дома, он, подстегиваемый любопытством, вернулся во двор и шмыгнул в беседку. Темнота и заросший, пожелтевший плющ, скрыли его от посторонних взглядов. Теперь Сеньковский не сомневался, что придет мужчина. И в ту же минуту в его сознании возникала фигура приходившего раньше. Не он ли? Ждать пришлось долго. Владимир Прохорович несколько раз срывался с места и, крадучись, пробирался за человеком, показавшимся знакомым. Человек входил в парадное, и Сеньковский из темноты, через дверную щелку, наблюдал, куда тот пойдет. И каждый раз ошибался. Наконец, подворотню лизнул свет фар, хлопнула дверца автомобиля, и через мгновение во дворе показалась фигура приехавшего. Владимир Прохорович насторожился. Человек прошел мимо беседки и направился к парадному. Сеньковский подождал, пока за ним закроется дверь, сорвался с места, перебежал двор и прильнул к щелке – человек стоял у его квартиры и нажимал кнопку звонка. Дверь отворилась, и неизвестный вошел. Тот! Тот самый! Что делать дальше, Сеньковский не знал. Он вернулся в беседку, поглядывая на свое окно, но, плотно зашторенное, оно не пропускало света. «Что случилось, что так взволновало Бреккера? Телефонный разговор?» – спрашивал он себя, и понемногу еще не ясное волнение охватывало его. Закурил, не подумав, что отблеск может выдать. Прошел по беседке – в ней не хватало воздуха – и вышел во двор. Куда идти? Он направился к воротам, дошел до угла. Рядом, за ярко освещенными окнами булочной, сновали покупатели. Владимир Прохорович потоптался у витрины, поднял воротник макинтоша и под противным моросящим дождем, по мягкому ковру опавших листьев пошел в сторону площади. Куда – он не знал сам. Двигаться сейчас для него было необходимо, движение не давало времени для размышлений, и, главное, казалось, что он уходит от какой-то опасности. Он не понимал какой, но в том, что случилось что-то серьезное, был уверен.
Не так давно, как-то вечером, когда они, он и канадец, сидели у приемника и слушали музыку, Бреккер, не перестававший подливать себе и ему из стоявшей на полу бутылки, блаженно вытянул ноги и каким-то подобревшим голосом мечтательно сказал, что скоро, очень скоро вернется домой. Пьяненький Сеньковский тогда то ли не понял, то ли не придал значения сказанному. Да и сам канадец к этому больше не возвращался. Так бы и забылся этот разговор. Но сейчас что-то толкнуло Владимира Прохоровича. В памяти всплыл вечер, реплика, и он начал связывать приход неизвестного с телефонным звонком, так взволновавшим Бреккера. Не отразится ли на его благополучии? – шевельнулась тревожная мысль. Потерять такого жильца было бы жалко. Он пытался успокоить себя, но сомнения не проходили. Куда пойти, где провести два часа до того, как он узнает, прочтет на лице канадца, что случилось? И он шел без цели, перепрыгивая через блестевшие пятна воды, скапливавшиеся у ямок асфальта.
Город как бы замер под сеткой дождя. Редкие прохожие, съежившись, пробегали мимо, вдоль вымокших домов, чиркали блеклые огни автомобилей – все торопились в теплоту и уют своих комнат, а он уходил от своей в ночь. Слева из мрака выросла громада высотного дома с разноцветными окнами, понизу опоясанная ожерельем света, – «Гастроном»! Вспомнил, что сзади, внизу, кинотеатр и направился к выходу. Дождь разогнал публику, в кассе оказались билеты. Так и не спросив, что идет, он вошел в фойе, побродил по залу и остановился у стенда с фотографиями.
– Вот, оказывается, вы где? – спросил за спиной женский голос.
Сеньковский оглянулся. Невысокая, худенькая, с вихрастой прической девушка, старательно облизывая вафельный стаканчик, с улыбкой смотрела на него.
– Не узнали? – И, увидев недоумевающее лицо, смешливо скосив глаза, упрекнула:
– Когда приходите в домоуправление, здороваетесь. А сейчас не узнаете.
– Теперь узнал, Клавочка, – улыбнулся Сеньковский.
Лукавая улыбка скользнула по губам девушки.
– То-то! Смотрите, выпишу вам двойную квартплату, будете тогда знать! Кстати, кто это у вас живет?
– У меня? – не зная, что ответить, выгадывая время, переспросил Владимир Прохорович.
– Не у меня же, – дернула плечом девушка.
– Да заходит иногда один знакомый, – попробовал отговориться Сеньковский. Не хватало, чтобы о канадце знали в доме!
– Да, заходит! – продолжая облизывать стаканчик, засмеялась Клава. – К нам в домоуправление уже приходили, спрашивали о вас, интересовались вашим приятелем.
– Кто приходил? – побледнел Сеньковский.
Девушка прищурилась:
– Один дяденька…
– Кто, кто? – перебил ее Владимир Прохорович.
– Вы что, маленький? – разозлилась Клава.
Сеньковский действительно понятия не имел, и тогда девушка, гордая тем, что что-то знает, оглядываясь по сторонам, вполголоса рассказала, что интересовались работники уголовного розыска.
– Уголовного розыска? – удивился Владимир Прохорович и прикусил язык. «Вот, вот, начинается!» – мелькнула мысль. Мелькнула и уже не оставляла. Припомнились свертки, которые уносил из квартиры неизвестный, тяжелые пакеты, вручавшиеся в парадном им самим. Все эти Сэмы, Бобы и Дики, передававшие для канадца пачки с деньгами… «Ой, втянет меня Бреккер в грязную историю! – Он перевел дыхание. – А я-то, я-то, дурак!» Сейчас все, что делал канадец, казалось подозрительным. Все видели, все знали, один он ничего не почувствовал, не заметил. «Что делать, что делать?» – в отчаянии думал Владимир Прохорович.
– Пойдем же, начинается! – услышал он нетерпеливый голос. Клава тянула за рукав: – Все уже сели.
Владимир Прохорович растерянно оглянулся, увидел опустевшее фойе, бегущих опоздавших, тряхнул головой, точно хотел отогнать невеселые мысли, и, волоча ноги, пошел за девушкой.
Все время, пока шла картина, Владимир Прохорович пробовал начать разговор: не терпелось выяснить, что интересовало приходившего «дяденьку». Но как только он наклонялся к девушке, она , хихикнув, отстранялась, хлопала по руке, шептала, чтобы он смотрел на экран. «Чего это она прыскает, – уныло думал Сеньковский, – что я, ухаживаю?» И снова тянулся к ее уху. Все повторялось снова, до тех пор, пока на него не зашикали. «Ничего! Пойду провожать, по дороге узнаю!» – решил он, откидываясь на спинку кресла и с нетерпением ожидая окончания сеанса…
«Значит, действительно приходили, вернее приходил, – проводив Клаву и возвращаясь домой, думал Владимир Прохорович, – спрашивал обо мне. Как живу, где работаю, кто бывает?» И все так, между прочим. Только в конце разговора, собираясь уходить и возвращая Клаве домовую книгу, «оперативник» вскользь спросил о жильце. Какой из себя, часто ли приходит? Что они о нем знают? Да и что, в конце концов, знает о нем он сам? Хотя нет, кое-что было известно, и то, что он знал, сейчас не могло не взволновать. «Я не знал, откуда знают они? – попробовал он отмахнуться от мрачных мыслей. – Один он, что ли, торгует барахлом, все комиссионки полны. Привозят и сдают, – вслух рассуждал Сеньковский. Сказал и осекся. – А золото?..» Дождь прошел, и из-за высотного дома на Смоленской, в посветлевшем небе, навстречу ему, выплыл тонкий серп месяца. Он ускорил шаг.
XXII
То, о чем рассказал Зуйков, было страшно. Потрясенный Кемминг заставил повторить все сначала, но слушать не умел. Перебивал, уточнял. Его интересовали такие детали, такие мелочи, которых Зуйков не смог запомнить. Кемминг нервничал, срывался и в конце концов добился того, что его волнение передалось рассказчику. Зуйков начал путать и под конец, разозлившись, наговорил американцу дерзостей. Кемминг опешил. В других условиях он бы знал, как обуздать «этого распоясавшегося русского», но сейчас пришлось смолчать. «Ничего, ничего, ничего, – утешил он себя, – я припомню ему это!» Он не принадлежал к числу людей, которые забывают.
– Давайте по порядку, – успокаивая разошедшегося Зуйкова и сдерживая самого себя, предложил он, – как вышла из дома, куда пошла, где была, только по подробнее.
– Говорил же я, – остывая, пробормотал Зуйков.
– Повтори еще! – настойчиво сказал Кемминг, незаметно для себя переходя на «ты».
Привычка подчинять сделала свое – Зуйков поднял голову, откинулся на спинку стула.
Часто останавливаясь, вспоминая ускользнувшие ранее подробности, он медленно рассказывал, как стоял у дома «этой чернявенькой», как наконец она вышла, как бегала от автомата к автомату и только в полдень, из телефонной будки у Кропоткинского метро, позвонила в последний раз. Вспомнив, какой вышла, он усмехнулся – стоило столько звонить и бегать, чтобы на лице была такая растерянность. Оглядывалась по сторонам, точно ждала кого-то. А потом, опустив голову, пошла по бульвару.
– Подойти к будке, когда она набирала номер, не догадался?
– Побоялся. Ходить-то за ней пришлось долго, приметить могла.
– Дальше, дальше…
– Чего дальше? – огрызнулся Зуйков. Еще войдя в комнату, он почувствовал, что случилось что-то серьезное, угрожающее американцу, а значит и им, ему и Митину. Хотя черт с ними со всеми! Сейчас он думал о себе. А раз опасность – значит, надо бежать. Бежать, пока не поздно. «А куда?» – спросил он себя, и тотчас память подсказала – заповедник! Если выбрать из контейнера все, что там осталось, – хватит надолго. Только бы не обогнал Митин… Молнией мелькнуло: «Дьюшка, инструктор». Его советы: «В случае опасности, осядь где-нибудь в глуши, затаись, обзаведись хозяйством. Обязательно женись. Жена – надежное укрытие, не то, что холостой, „вей ветерок“. Поступи на работу. В ударники не рвись, но и в отсталых не ходи. Когда придет время – позовем!..» – «Только тогда я уж не пойду».
Кемминг прервал его думы:
– Что замолчал? Дальше, дальше!
– Дошла она по площади, перешла улицу. В переулке стояла машина…
– Номер запомнил?
– Нет. Спереди, рядом с шофером, сидел военный. Она села, машина рванула, так я их и видел.
– Ты говорил, петлицы у него были. Какие?
– Не до того было. Как увидел его – все позабыл. Ну их к лешему! Так и пропасть можно, – сказал Зуйков, не обратив внимания на брезгливую усмешку, тронувшую губы собеседника.
– Дурак! Военного испугался…
– Лучше дураком прожить, чем умным пропасть, – отпарировал Зуйков. И после короткого раздумья признался: – А испугался, правда. Вам, может, не боязно, а по мне – подальше от греха. Погореть можно, – повторил он, заерзал на стуле и наклонился к Кеммингу: – Может, тикать пора?
– Чего ж ты сюда ехал, если боишься каждого? – сдерживаясь, чтобы не ударить, процедил Кемминг.
– Ехал, скажете тоже, – выдавил улыбку Зуйков, – все бы так приезжали – не боялся. – И раздумчиво окончил: – А бояться не грех. Береженого и бог бережет!
– А когда дружка убивал, тоже трусил? – зло спросил Кемминг. И пожалел. Зуйков вздрогнул, приподнялся, схватил американца за руку:
– Не шуми! Ты в этом деле тоже не сторона.
– Не дури! – успокоил Кемминг и, поглаживая Зуйкова по плечу, пообещал: – Скоро поедешь туда, откуда приехал. Отдохнешь там. А сейчас иди! Позвони сюда завтра, – он взглянул на часы, – в шесть!
– Вы только будьте, а то сегодня весь день звонил. – Подумал, вздохнул. – Что ж, может, и обойдется еще.
Кемминг кивнул:
– Обойдется, обойдется! – и мягко, но настойчиво подтолкнул Зуйкова к двери. В тамбуре наклонился к Зуйкову, шепнул: – Если не отвечу – звони по второму телефону. Понял?
Зуйков кивнул. И от этого обоим стало не по себе.
Как только за гостем закрылась дверь, Кемминг бросился к телефону…
Когда Сеньковский вернулся домой, Бреккера уже не было. На столе, под недопитой бутылкой, белела записка. Владимир Прохорович взял ее, другой рукой налил стакан, выпил не закусывая и стал читать: «Завтра в пять часов уйди. Возвращайся попозже!» Владимир Прохорович прочитал еще раз, походил по комнате, подошел к окну, раздвинул портьеру – темно. Темно было и на душе. Какая опасность таилась в приходе этого человека, – подумал он, – что скрывалось за безобидными вопросами? Чем все это могло грозить ему? Он дотошно перебирал все, что было связано с квартирантом, и не находил своей вины. Вот разве приносили и уносили какие-то пакеты, сам он вечерами ездил со свертками, встречался в парадных… А кто может это знать? Так, постепенно убеждая себя, он пришел к выводу, что ничего особенного не случилось. Теперь он думал не о том, чтобы порвать с Бреккером, а как-то сохранить эти отношения и в дальнейшем. Уж очень не хотелось терять то, что давало это знакомство. «Так как же, рассказать о разговоре с девушкой из домоуправления или?..» Продолжая ходить по комнате Владимир Прохорович заметил, что думает вслух. Он осмотрелся (показалось, что в комнате он не один), задернул портьеру. Потом подошел к столу, допил вино. Хотелось убежать от преследовавших его мыслей, забыть все. Первое смятение прошло. Надо было постараться заснуть. Сняв пиджак и ботинки, Владимир Прохорович лег на тахту и вжал голову во вмятину подушки.
XXIII
– … Как я уже докладывал, вторая встреча произошла через два дня…
– До сих пор не могу убедить себя, что твое поведение в ресторане было правильным, – раздумывая вслух, произнес генерал.
– Все случилось неожиданно для меня самого, Олег Владимирович. В какое-то мгновение я понял, что принятый план разговора неверен.
– Еще раз – когда ты почувствовал это, – вмешался Агапов.
– Как только отошел официант. По одной фразе. Понял, что помогать в их версии не стоит. – Марков задумался и после короткой паузы продолжал: – На чем строят свою операцию они? Женщина! Кто я? Чекист с загадочной славянской душой! Сколько раз переигрывали мы их на этом – должны же они отказаться от выдуманного образа… И тут мелькнула мысль – а что, если перевести все только на деловые рельсы? Деньги! Купил, продал – им это должно быть понятнее. И без ссылок на репрессированного отца или выдуманное аристократическое происхождение. Что нового, экстраординарного в их попытках завербовать советского человека? – спросил я себя. – Ведь пытаются же они это делать и у нас и за границей. Грубо, без надежды на успех. – Марков помолчал и закончил: – Вот это и определило тон разговора…
– Что ж, возможно, ты и прав, – заключил Орлов. – Так как же прошла встреча?
– Дал понять, что женщина мешает. Кажется, сразу он не понял этого. Условились, что позвонит, – Марков улыбнулся. – Позвонил на следующий день из Серебряного бора. Видимо, решил ковать железо, пока горячо. Предложил встретиться через час. Мы с Михаилом Степановичем решили, – Марков взглянул на Агапова, хочет проверить, как буду подъезжать. Один ли? Значит, еще не верил. Я поехал. Он ждал на опушке леса. Поздоровались, сели в машину… и начался разговор…
– Чем интересовался? КВВ? – спросил генерал.
Марков кивнул.
– Так прямо и начал?
Марков улыбнулся.
– Нет, с подходом. Еще раз, где работаю, чем занимается институт, как решена проблема горючего…
– Раз летаем, значит решена, – пробормотал Орлов. – А отвечал как?
– Как договорились. Деньги против расчетов.
– Торговался?
Видимо вспомнив, Марков засмеялся:
– Вот не думал, что окажусь таким жадным…
– Поверят, так дадут и больше!..
– … Он откинулся на спинку, обалдело взглянул. "Это несерьезно, " – говорит. Я ответил, что это еще при условии, если перебросят через границу. Вряд ли, говорю, в ваших интересах, если буду пытаться сделать это сам. Ведь в случае провала скандала не оберешься. Похуже, чем с Пауэрсом… А женщину оставляю вам… Он долго думал… и, как мы предполагали, сказал, что должен кое с кем посоветоваться.
– Впечатление какое у тебя осталось?
– По-моему, идет прощупывание.
– Верит?
Марков пожал плечами:
– Эта встреча меня в этом не убедила. Но, видимо, все складывается нормально.
– Разговор, конечно, он записал на пленку. Из-за этого и потащил в машину, – высказал предположение Агапов.
– А ты? – метнул взгляд генерал.
Марков утвердительно кивнул.
– Как дальше?
– Довез меня до «Сокола». Договорились, что позвонит. На другой день встретились в одном из арбатских переулков. Вот тут-то и случилось. Откуда она взялась, ума не приложу. Как увидел ее, шмыгнул в машину, он догадался, за мной. Говорю, скорей! Он дал газ, и мы скрылись. Кажется, это ему понравилось – видимо, поверил в желание отделаться. Даже по плечу похлопал, похвалил за решимость. – Марков пригладил волосы и дрогнувшим голосом сказал: – Она черт знает что может подумать… Ведь она звонит, ищет меня… – И, немного помолчав, попросил: – Разрешите встретиться, объяснить?
Орлов застучал пальцем по столу, скосил глаза на Агапова.
– Я, Сережа, видел ее. Разговаривал, – сказал Михаил Степанович. В голосе было что-то успокаивающее, и это настораживало.
– Как она? – уже с тревогой спросил Марков, не отрываясь от лица Агапова.
– Теперь ничего, обошлось, – вздохнул Агапов, – тяжело ей, видимо, было. Дошло до того, что заподозрила тебя в предательстве…
– Предательство? – побледнел Марков.
– Что ж, это только говорит в ее пользу, – вмешался Орлов. – Раньше она так бы не подумала. Значит, раскаяние искреннее… Обидно, конечно, что причинили ей боль, но кто мог предполагать… Но в этом есть и плюс. Психологически он сыграл на нас… Продолжай!
– Как только мы выехали на Можайское шоссе, он свернул в первую же развилку, остановил машину, осмотрелся по сторонам и, глядя этаким изучающим взглядом, многозначительно сказал: «С вами, Марков, хочет встретиться один человек.»
Генерал и Агапов засмеялись.
– Смотри, пожалуйста, – пробормотал Орлов, – а ведь неглупый человек. Я знаю за ним немало удачных дел. Видимо, успех в Иране вскружил голову, а провал в Сирии ничему не научил. У него был неплохой учитель, этот Говард Стоун, а вот поди ж ты, у нас ведет себя, как зарвавшийся мальчишка. Что значит вера в силу денег…
– … Кто, спрашиваю, – продолжал Марков. – Он покрутил головой, но так и не сказал…
– Итак, мы выходим на Кларка, – подытожил Орлов. – При знакомстве в планетарии тоже не назвал его?
– Нет.
– Дешевая конспирация! Тоже мне «рыцари плаща и кинжала»… Ну, Кларк-то умнее.
Марков махнул рукой:
– То же самое!..
Орлов насупился, строго посмотрел на него:
– Недооценка врага всегда обходится дорого. Верь в себя, в свои силы, в правоту дела, которому служишь! Но бойся самоуверенности! Если противник дурак, не велика честь воевать с ним!.. А этот опасный. – И после короткого раздумья предложил: – Постарайся вспомнить весь разговор. Точно, в деталях. Это очень важно.
Рассказ был долгим. Шаг за шагом шли за ним Орлов и Агапов, часто перебивали, уточняли детали, отдельные фразы, интонации, понимая, что встреча и разговор были решающими. От впечатления, которое оставил Марков, зависел успех дела.
– Чувствуется, что условия работы в институте и люди им знакомы, – заметил Орлов.
– Да! – подтвердил Марков.
– Полонский, – напомнил Агапов.
– Возможно, не он один. Да и в искренности его я еще не убежден до конца.
– … Когда я сказал, что сейф опечатывают трое, Кларк спросил, кто они. Я ответил. Он подумал и высказал предположение, что сможет помочь…
Генерал переглянулся с Агаповым.
– … Я отказался. Сказал, что помощники облегчают работу, но увеличивают опасность.
– Тоже верно, – похвалил Орлов. – Твоя первая попытка успеха иметь не будет, и ты попросишь помощи. Вот тогда-то они и назовут своих сообщников. Тебе верят?
– Теперь, видимо, верят!
– Уж больно нагло действуют, – заметил Агапов.
Генерал вскинул голову:
– Конечно! Вся комбинация построена на авантюре. Хозяева требуют, торопят. Вот у них и нет иного выхода…
– А если провал? Скандал, ведь, великая держава…
– Не узнаю я тебя, Михаил Степанович. Точно первый год работаешь. Да ведь у них вся политика построена на этом. Другой бы от стыда умер, а они… ничего… Домой приедут – мемуары напишут. С выводами, что большевики преследуют частное предпринимательство. Вот, мол, еще доказательство, что у русских нет свободы, – засмеялся Орлов. – Но перейдем к делу. На чем договорились?
– Кемминг дает «Контакс»…
– Опять «Контакс», – улыбнулся Орлов, – видимо, ЦРУ закупает их партиями… Кстати, поручи выяснить, Михаил Степанович, кому был продан фирмой фотоаппарат за этим номером…
– Дает «Контакс», – продолжал Марков, и при первой же возможности я сниму все расчеты и чертежи…
– Других вопросов не было?
Теперь улыбнулся Марков:
– О, много! И места запуска, и кто конкретно руководит, и готовятся ли опытные взрывы…
Орлов укоризненно покачал головой.
– Молчавший до этого Кемминг спросил, не могу ли я раздобыть дислокацию ракетных частей? «Не много ли вы хотите от меня? – ответил я. – Я продаю то, что могу». – «Горючее, горючее!» – заторопил Кларк и зло посмотрел на Кемминга…
– А что, если им дать расчеты? – вслух подумал Орлов.
– Их собственные, «вернеровские», – улыбаясь, подсказал Агапов.
Орлов взглянул на него, помолчал. Потом протянул руку к лежащему на столе миниатюрному фотоаппарату, покрутил перед глазами:
– О, с ночной съемкой и минимальной выдержкой. Неплохая модель.
Марков и Агапов смотрели на него, ожидая ответа, но он продолжал рассматривать заморский подарок.
– Неплохо, неплохо! Да ведь и наши не хуже, а?.. – Оглядел сидящих офицеров, но, так и не ответив на заданный вопрос, перевел взгляд на Агапова: – Так кто этот Сеньковский?
Привыкший к таким переходам, Михаил Степанович встал, подтянулся:
– Мы уже две недели наблюдаем за ним. Кемминг не только использует его квартиру, но и втянул в валютные дела как передатчика. На днях мы даже отвезли его домой от театра Ермоловой, где он встретился с известным вам Бобом, он же Ищенко, старым знакомым уголовного розыска. Сейчас Боб – доверенное лицо Кемминга. В парадном Сеньковский передал Бобу пакет… Надо принимать решение. Завтра доложу все дело.
Орлов усмехнулся, не торопясь всыпал в стакан порошок с содой, помешал ложечкой побелевшую воду, выпил.
– Изжога, – извиняющимся тоном сказал он.
– Товарищ генерал! Наступают на пятки. Как бы не вспугнуть… – доложил Марков.
Орлов взглянул на Агапова, посуровел.
– Потерять боимся, Олег Владимирович. Да и гоняет уж больно быстро. Не успевает оправдываться перед орудовцами.
– Это у себя-то дома боимся? А потеряешь, так что?
– Связи…
– С кем встречается, встретится еще, – ответил Орлов. – Нет, нет. Рисковать нельзя. – И приказал: – Оттяни людей! Можете быть свободными.
Офицеры поднялись и направились к выходу. Уже в дверях Орлов их остановил:
– А о наших планах доложу сегодня же.
XXIV
Позже, когда дело операции «Бэйби» уже лежало в подвалах архивов окутанного таинственностью дома на берегу Потомака и считалось пройденным печальным этапом, Кемминг, в минуты опьянения, когда голова его работала особенно четко, вспоминал о разговоре с шефом…
…Выслушав Зуйкова, Кемминг поначалу растерялся, не поверил, заставил повторить сначала. Но все совпадало. Женщина вышла из дома, где живет Гутман, была одета так же, как она. Зуйков, наконец, припомнил и ее быструю походку, мелкий частый перебирающий шаг, и вязаную кобальтовую шапочку, и даже, развевающиеся на ходу полы пальто. Наконец, черты запоминающегося лица, хотя это было труднее, потому что Зуйков все время шел сзади, на расстоянии и не решался подходить близко. Да, это была она! Но если так – конец! Снюхалась, сволочь! Значит, провал всего, что с таким трудом, такой выдумкой и риском создано им, Кеммингом, что должно было поднять его, поставить рядом с боссами ЦРУ… И вдруг эта встреча. Где, в чем он ошибся, не рассчитал?.. Ведь девчонке отвел он незначительное место, а судя по поведению Маркова, «любовный» вариант и не был нужен. Успех акций, да еще где, в России, где было столько провалов, означал многое.
Шеф мог бы гордиться такой удачей. Это был экзамен на класс, давший право в будущем не рисковать. Успех гарантировал обеспеченное существование… И домик, который присмотрел он на побережье, – мысль, вынашиваемую не один год. Как-то, сразу после встречи с Марковым в планетарии, шеф, поверивший в удачу, намекнул, что после операции они .уедут в Штаты, где он возглавит одно из управлений, занимающихся Латинской Америкой, и возьмет его с собой. В эти дни он не подтрунивал над ним, не язвил и не вспоминал о былых провалах, был необычайно любезен. Даже контуры домика бледнели перед этой блестящей перспективой, и Кемминг ходил победителем. И вдруг это! Раздумывая над тем, что случилось, он вспомнил реплику старого приятеля, разведчика, ушедшего давно на покой, предостерегавшего от работы с женщинами: «Никогда не связывайся с ними. Опасность придет, когда ее не ждешь!» Так и случилось, черт возьми!.. Он написал короткую записку Сеньковскому и, не зная, вернется ли когда-нибудь в этот дом, поехал к шефу. От одной мысли о предстоящем разговоре ему становилось не по себе…
Как только он начал говорить, шеф побледнел. Вначале не поверил, заставил повторить. Так же, как и Кемминг, уточнял, пытаясь убедить себя в том, что человек Кемминга ошибся. Услышав, что в машине сидел военный, бросил:
– Не Марков?
– Нет, нет, – ответил Кемминг.
– А сзади?
– Пожилой, в штатском!
Шеф задумался. Волевой и сильный, он привык к неожиданностям. Угроза провала операции не ставила под угрозу его безопасность, под прямой удар советский контрразведчиков. Он понимал, что не услышит за спиной спокойного, строгого «Вы арестованы!», на плечо не ляжет тяжелая, неумолимая рука, означающая конец карьеры, а, возможно, и жизни. Нет, это не пугано! Представитель великой державы при правительстве другой великой страны, персона грата, он был неприкосновенен, а большевики до смешного соблюдали дипломатический статус – он усмехнулся, представив на мгновение, как бы протекали события, если бы все это произошло у него на родине… Что ж, придется послу, как нашкодившему школьнику, выдержать спокойные, чуть иронические взгляды в МИДе, прослушать слова ноты, перечисляющей действия его атташе, несовместимые с его положением. И короткую убийственную концовку. В конце концов, не в первый раз, так что пора бы и привыкнуть!
Знал, что побитый здесь, у русских, он не упадет в глазах своих руководителей – пословица о битых и небитых там понималась буквально. Тем более, что условия работы в этой стране были известны. И зная это, ограничивался осторожными фотосъемками и «случайными» знакомствами. Все было мелким. Хотя бы попытка подорвать экономическую мощь этого колосса золотыми десятками. Окончилось все даже не скандалом, а конфузом. Русские наказали нескольких завербованных им мальчишек, а остальных даже не привлекли к ответственности. Ограничились отеческим внушением. Непреодолимым препятствием оставались люди, уверенные в том, что у них все лучше: страна, самолеты, ракеты, идеи, их соотечественники, правительство – буквально все. Поколебать уверенность было бесполезно. И вдруг предложение Кемминга! Мысль, что можно достать то, о чем лишь мечталось, заставила потерять голову. Успех выводил его страну на первое место, а его… Это-то и толкнуло сообщить о предпринимаемых им мерах, о его работе. О Кемминге ни слова, В полученном шифрованном ответе Вашингтон санкционирован его действия и сообщал, что операции присваивается кодированное наименование. Это уже говорило о многом. По мере развертывания событий у него росла уверенность в успехе, и на настойчивые напоминания о форсировании он, понимая обстановку, отвечал, что вырастит яблоко сложней, чем собрать урожай. Сейчас, когда все рушилось, надо было попытаться свалить вину на этого пьянчужку, хотя он и понимал, что это не удастся, да и уронит его самого в глазах руководителя. Все это было очень неприятно, но хотелось верить, что удастся выкрутиться. Его начальники привыкли к провалам. Страшило другое – «большой бизнес»! Там не простят гибели надежды вырвать секрет русских. Сейчас он клял себя за то, что доверился Кеммингу, дал увлечь себя в эту, по сути дела, безнадежную авантюру. Какого черта он поторопился сообщить об этом! И все же, несмотря на то, что чутье разведчика подсказывало конец, в какой-то клетке мозга таилась надежда, что еще не все погибло. Он поднял голову, взглянул на развалившегося в кресле Кемминга.
– У нее нет знакомых военных?
– По-моему, нет, сэр, – подтягиваясь и подбирая ноги, ответил Кемминг.
– Проверьте немедленно! Сейчас же встретьтесь с ней, прощупайте настроение, – он запнулся, подумал, потом взглянул в глаза своего собеседника, – и, если убедитесь в ее предательстве – кончайте! – И пояснил: – Это не спасает положения, но избавит от свидетеля. Понятно?
Кемминг кивнул.
– Заклинаю вас, тихо… И лучше не в городе. Где-нибудь подальше. Скажем, несчастный случай, а?
Кемминг кивнул снова.
– Что вы молчите, черт возьми? Свяжитесь с Марковым. Не исключено, что опасность грозит и ему. Идите на все, чтобы вырвать пленку. Ему-то верить можно?
– Убежден! – подбодрился Кемминг, до этого упавший духом, но шеф зло взмахнул рукой, сказал с презрением:
– Молчали бы, бездарность! Хотел бы я знать, какой кретин подсказал вашу кандидатуру, когда я ехал сюда.
– Вы сами, сэр, – напомнил растерявшийся Кемминг.
– Идиот! Идите, действуйте. После того, как закончите с женщиной, отправьте ваших людей на Кубань. Пусть устраиваются на работу, замрут. Если все обойдется, им придется выехать в Северный Казахстан.
– А если…
– Что если, черт вас возьми, что если! – рассвирепел шеф, схватил за обшлага пиджака Кемминга, притянул его к себе, брызжа слюдой, просипел: – Если проклятые ищейки напали на след – пусть уходят в Турцию!
XXV
Она прошла по комнате, сжимая ладонями виски, точно могла заглушить пульсирующие удары. Во всем теле дробно стучала кровь… Предчувствие надвинувшейся опасности охватило и не отпускало, и она не могла отделаться от состояния тревоги. Пыталась сосредоточиться, разобраться, но мешали шумы, доносившиеся из коридора. Многонаселенная квартира жила своей жизнью – за стеной играла радиола, из кухни глухо гудели голоса хозяек, хлопали двери, по коридору бегали дети, и их смех, как шар, перекатывался из конца в конец. Подойдя к окну, Ирина потерла холодное, заиндевевшее стекло – мохнатые хлопья медленно проплывали вниз, к земле. Улица побелела, стала нарядной, праздничной. Матово горели огни фонарей. «Вот и зима, – подумала безразлично. – Какая она будет, что принесет? Радость или разочарование, веру в людей или?..» Хотя, какой радости она могла ждать?
Все было тревожным и туманным, как этот вечер, как слова Агапова. В его уклончивых фразах и недомолвках чудилась и опасность и надежда, но сердце уже ничему не верило. Устало верить! Зыбкая надежда давно сменилась отчаянием, сознанием, что все кончено. Все! Обманывая других, не подозревала, что ложь может коснуться ее… Ночами приходили тревожные обрывки воспоминаний, бродили во сне, пропадали, чтобы снова вернуться, напомнить, причинить щемящую боль. Ах, если бы открылась дверь, вошел Сергей, взглянул в глаза… Родной, любимый! Как прикипело сердце к этому голубоглазому, не такому, как все, с кем сталкивала судьба. Разве мог обмануть он, а вот пропал, нет его, и чужие люди успокаивают, вселяют надежду, говорят слова, которым, наверно, не верят сами. Проклятый!
– Все! – неожиданно сказала она вслух. Сказала и прислушалась, точно ожидая, что оно эхом отдастся где-то внутри. Потом медленно, как заклинание, глухо повторила: Все! – И сейчас же что-то новое вошло в нее, словно слово было волшебным и все изменило. – Действительно, что случилось? – громко спросила она себя. Изменил, обманул! Ну и что ж, ведь сама-то она теперь другая. Нет, нет, зачеркнуть, выбросить из сердца, забыть! Но как, если он неотделим, часть твоей души, самое чистое, самое лучшее? Что делать, когда рассудок говорит – нет, а сердце твердит – да, да? Что делать, что делать?.. «Так нужно!» – сказал Агапов. Не мог же обмануть и он?.. Нет, надо верить, нельзя без веры…
Скрипнула дверь, заставила обернуться. В глубине комнаты серой тенью возникла фигура тетки, старенькой, согнувшейся, в еще большем смятении, чем она сама.
– Чайку бы выпила горяченького, Ириша!
Ирине хотелось кричать, а она подбежала к старухе, прижалась к ней, спрятала голову на ее груди, точно могла уйти от своего горя, своей растерянности.
В комнату постучали, но Ирина не услышала. Стук повторился. «К телефону!» – крикнули из коридора. Она подняла голову, пожала плечами. Кто мог звонить, кому она нужна? Усмехнулась и медленно пошла к дверям.
На другом конце провода, откуда-то издалека, незнакомый голос назвал ее имя, что-то сказал, но Ирина ничего не разобрала.
– Кто это? – крикнула она и, наконец, сквозь шумы и разряды узнала Бреккера.
– Немедленно приезжайте на дачу! – услышала она. – Я жду вас.
– Поздно ведь, – попробовала она отказаться.
– Сейчас половина восьмого, в девять будете там.
– Где вы?
– Рядом с вокзалами. Сейчас иду к поезду. Садитесь в последний вагон!
– Но что случилось?
– О, очень интересное и важное. Особенно для вас! – подчеркнул Бреккер. У Ирины сжалось сердце.
– Может быть, завтра? – неуверенно сказала она.
– Нет, нет, сейчас же. Есть вещи, которые нельзя откладывать!
– Что же именно? – вырвалось у нее.
– По телефону нельзя. Выезжайте сейчас же, слышите, сейчас же! Я жду вас! Адрес не забыли?
– Нет, нет, – крикнула она, чувствуя, что охватившее нетерпение и любопытство теперь не остановят ее.
– Возьмите такси! Помните, последний вагон, – успел сказать Бреккер.
– Еду, еду! – крикнула она в трубку и бросилась одеваться…
Уже выходя из квартиры, она вспомнила о наказе Агапова. Остановилась, подбежала к телефону, набрала номер, но услышала частые гудки. Взглянула на часы – без четверти восемь, времени оставалось мало… Набрала номер – занято. Набрала еще – занято опять. Она снова начала медленно набирать цифры диска. Занято! Если бы она знала, что телефон занят Марковым. Если бы она только знала!.. Ждать больше она не могла. Бросила трубку и кинулась к дверям. Выходя, обернулась – в дверях комнаты, прижавшись к стене, стояла тетка. Тревожным взглядом она следила за убегавшей, и в глазах у нее была такая усталость и покорность, что у Ирины сжалось сердце. Она махнула рукой и захлопнула за собой дверь…
– Слушаю, – поднимая трубку, сказал Агапов.
– Докладывает капитан Смирнов.
– Где ты?
– На Комсомольской площади.
– Как ведет себя?
– В семнадцать двадцать, в тупике железнодорожного клуба встретился с Высоким, о чем-то переговорил, и Высокий пошел к Казанскому вокзалу.
– Прикрыт?
– Да.
– А американец?
– Как только ушел Высокий, вошел в будку автомата. Говорил минут пять…
– Номер не установили? – перебил Агапов.
– Нет. Крайне насторожен. Видимо, что-то готовят.
– Третьего нет?
– Нет.
– Где Марков?
– Здесь.
– Дай ему трубку.
– Смирнов обернулся и постучал в стекло.
– Слушаю.
– Не связана ли встреча с Малаховкой? – вслух подумал Агапов,
– Не исключено, – ответил Марков.
– А знаешь что… Предупреди их. Возьми с собой двух человек. Понаблюдай за дачей. Только осторожно! У Смирнова людей хватает? Ну, тогда добро. Первым же поездом. Подожди минуту.
Не отнимая трубки, он позвонил по другому аппарату и, услышав окающий говорок Орлова, доложил:
– Агапов! Товарищ генерал! Наш знакомый на Комсомольской площади встретился с Высоким. После короткого разговора Высокий пошел в сторону Казанского вокзала, а наш куда-то звонил. Видимо, что-то затевается! Не связано ли это с малаховской дачей? На всякий случай посылаю туда Маркова. – И, помолчав, добавил: – В случае чего, пусть берут. Да, трех человек. Хорошо!.. Слышал? – положив трубку, спросил он Маркова. – Ну и выполняй! Будь осторожен!..
К телефонной будке подбежал человек, махнул рукой. Смирнов приоткрыл дверцу.
– Сел в машину! – крикнул человек и скрылся за углом. Марков выскочил из кабины, бросился вслед, успел увидеть, как мимо промелькнула знакомая машина, развернулась на повороте и на большой скорости пошла в сторону железнодорожного моста. «Мавр сделал свое дело, – подумал Марков о Кемминге, – мавр поехал пить водку!»
XXVI
После шумного Казанского вокзала в залитом электричеством поезде Ирине показалось пусто. Помня приказание Бреккера, она села в полупустой последний вагон на скамейку у дверей и прижалась щекой к прихваченному морозом окну. «Как только поезд тронется, он войдет», – разглядывая пробегавших по перрону людей, решила она, зная его привычку, но состав мягко дернулся и, с места набирая скорость и постукивая на стыках, уже нырнул в темноту зимнего вечера, а его не было. «Опоздал!» – повеселев, подумала она. Последнее время ей было очень трудно, каждая встреча требовала огромного напряжения сил. Бреккер стал резче, грубей, и, отвечая на неожиданные вопросы, ей приходилось изворачиваться, чтобы не возбудить подозрений. Ирина подняла голову и осмотрелась. Делала она так и раньше, но в последнее время это вошло в привычку – осматриваться, запоминать, анализировать, «знакомиться с окружающим», как советовал Агапов.
"Не нервничайте, помните, что мы всегда с вами, рядом, « и в нужную минуту поддержим. Но и вы помогайте нам – будьте собраннее, наблюдательнее, следите не только за своими словами и поступками. Запоминайте лица тех, кто вас окружает!» – говорил он и каждый раз напоминал приметы двух человек. Ирина закрыла глаза и мысленно представила себе этих людей: «Один, „дядя Вася“, как называл его Агапов, – коренастый, плотный, лицо в мелких рябинках, с редкими, седеющими волосами и небольшой плешиной на макушке, лицо и шея полные, красные, руки пухлые с волосами, пальцы короткие, как рубленные. Глаза маленькие – щелки, а не глаза, ни на минуту не остающиеся спокойными. Густые полуседые брови нависли над ними. Одет – черная старая кепка, пальто черное, поношенное, из того дешевого материала, который в быту называют „холодным бобриком“, пиджак тоже черный, брюки в белую полоску, втиснутые в широкие голенища сапог… Городовой в штатском!..»
– Вы когда-нибудь видели живого городового? – с грустной улыбкой спросил как-то ее Агапов и, не ожидая ответа, сказал с укоризной: – Вот видите, даже не видели живого городового, а… – и замолк.
Первый раз Ирина не поняла и, идя домой, долго думала над этим.
Встретившись с Сергеем, она дословно передала ему разговор.
– Что он хотел сказать? – с тревогой спрашивала она, следя за глазами любимого человека.
Марков взял ее под руку.
– Он видел их, этих городовых. И не только видел, ведь мальчиком он был на каторге. Эти самые люди следили за ним, когда он был на нелегальном положении, это они крутили ему руки, били в камере, когда он молчал, не отвечал на вопросы… А ты не видела, – продолжал Сергей, – а служила их делу! – И, заметив, что она поникла и готова заплакать от охватившего ее отчаяния, успокаивал: – Не плачь, он не хотел тебя обидеть. Просто вспомнил свою молодость, сына, убитого в сорок третьем, все, что он отдал, чтобы нам жилось хорошо… – Сергей замялся. – А тут такое дело…
Хлопнула входная дверь и вместе с вошедшими людьми по вагону растеклось облако холодного морозного воздуха. Ирина мельком оглядела пассажиров, спрятала под платок свисавшую на лицо прядь волос, мысль ее вернулась к приметам второго: «Высокий, худощавый, немного сутулится, седой, лицо белое, большой нос, тонкие губы. Одет – коричневая кепка, короткая, до колен, куртка, кажется, серого цвета», – вспоминала она слова Агапова, не замечая, что шепчет эти слова, глядя на севшего напротив нее человека. Человек положил на колени наполненную чем-то авоську, прикрыл ее газетой, взглянул на Ирину, но тотчас же встал и, сутулясь, быстро, почти бегом, пошел по вагону к выходу. Поезд тронулся. Ирина еще несколько мгновений продолжала растерянно сидеть, потом вскочила и побежала вслед за человеком в коричневой кепке и короткой серой куртке… В тамбуре было пусто и холодно – в разбитое окно задувал ветер. За дверью мелькали сугробы снега (в Москве его не было), цепочка огней.
«Соскочил!» – подумала она, но на всякий случай прошла по соседнему вагону, всматриваясь в лица сидевших. Человека, только что сидевшего напротив нее, не было. «Спрыгнул!» – снова подумала она, вернулась в свой вагон и села на прежнее место. Она почувствовала, что ее трясет мелкая противная дрожь. Прошел милиционер, но теперь уже было поздно. «Спрыгнул!» – сказала она громко. Сидевшая рядом женщина удивленно взглянула на Ирину и опасливо отодвинулась на край скамейки.
«Как же это я, как же это я? – шептала Ирина, вспоминая приметы ушедшего. – Почему он побежал? – спросила она себя. – Как он попал в этот поезд?..»
– Какая станция? – машинально спросила она соседку. – А Малаховка скоро? – продолжала она, когда та ответила.
– Следующая, – сказала женщина.
Электровоз начал притормаживать. Ирина поднялась и направилась к выходу…
…Сошло не много. Конечно, «зимогоры», потому что шли с сумками и свертками, а один даже с портфелем, из которого торчали батоны белого хлеба. Ирина взглянула на часы – без четверти девять. На дорогу оставалось пятнадцать минут. Она спустилась с перрона, перешла железнодорожные пути и по протоптанной в снегу дорожке быстро пошла к темневшим невдалеке домикам. Вначале слышала впереди и сзади разговоры и шаги случайных попутчиков, но, перейдя шоссейную дорогу, увидела, что осталась одна, и сейчас же почувствовала, что мороз пробрался под пальто, захолодил ноги и руки. В дороге она не думала о предстоящем разговоре, но теперь надо было хоть еще раз мысленно подготовить себя к предстоящему разговору.
До дачи осталось около километра. Она бывала там раньше и сейчас уверенно шла по пустынной, полутемной улице вдоль редких фонарей. Не верилось, что еще тридцать минут назад она оставила огромный, никогда не затихающий, город с его огнями и шумом. Большая часть дач была заколочена, лишь изредка между деревьями тускло блестели желтые огоньки и слышался лай собак, и это как-то успокаивало. На развилке дорог она обернулась – в начале улицы, из темноты, вышел человек и быстро пошел за ней. Теперь оставалось перейти поляну, такую уютную летом и мрачную сейчас, увидеть на опушке леса цель ее пути. Ирина ускорила шаг и, проваливаясь в сугробах, почти бежала. На середине поляны обернулась – человек шел за ней. И хотя это бывало и раньше – ей стало страшно. Показавшаяся из-за туч луна помогла увидеть полузанесенный невысокий заборчик, за которым виднелась одноэтажная дачка с веселым мезонином. За дачкой стоял темный лес с выбежавшими вперед молодыми пушистыми елочками. Ирина с облегчением вздохнула, перешла на шаг и у калитки остановилась. Она была дома, если можно считать домом место, где ей пришлось быть два-три раза. В окнах темно, и только среднее, неплотно прикрытое портьерой, пропускало узкую полоску света.
На открытой веранде Ирина стряхнула с ног облепивший снег, поправила платок, растрепавшиеся волосы и, постучав, как ей сказал Бреккер, осмотрелась. Тропинка была пустой – шедший за ней человек точно растворился в занесенной сугробами полянке.
За дверьми послышался шорох, потом наступила тишина. Ирина постучала снова: раз – пауза, потом два раза. Дверь отворилась… перед ней стоял «дядя Вася». От неожиданности она отшатнулась, но сзади кто-то ее поддержал, мягко, но настойчиво втолкнул в переднюю и захлопнул дверь. Она обернулась – рядом с ней стоял ее попутчик по вагону, за которым она гналась в поезде…
– Проходите, барышня, проходите! – тем временем поторапливал ее «дядя Вася». – Сейчас шеф будет! – Он пытался взять ее за руку, но она увернулась, и тогда «дядя Вася» рукой показал на полуоткрытую дверь и улыбнулся, но улыбка получилась кривой.
В передней был полусвет, в печке весело, по-домашнему, потрескивали ярко горевшие дрова, узкая ковровая дорожка от дверей уходила в комнату, а Ирине захотелось одного – убежать назад, на холод, на снег, в сугробы, подальше от этих людей. «Почему я здесь? – мелькнула тревожная мысль. – Надо уйти сейчас же, под любым предлогом!» Но вспомнила о втором, высоком, стоявшем за ее спиной…
Комната была прежней. Ирина прошла к стоявшему в углу знакомому диванчику, «дядя Вася» сел напротив, второй остался у двери.
– Как дела? – спросил он.
– Какие дела? – внешне спокойно, стараясь сдержать охватившую ее дрожь, поинтересовалась она.
«Дядя Вася» усмехнулся:
– Да вы не сумлевайтесь (так и сказал – «не сумлевайтесь»), свои ведь – одному богу молимся, у одного хозяина служим.
– Я не понимаю…
– Гляди, какая непонятливая, – он опять усмехнулся и посмотрел на стоявшего у дверей. – Не понимает! – Он кивнул головой в ее сторону. Тот неопределенно хмыкнул и вплотную подошел к диванчику.
Теперь Ирина рассмотрела их обоих. «Они! Те самые, о которых последнее время часто говорил Агапов. Видно, крупные птицы, если он так хорошо помнил их приметы», – подумала она.
– Так как же все-таки живете? – «Дядя Вася» заговорщиски наклонился через стол, и она почувствовала запах винного перегара.
Ирина хотела встать, но столик прижал ее к дивану. Высокий неожиданно сел рядом.
– А ну, говори… – он площадно выругался. – Куда бегала, кому продавала, – и схватил Ирину за руку.
Тогда она поняла все, вырвала руку, вскочила, опрокинула столик на пытавшегося встать «дядю Васю». Падая, он успел схватить ее за ногу, но она ударила его в лицо и бросилась к окну. Ее нагнал и грубо обхватил Высокий. Она снова вырвалась и кулаком ударила по окну. Послышался звон разбитого стекла, но удар ослабила портьера. В это же время в дверь дробно застучали, она услышала голоса. Продолжая бить по стеклам, она закричала, не обращая внимания на порезанные стеклом руки. Ее оттаскивали от окна, душили, пытались повалить. Она кусалась, кто-то вскрикнул, и сейчас же она почувствовала удар по голове. Она ухватилась за тяжелую ткань, откинула, и на нее пахнуло свежим морозным воздухом. Из передней слышались крики и шум ломаемой двери. Почувствовав вокруг себя пустоту, Ирина оглянулась и увидела разбежавшихся по углам своих врагов – в вытянутой дрожащей руке «дяди Васи» чернел пистолет. Он смотрел на нее и наполненную грохотом переднюю. В глазах у него были ненависть и страх. Высокий вжался в угол, точно хотел слиться со стеной.
– Сюда, скорей, скорей, – услышала она, но не узнала своего голоса, и в эту же минуту «дядя Вася» начал стрелять. Что-то обожгло грудь, голову. Чтобы не упасть, она еще крепче ухватилась за портьеру, но резкая боль огненными молниями пронзила тело, залила лицо, закружила голову. Как сквозь сон она слышала выстрелы, крики, шум борьбы. В внезапно наступившей тишине услышала одинокий выстрел и тонкий, хватающий за душу крик. «Высокий!» – подумала она, успокаиваясь, и медленно, выпуская из рук портьеру, начала сползать на пол. Ткань оборвалась, накрыла ее. К ней подбежали, схватили…
– Ирина, Ирина! – кричал в лицо Марков, но она уже ничего не слышала…
…Широкая лента бинта плотно закрывала голову, оставив открытыми только глаза да затянутый сухой пленкой жара рот. В глазах было столько усталости и муки, что у вошедшего в палату Маркова тоскливо сжалось сердце.
– Это ты? – тяжело переводя дыхание, облизывая пересыхающие губы, медленно спросила Ирина, когда Марков подошел и присел на край кровати.
Операция окончилась часа три назад, но только сейчас его с трудом пустили к ней. В комнате было темно. Ночник слабо освещал кровать и маленький столик. Оконная впадина чернела радом без единого огонька.
Выпростанная из-под одеяла рука, располневшая от перевязок, чуть слышно коснулась рукава гимнастерки Сергея.
– Как хорошо, что ты пришел! Я уж думала, не увижу тебя… Знай, я поплатилась за свою неосторожность. Ведь я должна была обязательно позвонить.
Она болезненно сжала задрожавшие губы, и Сергей увидел, как в уголках ее глаз быстро накапливаются слезы. Не поворачивая головы, она смотрела вверх, в темный высокий потолок, и казалось, говорила сама с собой.
– Вот и конец! – медленно сказала она и, почувствовав, что он протестующе замотал головой, более твердо повторила: – Знаю, что конец! Я поняла это еще до операции… Только боялась, что ты не придешь, откажешься… А так хотелось увидеть…
– Тебе нельзя говорить, помолчи! – попросил Сергей, сдерживаясь, и осторожно погладил открытую, так быстро похудевшую кисть.
– Нет, можно, теперь… можно! Как хорошо, что ты пришел! – повторила она. – Не жалею, что так случилось. Лучше умереть чем знать, что ты проклинаешь, ненавидишь… А раз пришел, значит простил, любишь… Вижу, что жалко… Помнишь, как мы познакомились? Нет, нет, не в парке, а потом, позже! Уже когда мы шли с тобой, я была другой… Помнишь, ты взял меня под руку. Уже тогда я поняла, как трудно мне будет обманывать, – она застонала и заметалась по кровати. – Ты был настоящий, не такой, как другие!.. А наши встречи? Как я их ждала и так тяжело расплачивалась за них. Каждый раз он кричал, угрожал. Он видел, что со мной делалось. Как страшно было жить двойной жизнью… С тобой и с ними…
– Не надо, прошу тебя! Тебе нельзя… – снова тихо попросил Сергей.
– Милый ты мой, родной! Дай сказать все… Ты простил? – робко спросила она.
– Конечно! Ты должна, ты будешь жить! Мы будем счастливы, будем вместе.
Горькая гримаса прошла по ее губам.
– Нет, но мне хорошо, что ты так говоришь, – она скосила глаза на наклонившегося к ней Сергея и быстро заговорила: – Не хочу, чтобы ты забыл меня, не хочу, чтоб у тебя была другая женщина… Понимаешь? – Настойчиво повторила она. – Не хочу!
Она говорила то с ним, то с собой, торопливость сменялась медленным раздумьем, но все было подчинено одному.
– … Как мало я дала тебе для счастья… и как много причинила горя!.. Но все равно ты должен меня любить… Даже когда меня не будет… Будешь помнить?
Отвечать не было сил. Он кивнул головой, чувствуя, как непослушные слезы капают на руки.
– Как все это было давно!..
– Молчи… Я люблю тебя. Только тебя… – От горя у него разрывалось сердце…
– Я прошла через такие муки, такие страдания… думаю, заслужила прощение, да видно не… – внезапно она забилась, порываясь встать, закричала: – Не могу больше, пустите меня… проклятые! – Голос ее срывался, переходил в шепот, глаза устремились вверх, точно там, в темноте, перед ней мелькнули лица врагов.
Сергей нагнулся к раненой, прижал к подушке, пытался успокоить, но резким движением она сбросила его
– Пустите, пустите, я закричу. – Потом тише: – Сергей, Сергей…
Видимо, крик отнял последние силы, – она безвольно откинулась на подушку…
Сергей почувствовал, как на его плечо легла большая тяжелая рука.
– Уйдите, неужели вы не видите, что с ней, – услышал он голос врача, но не двинулся с места.
– Идите, сейчас же идите! – настойчиво повторил врач. – Она без сознания!
Сергей с трудом поднялся, взглянул на Ирину, но между ним и ею уже стояли люди в белых халатах. Он видел, что мешает, и, чувствуя, что с трудом несет свое сразу обмякшее тело, медленно пошел к дверям. Сразу заныло раненое плечо, и сейчас это была единственная боль, которую он чувствовал. За спиной слышался взволнованный шепот, какая-то возня, что-то упало и разбилось, но над всем этим звучали отрывистые, твердые приказания врача. Спокойные и уверенные…
ОТ АВТОРА
Кемминг еще не успел вернуться к себе в Штаты, куда он выехал по требованию Советского правительства как нежелательный иностранец. Оставались считанные часы и до отъезда самого шефа.
Стало известно, что по дороге домой Кемминг задержался в Париже и, ожидая распоряжения Центрального разведывательного управления, топил свою неудачу в кабачках и бистро, густо разбросанных вокруг площади Пигаль.
Еще не были решены судьбы Полонского, Митина, Зуйкова, Сеньковского и других, не уточнены мелкие детали всего дела… А я сижу за круглым столом в небольшой комнате и слушаю неторопливый рассказ Маркова.
Говорит он медленно, будто нехотя, но я чувствую, что ему трудно молчать. Изредка трет раньше времени припудренные сединой виски, точно пытается припомнить ускользающие из памяти детали, часто останавливается, думает, и мне порой кажется, говорит не со мной, а размышляет вслух…
Я внимательно смотрю на рассказчика, слежу за его глазами. Вот они скользнули вдоль белой двери, мимо книжного шкафа и остановились на большом, увеличенном портрете женщины, висящем над диваном.
Это, конечно, она, Ирина! Именно, такой я ее себе и представлял – полуобнаженная с ниточкой жемчуга шея, резко очерченные черты лица, широкий лоб, туго затянутые на пробор волосы, чуть косой разрез настороженных глаз… и тонкие, недобрые губы…
И, если бы не они, я, возможно, поверил бы в доброту души, в искренность, в любовь, проснувшуюся в ее сердце, – поверил всему тому, о чем сейчас говорит Сергей. А вот смотрю на нее и не верю!.. А что, если?.. Нет, нет… Я отгоняю эту мысль, перевожу взгляд на Маркова: в его глазах столько теплоты и боли, что мне становится его жаль. Но утешать бесполезно и жестоко. И я молчу.
Раздавшийся резкий звонок телефона заставил меня вздрогнуть. Марков берет трубку, по привычке называет себя. Долго слушает, изредка говорит «хорошо», «слушаюсь», потом переводит взгляд на меня и отвечает невидимому собеседнику:
– Он здесь, – и передает трубку мне.
Я слышу голос генерала Орлова:
– Вы не могли бы сейчас приехать?
– Конечно! – отвечаю я, понимая, что только что-нибудь очень серьезное могло побудить начальника управления пригласить к себе.
– Так я жду! – говорит он еще раз. – Пропуск будет внизу, – и кладет трубку. Мне слышны частые гудки отбоя. Я встаю.
– Подожди минуту. Сядь! – говорит Марков, а сам встает. – Мне показалось, что ты не веришь ей. Правда, я угадал? – спрашивает он и смотрит мне в глаза.
Я пожимаю плечами.
– Вот сейчас поедешь к генералу, он тебе все расскажет. Все! – подчеркивает он. – Если бы ты только знал, какая она! Если бы ты только знал! – У меня такое впечаление, что ему не хочется, чтобы я уходил. Так и есть! – Подожди! – просит он, порывается что-то сказать, но сдерживается, машет рукой и решительно говорит: – Теперь ты все узнаешь о ней сам. Иди!.. – садится и, не обращая на меня внимания, закрывает лицо руками…
– …Читая материалы, вы, вероятно, обратили внимание, кого вербовал Кемминг, – рассматривая меня, спросил генерал. – Кто они?.. Как на сорок третьем году советской власти, после всех испытаний и побед, могли рядом с нами жить эти люди? Вряд ли стоит перечислять их… вряд ли… – Генерал говорит медленно, точно размышляя. – Хотя кое о ком поговорить нужно! Ну, хотя бы, для анализа. Как они могли прийти к врагу выполнять его волю? Наконец, какими средствами, способами удалось это сделать нашим заокеанским «друзьям»? Начнем с Полонского. Инженер номерного исследовательского института. Сорок пять лет. Значит, в войну – молодой человек, но не воевал. Работал на оборонном заводе – имел броню. Жена, ребенок. Если судить по анкетным данным – чист, как стеклышко. Видимо, вот такая «анкетная проверка» и была причиной того, что он попал и работал в этом институте. Теперь посмотрим глубже и увидим, что он замкнут, излишне самоуверен, любил бывать в ресторанах, хорошо одевался – ну, это еще не большой грех. Неразборчив в случайных уличных и, конечно, пляжных знакомствах, что уже хуже. В результате – встреча с Гутман, легкое увлечение. Возобновление знакомства в Москве, театры, рестораны (а дома семья). Появились долги, которые надо отдавать. Стало трудно. И вдруг, ужиная в ресторане, когда он мысленно подсчитывал, сколько ему придется платить по счету, его спутница за одним из столиков увидела знакомого, окликнула. Тот подошел, попросил разрешения присоединиться. Из разговора Полонский понял, что он журналист, канадец, корреспондент оттавской прогрессивной газеты. Давно прошли времена, когда появление иностранца вызывало любопытство или настороженность. За эти годы мы привыкли к многочисленным зарубежным гостям – встретить их можно везде и в ресторане особенно. Не вызвал особого внимания и этот веселый канадец, хорошо говоривший по-русски. В конце ужина новый знакомый не разрешил Полонскому уплатить по счету (а он был не малый), чем еще больше подкупил инженера. Проводив домой женщину, якобы жившую на улице Горького, они поболтали у подъезда, объяснились во взаимных симпатиях, и Майк (он назвал себя Майком Бреккером) предложил посидеть где-нибудь еще. Полонский согласился. Так началось это знакомство. С каждой встречей дружба становилась короче, теплей. Ничего нового в методы вербовки Кемминг не внес. Слушая пьяненького приятеля, он задавал наводящие вопросы, удивлялся и сомневался, чем еще больше раззадоривал опьяневшего инженера, и в минуты наиболее интересных откровений – включал нагрудный магнитофон. А судя по показаниям самого Полонского, рассказал он порядочно. Несколько раз брал взаймы. Гутман куда-то пропала, да Полонский и не вспоминал о ней, забыл, что она была виновницей этого знакомства… И в какую-то минуту наступило тяжелое похмелье – Полонский уже выпил, когда Кемминг предложил ему выполнить одно поручение. Даже опьяневший Полонский понял, что это значит! Он взглянул на канадца и увидел совершенно другого человека. Кемминг трезво и строго напомнил о его разговорах, медленно, в деталях, процитировал рассказы об институте, где работал Полонский, показал расписки. В голосе его зазвучали угрожающие нотки… Сказал, кто он, пригрозил выдать. Увидев побледневшее лицо и расширившиеся глаза своего знакомого, успокоил, заверил, что это первая и последняя просьба. Как плата за молчание. Тут бы опомниться, остановиться, сообщить нам о своей беде… А он попросил время до утра… подумать… Кемминг мог быть доволен. Он знал, с кем имел дело. Я не завидую этой ночи Полонского – бессонной и мучительной. Утром не стало советского человека – был трус и предатель. Поручение превратилось в палец, за который Кемминг уцепился. Дальше вы знаете из «дела». И я верю Полонскому, когда он говорит, что, вспоминая этот разговор, любое наказание сейчас он примет с радостью, с легким сердцем. Вот вам жизнь и преступление инженера Полонского… Теперь Сеньковский. Здесь все до безобразия просто. Жил паренек, такой же, как тысячи его сверстников. Учился в школе, бегал в кино, любил мороженое. В сорок втором убили отца, матери стало трудно. Пришлось окончить семь классов и пойти работать. В пятьдесят шестом повредил руку и остался на заводе, но уже в пожарно-сторожевой охране. Потом умерла мать. И здесь случилось то, чего мы часто не замечаем. Человек выпал из коллектива. (Кстати, то же случилось и с Гутман). Двадцатидвухлетний парень зажил своей жизнью – сутки дежурства, двое свободен. Куда девать эти сорок восемь часов? Другой бы пошел учиться, приобрел специальность, делал бы что-нибудь. Мало ли дел у нас, черт возьми! А он спал, ходил по улицам, рассматривал витрины. Попав на бега, познакомился с такими, как он сам. Там и сосватали ему жильца. Так обстоятельства свели его с Кеммингом. Сеньковскому бы раскусить его, ан нет! Что-то грязное чувствовал, а терять богатую кормушку не хотелось, жалко. Выполнял даже поручения Кемминга – отвозил золото…
– Как вы узнали о Сеньковском?
Генерал прищурился.
– Да он сам на заводе рассказывал ребятам. Ну и мы узнали – помощников у нас много… Сейчас кается, плачет… – Генерал откинулся в кресле, проследил за тающим дымком папиросы.
– Что рассказать о переброшенных к нам из-за рубежа Зуйкове и Митине? – Он задумался. – Разные они, разные, но с одной слабинкой – страхом смерти. – Увидев мой удивленный взгляд, генерал замахал рукой. – Нет, нет, я за жизнь и умирать не хочу. Жизнь надо любить – она одна у нас. Но когда приходит решительный час – встретить его надо с достоинством.
Не люблю, простите меня, тех, кто готов хоть сейчас умереть не боится смерти, для кого жизнь – копейка. Не верю им. Ерунда это, и люди эти ерундовые. Жизнь – величайшее благо (на войне это чувствуешь особенно). И жить нужно с честью… Помните, как там у Николая Островского. – Он насупился, пытаясь вспомнить.
– "Самое дорогое у человека – это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…" – подсказал я.
– Правильно… Замечательные, умные слова. Человек смертен, – строго сказал он. – Смертен, но бояться, дрожать за свою жизнь не должен!..
А у этих двух мужества пересилить страх не хватило. Через плен, что скрывать, у нас прошло немало. Быть может, благодаря ему мы узнали новых героев. Вспомните генерала Карбышева, летчика Девятаева, офицера Гаврилова. Много их было, в страшную минуту плена не потерявших чувства достоинства. А эти не выдержали. Был и третий, я говорю о Федорове, чуть было не пошедший по их пути. Бежал, скрылся, поступил на завод, обзавелся семьей. Таился от всех, от жены, от детей. Сам, видно, хотел забыть, да не дали. Исправить таких нельзя! Здесь раздумью места нет. Это враги, такие же, как Кемминг, как шеф, как уголовник Ищенко, Боб Ищенко, сменивший профессию грабителя на валютчика. Вот с ними-то мы и ведем борьбу. Труд наш тяжелый, кропотливый… и опасный. Враг-то, как вы, видимо, догадываетесь, иногда стреляет… И ошибаемся мы, как все, только за ошибки кровью своей платим. – Он ударил кулаком по столу. – Да, кровью! А враг умный. Дураков к нам не посылают! И Кемминг не дурак, есть грех – пьет. Боится, потому и пьет, хоть и «прикрыт» дипломатическим паспортом. Нашкодил, а люди за него отвечать будут! – Он протянул мне портсигар, закурил сам. Пощелкал пальцами по коробке, помолчал. – Вот из-за нее и закурил, из-за Гутман. – Он открыл ящик стола, достал пачку фотографий и передал их мне. Я видел уже одну из них, правда, увеличенную во много раз, у Маркова, но сейчас невольно задержался. Глаза. Там они показались мне другими.
– Это последняя, – подсказал генерал. «Конечно, другие, – думалось мне. – С какой-то тоской, запрятанной далеко-далеко, растерянностью и страхами. И мольбой о помощи. Черт возьми, я, кажется, начинаю смотреть глазами Маркова, – подумал я. – Нет, точно очень грустные человеческие глаза». Я всмотрелся в лицо – губы, складки у рта резкие, горькие. Я не заметил этого в комнате Маркова. Я перебрал другие фотографии. Вот она на пляже. Ей весело, она смеется. Рядом какие-то мужчина и женщина. Я взглянул вопросительно на генерала.
– Это она под Ялтой, в прошлом году, – сказал он, – а рядом Кемминг. Она знала его как канадского журналиста Бреккера.
– Откуда это фото?
Орлов усмехнулся:
– Так, один человек снял, на память.
Я взглянул на фотографию: вот она около автомобиля. Наклонилась, что-то говорит сидящему за рулем мужчине. Он не молод – сухое, продолговатое лицо, – это, видно, Кемминг? Я снова смотрю на Орлова. Он кивает. Ресторан (я пытаюсь вспомнить, какой именно, но не могу). За столиком трое: она и двое мужчин. Один из них Кемминг, лицо второго мне не знакомо. Еще одна: не то сад, не то парк. Лето. Она и… да ведь это Марков! Она в цветастом нарядном платье, Сергей в светлом спортивном костюме. Молодые, улыбающиеся. Еще и еще. Я возвращаю фотографии Орлову. Некоторое время он молчит, потом медленно говорит:
– Каждый раз, когда я думаю о ней, мне почему-то грустно. За неудавшуюся ее жизнь обидно, что ли? Гутман, Ирина Гутман…
– Олег Владимирович! В каком она состоянии?
Генерал тряхнул головой, точно отогнал тревожные мысли, взглянул на меня, насупился.
– Надежда есть?
– Надежда всегда должна быть. Без нее – человек ничто. Будем надеяться, надеяться, – повторил он, постукивая пальцами по столу. – Да! – Внезапно он встал. – Простите, не могу сейчас спокойно говорить о ней. Не могу… как-нибудь потом, позже… А вы пишите! Только…
Телефонный звонок не дал ему закончить. Он взял трубку, назвал себя. И сейчас же я увидел, как он подался вперед, как просияло его лицо. Слушал. Потом быстро положил трубку на рычаг аппарата.
– Будет жить, – сказал он.
Лев Шейнин
СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ
Повести и рассказы
Рассказ о себе
Каждый писатель приходит в литературу своим путем, Моя литературная судьба сложилась за следовательским столом.
И сегодня, 25 марта 1956 года, когда мне стукнуло, увы, пятьдесят, я вспомнил о том, как все это началось. Вспомнилась мне Москва 1923 года и тот студеный февральский день, когда меня, комсомольца, студента Высшего литературно-художественного института имени В. Я. Брюсова, зачем-то срочно вызвали в Краснопресненский райком комсомола.
Москва 1923 года, Москва моей юности, никогда не забыть мне тебя!.. Закрываю глаза и вижу твои заснеженные улицы, узенькую Тверскую с часовенкой Иверской божьей матери в Охотном ряду, редкие стонущие трамваи, сонных извозчиков на перекрестках, лошадей, медленно жующих овес в подвешенных торбах, продавщиц Моссельпрома — первого советского треста — с лотками, в форменных замысловатых шапочках с золотым шитьем, торгующих шоколадом и папиросами «Ира» (о которых говорилось, что это — «все, что осталось от старого мира»; вижу дымную чайную у Зацепского рынка, где всегда грелись розничные торговцы и студенты, извозчики и зацепские мясники, рыночные карманники и пышногрудые, румяные молочницы, дожидавшиеся своего поезда по Павелецкой линии. Вижу твои вокзалы, густо заселенные студенческие общежития, ночную длинную веселую очередь у кассы МХАТ и кинотеатр «Великий немой» на Тверском бульваре, — ведь кино и в самом деле было тогда еще немым.
Удивительное это было время, и удивительной была та Москва. В ней еще уживались рядом бурлящая Сухаревка, с ее бесконечными палатками, ларями и лавками и комсомольские клубы в бывших купеческих особняках, сверкавшие свежим лаком вывесок магазины и конторы первых нэпманов и аудитории рабфака имени Покровского на Моховой, где вчерашние токари, слесари и машинисты спешно готовились к поступлению в университет; огромная черная вывеска московского клуба анархистов на Тверской («Анархия — мать порядка») и замысловатая живопись в кафе «Стойло Пегаса» на углу Страстной площади, где читали очень разношерстной и не очень трезвой публике свои стихи поэты-имажинисты.
В комсомольских клубах пели «Мы молодая гвардия рабочих и крестьян», изучали эсперанто на предмет максимального ускорения мировой революции путем создания единого языка для пролетариев всех стран, упорно грызли гранит науки и люто ненавидели нэпманов, которых временно пришлось допустить.
А в городе, невесть откуда и черт его знает зачем, повылезла изо всех щелей всяческая нечисть — профессиональные шулеры и надменные кокотки, спекулянты с воспаленными от алчности лицами и элегантные, молчаливые торговцы живым товаром, бандиты с аристократическими замашками и бывшие аристократы, ставшие бандитами, эротоманы и просто жулики всех оттенков, масштабов и разновидностей.
Каждодневно возникали и с треском лопались какие-то темные «компании» и «анонимные акционерные общества», успевая, однако, предварительно надуть только что созданные государственные тресты, с которыми эти общества заключали договоры на всякого рода поставки и подряды. Появились первые иностранные концессии — лесные, трикотажные, карандашные.
Господа концессионеры, всевозможные Гаммеры, Петерсоны и Ван-Берги, обосновывались в Москве и Ленинграде прочно, обзаводились молоденькими содержанками, тайно скупали меха и валюту, рублевские иконы и вологодские кружева, драгоценные картины и хрусталь, потихоньку сплавляли это за границу, а попутно увлекались балетом и балеринами и вздыхали «о бедном русском народе, захваченном врасплох коммунистами, отрицающими нормальный человеческий порядок, но теперь как будто взявшимися за ум…»
Точно в назначенное время пришел я в райком, не понимая, зачем так срочно понадобился. Осипов — заведующий орготделом райкома — только загадочно ухмыльнулся в ответ на мой вопрос и сказал, что мне на него ответит Сашка Грамп, секретарь райкома.
Мы вместе прошли в кабинет Грампа, которого я, будучи членом райкома, хорошо знал.
— Здорово, Лева, — сказал Грамп. — Садись. Серьезный разговор…
Я сел против него, и он рассказал, что есть решение московского комитета комсомола о мобилизации группы старых комсомольцев на советскую работу. Меня, члена комсомола с 1919 года, включили в их число.
— Зверски нужны надежные фининспекторы и следователи, — продолжал Грамп, попыхивая огромной трубкой, которую он в глубине души терпеть не мог, но считал, что она придает ему вполне «руководящий вид». — Фининспекторы, заметь, ведают обложением нэпманов налогами, те находят к ним всякие подходы, а бюджет страдает… Понятно?
— Понятно. Только какое отношение это имеет ко мне? — неуверенно спросил я.
— Мы не можем допустить, чтобы страдал бюджет, — строго ответил Грамп и угрожающе запыхтел трубкой. — Впрочем, еще больше, чем фининспекторы, нужны следователи. В московском губсуде, оказывается, две трети следователей — беспартийные, и даже несколько человек работали следователями еще при царском режиме. Революция должна иметь своих собственных шерлок-холмсов… Понятно?
— Саша, но я не собирался стать ни фининспектором, ни следователем, — осторожно начал я. — В финансах я вообще ни черта не смыслю, а что касается Шерлока Холмса, то я помню, что он курил трубку, жил на Беккер-стрит и играл на скрипке. Кажется, он пользовался каким-то дедуктивным методом, и был у него приятель, доктор Ватсон, который всегда очень своевременно задавал ему глупые вопросы, чтобы Шерлок Холмс мог умно на них отвечать… Но главное не в этом!.. Я учусь в литературном институте, собираюсь посвятить свою жизнь литературе и…
— И дурень! — неделикатно перебил меня Грамп. — Какое дело революции до твоих чаяний единоличника? Кроме того, если ты решил посвятить себя литературе, так именно поэтому тебе надо как можно скорее стать фининспектором, а еще лучше следователем!.. Сюжеты, характеры, человеческие драмы — вот где литература, чудак! Но дело даже не в этом, советской власти нужны кадры фининспекторов и следователей. Мы должны их дать. И ты один из тех, кого мы даем. И точка. И знак восклицательный. И никаких вопросительных. Куда выписывать путевку — в губфинотдел или в губсуд?
— Ты же только что сказал, что никаких вопросительных знаков, — пытался я отшутиться. — Зачем же входить в противоречие с самим собой?
— Товарищ Шейнин, — произнес Грамп ледяным тоном. — Речь идет о мобилизации по заданию партии. Можешь до вечера думать, куда пойдешь. Потом приходи за путевкой. До вечера, Байрон!
Байроном Грамп величал меня потому, что в те годы у меня была буйная шевелюра, во что, впрочем, теперь трудно поверить, и я носил рубашку с отложным воротником.
Так я стал следователем московского губернского суда.
Скажем прямо: в наши дни трудно понять, как могли назначить следователем семнадцатилетнего паренька, не имевшего к тому же юридического образования. Но слова из песни не выкинешь, и что было, то было. Ведь происходило это в первые годы становления советского государства, когда сама жизнь торопила с выдвижением и воспитанием новых кадров во всех областях строительства нового государства. С судебно-следственными кадрами дело обстояло особенно остро. Лишь за год до этого, по инициативе В. И. Ленина, была создана советская прокуратура. На смену революционным трибуналам первых лет советское государство только что создало народные и губернские суды. Совсем недавно были введены уголовный и уголовно-процессуальный кодексы, и правосудие могло опираться на закон, а не только на «революционное правосознание».
Я был огорчен мобилизацией. Я опасался, что новая работа оторвет меня от института и главное — от литературы. Тогда я еще не понимал, что для писателя лучший институт — сама жизнь и никакие другие институты в том числе и литературный, не могут ее заменить.
Не понимал я также, что в работе следователя есть много общего с писательским трудом. Ведь следователю буквально каждый день приходится сталкиваться с самыми разнообразными человеческими характерами, конфликтами, драмами. Следователь никогда не знает сегодня, какое дело выплеснет жизнь на его рабочий стол завтра. Но каково бы ни было это дело — будет ли оно о разбое, или об убийстве из ревности, или о хищениях и взяточничестве, — за ним всегда и, прежде всего стоят люди, каждый из них со своим характером, своей судьбой, своими чувствами. Не поняв психологии этих людей, следователь не поймет преступления, которое они совершили. Не разобравшись во внутреннем мире каждого обвиняемого, в сложном, иногда удивительном стечении обстоятельств, случайностей, пороков, дурных привычек и связей, слабостей и страстей, следователь никогда не разберется в деле, в котором он разобраться обязан.
Вот почему работа следователя неизменно связана с проникновением в тайники человеческой психологии, с раскрытием человеческих характеров. Это роднит труд следователя с трудом писателя, которому тоже приходится вникать во внутренний мир своих героев, познавать их радости и несчастья, их взлеты и падения, их слабости и ошибки.
Так случайность, сделавшая меня следователем, определила мою литературную судьбу.
В числе московских следователей, как правильно сказал мне Грамп, было тогда довольно много беспартийных и среди них несколько старых, «царских», следователей, из которых мне особенно запомнился Иван Маркович Снитовский, коренастый крепыш лет за шестьдесят, украинец, с лукавым добродушным лицом и темными смеющимися глазами. Он имел за своими плечами почти тридцатилетний опыт работы судебного следователя и перед самой революцией занимал пост следователя по особо важным делам московской судебной палаты. После революции, в отличие от многих своих коллег, Иван Маркович не эмигрировал за границу. Несмотря на свое дворянское происхождение, он сразу принял революцию и поверил в нее. Энтузиаст своего дела и глубокий его знаток, он охотно делился своим огромным опытом с молодыми товарищами, многие из которых сели за следовательский стол непосредственно от станка или пришли с партийной работы.
После моего назначения в губсуд я был прикреплен в качестве стажера к нему и еще к одному старшему следователю, Минаю Израилевичу Ласкину. Последний начал свою деятельность в качестве следователя уже после революции, в 1918 году, придя студентом в ревтрибунал. Небольшого роста, очень живой, быстрый, находчивый, Ласкин тоже без памяти любил свою профессию и был одним из лучших следователей московского губсуда.
Президиум губсуда, не без основания несколько обеспокоенный моим возрастом, поручил этим двум следователям в течение полугода поработать со мною, чтобы выяснить, как выразился председатель губсуда, «что получится из этого рискованного эксперимента».
Когда я вошел в кабинет Снитовского (уже предупрежденного о моем приходе и прикомандировании к нему), он быстро встал и, улыбаясь, подошел ко мне.
— Ну, здравствуйте, здравствуйте, молодой человек, — произнес он, пожимая мне руку. — Чай, осьмнадцать еще не стукнуло, а?
— Скоро стукнет, — сказал я, сразу проникаясь симпатией к этому приветливому, веселому человеку со смуглым, крепким лицом, освещенным сиянием больших темных глаз.
— Ну, ну, не беда, не смущайтесь. Молодость — это недостаток, который с каждым часом проходит. Давайте присаживайтесь вот здесь, в кресле, чувствуйте себя как дома, и начнем знакомиться…
А через час, очень незаметно для меня, с самым простодушным и веселым видом, Снитовский уже узнал обо мне чуть ли не все, что можно было узнать, Только потом я оценил эту поразительную способность выяснять с необыкновенной быстротой все интересующие его вопросы, отнюдь при этом как бы и не расспрашивая, не прожигая собеседника «проницательным» взглядом, а как-то весело и непринужденно, даже не разговаривая, а болтая, смеясь и шутя и необыкновенно при этом к себе располагая.
Нужно ли говорить, что уже к концу нашего первого разговора я был по-мальчишески влюблен в этого человека, и мне отчаянно хотелось заслужить его симпатии и веру в мои молодые силы.
В тот же день я познакомился и со вторым своим шефом — Ласкиным. Оказалось, что мы с ним земляки по городу Торопцу Псковской губернии, где я провел детские годы и вступил в комсомол, и что Ласкин отлично знал и хорошо помнит моих старших сестер, кончавших гимназию в то самое время, когда он заканчивал там же реальное училище.
Иван Маркович и Минай Израилевич отнеслись к поручению — проверить, «что получится из этого эксперимента», — с большой добросовестностью, и я многим обязан им. На стажировку мне было выделено полгода, после чего я должен был держать экзамен в аттестационной комиссии губсуда для окончательного решения своей дальнейшей следственной участи.
Может быть, благодаря тому, что я попал в очень умные и заботливые руки этих людей, сразу сумевших пробудить во мне интерес и уважение к своей профессии, и тому, что статьи уголовного и процессуального закона, которые я изучал, ежедневно оживали передо мною в лицах подследственных, совершивших преступления, предусмотренные этими статьями, — может быть, именно поэтому я жадно впитывал все премудрости следственного искусства.
Месяца через три Иван Маркович обнял меня за плечи и очень серьезно и тихо, глядя мне прямо в глаза, сказал:
— А ну, лопни мои очи, хлопчик, если из тебя не выйдет толк… Лицея не кончал, кандидатом на судебные должности в судебной палате, аки аз грешный, не был, зеленый, как огурец, а следователем я тебя все-таки сделаю, всем правилам божеским и человеческим вопреки!.. Сде-ла-ю!..
И, заметив вошедшего в кабинет Ласкина, обратился к нему:
— Минай, скажи по совести, мудрая башка, не лукавь: быть ему слидчим по наважнейшим справам, как говорят на Украине, или не быть?
— Обидный вопрос, — улыбнулся Ласкин. — Разве ты не видишь этого по мне? Он ведь торопчанин!.. С тех пор как в Торопце венчался Александр Невский, у торопчан все выходит как надо…
А через полгода я держал экзамен в аттестационной комиссии губсуда, и ее председатель Дегтярев, мрачный, бородатый, очень строгий старик, безжалостно «гонял» меня по всем главам и разделам уголовного, процессуального, трудового и гражданского кодексов, сердито что-то ворча себе под нос, выслушивал мои ответы и время от времени произносил:
— Это тебе, мил-человек, не в лапту играть… А скажи-ка ты мне, орел, что такое принцип презумпции невиновности и с чем его кушают?
— Принцип презумпции невиновности в уголовном праве, — отвечал я, — подразумевает, что органы следствия и суда должны исходить из презумпции невиновности обвиняемого. Это значит, что не он обязан доказывать свою невиновность, а они обязаны, если имеют для этого достаточно данных, доказать его вину… И пока его вина не доказана в законном порядке, человек считается невиновным…
— Гм… так… это тебе, брат, не хрен с апельсином… А вот, скажи ты мне, сделай милость, как допрашивают малолетних?
— Допрос малолетних производится следователем или в присутствии их родителей, или в присутствии воспитателей, или без тех и других. Следователь должен избегать наводящих вопросов, чтобы невольно не внушить ребенку того, что рассчитывает получить в его показаниях. С другой стороны, показания детей о приметах преступника, его поведении, одежде и т. п. заслуживают особого внимания, так как дети очень наблюдательны и их восприятие внешнего мира очень свежо. Допрашивая детей, надо разговаривать с ними серьезно, как с взрослыми, а не подлаживаться под детский язык, что всегда настораживает ребенка. Если ребенок допрашивается в качестве потерпевшего, например по делу о его растлении или развращении, следователь обязан выяснять все интересующие его детали очень осторожно, чтобы самый допрос не превратился по существу в развитие этого развращения и не травмировал дополнительно ребенка…
— Гм… Дело говоришь… И вот что, милок. На следователя мы тебя аттестуем, хоть ты и вовсе еще воробей-подлетыш… Запомни посему раз и навсегда для своей работы: спокойствие, прежде всего — это раз! Презумпцию невиновности надо не по учебнику вызубрить, а всем сердцем понять — это два! Допрашивая человека, всегда помни, что ты делаешь привычное и хорошо знакомое тебе дело, а он может запомнить этот допрос на всю жизнь — это три! Знай, что первая версия по делу еще не всегда самая верная — это четыре! А самое главное: допрашивая воров и убийц, насильников и мошенников, никогда не забывай, что они родились на свет такими же голенькими, как мы с тобой, и еще могут стать людьми не хуже нашего… А если когда-нибудь станет тебе скучно на нашей нелегкой работе или изверишься в людях вообще, — тикай, малец, тикай, ни дня не оставайся следователем и сразу подавай рапорт, что к дальнейшему прохождению следственной службы непригоден…
И старик Дегтярев, с его мрачным видом, старый большевик и политкаторжанин, которого все в губсуде уважали, но побаивались за острый язык, резкость суждений и непримиримость к проступкам судебных работников (Дегтярев был, кроме того, и председателем дисциплинарной коллегии губсуда), встал из-за стола, пожал мне руку, испытующе поглядел и даже — чего я никогда еще не видал — улыбнулся.
Когда я вышел из его кабинета, то увидел Снитовского и Ласкина, беспокойно расхаживающих по коридору. Не стерпели мои дорогие шефы и оба прибежали со Столешникова переулка на Тверской бульвар, где помещался губсуд, и здесь, дожидаясь моего выхода, кляли на чем свет стоит «бороду», как называли Дегтярева, который, видно, придирается к их воспитаннику и того и гляди завалит его на экзамене.
Увидев мое взволнованное, но сияющее лицо, они сразу с облегчением вздохнули и начали наперебой расспрашивать, как долго и как именно мучил меня этот «бородатый тигр и лютый скорпион».
А «тигр» этот в последующие годы моей следственной работы, до самого перевода в Ленинград, очень внимательно следил за моей работой, потихоньку изучал все расследованные мною дела, поступавшие на рассмотрение в губсуд, и частенько приглашал меня к себе домой, поил чаем с лимоном и, с тем же мрачным и ворчливым видом, сердито покашливая в свою черную с сединой бороду, внушал все «десять заповедей» советского судебного деятеля.
Но я уже не боялся ни его мрачного вида, ни сердитого кашля, ни его бороды, хорошо поняв и на всю жизнь запомнив этого умного, доброго, прожившего чистую, но очень трудную жизнь человека.
Понимал это не один я. Когда через несколько лет Иван Тимофеевич Дегтярев умер от разрыва сердца, весь губсуд шел за его гробом, и на кладбище, стоя рядом со Снитовским и Ласкиным, я видел сквозь слезы, что искренне плачут и они и многие другие работники, среди которых было немало и тех, кого в свое время сурово «шерстил» покойный председатель дисциплинарной коллегии за те или иные проступки.
И вспомнился мне тогда я мой проступок, за который я тоже предстал перед дисциплинарной коллегией, в страхе, что вылечу за него, как пробка, со следственной работы, которую я успел горячо и на всю жизнь полюбить.
Случилась со мной эта беда в самом начале моей работы, и была она связана с делом о динарах и, как это ни странно, с «адмиралом Нельсоном». Об этом забавном и поучительном случае я написал в рассказе «Динары с дырками».
После того как я прошел аттестационную комиссию, меня назначили народным следователем в Орехово-Зуево. Полгода я прожил в этом подмосковном городке, расследуя мои первые дела: о конокрадах, растратах в потребсоюзе, об одном случае самоубийства на почве безнадежной любви и одном убийстве «по пьяному делу» на сельской свадьбе. Я старательно исполнял все «десять заповедей» следователя, преподанные мне Дегтяревым, Снитовским и Ласкиным, то есть твердо помнил, что «спокойствие прежде всего», что искусство допроса состоит не только в том, чтобы уметь
Через полгода меня неожиданно перевели в Москву, и я снова был прикреплен к следственной части губсуда. А через несколько дней я допустил свою первую ошибку, стоившую мне немало волнений. Связана она была с делом ювелира Высоцкого.
Весна 1924 года была очень слякотной, а жил я тогда в Замоскворечье, на Зацепе, откуда ежедневно ездил в Столешников переулок на работу. Я решил обзавестись новыми калошами и как-то приобрел в магазине «Проводник» великолепную пару на красной, едва ли не плюшевой, подкладке, называвшиеся почему-то «генеральскими».
И вот однажды, очень довольный своим новым приобретением, я приехал на работу и поставил свои великолепные, сверкавшие лаком и мефистофельской подкладкой калоши в угол комнаты. Сев за стол в своем маленьком кабинете, я стал заниматься делом, время от времени бросая довольные взгляды на свое роскошное, как мне казалось, приобретение.
Снитовский в то время вел среди других дел и дело о ювелире Высоцком, о котором имелись данные, что он скупает бриллианты для одного иностранного концессионера и участвует в контрабандной переправе этих бриллиантов за границу. Снитовский потратил много труда на то, чтобы собрать доказательства о преступной деятельности этого очень ловкого человека и его связях; наконец, набралось достаточно данных для того, чтобы принять решение об его аресте. Занятый рядом других дел, Иван Маркович поручил мне вызвать Высоцкого, допросить его и объявить ему постановление об аресте, после чего отправить в тюрьму.
Высоцкий был вызван, явился в точно назначенное время, и я стал его допрашивать. Это был человек лет сорока, очень элегантный и немного фатоватый, с золотыми зубами и сладенькой улыбочкой, которую, похоже было, раз наклеив, он так и не снимал со своего лица и даже, возможно, ложился с нею спать.
Он очень любил светские, как ему казалось, обороты речи и через два часа страшно надоел мне своими «позволю себе обратить ваше внимание», «если мне будет позволено», «отнюдь не желая утомлять вас, я просил бы, тем не менее и однако», «учесть, если вас не затруднит».
Окончив допрос и предъявив Высоцкому постановление об аресте в порядке статьи 145 УПК, разрешавшей в исключительных случаях арестовывать подозреваемых без предъявления обвинения, но на срок не более чем на четырнадцать суток, я стал терпеливо выслушивать его заявления, что он «абсолютно афропирован», находится «в совершеннейшем смятении» и рассматривает случившееся как крайнее, «если позволите быть откровенным, недоразумение», которое, как он «всеми фибрами души надеется, вскоре разъяснится».
При всем том этот довольно бывалый и ловкий проходимец оставался абсолютно спокойным, видимо рассчитывая, что ему и впрямь удастся вывернуться из дела, тем более что, по совету Снитовского, я ему еще не выложил всех доказательств, почему, собственно, предъявление обвинения и было нарочито отложено.
Дав Высоцкому расписаться в том, что постановление о мере пресечения ему объявлено, я оставил его в кабинете, предварительно заперев в сейф дело, и вышел, чтобы поручить старшему секретарю следственной части вызвать конвой и тюремную карету. Старший секретарь, когда я вошел в канцелярию, был мною обнаружен стоящим на высоком подоконнике и дико кричащим оттого, что по канцелярии бегала крыса. Его вопли меня рассмешили, хотя крыс я тоже очень не люблю, и я стал его успокаивать. Пока крыса не юркнула в дыру, секретарь не успокаивался, и мне пришлось ему довольно долго растолковывать, что надо сделать.
Нетрудно вообразить себе мое состояние, когда, вернувшись в кабинет, я не обнаружил ни Высоцкого, ни моих новых калош…
Зато на моем столе лежал лист бумаги, на котором рукою Высоцкого было размашисто написано: «Надеюсь, что вы будете далеки от мысли, уважаемый следователь, что я, человек интеллигентный, украл ваши калоши. Нет, я просто взял их взаймы, так как на дворе очень сыро, а мне предстоит, не без вашей вины, большой путь… Привет! Высоцкий».
Я в ужасе бросился к Снитовскому.
Едва взглянув на записку, Иван Маркович, мгновенно сообразив, что надо делать, поднял трубку телефона и позвонил в МУР. Дело в том, что Снитовским была установлена фамилия любовницы Высоцкого, и тот не знал, что следствию уже известна его связь с нею. Снитовский дал указание МУРу установить наблюдение за квартирой этой женщины, верно решив, что Высоцкий, прежде чем скрыться из Москвы, не преминет проститься со своей возлюбленной, наличие которой он, кстати, будучи человеком семейным, тщательно скрывал.
Лишь дав все необходимые указания, Снитовский обратился ко мне.
— Вот что, Левушка, — сказал он, — я уверен, что этого прохвоста задержат, но пусть эта печальная история с калошами запомнится вам как символ того, что следователю не к лицу самому садиться в калошу…
Я не мог найти себе места от конфуза и успокоился только вечером, когда агенты МУРа доставили задержанного ими Высоцкого, который, как и предвидел Снитовский, зашел к своей возлюбленной. Высоцкий, опять-таки не теряя спокойствия, снял в кабинете мои калоши, галантно сказав при этом: «Пардон, но было очень сыро, а я этого, с вашего позволения, совершенно не переношу, еще раз — милль пардон!»
В Москве я проработал до 1927 года, а затем был назначен старшим следователем Ленинградского областного суда.
Через три года я был снова переведен в Москву и назначен следователем по важнейшим делам, а затем, в 1935 году, — начальником Следственного отдела Прокуратуры СССР, где и проработал до 1 января 1950 года, когда полностью перешел на литературную работу.
Таким образом, двадцать семь лет своей жизни я отдал расследованию всякого рода уголовных дел. Естественно, что это и определило характер моей литературной работы, которую я начал в 1928 году, опубликовав в журнале «Суд идет!» свой первый рассказ — «Карьера Кирилла Лавриненко».
Этим рассказом я и начал свои «Записки следователя», которые в последующие годы печатались на страницах «Правды», «Известий» и ряда журналов. В 1938 году в издательстве «Советский писатель» они вышли отдельной книгой. Вся первая книга «Записок следователя» писалась в сутолоке оперативной работы, в горячке уголовных происшествий, в которых приходилось срочно разбираться. Естественно, что некоторые рассказы и очерки писались бегло, в часы досуга, такого бедного в те годы. Теперь я, конечно, многие из них написал бы иначе, но тогда я был лишен такой возможности.
Готовя к изданию эту книгу, я сначала хотел было заново переписать некоторые старые рассказы, но потом почувствовал неодолимое желание сохранить их в таком виде, в каком в свое время они были написаны и опубликованы. Право, мне трудно объяснить, как и почему родилось это желание!.. Может быть, оно явилось подсознательным стремлением сохранить нетронутыми эти первые плоды моей физической и литературной молодости со всеми ее радостями и горестями, открытиями и ошибками? Может быть, здесь играет свою роль тоже подсознательное опасение «вспугнуть» правдивость этих рассказов шлифовкой литературного стиля и углублением психологических зарисовок? А может быть, я боюсь признаться самому себе в том, что, сохраняя в нетронутом виде свои ранние рассказы рядом с другими, написанными более зрело, я вижу яснее пройденный мною литературный путь?
А может быть, и то, и другое, и третье… Может быть.
Словом, я сохранил в этой книге все рассказы и очерки в том виде, в каком они родились. Я лишь указываю дату написания каждого из них. И, наконец, фамилии тех обвиняемых, которые давно отбыли наказание за совершенные ими преступления и многие из которых вернулись к честной, трудовой жизни, я, по понятным мотивам, заменил, потому что от души желаю этим людям добра и счастья и не хочу затемнять его напоминанием того, что давно отошло в прошлое и принадлежит ему.
В борьбе с уголовной преступностью тех лет родились и новые методы «перековки» профессиональных преступников и их возвращения к трудовой жизни.
За годы своей работы криминалиста я понял, что обращение к добрым началам в душе всякого человека, в том числе и преступника, почти всегда находит отклик. Я понял, что следователь, если он не вступит в психологический контакт с обвиняемым, никогда не поставит точного диагноза преступлению, подобно тому, как врач, не добившийся контакта со своим пациентом, не поставит диагноза болезни. Так после многих лет наблюдений родилась теория психологического контакта, которую я назвал «ставкой на доверие». Разумеется, я пришел к этим выводам и сформулировал этот термин не сразу. Разумеется, я опирался при этом не только на собственный следственный опыт, но и на опыт моих товарищей по работе, таких же криминалистов, как и я. Имена многих из них читатель встретит в «Записках следователя», и я считаю себя обязанным выразить им свою братскую признательность за многое, что они помогли мне открыть и чему научили меня с первых лет моей следственной работы.
Я убежден, что ставка на доверие оправдывает себя во всех областях нашей общественной жизни, как убежден в том, что она является сама по себе очень действенной формой воспитания.
Крупнейший русский судебный деятель, академик А. Ф. Кони, касаясь в своей работе о Достоевском романа «Преступление и наказание», писал: «Созданные им в этом романе образы не умрут по художественной силе своей. Они не умрут и как пример благородного высокого умения находить „душу живу“ под самой грубой, мрачной, обезображенной формой — и, раскрыв ее, с состраданием и трепетом, показывать в ней то тихо тлеющую, то ярко горящую примирительным светом — искру…»
Эти замечательные слова одного из самых видных криминалистов России приобретают особое значение в наши дни, в условиях нашего социалистического государства.
В самые трудные годы самой острой борьбы с внутренней контрреволюцией Ф. Э. Дзержинский находил время и желание заниматься организацией деткоммун и трудовых колоний, ликвидацией детской беспризорности и установлением системы трудового перевоспитания в местах заключения.
Эти грандиозные социально-психологические задачи породили такие выдающиеся произведения советской литературы, как книги А. Макаренко, прогремевшие, без всякого преувеличения, на весь мир и вызвавшие самый почтительный интерес и признание даже со стороны буржуазных литературоведов, педагогов и криминалистов. О том, какие поразительные результаты давало иногда перевоспитание бывших преступников, в особенности молодых, не раз с восхищением и гордостью за нашу страну писал Горький.
Теперь, оглядываясь назад, на пройденный мною жизненный путь, я вспоминаю все, что мне удалось увидеть, услышать и понять за следовательским столом и что так помогло мне сложиться как писателю. Я вспоминаю о годах своей работы криминалиста с нежной признательностью, потому что обязан им как писатель, обязан темами ряда своих произведений, многими сюжетами, наблюдениями, характерами и конфликтами, которые я наблюдал и в которых мне приходилось разбираться.
В числе этих многих тем самой близкой и дорогой мне темой является проблема возвращения человека, совершившего преступление, к честной, трудовой жизни. Я убежден, что и человеку, совершившему преступление, пока он еще дышит, видит и думает, никогда не поздно в условиях нашего общества вернуться в нашу большую, дружную и светлую советскую семью, если только умело и вовремя ему в этом помочь.
И если мои записки следователя окажутся одной из форм такой помощи, с одной стороны, а мои читатели согласятся с моим убеждением — с другой, я буду счастлив сознанием, что не напрасно вступил на трудный, но радостный путь писателя.
ЗАПИСКИ СЛЕДОВАТЕЛЯ
МЕСТЬ
Милиционер, дежуривший в эту ночь на углу Екатерининской площади и 2-го Лаврского переулка, ежился от сырости. Шел непрерывный мелкий дождь. Он царапался о деревья и стены домов, как животное, проникал во все щели. Дул резкий ветер. Лето 1925 года было как никогда дождливое.
Около трех часов ночи мерный шум дождя прорезал протяжный мужской крик. Бросившись на этот крик, милиционер увидел в нише подворотни крупное мужское тело, завернутое в большую простыню. Склонившись, он разглядел лицо неизвестного, который еще слабо дышал, но, видимо, уже потерял сознание. Из перерезанного горла густо шла кровь, она четко выделялась на белой простыне. Руки и ноги были связаны.
Вскоре примчалась, зловеще поблескивая фарами, карета скорой помощи, а за нею приехали работники угрозыска, дежурный следователь и судебный врач.
Но неизвестный был уже мертв.
Под унылый аккомпанемент дождя мы столпились у трупа и приступили к его осмотру. Покойный был рослым, сильным человеком, лет двадцати восьми — тридцати на вид. На нем были сапоги, синие брюки-галифе, темный френч.
У него было широко перерезано горло. Края раны были ровные, четкие — видимо, было применено достаточно острое орудие, вроде бритвы.
Никаких документов не было. Простыня была широкая, почти новая, из дорогого голландского полотна. В правом ее углу были вышиты инициалы «А. Ф.» Простыня еще сохранила легкий аромат дорогих духов.
В кармане пиджака был золотой хронометр.
На груди убитого была татуировка. Сложный рисунок изображал пронзенное сердце, каких-то зверей, кинжал, женскую головку. Татуировка указывала, что покойный принадлежал к преступному миру. Вызвали дактилоскопа. Сняв отпечатки пальцев покойного и отправив труп в морг, мы вернулись в угрозыск. Через час дактилоскоп сообщил, что покойный был зарегистрирован в угрозыске и неоднократно задерживался. Он был профессиональный вор-домушник, Гаврилов Сергей, по кличке «Сережа Цыган». В последний раз был задержан год назад.
Таким образом, личность убитого была установлена.
Мы выяснили также его адрес. Гаврилов проживал в районе Сухаревки. Жил он со старушкой матерью.
Ее вызвали в морг и предъявили труп.
Несчастная женщина долго не могла прийти в себя. Наконец, удалось у нее узнать, что сын в этот день был дома и часов в пять ушел.
— Сказал, что к товарищу пойдет, — рассказывала старушка, — а к кому пошел, не знаю. Много у него товарищей было. По правде вам скажу, начальство, другие у него товарищи нонешний год пошли. Остепенился ведь Сереженька. Пить бросил и чужого не брал. Все, бывало, говорит: «Я, мамаша, честно жить решил. Работать буду». Вот, гляди, и зажил.
И старушка опять заплакала.
— А скажите, мамаша, женщины близкой у Сергея не было?
— Была, голубчики, как не быть. Хорошая такая. Марусей звать. На кондитерской фабрике работает. Очень любил ее. Жениться хотел. Из-за нее и остепенился-то он.
Вызвали Марусю. Она сразу рассказала несложную историю своей любви. Они познакомились случайно в кино. Начали встречаться.
— Всё вместе гуляли — нравились друг другу. Сережа тихий был, ласковый. Я его спрашивала, где работает, а он сначала не говорил, только посмеивался. Я и не знала. Раз пошли в кино, а к нему двое подошли и говорят: «Цыган, ты себе новую маруху завел», отвели его в сторону и зашептались. Я как будто почувствовала недоброе, даже в сердце кольнуло. Потом спорить они начали. Сережа, видно, чего-то не хотел, а они требовали. Один из них и закричал: «Помни, Цыган, так это тебе не пройдет, своих продавать думаешь», — и заругался. Пошли мы дальше. Я и спросила Сережу, что за люди, почему ругаются, почему его Цыганом зовут. Он весь бледный стал, даже прослезился и говорит: «Маруся, все скажу тебе, ничего не скрою. Только люби меня. Вор я. И ребята эти воры. Бросил я это дело, а они опять зовут». Как рассказал он мне это, я света невзвидела. Вы подумайте только — с вором связалась. Но и бросить его не могла, привыкла очень. Сережа мне поклялся, что будет честно жить, работать начнет. К зиме хотели регистрироваться…
По тому, как девушка все это рассказывала, было видно, что она говорит правду.
«Видимо, — думал я, — Гаврилова убили старые компаньоны. Простыня явно краденая. Отсюда и надо исходить».
На следующий день мы проверили все заявления о домовых кражах. Среди них было заявление артистки оперетты Александры Фаворитовой, у которой до убийства Гаврилова похитили много домашних вещей. Когда Фаворитовой предъявили простыню, она сразу ее опознала.
— Моя, моя! У меня целую дюжину таких украли.
— При каких обстоятельствах вас обокрали?
— Я в театре была, а прислуга ушла в гости. Вернулась я из театра, замок взломан, дверь открыта, все шкафы перерыты.
— Какие вещи у вас украли?
Фаворитова подробно перечислила. Мы записали отличительные признаки ее вещей и дали задание агентам угрозыска следить на рынках и толкучках — не будут ли продавать эти вещи.
На третий день на Сухаревском рынке была задержана женщина, продававшая с рук шесть простынь с такими же инициалами. Женщину доставили в угрозыск.
— Откуда у вас эти простыни?
Немолодая уже, грузная женщина, со следами пьянства на опухшем лице, ответила сиплым голосом, воровато бегая глазами:
— Сама их купила у мужчины на Зацепе.
— Для чего же вы их купили?
— Известно для чего, для продажи.
— Сколько за них платили?
— По два рубля за штуку.
— Цену хорошо помните?
— Как не помнить, когда свои деньги платила.
Мы решили проверить ее показания.
— Человек, который продал вам простыни, уже найден, — сказал я.
В глазах женщины мелькнуло удивление. Но она продолжала молчать.
— Интересуетесь этим человеком?
— Что ж, — ответила женщина, — можно посмотреть. По моему указанию в комнату ввели под видом арестованного моего практиканта. Указав на него, я сказал:
— Вот он самый и есть.
У женщины, не смогшей скрыть удивления, забегали глаза. Потом она взяла себя в руки и успокоилась.
— Гражданка, у него вы купили простыни?
— Он, он самый. Я его хорошо помню. У него купила.
Мы дружно расхохотались. Обратившись к ней, я сказал:
— Извините, мамаша, вы попались. Мы пошутили с вами. Этот человек простынями не торгует.
Женщина густо покраснела и замолчала. Мы продолжали смеяться.
Когда до сознания женщины, наконец, дошло, что она попалась, она рассказала правду. Простыни эти она купила у своих знакомых воров — Сеньки Голосницкого и Петра Чреватых. Знала она их давно и часто скупала у них краденые вещи.
В тот же вечер я и агенты угрозыска поехали на Домниковку, где в одном из домов жили Голосницкий и Чреватых.
Дом был грязный, запущенный, какого-то дикого рыжего цвета. Нужная нам квартира находилась в полуподвальном этаже. Убедившись, что квартира имеет только один вход, мы по одному, чтобы не быть замеченными, прошли туда.
Дверь открыла худая старуха. Подозрительно глядя на нас, она неприветливо спросила, кого нужно.
— Сенька дома?
— Никого дома нет, — ответила лаящим голосом женщина и хотела захлопнуть дверь. Мы остановили ее и, войдя в квартиру, предъявили ордер на обыск. Старуха не удивилась, ничего не сказала и молча села на койку, стоявшую в углу.
В квартире больше никого не было. Мы решили ждать прихода Голосницкого и Чреватых, а пока приступили к обыску.
Квартира состояла из двух комнат и кухни. Низкие потолки, полумрак, спертый, нечистый воздух.
В крайней комнате в мешке были разные домашние вещи: настольные часы, столовое серебро, верхнее мужское платье. Вещей Фаворитовой не было. В кармане плаща, висевшего в углу, мы нашли бритву в футляре и странную записку следующего содержания:
«Митьку вчера замели лягавые. Не иначе как Цыган продал. Барахло у китайца».
На бритве не было следов крови. Лезвие было аккуратно вытерто.
Закончив обыск, мы сели и стали молча ждать. Серый осенний вечер уже переходил в ночь. За окном стихал рокот Домниковки, тускло подмигивал уличный фонарь. Иногда он раскачивался от ветра, и тогда на полу бегали желтоватые блики, похожие на крыс. Настороженно тикали часы.
Старуха сидела в углу молча, почти не дыша, как большая сонная птица. Она ничему не удивлялась и ни о чем не спрашивала.
В первом часу ночи в дверь постучали. Мы открыли, и в комнату вошла молодая, грубо размалеванная женщина. Увидев нас, она испуганно вскрикнула и хотела уходить.
— Легче, гражданочка, — тихо произнес один из агентов, — не лишайте нас вашего общества. Садитесь и не шухерите…
— Мне некогда сидеть. Я должна идти, у меня свои дела есть.
— К сожалению, придется подождать. У нас тоже дела.
Женщина недовольно вздохнула и села в углу. Опять наступило молчание.
Около трех часов ночи за дверью послышались легкие мужские шаги. Потом раздался стук, и пьяный голос громко произнес:
— Все дрыхнешь, старая ведьма. Отвори! Эй, отвори!
Мы открыли дверь и стали по бокам у входа. Высокий парень вошел в комнату. Его моментально обыскали.
— В чем дело? Что вам надо?
— Как ваша фамилия?
— Голосницкий. А что?
— Ничего, Сеня. А где Петр?
— Какой я вам Сеня! — нагло заявил парень. — Что вы от меня хотите?
— Ничего особенного. Вам привет от Цыгана.
— Никаких цыган я не знаю! — злобно вскричал он. — Говорите, в чем дело?
— Сережу Цыгана не знаете? А про какого Цыгана вам писали? — И я предъявил ему найденную записку. Он испуганно взглянул на нее и угрюмо замолчал.
— Сидите молча. Будем ждать Петьку, — сказал я.
Голосницкий покорно сел.
Через час пришел Петр Чреватых. Он был совершенно пьян, и в таком состоянии было бессмысленно с ним говорить.
Взяв их с собой, мы вернулись в угрозыск.
Голосницкий и Чреватых поняли безвыходность своего положения. И они быстро признали свою вину.
Уже к вечеру следующего дня следствие было в основном закончено.
Сидя у письменного стола, я перелистывал еще невысохшие листы протоколов допроса, перечитывая подробные показания обвиняемых. И вся картина этого преступления во всех его деталях возникла передо мною.
Два года Чреватых, Голосницкий и покойный Гаврилов «работали» вместе. Все трое были профессиональные «домушники» и не думали менять воровскую профессию. «Работали» довольно успешно.
Но вот еще в прошлом году Цыган начал возбуждать у них тревожные сомнения. Парень перестал пьянствовать, не посещал притонов, неизвестно куда отлучался. Все это было неестественно и непонятно. Наконец, он прямо заявил Голосницкому и Чреватых, что решил «завязать узелок», то есть больше не будет воровать и даже намерен поступить на работу.
— Несчастный фраер, — заявил ему тогда Чреватых, — провались к чертям со своей работой. Противно смотреть на твою глупую рожу, маменькин сынок, юбочный хвост, собачий…
И он еще долго изощрялся.
Самое неожиданное для них было, что Цыган действительно ушел, а уйдя, не думал возвращаться. Через несколько дней бывшие компаньоны встретили его на улице с какой-то миловидной скромной девушкой. Все стало ясно.
— Знаешь, Петух, — мрачно заявил тогда Голосницкий, обращаясь к Чреватых, — эта маленькая телка, за которую он уцепился, страшнее, чем все наши марухи. Цыган не вернется, он конченный человек. Можешь мне поверить, я знаю толк в жизни и в этой… в любви.
И Цыган действительно не вернулся.
А через несколько дней арестовали нескольких знакомых воров. И как-то, когда шумная компания собралась и обсуждала эти события, известный вор Миша Хлястик, враль и выдумщик, каких свет не видел, важно заявил:
— Чижики, я знаю, в чем дело. Цыган нас продает, Цыган стучит в уголовку. Он снюхался с этой кудрявенькой сучкой, а ее брат там служит инспектором.
Наступила мертвая тишина. Польщенный общим вниманием, Миша Хлястик вдохновенно врал, тут же выдумывая самые убедительные подробности. И ему поверили.
А на другой день арестовали еще одного вора: Митеньку Соловья. Это решило все. Чреватых послал об этом записку Голосницкому, уехавшему на день за город. Голосницкий сразу приехал.
На следующий день они поджидали Цыгана у его дома. В кармане у Голосницкого была бритва.
Вечером Цыган вышел. Приятели подошли к нему и поздоровались.
— Ну, Цыган, — сказал Голосницкий в самом дружеском тоне, — черт с тобой, живи, как хочешь. Но попрощаться со своими стоит. Надо же поставить на прощанье ребятам бутылку водки.
Цыган колебался, но потом согласился. Они пошли в «хазу» около Екатерининской площади, где не раз в прошлом вспрыскивали удачу.
В «хазе» никого не было.
— Ничего, Цыган, — произнес Голосницкий, — скоро наши подойдут, пока начнем сами.
Они начали пить. Цыган пил мало и неохотно, ему хотелось скорей отделаться и уйти. Но время шло, и никто не приходил.
В комнате было накурено и душно. Молчаливый Чреватых мрачно пил водку. Голосницкий старался много говорить. Он вспоминал прошлое.
— Ты помнишь, Цыган, — говорил он, тыкая вилкой в скользкий маринованный гриб, — ты помнишь, Цыган, как мы обчистили эту квартиру в Лялином переулке? Ну, еще собака там была — овчарка. Ты помнишь, как она хватала тебя за ногу, когда мы начали выносить мешок с вещами? Хорошая была собака, умная. А? Помнишь, сколько серебра мы взяли в квартире старухи на Покровке? Хорошая была старуха, а; Цыган…
Цыган молчал. Может быть, он думал о том, что отошел от этих людей, от этих разговоров, от этой профессии, о том, как хороша теперь его жизнь, когда он уже не вор, когда все это в прошлом, когда он уже не Цыган и не домушник. Он думал о том, что Маруся ждет его в маленькой своей комнатке, что она простила ему прошлое, что у нее такие ясные смеющиеся глаза и маленький рот.
Задумавшись, он почти не слышал слов Голосницкого и удивленно вздрогнул, когда раздался сиплый голос молчавшего все время Чреватых:
— Что ты, Сеня, говоришь, ему ведь теперь не до нас, мы для него рылом не вышли. Они теперь интеллигенция, а мы что? Так… шпана.
— Интеллигенция? — рявкнул Голосницкий, и глаза его налились кровью. — Чистенький стал, сволочь, честненький… А мы ворье, шпана? Ах ты гадина! А Митю продал? Ребят продал? Всех нас, сука, продать хочешь!
И, встав, он вплотную приблизился к Цыгану, продолжая ругать его, страшно уставившись выпуклыми пьяными глазами и размахивая сжатыми кулаками.
— Да что ты на него глядишь? — Чреватых поднялся и, подойдя к Цыгану, необыкновенно быстро и крепко ударил его в лицо. Цыган вскочил, но на него набросились оба, свалили его, и он, падая, увидел, как в дымной угаре накуренной комнаты молнией блеснуло лезвие бритвы, которую выхватил из кармана Голосницкий.
ОТЕЦ АМВРОСИЙ
…Люди совсем непроницательные думали бы, что пламенные страсти или необычайные случайности бросили этого человека в лоно церкви.
Завсегдатаи ленинградского «Сада отдыха» хорошо знали высокую фигуру этого молодого человека, одетого всегда модно, даже с некоторой претенциозностью.
Он неизменно бывал один. Лениво развалясь в креслах эстрадного театра, он небрежно слушал программу, разглядывал публику и имел обыкновение пристально и не мигая смотреть в упор на нравившихся ему женщин.
Шел 1927 год. Весь «цвет» ленинградских нэпманов собирался по вечерам в «Саду отдыха».
По аллеям с важным видом в сопровождении разодетых, раскормленных, на диво выхоленных жен ходили сахарные, шоколадные и мануфактурные «короли».
Все они, неизвестно откуда и как появившиеся в годы нэпа, старательно подражали в своих манерах старому петербургскому «свету», вдребезги разгромленному революцией и гражданской войной.
Вечерами они любили собираться большими и шумными компаниями в модных ресторанах и кабаре, выбирали по карточкам блюда, барственно покрикивали официанту: «Эй, поскорее, отец!», делали замечания почтительно склонившемуся метрдотелю и неистово аплодировали артистам, приглашая их потом к столу и с удовольствием играя роль меценатов.
Пьянея, они начинали безудержно хвастаться своими коммерческими талантами и успехами, любили называть себя «солью земли», и нередко можно было слышать, как какой-нибудь обрюзгший нэпман в седых бобрах презрительно говорил случайному бедно одетому прохожему:
— Не толкайтесь, пожалуйста! Это вам не восемнадцатый год.
К концу программы молодой человек уезжал из «Сада отдыха» во Владимирский клуб. Там его встречали как дорогого и почетного гостя. Поужинав, он переходил в «золотую комнату» и начинал игру. Размеренно и спокойно он ставил крупные суммы под бесстрастные выкрики всегда невозмутимого, корректного крупье.
Обычно молодой человек проигрывал. Но по выражению его лица трудно было определить, каков результат игры. Он не бледнел, не раздражался, не был возбужден.
Уже на рассвете он покидал Владимирский клуб и возвращался домой, в один из переулков Петроградской стороны. Город окутывала бледная мгла рассвета. Мягко цокали копыта лошади по торцовой мостовой. Подъехав к дому, молодой человек щедро расплачивался с лихачом и проходил к себе. Он жил один в небольшой уютной квартире из двух комнат. Белая визитная карточка была приколота у звонка. Четкими закругленными буквами на ней было отпечатано:
Молодой человек открывал дверь и входил в теплый сумрак передней. Через полуоткрытую дверь лестничной площадки свет пробивался тускло и неуверенно, выхватывая из темноты кусок ковра, ветвистые оленьи рога, соломенное кресло. Потом дверь захлопывалась. Питиримов проходил в комнаты — небольшую кокетливую спальню с низкой широкой кроватью, похожей на ладью, и полукруглую темную столовую с массивной дубовой мебелью.
Он медленно раздевался, ложился в постель, закуривал папиросу. В квартире было тихо. Огонек папиросы описывал в темноте мерные полукруги от изголовья к пепельнице на ночном столике и обратно. Потом папироса гасилась. И Питиримов засыпал.
Никто не знал, чем он занимается. У Питиримова было много знакомых, но никого он не посвящал в свои дела.
В доме считали, что он биржевой маклер. Близкие ему женщины были уверены, что он крупный инженер-изобретатель. Во Владимирском клубе почтительно подозревали, что он талантливый шулер крупного полета. Но он не был ни тем, ни другим, ни третьим. Он даже не был Питиримовым, хотя и носил эту фамилию. Несколько лет тому назад он был «Витькой Интеллигентом» и принимал участие в уличных налетах. Тогда он был еще совсем молод, и ему нравилась эта профессия. Ночью он и его товарищи неожиданно подбегали из-за угла к запоздалому оторопевшему прохожему или влюбленной парочке, привычные руки мгновенно снимали шубы, кольца, часы.
Недоучившийся гимназист Витька Интеллигент происходил из богатой купеческой семьи. Еще юношей он свел знакомство с преступным миром, усвоил воровской жаргон, посещал притоны. Внешний лоск и некоторая начитанность сначала вызывали там враждебное недоумение, а потом снискали к нему уважение и доброжелательный интерес. И часто где-нибудь в воровском притоне или в курильне опиума Виктор проводил целые ночи в обществе громил, карманников и проституток. Он жадно выслушивал рассказы об их похождениях, при нем происходил дележ «барышей», при нем обсуждались и вырабатывались планы новых ограблений.
Иногда Виктор читал стихи. Мечтательно запрокинув голову, он нараспев читал Гумилева. Читал он хорошо.
Тогда в душной подвальной комнате становилось тихо. Юркие карманники с Сенного рынка, лихие налетчики из Новой деревни, серьезные, молчаливые «медвежатники» — специалисты по взламыванию несгораемых касс, — их спившиеся, намалеванные подруги жадно внимали певучей, грустной музыке стихов.
Так прошел год. И Виктор задумал новое дело: грабить прохожих не просто, как раньше, а с мистикой, с психологией. Были сшиты белые саваны с черными крестами и маски для лиц.
Ночью Виктор и его товарищи прятались где-нибудь у городского кладбища. Появляется прохожий. Ночь. Тишина.
И вдруг прямо с кладбищенской стены тихо слезает одно, два, три привиденья. Прямо направляются к прохожему.
Сдавленный крик. Обморок.
Дело оказалось прибыльным и верным. Почти всегда обходилось без лишнего шума. Раз только одна женщина, упав на тротуар, так и не встала: разрыв сердца.
Но через несколько месяцев уголовный розыск набрел на след «белых саванов». Троих арестовали. Виктор успел скрыться и уехал в Крым. Там он провел несколько месяцев.
Потом он приобрел документы на имя Питиримова и вернулся в Ленинград. Нэп был в расцвете. Сергей Георгиевич Питиримов снял квартиру, зажил солидно. Он приобрел широкие знакомства, всюду бывал, удачно участвовал в нескольких аферах, посредничал в даче и получении взяток.
Однажды помог реализовать фальшивые червонцы. Но потом испугался и больше не продолжал.
Чем дальше, тем больше приходил он к заключению, что всякая афера, всякое преступление неизбежно приведут в тюрьму. А тюрьмы не хотелось.
Связи со стареющими богатыми женщинами опротивели. Да и молодости прежней уже не было. Надо было найти какой-то иной выход. И этот выход нашелся совершенно случайно.
Это произошло весной. Питиримов как-то поздно засиделся в ресторане со своей дамой. Когда вышли на улицу, было совсем тихо. Белая ночь была призрачна и тревожна. Почему-то хотелось говорить шепотом. Решили пойти пешком.
В одном из переулков, недалеко от центра, Питиримов и его дама услышали доносившееся откуда-то церковное пение. Подошли ближе и остановились у входа в церковь. Сквозь распахнутые церковные двери тепло мигали восковые свечи, тускло отражаясь в золоте икон.
— Знаете, Сергей Георгиевич, — воскликнула его спутница, — ведь сегодня пасха, заутреню служат!.. Ах как интересно, пойдемте посмотрим!
Они вошли в церковь. Служба шла чинно, торжественно. У входа какая-то личность бойко торговала церковными свечами. Потом старухи выстроились в очередь святить куличи.
Сергей Георгиевич внимательно следил за происходящим. Он никогда не был верующим. Еще в гимназии на уроках закона божьего он всегда играл в перышки.
Но здесь он с интересом наблюдал. Уже потом, на следствии, Питиримов мне рассказывал:
— Знаете, вот тогда, в церкви, я подумал, что религия — это единственный вид мошенничества, которое может пройти безнаказанно. И потом даже весело: люди, которых ты обманываешь, не только не жалуются, не заявляют в уголовный розыск, не бегут к прокурору, но еще и деньги платят и смотрят на тебя, как на святого… Нет, в самом деле, мне это сразу понравилось.
И после этой пасхальной ночи Сергей Георгиевич добросовестно просидел шесть долгих месяцев над богословскими книгами, евангелием, житиями святых. Он готовился к новой профессии.
У него появились новые и странные знакомые: спившиеся дьяконы, попы-расстриги, бывшие монашки, церковные регенты, игумены и настоятели. Он познакомился с городским духовенством, участвовал в церковных диспутах, добыл себе новые документы об окончании какой-то духовной семинарии.
Так незаметно промчались лето и осень. И уже грянули крещенские морозы, когда на амвоне Павловской церкви впервые появилась высокая, стройная фигура нового священника — отца Амвросия. Бледное лицо, горящие глаза фанатика, взволнованные проповеди быстро создали ему популярность. Истерические прихожанки, кликуши, торговцы с Сенного рынка, вороватые церковные нищие дружно восхваляли на все лады святость, мудрость и прозорливость отца Амвросия. Уже из других церквей приходили смотреть новую знаменитость и слушать его зажигательные проповеди.
Отец Амвросий ликовал. Все больше ему нравилась новая профессия, все щедрее становились даяния верующих.
Он переменил квартиру, по-прежнему жил одиноко. Иногда он снова надевал штатское платье и ездил встряхнуться. Встречая старых знакомых, он только улыбался в ответ на их расспросы, где пропадает, и скромно отвечал, что ведет теперь замкнутый образ жизни, так как работает над одним серьезным изобретением.
Потом он снова превращался в отца Амвросия.
Прошел еще год. Все более крепла популярность отца Амвросия, непрерывно росли его доходы. И все шло хорошо. Крах пришел, как всегда, неожиданно. Отцу Амвросию понравилась одна совсем еще юная девушка, певшая иногда в церковном хору. Ничего в этом не было необычного, и многочисленные романы отца Амвросия с прихожанками не только сходили гладко, но и в немалой степени способствовали его популярности. Но на этот раз не повезло. Девочка, едва достигшая четырнадцати лет, заупрямилась. Ее упорство еще больше распалило отца Амвросия. И однажды, заманив ее в церковную сторожку, он овладел ею насильно. Девочка вернулась домой в слезах и все рассказала матери. Забыв о боге, религиозная мамаша побежала к прокурору. Началось следствие.
Отца Амвросия арестовали. Он упорно отказывался сообщить данные о своем происхождении, отрицал свою вину, плакал, путался в показаниях.
Через несколько дней после его ареста, когда отца Амвросия вели во дворе дома заключения на прогулку, из окна одной камеры раздались приветственные крики:
— Витька, сукин сын, здорово! Сколько времени не виделись, чертова кукла! Ты чего это в рясу нарядился?
Кричал один из заключенных, бывший грабитель, Митька Косой, когда-то участвовавший в шайке «белых саванов».
И все выяснилось. Страница за страницей была перелистана и прочтена книга жизни отца Амвросия — Сергея Георгиевича Питиримова — «Витьки Интеллигента» — купеческого сына Витеньки Храповицкого.
А в Павловской церкви появился новый священник, щупленький старенький отец Мефодий. И хотя он всегда завидовал успехам отца Амвросия, страшно не любил его и называл раньше не иначе как «Иродовым семенем» и «стрекулистом», но в первой же своей проповеди заявил, печально потряхивая неказистой рыжей бороденкой:
— Братья и сестры во Христе. С тягостной вестию пришел я к вам. Духовный пастырь наш, наш кедр ливанский, отец Амвросий, томится в узилище Иродовом за веру свою, за благочестие… Аки святой отец, томится он, и несть конца его мучениям за веру Христову! И в том зрим мы для всех благий пример…
НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ
Два года тому назад инженер Синицын женился на Валентине Сергеевне Н. После свадьбы супруги поселились в квартире Синицына в Столешниковом переулке. Через полтора года Синицын был мобилизован на большое строительство, на Север. Валентина Сергеевна, привыкшая к удобствам большого города, не захотела расставаться с Москвой. Синицын уехал один.
Он очень тосковал по жене, часто писал ей, аккуратно переводил деньги. Этих средств было вполне достаточно, чтобы Валентина Сергеевна, которая нигде не работала, могла не нуждаться ни в чем. Но она привыкла жить широко. Валентина Сергеевна была красива, взбалмошна и не привыкла себя сдерживать. Она была свободна и жила в Москве одна. Она жила в Столешниковом переулке, где нэп в те годы свил себе самое излюбленное гнездо. Здесь гуляли самые «роскошные» женщины Москвы, здесь были магазины самых дорогих вещей, здесь в маленьких кафе («Вся Москва пьет наши сбитые сливки») собирались матерые дельцы, заключая на ходу головокружительные сделки и обдумывая очередные аферы. Здесь покупались и продавались меха и лошади, женщины и мануфактура, лесные материалы и валюта. Здесь черная биржа устанавливала свои неписаные законы, разрабатывая стратегические планы наступления «частного сектора». Гладкие мануфактуристы и толстые бакалейщики, ловкие торговцы сухофруктами и железом, юркие маклера и надменные вояжеры, величественные крупье, шулера с манерами лордов и бриллиантовыми запонками, элегантные кокотки в драгоценных мехах и содержательницы тайных домов свиданий со светскими манерами и чрезмерно ласковыми глазами, грузные валютчики, имеющие оборотистых родственников в Риге, и щеголеватые контрабандисты с восточными лицами, спившиеся поэты с алчущими глазами и мрачные, неразговорчивые торговцы наркотиками — вся эта нечисть стаями слеталась в Столешников переулок, отдыхала в нем, гуляла, знакомилась, встречалась.
Валентина Сергеевна жила в этом переулке, любила его, дышала его атмосферой, встречалась с его людьми, — в сущности, она сама была женщиной из Столешникова переулка. Не удивительно, что она начала торговать собой.
Но Валентина Сергеевна была хитра и осторожна. Поэтому она не встречалась с москвичами, понимая, что это может получить огласку и испортить ее репутацию.
В маленьких гостиницах, в театрах и на дневных сеансах в кино Валентина Сергеевна знакомилась с командировочными, с провинциалами различных возрастов и профессий, приезжавшими по делам в Москву. Безошибочно, одним взглядом определяя скучающего в чужом городе «командировочного», Валентина Сергеевна вступала с ним в разговор, приглашала его к себе.
Ее манеры и внешний лоск, отдельная уютная квартира, обычные заверения, что это «первая измена», что она не смогла сопротивляться внезапно вспыхнувшему влечению, оказавшемуся «беспощадным, как стихия» (Валентина Сергеевна любила выражения в «высоком» и, как ей казалось, «поэтическом» стиле), — все это действовало безотказно.
Встречи обычно заканчивались ценным подарком «на память» и торопливым поцелуем на вокзале, где Валентина Сергеевна неизменно провожала с цветами гордого носителя «беспощадной стихии».
Конечно, Синицын всего этого не подозревал. Конечно, он получал самые нежные письма и чувствовал себя счастливым, удачливым мужем.
Перед Новым годом Синицыну повезло — подвернулась командировка в Москву. Он решил сделать жене сюрприз и неожиданно обрадовать ее новогодней встречей.
В поезде он был весел и радостен. На всех станциях он выскакивал, без конца расспрашивая, сколько километров осталось до Москвы, и страшно надоел главному кондуктору вопросом: не опоздает ли поезд.
В Кирове он выбежал из вагона и, налетев на станционный киоск с кустарными изделиями, накупил уйму каких-то шкатулок, пудрениц, зайцев и медвежат.
Рано утром он приехал в Москву. Неторопливый извозчик довез его до дома. В тот момент, когда Синицын уже расплачивался с ним, кто-то схватил его за плечо и произнес:
— Здорово, Синицын. Когда приехал? Что нового на стройке?
Синицын обернулся и увидел заместителя начальника строительства, инженера, выехавшего по делам строительства в Москву за две недели до него.
Синицын обрадовался встрече, объяснив, что приехал в Москву в командировку.
— А ты откуда в такую рань? — спросил он инженера. Тот рассмеялся, сделал таинственное выражение лица и тоном, в каком обычно мужчины говорят приятелям о своих похождениях, начал рассказывать:
— У меня, брат, такое, доложу я тебе, приключение, такой роман… Понимаешь, пару дней тому назад случайно познакомился с очаровательной женщиной. Блондинка, двадцать пять лет, отличная фигура. Умна дьявольски, темперамент такой, что… Влюбилась, как кошка, очень воспитана. Словом, прелесть, а не женщина. Ну вот, ночевал у нее. Такая, доложу я тебе, ночь… Ну, конечно, я ей дал двести рублей; она стеснялась, но взяла…
Синицын, слушая легкомысленную болтовню приятеля, невольно улыбался, и вдруг сразу какое-то темное, страшное предчувствие заставило его вздрогнуть. С трудом овладев собой, он спросил изменившимся голосом:
— А где?.. Где она живет?
Инженер, продолжая свою болтовню, спокойно ответил:
— Да вот, в этом доме.
И он указал на подъезд, в котором жил Синицын.
— А на каком этаже?
— На третьем.
Не говоря ни слова, Синицын схватил его за руку и потащил в подъезд. Со страшной силой, появившейся у него, он буквально втащил испуганного инженера на третий этаж и, указав на дверь своей квартиры, шепотом (у него вдруг пропал голос) спросил:
— Здесь?
Инженер молча кивнул. Он начал смутно догадываться о происшедшем, но так растерялся, что застыл на месте. Тогда Синицын начал бешено стучать в дверь. Говорить он не мог, но как-то странно хрипел, изо всей силы стуча кулаками и ногой в тяжелую дверь. Наконец, послышались шаги, и сонный женский голос недовольно произнес:
— Тише. Что за безобразие. Кто там?
Синицын не мог ответить. Он с трудом выдавил из себя какой-то странный звук, напоминающий скрип колеса.
Дверь открылась. Жена Синицына в шелковом халате появилась в раме дверей. Увидев Синицына и инженера, она страшно побледнела и начала пятиться назад. Синицын швырнул свой чемодан. Медвежата, зайцы и шкатулки градом посыпались на пол. Испуганный инженер почему-то вошел за ним, хотя он его уже не тащил.
Потом, так и не сказав ни слова, Синицын выхватил из кармана маленький браунинг. Он выстрелил в жену в упор. Она как-то всхлипнула и, пошатнувшись, осела на пол. Потом он выстрелил в себя.
В этом году супруги Синицыны прожили всего одну НОВОГОДНЮЮ НОЧЬ.
ГЕНЕРАЛЬША АПОСТОЛОВА
Дело, о котором будет рассказано ниже, мне пришлось расследовать осенью 1925 года. Я был тогда еще совсем молодым следователем Московского губсуда. Вокруг этого дела и тогда и в последующие годы развелось много всяческих сплетен и кривотолков, и, как всегда бывает в таких случаях, слухи обрастали всякими вымышленными, подчас просто фантастическими подробностями и деталями.
Я помню, что когда это дело слушалось в Московском губсуде, то у здания суда на Тверском бульваре собралась огромная толпа любопытствующих, и хотя было объявлено, что дело будет рассмотрено при закрытых дверях (как оно и было в действительности), публика не расходилась, и для поддержания порядка пришлось вызвать усиленный наряд милиции.
Раскрытие тайного дома свиданий, который содержала бывшая фрейлина и генеральша Апостолова, произошло при следующих обстоятельствах.
В мой следственный участок входила вся улица Горького с прилегающими переулками и с районом Белорусско-Балтийского вокзала. Этот участок считался одним из самых боевых в том смысле, что он давал большое количество разнообразных по своему характеру дел.
Так, в районе вокзала и Грузин совершалось значительное количество чисто уголовных преступлений, нередко случались убийства, имелись разного рода притоны. Я хорошо знал свой участок и постепенно его очищал. Однако у меня не было даже и мысли о том, что в моем районе функционирует широко поставленный тайный дом свиданий, притом обслуживаемый так называемыми «приличными, семейными» женщинами.
Вот почему я был удивлен, когда однажды мне позвонил по телефону товарищ из МУРа и сообщил, что, по его сведениям, в одном из переулков в районе улицы Горького функционирует тайный дом свиданий.
Он добавил, что не знает, где именно находится этот дом и кто его содержит, но как будто все это происходит во владении какого-то церковного прихода. Я поблагодарил товарища за сообщение и начал продумывать план проверки и реализации полученных сведений.
В то время на территории моего участка были три церковных прихода. Один из них находился на углу Благовещенского переулка и улицы Горького. Я лично осторожно обследовал все три прихода и остановился на последнем. Во дворе этого прихода, стоял небольшой белый двухэтажный домик. Совсем рядом кипело уличное движение, с грохотом пролетали трамваи и грузовики, стаями носились мальчишки-папиросники. В церковном дворике было тихо и пустынно. Дом принадлежал церковному приходу и еще не был муниципализирован. В первом этаже жил приходский священник, грузный седой человек.
Под предлогом распространения подписки на Большую Советскую Энциклопедию я его навестил. От подписки священник отказался и начал жаловаться на скупость прихожан.
— У нас что же, — гудел он, — центр, суета сует и Вавилон. Разве тут до бога? А вот, возьмите, отец Евтихий в Замоскворечье — другое дело, как сыр в масле катается. Кругом там народ верующий, положительный, солидный. Бывшие купцы, скажем опять же люди немолодые. Им только о боге и думать осталось. А у нас — все больше молодежь. А что с нее теперь толку для нашего церковного дела? Нехристи, как один…
Старик был прав. В церкви редко набирался народ, службы проходили уныло, и прихожан становилось все меньше.
Во втором этаже жила бывшая генеральша — Антонина Александровна Апостолова, высокая немолодая уже дама с надменным профилем и важными манерами. Бывшая генеральша жила с горничной Катей, старой девой, служившей у нее чуть ли не три десятка лет. В уютной квартире из трех комнат всегда было тихо и даже как бы торжественно. Плотные гардины и занавеси наглухо закрывали небольшой этот мирок от жизни города, упругие текинские ковры глушили шаг, старинные миниатюры на стенах, мебель красного дерева павловских времен, вычурные и неудобные кресла, диваны, секретеры — все это говорило о прошлом.
Антонина Александровна нигде не работала, и никто не знал, на какие средства она живет. А между тем она не нуждалась в средствах, хорошо одевалась и имела независимый вид одинокой, но вполне обеспеченной женщины. Она была очень религиозна и дружила с соседом священником. Нередко по вечерам спускалась она в его квартиру, и они подолгу пили чай, вспоминая старую Москву.
Она тоже отказалась от подписки на энциклопедию, но спросила, нельзя ли через меня приобрести переводную французскую беллетристику. Я спросил, что именно ее интересует.
— Что-нибудь полегче, — протянула она, — и без политики. Ну вот, скажем, Виктора Маргерита, Поля Бурже — одним словом, в этом роде…
Я обещал выяснить и сообщить ей.
За этим домом было установлено наблюдение.
Днем Антонина Александровна обычно куда-то уходила, всегда тщательно, по моде одетая, подолгу отсутствовала и возвращалась уже к вечеру. Иногда к ней днем приходили женщины и мужчины, но никогда долго не засиживались, нередко уходили порознь и время проводили без шума и музыки, без громких разговоров, смеха, танцев.
Обычно в течение суток ее навещали не более трех-четырех пар. Посещавшие ее мужчины и женщины всегда предварительно смотрели на окно, выходящее в переулок. Обычно на окне стояла лампа с зеленым абажуром. Однако дважды были зарегистрированы случаи, когда на окне была поставлена лампа с красным абажуром, и тогда люди, направлявшиеся к Апостоловой, возвращались, не заходя к ней.
Было ясно, что лампа применялась в качестве условного сигнала, своего рода светофора.
Собрав эти данные, я уже решил произвести операцию, как неожиданная случайность меня предупредила.
Как-то вечером мне позвонили домой по телефону. Говорил дежурный 15-го отделения милиции.
— Товарищ следователь, в Дегтярном самоубийство, Повесилась гражданка В-ва, молодая женщина. Оставила какую-то странную записку. Может, приедете?
Я сразу же выехал. В небольшой квартире из двух комнат жила покойная с мужем, молодым инженером. Всего два месяца назад они поженились. Жили счастливо, любили друг друга. Покойная была здоровая, красивая, молодая женщина. Было непонятно, почему она покончила с собой.
На столе лежала записка, написанная карандашом на клочке бумаги, тем полудетским, косым и разгонистым почерком, каким пишут обычно молодые неработающие женщины. Записка была адресована мужу.
«Сережа, родной мой. Я умираю потому, что не могу и не хочу тебя обманывать и не хватает силы воли все рассказать тебе, покаяться; ты был так тактичен, ты ни в чем меня не упрекнул, не спрашивал, даже сделал вид, что не заметил. Как можно после этого тебя обманывать. Не могу, не умею. Прощай, родной. Что бы ни было — знай, я любила тебя, я тебя не хотела обманывать и потому ухожу».
Я несколько раз перечитал это странное письмо. Рядом, в соседней комнате, сотрясался от рыданий муж — тихий, бледный человек с хорошим лицом и умными глазами. Он тоже не понимал, в чем дело.
Было ясно, что налицо какое-то преступление, шантаж, угроза разоблачений, И в этом направлении надо было вести следствие.
Я начал устанавливать круг знакомых покойной; узнал фамилию ее ближайшей подруги, вызвал ее к себе на допрос.
Подруга явилась. Высокая статная женщина лет двадцати пяти, одетая модно, даже несколько вычурно. Она была явно смущена и пыталась скрыть это напускной развязностью.
— Ваше имя, отчество?
— Ирина Сергеевна…
— Чем вы занимаетесь?
— Я замужем.
— Вы, кажется, были близкой подругой В-вой?
— Да, да. Мы с ней обожали друг друга. Вы не знаете, какая она была прелесть, какой чудный человек.
И Ирина Сергеевна приложила к сухим глазам кружевной платочек.
— Сколько зарабатывает ваш муж?
Ирина Сергеевна назвала скромную ставку среднего служащего.
— А на какие средства вы так одеваетесь?
Дама вспыхнула, что-то забормотала насчет умения экономить и закончила заявлением, что это к делу не относится.
Весь облик этой молодой красивой женщины, ее манеры, слишком яркий маникюр, привычка произносить слова нараспев, как бы играя, заученные движения ресниц, модное обтянутое платье, подчеркивающее формы, — все это было типично. Передо мною была «нэповская бабенка», из тех, что заполняли в те годы модные рестораны, бега, кабаре, а днем совершали по Петровке медлительный и вызывающий променад — парад выхоленных, раскормленных и разодетых самок.
Я продолжал допрос. Очень скоро обнаружилось, что Ирина Сергеевна давно дружна с В-вой, у них были общие знакомые, они были вполне откровенны друг с другом. И постепенно, шаг за шагом, передо мной вырисовывалась жизнь покойной, ее интересы, ее воспитание, даже ее первый роман. Происходя из мещанской семьи, строя все свои жизненные расчеты на «удачном замужестве», В-ва пришла в отчаяние, когда забеременела от человека, который и не думал вступать с нею в брак. И вот тогда ей пришла на помощь Антонина Александровна. Она устроила ей аборт.
— А вы знаете Антонину Александровну?
— Ну, знаю. А что?
— Ничего. Хорошо знаете, бываете у нее?
— Изредка, — тихо ответила Ирина Сергеевна, все больше смущаясь.
— Да вы не смущайтесь. Муж не узнает. Там что, дом свиданий?
— Да… нет… То есть не то чтобы… но вообще…
— А В-ва после замужества там бывала?
— Нет, она не хотела, но она боялась Антонины Александровны.
— А почему боялась?
— Боялась, что муж узнает о том, что она там раньше бывала. И я тоже боюсь… теперь все узнают… муж, знакомые, все…
И Ирина Сергеевна зарыдала уже без всякой игры, зарыдала, не вытирая слез, по-детски чмокая губами и всхлипывая сразу покрасневшим носом. Если женщина так плачет, она не притворяется. Мне стало ее жаль.
— Успокойтесь, Ирина Сергеевна, не волнуйтесь. Поверьте, никто не узнает, вам ничего не грозит.
И в тот же день с агентами уголовного розыска я явился на квартиру Апостоловой, в тихий церковный домик. В квартире были обнаружены мужчина и женщина, устроившиеся в спальне. Хозяйка и ее горничная были в столовой. Всех доставили ко мне на допрос.
Мужчина, крупный московский нэпман-мануфактурист, немолодой тучный армянин, долго не хотел давать откровенных показаний. В конце концов он рассказал:
— Иду, понимаете, по улице, устал — работаешь как зверь, и нет тебе ни отдыха, ни развлечений, — иду, понимаете, вижу старого приятеля — Скорнякова. Магазин шелка в Столешниковом. Долго не видались. Обрадовались. Ну, о делах, о мануфактуре, потом решили — надо встряхнуться. Но где, я вас спрашиваю, где? В ресторан — надоело. В кабаре — в зубах навязло. В казино — осточертело. В оперетту — опротивело. Скорняков и говорит: «Есть у меня семейный дом, высший свет, избранное общество. Хозяйка — стопроцентная генеральша. Одним словом, пошли». Пришли. Познакомились. Хозяйка — сразу кофе. Все чинно, благородно, понимаете. Скорняков говорит: «Антонина Александровна, Маринянц — мой друг, прошу любить и жаловать: мануфактурное дело на Никольской. Но, понимаете, скучает». Хозяйка и говорит: «Действительно, теперь все скучают. Ничего, я вас познакомлю, говорит, с интересными женщинами. Не заскучаете». И, понимаете, спрашивает: «Каких вы любите: блондинок, брюнеток?» Я и говорю, понимаете: «Люблю блондинок, полных блондинок, но, говорю, я — человек семейный», — «Что вы, говорит, что вы! У меня только семейные и бывают». Ну и пошло. Нина Михайловна. Заплатил сто рублей. Хозяйке тридцать. Потом Лидия Федоровна. Заплатил сто рублей. Хозяйке тридцать. Потом Мария Павловна. Заплатил сто, хозяйке тридцать. И, понимаете, все — замужние, порядочные женщины. Что и соблазняло. Ну и вот сегодня. Жена врача. Только вы, товарищ следователь, поймите, я человек женатый, у меня жена молодая, ревнивая. Скандалу не оберешься. Вы как мужчина должны меня понять…
Женщина, которая была с ним, действительно оказалась женой врача. Плача и волнуясь, она призналась, что систематически бывала у Апостоловой, которая ее знакомила с нэпманами, и она с ними сходилась за деньги в ее квартире.
— Скажите, вы вполне обеспечены, замужем, у вас ребенок, — что побуждало вас ходить туда?
— Знаете, сначала интересно было. Начиталась романов о парижских домах свиданий. А потом хотелось иметь карманные деньги на всякие мелочи, независимо от мужа. Ну, вот и получилось.
Так начало разворачиваться это дело. По фотографиям в альбоме, обнаруженном при обыске в квартире Апостоловой, по записям в ее бумагах удалось установить список женщин, которые посещали ее дом. Всего их оказалось тридцать шесть. Две опереточные актрисы, три балерины и тридцать одна домашняя хозяйка, жены своих мужей.
Антонина Александровна ловко заводила с ними знакомства. Она отлично знала этот мир дамских парикмахерских, модных портних, парфюмерных магазинов, «кабинетов красоты».
Неглупая и волевая, наглая и цепкая, она с поразительной быстротой прибирала женщин к рукам, умела расположить их к себе, вызвать на откровенность и потом связать этой откровенностью, когда нужно дать совет, сделать одолжение, польстить, в других случаях пригрозить разоблачением, припугнуть, иногда просто прикрикнуть.
Наметанным глазом она выискивала подходящих женщин, легко знакомилась с ними, приглашала их к себе. Одним взглядом она определяла жадных и безвольных, продажных, пустых и скучающих. Она предпочитала замужних потому, что знала, как боятся они огласки и как легко потом играть на этой их боязни.
С одинаковой легкостью она вербовала девушек, попавших в «беду», и зрелых семейных матрон, ищущих острых ощущений и легкого приработка. Для каждой из них у нее находились нужное слово и нужный подход.
В течение нескольких дней я допрашивал одну за другой этих женщин.
Для того чтобы не было семейных драм и всякого рода осложнений, я вызывал их не повестками, как обычно, а по телефону.
Все они, приходя на допрос, стандартно плакали, потом успокаивались, просили, чтобы не было огласки, и деловито рассказывали о подробностях. Потом, уже кокетливо улыбаясь, подписывали протокол допроса и уходили, оставив адрес верной подруги для посылки вызова в суд.
В руки Апостоловой они попадали по мотивам несложным и немногообразным: из корысти, из любопытства, в погоне за острыми ощущениями, по глупости и безволию и редко когда просто из чувственности.
Все они жили скучно и однообразно. Незаполненные трудом дни тянулись медленно и нудно. По утрам, валяясь в постели, еще нечесаные и неумытые, они перезванивались со своими подругами, хотя не знали ни дружбы, ни привязанности:
— Марго, здравствуй, дорогуша! Как ты себя чувствуешь?
— Здравствуй, Вава! Ничего. Вчера покутили в «Ампире», и, знаешь, страшно устала. Между прочим, был Сергиевский. Знаешь, у него чудесный рот. И танцует прекрасно. Как ты?
— Мы были в «Нерыдае». Ничего. Хенкин был очень мил. Сегодня иду на примерку. Ужасно тянет эта портниха.
Это был пошлый и отмирающий мирок холеных и продажных самок, видящих основной смысл своего существования в том, чтобы наряднее одеваться, вкуснее есть, роскошнее жить и больше развлекаться, а главное — жить не трудясь.
Одна из них, жена крупного инженера, с ужасом мне рассказывала:
— Понимаете, какой ужас. Вчера мы с мужем ложимся спать, и он мне рассказывает, что раскрыт какой-то дом свиданий, в котором бывали замужние женщины. Он так возмущался, так негодовал, он говорил, что всех этих женщин следует расстрелять. Понимаете, каково мне было это слышать, зная, что как раз по этому делу я должна завтра явиться к вам…
Умело действуя шантажом и подкупом, Апостолова окончательно подчинила себе большинство из них, отбирала себе часть их «заработка», заставляла их идти навстречу самым извращенным вкусам некоторых своих клиентов.
Среди мужчин, посещавших этот дом свиданий, были исключительно крупные нэпманы, семейные люди. Холостяков Апостолова боялась и не любила, называя их презрительно «петушками» и говоря, что это «самая ненадежная публика». Семейные люди ее устраивали потому, что они сами боялись огласки.
Наглость Апостоловой дошла до того, что она завербовала жену одного из своих посетителей, и однажды, явившись на очередное свидание, этот почтенный муж чуть не столкнулся со своей супругой.
Мне пришлось их обоих, и жену и мужа, допрашивать в качестве свидетелей. Было очень смешно слушать, как каждый из них просил сохранять в тайне свои показания, чтобы «не разрушить семейного очага». Для них так и осталась неизвестной роль друг друга в этом деле, потому что и на следствии и на суде их удалось допросить отдельно.
Антонина Александровна сначала запиралась, отрицая свою вину. По мере предъявления ей доказательств она давала показания. В конце концов, она рассказала все. На суде на вопрос председательствующего, как она квалифицировала свою «профессию», Апостолова ответила:
— Ну, а что же мне оставалось делать? Не в ткачихи же идти…
И она презрительно усмехнулась.
ГИБЕЛЬ НАДЕЖДЫ СПИРИДОНОВОЙ
Мавра Тимофеевна накинула на плечи полушубок, взяла ведра и пошла за водой. Деревня просыпалась, кое-где дымили трубы, сонно мычали коровы. Утро было тихое, морозное.
На реке Мавра остановилась у проруби и привычно опустила ведра. В воде ведра за что-то зацепились. Мавра глянула вниз, и у нее потемнело в глазах: в неглубокой проруби торчали пятками вверх босые, толсто налитые фиолетовым воском ноги, напоминавшие чем-то церковные свечи.
Бросив ведра, Мавра с криком побежала назад. Когда собрался народ, из проруби вытащили багром труп женщины, которую все хорошо знали. Это была Надежда Спиридонова — председатель Загубниковского сельсовета. На трупе было платье. Глаза на посиневшем лице были открыты и смотрели на собравшихся пристально и как бы недоуменно.
Труп до приезда милиции положили у проруби. И долго еще не расходилась толпа.
У Надежды не было родных. Никто не бился и не плакал у закоченевшего ее трупа. Но вся деревня молча столпилась у проруби и долго стояла притихшая, задумавшаяся. Потом толпа сдержанно загудела. Вспоминали свою председательшу, ее простые и всегда искренние слова, ее решительность, нелегкую ее вдовью жизнь.
Вечером экстренно заседало бюро Славковского райкома. Секретарь райкома Федотов, старый путиловец, говорил коротко, с трудом сдерживая волнение:
— Спиридонова, товарищи, была из лучших наших активистов. Убийство ее не случайно. Она ведь здорово прижала кулаков, крепко следила за твердозаданцами, позиций не сдавала, не жаловалась, не сращивалась. И ведь росла на глазах. Помните, как выступила на районном съезде? И слова у нее нужные находились, и не стеснялась, как это бывает с нашим женским активом. Убийц надо найти, безоговорочно найти. Распутать надо дело. А как районная милиция думает? А что наш прокурор скажет? Что следствие? Как оно идет?
Начальник районной милиции снял для чего-то и снова надел очки в роговой оправе, странно выглядевшие на его добродушном курносом лице, и сказал:
— Собственно говоря, товарищи, еще мы на след не напали. Есть у нас, правда, ценный человек — некий Иванов. Парень толковый, надежный и сам помочь нам хочет. Он убитой вроде мужа приходится, собственно говоря… Ну, жил с ней. Так вот он говорит, что убийцы не из этой деревни, собственно говоря…
— Товарищ Зуев, — резко перебила его Авдеева, районный прокурор, — что ты на бюро семейную хронику разводишь? Скажи лучше прямо: никаких нитей у тебя нет, одни потемки. Кто убил — не знаешь. За что убил — не знаешь. Когда убил — и этого не знаешь. Еще и вскрытия-то не было, а ты уж в других деревнях убийц ищешь… Не выходит это дело — и всё тут. Теперь о прокуратуре. Я, товарищи, скажу прямо. За следствие не поручусь. Сама я человек в этом деле новый, второй только год как прокурорствую. Следователь тоже только институт кончил, зеленый еще. Можем ли мы поручиться, что раскроем это дело? Прямо скажу — не можем.
— Может, товарищ Авдеева Шерлок Холмса хочет, — язвительно вступил в разговор Зуев, — так он у нас проездом, собственно говоря, не остановился…
Зуева перебили и заговорили все сразу. Наконец, Федотов призвал собравшихся к порядку:
— Спокойнее, товарищи! Авдеева права, признала честно, что не может поручиться за следствие. А ты, Зуев, зря ее лягнул. Предлагаю телеграфировать в Ленинград областному прокурору. Пусть вышлет следователя, да поскорее. Зазорного в этом ничего нет.
Я выехал через Псков в Славковский район. Авдеева меня встретила радостно. Рассказала, что следствие идет пока туго. Арестованы по подозрению в убийстве три человека, все из соседней деревни. Их подозревает некий Иванов, с которым Спиридонова была близка. Прямых улик против них нет. Двое в ночь убийства не ночевали дома, но говорят, что ездили на базар в соседний район, за тридцать километров. Третий — хулиган, имеет две судимости. Мотивы пока неясны. Вообще дело темное.
Начальник районной милиции Зуев был растерян. Он доложил:
— Понимаете, улик мало. Но путаются они во времени. Один говорит, что выехал засветло, другой — что уже луна была. И потом — зачем они в чужой район на базар поехали? Районный наш центр ближе. Ну а третий, собственно говоря, личность известная и отпетая. Без него в районе ни одна поножовщина не проходит. Связан с преступным элементом, собственно говоря, и сам два раза судился.
— А чем доказана связь двух первых с третьим?
— А пока трудно сказать. Но все из одной деревни.
— А мотивы убийства?
— У Спиридоновой пропали полушубок и валенки. Может быть, для грабежа.
— Что же, по-вашему, из-за полушубка и валенок едут убивать в другую деревню?
— Собственно говоря, пока трудно сказать, мы ведь только начали следствие. Да вот во времени путаются. — Давайте поговорим с задержанными.
Мы начали допрос. Два крестьянина, немолодые испуганные люди, действительно давали путаные ответы. Они не могли толком объяснить, зачем поехали в другой район на базар, спорили о часе выезда из деревни. Но именно в этой путанице и была своя, житейская правда. Люди редко дают точные показания, когда речь идет о времени или о зрительных впечатлениях. Поездка на базар тоже не могла служить решающей уликой.
«Известная и отпетая личность», наоборот, держалась спокойно. Молодой еще парень, но с лицом, уже опухшим от пьянства, он довольно бойко отвечал на вопросы.
Парень говорил просто, не задумывался, отвечал сразу и даже с некоторой веселостью. Не чувствовалось в нем внутреннего напряжения, которое неизбежно бывает при допросе у человека, желающего что-то скрыть и боящегося разоблачения.
Вечером мы собрались у секретаря райкома Федотова. Авдеева молча сидела в стороне, Зуев сосредоточенно пыхтел трубкой.
— Ну, каковы ваши первые впечатления? — опросил Федотов.
— Говоря откровенно, не верю я, что убийство совершили те лица, которые задержаны. Да и зачем им было убивать Спиридонову? Улик против них почти нет, а те, которые имеются, явно незначительны, случайны. Мне кажется, что убийц надо искать в той деревне, где жила и работала Спиридонова. Но кто они — пока сказать нельзя. Завтра поедем на место, попробуем выяснить.
— Вам виднее, — произнес Федотов, — одно для меня ясно: убийство имеет политическую подкладку. Иначе быть не может. Спиридонова слишком активно работала, чтобы не нажить себе врагов среди кулачья.
Было решено утром выехать в Загубниково. Со мной вызвался поехать Зуев. Авдееву решили оставить в районе. Попрощавшись с Федотовым, мы вышли из дома райкома.
Была морозная мартовская ночь. На пустынной улице редко встречались прохожие, снег поскрипывал под ногами, дышалось легко и привольно. Мы шли молча.
Вот убита Спиридонова, думал я. Нет пока никаких нитей для раскрытия дела. Даже нет определенной версии. Примерно только известно, когда и как она была убита. Но кто, зачем и почему это сделал? Спиридонова своей советской работой была ненавистна кулацкой прослойке Загубникова. Но кто из этих кулаков и как организовал убийство? Кулаки сами редко идут на это. Они предпочитают действовать через кого-то, умело направляя со стороны удар, используя личные мотивы, бытовые раздоры, низкий моральный уровень исполнителя, его зависимость и т. п.
Кого в данном случае могли использовать? Спиридонова была одинокой женщиной, но она была близка с Ивановым. Он старательно отводил следствие от своей деревни. Иванов почему-то первый и так настойчиво высказал подозрение относительно задержанных, которые, видимо, невиновны.
Чем больше я обдумывал все детали этого дела, тем чаще всплывал Иванов. У меня смутно, но все более уверенно складывались подозрения о его причастности к убийству. И я решил тщательно проверить в деревне личность и роль этого человека.
Было совсем светло, когда мы подъехали к Загубникову. Деревня была уже на ногах. На наши сани смотрели с нескрываемым любопытством, видимо догадываясь, кто мы и зачем приехали.
Избушка Спиридоновой стояла на откосе, недалеко от проруби. Когда мы осмотрели внутри избу, то не нашли ничего, указывающего на следы борьбы или крови. После осмотра приступили к допросам свидетелей.
Выяснилось, что отношения Спиридоновой и Иванова не были секретом для деревни. Иванов происходил из зажиточной середняцкой семьи. Тридцатилетний парень, он долго жил в городе и в прошлом году вернулся в Загубниково, где поселился в семье. Вскоре сошелся со Спиридоновой, но продолжал жить дома.
Иванова в деревне не было: он поехал в районный центр.
Мы направились к его избе. По дороге нам встретилась высокая краснощекая девушка с подойником, полным молока. Мы спросили ее, как пройти в избу Иванова.
— Вам, товарищи, Володьку нужно? Так его нет, он уехал. Я сестра его.
— Как вас зовут?
— Маруся. А вам зачем?
— Ну, пойдем в избу, поговорим.
Мы пошли в избу. Никого, кроме Маруси, не было.
Девушка нервно мяла в руках передник и не поднимала глаз.
— Маруся, что вы так волнуетесь? — спросил я. — Мы ведь не кусаемся. Вы расскажите нам, где вещи лежат.
Девушка вздрогнула и испуганно спросила:
— Какие вещи?
Я умышленно свел на нет острый, видимо, для нее вопрос.
— Да брата вашего вещи, полушубок его.
— Полушубок брата, — протянула Маруся и с облегчением вздохнула, — новый полушубок на нем одет, а старый вон в сенях висит.
Было ясно, что девушку испугал вопрос о вещах, но что этот испуг прошел, как только выяснилось, что спрашивают о вещах брата.
Все прояснилось. Мною овладело то особое, радостное и уверенное чувство, знакомое каждому следователю, когда он находит правильный след.
— А почему, Маруся, — продолжал я, — вы даже не спросите, зачем нам полушубок, кто мы, зачем приехали? Маруся опять потупилась и медленно произнесла:
— Знаю. Вы ведь насчет Спиридоновой приехали. А полушубок мало ли зачем; вот он, полушубок-то.
И она охотно пошла в сени за полушубком. Я остановил ее.
— Не надо, Маруся нам полушубка. И вообще нам вещей вашего брата не надо. Другие вещи нам нужны. Спиридоновой вещи. Где они?
Девушка залилась краской, закусила нижнюю губу и, запинаясь, произнесла:
— Что вы меня в дело путаете? Мне разве нужны вещи-то? Я тут ни при чем. У меня свои вещи не хуже. Я за брата не в ответе.
Она начала рыдать, выкрикивая отдельные полусвязные фразы, смысл которых сводился к тому, что она неповинна в убийстве, но о вещах знает.
Мы стали ее успокаивать. Придя в себя, все еще всхлипывая, Маруся рассказала, что накануне обнаружения трупа Спиридоновой она проснулась поздно ночью и слышала, как пришли с улицы брат и его приятель Сенька Трофимов. Они о чем-то шептались. Девушке стало интересно, и она прислушалась. Говорили о каких-то вещах, где их спрятать. Володька предложил зарыть в овине.
Потом ушли а через некоторое время вернулся Володька и лег спать.
— Утром, как нашли Надежду в проруби, — продолжала Маруся, — так я догадалась, чье это дело. Побежала в овин, а там Надеждин полушубок и валенки спрятаны. Я вечером и говорю Володьке, а он как закричит, весь красный стал: «Не твое, говорит, дура, это дело! Молчи — и точка, а то я тебе дам путевку на тот свет!»
Вместе с Марусей мы пошли в овин и нашли вещи. Они были зарыты в соломе. К вечеру приехали Иванов и Трофимов. Оба были навеселе. Увидев в избе Зуева, Иванов подошел и бойко заговорил:
— Здравствуйте, начальство. Мы к вам, а вы к нам. Так оно и получается. Я все насчет дела езжу. Так что сведения собираю. Прямо в помощники к вам записался.
Высокий плечистый парень, он прямо смотрел в глаза, широко улыбаясь губастым ртом. От смеха глаза сощурились и бегали, как мышата, юрко и беспокойно.
— Бросьте, Иванов, дурака валять! — перебил его я. — Все уже выяснено. Вы арестованы как убийца Спиридоновой. Извольте рассказывать, кто вас подослал, зачем вы это сделали.
— Меня, — зарычал Иванов, — меня подозреваете?! Я, как собака, все узнаю, помогаю — и меня же за шкуру?! Здорово живешь, дорогие товарищи! Не выйдет это.
Мы молча показали ему вещи. Иванов сразу сник, отвернулся и тихо произнес:
— Признаюсь. Наше дело. Мы убили. По пьяной лавочке. Напоили, как дураков, и послали. Теперь все скажу.
Уже к утру закончился допрос Иванова и Трофимова. Оба признались, что убили Спиридонову. В эту ночь их пригласил к себе загубниковский кулак Заливанов. Немолодой уже, грузный человек, он долго угощал парней водкой и все соболезновал Иванову:
— Выходит, Володенька, связался ты со старой бабой. Ни тебе погулять, ни жениться. Не даст тебе старая ведьма ходу. А ведь парень ты, прямо будем говорить, один на деревне. Любая девка пойдет — не нарадуется. Да и моя Фенька хоть сейчас. А девка-то что груздочек!
Он долго еще говорил. И выходило, что вся жизнь Иванова потеряна и сломана из-за связи со Спиридоновой, которая действительно уже надоела Иванову. Он хмелел, слушая злобные, обжигающие слова, и когда Заливанов заговорил, что «надо убрать Надьку» и все «обчество скажет спасибо, хоть и не будет знать, кто убил», он поднялся и вместе с Сенькой пошел к Спиридоновой. Деревня мирно спала. Снег поскрипывал под ногами, и было морозно, но Иванову казалось, что ему жарко, дышал он хрипло и тяжело.
Они долго стучали в дверь. Наконец, разбуженная Надежда подошла и спросила, кто там.
— Открывай, я это.
— Володя! — обрадовано воскликнула Надежда. — Отворю, сейчас отворю. Да ты никак опять пьян-то! Сбился ты, Володя, с пути…
Спиридонова любила Иванова. У нее не было детей, и в отношениях Надежды к Иванову было что-то материнское. Надежда прощала Иванову его пьянство, нередкую грубость, лодырничество. Она понимала, что не пара Иванову, который был значительно моложе ее, и поэтому не настаивала на браке с ним, мирилась, с раздельной жизнью.
Когда Надежда отворила дверь, Иванов и Трофимов вошли в избу. Володька сел на лавку и растерянно замолчал. Сенька выжидательно сопел.
— Володенька, опять-то ты не в себе. Все пьешь, не бросишь. Ведь сколько раз говорили.
— Да брось нудить, старая ведьма, — грубо перебил ее Володька, — надоела ты мне.
И, чувствуя за спиной одобрительное сопение Сеньки, он резко встал, подошел к Надежде и, схватив ее за горло, бросил на лавку и стал душить. Надежда тихо вскрикнула, забилась в его руках, но не могла вырваться. Сенька подбежал и начал помогать Иванову. Они вдвоем навалились на нее, глаза Надежды все шире открывались, она уже хрипела, перестала биться, умолкла.
В избе было тихо, за окном потрескивал разошедшийся мороз.
НОЧНОЙ ПАЦИЕНТ
Летом 1928 года в Ленинграде начались ограбления булочных. Они совершались довольно регулярно — через каждые два-три дня — и отличались исключительной дерзостью и совершенно одинаковыми подробностями.
Минут за десять до закрытия, то есть около одиннадцати часов вечера, в очередную булочную врывались трое вооруженных молодых людей. Они закрывали за собой дверь, и старший из них давал команду:
— Ложись на пол, лицом вниз! Граждане, прошу не задерживаться…
Продавцы, кассирша и поздние покупатели довольно организованно выполняли это распоряжение.
Тогда грабители забирали выручку и уходили, оставив в кассе следующего содержания расписку:
«Расписка. Взято взаимообразно в кассе некоторое количество денежных знаков. Точная сумма будет сообщена кассиршей после подсчета».
Меры, принятые уголовным розыском к обнаружению преступников, не давали никаких результатов. Ограбления булочных продолжались.
Тогда было решено организовать массовую засаду во всех булочных города, с тем, чтобы в каждой из них дежурили под видом продавцов агенты уголовного розыска.
Так и было сделано, и в назначенный день во всех булочных города рядом с настоящими продавцами стояли за прилавком и отпускали хлебные изделия молодые люди в белых халатах.
В этот день грабители не пришли. Решили засаду оставить и на следующий день.
Ровно без десяти минут одиннадцать в булочной на углу Бассейной и Знаменской улиц с шумом хлопнула входная дверь, и в магазин вошли трое молодых людей, вооруженных наганами.
— Руки вверх! — скомандовал один из них, — Ложись на пол, лицом вниз!..
— Руки вверх! — ответили «продавцы», также обнажив оружие. — Руки вверх, стрелять будем!..
В этот час в булочной находились две поздние покупательницы, грузные пожилые дамы.
Схватив испуганных женщин, грабители выставили их впереди себя, понимая, что сотрудники угрозыска при этих условиях стрелять не будут. Сами же они за спиной остолбеневших женщин открыли стрельбу по прилавку. Один из агентов, перепрыгнув через прилавок, бросился к ним, но выстрелом в упор был убит наповал. Кто-то из грабителей начал стрелять в люстру, висевшую в булочной. Электрические лампы лопались одна за другой. Стало темно. И, воспользовавшись этим, грабители выбежали из булочной.
Агенты выстрелили им вслед. Один из грабителей был ранен в руку, — револьвер выпал из нее, и он со стоном схватился за раненую кисть руки. Это успели заметить.
Выбежав на улицу, грабители разбежались в разные стороны и скрылись.
Было ровно одиннадцать часов вечера.
К часу ночи все многочисленные больницы, поликлиники, амбулатории и лечебницы города, а также все частно практикующие врачи были официально уведомлены о том, что при перестрелке с агентами угрозыска был ранен в руку и потом бежал опасный преступник, грабитель и убийца.
«В том случае, — говорилось в этом уведомлении, — если к вам обратится за врачебной помощью человек с огнестрельным ранением руки, ваш гражданский долг немедленно сообщить об этом дежурному угрозыска или ближайшему постовому милиционеру и оказать им содействие в задержании преступника».
И это уведомление, как и тысячи других врачей, прочел и расписался в том, что прочел, хирург больницы имени 25 Октября, доктор Арзуманян.
В первом часу ночи, сдав дежурство по больнице, доктор Арзуманян направился домой. Он жил недалеко от больницы — на улице Восстания, и потому пошел пешком.
Дома его уже поджидала жена. Супруги были недавно женаты, очень любили друг друга, и Вера Ивановна, как звали жену доктора, никогда не ложилась спать, не дождавшись мужа.
За чаем доктор рассказал жене о срочном уведомлении угрозыска, полученном в больнице.
— Очевидно, произошло что-то серьезное, — продолжал доктор, с аппетитом похрустывая еще теплым печеньем, изготовленным лично Верой Ивановной, — надо полагать… э-э-э… надо полагать, мой дружок, что речь идет о серьезном преступнике. Иначе не стали бы поднимать такой шум… И, кроме того, этот мерзавец кого-то убил…
— Скажи, милый, — вдруг спросила Вера Ивановна, — ну представь себе, что вдруг… вдруг этот человек явился бы к тебе… Что бы ты сделал? Как бы ты поступил?..
Доктор Арзуманян улыбнулся и нежно посмотрел на жену.
— Ты задаешь странный вопрос, Верочка, — ответил он, глядя ей прямо в глаза, — разве ты меня не знаешь? Я просто схватил бы этого негодяя за шиворот и потащил бы его в милицию… Однако, — добавил он, взглянув на часы, — пора спать…
Около трех часов ночи доктор проснулся. Кто-то звонил. Недоумевая, кто бы это мог в такое время прийти, он накинул халат и пошел отворять. Когда, сняв цепочку, доктор распахнул дверь, он очутился лицом к лицу с высоким молодым человеком, стоявшим на площадке, лестницы.
— Простите, ради бога, — вежливо сказал неизвестный, — но, судя по этой карточке, вы врач?
— Да, — ответил доктор, — я хирург…
Но, сказав это, он почувствовал, что дальше ему говорить уже трудно. Дело в том, что, несмотря на полумрак, царивший в передней, он ясно увидел, что правая рука человека, стоявшего перед ним, забинтована. Доктора охватил такой страх, что он пошатнулся и прислонился к стене, чтобы не упасть.
— Так вот, доктор, — спокойно продолжал неизвестный, — я еще раз приношу свои извинения, но прошу оказать мне помощь. Дело в том, что я легко ранен в руку… Такая, знаете ли, романтическая история. Любимая женщина, муж… Одним словом, вы понимаете…
— Э-э-э… Очень рад… То есть я хотел сказать… Одним словом, — проблеял доктор, сам не понимая, что он говорит, — очень приятно…э-э-э…
— Мерси, — галантно поклонился неизвестный и, не слушая дальнейшего лепета доктора, легонько отодвинул его плечом в сторону и, войдя в переднюю, аккуратно запер за собою дверь.
— Где ваш кабинет?
Доктор неуверенно поплелся в кабинет, молодой человек следовал за ним.
— Должен вам сказать, — говорил он, — что я, конечно, мог бы обратиться в любую поликлинику или амбулаторию. Но, сами понимаете, огнестрельное ранение. Начнутся расспросы, милиция… Может всплыть имя этой женщины, может пострадать ее честь… Я и решил в частном порядке… Вы меня понимаете, доктор?
— Безусловно… что за вопрос, — поспешил согласиться Арзуманян, понемногу приходя в себя.
Вера Ивановна проснулась, услышав голоса в кабинете мужа. Она оделась, вышла в коридор и вызвала мужа.
— Что случилось, — спросила Вера Ивановна, — кто это там?
— Пришел этот бандит, — запинаясь, пролепетал Арзуманян.
Вера Ивановна побледнела. Она увидела, что муж взволнован еще больше, чем она. Это почему-то заставило ее успокоиться.
— Иди к нему, — прошептала она, — а я спущусь к управдому и оттуда позвоню в милицию…
Арзуманян тускло посмотрел на жену; потом он больно сжал ей руку и сердито прошептал:
— Ты сошла с ума! Какое нам дело? Не говори глупостей. Если мы его выдадим, то завтра его сообщники зарежут нас, как цыплят. Ты не знаешь этих уголовников…
И, резко повернувшись, он ушел в кабинет. Ночной пациент встретил его подозрительным взглядом.
— С кем это вы там шептались? — спросил он, глядя на врача в упор. — Смотрите, доктор…
— Жена проснулась, — виновато произнес Арзуманян. — Я ее успокоил…
И доктор промыл рану в руке этого человека, извлек пулю, застрявшую в мякоти, и привычно сделал перевязку.
— Ну, вот и все, — оказал он, — но если появится опухоль, краснота или температура, то немедленно обратитесь к врачу. Заражение не исключено.
— Благодарю вас, — снова переходя на любезный тон, мягко произнес неизвестный, — тогда я снова зайду к вам. Вот…
И он протянул доктору деньги. Арзуманян покорно их принял.
Как только захлопнулась дверь за ночным пациентом, началась первая семейная ссора. Вера Ивановна плакала, кричала на мужа, упрекала его в трусости. Доктор пытался оправдываться, но это еще больше раздражало Веру Ивановну.
— Стыдись, — говорила она, — ты вел себя, как шкурник, как обыватель, как трус!.. Мне горько, что у меня такой муж!.. Как ты мог так поступить?..
Уже на рассвете супруги примирились. Доктор клятвенно обещал жене, что если этот человек вторично явится («А он явится, безусловно явится, вот увидишь», — говорил доктор), то он его задержит.
— Я не струсил, — продолжал Арзуманян, — честное слово, нет… Но это было так неожиданно, что я растерялся, пойми, Верочка…
На следующий день вечером неизвестный снова пришел. На этот раз дверь отворила Вера Ивановна.
— Простите, доктор дома? — спросил он. Вера Ивановна взглянула на его перевязанную руку и поняла, кто пришел.
— Дома, — сказала она, — пройдите. И проводила пришедшего в кабинет мужа. Потом она прошла в столовую и тихо сказала Арзуманяну:
— Он пришел. Я пойду к управдому. Хорошо?
— Не надо, — ответил Арзуманян. — Я сам после перевязки выйду с ним на улицу и сдам его постовому милиционеру.
Вера Ивановна согласилась. Доктор прошел в кабинет, снова промыл рану, сделал перевязку и вместе с пациентом вышел из квартиры. Вера Ивановна, волнуясь, ожидала его возвращения. Наконец, он пришел, открыв своим ключом дверь.
— Ну? — спросила она.
— Видишь ли, — промямлил Арзуманян, — дело в том… Ах, как не повезло… Одним словом, постового милиционера почему-то не оказалось на месте. Наверно, ушел куда-нибудь…
И доктор начал старательно чистить воротник своего пальто. Впрочем, в этом не было никакой нужды; воротник был абсолютно чист.
Утром, придя на работу, я увидел в приемной молодую женщину. Она подошла ко мне.
— Мне нужно к старшему следователю, — сказала она.
— Я вас слушаю. Пройдемте в кабинет. В кабинете женщина сообщила, что ее фамилия Арзуманян, что муж ее врач и что явилась она в прокуратуру для того, чтобы заявить о преступных действиях мужа, который из трусости фактически стал укрывателем преступника.
И Вера Ивановна подробно рассказала обо всем, что произошло за эти два дня.
— Я пришла к вам, ничего не сказав мужу, — продолжала она. — Дело в том, что этот человек может прийти к мужу еще раз. Поэтому есть, мне кажется, возможность задержать его.
Я записал все, что рассказала Вера Ивановна. Она подписала протокол.
— Скажите, — спросила ока, уже уходя, — что грозит моему мужу?.. Я понимаю, что он виноват, но… но мне все-таки жаль его…
В тот же вечер человек с перевязанной правой рукой был задержан в подъезде дома, в котором жил доктор Арзуманян. Он в третий раз направлялся к врачу.
Этот человек оказался матерым бандитом, имеющим много судимостей. Фамилия его была — Тимофеев, кличка — «Ленька Береговой». Он выдал двух своих сообщников, вместе с которыми совершал ограбления булочных.
Все они были преданы суду. По этому делу был также, привлечен к ответственности доктор Арзуманян. Все в зале насторожились, когда председательствующий произнес:
— Товарищ комендант, пригласите свидетельницу Веру Ивановну Арзуманян.
В зале зашептались. Подсудимый Арзуманян отвернулся от публики, насмешливо его рассматривавшей. Ленька Береговой уставился на дверь, откуда должна была войти свидетельница. Защитник Арзуманяна торопливо что-то записывал. Прокурор сдержанно улыбался.
Вошла Вера Ивановна. Она спокойно стала перед судом, но по тому, как она нервно мяла перчатку и часто переминалась с ноги на ногу, можно было понять, что она взволнована.
— Ваша фамилия, имя, отчество? — привычно спросил председательствующий. — Сколько вам лет?
— Вера Ивановна Арзуманян. Двадцать три года, — коротко ответила свидетельница. — Подсудимый Арзуманян ваш муж?
— Да.
— Объясните суду, что побудило, вас подать заявление в прокуратуру?
— Я ведь советская женщина, — просто ответила Вера Ивановна.
— Суду все ясно, вопросов нет, — заключил председательствующий.
ЧУЖИЕ В ТУНДРЕ
Товарный поезд вышел из Мурманска в первом часу ночи. Стоя в тамбуре заднего вагона, кондуктор Ивановский ежился. Ночь была холодная. Залив и город уже давно остались за поворотом, и поезд пробирался по правому берегу Колы, за которой начиналась пустынная, молчаливая тундра.
Миновали станцию Шонгуй — первую остановку после Мурманска. Когда снова затарахтели колеса и потянулись молчаливые, пустынные пространства, Ивановский туго набил трубку, присел в тамбуре и закурил. Кольца дыма тепло синели, расходились и таяли в прозрачных сумерках полярной ночи.
Паровоз засвистел — поезд проходил мимо двадцать пятого барака ремонтных рабочих службы пути, одиноко расположенного на перегоне Шонгуй — Кола. Барак стоял на пригорке, над железнодорожным полотном, и Ивановский привычно поднял взгляд вверх, на окна барака, где жили его знакомые. Он взглянул и вздрогнул. В среднем окне было ясно видно чужое, незнакомое мужское лицо. Неизвестный смотрел на поезд, прижавшись лицом к стеклу, и когда его глаза встретились с взглядом Ивановского, он стал тихо отходить в глубину комбаты, заметно прикрывая лицо рукою.
Ивановскому стало не по себе. Он хорошо знал обитателей барака и ни разу не видел этого человека.
Когда поезд подошел к Коле, Ивановский рассказал о странном человеке дежурному по станции. Сонный, сердитый дежурный неохотно выслушал Ивановского и, сплевывая в сторону, вяло сказал:
— Ну и чертовщина тебе, старому дураку, мерещится?
— Я не баба, чтобы мне мерещилось, — обидчиво ответил Ивановский. — Не первый год по дороге шныряю. Но только попомни, что неладное что-то в двадцать пятом. Ни к чему в такое время там чужому быть.
В это время машинист дал сигнал, и поезд тихо тронулся. Вскочив на ступеньку заднего вагона, Ивановский на прощанье крикнул:
— Смотри, Сергеевич, чую, что неладное у ремонтников!
Но последние слова его были заглушены стуком колес и тарахтением паровоза, развивавшего пары.
Дежурный проводил глазами хвост поезда и, стоя на платформе, оглянулся. Все кругом было знакомо и привычно. Тихо дышала морозная ночь. Вправо от станционного домика спал крохотный деревянный городок Кола. Городок был древний, еще времен господина великого Новгорода, и, пожалуй, мало изменился с тех пор. Маленькие бревенчатые домики были окружены тыном, наивно торчал деревянный купол покосившейся церквушки. Влево, за Колу, уходила безбрежная тундра, а впереди тускло поблескивала рельсовая колея.
Ночь была белая, холодная. Это была ночь под первое мая 1930 года.
«Ленинградскому областному прокурору.
Мурманска.
Сего второго мая дорожный мастер Воронин, объезжая участок пути, обнаружил в двадцать пятом бараке перегоне Шонгуй — Кола одиннадцать трупов убитых рабочих, проживающих в бараке. Все зарублены топором. Четверо из проживавших рабочих исчезли. Прошу немедленно командировать старшего следователя.
Прокурор области ходил по кабинету, заложив за спину руки (привычка, приобретенная за годы сидения в царской тюрьме), и говорил мне и старшему помощнику Владимирову, бывшему наборщику, худощавому человеку с близорукими, застенчивыми глазами:
— Шейнину выехать сегодня же. Следствие поведет междуведомственная бригада: наш работник, работник ГПУ, работник угрозыска. Дело тяжелое, а главное, его надо раскрыть как можно скорее, О ходе следствия нужно телеграфировать ежедневно. Делом заинтересовался товарищ Киров, просил информировать его о ходе следствия.
В тот же вечер скорый поезд «Полярная стрела» мчал нас к Мурманску. Кроме меня, выехала группа сотрудников ленинградского транспортного отдела ГПУ.
За Петрозаводском резко изменилась погода. Мы выехали из весеннего, солнечного Ленинграда, где еще не отзвучали майские песни и пляски, а здесь была суровая северная зима. За Кемью и дальше был снег, замерзшие реки, мрачные леса и скалы.
Мурманск тяжело переживал это убийство. Обсуждались и создавались различные предположения и догадки. Местные следственные власти тоже не пришли к каким-либо определенным выводам. Часть местных работников считала, что убийство совершено теми четырьмя рабочими, которые исчезли из барака.
Кто, когда, почему, при каких обстоятельствах — вот вопросы, волновавшие в те дни Кольский полуостров, Карелию и Ленинград.
В первый же день после приезда был произведен тщательный осмотр места преступления.
Барак, в котором жили убитые, помещался на пригорке, над железнодорожным полотном. Ниже, под насыпью, протекала река Кола, еще стоявшая в это время. Во дворе находились два небольших амбара. Трупы убитых были сложены в этих амбарах: мужчины в одном, женщины в другом. Каждый труп был прикрыт мешком.
Пятна и брызги крови и мозгового вещества на стенках амбара указывали, что умерщвление производилось тут же. Убивали колуном, которым, судя по повреждениям, наносили, удары по черепу. Были обнаружены трупы рабочих Лещинского, Семенова, Вагина, Соловьева, Новикова и женщин Новиковой и Лещинской. Кроме того, здесь были трупы колониста Заборщикова, его жены, их ребенка и их жилички Зайкиной. Заборщиковы и Зайкина жили на хуторе на расстоянии нескольких километров от барака, и было непонятно, как они тут очутились.
Из живших в бараке рабочих отсутствовали: Суворов Дмитрий, Суворов Василий, Семенов Михаил и Новиков Михаил. Двое последних были родственниками некоторых из убитых.
В комнатах барака следов борьбы и крови не было, если не считать выбитого стекла в одном из окон. На полу был обнаружен бланк анкеты для вступления в ВКП(б), на финском языке. Было странно, как попал этот бланк сюда, где все рабочие были русские.
Как было установлено показаниями родственников убитых, из барака были взяты некоторые предметы домашнего обихода: ножи, чайник, балалайка, котелок, несколько тулупов, шапок и некоторое количество продуктов.
Барак стоял одиноко. Кругом на несколько километров не было ни жилья, ни становища. Глухомань. Изредка мимо проходили поезда. И снова наступала сонная зимняя тишина тундры, сурового безлесья, ненаселенных просторов.
Мы молча производили осмотр. Как-то давили эта тишина, эта суровая обстановка, страшное злодеяние, здесь совершенное. Закончив осмотр, мы не пришли к каким-либо определенным выводам. Кроме бланка на финском языке, никаких следов убийц не было. С другой стороны, была маловероятна версия, что убийцами являются четверо скрывшихся рабочих. Решили осмотреть окрестности барака, и, прежде всего, возник вопрос, где брали рабочие воду. Протоптанная от барака к реке Коле тропинка отвечала на этот вопрос. Мы спустились к реке, и сразу нашли прорубь. Но — странное дело — она была сверху замаскирована снегом и полита водой для обледенения. Видимо, кто-то умышленно хотел скрыть следы проруби. Это была важная нить. Тут же, не уезжая из барака, мы вызвали из Мурманского торгового порта водолазов, которые вскоре приехали. Одного из них мы направили для обследования дна. Вскоре он дернул сигнальную веревку. Оказалось, что подо льдом водолаз нашел четыре мужских трупа, которые и были извлечены из реки. Это оказались трупы четырех «исчезнувших» рабочих, которые были убиты тем же способом, что и остальные рабочие барака. На голове каждого из них был мешок, надетый вроде капюшона, а к ногам, в качестве грузила, привязан метровый отрезок рельса. Стало ясно, что убийцы, для того чтобы направить следствие по ложному пути, спустили четыре трупа под лед, причем, чтобы не испачкать кровью снег по дороге от барака к проруби, завернули их изрубленные головы в мешки.
Но не только трупы были найдены подо льдом. Водолазы извлекли оттуда также серый бушлат и старую шинель кавалерийского образца с пометкой: «Харьков. 1924 г.». Эта шинель имела еще одну странную особенность: вся спина ее была прожжена. Огромная дыра зияла, как черная рана, и края ее были рыжие, обуглившиеся. Видимо, один из убийц был одет в эту шинель, и так как она была слишком «пометлива», он решил от нее избавиться.
А в Мурманске нас ждали любопытные новости: в этот день в местный угрозыск приехали из тундры на собаках два лопаря — Ванюто и Дмитриев, рассказавшие о странном происшествии, которое с ними приключилось второго мая.
Они ехали днем в тундре, направляясь в Кильдинский погост. Привыкшие к безмолвию и пустынности тундры, лопари километрах в пятнадцати от Мурманска почуяли запах дыма; не каждый день в тундре случаются встречи, и лопари повернули на этот запад. Вскоре они подъехали и увидели трех мужчин, сидевших у разведенного костра. Неизвестные жарили баранью тушу. По обычаю тундры, лопари подошли к ним и вежливо приветствовали неизвестных, спросив, не нужна ли в чем-либо их помощь.
В ответ неизвестные, выхватив три обреза, навели их на лопарей и приказали ехать к городу Коле. Лопари подчинились, и неизвестные, погрузив свой багаж в сани и связав лопарям руки на спине, решили ехать. Затем они посовещались между собою и привязали Ванюто к дереву, а Дмитриева заставили ехать с ними в качестве проводника.
По дороге в Колу они встретили двух других лопарей и, сидя в санях, стали играть на балалайках, чтобы не вызвать подозрений. Около города неизвестные вылезли из саней и пошли пешком, а Дмитриева развязали и приказали ему ехать обратно. Дмитриев вернулся в тундру, развязал Ванюто, и они поехали в погост. Через несколько дней, будучи в Мурманске, лопари зашли в угрозыск и рассказали о случившемся.
— Это люди не из тундры, это чужие люди, — уверенно сказали они. — Люди из тундры так не поступают.
«Чужие» люди были значительно западнее, на станции Апатиты, там, где теперь новый социалистический город Хибиногорск. Тогда там только еще начиналась стройка, в которой принимали участие и заключенные.
В тот же вечер один из нашей бригады выехал с прожженной шинелью на станцию Апатиты.
А наутро следующего дня мы получили телеграмму:
«Шинель категорически опознана заключенными Апатитах. Она принадлежит заключенному Мишину-Гурову, осужденному киевским окрсудом на десять лет за бандитизм. Мишин-Гуров бежал совместно с другими заключенными — Грищенко, Мошавцем и Болдашовым — девятнадцатого апреля сего года. Выезжаю Мурманск личными делами, фотографиями всех».
Очередное совещание в вагоне. Дым от бесчисленного количества выкуренных папирос, споры, версии, вопросы, предположения, разгоряченные лица.
Мы уже знаем фамилии убийц. Но где они достали оружие? Где они теперь?
Трупы были обнаружены восьмого мая. Как установлено судебно-медицинской экспертизой, убийство произошло в ночь на первое мая (недаром екнуло сердце старика Ивановского, увидевшего в окне барака чужое лицо!). Побег совершен девятнадцатого апреля. Где были, чем питались убийцы одиннадцать суток?.
Начинаем проверять журнал происшествий, зарегистрированных за эти дни на участке Апатиты — Мурманск. И сразу наталкиваемся на короткую, сухую запись:
«Двадцатого апреля в 12 часов ночи машинистом товарного поезда заявлено, что горит дом колониста Вянске, находящийся в полосе отчуждения, в трех километрах от станции Лопарская. Высланная на место пожарная команда обнаружила пепелище сгоревшего дома и трупы сгоревших жены Вянске и трех ее детей. Сам Вянске находился на лесозаготовках».
Выясняем, что местные власти производили расследование по поводу пожара, пришли к заключению, что он возник «от несчастного случая», и дело «дальнейшим производством» прекратили.
Всей бригадой едем на пепелище и находим: в куче пепла три спиленных дула от винтовок, в несгоревшем сарае — шкуру от освежеванного барана и синие очки. Вспоминаем о загадочном бланке, найденном в двадцать пятом бараке, и узнаем, что эти бланки могли быть в доме Вянске — члена ВКП(б), бывшего секретаря финской национальной ячейки партии.
И все становится ясным. Бежавшие бандиты забрались в дом Вянске, где удушили жену Вянске и троих детей. Из трех его винтовок (Вянске показал, что у него в доме были три винтовки) сделали три обреза, дом и трупы сожгли, чтобы уничтожить следы преступления. Запаслись мясом на дорогу и направились дальше, к Мурманску.
В ночь на первое мая бандиты проникли в барак и убили рабочих, выводя по одному в амбар. Это устанавливалось расположением трупов, каждый из которых был переложен старым мешком. В бараке случайно обронили один из бланков, зачем-то захваченных с собою с хутора Вянске.
Весь следующий день мы передавали по телеграфу приметы и фамилии убийц для розыска и задержания.
Вот эти данные:
1. Мишин-Гуров Егор Васильевич, кулак, 1904 года рождения, осужден в 1929 году к 10 годам Киевским окрсудом за вооруженное ограбление.
2. Грищенко Григорий Федорович, 1903 года рождения. В 1929 году осужден Волынским окрсудом за вооруженное ограбление к расстрелу с заменой 10 годами.
3. Мошавец Захар Иванович, 1904 года рождения, из семьи махновца, осужден в 1929 году Киевским окрсудом за вооруженное ограбление к расстрелу с заменой 10 годами.
4. Болдашов Михаил Григорьевич, 1906 года рождения, кулак, осужден в 1929 году Борисоглебским окрсудом к 10 годам за вооруженное ограбление.
Через три дня пришла телеграмма, что в селе Грузском Киевского округа задержан Мошавец, при котором найдены документы одного из убитых рабочих.
Вслед за этим следственными органами в разных районах Союза были задержаны Мишин-Гуров и Болдашов.
Четвертого из них — Грищенко — задержать не удалось по той простой причине, что он сам был убит своими сообщниками.
Длинный, костлявый Мишин-Гуров, с лицом скопца и тяжелыми, как бы чугунными веками, на допросе рассказал мне:
— А напослед я вам про Грищенку расскажу. Слабого душевного сложения был человек. Сопля, а не бандит.
— Вы скажите, Мишин-Гуров, где он. Подробности потом, — перебил его я.
Мишин-Гуров закурил, мрачно задумался, а потом добавил:
— Когда меня в двадцать девятом году в Киеве в окружном судили за грабежи, я признанья не давал и даже своему защитнику, когда с глазу на глаз говорили, очки втер: дескать, нет, невиновен. Защитник был от казны, толстый такой, с рыжей бороденкой, при золотых часах. И очки носил золотые. Добрый был человек, вполне мне поверил и даже слезу смахнул — расстроился… А на суд вызвали свидетелей, которые мной ограблены были, и те, паразиты, нахально меня уличили.
А один такой злостный попался, что на суде на меня ногой топал, кричал и на вопрос судьи — точно ли меня опознает, — начал креститься и закричал: «Он, он, бандитская морда! Я его, злодея, до смерти не забуду!» Ну, тут мне очень даже стало обидно, что я такого жлоба живым оставил и даже тогда, когда его грабил, пальцем не тронул; и я ему с места крикнул: «Если у вас совесть есть, скажите: хоть одну плюху я вам дал или деликатно обращался?» Конечно, тут все смеяться стали, потому что этими словами я признанье дал, а этот паразит ответил: «Обращенье действительно было деликатное, но все деньги, часы, чемодан забрал и даже штаны и сапоги снял». С тех пор большое зло у меня против ограбленных. Зарок себе дал — живыми не оставлять, чтобы потом свидетелей не было… Теперь про Грищенку. Когда мы из лагеря бежали, уговор был: свидетелей не оставлять. В бараке мы всех прикончили — сдержали слово. Ночью в тундре спали, у костра. Во сне Грищенко кричать начал, плакал, бился. Я и Мошавец разбудили Болдашова и смотрели, как парень мечется. А потом я сказал ребятам, что с таким компаньоном пропадешь: или выдаст, или во сне проболтается. Ну…
Тут Мишин-Гуров жадно затянулся папиросой и замолчал.
— Где труп? — коротко спросил я.
— Там же в тундре и зарыли, — так же коротко ответил Мишин-Гуров.
Поезд из Мурманска отходил вечером. Бродя по платформе, мы увидели одного из знакомых лопарей — Ванюто. Улыбаясь, он подошел к нам и с вежливостью, такой характерной для лопарей, спросил;
— Как с убийцами? Наши лопари очень интересуются. Зачем в тундре такие люди?
Мы поспешили обрадовать Ванюто и сообщили, что убийцы найдены, что они чужие, что они кулацкие выродки и бандиты.
— Мы видели много чужих, — серьезно ответил Ванюто. — Когда Мурманск захватили белые, мы приезжали на собаках из тундры, чтобы их посмотреть. Мы сразу поняли, что они чужие. Их прогнали, и пришли тоже чужие, но эти чужие были большевики, и они сразу стали своими. Мы, лопари, их знаем и любим. И у нас есть уже свои большевики-лопари. Чужие разные бывают. Но есть чужие — совсем чужие, на всю жизнь. И эти чужие никогда не становятся своими.
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ МОГИКАН
Больше года тому назад скончался от брюшного тифа молодой талантливый инженер, технический директор одного из московских авиазаводов А. Я. Соскин. Общественность завода окружила родителей покойного вниманием, теплым сочувствием, оказала им моральную и материальную поддержку.
Завод возбудил ходатайство о пенсии, и это ходатайство было удовлетворено. Директор завода нашел и нужные слова соболезнования, и время для того, чтобы навестить растерявшихся от горя стариков.
И, может быть, единственным их утешением было сознание того, что они не так уж одиноки, что их горе разделяет многотысячный заводской коллектив, что их мальчик, их Алексей, сумел заслужить любовь и уважение своих товарищей по работе.
Но старики были окончательно ошеломлены и растроганы, когда по прошествии больше чем года после смерти их сына, в десятых числах декабря, к ним позвонил на квартиру секретарь Малого Совнаркома Белов. Назвав себя, Белов в самой чуткой и соболезнующей форме справился о самочувствии стариков и поинтересовался суммой определенной для них пенсии. Мать покойного расплакалась, сказала, что она удовлетворена и не ищет большего, но что никакая пенсия не может умалить ее горя. Белов в самых изысканных выражениях успокаивал старушку, говоря, что понимает ее состояние, а затем добавил:
— И все же, Елизавета Львовна, Совнарком считает, что назначенная вам пенсия недостаточна. Ценю вашу скромность, но не могу с вами согласиться. Нет, нет, не спорьте. Мы решили пересмотреть этот вопрос. Слишком велики заслуги покойного. Завтра я вам позвоню снова, пришлю за вами машину и попрошу вас приехать на заседание Совнаркома.
Весь вечер старики говорили о случившемся. Они были поражены и взволнованы и никак не могли понять, почему этот вопрос возник в Совнаркоме почти через полтора года после смерти сына и без всякого с их стороны заявления.
На следующий день внимательный товарищ Белов позвонил снова. Все тем же тихим грудным голосом поздоровался он с Елизаветой Львовной и сообщил, что заседание Малого Совнаркома перенесено.
— А пока, Елизавета Львовна, — продолжал он, — мы решили обеспечить вас продуктами. Дано указание нашей товарной базе об отпуске вам всего необходимого по твердым ценам. Пожалуйста, не стесняйтесь, не будьте слишком щепетильны. Из базы вам позвонят.
И действительно, через час позвонил какой-то человек и, назвавшись заведующим товарной базой Совнаркома, сообщил, что им получено распоряжение о снабжении семьи покойного всем необходимым. Он просил сделать заказ по телефону.
Заведующий оказался еще более предупредительным, чем Белов. Тут же, не отходя от телефона, он уговорил Елизавету Львовну сделать заказ на всевозможные продукты — от мяса до яиц включительно, тут же называл ей фантастически дешевые, сверхтвердые цены этих продуктов, и когда вконец растерявшаяся старушка заявила, что больше ей ничего не надо, то он с трогательной настойчивостью умолял ее заказать еще какао и шоколад.
Приняв заказ, он сказал, что скоро позвонит, когда и куда приехать за продуктами.
Однако после этого разговора у Елизаветы Львовны родились какие-то неясные сомнения. И, будучи близким мне человеком, она позвонила по телефону и рассказала мне о странных происшествиях последних дней, о Белове и о добряке заведующем, предлагающем какао и шоколад. Я сразу сказал ей, что здесь имеет место или очень циничное хулиганство, или афера, и решил выяснить это дело. Прежде всего, я позвонил в комиссию персональных пенсий СНК и сразу установил, что фамилия Белова пользуется там печальной популярностью. Мне рассказали, что в последнее время какой-то Белов звонит семьям погибших заслуженных товарищей, мистифицирует их, говорит от имени Совнаркома, обещает какие-то продукты по твердым ценам, и когда поверившие ему лица приходят в назначенное место за этими продуктами, то он просто-напросто отбирает у них деньги и скрывается.
Я позвонил заместителю начальника МУРа, который командировал на квартиру Соскиных сотрудника угрозыска. Как раз когда он приехал, снова раздался телефонный звонок и «заведующий базой» сообщил Елизавете Львовне, что продукты приготовлены и он просит ее приехать за ними в Андроньевский переулок, где будет ее поджидать у ворот такого-то дома.
Вместо Елизаветы Львовны поехал сотрудник, который быстро обнаружил в указанном месте элегантную фигуру пожилого человека, весьма задумчиво расхаживавшего у ворот условленного дома.
— Здравствуйте, Леонид Яковлевич, — приветливо обратился к нему сотрудник, — не меня ли вы поджидаете? Я тоже давно вас ищу.
Вечером я беседовал с задержанным жуликом, оказавшимся Леонидом Яковлевичем Иноземцевым, пятидесяти восьми лет, имеющим семь судимостей за мошенничество.
Передо мной сидел прилично одетый тихий человек. Его лицо дышало тем чрезмерным благородством, которое всегда возбуждает подозрение.
Венчик седых кудрей обрамлял его полысевшую голову, губы пресыщено отвисали, длинный унылый нос говорил о склонности к легкой грусти и размышлениям.
Леонид Яковлевич оказался человеком с солидным образованием, бывшим гусаром и лингвистом. Он свободно владел английским, немецким и французским языками. Но еще с юных лет его влекло к аферам.
— Странный у меня характер, — охотно рассказывал он мне, задумчиво выпячивая нижнюю губу, — не люблю, знаете, работать. Тянет к мошенничеству. Не буду скромничать, у меня немалые в сей области стаж и квалификация. Начал еще до революции, но тогда так, больше для забавы. Например, в тысяча девятьсот девятом году, будучи студентом Высшего технического училища, решил как-то летом пошутить. Звоню, знаете, приставу Петровско-Разумовской части Пшедецкому и говорю: «Господин пристав! С вами говорит комендант Большого Кремлевского дворца князь Одоевский-Маслов». — «Слушаю, ваше сиятельство. Рад служить». — «Господин пристав, предупреждаю вас: в Петровско-Разумовское поехал инкогнито великий князь Иван Константинович. Одет в студенческую тужурку. Вы там смотрите, чтобы не вышло чего — головой отвечаете!» — «Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство». Ну, и поехал. Только сошел с паровичка, за мной двое в штатском идут. Потом к ним присоединяется пристав. Иду, не обращаю внимания. Стал у пруда. Любуюсь природой. Подходит пристав. «Скажите, говорит, молодой человек, как нравится вам наша природа?» — «Да, отвечаю, нравится». — «А не угодно ли, спрашивает, на лодочке по пруду покататься? Уж очень вы мне как-то симпатичны!» — «Угодно, говорю, угодно». Сразу меня, знаете, посадили в лодку, пристав лично за весла взялся — и ну катать. Потом пригласил меня обедать. Пошел. Прекрасный, знаете, обед закатил. С шампанским. А потом и говорит: «Люблю, говорит, студентов, ваше высочество… люблю…» После обеда выстроил всех городовых, устроил в мою честь парад… Честное слово!!!
Мечтательно закатив глаза. Иноземцев продолжал рассказывать:
— …Да, знаете, было времечко!.. Молод я был, любил позабавиться. Помню, раз, гусаром уже будучи, полковником нарядился. А потом и пошло. Революция. Тут еще у меня семейная драма произошла. Женат я был. Жена очень меня ревновала; я действительно кутилой был ужасным. И вот однажды пришел домой, а она вошла с бокалом, наполненным какой-то жидкостью… «Пью, говорит, Леонид Яковлевич, ваше здоровье!» И выпила залпом, Оказалось, что в бокале сулема. Через два часа скончалась… Ну, а потом совсем опустился. Пьянство, женщины, кутежи. Денег не стало. Решил применить юношеские способности…
— А откуда, Леонид Яковлевич, вы доставали адреса пенсионеров?
— Из газет. Аккуратно, знаете, делал вырезки похоронных объявлений. Если завком и ячейка сочувствие выразили, сейчас же вырезочку делаю. Полгода, год выжду и звоню. Большей частью удавалось. Человек у сорока деньги взял. Учел я, знаете, что население у нас привыкает к чуткости. Ну, вот и играл на этом…
И Леонид Яковлевич продолжал рассказывать. Он знал десятки способов обмана, вымогательства, шантажа. Он привозил посылки с фруктами от родственников из Крыма, обещал пенсии, советовал академикам вступать в какие-то группы по самозаготовкам, передавал приветы от родных я проделывал многое другое.
До трех тысяч в месяц зарабатывал предприимчивый гусар и сравнительно удачно ускользал от ответственности — всего семь судимостей после революции.
Продолжая рассказывать, этот представитель вымирающего племени «кукольников», шулеров и мошенников-профессионалов, этот последний из могикан с грустью произнес:
— …Но должен сказать вам прямо: стар уже стал, уставать начал. Пора на отдых. Да и тяжело работать стало. Публика не та, что прежде… Угрозыск покою не дает!
И он недружелюбно покосился на сидевшего тут же сотрудника МУРа.
РОМАНТИКИ
Несколько лет тому назад мне довелось побывать в одном из районов Воронежской области. Один из местных работников — H. — покончил с собою, бросившись под поезд. Месяца через два после его похорон в районе кто-то пустил слух, что Н. вовсе не покончил с собою и что в действительности он убит и уже мертвым был подложен под колеса поезда, чтобы таким путем симулировать самоубийство или несчастный случай.
Как всегда бывает в таких случаях, слух этот распространился быстро, расползаясь во все стороны и липко обрастая все новыми подробностями. В конце концов, об этом стало известно в Москве. Мне было поручено выехать на место и произвести расследование.
По обстоятельствам дела возникла необходимость в эксгумации, то есть извлечении из могилы и вскрытии трупа Н. Поэтому я пригласил П. С. Семеновского, одного из старейших и опытнейших московских судебных медиков, поехать вместе со мной.
Приехав в Воронеж, мы решили направиться дальше на машине. До района было около ста пятидесяти километров. В Воронеже нам сказали, что дорога хорошо укатана и снежных заносов нет. Мы рассчитали, что если выедем вечером, то к ночи попадем в район.
Стоял тихий зимний вечер, когда мы на маленьком «газике» выехали из Воронежа. В машине было тепло и уютно, дорога и в самом деле оказалась в хорошем состоянии, мы быстро мчались вперед.
Когда вместе сходятся следователь и судебный врач, а впереди у них дальняя ночная дорога, им всегда найдется, о чем поговорить.
Петр Сергеевич почти сорок лет провел в анатомическом театре, он был умным и вдумчивым свидетелем многих происшествий и человеческих драм и так много возился с покойниками, что начал отлично разбираться в психологии живых. Пока он рассказывал мне о многом, что ему довелось увидеть, услышать и разгадать за анатомическим столом, совсем стемнело и неожиданно разыгралась метель. Сразу потускневший свет автомобильных фар, казалось, был не в силах пробить плотную, упругую пелену густо падавшего снега. Дорогу стало заметать на глазах, и машина продвигалась вперед неуверенно, как бы ощупью. Хлопья снега бились, как белая мошкара, о переднее стекло машины. Впереди, по бокам и сзади неистово плясала, свистела и пела снежная пурга.
Я всегда любил зимнюю ночную дорогу. Я любил ездить в дровнях ясной морозной ночью, когда чуть потрескивает под полозьями снег, ласково пофыркивают лошаденки встречных крестьянских обозов и в небе стынет молчаливый месяц. Но вот уже нет и обоза и вокруг опять тишина, какая бывает только зимней ночью в пути и когда кажется, что нет и не будет конца этим молчаливым снегам, и этой белой дороге, и этому звездному ночному небу. Тогда как-то особенно прозрачно бегут мысли, воспоминания возникают одно за другим, и, улыбнувшись тому, что давно уже пережито и почти забыто, с любопытством пытаешься заглянуть вперед.
Но совсем другое дело быть застигнутым метелью, ночью в незнакомой местности, когда машина вязнет в снегу и контуры дороги начисто стирает, как резинкой, снежная вьюга.
Мы остановились и начали совещаться. Шофер предложил переждать, но, взглянув на небо, мы поняли, что это бесполезно: метель разыгрывалась все сильнее. И, наконец, нам следовало торопиться в район, где нас ожидали и где все было приготовлено для вскрытия могилы. Мы снова двинулись вперед, часто останавливаясь и проверяя, не сбились ли с пути. Стало холодно, очень хотелось есть. Кроме того, кончились папиросы. Машина часто вязла в снегу, и тогда мы ее с трудом вытаскивали на руках, набирая снег в сапоги. Ноги мерзли, и все усилия согреться не приводили ни к чему.
Неожиданно впереди показались какие-то дома. Маленький спящий городок сумрачно возник перед нами. Кривые, занесенные снегом улицы, черные дома с наглухо задвинутыми ставнями и сплошная белая пелена падавшего снега. Мы выехали на базарную площадь с покосившейся каланчой. Единственный постовой милиционер, завернувшийся с головой в огромный тулуп, спал жестоко и беспробудно. С трудом мы растолкали его.
Оказалось, что мы сбились с пути и попали в город Бобров. До района, куда мы направлялись, было километров сорок. Отогревшись в районной милиции, мы поехали дальше. Верховой показывал нам дорогу.
Только к двум часам ночи мы приехали. В квартире районного прокурора нас угостили горячим чаем. Пришли секретарь райкома, начальник политотдела МТС и еще кто-то. Чтобы не вызвать лишних толков в селе, мы решили вскрыть могилу ночью: в деревне не любят, когда тревожат покойников.
В три часа мы поехали на кладбище. Спотыкаясь о занесенные снегом могилы и кресты, мы с трудом отыскали могилу Н. Замерзшая земля поддавалась туго, лом, ударяясь о нее, звенел. По-прежнему свирепствовала метель, Мы работали при свете автомобильных фар. Неба не было видно, оно сплошь было затянуто белой завесой метели.
Наконец, лом глухо стукнулся о деревянную крышку гроба. Мы с прокурором спрыгнули в могилу и начали протягивать под гроб веревки. Потом вытащили гроб наверх, отодрали верхнюю крышку и увидели труп Н. Он еще сохранился, хотя рот, глаза и ноги были уже разъедены. Семеновский достал инструменты и приступил к вскрытию. Мы молча следили за его работой. Всем нам было как-то не по себе. Необычная обстановка, и эта зимняя ночь, как бы корчившаяся в судорогах метели, и усталость после тяжелой дороги брали свое. Покойник, которого привычно поворачивал и осматривал Семеновский, синевато отсвечивал под лучами автомобильных фар. Старые кладбищенские клены, раскачиваемые сильными порывами ветра, то и дело кланялись нам. Они скрипели и шуршали ветвями, как бы шепча молитву. Время от времени хлопья снега падали с них на лицо покойника, и тогда кто-нибудь из нас сметал их перчаткой.
Я невольно пытался себе представить судьбу H. — как он смеялся, двигался, говорил. Какой он был человек, как жил с женой, любили ли его соседи? Словом, хотелось представить себе его живым. Из этого ничего не получалось. Покойник как бы наглухо заслонял все, что в нем когда-то жило. Я задумался.
В этот момент внезапно послышался скрип шагов. Обернувшись, мы увидели странную фигуру, которая быстро надвигалась на нас. Небольшой человек с белой заснеженной бородой, в странной заячьей шапке-ушанке приближался к нам. Больше всего этот человек походил на деда-мороза, каким его рисуют дети. Мы с удивлением смотрели на него.
— Кого это несет в такую пору? — произнес тихо прокурор.
— Может быть, кладбищенский сторож? — спросил я. Мне никто не ответил. Наконец, неизвестный подошел и, отряхивая с бороды снег, весело произнес:
— Ну и погодка, а я уже боялся, что опоздаю.
— Товарищ Павлов! — обрадованно вскрикнул прокурор и бросился к пришедшему. — Откуда, какими судьбами?
— Очень просто. Узнал, что у вас интересное вскрытие, из Москвы Семеновский приезжает. Ну, я вот взял ноги в руки и пошел.
Прокурор ахнул. Обратившись к нам, он разъяснил, что пришедший — судебно-медицинский эксперт Павлов из соседнего района и что пришел он пешком, сделав тридцать километров в метель. Доктору Павлову было семьдесят два года.
Нас познакомили. Когда мы выразили свое удивление тем, как он мог в такую погоду рискнуть пешком пойти сюда, он ответил:
— Ну что особенного. Люди мы здоровые, молодые, ко всему привычные.
И он начал оживленно расспрашивать Семеновского о результатах вскрытия.
Потом, когда все было закончено и оказалось, что Н. покончил с собою (все железнодорожные повреждения на трупе носили прижизненный характер), мы отправились на отдых. На ночлег нас устроили всех вместе, но Павлов и Семеновский так и не легли спать. Всю ночь два старых судебных медика говорили о своем. Я задремал. Не обращая на меня внимания, старики с увлечением продолжали разговаривать. Они не виделись лет двадцать и торопились поделиться своим опытом за эти годы.
Павлов жадно слушал Семеновского, задавал вопросы, что-то записывал. Этот человек, проживший семьдесят два года, был увлечен своей профессией, как студент-выпускник. Ему казалось естественным и обычным, что он прошел пешком в пургу огромное расстояние лишь для того, чтобы повидать своего коллегу из Москвы. Он не чувствовал утомления и всю ночь проговорил с Семеновским.
Семеновский тоже забыл об усталости, о бессонной ночи, о промокших ногах, о тяжелой дороге и о многом другом. Они были молоды, эти старики.
Засыпая, я подивился этой молодости, рожденной любовью к своей профессии, — священной, чистой и романтической любовью, которая сильнее старости, расстояния и вьюги.
ПОЖАРЫ В САРАНСКЕ
В третьем часу ночи Бочков, сторож столярной мастерской в Саранске, вышел покурить. Апрель был на исходе, но ночь стояла темная, как в сентябре. Бочков жадно затянулся папироской и уже собирался по привычке сплюнуть, как чуть не поперхнулся: из выходящего на двор столярной мастерской окна нарсуда густо валил оранжевый дым, и языки пламени с треском вились по рамам.
Бочков бросился к телефону, и через несколько минут примчались пожарные. Они быстро ликвидировали пожар, и выяснилось, что огонь возник в помещении нарсуда, где на полу оказались сваленные в кучу облитые керосином судебные дела.
Всего сгорело около сорока дел, но сохранились алфавиты и картотека, и дела нетрудно было восстановить.
Загадочный поджог суда взволновал весь город. Строились всевозможные версии и предположения. Местные следственные власти решили, что поджог учинен уголовниками не то из мести, не то из понятного стремления уничтожить судебные дела. Эту версию разделял и старший нарсудья Демидов.
На всякий случай арестовали уборщицу нарсуда Гусеву, исполнявшую одновременно обязанности сторожихи. При этом «мудро» рассудили, что если Гусева и неповинна в поджоге, то уж в халатности изобличена безусловно.
Следствие шло, как принято говорить, полным ходом, но события продолжали разворачиваться и через две с лишним недели обернулись совершенно неожиданным образом. В ночь на 16 мая снова подожгли нарсуд, причем принятая на работу после первого поджога сторожиха Стешина оказалась убитой.
И второй пожар был замечен ночью все тем же неугомонным. Бочковым. Приехавшие пожарные застали страшную картину полного разгрома суда. На этот раз сгорело около четырехсот дел. Сгорели алфавиты и картотека. Стешину убили в ее комнате, размозжив ей череп. Оттуда труп волоком тащили в канцелярию (на это указывали следы крови на полу), где его обложили делами, облили керосином и подожгли.
Был сбит со стены и выброшен за окно электрический счетчик. Настенный телефон старательно и искусно подожжен. Из камеры судебного исполнителя была выволочена на двор почему-то хранившаяся там старая перина. Письменные столы судей Демидова и Палатова взломаны топором.
Словом, была типичная картина разбойничьего налета на суд.
Пять месяцев после этого топтались на месте саранские следственные власти. Сначала было единодушно признано, что поджоги учинены какой-то загадочной бандитской шайкой. Весь вопрос сводился только к тому, чтобы эту шайку изловить. Но это не удавалось. Местный угрозыск переворошил все свои архивы, однако не находил ничего подходящего. Старший следователь прокуратуры Мордовской республики Коннов исписал огромное количество бумаги и передопросил чуть ли не весь город. Но все подозреваемые, как бы сговорившись, представляли неоспоримое алиби.
В середине сентября 1936 года Прокурор СССР предложил мне и работнику МУРа Осипову выехать на место и принять энергичные меры к раскрытию этого дела. В ту же ночь мы выехали в Саранск.
Признаться, мы ехали туда с сомнением в успехе. Очень трудно вести расследование через пять месяцев после совершения преступления, да еще такого специфического, как двойной поджог с убийством. В таких случаях время неизбежно стирает показания «немых свидетелей» и затуманивает впечатления и факты в памяти живых.
Всю дорогу мы перебирали всевозможные дела за последние пятнадцать лет. Вереницы разных преступлений и происшествий, сотни преступных типов и характеров припомнились нам, но аналогий не было. Случай в Саранске был из ряда вон выходящим.
Ночью мы приехали. Город встретил нас проливным дождем, обрывистыми ямами разрытых улиц и черными провалами окон спящих домов.
В первые же дни нашей работы выяснились очень интересные подробности.
Оказалось, что дела, собранные для сожжения как при первом, так и при втором пожаре, были взяты из разных шкафов, где они хранились. Оказалось, что шкафы с архивными и гражданскими делами вовсе тронуты не были. Оказалось, что столы судей были взломаны топором, хранившимся за шкафом, и этого никто, кроме работавших в суде, знать не мог. Оказалось, что алфавиты и картотека были взяты из стола секретаря нарсуда и больше ничего оттуда взято не было. Оказалось, что в Саранске не было… бандитских шаек, и местная уголовная хроника ограничивалась регистрацией скромных домовых краж и не очень значительных хулиганских выходок. Ясно было, что здесь действовали свои, знающие и уверенные руки.
Бывший судья Демидов вошел в комнату, где мы работали, твердыми и спокойными шагами уверенного в себе человека. Высокий, чуть сутуловатый, этот человек молча сел, как бы ожидая вопросов. У него было тусклое, ничего не выражающее лицо, застывшее, как восковая маска, и только веки на этом странном лице беспрерывно и болезненно мигали.
Я не спешил задать ему вопрос и с интересом разглядывал этого человека. Чувствуя мой взгляд, Демидов неожиданно начал зевать, протяжно, чрезмерно протяжно, как бы с удовольствием, потягиваясь и выгибая грудь, запрокинув назад голову… Так сладко и заразительно не зевают у следователя, к которому приходят в первый раз.
— Вы что, не выспались? Тогда можем отложить нашу беседу до другого раза, — сказал я.
Демидов понял, что переборщил, и поспешил заявить, что он готов беседовать и сейчас. Я приступил к допросу.
Демидов начал работать в Саранске с 1934 года. Странное совпадение: сжигались дела, возникшие с 1934 года.
— Как это объяснить?
— Чисто случайный момент.
— Допустим. Но у меня есть данные, что вы подделывали определения суда об освобождении осужденных.
— Меня удивляет такое заявление.
— Но все же: да или нет?
— Нет. Безусловно.
— Установлено, что за взятку в триста рублей вы изготовили подложные определения по делу Богачева, кулака, осужденного в тысяча девятьсот тридцать четвертом году за хищение зерна к десяти годам.
— Нет, это неправда.
— Это точно установлено.
— Покажите мне определение.
Я предъявляю ему обнаруженное мною в судебном архиве фиктивное определение об освобождении некоего Богачева, написанное Демидовым от имени своего и несуществующих народных заседателей. Он с любопытством рассматривает этот документ и после небольшой паузы, не меняясь ни в тоне, ни в выражении лица, говорит:
— Да, это верно. Я и раньше хотел сказать, но как-то стеснялся, знаете… Действительно, я совершил преступление.
И впервые его тонкие губы раздвигаются в попытке изобразить застенчивую, конфузливую улыбку. Так началось наше знакомство.
Итак, идя методом исключения, мы установили, что поджоги и убийство мог совершить только кто-либо из постоянных посетителей суда. Мы начали проверять в этом направлении одного за другим. Второй судья, Палатов, в ночь первого поджога был в выездной сессии в районе. Почему он поехал в сессию? Оказалось, что его накануне послал в сессию Демидов, который до этого собирался туда ехать сам. Почему Демидов изменил свое решение?
В начале 1936 года Демидов рассматривал дело по обвинению некоего Галушкина в краже. Галушкин был приговорен к одному году исправительных работ. Вскоре после суда Галушкин дал Демидову триста рублей, за что Демидов в приговоре после заключительных слов «приговаривается к одному году исправработ» приписал всего несколько слов: «условно, с испытательным сроком на один год». Это было грубо сделано. Другими чернилами.
Галушкин весной этого года, сидя в пивной, проговорился о ловкости демидовских рук. И собеседник Галушкина Волков подал об этом письменное заявление в прокуратуру Мордовской республики.
27 апреля в республиканскую прокуратуру затребовали дело Галушкина и обнаружили подлог в приговоре. Вызвали секретаря нарсуда Григорьеву и допросили ее в связи с делом. Демидов в это время был в выездной сессии с прокурором Агаповой и слушал дело о поджоге колхозной конюшни. Вечером 27 апреля Демидов вернулся в Саранск и договорился с Агаповой, что 28 апреля, то есть на следующий день, они опять направятся вместе в выездную сессию в район. 28 апреля Демидов утром пришел в суд. Григорьева по секрету рассказала ему о ее вызове в прокуратуру республики по делу Галушкина. И Демидов сразу изменил свое решение ехать в район. Он посылает вместо себя судью Палатова. Страх охватывает его. Он знает, что в десятках дел имеются аналогичные подлоги. Это все может всплыть, обнаружиться. И тогда — крах. Что делать? Как быть?
И по еще не исследованному до конца закону ассоциаций Демидову вспоминаются факты, которые он рассматривал накануне. Он слушал дело о поджоге. Он вспоминает все обстоятельства этого дела. Как все это просто, возможно, осуществимо! Поджог — вот оно, нужное слово, нужное действие, единственный выход, единственная возможность спасения!
И в ту же ночь горит нарсуд.
— Скажите, Демидов, почему вы не поехали двадцать восьмого апреля, как собирались, в выездную сессию?
— Судья Палатов не хотел рассматривать назначенное в этот день дело, и потому мне пришлось остаться. Поехал он.
— Палатов это отрицает. Он говорит, что, наоборот, вы не хотели ехать…
— Палатов врет.
— Показания Палатова подтверждает, однако, и Григорьева, также слышавшая, как вы говорили, что не можете поехать потому, что заняты.
— Григорьева путает.
— По словам Григорьевой, она вам двадцать восьмого апреля сообщила, хотя и не имела на это права, что была вызвана в прокуратуру республики по делу Галушкина. Это верно?
— Она мне это сообщила после второго пожара, а не двадцать восьмого апреля.
Мы производим очные ставки. Демидов изобличен. Выясняется, что еще до первого поджога Демидов уничтожил переписку по судебным делам. Это было перед ревизией. В суде накопилась разная переписка, оставленная без движения. Здесь были заявления, запросы по делам, жалобы. Демидов скрыл эту переписку от ревизии и приказал Григорьевой сжечь ее. Демидов отрицает это. Но Григорьева припоминает, что Гусева тоже видела, как сжигалась переписка. И Гусева это подтверждает. Под тяжестью очной ставки с Григорьевой и Гусевой Демидов вынужден признаться.
— Да, это было, — медленно цедит он. — Я упустил из виду. Конечно, это — преступление. Я легкомысленно поступил.
И снова на его лице появляется застенчивая улыбка.
Так пошло следствие. Одно за другим раскрывались преступления, которые совершал Демидов. Выяснилось, что он кулак, проникший обманным путем в партию и в судебный аппарат.
Первый пожар был сразу замечен и быстро ликвидирован. Сгорела незначительная часть дел. Надо спешить.
Демидов каждую ночь приходит в суд. Но новая сторожиха Стешина, как назло, не уходит из здания, ночует, здесь же. Каждую ночь Демидов приходит в суд и пугает крестьянскую девушку. В три-четыре часа ночи он стучит в ее каморку:
— Ксения, ты еще жива? Тебя еще не убили?
Стешину пугают эти ночные визиты. К ней приезжает повидаться из деревни мать. Дочь рассказывает матери об этом. Она плачет и говорит, что ей страшно, что Демидов ходит неспроста.
Старуха уезжает в деревню. Мог ли Демидов предположить, что устами своей матери будет давать показания по его делу убитая им Стешина?!
Демидов продолжает ходить в суд. Он надеется, что напуганная им Стешина не станет ночевать в суде. Но Стешина боится, что если она уйдет с дежурства, то ей влетит, ее уволят. Ей даже кажется, что строгий судья проверяет, исправна ли по службе новая сторожиха. И она делится своими соображениями, кроме матери, еще и с теткой, о существовании которой Демидов не знал.
И Демидов, наконец, решается. В ночь на 16 мая, приказав жене отправить домработницу ночевать к подруге, он спешит в суд. Он убивает Стешину, сжигает на этот раз все дела, инсценирует картину налета…
Еще до своего ареста Демидов заготовляет письмо в Верховный Суд. Он-то ведь знает, что его должны арестовать! Он пишет. На всякий случай:
«Я незаконно арестован. Я посажен без предъявления обвинения. Меня обвиняют в поджогах, которые совершили бандиты, но которых не могут поймать. Я прошу вашей защиты…»
И он просит жену в случае его ареста отправить это письмо.
Письмо это я обнаруживаю при обыске в квартире Демидова запрятанным в русской печи.
Демидов смущается, когда я предъявляю ему этот документ. Неловко, знаете… И он говорит:
— Да, это моя ошибка.
Верховный Суд Республики приговорил его к расстрелу.
ПАРА ТУФЕЛЬ
Когда двадцатидвухлетняя комсомолка Аня Андреева уезжала со своей двухлетней дочерью Маргаритой из Моршанска, она была по-настоящему в счастлива и взволнована.
Аню провожала ее приятельница Груня Митрякова, и на маленьком Моршанском вокзале, в ожидании поезда, подруги поговорили по душам. Аня рассказала, что едет в Москву к своему фактическому мужу, отцу своего ребенка, к Ивану Гетману.
Гетман за несколько дней до того был в Моршанске, встретился с Аней, сказал, что очень жалеет о разрыве, который между ними раньше произошел, что скучает по дочери и хочет опять быть с ними вместе, прочно и навсегда.
Если добавить, что со дня рождения Маргариты до этой встречи Гетман ни разу не встречался с Аней, не интересовался судьбою дочери и не оказывал им никакой материальной помощи, то станет понятным упомянутое выше душевное состояние, в котором Аня Андреева уезжала из Моршанска в Москву.
Гетман обещал их встретить в Москве, на вокзале.
Оттуда они должны были ехать дальше, в Кинешму, где, как говорил Гетман, он устроился учителем в местной школе и получил небольшую, но уютную и теплую квартирку.
Пока Аня рассказывала обо всем этом Митряковой, на вокзал пришли сестра и мать Анны. Потом подошел поезд, и начались обычная вокзальная суетня, прощальные поцелуи, советы и пожелания.
И вот уже застучали колеса, Моршанский вокзал поплыл назад, поезд двинулся в Москву.
И как это бывает всегда, когда за поворотом рельсовых путей скрывается родной и привычный город, Ане стало немножко грустно.
За окном вагона догорал ноябрьский вечер, осень дымилась на горизонте.
А через несколько месяцев, в мае 1939 года, к народному следователю города Моршанска т. Левину явилась сестра Ани Андреевой и рассказала ему, что за все время нет никаких известий от Ани и что она вместе со своим ребенком куда-то бесследно исчезла. Сестра рассказала также, что Гетман, к которому уехала Аня, еще в феврале вернулся в Моршанск и работает в качестве директора школы и что, встретясь с нею на улице, он на вопрос, где же Аня, с удивлением ответил, что это ему неизвестно и что вообще он не понимает, почему она его об этом спрашивает.
Итак, было несомненно, что Аня Андреева со своей дочерью выехала в ноябре 1938 года в Москву. Что с ними случилось дальше, что произошло с ними в этом большом городе, почему они не встретились с Гетманом и какова их судьба, — все это было неизвестно, и об этом можно было только гадать.
И в самом деле, не было никаких данных о том, где, когда, почему именно, при каких обстоятельствах и в каком направлении затерялись, исчезли и сгинули комсомолка Аня и ее двухлетняя дочь Маргарита. Сразу допрашивать Гетмана было бы несвоевременно и неосторожно. Других же путей не было. Их надо было найти.
… И следователь выехал в Москву.
Здесь он разыскал подругу Ани — Дмитриеву. Оказалось, что Аня действительно была в Москве, заходила 2 ноября к Дмитриевой, рассказала ей о своем счастье и, оставив портфель, поехала на вокзал, чтобы встретиться с Гетманом. Больше она не возвращалась.
Следователь запросил МУР и все морги, но выяснил, что как раз за этот период времени никаких трупов неизвестных женщин и детей в Москве обнаружено не было. Таким образом, предположение о том, что Аня с дочерью явились жертвами уличного движения или какого-нибудь другого происшествия, отпадало. Идя методом исключения, следователь снова мысленно вернулся к Гетману.
Однако улики против Гетмана были случайны, разрозненны и слабы. Новых улик не предвиделось. В таких случаях следователь либо безнадежно опускает руки, либо, напротив, несмотря на слабую вооруженность доказательствами, с риском бросается вперед, в атаку, идя на прорыв. Левин решил рискнуть. И он поставил перед Прокуратурой республики вопрос об аресте Гетмана. Вопрос этот был спорным.
Но следователь настаивал на своем. Он убеждал, доказывал, ссылался на внутреннее убеждение, на профессиональную интуицию, на свой уже неоднократно проверенный опыт.
И в результате ему было разрешено арестовать Гетмана по подозрению в убийстве в порядке 145-й статьи Уголовно-процесуального кодекса, разрешающей ареста исключительных случаях, когда следователь не располагает еще достаточными данными для предъявления обвинения, но в интересах раскрытия тяжкого преступления стоит перед необходимостью изоляции подозреваемого. Закон обусловливает, что в течение четырнадцати суток либо должны быть собраны достаточные доказательства для предъявления обвинения, либо арестованный должен быть освобожден.
Получив санкцию Прокуратуры республики, следователь вернулся в Моршанск. Впереди было четырнадцать суток. Четырнадцать суток, которые должны были решить исход этого дела, судьбу Гетмана и в известной мере судьбу и репутацию самого следователя.
И вот Гетман, двадцатипятилетний, худощавый, чуть сутуловатый человек впервые вошел в кабинет к следователю.
— Здравствуйте, Иван Дмитриевич, — вежливо сказал ему следователь.
— Добрый день, — спокойно ответил Гетман.
— Садитесь, Иван Дмитриевич, — любезно предложил следователь.
— Благодарю вас, — произнес Гетман.
Начался разговор. Гетман вел себя спокойно и с достоинством, не торопясь отвечал на вопросы, отвечал обстоятельно и толково, как может отвечать человек, который не чувствует за собой никакой вины и которому стало быть, нечего и волноваться.
У него было молодое приятное лицо с пухлым детским ртом, прямым носом и глазами, смотрящими открыто и приветливо на мир.
Гетман рассказал по просьбе следователя историю своих взаимоотношений с Андреевой, признал, что был отцом ее ребенка, и застенчиво покраснел, когда следователь язвительно заметил, что, судя по всему, он не был чрезмерно нежным отцом.
— Вы правы, — сказал он, улыбнувшись с милым смущением, — я поступил легкомысленно и не совсем по-советски. Но я осознал свою ошибку, искренне хотел наладить нашу семейную жизнь, и если бы не исчезновение Ани, то…
И Гетман, не закончив фразы, замолчал. Было очевидно, что ему больно говорить об этом. На один момент в сознании следователя внешность и поведение Гетмана вызвали острую и беспокойную мысль: «А что, если этот человек в самом деле не виновен? За что же я сейчас отправлю его в тюрьму?»
Но потом эта мысль исчезла.
Гетмана арестовали. Когда ему было объявлено постановление об аресте, он вспыхнул и начал протестовать.
Как раз в этот день было опубликовано сообщение о награждении лучших учителей орденами.
— Правительство, — сказал Гетман, — награждает учителей орденами, а вы в это время награждаете меня тюрьмой. Любопытное расхождение. Ну что ж, спасибо и на этом.
Милиционер повел Гетмана в тюрьму, Он вел его, как и полагается вести арестованного, посреди улицы, пустив его на шаг впереди себя, с оружием в руках.
Но и в тюрьму Гетман шел с высоко поднятой головой и с видом человека, гордого своей невиновностью и своей правотой.
Несколько дней Левин тщательно рылся в биографии Гетмана, надеясь найти в ней что-нибудь подозрительное, но биография этого человека оказалась безупречной.
Следователь тщетно допрашивал всех его знакомых. Ничего предосудительного о Гетмане ему не удалось узнать. Прошло десять дней, и прокурор, строгий человек, с придирчивым характером, ехидно сказал следователю:
— Ну что же, Левин, ничего, я вижу, у вас не получается. Десятые сутки на исходе, а улик никаких. Подумайте о том, как лучше извиниться перед Гетманом, когда вы будете его освобождать.
Но следователю не хотелось извиняться. И не столько потому, что не так уж приятно извиняться перед человеком, которого ты напрасно арестовал, как главным образом по той причине, что следователь продолжал быть убежденным в том, что Гетман совершил убийство, и был лишь бессилен пока доказать это. Но, как известно, одного убеждения следователя недостаточно, чтобы обвинить человека в совершении преступления.
И все же Левину неизбежно пришлось бы извиняться, если бы не… пара туфель. Одна лишь пара дамских туфель, которую, как выяснил в конце концов не прекращавший поисков Левин, Гетман продал школьной сторожихе по самой сходной цене.
Это была сторожиха той самой сельской школы, недалеко от Моршанска, в которой работал Гетман.
Туфли были предъявлены сестре и матери Ани Андреевой. Туфли были ими опознаны. Но родственники ведь могли и ошибиться.
Тогда Левин выяснил адрес сапожника, у которого Аня заказывала эти туфли.
Сапожник, старый человек, долго рассматривал туфли, постукивал по ним пальцами и даже зачем-то их понюхал, а затем сказал:
— Туфли моей работы. Это факт. Вот так вбивать гвозди умеет только один сапожник в Моршанске… Туфли эти делал я Ане Андреевой. Уж это точно.
И вот уже тринадцатые сутки на исходе. И вот уже прокурор напоминает об этом следователю. Левин слушает, что говорит ему прокурор. Ему не по себе. Не по себе потому, что на одной паре туфель в деле с двумя убийствами далеко не уйдешь.
И вот приводят из тюрьмы Гетмана, и он садится перед следовательским столом, и на столе стоят всё те же злополучные туфли. Они закрыты газетой, и только носки их как бы нечаянно торчат из-под нее.
Но мало ли что может находиться на столе у следователя. И какое это имеет отношение к делу? И почему Гетман, спокойный и всегда уверенный в себе Гетман, проявляет такой исключительный интерес к этим торчащим туфельным носкам?
О чем бы ни спрашивал его следователь, Гетман, как привороженный, смотрит на носы туфель.
Следователь как бы не замечает этого. Он нарочно говорит о разных посторонних предметах и вещах.
Наконец, Гетман не выдержал и задал вопрос.
— Скажите, — спросил он, — почему на столе следователя находятся дамские туфли?
Следователь ответил просто:
— Потому, Иван Дмитриевич, что это туфли убитой вами Ани Андреевой, и приобщены они к делу в качестве вещественного доказательства, и вас они изобличают как убийцу. Поэтому они и стоят на моем столе. Вот, полюбуйтесь!
И он спокойно поднял газету.
Гетман вскочил, с силой швырнул стул в сторону и закричал:
— Прочь! Заберите прочь! Прочь их!
— Успокойтесь, — произнес Левин, — Как вам не стыдно волноваться из-за какой-то пары туфель? И зачем вам нужно было их продавать? Да еще по такой низкой цене? Успокойтесь, Иван Дмитриевич, расскажите, как это все случилось и где находятся трупы.
И Гетман рассказал.
Волнуясь, всхлипывая и сморкаясь, сразу потеряв всю свою уверенность и внешний лоск, он долго рассказывал о том, как убил Анну Андрееву и Маргариту.
Он встретил их на вокзале в Москве, как было условленно. На перроне он долго и нежно целовал дочь и даже назвал ее «лесной маргариткой». Потом они сели в поезд и доехали до станции Ильино, Горьковской железной дороги.
Гетман сказал Ане, что здесь они сделают остановку на два дня, потому что ему нужно заехать к своему приятелю, работающему на лесозаводе.
Со станции они долго шли пешком лесной проселочной дорогой. По пути Гетман собирал поздние осенние мухоморы и отдавал их Маргарите. Потом они подошли к маленькому, но глубокому Синявскому озеру, расположенному в глухих лесных зарослях, и Гетман, обратясь к Ане, заявил:
Ну, женушка, смотри, как Маргаритка запачкалась. Вымой дочурке личико.
Аня взяла ребенка на руки. Присела на корточки на берегу и начала обмывать девочке лицо. Маргарита смеялась и тянулась ручонками к воде.
И тогда Гетман подошел к Ане сзади и, осторожно подняв валявшееся тут же бревно, ударил ее по голове.
Аня и ребенок пошли ко дну…
Было уже поздно, когда Гетман закончил свой рассказ. Потом следователь записал его признание, а Гетман подписал протокол.
Меня расстреляют? — спросил он следователя.
— Это — дело суда, — ответил Левин.
— А все из-за денег, — продолжал Гетман, — боялся, что придется алименты платить. У меня ведь есть еще одна жена, законная. Из-за жадности убил, из-за жадности и засыпался. Зачем мне эти туфли нужны были? Зачем я их продал?
Допрос закончился, и Гетмана увели.
Левин остался один. Казалось бы, для него наступил тот долгожданный и нелегко дающийся момент, когда человек стоит, наконец, перед счастливым результатом своего труда. Но, странное дело, Левин не ощущал в себе того чувства неповторимой легкости, полноты и удовлетворения, которое так благодарно венчает всякий подлинно творческий процесс. Ему было почему-то не по себе. Какие-то смутные сомнения продолжали его тяготить.
О, как знакомо и дорого каждому настоящему следователю это тревожное и смутное чувство! Неясное, оно, если к нему прислушаться, нередко помогает выяснить все до конца; оно настораживает, предостерегает и как бы говорит: «Подожди, дружище, ты еще не все сделал, тебе еще рано успокаиваться и рано торжествовать, ты еще не все нашел».
И Левин продолжал искать.
Он вспомнил, что по делу еще не выяснено, где находился Гетман за время с ноября 1938 до февраля 1939 года, когда он снова вернулся в Моршанск. И, выясняя этот, казалось бы, побочный и не имеющий отношения к делу вопрос, Левин натолкнулся на сундук, на обычный сундук с дамским бельем и пальто.
Он выяснил, что в адрес Гетмана из Кировоградской области в феврале прибыл сундук. Но в квартире Гетмана этого сундука не оказалось. После долгих поисков выяснилось, что сундук запрятан Гетманом в школьном подвале и завален там дровами.
В кармане пальто, находившегося в сундуке, Левин обнаружил крохотный талончик на воду (такие талончики имеют хождение в некоторых городах) с надписью: «Талон на воду, Черемхово».
Черемхово! Где оно находится, это Черемхово? Оказывается, Черемхово находится в Иркутской области. Но почему талон из Иркутской области попадает в город Моршанск Тамбовской области?
И снова сидит Гетман в кабинете Левина и отвечает на вопросы.
— Расскажите подробно, где вы находились в период с ноября тысяча девятьсот тридцать восьмого года по февраль тысяча девятьсот тридцать девятого года?
— Все это время я проживал на Украине, у своей сестры, в Кировоградской области.
Тогда Левин предъявил Гетману сундук с дамскими вещами.
— Чьи это вещи? — спросил он.
— Это вещи моей первой жены, — ответил Гетман.
— А где находится ваша первая жена?
— Проживает в Кировоградской области.
— Почему же у вас ее вещи?
— При разводе мы произвели раздел имущества.
— Почему же при разделе имущества вы взяли себе дамские вещи?
— Это произошло случайно.
— А ваша первая жена когда-нибудь была в Иркутской области?
— Нет, она постоянно проживает в Кировоградской области.
— Вам привет из Черемхова, — неожиданно заявил следователь.
И снова, как ужаленный, вскочил Гетман. Он начал кричать, что Левин ему надоел, что никакого Черемхова он не знает и что вообще, кроме убийства Андреевой и Маргариты, он ни в чем не виноват.
— Что вы от меня хотите, — кричал он, — что вы ко мне пристали? Я и так вам уже все рассказал, во всем признался, ничего не скрыл. Судите меня скорее, судите!..
Он долго еще кричал, бегал по комнате, потом садился и опять метался, плакал, жаловался и угрожал. Следователь спокойно сидел за столом. И когда, наконец, Гетман, обессилев, опустился на стул, он сказал ему:
— Ну, пора перейти к делу. Расскажите о следующем убийстве.
И Гетман рассказал.
Сразу после убийства Анны Андреевой и Маргариты он уехал в Черемхово Иркутской области и начал там работать учителем.
В Черемхове Гетман познакомился с кассиршей местной фотографии Валентиной Карташевой. Через месяц они сошлись.
В конце лета Карташева сказала Гетману, что она скопила три тысячи рублей и что если они поженятся, можно их истратить на приобретение новой обстановки.
— Мы хорошо заживем с тобою, Ваня, — сказала она, — купим кровать с никелевыми шарами, гардероб. Лично я одета, обута, на первое время есть все необходимое.
Ночью, проводив Валю, Гетман пришел к себе домой. Три тысячи, о которых она рассказала, всю ночь не давали ему покоя. Он до утра обдумывал план убийства.
На следующий день он явился к Валентине с астрой, собственноручно вырезанной из розовой бумаги, и, передавая ей цветок, сказал:
— Ты одинока, Валюта, и я одинок. Я решил, поженимся.
И он предложил ей запаковать все свои вещи в сундук и отправить багажом в Кировоградскую область, в адрес его сестры.
— А мы с тобой, — продолжал он, — поедем вместе, без вещей, чтобы легче было. Деньги держи при себе, багажом отправлять их рискованно.
Так и сделали.
Сундук с вещами Карташевой отправили в адрес сестры Гетмана (откуда он потом его и получил), а Гетман с Валентиной поехали в Иркутск, чтобы оттуда направиться дальше.
В Иркутске Гетман предложил Валентине пойти к его товарищу, который живет на расстоянии нескольких верст от города. Та согласилась.
Около четырех часов дня они вышли из города. Шли по крутому берегу Ангары и разговаривали о своем. На извилине реки Гетман остановился и, обняв Валентину, сказал:
— Смотри, как красиво, какой закат.
И в самом деле, было красиво. Стоял сибирский мороз. Над поздно замерзающей, стремительно летящей Ангарой багрово стыл жестокий ледяной закат. Кругом не было ни души.
Гетман отошел в сторону, поднял с земли тяжелый камень и, подойдя к размечтавшейся Валентине, ударил ее по голове. Ахнув, она зашаталась и стала медленно опускаться на землю.
Гетман торопливо обыскал ее карманы, взял деньги и паспорт и сбросил труп в реку.
Затем он вернулся в Иркутск, а оттуда выехал в Моршанск к своей «законной» жене, Наталии Гетман.
— …Я кончил, — сказал Гетман. — Я все рассказал. Я очень устал, и мне хочется спать. Отправьте меня скорее в тюрьму.
— Охотно, — ответил следователь, — только сначала подпишите протокол.
И он протянул ему исписанный лист протокола допроса.
Гетман взял протокол и, не читая, размашисто его подписал.
— Теперь уж меня наверняка расстреляют, — сказал он.
— Во всяком случае, вы этого заслуживаете, — произнес следователь,
УНЫЛОЕ ДЕЛО
Семнадцатого октября 1936 года в Ростове-на-Дону внезапно исчез стахановец литейщик Петр Калиничев. Исчез, очевидно уехав куда-то, бросив жену и двух детей, не простившись, не оставив никакого следа, ни словом не объяснив случившегося. Калиничев ушел из дому ночью, когда жена и дети спали. Захватил с собой отрез сукна, припрятанный женой на шубу, деньги, все ценное, что было в доме.
Все это было непонятно. Калиничевы жили дружно. Петр очень любил жену и детей и считался у соседей примерным семьянином.
Правда, после исчезновения Калиничева его жена Фаня рассказала соседкам, что без вести пропавший муж был не дурак выпить, а выпив, нередко ее поколачивал и что раньше она это скрывала, так как не хотела из избы сор выносить. И верно, Фаня Калиничева всегда была сдержанна на язык, не любила сплетен и чуждалась задушевных бабьих разговоров, нескончаемых бесед на лавочке в долгие летние ростовские вечера, когда город пенится цветущей акацией и у пристаней плещутся, как огромные белуги, пароходы.
Прошло много месяцев, а пропавший Калиничев ничего не давал о себе знать. Тщетно обивала Фаня пороги отделений милиции и справочных столов, тщетно переспрашивала старого почтальона, нет ли ей письма. Письма не было, а в милиции неизменно отвечали, что розыски гражданина Петра Калиничева пока безрезультатны.
Несчастная женщина, как водится, немало убивалась, плакала, жаловалась знакомым на свою судьбу. И действительно, ей было тяжело. Она осталась одна, с детьми, почти без всяких средств к существованию.
Впрочем, надо отдать ей должное, она не растерялась. Ей помогли устроиться на работу, она стала отпускать, кроме того, домашние обеды, дети продолжали воспитываться и расти, жизнь постепенно налаживалась.
И сама Фаня тоже начала забывать о своем горе. У нее опять, как и прежде, появился блеск в глазах, она тщательно следила за собой, очень похорошела, и, хотя одевалась скромно, но все так шло к ее статной, молодой фигуре, что опять, как и прежде, она считалась самой красивой женщиной в своем переулке.
Народный следователь Пролетарского района города Ростова, приступивший к расследованию дела «О загадочном исчезновении гражданина Петра Калиничева и о преступном оставлении им без средств к. существованию жены и двух малолетних детей», был болезненный, усталый человек. Он допросил потерпевшую Фаню (по паспорту ее звали Феклой), свидетелей, объявил розыск Калиничева и положил дело на самую верхнюю полку шкафа, куда обычно складывают совсем уж безнадежные и унылые дела.
В конце 1937 года в Пролетарский район была переведена следователем из другого района Екатерина Александровна Гриппас. В порядке разгрузки товарищей следователей она приняла от них двадцать шесть дел. И, не в обиду будь сказано товарищам следователям, они спихнули Екатерине Александровне самые старые, забытые дела. Среди этих папок было и пресловутое дело «О загадочном исчезновении гражданина Петра Калиничева и о преступном оставлении им без средств к существованию…»
Унылое дело. Унылое название. Унылые перспективы.
Именно так охарактеризовал это дело следователь, передавая его Екатерине Александровне. Он сказал:
— Дело — гроб. Унылое дело…
И с ним нельзя было не согласиться.
Двадцать пятого ноября 1937 года Екатерина Александровна впервые вызвала к себе на допрос потерпевшую. В маленькой следовательской камере они сидели вдвоем друг против друга, две женщины: высокая, статная, красивая Фаня с ласковыми черными глазами и худенькая, сероглазая, спокойная Екатерина Александровна.
Они разговорились задушевно и просто. Екатерина Александровна не задавала Фане подозрительных и пытливых вопросов, не ставила ей ловушек, не бросала на нее пронизывающих взглядов. Напротив, она сумела сразу создать обстановку интимности и простоты и лишила свою беседу с потерпевшей даже тени намека на допрос, на официальный и казенный разговор. Она заговорила с ней как женщина с женщиной, самым житейским и будничным языком, на самые житейские и будничные темы. Она сразу установила с нею тот особый, человеческий контакт, без которого следователь, вооруженный смутной догадкой, тщетно пытается выведать истину у допрашиваемого, кровно заинтересованного как раз в том, чтобы эту истину скрыть.
Фаня подробно рассказала о своей жизни с мужем, о его тяжелом характере, о пьянстве и побоях и, наконец, о его исчезновении. Екатерина Александровна соболезнующе возмущалась, сочувствовала горькой женской судьбе, внимательно слушала. Она сказала Фане, что как женщина и мать хорошо понимает ее положение.
И, может быть, поэтому — и только поэтому — Фаня рассказывала охотно и много, как никогда, рассказывала свободно и непринужденно, ослабив внутренний самоконтроль. И, увлекшись, она незаметно для самой себя переступила ту грань, за которой в спокойном течении самого правдоподобного повествования следователь угадывает подводные рифы фальши и обмана и в своем сознании, как лоцман, наносит их на карту дела.
Простившись с Фаней, Екатерина Александровна взяла дело и, зачеркнув на обложке старое название, надписала вместо него: «О загадочном убийстве гражданина Петра Калиничева», потому что она пришла к убеждению, внутренне уже уверилась в том, что все рассказанное Фаней Калиничевой — выдумка и ложь.
Очень ловкая выдумка. Очень искусная ложь.
В этом деле нельзя было спешить. С момента исчезновения Калиничева прошло больше года, и в лице Фани Екатерина Александровна имела хитрого и волевого противника, имевшего еще и сильного союзника — время. Да, время — потому что давность совершенного преступления навсегда поглотила те нити, за которые можно было ухватиться в самом начале расследования. С другой стороны, было ясно, что Фаня пойдет на признание своего преступления только под напором самых неопровержимых, самых прямых и бесспорных улик. Было ясно, что получить это признание будет не легко.
Осторожно и не торопясь, Екатерина Александровна начала собирать сведения о Калиничевых, об их взаимоотношениях, о родственниках Фани. Установила, что Фаня — дочь крупного кулака, казака станицы Александровской, добровольца белой армии. Отец жил в Ростове часто бывал у дочери. Две сестры Фани тоже жили в Ростове.
Калиничев недолюбливал родных своей жены, чуждался их. В последние годы Калиничев заболел туберкулезом. Фаня нередко попрекала его этим.
У Фани часто бывали гости, ее знакомые. Это были франтовато одетые мужчины, часто приходившие с какими-то свертками. Они приходили как раз в те часы, когда Калиничев бывал на работе.
Екатерина Александровна посетила и дом, в котором жила Калиничева. Небольшой двор, какие бывают в провинциальных городах, во дворе сарай, уборная.
Екатерина Александровна до мельчайших деталей выяснила, что изменилось в доме и во дворе за эти полтора года. Оказалось, что уборная перенесена на новое место.
— Где раньше стояла уборная?
Фаня, которой был задан этот вопрос, спокойно прищурила глаза, как бы припоминая, и ответила, что в углу двора, но где именно, точно не помнит. Фаня спросила соседку, старуху Мирошниченко, но та ответила:
— Не помню, милая. Старая я, память растеряла.
Этот разговор происходил во дворе 16 марта. Солнце, веселое ростовское солнце, уже по-весеннему пригревало, запросто заглядывало во двор, весело играло в почерневшей прошлогодней траве.
Екатерина Александровна, Фаня, старушка Мирошниченко стоя разговаривали. Дети Фани возились тут же. Три женщины. Дети. Провинциальный дворик. Солнце. Воробьи. Весна.
Для полноты этой мирной картины не хватало какого-нибудь уютного домашнего животного. И старуха Мирошниченко, как бы ощутив это, подошла к сарайчику и выпустила запертого там своего молодого кабанчика.
С радостным визгом свинья выбежала на волю, жадно втянула в себя запахи оттаявшей земли, задрав голову, приветственно хрюкнула солнцу и начала суетливо знакомиться с новой обстановкой. Животное, как бы охмелев от солнца и свежего воздуха, начало кружиться по двору, и вдруг его движения стали осмысленны и осторожны. Остановившись в углу двора, животное стало озабоченно врываться пятачком в землю.
Свинья! Что с нее взять!
И хотя Екатерина Александровна, продолжавшая разговор, машинально следила за животным, внезапная перемена в его поведении не прошла мимо ее сознания. Острая наблюдательность, отточенная и натренированная профессией, немедленно зафиксировала и этот, казалось бы такой незначительный и к делу не относящийся, факт.
И, подойдя к животному, она сказала:
— Вот здесь была уборная.
И она незаметно, уже для себя, запомнила и отметила это место.
Спокойно, неторопливо закончив разговор и простившись с двумя женщинами, Екатерина Александровна вышла на улицу и, потрясенная внезапной догадкой, быстро направилась в городскую прокуратуру.
Она взволнованно вошла в кабинет городского прокурора Васина и сказала:
— Товарищ Васин, мне срочно нужны тридцать рублей для дела.
Прокурор Васин, весьма спокойный и уравновешенный товарищ, удивленно посмотрел на Екатерину Александровну и с неудовольствием спросил:
— Тридцать рублей? На какие, позволительно будет спросить, нужды?
Волнуясь и торопясь, Екатерина Александровна рассказала о своих подозрениях и объяснила, что деньги нужны для оплаты рабочим, которых необходимо немедленно же позвать рыть двор, где, по ее мнению, находится труп Калиничева.
Васин мрачно задумался, но затем неожиданно просветлел лицом, обрадовавшись, что нашел законные основания для отказа.
Любезным тоном он произнес:
— Рытье трупов в смете хозяйственных расходов ростовской городской прокуратуры не предусмотрено, а посему вынужден вам отказать.
Это был чрезмерно спокойный и уравновешенный товарищ, что и привело в дальнейшем к необходимости освободить его от беспокойной прокурорской работы.
Выйдя из кабинета прокурора, Екатерина Александровна пошла к Роману Королицкому, известному среди ростовских следователей больше под именем «наш Ромочка». Дело в том, что товарищ Королицкий, являясь по профессии специалистом по овощам и состоя на работе именно по указанной специальности, уже несколько лет был активнейшим соцсовместителем прокуратуры. Все свое свободное время Королицкий отдавал прокуратуре, с рвением изучал кодексы и дела и пламенно мечтал о том счастливом дне, когда он сядет за следовательский стол и вместо зелени салата и огурцов перед ним возникнут зеленые обложки следственных дел.
Королицкий охотно взялся помочь Екатерине Александровне и даже пригласил своего товарища. Втроем они, захватив с собой лопаты, пошли во двор Калиничевой и начали рыть землю.
Близился вечер, они все рыли. Фаня, стоя тут же, невозмутимо пускала подсолнухи; старушка Мирошниченко с любопытством наблюдала.
Изредка, обращаясь к Екатерине Александровне, вспотевшей от непривычной работы, Фаня говорила:
— Ну зачем мучаетесь? Ведь все равно ничего не найдете.
Но они продолжали рыть.
И когда из глубокой ямы были извлечены полуистлевший мужской череп, нога и рука, Екатерина Александровна подошла к Фане и, убирая со лба взмокшую, слипшуюся прядь волос, спокойно произнесла:
— Вот видите, Калиничева, мучились-то мы не зря. Одевайтесь, — пойдете с нами.
А через три дня похудевшая, осунувшаяся Фаня — Фекла Калиничева — рванула с себя шейный платок, стиснула пальцы рук и, подавшись всем корпусом вперед, к Екатерине Александровне, бросила ей, как кирпич:
— Ваша взяла! Пишите. Признаюсь!..
И заплакала в первый раз, протяжно и резко, как плакали когда-то в деревнях над близкими покойниками бабы.
Понятно, что Екатерина Александровна была взволнована и счастлива. Молодой следователь, только три года назад начав самостоятельную работу, она впервые раскрыла сложное, большое, запутанное дело. Ее захлестнуло огромное чувство радости, внутреннего удовлетворения, гордости за свою замечательную профессию, то чувство, то сложное многообразие чувств, которое так знакомо каждому следователю, когда в результате напряженной и мучительной работы, в которую вкладываешь все, что знаешь и что имеешь, — все свое искусство и упорство, всю силу проникновения и анализа, воли и разума, — приходишь к раскрытию преступления, к разоблачению врага.
И Екатерина Александровна, полная этих чувств, несколько растерялась и даже лишилась своего обычного спокойствия. Вот почему она допустила свою первую ошибку по этому делу, поверив, что Калиничева сама убила своего мужа, что она действовала без соучастников и что совершила это убийство исключительно на почве семейных неурядиц.
Эту ошибку пришлось потом исправить. В помощь Екатерине Александровне Прокуратурой Союза был командирован следователь по важнейшим делам.
И дополнительное расследование вскрыло до конца это дело.
Фаня Калиничева, ее сестра Мария Андрюшенко, их отец Дмитрий Андрюшенко занимались темными делами, спекуляцией. Они ездили в Батуми и другие города, скупали мануфактуру и разные товары, спекулировали ими.
Старый кулак, деникинец, Дмитрий Андрюшенко имел для виду работу, служил где-то сторожем. Но в темных делах этой своеобразной семейной фирмы он играл не последнюю роль.
Фаня Калиничева была еще связана со старухой Козиной, старой сводней, проживавшей неподалеку, на 2-й Майской улице. Эта маленькая, коренастая старуха с опухшим от пьянства лицом и затекшими глазами была последышем старого воровского Ростова, «Ростова-Папы», Ростова налетчиков, карманников, проституток, мошенников и шулеров. Разбитная старуха выполняла мелкие поручения, лихо сбывала краденое и прятала приобретенные для спекуляции товары.
Петр Калиничев в последнее время стал подозревать, что в доме творится неладное. Он замечал, что к Фане часто приходят какие-то подозрительные люди, шепчутся с нею по углам, приносят и выносят разные пакеты и свертки, и все это делается скрытно, по-воровски.
Он стал вызывать жену на откровенность, уговаривая ее порвать связи с этими темными людьми, не гоняться за легкой наживой. Фаня раздражалась, пыталась усыпить его подозрения, запиралась и продолжала прежнюю жизнь.
Тогда Калиничев прямо заявил жене, что поставит в известность следственные органы обо всем, что ему стало известно, а уж там во всем разберутся.
Это и решило его судьбу.
Козина, узнав о поведении Петра Калиничева, посоветовала его убрать.
— Ты женщина молодая, — говорила она, — самостоятельная, сама себе голова. На кой он, черт чахотошный, тебе сдался? Чай, и понятия в нем настоящего мущинского нету. При твоих-то статьях мы тебе такого сокола подвернем, аж дым пойдет!
И она ущипнула Фаню.
Потом, оглянувшись, Козина добавила:
— Слово скажи, приведу человека со свалки, порешит он твоего Петьку, и все будет шито-крыто. А возьмет недорого.
Фаня рассказала о предложении Козиной. Ее отец долго раздумывал, молчал, а потом встал, положил на стол тяжелые, литые, словно чугунные руки и медленно произнес:
— Нет, дочка, криво получается. Это дело наше, семейное. Его своими руками делать надо. Чужие руки тут ни к чему.
И они начали разрабатывать план убийства.
Вечером пришел с работы Петр Калиничев. Фаня сбегала за водкой. Старик сел за стол с Петром и начал его подпаивать. Фаня отвела детей к Козиной и оставила их там ночевать.
А ночью, когда улица уже спала и всюду погасли огни, Фаня мигнула отцу. Он вышел в кухню, взял топор и, тихо подойдя сзади к охмелевшему зятю, с плеча рубанул его по голове. Петр упал, не проронив ни звука, стукнувшись об пол, как полено.
Потом они втроем расчленили труп я частями опустили в выгребную яму под уборной.
А через несколько дней старик Андрюшенко перенес уборную в другое место и засыпал старую яму.
И возникло унылое дело «О загадочном исчезновении гражданина Петра Калиничева и о преступном оставлении им без средств…»
ЯВКА С ПОВИННОЙ
Все чаще хроника происшествий лаконически повествует о людях, добровольно являющихся в милицию с повинной.
Люди разных возрастов, профессий и биографий — матерые налетчики с солидным стажем, юркие карманники, растратчики и убийцы, — они рассказывают о своих преступлениях, в которых их никто не изобличил.
Конечно, не все они легко и сразу пришли к решению явиться с повинной. Но все-таки они пришли.
Вот приходит в милицию ювелир, инвалид с деревянной ногой. Он служил на приемочном пункте Торгсина, принимал золото и драгоценности. Несколько лет упорно и ловко он комбинировал, нарочито путал отчетность и воровал. Прошли годы. Уже давно ликвидированы и Торгсин и приемочный пункт, все сошло безнаказанно, злоупотребления даже не были замечены.
И вот ювелир с деревянной ногой появляется однажды вечером в отделении милиции. Сбивчиво и смущенно он рассказывает все. Он отвинчивает свою деревянную ногу и из искусно вделанного в нее тайника высыпает на милицейский стол украденные золото и бриллианты.
Его спрашивают, чем объяснить такое неожиданное признание. Ведь никто не понуждал его к этому.
— Ну, неужели вы не понимаете? Я получил эту деревянную ногу, сражаясь за советскую власть, и было стыдно прятать в ней драгоценности, украденные у советской власти. А, кроме того, не так легко реализовать эти ценности.
Случись это за границей, репортеры гонялись бы за ним с фотоаппаратами, непременно были бы помещены интервью со всеми его родными и знакомыми, — он стал бы сенсацией дня. У нас этот случай никого особенно не удивил.
В 1937 году прокурором СССР было получено письмо из Белоруссии. Некто Ясенко, учитель сельской школы, писал о себе:
«…Я хорошо здесь устроен, и никому в голову не придет мысль в чем-либо меня подозревать. Напротив, меня здесь любят и уважают от души. Но тем хуже для меня, поймите. Вот уже год, как я веду размеренную, честную, трудовую жизнь. Вот уже год, как я здесь, и могу продолжать в таком же духе и дальше. Мне никогда еще не было так хорошо, как теперь. И именно поэтому я пишу вам, товарищ прокурор. Я вовсе не Ясенко и приехал сюда, бежав из места заключения. Когда-то я окончил педтехникум, и это помогло мне устроиться по забытой своей специальности. Конечно, не обошлось без липовых документов. Но теперь я полюбил свою педагогическую профессию и готов посвятить ей всю жизнь, за вычетом того, что мне осталось отбывать по приговору. Сообщите, куда и как явиться…»
Через несколько дней автор этого письма был в кабинете прокурора СССР. Просто и застенчиво он рассказал о себе. У него было хорошее молодое лицо и немного грустная улыбка…
— Трудно мне разобраться в своих чувствах, — говорил он. — Но ясно одно — возврата к прошлому нет. Я был бандит, налетчик, преступник, но вот один год попробовал жить честно — и теперь уже не могу жить иначе. Но надо быть последовательным, поймите. За мной небольшой должок… Я приговорен за ограбление к пяти годам, а бежал через несколько месяцев после вынесения приговора. И вот решил: сначала расплатиться, чтобы не входить в свою новую жизнь грязными ногами.
И он подробно рассказал о всех налетах и грабежах, в которых принимал участие. Он называл годы, месяцы, города и улицы.
Он не любил долго оставаться в одном городе и за несколько лет исколесил огромные пространства.
— Знаете, — говорил он, — когда я приехал в Белоруссию и устроился учителем, то сначала думал, что это будет адски скучно. Я ведь привык менять города и климат, видеть разных людей. Я любил острые ощущения, а здесь — школа, дети, кругом тишина, снежные поля, мало народу… Впрочем, я ошибся. Право, мне никогда еще не было так хорошо. Удивительно, но факт. Вот только, — улыбнулся Ясенко, — географию было преподавать трудно. Начнешь говорить о Черноморском побережье — лезут в голову налеты, которые там совершил. Рассказываешь о Сибири — вспоминаешь грабеж в Омске…
Его направили для отбытия наказания в одну из трудовых колоний. Он работает там сейчас по специальности, по своей новой и последней специальности. Он — педагог.
Без долгих вступлений и комментариев, в деловом и даже лаконическом тоне начинает Фролов свою «автобиографию»:
…Я, Фролов Иван Михайлович, 1911 года рождения, уроженец города Саратова, прежде всего извещаю вас, прокурор Союза, о себе весть такую: я в данное время, находясь совершенно без документов и боясь, как бы, попросту говоря, не засадили, решил обратиться к высшей прокурорской организации. Думаю, что прокуратура, а тем более лично вы, обратите особенное внимание, заслушав или прочитав лично заявление от вора-рецидивиста. Думаю, что вы примете те соответствующие меры и пойдете навстречу, — я не хочу выразиться мне, а вору, который, смотря и судя по новой Конституции, прочитав вашу речь на съезде, заключил, выразиться кратко и просто: крах босякам!
Итак, я начинаю вкратце описывать свою автобиографию, что меня заставило скитаться; и, прочитав мои строки, вы поймете, что меня заставило добровольно взяться за ум и желать честной работы. Как вам известно, я уроженец города Саратова, воспитан чужой грудью — жил у мачехи со своим отцом. Она была простая домохозяйка, а отец был волжский грузчик, который в 1921 году умер от голодовки…»
Дальше в письме рассказывается о беспризорном детстве Фролова, о том, как он начал воровать и получил «в сем деле немалую квалификацию».
«…Я пошел, — пишет Фролов, — по кривой дороге жизни. Ушел на улицу, сошелся с ворами, повел с ними пьяную жизнь. Мне нравилось посещать Сухаревский базар, рестораны и кафе, кино, где всюду требовались деньги. Так прошло полтора года в городе Москве, где я уже нахватался приводов у московского МУРа и получил срок. Теперь я решил обратиться лично к вам и, живя кое-как среди разных теток и дядек, прошу вашей помощи, ту путевку в жизнь, как от Верховной прокуратуры.
Прошу вашего распоряжения и направления в любое местожительство для работы и проведения моей дальнейшей жизни, чтобы быть полезным для советского общества. Жизнь, что я вел, ее я презираю, потому что на факте убедился, как можно хорошо жить, честно трудясь, и быть полезным для общества.
К сему расписываюсь и твердо обещаю.
В конце этого письма Иван Михайлович из скромности или из лукавства не сообщает своего адреса и пишет:
«Прошу на мое данное заявление написать в газете „Известия“, какого вы мнения и как вообще поступаете с такими подобными. Главное, через исправительное или можно обойтись без них?..»
По поручению прокурора СССР отвечаю вам, Иван Михайлович Фролов:
Приходите в Прокуратуру СССР в любой день. С вами подробно поговорят и вам помогут.
Отвечая Ивану Михайловичу, я знаю, что он придет. Он придет потому, что рядом с ним бурлит наша жизнь, все ярче разворачиваются новые человеческие отношения. И это сильнее страха перед возможным наказанием, сильнее навыков и пережитков. Сильнее всего.
РАЗГОВОР НАЧИСТОТУ
Началось это 16 марта.
Ровно в десять часов к дежурному коменданту Прокуратуры СССР подошел быстроглазый молодой парень. Протянув номер «Известий», он спросил коротко и просто:
— Жуликам куда являться?
Комендант удивленно взглянул на пришедшего и спросил:
— Не понимаю, гражданин. Вам, собственно, по какому делу?
— По личному. Прибыл по заметке. С повинной.
Получив, наконец, справку, пришедший отправился на четвертый этаж. Там он внимательно прочел надписи на дверях кабинетов, осмотрелся и сел в приемной на диване. Сотрудница прокуратуры Желтухина спросила его, кого он ждет.
— Я к Шейнину, — спокойно ответил парень, — только разрешите не сразу. Малость обожду. Тут еще должны наши ребята подойти.
— Вы что же, коллективно на прием, что ли?
— Да нет, просто вместе как-то веселей. Вернее, знаете, и спокойней…
И он снова уселся на диван. Через полчаса в приемной появился человек в коричневой тужурке с кошачьим воротником. Оглядевшись, он сел на диван рядом с пришедшим ранее, закурил и, сладко затянувшись, тихо произнес безразличным тоном, как бы ни к кому не обращаясь:
— Ваша «фотография» мне знакома. Если не ошибаюсь, мы вместе сидели в Сиблаге. Сидевший улыбнулся и ответил:
— Нет, это вам только показалось. — И после некоторой паузы добавил: — Мы с вами сидели в Бамлаге. В Сиблаге я, к сожалению, сидел уже без вас.
Так начался их разговор. Пока они вспоминали «минувшие дни», всевозможные дела и домзаки, пришли еще трое.
И хотя не все знали друг друга, но разговорились быстро и непринужденно, горячо обсуждая волновавший всех вопрос.
— Как пить дать, посадят, — говорил один из них, сутуловатый человек средних лет и унылого вида. — Знаю я эти фокусы. Нас думают поймать, как годовалых ишаков. Слушайте меня, урки, не ходите… Если Турман говорит, он знает, что он говорит.
— Зачем же ты сам пришел, если ты такой умный?
Турман тонко улыбнулся и ответил:
— Меня послали ребята разнюхать, в чем тут дело. Это же прямо смехота, — пишут в газетах и приглашают с визитом. Будто им написал Фролов и будто они ему отвечают. Какой Фролов? Почему Фролов, и кто знает этого Фролова?! Чистая липа, поверьте мне. Но интересно, зачем они все это придумали? Я, например, понятия не имею о Фролове. Если он есть, то почему не пишут кличку…
Между тем приходили всё новые. Безошибочно, одним взглядом определяя «своих», они присоединялись к собравшимся.
Когда их скопилось одиннадцать человек, совещанием завладел высокий, хорошо одетый человек с гладко выбритым лицом и отличными манерами. Чувствовалось, что это мужчина, знающий себе цену и привыкший распоряжаться. Его превосходство единодушно, без лишних слов было сразу же признано всеми. Звали его Костя Граф.
— Довольно трепаться, — говорил он, — и давайте говорить как деловые люди. Мы не маленькие, и нечего разводить философию. В чем дело, я не понимаю. У каждого из вас я вижу «Известия» и желаю отметить, что у всех почему-то за вчерашнее число. Любопытная случайность, детки. Все ясно. Есть Фролов или его нет, мне на это наплевать. Пусть нет. Но Турман, но Таракан, но Король, но Цыганка, но я, но все вы — мы есть или нас тоже нет? Мы есть. Так в чем же дело? Турман не верит — всего хорошего и счастливого пути. А я верю. Я иду. Иду на риск? Правильно. Но чем мы особенно рискуем, пупсики? Пусть делают с нами, что хотят. Пора кончать. Посадят — хорошо, не посадят — еще лучше. В обоих случаях я завязал узелок. Я кончил игру. Я пришел к финишу. Довольно. Верно я говорю или нет?
— Верно, верно, Граф, — ответили все разом. И даже унылый Турман произнес:
— Ну, я — как все. Если идут все, так я тоже иду…
Через час мы были уже знакомы. Вся компания сидела в моем кабинете, и каждый по очереди рассказывал о себе.
— Я домушник, — говорил Таракан, — и ворую восемь лет. Имею судимости, много приводов. Я «бегал» и «по домовой» и «по очковой». Все видел, все перепробовал. В Москве нюхал кокаин, в Бухаре пробовал кирьяк и анаш, во Владивостоке курил опиум. Я сидел и гулял. Я умирал с голода и кутил, как пижон. И вот уже год, как я начал тосковать. Кругом люди как люди: работают, живут, женятся, имеют детей и квалификацию. Чем я хуже? Я тоже хочу жить, как все. Не буду врать, — воровал и последний год. Третьего дня украл кожаное пальто в МГУ. И точка. Поверьте мне, я не кручу. Если можно, очень прошу — не сажайте. Дайте город, документ, работу. Увидите, я буду честным человеком.
Тут Таракан задумался, немного помолчал и неожиданно добавил, застенчиво покраснев;
— Очень счастья хочется. Жулики счастливо не живут, это уж точно я вам скажу. Раз только я счастлив был, да и то во сне.
— Что же это был за сон?
Таракан мечтательно улыбнулся и рассказал:
— Снилось мне как-то, что я еще совсем молодой, но уже очень деловой вор. И вот весна, чудная погода, солнышко, цветы и всякая такая карусель. И я иду прямо с дела с большим узлом, днем, по Столешникову переулку. Масса народу, девушки улыбаются. На углу Столешникова и Петровки стоит милиционер, обыкновенный милиционер, в белых перчатках. А прямо против него большой магазин с шикарной вывеской: «Мосторг. Скупка краденого». Понимаете, какая красота? И я вполне официально прохожу с узлом, мимо милиционера, в магазин, где меня встречает сам заведующий, любезно у меня все барахло принимает по таксе и так вежливо говорит:
«Что так редко бывать стали? Эдак я план не выполню…»
Цыганка, молодая, чисто одетая воровка с озорными глазами, рассказала о себе. Она родом из Одессы. Ворует с четырнадцати лет. В Одессе у нее дочь, которая живет у сестры. Муж ее тоже вор. Пришла она одна.
— Муж ожидает в Серпухове результат, — сообщила Цыганка. — Боится, что будут сажать. Меня послал для испытания — нет ли обмана. Тебе, говорит, как женщине, в случае чего будет снисхождение — меньше дадут, а я буду на передачи «подрабатывать». Ну, а если без обмана, сразу давай телеграмму, тоже приеду…
Карманник Волчок, шустрый, смеющийся парнишка, вполне оправдывающий по внешности свою кличку, протянул, улыбаясь, исписанный лист бумаги, сказав:
— Вот — тут я все сочинил, написал, что есть. Прочтите. Я потом добавлю. Вот что он написал:
«Дни преступной жизни.
В 1931 году я окончил семилетку, будучи еще молодым человеком пятнадцати лет. Никакой специальности не имел. После смерти отца, в 1932 году, почувствовал, что надо жить самостоятельно. Познакомился с „хорошими“ товарищами, которые стали всасывать в свою гнилую среду и приучать к преступной жизни, как-то: воровать, играть в карты и пьянствовать.
Спустя три года моей воровской жизни, как говорится на воровском языке, я „подзашился“ и получил срок. Отбыл срок в сентябре 1936 года и поставил перед собою задачу — бросить свою воровскую специальность и стать человеком, полезным для нашей родины. Но как я ни старался стать полезным гражданином, у меня, к сожалению, ничего пока не получалось. Сейчас получится обязательно, в чем даю честное слово, и буду дышать тем воздухом, которым дышат все граждане нашей страны социализма. Не хочу быть больше сорняком на урожайном поле нашей родины. Волчок. Прошу фамилию не опубликовывать, потому что есть невеста, которая не должна знать, кем я был. Пусть узнает после, когда все это будет в прошлом».
Костя Граф рассказывал о себе солидно, не торопясь и не вдаваясь в сентиментальности. Разговор его носил сугубо деловой характер:
— Я уже не молод, — говорил он, — мне тридцать восемь лет, и за свою жизнь я перевидал столько, что этим чижикам и во сне не приснится. У меня, знаете, специальность настоящая и деликатная. Нас остались единицы. Я работал «на малинку» в экспрессе Москва — Манчжурия. Партнерша у меня красавица, каких свет не видел, — Ванда, шикарная дама в котиковом манто. Хотя я вижу хорошо, но в поезде всегда был в роговых очках для солидности и имел вполне основательную внешность. Конечно, мы с Вандой ездили только в международном вагоне. Конечно, ездили, делая вид, что не знаем друг друга. И вот за ней начинал ухаживать какой-нибудь солидный пижон. В дороге, знаете, всегда начинают ухаживать. Ванда ухаживания принимала. Потом они пили чай или в ресторане пили вино за ужином. Она подсыпала в стакан снотворное, а когда пижон засыпал, то мы брали его вещи и сматывались на первой станции. Ясно? Но вот уже два года, как работать по прямой моей специальности почти невозможно. Аккредитивы портят все дело, и никто в дорогу не берет с собой наличных денег. Менять квалификацию на старости лет (хотя я не так уж стар) нет смысла и желания. И, наконец, скажу вам прямо: надоела вся эта волынка. Конечно, и в последнее время за мной есть кое-какие делишки, не буду скромничать и прикидываться дурачком.
И вот сейчас я пришел заявить вам об этом и не рассчитываю, что получу за это премию. У меня есть еще одна побочная специальность. Я — отличный топограф. Пожалуйста, пошлите меня в экспедицию и, если можно, куда-нибудь подальше. Оставаться в Москве пока боюсь: могу не выдержать, и засосет опять. Если поможете, уеду в экспедицию, пробуду пару лет, закалюсь и, когда почувствую, что уверен в себе, вернусь в Москву. Всё.
В таком же духе рассказывали остальные. Когда все они были опрошены, их принял т. Вышинский.
Все просили направления на работу в разные города по разным специальностям. Им это было обещано.
Ночью в «Известиях» происходило не совсем обычное собрание. Все рецидивисты, явившиеся днем в прокуратуру, ночью пришли в редакцию. Впрочем, не только все. По дороге они обрастали, как снежный ком, и потому в редакцию их явилось уже больше, чем в прокуратуру.
При этом произошло маленькое недоразумение. Сначала условились собраться в редакции к семи часам вечера. Затем выяснилось, что в редакции их смогут принять только в одиннадцать часов. Многие испугались, заподозрив, что тут готовится какая-то ловушка.
Костя Граф позвонил мне по телефону и рассказал об этом.
— Скажите прямо, — говорил он, — будут забирать или нет? Я и многие другие все равно придем, но некоторые ребята сомневаются. Могу ли я дать им честное слово, что им ничто не угрожает?
Я его заверил, что такое слово он дать может. Пришли все. В редакции, успокоившись и убедившись, что «забирать не будут», они еще более разоткровенничались. Некий «Король» рассказал, что он, собственно, присутствует в качестве «делегата» от небольшой, но теплой компании карманников, которая, посовещавшись, направила его в прокуратуру посмотреть, что из этого выйдет.
— Зорко ребята следят за результатом, — говорил он, — а завтра уж, наверно, все явятся. И в самом деле, выхода другого нету. И жить хочется, как всем людям, и угрозыск покою не дает. Больно тонко работать агенты начали.
Потом началось совещание. Прокурор Союза и редакция «Известий» руководили этим своеобразным заседанием.
Разговор шел начистоту. Прокурор Союза откровенно заявил, что закон есть закон и что явка с повинной еще не влечет за собой полной индульгенции.
— Вы пришли добровольно, — все же сказал он. — Никого из вас, явившихся сейчас с повинной, мы не будем привлекать к ответственности, поможем вам устроиться на работу, дадим возможность по-настоящему начать новую жизнь. Не все сразу дастся вам легко, — не рассчитывайте на это. Будут, конечно, и трудности и колебания. Но мы надеемся, что вы выполните свое обещание. От вас зависит ваше будущее, и я думаю, что оно будет счастливым.
От имени рецидивистов ответил Костя Граф. Волнуясь, он сказал:
— Хоть это и странно слышать, но если жулик дает честное слово, так это действительно честное слово. Это металл, это нержавеющая сталь, это платина. Мы ручаемся друг за друга. Можете не сомневаться, что все будет так, как мы говорим.
Таракан и Турман сосредоточенно что-то строчили в углу, тихо спорили между собой по поводу отдельных формулировок и, наконец, написали. Это было своеобразное воззвание к профессиональным ворам от имени собравшихся рецидивистов:
«Товарищи преступники, живущие еще в условиях улицы! Посмотрите, что для нас делает советская власть. Неужели мы не можем понять, что от нас требуется? Поймите, наконец, что нам протягивает Советский Союз пролетарскую руку и желает вытащить нас из помойной ямы. Бросьте сомнения и недоверие. Следуйте нашему примеру. Беритесь за работу и перестаньте воровать. Все равно из воровства ничего хорошего не выйдет. Не позорьте нашу родину. Будьте ее достойными сыновьями».
КРЕПКОЕ РУКОПОЖАТИЕ
Вечером, в мартовскую оттепель, они разъезжались из Москвы с разных вокзалов. Уезжали «первые ласточки», первые тринадцать, явившиеся в Прокуратуру СССР. Точнее, их уезжало двенадцать.
Тринадцатый, Костя Граф, остался пока в Москве, откуда он вскоре поедет на зимовку в Арктику.
Каждый из уезжавших хранил в самом надежном кармане заветную путевку в город, куда он направлялся на работу и где ему предстояло выдержать нелегкий экзамен на новую жизнь.
Костя Граф носился по вокзалам, раздобывал билеты, усаживал в вагоны и произносил суровые прощальные слова. Еще никогда его жизнь не была такой насыщенной и трудной, такой радостной и полной.
— Смотрите, ребята, — говорил он уезжавшим, — не будьте жлобами. Не подводите себя и других. По нашему примеру будут судить обо всех. Мы можем провалить большое дело, и мы можем, наоборот, поднять его. Поднимайте, черт вас бери! Умрите, но не срывайтесь, плачьте, но не воруйте, отрубайте себе руки, если нельзя их удержать. Одним словом, вы меня понимаете…
Его действительно понимали. Его успели полюбить, в него верили, ему беспрекословно подчинялись.
На Киевском вокзале, когда стояли в очереди за билетами, Таракан невольно загляделся на стоявшую рядом даму с рассеянными близорукими глазами. Беспомощно щурясь, она искала кого-то в толпе, и два ее изящных, матово поблескивавших чемодана сиротливо стояли рядом у колонны. Право, на эти чемоданы было обидно смотреть. Они так и просились в руки. Таракан, покраснев от внутренней натуги, тщетно пытался отвести глаза от проклятых чемоданов. Костя Граф заметил его перекошенный взгляд.
— Чем это ты любуешься. Таракан? — спросил он страшным шепотом. — Не хочешь ли ты утонуть в этих паршивых чемоданах и завалить в них тринадцать человек?
Таракан побагровел и начал божиться, что не хочет.
— Да нет, Костя, — говорил он, — обидно слышать такие слова. Но ты посмотри, какие чемоданы, и главное — как она, дура, стоит… Понимаешь, они так в глаза и лезут…
— Лезут! — рявкнул Костя Граф. — Пусть они лопнут, твои глаза, если в них лезет всякая дрянь… Засыпь их песком или солью!
И, подбежав к рассеянной дамочке, он элегантно поклонился и вазелиновым голосом произнес:
— Пардон, мадам, вы, кажется, кого-то ищете? Считаю своим долгом предупредить вас: глядите за чемоданами, пока их не увели. На вокзалах, знаете, бывают урки, то есть, извиняюсь, воры, и надо смотреть за вещами…
Дамочка вскрикнула и, судорожно схватившись за чемоданы, бросилась в сторону.
— Профилактика, братцы, — улыбнулся Костя Граф, — если в нее вдуматься, — серьезная вещь.
Между тем количество являвшихся в прокуратуру стремительно возрастало. Начала работать специальная комиссия при МУРе. Всех приходивших проверяли, с каждым подробно беседовали, а затем комиссия решала вопрос о его направлении.
Среди явившихся было несколько человек, бежавших из лагерей. В прокуратуре им прямо заявили:
— Кто не отбыл наказания, должен отбыть. Повинная от наказания не освобождает. Идите в МУР, заявите, что вы бежали, и вас отправят обратно. Идите сами, мы вам верим.
Они ушли. И в тот же день все до одного явились в МУР и были направлены для отбывания наказания.
Явилось несколько растратчиков. Один из них, Саликов, пришел в прокуратуру вечером, навеселе. Дежурный комендант проводил его ко мне.
— Прибыл с повинной, — сообщил он не совсем твердым голосом. — Фамилия — Саликов. Разрешите доложить — за мной семнадцать тысчонок. Живу теперь под чужой фамилией. Обидно, но факт.
Ему было указано, что с повинной надо приходить трезвым. Его отпустили, предложив проспаться и вернуться утром.
Комендант с грустью выпустил его за ворота. Он опасался, что, протрезвившись, Саликов не придет.
Но Саликов пришел. Явившись с утра, он начал несколько смущенно извиняться за вчерашнее свое состояние.
— Простите, — говорил он, — скажу откровенно, выпил исключительно для смелости. Как-то странно, знаете, самого себя в тюрьму уводить…
И он рассказал свою несложную историю. Он служил в разных учреждениях и растратил семнадцать тысяч рублей. Скрываясь от ответственности, жил по чужим документам. Потом решил явиться с повинной.
Саликова арестовали, и он будет предан суду. Известие об этом он встретил спокойно.
— Я и не рассчитывал на иное, — ответил он. — Что ж, получу срок, отбуду наказание и заживу. Я не считаю себя потерянным человеком.
Так же как и Саликов, десятки других заявили, что не считают себя потерянными людьми. Может быть, в этом и заключается главный смысл того своеобразного Движения, которое началось среди этих людей. Их всех роднит, организует и направляет одно твердое убеждение: в нашей стране, у нашей родины не может быть, потерянных людей, пасынков. Он позвонил по телефону и сдавленным голосом произнес:
— Я очень прошу принять меня. Я не вор и не бандит, Я хуже. Моя фамилия — Рыбин.
Через несколько минут он вошел в кабинет, высокий, с густой шапкой золотых волос и остановившимися глазами. Лицо этого человека было гораздо старше его двадцати четырех лет. Рассказывая, он не глядел в глаза и будто вслушивался в собственную речь. Говорил он путано, с трудом выдавливая из себя слова.
— Я убил двух человек, — рассказывал он. — Это было давно. Но не очень. Первый раз это случилось в Скопине в тысяча девятьсот тридцатом году. Я убил его выстрелом в спину… Это было у полотна железной дороги… Он был противный человек. Очень. Я ясно излагаю?
Рядом наводящих и контрольных вопросов приходилось выправлять изломанную кривую его повествования. Очевидно, понимая недостатки своего изложения, он часто останавливался и спрашивал:
— Я ясно излагаю?
Второе убийство он совершил в 1932 году, в Средней Азии. Он служил тогда метеорологом на горной станции. Поссорившись с рабочим, служившим на станции, он столкнул его в пропасть.
Когда Рыбин все рассказал, его принял прокурор. Выслушав Рыбина, прокурор Союза сказал:
— Хорошо, Рыбин, проверим ваше заявление. Расследуем. Вы правильно поступили, что принесли к нам свой груз.
Рыбин впервые улыбнулся и ответил:
— Вот именно — груз. Он страшно давил меня. Я вконец измучился. И вот когда прочел, что даже профессиональные преступники являются, так подумал: как же мне-то не пойти?
Его арестовали и передали следователю, которому поручили это дело. Расследование подробно установит мотивы и обстоятельства совершенных им преступлений.
Стройный темноглазый Авесян позвонил по телефону из приемной и, отчеканивая каждый слог, произнес:
— Прошу меня принять. Нуждаюсь в помощи особого рода. Имею особые склонности.
Вскоре он вошел и спокойно, слегка грассируя, рассказал о себе.
— Представьте себе, — сообщил он, — обожаю психиатрию. Кроме того, прошу заметить, люблю сцену. Мне кажется, что настоящий актер должен хорошо знать психиатрию. Я хочу быть и буду актером. Сплю и вижу во сне себя в роли Отелло. Поверьте мне, что Папазяна я перекрою…
Я перебил его и спросил, какое отношение его артистические склонности имеют к прокуратуре. Авесян вспыхнул и заявил:
— Простите, я несколько увлекся. Я по профессии мошенник. Но по душе, повторяю, трагик. Судимостей нет. Несколько раз для смеха притворялся душевнобольным. Предварительно штудировал симптомы соответствующего заболевания по источникам. Ни разу не сорвался — врачи ставили нужный диагноз. Вы, конечно, понимаете, что делалось это главным образом для практики, для чисто актерской практики. Вот послушайте.
Он с чувством прочел монолог из «Отелло». Потом заговорил о психиатрии. Назвал Декарта, Маха, Бехтерева, Фрейда и других. Признаться, я подумал, что Авесян «подкован» в этой области не хуже иных молодых психиатров.
Он был направлен в Комитет по делам искусств. Его там проверили и нашли, что у него действительно большие способности Он зачислен в Гитис.
Так шли дни, и люди вереницами проходили через приемную прокуратуры, потом они шли в МУР и всюду находили сочувственный прием.
За московскими рецидивистами начали приходить рецидивисты других городов. В Москве, Ленинграде, Киеве, Свердловске, Харькове, Ярославле и других городах люди начали являться с повинной в органы прокуратуры и милиции, заявляя о желании порвать со своим преступным прошлым.
В Киеве в Прокуратуру УССР 26 марта явился гражданин М. Протянув два номера «Известий», за 18 и марта, он произнес:
— Я к вам пришел по этому самому делу…
Вздохнув, М. изложил длинную историю своего прошлого. Двадцать пять лет он был профессиональным вором. «Работал» ширмачом, домушником, фармазонщиком. До революции успел побывать в Австрии, Бельгии и Югославии.
Почти всегда его кражи сходили удачно. За двадцать пять лет М. судился всего два раза.
Некоторое время тому назад М. устроился в Киеве на работу; для этого он воспользовался «липовым» документом. Несмотря на то, что он был вполне удовлетворен своим положением, он решил явиться в прокуратуру с повинной.
— Дни и ночи, — сказал он, — я думал по поводу прочитанного. Я очень взволнован и решил прийти и все вам рассказать. Делайте со мной, что хотите…
Аналогичные заявления поступают в прокуратуру и в других городах.
Из Кунгура на имя прокурора Союза пришла следующая телеграмма:
«Прошу вашего разрешения выехать делегатом от кунгурских рецидивистов тчк Телеграфьте. Кунгур Свердлова 21 Храпов».
Храпову отвечено, что ему незачем выезжать в Москву. Он может явиться в местную прокуратуру, и там ему дадут совет и окажут нужную помощь.
Большая часть людей, являвшихся с повинной, направлялась в разные города на работу. Московский угрозыск начал посылать на работу бывших рецидивистов. ВЦСПС принял участие в устройстве на работу людей, желающих порвать со своим преступным прошлым.
Прямая задача профсоюзных, комсомольских и других общественных организаций была — как следует принять этих людей. Им надо было помочь устроиться в новом городе, окружить их вниманием, втянуть в общественную работу. Вместо мелкобуржуазного сюсюканья и обывательского праздного любопытства этим людям протянули руку помощи. И эта рука была протянута для крепкого рукопожатия — им, победившим в самой мучительной и трудной борьбе — в борьбе с самим собой.
УБИЙСТВО М. В. ПРОНИНОЙ
Она принадлежала к тому племени самоотверженных, скромных, беспредельно преданных своей нелегкой профессии людей, которых когда-то было принято снисходительно и несколько иронически называть, «незаметными героями».
Но революция, опрокинувшая прежнюю скудную номенклатуру героизма, сделала заметными этих людей, вывела их на широкую арену общественной деятельности, зачислила их в боевые отряды культурного фронта.
Она была народной учительницей, представителем того поколения советских учителей, которых одно время не очень разборчивые люди сокращенно и развязно именовали «шкрабами». Скромные «шкрабы» отнюдь не относились к плеяде блистательных латинистов и математиков в синих вицмундирах с орлеными пуговицами, к плеяде лощеных педагогов, которые успешно двигались по иерархической лестнице учебных округов, и после революции столь же успешно саботировали, презирая хлынувших в школу «кухаркиных детей» и вопя о разрушении культуры.
Напротив, Мария Владимировна Пронина, как и многие ее товарищи, в годы гражданской войны и разрухи не бежала из нетопленой школы, ни на один день не выпускала мела из обмороженных пальцев и не ворчала по поводу голодных пайков и недостатка в учебных тетрадях.
Сотни учеников выросли на ее глазах, спокойно и уверенно вступили они в жизнь, и дети многих из них уже пришли в школу все к той же Марии Владимировне, которая когда-то обучала их отцов.
Так проходили годы, и каждый из них приводил к Марии Владимировне десятки новых детей, осматривавшихся робко и пытливо, слушавших жадно и внимательно, запоминавших Марию Владимировну благодарно и навсегда, как запомнили все мы свой первый учебник, свой первый урок, своего первого учителя. И, быть может, лучшей наградой каждому педагогу является именно это нежное и благодарное воспоминание, которое мы обычно храним в течение всей своей жизни.
Почти три десятилетия отдала Мария Владимировна своему делу.
В городе хорошо знали и любили эту женщину. Дети, встречая ее на улице, всегда здоровались с ней радостно и звонко, их родители приветливо ей улыбались еще издали, завидя хорошо знакомое, по-русски добродушное, широкое и спокойное ее лицо.
И пусть это было в грязном и маленьком Мелекессе, где не было ни театров, ни музеев, ни даже хорошего клуба, — Мария Владимировна не скучала. Она была счастлива, потому что наше время открыло ей богатую, содержательную жизнь. Она видела, каким вниманием окружают страна и партия ее любимое дело. Она активно участвовала в общественной жизни края, будучи делегатом ряда съездов и бессменным членом городского совета. Наконец, она была удостоена высокого звания делегата Восьмого съезда советов и была в числе двухсот двадцати его лучших избранников, редактировавших текст Конституции СССР.
Всей своей скромной и чистой жизнью, тысячами обученных ею людей, всем, чем жила и что сделала Мария Владимировна, она по праву заслужила эту честь.
И вот почему с такой болью и с таким негодованием встретили Мелекесс, и весь край, и вся страна трагическое известие о том, что на ночной ухабистой дороге нашли искромсанное бандитскими ножами тело возвращавшейся со съезда делегатки.
Это произошло 11 декабря. В десятом часу вечера Мария Владимировна возвращалась с вокзала домой. С нею шла случайная попутчица Овчинникова, вместе с которой она ехала из города Куйбышева. Впоследствии Овчинникова рассказывала нам, что всю дорогу Пронина не переставая делилась своими впечатлениями о съезде.
Когда они приехали в Мелекесс, было уже совсем темно. Никто не удосужился встретить Марию Владимировну. С вокзала кривыми и пустынными улицами женщины шли вдвоем. Они заметили во мраке три неясных мужских силуэта, которые, однако, быстро растаяли в скользкой темени неосвещенной улицы.
Но вскоре под окнами дома № 17 по Больничной улице из-за угла внезапно снова выросли три фигуры. Их лица не были видны. Они набросились на Пронину, которая успела два раза крикнуть: «Разбой!» Испуганная Овчинникова отбежала в сторону и с криком о помощи начала стучаться в окна первого попавшегося дома, в котором жил учитель Тиунов. Разбуженный учитель и его соседи вышли с наспех зажженными фонарями, но, когда они подбежали к месту преступления, Мария Владимировна была уже мертва. Бандиты нанесли ей девять ножевых ранений.
И ничего, что давало бы в руки хоть какие-либо — пусть тончайшие и разрозненные — нити, никаких следов не оставили преступники на талой и грязной земле.
Перед следствием была поставлена нелегкая задача: найти троих убийц среди сорокатысячного населения Мелекесса. Вот почему так тяжело давалось раскрытие этого дела, вот почему так осторожно и неуверенно, как бы ощупью, как бы впотьмах, делало следствие свои первые шаги.
Работники прокуратуры, НКВД и угрозыска, работавшие сплоченно, не знали ни дня, ни ночи, лихорадочно проверяя одну версию за другой.
В Мелекессе почти не было учета уголовного элемента. Происшествия и преступления не регистрировались. Сотрудники МУРа были вынуждены рыться в судебных архивах, кропотливо изучать истории болезней и врачебные записи в местной больнице, тщательно восстанавливать все случаи ранений и грабежей. Следуя известному правилу криминалистов, надо было найти аналогичные по способу совершения преступления. Преступники обычно действуют одним способом, сохраняют индивидуальность в своем преступлении, применяя одни и те же методы, оставляя, как говорят следователи, свою «визитную карточку».
И вот в ряду этих случаев, в пыли судебных архивов было найдено и извлечено дело об убийстве гражданина Малова, совершенном еще в апреле прошлого года. Малову было нанесено пятнадцать ножевых ран. Он был убит ночью на улице. Все обстоятельства этого преступления напоминали убийство Прониной.
В деле об убийстве Малова, кстати прекращенном мелекесскими пинкертонами «за необнаружением виновных», оказалось анонимное письмо. В этом письме сообщалось, что Малова убили местные бандиты Розов и Федотов. В письме сообщалось, что Розов убил Малова, приревновав его к Лизке Косой.
Среди множества мелекесских Елизавет мы с трудом разыскали Лизку Косую.
Смущенно хихикая и не отвечая на вопросы, она долго запиралась и, наконец, рассказала, что Розов действительно ревновал ее к Малову и не раз грозился его «пришить».
— Уж очень лют, — говорила она, — чуть что, за нож хватается. А Федотов и Ещеркин, его дружки, у него вроде как помощники считаются…
На следующий день Розов, Федотов и их приятель Ещеркин были арестованы.
Когда мы ночью пришли в дом Розова, он спал на полатях. Разбуженный и недовольный, он потребовал предъявления ордера на арест, долго и придирчиво рассматривал ордер и затем, почесываясь, справился, имеется ли санкция прокурора на его задержание.
Такая неожиданная процессуальная грамотность быстро объяснилась: в кармане Розова была обнаружена выписка из 127-й статьи Конституции, в которой говорится о неприкосновенности личности и порядке производства ареста.
Это была вырезка из Конституции, в редактировании которой участвовала убитая им Пронина.
Розов вел себя нагло и уверенно. Он категорически отрицал свою причастность к убийству, требуя предъявления доказательств.
Первым сознался Федотов. Он тоже долго запирался, но не выдержал, когда мы ночью привезли его на Больничную улицу, на то самое место, где была убита Пронина.
— Уведите меня, — сказал он, — я все расскажу, как было, только уведите меня с этого места.
Всхлипывая и дрожа, он подробно рассказывал нам, как он, Розов и Ещеркин выследили двух женщин, возвращавшихся с вокзала, и убили одну из них.
После убийства, захватив ее чемодан, они убежали на кладбище. Там Ещеркин начал открывать чемодан, торопясь рассмотреть содержимое. Замки не поддавались, и он пытался открыть крышку чемодана ножом Розова, — тем самым ножом, которым была убита Пронина. Розов возмутился и дал понять, что этот нож предназначается для иного применения. Тогда, так и не открыв чемодана, они отнесли его в дом Розова, Наутро, узнав, что ими убита делегатка съезда М. В. Пронина, бандиты устроили совещание. Прежде всего решили сжечь чемодан, оставив, однако, вещи. Чемодан сжигали в печке, предварительно оторвав от него и запрятав металлические замки и застежки..
На следующий день они отправились втроем в Дом советов, где трудящиеся Мелекесса прощались с телом Прониной. Вместе с другими они подошли к постаменту, на котором был установлен открытый гроб, и внимательно рассмотрели убитую. Потом были похороны. И на них Розов, Федотов и Ещеркин присутствовали, с интересом слушая речи на гражданской панихиде.
— Очень важные были похороны, — говорил нам Федотов, — и жалостные. Ещеркин даже прослезился. Ей-богу, не вру. Народу было тьма-тьмущая.
Сразу же после допроса Федотова мы вместе выехали в дом Розова, где начали производить тщательный обыск. Под настилом дворового крыльца, в куче мусора, удалось обнаружить металлические замки и застежки, сорванные с чемодана М. В. Прониной.
Вторым сознался Ещеркин. Тупо улыбаясь, он цинично повторял уже знакомые подробности.
Розов все еще пытался отпираться. Когда ему было сообщено, что его соучастники уже сознались, он потребовал очной ставки. Ввели Федотова.
— Сашка, — хрипло произнес Федотов, — говори, чего уж там. Засыпались…
Розов метнул на него бешеный взгляд и, задыхаясь от злобы, закричал:
— Врешь, паразит, врешь, сволочь, это ты убивал, я ничего не знаю!
Тогда позвали Ещеркина. Все с той же тупой, дегенеративной улыбкой, обнажавшей гнилые зубы, Ещеркин подтвердил, что они втроем убили Пронину.
И только после этого, задыхаясь от бессильной злобы, клокочущей в его сожженном алкоголем горле, с раскаленными ненавистью глазами, главарь этой шайки Розов начал хрипло рассказывать о своем преступлении. Время от времени он прерывал рассказ и начинал вдруг протяжно, по-звериному выть, уставясь в одну точку налитыми кровью глазами. В эти минуты он походил на взбесившееся животное и был особенно страшен и отвратителен. Впрочем, его соучастники выглядели не лучше.
Все трое, спившиеся и озверевшие дети кабатчиков и кулаков, они являли собой гнусное зрелище отбросов общества. Они проводили время в бандитских налетах и грабежах, терроризируя население Мелекесса. Взращенные и воспитанные антисоветской средой, они занимались не только обычной уголовщиной, но и своеобразной борьбой с советской властью, с советским правопорядком. Недаром Федотов любил говорить о себе:
— Я ночной царь Мелекесса. Ночью я хозяин!
В течение последующих двух дней раскрывались все новые и новые преступления, совершенные этой шайкой.
Вещи Прониной были обнаружены на квартире сестры Розова Гуляевой и ее мужа, хорошо знавших о происхождении этих вещей. Там были найдены синие шапочки с трогательными помпонами, которые Пронина везла из Москвы в подарок своим детям.
Делегатский билет Марии Владимировны и сделанные ею на съезде записи были сожжены преступниками.
Так было раскрыто убийство Марии Владимировны Прониной.
ДЕЛО СЕМЕНЧУКА
В этот летний знойный день на перроне Северного вокзала было особенно шумно. Провожали владивостокский экспресс. На остров Врангеля уезжала новая партия зимовщиков. У синих, щеголевато выглядевших вагонов толпились родные, друзья, знакомые. Шла обычная вокзальная суетня. Уезжающие возбужденно смеялись, давали адреса и обещали писать. Впереди их ждала Арктика, долгие полярные ночи, сумрачные просторы острова Врангеля.
Врач Николай Львович Вульфсон был в этой партии зимовщиков. С ним ехала жена — Гита Борисовна Фельдман, тоже врач. Оба они ехали а Арктику и были полны надежд и планов. Большая интересная работа, далекий Север, необычная обстановка зимовки радостно волновали Вульфсона и его жену.
В одном вагоне с ними ехал и новый начальник острова Врангеля — Семенчук, плотный мужчина средник лет, с фельдфебельской выправкой и хмурым, незначительным лицом. Рядом с ним стояла жена — вертлявая, безвкусно разряженная женщина с резким, скрипучим голосом и вульгарными манерами.
Но вот раздался последний звонок, пассажиры бросились в вагоны, и под нестройный хор прощальных приветствий экспресс тихо двинулся вперед.
И почти через полтора года после этого в просторном кабинете прокурора Союза исхудавшая, вконец измученная женщина взволнованно, но твердо рассказывала о кошмарных подробностях событий, происходивших на зимовке острова Врангеля, о гибели своего мужа.
Семенчук, этот мрачный, всегда почему-то нахмуренный, туго соображавший человек, очень быстро восстановил против себя зимовщиков. Его не любили. Ему не верили. Но его боялись.
Жена Семенчука еще более обостряла отношения. Эта накрашенная, разряженная «барыня» сразу почувствовала себя «начальницей». Она потребовала даже, чтобы к ней обращались не иначе, как со словами «товарищ начальница».
Она вмешивалась во все дела, отдавала распоряжения, мешала работать. Супруги идеально дополняли друг друга. И еще во Владивостоке к ним примкнул биолог Вакуленко, ставший правой рукой Семенчука и нежным другом его супруги. Пьяница, наушник и интриган, Вакуленко оказался этой паре вполне под стать. Он охотно принял на себя обязанности шпиона и фискала и исправно докладывал Семенчуку о настроениях зимовщиков.
— Ну, скажи, а которые против меня? — обычно спрашивал Семенчук.
— Вульфсоны ненадежны, Константин Дмитриевич, — сладким шепотком докладывал Вакуленко, — беспокойный народ. И к тому же жиды, обратите внимание…
На острове Врангеля Семенчук развернулся во всю ширь. Льды, море, наивные, доверчивые, как дети, эскимосы. Они плакали, провожая бывшего начальника острова Минеева. Они гурьбой провожали его на пароход. Их дети со слезами тащили Минеева за рукава обратно. Дети не хотели его отпускать. Они любили его и были к нему привязаны, как любят и привязываются в Арктике, где суровая природа особенно сближает и роднит людей.
Минеев оставил зимовку в отличном состоянии. При нем остров Врангеля был подлинно большевистским форпостом в далеких ледяных просторах.
Еще труба парохода, увозившего Минеева, маячила на горизонте, а уж Семенчук, держа руку на открытой кобуре нагана, произнес свою первую декларацию:
— Начальник теперь я. Имею полномочия. Вплоть до расстрела. Щадить не буду.
Трудно описать все безобразия и преступления, которые творил Семенчук.
Он сорвал охоту на моржей. Он не давал эскимосам катера и не разрешал выезжать в море. Зимовщикам он срывал научную работу. Мясо, оставленное Минеевым, из-за нераспорядительности Семенчука погибло. И население острова начало голодать.
Запасы продовольствия были огромны, их хватило бы на несколько лет. Семенчук был обязан снабжать эскимосов. Но он им в этом отказывал.
— Не ваше дело! — грохотал Семенчук, когда Вульфсон упрашивал его помочь эскимосам. — Я здесь начальник, а не вы. Эскимосы — лодыри. Пусть жрут тухлое мясо. Ничего не дам.
Но даже тухлого мяса не было. На почве голода началась цынга. На западе острова местное население сорвало моржовую шкуру с байдары и варило из нее суп. Другие ели мешки из-под муки. Запуганные Семенчуком, зимовщики молчали. Парторг Карбовский, жалкий и безвольный человек, только разводил руками и в ответ на всеобщие жалобы уныло заявлял:
— Ну что, братцы, с ним сделаешь? Терпеть надо, терпеть…
— Как же терпеть? — возражали ему. — Ведь люди умирают.
— Что поделаешь! — вздыхал Карбовский. — Мы все уйдем под вечные своды. Это еще Пушкин сказал.
На суде Карбовский объяснил свое преступное поведение «боязнью за собственную шкуру».
Чтобы окончательно устрашить зимовщиков, Семенчук организовал в бане что-то вроде тюрьмы. Он сажал туда за малейшее непослушание. Рабочего Клечкина Семенчук содержал в этом своеобразном изоляторе два раза. Баня не отапливалась. Просидев однажды в холодной бане двое суток, Клечкин объявил голодовку и только после этого был освобожден. На суде Семенчук буквально заявил:
— Я в баню не сажал. Клечкин сам туда посадился. Так шли дни и месяцы. Вооруженный Семенчук грозно расхаживал по зимовке и всегда напоминал:
— Все права имею, вплоть до расстрела. Непослушания не потерплю. Тут я — хозяин. Я — суд, я — прокуратура, я — погранохрана. Я — всё.
Злобствующий мещанин и человеконенавистник, примазавшийся к партии авантюрист, он был опьянен своей властью, сознанием, что так удачливо пробрался в место, где его не видит и не, слышит никто, кроме десятка насмерть запуганных людей.
И лишь одно лицо нарушало покой Семенчука — доктор Вульфсон. В Николае Львовиче, казалось, не было ничего особо героического. Скромный беспартийный врач, хороший товарищ, жизнерадостный и веселый человек. Всё.
Тысячи таких людей живут среди нас. Мы их знаем, встречаемся с ними и не находим в них ничего выдающегося. Но вот неожиданное стечение обстоятельств — и эти наши «незаметные» знакомые, наши «будничные» соседи вдруг выпрямляются во весь свой рост и показывают образцы мужества и подлинного героизма.
Вульфсон отчаянно боролся с Семенчуком. Он открыто разоблачал его преступления. Он дрался, как солдат, за каждую банку молока для больного ребенка-эскимоса, за каждый килограмм угля для замерзающей, больной семьи эскимосов.
Он лично ходил к Семенчуку, просил, требовал, подавал рапорты, протестовал.
Вульфсон был опасен Семенчуку. И Семенчук решил его устранить.
В качестве физического исполнителя Семенчук наметил Старцева.
Старцев — паразитический тип, бывший колчаковец, девять лет безвыездно жил на острове Врангеля. Эскимосы не любили и боялись Старцева. Они знали его жестокость, его тупость, они считали его способным на все. Старцев насиловал эскимосок и еще в 1926 году собирал у местного населения какие-то недоимки по царским налогам, говоря, что имеет на то особые полномочия.
Слово Семенчука было для Старцева законом. И по приказанию начальника острова Старцев совершил убийство Вульфсона.
В процессе следствия и на суде эти обстоятельства были установлены железным кольцом косвенных улик.
Показаниями всех свидетелей, обстоятельствами дела, сохранившимися документами, судебно-медицинской экспертизой было твердо установлено, что убийство доктора Вульфсона совершил 27 декабря 1934 года Старцев по прямому заданию Семенчука.
Расследование по этому делу сразу столкнулось с цепью серьезных препятствий. Нелегко раскрыть картину преступления, совершенного в далекой Арктике, в обстановке, не знакомой следователю, много месяцев тому назад. Все в этом деле было необычно, запутанно и сложно.
Было ясно, что детальное выяснение всех обстоятельств, предшествовавших смерти доктора Вульфсона, установление быта, взаимоотношений и характеров зимовщиков, каждый, самый мельчайший штрих, бытовая деталь, человеческая характеристика представляют в настоящем деле особое значение. Следствие пошло в этом направлении.
Я хорошо помню, как в течение трех месяцев расследования по этому делу мне с трудом удавалось находить новые детали и улики, сопоставлять, перепроверять показания свидетелей, копаться в документах, изучать литературу об Арктике и острове Врангеля, рыться в метеорологических сводках. Но зато, какое огромное удовлетворение давал каждый новый непреложно установленный факт, совокупность этих фактов постепенно создавала стройную законченную версию.
После того как была установлена и полностью вскрыта общая картина быта и взаимоотношений на зимовке, когда характеры и нравы зимовщиков стали предельно ясны, следствие перешло к выяснению обстоятельств гибели Вульфсона.
25 декабря Семенчук вызвал к себе Вульфсона и приказал ему выехать на нартах в противоположный конец острова, в бухту.
— Я получил вызов, — сказал Семенчук, — от больных эскимосов. Немедленно выезжайте, окажите помощь. Проводником поедет Старцев;
Позже Семенчук заявил, что вызов был получен от местного жителя Тагью, у которого заболел сын. Следствие установило, что вызова к больному вообще не было.
Дисциплинированный Вульфсон немедленно стал собираться в дорогу. Но, несмотря на то, что была пурга и предстоял тяжелый, опасный путь, Семенчук отказал врачу в дохе и дал самых скверных собак. Это вызвало у Вульфсона первые подозрения, что с ним решено покончить. Потом врач попросил спальный мешок. И в этом ему было отказано.
Выезд был назначен на 26 декабря. Взволнованный Вульфсон долго не мог уснуть. Поздно ночью, когда жена врача спала, он набросал при мерцающем свете ночника свое последнее письмо. Оно было найдено уже после его гибели. Вот это письмо:
«Всем, всем, всем. В случае моей гибели прошу винить в этом исключительно начальника зимовки Семенчука. Подробности расскажет моя жена Гита Борисовна Фельдман. Последний привет сыну Володе. Врач
Эта трагическая записка красноречиво говорит о том, что Вульфсон догадывался, зачем его посылают в бухту. Вульфсон понимал, что он страшен Семенчуку как разоблачитель всех его безобразий, всех его преступлений.
Утром 26 декабря на двух нартах доктор Вульфсон выехал в свой последний путь.
И через несколько дней на зимовку вернулся один Старцев и заявил, что доктор «потерян» в дороге.
Семенчук хотел отложить розыски врача, но зимовщики настояли на немедленном выезде. На розыски выехали почти все зимовщики, и недалеко от бухты Сомнительной был обнаружен труп Вульфсона с проломленным черепом.
На следствии были установлены все детали исчезновения Вульфсона, судебно-медицинская экспертиза удостоверила факт насильственной смерти, была установлена умышленная и заранее продуманная организация этого убийства.
Старцев долго путался в показаниях на следствии и на суде, пока на прямой вопрос прокурора, наконец, не ответил, что он сознательно бросил врача по приказанию Семенчука. Старцев не добавил одного: что он бросил уже труп убитого им врача.
После убийства Вульфсона перед Семенчуком возникла новая задача — устранить Фельдман. Вдова убитого была тоже опасна Семенчуку. Она требовала объективного следствия и прямо обвиняла Старцева и Семенчука в убийстве своего мужа.
Раздавленная горем женщина подверглась изощренной травле бандитов. По приказу Семенчука зимовщики не смели с ней разговаривать. Ей было отказано в топливе, хотя она лежала больная, с высокой температурой. Ее лишили права сноситься по радио с Москвой и не выдавали полученных на ее имя радиограмм.
Лишь кое-кто из зимовщиков по ночам, робко озираясь, воровал уголь и приносил его в комнату Фельдман. Уголь приходилось красть, потому что Семенчук запретил его выдавать «жидовке».
Но Фельдман все-таки жила. Это не устраивало начальника острова. И он издал приказ о ее высылке «в отдаленную часть острова». Была приготовлена нарта, торжествующий Семенчук с наганом в руке ворвался к Фельдман и вручил ей предписание:
«Немедленно выехать в пункт, который будет вам сообщен особо».
Фельдман, у которой в это время была температура сорок, с трудом оделась. Но зимовщики впервые оказали сопротивление Семенчуку. Они отказались вывозить Фельдман, понимая, что это прямое убийство.
— Не повезу, — сказал рабочий Клечкин. — Как хотите, не повезу.
— Молчать! — заорал Семенчук. — Опять в баню хочешь? Начальника не слушаешь?
— Сажайте хоть третий раз в баню, не повезу.
Все преступления Семенчука были разоблачены и доказаны.
Шесть дней шло заседание Верховного Суда.
Злобно шипел главный обвиняемый — Семенчук. Он часто отказывался отвечать на вопросы, отрекался от им же лично написанных документов и потом снова их признавал, лгал упорно и глупо, несмотря ни на что.
Глядя на Семенчука, я вспомнил, как он вел себя на следствии.
Он так же упорно лгал и запирался. Он готов был отказаться от самого себя.
Уже в конце следствия, видя безнадежность своего положения, Семенчук прибегнул к симуляции. Он объявил себя марсианином. Его перевели в тюремную больницу.
— Вчера опять получил радиограмму с Марса, — сосредоточенно говорил он врачу, — все благополучно. А тут у меня арестовали всех родных и знакомых. Сто человек сидит.
Семенчук кривлялся, кутался в простыню и прятался за тумбочку больничной палаты. Была произведена экспертиза, установившая, что он симулирует. И эта карта стала бита. Буквально на следующий день Семенчук совершенно «выздоровел». Он перестал кривляться и явился в суд без всяких попыток симулировать сумасшествие.
И когда на суде т. Вышинский спросил его об этом, то Семенчук впервые немного сконфузился.
За многие годы моей следственной работы я видел вереницы преступных типов и характеров. Я допрашивал убийц, профессиональных бандитов, содержателей притонов, сутенеров и растлителей малолетних. Но еще никогда мне не приходилось встречать человека, в личности которого не было бы ни одного проблеска, ни одного светлого пятна, ничего человеческого. Семенчук был именно таков. Он жил и действовал, зная лишь один свой, семенчуковский, волчий закон.
Рядом с ним на скамье подсудимых сидел Старцев. Он притворялся простачком, делал вид, что не понимает вопросов, и всячески пытался изобразить из себя «дитя природы».
Верховный Суд приговорил Семенчука и Старцева к расстрелу.
ПОЛСАНТИМЕТРА
Выстрел раздался внезапно поздней ночью, около трех часов, когда в квартире все уже мирно спали. Это была обычная коммунальная квартира в новом военном доме, в Ростове-на-Дону. Выстрел раздался из комнаты, в которой жили лейтенант Реутов и его жена Анна Ильинична Кравченко. А через минуту из этой комнаты с криком выбежала в коридор, в одном белье, растерянная, насмерть испуганная женщина. Это была Кравченко. Бросившись на сундук, стоявший в коридоре, она долго кричала, плакала и билась. Сбежавшиеся соседи так и не могли от нее добиться, в чем дело, пока не вошли в комнату Реутова и не увидели труп лейтенанта, лежавший на кушетке, с огнестрельной раной в виске. Тут же на полу валялся его наган, к которому беспомощно свисала рука.
Растерявшиеся соседи зачем-то вызвали скорую помощь, хотя было очевидно, что лейтенанту никто и ничем уже не сможет помочь, а потом приехали следователь и судебный врач.
Они составили, как водится, протокол осмотра и деликатно расспросили несчастную женщину об обстоятельствах самоубийства ее мужа.
Всхлипывая и рыдая, молодая женщина с трудом отвечала на вопросы.
Она до такой степени растерялась и так была пришиблена случившимся, что не всегда понимала, о чем ее спрашивают, забыла, что она не одета, и недоуменно посмотрела на соседку, протянувшую ей халат.
— Мы были с Митей в кино, — рассказывала Анна, — потом дома он выпил. Вообще он в последнее время сильно пил. Плохо спал, метался. Потом легли спать. Митя лег на кушетке. Я заснула, и вдруг…
И она снова заплакала.
Труп самоубийцы был подвергнут судебно-медицинскому вскрытию. Вскрытие показало, что смерть Реутова наступила мгновенно — от сквозного ранения в правовисочную область головы. Наличие внедрившихся в кожу на виске порошинок и следы ожога у входного отверстия раны указывали на то, что выстрел был произведен в упор. Было также установлено, что лейтенант в момент самоубийства находился в состоянии опьянения.
Вскрытие производилось утром, в морге ростовской больницы. Помощник военного прокурора, которому было поручено расследование по этому делу, молча стоял у окна, пока судебный врач возился с трупом. Ему было не по себе. От специфического запаха трупного разложения, твердо устоявшегося в морге, прокурора слегка мутило, и он не мог дождаться конца этой унылой процедуры, которую в глубине души рассматривал как излишнюю и нудную формальность.
Труп лейтенанта лежал на столе, отливая тем особым желтовато-синим цветом, которым всегда отличаются покойники.
Наконец, вскрытие было закончено, и врач, молодой еще человек с тусклым, отекшим лицом почечного, больного, сказал, моя руки:
— Картина ясна: покойник был пьян и шлепнулся.
Через несколько дней Реутова похоронили на городском кладбище, а прокурор, прихлебывая чай и крепко затягиваясь папиросой, дописал заключительные строчки коротенького постановления о прекращении дела:
«11 февраля с. г. Реутов вечером у себя на квартире напился водки до стадии опьянения и 12 февраля с. г. в 3.00 покончил жизнь самоубийством выстрелом из револьвера „наган“ в правый висок головы…
На основании вышеизложенного и принимая во внимание, что Реутов покончил жизнь самоубийством в силу его морально-бытового разложения и что к самоубийству его никто не понуждал, а посему, руководствуясь ст. 4 п. 5 УПК РСФСР, постановил: дело за № 17 о самоубийстве лейтенанта Реутова Дмитрия Степановича дальнейшим производством прекратить».
Как видите, не слишком грамотно и не очень убедительно, но зато весьма решительно и чрезвычайно просто.
Так, не задумываясь и не сомневаясь, без излишних анализов и размышлений, даже без обычной человеческой любознательности и любопытства, прокурор бросил на свои судейские весы, бросил легко и просто, как куль сена, жизнь, судьбу и честь лейтенанта Реутова.
И хотя свое заключительное постановление прокурор начал с глубокомысленного «и принимая во внимание», но в действительности ничего он во внимание не принял и в деле не разобрался…
Прошло полгода. Многое изменилось за это время. Уже лейтенанта Реутова основательно забыли, успокоилась и его вдова и, решив, что не вечно же ей оплакивать покойного мужа, вышла вторично замуж за сотрудника военторга X., который для нее оставил свою первую жену и детей и переехал в комнату Анны Кравченко, в ту самую комнату, где застрелился Реутов.
Они зажили широко и весело. У Анны появились дорогие наряды, безделушки, комнату обставили новой, изящной мебелью, Анна бросила работу. Новая жизнь и новый муж устраивали ее вполне, она очень похорошела и расцвела и огорчалась лишь тем, что начала полнеть.
Куда-то в другой город перевели помощника прокурора, прекратившего это дело, и новый прокурор, не такой поспешный и решительный, почему-то начал перелистывать старые, давно прекращенные дела.
Перелистал он и дело о самоубийстве лейтенанта Реутова и, вызвав следователя Меньшикова, поручил ему еще раз проверить это дело.
Трудно объяснить, почему он так поступил. Но бывают такие невинные с виду дела, мирно сваленные в судебные архивы, дела, которые у опытного следователя, судьи, прокурора почему-то сразу вызывают именно тот профессиональный и острый интерес, который пытливо и настойчиво приводит к истине. Нельзя точно сформулировать, почему это так происходит, почему такое старое, мертвое, прекращенное дело, покрытое временем и пылью, повествующее о людях, которых давно уж нет, рассказывающее о фактах, которые всеми позабыты, и о днях, которые безвозвратно ушли, — почему такое дело внезапно оживает и, движимое инициативой следователя, его находчивостью, опытом и талантом, раскрывается неожиданно и до конца.
Это так же трудно точно сформулировать, как трудно объяснить, почему опытный охотник иногда, еще не увидев следа, без всяких признаков, как бы беспричинно, вдруг ощущает присутствие зверя и, ведомый некиим шестым и всегда безошибочным чувством, приходит к его берлоге.
Следователь Меньшиков был знатоком и энтузиастом своего дела. И потому за внешней убедительностью протокола вскрытия, под шелухой рассуждений о морально-бытовом разложении Реутова, якобы приведшем его к самоубийству, он обнаружил, что основной вопрос в этом деле так и остался неразрешенным: почему покончил с собой Реутов и покончил ли он с собой?
На этот вопрос было трудно ответить через полгода, но ответить было необходимо.
И вот Меньшиков решил, что надо прибегнуть к математике, надо измерить и вычислить соотношение входного и выходного отверстий раны, определить путем точного расчета угол полета пули и тогда решить: своя или чужая рука приставила дуло нагана к реутовскому виску.
Нужно ли рассказывать о том, как это было сложно и трудно сделать. О том, как долго пришлось искать могилу Реутова на городском кладбище (он был похоронен без памятника и без указателя), как потом был извлечен из могилы его полуистлевший труп, как тщательно были измерены ранения его черепа, как потом производились вычисления и эксперименты, как на этом основании был, наконец, изготовлен фотомонтаж полета пули, пронизавшей его череп.
И о том, как этот фотомонтаж безоговорочно и материально, зримо и бесповоротно, наглядно и непоколебимо утверждал: ровно полсантиметра недостает для того, чтобы можно было признать, что Реутов застрелился сам, своею правой рукой.
Но если это так, то кто же? Выстрел произошел в тот момент, когда в комнате было только двое: Реутов и Анна Кравченко. Значит, если не он, то она. И вот Анна Кравченко входит в кабинет следователя Меньшикова. Она входит уверенной и изящной походкой молодой красивой женщины, знающей себе цену, привыкшей к успеху. Кокетливо и чуть надменно она здоровается со следователем, садится, непринужденно закинув ногу на ногу и спокойно любуясь лакированным носком своих элегантных туфель. Потом она просит разрешения закурить, и следователь галантно зажигает ей спичку.
— Мерси, — говорит она и привычно затягивается.
— Пожалуйста, — коротко отвечает следователь.
Пауза. Они сидят вдвоем, друг против друга, в извечной диспозиции следователя и допрашиваемого, вдвоем, лицом к лицу, вдвоем: она — которая убила, и он — который сейчас это докажет, она — которая совершила страшное преступление, и он — который его раскрыл. Он привычно наблюдает за нею и под маской наигранной беспечности улавливает искорки тревоги в глубине ее глаз, собранность и напряжение всей ее хитрости, осторожности и воли в этой сухой складке рта, в жилке, нервно пульсирующей на шее, в манере часто облизывать почему-то сохнущие губы и в нарочитости того чрезмерного спокойствия и уверенности, которые ей хочется показать, которыми ей хочется убедить.
Наконец, Анна Кравченко прерывает молчание:
— Зачем меня вызвали к вам? Вероятно, какая-нибудь справка по делу моего покойного мужа?
— Да, — говорит Меньшиков, — небольшая справка. Нам нужно выяснить: почему вы его убили?
Кравченко широко открывает глаза, с удивлением смотрит на следователя и с возмущением произносит:
— Что это за шутки? Притом неуместные. Зачем я вам нужна?
— Я не шучу. Напротив, я вполне серьезно. Геометрию изучали?
— При чем тут геометрия, я ничего не понимаю.
— А вот, посмотрите. Арифметика простая. — Меньшиков достает фотомонтаж; он и Кравченко склоняются над ним, и Меньшиков терпеливо, спокойно, как учитель, объясняет: — Вот это входное отверстие, тут выходное. Значит, пуля, проделав этот путь, имела уклон под градусом… Считайте…
Через десять минут Анна Кравченко бросила на стол перчатки, устало вытянулась и, щуря уставшие от непривычных расчетов глаза, протянула:
— Черт возьми, я ошиблась всего на полсантиметра. Как глупо!..
— Да, неосторожно, — согласился Меньшиков, — все остальное было неплохо исполнено. Ну-с, Анна Ильинична, перейдем от геометрии к делу. Рассказывайте.
— Сейчас, — сказала Кравченко, — только дайте мне, пожалуйста, папиросу.
Кравченко взяла папиросу, один раз затянулась и вдруг в ожесточении бросила папиросу на стол и заплакала, заплакала сразу, не вытирая слез, закрыв лицо руками и судорожно вздрагивая спиной.
Меньшиков протянул ей стакан воды, она попробовала выпить, но от судорог, потрясавших ее тело, не смогла это сделать и только пролила воду на кофточку. На минуту перестав плакать, Анна Ильинична вскочила, достала из сумочки платок и очень аккуратно вытерла воду с кофточки.
Допрос Анны Кравченко закончился вечером. Меньшиков прочел ей все, что записал с ее слов. Кравченко слушала протокол допроса невнимательно, и когда Меньшиков сделал ей замечание, она ответила:
— Не все ли равно. Главное сказано, записано и доказано, а подробности мне ни к чему.
Потом она подписала протокол. Меньшиков объявил Кравченко постановление об аресте и направил ее в тюрьму. Когда арестованную увели, следователь еще раз перечел протокол.
Он прочел показания Анны Ильиничны о том, как, будучи женой Реутова, она случайно познакомилась с сотрудником военторга X.
«Я решила выйти за него замуж и бросить Реутова. Но X. тоже был женат, имел двоих детей, и переехать к нему я не могла. X. был согласен переехать ко мне. К тому времени мы сошлись, и я решила, что X. как муж устраивает меня больше, чем Реутов. Размышляя, как мне поступить, я постепенно пришла к решению убить Реутова, симулируя самоубийство. И вот в этот день 12 февраля я пригласила Реутова в кино. Когда мы возвращались, купила водки.
Дома угостила Реутова, он выпил и потом уснул. Тогда я достала его наган и в упор выстрелила ему в голову…»
Оставалось выяснить, причастен ли к этому преступлению X., или нет. Меньшиков тщательно проверил этот вопрос, он несколько раз допрашивал Кравченко и X., анализировал множество всяких косвенных и мелких штрихов, улик и обстоятельств, о которых нет нужды здесь рассказывать, и, в конце концов, твердо доказал, что X. ничего не знал об убийстве Реутова.
И хотя внешние факты и обстоятельства были против X. и, казалось, имелись все основания его заподозрить, а заподозрив, арестовать, Меньшиков не пошел на это. И для реабилитации этого человека следователь потратил не меньше внимания, труда и таланта, чем для того, чтобы изобличить его жену.
В тот вечер, когда невиновность X. была окончательно доказана, следователь Меньшиков в первый раз за это время улыбнулся и сравнительно рано пошел домой. Он возвращался гордый самим собой, своей профессией, а главное — ее незыблемым и замечательным законом:
уметь не только разоблачать преступника, но и защищать от случайностей и оговора запутавшегося, но невиновного человека.
ОХОТНИЧИЙ НОЖ
Да, приказ был подписан, и в нем черным по белому значилось, что профессор кафедры зоологии Буров и его ассистент Воронов командируются на год на остров Колгуев в Баренцово море для проведения научно-исследовательских работ. В университете читали приказ и посмеивались. Дело в том, что и преподавателям и студентам, всем без исключения, было хорошо известно, что профессор и его ассистент не переваривают друг друга. Приказ о направлении этих двух людей на год в обстановку, где они продолжительный срок будут находиться вместе, вызывал недоумение и улыбки. Кое-кто шутил, что сделано это неспроста, в расчете на то, что суровый климат остудит вражду между профессором и его ассистентом.
— Друзьями возвратятся оттуда, — говорили шутники, — закадычными. Вот увидите…
Впрочем, больше всех были удивлены сами виновники этого приказа. В университете стало известно, что профессор, неожиданно для себя узнав фамилию человека, предназначенного ему в товарищи по зимовке, не спал целую ночь. Воронов, как рассказывали, тоже был очень огорчен.
Но приказ есть приказ, и через несколько дней экспедиция университета в составе профессора Бурова и доцента Воронова отбыла в далекое Баренцево море, на остров, где этим двум ученым предстояло вместе прожить долгий арктический год.
Уже через месяц после этого от них были получены первые письма. Буров и Воронов делились впечатлениями, подробностями путешествия и своими планами.
«…Все было бы хорошо, — писал профессор, — если бы не постоянное присутствие этого субъекта, который сам в сущности имеет все основания, чтобы стать объектом научно-исследовательских наблюдений зоолога. Право, этот молодой человек продолжает отравлять мне настроение. Здесь, имея печальную необходимость постоянно видеться с ним, я лишний раз убеждаюсь, насколько был прав в своих антипатиях…»
В свою очередь доцент Воронов в своих письмах также жаловался на «абсолютную нетерпимость старого ворчуна и мучительность повседневного с ним общения».
В университете читали письма, посмеивались и не переставали удивляться тому, как эти два человека, каждый из которых был по-своему симпатичен, упорны в своей взаимной неприязни.
Спорили о том, долго ли будет продолжаться эта беспричинная вражда. Оптимисты заверяли, что Буров и Воронов в конце концов помирятся и даже полюбят друг друга. Пессимисты утверждали обратное. Были зарегистрированы несколько случаев пари по этому поводу. И даже две ссоры.
…Но через месяц короткая сухая телеграмма с острова Колгуева уведомила университетскую общественность о том, что профессор Буров убит доцентом Вороновым.
Следователь по важнейшим делам, которому было поручено расследование по делу об убийстве профессора Бурова, прежде всего выяснил возможность поездки на остров Колгуев. К сожалению, оказалось, что по ряду метеорологических и иных причин поехать туда в это время года нельзя.
Тогда следователь снесся по радио с капитаном ледокола, курсировавшего у берегов Колгуева, и дал ему ряд поручений. Он просил капитана доставить в Москву, в замороженном виде, труп убитого, допросить свидетелей этого преступления, если такие окажутся, и, кроме того, произвести самый тщательный осмотр местности, в которой произошло убийство.
Следователь просил также доставить в Москву и Воронова, обеспечив такие условия, при которых он, даже при желании, не имел бы возможности скрыться.
Поручения следователя были выполнены, и однажды в его кабинет вошел капитан ледокола в сопровождении человека средних лет, с растерянным, испуганным выражением лица. Это был Воронов.
— Садитесь, пожалуйста, — с холодным любопытством разглядывая Воронова, сказал следователь.
— Благодарю вас, — тихо ответил Воронов.
Начался допрос. Следователь выяснял анкетные данные и биографию этого человека. Это была безупречная биография. Тридцать два года, которые успел прожить Воронов, до того как он убил Бурова и очутился перед следовательским столом, были прожиты хорошо и с толком. Воронов был молодым, но несомненно талантливым специалистом, он имел ряд самостоятельных научных работ, он стоял на верной и широкой дороге.
— Какого же черта, — не выдержал обычно спокойный и владеющий собою следователь, — какого же черта вы убили профессора? Чего вы не смогли там с ним поделить?
Воронов как-то растерянно развел руками.
— Видите ли, — произнес он каким-то извиняющимся, неуверенным голосом, — дело в том… дело в том, что я его вовсе и не убивал…
— Но он убит?
— Убит.
— В том месте, где он был убит, находился кто-либо, кроме вас двоих — вас и его?
— Мы были там только вдвоем, никого, кроме нас, не было и быть не могло. Это я утверждаю категорически.
— Тогда непонятно ваше отрицание. Согласитесь, что если из двух человек, находящихся вместе, один оказывается убитым, то убийцей…
— …может быть только второй, — поспешил согласиться Воронов. — Это безусловно так. Но я его не убивал. Самое страшное заключается в том, что я вполне представляю себе безвыходность своего положения. Полное отсутствие возможностей защищаться. Конечно, я совершенно… как это говорится… уличен. Будь я на вашем месте, я бы вовсе и не сомневался. Я понимаю. Я приготовился ко всему. К самому худшему… Но я… я не убивал…
И Воронов заплакал. Он и плакал так же странно, как говорил. Этот рослый, спокойный, культурный человек плакал, как ребенок, беззлобно, беспомощно и трогательно. Он вовсе не пытался разжалобить своими слезами, но, с другой стороны, и не старался их скрыть. Он плакал так же просто, как говорил. И так же непосредственно.
— Успокойтесь, — сказал следователь. — Если убили вы, — а по делу выходит так, — вам лучше сознаться. Если же вы не совершили убийства, то защищайтесь. Опровергайте, объясняйте, выдвигайте свою версию…
Следователь так сказал потому, что в этом необычном деле вина Воронова представлялась вполне доказанной. Обстоятельства дела сводились к тому, что Бурова убил именно Воронов, и никто другой. Но, к удивлению следователя, Воронов не только не стал защищаться, но, напротив, по собственной инициативе, сообщил ряд дополнительных и очень веских в отношении себя улик. Продолжая отрицать свою вину, этот человек в то же время торопливо выкладывал следователю все новые и новые обстоятельства, факты и соображения, которые для него были заведомо убийственны. Страстно, последовательно и неумолимо он как бы обвинял сам себя.
— Когда мы приехали на остров, — рассказывал Воронов, — наши и без этого неприязненные отношения с профессором стали все более обостряться. Мы оба старались сдерживать себя, но взаимная неприязнь буквально выпирала из каждого нашего слова, взгляда, жеста. Это было очень тяжело — постоянно сдерживать себя. И главное — это не помогало. Я чувствовал, что профессор остро ненавидит меня, и платил ему тем же. Бывали такие минуты, я должен прямо вам сказать об этом, когда мне приходила в голову шальная мысль ударить профессора, жестоко избить его, даже убить… Такие мысли приходили мне в голову все чаще. Они даже нашли свое отражение в дневнике, который я вел, Я захватил дневник с собой. Вот, посмотрите…
И Воронов протянул следователю пухлую тетрадь. Действительно, среди прочих записей в дневнике были и такие, которые свидетельствовали о том, что мысль об убийстве профессора Бурова все назойливее приходила в голову Воронова.
— Я не знаю, — продолжал давать показания Воронов, — может быть, в конце концов, не совладав с собой, поддавшись минутной вспышке, я бы действительно убил профессора, Может быть, Но я его не убил. Это случилось так.
В то утро мы решили поехать охотиться на уток на озеро, расположенное в глубине острова. Мы поехали туда на нартах, которыми управлял ненец Вася. На половине пути нарты сломались. До озера оставалось около трех километров. Тогда мы решили пойти пешком, а Вася остался чинить нарты.
Когда мы пришли к озеру и начали стрелять в уток, они отплыли к противоположному берегу. Я предложил профессору, чтобы он остался на этом месте, а я пойду к другому берегу и буду стрелять оттуда. Профессор согласился с моим предложением. Я пошел на противоположный берег.
Стоя там, я через полтора километра, нас разделявшие, довольно ясно видел фигуру профессора, одиноко стоявшего на берегу. Никого рядом с ним не было и быть не могло. Это я заявляю твердо. Потом с того места, где стоял профессор, раздался выстрел. Внезапно я увидел, как профессор как-то странно закачался, а затем упал. Не понимая, что случилось, я бегом бросился к нему.
Когда я прибежал, то застал профессора еще живым, но уже без сознания. Он был тяжело ранен охотничьим ножом, вонзенным глубоко, по самую рукоятку, в его левый глаз. Рукоятка ножа торчала из глазной впадины профессора, как большая гнойная опухоль. Ружье профессора валялось рядом…
Я совершенно растерялся. Не зная, как помочь несчастному, я попытался извлечь из его глаза нож. Но мне это не удалось, — с такой силой его всадили. Тогда, не помня себя, я бросился бежать к тому месту, где мы оставили нарты. Когда я прибежал, Bacя уже заканчивал починку. Я сказал ему, что с профессором несчастье, и он погнал собак. Но когда мы приехали, профессор был уже мертв. Мы отвезли его труп на зимовку, где с трудом извлекли из раны нож, которым было совершено убийство. Вот и все… Позволите мне закурить?
— Прошу вас, — сказал следователь.
Воронов закурил и жадно затянулся. После небольшой паузы он заговорил снова:
— Как видите, мне трудно защищаться. Я разумный человек и понимаю, что все в этом деле против меня. Вероятно, мне даже выгоднее признаться, чтобы рассчитывать на снисхождение суда. Чистосердечное раскаяние и признание, или как это там у вас называется… Я не юрист, но приходилось слышать. Но я не могу. Я не убивал его, не убивал… Но бессилен доказать. У меня к вам только одна просьба. Вот это — письма девушки, моей невесты. И это — мое письмо к ней. Пожалуйста, передайте ей их.
— Не могу, — сказал следователь, — вы передадите ей сами. Я не собираюсь вас арестовывать, Воронов.
Бывают такие судебные дела, в которых неожиданное решение, внезапная разгадка, окончательный вывод приходят вовсе не как результат сцепления имеющихся формальных улик и доказательств, не как логическое следствие того, что уже выяснено и установлено, не как завершающее подведение итогов. Случаются такие темные и запутанные лабиринты фактов, деталей и человеческих отношений, такие чудовищные нагромождения всякого рода случайностей и обстоятельств, что самый опытный следователь, сталкиваясь с ними, теряется и как бы опускает руки. Интуиция и талант следователя, его настойчивость, его революционная следовательская совесть, его гуманизм, гуманизм советского судебного работника — вот что ведет следователя в таком деле, вот что освещает ему путь, вот что приводит его к раскрытию истины.
Отпустив Воронова домой, следователь поставил себя в тяжелое положение. С одной стороны, виновность Воронова в убийстве профессора Бурова казалась бесспорной, она как бы логически вытекала из обстоятельств дела и была единственной версией в нем. Это была, кроме того, вполне обоснованная версияг принятая тем общественным кругом, который был осведомлен об этом деле и проявлял к нему законный интерес.
С другой стороны, освобождение Воронова базировалось исключительно на внутреннем убеждении следователя, на том, что он почему-то поверил Воронову. Поверил, вопреки формальной логике, вопреки многим обстоятельствам и фактам, вопреки грозному и очень тяжкому нагромождению этих фактов и обстоятельств. Поверил по тем неясным, расплывчатым и туманным основаниям, которые слагаются изнутри, которые внешне не всегда логичны, которые так трудно сформулировать и на которые не принято ссылаться, но которые в совокупности своей приходят как следствие таланта следователя, как выражение силы его психологического, профессионального проникновения и остроты его интуиции, как благодарный результат многих лет напряженного и вдумчивого труда, тренированной наблюдательности, криминалистического опыта и привычки к анализу явлений и людей.
Следователь был уверен, что Воронов не убивал профессора Бурова. Но эту уверенность надо было обосновать, доказать, и главное — надо было раскрыть и объяснить тайну гибели профессора Бурова.
Ибо для полной реабилитации Воронова убеждение следователя являлось недостаточным, как бы ни было оно сильно.
Доставленный в Москву труп профессора Бурова был подвергнут судебномедицинскому вскрытию, которое произвел П. С. Семеновский.
С обычными для этого человека тщательностью, осторожностью и знанием дела П. С. Семеновский произвел вскрытие и составил свое заключение. Оно состояло в основном из двух пунктов:
1. Смерть профессора Бурова явилась следствием ряда тяжких повреждений, причиненных ударом охотничьего ножа в левый глаз покойного.
2. Этот удар был нанесен с нечеловеческой силой.
— Что значит «с нечеловеческой силой», — спросил Семеновского следователь, — как понимать это, Петр Сергеевич?
— Это значит, — ответил эксперт, — что сила, с которой был нанесен удар ножом, превышает среднюю силу нормального человека. Поэтому я применил выражение «нечеловеческая». Но сказать вам точно, какая это сила, я не могу…
Следователь продолжал свою работу. Он тщательно осмотрел ружье профессора Бурова. Это был охотничий винчестер, и в нем не оказалось ничего интересного для дела. Нож, которым был убит профессор, тоже ничем особенным не отличался: обычный, довольно дешевый охотничий нож с деревянной ручкой.
Но когда следователь внимательнее его рассмотрел, он обнаружил одну маленькую деталь: в деревянной ручке ножа имелся небольшой дефект, следствие недостаточно аккуратной работы. Крохотный кончик металлического стержня, на который была насажена ручка, торчал из нее своим острием. Это было почти незаметно.
Следователь ощупал этот крохотный кусочек металла и внезапно вскочил: так обожгла его мысль, блеснувшая, как искра в ночной темноте.
Через час группа спешно вызванных экспертов — оружейников и охотников — толпилась в кабинете следователя.
— Скажите, — спросил следователь, обращаясь к охотникам, — скажите, с точки зрения обычной, житейской охотничьей практики, как поступит охотник, имеющий за поясом охотничий нож с деревянной ручкой, как он поступит, если патрон при досылке его в магазинную часть ружья почему-либо закапризничает, застрянет, плохо пойдет? Ну, скажем, патрон чуть разбух от сырости, или покривился, или плохо был сделан. Что сделает, как поступит охотник?
Эксперты чуть удивленно переглянулись между собой и начали шептаться.
— В таких случаях, — наконец, единодушно решили они, — охотник скорее всего возьмет свой охотничий нож и, постукивая его тупой деревянной ручкой по капсульной части патрона, постарается осторожно вогнать его до конца.
— И я так полагаю, — улыбнулся следователь. — Ну, а теперь осмотрите этот нож, обратите внимание на этот торчащий кончик металлического стержня и представьте себе, что охотник этим ножом постарается вгонять патрон. Что будет?
Эксперты осмотрели нож, исследовали прочность металла, из — которого был изготовлен стержень, и согласились на одном.
— Этот кусочек стержня, — сказали они, — по своей остроте и прочности металла вполне может сыграть роль бойка. И если этим ножом ударять по капсульной части патрона, произойдет взрыв, последует выстрел.
Тогда следователь обратился к оружейникам.
— Скажите, — спросил он их, — если патрон не дослан до конца, если вследствие неосторожности охотника произойдет взрыв, куда направится сила взрыва, какова степень этой силы?
— При таком положении, — ответили эксперты, — сила взрыва пойдет назад, она даст огромный толчок в руку охотника, держащую нож, отбросит эту руку назад, к его лицу. Сила взрыва, сила этого толчка будет очень значительна: примерно это сила давления пяти-семи атмосфер…
Следователь облегченно вздохнул. Внезапная догадка, пришедшая ему в голову, подтверждалась.
Но как раз в этот момент в кабинет следователя вошел Семеновский. Следователь рассказал ему о своей версии, показал нож, повторил заключение экспертов.
— Все это весьма остроумно и убедительно, — медленно произнес Семеновский, — и даже вполне правдоподобно. Если бы… если бы не одна деталь. Профессор ведь был убит ударом в левый глаз. А если бы произошло то, что вы предполагаете, то своей правой рукой он мог поранить себя только в правый же глаз, но никак не в левый.
И Семеновский тут же вычислил на основании длины, руки покойного профессора Бурова, его роста и соотношения размеров его тела, что своей правой рукой при толчке от взрыва он мог поранить себя в правый, но никак не в левый глаз.
Версия, казавшаяся такой ясной и правильной, рухнула…
Но следователь был упрям. Он был уверен в своей правоте и продолжал искать.
— Скажите, — спросил он родственников покойного Бурова, — здоровым ли человеком был профессор?
— Да, — ответили родственники, — и физически и морально профессор был здоров.
— Не было ли у него, — продолжал следователь, — каких-либо странностей, физических недостатков?
— Не было, — заявили родственники, — не было у него никаких странностей и недостатков.
— Не приходилось ли вам наблюдать, — не унимался следователь, — как профессор работал со скальпелем?
— Неоднократно, — произнесли родственники, — он часто работал дома.
— А в какой руке он держал скальпель? — осторожно, даже робко спросил следователь, боясь, что сейчас рухнет его последняя надежда.
— Да ведь профессор был левша, — спокойно промолвили родственники.
Следователь с трудом удержался, чтобы не закричать. Вот она, наконец, истина, разгадка, ясность и объяснение всего!.,
Левша!.. И следователь помчался к Семеновскому. И Семеновский снова сел за вычисления. И вычисления показали, показали с предельной, математической точностью, что, загоняя патрон левой рукой, профессор при взрыве патрона мог и должен был ранить, неизбежно ранил себя именно в левый глаз.
Потом Семеновский и следователь изготовили фотомонтаж кривой, которую описала левая рука профессора, отброшенная взрывом патрона в его лицо, к его левому глазу.
И вот уже все как будто бы ясно, истина обнаружена, гибель профессора Бурова объяснена и Воронов реабилитирован.
И можно уже писать постановление о прекращении дела о гибели профессора Бурова «за отсутствием в этом деле состава преступления».
И это дело можно сдать в архив.
И можно перейти к расследованию других дел, которые уже стоят на очереди.
И снова блуждать в потемках, путаться в лабиринтах фактов и человеческих отношений, спотыкаться и все-таки идти вперед, ошибаться, но все-таки находить.
Да, можно, но вот этот нож… Откуда взялся этот проклятый нож?!
Брат покойного профессора Бурова, которого следователь познакомил с материалами дела, твердо заявил:
— Я готов согласиться, что вы правы и что профессор Буров погиб вследствие собственной неосторожности. Но откуда взялся этот нож? Я утверждаю, что у профессора не было такого ножа. Я знаю, что при снаряжении экспедиции такой нож выдан не был. Так чей же это нож? Чей? И вот до тех пор, гражданин следователь, пока вы не ответите на этот вопрос, я не могу признать следствие законченным…
Согласитесь, что брат профессора Бурова был по-своему прав. И на поставленный им вопрос надо было дать ответ.
Следователь прежде всего спросил Воронова. Но тот не знал, где профессор достал этот нож.
— Мне кажется, — сказал Воронов, — что этот нож принадлежал профессору. По крайней мере я видел у него такой нож не один раз.
Тогда следователь взялся за инвентарную опись экспедиции. В ворохе списков, описей, счетов, накладных, квитанций и отчетов, в тысячной номенклатуре снаряжения экспедиции — дроби, ружей, палаток, консервов, биноклей, кастрюль, термосов, топоров, вилок, клещей, молотков, бидонов, примусов, градусников, посуды и всяких других вещей следователь тщетно разыскивал четырехрублевый охотничий нож. Он этого ножа не нашел.
Тогда следователь вспомнил, что экспедиция отплыла в Баренцево море из Архангельска, где находилась несколько дней. Следователь явился к прокурору и попросил командировать его на один день в Архангельск.
— Зачем? — спросил прокурор.
— За ножом, — улыбнулся следователь.
Утром он приехал в Архангельск и, не заезжая в гостиницу, бросился в магазины. Ему показывали сотни охотничьих ножей, дорогих и дешевых, финских, вологодских, костромских, вятских, павлово-посадских, но такого, какой он искал, не было. Продавцы удивленно разглядывали капризного покупателя. Завмаги в недоумении разводили руками. Кассирши ехидно хихикали. Но ножа он не находил.
Наконец, уже к вечеру, на набережной Двины он забрел в маленький охотничье-промысловый магазин. И первое, что бросилось ему в глаза, был охотничий нож с деревянной ручкой, точь-в-точь как тот нож, который принес смерть профессору Бурову.
— Сколько стоит этот нож? — волнуясь, спросил следователь продавца.
— Три рубля семьдесят пять копеек, — ответил продавец.
Следователь вызвал завмага и выяснил, что эти ножи изготовляет одна артель, которая всю свою продукцию сдает только этому магазину. В те дни, когда экспедиция была в Архангельске, эти ножи уже были в продаже.
— Много их распродано, — продолжал завмаг. — Но, конечно, мы покупателей помнить не можем, так как нам это ни к чему…
Следователь вернулся в Москву. И в записной книжке профессора Бурова, среди сотен самых различных записей, нашел и такую: «Архангельск. 3 р. 75 к. охотничий нож».
— Садитесь, товарищ Воронов, — сухо сказал следователь, — я вызвал вас в последний раз. Ознакомьтесь с постановлением о прекращении дела. Распишитесь, что копию постановления вы получили. Вот здесь…
Воронов взял ручку. И вдруг все запрыгало и закачалось у него перед глазами — и ручка, и письменный прибор на столе, и лицо следователя, сидящего напротив…
Потом до его сознания дошло то, что сказал следователь. Он понял, что все страшное уже позади, что его невиновность выяснена, доказана, что истина найдена.
И что этот сухой человек, который невозмутимо сидит против него, спас его жизнь и его честь.
ПОМИНАЛЬНИК УСОПШИХ
Супруги были религиозны. Они жили в собственном доме на веселой ростовской окраине, в доме, который построили еще в 1929 году. Дом был большой крепкий, на кирпичном фундаменте. При доме был богатый сад, — восемьдесят одно фруктовое дерево приносило ежегодно немалый доход. Кроме сада, Щербинины разводили еще птицу и коз. И это тоже было выгодно.
Щербинины были бездетны. И как это всегда бывает у пожилых супругов, старость которых не согрета детьми, они жили замкнуто, скучно и одиноко. Правда, Анна Тимофеевна имела в Ростове родственников, но встречалась с ними редко.
Анна Тимофеевна работала уборщицей на макаронной фабрике, а после работы до поздней ночи возилась дома по хозяйству — в саду, на огороде, с птицей и скотом. Сам Щербинин, крепкий старик с сумрачным лицом и густыми нависшими бровями, столярничал и понемногу торговал. Чем больше разрасталось его хозяйство, его сад, количество его коз и птицы, тем все жаднее становился старик. Он работал с утра до поздней ночи не покладая рук, он требовал такой же исступленной работы от жены, он отказывал себе во всем, служа неистово, как фанатик, только одному богу — страшному богу стяжательства.
Впрочем, ему казалось, что он религиозен, что он поклоняется другому богу, что он имеет все основания добиваться и добиться уютного местечка на том свете.
Может быть, поэтому Щербинин не пропускал ни одной службы, стены в его доме ломились от киотов и икон, сам он был бессменным членом церковной двадцатки, и, при всей его скупости, в масле для многочисленных лампад никогда не было недостатка.
Так шла жизнь, медленно катились дни, и ни один из них не приносил ничего нового.
В 1936 году Щербинины сдали летний флигель новой жиличке — Дарье Нестеровой. Нестерова, разбитная вдовушка лет тридцати, была одинока.
Сначала Дарья дружила с Анной Тимофеевной, но потом между ними пошли нелады. Щербинина стала ревновать мужа к жиличке. Вероятно, у нее были для этого основания, так как в последнее время старик и впрямь как-то изменился, стал вдруг меньше работать, взгляд его сделался мягче, походка живее, нрав веселей.
Он частенько наведывался во флигель, и оттуда доносился игривый смех жилички и ласковый, сиповатый бас старика.
Анна Тимофеевна ревновала все сильней, сцены между ней и Нестеровой все учащались; дело уже доходило до драк.
И, очевидно, жизнь с мужем окончательно разладилась, потому что на троице, 20 июня 1937 года, Анна Тимофеевна, захватив свои вещи, навсегда покинула дом.
Сначала она уехала в Батайск, оттуда — в Орджоникидзе, потом в Сочи и, наконец, на Дальний Восток. Из всех этих мест Анна Тимофеевна присылала письма Щербинину и двум соседкам — Калининой и Сидоровой. Так как Анна Тимофеевна была неграмотна, то письма эти писали ей разные люди, по ее просьбе.
В октябре 1937 года дальняя родственница Щербининой подала заявление в девятое отделение ростовской милиции об исчезновении Анны Тимофеевны. В милиции проверили, но, выяснив, что от нее есть письма, дело прекратили.
В августе 1938 года родственница снова подала заявление в то же отделение милиции, что Щербининой нет и исчезновение ее подозрительно.
Вызвали старика. Он явился, спокойно рассказал все, как было, предъявил пять писем из разных городов, написанных разными лицами по просьбе бывшей его жены. В милиции почитали письма и отпустили старика домой.
— Чудная у вас старушка. Ловко смоталась, — сказал в заключение инспектор милиции.
— Да, не по-божески сделала Анна Тимофеевна, — согласился Щербинин.
Наконец, уже в 1939 году, все та же беспокойная родственница Щербининой подала третье заявление. Снова началась проверка. На этот раз у Щербинина даже произвели обыск, но ничего подозрительного не обнаружили. Потом этим делом заинтересовался прокурор Железнодорожного района г. Ростова, тоже, видимо, беспокойный товарищ. Он даже поручил народному следователю Багдарову снова произвести расследование по поводу внезапного исчезновения Щербининой.
И вот следователь Багдаров явился к Щербинину. Старик возился в саду. Они пошли в дом.
— Я по поводу вашей супруги, — сказал Багдаров. — Нет ли от нее писем?
— На первых порах писала, — ответил Щербинин, — а вот уже, почитай, год, как вестей о себе не подает. Меня уже с этим делом таскают-таскают, а что я могу сказать? Не так давно даже обыск делали, — а чего ищут, и сами не знают.
Так начался их первый разговор. Потом откуда-то пришла Нестерова. Не зная, что в доме посторонний, она вошла босая, раскрасневшаяся, веселая, вошла свободной и уверенной походкой женщины, которая чувствует себя хозяйкой в доме.
— Где ж ты пропал, милый, — певуче обратилась она к старику, но внезапно замолчала, увидев Багдарова.
— Жиличка наша, — коротко произнес старик в ответ на немой вопрос Багдарова.
— Давно у вас живет?
— Да около трех лет.
После допроса Щербинина, подробно рассказавшего об обстоятельствах отъезда Анны Тимофеевны, Багдаров предъявил старику постановление о производстве обыска.
— Что ж, ищите. — Щербинин развел руками. — Ваша власть. Только напрасно вы мою старость мараете.
Уже к концу обыска, не давшего никаких результатов, следователь подошел к углу, в котором висели иконы. Тут, же под киотом были аккуратно сложены большие и маленькие библии, евангелие и жития святых.
Увидев, что Багдаров протянул руку к книгам, Щербинин нахмурился и строго произнес:
— Я человек верующий, а книги это священные. Потому книги и прочее, что до религии касаемо, прошу не трогать и душу мою не задевать.
— Зачем же ее задевать? — спокойно возразил Багдаров. — Задевать не полагается. Я только осторожно посмотрю.
И он действительно осторожно, но тщательно посмотрел. И среди прочего обнаружил небольшую, уютного вида книжечку в кожаном тисненом переплетике с крестом и надписью: «Поминальник усопших».
В книжечке были аккуратно, по графам и числам, выписаны имена разных покойников, родных и близких, за которых Щербинину угодно было возносить молитвы.
И в книжечке этой среди прочих записей дотошный Багдаров вычитал и такую:
«20 июня. За упокой рабы божьей Анны Тимофеевны, отдавшей богу душу сего числа».
— Что ж это вы, живых людей как покойников записываете? — спросил Багдаров.
Щербинин улыбнулся и спокойно произнес:
— Для меня Анна Тимофеевна покойница. Для людей она жива, а для меня нет ее в живых.
— Это почему же?
— Потому что двадцатого июня она меня, законного супруга, бросила и уехала. Как жена — умерла она для меня.
И он продолжал настаивать на таком толковании своей записи. Но у следователя была другая версия. И потому он начал искать труп Анны Тимофеевны.
Сутки рыли ямы в разных направлениях большого щербининского сада. Багдаров разбил всю территорию усадьбы на тридцать пять участков, расположив их в шахматном порядке.
Сумрачно, но спокойно наблюдал Щербинин, как роют одну яму за другой. Иногда только он коротко бросал уставшим землекопам:
— Легче, легче заступом ворочай, корни яблоне подрубишь. Дерево жалеть надо.
Багдаров давал указания, он тоже очень устал, но не сдавался. Ямы безрезультатно возникали одна за другой, и выглядело все это бессмысленно, нелепо и томительно. Но следователь продолжал раскопки, уверенный в своей правоте, в своей версии, в своей догадке.
Наконец, вырыта последняя, тридцать пятая яма, но трупа нет.
Следователь задумался.
Щербинин подошел к нему и незлобно произнес:
— Говорил, что зря вы это делаете. Совсем напрасно. Уехала ведь она.
Багдаров улыбнулся и ответил:
— Последнюю попытку сделаю. В спаленке вашей пол вскрою. Если и там не найду — ваше счастье.
И они пошли в дом. В небольшой спаленке вскрыли пол и потом долго шли в глубину. Так же сумрачно, но спокойно стоял при этом Щербинин.
Наконец, на глубине двух с половиной метров был обнаружен труп Анны Тимофеевны. Когда открылось то, что было когда-то ее лицом, следователь сказал:
— Поздоровайтесь, Щербинин, вот она — ваша жена Щербинин перекрестился и тихо сказал:
— Теперь пишите. Я убил. Из-за жилички, из-за Дарьи. Она мне и помогла Анну Тимофеевну зарывать. А письма от нее Дарья писала и с оказией из разных городов мне посылала.
Может быть, теперь, когда все это рассказано, покажется простой и несложной работа, которую проделал следователь Багдаров. Но это обычное свойство всякого уголовного дела: будучи раскрыто, оно кажется простым.
Вдумчивый читатель разглядит за этой обманчивой легкостью, за этой кажущейся простотой сложность положения следователя, остроту его догадки, силу его интуиции, настойчивость его исканий, ясность его ума.
ЛЕНЬКА ПАНТЕЛЕЕВ
Судебное заседание подходило к концу. В большом зале Ленинградского губсуда, где вот уже пятый день слушалось это громкое дело, было душно. Публика толпилась в проходах, между скамьями и даже в коридоре, примыкавшем к судебному залу. Комендант суда, весь в поту, охрип и сбился с ног, усовещивая любопытных, но количество людей, жадно стремившихся протолкнуться в зал, возрастало с каждым часом.
Слушалось дело Леньки Пантелеева.
Почти два года это имя приводило в трепет владельцев булочных, кафе, мануфактурных магазинов и бакалейных лавок.
Ленька Пантелеев был грозой нэпманов и королем городских уголовников. Его налеты отличались неслыханной дерзостью, изобиловали легендарными деталями и романтическими подробностями.
Профессиональный грабитель и матерый налетчик, он любил то особое, бандитское молодечество и щегольство, которое в те годы так восторженно воспринимал преступный мир.
После каждого налета Ленька Пантелеев имел обыкновение оставлять в прихожей ограбленной квартиры свою визитную карточку, изящно отпечатанную на меловом картоне, с лаконичной надписью: «Леонид Пантелеев — свободный художник-грабитель».
На обороте этой карточки Ленька неизменно надписывал четким, конторским почерком (сам он был из телеграфистов): «Работникам уголовного розыска с дружеским приветом. Леонид».
После особенно удачных налетов Леньке нравилось переводить по почте небольшие суммы денег в университет, Технологический институт и другие вузы.
«Прилагая сто червонцев, прошу распределить оные среди наиболее нуждающих студентов. С почтением к наукам, Леонид Пантелеев».
Но больше всего он любил появляться в нэпманских квартирах в те вечера, когда там пышно справлялись именины хозяйки или свадьба или праздновалось рождение ребенка. О таких семейных торжествах Ленька загадочными путями узнавал заранее.
В этих случаях Ленька всегда появлялся в смокинге, далеко за полночь, в самый разгар веселья.
Оставив в передней двух помощников и сбросив шубу на руки растерявшейся прислуге, Ленька возникал, как привидение, на пороге столовой, где шумно веселилось избранное общество.
— Минутку внимания, — звучно произносил он, — позвольте представиться: Леонид Пантелеев. Гостей прошу не беспокоиться, хозяев категорически приветствую!..
В комнате немедленно устанавливалась мертвая тишина, изредка прерываемая дамской истерикой.
— Прошу кавалеров освободить карманы, — продолжал Ленька, — а дамочек снять серьги, брошки и прочие оковы капитализма…
Спокойно и ловко он обходил гостей, быстро вытряхивая из них бумажники, драгоценности и все, что придется.
— Дядя, не задерживайтесь, освободите еще и этот карман… Мадам, не волнуйтесь, осторожнее, вы можете поцарапать себе ушко… Молодой человек, не брыкайтесь, вы не жеребенок, корректней, а то хуже будет… Сударыня, у вас прелестные ручки, и без кольца они только выиграют.
Не проходило и десяти минут, как все уже были очищены до конца.
— Семе-э-н, — кричал Ленька в прихожую, и оттуда вразвалку, как медведь, медленно и тяжело ступая, выходил огромный косолапый дядя с вытянутым, как дыня, лицом. — Семе-э-н, — продолжал Ленька с тем же французским прононсом, — займитесь выручкой.
Помощник, сопя и тяжело вздыхая, укладывал в большой кожаный мешок груду часов, бумажников, колец и портсигаров.
За столом по-прежнему царила мертвая тишина. Когда Семен кончал свое дело, Ленька снова отсылал его в прихожую и садился к столу.
Он молча наливал себе бокал вина и, чокаясь с хозяйкой, пил за ее здоровье.
Потом, сделав изысканный общий поклон, он удалялся, не забывая оставить в прихожей свою визитную карточку.
Но дело в том, что все эти романтические подробности и эксцентричные выходки были только дешевой бутафорией и циничной игрой.
Под грубо и наивно намалеванной маской «грабителя-джентльмена», смельчака, рыцаря, «рубахи-парня» и «грозы нэпа» в действительности скрывался и жил расчетливый, жадный, холодный и очень опасный уголовный преступник, не останавливавшийся перед самыми тяжкими преступлениями.
Ленька бесстыдно и жестоко эксплуатировал даже своих сообщников, неуклонно присваивая себе львиную долю и посылая их на особенно опасные дела. Он буквально подавлял их ложным великолепием своих манер, парикмахерской изысканностью речи, мишурным блеском своей репутации. И они прощали ему все: и пренебрежительный тон, и беззастенчивый дележ «прибылей», и грубые окрики, и даже нередкие оплеухи.
В этом тесном уголовном мирке он был признанным и полновластным королем. Его приказания были безоговорочны, его желания священны, его решения непререкаемы.
Он же относился к своим «мальчикам» (так называл он своих сообщников) с нескрываемым презрением и в случае нужды готов был не задумываясь пожертвовать каждым из них в отдельности и всеми вместе.
Не удивительно, что суд над этим человеком, о котором в городе ходили легенды, вызывал такой жадный интерес. Нэпманские сынки, жуирующие пижоны с Невского, скучающие холеные дамочки, не знающие, как убить свой день, бледные, густо намазанные кокотки из Владимирского клуба, изящные барышни из множества балетных студий, расплодившихся как грибы в первые годы нэпа, элегантные шулера с надменными профилями и графскими титулами, тучные мануфактурные короли из Гостиного в кургузых, по колено, коверкотовых пальто, входивших тогда в моду, и в соломенных канотье, с беспокойным блеском в глазах, важные, с благородными седыми буклями, в черных кружевах, содержательницы тайных домов свиданий с отменными манерами и повадками классных дам и юркие, быстроглазые карманники с Сенного рынка — вся эта алчная, пестрая, шумливая человеческая накипь тех лет стремительно захлестывала коридоры, проходы и лестничные площадки губернского суда.
Это разношерстное, многоголосое человеческое месиво неудержимо тянулось к процессу, к его пикантным подробностям и к скамье подсудимых, на которой, впереди своих сообщников, сидел молодой худощавый парень с озорными цыганскими глазами и невеселой заученной улыбкой, сидел он, король этой толпы, ее кумир и ее гроза, — Ленька Пантелеев.
Чувствуя жадное любопытство публики, Ленька охотно, заметно рисуясь, давал показания, живописно рассказывал подробности, старался остроумно отвечать на вопросы.
Когда допрашивали свидетелей, он слушал с презрительной улыбкой их показания, часто поворачивал лицо в зал, разглядывал публику и поощрительно улыбался хорошеньким женщинам.
Прямо перед ним сидел его адвокат Маснизон. Адвокат был молод, щеголеват и тщеславен. Защитником Пантелеева он стал случайно, по назначению, и то, что он участвует в таком громком процессе, защищая основного подсудимого, а главное — что все это происходит при таком большом стечении публики, приятно щекотало его адвокатское самолюбие.
Он важно задавал вопросы свидетелям и подсудимым, с многозначительным видом, покачивая головой, выслушивал их ответы и, снисходительно улыбаясь, любил повторять их формулировки, чеканя слова каким-то выдуманным, неестественным голосом.
— Тэк-с, — тянул он, играя дорогим вечным пером, удачно приобретенным при поступлении в адвокатуру, — тэк-с, значит, вы, свидетель, утверждаете, что мой подзащитный взял кольцо и сразу закурил папироску. Сразу, вы это утверждаете?
— Да, — растерянно отвечал свидетель, — кажется, сразу…
— Нет уж, извините… — неумолимо допытывался Маснизон, — кажется?.. Или сразу?..
— Ну, сразу, — уже с раздражением говорил свидетель.
— Сразу, — многозначительно тянул Маснизон и с таким видом, как будто именно это решало судьбу его подзащитного, торжествующим тоном отрывисто произносил: — Вопросов больше не имею.
И сейчас же оглядывался на публику, чтобы убедиться, какое это произвело впечатление.
Судебное заседание подходило к концу. Ленька, которому надоел интерес публики к его персоне, стал немногословен. Он уже не оборачивался в зал, щеки его заметно пожелтели, дурацкие вопросы защитника очень его раздражали. Он предвидел неизбежный приговор суда и в глубине души страшно его боялся.
Все наигранное, выдуманное им молодечество и ухарское безразличие к своей судьбе он как-то растерял за дни процесса и теперь, потный от духоты и невыносимого внутреннего напряжения, мучительно повторял самому себе:
— А вдруг… а вдруг, может быть, заменят?
Глупая, бессмысленная надежда слабо мерцала в его сознании, и, чтобы раздуть эту жалкую искру, этот бледный огонек, он старался найти какие-то особые, какие-то необыкновенные, неопровержимо убедительные доводы для своего последнего слова.
Но он их не нашел. И, к удивлению публики, нетерпеливо ждавшей именно этого момента, Ленька, когда ему было предложено последнее слово, растерянно улыбаясь, поднялся, зачем-то положил дрожащие руки на барьер и неуверенно, каким-то чужим, как бы напрокат взятым голосом произнес:
— Виновен я… Безусловно… Но только еще молодой… Не таких исправляют. Прошу снисхождения.
И с той же растерянной улыбкой сел на свое место.
Маснизон тоже готовился произнести необыкновенную, блистательную речь. Он возлагал большие надежды на этот процесс, твердо рассчитывая, что Ленька Пантелеев сразу поможет ему сделаться видным адвокатом.
Процесс освещался в печати, и Маснизон надеялся, что в очередном судебном отчете будет отдано должное «талантливой речи адвоката Маснизона».
Поэтому он тщательно готовил свое выступление, снова перелистывая издания речей знаменитых судебных деятелей — Кони, Плевако, Карабчевского и других.
При этом судьба подзащитного меньше всего интересовала Маснизона. Несмотря на свою молодость, он уже был профессионально равнодушен к человеческим судьбам и трагедиям, каждодневно раскрывавшимся перед судейским столом. И всякое дело, в рассмотрении которого ему приходилось участвовать как защитнику, увы, уже интересовало его лишь с точки зрения создания и укрепления своей адвокатской репутации.
Как юрист Маснизон понимал, что приговор в отношении Пантелеева может заканчиваться только одним словом: расстрелять. Он знал, что это заслуженно и неизбежно.
И потому единственное, что его интересовало, — это впечатление, которое его речь произведет на публику. Но публика, которую в этом процессе привлекали больше всего сенсационные подробности и личность самого подсудимого, вяло слушала речь адвоката.
Может быть, потому речь и получилась бледнее, чем ожидал Маснизон. Председательствующий хмуро смотрел в дело, публика позволяла себе шуметь и перешептываться, часто и раздражающе хлопали двери, Ленька тоскливо о чем-то думал, а один из подсудимых даже вздремнул и довольно явственно похрапывал.
Маснизон с полной и оскорбительной ясностью внезапно понял, что он и его речь ни суду, ни подсудимому, ни публике, никому вообще не нужны. Вероятно, поэтому он растерялся и вместо приготовленной эффектной концовки закончил свое выступление вяло и невыразительно.
Затем суд удалился на совещание. Маснизон подошел с каким-то вопросом к Леньке, но тот, даже не дав ему договорить, с равнодушной и оттого еще более оскорбительной ухмылкой, грубо сказал:
— Идите вы к чертовой матери!..
Потом был оглашен приговор. Пантелеев был приговорен к расстрелу, а его соучастники — к разным срокам лишения свободы.
Вечером Маснизон встретился с женщиной, за которой он давно и тщетно ухаживал. Валентина Ивановна — так звали ее — предложила пойти в кино.
По дороге она спросила Маснизона о процессе и выразила сожаление, что не смогла на нем присутствовать.
Маснизон очень живо (он был хорошим рассказчиком) описал процесс, фигуру Пантелеева, некоторые подробности этого дела.
Присутствие Валентины Ивановны воодушевило его, и он рассказывал интересно, тут же выдумывая какие-то живые, яркие детали и довольно ловко и выгодно освещая свою собственную роль в процессе. По его словам получалось, что он, старый судебный волк, незаурядный криминалист и вдумчивый психолог, сразу нашел ключ к душе этого легендарного злодея, разбудив в нем человеческие чувства, о которых тот и сам не подозревал.
— Понимаете, родная, — живописал Маснизон, — я сразу проник в дебри этой психики, в задний карман, этого заблудившегося сердца. Я нашел для него такие слова, такой подход, такой ключ, что он заговорил. Заговорил искренне, правдиво и сердечно. Все были поражены. Он все откровенно рассказал, раскрыл, все выдал… Да, это было нелегко. Но знаете, я как-то умею с ними разговаривать, я их понимаю, как никто. Поверьте, они обожают меня. Вот он, например, он так благодарил, так благодарил меня…
— За что же, ведь его приговорили к расстрелу? — наивно спросила Валентина Ивановна.
— Ну какое это имеет значение? — возразил Маснизон. — Ведь я впервые, может быть, разбудил его душу — душу, вы понимаете?..
Валентина Ивановна поняла и потому легко согласилась провести завтра вместе вечер в знаменитом ресторане Донона, — у того самого Донона, который вновь наконец открылся после нескольких лет революции и гражданской войны.
Первое, о чем он вспомнил, когда проснулся утром, было согласие Валентины Ивановны провести с ним вечер.
«Клюет, определенно клюет», — радостно подумал Маснизон и сладко потянулся.
Потом он оделся и взял газеты. В судебном отчете была упомянута его фамилия и излагался приговор суда.
Это тоже привело его в хорошее настроение, и он подумал, что надо заехать в тюрьму и предложить Леньке подать кассационную жалобу.
Дежурный по тюрьме, когда Маснизон попросил предоставить ему свидание с осужденным, почему-то замялся и предложил адвокату обратиться к начальнику тюрьмы.
Маснизон удивился — свидания с подзащитными обычно предоставлялись беспрепятственно — и пошел к начальнику.
Начальник тюрьмы внимательно выслушал Маснизона и несколько сконфуженно произнес:
— К сожалению, лишен возможности. Вам скажу по секрету: Пантелеев ночью бежал… Смотрите, по секрету…
— Понимаю, — сказал Маснизон и начал было расспрашивать о подробностях, но озабоченный начальник только махнул рукой.
Ему было не до него.
Маснизон поехал к себе. По дороге, в трамвае, первое, что он услышал, это как один из пассажиров говорил соседу:
— Слыхали новость? Ленька Пантелеев бежал после приговора.
Это же сообщил Маснизону знакомый адвокат, которого он встретил в юридической консультации.
А к вечеру о побеге Пантелеева говорил весь город.
Впрочем, этому особенно и не удивлялись. Шел 1924 год, порядок в республике только начинал устанавливаться.
Ресторан Донона находился на Мойке, в подвальном, роскошно отделанном помещении. В отдельные кабинеты имелся свой вход, за углом.
Маснизон предложил Валентине Ивановне занять кабинет, но она, немного подумав, сказала:
— Нет, давайте посидим в общем зале. Сначала…
И чуть заметно улыбнулась. Перехватив эту улыбку, Маснизон внутренне возликовал и вошел с Валентиной Ивановной в ресторан.
Еще в вестибюле, где они раздевались, снизу, из общего зала ресторана, донесся смешанный шум голосов, женского смеха, звуков настраиваемых инструментов. Мягко ударил в нос сложный, дразнящий запах дорогого ресторана: какая-то специфическая смесь духов, сигарного дыма, горячих блюд.
Седовласый швейцар, похожий на библейского пророка, привычно распахнул матовую стеклянную дверь, за которой были несколько ступенек, ведших в зал.
Маснизон и Валентина Ивановна спустилась вниз и заняли стол недалеко от входа. Ресторан был уже полон. За столиками сидели удачливые дельцы, нарядные женщины, трестовские воротилы, какие-то молодые люди с чрезмерно черными бровями и совсем еще юные, но уже очень развязные пижоны.
Со всех концов доносился оживленный говор, смех, стук ножей, звон бокалов. Бесшумно и деловито носились официанты.
Потом заиграл оркестр, и несколько пар начали танцевать.
Валентина Ивановна была оживленна, много смеялась. Маснизон тоже был в ударе. Они пили вино, болтали, разглядывали публику. Валентина Ивановна критиковала танцующих.
Маснизон заметил, что многие мужчины обратили на нее внимание. Это ему польстило. Она и в самом деле была очень хороша — светлая шатенка с задорным личиком и большими смеющимися глазами. Как всякая женщина, Валентина Ивановна почувствовала, что имеет успех, и потому была особенно оживленна. Маснизон смотрел на нее влюбленными глазами.
— Не пора ли нам перейти в кабинет? — не выдержав наконец, спросил он.
— Посидим еще, — мягко ответила Валентина Ивановна, — здесь, право, очень мило.
Между тем публика все прибывала. Все чаще хлопали пробки, все пьянее смеялись женщины, официанты сбились с ног.
Около двух часов ночи с шумом открылась дверь из вестибюля, и на пороге лестницы кто-то очень отчетливо и трезво произнес:
— Внимание, господа! Тише, слушайте меня внимательно, джентльмены!..
Спокойный и вместе с тем повелительный голос этого человека сразу приковал внимание. Сидевший спиной к лестнице Маснизон повернулся и едва не подавился куриной ногой: на пороге стоял Ленька Пантелеев. Рядом с ним были еще двое.
— Тише, тише! — еще раз крикнул Ленька, и в руках у него появился большой вороненый кольт. Стоявшие рядом с ним люди тоже навели на зал тускло блеснувшие револьверы.
В зале мгновенно стало тихо. У кого-то из рук вылетел и со звоном разбился графин, где-то истерически вскрикнула женщина.
— Ни с места, господа! — продолжал Ленька. — Дам прошу не волноваться, я интеллигентный бандит. Позвольте представиться — Леонид Пантелеев.
— Боже! — с ужасом вскрикнула какая-то дама. — Ленька Пантелеев!..
— Сударыня, — Ленька склонился в изысканном поклоне, — вы совершенно правы. Итак, добрый вечер, или, верней, доброй ночи, друзья. Позвольте доложить программу. Мои ассистенты сейчас обойдут столы. Прошу их не задерживать и заранее приготовить все, что вызывает наш искренний интерес. Дамы, к вам это тоже имеет прямое отношение. Предупреждаю, малейшая некорректность — четыре сбоку, ваших нет. Главное, чтобы не было шухера. Официантов и метра прошу пока обождать на эстраде. Музыканты, можете спокойно отдыхать, к Шопенам наша фирма претензий не имеет. Начали…
«Ассистенты» ринулись вниз. Ленька продолжал стоять на пороге, оглядывая зал.
У Валентины Ивановны стучали зубы о края бокала, который она почему-то продолжала держать у рта. Маснизон посинел и шумно сопел от страха.
«Ассистенты» действовали с феерической быстротой. Мужчины и дамы безропотно складывали на столы бумажники, кольца, брошки и портсигары. Кое-кто из кавалеров торопливо помогал дамам снимать серьги. Работа спорилась.
Маснизон, придя в себя, быстро вытащил из кармана бумажник и портсигар и аккуратно разложил их на столе.
— Ну, — хрипло произнес он, — Валя, снимайте это… скорее…
— Что?.. — шепотом спросила Валентина Ивановна.
— Это, — хрипел Маснизон, — это… как это называется?..
И он ткнул пальцем в ее бриллиантовую брошь. Валентина Ивановна нервно засмеялась, но брошь сняла.
В этот момент их заметил Ленька. Он улыбнулся и подошел к столу.
— А, — сказал он, — юстиция… развлекается…
Маснизон вскочил и молитвенно протянул ему обе руки навстречу.
— Рад, э-э, чрезвычайно рад, — пролепетал он. — Такая необыкновенная встреча… Как вы себя чувствуете?..
— Вашими молитвами, — буркнул Ленька и, не подавая руки, присел к столу.
Маснизон, не зная, что ему делать, продолжал стоять. Валентина Ивановна привычно оправила прическу и затем, как-то отчаянно махнув рукой, начала спешно пудриться.
— Садитесь, господин Плевако, — мирно сказал Ленька, — но сначала представьте меня вашей даме.
— Эм-м, — промычал Маснизон, — охотно… Валя, э-э, Валентина Ивановна… э-э-э, как это говорится, позвольте вам представить… моего, моего… друга… гм-м…
— Очень приятно, — любезно сказала Валентина Ивановна и с большой готовностью протянула руку.
Ленька поднялся, щелкнул каблуками, ловко поцеловал ее руку и опять сел. Маснизон как-то неуверенно присел на кончик стула. Валентина Ивановна, наоборот, сразу почему-то обрела спокойствие и, кокетливо улыбаясь, смотрела на Леньку.
— Какой вы молодой, — протянула она, — я представляла себе вас другим…
Ленька засмеялся и налил ей и себе вина.
— Давайте выпьем, — сказал он просто, — давайте выпьем за нашу молодость…
— Охотно, — весело произнесла Валентина Ивановна и чокнулась с Ленькой.
— Э-э, прелестный тост, — залебезил было Маснизон, но Ленька только тяжело на него посмотрел, и тот сразу осел.
— Ваш муж? — коротко спросил Ленька, кивнув в сторону Маснизона.
— Нет, просто знакомый, — ответила Валентина Ивановна.
— Плевако, — продолжал Ленька, — мастер язык чесать. Соловей. Меня защищал.
— Поверьте, от души, — произнес Маснизон, — от всего сердца…
— Так и пел, так и пел, — продолжал Ленька, не обращая на Маснизона внимания, — славно пел, да плохо сел. К расстрелу меня приговорили. Слыхали, верно?
— Позвольте, — опять вмешался Маснизон, — я ведь сделал все, что мог… Всю душу вложил… Надеюсь, вы понимаете, что я здесь, так сказать, неповинен. Я сегодня даже в тюрьму к вам ездил, кассационную жалобу привозил. На подпись.
— Кассационную? — переспросил Ленька. — Что ж, это можно подписать. Давай подпишу.
— К сожалению, — как-то проблеял Маснизон, — я ее… э-э-э… не захватил с собой. Не учел, так сказать, возможность встречи. Разрешите, я за ней сбегаю домой… Это тут недалеко…
Ленька, прищурясь, посмотрел на него и весело сказал:
— Далеко пойдешь. Далеко пойдешь, Плевако. Но домой ты сейчас не пойдешь. Бог с ней, с жалобой. В другой раз подпишу… Верно, Валентина Ивановна?
— Вам виднее, — ответила женщина.
Ленька посмотрел на нее и, взяв ее руку, сказал;
— Красивая вы. Большой красоты женщина. Легко жить будете.
— Как знать, — почему-то вздохнула она.
— Факт, — настаивал Ленька. — У меня слово и рука верные. Потом не раз вспомните…
«Ассистенты» между тем заканчивали свою работу.
Разделив зал на две половины, они быстро обходили столы. Потом они подошли к Леньке и молча свалили на стол груду бумажников, часов, портсигаров, брошек и колец.
— Богат улов нынче, Леонид Пантелеевич, — почтительно сказал один из них. — Давно так не фартило.
— Да, очень благородно все получилось, — произнес другой. — И публика хорошего воспитания — ни один фраер даже не пикнул, честное слово…
— Чего удивляетесь, чижики? — ответил Ленька. — Настоящей работы не видали? Сами знаете, с кем пришли…
— Орел!.. Чистый орел! — восхищенно воскликнул один из «ассистентов», глядя на Леньку влюбленными глазами.
Самодовольно улыбаясь, Ленька молча разглядывал груду драгоценностей. Потом он выбрал самое большое бриллиантовое колье и протянул его Валентине Ивановне.
— Вот, — тихо сказал он, — возьмите. Возьмите на память о Леньке Пантелееве, о нашей встрече. Валентина Ивановна густо покраснела.
— Что вы? Зачем? Это… это неудобно.
Маснизон, страшно испугавшийся, что ее отказ рассердит Леньку, вскочил и начал совать ей в руки колье.
— Возьмите, возьмите, — суетился он, — возьмите, это даже принято… Отказываться нельзя.
Вконец растерявшаяся Валентина Ивановна взяла колье.
— Мерси, — шепнула она.
— Ну вот и прекрасно, — обрадовался Маснизон.
— Идиот, — зло бросила ему Валентина Ивановна.
Ленька залпом опрокинул бокал вина, встал, молча поцеловал женщине руку и быстро ушел. Свалив награбленные вещи в мешок, «ассистенты» бросились вприпрыжку за ним.
Минуту в ресторане стояла тяжелая тишина, потом за одним из столов вскочил немолодой тучный человек в смокинге и, сорвав модное пенсне на золотой цепочке, истошно завопил с выпученными от напряжения глазами:
— Полицию! Полицию сюда… Эй, человек, звоните в полицию…
Седой сухощавый официант почтительно к нему склонился и тихо, но отчетливо произнес:
— Седьмой уж год, как нет полиции, ваша милость. А в угрозыск я сейчас позвоню…
Через несколько дней, глубокой ночью, в подвале старого мрачного дома на Обводном канале Ленька отстреливался от агентов угрозыска, окруживших дом.
Агенты угрозыска не отвечали на выстрелы, им было приказано взять Пантелеева живым. Дверь в подвал трещала под их напором, но не поддавалась. Один из них был уже убит, другой тяжело ранен, но все-таки они точно выполняли приказ и не применяли оружия.
Ленька отстреливался из большого маузера, в запасе у него были два заряженных кольта и несколько маленьких ручных гранат. Он рассчитывал пробиться.
Но один из агентов угрозыска, самый молодой, выбил окно, выходившее из подвала на улицу, и, маленький, ловкий как обезьяна, скользнул ногами вперед в маленькое оконце. Ленька обернулся и выстрелил ему в живот.
Истекающий кровью агент, собрав последние силы, прыгнул на Леньку и свалил его с ног. Они сцепились и, хрипя, катались по полу. Ленька насквозь прокусил агенту руку, в клочья разорвал на нем рубашку и начал его душить. Тяжелораненый агент обессилел и перестал сопротивляться.
Но в этот момент рухнула наконец дверь, и Леньку с трудом оторвали от агента.
Приказ был точно выполнен — Ленька даже не был ранен.
Потом его снова судили. Перед открытием судебного заседания Ленька через начальника конвоя вызвал следователя, который вел его дело.
— Очень большая просьба есть, — сказал он следователю с вымученной улыбкой. — Мне несколько дней жить осталось: сами понимаете, от расстрела два раза не бегут, как человека прошу вас, гражданин следователь…
И он неожиданно впервые заплакал. Потом, успокоившись, просил разыскать одну даму, по имени Валентина Ивановна, которую он видел тогда в ресторане.
— Передайте ей, — сказал он, — пусть придет на суд, пусть сядет впереди. Видеть ее хочу, еще раз взглянуть. Передайте, пусть непременно придет — я люблю ее…
«СУДЕБНАЯ ОШИБКА»
Представьте себя в положении человека, которому по долгу службы надо разрешить запутанное уголовное дело. По делу привлечено трое, им предъявлено серьезное обвинение в вооруженном грабеже с убийством. Один из них полностью признает свою вину, подробно рассказывает о том, как именно он совершил это преступление, и уличает в соучастии двух других, своих товарищей по скамье подсудимых. Признание его не голословно — оно подкреплено самим фактом вооруженного грабежа с убийством, а также вещами, взятыми при ограблении и обнаруженными затем у него.
И, тем не менее, остальные подсудимые всё отрицают. Правда, они не могут привести в свое оправдание ничего существенного, они не могут ничего противопоставить беспощадным разоблачениям своего соучастника. Правда, они бесконечно путаются в отдельных деталях и обстоятельствах этого дела, они отрицают сегодня то, что признавали вчера. Они ежечасно входят в противоречие друг с другом и со свидетелями, они беспомощно барахтаются в опутавшей их сети косвенных улик.
И несмотря на все это, со всей силой предсмертного человеческого отчаяния, угрюмо, с упорством, которое может показаться душевной тупостью, они твердят свое наивное «нет». Они повторяют отрицание своей вины и в последнем слове.
И вот вы уже в совещательной комнате, где вместе с народными заседателями должны решить судьбу этого дела, судьбу, честь и жизнь этих людей. Да — жизнь, потому что, если вы признаете их виновными в этом тяжком преступлении, вам останется произнести только одно слово: расстрел.
Все говорит против них — убийственные показания их соучастника, обстоятельства дела, множество косвенных улик, их собственное прошлое, далеко не безупречное, подозрительность их поведения, угрюмость их облика, сбивчивость их показаний.
И самое главное: они не только ничем не могут опорочить показания третьего, который их изобличил, но даже не пытаются сослаться на то, что этот человек из мести или из неприязни оговаривает их.
Напротив, на ваш вопрос об их взаимоотношениях с этим третьим они оба вынуждены признать:
— Никаких личных счетов у нас с ним нет. Были знакомы, вражды нет.
Вражды нет, логика вещей и фактов неумолима, — и вам остается подписать приговор.
Они выслушивают приговор стоя, с серыми лицами и потухшими глазами. По мере его оглашения их щеки все более заливает бледной, покойницкой синевой, и когда, наконец, приговор вами прочитан до конца, то они и в самом деле уже почти покойники.
Потом вы возвращаетесь домой, но вам не по себе. Вы не можете сосредоточиться, успокоиться, уснуть, работать. Жуткая мысль, которую вы не в силах отогнать, неустанно вас гложет. Она неумолима и прилипчива, как тяжелая, неизлечимая болезнь, она мучительна и ужасна, как самое большое страдание, она тревожна и цепка, как ночной кошмар. Она беспощадна и неотвратима, как… приговор, который подписали вы.
И эта мысль, вопреки логике, уликам, здравому смыслу, обстоятельствам дела, вопреки всему подсказывает вам, спрашивает вас, кричит вам: а вдруг они не виновны, а вдруг это — судебная ошибка?..
Судебная ошибка. Какое это чугунное и страшное слово! Вдумайтесь в него, и вы увидите человека, который пострадал ни за что, беспомощность его отчаяния, бессилие его правоты, всю горечь его унижения и трагическую обреченность его судьбы.
За этим словом вы. слышите напрасные рыдания его родных и видите растерянность и горе его близких…
И если мучительна и опасна ошибка хирурга, если недопустима и ужасна ошибочность врачебного диагноза, если преступна халатность железнодорожного стрелочника и потеря бдительности паровозного машиниста, то как квалифицировать по тяжести своих последствий ошибку, халатность, равнодушие и душевную тупость следователя, прокурора, судьи?..
И, может быть, самым страшным концом, самым трагическим исходом человеческой судьбы является именно этот — пасть жертвой судебной ошибки, которая раздавливает человека, как несовершенная, дикая, взбесившаяся машина.
Судебная ошибка. Какой это старый и вечно новый вопрос! Сколько томов исписали юристы всех времен и народов по этому поводу, сколько преподано казусов и советов, сколько сделано анализов и потрачено размышлений, сколько произнесено речей и заверений…
Не станем здесь приводить их и повторять.
Расскажем лучше об одном поучительном деле, об одной тяжкой, но вовремя исправленной судебной ошибке.
Было еще совсем темно, хотя и близился рассвет, когда восемнадцатилетняя колхозница Анна Долгова, спавшая на печи, почему-то проснулась. Какой-то непонятный страх, какое-то смутное тревожное предчувствие охватили ее. Внизу на кровати спала ее мать — Татьяна Семеновна, и Анна ясно слышала мерное дыхание спящей. Анна прислушалась: в углу избы, где стояли сундуки с вещами, кто-то возился, тяжело дыша. Анна нащупала спички и зажгла одну из них. В неверной вспышке смутно мелькнули две мужские фигуры, кто-то закричал: «Руки вверх — стрелять буду», и Анну ударили по руке чем-то тяжелым. Она вскрикнула, потом закричала проснувшаяся мать, и в темной избе раздались ругательства, упало что-то тяжелое, началась борьба.
Воспользовавшись сутолокой, Анна, босая, в одной рубахе, выбежала на зимнюю ночную улицу. Ужас цепко охватил ее, она бросилась к соседней избе и стала изб всех сил стучаться в окно.
Ей было так страшно, что она не чувствовала холода и забыла, что, почти обнаженная, босая, стоит в снегу, на морозе.
Соседи проснулись, бросились за ней к избе. У крыльца Анна столкнулась с человеком, выбежавшим с ружьем и каким-то узлом из ее дома. Она пыталась его задержать, но он в упор выстрелил ей в голову; она упала.
В темноте грабители скрылись. Анна оказалась убитой наповал. Разные домашние вещи Долговых преступники успели захватить с собой.
Утром из районного центра в село Губари, Песковского района, Воронежской области, где все это случилось, приехали следователь, работники милиции и судебный врач. Началось расследование.
При вскрытии трупа Анны было обнаружено, что она была убита выстрелом из берданки, заряженной кустарным зарядом дроби (изготовленной из сеченки свинца).
Других следов грабители не оставили.
Почти неделю продолжались розыски виновных, проверка разного рода версий и предположений, допросы свидетелей. Наконец, по подозрению в этом преступлении были арестованы Егор Водолазов, житель соседнего села, в прошлом уже судившийся за кражу, и его односельчане — Петр Забрусков и Михаил Ахтырский. Забрусков был взят под подозрение в связи с тем, что его жена Ирина, как выяснилось на следствии, 30 декабря днем приходила к Татьяне Долговой одалживать молоко, чего раньше не случалось. По мнению следователей, она пришла по заданию мужа, с тем, чтобы высмотреть расположение вещей в избе.
Основанием для ареста Ахтырското явилось то, что он в прошлом судился за кражу, а кроме того, было выяснено, что у него имелось дробовое ружье.
При аресте Егора Водолазова у него были обнаружены дробовое ружье и часть вещей, взятых при ограблении Долговых.
Арест Водолазова последовал через несколько дней после ареста Забрускова и Ахтырского.
Водолазов сознался и рассказал, что ограбление Долговых он совершил вместе с Забрусковым и Ахтырским и что Анну убил Ахтырский из ружья Водолазова, которое он ему дал. Свои показания Водолазов подтвердил и на очной ставке со своими соучастниками.
Несмотря на это, они отрицали свою вину.
Да, они продолжали запирательство. Тщетно следователи взывали к их разуму и чувству, уличали их противоречиями, припирали косвенными уликами, обрушивались на них психическими атаками очных ставок с Водолазовым. Тщетно следователь Попов и уполномоченный угрозыска Анисимов разъясняли обвиняемым бессмысленность дальнейшего отрицания, тщетно зудили: «Сознайтесь, вам легче будет», — преступники продолжали все отрицать, и, видимо, вовсе не хотели, чтобы им стало легче.
Однажды Анисимов в десятый раз привел этот довод, казавшийся ему высшим классом психологического допроса, и сказал:
— Следствие еще раз предлагает вам сознаться. Сознайтесь, вам легче будет.
Молодой шустрый Забрусков неожиданно засмеялся и возразил:
— Да чего ты ко мне пристал: легче будет, легче будет, а мне и сейчас не тяжело, мне легче не надо.
Прервав допрос, следствие явилось в кабинет к начальству и доложило ему о наглости арестованного и о том, что оно пришло к печальному выводу: преступник хоть и молод, но неисправим.
— Отпетые бандюки, — согласилось начальство, — чего с ними возиться, направляй дело в суд.
И дело было действительно направлено в Воронежский областной суд.
На суде Водолазов продолжал утверждать, что ограбление они совершили втроем и что один из них — Ахтырский — убил Анну Долгову.
— Чего ломаешься? — заявил он отрицавшему все Ахтырскому. — Ты лучше правду скажи, перед судом врать нельзя. Сознаешься — смотришь, тебе и снисхождение какое окажут, а то заладил свое: я не я и лошадь не моя…
Но бледный, молчаливый и застенчивый Ахтырский только испуганно глядел на Водолазова и продолжал отрицать свою вину…
Такую же позицию занял и Забрусков.
Зато Водолазов был на высоте положения. Он бойко, скороговоркой и весьма охотно рассказывал суду о подробностях ограбления, улыбался прокурору, укоризненно качал головой, когда Забрусков и Ахтырский говорили «нет», радостно и уверенно их изобличал, а когда они снова отрицали, грустно разводил руками, как бы говоря:
— Ну что с такими подлецами поделаешь…
Председательствующий и прокурор, обвинявший по этому делу, не могли нарадоваться таким подсудимым. И в самом деле, он так старательно помогал уличать остальных, так бойко и толково отвечал, не задумываясь, на вопросы, так лез из кожи, что со стороны можно было подумать, что это вовсе и не подсудимый, а свидетель или потерпевший.
Но если бы у председательствующего и прокурора по этому делу было больше чутья, опыта, больше осторожности и глубины анализа, то как раз то, что пленило их в Водолазове, заставило бы их насторожиться — и эта чрезмерная готовность все на всех показать, и эта нарочитая бойкость ответов, и это излишнее рвение в изобличении остальных, и эта поражающая точность в подробностях, и весь его облик: лебезящая улыбочка, манера глядеть не мигая, как бы подчеркивая, что он говорит только правду, и при всем этом та особая внутренняя развязность, с которой он себя держал на суде и которая удивительно сочеталась в нем с внешним подобострастием, и многое, многое другое, должны были предостеречь, насторожить, вызвать сомнение.
Всякому настоящему криминалисту хорошо известно:
то, что слишком хорошо пахнет, — пахнет плохо; то, что слишком правдоподобно выглядит, — обычно не согласно с истиной; там, где человек слишком точно рассказывает, — он рассказывает неправду.
Наиболее правдоподобно, сказал Франс, выглядит документ, который подделан.
И это верно.
Но суд этого не почувствовал и поверил Водолазову. Суд приговорил поэтому Ахтырского к расстрелу, а Водолазова и Забрускова к десяти годам заключения.
К счастью, Верховный Суд Республики, проверяя это дело по кассационной жалобе Ахтырского и Забрускова, не поверил Водолазову и усомнился в виновности двоих осужденных. Приговор был отменен, и дело обратили к доследованию.
На этот раз оно попало к старшему следователю Воронежской областной прокуратуры.
Новый следователь очень внимательно изучил дело и… дал еще одну очную ставку Ахтырскому и Забрускову с Водолазовым.
Опять Водолазов пламенно изобличал, опять они отрицали. И все.
Таким образом, основное в этом деле сводилось к одному: врет или говорит правду Егор Водолазов? Врет или не врет? Оговор или правда?
Следователь подумал, развел беспомощно руками и, наконец, обрадовался решению, за которое в подобных случаях всегда охотно цепляются не слишком настойчивые и не слишком одаренные следователи:
— Дело судейской совести, пусть решит суд.
И незамедлительно спихнул темное дело на судейскую совесть, то есть снова направил его в областной суд.
К счастью, судейская совесть в Воронежском областном суде не исчерпывалась уже упомянутым судьей, рассматривавшим дело в первый раз. На этот раз судейская совесть заговорила, и притом весьма решительно.
Признав произведенное доследование сугубо формальным, суд отказался принять дело к рассмотрению и снова вернул его для доследования.
В прокуратуре задумались. Старший следователь уже этим делом занимался. Как быть теперь? Кому поручить дело?
К счастью (не слишком ли много этих «к счастью»), нашелся и в Воронеже один бывалый прокурор, который вдруг ни к селу ни к городу начал рассказывать скучнейшую историю о том, как однажды он заболел некоей загадочной болезнью, обращался к лучшим врачам, но никто из них не мог разобраться, тогда он поехал к одному медицинскому светиле, которое долго смотрело, сопело и думало, а потом совершенно по-бараньи что-то проблеяло, и вот тогда…
— Ты еще долго будешь тянуть? — нетерпеливо спросил его областной прокурор. — Что же ты сделал тогда?
— Тогда я плюнул на светило и, поехав в деревню в командировку, обратился там к самому обычному, заурядному врачу, который сразу понял, в чем заключается моя болезнь. Он нашел у меня солитер…
— Что ты этим хочешь сказать?
— А вот что: давайте поручим доследование по этому делу самому обычному, рядовому, скромному нарследователю — пусть разберется…
История с загадочным солитером показалась поучительной, доследование было поручено самому обычному рядовому работнику, народному следователю города Борисоглебска Серафиму Александровичу Тихомирову.
Тихомиров начал с Водолазова. Он внимательно выслушал его заученные показания, дал ему возможность проявить все свои таланты, нашел, что он все врет, и сказал ему просто:
— А знаете, Водолазов, вы одного человека сами убили, а двух других покушались убить…
— Кого же это? — растерялся Водолазов.
— Ахтырского и Забрускова. Только их вы хотели убить не своими руками, а руками суда. Ведь вы их чуть под расстрел не подвели.
— Но ведь я, товарищ следователь, от всего сердца. Ведь я всю как есть правду выложил.
И он снова начал клясться, божиться и уверять.
— Подумайте, — сказал ему Тихомиров, — подумайте, пока не поздно. Не оговаривайте зря людей, это только усугубит вашу вину.
Придя к выводу, что рассчитывать на совесть Водолазова нельзя, Тихомиров поехал в Губари.
Там он, прежде всего, установил — установил точно и непреложно, — что Забрусков и Ахтырский в ночь на 31 декабря были дома и никуда не отлучались.
Затем путем настойчивых и скрупулезных расспросов, бесед и разговоров с сельской молодежью Тихомиров выяснил, что в тот день, когда было совершено преступление, в соседней деревне появился конокрад Васька Марковский, друживший с Водолазовым. Через два дня после ареста Водолазова Марковский почему-то внезапно исчез.
Затем некая Евдокия Кузьменко вспомнила, что 30 декабря у нее на вечеринке были Водолазов и Марковский. Около одиннадцати часов ночи они от нее ушли, и она, выйдя во двор, слышала, как они, закуривая на улице, говорили между собой. Водолазов сказал: «Ну, пора, а то поздно будет», а Марковский ответил! «Не беда, успеется». Потом они ушли.
Собрав эти данные, Тихомиров вернулся в Борисоглебск, где содержались арестованные.
Он вызвал одновременно всех троих. Готовясь к очередной очной ставке, Водолазов ухмыльнулся и сказал:
— Разрешите начинать?
— Что начинать? — спокойно спросил Тихомиров.
— Уличение грабителей, — ответил Водолазов все с той же подлой ухмылкой.
— Нет, негодяй, — с трудом произнес Тихомиров, напрягая всю волю, чтобы взять себя в руки, — нет, гадина, тебе больше не придется уличать честных людей. Встать!..
Оробевший Водолазов встал, за ним Ахтырский и Забрусков. Тихомиров обратился к ним двоим.
— Сядьте, товарищи, — сказал он. — Вы сядьте, прошу вас. Я поздравляю вас. Ваша невиновность доказана, вы честные люди, и этому бандиту больше не удастся обманывать советский суд.
И он прочел постановление об освобождении Ахтырского и Забрускова. Они слушали не дыша, с раскрытыми ртами, боясь поверить собственным ушам, заливаясь краской и дрожа.
— Ура! — закричал вдруг Забрусков. — Ура! Ур-р-ра!.. Ура, товарищи! Домой! Домой!.. Ура!..
И он, не в силах сдержать себя, бросил шапку под потолок, потом кинулся к Тихомирову, обнял его и стал целовать. Потом он вдруг заплясал, бросился к окну и еще раз крикнул «ура».
Ахтырский беззвучно плакал. По его бледному, по-деревенски застенчивому лицу текли слезы.
Не выдержал и Тихомиров. Его захлестнула такая теплая волна радости и внутреннего удовлетворения, такая гордость за результаты своего труда, своего проникновения, своей правоты, что и он… отвернулся.
Потом Ахтырский и Забрусков ушли.
— Ну, — сказал Тихомиров, — рассказывайте, Водолазов, правду. Привет вам от Васьки.
Водолазов, глядя себе в ноги, молчал. Потом он встал, молча постоял несколько минут и снова сел;
— Пишите, — произнес он внезапно охрипшим. голосом, — скорей, следователь, пишите, я сейчас все скажу. По совести, как было… Пишите, пишите скорей!..
И, захлебываясь и торопясь, как бы опасаясь, что у него не хватит времени, чтобы рассказать правду, которую он так долго таил, Водолазов все рассказал.
Он рассказал, как он и Марковский сговорились ограбить Долговых, как ночью они вдвоем совершили ограбление, как Марковский убил Анну, как потом они бежали ночью в свою деревню, как после ареста Ахтырского и Забрускова они сговорились, что если возьмут одного из них, то он должен в качестве соучастников назвать Ахтырского и Забрускова, хотя они ни в чем не были виноваты.
…В мае в Воронеже удалось обнаружить скрывавшегося Марковского. Он сразу сознался и подтвердил показания Водолазова.
Так была исправлена одна судебная ошибка.
Из второй книги
ДИНАРЫ С ДЫРКАМИ
Прежде чем рассказать об этом забавном деле, с которым я столкнулся в самом начале своей следственной работы, мне хочется вспомнить одного уличного грабителя, от которого я впервые услышал, какой неожиданный отклик иногда встречает в душе уголовника доверие. Этот грабитель, высокий, атлетического сложения человек, отличался чуть сонным, удивительно добродушным при его профессии лицом, с которого на мир взирали круглые, как бы раз и навсегда удивленные глаза. Он имел, однако, уже несколько судимостей и в преступной среде, как, впрочем, и в МУРе, был известен под кличкой «Тюлень».
В этот день, после окончания очередного допроса, Тюлень попросил папиросу и, закурив, произнес:
— За табачок и человеческий разговор спасибочко. По такому случаю и я в долгу оставаться не желаю, как аукнулось, так и откликнется… Так вот, позвольте рассказать вам про некое происшествие моей жизни, вполне, можно сказать, необыкновенное…
— Пожалуйста, рассказывайте, — сказал я, с интересом глядя на почему-то смущенное лицо Тюленя.
— Шарашу я, как вы знаете, давно, — продолжал Тюлень, смущаясь все больше, — однако на мокрые деда никогда не шел и не пойду. Работал я всегда по ночам: дожидаюсь себе в каком-нибудь глухом переулке прохожего, а еще лучше — дамочку, ну, подойду, поздороваюсь и шубку сниму, или часишки, или сумочку, или что там придется… Но все это я делаю очень интеллигентно, потому что сам человек культурный, люблю кино и не переношу хамства, каковое считаю отрыжкой старого мира… Сам я, пальцем никого не тронул, тем более что пальчики у меня, извольте поглядеть, такие, что в дело их лучше не пускать…
И Тюлень, улыбаясь, протянул мне огромную лапищу. Потом, вздохнув, он продолжал:
— Брехать не стану, совесть меня не мучила, жил я себе спокойно, как говорят, не простуживался, пока не накололся на одну особу женского пола…
— Любовь? — спросил я, полагая, что сейчас услышу историю неудачной любви, какие нередко приходилось выслушивать от подследственных.
— Да нет, совесть, — ответил Тюлень. — Случилось это ночью, в одном из переулков на Девичьем поле. Стоял я на стреме, дожидался своего карася. Мороз, вокруг ни души, темень. Вдруг слышу, хлопнула дверь в подъезде, и выбегает из него девушка, видать молоденькая, тоненькая, в меховой шубке. Подняла воротник, и, наверно, страшно ей стало от подобной пустынности и ночного мрака. Побежала, каблучками постукивает и все оборачивается — не гонится ли кто за ней… Ну, думаю, подвезло, сейчас я эту шубку национализирую. Отхожу от подворотни и прямо к ней. Она меня увидала и навстречу бежит, хватает, представьте, за руку и так жалобно лопочет: «Гражданин, ради бога, извините, но мне очень страшно, вокруг ни души, проводите до извозчика»… Лучше бы она меня ножом ударила!.. И сам не пойму, как это могло произойти, но только я ей руку крендельком подставил и бормочу: «Пожалуйста, не волнуйтесь, я вас провожу, не извольте опасаться».
— «Ах, говорит, как я вам благодарна! Я сразу почувствовала, что вы порядочный человек». И пошли… У меня сердце стучит, в жар бросило, не пойму, что со мною делается, а приступать к делу не могу, — ну вот никак не могу… Черт знает что такое!.. В общем, проводил ее до Девички, самолично усадил в саночки, меховой полостью укутал и пожелал счастливого пути… Вот, гражданин следователь, что может с человеком сделать доверие…
— Но после этого вы продолжали «шарашить» — спросил я.
— Дня три на работу не выходил, потом опять начал. Однако, должен сказать, вроде как во мне что-то треснуло… Женщин вообще перестал грабить, и как-то все опостылело… Одним словом, потерял равновесие и пошатнулся в себе… Вот теперь получу срок и после лагеря «завяжу»… Хватит, больше не в силах!.. Потому после этого случая я вроде как контуженый…
И в круглых глазах Тюленя появилась такая жгучая тоска, что я сразу поверил, что он действительно «завяжет»…
В те годы я работал народным следователем Краснопресненского района города Москвы. В мой участок входила вся улица Горького — от Охотного ряда до Ленинградского шоссе, Красная Пресня и примыкающие к ней улицы и переулки. МУР (Московский уголовный розыск) тогда помещался в Большом Гнездниковском переулке и, значит, тоже входил в мой следственный участок. В связи с этим у меня завязались самые близкие, товарищеские отношения со многими работниками МУРа. Особенно я подружился с начальником первой бригады МУРа Николаем Филипповичем Осиповым и его заместителем Георгием Федоровичем Тыльнером. Осипову тогда было за тридцать лет, а Тыльнеру около того.
Первая бригада МУРа занималась расследованием убийств, вооруженных грабежей и налетов и, таким образом, была сердцем угрозыска. Если учесть, что в те годы еще была довольно значительная профессиональная преступность, то станет понятным, что мои друзья были по горло загружены работой.
Осипов и Тыльнер были очень талантливыми криминалистами, любили свою нелегкую профессию и отлично работали. Николай Филиппович — сухощавый, всегда подтянутый блондин с быстрым, внимательным взглядом чуть прищуренных умных серых глаз — хорошо разбирался в людях, отлично знал психологию и жаргон уголовников и страстно увлекался, помимо своей работы, мотоциклетным спортом.
Мне, совсем молодому, начинающему следователю, дружба с этими людьми была не только приятна, но и полезна. Я многому у них учился и жадно слушал их живые, интересные рассказы о всякого рода запутанных уголовных делах, происшествиях и раскрытиях.
Приходилось мне не раз присутствовать и при том, как Осипов или Тыльнер допрашивали уголовников, и в первое время я вообще не мог понять, о чем они говорят, так как в вопросах и ответах было столько «блатной музыки», то есть жаргонно-воровских словечек, профессиональных терминов, что создавалось впечатление, будто эти люди беседуют на каком-то неизвестном иностранном языке.
Надо сказать, что преступный мир Москвы, конечно, хорошо знал как Осипова, так и Тыльнера. И если уголовники, как правило, работников угрозыска не любили, то к Осипову и Тыльнеру они относились с нескрываемым уважением и даже питали к ним, как это ни покажется странным, известные симпатии. Объяснялось это тем, что, по мнению уголовников, Осипов и Тыльнер «мерекали в деле», и тем, что были широко известны их справедливость и личная храбрость.
Кроме того, Осипов, хорошо знавший этот своеобразный мир, никогда не позволял себе издеваться над подследственными, не топтал их человеческое достоинство и, неуклонно соблюдая требования закона и не делая никаких скидок, в то же время умел по-человечески разговаривать с арестованными, проявляя при этом большую чуткость.
Тыльнер, очень воспитанный, красивый, неизменно корректный человек, славился совершенно феноменальной памятью и, как говорили в МУРе, «держал в голове» весь преступный мир Москвы, помня наизусть чуть ли не все фамилии, клички, приметы и судимости московских рецидивистов. Последние хорошо об этом знали и говорили, что «барону Тыльнеру лучше на глаза не попадаться: ему горбатого не слепишь и на липу не пройдешь». — то есть выдать себя за другого человека не удастся.
В мой участок входил, в частности, Благовещенский переулок, примыкавший к улице Горького, и в переулке этом стоял, да стоит и поныне, красивый, облицованный кафельной плиткой дом, в котором жили главным образом ответственные работники. Жил в этом доме и народный комиссар С.
И вот однажды, июльской ночью, воры забрались в квартиру С., находившегося на даче, и среди мелких домашних вещей «увели» большой кожаный мешок с коллекцией старинных и древних монет, собираемой С. в течение многих лет.
Поднялся страшный шум. Во второй бригаде МУРа, занимавшейся расследованием квартирных краж, сразу сообразили, что найти вора будет трудно и дело это, кроме неприятностей, не сулит ничего. Начальник второй бригады Степанов, высокий, крайне обходительный и весьма респектабельный мужчина, большой дипломат, узнав об этом деле, до такой степени расстроился, что выкурил вне установленного расписания лишнюю папиросу. Степанов все в жизни делал по раз и навсегда установленному расписанию, никогда не торопился и считал, что поспешность губительна для здоровья, которым он очень дорожил. В связи с этим он был известен в среде уголовников под кличкой «Вася Тихоход». Он долго разглядывал свои доблеска наполированные ногти и потом тихо сказал своему помощнику Кротову:
— Миша, не кажется ли вам, что это не простая, а квалифицированная кража? А?
Хитроумный Кротов удивленно вскинул глаза на своего начальника, но потом, молниеносно оценив этот ход (дела о простых кражах, в силу статьи 108 УПК, должны были заканчивать органы угрозыска, а дела о кражах квалифицированных подлежали передаче народным следователям), немедленно начал клясться и божиться, что за всю свою жизнь он не встречал кражи более квалифицированной.
Но дело в том, что по точному смыслу закона квалифицированной считалась кража со взломом или применением технических средств, чего в данном случае и не было, так как вор или воры забрались в квартиру через форточку и, таким образом, несомненно принадлежали к той категории квартирных воров, которые соответственно именовались «форточниками». Поэтому Степанов, иронически поглядев на продолжавшего божиться Кротова, пламенно стремившегося избавиться от этого хлопотливого дела, процедил:
— Миша, в статье сто шестьдесят второй уголовного кодекса в числе признаков, определяющих квалифицированную кражу, почему-то нет ссылки на заверения Кротова. Кража-то, голубчик, форточная… а?
Кротов запнулся, Опустил очи долу, но окончательно не сдался.
— Да, но ведь форточку открыли с применением технических средств, — выразительно произнес он, глядя в лицо своему начальнику необычайно ясными глазами.
— Разве? Что-то я не помню, — ответил Степанов. — Если вы, голубчик, докажете, что пальцы — это технические средства, то тогда, конечно…
— Василий Яковлевич, при чем тут пальцы? — горячо выпалил Кротов. — Все данные дела говорят за то, что форточку открыли с применением стамески, а шпингалет сломали… Налицо и технические средства и элемент взлома…
— Да? Жаль, жаль… Конечно, грустно расставаться с таким любопытным делом, но закон есть закон, Миша… — И Степанов вновь нарушил расписание и закурил папиросу, на этот раз уже от удовольствия. — Да, голубчик, ничего не поделаешь… Направьте дело, согласно сто восьмой статье, народному следователю… Подготовьте постановление.
И на следующий день ко мне поступило дело с весьма витиеватым постановлением, в котором Кротов с большим темпераментом и чувством живописал и «применение технических средств в виде специальной стамески, что можно заключить из протокола осмотра форточки», и «типичные следы взлома, выраженные в изломе форточного шпингалета, приобщенного к делу в качестве вещественного доказательства».
Через час после поступления дела ко мне позвонил Степанов и самым любезным образом трогательно справился о моем здоровье, самочувствии и делах, затем долго расхваливал погоду и Татьяну Бах в «Сильве», очень советуя мне ее посмотреть, уже в конце долгого разговора он небрежно бросил:
— Да, там мы вам, Лев Романыч, одно дельце направили, так уж вы не посетуйте. Ничего не попишешь — закон. Но вы, конечно, можете не сомневаться, будем помогать… Всемерно будем помогать… Не откажите, дорогой, дать справочку, что вы это дело приняли к своему производству, мне для отчета нужна. А за справочкой заедет Кротов.
Положив после этого разговора трубку, телефона, я еще, увы, не понял, какая беда свалена на мою доверчивую голову лукавым Тихоходом, и выдал справку подозрительно быстро приехавшему Кротову.
Понял я это на следующее утро, когда мне позвонил губернский прокурор Сергей Николаевич Шевердин, добрейший и умнейший старик, в прошлом тоже, как и Дегтярев, политкаторжанин, и сказал, чтобы я немедленно к нему приехал с делом о краже в Благовещенском переулке.
Я перед выездом тщательно ознакомился с делом и тогда увидел, как притянуты за волосы «квалифицированные признаки», но уже был связан по рукам вынесенным мною постановлением о принятии дела к производству и справкой, унесенной Кротовым, как волк уносит ягненка.
Выслушав мой доклад и ознакомившись с делом, состоявшим в основном из документов, иллюстрирующих, как МУР спихнул его мне, Сергей Николаевич, улыбнувшись, сказал:
— Так, так, очень любопытно… Степанов, не будь дурак, спихнул дело вам, а вы, розоволицый сын мой, поспешили принять это дело к производству… Вы находитесь в том счастливом, хотя и опасном возрасте, когда уже научились, что
Когда мы вошли в кабинет С. и Шевердин представил меня ему как следователя, занимающегося делом о краже, С. — маленький, располневший, седеющий брюнет, находившийся в очень раздраженном состоянии, — проворчал:
— Ах, это и есть следователь?.. Ну, тогда мне понятно, почему жулики безнаказанно обворовывают квартиры наркомов… Товарищ Шевердин, у вас детский сад или прокуратура?
Шевердин очень вежливо, но с достоинством возразил, что хотя я и молодой, но подающий надежды следователь, работаю хорошо, а что касается до обращенного к нему вопроса, так ведь он не спрашивает товарища наркома, какого возраста его инспектора.
С. еще больше рассердился и стал кричать, что он будет жаловаться правительству, если в три дня не будет раскрыта эта кража, что ему наплевать на домашние вещи, но он нумизмат, всю жизнь собирал коллекцию древних монет, что это удивительная коллекция, в которой имелись даже динары с дырками времен Александра Македонского, что это не шутка и он не понимает спокойствия губернского прокурора, не верит в следователей, у которых молоко на губах не обсохло, и вообще более трех суток, считая с этой минуты, ждать не намерен…
Шевердин, тоже не на шутку разозлясь, но, видимо, не считая возможным продолжать этот разговор при молодом следователе, попросил меня подождать в приемной, а через полчаса, багровый от ярости, вышел из кабинета С. и увез меня к себе.
По дороге, а потом в кабинете старик все время ворчал на С. за «барские замашки» и «не нашу фанаберию». И действительно: через несколько лет С., как не оправдавший доверия, был снят с поста наркома.
Я, запинаясь от волнения и мысленно проклиная хитроумного Степанова и собственную неосмотрительность, ответил Шевердину, что, как он правильно заметил, дела о квартирных кражах наиболее трудные и процент их раскрываемости весьма низок, что я как следователь не располагаю никакими оперативными и агентурными возможностями, а раскрыть такое преступление чисто следственным путем не берусь…
Было решено, что я направлюсь в МУР и договорюсь со Степановым, что они мобилизуют все свои возможности для того, чтобы помочь в раскрытии этой проклятой кражи.
Увы, Степанов, когда я обратился к нему, прямо мне сказал, что относится к этому делу пессимистически.
— Поймите, дорогой Лев Романович, — сказал он, — кража-то форточная, и вор, забираясь в эту квартиру, даже не знал, кого обворовывает. Толковый профессиональный вор вообще не полез бы в такой дом, это надо понять!.. Следовательно, в данном случае действовал какой-то штымп, новичок, одним словом — не рецидивист… Черта с два его найдешь!.. Мы уже с Кротовым и так наводили справки, прежде чем это дельце вам сплавить, хороший мой…
И Степанов с милой непосредственностью улыбнулся.
В самом скверном настроении я пошел к своим друзьям из первой бригады. Подробно меня расспросив, Осипов только покачал головой и стал ругать на все корки «этого проклятого Тихохода, который всегда умеет за чужой счет вылезти сухим из воды».
Ребята из первой бригады не любили Степанова и его «дипломатических методов». Осипов очень хорошо понимал, в какое тяжелое положение я поставлен, и искренне хотел мне помочь, но, как опытный работник, видел, что дело почти безнадежное. Он подтвердил слова Степанова, что «настоящий, деловой вор» ни в коем случае не полез бы в квартиру наркома.
— Прямо не знаю, как тебе помочь, друг, — говорил Осипов. — Судя по всему, этот нумизмат от тебя не отстанет. Ничего нет хуже, чем иметь дело с коллекционерами, — это почти всегда маньяки… А тут еще какие-то динары с дырками. Будь они еще без дырок — полбеды, но с дырками — полная хана…
В этот момент к Осипову подошла секретарша и протянула ему шифровку из Одессы. Осипов прочел телеграмму, о чем-то задумался и потом с внезапно просветлевшим лицом человека, неожиданно обретшего надежду найти выход из казавшегося ранее безнадежным положения, протянул мне телеграмму.
— Прочти, старик, — сказал он, — это имеет отношений к интересующему нас вопросу. Ты родился в сорочке…
Я схватил телеграмму, дважды ее прочел, но так и понял, почему она свидетельствует, что я родился в сорочке. В телеграмме было дословно написано:
«Начальнику МУРа Емельянову. В порядке оперативной информации сообщаю, что сегодня выехал скорым в Москву в международном вагоне известный медвежатник „адмирал Нельсон“. Не исключаю возможности серьезных гастролей. „Адмирал Нельсон“ год назад освобожден досрочно от наказания согласно амнистии. Оснований к его задержанию не имеем. „Адмирал Нельсон“ проходил до революции по фамилиям Ястржембский, он же Романеску, он же Шульц.
— Коля, какое это имеет отношение к динарам с дырками? — робко спросил я Осипова.
— Имеет, — весело ответил он. — Имеет, друже, и вот почему. Я хорошо знаю «адмирала Нельсона». Это крупнейший специалист по вскрытию стальных сейфов, работал еще в царское время, медвежатник с европейским именем, — одним словом, последний из Могикан. Он — король в уголовном мире, и его слово — закон. В общем… он нам поможет… Завтра утром приходи ко мне, поедем его встречать…
— На следующее утро мы встречали на Киевском вокзале одесский скорый. Когда поезд подошел, мы остановились у международного вагона и стали поджидать «адмирала Нельсона». Он появился в соломенном канотье, с роскошным, перекинутым через руку коверкотовым плащом и солидной палкой в руке с большим слоновой кости набалдашником в виде львиной головы. «Адмирал» был уже немолод, сухощав, рыжеват, с единственным веселым, уверенным глазом, второй был закрыт черной шелковой повязкой. Его можно было принять и за преуспевающего негоцианта, и за старого морского волка, и за иностранного концессионера, и за международного злодея из фильмов выпуска киностудии «Русь».
— Здорово, «адмирал»! — подошел к нему Осипов. — С благополучным прибытием в столицу.
— Николай Филиппович, какими судьбами! — весело воскликнул «адмирал» и стал трясти Осипову руку с таким видом, как будто накануне он провел бессонную ночь в ожидании этой встречи. — Давненько мы с вами не видались. Я вижу, что наши фраеры из губрозыска уже накапали вам о моем приезде. Больше им нечего делать, как беспокоить занятого человека, ай-ай-ай… Я же приехал голый, как ребенок, — без багажа, без инструмента, так что они подымают шум, что, я вас спрашиваю?.. Я приехал встряхнуться, осмотреться, прийти в себя после кичмана, так эти дураки вас беспокоят. С другой стороны, спасибо им и за это, я вас все-таки повидал…
— «Адмирал», есть серьезное дело, — перебил его Осипов. — Пойдем посидим а ресторане.
— Если пристав говорит садитесь, как-то неудобно стоять, — так утверждали когда-то в Одессе, — улыбнулся «адмирал». — Пойдемте хлопнем по кружке пива и поговорим о жизни… А кто этот милый молодой человек? — указал он на меня.
— Это мой большой друг, — ответил Осипов. — У нас общее дело…
В ресторане, выслушав от Осипова историю динаров с дырками, «адмирал» забушевал от негодования.
— Что у вас тут делается в столице? — кричал он с пеной на губах. — Почему распустились московские ворюги, я вас спрашиваю?! Надо иметь нахальство забраться в квартиру наркома! Что, им мало нэпманов, частных контор, иностранных концессий, — так нет, они лезут прямо на советскую власть!.. Это же контрреволюция, я утверждаю это как советский человек!.. Николай Филиппович, вы знаете мое куррикулум витэ, или как это там говорят, я не очень силен в латыни, вы знаете все, и я спрашиваю: после Великой Октябрьской революции взял ли «адмирал Нельсон» на абордаж хоть один государственный или даже кооперативный сейф? Да или нет?
— Ни одного, «адмирал», — согласился Осипов. — Это факт.
— Факт? Это не факт, а вопрос мировоззрения и мое профессией де фуа, как говорят французы. Вы слышите, молодой человек, вам это полезно знать, вы только начинаете жизнь. Мировоззрения!.. С моими руками, о которых в тысяча девятьсот тринадцатом году берлинский полицей-президент говорил на всемирном конгрессе криминалистов в Вене как о явлении выдающемся, вы слышите — он так и сказал: «Майн либе герр, даст ист вундерлихт унд артистик», — с моими руками взял ли я хоть одну сберкассу или хотя бы уездную контору Госбанка? Боже меня упаси!.. Я сказал себе так: «Семен, лучше отруби себе руки, чем взять хоть одну народную копейку!» Вот почему я возмущен до глубины души!
— О чем же мы договоримся, «адмирал»? — прервал Осипов этот поток возмущения.
«Адмирал Нельсон» очень выразительно посмотрел Осипова, потом тихо сказал:
— Вам известны мои принципы, Николай Филиппович? Короче — монеты будут, человека не будет… Ясно?
— Вполне, — ответил Осипов, вставая из-за стола и давая этим понять, что высокие договаривающиеся стороны пришли к соглашению.
Простившись с «адмиралом», записавшим на прощанье телефон Осипова и заверившим, что он немедленно кое с кем встретится, чтобы «сделать демарш и предъявить ультиматум», мы сели в машину и поехали в МУР.
— И ты веришь, что этот одесский жулик что-нибудь сделает? — уныло спросил я Николая Филипповича.
— Если только эти монеты украл человек, а не привидение, — спокойно ответил он, — то в течение максимум двух суток они будут у нас. Старик, ты не знаешь этого человека. Уже самый его приезд в Москву — событие для уголовников, а он рассердился не на шутку. Я себе представляю, какой шухер он поднимет на малинах!.. «Адмирал Нельсон» никогда не был и никогда не станет осведомителем угрозыска — это я ручаюсь, — но если к нему обратились как к человеку — он лучше умрет, чем не сделает того, что обещал…
— Мне он показался хвастливым болтуном, — произнес я. — Эта легенда насчет восторгов берлинского полицей-президента…
— Легенда? — сердито переспросил Осипов. — Ну так едем ко мне, я тебе покажу, что это за легенда… У этого человека действительно золотые руки…
Через полчаса я уже перелистывал пожелтевшие страницы формуляра Московской сыскной полиции, на обложке которого было написано:
«Ястржембский Казимир Станиславович, он же Романеску Жан, он же Шульц Вильгельм, — опаснейший медвежатник международного класса, гастролирует в империи и за границей, проходит по донесениям С.-Петербургской, Одесской, Московской, Ростовской-на-Дону и Нахичеванской, а также Царства Польского сыскных полиций».
Формуляр содержал многочисленные донесения, запросы и рапорты всех этих сыскных полиций, излагавших похождения неуловимого «адмирала Нельсона».
Из них особенно подробным был «меморандум» директора департамента полиции министерства внутренних дел Белецкого, адресованный «его высокопревосходительству господину министру внутренних дел Н. А. Маклакову», датированный 12 марта 1913 года и, согласно резолюции министра, в копиях разосланный начальникам сыскных отделений полиции ряда крупнейших городов Российской империи «для сведения и руководства».
Вот что было в нем написано:
«Согласно приказанию вашего высокопревосходительства, сим докладываю о злоумышленной деятельности известного специалиста по взламыванию и расплавлению стальных сейфов одесского мещанина, проходившего под фамилией Ястржембский, Романеску, Шульц и неоднократно судившегося за совершенные им уголовно-наказуемые деяния указанного выше характера.
В текущем, как и в минувшем годах, по данным департамента полиции, ограбления и взломы банковских сейфов имели место в разных городах империи, но особого внимания заслуживают случаи в Нижнем Новгороде и Самаре.
В Нижнем Новгороде 12 августа минувшего года ночью неизвестный злоумышленник проник в помещение местного отделения Волжско-Камского банка, где и вскрыл два сейфа особой конструкции, выписанные вышеназванным банком из Лейпцига у известной фирмы по изготовлению банковских сейфов „Отто Гриль и K°“.
Как установлено полицейским дознанием, произведенным по этому делу чинами нижегородской полиции при участии чиновника для особых поручений при нижегородском губернаторе, злоумышленник находился в помещении банка не более тридцати минут, на которые самовольно отлучился с поста ночной сторож мещанин Иван Прохоров Козолуп, каковой, ввиду давности его безупречной дотоле службы в банке, а также ввиду весьма лестных о нем отзывов местной полиции, нижегородского отделения Союза русского народа и благочинного отца Варсонофия, от всяких подозрений освобожден.
По показаниям Козолупа, он в начале второго часа ночи, видя, что городское движение затихло, прохожих нет и даже в ресторане гостиницы „Россия“ погасли огни, решил на время отлучиться со своего поста, дабы напиться дома чаю, как он это нередко делал в ночное время, чтобы отогнать сон. Поскольку квартира Козолупа находилась неподалеку, он запер двери подъезда и пошел к себе, причем по дороге встретил неизвестного ему молодого человека в котелке, которому по его просьбе дал прикурить.
Когда по прошествии тридцати минут Козолуп вернулся на пост, то обнаружил подъезд уже открытым, а также открытыми стальные двери, ведущие в подвал, где хранятся банковские сейфы. Козолуп немедленно вызвал полицию, а также стал разыскивать директора банка, гласного городской думы, почетного гражданина Валентина Павловича Голощекина, какового лишь в начале пятого часа утра с трудом, да и то при содействии местного пристава, обнаружили в Канавском участке, в публичном доме, содержательницей коего является купчиха 2-й гильдии Скороходова.
Как в дальнейшем выяснилось, злоумышленник с необыкновенной ловкостью и отменным знанием дела открыл два сейфа, несмотря на то что они снабжены секретными и вполне оригинальной конструкцией замками. Похитив из упомянутых сейфов около ста тысяч рублей государственными ассигнациями, злоумышленник скрылся в неизвестном направлении.
Поскольку лейпцигская фирма „Отто Гриль и K°“ выдала дирекции Волжско-Камского банка фирменную гарантию, что ее сейфы, ввиду особой секретности замков, посторонними вскрыты быть не могут, г-н Голощекин немедля уведомил о случившемся по телеграфу главу фирмы, немецкого купца Гриля, каковой в тот же день ответил телеграфно, что командирует в Нижний Новгород старшего инженера фирмы Ганса Шмельца и расходы по его выезду фирма принимает на себя. Через несколько дней названный Шмельц действительно прибыл в Нижний Новгород, детально, в присутствии директора банка и чинов полиции, осмотрел оба сейфа и публично заявил, что даже он сам, автор этой конструкции и специалист по сейфам, не сумел бы вскрыть эти сейфы в течение тридцати минут, а затратил бы на это не менее пяти часов, да и то при наличии специальных инструментов.
Затем, в частной беседе с нижегородским полицмейстером, инженер Шмельц заявил, что в случае если злоумышленник будет обнаружен полицией и понесет заслуженное наказание, то по отбытии им такового фирма „Отто Гриль и K°“ охотно предложила бы указанному злоумышленнику работу на своих предприятиях на самых выгодных условиях. Что это предложение фирмы было серьезным, явствует из того факта, что инженер Шмельц даже позволил себе предложить полицмейстеру весьма ценный подарок за то, что тот примет на себя роль посредника в переговорах со злоумышленником, от какового подарка полицмейстер, разумеется, отказался, что, по крайней мере, следует из его рапорта нижегородскому губернатору.
Между тем в результате принятых местной полицией мер удалось установить, что 13 августа на пароход „Великая княжна Татьяна“ волжского пароходного общества „Кавказ и Меркурий“, отправлявшийся вниз по Волге, вступил в качестве пассажира первого класса неизвестный молодой человек в котелке, отменно одетый, рыжеватый, каковой в тот же вечер в салоне первого класса принял участие в азартной картежной игре в обществе других пассажиров. Как потом выяснилось, среди играющих был известный пароходный шулер Зигмунд Пшедецкий, возвращавшийся с нижегородской ярмарки, где он выдавал себя за польского графа Ланкевича и также крупно играл в ряде игорных домов. На пароходе, заметив ряд русских и персидских купцов, возвращавшихся с ярмарки, Пшедецкий снова затеял крупную игру, в которой принял участие и упомянутый выше молодой человек в котелке.
По свидетельству лакея пароходной кухни татарина Мурзаева, обслуживавшего игроков подачей как прохладительных, так и горячительных напитков, игра шла очень крупно, на десятки тысяч, и Пшедецкий обыграл самарского купца первой гильдии известного мукомола Прохорова, а также персидских купцов Гуссейна Хаджара и Сулеймана Айрома и, кроме того, хвалынского уездного предводителя дворянства графа Кушелева и в общей сложности выиграл не менее ста тысяч рублей. Что же до молодого человека в котелке, то и он, по свидетельству Мурзаева, сильно проигрался и, расплачиваясь, вынимал из большого кожаного портфеля, с которым не расставался, деньги, причем Мурзаев заметил, что портфель набит до отказа ассигнациями.
По окончании игры, когда пассажиры разошлись по каютам, Мурзаев, убиравший салон, услыхал какой-то шум в третьей каюте и, подойдя к ее дверям, подсмотрел в замочную скважину Пшедецкого-Ланкевича и молодого человека в котелке, причем последний основательно тряс Пшедецкого за ворот и кричал: „Отдай, жулик, полвыигрыша, а то я из тебя душу выну!“ — на что Пшедецкий кричал, что согласен вернуть молодому человеку лишь его проигрыш… В конце концов между ними началась драка, и молодой человек в котелке начал бить Пшедецкого спасательным кругом по голове, после чего Пшедецкий отдал молодому человеку половину всего выигрыша и тут же, захватив свой маленький саквояж, высадился на первой же глухой пристани, несмотря на позднюю ночь. Рыжий кричал ему вслед с палубы: „Теперь будешь знать, фраер, Одессу-маму! Пижон ты, а не шулер!“ — и вообще очень веселился.
По прошествии нескольких, дней и на следующий день после прибытия вышеупомянутого парохода „Великая княжна Татьяна“ в Самару, где молодой человек в котелке высадился, там же, ночью, было произведено неизвестным злоумышленником дерзкое ограбление самарского купеческого банка, где также были вскрыты два сейфа и похищены сто пятьдесят шесть тысяч рублей. При этом, как и в Нижнем Новгороде, злоумышленник произвел вскрытие сейфов в удивительно короткий срок.
По началу полицейского дозрения по этому делу было установлено, что в вечер прибытия парохода „Великая княжна Татьяна“ в Самару в гостиницу „Волга“ явился рыжеватый молодой человек в котелке и, предъявив паспорт на имя Казимира Ястржембского, занял номер. На следующие сутки около трех часов ночи он вернулся из города в гостиницу с саквояжем в руке и дал коридорной Аграфене Гориной, открывшей ему дверь, пять рублей на чай. При этом, как показала на дознании Горина, он был вполне трезв, но явно утомлен.
Именно эти данные и пролили известный свет на это дело, поелику по данным харьковской сыскной полиции известный медвежатник Шульц-Романеску проходил у них под фамилией Ястржембского.
Однако по получении и проверке этих данных Шульц-Ястржембский скрылся из Самары в неизвестном направлении.
И лишь через восемь месяцев следы Шульца-Ястржембского всплыли в Берлине, откуда поступило сообщение берлинского полицей-президиума о нижеследующем, обратившем на себя внимание немецкой полиции происшествии.
В феврале текущего 1913 года в Берлине была открыта техническая выставка, на которой как германские, так и другие европейские фирмы демонстрировали свои товары. В павильоне „Банковское и торговое оборудование“ ряд фирм демонстрировал новые стальные сейфы с секретными замками. В частности, демонстрировались и сейфы фирмы „Отто Гриль и K°“. В целях рекламы как эта фирма, так и германская электротехническая фирма „Симменс-Шуккерт“, демонстрировавшая сейфы с секретной электрической сигнализацией, объявили большой денежный приз тому из посетителей, который сумеет в первом случае вообще открыть сейф, а во втором — открыть его без того, чтобы автоматически включилась электрическая сирена.
7 февраля в присутствии многочисленной публики некий рыжеватый молодой человек в котелке подошел к администратору павильона и заявил, что сейчас он попытается открыть как сейф лейпцигской фирмы „Отто Гриль и K°“, так и сейф „Симменс-Шуккерт“. Его предложение было принято, и он, к вящему удивлению представителей фирм и восторгу многочисленной публики, в течение двадцати двух минут открыл оба сейфа, причем во втором случае сумел предварительно отключить секретную сигнализацию.
Ему тут же были выданы денежные призы, и он на плохом немецком языке пригласил всех присутствующих в пивную „Вагнер“, где и угощал их за свой счет, а сам, довольно сильно выпив, танцевал чечетку и провозглашал тосты за город Одессу, именуя ее „Одесса ди мутер“.
Между тем инженер фирмы „Отто Гриль и K°“ Ганс Шмельц, упомянутый выше, позвонил в берлинскую полицию и сообщил, что способ, которым неизвестный открыл сейф, очень напоминает ему происшествие, случившееся в нижегородском отделении Волжско-Камского банка.
Тогда представители берлинского полицей-президиума спешно явились в пивную „Вагнер“ и потребовали у неизвестного молодого человека предъявления документов. Он показал им русский паспорт на фамилию Ястржембского с визой на выезд за границу, данной конотопским уездным исправником. Чины берлинской полиции тем не менее предложили ему следовать за собой на предмет дальнейшего выяснения его личности, но Ястржембский от этого категорически отказался и стал просить защиты у публики, уже основательно подвыпившей за его счет. Публика единодушно встала на его защиту и оттеснила чинов полиции, а сам Ястржембский скрылся.
Докладывая о вышеизложенном вашему высокопревосходительству, со своей стороны полагал бы необходимым войти в сношение с господином министром иностранных дел, его высокопревосходительством г-ном Сазоновым, на предмет обращения в установленном порядке к германской полиции с просьбой об обнаружении, задержании и выдаче названного Ястржембского-Шульца, как серьезного уголовного преступника.
Директор департамента полиции министерства внутренних дел, действительный статский советник С. П. Белецкий».
Из дальнейшей переписки, которая содержалась в этом архивном деле, можно было понять, что в течение почти года царское министерство внутренних дел через министерство иностранных дел связывалось с германской полицией, которая разыскивала или делала вид, что разыскивает «адмирала Нельсона», а потом разразилась война, и эта трогательная переписка прекратилась.
Был уже вечер, когда я, закончив ознакомление с этими пожелтевшими документами и списав на память наиболее интересные из них, пошел с Осиновым в кинотеатр «Арс», где теперь находится драматический театр имени Станиславского.
Взяв билеты, мы решили погулять, так как до начала сеанса еще оставалось около часа.
— Скажи, Николай, чем может кончить этот «адмирал Нельсон»? — спросил я Осипова.
— Я сам часто думаю о нем и таких, как он, — ответил Осипов. — Как тебе сказать, дружище, это очень сложный и трудный вопрос. Мы получили в наследие от прошлого довольно большой уголовный мир с его навыками, традициями, различиями, если хочешь знать, «школами», и специальностями. Сейчас, в годы нэпа, уголовщина опять получила какую-то питательную среду. Рестораны, бега, частные магазины, торговля, кабаре, сами нэпманы, наконец, — все это, конечно, в какой-то степени порождает и уголовщину. Есть еще немало старых «специалистов» — грабителей, воров, содержателей всевозможных притонов и т. п. Думаю, что большинство из них будет нами рано или поздно поймано и отправлено по назначению. Какая-то часть, вероятно, «перекуется» и начнет трудовую жизнь. Куда пойдет «адмирал», трудно сказать… Но то, что он никогда не берет из государственных и кооперативных сейфов денег, — факт… Это все-таки нюанс… А в общем: поживем — увидим…
Утро следующего дня началось с телефонного звонка секретарши С., передававшей, что тот продолжает волноваться и велел напомнить, что осталось два дня. Нельзя сказать, чтоб это сообщение привело меня в хорошее настроение. В два часа со мною связался Осипов и сообщил, что ему только что позвонил по телефону «адмирал Нельсон» и сказал, что работа кипит, но монет пока нет.
В конце дня позвонил Шевердин, и по тревоге, с которой этот добрый старик справлялся о ходе дел, я понял, что он искренне обеспокоен и считает, что, если монеты не найдутся, мне несдобровать. Я в самых общих словах доложил Шевердину, что товарищи из МУРа приняли такие-то меры, но пока результатов нет.
— Жаль, жаль, — вздохнул Шевердин, — уж очень бушует наш потерпевший… Старайтесь, розоволицый сын мой, старайтесь, а то влипнем мы с вами в историю с географией…
Нетрудно представить себе мое состояние, когда в тот же день вечером под окнами моей комнаты загудела знакомая сирена осиповского «пежо». Я пулей выскочил на улицу и еще издали увидел улыбающееся лицо моего друга, рядом с которым сидел один из самых талантливых его помощников — Николай Леонтьевич Ножницкий.
— Садись, едем! — крикнул мне Осипов. — Звонил «адмирал» и просит срочно приехать в «Культурный уголок»…
Я сел в машину, и мы помчались на улицу Горького, где в невысоком доме на углу Малого Гнездниковского, который давно уже снесен и на месте которого теперь высится новый дом; помещалась пивная, называвшаяся «Культурный уголок» и славившаяся, однако, не столько культурой, сколько отличными вареными раками и совершенно необыкновенной вяленой воблой, подаваемыми вместе с моченым горошком к пиву.
«Адмирал Нельсон» уже поджидал нас за столиком в углу, сидя в своем отличном, очень модном костюме, с самым торжественным выражением лица.
— Добрый вечер, добрый вечер, — с достоинством протянул он. — Ну и задали вы мне работку, будь она проклята!.. Это называется — человек приехал встряхнуться и отдохнуть!.. От такого отдыха недолго и сыграть в ящик — как говорил мой покойный папа, а человека умнее его Одессе не было и уж теперь, безусловно, не будет… Между прочим, он был лучший слесарь-механик в этом великом городе, и я убедился по себе, что законы наследственности, не выдумка шарлатанов… Один раз, не сойти мне с этого места…
— Нельзя ли ближе к существу дела? — перебил его Осипов. — Историю с покойным папашей вы мне рассказывали еще в тысяча девятьсот двадцать первом году…
— Пардон, забыл, ей-богу, забыл, — произнес «адмирал». — Так вот, могу и ближе к делу… Вчера я прямо с вокзала собрал кого следует и провел пленарное заседание. Я произнес такую речь, что ребята заплакали… «Проклятые гидры контрреволюции, — сказал я им, — у вас хватило совести, жлобы, кинуться на наркома и свистнуть у него какую-то вонючую и никому не нужную коллекцию монет, чтобы сократить его нужную жизнь! Из-за каких-то паршивых динаров с дырками вы отрываете члена правительства от важнейших государственных дел, деникинцы! Я бросил все свои дела в Одессе я примчался, чтобы сказать вам свое „фэ“… На Молдаванке три дня плевались узнав о вашем гнусном злодеянии, которому нет слов, махновцы!..» Я говорил полчаса, не меньше, и три раза мне подавали воду, так я волновался… И тогда встал король московских домушников — вы его знаете, Николай Филиппович…
— Сенька Барс, знаю, — произнес Осипов.
— Именно. Обливаясь горючими слезами, он поклялся, что это не его работа. Что вам много говорить?.. Там были сливки Москвы, и все поклялись бросить работу, пока не найдут этих проклятых монет, из-за которых мы все опозорены… И кому, как не вам, знать, что они действительно сдержали слово…
— Это верно, — подтвердил Осипов. — За эти сутки, впервые за последние годы, не было совершено ни одной кражи…
— Что значит кражи? — обиженно спросил «адмирал». — Что значит кражи, когда сутки вообще никто не работает… Ведь пришлось мобилизовать всех фармазонов, и уличных грабителей, и кукольников, всех стоящих людей… Был ли раздет хоть один нэпман, вырвана ли хоть одна сумка у какой-нибудь шмары, вытащен ли хотя бы один бумажник? Да что говорить, когда город объявлен на осадном положении… Нам недешево обошлись эти динары с дырками!.. Может быть, вы думаете, хоть один человек спал хотя бы десять минут? Если вы это думаете, я перестану вас уважать…
— Нет, я этого не думаю, — поспешил заявить Осипов.
— Потому что умный человек!.. Скажу больше — всю ночь я сам провел на главной малине…
— В Зоологическом переулке? — улыбнулся Осипов.
— Николай Филиппович, этого я от вас не ожидал, — нахмурился «адмирал», — «адмирал Нельсон» за всю свою жизнь не завалил ни одной малины, и такие вопросы — это не по конвенции… В общем… я ничего не скажу…
— Ладно, замнем, — усмехнулся Осипов. — Продолжаем заседание…
— Продолжаем. До утра я просидел на малине, каждые полчаса прибегали люди со всех концов города, и каждый говорил: «Нет!..» В семь часов утра ни один профессор на свете не дал бы за мою жизнь медного гроша, так меня трясло от волнения… В восемь я уже был одной нотой на том свете, и сильно попахивало могилой — сердце почти не работало; пропал пульс, и Манька Блоха, хозяйка малины, рыдала, глядя на меня, и вопила: «„Адмирал“, миленький, неужели ты помрешь из-за каких-то динаров с дырками? Ой, что мы скажем Одессе? Как объясним, что тебя не уберегли, мне сожгут малину, „адмирал“…» Кто, вы думаете, меня спас?.. Сенька Барс. Он прибежал в девять тридцать и, увидев, что я уже почти не дышу, сразу понял, что надо делать… Дело в том, что Барс — человек с недюжинным образованием, он почти закончил фельдшерскую школу в Жмеринке и, видит бог, если б не стал вором, то давно был бы профессором медицины… В общем, он с ходу ринулся в ближайшую больницу и там средь бела дня стащил из-под какого-то больного подушку с кислородом, которую принес мне… Дай ему бог здоровья — это была единственная кража, совершенная за этот ужасный день… Хорошо я отдохнул в Москве, а, Николай Филиппович?!
— Ближе к делу, «адмирал», — неумолимо произнес Осипов.
— Мы как раз к нему подходим, и сейчас я брошу якорь, — сказал «адмирал», — Когда я немного отдышался, вбежал Колька Кролик из Марьиной Рощи с таким видом, как будто он только что сорвался с кола турецкого султана или украл в трамвае линии «Б» британскую корону, и заорал во все горло. «Что ты орешь, идиот?» — спросил я, а он все продолжал кричать, пока Сенька Барс не вытряхнул из него сути дела: оказывается, урки нашли все-таки этого проклятого ворюгу, и он оказался, во-первых, не москвич, во-вторых, что еще более важно, не одессит и, в-третьих, даже не настоящий урка, а какой-то приезжий штымп из Тулы… После этого я вас спрашиваю, можно жить на этом странном свете?
— Где же монеты? — спокойно спросил Осипов, пристально глядя прямо в глаза «адмиралу».
— Как раз этот вопрос, не будучи оригиналом, я задал Кольке Кролику, — язвительно ответил «адмирал». — Монеты в Туле, куда этот штымп успел их отвезти. Теперь за ними поехала туда такая делегация, что если в этом городе останется хотя бы знаменитый оружейный завод, так горсовет может устроить торжественное заседание… Скоро их привезут сюда…
Тут даже Осипов не выдержал и вздохнул с облегчением. У меня от радости кружилась голова. Ножницкий так смеялся, что слезы текли у него по лицу.
И тут кто-то бросил камешек в окно, у которого мы сидели. «Адмирал Нельсон» моментально вскочил и, воскликнув: «Послы прибыли! Музыка играет туш!» — выбежал из пивной.
Через несколько минут он возвратился в пивную с очень торжественным видом, неся в руках довольно большой кожаный мешок с медными застежками.
— Вот они — произнес «адмирал», и его единственный глаз засверкал от сатанинской гордости. — Могу дать голову на отсечение, что, если б даже все полиции мира, совместно с участниками Венского всемирного конгресса криминалистов, на котором берлинский полицей-президент так заслуженно тепло отозвался о моих руках, приехали бы сюда, чтобы разыскать эти монеты, им бы пришлось организованно утопиться в Москве-реке от неслыханного позора… Молодой человек, — обратился он ко мне, — вы только вступаете в жизнь и глубоко мне симпатичны, смотрите, любуйтесь, запоминайте: вот на что способны воры, когда задета их честь… Вот что такое «адмирал Нельсон» и его громадный авторитет!..
И, расстегнув застежки, он открыл мешок, где в специальных ячейках сидели, как голуби в гнездах, монеты.
Мы стали их разглядывать. Их было около двухсот, и все они были медные, зеленые и ржавые от древности, маленькие и большие, с вычеканенными на них быками и змеями, орлами и козлами, сфинксами и журавлями.
— Прошу встать перед лицом тысячелетий, — торжественно произнес «адмирал» и действительно встал. — Видите, вот, судя по дыркам, те самые динары, из-за которых поднялся такой страшный шухер… Боже мой, какая гримаса жизни, как любил говорить одесский присяжный поверенный Николай Николаевич Шнеерзон, защищавший меня в тысяча девятьсот пятнадцатом году, когда меня в конце концов поймала сыскная полиция… Действительно, гримаса — эти монеты противно взять в руки… Из-за такой дряни лучшие люди великого города носились, как коты, нанюхавшиеся валерьянки… Стоило волноваться наркому из-за этой ржавой меди!.. Поистине, и большие люди — глупцы, как говорил философ Спиноза, хотя скорее всего, что он этого и не говорил…
«Адмирала» понесло. Опрокинув пару стопок водки и залив их большой кружкой пива, он извергал на нас потоки своего красноречия. Из вежливости — все-таки этот человек нам помог — мы его не перебивали. Осипов заметно погрустнел: он очень не любил болтовни. А на нас сыпались философские сентенции и хвастливые воспоминания старого медвежатника, лирические отступления и воровской фольклор одесской Молдаванки.
Наконец он иссяк, или, точнее, устал. Воспользовавшись паузой, мы уже хотели проститься, как «адмирал» неожиданно сказал:
— А знаете, что самое странное в этом странном деле? Впервые в жизни «адмирал Нельсон» занимался розыском вместо краж. Оказывается, это гораздо интереснее. Честное слово старого медвежатника, это были самые счастливые сутки в моей жизни…
И, внезапно отрезвев, «адмирал» посмотрел на нас печальным взглядом уже немолодого человека, неожиданно понявшего, что он зря растратил свою жизнь.
Осипов сразу встрепенулся и пристально посмотрел на «адмирала».
— Из всего, что вы нам сегодня сказали, Семей Михайлович, — серьезно произнес он, впервые так обращаясь к «адмиралу», — это самое стоящее и умное. И если, найдя эти монеты, вы еще сумеете найти и свою новую судьбу, — а это всегда возможно, если человек имеет голову, а не кочан капусты, и сердце, а не тухлое яйцо, — то я ваш верный союзник. Был бы рад сквитаться таким образом…
По тому, как сразу и густо покраснел «адмирал», я понял, что Осипов, как всегда, попал в цель. Установилось то общее молчание, которое нередко говорит больше, нежели любые слова.
«Адмирал» сидел, опустив голову, о чем-то думая. Осипов не сводил с него глаз, и в них светилось то теплое, человеческое участие, без которого, как и без веры в людей, криминалист всегда ограничен и слеп. Увы, как нередко потом мне приходилось встречать иных следователей, страдающих этой куриной слепотой и потому причинявших страдания, в которых не было нужды!..
После затянувшейся паузы «адмирал» поднял голову и тихо, почти шепотом сказал:
— Кажется, Архимед заявил, что, если ему дадут точку опоры, он может перевернуть мир… Я не Архимед, и мир перевернулся без меня… Но так как я вижу, что он перевернулся правильно, то что-то перевернулось и вы мне… Мне уже много лет, Николай Филиппович, и в мои годы трудно начинать жизнь снова. Но вы оказали мне доверие, и это тоже точка опоры, о которой мечтал Архимед… Попробую «перевернуть» свой старый, заскорузлый мир… Попробую расплавить тот ржавый сейф, который я таскаю в себе… Кто знает, может быть, в нем еще сохранилось что-нибудь стоящее… Может быть…
И, неожиданно встав, он, не прощаясь, выбежал из пивной.
Когда я приехал к Шевердину и рассказал обо всем, что было, старик начал так хохотать, что я за него испугался. Потом, совершенно неожиданно для меня, он очень строго сказал:
— А все-таки, голубчик, я вот тут посоветовался с товарищами, да-с, и решили мы единогласно, что придется вам предстать перед дисциплинарной коллегией губсуда… Да, именно… Пишите объяснение…
В полной растерянности я вышел из кабинета Шевердина и бросился к Снитовскому и Ласкину — первым моим наставникам. Оба были заметно расстроены. Ласкин, нехотя буркнув «здрасьте», барабанил пальцами по столу. Снитовский был холоден как лед. Кроме них в кабинете находился и помощник губернского прокурора по надзору за следствием М. В. Острогорский, высокий красивый человек со светлой пышной шевелюрой и большими серыми глазами, глядевшими на этот раз весьма строго.
— Маленькие дети — маленькие неприятности, большие дети — большие неприятности, — начал Снитовский. — Так вот, Лев Романович (никогда раньше он меня не называл по отчеству), скорблю, всей душой скорблю по поводу странного вашего поведения… Нехорошо, милостивый государь, нехорошо и, даже позволю себе сказать, — стыдно!.. Тому ли мы вас учили, сударь, тому ль?..
— Иван Маркович, позвольте… — пролепетал я.
— Не позволю! — стукнул Снитовский кулаком по столу. — Не позволю! Ай-ай-ай, судебный следователь сидит в пивной с каким-то рецидивистом!.. Ужас, ужас!..
— Кошмар! — поддержал его Ласкин.
— Это просто непостижимо, — процедил Острогорский.
— Когда нам Шевердин все рассказал, мы решили, что так это не пройдет, не должно пройти… Пусть вам наперед наука будет… Да, наука, как нашу корпорацию марать…
И через неделю я стоял перед большим, крытым зеленым сукном столом, за которым восседала дисциплинарная коллегия губсуда в полном своем составе и с мрачным бородатым Дегтяревым во главе.
К тому времени дорогие мои наставники успели вполне внушить мне, что я совершил великий и непростительный грех, и я теперь со всей искренностью лепетал членам дисциплинарной коллегии обо всем, что было, как было и почему. Ах, как мне было худо!..
Дегтярев слушал очень внимательно, и в его коричневых желчных глазах, как это ни странно, светилось, где-то в самой глубине, что-то ласковое и даже, кажется, веселое. Не потому ли он так сердито жевал свою бороду и время от времени зловеще бросал:
— Рассказывай, все рассказывай, орел!.. Ишь какой ловкий!.. Хорош, нечего сказать, хорош!.. Шерлоком Холмсом захотел стать!..
Но обо всем этом я вспоминал уже потом, а тогда мне было не до размышлений, и я только очень боялся из-за волнения хоть что-нибудь утаить. Но я ничего не утаил.
Судьи совещались всего двадцать минут, но мне это показалось вечностью. И когда Дегтярев стал зачитывать решение, я с трудом, в тумане, застилавшем голову, расслышал главное: что меня не увольняют с работы и что коллегия, ввиду моей молодости и искреннего раскаяния решила ограничиться устным, но строгим внушением.
И тут я — дело прошлое — заплакал, на что Дегтярев, в очень ласковом, удивительном для него тоне тихо сказал:
— Ничего, ничего, не стесняйся, поплачь, милок, и пусть это будет твое последнее в жизни горе…
А через много лет, где-то в середине тридцатых годов, судьба снова столкнула меня с «адмиралом Нельсоном». Я работал тогда в Прокуратуре СССР в качестве начальника следственного отдела и однажды, придя в кабинет прокурора СССР И. А. Акулова, застал последнего в очень взволнованном состоянии.
— Вот, Лев Романович, полюбуйтесь, какое несчастье, — обратился ко мне Акулов. — Потерял я ключ от своего сейфа, через два часа мой доклад в правительстве, а все материалы в сейфе… Наш механик открыть не берется, потому что сейф сложный, с каким-то замысловатым замком… Механик говорит, что надо сутки с ним биться…
Я посмотрел на массивный стальной сейф и сразу вспомнил, что пару лет назад Осипов мне рассказывал, что «адмирал Нельсон» окончательно порвал со своим прошлым, перебрался на жительство в Москву и мирно трудится в качестве технорука одной механической артели.
— Одну минуту, Иван Алексеевич, — сказал я Акулову. — Попытаюсь вам помочь…
И я тут же позвонил Осипову, работавшему уже в МВД СССР, и рассказал ему о беде, постигшей прокурора Союза.
— Все ясно, старина, сейчас попробую разыскать Семена Михайловича и, если найду, приеду вместе с ним, — сказал Осипов. — Но я его с год не встречал, не знаю — жив ли…
Иван Алексеевич, всегда и все понимавший с полуслова, едва я положил телефонную трубку, спросил:
— Скажите, это не тот «адмирал: Нельсон», о котором вы мне рассказывали?
— Он, Иван Алексеевич.
— Ну этот, судя по всему, поможет. Старые кадры не подводят…
И Иван Алексеевич улыбнулся своей неповторимой, очень мягкой и лукавой улыбкой, которую так хорошо знали его подчиненные.
Не прошло и полчаса, как появился несколько запыхавшийся, но все еще тогда крепкий Николай Филиппович, за которым следовал чистенький, аккуратный старичок с небольшим саквояжем в руке, одноглазый, с такой же аккуратной, как и весь сам, черной повязкой над глазницей. Годы взяли свое, и «адмирала» было трудно узнать, так постарел он за это время, и только в самой глубине его единственного глаза все еще тлел тот живой огонек, который запомнился мне с первой встречи.
Иван Алексеевич встретил «адмирала» с обычной корректностью я тактом.
— Здравствуйте, садитесь, пожалуйста. Мне говорили, что вы один из лучших… гм… механиков… Не так ли?
— В свое время так считали почти все полиции Европы, товарищ Акулов, — ответил с достоинством «адмирал». — Но ведь полиции свойственно ошибаться более чем кому-либо… Впрочем, как будто я действительно немного разбирался в сейфах… Речь идет об этой гробнице?
И он указал на злополучный сейф.
— Совершенно верно. Это, если я не ошибаюсь, немецкий?
— Да, лейпцигской работы, — ответил «адмирал», быстро оглядывая сейф. — Однако это не «прима», как говорят немцы… Это сейф фирмы «Отто Гриль и K°», и я немного знаком с ее продукцией. Мы имеем здесь двойную щеколду нержавеющей стали с внутренней пружиной и автоматическим боковым тормозом — вот здесь, слева, — который задерживает замок, если не знать секрета… А вот и самый секрет — он довольно музыкальный… Что делать — немцы любят музыку…
И «адмирал Нельсон» нажал головку одного из пяти медных болтов, которыми был заклепан замок. Головка сразу же подалась и с мелодичным звоном отошла в сторону.
— Совершенно верно, — улыбаясь произнес Акулов. — Я вижу, что полиция не всегда ошибалась. Семен Михайлович — если не ошибаюсь?.. — вы действительно крупный специалист…
— Не хвалите раньше времени, а то можно сглазить, — ответил «адмирал».
— Сейчас мы подружимся с этим «немцем» как следует…
И, вытащив из саквояжа какой-то тонкий стальной прут и длинный ключ с передвигающимися бородками, «адмирал» начал совершенно бесшумно ими оперировать.
— Замки сейфов не переносят грубости, — говорил он, продолжая работать.
— С ними нужно деликатно обращаться, и они, как женщины, больше ценят внимание, а не силу… Конечно, когда такая старая калоша, как я, говорит о женщинах, это может показаться смешным, но в молодости бывший «адмирал Нельсон» разбирался не только в сейфах, несмотря на то, что имел всего одни глаз… Кстати, товарищ Акулов, именно благодаря этому меня и прозвали «адмиралом Нельсоном», который тоже был одноглазым… В тысяча девятьсот пятом году я гастролировал в Амстердаме и, дело прошлое, взял там один хороший сейф… На следующий день я прочел в газетах, что через неделю, это было в октябре, в Англии будет отмечаться сто лет со дня гибели Горацио Нельсона, павшего, как вы знаете, двадцать первого октября после сражения у Трафальгарского мыса, где он разгромил франко-испанский флот… Мне захотелось отдать дань внимания тезке… Я скупил в Амстердаме уйму знаменитых голландских тюльпанов, погрузил их на пароход и выехал в Англию. Три грузовых фургона доставили мои тюльпаны на кладбище, а сам я был в новом фраке и цилиндре… Клянусь вам честью, что, когда публика увидела мои тюльпаны, на меня стали глазеть больше, чем на первого лорда адмиралтейства… И тогда я произнес речь. «Леди энд джентльмен, — сказал я.
— Я имею честь и одновременно удовольствие представлять здесь неповторимую Одессу, подарившую миру столько выдающихся поэтов, музыкантов, моряков и правонарушителей. Ваш одноглазый адмирал знал свое дело, что, впрочем, свойственно многим одноглазым». Мне устроили овацию… Да, на старости нам остаются одни воспоминания, как сказал Кант, в чем я, впрочем, не уверен…
— В том, что остаются одни воспоминания, или в том, что это сказал Кант? — быстро спросил Акулов.
— Николай Филиппович вам может подтвердить, что речь идет только о втором. А в том, что, кроме воспоминаний, у меня уже давно ничего нет, уверен помимо меня и весь угрозыск.
— Верно, — произнес Осипов.
И в этот самый момент «адмирал» со словами: «Ну вот, спасибо, крошка», — распахнул сейф.
Акулов поблагодарил «адмирала» и деликатно осведомился, «сколько он должен», но «адмирал» так отчаянно замахал руками, что этот вопрос сразу отпал.
— Еще раз благодарю, Семен Михайлович, — очень серьезно произнес Акулов. — Я искренне рад, что познакомился с вами теперь, когда уже можно сказать, что вы выдержали трудный, может быть самый трудный на свете, экзамен. Я имею в виду не сейф…
— Я вас понимаю, товарищ Акулов, — тихо ответил «адмирал». — Вы имеете в виду не сейф, а того, кто его открыл… Да если говорить откровенно, я начал сдавать этот экзамен давно — когда мы искали эти динары с дырками… И теперь я каждый год хожу в Музей имени Пушкина — там есть отдел древних монет, — гляжу на эти динары и благодарю того неизвестного и давно покойного мастера, который чеканил их столько лет тому назад. И еще больше я благодарю тех живых и известных мастеров, которые чеканят наше удивительное время… И даже перечеканивают такие стертые монеты, как я… Пусть же здравствуют и наше время, и наши люди, товарищ прокурор!..
— Позвольте пожать вашу руку! — на первый взгляд не совсем по существу, а на самом деле в прямое развитие темы произнес Акулов.
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ
Однажды, в апреле 1945 года, когда война уже приближалась к концу, мне позвонил мой знакомый, писатель Василий Павлович Ильенков, сказавший, что по поручению группы жильцов дома номер два по Проезду Художественного театра, где проживает и он, ему необходимо меня повидать по одному, как он выразился, очень странному и вполне необыкновенному делу.
Признаться, я тогда досадливо подумал, что речь идет о какой-то нагноившейся квартирной склоке, в которую, по доброте души Василия Павловича, его втянула одна из враждующих сторон. Велико было мое удивление, когда, придя ко мне, Василий Павлович рассказал, что пришел он в связи с таинственным исчезновением Елочки Доленко, совсем еще молодой красивой женщины, которую в этом доме знали с детских лет.
Оказывается, вот уже семь месяцев, как Елочка, поехав в одно из воскресений октября вместе со своим мужем в Пушкино на базар для покупки котиковой шубы, в пути загадочно исчезла, и с тех пор нет о ней ни слуху ни духу.
Ильенков добавил, что он явился ко мне не только по поручению общественности дома, но и по просьбе мужа Елочки, возмущенных тем, что МУР, занимающийся уже более полугода этим делом, не только не обнаружил пропавшей средь бела дня женщины, но даже не собрал никаких хотя бы косвенных данных, могущих пролить свет на эту загадку.
По словам Ильенкова, муж Елочки — инженер Глотник, занимающий ответственный пост в наркомате химической промышленности СССР, исчерпал все возможности для розыска пропавшей жены, доведен до полного отчаяния и тяжело переживает внезапно свалившееся на него горе, которое никто даже не может объяснить. В еще более тяжелом состоянии находится мать Елочки, проживавшая вместе с нею и зятем и воспитывавшая ребенка Елочки, родившегося от ее первого мужа, погибшего на фронте. Старушка совсем пала духом и никак не может понять, что же случилось с ее дочерью, которая была вполне счастлива в своем новом браке и уже ожидала второго ребенка.
Следственный отдел Прокуратуры СССР, который я тогда возглавлял, редко занимался делами подобного рода, отнесенными к компетенции МУРа или городской прокуратуры, но в данном случае, учитывая загадочный характер происшествия и то обстоятельство, что оно не выяснено угрозыском в течение долгого срока, я решил сделать исключение и получил санкцию на то, что дело «о загадочном исчезновении гр-ки Доленко Елены Ивановны, 22 лет, замужней, находящейся на шестом месяце беременности», будет принято к производству следственным отделом Прокуратуры СССР и что для расследования этого дела будет временно прикомандирован один из старших следователей московской областной прокуратуры.
Раздумывая над тем, кому поручить это дело, я остановил свой выбор на старшем следователе областной прокуратуры Голомысове, которого знал как очень вдумчивого, талантливого и кропотливого, хотя и сравнительно молодого работника, проявлявшего большие способности по делам такого рода. Любопытно, что отец Голомысова тоже работал в то время в качестве народного следователя в одном, из районов Московской области и привил своему сыну буквально с детских лет любовь и склонность к этой профессии, которую тот и избрал по окончании Юридического института. Так и началась «следственная династия» Голомысовых в московской областной прокуратуре.
Вечером старший следователь Голомысов — худощавый, высокий спокойный человек лет тридцати — уже сидел в моем кабинете и знакомился вместе со мною с двумя толстыми томами производства МУРа по этому делу, присланными в Прокуратуру СССР.
Справедливость требует отметить, что работники московского уголовного розыска потратили немало усилий на то, чтобы раскрыть тайну исчезновения Елочки Доленко. Они тщательно допросили ее мужа, мать, всех подруг, детально выяснили подробности ее поездки в Пушкино, из которой она уже не вернулась, энергично проверяли все несчастные случаи в Москве и ее окрестностях, разослали по всем направлениям фотографии исчезнувшей, посетили все городские и пригородные больницы, поликлиники и морги — одним словом, сделали немало. Результаты всех этих трудов и содержались в двух томах произведенного дознания в виде протоколов допроса свидетелей, всевозможных справок, оперативных сообщений и предписаний, запросов, телеграмм и т. п.
После ознакомления со всеми этими материалами ни я, ни Голомысов не могли упрекнуть работников розыска в том, что они халатно отнеслись к этому делу. Мы оба понимали, что это одно из тех дел, раскрытие которых неизбежно сопряжено с огромными трудностями, вытекающими прежде всего из того решающего для следствия обстоятельства, что отсутствие трупа исчезнувшей дает почву для самых различных версий и предположений по поводу ее исчезновения.
Как всегда по делам подобного рода, работники уголовного розыска проверили и возможность причастности мужа Елочки к ее исчезновению. В данном случае все говорило против такой версии. Было установлено, что инженер Глотник горячо любил свою жену, на которой женился всего за год до этого, что они жили очень дружно, что, наконец, он с радостью ждал появления ребенка и, независимо от этого, относился очень нежно и к ребенку Елочки от ее первого мужа.
Мать Елочки, проживавшая вместе с ними, так положительно характеризовала своего зятя и так горячо отвергла осторожный намек работников МУРа на его возможную причастность к исчезновению жены, что на эту версию сразу пришлось махнуть рукой, тем более что она, кроме того, опровергалась и самой положительной характеристикой Глотника на работе, где он в качестве начальника производственного отдела Главхимпрома пользовался, по-видимому, вполне заслуженным уважением.
Что же произошло в то роковое воскресенье 8 октября 1944 года, когда исчезла Елочка? Еще за несколько дней до этого — как рассказали на следствии ее подруги — она поделилась с ними приятной вестью: муж решил подарить ей к зиме котиковую шубку, ассигновал на это двадцать пять тысяч, получил со своего счета в сберкассе эту сумму, вручил ее Елочке (она сама показала толстую лачку денег подругам) и в воскресенье поедет вместе с нею на знаменитый в те военные годы пушкинский рынок, где шубку можно купить.
И в самом деле: в воскресенье утром Михаил Борисович Глотник и его жена поехали на Северный вокзал, сопровождаемые напутственными советами и пожеланиями подруг и матери Елочки.
В четыре часа дня взволнованный Глотник вернулся домой и спросил тещу, открывшую ему дверь, дома ли Елочка. Глотник сообщил теще, что в Пушкино он и жена ехали в разных вагонах, потому что ее он устроил, как беременную, в вагон матери и ребенка, а сам поехал в общем. В Пушкино он вышел на платформу, но Елочка почему-то из вагона не появилась, и он, решив, что она прозевала остановку, тщетно ее ожидал, встречая обратные поезда, но так и не дождался, после чего подумал, что она возвратилась в Москву, и тоже поехал туда. Узнав от тещи, что Елочки нет, Михаил Борисович, бледный от волнения, сразу же бросился опять на вокзал и лишь поздней ночью вновь вернулся и в полном отчаянии пролепетал, что никаких следов Елочки нет.
Начались страшные дни. Получив на работе отпуск по семейным обстоятельствам, Михаил Борисович и его теща непрерывно ездили по больницам, моргам, отделениям милиции, учреждениям Скорой помощи, станциям и полустанкам Северной дороги, расспрашивали местных жителей, работников транспортной милиции, дежурных по станции и стрелочников, кондукторов и смазчиков, взрослых и детей, давали показания в МУРе, ездили для опознания каких-то женских трупов, обнаруженных за эти месяцы, тщетно толкались на пушкинском базаре, но никаких, хотя бы самых косвенных, следов Елочки обнаружить не смогли.
Как всегда бывает в таких случаях, несколько раз они, казалось, нападали на ее след: то вдруг обнаруживался «очевидец» из Болшева, хорошо помнивший, что в то зловещее воскресенье он видел молоденькую красивую женщину, одетую именно так, как была одета в тот день Елочка, и на трепетные вопросы ее матери уверенно отвечал: да, с карими большими глазами; да, он заметил, что она беременна; да, она говорила чуть картавя.
По словам «очевидца», он «помнит, как сейчас», что эта женщина долго бродила по Болшеву, потом одна ушла в лес, а за нею вскоре пошел туда какой-то огромного роста человек в высоких болотных сапогах, которого никогда раньше он в Болшеве не замечал. То какая-то старушка из Пушкино заверяла святым крестом, что лично беседовала «с этакой молоденькой темноглазенькой, в синем драповом пальте, и, видать, на шестом месяце, дамочкой», и дамочка эта, невесть почему, «ужасть как плакала» и жаловалась на «несчастную судьбу», сказав, что «непременно руки на себя наложит». То пожилая стрелочница из Мытищ припоминала, что, кажись, в то самое воскресенье, вечером, из вагона на полном ходу электрички выбросилась какая-то молодая женщина, попала под встречный поезд и так страшно крикнула, что она, стрелочница, потом несколько ночей заснуть не могла.
Но самым тяжелым были вызовы в морги для опознания женских трупов, обнаруживаемых за эти месяцы в окрестностях и пригородах Москвы. Всякий раз с бьющимся от волнения сердцем входили мать и муж Елочки в очередной морг, вздрагивая еще на пороге от покойницкого, густо устоявшегося духа, а потом уже в тускло освещенном, длинном, со сводчатым потолком, холодном зале торопливо пробегали мимо ржавых от крови цинковые столов, на которых лежали голые покойники с фиолетовыми цифрами на пятках, грубо и косо намалеванными особым карандашом.
Работник угрозыска в присутствии служителя морга привычно предъявлял им «на предмет опознания и установления личности» очередной женский труп, и каждый раз Михаила Борисовича трясло, как в лихорадке, а мать Елочки, всхлипывая и заикаясь от волнения, едва была в силах пролепетать: «Нет, нет, не она…»
И в самом деле, это была не она, а какая-то другая несчастная, раздавленная поездом или машиной, внезапно скончавшаяся от разрыва сердца и потом обнаруженная случайным прохожим, — не она это была, не она! Не о ней говорил «очевидец» из Болшева, не с нею беседовала старушка из Пушкина, не она испугала стрелочницу из Мытищ…
Теперь, рассказывая мне и Голомысову об этом многомесячном хождении по мукам, мать Елочки, исхудавшая седая женщина, роняла все еще невыплаканные слезы и тихо повторяла:
— Не она, не она…
Я помню, что в этом долгом и трудном разговоре с матерью Елочки, задавая ей привычные и важные для следствия вопросы, и я и Голомысов не могли смотреть ей в глаза, потому что мы пока еще ничего не могли ответить на светившийся в них жгучий и такой правомерный материнский вопрос: что же случилось с ее единственной дочерью, что и почему случилось с нею и как это
И хотя мы совсем недавно занимались этим делом, но такова уж психология следственного работника и криминалиста, что мы оба чувствовали и себя виноватыми в том, что до сих пор не разгадана тайна этого исчезновения молодой советской женщины, что мы даже еще не знаем, погибла она или нет, а если погибла, то, значит, не смогли ее сберечь, хотя для того ведь и поставлены на свои посты.
Как всегда, вспоминая об этом необычном деле и о многих других делах об убийствах, к расследованию которых мне приходилось иметь отношение за годы своей следственной работы, я думаю, что самым трудным в ней, как и в работе моих товарищей — сотрудников прокуратуры, угрозыска, милиции, — было именно это чувство собственной вины, так точно выраженное в трех скупых словах: «не смогли уберечь». А с другой стороны, нестерпимо и чувство своего профессионального бессилия, когда страшное преступление оказывается в результате нераскрытым и, следовательно, остается безнаказанным.
Но как ни тягостны для всякого криминалиста эти чувства, они бледнеют по сравнению с другим, неотвязным и жгучим, когда по уликам, хотя и веским, но косвенным, арестован по обвинению в тяжком преступлении человек, упорно отрицающий свою вину, и тебя, арестовавшего этого человека и ведущего следствие о нем, неустанно гложет сомнение: а вдруг он и в самом деле не виноват и все собранные против него улики лишь случайное и роковое стечение обстоятельств, обманувшее тебя, не сумевшего верно в этих уликах разобраться и правильно их оценить? А вдруг это вторая и еще более опасная сторона твоего профессионального бессилия, следствие твоей самоуверенности или легкомыслия, твоей безответственности и равнодушия к человеческой судьбе, — равнодушия, при котором следователь превращается в тупую и жестокую машину, бессмысленно калечащую ни в чем не повинных людей?
Могли ли я и Голомысов, приступая к работе по этому делу, предположить, что именно в связи с ним нам суждено пережить все три вида этих тяжелых сомнений и чувств?
На следующий день после допроса матери Елочки, кстати повторившей характеристику своего зятя, уже данную ею в МУРе, мне позвонил по телефону Глотник, просивший приема. К этому времени я и Голомысов уже приняли решение подробно с ним побеседовать, и потому я сразу заказал Глотнику пропуск.
Сначала мы разговаривали вдвоем, а затем к нашей беседе присоединился и Голомысов. Перед нами сидел уже немолодой полный человек, с рыжей, чуть седеющей шевелюрой, измученным лицом, усталыми глазами и мясистым, большим носом. По моей просьбе он подробно рассказал об обстоятельствах поездки в Пушкино.
— Елочке уже давно хотелось иметь котиковую шубку, — рассказывал Глотник. — Не скрою, и мне хотелось сделать ей это, мне было приятно исполнять ее желания. Когда имеешь молодую жену, а тебе уже под сорок, надо считаться с ее капризами, не так ли?.. У меня были кое-какие сбережения, и я решил ассигновать на это двадцать пять тысяч. Словом, я ей обещал, и мы сговорились, что в воскресенье — в другие дни я по работе не мог отлучиться — вместе поедем на рынок в Пушкино, где, как вам, вероятно, известно, можно купить все что угодно… Я взял в сберкассе деньги и отдал их Елочке…
— Простите, вы не помните точно, когда вы передали ей деньги? — перебил я Глотника.
Он устало протер пенсне, снова надел его и, подумав, спокойно ответил:
— Ну как же, отлично помню. Я взял деньги в сберкассе в среду и в тот же вечер отдал деньги Елочке, так как боялся таскать их с собой.
— Благодарю вас. Продолжайте, пожалуйста.
— Ну вот, в воскресенье утром после завтрака мы поехали на Северный вокзал. Там было много пассажиров, и я решил, что Елочка поедет, ввиду ее состояния, в вагоне матери и ребенка, где было меньше толкотни, а я поеду в общем вагоне. Я купил билеты. Елочка сидела в зале ожидания; и когда я к ней подошел, то застал ее оживленно разговаривающей с какой-то дамой в бежевом камельгаровом пальто. Я знал, что Елочка очень общительна, и понял, что она уже успела познакомиться с этой дамой. Так оно и оказалось, и Елочка, представив меня этой даме, сказала, что та тоже едет в Пушкино на базар и что они поедут вместе в вагоне…
— Эта дама назвала свою фамилию?
— Нет, она просто протянула мне руку.
— Вы запомнили ее лицо, возраст, манеру говорить?
— Как вам сказать? Она меня мало интересовала… Помню только, что это была женщина лет под сорок, высокая, здоровая на вид, с чем-то неприятным в лице…
— Вы хорошо помните, что эта дама тоже ехала на пушкинский рынок?
— Да, она сама об этом сказала… Более того, эта дама обещала Елочке помочь подыскать шубку.
— В этот момент деньги были у Елочки или у вас?
— Сначала они были у Елочки, а потом деньги взял я, так как считал, что это надежнее.
— Когда вы взяли у Елочки эти деньги?
— Перед посадкой в поезд.
— При этой даме?
— Нет, я сделал это незаметно. И дама, видимо, считала, что деньги у Елочки.
— Почему вы полагаете, что дама так считала? — Потому что когда я подошел к Елочке с билетами, то спросил: «Проверь, деньги целы?» И Елочка посмотрела в сумку и сказала: «Все в порядке, Миша, не беспокойся…» Ну вот, мы и поехали. Она с дамой в вагоне матери и ребенка, а я в общем. В Пушкине я вышел на платформу, но Елочки и этой дамы не было. Я решил, что они заболтались и прозевали остановку, и стал поджидать встречные поезда. Но Елочка не появлялась…
И Глотник стал излагать уже известные обстоятельства этого дня: его возвращение в Москву, вторую поездку на вокзал, а оттуда в Пушкино, заявление в МУР и тщетные розыски жены.
Рассказывая о своем горе, он постепенно терял самообладание, несколько раз плакал, потом успокаивался и снова рассказывал, нередко повторяясь и все время жалуясь на работников розыска, проявивших, по его мнению, преступную халатность в этом деле. Глотник добавил, что он написал жалобы на бездеятельность работников МУРа, которые послал в «Правду» и ЦК.
— Когда я узнал, что Ильенков пойдет к вам, — добавил Глотник, — я страшно обрадовался, что наконец-то, делу дадут законный ход. Я так измучился от этой проклятой неизвестности!..
— Но ведь вы могли и сами обратиться в Прокуратуру СССР?
— Да, я даже думал об этом, но всякий раз надеялся, что МУР, в конце концов, раскроет тайну исчезновения Елочки…
И он долго еще говорил, взволнованно вспоминал какие-то детали своей семейной жизни, радость Елочки, когда он обещал купить ей шубку, ее приготовления к поездке на пушкинский рынок, советы с подругами относительно фасона и цены, свои мытарства по отделениям милиции и станциям Северной дороги. То, что этот человек по-настоящему измучен и утомлен, не вызывало сомнения: достаточно было приглядеться к его отекшему бледному лицу, мешкам под глазами, чуть дрожащим верным рукам, нервной жестикуляции.
В том, как он сам все это рассказывал, в свою очередь, казалось, не было ничего подозрительного. Напротив, в его положении все было естественно и понятно: и частые повторения, и некоторая бессвязность изложения, и невольное обращение к частностям, в общем не относившимся к существу дела, и жалобы на бездействие работников угрозыска.
И, пожалуй, лишь одна крохотная деталь заставляла насторожиться: всякий раз, прежде чем ответить на очередной вопрос, он снимал свое пенсне и медленно протирал его, без всякой к тому надобности. Потом, снова надев пенсне на свой хрящеватый мясистый нос, он отвечал спокойно и медленно, подчеркнуто прямо глядя нам в глаза. И в этом старательном, пристальном, подчеркнуто ясном, при нарочито чуть расширенных зрачках взгляде было что-то фальшивое и неприятное. По странной и в данном случае неожиданной ассоциации его взгляд напомнил мне манеру, свойственную некоторым очень холодным и порочным женщинам: по-детски широко раскрывать глаза и глядеть столь простодушно, наивно и ласково, что человек бывалый и хоть немного проницательный сразу испытывает здоровое стремление как можно скорее унести ноги.
Когда он, наконец, ушел, мы оба некоторое время молчали. Каждый подводил итог своих первых впечатлений, с которого, в сущности говоря, и начинается следствие в психологическом и отчасти подсознательном значении этого слова.
По давно установившейся привычке, я курил, шагая из угла в угол своего кабинета. Голомысов, сидя на диване, тоже курил, задумчиво уставившись в потолок своими чуть грустными умными глазами. Время от времени каждый из нас бросал мимолетный, как бы случайный взгляд на другого.
Дело в том, что мы оба, не сговариваясь и даже еще не высказав своих соображений друг другу, заподозрили Глотника в том, что он сам убил свою жену. Но ни один из нас в отдельности, ни оба мы вместе еще ничем не могли
В данном случае мое положение усугублялось тем, что в силу своего служебного долга, как прокурор, надзирающий за следствием по этому делу, я был обязан предостеречь следователя от поспешных выводов и преждевременных заключений, всегда могущих нанести непоправимый вред. И вот теперь, отлично понимая, что думает Голомысов, и вполне сочувствуя ему, я все же был обязан вылить первый стакан холодной воды ему на голову, хотя, по совести сказать, мне очень этого делать не хотелось.
— Ну, каковы же ваши первые впечатления, товарищ Голомысов? — спросил я, наконец.
— Еще Горький сказал, что первое впечатление не всегда самое верное, — уклончиво ответил Голомысов.
— Но тем не менее, если оно складывается, его надо сформулировать. Так?
— Да, так, — медленно произнес Голомысов. — Мне не понравился этот человек, Лев Романович… Совсем не понравился…
— Это ваше право, Голомысов. Мне он тоже не понравился. Но отсюда еще ничего не следует…
— Конечно.
— Я не закончил свою мысль. Отсюда ничего не следует, кроме одного: именно потому, что этот человек вам не симпатичен, может быть, даже больше, — именно поэтому вам придется при оценке всех обстоятельств и улик, которых, кстати, пока нет, делать двойное «испытание на разрыв»…
— Я понял вас, Лев Романович, — улыбнулся Голомысов.
И он действительно меня понял. «Испытанием на разрыв» мы называли на своем профессиональном языке тщательную проверку всякого рода косвенных улик, которую всякий добросовестный следователь обязан производить по каждому делу, подвергая эти улики самому жестокому и всестороннему обстрелу с позиций защиты обвиняемого.
После этого мы разработали с Голомысовым план первоначальных действий.
При разработке этого плана мы исходили из таких позиций.
Исчезновение Елочки Доленко могло быть объяснено либо тем, что она кем-то и почему-либо убита, после чего ее труп был тщательно спрятан, утоплен или уничтожен; либо тем, что она сама почему-либо покончила с собой — утопилась, а ее труп не всплыл и потому обнаружен не был; либо, наконец, тем, что она жива и здорова, но по каким-то причинам решила бросить мужа и скрыться из Москвы.
В деле не было данных, которые говорили бы за второй и третий варианты. У Елочки, судя по всему, не было поводов ни к тому, чтобы кончать с собой, ни к тому, чтобы скрыться из Москвы и бросить мужа. Следовательно, наиболее вероятным являлся первый вариант. Кто, зачем и почему мог ее убить?
Убийства из мести вообще очень редки в наше время, а Елочке, судя по ее короткой и весьма несложной биографии, мстить было некому и не за что. Убийство из корысти на почве ограбления нельзя было исключить, но в таких случаях преступники почти никогда не скрывают трупа жертвы. Следовательно, наиболее вероятным мотивом убийства являлись какие-то пока нам неизвестные бытовые, сексуальные или психологические мотивы, которые скорее всего могли иметься у близкого ей человека, мужа или любовника, если такой у нее вообще был. Учитывая значительную разницу в возрасте Елочки и ее мужа, этого нельзя было исключить.
Следовательно, надо было прежде всего выяснить все эти вопросы. И в прямой связи с ними было важно собрать наиболее полные и точные данные о личности Глотника, о его интересах и связях, его планах и настроениях, его образе жизни.
Вместе с тем, проверяя всю сумму вопросов, возникающих в связи с третьим вариантом, следствие было обязано все же учитывать в качестве резервных версий и два первых варианта.
Потребовались две недели самого напряженного труда, чтобы в поле зрения следствия появились такие, весьма любопытные, обстоятельства.
Во-первых, выяснилось, что Глотник действительна получил со своего счета в сберкассе за несколько дней до рокового воскресенья двадцать пять тысяч рублей, которые Елочка показывала матери и подругам. Это говорило в пользу Глотника. Но одновременно выяснилось, что на следующий же день после исчезновения жены, а именно в понедельник, Глотник внес двадцать пять тысяч рублей на свой счет в другой сберкассе другого района Москвы и о наличии такого второго счета ни Елочка, ни ее мать не знали. Это уже говорило против Глотника. Человек, потрясенный внезапным и загадочным исчезновением любимой жены, вряд ли в состоянии заняться своими финансовыми делами буквально на следующий день после свалившегося на него несчастья.
Во-вторых, выяснилось, что общая сумма сбережений Глотника, хранившихся в обеих сберкассах, явно превышает его возможности, даже учитывая положение крупного инженера, нередко получавшего помимо оклада денежные премии.
Это второе обстоятельство вынудило следствие осторожно проверить, какими незаконными методами обогащения мог располагать Глотник по своей работе в Наркомхимпроме. Но эту проверку надо было проводить очень деликатно, чтобы, во-первых, не вспугнуть Глотника, а во-вторых, не компрометировать его без достаточных оснований. Следовательно, надо было найти такой метод проверки, который не вызывал бы ненужных разговоров, предположений и догадок.
Когда выяснилось, что Глотник, как начальник производственного отдела Главхимпрома, имел некоторое отношение к отпуску всякого рода химикалиев, многие из которых были тогда дефицитными, мы организовали ревизию отпуска и сбыта химикалиев, к которой внешне прокуратура не имела никакого отношения. Никто в главке, а тем более сам Глотник, не знал, конечно, что документы, которые рассматривались ревизорами, помимо них изучались по вечерам и ночью Голомысовым.
И вот однажды, среди тысяч требований, ходатайств, просьб об отпуске тех или иных химикалиев, накладных и квитанций, ордеров и нарядов, коносаментов и счетов, Голомысов наткнулся на письмо Московского института связи, адресованное в Главхимпром. В этом письме заместитель директора института по хозяйственной части Г. Глотник обращался к начальнику производственного отдела Главхимпрома М. Глотнику со скромной просьбой отпустить для нужд института партию красителей, применяемых для окраски трикотажных и текстильных изделий. Не задаваясь законным вопросом, зачем нужны институту связи текстильные красители, начальник производственного отдела Главхимпрома М. Глотник эту просьбу удовлетворил.
Обнаружив этот маленький документ, Голомысов уже без особого труда выяснил, что Глотник из Главхимпрома и Глотник из Института связи — родные братья и что на склад института отпущенные красители не поступили. Более того: выяснилось, что стоимость полученных красителей внес на товарную базу Главхимснаба некий Гуридзе, никогда в Институте связи не работавший и никакого отношения к институту не имевший.
Тогда Голомысов осторожно проверил на товарной базе, кто же получил по наряду Главхимпрома эти красители. Оказалось, что их получил по доверенности Института связи, подписанной Г. Глотником, все тот же Гуридзе, причем в доверенности были указаны и его инициалы: «Ш. Л.»
Теперь надо было решать, как дальше расследовать этот эпизод. Мы оба считали, что еще рано вспугивать братьев Глотник. Поэтому надо было начинать с Гуридзе, неизвестно откуда взявшегося, неизвестно где работавшего и неизвестно где проживавшего. В Москве оказались проживающими несколько Гуридзе, но ни один из них не имел инициалов «Ш. Л.» Никаких данных о вызывавшем наш законный интерес Гуридзе, увы, не было. Тогда у нас возникло предположение, что этот Гуридзе мог быть приезжим. Были запрошены все московские гостиницы, но ни в одной из них Гуридзе в этот период, когда были получены красители, не останавливался. Тогда были подняты архивы временных прописок — ведь Гуридзе мог остановиться у родных или знакомых. Велико было наше разочарование, когда и архивы нам не помогли: проклятый Гуридзе даже временно в Москве не прописывался, а без него этот эпизод дела почти ничего не стоил…
Тогда мы решили идти не от человека к красителям, а от красителей к человеку. Это в данном случае значило, что надо выяснить круг иногородних артелей или промкомбинатов, которые нуждались в такого рода химикалиях. То, что речь шла именно об артелях или промкомбинатах, а не государственных текстильных и трикотажных фабриках, следовало из того, что последние, как известно, получают все виды сырья по плану, имея фонды, и, стало быть, не нуждаются в посредничестве братьев Глотник.
После проверки во Всекомпромсовете и других организациях мы выяснили, что такого рода артели и промкомбинаты существуют в Ленинграде, Тбилиси, Ереване и Ростове-на-Дону.
Через несколько дней мы знали, что Шалва Луарсабович Гуридзе живет в Тбилиси и работает в системе Грузпромтекстильтрикотажсоюза, объединяющего ряд тбилисских артелей.
И Голомысов вылетел в Тбилиси.
Справедливость требует отметить, что Шалва Луарсабович защищался, как лев. Он не имеет ни малейшего понятия ни о каких красителях и даже не знает, что это за штука. Он не был в то время, когда получали эти красители, в Москве и вообще уже много лет не выезжал из Тбилиси, не имея на это средств, хотя, видит бог, давно мечтает посетить великую столицу. Весь город может засвидетельствовать, что он честный труженик и бессребренник, далекий и чуждый каким бы то ни было комбинациям. Он никогда не слыхал фамилии Глотник и даже не знал, что на свете есть какой-то Институт связи, в чем, впрочем, не убежден и теперь, так как не понимает, зачем связи нужны еще какие-то институты, — это же не медицина.
Но, будучи человеком с низшим образованием, он не настаивает и готов допустить, поскольку это утверждает уважаемый московский гость, что такой институт действительно есть, хотя и в этом случае сие не имеет и не может иметь к нему решительно никакого отношения. Да, он видит, что на нарядах расписался в получении красителей какой-то Гуридзе, но это не его подпись, а Гуридзе на свете много, и, может быть, один из них действительно жулик и прохвост, о чем он, как однофамилец, глубоко скорбит, но помочь ничем не может. Что же касается того, что в доверенности значатся его инициалы, то, во-первых, это ровно ничего не значит, бывают и худшие совпадения: например, его двоюродный брат похож, как две капли воды, на Николая II, хотя, что сравнительно легко доказать, никогда не был императором; во-вторых, он хотя и Шалва, но, строго говоря, не Луарсабович, а если и Луарсабович, то не такой уже Шалва…
К чести Голомысова, он очень внимательно и спокойно выслушивал все возражения Гуридзе, совсем не вступал с ним в спор, но только тут же и очень точно фиксировал его показания, затем снова выслушивал и снова фиксировал. После каждой записи Голомысов давал Гуридзе прочесть записанный абзац и с пленительной вежливостью просил, если нетрудно, подписать. Гуридзе читал, благодарил за точность и подписывал.
Через несколько часов, когда было исписано уже два десятка листов, Голомысов, до того ни разу не перебивавший своего собеседника, вдруг обратился к нему с такой неожиданной фразой!
— А знаете, Шалва Луарсабович, пожалуй, уже хватит…
— Не понимаю, генацвали, чего хватит?
— Брехни, Шалва Луарсабович. Вы уже так заврались, что с меня достаточно….
Гуридзе вскочил и, бия себя в грудь, начал клясться памятью всех предков и детей, что он за всю свою жизнь не произнес ни слова лжи.
— Это очень трогательно, — согласился с ним Голомысов. — Тем более грустно, что сегодня вы налгали так много… Вот, послушайте сами…
И Голомысов очень выразительно прочел весь протокол — увы, полный противоречий и самого наглого вранья. Гуридзе слушал очень внимательно, даже покачивая в такт головой, потом спросил:
— Можно ли мне на всякий случай задать вам один вопрос?
— Если он имеет отношение к делу, — ответил Голомысов.
— Пока не имеет, но очень может иметь, — загадочно произнес Гуридзе.
— Я вас слушаю.
— Я слыхал, есть такая русская поговорка: «Не имей сто рублей, а имей сто друзей». Вы слыхали?
— Допустим. И что же?
— По-моему, неправильная поговорка. Вернее — не совсем правильная… Я бы сказал так: «Не имей сто друзей — это опасно. Но имей одного друга, и не сто рублей, а сто тысяч… Это и выгодней и безопасней…» Вам такая поговорка по душе, генацвали?
— Вот что, Гуридзе, — тихо, с трудом сдерживая ярость, произнес Голомысов. — Во-первых, я вам не генацвали, а гражданин следователь, и потрудитесь обращаться ко мне именно так. Во-вторых, ваша поговорка мне не по душе. И, в-третьих, если вы еще раз посмеете делать мне такие намеки, я дополнительно предъявлю вам обвинение в предложении взятки. А пока предъявляю постановление о вашем аресте…
Через два дня Шалва Луарсабович подробно рассказал о том, как, выехав в Москву, чтобы раздобыть красители для тбилисских текстильных и трикотажных артелей, он нашел «ход» к Глотнику из Главхимпрома через его брата из Института связи, получил без всяких фондов при их посредничестве дефицитные красители, лично передал за это братьям пятьдесят тысяч рублей, а приехав с красителями в Тбилиси, «заработал» на этой операции сто пятьдесят тысяч.
Гуридзе был доставлен в Москву, подтвердил свои показания, был опознан кладовщиком базы Главхимпрома, отпускавшим ему красители, и весь этот эпизод был выяснен до конца. Григорий и Михаил Глотники были арестованы в один и тот же день. Оба брата пытались было отрицать свою вину, но после очной ставки с Гуридзе и предъявления им всех документов по этому делу виновными себя признали и показания Гуридзе подтвердили.
При аресте Михаила Глотника у него были обнаружены два личных письма, направленные ему в Москву до востребования. Одно из города Сегежа, а второе — из Вологды. В первом случае писала Нелли Г. — молодая девушка, только в прошлом году окончившая Московский юридический институт и направленная на работу в Карело-Финскую республику. Из письма этой девушки следовало, что еще за год до окончания института она познакомилась с Глотником, который начал за нею ухаживать, обещал на ней жениться, заверяя, что решил развестись со своей женой. Нелли Г. ему поверила и вступила с ним в связь. Теперь девушка писала ему о том, что ждет своего перевода в Москву, который он ей твердо обещал, написав, что добился этого благодаря своим связям, а еще больше ждет его развода с женой.
Таким образом, даже после исчезновения жены Глотника его знакомая из Сегежа ничего об этом не знала и продолжала верить его обещаниям.
Второе письмо было написано другой молодой девушкой, Люсей Б., служившей в качестве медицинской сестры в военно-санитарном поезде. Из этого письма было видно, что Глотник вступил в близкие отношения и с этой девушкой, которой также обещал, что разведется со своей женой, после чего женится на ней.
Обе девушки были вызваны в Москву и подробно допрошены. Их показания вскрыли гнусную и несложную методу почти профессионального совращения и обмана, к которой прибегал в обоих случаях этот сорокалетний обольститель. Девушки предъявили и письма, которые он им посылал, написанные в одно и то же время, одними и теми же словами, с почти одинаковыми заверениями и обещаниями. Характерно, что и в тех и в других письмах Глотник очень ругал свою жену, писал, что она «отравила ему жизнь» и что развод им окончательно решен, о чем он будто бы уже объявил жене.
После того как все эти данные были собраны, мы решили допросить по этим вопросам Глотника. К этому времени было замечено, что он, сравнительно быстро признав свою вину в эпизоде с красителями и оказавшись в связи с этим в тюрьме, не только не горюет и не предается унынию, а, напротив, весел, заметно поправился и явно доволен своим положением.
Не оставалось сомнений, что заключение его в тюрьму по сравнительно мелкому делу успокоило Глотника, потому что он надеялся получить таким образом возможность уйти от дела об исчезновении Елочки, труп которой, как ему хорошо было известно, не только не найден пока, но не будет найден и в будущем. К тому же в течение всего времени расследования по этому делу его ни разу дополнительно не допрашивали о Елочке, и он пришел к выводу, что дело об ее исчезновении так же заглохло в Прокуратуре СССР, как до этого заглохло в МУРе.
Ровно в двенадцать часов дня Глотник был доставлен в мой кабинет на допрос.
Мы начали с того, что он вызван не по делу о красителях, которое нас мало интересует, а по делу другому, гораздо более важному — по делу о совершенном им, Михаилом Борисовичем Глотником, умышленном убийстве своей жены, находившейся на шестом месяце беременности.
Я никогда не забуду, как он начал кричать, бесноваться и протестовать. Он вскакивал с места, падал как бы в обмороке на диван, распинался в клятвах и заверениях, ужасался и негодовал, кричал, что это смертельное оскорбление, что он не позволит «пришить ему дело», что мы хотим взвалить на него ответственность за то, что бессильны раскрыть тайну исчезновения его горячо любимой жены, что это кощунство, что он будет жаловаться, что нам это так не пройдет…
Мы заранее уговорились с Голомысовым, что дадим Глотнику возможность произнести все монологи, которые он захочет произнести, не будем его останавливать и успокаивать, дадим ему выплеснуться до конца и исчерпать весь запас своих возражений, протестов и ссылок.
Вероятно, со стороны было бы любопытно наблюдать за тем, как два следственных работника молча и совершенно спокойно выслушивают угрозы и крики обвиняемого, удары кулаком по столу с воплями «не позволю!» и трагические придыхания и всхлипывания. Мы вели себя,
Примерно через час Глотник устал и грузно осел в кресле.
— Итак, Михаил Борисович, может быть перейдем к делу? — спросил я его как ни в чем не бывало.
— Я не понимаю, что вам от меня нужно? — ответил вопросом Глотник.
— Нужны либо правдивые показания о совершенном вами убийстве, либо, если вы намерены продолжать запирательство, мы зададим вам ряд вопросов.
— Мне не в чем сознаваться. Когда я был виноват, то сразу это признал, а по этому делу мне рассказывать нечего.
— Ваше право, как обвиняемого, давать любые показания или вообще отказаться их давать. Наша обязанность, как следователей, задавать вам те вопросы, которые мы считаем нужными по ходу следствия. Таковы установленные законом процессуальные нормы, равно обязательные и для вас и для нас. В течение часа мы терпеливо выслушивали ваши крики, угрозы и даже оскорбления. Разъясняю вам, Глотник, что на все наши действия вы вправе жаловаться когда вам угодно и кому угодно. Но больше ни криков, ни оскорблений не потерплю. До сих пор, не скрою, мы выносили это из чисто психологического интереса. Но этот интерес уже исчерпан. Понятно?
— Я больше не буду, — ответил он.
— Надеюсь. Итак, перейдем к делу. Вы утверждали раньше и продолжали утверждать сегодня, что горячо любили свою жену. Это так?
— Безусловно, и я всегда могу это доказать!
— Следовательно, вы не собирались от нее отделаться?
— Ни в коем случае!
— Почему же вы собирались с нею развестись?
— А я и не собирался!..
— Но вы писали об этом своей любовнице Нелли Г.?
— Я этого не помню.
— Вот ваше письмо, в котором это написано. Угодно ознакомиться?
— Угодно, — ответил Глотник и впился в протянутое ему письмо.
— Что вы скажете теперь?
— Я… В общем… я не собирался всерьез разводиться с Елочкой…
— Зачем же вы обманывали Нелли Г.?
— Ну, знаете… Мне хотелось ее успокоить… Морально поддержать…
— Вы серьезно полагаете, что, обманывая девушку, вы ее этим морально поддерживаете?
— Нет, конечно, но бывают обстоятельства… В общем… я хотел ее успокоить…
— Но вы, кроме того, обещали Нелли Г., что женитесь на ней. Это тоже был обман?
— Я не хотел ее обманывать…
— Значит, всерьез думали на ней жениться?..
— Нет, я не хотел разводиться с Елочкой.
— Значит, не собирались жениться на Нелли?
— Да, не собирался.
— Значит, обещая жениться на ней, вы ее обманывали?
— Выходит так…
— Кого еще вы обманывали?
— Никого.
— У вас была в тот же период другая любовница?
— Серьезной не было…
— Вы делите любовниц на серьезных и несерьезных?
— Не придирайтесь к словам…
— А вы отвечайте на вопросы. У вас была другая любовница или не была?
— Кого вы имеете в виду?
Мы с Голомысовым переглянулись, так как сразу поняли, что смущает Глотника в этом вопросе. Он, видимо, не знал, о
— Михаил Борисович, я должен вам разъяснить, что вопросы задает следствие, а не обвиняемый. Поэтому я не вправе ответить на ваш вопрос и повторяю свой: кроме Нелли Г., у вас были любовницы?
— Случайные встречи, у кого их нет, — с кривой ухмылкой протянул Глотник. — И потом мне кажется, что это сфера моей интимной жизни… Какое отношение это имеет к делу? Монахом я не был.
— Я далек от такой мысли. Повторяю; у вас были другие любовницы?
— Допустим… Это ничего не значит!
— Выводы опять-таки делает следователь, а не обвиняемый. Отвечайте по существу или отказывайтесь отвечать — это ваше право.
— Были.
— Вы им тоже обещали жениться?
— Спросите их.
— Мы уже спросили всех, кого считали нужным, а теперь спрашиваем вас.
— Мне надо подумать, вспомнить… Это не так просто…
— Хорошо, я в последний раз вам помогу. Вы обещали Люсе Б., что женитесь на ней?
— Люся истеричка и способна выдумать все что угодно.
— Разве? Она не производит такого впечатления. Но, допустим, что она так утверждает… Это правда?
— Все врет… Ничего я ей не обещал…
— Хорошо, так и запишем. Подпишите все свои ответы.
Глотник взял протокол и начал его подписывать. Когда он закончил, я сказал:
— Вот ваше письмо Люсе Б., из которого видно, что вы действительно обещали на ней жениться. Следовательно, вы напрасно обвинили ее во лжи. Учтите, Глотник, что вы ставите себя всяким лживым ответом в трудное положение. Теперь вы признаете, что обещали Люсе Б. жениться и что вы оклеветали ее в предыдущем ответе?
— Да, признаю! — закричал Глотник и вскочил с места с перекошенным от злобы лицом. — Признаю. А какое это имеет значение?..
— Прежде всего перестаньте орать и извольте сесть и вести себя пристойно. Я предупредил, что больше этого не потерплю.
В таком духе продолжался допрос Глотника. Он старался увиливать от ответов на скользкие для него вопросы, ссылался на плохую память, время от времени срывался на крик, потом снова лгал и снова изворачивался. Судя по всему, он уже махнул рукой на попытку уверить нас в своей искренности и правоте и теперь беспокоился совсем не о том, какое впечатление он производит на следователей, а о том, как ему увернуться от острых, очень точных по своему прицелу и потому очень жалящих вопросов.
Улики, собранные против Глотника на этой стадий следствия, были все еще недостаточны для предания его суду. Правда, его гнусный моральный облик был вполне разоблачен, серьезное подозрение внушал эпизод с деньгами, внесенными в понедельник в сберкассу, и это, конечно, разбивало созданную им легенду о мучительных переживаниях по поводу исчезновения любимой жены, но… но это еще не доказывало, что он сам ее убил, тем более что отсутствие трупа Елочки оставляло еще какое-то сомнение в самом факте ее убийства.
Правда, и Голомысов и я были искренне и полностью убеждены в том, что он — убийца, но все-таки, не имея трупа убитой, мы не имели и полной ясности в этом вопросе, даже перед лицом собственной следовательской совести.
Если бы, например, Глотник занял на допросе иную линию, то есть не пытался бы мелко и по любому поводу лгать, все более запутываясь и подтачивая наше доверие к его показаниям, а, скажем, с наигранной «прямотой» заявил бы, что да, дескать, я — подлец, развратник, обманщик, я действительно обманывал и Елочку, и Нелли Г., и Люсю Б и других девушек, я, кроме того, взяточник и бесчестный человек, но все-таки я не убийца и этого признать не могу, хотите — верьте, хотите — нет! — то наше психологическое состояние оказалось бы очень тяжелым, и он бы серьезно подорвал наше убеждение в том, что Елочка убита им.
Признание обвиняемого, как известно, отнюдь не «царица всех доказательств», и только очень неопытные или недобросовестные следователи делают главную ставку на это. Однако, особенно в таком деле об убийстве без трупа, признание обвиняемого приобретает значение, хотя бы потому, что, встав на путь чистосердечного признания, преступник выдает спрятанный им труп или его останки, а кроме того, ведь он единственный на свете человек, знающий
После ряда допросов Глотника я и Голомысов пришли к выводу, что он, сам того не понимая, помогает нам позицией, которую он занял на следствии. Да, помогает, — потому что ничто так не вооружает следователя и не укрепляет его внутреннего убеждения, как упорное и при этом явно лживое запирательство, свидетельствующее о злой и преступной воле.
— Но, с другой стороны, — нарочно говорил я Голомысову, — то, что он врет и путается, ведь можно понять и в том смысле, что человек, который на самом деле не убил, но которого в этом напрасно обвиняют, боится признать компрометирующие его так или иначе факты, чтобы этим не усугубить положения. Да, Голомысов, он взволнован, но ведь он должен быть взволнован и в том случае, если убил, и в том случае, если не убил, а его в этом тем не менее обвиняют. И трудно сказать, в каком случае он должен быть более взволнован…
И странное дело: по мере того как я старательно и подробно стал «защищать» Глотника от обвинения в убийстве, мое собственное убеждение в его вине не то, чтобы растаяло, но стало хрупким и ломким, как мартовский сугроб, — где-то в его глубине уже пробивались и журчали первые ручейки сомнения.
Тем не менее допросы шли изо дня в день. Глотник продолжал яростно защищаться, с каждым разом все больше теряя самообладание. Он бился за каждую деталь до конца, пока неопровержимые документы и данные дела окончательно не припирали его к стене. Тогда он совершенно спокойно и цинично заявлял, что это он признает, а раньше отрицал потому, что запамятовал, или потому, что считал это обстоятельство относящимся к его интимной жизни, а не к следствию, или, наконец, потому, что ему просто было стыдно признать этот неприятный факт.
С каждым допросом все более обнажалась оборотная сторона нашего психологического поединка. Увы, здесь не был достигнут тот удивительный контакт между следователем и обвиняемым, когда чуткость и такт следователя, его способность понять душевную драму человека, в силу тех или иных роковых обстоятельств совершившего преступление, и искреннее стремление в пределах закона этому человеку помочь и как-то облегчить его участь вызывают у последнего глубокое уважение и самую прочную признательность, которые нередко потом сохраняются на всю жизнь.
К несчастью, этот психологический контакт не был достигнут в деле Глотника. Дело в том, что тактический путь установления такого контакта сводится прежде всего к тому, что следователь при допросе обвиняемого обращается к добрым началам, нередко живущим, хоть и в дремлющем состоянии, в душе человека, совершившего преступление.
Так запомнился мне другой обвиняемый, убивший жену из ревности, честно признавший свою вину и, по-видимому, с искренним безразличием относившийся к своей судебной перспективе. Признаться, все мои симпатии были на его стороне. Он горячо и пылко любил жену, она же, пустая и холодная бабенка, обманывала его чуть ли не с первых дней их брака с поразительной беззастенчивостью и цинизмом.
Прощаясь со мною по окончании следствия, обвиняемый, которому не было и тридцати лет, между прочим сказал, что суда не боится: потому что его «внутренний суд» пострашнее.
Через несколько дней после вынесения приговора (его осудили на восемь лет) он прислал мне из тюрьмы такие стихи:
Именно этот «собственный и беспощадный суд», который иногда становится для преступника «страшнее всех судов на свете», является одним из результатов обращения следователя к добрым началам в душе обвиняемого.
К каким добрым началам в душе, биографии, образе жизни Глотника мы могли обратиться? Он считал нас своими врагами, потому что нам, когда он уже привык к мысли, что останется безнаказанным, удалось собрать против него улики и обвинить его в убийстве, которое он совершил, но за которое отвечать не хотел.
Все наши попытки вызвать его на откровенный разговор, объяснить ему сложность его процессуального положения и ошибочность занятой им на следствии позиции Глотник рассматривал как хитроумные уловки следователей. Как это часто бывает в подобных случаях, Глотник оценивал все наши шаги
И, наконец, зная, что труп Елочки не только не обнаружен, но никогда и не будет обнаружен, если он сам этого не захочет, Глотник рассматривал это обстоятельство как своеобразный, непреодолимый «лот» своей обороны.
Поэтому он не сдавался и тщательно готовился к контрудару.
А время шло, и Голомысов и я уже почти отчаялись получить признание Глотника в совершенном им убийстве. Более того — посеянные мною семена дали обильный урожай: Голомысов стал все придирчивее относиться к своим выводам, впечатлениям, предположениям. Как человек большой душевной чистоты и того чувства высокой ответственности за каждое свое дело, а каждую человеческую судьбу, связанную с этим делом, которое всегда отличает вдумчивого, честного и талантливого следователя, Голомысов неустанно себя проверял и сам к себе придирался.
Наша криминалистическая наука всегда уделяла большое внимание изучению психологии преступника, и это хорошо. Но она почти не занималась изучением психологии следователя, — и это плохо. Между тем в общей проблеме предварительного следствия важно изучить и ту и другую психологии, потому что из их столкновения в сущности и состоит следствие в психологическом смысле этого слова.
— А знаете, Лев Романович, — сказал мне однажды вечером, после окончания очередного допроса, Голомысов, — не впадаем ли мы в тяжкую судебную ошибку?. А вдруг все наши предположения, выводы и версии — всего лишь дым, который развеется на суде, под перекрестным огнем сторон?.. А вдруг он и в самом деле не убил?! Хотя я думаю, что он убил…
Я молча слушал Голомысова, и у меня было смутно на душе, потому что и сам я уже ловил себя на том, что в сутолоке рабочего дня, с его непрерывными телефонными звонками, докладами следователей по другим делам, ежедневной почтой, сообщениями о происшествиях всякого рода и характера, меня вдруг обжигала та же мысль: а вдруг он не виноват?
И дома, на досуге, я тоже возвращался все к той же мысли, не дававшей мне покоя.
Выслушав Голомысова, который, как всегда, говорил тихо, но выразительно, и поглядев на его усталое от напряженной работы и всех этих тягостных сомнений лицо, я сказал:
— К сожалению, мы не можем это исключить. Конечно, Глотник взяточник и подлец, и в этом смысле то, что он сидит в тюрьме, — правомерно и заслуженно, но его обвинение в убийстве пока полностью не доказано. Если мы с вами еще не можем предать его суду за убийство жены, то в еще большей мере не имеем права махнуть рукой на это дело, потому что улики все-таки есть: Елочка все-таки исчезла; и мы обязаны выяснить тайну ее исчезновения. Чего бы нам ни стоило это дело, мы доведем его до конца!..
Мне хотелось теперь ободрить Голомысова, вселить в него уверенность и этим ему помочь. Вероятно, мне это в какой-то степени удалось. Голомысов уважал меня как старшего товарища по работе и верил в мой опыт криминалиста, как я в свою очередь верил в следственное дарование Голомысова.
И Голомысов продолжал допрашивать Глотника. Если раньше в этом деле были прежде всего важны осторожность и вдумчивость следователя, его интуиция и чутье, тщательное изучение личности обвиняемого, изучение его быта, его интересов, его среды, кропотливое и настойчивое собирание мельчайших деталей его поведения и характера, то теперь решающее значение для исхода дела приобрела тактика допроса обвиняемого.
Надо сказать: в лице Глотника Голомысов имел умного, волевого, осторожного противника. Но, с другой стороны, Глотник не был профессиональным преступником и, следовательно, не обладал и профессиональным хладнокровием. Внезапный психологический удар, нанесенный ему как раз в то время, когда он уже почти окончательно успокоился, все-таки пробил брешь «в линии его обороны». И задача, стоявшая перед следователем, состояла в расширении и углублении «прорыва».
При каждом допросе Голомысов очень тактично, но твердо напоминал Глотнику о Елочке. Он показывал ее фотографии, зачитывал ее старые письма, касался отдельных эпизодов ее отношений с Глотником — первого знакомства, начала романа, первых месяцев их брачной жизни. Образ Елочки как бы незримо присутствовал при каждом допросе, Глотнику как бы давалась очная ставка с убитой.
И этой очной ставки Глотник в конце концов не выдержал. Чувствуя, что его способность к сопротивлению иссякает, что он не может больше выдержать психологических атак следователя, безупречных по своей корректности, но грозных своей методичной настойчивостью и последовательностью, Глотник ринулся в контратаку.
29 мая, около двух часов дня, мне позвонил по телефону начальник тюрьмы и сообщил, что Глотник покушался на самоубийство, вскрыв себе вену на руке осколком стекла от пенсне. Перед этим он написал и сдал дежурному по тюрьме для отправки по назначению жалобу в Комиссию партийного контроля, товарищу Шкирятову… Это была жалоба на меня и Голомысова.
Начальник тюрьмы добавил, что дежурный надзиратель, к счастью, заметив, что Глотник упал на пол в камере, сразу вызвал тюремного врача, который тут же оказал Глотнику необходимую медицинскую помощь.
Поспешно вызвав Голомысова, я бросился вместе с ним бегом во двор к машине, отрывисто рассказывая на бегу о сообщении начальника тюрьмы. Потом, когда мы мчались на предельной скорости к тюрьме, меня все более захлестывала волна самых противоречивых мыслей и чувств. Мы оба молчали, и, вероятно, в душе Голомысова бушевала та же буря, что и в моей.
Начальник тюрьмы нам подробно рассказал обо всем, что произошло с нашим подследственным. Накануне Глотник попросил дать ему бумагу для написания жалобы в высшую партийную инстанцию. Его просьба, согласно закону, была удовлетворена. Видимо, он писал ее весь вечер и первую половину следующего дня. Потом, вызвав дежурного по тюрьме, Глотник передал ему написанную жалобу, а когда дежурный ушел, вскрыл себе вену. Начальник тюрьмы добавил, что опасность благодаря принятым медицинским мерам миновала и Глотник находится в удовлетворительном состоянии.
По закону, следователь, получив жалобу подследственного, обязан направить ее по назначению. Я так и поступил и, ознакомившись с жалобой Глотника, попросил начальника тюрьмы срочно отправить ее в Комиссию партийного контроля, куда она и была адресована.
Жалобы подследственных на следователей иногда содержат известные преувеличения, а то и просто вымыслы, но всегда требуют очень серьезного к себе отношения уже по одному тому, что написаны лицом, лишенным свободы, и право заключенного жаловаться — его законное, естественное и неотъемлемое право, или, как выражаются юристы, процессуальная гарантия. Если следствие — это род борьбы, то не удивительно, что одна из сторон не только защищается, но и в свою очередь нападает. Другой вопрос, что формы этого нападения характерны для морального облика нападающего, но самое положение арестованного, борющегося за свое освобождение, в известной мере объясняет и не совсем благовидные методы самозащиты, иногда избираемые им. Вот почему я без всякого раздражения обычно относился и к таким явно необоснованным, окрашенным озлоблением против следователя, а иногда и просто клеветническим жалобам.
Так и в этот день, прочитав письмо Глотника на себя и Голомысова, я не поддался чувству раздражения, хотя никогда еще мне не приходилось читать жалобы более злобной, подлой и лживой.
Глотник писал Шкирятову, что он обращается к нему в самый страшный день своей жизни, когда, не выдержав свалившейся на него беды, твердо решил покончить с собой.
«Вы прочтете, Матвей Федорович, это письмо, когда меня уже не будет в живых. Это хотя бы дает мне надежду, что оно будет вами прочитано. Я не могу и не хочу больше жить, потому что не в силах доказать свою невиновность в самом страшном преступлении, которое только может быть инкриминировано человеку, — в убийстве своей жены…
Это тем более для меня невыносимо, что я всегда горячо любил свою жену, и когда она загадочно исчезла, я не уставал помогать органам следствия в раскрытии этой тайны и розысках жены… Больше полугода МУР ничего не мог сделать, и я имел наивность обратиться к начальнику следственного отдела Прокуратуры СССР Шейнину, надеясь, что он поможет мне в розысках жены… Но Шейнин не сумел разгадать этой тайны и тогда, — из ложного самолюбия, иначе я не могу объяснить, — стал превращать меня из потерпевшего в обвиняемого! Он и его сподручный Голомысов начали создавать против меня „улики“, обрабатывая свидетелей, ловко подтасовывая факты, собирая всякие сплетни и грязь, не имеющую никакого отношения к делу… Я доведен до полного отчаяния, у меня нет сил бороться с этим произволом, и я решил покончить с собою… Я пишу вам для того, чтобы Шейнин и Голомысов понесли заслуженную кару за свое поведение…»
Дальше Глотник очень деликатно касался эпизода с красителями, отметив, что «сразу признал допущенную им ошибку», которая является совершенно «случайной» для его жизни и работы, и что это признание лучшее доказательство его искренности.
Ознакомившись с этим любопытным человеческим документом, я подумал, что при сложившихся обстоятельствах буду поставлен в Комиссии партийного контроля в весьма сложное положение, тем более что по партийной совести я буду обязан сказать, что не могу ручаться за то, что Глотник действительно убил свою жену, хотя в деле имеется ряд серьезных косвенных улик.
И тут, как это всегда бывало в серьезные минуты моей следственной работы, я обратился к тому, что считал в ней главным: к теории психологического контакта и обращения к добрым началам в душе обвиняемого, без чего, как я всегда верил, верю и буду верить, следствие теряет свои благородный и государственный смысл. Да, государственный, потому что задача советского правосудия заключается как в том, чтобы обнаружить преступника, так и в том, чтобы его перевоспитать, и начинать это надо уже со стадии следствия.
И мы с Голомысовым пошли в тюремную больницу к Глотнику.
Я начал с того, что пристыдил Глотника за его поведение, тут же, однако, сообщив, что его заявление направлено адресату. Я не упрекал его за жалобу, но отметил, что он стал на путь клеветы, а это еще никому не помогало. Откровенно рассказав Глотнику причины, по которым мы пришли к выводу о его виновности, я предложил ему хоть на минуту мысленно поставить себя на наше место и честно сказать, как бы действовал он. Глотник слушал все это внимательно, и было заметно, что переживания последнего года дались ему не легко.
Я сказал ему и об этом и нарисовал психологическую картину его состояния в течение этого времени — ужас совершенного, страх перед расплатой, необходимость сокрытия следов преступления, постоянная и страшная необходимость всегда и при всех играть роль, любящего мужа, надломленного загадочным исчезновением любимой жены, надежда на то, что дело в конце концов заглохнет, потом новая тревога — в связи с расследованием дела о красителях, потом радость, что нет худа без добра и именно дело о красителях само собой «спишет» дело об исчезновении жены, потом новый приступ страха, когда выяснилось, что нет, не «списали» и этого дела, потом улики и его отрицания, улики и его ложь, и опять улики, и опять ложь.
Видимо, это была очень точная схема того, что пережил Глотник, потому что он слушал меня, широко раскрыв глаза, удивленный тем, что я говорю с ним задушевно и тепло, хотя только что прочитал его клеветническую жалобу. Потом он начал тихо плакать и вдруг, вскочив с кровати и рванув свою белую больничную рубаху, закричал:
— Да, я, я убил Елочку!.. Пишите, скорей пишите протокол, пока я не передумал!..
Голомысов налил стакан воды и дал его Глотнику. Стуча зубами о края стакана, он сделал несколько глотков, облил свою рубаху и снова, весь дрожа, закричал:
— Пишите, скорей пишите, а то я боюсь, что передумаю, духу не хватит, боюсь!.. Боюсь!..
Надо было видеть и слышать, как он выкрикивал это слово «боюсь», чтобы понять, как действительно боится этот несчастный, опустошенный всей своей нелепой и грязной жизнью человек, что у него «духу не хватит», да, не хватит духу сбросить со своей совести чистосердечным признанием, как рывком, страшный груз преступления, который он нес столько месяцев…
Потом он немного успокоился и стал рассказывать, По существу, снова начался допрос, отличавшийся от предыдущих лишь тем, что теперь мы с Голомысовым не уличали Глотника, а он сам рассказывал все, что хотел. Лишь изредка, когда он невольно уклонялся от сути дела, мы возвращали в нужное русло стремительно струившийся поток его показаний. Искусство допроса обвиняемого, как мне кажется, состоит не только в умении задавать вопросы, но и в умении выслушивать ответы, не только в том, чтобы
— Я женился на Елочке в тысяча девятьсот сорок третьем году, она давно мне нравилась, — нравилось мне, как она смеялась, как она ходит, как она говорит, как она красит губы, как она кокетничает… Мне нравились ее лицо и ее фигура, ее глаза и ее ноги, все мне в ней нравилось… Меня не смущала разница лет, и я не очень об этом задумывался, вероятно полагая в глубине души, что это она, а не я, должна думать…
Потом я понял, как был неправ… Когда она дала согласие стать моей женой, я тоже не задумывался над тем, почему она согласилась? Потому ли, что любит меня, или потому, что ей было трудно жить одной с ребенком и старой матерью, а я, как она находила, был «хорошей партией»… Меня устраивало, что эта молоденькая, хорошенькая, кокетливая женщина будет принадлежать мне, и я думал, что это и есть счастье… Правда, я никогда не был монахом, вел довольно распутную жизнь, я очень люблю женщин, и, вероятно, они развратили меня, как я развращал их… Мы с вами интеллигентные, хотя и разные люди, и вы должны согласиться со мной, что в таких случаях процесс развращения происходит взаимно, не так ли?
Мне было очень; хорошо с Елочкой первые два месяца. Она оказалась, как я и предвидел, интересной женщиной, и это меня радовало, потому что я сам, если уж говорить откровенно, сладострастник.
Тут Глотник на минуту прервал свой довольно гладкий рассказ, снова отпил воды из стакана, потом, махнув на какую-то свою мысль рукой, продолжал:
— Да, надо говорить откровенно, иначе невозможно объяснить все, что произошло. В общем, через два месяца мне все это приелось. Мне захотелось новой женщины, черт бы меня побрал!.. И начался роман с Нелли Г. Ее тоже хватило на месяц. Тогда я познакомился с Люсей Б., и — хотите верьте, хотите нет — у меня было такое впечатление, что уж эта устроит меня на всю жизнь… Но и тут меня — или ее, не знаю, как сказать, — хватило на два месяца. Да, не больше. Елочка стала раздражительна, нервна, криклива, начала устраивать мне сцены, оскорблять меня как мужчину… Она была уже беременна, и я проклинал себя за то, что допустил это, понимая, как будет трудно ее оставить… А то, что оставить ее нужно, — сомнений у меня не вызывало… К этому времени я окончательно запутался между Нелли и Люсей… и еще одной девушкой — Шурой, о которой вы, видимо, еще ничего не знаете…
И вот однажды, в самом начале прошлогодней осени, после очередного скандала, у меня впервые мелькнула мысль, что надо ее убить… Честное слово, я сам тогда испугался этой мысли!..
Но через неделю она снова пришла мне в голову и уже потом не уходила… Знаете, я как-то постепенно с нею сжился, с этой мыслишкой, и она стала расти, расти и обрастать какими-то подробностями: как убить, где убить, чем убить… В конце концов она стала уже не мыслишкой и даже не мыслью, а целым планом, продуманным во всех деталях… Мы жили на даче в Болшеве. Я хорошо знал лес, ведущий от станции Осеевской к Болшеву… Я решил убить Елочку в этом лесу. Я обещал подарить ей шубку, это вы знаете, и поехал с нею в Пушкино, это вы тоже знаете, но по дороге я сказал, что сначала надо зайти на дачу, крепче заколотить дверь, — этого вы не знаете. Она согласилась. А с собою я захватил из дому молоток…
Мы вышли в Осеевской и пошли лесом. Снега еще не было. Елочка шла впереди и стала ворчать, зачем мы сошли в Осеевской. Я молчал. Она продолжала злиться и стала меня ругать. Тогда я подбежал к ней сзади и ударил ее молотком в затылок. Да… Она вскрикнула и сразу упала. Видно, я хорошо ударил, если от одного удара она стала покойницей. Меня даже удивило это, и мелькнула дурацкая мысль: судьба!.. Потом я поплакал — хотите верьте, хотите нет, да, поплакал…
А потом стал осуществлять свой план. Я засыпал ее тело сучьями, хвоей и песком, — там много песка, — потом поехал обратно и разыграл всю историю с ее пропажей… Потом снова поехал в этот лес с заступом, — в то время многие москвичи-огородники ездили с заступами, и это не было подозрительным… До поздней ночи я рыл могилу и зарыл в ней Елочку, сровнял могилу, чтобы не было заметно, и вернулся домой… Ну, все остальное вы знаете… Не знаете вы только, что я много раз ездил туда, к Елочке… Сам не знаю почему… И вот что я еще хочу сказать вам, уже не для протокола: никогда бы вы не доказали моей вины, если б сам я ее не признал… Конечно, у меня были просчеты — с письмами и с деньгами, — вы ловко за них уцепились, но все-таки не смогли бы доказать, что я убийца… А за то, что я хотел вам пакость устроить, — не сердитесь… Как говорят французы: се ля ви (такова жизнь)…
— Почему же вы решили сознаться, Михаил Борисович?
— Потому, что вы в полчаса рассказали мне весь этот проклятый год и все ожило в памяти… И еще потому, что вы не злились за жалобу и говорили, меня жалея… Это я почувствовал и этого выдержать не мог… А в общем — какое это имеет значение?!. Сознался и все!..
Уже наступил вечер, когда протокол допроса был закончен, прочитан им лично и подписан. Нам не хотелось откладывать извлечение трупа на следующий день, тем более что в глубине души я не исключал, что к утру Глотник передумает, откажется от показаний и скажет, что все это он выдумал, находясь в полубезумном состоянии, А без трупа Елочки его показания стоили мало.
Я поговорил с тюремным врачом, и он сказал, что Глотник вполне может ехать, так как состояние у него хорошее. Взяв его под свою личную расписку, мы вместе с Голомысовым вывели его за тюремные ворота и посадили в машину. Глотник и Голомысов сидели сзади, я — рядом с женщиной-шофером (в годы войны большинство шоферов прокуратуры были женщины), которую звали Ольга.
По пути мы заехали в Прокуратуру СССР за заступами, а потом помчались дальше. Тихий майский вечер уже совсем догорал, огромное багровое солнце дымилось на горизонте. На десятом примерно километре Северного шоссе выстрелил правый баллон — прокол камеры. Ольга долго возилась с переменой баллона, солнце скрылось совсем, и в небе вызвездило. Наконец, мы поехали дальше, и через пять-шесть километров снова спустил баллон. Снова большая задержка.
В результате к платформе Осеевская мы добрались поздно, около двенадцати часов ночи. Прямо за линией железнодорожного полотна черной стеною стоял лес. Уже было совсем темно, а я имел только карманный электрический фонарь-динамку. Глотник, хорошо знавший эти места, сказал, что машина дальше не пройдет надо до места добираться пешком. Впереди пошел я, жужжа своей динамкой, дававшей очень слабый и неравномерный луч света, вырывавший из темноты отдельные стволы густо стоявших сосен, кучи старого хвороста, муравейники. Лес был глухой, мой слабенький фонарик казался в нем совсем беспомощным, и от его робкого света по сторонам возникали и прыгали какие-то тени.
За мною шел Глотник, отрывисто говоривший, куда идти, за ним Голомысов, за Голомысовым шла, тяжело дыша от волнения, непривычно тихая Ольга, обычно очень бойкая, веселая молодая женщина.
Мы продвигались медленно, то и дело спотыкаясь о какие-то коряги и пни. Но Глотник шел уверенно, указывая направление, и было похоже, что в этом лесном мраке его ведет какое-то особое звериное чутье…
Наконец, пройдя километра полтора, мы выбрались на маленькую поляну, окруженную со всех сторон могучими соснами. Глотник остановился и, указав на одну из них, тихо сказал:
— Она здесь…
Я огляделся, усиленно сжимая рычажок своей динамки. Испуганные тени побежали в разные стороны, но вокруг было очень темно, и я до сих пор не понимаю, как Глотник мог определить в этом лесном мраке, что это именно то место, которое мы ищем.
— Она лежит здесь, — повторил Глотник. Я предложил Глотнику сесть у подножья сосны, а сам, вместе с Ольгой и Голомысовым, начал собирать хворост для костра, без которого трудно было начинать раскопки. Через несколько минут сухой хворост уже трещал в языках пламени, зловеще освещавшего эту маленькую полянку и фигуру Глотника, сидевшего у подножья сосны, прислонясь спиной к ее стволу. Даже в багровом отсвете костра его лицо поражало своей бледностью.
Голомысов, Ольга и я стали рыть. Земля оказалась рыхлой, и работа шла легко. Глотник молча следил за тем, как мы работаем, изредка вздрагивая и бормоча что-то невнятное… Голомысов, продолжая работать заступом, не сводил с Глотника глаз. Измученное напряженной работой и волнениями последнего месяца, лицо следователя было очень усталым, грустным и сосредоточенным. Где-то высоко над нами взволнованно перешептывались верхушки сосен.
— Осторожно, вы ей заденете ножку! — внезапно истерически закричал Глотник, и в ту же минуту мой заступ глухо стукнулся о каблук женского туфля: Мы нажали на заступы и через пару минут увидели труп Елочки.
— Ой, мамочка, что ж такое с собою люди делают?! — прошептала Ольга и, отойдя в сторону, зарыдала. Что могли мы ответить на этот горький вопрос?
ВОЛЧЬЯ СТАЯ
В начале 1928 года, в ту пору, когда я был переведен в Ленинград, там была довольно значительная преступность, и ленинградские следователи были завалены всевозможными делами. В городе неистовствовал нэп. Он отличался от московского нэпа прежде всего самими нэпманами, которые здесь в большинстве своем были представителями дореволюционной коммерческой знати и были тесно связаны с еще сохранившимися обломками столичной аристократии. Ленинградские нэпманы охотно женились на невестах с княжескими и графскими титулами и в своем образе жизни и манерах всячески подражали старому петербургскому «свету».
Нэпманы нередко обманывали руководителей государственных трестов и предприятий, с которыми они заключали всевозможные договоры и соглашения. Стремясь разложить тех советских работников, с которыми они имели дело, нэпманы старались пробудить в них стремления к «легкой жизни», действуя подкупом и всякого рода мелкими услугами, угощениями и «подарками». А соблазнов было много.
В знаменитом Владимирском клубе, занимавшем роскошный дом с колоннами на проспекте Нахимсона, функционировало фешенебельное казино с лощеными крупье в смокингах и дорогими кокотками. Знаменитый до революции ресторатор Федоров, великан с лицом, напоминавшим выставочную тыкву, вновь открыл свой ресторан и демонстрировал в нем чудеса кулинарии. С ним конкурировали всевозможные «Сан-Суси», «Италия», «Слон», «Палермо», «Квисисана», «Забвение» и «Услада».
По вечерам открывался в огромных подвалах «Европейской гостиницы» и бушевал до рассвета знаменитый «Бар», с его трехэтажным, лишенным внутренних перекрытий залом, тремя оркестрами и уймой столиков, за которыми сидели, пили, пели, ели, смеялись, ссорились и объяснялись в любви проститутки и сутенеры, художники и нэпманы, налетчики и карманники, бывшие князья и княгини, румяные моряки и студенты. Между столиков сновали ошалевшие от криков, музыки и пестроты лиц, красок и костюмов официанты в белых кителях и хорошенькие, кокетливые цветочницы, готовые, впрочем, торговать не только фиалками.
«Короли» ленинградского нэпа — всякого рода Кюны, Магиды, Симановы, Сальманы, Крафты, Федоровы обычно кутили в дорогих ресторанах — «Первом товариществе» на Садовой, Федоровском, «Астории» или на «Крыше» «Европейской гостиницы». Летом славился ресторан курзала Сестрорецкого курорта с его огромной открытой, выходящей на море террасой и только входившим тогда в моду джазом. Сюда любили приезжать на машинах ночью, после премьер в «Свободном театре» Утесова, или в мюзик-холле, или в театре комедии, арендованном в порядке частной антрепризы Надеждиным и Грановской — очень талантливыми комедийными актерами, любимцами города.
Здесь, за роскошно сервированными столиками на прохладной от ночного залива мягко освещенной террасе, под тихий рокот прибоя, «короли» завершали миллионные сделки, торговались, вступали в соглашения и коммерческие альянсы и тщательно обсуждали «общую ситуацию», которая, по их мнению, в 1928 году складывалась весьма тревожно.
Самые дальновидные из них начинали понимать, что «временное отступление» подходит к концу и что молодая, но уже окрепшая за эти годы государственная промышленность, кооперация и торговля начинают наступать на частный сектор. Нэпманов особенно беспокоила система налогового обложения их доходов, и они наперебой проклинали начальника налогового управления ленинградского облфинотдела Сергея Степановича Тер-Аванесова, руководившего работой фининспекторов и известного тем, что к нему «подобрать ключи невозможно».
Правда, в самом конце 1927 года прополз слушок, что лакокрасочник Николай Артурович Кюн и шоколадник Альберт Карлович Крафт сумели каким-то загадочным путем добиться благосклонности Тер-Аванесова, но они сами в ответ на вопросы своих знакомых «королей» так горячо и искренне уверяли, что эти слухи сущий вздор, что им в конце концов поверили.
И вдруг в начале 1928 года начались грозные события: были арестованы в течение одной ночи и Тер-Аванесов, и более десятка фининспекторов, и многие крупные нэпманы, в том числе Крафт и Сальман, Магид и Федоров, и многие, многие другие. По городу поползли слухи, что следственные органы вскрыли многочисленные факты дачи нэпманами взяток фининспекторам за снижение налогов.
Знаменитый Кюн сбежал в неизвестном направлении. На его фабрику лакокрасок был наложен арест. Чуть ли не в одну ночь с Кюном сбежал и крупный нэпман мебельщик Янаки, грек из Одессы, в руках которого была сосредоточена чуть ли не вся торговля антикварной мебелью.
Вместо арестованных фининспекторов были назначены другие, и подступиться к ним уже было абсолютно невозможно.
«Вечерняя Красная газета», имевшая в те годы широкую подписку в связи с тем, что в качестве приложения к ней печатался сенсационный «дневник фрейлины Вырубовой» — любимицы императрицы и подруги Гришки Распутина, — поместила довольно глухую, но весьма зловещую заметку о том, что следствие по делу группы фининспекторов, незаконно снижавших нэпманам налоги, успешно разворачивается и выясняются все новые лица, причастные к этим преступлениям.
Ночные поездки в Сестрорецк и кутежи в «Астории» и на «Крыше» прекратились. Начали закрываться многие частные магазины и товарищества. Лихачи и владельцы машин с желтым кругом на борту, обозначавшим, что эта машина работает на прокате, простаивали без дела на стоянках — пассажиров почти не было.
«Линия фронта» была явно прорвана во многих направлениях.
Большое групповое дело фининспекторов и нэпманов, получавших и дававших взятки, поступило в мое производство. В этом многотомном деле были десятки эпизодов, тысячи всякого рода документов, много экспертиз. Работать приходилось очень напряженно, и областной прокурор, наблюдавший за следствием, торопил с его окончанием, так как дело привлекало большой общественный интерес.
Существует мнение, столь же распространенное, сколь и ошибочное, что по так называемым хозяйственным и должностным делам следователю редко приходится встречаться с человеческими драмами, психологическими конфликтами и большими чувствами. Это далеко не так. Конечно, по делам о преступлениях бытовых, вроде убийств на почве ревности, доведения до самоубийства, понуждения к сожительству и т. п., сама «фабула» дела выдвигает перед следователем прежде всего вопросы психологические, связанные с любовью, ревностью, местью, коварством, обманом, насилием над чужой волей и прочим. По таким делам невозможно закончить следствие, не выяснив до конца всей суммы этих вопросов, имеющих первостепенное значение хотя бы потому, что они освещают
Конечно, в деле о даче и получении взятки эти вопросы иногда вообще не всплывают, и следствие, прежде всего выяснив самый факт взяточничества, должно ответить на вопрос,
Поэтому буквально по каждому из многочисленных эпизодов дела я считал своим долгом точно установить факт и размеры незаконного снижения налога, как результата данной и полученной взятки.
С другой стороны, меня не меньше занимал вопрос, имевший, как я был убежден, и социально-психологическое значение: как могло случиться, что значительная группа людей, в том числе и коммунистов, поставленных на ответственные участки нашего финансового фронта, встала по существу на путь измены, оказавшись в одних случаях перебежчиками, в других — лазутчиками врага?
Я старался найти ответ на этот вопрос в биографии, характере, условиях жизни каждого из фининспекторов, привлеченных по этому делу. Постепенно выяснилась и эта сторона дела, и вскрылись разные причины, мотивы и обстоятельства — пьянство и моральная неустойчивость, неизбежное сползание на дно на почве бесхарактерности и беспринципности, жадность и стремление к легкой жизни, очень последовательное и тонкое обволакивание со стороны нэпманов. Один становился взяточником потому, что никогда не имел за душой ни искренних убеждений, ни твердых взглядов, ни веры в дело, которому должен был служить. Другой начал пьянствовать и постепенно, незаметно для самого себя, стал алкоголиком и пропил и свою честь и свою судьбу. Третий, будучи раньше человеком честным, подпал под влияние дурной среды и, начав с мелких подношений и одолжений, которые он принимал от нэпманов, сумевших к нему подойти, потом уже стал матерым взяточником, махнувшим на все рукой по известной формуле «пропади все пропадом». Четвертый, подпав под влияние жены — цепкой и жадной бабенки, неустанно укоряющей за то, что «все люди как люди живут, а я одна, несчастная, мучаюсь — даже котиковой шубки себе справить не могу», — принимал в конце концов эту котиковую шубку от налогоплательщика и уже оказывался у черта в лапах.
Мне запомнился любопытный эпизод по этому делу, когда нэпман Гире, человек очень ловкий и вкрадчивый, сумев всучить котиковую шубку фининспектору Платонову, без ума влюбленному в свою молоденькую, хорошенькую и очень требовательную жену, — потом стал из этого Платонова веревки вить до такой степени, что начал от его имени получать взятки у нэпманов и, присваивая львиную долю себе, заставлял Платонова делать все, что он требовал. Платонов — молодой белокурый голубоглазый человек с добродушным лицом и полногубым, мягко очерченным ртом чувственного и бесхарактерного человека, пытался пару раз взбунтоваться, но Гире, уже считая себя полновластным хозяином этого человека, только выразительно поднимал брови и произносил своим скрипучим голосом неизменную фразу: «Вы, кажется, милейший, начинаете забывать, чем мне обязаны».
Это произносилось в таком открыто угрожающем тоне и сопровождалось таким злым и холодным взглядом, что Платонов начинал что-то лепетать и извиняться, проклиная в глубине души и этого дьявола, и свою хорошенькую жену, и ту страшную котиковую шубку, которая превратила его в раба…
Я хорошо помню, что тогда, как и в последующие годы своей следственной работы, сталкиваясь со многими фактами подчинения слабохарактерных, малоустойчивых, хотя в прошлом и неплохих людей чужой злой и преступной воле, я всегда жалел этих несчастных, хотя они и заслуживали презрения за свою тупую, какую-то скотскую, недостойную человека безропотность, превращавшую их в белых рабов. Безволие — сестра преступления, и как часто мне приходилось наблюдать это зловещее родство!..
Западня
Но именно по этому делу мне довелось столкнуться с одним особенно разительным фактом, когда любовь и безволие превратили честного до того человека в серьезного и опасного преступника, а его до того безупречная жизнь была в результате искалечена. Таким человеком оказался Сергей Степанович Тер-Аванесов.
В Ленинградском облфинотделе Тер-Аванесов работал чуть ли не с первых дней революции. Экономист по образованию, он был бесспорно очень крупным финансистом и отличным работником. Он не состоял в партии, но, как принято было тогда выражаться, «вполне стоял на платформе советской власти».
Он был уже немолод и одинок. Как-то так сложилась его жизнь, что сначала наука, а затем сутолока повседневной и напряженной работы поглощали его с головой, и в день своего пятидесятилетия Сергей Степанович обнаружил, что жизнь-то уже почти прожита, а у него нет и никогда не было семьи, детей, даже серьезных увлечений.
— В тот день. Лев Романович, — рассказывал мне Тер-Аванесов, — я, знаете ли, подошел к зеркалу и очень внимательно, как бы со стороны, на себя поглядел… Мне не понравился этот пожилой маленький толстый человек с большой лысиной и отечным лицом, который уныло смотрел на меня из зеркала и как бы говорил: «Э, брат, видишь, до чего ты меня довел? Старик, совсем старик, а на старости и вспомнить нечего! Финансовая крыса!.. Что ты видел, осел, кроме своих параграфов и статей бюджета, начислений и пени?.. Был ли у тебя хоть один настоящий роман с настоящей женщиной, с сердцебиением, бессонницей, ревностью, прогулками в белые ночи по набережной Невы, горечью от ее равнодушия и счастьем от ее первого „да“?..» В общем, это был скверный день с весьма печальным подведением весьма печальных итогов…
Тер-Аванесов вздохнул, закурил папиросу и задумался. За распахнутыми окнами моего кабинета, выходящими на Фонтанку, шумел солнечный майский день. Вдали зеленела пышная листва Летнего сада, оттуда доносились веселые крики играющих детей.
— А в общем, Лев Романович, — внезапно сказал Тер-Аванесов, — все это не имеет решительно никакого отношения к моему делу. Я признал себя виновным в том, что получал взятки от Кюна и Крафта и за это снизил им налог. А все прочее — изящная словесность и повод для размышлений в тюремной камере…
— Но до этого вы получали когда-нибудь взятки?
— Честное слово — нет!.. До осени тысяча девятьсот двадцать седьмого года мне не за что краснеть!.. Даю вам честное слово!..
Это вырвалось у него так горячо и искренне, что я сразу ему поверил. Да и в деле не было ни малейших, даже косвенных, указаний на то, что Тер-Аванесов за многие годы своей работы в финотделе совершил хотя бы один проступок. Напротив, его отношение к своим служебным обязанностям было безупречным, и это признавали все.
Что же могло столкнуть этого образованного, в прошлом честного и вполне зрелого человека с пути, по которому он твердо шел вот уже столько лет?
Однако ответ на этот вопрос мог дать только он один, а он явно не хотел этого делать. Несколько раз после окончания допроса я пытался завести разговор на эту тему, объяснял Тер-Аванесову, что интересуюсь этим «не для протокола», но он только грустно усмехался и тактично, но решительно уклонялся от ответа.
Между тем следствие по этому делу подходило к концу. Женам обвиняемых были разрешены еженедельные свидания с мужьями, и каждый четверг ко мне приходили эти женщины за ордерами на свидание. В частности, являлась и жена Тер-Аванесова, на которой он женился за два года до своего ареста, — очень красивая молодая женщина с большими зелеными глазами, пикантно вздернутым носиком и пухлым, капризным ртом.
Она, как и все жены обвиняемых, держалась очень скромно, справлялась о здоровье мужа, получала ордер и, кивнув головкой, удалялась. Я заметил, что всякий раз она приходила в сопровождении молодого, элегантного блондина, примерно одного с нею возраста, который всегда ожидал ее в коридоре, а потом уходил вместе с нею. Раза два я случайно увидел в окне, как они шли по набережной Фонтанки под руку; она смеялась, а он что-то ей весело рассказывал. Потом я заметил, что, приходя за ордером на свидание, Тер-Аванесова обычно приносила с собою обшитый полотном, в виде почтовой посылки, сверток с продуктами, который она передавала мужу через администрацию тюрьмы. Я обратил внимание на то, что надпись на свертках всегда отлично выписана синей краской — уверенными, твердыми, профессиональными штрихами.
— Кто это вам так лихо рисует надписи на передачах? — спросил я ее однажды, когда она вошла в мой кабинет, держа такой сверток в руках.
— Это один наш друг — ответила она, чуть покраснев.
— Тот самый, который вас обычно сопровождает? — спросил я.
— Да, — не очень охотно ответила она.
Я не стал больше ее расспрашивать, тем более что этот вопрос не имел прямого отношения к делу, но про себя подумал, что Тер-Аванесов расплачивается за то, что женился на женщине, которая лет на двадцать пять моложе его. В данном случае эта ситуация, весьма опасная уже сама по себе осложнялась и тем, что муж этой женщины находился в тюрьме и она знала, что минимум на который он может рассчитывать, — это десять лет лагеря, а в худшем случае ему угрожает расстрел, так как в те годы статья 114-я, часть вторая, ему предъявленная, предусматривала такую карательную санкцию.
Мне, как и всякому следователю, увы, приходилось не раз убеждаться в том, что жены обвиняемых редко остаются верны своим мужьям. Иногда еще в стадии следствия по делу эти молодые женщины уже начинали озабоченно подыскивать «запасный аэродром», как однажды цинично и прямо сказала мне одна из них.
Жена того самого Платонова, который погиб из-за котиковой шубки для нее, — статная, полногрудая, ленивая шатенка, всегда надушенная, модно причесанная и кокетливая, — несколько раз вообще не являлась за ордерами на свидание, и когда я, получив от него отчаянное заявление, вызвал ее и спросил, почему она вот уже два раза пропустила свидания и не отнесла мужу передачи, — посмотрела на меня ясными большими и очень красивыми Серыми глазами и спокойно произнесла:
— Неужели он не понимает, что мне надо позаботиться о себе? Не могу же я остаться женой арестанта и плакать у разбитого корыта!.. Я уже не девочка, мне двадцать восемь лет, а хорошо выйти замуж не так просто… Еще счастье, что у меня нет детей, а то с ребенком и вовсе не устроишься…
— А вы не считаете, что у вас есть обязанности в отношении мужа, который, кстати, сел в тюрьму не без вашей вины, гражданка Платонова? — не выдержав, спросил я.
— Насчет моей вины вы бросьте, — ответила она. — Просто он тюфяк и не сумел умно себя вести. А что касается обязанностей, то всему есть предел. Я отдала ему все — молодость, красоту, первое чувство… И он обязан был создать мне красивую жизнь… Не сумел — тем хуже для него…
Я лишний раз понял, что имею дело с вполне законченной «философией» определенной категории женщин, считающих, что выйти замуж — это значит «устроиться», что мужья обязаны «создать им красивую жизнь» в виде своеобразного эквивалента за «молодость, красоту и первое чувство». Я до сих пор не могу понять, почему этим дамам не приходит в голову простой вопрос: что ведь и мужья отдавали им свою молодость, а нередко и свое первое чувство, и почему, следовательно, «котируются» только «вложения» одной стороны?.. В самом деле, почему?
Правда, справедливость требует отметить, что хотя и редко, но еще встречались в свое время и мужчины-сутенеры, набрасывавшиеся на молодых красивых женщин, мужья которых были арестованы, как волки на овец. Видимо, считая, что жена арестованного, оказавшись в очень трудном положении, будет сговорчивей, такие негодяи начинали окружать ее тем особым профессионально-сутенерским «вниманием», которое всегда важно женщине, а тем более в таком положении, — и в конце концов добивались своего. А если эта женщина имела какой-то самостоятельный заработок или сбережения, оставшиеся от мужа, то присосавшийся к ней подлец старался извлечь из связи с нею не только любовные утехи.
Одним из таких «жоржиков» был и друг Тер-Аванесовой, тот самый светлоглазый элегантный блондин, который приходил с нею за ордерами на свидания. Я давно обратил на него внимание, но роль, которую он сыграл в жизни этой семьи, стала мне ясна только в день объявления Тер-Аванесову об окончании следствия. После подписания протокола о том, что с материалами дела он ознакомился и дополнить следствие ничем не может, Тер-Аванесов вдруг мне сказал:
— Несколько раз, Лев Романович, вы спрашивали меня насчет причин, по которым я, вопреки всей своей биографии, взглядам, убеждениям, стал взяточником. Под разными предлогами я уклонялся от ответа. Но вот сегодня мы с вами видимся в последний раз, впереди — суд, приговор, и возможно, что он закончится одним словом — расстрелять. Мне хочется на прощанье сказать вам спасибо за человеческое отношение. Поверьте, что в моем положении оно особенно дорого. Я хочу, кроме того, объяснить вам, почему Тер-Аванесов стал преступником. Можно?
— Конечно. Я давно хотел это понять.
— Ну, так слушайте… Я решил вам все рассказать именно теперь, когда следствие закончено и когда все, что я расскажу, не будет отображено в протоколах дела, потому что это уже не для протокола…
— Через полгода, после того как мне стукнуло пятьдесят лет, — помните, я вам об этом как-то начал рассказывать, — мне пришлось однажды поздно задержаться на работе, так как нужно было продиктовать срочный доклад в Москву. Это было в самом конце мая, когда у нас в Ленинграде начинаются белые ночи.
Должен заметить, что я никогда не разделял поэтических восторгов по поводу ленинградских белых ночей. Это беспринципное, я бы сказал, смешение дня и ночи, призрачная мгла, окутывающая ночной город и в сущности мешающая людям спать, это бледное, больное солнце, медленно встающее в бледном рассвете, — все это, знаете ли, решительно мне не нравилось и очень мешало работать. Вероятно, когда-нибудь наука выяснит, что в этих белых ночах есть нечто болезненное и тлетворное; и характерно, что именно в белую ночь началась и моя беда.
Словом, мне надо было срочно диктовать доклад, и так как машинистки моего управления уже ушли, то я вызвал машинистку из дежурной комнаты. Через несколько минут ко мне вошла очень хорошенькая, совсем молодая девушка. За нею вахтер внес ее машинку, и я начал диктовать…
Тут Тер-Аванесов прервал свой рассказ и стал раскуривать папиросу. Он зажигал спичку за спичкой, но пальцы его дрожали, и огонек угасал до того, как он успевал прикурить. Было заметно, что он очень взволнован, но не хочет, чтобы я это понял. Поэтому я не стал помогать ему прикурить и сидел с таким видом, как будто его неудачи с гаснущими спичками вполне естественны и обычны.
— Сырые спички, Сергей Степанович, — сказал я ему, наконец. — Позвольте предложить свою…
Я зажег спичку. Он прикурил, сделал несколько затяжек, а потом, резко повернувшись ко мне, сказал:
— Короче, через два месяца я женился на этой девушке. И был счастлив. Но я был очень занят на работе, приходил домой очень поздно, и жене, естественно, было скучно. В этом смысле доля жены ответственного работника — незавидная доля… Признаться, я до сих пор не понимаю, кто и зачем выдумал эти ночные бдения, бесконечные совещания, поздние вызовы к начальству… Но дело не в этом.
Галя начала тосковать. А я, приходя домой поздно, усталым, едва успевал поесть и заваливался спать. Однажды, после большого разговора с женой-прямо сказавшей, что ей томительна такая жизнь, я преддожил ей завести знакомства, бывать в театрах без меня, другого выхода не было… Словом, однажды жена меня познакомила с одним молодым человеком, с которым она встретилась у одной подруги. Он оказался художником видимо не очень способным, так как работал он в Лен-рекламе, сам рисовал мало, а больше принимал заказы на рекламу и вел расчеты с заказчиками и художниками.
Впрочем, судя по всему, он был вполне доволен своей судьбой… Он стал бывать у нас ежедневно. Я приходил с работы и обычно заставал Георгия Михайловича — так его зовут — неизменно корректного, очень-обязательного, чуть, к сожалению, приторного, с этакими прозрачными, с поволокой, светлыми глазами и чуть вытянутым вперед, как бы принюхивающимся носом…
Сказать по совести, мне был очень противен этот фатоватый пошляк, с его манерой говорить в напыщенном стиле, с его парикмахерским шиком, гнилыми зубами дегенерата, подобострастными ужимками и ложным пафосом, с которым он любил распространяться о «святом искусстве», которому будто бы служит… Я догадывался, что это тип с сутенерскими замашками, но не говорил об этом жене, по многим причинам не говорил… Но я не допускал, что она может мне изменить, не допускал!..
Было уже совсем поздно, когда Тер-Аванесов закончил свой рассказ. Признаться, он поразил меня. Но я еще не знал, что рассказанная обвиняемым история потрясающей человеческой подлости приведет в дальнейшем к западне хитроумно устроенной нэпманами для Тер-Аванесова. Тем более не знал этого сам Тер-Аванесов. Он знал только то, что рассказал.
Через полгода, после того как жена Тер-Аванесова начала встречаться с Георгием Михайловичем, он пришел к ней в слезах и произнес трагический монолог, уверяя, что пришел «проститься навеки», так как проиграл во Владимирском клубе десять тысяч казенных денег, «не может перенести позора» и потому твердо решил покончить с собой…
Поздно вечером, когда Тер-Аванесов пришел с работы домой, он застал жену в слезах. Он долго приводил ее в чувство, и, наконец, она сказала, что любит Георгия Михайловича и не может перенести его несчастья. На Тер-Аванесова сразу свалились две беды: известие о том, что жена ему изменила, и ее угроза покончить с собой, если ее любимый не будет спасен.
— Теперь я понимаю, что в ту страшную ночь, — рассказывал мне Тер-Аванесов, — эта угроза самоубийства Гали ослабила даже мою реакцию на факт ее измены. Как это ни странно, мне, вероятно, было бы тяжелее, если б я тогда узнал только о том, что Галя мне изменила… И когда она решительно заявила, что покончит с собой, если я не спасу Георгия Михайловича, я понял, как бесконечно дорога мне эта женщина…
Тер-Аванесов встал, сделал несколько шагов по комнате и, вернувшись к столу, за которым я сидел, продолжал:
— Она была так убита горем, так рыдала, так умоляла меня спасти человека, которого искренне любит и без которого не сможет жить, что я обещал ей любыми путями достать эти деньги. Но где я мог их достать? Мои скромные сбережения растаяли после женитьбы с удивительной быстротой, потому что появились большие расходы и я не хотел отказывать Гале ни в чем. На службе я мог получить максимум месячный оклад. Друзей, у которых я мог бы занять такую сумму, у меня не было… И вот на следующий день, когда я ломал себе голову, как найти эти проклятые деньги, ко мне явился с жалобой на обложение лако-красочник Кюн, один из крупных ленинградских нэпманов. Этот дьявол сразу почему-то заметил, что я не в себе, он ведь, как и все нэпманы, знал меня много лет… Он очень сочувственно спросил, что со мною; я ответил, что устал, но он понимал, что со мной происходит что-то необычное.
И вдруг впервые в жизни мне пришла в голову эта страшная мысль: вот передо мною сидит человек, который сразу, без особых просьб и с полным удовольствием немедленно даст мне десять тысяч, и никто на свете, кроме нас двоих, не будет этого знать, ибо он так же заинтересован в тайне, как и я. А этот проклятый немец — этот Кюн из остзейских немцев — все не уходил, не уходил, видимо почуяв, что со мною стряслась беда, на которой можно заработать.
Лев Романович, вы моложе меня в два раза, но вы — старший следователь, вы каждый день допрашиваете преступников, объясните мне: как, откуда, каким образом это ворон узнает, что ты — падаль? Да, падаль, потому что в этот день я действительно стал падалью!.. По каким неуловимым, мельчайшим признакам все эти Кюны и Крафты, Симановы и Сальманы вдруг начинают чуять, что «Тер, который не берет» — так они прежде обо мне говорили, — вдруг «может взять»? Мне не пришлось просить денег у Кюна — в тот день он сам их мне предложил, и я, сгорая от стыда, позора, грязи, продался ему, как девка с Невского!..
Когда, уже поздним вечером, я пришел к жене и протянул ей деньги, она плакала от счастья, без конца обнимала меня, говорила, что никогда этого не забудет. И тут же, боясь, что ее Жорж не выдержит, оделась и отвезла ему деньги… Честное слово, это была самая страшная ночь в моей жизни, страшнее, чем первая ночь в тюрьме!
Конечно, я давал себе клятву любыми путями — экономией, сверхурочной работой, продажей личных вещей — рассчитаться с этим Кюном, но налог ему все-таки пришлось снизить…
И вот ровно через месяц я снова застал жену в полубезумном состоянии. Георгий Михайлович, оказывается, решил отыграться и проиграл во Владимирском клубе уже не десять, а пятнадцать тысяч… Опять он заявил Гале, что покончит с собой, опять она его умоляла, опять она кричала мне, что если я не достану денег и Жорж погибнет, то она бросится в Неву, и я… снова обещал.
Я сам позвонил Кюну. Он сразу приехал, и я пролепетал, что очень прошу одолжить мне еще пятнадцать тысяч. Он удивленно на меня посмотрел и сказал, что «считает себя со мной вполне в расчете», но, из уважения ко мне, готов помочь.
Я обрадовался, но выяснилось, что помочь он мне хочет по-своему: он посоветует своему другу, шоколаднику Крафту, дать мне эту сумму. И через час он привез ко мне Крафта и перепродал меня тому, как барана… И опять меня целовала жена и клялась, что никогда этого не забудет, и опять она помчалась к своему ненаглядному Жоржу с этими деньгами и вернулась только утром — успокоенная, счастливая, радостная…
Тер-Аванесов замолчал и стал раскуривать папиросу. Уже зажглись фонари на Фонтанке, с реки доносились смех и восклицания молодежи, катавшейся на лодках, где-то в районе Марсова поля играл военный духовой оркестр.
Потом я вызвал конвой и отправил Тер-Аванесова в тюрьму.
Прощаясь, он тихо сказал:
— Моя последняя просьба: не давать жене разрешений па передачи. Каждый раз, принимая посылку с этой «художественной» надписью, я схожу с ума!.. Неужели этот подлец не понимает, что мне это противно, нестерпимо, страшно видеть?.. Вот и все, о чем я хочу вас просить.
После того, что я узнал от Тер-Аванесова, мне особенно захотелось разыскать скрывшегося Кюна. Мне было известно, что Кюн имел две семьи — старую жену, с которой он не хотел расставаться, и вторую жену — точнее, содержанку — молодую, красивую брюнетку, которую звали Мария Федоровна. Было установлено, что эта одинокая молодая женщина занимает отдельную роскошную квартиру на Дворцовой набережной, в одном из аристократических особняков, что в средствах она не нуждается и, несмотря на внезапное исчезновение Кюна, продолжает жить широко, ни в чем себе не отказывая. С другой стороны, по имевшимся данным, Мария Федоровна не устраивается на работу и, по-видимому, поддерживает связь с Кюном.
Я вызвал ее на допрос, но она очень твердо и спокойно заявила, что «совершенно не представляет», где находится Кюн, никаких вестей от него не получает и вообще ничем в этом смысле помочь следствию не может.
Это была смуглая, темноглазая, очень элегантная женщина, с большой выдержкой и тактом. И было ясно, что она ничего не скажет. В разговоре случайно выяснилось, что Мария Федоровна дружит с женою одного из обвиняемых по этому делу, тоже молодой женщиной, гораздо менее интересной, чем Мария Федоровна.
Хотя я был еще молодым следователем, но уже знал, что если дружат две женщины такого пошиба и если одна из них менее интересна, то в глубине души она ненавидит свою подругу и жгуче завидует ей. Я вспомнил любопытный эпизод, имевший место в самом начале моей следственной работы еще до перевода в Ленинград. Мне пришлось как-то допрашивать в качестве свидетельницы по бытовому делу одну пожилую даму, которая в течение многих лет содержала ателье шляп в Столешниковом переулке.
По обстоятельствам этого дела возник вопрос о дружбе двух ее знакомых женщин. Свидетельница, уже ответившая на ряд моих вопросов, когда я спросил ее, насколько дружна такая-то с такой-то, язвительно усмехнулась, посмотрела на меня с удивлением и, лихо затянувшись папиросой, процедила:
— Товарищ следователь, я тридцать лет торгую шляпами. Не было случая, чтобы дама выбирала себе шляпу без подруги, и не было случая, чтобы подруга дала правильный совет… Вот все, что я могу вам сказать о женской дружбе…
Увы, эта своеобразная притча старой шляпницы не раз приходила мне на память, когда по тому или иному делу я вновь сталкивался с так называемой женской дружбой. Правда, справедливость требует отметить, что я, как криминалист, конечно, главным образом сталкивался с дамами определенного круга и воспитания, а следовательно — и с вполне определенной психологией.
Но ведь и Мария Федоровна и ее приятельница принадлежали именно к этому кругу. Вот почему, когда подруга Марии Федоровны пришла в очередной четверг за ордером на свидание, я между прочим завел с нею разговор о Марии Федоровне. Она бросила на меня быстрый взгляд, тень сомнения мелькнула в ее глазах, и, перейдя почему-то на шепот, произнесла:
— Ах, да что Машке! Катается как сыр в масле!.. До того обнаглела, что и Кюна своего вытребовала… Сама мне сегодня сказала: «У меня теперь вроде медовый месяц…»
Через полчаса, выписав постановление на производство обыска, я подъехал к особняку, где жила Мария Федоровна. Меня сопровождали комендант облсуда и его помощник. Мы долго звонили у парадного подъезда, предварительно выяснив, что в этой квартире нет черной лестницы. Наконец, за массивной дверью послышались легкие шаги, и молоденькая горничная в кокетливом фартучке и наколке открыла дверь. На мой вопрос, дома ли Мария Федоровна, она ответила утвердительно. И в самом деле, в переднюю вышла и хозяйка в домашнем халатике. Я предъявил ей постановление на производство обыска и пояснил, что «обыск производится на предмет обнаружения Николая Артуровича Кюна, скрывающегося от следствия и суда». Она выслушала эту формулу очень спокойно, улыбнулась и сказала:
— Ах, пожалуйста, квартира к вашим услугам! Но только все это зря! Кюна у меня нет, где он — я не знаю. Напрасно, товарищ следователь, вы так недоверчивы к женщинам…
В этой квартире было семь комнат, великолепно обставленных дорогой стильной мебелью. В отличие от обычных нэпманских квартир того времени, меблированных дорого, но безвкусно, квартира Марии Федоровны отличалась строгим стилем, все вещи были подобраны тщательно и со вкусом. Начав с передней, я и мои помощники постепенно обследовали комнату за комнатой. Никаких признаков Кюна не было, и я, признаться, уже начинал думать, что приятельница Марии Федоровны солгала. Наконец, в спальне — это была последняя комната по ходу обыска — я обратил внимание на то, что роскошная, отделанная бронзой широкая низкая кровать карельской березы почему-то открыта, смяты две подушки, а на ночной тумбочке справа невозмутимо тикают мужские карманные часы.
Я взглянул на руку Марии Федоровны — ее часики были при ней. В пепельнице, стоявшей на той же тумбочке, лежало несколько окурков с характерным, чисто мужским прикусом мундштуков.
Перехватив мой взгляд, направленный на эти окурки, Мария Федоровна немедленно достала из коробки модных тогда папирос «Сафо» папиросу и начала курить. Я решил ответить на эту молчаливую демонстрацию и, выждав, пока Мария Федоровна докурила свою папиросу, попросил ее окурок. Она удивленно протянула его мне. Конечно, никакого прикуса на мундштуке папиросы не было. Я показал ей этот мундштук и тут же взял из пепельницы окурок папиросы, которую курил мужчина.
— Как видите, Мария Федоровна, — сказал я, — вот эти папиросы курили не вы, а Николай Артурович Кюн. Кроме того, вот эти мужские часы тоже, я полагаю, принадлежат ему, ибо они не в стиле этой изящной спальни. И, наконец, судя по окуркам, которые еще не засохли, он курил здесь не более часа тому назад… Я спрашиваю поэтому, где Кюн?
— Я могу только повторить, — ответила женщина с плохо скрываемым раздражением, — что не знаю, где находится Николай Артурович, давно его не видела, и ваши подозрения напрасны. Что же касается каких-то прикусов на окурках, то я давно не читала Конан-Дойля и не могу судить о вашем дедуктивном методе… Кажется, он называется так?
И она язвительно улыбнулась. Тогда я стал продолжать обыск. Из платяного шкафа был извлечен костюм Кюна, в карманчике которого оказалась плацкарта к железнодорожному билету на скорый поезд Москва — Ленинград. Из проколотой железнодорожным компостером даты было видно, что Кюн приехал в Ленинград два дня назад. Я предъявил плацкарту Марии Федоровне и спросил: считает ли она, что и эта плацкарта тоже относится к дедуктивному методу?
— Этот костюм, как и эта плацкарта, не имеет никакого отношения к Кюну. Они принадлежат другому мужчине, моему другу, но я не обязана его называть, поскольку речь идет об интимной жизни женщины. А теперь думайте что хотите!..
Обыск продолжался, но, кроме мужского летнего плаща, шляпы и ботинок, ничего обнаружено не было, а об этих вещах Мария Федоровна тоже сказала, что они принадлежат ее таинственному другу.
Наконец, уже в кухне, я обратил внимание на то, что большой белый кухонный шкаф закрывает одну стену, и попросил Марию Федоровну сказать, что находится за этим шкафом.
— Обыкновенная стена, — произнесла она и как-то странно взглянула на дворника, присутствовавшего в качестве понятого при обыске. Дворник, уже пожилой грузный человек в белом фартуке, отошел в сторону, сделав вид, что ничего не слышал, Я предложил моим помощникам отодвинуть шкаф, и за ним оказалась дверь, ведущая в большую темную кладовую. Мария Федоровна начала нервно покусывать губы. Я вошел в кладовую, тесно заставленную какими-то старыми креслами, сломанными стульями, шкафами. В кладовой никого не было. Но когда я подошел к одному из шкафов, то явственно услышал тяжелое дыхание. Я постучал в дверцу шкафа и сказал:
— Николай Артурович, милости просим!..
— Сейчас, — ответил басом спрятавшийся в шкафу человек и сразу вышел. Это был высокий, полный, очень румяный мужчина с козлиной бородкой и блестящей лысиной. Это был Кюн.
— Ну вот, — обратился он к Марии Федоровне, — все говорила: «Приезжай — поцелую, приезжай — поцелую», — вот и поцеловала…
Так вы, значит, и есть тот самый старший следователь, который меня ищет? — уже с любопытством, но не теряя спокойствия, поглядел он на меня. — Ах, какой молодой!.. Завидую, ей-богу завидую!.. Да, влип я аки кур во щи, как гласит русская поговорка… Но есть еще арабская поговорка, тоже вполне подходящая к данному случаю: «Выслушай совет женщины и поступи наоборот».
Увы, я не посчитался с арабами — и потому наказан. Не посчитался я также с мудрым Янаки, который отговаривал меня ехать в Ленинград. Этот старый плут как в воду глядел. Он так и сказал: «Николай Артурович, почему вас так тянет на место преступления? На этом погорела масса народу…»
— Значит, Янаки в Москве? — спросил я.
— Третьего дня был там. А где сегодня, не знаю… Ну, уж этого вы не поймаете, даю голову на отсечение!..
И Кюн начал одеваться. Прощаясь с Марией Федоровной, смущенно прильнувшей к нему, он сказал, улыбаясь:
— Ну, ну, Машет, майн либлинг, не надо огорчаться. Ты же все-таки действительно меня поцеловала, и ради одного этого стоило рискнуть. Потом — мне грозит максимум пять лет. Я же только давал взятки, а вовсе не получал их… Ауф видер зеен!
Кюн оказался человеком умным, отлично понимающим свое положение и не лишенным юмора. Как только я привез его в свой кабинет, он сразу, очень точно и подробно, рассказал об обстоятельствах, при которых дал взятку Тер-Аванесову, а затем свел последнего с Крафтом.
— Таким образом, неприступный Тер обошелся мне лично в тринадцать тысяч. К сожалению, мне тогда не пришло в голову, что это роковое число…
— Позвольте, почему тринадцать, Кюн? — спросил я его.
— Десять тысяч Теру и три тысячи посреднику, или, вернее, наводчику, не знаю, как его точно назвать…
— Вы имеете в виду любовника жены Тер-Аванесова? — сразу догадавшись, о чем идет речь, спросил я.
— Ну да, Жоржика, — ответил Кюн. — Я вижу, что вы не теряли время в ожидании меня. Он запросил пять тысяч, но мы сошлись на трех…
И Кюн подробно рассказал о том, как, отчаявшись «подобрать ключи» к Тер-Аванесову, он случайно узнал о том, что жена Тер-Аванесова завела себе любовника.
— Шерше ля фамм, говорят французы. Я понял, что, имею шанс подобрать ключик. Через неделю мне удалось познакомиться с этим котиком, и я понял, что имею дело не с Ромео, и не с Гамлетом, а с довольно обыкновенным прохвостом и сутенером, готовым на все. Мы провели вдвоем вечер и разработали весь сценарий: крупный проигрыш казенных денег, перспектива самоубийства и прочее.
Я не сомневался, что жена Тер-Аванесова при такой ситуации вытряхнет из мужа все его принципы. И в тот же день я пошел к Тер-Аванесову на прием. Вы знаете, глядя на его страшный вид, гражданин следователь, мне даже стало жалко, что я все это придумал… Но что поделаешь! Се ля вй, как говорят опять-таки французы, — такова жизнь!..
Я подробно записал показания Кюна и, признаться, был страшно доволен тем, что получил все законные основания для ареста подлеца и сутенера, сыгравшего такую зловещую роль в жизни Тер-Аванесова. В тот же вечер этот «Жоржик» — Георгий Михайлович Мейлон — был арестован. Как и все люди такого типа, этот подонок был очень труслив, дрожал на допросе, как в лихорадке, плакал и лгал, лгал и плакал и в конце концов признался во всем. Выяснилось, что двадцать пять тысяч рублей, полученных им в два приема от своей любовницы, он очень аккуратно положил на свой счет в сберкассу, потому что при всех своих прочих прелестях был еще феноменально жаден и скуп.
Его слащавая, подобострастная, какая-то конфетная физиономия, вкрадчивый голос, подхалимские ужимки и заверения, манера выражаться в высоком, как ему казалось, стиле, подбритые брови и подчеркнуто модный костюм вызывали чувство почти физического отвращения, и было трудно понять, как могла жена Тер-Аванесова поверить этому профессиональному сутенеру и бросить ему под ноги и свое чувство, и свою честь, и судьбу своего несчастного мужа…
Но я был доволен не только потому, что этот подлец понесет заслуженную кару, но и потому, что привлечение его к ответственности по этому делу правильно осветит и роль Тер-Аванесова и роль Кюна.
Вот почему я с большим удовольствием отправлял Мейлона в тюрьму. Мне приходилось встречать людей, совершивших более серьезные преступления. Но еще никогда до этого я не встречал более отвратительных субъектов. Я знал убийц, в которых, при всей тяжести их преступления, все-таки угадывались какие-то человеческие черты. Они должны были понести наказание за свои преступления, в которых я, в силу своего служебного долга, их изобличал, но они не вызывали того жгучего презрения и чувства отвращения, которые вызывал этот смазливый фатоватый тип, торгующий собою и способный на любую подлость. Мне приходилось встречать грабителей, которые, право, никогда не подали бы Мейлону руки, если б знали о нем то, что уже знал я. Конечно, шакал не тигр, но насколько же он противнее тигра!..
Тер-Аванесов и его роль в этом деле заслуживали презрения. Но при всем том он попал в западню, которую ему соорудили Кюн и Мейлон. И суд, естественно, учел это и сохранил Тер-Аванесову жизнь, осудив его на десять лет лишения свободы.
Словесный портрет
После того как был разыскан скрывавшийся Кюн, перед следствием оставалась последняя задача: обнаружить также скрывавшегося Христофора Янаки — крупного нэпмана, Этот проходимец, перед тем как скрыться из Ленинграда, предусмотрительно уничтожил все свои фотографии, и это, естественно, усложняло его розыск.
Со слов Кюна я знал, что Янаки находится, или во всяком случае находился, в Москве, но скрывается там под чужой фамилией. Однако, под какой именно фамилией скрывается Янаки, Кюн не знал.
Все мои попытки выяснить этот вопрос успехом не увенчались. Между тем по делу было установлено, что Янаки был одним из крупных взяткодателей и нажил нечистыми путями большие средства.
Поэтому я был очень обрадован, когда неожиданно получил данные о том, что Янаки время от времени появляется в одной из дачных местностей под Ленинградом.
Обдумывая, как дальше организовать его розыск, я решил прибегнуть к так называемому «словесному портрету». Система словесного портрета была впервые разработана в 1885 году директором Института идентификации парижской полицейской префектуры, известным французским криминалистом Альфонсом Бертильоном. В дальнейшем эта система была доработана швейцарским криминалистом Рейсом, к которому, между прочим, в 1912 году царское министерство юстиции направило на стажировку группу русских судебных следователей и криминалистов.
Под понятием «словесный портрет» криминалисты имеют в виду точное описание внешности человека (тела, головы, лица) при помощи специальной терминологии. Конечно, каждый человек, пытаясь описать внешность человека, о котором идет речь, делает это путем словесного описания его портрета. Но термины из обыденной разговорной речи, которые при этом будут им применяться, вовсе не дадут точного и четкого представления о внешности человека, словесный портрет которого надо получить. Между тем для розыска преступника очень важно точное описание его наружности.
В словесном портрете профиль человеческого лица подразделяется на три части — лобную, от линии волос до переносицы, носовую — от переносицы до основания носа, и ротовую — от основания носа до конца подбородка.
Следователь, объявляя розыск или прибегая к опознанию преступника или трупа при помощи словесного портрета, должен точно пользоваться терминами, употребляемыми для этой цели. Каждый криминалист постепенно вырабатывает в себе и развивает способность отличать и запоминать в человеке элементы словесного портрета.
Для того чтобы разработать словесный портрет Янаки, мне пришлось подробно допросить целую группу свидетелей, у которых я выяснял все его мельчайшие приметы. В результате, затратив немало труда, я разработал его словесный портрет, из которого явствовало, что Янаки имеет средний рост, с полным телосложением, овальным лицом, низким и скошенным лбом, дугообразными сросшимися рыжеватыми бровями, длинным, с горбинкой, носом, с опущенным основанием, средним ртом с толстыми губами, отвисшей нижней губой и опущенными углами рта, что у него тупой раздвоенный подбородок, большие, слегка оттопыренные уши треугольной формы, чуть запухшие зеленоватые глаза и рыжие волосы.
Я так старательно разработал словесный портрет Янаки, что ясно представлял себе его внешность, хотя никогда еще лично мне не приходилось его видеть. Именно этот словесный портрет я и разослал в установленном порядке, рассчитывая, что в результате неуловимый Янаки будет в конце концов пойман. В субботу я поехал в Сестрорецк, рассчитывая провести там и воскресный день. В те годы по воскресеньям в Сестрорецк обычно приезжало много публики, и великолепный сестрорецкий пляж в теплые летние дни был сплошь усеян купальщиками.
На следующий день в самом разгаре купанья, лежа на пляже рядом с товарищами по работе — следователем Рагинским и инспектором ЛУРа Бодуновьгм, я обратил внимание на двух молодых людей, которые медленно шли по пляжу, внимательно разглядывая отдыхающих и, видимо, кого-то разыскивая. Бодунов, очень талантливый криминалист и наблюдательный человек, тоже обратил на них внимание и сказал:
— По-моему, это ребята из транспортного отдела, и они кого-то ищут…
Через три минуты они подошли к нам, и один из них сказал:
— Товарищ Шейнин, мы приехали за вами. В отделении Детскосельского вокзала задержали по словесному портрету Янаки. Начальник просил вас приехать. У вас дома сказали, что вы в Сестрорецке, и мы приехали сюда…
Я страшно обрадовался, быстро оделся и помчался в Ленинград. На Детскосельском вокзале меня действительно поджидал начальник отделения, который с довольным видом заявил:
— Ну и дали вы нам жару!.. А хитрая штука этот словесный портрет, я впервые с ним столкнулся… И мои ребята тоже о нем раньше не слыхали… Ну я, конечно, с утра собрал своих орлов, прочел им ваш словесный портрет, и начали искать этого рыжего…
— А где же Янаки? — нетерпеливо спросил я.
— Да их там уже больше десятка, — весело ответил начальник и повел меня в дежурную комнату. — Уж один из них, как факт, — Янаки, а остальные, наверно, все его братья…
Я похолодел. Начальник отделения Детскосельского вокзала, увы, действовал явно вопреки Бертильону и Рейсу.
— Поймите, — воскликнул я, запинаясь от волнения, — поймите, что по словесному портрету может быть задержан только один человек, и человеком этим должен быть только Янаки…
— Не спорю, — весело ответил жизнерадостный начальник отделения, — один из них и есть Янаки. А остальные в обиде не будут: мы их всех очень вежливо задержали, и они не в камере, а в дежурной комнате. Кто чай пьет, кто в шашки играет, кто журнальчик читает… У нас культура…
Махнув на него рукой, я опрометью бросился в дежурную комнату. Она полыхала полымем от скопления темно-рыжих, светло-рыжих, огненно-рыжих мужчин, которые в испуге метались по комнате, не понимая, что с ними стряслось. Их страх возрастал с появлением каждого нового рыжего, которого доставляли «орлы» Детскосельского отделения. Помощник начальника отделения — молодой человек в роговых очках — по-видимому, очень заинтересовавшийся «словесным портретом», действительно вежливо встречал каждого нового рыжего, но тут же, на глазах остальных, начинал внимательно измерять и разглядывать его уши, нос, линии рта и другие элементы словесного портрета, делая при этом какие-то загадочные отметки в записной книжке и что-то про себя бормоча.
Все это приобретало в глазах рыжих почти мистический характер, тем более что помощник начальника в ответ на их вопросы туманно отвечал, что «тут все дело в словесном портрете Бертильона и Рейса, скоро приедет старший следователь и разберется, а до его приезда просил бы обождать».
Никто из рыжих никогда не слышал ни о Бертильоне, ни о Рейсе, ни о словесном портрете. Никто из них не пил чай, не играл в шашки и не читал журнал. Самый пожилой из задержанных — мясник с Сенного рынка, — больше всего на свете боявшийся фининспекторов и налогов, как потом выяснилось, шепотом сказал другим:
— Все ясно — введен специальный налог на рыжих… И всем нам крышка!
— При чем тут налог, идиот? — возразил ему другой рыжий. — Нам же ясно сказали, что ждут следователя, да еще не простого, а старшего… Кроме того, этот очкастый всем измеряет носы и уши… Или вы думаете, что на разные носы будут разные налоги?
— Вы оба дети, — заскрипел третий, в прошлом биржевой маклер, — скорее всего готовится кинопостановка, и нужны рыжие персонажи… А уши и носы они измеряют для проверки кондиции…
Судя по всему, я появился в разгар спора. Рыжие окружили меня толпой и внимательно выслушали мои извинения. Я объяснил, считая это своим долгом, что произошло большое недоразумение, что мы разыскиваем одного скрывшегося преступника, тоже рыжего, но сотрудники Детскосельского отделения, к сожалению, перестарались. Проверив задержанных и установив по документам и по словесному портрету, что Янаки среди них нет, я снова извинился и сказал рыжим, что они свободны. Они врассыпную бросились на перрон вокзала, который сразу стал напоминать знаменитую картину Левитана «Золотая осень». И только один из них задержался, сделал мне таинственный знак и, отойдя со мной в сторону, тихо сказал:
— Тут трое рыжих дураков придумывали разные небылицы, но я внимательно следил за тем, какие носы и уши интересуют этого помощника начальника отделения. И даю голову на отсечение, что именно такой нос и такие уши носит Янаки… Я его знаю. Но в Ленинграде Янаки теперь нет. Говорят, он в Москве. Между прочим, он очень любит оперетту. Вот все, чем я, как рыжий, считаю себя обязанным вам помочь. Будьте здоровы, товарищ старший следователь!..
И он удалился с видом человека, выполнившего свой гражданский долг.
Оставшись наедине с начальником отделения, я откровенно высказал ему все, что думаю о нем и о его «орлах». Смущенный начальник извинялся и что-то лепетал насчет того, что с завтрашнего дня начнет изучать криминалистику и займется «освоением словесного портрета». И действительно, через месяц он пришел ко мне и доложил наизусть историю словесного портрета, его терминологию, схему и методологию разработки. Он цитировал Бертильона и Рейса, Вейнгардта и Якимова, а в заключение сказал:
— Теперь стоит мне закрыть глаза, как я ясно вижу лицо этого проклятого Янаки, из-за которого так опозорился… Я уж не говорю о том, что огреб за этих рыжих строгий выговор от начальства. А Бертильон — что ни говори — башка!.. Здорово придумал этот словесный портрет!..
А на следующий день, после того как начальник отделения Детскосельского вокзала продемонстрировал свои успехи в освоении криминалистики, в областной суд на мое имя поступило письмо от самого… Янаки. Вот что он писал:
«Уважаемый старший следователь Шейнин!.
Оказывается, вы жаждете меня видеть. Я не могу сказать это про себя, а любовь счастлива только тогда, когда она взаимна. Я очень смеялся, когда мне сказали, как вы меня ищете по какому-то дурацкому словесному портрету, придуманному каким-то профессором Рейсом. Наплевал я и на этого профессора и на его словесный портрет. Адью!.. Янаки».
Я разозлился не на шутку. Мало того, что жулик-нэпман скрывается от следствия и суда, но он еще при этом издевается над криминалистикой!..
Показав областному прокурору этот любопытный документ и обратив его внимание на то, что письмо отправлено из Москвы, я поставил вопрос о своем выезде в Москву. Я еще сам не знал, что буду предпринимать для розысков Янаки, но заранее рассчитывал на помощь своих старых друзей из МУРа. Областной прокурор, которого тоже разозлило это письмо, разрешил мне выехать.
Через день я уже сидел в МУРе в кабинете Осипова и рассказывал ему, Тыльнеру, Ножницкому и другим работникам обо всем, что произошло со словесным портретом Янаки. Потом я показал им его письмо. Осипов побагровел от возмущения.
— Ребята, — сказал он, обращаясь к своим помощникам, — неужели мы позволим, чтоб какой-то паршивый нэпман, взяточник и спекулянт, насмехался над криминалистикой и правосудием? Что будем делать, ребята?
— Как что делать? — спросил неизменно спокойный, корректный и уверенный Тыльнер. — Есть словесный его портрет — во-первых. Есть данные, что Янаки, как, впрочем, и все нэпманы, любит оперетку. Значит, надо пошуровать в «Аквариуме» и «Эрмитаже» — во-вторых. Наконец, Янаки — торговец мебелью. Значит, у него не может не быть приятелей среди московских мебельщиков. Надо поработать и здесь — в-третьих. Поскольку это дело приобретает уже принципиальный характер, я думаю, что наша группа, Николай Филиппович, независимо от общего розыска Янаки, должна принять участие в этом благородном деле — в-четвертых…
— Я такого же мнения, — как всегда тихо сказал Ножницкий, очень тактичный и добрый человек, страстный собачник и любитель книг. — Придется по вечерам бывать в оперетте… Будем по очереди… слушать «Сильву» и «Летучую мышь», ничего не поделаешь…
— Заметано, — коротко заключил Осипов и встал, давая этим понять, что совещание закончено. — Николай Леонтьевич, что сегодня в «Аквариуме»?
Ножницкий взял газету и, посмотрев объявления, сказал, что сегодня идет «Сильва» с участием Татьяны Бах, Бравина и Ярона.
В тот же вечер я и Осипов были в летнем саду «Аквариум», где шла «Сильва». Мы сидели в третьем ряду с правой стороны. Несколькими рядами позади сидели работники Осипова: Яша Саксаганский — худощавый молодой грузин с черными усиками, считавшийся одним из лучших специалистов по словесному портрету, и Вани Безруков — всегда улыбающийся, веселый, с лукавыми серыми глазами, которые, как говорили в МУРе, хорошо видели не только то, что находится впереди него, но и то, что находится сзади.
Уже в первом антракте, когда мы с Осиповым медленно прохаживались среди тощих лип «Аквариума», к нам подошел Саксаганский и сказал:
— Значит, картина такая: сегодня «Сильву» смотрят двенадцать рыжих. У двух подходят уши, но не годятся носы. У трех как раз те носы, какие нам нужны, но совсем не те уши. С отвислой губой обстоит совсем плохо — отвисает губа только у одного рыжего, но и то не так, чтобы очень… Тем более что я «срисовывал» его в тот момент, когда он держал в зубах трубку, а при этом почти у всех губа отвисает…
Услыхав это сообщение, я вздрогнул и мгновенно вспомнил дежурную комнату Детскосельского вокзала. Но я напрасно волновался, потому что имел дело с Осиповым, что и не замедлило сказаться.
— Яша, — перебил Саксаганского Николай Филиппович, — ваш доклад напоминает мне невесту из «Женитьбы» Гоголя. Эта дура тоже мечтала о том, чтобы нос одного жениха соединить с губами другого. Меня не интересует произведенная вами инвентаризация носов, товарищ Саксаганский. Меня занимает только один нос, и то при условии, что он принадлежит именно Христофору Янаки. Я спрашиваю: этот нос сегодня в наличии или нет?
— Николай Филиппович, — ответил Саксаганский. — Ко второму антракту я внесу ясность в этот наболевший вопрос.
— Проверьте второй ряд слева, — сказал Осипов. — Мы сидим далеко оттуда, но мне показалось, что там есть одна фигура, которая… Одним словом, поинтересуйтесь, между прочим, и вторым рядом, Яша.
Нужно ли говорить о том, что во втором действии я не столько смотрел на сцену, сколько на левую сторону второго ряда, где действительно между отполированной, как бильярдный шар, лысиной — с одной стороны, и пышной затейливой дамской прической — с другой, и впрямь пламенела чья-то огненно-рыжая голова. Из-за дальности расстояния я не мог хорошо разглядеть уши, нос и рот этого человека. Но зато я видел, как исполнительный Яша Саксаганский дважды прошелся мимо второго ряда, придерживая рукою щеку, как человек, у которого внезапно разболелся зуб.
Во втором действии, когда Эдвин и Сильва, обнявшись, начали свой знаменитый дуэт, в котором, как известно, выясняется актуальный вопрос: «помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?» — таковое в действительности улыбнулось мне, потому что в этот момент в проходе, у которого мы сидели, неслышно появился Яша Саксаганский и, горячо дыша мне в ухо, прошептал:
— Сдается что в шестом ряду сидит Янаки… Правда, есть одно несоответствие с данными словесного портрета, но во всем прочем подходит… Если выяснится, что это не Янаки, — завтра подам рапорт об увольнении из МУРа… В антракте я вам покажу этого человека…
Я тут же передал Осипову слова Саксаганского. Ни на мгновение не меняясь в лице и продолжая покачивать головой в такт музыке с видом меломана, Осипов тихо ответил:
— Скорее всего Саксаганский горячится. А впрочем, все может быть… В антракте проверим…
В антракте Осипов взял меня под руку, и мы стали медленно кружить по ярко освещенным дорожкам сада среди нарядной, оживленной публики. Это была специфическая публика московского «Аквариума» тех лет. Мимо нас плыли пышные красавицы в летних манто с песцовыми и собольими накидками. На их матовых, густо напудренных лицах призывно мерцали подведенные глаза и пылали неистово накрашенные губы. Краснолицые бакалейщики и рыбники с Зацепы чинно вели под руки своих грудастых, круглолицых жен в шелковых цветастых персидских шалях, длинная бахрома которых со свистом подметала дорожки. Пожилые, солидные мануфактуристы с Никольской и Петровки поблескивали модными пенсне и золотыми зубами. Молодые пижоны в коротеньких узеньких брючках и кургузых, по тогдашней моде, клетчатых пиджачках стаями гонялись за манерными девицами, стриженными под мальчишек, с вызывающими челками на узеньких лобиках.
И вдруг яувидел жгучего брюнета, медленно шагавшего рядом с роскошной блондинкой в белом манто с голубым песцом, небрежно переброшенным через руку, лицо его показалось мне чем-то знакомым, хотя я мог дать голову на отсечение, что никогда раньше не встречал этого человека.
Я поглядел на крашеные волосы его дамы, отличавшиеся тем мертвым оттенком, который дает применение пергидроля, и вдруг понял, чем мне знакомо лицо этого жгучего брюнета: его мясистый горбатый нос, низкий скошенный лоб, густые сросшиеся брови, раздвоенный тупой подбородок, красные треугольные уши — все это были элементы словесного портрета Янаки!..
Заметив, что брюнет курит, я бросился к нему и попросил разрешения прикурить. Он медленно достал спички и зажег одну из них. Я посмотрел на его руки, и сердце у меня забилось — они поросли густым рыжим пухом и были усеяны веснушками. Тогда я поднял глаза на его лицо и увидел зеленоватые запухшие глаза и рыжие ресницы. Да, это был Янаки, но он был перекрашен!..
Отойдя от него, я увидел Яшу Саксаганского, стоявшего вблизи с самым рассеянным видом и таким выражением лица, как будто его вовсе не интересуют ни Янаки, ни летний сад «Аквариум», ни оперетта «Сильва», ни вопрос о том, будет ли он завтра подавать рапорт об увольнении.
Саксаганский подошел ко мне и тихо шепнул:
— Ну, я счастлив, что и вы заметили этого перекрашенного индюка. Или я ишак, или это Янаки!..
Милый, бедный Яша Саксаганский! Через несколько лет он умер от чахотки, и за его гробом, который вынесли из маленькой, скромной холостяцкой комнаты (зная, что у него туберкулез, Яша не считал себя вправе жениться), шли в искреннем горе его товарищи по работе, нежно любившие этого храброго, чистого, доброго и горячего человека, беззаветно служившего их общему и такому нелегкому делу и любившего его до последнего своего вздоха…
Еще раз поглядев на «черное издание» Янаки, я шепнул Осипову, что, по-моему, Саксаганский прав. Я обратил внимание и на то, что черные волосы Янаки имеют какой-то странный фиолетовый оттенок.
— Возможно, — с напускным равнодушием протянул Осипов и еще крепче взял меня под руку. — Очень возможно, что этот прохвост перекрасил волосы и потому так нахально держится. Но это еще надо проверить, потому что лавры начальника Детскосельского отделения мне ни к чему. Но если это действительно Янаки и если мы его «накололи» в первый же вечер, то я начинаю верить в загробную жизнь и в то, что старики Бертильон и Рейс сговорились на том свете помочь нам поймать Янаки, чтоб он не издевался над их словесным портретом.
После третьего звонка я и Осипов уже не сидели на своих местах, а стояли у стены, недалеко от шестого ряда, где находился этот подозрительный брюнет. Перед этим Осипов сходил за кулисы и, вернувшись оттуда с очень довольным лицом, таинственно прошептал, что сейчас будет произведен «забавный психологический эксперимент».
Оказалось, что мой хитроумный приятель решил произвести эту проверку при помощи той же оперетты «Сильва», как это ни покажется странным на первый взгляд. Зная, что в оперетте допускаются всякого рода актерские отсебятины, Осипов уговорил актеров в той сцене, где, к ужасу отца Эдвина, выясняется, что мадам Волапюк была в молодости певицей варьете и ее называли «Соловей», добавить, что она, кроме того, была дочерью мебельного торговца Янаки.
Публика, конечно, не обратила на эту подробность никакого внимания, но жгучий брюнет, сидевший в шестом ряду, нервно вздрогнул и, видимо решив, что это ему померещилось, наклонился к своей даме, явно спрашивая ее, какую фамилию произнесли на сцене.
— Он! — со вздохом облегчения шепнул мне Осипов. — Золото этот Яша Саксаганский… И ты молодец — хорошо разработал словесный портрет Янаки. Пошли, дружище, мы будем его приветствовать у выхода…
И через час задержанный нами Янаки уже находился в кабинете Осипова и не мог прийти в себя от удивления, что его все-таки поймали благодаря словесному портрету и несмотря на то, что он перекрасил себе волосы.
— Ну, Янаки, — спросил его Осипов, — надеюсь, теперь вам ясно, что профессор Рейс был гораздо умнее вас и что жулики не должны плевать на такую великую науку, как криминалистика?
— Гражданин инспектор, — уныло ответил Янаки, — к несчастью, я это понял слишком поздно. Мое письмо было выходкой нахала, и я прошу занести это в протокол. Еще в детстве покойный папаша мне говорил: «Христофор, ты не уважаешь науку, и это не кончится добром». Объясните мне, гражданин инспектор, как мог родиться у такого мудрого отца такой глупый сын, и как мог у такого идиота, как я, быть такой отец? Где же законы наследственности, я вас спрашиваю, как объясняют такие странные явления природы криминалистика и глубоко отныне мною уважаемый профессор Рейс?
— Я готов вернуться к этим законным вопросам, — ответил Осипов, — но после того как вы, Янаки, отбудете наказание за свои преступления и за свое нахальство. А теперь, выражаясь вашим стилем, адью!..
Так был реабилитирован словесный портрет Бертильона и Рейса.
ЛЮБОВЬ МИСТЕРА ГРОВЕРА
Колхозники деревни Глухово, Старицкого района, Калининской области, вероятно, и теперь еще помнят тот удивительный случай, когда 13 ноября 1938 года, уже на исходе дня, из облаков внезапно вынырнул и сел прямо на колхозное поле очень маленький, ярко раскрашенный иностранный самолет, из которого вылез пилот и, обратившись к колхозникам, окружившим машину, сказал по-русски, но с сильным иностранным акцентом:
— О, здравствуйте!.. Я англичанин, да, и я прилетел к вам из Лондона… Я прилетел за своей русской невестой, да…
— Будет врать-то! — сердито закричала бригадирша тетя Саша, сын которой командовал авиационной эскадрильей. — На этакой стрекозе да прямо из Лондона!.. Ишь какой ловкий!.. Чай, мы тоже в авиации смыслим не хуже других… А ну, пошли, жених, в сельсовет, там разберутся… Своих, видишь, девок им не хватает, так за нашими прилетел!..
По сообщению сельсовета на место прибыли представители следственных органов, которым неизвестный подтвердил, что он английский инженер-нефтяник Брайян Монтегю Гровер; работал раньше в Грозном и Москве и теперь прилетел из Лондона через Стокгольм, совершив на своей авиетке беспосадочный перелет Стокгольм — колхоз деревни Глухово. Гровер добавил, что в СССР он прилетел без надлежащей визы, к женщине, которую давно любит и без которой не хочет и не может жить.
На следующий день Гровер был доставлен в Москву, и, сидя перед столом следователя, подробно рассказывал о причинах своего перелета. Это был светлый высокий блондин с серыми, очень прямо глядящими на мир глазами. И он начал с того, что он, Брайян Монтегю Гровер, уроженец города Фолгстона, тридцати семи лет, должен прямо заявить, что, прежде чем вылететь в Советский Союз без визы, он выяснил, что это предусмотрено советским уголовным кодексом, но иначе он, Брайян Гровер, к сожалению, поступить не мог.
— О, я знаю, что есть такая статья нумер пятьдесят девять три «дэ»; я выучил эту статью наизусть и готов по ней отвечать. Я знаю, да, что по эта статья я могу иметь приговор на десять лет, да. Но английский юрист мне сказал, что в Советская Россия есть еще одна статья, нумер пятьдесят один, и что эта вторая статья может смягчить первая, да… Я думаю, господин следователь, что эта вторая статья как нельзя лучше подойдет для Брайян Гровер…
Гровер сравнительно свободно изъяснялся по-русски, хотя иногда и путал падежи и склонения. У него было милое тонкое лицо, четко вырезанный упрямый рот, крупные, крепкие зубы. Слушая его неспешный, спокойный рассказ, следователь с каждой минутой начинал все больше ему верить, хотя и задавал по обязанности контрольные вопросы, ибо как-никак перед ним был человек, нарушивший государственную границу. Самым подкупающим в поведении Гровера было то, что он считал правильным свой арест и внутренне был готов и к тому, что «вторая статья не подойдет для Брайян Гровер».
Вот что он рассказал об истории своей любви.
В начале тридцатых годов, будучи молодым, но знающим инженером и оказавшись на родине без работы, он принял предложение поехать в качестве иноспециалиста в Грозный. Гровера манили и перспективы неплохого заработка, и интересная работа, и, наконец, эта загадочная и совсем ему не известная «Совьет Раша» — Советская Россия, о которой он слышал и читал самые противоречивые и туманные суждения.
И вот он в Москве, в отеле «Метрополь», среди французов и немцев, американцев и шведов, бельгийцев и англичан. Кого только не было среди этих людей!.. Коммерсанты и туристы, разного рода специалисты и дипломаты, специальные корреспонденты и профессиональные разведчики, — люди разных возрастов, профессий, политических взглядов.
Одни не скрывали своего враждебного отношения к этой стране и посмеивались над советскими пятилетками. Другие, напротив, признавали, что большевики, что там ни говори, осуществляют свои планы, хотя и непонятно, на какие средства, каким образом и какими руками. Третьи с уважением отзывались об усилиях народа, решившего в поразительно короткие сроки преодолеть промышленную отсталость своей необъятной страны.
Гровер знакомился с этими людьми, слушал их споры, потом выходил на московские улицы, дивился храму Василия Блаженного и простору Красной площади, башням и стенам древнего Кремля, кривым арбатским переулкам с их булыжными мостовыми и извозчиками на перекрестках, и милым открытым лицам московских женщин, не очень хорошо тогда одетых, но приметных своей особенной русской статью.
Гровер встречал на улицах комсомольцев с кимовскими значками, — и, право, это были довольно славные и вполне воспитанные ребята, никто из них на него не рычал, не вербовал его в «агенты Коминтерна», не подговаривал похитить британскую корону или взорвать Вестминстерское аббатство. Напротив, они охотно отвечали на вопросы иностранца, как пройти на ту или иную улицу, а нередко с самой при-ветливой улыбкой провожали его туда.
Незаметно для Брайяна Гровера ему начинали все больше нравиться и эта страна, и этот древний город, и этот народ.
Когда же он приехал в Грозный и стал там работать, его встретили так тепло и гостеприимно, что уже через несколько месяцев ему казалось, что он живет здесь много, много лет и потому приобрел так много друзей. Это чувство особенно окрепло после того, как Гровер познакомился с Еленой Петровной Голиус, работавшей фармацевтом в одной из грозненских аптек. Ему сразу понравилась эта тихая темноглазая миловидная женщина с чуть лукавой улыбкой и ясным, чистым взглядом человека, которому нечего скрывать и не за что краснеть.
Елена Петровна немного говорила по-английски, но у нее страдало произношение. Гровер взялся его исправлять, она же, по его просьбе, стала обучать его русскому языку. Оба делали успехи.
Через год Гровер болтал немного по-русски, а произношение Елены Петровны заметно улучшилось. Но еще заметнее улучшились их отношения. Отец Елены Петровны, тоже фармацевт, уже стал тревожно перешептываться с супругой касательно того, что «этот длинноногий чересчур часто гуляет с их дочерью по вечерам».
Мать Елены Петровны защищала дочь и робко говорила, что Брайян Монтегюевич милый человек, на что старый аптекарь отвечал сердитым кашлем и не лишенным логики утверждением, что «в СССР и своих женихов достаточно», а он не для того растил дочь, чтобы она погибла от чахотки в Лондоне.
На вопрос жены, почему же Леночка должна обязательно заболеть чахоткой, живут же в Лондоне несколько миллионов человек и далеко не все чахоточные, — старик разъяснял, что англичане привыкли к своему климату, а нашим стоит туда попасть — чахотки не миновать.
— А еще учти, — добавлял старик, — что молодым для любви и одного языка хватает, вспомни хоть нас с тобой, а у них уже два языка в обращении… Не кончится это добром…
Могла ли прийти в голову родителям Леночки мысль, что в эти самые дни далеко от Грозного, за двумя морями, в туманном Лондоне другое материнское сердце тоже сжималось от тревоги и почтенная миссис Гровер, читая письма своего сына из Грозного, не без волнения отмечала, что в них все чаще упоминается имя Елена…
А когда миссис Гровер получила в одном из писем и фотографию, где ее сын был снят рядом с какой-то молодой женщиной, на плечи которой был накинут его пиджак, она долго разглядывала фотографию, ревнуя своего сына к этой неизвестной женщине, как ревнуют своих сыновей все матери на свете — русские и англичанки, крестьянки и горожанки, независимо от цвета кожи и звезд, под которыми они живут. А после этого миссис Гровер удивила свою библиотекаршу, у которой уже много лет брала книги, тем, что вдруг начала читать исключительно русских писателей. Увы, это не очень успокоило ее: Анна Каренина изменила своему мужу, хотя он был несомненным джентльменом в самом высоком смысле этого слова, и вдобавок бросилась под поезд.
Шолоховская Аксинья тоже ушла от мужа и притом не дала счастья и своему Григорию. Вера из «Обрыва» почему-то отвергла любовь такого достойного человека, как мистер Райский, и отдала свое сердце более чем подозрительному Волохову. И, наконец, даже пушкинская Татьяна допустила такой немыслимый шокинг, что первая и, видит бог, без всякого повода со стороны мистера Онегина написала ему любовное письмо, чем и поставила этого милого молодого человека в довольно неловкое положение…
Ах эта загадочная Россия! Ах эти русские женщины, которым, при всей непонятности их поступков, все-таки не откажешь в каком-то особом, удивительном обаянии!..
— После Грозного, господин следователь, я был переведен по работе в Московский нефтяной институт, и Елена тоже переехала в Москву. Потом, в 1934 году, мой контракт кончился, и я уехал в Лондон. Я хотел снова приехать в Россия, но не было нового контракта, и я не имел виза, да… Но я видел, что без Елена я, Брайян Гро вер, жить не могу…
И Гровер решил прилететь за любимой. Он записался в лондонский аэроклуб и в несколько месяцев овладел техникой пилотирования. Накопив немного денег, Гровер приобрел подержанную авиетку за сто семьдесят три фунта и 3 ноября 1938 года с аэродрома Броксборн вылетел в СССР. Он летел через Амстердам — Бремен — Гамбург — Стокгольм. Из Стокгольма он взял курс на Москву и совершил беспосадочный перелет Стокгольм — деревня Глухово.
Сообщения об этом удивительном происшествии появились почти во всех газетах мира. Я вспоминаю наиболее характерные заголовки газетных статей того времени:
«Самое романтическое дело XX века», «На крыльях любви», «Любовь англичанина способна на чудеса», «Даже пространство дрогнуло перед любовью».
23 ноября английские газеты сообщили, что консерватор Кейзер намерен сделать в палате общин запрос Чемберлену по этому делу. 28 ноября агентство Рейтер уведомило человечество, что этот запрос сделан и что сэр Чемберлен заверил палату, что английский поверенный в делах в Москве запросил советские власти по этому вопросу.
Газета «Дейли телеграф энд Морнинг пост» писала, что «Гровер предпринял опасный полет, очевидно, из Стокгольма в тяжелых климатических условиях».
Гитлеровская пресса в те же дни стала печатать сенсационные статьи о том, что Гроверу угрожает смертная казнь, «ибо коммунисты не в состоянии понять, что такое любовь. Разве мы не знаем, что в СССР любят только по путевкам, которые выдают так называемые месткомы? Как могут там понять Гровера и его поистине шекспировское чувство? Нет, красная Москва — это не убежище для современных Ромео и Джульетт!..»
В противовес таким зловещим предсказаниям один британский юрист писал по этому же поводу:
«Да, Москва имеет правовые основания для того, чтобы осудить Брайяна Гровера. Любовь и закон — какая старая и вечно новая проблема!.. Статья советского уголовного кодекса — и живое, трепещущее, горячее и столь любящее сердце!.. Не дрогнет ли при виде этого трагического конфликта и сердце самого холодного судьи?.. Мы далеки от мысли, что суд над Гровером превратится в расправу, и с оптимизмом ожидаем этого суда..»
Между тем для окончательной проверки показаний Гровера была допрошена Елена Петровна, полностью подтвердившая его рассказ. После этого ей было объявлено, что он прилетел в СССР и она сейчас получит с ним свидание. Когда Гровер узнал, что через несколько минут он увидит свою Елену, его обычно спокойное лицо заметно побледнело. Закусив нижнюю губу, он сразу закурил и заметно побледнел. Оставив его со своим помощником, следователь вышел в другую комнату, где ожидала Елена Петровна, и возвратился вместе с нею.
Гровер бросился к ней, и они обнялись. Они смеялись и что-то шептали друг другу, опять смеялись сквозь слезы и снова начинали что-то шептать.
И если еще оставался в этом деле хоть один вопрос, до конца не выясненный следствием, то это был именно вопрос о том, что же шептал своей Елене Брайян Гровер.
Шептал ли он ей о том, как в то хмурое ноябрьское утро он оторвался от аэродрома Броксборн и потом, добравшись до Стокгольма, летел оттуда над свинцовой и штормовой Балтикой, взяв курс на Москву? О том, как проплывали под крыльями его маленькой машины огромные пространства и как она трещала под сильными порывами ноябрьского ветра, а он все летел и летел, вцепившись в штурвал своего самолета, летел, как на маяк, на свет ее карих глаз, единственных для него в мире, единственных и неповторимых, как жизнь, как счастье, как любовь?
А может быть, он шептал о том, как измучился в ожидании этой встречи, и, что бы там дальше ни было, счастлив уже тем, что вот сидит сейчас с нею рядом и держит ее маленькую руку? Или о том, что его мать просила поцеловать Елену и сказать ей, что старая английская женщина благодарит эту русскую молодую женщину за то, что она подарила ее сыну такую любовь, поздравляет ее с этой любовью и даже немного по-женски завидует ей? Или о том, что хотя они и родились под разными звездами и свое первое слово «мама» пролепетали на разных языках, но это не помешало им найти единый язык?..
А потом, 31 декабря 1938 года, московский городской суд рассматривал это дело. Почти весь состав английского посольства приехал в суд, чтобы присутствовать при рассмотрении дела «по обвинению Брайяна Монтегю Гровера, гражданина Великобритании, 1901 года рождения, уроженца г. Фолгстона, в преступлении, предусмотренном статьей 59-3д уголовного кодекса РСФСР». Приехали дипломаты с моноклями и их дамы с золотыми лорнетами, английские и американские корреспонденты и чинные атташе.
Небольшой скромный зал, в котором слушалось дело, еще никогда не видал такой публики. У подъезда городского суда сверкали дипломатические роллс-ройсы и бьюики.
Председатель суда, белокурый светлоглазый человек с добродушным лицом, и две женщины — народные заседатели: пожилая ткачиха с Трехгорки и молоденькая работница с Электрозавода, обе в красных косынках, вышли из совещательной комнаты и сели за судейский, крытый красным сукном стол. Публика почтительно затихла, с любопытством разглядывая судей, и этот маленький зал, и портрет Ленина над судейским столом, и всю простую и строгую обстановку суда.
Да, не было в этом суде ни статуи Фемиды с весами, ни распятий, ни мраморных колонн, ни полицейских в парадных мундирах, ни пышных эмблем правосудия. Не было на судьях ни черных шелковых мантий с белыми испанскими, туго накрахмаленными воротниками, ни золотых цепей, ни средневековых париков. Не было в этом суде ни знаменитых присяжных поверенных с холеными лицами и в черных фраках с белыми пластронами, ни ядовитого прокурора с ехидными вопросами и неприступным профилем, ни строгих судебных приставов, ни кокетливых стенографисток с модными прическами — не было!..
Но были в этом скромном судебном зальце, в серьезных и вдумчивых глазах судей, в их открытых и доброжелательных лицах простых и чистых людей, — были во всем этом, как и в простой, под стать судьям, лишенной театральной торжественности судебной процедуре те удивительные и никогда ранее этой публикой не виданные черты, которые невольно внушали уважение и веру и очень ясно отвечали на вопрос — почему этот суд, впервые в человеческой истории, получил право величаться народным…
— Судебное заседание объявляю открытым, — тихо произнес председатель суда. — По желанию подсудимого, его защищает член московской коллегии защитников адвокат Коммодов…
А через три часа, внимательно выслушав подсудимого и его защитника, суд удалился на совещание. Зал гудел. А Брайян Гровер, только что рассказавший этим советским судьям, как он полюбил русскую женщину, и как она полюбила его, и как он из-за этой любви незаконно прилетел в СССР, сказал им в своем последнем слове:
— Я рассказал вам, господа судьи, всю правду. Свое последнее слово я хочу говорить по-русски, хотя имею переводчик, — хочу потому, что полюбил ваша страна, ваш народ, как полюбил своя Елена. Я несколько лет прожил в Россия, работал вместе с русскими и вместе с ними отдыхал.
В океане вашего огромного труда есть и моя маленькая капля, и Брайян Гровер позволит себе сказать, что он этим горд… Да, я жил и работал с русскими, с ними вместе смеялся и пел, и я считаю для себя честью породниться с этим народом… Брайян Гровер кончил, господа судьи.
И вот судьи совещаются, а зал гудит. И Гровер сидит в ожидании приговора и думает о том, что ему не страшно, что его могли не понять эти простые русские люди, решающие теперь его судьбу, и что если бы все вопросы в мире решались вот такими простыми английскими, русскими, американскими, немецкими людьми, то вообще никому и никогда не было бы страшно…
Потом раздался звонок и судьи вышли из совещательной комнаты. Председатель огласил приговор. Да, Брайян Гровер нарушил советскую границу и незаконно прилетел в СССР. Да, его действия предусмотрены статьей 59-3д уголовного кодекса Республики, и суд признает его виновным.
— Однако суд, — продолжал председатель, — не может пройти мимо мотивов, по которым подсудимый совершил это преступление. Суд считает установленным, что подсудимый искренне и горячо полюбил советскую женщину, ответившую ему взаимностью. Их чувство выдержало испытание временем и разлукой и потому заслуживает уважения. Это чувство и явилось причиной, по которой подсудимый прилетел в СССР. Поэтому, руководствуясь статьей пятьдесят первой уголовного кодекса, суд приговаривает Брайяна Гровера к одному месяцу тюремного заключения с заменой штрафом в размере полутора тысяч рублей.
Громом аплодисментов встретил судебный зал этот приговор. И в вечер того же дня приговору московского городского суда аплодировала вся Англия, услыхав о нем по радио.
Через три дня Гровер и его жена Елена Петровна, также получившая соответствующую визу, уехали в Лондон.
Снова зашумели газеты, «Дейли телеграф энд Морнинг пост» 6 января 1939 года писала: «Мораль всей этой истории такова: советская власть может быть очень человечной». Эта же газета напечатала заявление Гровера после его приезда в Лондон, в котором тот писал:
«Судебный процесс, назначенный ввиду моего незаконного перелета через границу СССР, происходил в условиях полной откровенности и справедливости».
Так кончилось это дело. Семнадцать лет прошло с тех пор. Мне ничего не известно о судьбе мистера Гровера, его жены и даже, может быть, их детей. Но я хорошо помню их лица, их встречу, их взволнованный и счастливый шепот, всю историю их любви.
Мне остается добавить, как криминалисту, что любовь этих двух людей, будучи уже установлена судебным приговором, вступившим в законную силу, поскольку подсудимый его не кассировал, должна тем самым рассматриваться как доказанная бесспорно, окончательно и навсегда…
Вот почему я от всего сердца желаю счастья и мистеру Брайяну Монтегю Гроверу, и его жене, и их детям, которые, принимая во внимание настойчивость и добрую волю обеих сторон, не могут у них не быть.
Вот почему, наконец, ошибочно весьма распространенное мнение, что криминалистам будто бы суждено сталкиваться только с отрицательными явлениями жизни.
Честное слово, это совсем, совсем не так!..
ТЕНИ ПРОШЛОГО
ТРИ ПРОВОКАТОРА
ЗЛОЙ ГЕНИЙ «НАРОДНОЙ ВОЛИ»
Летом 1924 года я находился в командировке в Ленинграде и работал в помещении следственной части Ленинградского губсуда, на Фонтанке. Однажды ко мне в кабинет вошел старший следователь Ленинградского губсуда Игельстром, высокий, чуть сутулый, очень живой человек с тонкими чертами подвижного продолговатого милого лица и веселыми синими глазами, и сказал:
— Дорогой Лев Романович (мы успели с ним подружиться), если вы не слишком заняты, то я могу вам показать одного любопытного обвиняемого.
— О ком, собственно, идет речь? — спросил я.
— Речь, прежде всего, идет о временах весьма давних, — ответил Игельстром. — Я теперь погружен с головой в историю «Народной воли», злым гением которой был некий Иван Окладский — бывший соратник Желябова, затем ставший провокатором. Так вот речь идет как раз о нем…
Я встрепенулся. История «Народной воли», вписавшей столько ярких страниц в книгу русского революционного движения, всегда меня занимала. А тут представляется возможность увидеть крупного провокатора!.. Я сразу пошел в кабинет Игельстрома.
Там, перед письменным столом Игельстрома, сидел, задумавшись, благообразный старичок с аккуратно причесанной бородкой и глубоко сидящими маленькими колючими глазками. Он встал при нашем появлении и очень внимательно посмотрел на меня, которого видел впервые.
Это и был Окладский, он же Иванов, он же Петровский, он же Александров, он же Техник. За его спиною стоял конвоир — молодой, стройный парень с румяным, почти детским лицом и кимовским значком на гимнастерке.
— Итак, вернемся к нашей беседе, — начал Игельстром, сев за свой стол.
— Вы продолжаете писать свои показания?
— Так точно, — ответил Окладский, искательно и чуть подобострастно заглядывая прямо в глаза Игельстрому. — Пишу, можно сказать, по мере сил и преклонных лет своих… Дело идет.
— Хорошо, — произнес Игельстром. — Но вот я прочел первую часть ваших «воспоминаний», как вам угодно было их назвать, и могу как читатель выразить некоторые, так сказать, претензии…
— Весьма благодарствую, — ответил Окладский. — Но сами знаете, я из рабочих, лицеев не кончал, так что в смысле стиля и прочего…
— Ну, во-первых, дело не в стиле, а совсем в другом. Во-вторых, я на вашем месте так не подчеркивал бы свое пролетарское происхождение. Вот вы сами пишете: «Отец мой крестьянин деревни Оклад, Новоржевского уезда, приписался к мещанскому обществу города, вследствие чего и получил фамилию Окладский, затем занялся мелочной торговлей». Это так?
— Так точно. Я писал.
— Вы пишете далее, что родились в тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году. Значит, отец тогда уже был торговцем.
— Был. Не скрываю.
— Похвально, что не скрываете. Но прискорбно, что вы скрываете другие, гораздо более важные обстоятельства…
— Возможно, что и запамятовал по причине, преклонных лет своих, гражданин следователь. Память у меня совсем отшибло…
— Разве? В своих «воспоминаниях» вы называете сотни фамилий, дат, адресов. Вы напрасно жалуетесь на память. Она изменяет вам лишь в тех случаях, когда вам не хочется или, может быть, неприятно вспоминать. Не так ли?
— Я только первое время не признавался и говорил, что я не Окладский и им никогда не был. Но как только мне предъявили мои фотографии и моей рукой писанные рапорта в охранку, я сразу сказал; «Хватит! Больше обманывать не буду…» Так?
— Да, сказали вы так. Но поступаете не совсем так, — улыбнулся Игельстром. — Разумеется, как обвиняемый, вы можете писать все, что хотите, и это ваше право. Но я, как следователь, ведущий ваше дело, буду, вас изобличать в тех случаях когда вы будете пытаться скрыть истину, и это не только мое право, но и моя обязанность. Вам это ясно, Окладский?
— Чего ж яснее!.. — хмуро произнес Окладский: — Так, например, вы пишете, что Столыпин в своем рапорте царю, в котором он хлопотал о даровании вам звания потомственного почетного гражданина за ваши «исключительные заслуги в деле политического сыска», будто бы преувеличил эти заслуги…
— Да, сильно приукрасил его высокопревосходительство…
— Не можете объяснить, из каких побуждений Столыпин вас так, как вы говорите, приукрасил? Может быть, он вас очень любил?
— Да его я почти не знал… Так, видел раза два, может быть, три…
— Полюбить можно и с первого взгляда. Особенно человека, приносящего большую пользу…
— Он мне в любви не объяснялся.
— А вы ему?
— Тоже не приходилось.
— Зачем же Столыпину нужно было преувеличивать ваши заслуги царю? Зачем?..
— Не берусь за него объяснять… Может, хотел показать, какие у него старательные осведомители работают… Оно ведь тоже лестно…
— В таком случае обратимся к фактам и документам. Сейчас вы увидите, что Столыпин нисколько не преувеличивал ваших заслуг…
И Игельстром очень последовательно начал предъявлять Окладскому донесения и рапорты, предписания и «всеподданнейшие доклады», всевозможные «меморандумы» и шифрованные телеграммы, секретные запросы и ответы.
Окладский, надев очки, очень внимательно их читал, разглядывал подписи, рассматривал эти пожелтевшие от времени документы, раскрывающие — год за годом, предательство за предательством — весь его долгий провокаторский путь. Вначале он владел собою и был относительно спокоен. Но каждый новый документ наносил удар по этому спокойствию. Видимо, он в глубине души надеялся, что не все его преступления отображены в архивах охранки или не все архивы попали в руки Игельстрома. Теперь он убеждался в обратном.
Я был молчаливым свидетелем этого допроса, в котором раскрывалась психология обеих сторон — и следователя и обвиняемого. Игельстром, ни разу не повысив голоса, очень корректно, но настойчиво изобличал Окладского и, не давая ему опомниться, обрушивал на него документ за документом, улику за уликой. Подготовленность следователя была разительна. Он наизусть, ни разу не сбившись, сыпал датами, именами, справками, тут же подкрепляя свои заявления подлинными документами. При этом следователь часто вставлял всякого рода побочные замечания и называл детали, показывавшие, как основательно он изучил эпоху и исторические события.
И это поражало обвиняемого не меньше, а может быть, и больше, чем самые документы. Несколько раз в глазах Окладского вспыхивали искры неподдельного удивления, и один раз он даже сказал:
— Однако и память же у вас… Ай-ай-ай…
И он сокрушенно покачал головой. В этом деле, где шла речь о преступлениях длительных, совершавшихся на протяжении тридцати семи лет, связанных со множеством фамилий, фактов, революционных организаций и групп, со множеством фамилий директоров департамента полиции и чиновников охранки, менявшихся за эти годы, поразительная память следователя играла особую роль.
Вот почему Окладский, убедившись, что он имеет дело с очень сильным противником в лице Игельстрома и что тот имеет мощных «немых» союзников в лице подлинных архивных документов, начал сдаваться. Он постепенно багровел, стал заикаться, часто пил воду, сбивался в ответах. Его самообладание таяло на глазах.
— Я вижу, вы устали, — произнес наконец Игельстром. — Что ж, можно прервать допрос до следующего дня. Но я очень вам рекомендую понять, что следствие располагает всеми необходимыми данными о вашей преступной деятельности. Ничего лишнего мы вам приписывать не хотим, но и ничего из того, что вы совершили, не позволим вам скрыть… Дело, конечно, ваше, но единственный выход в вашем положении — вся правда, только правда и одна правда. А там как хотите…
В апреле 1879 года, три четверти века тому назад, в Липецке, тогда маленьком уездном живописном городке Воронежской губернии, состоялся тайный съезд группы народовольцев, сторонников террора в борьбе с самодержавием. Большинство из них приехали под чужими фамилиями и как бы растворились среди многочисленных, больных, съехавшихся на липецкий курорт, издавна славившийся своими минеральными водами. В их числе были Андрей Желябов, Морозов, Фроленко, Квятковский, Анна Прибылева, Тихомиров, Михайлов и другие.
В липецком курортном парке уже зеленела листва деревьев. В аллеях бродили курортники, провинциальные священники в рясах, окрестные помещики с женами, щебетали липецкие барышни, звенели шпорами офицеры. После заседаний, проводившихся на конспиративной квартире, народовольцы приходили в парк и тоже пили воду из источника, чтобы не выделяться среди остальных приезжих.
Пять дней, с 17 по 21 апреля, продолжался липецкий съезд. Его участники договорились, что на предстоящем вскоре в Воронеже съезде «Земли и воли» они будут отстаивать методы террора в борьбе с самодержавием.
Воронежский съезд состоялся в июне. Раскол «Земли и воли» на этом съезде вполне определился, хотя формально и не произошел. Через несколько месяцев «Земля и воля» разделилась на две партии — «Черный передел» и «Народную волю».
Исполнительный комитет «Народной воли» вынес смертный приговор Александру II, и Андрей Желябов взялся привести приговор в исполнение. Он привлек себе в помощь Тихонова, Якимову-Баска, Преснякова, Квятковского, Ширяева и Окладского.
С последним Желябов познакомился в Одессе, в 1874 году, когда двадцатилетний в то время Окладский уже примыкал к Южно-Русскому союзу рабочих.
В сентябре 1879 года Окладский жил в Харькове и там встретился с Желябовым, приехавшим в этот город. В своих показаниях, написанных лично, уже после своего разоблачения в 1924 году, Окладский писал:
«…он (Желябов) предложил, не желаю ли я принять участие в цареубийстве. Александра II. Когда я изъявил свое согласие, то он мне сказал, что с этого момента я должен временно прекратить всякую свою революционную деятельность… Желябов сообщил мне подробности выработанного им плана… где именно удобнее произвести взрыв императорского поезда».
Вскоре Желябов выехал в Александровск, Екатеринославской губернии, где под видом купца приобрел дом, пару лошадей и поселился с Якимовой, выдав ее за свою жену. Тихонов жил у него под видом кучера.
Окладский же снял в Харькове на Москалевке маленький деревянный дом и начал изготовлять цилиндры для снарядов. В начале октября снаряды были изготовлены. Окладский тоже переехал в Александровск, и началась подготовка взрыва. Работали, из соображений конспирации, по ночам. Начались осенние ливни, и это очень затрудняло работу.
«Желябов, — пишет в своих показаниях Окладский, — выговорил себе право собственными руками просверлить насыпь, заложить мины и впоследствии соединить провода для взрыва поезда. Поэтому я и Тихонов только охраняли его во время работы… Самым опасным делом была переноска снаряженной мины со вставленными запалами, а также опускание ее на место. Перенести требовалось на расстояние саженей двести от места, где стояла телега с лошадьми на грунтовой дороге, а подъехать ближе было невозможно, местность не позволяла, причем приходилось несколько раз отвозить мину обратно в город на квартиру, так как за всю ночь не удавалось выбрать удобного момента для опускания: то проходили поезда, то сторож осматривал путь перед проходом поезда, согласно инструкции, которая в то время строго соблюдалась, то, наконец, проходила охрана. Пролежав на земле всю ночь, под утро приходилось тащить мину обратно к телеге и ехать домой…»
Наконец мины были заложены, и стали прокладывать провода. Но и тут помешали сильные дожди, провода два раза портились, так как изоляция выходила из строя. Измученные тяжелой работой, постоянной опасностью, необходимостью целыми ночами лежать в лужах воды, под дождем и снегом, все страшно устали. В это время из Крыма срочно приехал Пресняков, сообщивший, что надо торопиться, так как царь скоро выедет. Пресняков рассказал, что, как ему удалось выяснить, пойдут два поезда, один за другим, оба с императорским штандартом. Один из этих поездов будет считаться свитским, но царь имеет обыкновение переходить на остановках из одного поезда в другой.
Доложив обо всем этом своим товарищам, Пресняков помчался обратно в Крым, чтобы успеть телеграфировать оттуда, когда именно выедет царь.
«После сообщения Преснякова, — пишет Окладский, — мы с лихорадочной поспешностью старались окончить скорее работу, но эта поспешность нам мало помогала, так как невозможно тяжелые условия работы остались почти те же, такая же темнота, которая нас сбивала… В довершение всего нам стало казаться, что за нами следят и хотят нас схватить на месте преступления и как бы окружают нас…»
17 ноября из Крыма приехал Пресняков и сообщил, что завтра царский поезд пройдет мимо Александровска. Наступил решающий день. Желябов, Тихонов и Окладский выехали на место и все подготовили, поджидая поезд.
«Перед проходом поезда, — показал Окладский, — мы подъехали к оврагу и остановились на условленном месте. Я вынул провода из земли из-под камня, сделал соединение, включил батарею и, когда царский поезд показался в отдалении, привел в действие спираль Румкорфа и сказал Желябову: „Жарь!“ Он сомкнул провода, но взрыва не последовало, хотя спираль Румкорфа продолжала работать исправно…»
Измученные непосильным трудом и роковой неудачей, Желябов и его товарищи вернулись домой. Как показал Окладский, он уговорил Желябова проверить, почему не произошло взрыва, и на следующий день они снова направились к насыпи. Оказалось, что провода были перерублены, по-видимому, лопатой, ибо в это время путевые сторожа очень старательно ухаживали за железнодорожным полотном, то и дело его подравнивая и подчищая.
После этого Желябов и его товарищи покинули Александровск. Взрыв императорского поезда, подготовленный под Москвой, также, как известно, не удался. Покушение было раскрыто. Охранка заметалась. Начались массовые аресты. В числе других был арестован и Окладский, представший перед военным судом на известном «процессе шестнадцати».
— Да, я член партии «Народная воля», — ответил Окладский на вопрос председателя суда. — Да, я участвовал в подготовке взрыва. И если он не произошел, то это от меня не зависело…
— Каково ваше вероисповедание, подсудимый Окладский? — спросил председатель суда.
— Мое вероисповедание социалистическо-революционное, — ответил подсудимый.
В зале, заполненном «избранной» публикой, зашептались. Жандармы, окружавшие скамью подсудимых, многозначительно переглянулись. Директор департамента полиции Плеве, сидевший в креслах для почетных гостей, за спинами судей, поднялся, вытянул бледное худое лицо с немигающими глазами, долго разглядывал подсудимого, а потом, подозвав к себе взглядом своего помощника Судейкина, что-то ему прошептал.
Через несколько часов, в своем последнем слове, Окладский гордо заявил:
— Я не прошу и не нуждаюсь в смягчении своей участи. Напротив, если суд смягчит свой приговор относительно меня, я приму это за оскорбление.
Но суд и не думал смягчать приговор. Он осудил «к смертной казни через повешение» пятерых главных обвиняемых: Ивана Окладского, Александра Квятковского, Андрея Преснякова, Степана Ширяева и Якова Тихонова. Остальные были приговорены к каторге.
Через пять дней в Петропавловской крепости были казнены Квятковский и Пресняков. За два дня до этого, 2 ноября 1880 года, царь «помиловал» Ширяева, Тихонова и Окладского, заменив им смертную казнь бессрочной каторгой. Но не прошло и года, как, 16 сентября 1881 года, умер в Алексеевской равелине Ширяев. Через восемь месяцев, летом 1882 года, погиб на каторге Тихонов.
Из пяти народовольцев, осужденных к казни, остался в живых только один.
— Иван Окладский, Вот как это произошло.
В ту ночь, когда он ждал казни, к нему в камеру неожиданно пришел начальник Петербургского жандармского управления Комаров, никогда не упускавший возможности «побеседовать» с революционерами-смертниками. Вот этот «визит» и определил дальнейшую судьбу Окладского. Сохранился рапорт Комарова, в котором он излагал свой разговор с Окладским.
Комаров пишет, что когда он намекнул Окладскому, что «по неисчерпаемой милости государя все они могут быть помилованы», то Окладский, задрожав как в лихорадке, пролепетал, что «все помилованы быть не могут», что ведь Квятковский, например, участвовал в четырех преступлениях, а он, Окладский, «только в одном»…
И Комаров, опытный жандарм, хорошо знавший меру и человеческого героизма и трусости, и верности и предательства, понял, что Окладский-революционер уже умер и что родился новый предатель. Комаров Прямо написал в своем рапорте на имя Плеве: «Клюет»…
Комаров, может быть, еще не знал тогда о том, что в эти самые часы телеграф Петербург — Ливадия передает шифрованную переписку Лорис-Меликова с Александром II как раз по этому делу. Докладывая царю, что военный суд приговорил по «процессу шестнадцати» Квятковского, Ширяева, Тихонова, Преснякова и Окладского к смертной казни через повешение, Лорис-Меликов писал:
«Исполнение в столице приговора суда одновременно над всеми осужденными к смертной казни произвело бы крайне тягостное впечатление. Еще менее возможно было бы распределить осужденных для исполнения казни по местам совершения ими преступления, т. е. в Александровске, Харькове, Москве и Петербурге, расположенным по путям предстоящего возвращения государя императора в столицу. Поэтому возможно было бы ограничиться применением казни к Квятковскому и Преснякову… Временно командующий войсками Петербургского округа ген. — ад. Костанда передал убеждение, что в обществе ожидается смягчение приговора дарованием жизни осужденным к смертной казни и что милосердие его величества благотворно отзовется на большинстве населения…»
На всякий случай, однако, Лорис-Меликов, очень тонкий и умный царедворец, счел нужным подчеркнуть, что он «не может не принимать в соображение неизбежных нареканий за смягчение приговора, хотя бы они исходили от незначительного меньшинства».
3 ноября 1880 года генерал Черевин телеграфировал из Ливадии Лорис-Меликову: «На телеграмму вашего сиятельства № 536 имею честь донести, что на депеше… его величество изволил наложить резолюцию: „Вчера приказал, через Черевина, приговоренных к смертной казни помиловать, кроме Квятковского и Преснякова“».
Как только была получена эта телеграмма, Комаров помчался в Петропавловскую крепость, чтобы окончательно «обработать» Окладского. В своем рапорте этот жандармский психолог с нескрываемым торжеством писал, что, когда он объявил Окладскому о помиловании, тот «так обрадовался, что даже побежал, забыв одеть туфли». И дальнейшая участь Окладского была решена. Он действительно «побежал, забыв одеть туфли», по страшному пути профессионального предателя и провокатора…
Самое удивительное в деле Окладского — это стремительность, с которой он превратился в штатного провокатора охранки. В самом деле, еще 31 октября, в своем последнем слове на суде, он гордо заявил, что не просит смягчения своей участи, и если суд смягчит свой приговор, то он «примет это за оскорбление». Но уже в ночь с 3 на 4 ноября, в «беседе» с Комаровым, Окладский взмолился о помиловании и произнес роковые слова о том, что Квятковский совершил четыре преступления, а он, Окладский, только одно. На следующий день, 4 ноября, когда Комаров объявил Окладскому о помиловании, он уже был окончательно «обработан». А через несколько дней Окладский уже стал охотно выполнять свои первые «задания»…
Он начал с того, что по требованию охранки перестукивался с сидящими в соседних камерах революционерами и, выпытывая у них важные сведения, потом передавал их своим новым хозяевам. Потом его стали подсаживать в камеры к политическим заключенным. Потом ему секретно предъявили арестованных, не желавших себя называть, и Окладский, разглядывая их в тюремный глазок, опознавал тех, кого знал. Так, например, он опознал народовольца Тригони, а в дальнейшем был арестован охранкой и Андрей Желябов, часто встречавшийся с Тригони на конспиративной квартире «Народной воли». Есть основания полагать, хотя Окладский это и отрицал на суде и следствии, что и сам Желябов был также «секретно» опознан Окладским. Дело в том, что Желябов, будучи арестован, скрывал свою фамилию. Тригони в своих записках «Мой арест в 1881 году» рассказывает, что Желябов неожиданно был опознан прокурором Добржинским, знавшим Желябова по знаменитому «процессу 193», слушавшемуся в 1878 году.
— Желябов, это вы?! — воскликнул Добржинский, когда арестованный, имя которого было неизвестно, был введен в его кабинет.
— Ваш покорный слуга, — ответил, иронически улыбаясь, Желябов.
Но очень возможно, что Добржинский на самом деле не опознал Желябова, а был уже осведомлен, что этот таинственный арестант — Желябов.
Известный историк П. Е. Щеголев, являвшийся экспертом на процессе Окладского, в своем заключении, основанном на изучении всех архивных материалов охранки, относящихся к «Народной воле», заявил, что уже в «середине ноября 1880 года Окладский был патентованным предателем, человеком, который в любой момент готов перестукиваться с кем угодно, опознавать и выдавать кого угодно».
Это заключение эксперта полностью подтверждают документы. Так, 28 февраля 1881 года Комаров в своем рапорте министру внутренних дел докладывает:
«Арестованный 27 февраля Михаил Николаевич Тригони был секретно показан Ивану Окладскому, который в нем признал лицо, носившее в революционной среде название „Милорда“ и „Наместника“».
В тот же день Лорис-Меликов в своем «всеподданнейшем докладе» царю пишет:
«…Как Тригони, так и в особенности предполагаемый Желябов категорически отказались на первых порах от дачи всех показаний, причем предполагаемый Желябов наотрез отказывается указать свою квартиру. К полудню надеюсь разъяснить его личность через Окладского, которого я приказал снова доставить ко мне из крепости».
Когда был арестован знаменитый народоволец Фроленко, он также был опознан и выдан Окладским. Фроленко потом показал на суде, что Окладский был единственным человеком, знавшим подлинную его фамилию, которую тот не носил с 1874 года. 11 сентября 1891 года министр внутренних дел, отмечая в своем рапорте Александру III «заслуги» Окладского, прямо пишет:
«…После злодейского преступления 1 марта 1881 года (имеется в виду убийство Александра II) личности задержанных с подложными фамилиями злоумышленников были обнаружены главным образом при негласном предъявлении их Окладскому».
Террористический акт в отношении Александра II был осуществлен «Народной волей». Его подготовила группа народовольцев, руководимая Андреем Желябовым, который был не только величайшим заговорщиком-террористом в русском революционном движении, но и одним из крупнейших политических деятелей своего времени.
Из-за предательства Окладского, опознавшего Тригони и выдавшего охранке конспиративные квартиры «Народной воли» в Петербурге, Желябов был арестован за два дня до убийства Александра II, подготовленного под его руководством. Узнав уже в тюрьме, что приговор «Народной воли» в отношении царя приведен в исполнение (а приговор этот был вынесен Исполнительным комитетом «Народной воли» 26 июля 1879 года), Желябов пришел к выводу, что правительство поспешит втихомолку казнить Рысакова, задержанного на месте убийства царя. Поэтому 2 марта Желябов подал письменное заявление прокурору, в котором писал:
«Если новый государь, получив скипетр из рук революции, намерен держаться в отношении цареубийц старой системы, если Рысакова намерены казнить, было бы вопиющей несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности. Я требую приобщения себя к делу 1 марта и, если нужно, сделаю уличающие меня заявления. Прошу дать ход моему заявлению».
Заявлению «дали ход», и Желябов был включен в число обвиняемых по делу 1 марта. На суде он, настойчиво выгораживал всех подсудимых, принимая всю вину на себя. Желябов превратил самый судебный процесс в продолжение своей борьбы с самодержавием. В своих объяснениях, несмотря на звонки и окрики председателя суда и прокурора, Желябов сумел изложить программу «Народной воли» и причины, по которым партия перешла к террору. Желябов заявил, что не считает царский суд правомочным для рассмотрения этого дела, так как единственным судьей между революционерами и самодержавием может быть только народ.
3 апреля 1881 года, по приговору суда в Петербурге, на Семеновском плацу были казнены Желябов, Перовская, Кибальчич, Михайлов и Рысаков.
26 июня 1882 года в пояснительной записке об Окладском, составленной охранкой, значится, что «желательно, чтобы Окладский был водворен на юге не под настоящей своей фамилией, а под чужим именем, ввиду того, что высылка его под настоящей фамилией может возбудить подозрение среди членов революционной партии, так как возвращение свободы человеку, приговоренному к смерти, а затем вечному заточению в крепости, может быть объяснимо лишь особенно важными заслугами его, оказанными правительству, а потому под своей фамилией он более полезен быть не может, под чужим же именем Окладский будет иметь возможность видеться с новыми революционными деятелями и войти в их среду».
Так был определен новый этап в предательской деятельности Окладского, которого было решено ввести как провокатора в революционную среду. 25 октября 1882 года директор департамента полиции направил коменданту Петропавловской крепости такое решение:
«По приказанию господина министра внутренних дел имею честь покорнейше просить ваше высокопревосходительство не отказать в распоряжении о выдаче предъявителю сего отдельного корпуса жандармов поручику Кандыбе содержащегося в крепости ссыльно-каторжного государственного преступника Ивана Окладского с принадлежащими ему вещами. К сему долгом считаю присовокупить, что названный арестант в крепость более возвращен не будет, а самая выдача его должна быть произведена по возможности без огласки».
В тот же день директор департамента полиции секретно поручил дежурному по штабу корпуса жандармов:
«…принять арестанта, который будет вам доставлен сегодня вечером поручиком Кандыба, и поместить его в арестантскую камеру № 4, приняв меры к тому, чтобы помещение его не было обнаружено содержащимися в № 1 арестантами и чтобы лица эти не могли иметь между собою никакого сношения».
В деле Окладского, обнаруженном в архиве охранки, имеется справка, что «…в видах охранения Окладского от посягательств его бывших единомышленников, а также для предоставления ему возможности оказывать и впредь услуги правительству было признано необходимым скрыть его настоящее имя, вследствие чего в письмах к главноначальствующему гражданской частью на Кавказе и начальнику Тифлисского губернского жандармского управления он был назван „лишенным всех прав состояния по обвинению в государственном преступлении мещанином Иваном Ивановым“».
И Окладский превратился в Иванова. Через несколько дней он был отправлен в Тифлис. 31 января 1883 года начальник Тифлисского жандармского управления Пекарский донес Плеве шифрованной телеграммой, что «арестант Иван Иванов доставлен в Тифлис благополучно».
Но уже через несколько дней Иванов превратился в Александрова, о чем полковник Пекарский прислал следующее донесение:
«Вследствие отношения от 24-го числа сего декабря месяца за № 724, имею честь донести, что арестант Иван Иванов, вследствие изъявленного им желания, по соглашению с и. д. главноначальствующего краем водворен на жительство в гор. Тифлисе. Иванову выдан вид (как утерявшему паспорт) на имя мещанина Екатеринославской губернии Ивана Ивановича Александрова; фамилия Александров присвоена ему потому, что он в конце 70-х годов под этой фамилией и подобному паспорту жил… само собою разумеется, что полицмейстер, выдавая вид, совершенно не знал, для кого таковой предназначается, ему только и. д. главноначальствующего краем приказал написать свидетельство и для выдачи по принадлежности передать мне».
И наконец, 25 апреля 1883 года все тот же старательный полковник Пекарский донес директору департамента полиции, что «известный вашему высокопревосходительству Иванов на днях заявил желание служить агентом при вверенном мне жандармском управлении, причем поставил условием, чтобы ему ежемесячно выдавалось жалованье в размере 50 рублей». На этом донесении Плеве наложил такую резолюцию: «Уведомить, что предложение следует принять».
Так Окладский стал уже платным провокатором и был им до самой Февральской революции.
Он прожил в Тифлисе несколько лет под фамилией Александрова и выдал немало революционеров, с которыми знакомился, потом их провоцировал, а затем предавал. Сменивший Пекарского новый начальник Тифлисского жандармского управления Янковский души не чаял в своем агенте и был искренне огорчен, когда в октябре 1888 года получил такое предписание от нового директора департамента полиции Дурново:
«Встречая надобность в личном объяснении с известным вашему превосходительству Иваном Ивановым, имею честь просить вас, милостивый государь, пригласить его к себе и, снабдив деньгами на дорогу, предложить ему немедленно выехать в Петербург. По прибытии в Петербург Иванов не должен никому сообщить о цели своего приезда и между 6–7 часами вечера явиться ко мне на квартиру, по Владимирской площади, и представить в удостоверение своей личности письмо от вас. Для приезда и жительства Иванов должен быть снабжен документом, по которому он проживает в Тифлисе и по коему он мог бы беспрепятственно жить в Петербурге, но отнюдь не проходным свидетельством. Сохраняя поездку Иванова в строгой тайне, я покорнейше прошу, ваше превосходительство, о дне его выезда из Тифлиса и о дне, в который он явится ко мне, уведомить меня шифрованной телеграммой».
Получив указание, Окладский срочно выехал в Петербург к новому шефу департамента полиции. Конечно, точно в назначенный час он робко позвонил в подъезде квартиры Дурново. Конечно, он был допущен и встречен самым любезным образом.
Они сидели вдвоем в роскошном кабинете будущего министра внутренних дел империи — коренастый, невысокий Окладский, которому тогда не было и тридцати лет, и сухощавый, элегантный, сильно надушенный Дурново, заменивший Плеве и успешно делающий карьеру. На круглом журнальном столике стыл чай, налитый в тонкие, синие с золотом, чашки императорского фарфора. Хорошенькая, отменно вышколенная горничная в кружевном фартучке и наколке принесла по звонку хозяина варенье и неслышно удалялась из кабинета, даже не взглянув на гостя, — от нее давно была отобрана секретная подписка, и она отлично знала, у кого служит и с чем эта служба связана. Она уже привыкла к самым неожиданным гостям в этом кабинете. Надменных, модно одетых дам с затейливыми прическами здесь сменяли люди в смазных сапогах и кепках, студентов сменяли пожилые дамы, похожие на старых учительниц, дам — журналисты с развязными манерами и золотыми пенсне, журналистов — какие-то бритые актеры в котелках, с наглыми физиономиями и неестественными, как бы выдуманными, голосами актеров — самые обычные дворники в белых фартуках с медными бляхами на груди, дворников — люди неопределенного возраста, в гороховых пальто, с цепкими, всегда беспокойными, вороватыми глазами.
— Итак, голубчик, я, право, рад с вами познакомиться, — ласково тянул Дурново, не сводя глаз с Окладского, скромно сидевшего перед ним. — Я имею самые, гм… самые лестные референции о ваших действиях, гм… о вашей похвальной деятельности в Тифлисе… И это так понятно!.. На смену горячей молодости и ее заблуждениям пришла мудрая зрелость, осознана ценность жизни и ее радостей, а вы еще так молоды, голубчик, и у вас так много впереди… А за царем служба не пропадает, хороший вы мой, надеюсь, вам это понятно?..
— Я в этом не сомневался, ваше высокопревосходительство, — ответил Окладский. — Служу всей душой, хоть и жизнью своей рискую… Сами знаете, на канате над пропастью хожу…
— Ну зачем же такой пессимизм, к чему? — воскликнул Дурново. — Ведь Ивана Окладского давным-давно нет, о нем все забыли, уверяю вас. Есть никому, решительно никому не известный Александров… Какая же пропасть, голуба моя?..
— Позвольте сказать, ваше высокопревосходительство, — произнес, кашлянув в кулак, Окладский. — Александров — это тоже не сахар после всех лет в Тифлисе… Крестников-то и там набралось немало… А ведь у ихнего брата революционера, сами знаете, какая между собою связь… Что там Тифлис! С каторги умудряются сообщить насчет всякого, кто у них из доверия вышел… А уж если прознают — смерти не миновать… Пощады не жди…
— Так это если прознают, как вы выражаетесь, — возразил Дурново. — Но ведь и мы с вами не дети, симпатичный вы мой, не детки… И, беря во внимание ваши соображения касательно дел тифлисских, не имею возражений, чтобы покончить и с Александровым… Бог с ним, с голубчиком, пусть умрет, как умер Иванов, а до Иванова — Окладский… Помянем их добрым словом, и дело с концом… Чем, например, плоха фамилия Петровский? А?..
— Оно бы лучше, — согласился Окладский.
— Вот и отлично, — улыбнулся Дурново. — Ну, а теперь, дорогой мой, перейдем к делу. Мне очень нужен человек, человек надежный, умный, ловкий, из рабочих. И потребен мне такой человек для дельца весьма деликатного, такого дельца, где сноровка нужна, чутье, такт, знание революционной среды, нравов, так сказать, всех этих завихрений, всей этой философии… Одним словом, мне нужны вы. В Тифлисе вам больше делать нечего, да и правы вы, что и опасно там продолжать… Ну, а здесь, в столице, человек — иголка в сене… Так вот, образовался тут этакий кружок Истоминой. Весьма опасная, я вам скажу, особа… Ставка — террор. Дело вам, если не ошибаюсь, знакомое?
— Был грех, — коротко ответил Окладский.
— Вот, вот. С этой Истоминой связана целая группа лиц. Тут, как водится, и студенты, и всякие там врачи, и профессиональные возмутители, и ниспровергатели… По моим данным, мадам Истомина весьма тянется к рабочему классу, к пролетариям, так сказать… Вот я и хочу пойти навстречу этой даме и рекомендовать ей пролетария… в вашем лице. А?..
— Что ж, если нужно… — задумчиво произнес Окладский. — Только, ваше высокопревосходительство, мне тогда и впрямь пролетарием надо стать… Одним словом, поступить на завод. Механик я неплохой… А так, без этого, нельзя…
— Разумно!.. Я именно так и полагал поступить… Очень рад, что у нас мысли сходятся… Мы устроим вас на работу… И получать будете недурно.
— На заводе или у вас? — прямо спросил Окладский и поднял глаза на Дурново, так что тот даже на мгновение смутился и, подумав про себя: «Однако!», поспешил ответить:
— Ну, разумеется, у нас. А уж то, что вы на заводе заработаете, это, согласитесь, возглавляемого мною департамента не касается… С сегодняшнего дня, господин… да, Петровский, вот именно, Петровский, ваш штатный оклад сто пятьдесят рублей каждомесячно. Надеюсь, вы улавливаете, что это — черт возьми — сумма?! Это ровно втрое против того, что вы имели, голубчик, в Тифлисе… Итак, в добрый час!..
…А через некоторое время Дурново письменно докладывал министру внутренних дел, что Петровский, получивший в охранке кличку «Техник», успешно выполняет задания по кружку Истоминой.
Дурново сообщил, что Техника удалось познакомить с членами кружка Истоминой через некоего Миллера-Ландезена, также являвшегося агентом охранки.
11 февраля 1890 года Дурново писал:
«Что касается нашего Техника, то до сего времени к нему никто не являлся, чем, несомненно, доказывается чрезвычайная осторожность здешней компании».
14 марта того же года Дурново радостно докладывает:
«В течение этого времени и наш Техник начинает выступать на сцену. 20 февраля, более нежели через месяц после отъезда Ландезена, к Технику явился студент Бруггер, квартира которого служила местом свидания Ландезена с Фойницким. Бруггер заявил, что одна дама очень интересуется с ним познакомиться, беседовал о рабочих и пригласил его прийти 4 марта к себе. В назначенный день Техник посетил Бруггера, который снабдил его революционными книжками и просил Техника раздать эти книжки рабочим. Серьезных разговоров не было, и Бруггер выразил намерение посетить Техника в пятницу 16 марта. „Я, может быть, приду не один“, — прибавил он. Так как я могу видеться с Техником только у себя на квартире, то мне приходится избегать частых свиданий, ибо квартира моя известна очень многим и Техник легко может попасться».
26 апреля Дурново докладывал министру:
«На прошлой неделе, в пятницу, к Технику явилась какая-то молодая женщина, объявившая, что она пришла от Егора Егоровича Бруггера. После общих разговоров о положении революционного дела она заявила, что последовательное совершение террористических актов представляется единственным способом успешной борьбы с правительством. По ее словам, люди для этого есть и еще будут. Способы покушения должны зависеть от обстоятельств, но снаряды, наполненные планкластитом, представляются наиболее удобными… По предъявлении Технику фотографической карточки Истоминой, он признал в ней вышеупомянутую женщину…»
Это последнее донесение Дурново уже подписал как министр внутренних дел, и адресовано было оно непосредственно царю.
В конце мая 1890 года все лица, принадлежавшие к кружку Истоминой, были арестованы охранкой.
11 октября 1891 года Петровскому было присвоено «по высочайшему повелению» лично почетное гражданство. А через несколько лет Окладский-Петровский написал личный рапорт — докладную записку руководителю одного из отделов охранки Ратаеву следующего содержания:
Имею честь, просить ходатайства вашего превосходительства перед господином директором департамента полиции, о представлении меня к званию потомственного почетного гражданина.
Из справки, составленной департаментом полиции, видно, что «государь император по всеподданнейшему докладу его министра в 31 день июля 1903 года всемилостивейше соизволил пожаловать личному почетному гражданину Ивану Александровичу Петровскому звание потомственного почетного гражданина».
Так проходили годы, следовали чины за наградами и награды за чинами. Окладский обзавелся семьей, купил себе пятикомнатный особняк в Петрограде, вырастил при нем небольшой садик, завел огородик, ягодники. Он отпустил себе бороду, заботливо холил ее, заметно пополнел и жил в свое удовольствие.
На заводе, где он работал механиком, никто не подозревал, что он провокатор, но рабочие не любили его за важность. Окладский избегал связей с революционными кружками на этом заводе, потому что боялся оказаться расшифрованным. Но зато работа на заводе помогла ему приобретать знакомства в революционной среде других районов города, и он знакомился и предавал, предавал и знакомился…
Он жил удивительной, даже не двойной, а тройной жизнью. На заводе знали механика Ивана Александровича Петровского — седобородого почтенного мастера, строгого к подчиненным, очень важного и сухого. Соседи по особнячку знали почтенного Ивана Александровича — человека с достатком, солидного домохозяина, главу семьи, который жил тихо, замкнуто, но ни в чем предосудительном замечен не был, отличался большой религиозностью и исправно посещал церковные службы. А на Фонтанке, в белом здании министерства внутренних дел, где сбоку помещалось охранное отделение, имевшее свой особый подъезд и дополнительно черный выход во двор, знали Техника, незаменимого провокатора, умевшего ловко втираться в революционную среду, быстро завоевывать доверие и ловко вынюхивать нужные адреса, фамилии, явки, планы. В охранке, кроме того, знали, что Техник пользуется особым расположением его высокопревосходительства господина министра внутренних дел, вхож к нему в дом и известен своими заслугами самому самодержцу всероссийскому, царю польскому, королю финляндскому и прочая, и прочая, и прочая…
И вдруг грянула революция. Сразу рухнуло благополучие потомственного почетного гражданина Ивана Александровича Петровского, нажитое на муках и крови преданных им десятков и сотен людей, повешенных и расстрелянных, замученных и запоротых в казематах и централах политических тюрем и крепостей, на каторге и на этапах.
Вскоре Окладскому пришлось бежать из Петрограда. Он еще не знал, где жить и как скрываться, какую роль играть, но знал, что в том городе, где он стал провокатором, где предал так много людей, опасно жить и работать…
Весною и летом он еще надеялся, что царский режим будет восстановлен и все опять пойдет по-старому: он будет жить в своем домике, ухаживать за цветами, снова будет получать свое жалованье и снова будет писать донесения в охранку.
Но после Октябрьской революции эти надежды рухнули. Окладский разъезжал по городам центральной России, его сбережения постепенно таяли, ему становилось все труднее. Он внимательно следил за газетами, каждый раз волнуясь, когда ему попадались заметки о разоблачении того или иного провокатора, охранника, палача. По ночам ему часто снились люди, которых он предал.
Но шло время, и оставили его кошмарные сны, а через пять лет, в 1922 году, Окладский успокоился. Он решил, что «карантин» прошел и что тайна Ивана Окладского навсегда погребена в прошлом.
Он вернулся в Петроград, который тогда еще носил это имя. Здесь он устроился на службу в мастерские Мурманской железной дороги. Он снова стал мастером и начал работать. Но и здесь рабочие невзлюбили его. Начались конфликты. Невесть откуда и невесть как поползли слушки, что мастер Петровский был близок к охранке. Ему пришлось уйти.
Тогда он поступил на завод «Красная заря» и стал подписчиком журнала «Былое», в котором нередко печатались материалы о предателях революции. Каждый новый номер этого журнала повергал его в трепет. И он успокаивался только тогда, когда дочитав последнюю страницу, не находил своего имени.
Страх — плохой советчик, и он подсказал Окладскому рискованную идею написать в анкете, что он имеет революционные заслуги и примыкал еще к народникам. Он написал, кроме того, что подвергался репрессиям как народник и даже сидел два года в Петропавловской крепости.
А в это время следственные органы уже занимались розыском Ивана Окладского. Вскоре в очередном номере «Былого» появилась статья революционера Н. Тютчева «Судьба Ивана Окладского». Тютчев проделал огромную работу, изучая архивы охранки, и нашел документы, относившиеся к Окладскому и к его превращениям из Окладского в Иванова, из Иванова в Александрова, из Александрова в Петровского…
После своего ареста Окладский пытался доказать, что он действительно Петровский и никакого отношения к Окладскому не имеет.
— Это ваш рапорт на имя «его превосходительства Ратаева»? — перебил его следователь и протянул Окладскому написанный его рукой рапорт, в котором он «покорнейше ходатайствовал» о представлении его через директора департамента полиции к званию потомственного почетного гражданина.
Окладский посмотрел на пожелтевший от времени лист и строки с выцветшими чернилами. Отказываться было бессмысленно. Он заплакал злыми, бессильными слезами.
— Я спрашиваю снова — это писали вы? — произнес следователь.
— Я, — ответил Окладский. — Я это писал…
— Вы намерены давать показания о своей тридцатисемилетней работе в охранке?
— Я все скажу, как было, все… Тютчев приукрасил в своей статье, будь он проклят!.. Меня заставили… Я не выдержал… Но я старался говорить лишь то, что охранка знала и без меня…
— Окладский, вы изобличены не только своим рапортом. В нашем распоряжении документы, устанавливающие каждый ваш шаг, каждое ваше донесение, каждого человека, которого вы предали… Рекомендую не пытаться обмануть следствие и преуменьшать свою роль… А там, как знаете… Дело ваше…
И Окладский начал рассказывать, все еще, однако, пытаясь изобразить себя жертвой. Но каждая такая попытка парировалась документом. Старший следователь Игельстром так изучил всю историю «Народной воли» и архивы охранного отделения, что мог бы смело читать лекции по этим вопросам. Окладскому приходилось с ним трудно. Все попытки сбить следователя с толку, увести его в сторону, запутать в сложных эпизодах взаимоотношений «Черного передела» с «Народной волей», раскола на воронежском съезде, образования «Искры» разбивались очень глубоким и стойким знанием истории революционного движения. Игельстром, сын обрусевшего шведа, считался одним из лучших следователей Ленинграда. Я любовался, как он очень спокойно и внимательно выслушивал Окладского и тут же, не повышая голоса, корректно, но сокрушительно разбивал его возражения «железными» документами и доводами.
— Не кажется ли вам, Иван Александрович, — неизменно обращался после очередного «разгрома» к Окладскому Игельстром, — что при этих условиях вам трудно настаивать на своей версии? Не так ли?..
— Очевидно, я запамятовал, — отвечал Окладский. — В моем возрасте, гражданин следователь, это удивлять не должно… Пусть будет по-вашему.
— Мне не нужны ваши одолжения, Окладский, — отвечал Игельстром. — Должно быть не «по-моему», как вам угодно было выразиться, а так, как было на самом деле, в исторической действительности…
Позиция, занятая Окладским на следствии, была ясна: он твердо решил признавать факты только в пределах, бесспорно установленных подлинными документами. Поэтому, признав все, что было доказано документально, Окладский, например, утверждал, что после кружка Истоминой он до революции не провалил ни одной революционной организации или группы и вообще будто бы уже для охранки не работал.
— Не угодно ли вам в таком случае объяснить, за что же вам платили в охранке по сто пятьдесят рублей ежемесячно, и притом до самой революции? — спросил Игельстром.
— Угодно, — спокойно ответил Окладский. — Дело в том, что я, как электрик, чинил в департаменте полиции и на квартире министра электрическое освещение… Потому и платили…
— Допустим. Но не находите ли вы, что за починку электрического освещения такие суммы не платят?
— Однако платили.
— И только за ремонт электрического освещения?
— Да, за него…
— Сомневаюсь. Во всяком случае, даже электрическое освещение не освещает этот вопрос, Иван Александрович… Увы, не освещает…
— Это как вам будет угодно, а я говорю так, как есть…
— Вы были близко связаны с министром внутренних дел Дурново?
— Какое там близко!.. То министр, а я мелкая сошка…
— Вы знали членов семьи Дурново?
— Что-то не помнится…
— Разве?.. А вот после революции, когда дочь Дурново стала кухаркой, вы с нею встречались?
— Почему вы так думаете, гражданин следователь? — быстро спросил Окладский и начал теребить свою седую бороду.
— Я не думаю, я знаю, — улыбнулся Игельстром. — И знаю совершенно точно, от самой Дурново. Она показала, что все эти годы вы часто навещали ее, а она вас… Подтверждаете?..
— Подтверждаю…
— Что же вас связывало? Воспоминания?..
— Просто было ее жаль… Дочь министра — и вдруг кухарка…
— А людей, которые из-за вас шли на виселицу, вам не было жаль?
— Жалел и их, да выхода не было… Шкуру свою спасал…
— Ну, положим, не только шкуру… Вы ведь и званий добивались, и наград… Не так ли?..
— Это уж потом, когда в привычку вошло… — И, неожиданно опустив голову, Окладский добавил: — Так уж жизнь была устроена: либо пан, либо пропал… Но ведь не я ее устраивал. Сначала просто жить захотелось, не выдержал, А потом уж захотелось жить получше, потянуло на звание, на собственный домик, на жалованье… И пошло, и пошло…
Дело Окладского слушалось в Москве, в Колонном зале Дома Союзов, 10–14 января 1925 года Верховным Судом республики. На суде председательствовал А. А. Сольц, старейший большевик. Государственным обвинителем на процессе выступал Н. В. Крыленко, первый советский прокурор. Общественным обвинителем был Феликс Кон.
Окладского защищали московские адвокаты Оцеп и Членов.
На суде в качестве эксперта по вопросам историко-революционным давал заключение профессор П. Е. Щеголев.
А в качестве свидетелей выступали старейшие народовольцы, и среди них та самая Якимова-Баска, которая полвека назад участвовала вместе с Желябовым, Тихоновым и Окладским в подготовке взрыва царского поезда в районе Александровска.
Колонный зал был переполнен до отказа, И если первые ряды были заполнены седыми ветеранами русского революционного движения, прошедшими через тюрьмы и каторги царской России, отдавшими всю свою жизнь революции и на закате лет увидевшими ее торжество, то все задние ряды и балконы были заполнены молодежью, комсомольцами, перед которыми на судебном следствии, в прениях сторон, в заключении эксперта и показаниях многочисленных свидетелей как бы оживала история революционного движения со всеми его взлетами и поражениями, ошибками и победами.
Да, сама история революционных народников, вписавших яркие страницы в великую книгу русского освободительного движения, ожила в этом необычном судебном процессе, где с удивительной ясностью раскрывались самые противоречивые характеры и поступки — верность и предательство, способность беззаветно до самого последнего вздоха служить делу революции и, если требовалось, идти не раздумывая на смерть за это святое дело и подлая трусость, превращавшая вчерашнего соратника в смертельно опасного врага.
Я никогда не забуду удивительной, благоговейной тишины, властно наступавшей в огромном, битком набитом взволнованными людьми зале, когда в показаниях свидетелей-народовольцев были произнесены имена тех свидетелей, которые уже не могли присутствовать на этом процессе, — имена Андрея Желябова, Степана Халтурина, Софьи Перовской, Гриневецкого, Кибальчича, Веры Засулич и других.
Пять дней шел этот судебный процесс, привлекший к себе внимание всей страны. Пять дней, год за годом, десятилетие за десятилетием, проходили на суде события, имевшие место полвека тому назад. А на скамье подсудимых ежился под перекрестными взглядами публики и нацеленными на него объективами фото — и кинокамер старый, матерый волк царской охранки, сохранивший себе жизнь ценою предательства людей, считавших его своим другом, соратником, товарищем по оружию.
В конце процесса Н. В. Крыленко в своей речи, как всегда темпераментной, глубокой и яркой, между прочим сказал:
«…Одним из самых основных по своему историческому значению моментов настоящего процесса был момент, когда перед нами давала показания Якимова-Баска. Я думаю, что этот момент является центральным уже потому, что в нем, как в фокусе, отразились три, по существу, момента.
Один — это апофеоз „Народной воли“. Мы с вами видели картину величайшего удовлетворения, которое может быть дано человеку, когда он сорок лет спустя увидел торжество дела, за которое он отдал жизнь. Этот момент был отражен тогда, когда здесь, в зале пролетарского суда, перед лицом рабочих и крестьян нашего Советского Союза давал показания человек, который своими руками и своей жизнью заложил начало движению, приведшему в конце концов к торжеству революции и гибели царизма, — этот момент нашел свое отражение в факте дачи здесь показаний Якимовой. Это было торжество „Народной воли“ в лице ее ветеранов.
Второе, что отразил этот момент, — это наше торжество, торжество нашей революции, наш апофеоз, поскольку освободившая страну революция — это наше дело, дело масс рабочих, это дело русского пролетариата, ибо это он, и только он дал возможность старым ветеранам, основоположникам революционного движения, прийти сюда, здесь видеть торжество дела, за которое они отдавали свою жизнь, и видеть осуществление его в реальности здесь, в центре нашей страны, в Москве, где еще так недавно, всего семь лет тому назад, господствовал царизм…»
Верховный Суд республики признал Окладского виновным и приговорил его по статье 67 уголовного кодекса к высшей мере наказания — расстрелу и конфискации всего имущества.
Однако, принимая во внимание преклонный возраст Окладского и давность совершенных им преступлений, Верховный Суд счел возможным заменить ему высшую меру наказания десятью годами лишения свободы со строгой изоляцией.
Так закончилась биография злого гения «Народной воли».
«ДАМА ТУЗ»
Летом 1925 года старший следователь Московского губсуда Алексеев вел следствие по делу А. Е. Серебряковой, которая четверть века была секретным осведомителем охранки и выдала ей многих революционеров.
В то время я, в качестве народного следователя, был прикреплен к следственной части губсуда и не раз присутствовал при допросах Серебряковой, представлявших значительный исторический и психологический интерес. Свидетелями по делу Серебряковой были А. И. Елизарова — сестра Владимира Ильича, А. В. Луначарский, М. Ф. Владимирский, С. Н. Смидович и многие другие старейшие большевики.
Серебряковой в то время было уже шестьдесят пять лет, и она почти ничего не видела, страдая катарактой. Несмотря на старость и слепоту, это была, однако, очень волевая, злобная, упорная старуха, которая, вопреки бесспорным и подлинным документам охранки, ее изобличавшим, оказывала яростное сопротивление следствию, сначала все отрицая, а затем торгуясь, как на базаре, буквально по каждому эпизоду дела.
Свою провокаторскую деятельность Серебрякова начала давно, еще в восьмидесятых годах прошлого века, когда она, по заданию Зубатова, бывшего в то время начальником московской охранки, организовала в своей квартире «марксистский салон» и работала в нелегальном Красном Кресте помощи политическим заключенным. Это помогло ей проникнуть в революционную среду, тем более что она охотно предоставляла свою квартиру-ловушку для явок, встреч и совещаний.
Более того, Серебрякова оказывала революционным организациям и другие услуги: распространяла и хранила революционную нелегальную литературу, доставала бланки и паспорта, участвовала в сборе денег для организации подпольной типографии.
Сама она не состояла членом какой-либо организации, партии или кружка, но пользовалась абсолютным доверием.
А. В. Луначарский так рассказывает о своих встречах с Серебряковой:
«…Мое знакомство с нею имело место более четверти века тому назад.
Но тогдашняя Серебрякова встает передо мною совершенно живой. Это чрезвычайно подвижная дама, с лицом некрасивым, но симпатичным, с очень яркими, обладавшими каким-то особым живым блеском глазами, чрезвычайно разговорчивая, необычайно ласковая и отзывчивая на все общественное и личное.
Заехал я к ней с письмом от П. Б. Аксельрода, который рекомендовал мне связаться через нее с московскими социал-демократами. Это и было сделано.
Не скажу, чтобы между нами завязалась какая-нибудь личная дружба. Но я и С. Н. Луначарская, теперь Смидович, и мой покойный брат относились к Анне Егоровне с большим уважением и тепло. Я чаще других бывал у нее, и не только на разных вечерах, которые имели характер марксистского салона, но и более интимно, утром и вечером, к завтраку и чаю. Мы беседовали с Анной Егоровной, редко бывавшей одинокой, почти всегда окруженной какими-нибудь друзьями или гостями, о всех злободневных вопросах марксистской журналистики, общих политических событиях, о друзьях в ссылке и за границей и т. д. Анна Егоровна любила потом уединяться с глазу на глаз и осведомлялась о том, что делается в нелегальной области…»
Разумеется, ни А. В. Луначарскому, ни другим посетителям «салона» Серебряковой тогда и в голову не приходило, что ее квартира — западня, организованная охранкой, и что приветливая, радушная хозяйка этой зловещей квартиры — штатный секретный осведомитель самого Зубатова, действующая под кличкой «Дама Туз»…
А. В. Луначарский рассказывает, что «Серебрякова очень много знала, расспрашивала товарищей, интеллигентов и рабочих, как им живется, хорошо ли работают, осведомлялась о судьбе разных листков, о подготовительной работе для стачек. Очень многое из нашей деятельности было ей известно… Затем Анна Егоровна переходила на частные дела, заботилась о здоровье, о бытовых условиях того, с кем она беседовала, — и все это делалось с такой ласковостью, с такой готовностью оказать всяческие маленькие услуги, что, уходя от нее, вы неизменно говорили себе: „Какой все-таки добрый и милый человек эта Анна Егоровна“».
В восьмидесятых и девяностых годах прошлого века московская охранка добилась значительных успехов в борьбе с революционными организациями. Благодаря этому, как свидетельствует в своих мемуарах жандармский генерал Спиридович, Московское охранное отделение «занимало исключительное положение среди розыскных органов России, и деятельность его распространялась далеко за пределы Москвы и ее губернии».
Собрав богатые агентурные данные о деятельности московских революционных организаций и групп, охранка начала с 1894 года их ликвидацию. Аресты посыпались один за другим. «Провалы следовали за провалами, — указывает историк московской социал-демократической организации Мицкевич. — Ни одной группе не удавалось укрепиться хоть сколько-нибудь прочно, шесть месяцев считались уже большим сроком для ликвидации группы».
Так, в 1894 году были ликвидированы охранкой социал-демократический кружок Мицкевича, затем Рабочий союз и женский кружок А. И. Смирнова и Мураловой.
В 1895 году были произведены многочисленные аресты социал-демократической организации Московского рабочего союза. В 1897 году охранка разгромила социал-демократические кружки Воровского, затем Розанова и Дубровинского, затем Елагина.
В 1898 году был ликвидирован охранкой «Московский Союз борьбы за освобождение рабочего класса». В 1899 году были арестованы сестры Карасевы, Смидович и А. В. Луначарский.
И наконец, в 1901 году произошел первый провал Московского комитета РСДРП, а в 1902 году — второй.
Только после революции, когда архивы охранки попали в руки советских следственных органов, выяснилось, что все эти многочисленные провалы московских революционных организаций и групп последовали главным образом в результате провокаторской деятельности Дамы Туз, получившей затем в охранке клички «Мамаша» и «Субботина».
Пользуясь доверием своих многочисленных знакомых из революционной среды, завоевывая их симпатии своей ласковостью и готовностью ко всяким услугам, радушно угощал революционеров чаем и завтраками, активно сотрудничая в политическом Красном Кресте, распространяя революционные листки и прокламации, собирая деньги на подпольную типографию и делая передачи для политических заключенных, нередко попавших в тюрьму по ее же милости, Серебрякова настойчиво собирала нужные охранке сведения.
В этом отношении очень характерны показания А. И. Елизаровой, данные ею на следствии по делу Серебряковой. В 1898 году Н. К. Крупская, бывшая тогда невестой Владимира Ильича, находившегося в сибирской ссылке, выехала к нему. Анна Ильинична, опытная революционерка и хороший конспиратор, скрыла от Серебряковой этот факт, хотя Серебрякова живо интересовалась судьбой Владимира Ильича. Анна Ильинична, конечно, не знала, что Серебрякова — провокатор, но интуитивно не доверяла ей и даже не раз советовала А. В. Луначарскому быть с нею осторожнее. Анну Ильиничну особенно настораживало чрезмерное любопытство Серебряковой.
Уже после отъезда Н. К. Крупской в Сибирь Серебряковой стало об этом известно из других источников. Она высказала Анне Ильиничне свою обиду на то, что Анна Ильинична скрыла от нее отъезд Надежды Константиновны в Сибирь, а затем в разговорах с общими знакомыми начала жаловаться на Анну Ильиничну, назвав ее «дамой под вуалью», конспирирующей «даже в мелочах». При этом Серебрякова ловко разыгрывала роль человека, оскорбленного незаслуженным недоверием.
Анна Ильинична на следствии показала:
«Когда Крупская весной 1898 года поехала с матерью в Сибирь, к Владимиру Ильичу, которого была невестой, Серебрякова знала, что она поехала в Сибирь, но я ничего не сказала ей о близости Надежды Константиновны к брату. И вот через некоторое время она говорит мне тоном серьезного упрека о большой обиде, что я отношусь к ней далеко не так, как она ко мне, что я ей не доверяю: например, не сказала о замужестве Н. К., и что кто-то спросил ее про Крупскую: „Как она там с мужем поживает?“ Она не знала, с каким мужем. „Да ведь она вышла замуж за В. Ульянова. Как же вы говорите, что близки с Елизаровой, если этого не знаете?“ — „Мне так неприятно было“, — заключила Серебрякова. Я подняла ее на смех, сказала: „Ведь вы не знаете брата“. — „Нет“. — „Так зачем же вам знать, женился ли он и на ком“. Я сочла это бабьей любовью к сплетням и потом дразнила ее, все ли она сердится на меня за это. Но все же, помню, мне странным показалось; я спросила ее, что же это за люди, которым это надо знать? Она отшутилась чем-то. „А они меня знают?“ — спросила я опять. „Знают“, — ответила она с кривой улыбкой…»
Через несколько лет был разоблачен как провокатор некий Михаил Гурович, втершийся в революционную среду и выполнявший задания Зубатова. Гурович был близко знаком и с Серебряковой. Муж Серебряковой, проживавший вместе с нею, служил тогда в земской управе. А. В. Луначарский дал такой портрет этого человека:
«…Ее мужа помню прекрасно. Он всегда производил крайне странное впечатление. Это был грузный мужчина, упорнейший молчун. Разве только клещами можно было вырвать у него слово. Он всегда смотрел вбок, редко в глаза… В сущности, на его мрачном лице лежала какая-то печать виноватости, внутреннего проклятия, но мы на это большого внимания не обращали. А. Е. махала рукой на своего супруга и говорила нам: „Мой бедный муж не совсем нормален, у него страшно тяжелая неврастения, и лучше оставлять его в покое…“».
По-видимому, А. В. Луначарский очень верно подметил в муже Серебряковой эту «печать виноватости и внутреннего проклятия», потому что Анна Ильинична в своих показаниях приводит такой эпизод:
«…В 1904 году проездом из Киева в Питер я зашла к ней (Серебряковой — Л. Ш.), и впечатление было очень неприятное: она была очень расфранченной, какой-то нахально-самоуверенной… За чаем я намеренно внезапно сказала: „А мы еще общего знакомого забыли — Гуровича!“ — и взглянула на обоих Серебряковых. Он вскочил, схватился руками за стол и весь затрясся, уставив глаза в одну точку. Она с тревогой посмотрела на него, подошла и сказала: „Тебе нехорошо, пойди и успокойся“ — и увела его в комнату. Оставшись одна, я почувствовала некоторое угрызение: я слышала от нее часто, что он человек больной, нервный. Ведь и сознание, что принимал у себя провокатора, должно быть тягостно, думала я. И я ждала, что, возвратившись, она упрекнет меня. Но она просто заговорила о другом, как будто ничего не произошло, и это было мне всего неприятнее».
Зубатов очень дорожил Серебряковой и принимал все меры к тому, чтобы ее роль не была разоблачена. Так, в своем письме в департамент полиции он писал в сентябре 1897 года, что имеются все основания для ареста за революционную деятельность А. И. Елизаровой, Э. Г. Гамбургера, В. Н. Розанова и других, Но «брать собственно из них никого нельзя, если не желать сломать всю нашу систему», ибо «все это составляет „святая святых“ нашей столицы». По терминологии охранки, «святая святых» означало такого секретного агента, которым следует особо дорожить, и потому нельзя арестовывать лиц, с ним знакомых, чтобы не навлечь подозрений на этого агента.
По тем же мотивам однажды был немедленно освобожден студент, задержанный полицией на вокзале с нелегальной литературой, полученной им от Серебряковой. Опасаясь, что он при допросе ее назовет, охранка немедленно его освободила.
Лишь при аресте членов Московского комитета РСДРП в 1902 году предательскую роль Серебряковой не удалось достаточно завуалировать. Тогда в Москву из-за границы приехала агент «Искры» Гурвич-Кожевникова. Здесь по явке, данной ей членом ЦК Носковым, Гурвич обратилась к Серебряковой с просьбой связать ее с членами Московского комитета. Серебрякова охотно за это взялась и связала Гурвич с членами МК — Теодоровичем, Вайнштейном и Мещеряковым. Об этом она, конечно, немедленно уведомила охранку, а та — департамент полиции.
В архивном деле департамента полиции сохранилось предписание директора департамента Лопухина Московскому охранному отделению «принять меры к тому, чтобы застать представителей „Искры“ и „Комитета“ на каком-либо из их совместных собраний».
В московской охранке повздыхали, но выхода не было. Выяснив через Серебрякову, что 27 ноября члены МК и Гурвич соберутся на квартире зубного врача Аннарауд, охранка оцепила эту квартиру и арестовала Теодоровича, Вайнштейна, Мещерякова, Гурвич и хозяйку квартиры, Между тем именно эту квартиру Серебрякова порекомендовала Гурвич для встречи с членами МК. При аресте произошла досадная для охранки «накладка», окончательно скомпрометировавшая Серебрякову. Дело в том, что Гурвич-Кожевникова, связавшись по рекомендации Носкова с Серебряковой, представилась ей в качестве Юлии Николаевны Каменской, и эту выдуманную фамилию никто, кроме Серебряковой, не знал. После ареста Гурвич, как и члены МК, отказалась себя назвать, и тогда жандармский офицер, производивший дознание, ей сказал:
— Напрасно вы, мадам, отпираетесь. Ведь нам отлично известна ваша фамилия. Вы Юлия Николаевна Каменская…
А в 1907 году Зубатов, уже находившийся в отставке, возбудил ходатайство перед департаментом полиции о выдаче Серебряковой денежного пособия. Отметив в своем ходатайстве, что скоро истекает двадцать пять лет «служебной деятельности» Серебряковой, Зубатов прочувствованно писал:
«Обладая солидной научной подготовкой и имея возможность по первоисточникам наблюдать противоправительственную деятельность, означенная деятельница была вполне сознательной и убежденной защитницей отстаиваемых ею национально-государственных начал. Сила внутреннего убеждения, при природных высоком темпераменте, уме и такте, естественно, должны были гарантировать успешность ее практической деятельности.
Действительность в высокой степени оправдала эти надежды: крупнейшие дела Московского охранного отделения обязаны успехом ее инициативе… Мало того, убедившись на деле в наличности связи провинциальной преступной деятельности с Москвой, г-жа Субботина (Серебрякова) намеренно расширила свои кружковые связи за пределы столицы… Честь первого раскрытия Бунда принадлежит именно ей. Киев, Екатеринослав, Кременчуг были серьезно освещены также ею… Для должностных лиц отделения она являлась не только глубоко преданным агентурным источником, но и компетентным советчиком, а иногда и опытным учителем в охранном деле. Как имевший удовольствие пользоваться ее интеллигентными услугами, я от души присоединяюсь к ее почтительнейшему ходатайству о выдаче ей 10 тысяч».
Помимо Зубатова не менее трогательную характеристику «заслуг» Серебряковой дал и второй начальник московской охранки, полковник Ратко, сменивший Зубатова в 1902 году. Ратко писал, что Серебрякова еще в 1905 году просила об отставке, но товарищ министра внутренних дел Трепов, учитывая «серьезное время», поручил уговорить Серебрякову пока не выходить в отставку, на что она согласилась и поступила в непосредственное распоряжение департамента полиции.
«Считаю долгом службы и совести, — писал Ратко, — поддержать ходатайство Серебряковой о выдаче ей 10 тысяч».
28 мая 1907 года эти две рекомендации были направлены в департамент полиции начальником московской охранки фон Котеном, который, в свою очередь, поддерживал ходатайство Серебряковой. Отметив, что благодаря ее агентурным донесениям охранке удалось «лишь за один год обнаружить несколько подпольных типографий», Котен писал:
«Разносторонние познания, обширные связи, многолетняя опытность, природная тактичность и преданность делу сделали г. Субботину (Серебрякову) полезной для освещения не только московских организаций, но и для выяснения иногородних революционных кружков, имевших связи с руководящими центрами столицы».
10 января 1908 года министерство внутренних дел разрешило выдачу Серебряковой вознаграждения в размере пяти тысяч рублей.
Но тут же, наряду с наградой, на голову Серебряковой внезапно обрушилась непредвиденная беда. В Париж бежал крупный сотрудник департамента полиции Леонид Меньшиков и опубликовал там материалы о провокаторской деятельности Серебряковой.
Меньшиков был авантюрист высокого класса. В молодости он примыкал к одной из революционных групп, но затем был арестован и завербован охранкой. Он быстро сделал карьеру и стал чиновником для особых поручений департамента полиции. Это был корректный, малоразговорчивый блондин в золотых очках, с аккуратно подстриженной бородкой и солидными манерами. Он был очень похож на молодого профессора или доцента с большим будущим. Все тот же генерал Спиридович писал в своих мемуарах: «Меньшиков был редкий работник. Он держался особняком. Он часто бывал в командировках; будучи же дома, сидел „на перлюстрации“, то есть писал в департамент полиции на его бумаги по выяснениям различных перлюстрированных писем. Писал также и вообще доклады департаменту по данным внутренней агентуры. Это считалось очень секретной частью, тесно примыкавшей к агентуре, и нас, офицеров, к ней не подпускали…»
Меньшиков действительно хорошо знал революционных деятелей того времени, отлично разбирался в партийных программах и разногласиях. За свою работу в охранке он был отмечен орденами и часто получал награды. Словом, это был видный работник охранки.
И вот — Париж. 1909 год. Осень. К Бурцеву, который тогда жил в Париже и издавал газету «Общее дело», поступает письмо Меньшикова, в котором он сообщает, что порвал с охранкой, где будто бы работал с целью разоблачения провокаторов в революционной среде, а теперь приехал в Париж, чтобы передать заграничным революционным центрам списки этих провокаторов.
«В моем распоряжении, — писал Меньшиков, — фотоснимки подлинных секретных документов охранки, списки агентуры, ее клички, адреса конспиративных квартир. Часть сведений я намерен опубликовать в вашей газете. Остальные готов дать представителям революционных организаций за границей…»
Сразу из Парижа Меньшиков уехал на юг Франции и там обосновался. Он сообщил Бурцеву свой адрес, где может принять представителя центра.
Меньшевики обсудили это предложение и решили послать Горева-Гольдмана.
В заранее обусловленный день Горев-Гольдман приехал к Меньшикову.
— Прежде чем я вступлю с вами в переговоры, — начал Горев-Гольдман, — я должен задать вам один щекотливый вопрос…
— Спрашивайте, — коротко бросил Меньшиков и густо покраснел.
— Мы подозреваем, что вы — то самое лицо, которое шесть лет тому назад провалило, в качестве провокатора, втершегося в организацию, Северный союз…
Горев-Гольдман оборвал фразу и посмотрел на Меньшикова. Тот сидел перед ним, барабаня пальцами по столу, бледный и как бы задумчивый. Потом, после небольшой паузы, он спокойно произнес:
— Да, это я. Но я должен объяснить. Это единственный случай в моей жизни, когда я играл такую роль. Я стыжусь этого случая. Но это был необходимый шаг, чтобы заслужить доверие начальства и повыситься по службе, то есть попасть в Петербург, в секретный отдел департамента полиции, где сосредоточены все сведения о провокаторах… Кроме того, я принял все меры, чтоб выданные мною члены Северного союза отделались лишь административной ссылкой…
Так начался разговор Горева-Гольдмана с Меньшиковым. Последний рассказал подробности ликвидации Северного союза. По словам Меньшикова, охранка, где он уже работал, получила через секретных сотрудников, имевшихся в искровской организации, ключ шифрованной переписки, которую заграничная организация «Искры» вела со своими агентами и комитетами в России. И вот, не арестовывая адресатов и даже не конфискуя писем, охранка узнала ряд явок и паролей. Тогда, воспользовавшись одной из таких явок, Меньшиков, решивший сделать карьеру в охранке, поехал в Воронеж и явился под видом агента «Искры» к Любимову. Он назвал ему пароль, и Любимов не мог ему не поверить. По требованию Меньшикова Любимов назвал ему ряд явок в других городах империи, а также новые пароли.
Получив эти данные, Меньшиков начал свое турне по городам России, узнавал фамилии участников организации, их связи и адреса. Ему удалось даже встретиться с одним из лидеров меньшевиков — Даном, который объезжал организации после Белостокского съезда.
Вернувшись в Петербург, Меньшиков представил в охранку все собранные им данные, и весь Северный союз был разгромлен.
— Вы должны понять, — говорил Меньшиков Гореву, — что в результате этой поездки и встреч со многими участниками Северного союза я разочаровался. Организация мне показалась слабенькой, несерьезной, а люди — слишком наивными и доверчивыми. Таким людям я не мог открыться. С другой стороны, эта операция сразу подняла мои шансы в охранке, на что я и рассчитывал. Меня действительно перевели в Петербург и назначили заведующим особым отделом департамента полиции, то есть тем самым отделом, где производилась регистрация и «заагентуривание» всех секретных сотрудников охранки. Вот тут я и начал реализовывать свой давнишний план, из-за которого и пошел в охранку. Я его реализовал, и вот — я здесь…
Так объяснил свою службу в охранке Меньшиков Гореву. Иначе, много лет спустя, объяснил ее жандармский генерал Спиридович:
«…взятый в Петербург, в департамент, прослуживший много лет на государственной службе, принесший несомненно большую пользу правительству, он был уволен со службы директором департамента полиции Трусевичем. Тогда Меньшиков вновь встал на сторону революции и, находясь за границей, начал опубликовывать те секреты, которые знал. Вот результат быстрых мероприятий шустрого директора».
Но так или иначе Меньшиков назвал ряд провокаторов, и в частности Серебрякову. Ее он назвал не только в беседе с Горевым, но и в статье, опубликованной Бурцевым в его газете. Меньшиков обосновал разоблачение Серебряковой тем, что привел почти дословно ее разговор с глазу на глаз с Гурвич-Кожевниковой, когда та приехала в Москву и связалась при помощи Серебряковой с членами Московского комитета РСДРП. Гурвич потом подтвердила, что этот разговор, известный Меньшикову из донесения Дамы Туз, воспроизведен им абсолютно точно.
Так была разоблачена Дама Туз, Мамаша, Субботина.
В московской охранке начался страшный переполох. Провалился едва ли не самый ценный провокатор в лице Серебряковой. Фон Котен почти плакал. Зубатов, продолжавший, уже будучи в отставке, встречаться с Мамашей, скрежетал зубами и, конечно, кричал, что при нем ничего подобного случиться не могло. Зубатову вторил полковник Ратко. В охранке и на квартирах Зубатова и Ратко шли непрерывные совещания. Дама Туз закатывала истерики.
Кончилось тем, что муж Серебряковой опубликовал в ряде русских газет, перепечатавших из «Общего дела» заметку о Серебряковой, свое письмо, в котором, он от собственного имени, а также от имени «глубоко оскорбленной» супруги опровергал сообщение Бурцева и требовал организации «третейского суда» для ее реабилитации…
По показаниям Горева-Гольдмана, данным им на следствии в связи с письмом мужа Серебряковой, была создана межпартийная следственная комиссия, как тогда было принято в таких случаях в революционной среде, и Горев был назначен членом этой комиссии. Однако Серебрякова, несмотря на приглашение комиссии, отказалась выехать за границу для своей реабилитации.
Понятно, что она боялась выехать за границу, так как понимала, что реабилитирована не будет, и опасалась мести, за свое предательство.
В 1910 году Виктор Павлович Ногин, один из старейших большевиков, приехал из-за границы в Россию в качестве представителя ЦК. По показаниям В. П. Ногина, данным им на следствии по делу Серебряковой, он в тот приезд уже знал, что Серебрякова провокатор. «Мне стало доподлинно известно, — показал Ногин, — что в 1903 году я был провален именно ею… Я, как представитель ЦК партии в России, собрался было ее „ликвидировать“, но, получив сведения о том, что она уже дряхлая старуха, от этого намерения своего отказался».
А 27 января того же 1910 года директор департамента полиции Зуев писал по начальству:
«В январе 1908 года секретной сотрудницей Московского охранного отделения Субботиной, оказавшей в свое время неоценимые услуги делу политического сыска не только в Москве, но и для большей части Европейской России, было выдано из сумм департамента полиции единовременное пособие в пять тысяч рублей, взамен пенсии, — так как Субботина, достигнув престарелого возраста, вынуждена была прекратить свою исключительную по степени полезности и верности делу деятельность.
В конце минувшего 1909 года известному эмигранту Бурцеву удалось разоблачить прошлую деятельность Субботиной в качестве секретной сотрудницы правительства по освещению революционного движения в России.
Таковое разоблачение не только окончательно потрясло и без того расстроенное здоровье Субботиной, но отразилось крайне печально и на ее семейном положении, а именно: ближайшим результатом разоблачения было вынужденное оставление мужем Субботиной места в Московской земской управе, состоящей, как и все подобные учреждения, в лучшем случае в большинстве из оппозиционных элементов…»
Это почти лирическое письмо Зуев заканчивал просьбой выдать Серебряковой-Субботиной новое денежное пособие в сумме двух тысяч рублей.
Выдали. Но на голову Серебряковой обрушилась новая беда.
У Серебряковой были дети. Летели годы, и они незаметно превращались из детей в подростков, из подростков — в молодых людей. С самого детства они слышали дома разговоры о революции, они видели посещавших квартиру Серебряковой революционеров, они запоминали эти обычные для этой квартиры и в то же время такие пленительные своей таинственной романтикой слова: «явка», «пароль», «листовки», «подпольная типография», «Искра», «стачка»…
Сначала эти слова воспринимались детьми как некая опасная и потому тем более увлекательная игра. Но постепенно слова эти наполнялись определенным смыслом и чувством, — они звали к борьбе, они захватили детей Дамы Туз, и они, а не она воспитали их…
В сутолоке своей темной, двойной жизни Серебрякова как-то и не заметила того, что происходит с ее детьми, а когда заметила, то было уже поздно: они стали революционерами.
Дама Туз ужаснулась. Она не смела открыться своим детям, сказать им, что она совсем не та, за которую они ее принимают и которой даже гордятся, не могла сказать им, что вся жизнь, привычная им с детства среда, в которой она вращается, разговоры, которые она ведет, чувства, которые она выражает, что все это — только страшная и подлая игра, что ее квартира — западня, а ее друзья, доверяющие ей, — жертвы своего доверия и ее предательства…
Она побежала к своему старому шефу — Зубатову. Ведь и он, до того как стать охранником, считался когда-то революционером. Как быть? Что делать? Как спасти детей?..
Весь вечер они просидели вдвоем — два старых провокатора, которым нечего было скрывать друг от друга. Может быть, именно потому они так и тянулись один к другому. Их связывала общая подлость, как убийц связывает общее преступление. Связывал общий страх перед революционерами, каждый из которых, если б мог, не задумываясь их уничтожил. Связывала та опустошенность души и никчемность жизни, которая неизбежно приходит за предательством, как страшная расплата за него. Их связывало, наконец, полное отсутствие веры в дело, которому они служили, и в строй, ради которого они стали предателями. Правда, в этом они боялись признаться даже друг другу.
Им не удалось найти выход, потому что его нельзя было найти. И Серебрякова махнула рукой на своих детей. Но даже на этом она решила заработать. И, хлопоча о новых «вознаграждениях», она выдвинула начальству и новый мотив…
Ее поддержал сам Столыпин. Он доложил о Серебряковой и ее детях царю. Вот этот, поистине страшный, документ:
В числе секретных сотрудников, состоявших в последнее время при Московском Охранном отделении, в течение 25 лет несла службу Анна Григорьевна Серебрякова, которая оказала весьма ценные услуги делу политического розыска. Благодаря ее указаниям розыскным органам удалось обнаружить несколько подпольных типографий, расследовать преступную деятельность различных профессиональных организаций, выяснить многие революционные кружки, проявившие свою деятельность в разных городах, имевшие связи с руководящими центрами столиц, и, таким образом, нанести революционному движению весьма значительный ущерб.
Будучи убежденным врагом крамолы, Серебрякова исполняла свои обязанности идейно, мало интересуясь денежным вознаграждением и совершенно тайно от своих родных. В силу принятых на себя добровольно обязанностей по содействию правительству в борьбе с революционным движением, Серебрякова вынуждена была мириться с тем, что ее дети, встречая в доме матери людей революционного направления, невольно сами заражались их убеждениями, и ей приходилось нравственно страдать ввиду невозможности уберечь своих детей от опасности увлечения революционными идеями и связанной с этим совершенной шаткостью всей их жизненной карьеры.
Несмотря на то что Серебрякова в течение всей своей продолжительной службы, полной тревог и нервного напряжения, отличалась исключительными способностями, находчивостью и осторожностью, старому эмигранту-народовольцу Бурцеву, в силу особых обстоятельств последнего времени, в октябре 1909 года удалось разоблачить и предать широкой огласке ее деятельность, благодаря чему Серебрякова была оставлена на произвол судьбы своим мужем и детьми, удалена со службы из Московской губернской земской управы и, таким образом, лишилась единственного средства к существованию.
Все последние удары жизни настолько расстроили еще ранее подорванное здоровье Серебряковой, достигшей пятидесятилетнего возраста, что она лишилась трудоспособности, в последнее же время совершенно потеряла зрение на оба глаза.
Признавая, ввиду сего, участь Анны Серебряковой заслуживающей исключительного внимания и озабочиваясь обеспечением ее старости, всеподданнейшим долгом поставлю себе повергнуть на Монаршее Вашего Императорского Величества благовоззрение ходатайство мое о Всемилостивейшем пожаловании Анне Серебряковой из секретных сумм Департамента Полиции пожизненной пенсии в размере 1200 рублей в год.
На этом документе имеется следующая пометка, сделанная рукою Столыпина: «Собственною Его Императорского Величества рукою начертано „СГ“ — Согласен — в Царском Селе. Февраля 1 дня 1911 года. Статс-секретарь Столыпин».
И вот июнь 1925 года. Шумит Москва за окнами небольшого кабинета старшего следователя Московского губсуда, и я вижу шестидесятипятилетнюю, седую Серебрякову, сидящую перед столом следователя. У нее скуластое лицо, крепко сжатый рот, гладко зачесанные седые волосы, глубоко сидящие и уже ничего не видящие, мертвые глаза.
Она отвечает на вопросы следователя медленно, тихо, подумав. Она очень хорошо, как и все слепые, слышит, но часто, желая обдумать ответ на задаваемый вопрос, притворяется, что не расслышала вопроса, и медленно тянет:
— Вы, кажется, что-то спросили? Извините, не расслышала…
Она не признает себя виновной. Она знает, что восемь лет тому назад навсегда рухнул царский режим, которому она служила четверть века. Она понимает, что этот режим никогда не вернется, и поэтому хочет отмежеваться от него. Награды и пенсии из охранки? Да, она их получала, но, право, в документах явно преувеличена ее роль… На самом деле ее связь с охранкой заключалась лишь в том, что в девятисотых годах Зубатов, начиная проводить свой план легализации рабочего движения, просил давать ему сведения об отношении к этому различных общественных и литературных групп. Идея Зубатова ее увлекла, и она охотно с ним встречалась и рассказывала о впечатлениях по поводу его «легализации». Вот и все. Да, она еще иногда подбирала ему книги по истории рабочего движения на Западе…
— Вот все, что я знаю. Никого я не предавала, ничего, батюшка, знать не знаю и ведать не ведаю… А деньги мне Зубатов выхлопотал потому, что хотел доказать, что я вовсе его не одурачиваю, как думало его начальство… А из денег этих я себе только одну тысячу взяла, а остальные израсходовала на политический Красный Крест, хотите верьте, хотите нет…
— О ваших «заслугах» перед охранкой писал не один Зубатов, но и сменивший его полковник Ратко, а также сменивший Ратко фон Котен и сам Столыпин. Как вы это объясняете?
— Вы, кажется, что-то спрашиваете? Извините, не слышу…
Следователь повторяет вопрос. Серебрякова медленно жует губами, потом нехотя произносит:
— А коли они писали, так вы их и спрашивайте… Я за их писанину отвечать не могу… Хотите верьте, хотите нет…
— А вы объяснить не можете?
— Не берусь.
— Да, объяснить это трудно. Я вас понимаю, Серебрякова, — говорит следователь. — Трудное у вас положение: сказать правду не хотите, а опровергнуть документы не можете…
— Считайте как хотите. А я не признаю…
И внезапно, со злым и тупым упорством, кричит:
— Слышите, не признаю!.. Не приз-на-ю!.. Ясно?..
— Вполне, — отвечает следователь. — Все ясно, Серебрякова, Что ж, так и запишем, что вы все отрицаете…
— Пишите на доброе здоровье. Пишите, — почти шипит старуха.
И хотя ее, объяснения бессмысленны, отрицания нелепы, утверждения лживы, она занимает эту позицию до самого конца следствия, оставаясь до последнего своего вздоха лютым врагом всего того, что лишило ее детей, привилегий, пенсии, а главное — лишило возможности и дальше доносить, обманывать, предавать и посылать на каторгу и в тюрьмы людей, имевших несчастье ей поверить…
В этом и заключался главный смысл ее долгой, страшной и гнусной жизни, жизни ядовитой змеи.
КАРЬЕРА КИРИЛЛА ЛАВРИНЕНКО
Весною 1928 года я как-то поздно засиделся в своем кабинете, в здании Ленинградского областного суда на Фонтанке, где когда-то, до революции, помещалось министерство внутренних дел. В правом крыле этого странного здания, двухэтажного по фасаду и пятиэтажного во дворе, находились кабинеты старших следователей, в которые вел длинный темный коридор с неожиданными поворотами и тупиками.
Именно в больших комнатах этого крыла некогда находилась охранка, или Третье отделение, как она именовалась. Вероятно, поэтому правое крыло здания министерства внутренних дел имело свой особый подъезд и, кроме того, выход во двор, откуда можно было пройти на Пантелеймоновскую улицу.
С главного, парадного подъезда дома начиналась роскошная мраморная лестница в два марша, ведшая на второй этаж, где в свое время была приемная и кабинет Столыпина, когда он был министром внутренних дел Российской империи.
В тот мартовский вечер, о котором идет речь, я писал обвинительное заключение по очередному делу, законченному следствием. Это было дело об убийстве на почве ревности. Обвиняемый, некто Ивановский, застреливший жену из старого «смит-вессона», не отрицал своей вины и подробно рассказал о всех перипетиях своего неудачного брака, закончившегося так трагически.
Неожиданно мне позвонил по телефону Владимиров — прокурор, наблюдавший в то время за старшими следователями.
— Здравствуй, Лев Романович, — сказал он, как всегда покашливая. — Поступило новое дело. И придется тебе, друг мой, окунуться в далекое прошлое… Словом, если не в волны Балтийского моря, то, во всяком случае, в историю Балтийского флота.
— А в чем дело? Я ведь, кажется, не моряк и не историк.
— А кем только не приходится быть нашему брату криминалисту? — резонно ответил мне Владимиров. — Тут разоблачен один старый провокатор, проваливший революционное восстание в Балтфлоте в 1906 году. Одним словом, завтра принимай арестованного… Фамилия его Лавриненко.
Наутро следующего дня я получил дело, ознакомился с ним, и в середине дня ко мне доставили арестованного. Это был пожилой человек, небольшого роста, с седенькой, клинышком, бородкой, маленькими, глубоко сидящими серыми глазами и угодливой, какой-то елейной улыбочкой.
Как только его ввели в мой кабинет, он еще с порога отвесил поклон, произнес: «Здравия желаю!» — сел на стул перед моим письменным столом и начал с любопытством рассматривать комнату.
— Вот то окошечко, извините, выходит во двор? — неожиданно спросил он, указывая на правое окно, действительно выходившее во двор.
— Да, вы правы, — ответил я не без удивления. — А почему вас это интересует, Лавриненко?
— Судьба… — произнес он со вздохом. — Господи Исусе Христе, та самая комната, тот самый коридор… Скажите пожалуйста, какая ирония жизни… Ай-ай-ай…
И он сокрушенно покачал головой.
Я понял, о какой «иронии жизни» говорит Лавриненко, и прямо его спросил:
— Отсюда выходили через дворик?
— Большей частью, — ответил он. — Случалось, однако, И на Фонтанку, особенно в позднее времечко… С его превосходительством директором департамента полиции Трусевичем, ежели слышать изволили, не раз здесь беседовать приходилось… Что делать — выполнял присягу-с… Я ведь сам из простых людей… Лицеев не кончал… Конечно, образования не имел и сознания не хватало… Я ведь был простым артиллерийским кондуктором.
— Это вначале. Потом, если не ошибаюсь, вы были произведены в поручики?
— Сначала в подпоручики по адмиралтейству…
— А в тысяча девятьсот двенадцатом году вы уже стали штабс-капитаном флота на судне «Петр Великий»?
— Точно так. Стал.
— Значит, и без лицея обошлись?
— Что делать, судьба…
— Ну, зачем же все сваливать на судьбу, Лавриненко?.. Давайте разберемся, где судьба, а где вы сами… Итак, перейдем к делу…
…Летом 1906 года Балтийская эскадра крейсеров проводила учения вблизи ревельских берегов. В то время на многих судах флота были созданы революционные группы и кружки. Героическое восстание «Потемкина» и волнения в Черноморском флоте дошли и до Балтики. На кораблях распространялась нелегальная литература, организовывались летучие митинги, устанавливались связи с ревельской большевистской организацией. Команды военных судов «Рига», «Рында», «Николаев» и «Память Азова» были под особым наблюдением, потому что охранка получила данные о том, что на этих судах организованы большевистские комитеты, которыми руководит группа матросов крейсера «Память Азова». Во главе этой группы стояли матросы Лобадин, Колодин, Тухин и Костин. Они и поддерживали связь с ревельскими социал-демократическими организациями и революционными группами остальных судов эскадры.
По заданию охранки Ревельское жандармское управление установило тщательное наблюдение за судами и их командами, особенно за крейсером «Память Азова».
В своем очередном докладе в охранку Ревельское жандармское управление писало:
«Со времени прихода летом сего года судов Балтийской эскадры в Ревельский рейд, как и в минувший год, установлено было наблюдение за поведением судовых команд и их сношениями с неблагонадежными на берегу.
Установлено было, что на судах „Память Азова“, „Рига“, „Рында“, „Николаев“, отчасти „Слава“ среди нижних чинов имелись лица, составлявшие как бы группу (вроде боевой дружины), которая руководила революционной пропагандой среди матросов, в свою очередь будучи направляема к тому посторонними агитаторами. Получены были сведения, что с „Памяти Азова“ и „Риги“ чаще других имели сношение с частными лицами: 1) минный квартирмейстер Сидоров, 2) артиллерийский квартирмейстер Лобадин, 3) артиллерийский унт. — оф. Костин, 4) Трофим Тухин, 5) минер Осадчий, 6) Иванов, 7) Шевчук („Рига“), 8) Колодин (боцман), 9) Аникеев, 10) Гаврилов (боцман), 11) Рукавишников (машинист), 12) Крючков (гальванер) и 13) Рубайлов (боцман).
Из них крупным главарем, влиявшим очень сильно на других, был Лобадин, ближайшими помощниками его — Костин, Осадчий, Аникеев и Гаврилов. Все означенные матросы главным образом сносились с некиим Оскаром Миносом, известным у них под кличкой „Оська“. Личность эта подлежит точному установлению.[122] У этого лица или через его посредство составлялись сходки и, между прочим, по агентурным указаниям, в доме 19 кв. 13 по М. Юрьевской улице в Ревеле, где, по справкам, оказался проживавшим студент Эрнест Грюнберг с женой Александрой Артемьевой и сестрой Урлиной Грюнберг».
Получив это сообщение через департамент полиции, командование Балтийского флота всполошилось. После долгих и секретных совещаний было решено, что адмирал Бирилев должен лично выехать в Ревель, посетить крейсер «Память Азова» и произнести перед матросами пламенную речь, чтобы вырвать их из рук крамолы. Адмирал Бирилев считался недюжинным оратором.
В середине июля адмирал торжественно вступил на борт крейсера. Ему были отданы все положенные почести. В кают-компании был сервирован стол. После обеда адмирал собирался потрясти сердца команды заранее приготовленной речью.
Матросы были выстроены на палубе. И адмирал заговорил. Он говорил о волнениях в России, о «смутных днях» и «жидовских смутьянах», о верности царю и отечеству. Он напомнил матросам слова присяги. И, заканчивая свою речь, провозгласил «ура» в честь «императора всея Руси» К ужасу офицеров, сотни матросов крейсера ответили на эти слова адмирала гробовым молчанием, Адмирал побагровел, резко повернулся и пошел к трапу мимо матросов, продолжавших молчать. Было так тихо, что стук адмиральских каблуков, казалось, раздается на весь рейд.
На следующий день, 19 июля, несколько матросов крейсера были отправлены на берег, за провиантом. Они вернулись вечером и доставили продукты, за которыми их посылали. Но они доставили не только продукты: с ними приехал человек, одетый в форму матроса. И это был не матрос. Это был Оскар Минос-Ковтюх.
Офицеры не заметили, что на крейсере стало одним матросом больше. Офицеры многого не заметили. Ночью Минос-Ковтюх провел совещание с руководителями организации на крейсере «Память Азова». Было принято решение поднять восстание на крейсере, а затем на всех остальных судах эскадры.
Ночью 20 июля, около двенадцати часов, старший офицер Мазуров заметил, что на носу собралась группа матросов. Увидев офицера, они стали разбегаться. Мазурову это показалось подозрительным. Он пошел на батарейную палубу, где спали матросы. На одной из коек лежали два матроса. Один из них назвался кочегаром. Мазуров, знавший всех кочегаров, увидел, что его вводят в заблуждение. Мазуров задержал матроса и запер его в ванном помещении. Этот матрос был Оскар Минос.
Узнав, что Минос арестован Мазуровым, матросы выбежали на верхнюю палубу. Офицеры потребовали, чтобы они разошлись, но матросы отказались выполнять приказ. Началась свалка, офицеры подняли стрельбу из револьверов. Матросы сбили их с ног, отняли оружие…
Через несколько минут вся команда крейсера была на верхней палубе. Офицеры были обезоружены и задержаны. Крейсер оказался в руках восставших. Командование крейсером приняла на себя боевая дружина.
Всю ночь шли митинги и совещания. Офицеры были изолированы и надежно охранялись. Никто из матросов не ложился спать. Теплая июльская ночь медленно таяла, приближаясь к рассвету; вдали давно погасли огни Ревеля, где еще не было известно о событиях, происшедших на крейсере. Штаб боевой дружины совещался в капитанской рубке. Матросы группами собирались на палубах, ожидая решений штаба.
Наконец, уже на рассвете, штаб объявил свое решение: крейсер «Память Азова» начинает революционное восстание в Балтийском флоте. Крейсер должен подойти к военному судну «Рига», стоящему ближе других судов, и призвать его команду присоединиться к восстанию. Потом вместе с «Ригой» подойти к остальным судам эскадры и обратиться к ним с тем же призывом.
Объявив команде свое решение, штаб поднял над крейсером красный флаг. Раскаты громового «ура» пронеслись над рейдом. Многие матросы плакали от счастья. Флаг осветили бортовым прожектором, и он переливался в лучах голубоватого света. И когда на заре на горизонте всплыло багровое, будто дымное солнце, оно было почти одного цвета с этим флагом.
Старшим судовым кондуктором крейсера был Кирилл Лавриненко. Этот невысокий молчаливый человек был известен как черносотенец, наушник и подхалим. Матросы, знавшие его давно, относились к нему с презрением и называли его «шкурой».
Но на крейсере около трехсот матросов служили недавно. Это были молодые крестьянские парни, только в прошлом году призванные во флот. Они еще робели перед начальством, многие из них были неграмотны, и все, что случилось в эту тревожную ночь, казалось им непонятным. Непонятны были речи, которые произносились на митингах. Непонятен новый красный флаг, который взвился над крейсером. Непонятен был восторг команды, с которым она встретила этот флаг. И уж совсем непонятно было будущее, которое ждет и крейсер, и его команду, и эту боевую дружину, которая теперь командовала крейсером.
Лавриненко был наблюдательным человеком, и он заметил растерянность молодых матросов. На крейсере кроме Лавриненко были и другие кондукторы, большинство которых тоже со страхом ожидало будущего. И Лавриненко решил «подавить бунт» и таким образом отличиться.
Исподволь и очень осторожно начал он готовить матросов. Он вздыхал, говоря о том, что «неминуемо» с ними сделают за «этих бунтовщиков». Он говорил о военном суде и о каторге, о безнадежности бунта, о господе боге, который покарает мятежников и воздаст должное тем, кто остался верен «царю-батюшке и присяге».
Между тем крейсер подошел к «Риге». Вся команда высыпала на палубу, с трепетом ожидая, как встретит «Рига» предложение присоединиться к восстанию. Сигнальщики передали «Риге» братский призыв. Все с волнением ждали, что скажет «Рига». Как ответит «Рига»…
Но «Рига» никак не ответила. Корабль внезапно снялся с якоря и на всех парах пошел на Либаву. Это взволновало всех и озадачило многих.
Лавриненко торжествовал. Он уже смелее заговорил с молодыми матросами.
— Ну, что я вам говорил, ребята? — спрашивал он. — Ни одно судно изо всей эскадры на бунт не пойдет… Одни мы, дураки, обвести себя дали невесть кому, невесть зачем… Беритесь, дурни, за ум, пока не поздно!.. А то всем нам головы не снести!.. Одно спасение — связать бунтовщиков и освободить офицеров… Тогда и нам будет снисхождение от начальства…
В конце концов Лавриненко и ставшие на его сторону кондукторы убедили молодых матросов. Сразу после ужина, ровно в шесть часов, на батарейной палубе Лавриненко крикнул:
— С подъемом столов!..
Это был сигнал к нападению. Новобранцы с винтовками набросились на остальных матросов, для которых это явилось полной неожиданностью. Началась паника. Нападающие оттеснили матросов к фок-мачте. С мостика Лавриненко навел на них пулемет, со всех сторон их окружили вооруженные новобранцы.
— Сдавайся, пока не поздно! — кричал Лавриненко. Матросы сдались. Лобадин, увидев, что все, проиграно, тут же, на глазах всей команды, схватил детонатор и ударил по капсюлю. Ему разорвало живот. Часть матросов бросилась за борт, в море.
— Выловить всех до единого! — закричал Лавриненко.
И группа кондукторов спустила на воду моторный бот и пустилась в погоню за матросами. Кое-кого задержали. Остальные, не желая отдаваться в руки Лавриненко и властей, утопились.
Лавриненко торжественно освободил офицеров. С мачты сорвали красный флаг, и Лавриненко, пританцовывая, топтал его ногами и кричал:
— Вот так всех смутьянов затопчем!..
Правительство создало по этому делу особую следственную комиссию. Более девяноста человек были преданы военному суду. Суд тоже был особый, специально назначенный личным указом царя.
Восемнадцать человек были осуждены к смертной казни и расстреляны. В том числе и Минос-Ковтюх. Остальные были осуждены на каторгу.
А Лавриненко уже 7 августа получил «высочайшую» награду.
В императорском приказе по морскому министерству было опубликовано:
«Государь император в воздаяние честно исполненного долга и присяги при подавлении мятежа на крейсере 1-го ранга „Память Азова“ всемилостивейше соизволил пожаловать серебряную медаль с надписью „За храбрость“ артиллерийскому кондуктору Кириллу Лавриненко».
Помимо этого, Лавриненко был произведен в подпоручики по адмиралтейству.
А через несколько лет он уже был штабс-капитаном флота на судне «Петр Великий».
Лавриненко был достаточно умен, чтобы отрицать все эти факты, установленные документами и показаниями оставшихся в живых многочисленных свидетелей. Он и не отрицал их.
— Сделал я это, гражданин следователь, по своей темноте и религиозности, — говорил он на следствии. — Я так полагал, что сие долг мой человеческий… Однако то прошу принять во внимание, что я сам не из дворян и помещиков и потому действовал бессознательно и как слепой… Фактов не отрицаю, действительно виноват…
— Однако, Лавриненко, следствие располагает данными, что вы в дальнейшем продолжали свою контрреволюционную, провокаторскую деятельность… Не так ли?
— Что-то не пойму, гражданин следователь, — играя в простачка, ответил Лавриненко. — Я службу нес на флоте… Об этом, что ль, разговор идет?
— Нет, не об этом. Разговор идет о другом. О вашей работе в охранке.
— Да, мне пришлось видеться с его превосходительством Трусевичем, вот в этом самом здании… Было такое дело… Но это по долгу службы, а не то чтобы так…
Я предъявляю ему документы охранки, из которых видно, что в 1912 году, когда на флоте вновь начались волнения, Лавриненко принял на себя обязанности резидента охранки и начал насаждать на судах Балтийского флота секретную агентуру.
— Я и слова такого — «резидент» — не понимаю, — заявил Лавриненко. — А что касаемо до секретной службы, так кое-что мне по должности делать приходилось, однако я этого не любил… Да что поделаешь, служба…
Тогда я предъявил ему написанное им лично «завещание», которое было обнаружено после революции в его каюте на судне «Петр Великий».
Увидев этот документ, он сразу изменился в лице. Видимо, Лавриненко надеялся, что это «завещание» не попадет в руки следственных органов.
Вот что он в нем писал:
«Я, нижеподписавшийся, вполне и в полном рассудке и памяти пишу сии строки и обращаюсь с просьбой к правительству, а первое — к своему прямому начальству. В этих очень коротких строках прошу Ваше Превосходительство в случае моей смерти:
1. Не забыть моего престарелого родителя, которому я ежемесячно уделял из своего жалованья 5 рублей, на которые он и существовал.
2. Мою больную жену Анну Ивановну Кочневу, от каковой я имею двух кровных дочерей Клавдию и Серафиму, усыновленных Лавриненко, а также сына Евгения Александровича Кочнева, которого я вынянчил на руках. Все мое имущество находится в Астраханской губернии, Царевского уезда, Слободской волости, состоящее из части дома и части земли, переходит моему отцу. Все оставшиеся после моей смерти вещи, состоящие из квартирной обстановки и одежды, переходят в полное распоряжение Анны Ивановны Кочневой (моя гражданская жена, с которой я жил 14 лет).
Мне лейтенант Мякишев Виктор Васильевич в 9 с четвертью вечера 28 апреля сообщил, что на мою долю выпала задача организовать на учебных судах тайную полицию; хотя меня это страшно поразило, но вместе с тем я охотно принимаю на себя эту трудную в это время задачу и надеюсь выполнить ее перед царем и родиной, хотя бы это стоило мне жизни.
Ваше превосходительство, не оставьте от меня происшедшее племя. Надеюсь, что они послужат царю и отечеству на пользу, как и их отец.
Мне в 1906 году с 19 на 20 июля выпала на „Памяти Азова“ тоже нелегкая задача, которую я с помощью близких мне товарищей кондукторов: ныне подпоручика, убитого на „Памяти Азова“ Ивана Давыдова и поручика Огурцова, при участии артиллерийских унтер-офицеров — инструкторов школы комендоров — пришлось выполнить и подавить мятеж.
Пусть послужит печатью сей моей просьбы выкатившаяся слеза из глаз моих во время сей моей просьбы.
Может, теперь уже поздно, но скажу, что вина вспыхнувшего бунта лежит на нас, офицерах, недостаточно смотревших за тем, чему обещали, то есть воспитанием команды.
— Как видите, Лавриненко, это написано вашей собственной рукой?
— Да, моя рука.
— Значит, вы «охотно приняли», как сами писали, задачу организовать агентуру охранки на военных судах?
— Виноват, гражданин следователь.
— Меня интересует другой вопрос. Почему вы решили написать это завещание сразу после того, как приняли предложение Мякишева? Можете это объяснить? Почему вы сразу решили, что это может «стоить вам жизни», как вы сами сформулировали?
Лавриненко опускает голову и долго думает. Ему неприятен этот вопрос. Он соображает, как лучше ответить.
— Я вижу, вам трудно ответить на этот вопрос. Почему?
— Сам не знаю, почему, гражданин следователь, — лепечет он. — Пришло мне тогда в голову, я и написал… Мало ли что иногда напишешь…
— Может быть, вы таким образом хотели набить себе цену?
— Нет, этого я не хотел.
— Может быть, в самом деле решили, что это будет стоить вам жизни?
— Скорее всего, что так.
— Почему вам пришла в голову такая мысль? Говорите прямо.
— Матросы могли меня убить, — отвечает Лавриненко. — Я ведь с «Памяти Азова», потому и перешел на другое судно… Злы на меня матросы были, чего там говорить!.. А тут еще этакое секретное задание, сами понимаете… Пятерых завербуешь, а шестой тебя ножом пырнет — и за борт… Сколько этих революционеров ни сажали, а их с каждым годом все больше становилось… И они все друг за друга стеной стояли… Эх, гражданин следователь, вы думаете, легко мне дались эти погоны да медали?.. Будь они прокляты!..
И он заплакал — заплакал совсем по-старчески, всхлипывая и не вытирая слез.
Я протянул ему стакан с водой. Он только махнул рукой.
Страшным путем заработал он свои медали и погоны. Его сделали штабс-капитаном. Но среда, из которой он вышел и которую предал, ненавидела его, и он ее боялся. А общество, в которое он вошел ценою предательства, не стало его обществом. Офицеры презирали его, потому что в глубине души тоже считали его предателем. И никакие царские указы не в силах были стереть со лба этого человека страшное, как бы выжженное на всю жизнь и всеми презираемое клеймо — предатель!..
Приняв задание Мякишева, Лавриненко старался изо всех сил. Ему казалось, что новые медали и новые награды, заставят в конце концов уважать его. Он старательно насаждал секретную агентуру, выискивал слабых и продажных, озлобленных и тупых, жадных и ловких. В охранке не могли нарадоваться на энергичного штабс-капитана. Благодаря ему выслеживались и арестовывались десятки матросов, они шли на виселицу, расстреливались, отправлялись на каторгу. Кирилл Федорович, как он теперь величался, приобрел холеный, важный вид. Он очень следил за своей внешностью, манерами, языком. И когда по палубе «Петра Великого» проходил важный, подтянутый, в белом кителе, штабс-капитан, всякому могло показаться, что он доволен своей судьбой и счастлив своим положением.
И редко кто догадывался, как ему страшно, как он всегда и всякого боится, как в каждом матросе ему чудится тот, кто отомстит за своих товарищей, как по ночам он кричит от кошмаров и глотает пилюли от злой бессонницы и как никакие пилюли не в силах ее одолеть.
Так прошло пять лет. И вдруг началась революция. Она застала Лавриненко все в том же Ревельском рейде. В городе на набережной шли нескончаемые митинги. Холодными, тревожными ночами, запершись в своей каюте, Лавриненко старательно записывал фамилии, приметы, факты, наблюдения. Он все еще надеялся, что эти записи пригодятся охранному отделению.
Потом он решил еще раз отличиться и «подавить мятеж». Он поехал в город и выступил на одном из митингов. Он призывал матросов и горожан остаться верными «царю-батюшке» и не слушаться «смутьянов». Его сбили с ног, пытались устроить самосуд, ему чудом удалось спастись.
Через несколько дней Лавриненко был арестован и направлен в Петроград. Его обвиняли в принадлежности к охранке. Он запирался, но был изобличен. Он уже потерял надежды на спасение. Но тут начались июльские события, и Лавриненко внезапно освободили. Временному правительству было не до охранников и провокаторов — надо было освободить тюрьмы для большевиков…
Прошло полтора месяца с того дня, когда мы впервые познакомились с Лавриненко. Вот он сидит перед моим столом, с его аккуратно подстриженной седой бородкой, неторопливыми движениями, маленькими серыми, глубоко сидящими глазками. У него тихая, чуть слащавая речь, он скупо роняет слова, отвечая на вопросы; он любит подумать, прежде чем ответить. За эти полтора месяца мы виделись почти каждый день, мы изучили друг Друга. И каждый раз мы вместе совершаем прогулку в прошлое, в те давно минувшие, но незабываемые дни.
Неторопливо и всегда вдвоем совершаем мы эти экскурсии в прошлое, в те трагические и славные дни, ищем и находим запоротых, замученных, повешенных за то, что они добивались свободы для своего народа и счастья для своей родины.
И так постепенно мы доходим до того июльского дня, когда растерянный и безмерно счастливый Лавриненко вышел из ворот тюрьмы.
— Расскажите, куда вы пошли после этого, где жили, что делали, как скрывались, на что рассчитывали?
— Гражданин следователь, я не скрывался. Я-то полагал, что три месяца отсидки искупили мою вину…
— Не наивничайте, Лавриненко, это вам и не по возрасту и не к лицу. Если вы не скрывались, то зачем, спрашивается, три раза меняли фамилию, десятки раз переезжали из одного города в другой и скрывали свое местонахождение даже от родных и близких? Зачем?
Он молчит. Тогда я протягиваю ему справки о перемене им фамилии Лавриненко на Полухина, потом Полухина — на Шлосса. Я подвожу его к карте и указываю кружки городов, по которым он метался все эти годы, — Петроград, Астрахань, Москва, Киев, потом Ленинград…
— Вот она, ваша география, Лавриненко, за эти годы. Значит, скрывались вы или нет?
— Скрывался, гражданин следователь… Это я раньше зря сказал…
И он снова начинает рассказывать, а я начинаю записывать его показания. И снова скрипит перо на белом листе бланка протокола допроса обвиняемого. Мы снова вместе погружаемся в прошлое…
Вот мы в кипящем октябрьском Петрограде. Мы видим костры у Смольного, вооруженных матросов, рабочих, солдат, взятие Зимнего дворца, слышим гром первых декретов, слышим неповторимый, родной, чуть картавый голос Ильича, с равной силой звучавший и в Петрограде, и во всех углах России, и во всех странах земного шара, слышим его вещие и вечно живые слова, указавшие человечеству новый и светлый путь…
А где-то на Васильевском острове, забившись в свою конуру, уже немолодой, озлобленный человек, переодетый в штатский костюм, зорко следит за ходом событий. У власти — большевики. Матросы с ними. Ему несдобровать. И он бежит в Астрахань, но и в Астрахани большевики. Он мчится из Астрахани в Москву. Но и в Москве большевики. Он пробирается в Киев, к белым. Но белых прогоняют большевики. Он пытается прорваться к Врангелю, в Крым. Но Врангеля сбрасывают в море большевики. Он мечется, как одинокий, отставший от стаи волк, обложенный со всех сторон. Все надежды на зеленых, на белых, на желтых, на деникинцев, на каппелевцев, на врангелевцев, на колчаковцев, на махновцев, на пилсудчиков, на банды Эмир-хана, на банду батьки «Доброе утро» и батьки «Добрый вечер», на интервентов, пошедших походом на молодую Советскую Россию, — рушатся одна за другой, летят к чертовой матери!..
И на всех фронтах этой удивительной гражданской войны, вопреки расчетам и военной науке, вопреки цифрам и выкладкам, вопреки всему, во что Лавриненко верил всю свою жизнь, и всему, чему его учили, побеждает Красная Армия.
Тогда Лавриненко решает, что единственное спасение — убежать за границу, в Финляндию. Он достает подложный паспорт, возвращается в Ленинград, становится управдомом. Потом, присвоив казенные деньги, бежит в Сестрорецк и ночью пробирается к границе.
Стоит темная октябрьская дождливая ночь. Небо затянуто тучами, не видно звезд. Старый, усталый, промокший до костей человек ползком пробирается к границе. Он надеется, что ему поможет шум дождя, мрак, поздняя ночь. Но в самый последний момент он слышит окрик:
— Стой, руки вверх!..
И его задерживает пограничный патруль. Никто не знает, что он — Лавриненко. Он что-то бормочет насчет дочери, оставшейся в Финляндии, к которой он хотел пробраться «погостить». Его высылают за попытку перейти государственную границу.
Но вскоре он бежит из ссылки в Киев и там поселяется под фамилией Шлосс. Он надеется уехать из Киева в Тирасполь и оттуда убежать в Румынию. Он еще не знает, что в эти дни советские следственные органы уже разыскивают провокатора Лавриненко, резидента царской охранки в Балтийском флоте. Он еще не знает, что из архивов уже поднято его старое дело, которое было прекращено следователями Временного правительства.
И в конце концов удается напасть на его след. Его арестовывают в Киеве. Он утверждает, что он — Шлосс, что никакого Лавриненко не знает, что никогда не служил на крейсере «Память Азова»…
Тогда предъявляют ему его портрет и тюремную фотографию 1917 года. И его отправляют из Киева в Ленинград.
Последний протокол закончен. Я читаю его вслух. Лавриненко слушает очень внимательно, покачивая как бы в такт головой.
— Ну как, правильно записано, Лавриненко? Пожилой человек, сидящий перед моим столом, вздрагивает, как бы очнувшись, и тихо произносит:
— Да, правильно… Все записано так, как было… К несчастью, было…
ВОЕННАЯ ТАЙНА
Часть первая
1. Военный атташе
Полковник фон Вейцель, германский военный атташе в Москве, проснулся в это майское утро 1941 года гораздо раньше, чем обычно. Это было тем более досадно, что накануне фон Вейцель заснул очень поздно: около двенадцати часов ночи поступили шифровки из Берлина, на которые требовался немедленный ответ. Шифровок было две, и обе не способствовали спокойному настроению, которое господин фон Вейцель ценил выше всего на свете. Да, в свои сорок пять лет господин атташе пришёл к твёрдому выводу, что мирный, спокойный сон — едва ли не высшее наслаждение в жизни…
Когда-то его увлекали спорт, женщины, наконец — служебная карьера… С годами полковник фон Вейцель обрёл способность относиться ко всему философски. Все эти страсти, волнения и азарт в сущности только дым, который ровно ничего не стоит. Важно жить по возможности спокойно, пользоваться радостями, ещё доступными после сорока лет, размеренно и умно, оберегать нервно-сосудистую систему и, главное, сознавать, что весь мир — это только ты сам, твой обед, твои прогулки, твой сон, твоя любовница, твои привычки, твои вкусы. Но, оказывается, мир устроен столь глупо, что ради всего этого приходится работать, да ещё в разведке, со всеми осложнениями, опасностями и неприятностями такой работы.
Неприятности… В последнее время они сыпались одна за другой, как будто кто-то специально и очень старательно занимался тем, чтобы испортить жизнь господину Гансу фон Вейцелю, что, конечно, было большим свинством со стороны этого «кого-то»…
Хмуро потягиваясь на своей низкой широкой постели и недовольно щурясь от солнечных зайчиков, пробивающихся сквозь шёлковые маркизы, фон Вейцель стал размышлять о неприятностях. По давно установившейся привычке он разделил их на две категории: неприятности непредвиденные и потому особенно серьёзные и неприятности, так сказать, неизбежные, предполагаемые заранее и потому не столь уже ошеломляющие.
К неприятностям первой категории, бесспорно, относилось дурацкое происшествие с этим ослом Крашке, свалившееся как снег на голову.
Крашке был один из помощников фон Вейцеля по агентурной работе. Он был старым сотрудником разведки и, казалось, имел достаточный опыт. Во всяком случае, в России он работал ещё до первой мировой войны и считался находчивым и смелым агентом.
Помощником фон Вейцеля Крашке был назначен год назад, и в Москву он приехал «под крышей» звания пресс-атташе посольства, то есть с дипломатическим паспортом. Положение пресс-атташе давало ему возможность общаться с корпусом иностранных журналистов, посещать редакции, библиотеки, а также быть завсегдатаем ресторанов, бегов, театров и концертов. По крайней мере, для всякой другой страны такая «крыша», как звание пресс-атташе, сулила возможности неисчерпаемые.
Приехав в Москву, где он не был много лет, господин Крашке приуныл: привычные методы работы здесь оказались явно неприменимы. Советские люди неохотно шли на знакомство с гитлеровским дипломатом, упорно отказывались от встреч; карточных и других притонов в Москве не было, не было и кафешантанов и модных кабаре; а «звёзды» оперетты и кино вовсе не походили на «звёзд», не гонялись за бриллиантами, не старались заводить себе богатых содержателей и вилл и, судя по всему, являлись примерными членами профсоюза. Работать было явно не с кем…
И как на грех именно в это время был получен приказ Берлина всячески форсировать операцию «Сириус», как условно именовалось задание германской разведки, связанное с работами крупного советского конструктора — инженера Леонтьева.
Интерес к личности и работам Леонтьева возник в Берлине давно, ещё в тридцатых годах, когда из источников, которых Крашке не знал, германской военной разведке — «Абверу» — стало известно, что Леонтьев, тогда ещё совсем молодой конструктор, работает в области нового вида вооружений в одном из научно-исследовательских институтов Москвы.
Германской разведке тогда удалось завербовать сотрудника института, который по мере своих возможностей начал освещать работу Леонтьева. Из донесений этого агента выяснилось, что конструктор — человек скромный, горячо увлечённый своей работой, что он мало разговорчив и осторожен в выборе знакомств. О подкупе Леонтьева не могло быть и речи: все данные сводились к тому, что он честный, неподкупный человек. Следовательно, работа «впрямую» здесь была исключена. Надо было идти обходными и «рикошетными» путями. Но тут возникли новые трудности: советские органы безопасности внезапно арестовали агента, работавшего в институте, узнав каким-то образом о его встречах с предшественником Крашке. Это был серьёзный провал. Именно поэтому господин Крашке и был направлен из Берлина в Москву для дальнейшей подготовки операции «Сириус».
Окрылённый дипломатическим паспортом и званием атташе, которым в глубине души он был очень польщён, Крашке даже завёл себе монокль и приобрёл весьма респектабельный вид.
Перед отъездом Крашке в Москву полковник фон Вейцель был вызван в Берлин. Генерал-лейтенант Пиккенброк, начальник 1‑го отдела германской военной разведки, представил господину Вейцелю его нового помощника. Вейцель с интересом посмотрел на Крашке. Перед ним сидел уже немолодой человек, немногословный, с тусклыми, чуть выцветшими глазами, узким лбом и большим хрящеватым носом.
— Господин полковник, — произнёс Пиккенборк, после того как Вейцель и Крашке обменялись рукопожатием, — я рад вам сообщить, что наш старый Крашке знает Россию отлично. Это кадровый немецкий разведчик, и, если бы не операция «Сириус», мы ни в коем случае не отдали бы его вам.
— Я весьма признателен за помощь, господин генерал, — ответил Вейцель, — тем более что подготовка этой операции очень усложнилась в связи с известными вам обстоятельствами…
— На вашем месте, полковник, — перебил Вейцеля Пиккенброк, — я не стал бы напоминать об этом позорном провале, который вам угодно называть обстоятельствами. Этот идиот Шмельцер (речь шла о предшественнике Крашке) засыпался, как мальчишка, и провалил великолепного агента. Не говоря уже о том, что он расшифровал и себя, вследствие чего мы были вынуждены немедленно отозвать его из Москвы.
— Я позволю себе напомнить, господин генерал, — довольно неуверенно начал защищаться Вейцель, — я позволю себе напомнить, что упомянутый Шмельцер был прикомандирован ко мне по личной рекомендации рейхсфюрера СС и что я не имел к этому вопросу решительно никакого отношения.
— Чепуха, полковник! Вы отвечаете за Шмельцера с того момента, как он стал вашим сотрудником. И я считаю, что ваша ссылка на рейхсфюрера СС по меньшей мере бестактна…
И генерал Пиккенброк, о котором давно поговаривали, что он представляет в военной разведке ведомство рейхсфюрера СС Гиммлера, изобразил на своём длинном, худом лице чувство глубокого возмущения.
Полковнику Вейцелю стало не по себе. Дёрнул же его дьявол брякнуть насчёт Гиммлера, которому этот тощий Пиккенброк при случае может всё передать. Самое обидное, что Вейцель сказал сущую правду — Шмельцера действительно рекомендовал Гиммлер, но об этом, конечно, лучше было не вспоминать: Вейцелю были знакомы повадки и характер господина рейхсфюрера СС…
По-видимому, Крашке тоже это понимал, потому что на его лице мелькнуло некое подобие улыбки, которую он, впрочем, тут же подавил, вспомнив, что с полковником Вейцелем ему, как-никак, предстоит работать.
Как раз в этот момент вошёл адъютант Пиккенброка, доложивший, что адмирал Канарис — начальник германской военной разведки и контрразведки — приглашает к себе Пиккенброка, Вейцеля и Крашке.
Все поспешно поднялись и по длинным, ярко освещённым коридорам направились в кабинет Канариса.
Адмирал принял их стоя. Хорошо упитанный, румяный, очень смуглый, он был, по обыкновению, гладко выбрит, сильно надушен. Ответив на обычное приветствие «Хайль Гитлер!», адмирал внимательно осмотрел пришедших с головы до ног, а затем, насвистывая какой-то опереточный мотив, стал шагать из угла в угол своего обширного, немного мрачного кабинета. Установилась долгая неловкая пауза. И со стороны можно было подумать, что Пиккенброк, Вейцель и Крашке изо всех сил стараются запомнить насвистываемый господином адмиралом мотив — столь сосредоточены и серьёзны были их лица. Разумеется, все продолжали стоять.
Наконец Канарис подошёл к своим подчинённым и коротко бросил:
— Вчера фюрер спросил меня об операции «Сириус»…
И, метнув на них выразительный взгляд, опять начал измерять кабинет своими короткими, но крепкими ногами. Пиккенброк и Вейцель переглянулись и стали ещё более сосредоточенно слушать мотив, который вновь начал насвистывать Канарис.
Именно в этот момент в кабинет вошёл без обычного стука в дверь адъютант Канариса и, бледный от волнения, едва сумел пролепетать:
— Господин рейхсфюрер СС!..
— Что?.. — вскричал Канарис, не веря собственным ушам. — Что?..
— Господин рейхсфюрер… — снова пролепетал адъютант и тут же замолк.
В кабинет неторопливо входил Гиммлер.
Пиккенброк, Вейцель и Крашке судорожно вытянулись, как по команде «смирно». Канарис бросился навстречу Гиммлеру, впервые удостоившему своим посещением этот кабинет. Адъютант Канариса сразу вышел из комнаты.
— Здравствуйте, адмирал, — произнёс Гиммлер, даже не взглянув в сторону Пиккенброка, Вейцеля и Крашке. — Я заехал информировать вас об одном соглашении.
— Я к вашим услугам, господин рейхсфюрер СС, — ответил Канарис, старательно подвигая к Гиммлеру глубокое кожаное кресло. — Позвольте представить вам моих сотрудников: генерал-лейтенанта Пиккенброка, полковника фон Вейцеля, нашего военного атташе в Москве, и господина Крашке…
Гиммлер неторопливо уселся в кресло и, взглянув на застывших подчинённых Канариса, улыбнулся:
— Очень хорошо. Генерал Пиккенброк — мой старый знакомый, о полковнике Вейцеле я слышал, как о способном человеке, а господин Крашке, говорят, тоже настоящий немец и опытный разведчик. Они все, если не ошибаюсь, работают по русскому профилю?
— Так точно, господин рейхсфюрер СС, — отчеканил Канарис, ломая голову над вопросом, чем вызван этот необычайный визит.
— В таком случае, — продолжал Гиммлер, — эти господа могут принять участие в нашем разговоре.
И, вытащив из кармана своего чёрного кителя аккуратно сложенный лист, Гиммлер привычно поправил пенсне, с которым никогда не расставался, и подчёркнуто деловым тоном начал:
— Вчера, по личному приказанию фюрера, господа, я и рейхсминистр фон Риббентроп подписали соглашение, имеющее отношение и к вашему ведомству, дорогой адмирал. (Канарис при этих словах почтительно склонил голову). Я не стану читать этот документ целиком, суть его очевидна из следующего абзаца…
И, быстро отыскав нужное место, Гиммлер прочёл:
— «Министерство иностранных дел оказывает секретной разведывательной службе всякую возможную помощь. Имперский министр иностранных дел будет, поскольку это терпимо во внешнеполитическом отношении, включать определённых сотрудников разведывательной службы в состав заграничных представительств…»[123]
Тут Гиммлер сделал паузу и выжидательно взглянул на Канариса.
— Ещё одна иллюстрация мудрости фюрера! — с чувством произнёс Канарис. — Он всегда понимал значение нашей службы…
— Слушайте дальше, — перебил его Гиммлер и снова начал читать: — «Ответственный сотрудник разведывательной службы регулярно информирует главу миссии обо всех существенных вопросах деятельности секретной разведывательной службы в данной стране».
Лицо Канариса невольно вытянулось: господин адмирал не привык информировать послов «обо всех существенных вопросах» своей деятельности. Полковник фон Вейцель тоже не выдержал и даже позволил себе громко вздохнуть. Господин Крашке, напротив, сразу повеселел. Он понял, что поедет в Москву под прикрытием дипломатического паспорта, что при всех условиях исключает какой бы то ни было риск ввиду дипломатической неприкосновенности.
Гиммлер осмотрел всех по очереди и язвительно усмехнулся.
— Господа, — медленно протянул он, — вероятно, избавят меня от необходимости разъяснять, что последний тезис об обязанности информировать дипломатов не следует понимать примитивно. Конечно, их придётся информировать, но… я бы сказал, в пределах их компетенции при выполнении чисто дипломатических задач… Вряд ли нужно при этом входить в чрезмерные подробности, господа, поскольку сугубая конспирация — основной закон нашей профессии…
— Так точно, господин рейхсфюрер СС! — радостно воскликнул Канарис, сообразив, что «соглашение» вовсе не поставило его службу под контроль дипломатов, которых он терпеть не мог. — Я весьма признателен вам за разъяснение.
— Это особенно важно для работы в Москве, — осторожно начал Пиккенброк, — если учесть настроения нашего посла господина Шулленбурга…
— Какие настроения вы имеете в виду, генерал? — быстро спросил Гиммлер.
— Об этом с большим знанием вопроса доложит полковник фон Вейцель, — сразу ответил Пиккенброк, решив на всякий случай остаться в стороне.
«Проклятая лиса! — подумал Вейцель о Пиккенброке. — Свалил всё на меня!»
— Что же вы можете доложить, полковник Вейцель? — спросил Гиммлер, не отводя взгляда от Вейцеля, соображавшего, как ему ответить, чтобы угодить рейхсфюреру СС.
— Господин фон Шулленбург, — начал Вейцель, — разумеется, опытный дипломат, вполне преданный отечеству, но, господин рейхсфюрер СС, мой долг солдата прямо заявить о том, что господину фон Шулленбургу, при всём моём глубоком уважении и понимании его заслуг…
— Скажите, полковник, — перебил его Гиммлер, — вы произносите юбилейный тост или докладываете суть дела своему начальнику и рейхсфюреру СС?
У Вейцеля отлегло от сердца. Он понял, что хотелось бы услышать Гиммлеру.
— Я хочу быть объективным, господин рейхсфюрер СС, — уже уверенно сказал он, — но считаю своим долгом прямо заявить, что наш посол неверно информирует фюрера о положении в Москве.
— Так, так… — с нескрываемым интересом промолвил Гиммлер. — Продолжайте, полковник, это очень, очень любопытно.
— Господин посол является сторонником мирных отношений с Советским Союзом, — продолжал Вейцель, — и это ослепляет его. Господин посол уверяет фюрера, что Москва не намерена нападать на Германию, что она не готовится к войне, а я убеждён в обратном.
— И вы правы, полковник! — бросил Гиммлер. — Я тоже убеждён в этом.
— Скажу больше, господин рейхсфюрер СС, — ещё увереннее продолжал Вейцель, окрылённый лестным замечанием Гиммлера, — я в глубине души теряю политическое доверие к господину фон Шулленбургу…
— Неужели?.. — протянул Гиммлер таким тоном, что становилось ясным, как приемлема для него и такая крайняя позиция.
— К сожалению, — со скорбной миной произнёс фон Вейцель, — я не считаю себя вправе это скрыть. Мои расхождения с господином послом особенно значительны в оценке оборонной мощи Советского Союза. Наш уважаемый фон Шулленбург, увы, весьма слаб в военных вопросах, и его утверждения, что Советская Армия — это реальная, хорошо слаженная, отлично подготовленная сила, глубоко ошибочны и вредны.
— Вредны? — в том же тоне спросил Гиммлер, совсем уже благосклонно глядя на Вейцеля.
— Да, вредны! — твёрдым тоном солдата, уверенного в своей правоте, ответил Вейцель. — Вредны потому, что они объективно являются дезинформацией, а дезинформация в таких вопросах равносильна предательству Германии! — с наигранной горячностью закончил Вейцель.
Уже поздно вечером, отдыхая в своей вилле в Нейдорфе, в пригороде Берлина, полковник фон Вейцель вспоминал во всех деталях этот разговор и пришёл к окончательному выводу, что он вполне попал в тон. Это следовало не только из того, что Гиммлер охотно его слушал и благосклонно улыбался, но также из нескольких фраз, брошенных им в конце беседы. Смысл их сводился к тому что фюрер считает войну с Советским Союзом предрешённой, что он не верит в мощь Советской Армии, считая её «колоссом на глиняных ногах».
Вейцелю было хорошо известно, что фюрер, придя к определённому выводу, не терпит противоречий, и всякое иное мнение приводит его в бешенство. По сути дела, полковник фон Вейцель в глубине души разделял многие мысли господина фон Шулленбурга, хотя очень его не любил. Вейцеля раздражал этот старый немецкий дипломат: его манера разговаривать в тоне превосходства, его аристократическое происхождение (Вейцель хотя и именовался фон Вейцелем, строго говоря, не имел на это права), даже его монокль, которым он, впрочем, очень ловко пользовался. Вот почему Вейцелю было приятно устроить пакость этому надутому аристократу, несмотря на то, что тот был во многом прав. Полковнику Вейцелю как военному атташе довелось присутствовать на маневрах Киевского военного округа. Как-никак, Вейцель имел высшее военное образование и разбирался в военном деле. То, что он, как и другие военные атташе, также приглашённые на маневры, там повидал, увы, отнюдь, не подкрепляло формулы «колосс на глиняных ногах». Вейцель видел отличные, вполне современные танки, сильную авиацию и грозную артиллерию. Офицерский состав — это сразу бросалось в глаза — был хорошо подготовлен, а воинские, довольно крупные соединения, участвовавшие в маневрах, обнаружили поразительную выносливость.
Последнее, впрочем, не слишком удивило полковника Вейцеля, потому что выносливость русского солдата была давно общепризнанна и широко известна. Вейцелю запомнился один разговор на эту тему, происходивший в палатке, в которой отдыхали Вейцель и американский военный атташе полковник Армстронг.
«Понимаете, дорогой коллега, — говорил Армстронг, высокий, рыжеватый, белозубый человек с безупречным пробором и грубоватыми манерами, — выносливость русского солдата — это у них в крови. Эти скифы действительно способны вынести такое, от чего солдаты цивилизованных стран пришли бы в ужас. Когда я спросил одного их майора, возит ли он с собой походную резиновую ванну, он посмотрел на меня с таким удивлением, что я почти смутился… Парень, представьте себе, считает это совершенно лишним».
И рыжий Армстронг громко захохотал, оскалив зубы.
Да, походных ванн у советских офицеров не было. Но Вейцель не считал, что это снижает боевые качества русских. И когда в заключение маневров сотни советских самолётов выбросили десант в несколько тысяч винтовок и ни один из парашютистов не задержался после приземления более минуты, полковнику фон Вейцелю стало не по себе.
Но что делать, если мир так дурацки устроен: нередко выгоднее делать вид, что не замечаешь того, что на самом деле хорошо заметно, и не понимаешь в действительности отлично понятого. Вейцель не так наивен, чтобы послать в Берлин правдивый доклад о маневрах. Он потел целую ночь, формулируя основания для главного вывода: маневры показали отсталость техники, низкий уровень военной подготовки офицерского состава, плохое тактическое взаимодействие частей…
Вейцель знал, что только такой доклад будет одобрен и представлен фюреру и, главное, будет ему приятен.
И действительно, через некоторое время после отсылки доклада полковник фон Вейцель получил письмо Пиккенброка, в котором, между прочим, указывалось:
«…Фюрер и рейхсминистр Геринг, ознакомившись с представленным вами докладом, отметили глубину сделанного вами анализа состояния войск нашего возможного противника и вполне разделяют выводы, к которым вы пришли…»
Господин фон Вейцель пять раз перечитывал эти строки и таял от удовольствия. Мог ли он подумать, что тот же фюрер, который «вполне разделял» выводы господина Вейцеля, после разгрома немецких войск под Москвой в декабре 1941 года прикажет «расстрелять бывшего полковника и бывшего военного атташе в Москве Ганса Вейцеля за злостную дезинформацию о состоянии советских вооружённых сил»?
Разумеется, господину атташе ничего подобного в голову не приходило. В тот вечер, когда прибыло письмо Пиккенброка, фон Вейцель обрадовался до такой степени, что, несмотря на свою скупость, известную всему составу германской миссии, отправился в «Метрополь» со стенографисткой посольства фрейлейн Гретой. В «Метрополе» он так разошёлся, что за ужином заказал шампанское и преподнёс фрейлейн Грете цветы и коробку шоколада «Красный Октябрь». Правда, название конфет не очень импонировало господину атташе, но шоколад был отменный…
Всё это полковник Вейцель вспоминал в то майское утро, с которого начинается это повествование. Вспомнил он и возвращение в Москву вместе с господином Крашке. В Москве Крашке сразу взялся за работу и сначала производил самое выгодное впечатление. Ему даже удалось найти ход в тот самый научно-исследовательский институт, где работал этот проклятый конструктор Леонтьев, из-за которого фон Вейцель имел столько неприятностей и хлопот.
Шмельцер, работавший до Крашке над операцией «Сириус», добыл через своего агента списки сотрудников института, которые переслал в Берлин. Крашке на всякий случай стал проверять, нет ли у кого-либо из сотрудников института родственников среди белоэмигрантов, проживающих в Берлине. И в самом деле, среди сотрудников института оказался некий Голубцов, работавший в качестве ночного сторожа — вахтёра. Звали его Сергей Петрович.
Между тем в числе белоэмигрантов, проживающих в Берлине, тоже значился Голубцов, бывший царский генерал, работавший теперь в качестве швейцара в берлинском отеле «Адлон» и отличавшийся весьма респектабельной внешностью, благодаря которой он и получил эту должность. Крашке решил на всякий случай проверить, не состоит ли бывший генерал Голубцов в родственных связях с ночным сторожем Сергеем Голубцовым. Это предположение как будто подтверждалось. Голубцов, вызванный к Крашке, заявил, что у него действительно имеется в России племянник Серж Голубцов, сын его брата Петра Голубцова, скончавшегося в 1917 году. Этот Серж Голубцов служил в контрразведке деникинской армии, а затем, не успев эмигрировать, остался в России и, кажется, в дальнейшем устроился в Москве. Однако связи с ним генерал Голубцов не имел.
Само собой разумеется, что, выезжая в Москву, Крашке захватил с собой письмо от бывшего генерала к его племяннику, а также фотографию, сохранившуюся со времён гражданской войны.
Сергей Голубцов жил на окраине Москвы, в Измайловском зверинце. Господин Крашке вычитал в старом справочнике, что один из русских царей, «тишайший» Алексей Михайлович, ездил в эти места охотиться, в связи с чем эта местность и получила такое название. Теперь туда можно было добраться на машине или трамваем. Крашке остановился на последнем, так как пришёл к выводу, что чем демократичнее способ передвижения по Москве, тем он безопаснее для разведчика.
В целях предосторожности Крашке, выйдя из здания посольства в Леонтьевском переулке, сначала направился к Арбату и вышел на бульварное кольцо. У памятника Тимирязеву Крашке отдохнул на скамейке и, убедившись, что за ним никто не следит, направился к Пушкинской площади, где внезапно, на ходу, прыгнул в вагон трамвая, с которого так же внезапно соскочил в районе Чистых прудов. И уже отсюда, сначала на автобусе, а затем в трамвае, добрался до Измайловского зверинца.
Выйдя на асфальтированное шоссе, с одной стороны которого стояли деревянные домики с палисадниками и огородами, а с другой — шумел сосновый, далеко уходящий лес, Крашке сразу почувствовал себя спокойно.
Шоссе было пустынно в этот сентябрьский вечер; с огородов доносились голоса игравших детей; высокие сосны мирно пламенели в лучах заходящего солнца.
Без особого труда господин Крашке нашёл нужный ему дом. Он стоял за палисадником, деревянный, с выцветшей от времени когда-то зелёной окраской и заплатанной ржавой крышей, уже чуть покосившийся и заметно осевший в землю.
Крашке ещё раз оглянулся — шоссе было по-прежнему пустынно — и уверенно толкнул скрипучую калитку. Во дворе, заросшем травой, никого не было, выходящая во двор дверь была открыта. Крашке поднялся по деревянным ступеням и оказался в маленькой темноватой кухне. Здесь тоже никого не было, но за неплотно закрытой дверью слышались звуки гитары и хрипловатый баритон с большим чувством исполнял романс «У камина».
Господин Крашке с удовольствием прислушался. Некогда, в дни молодости, судьба, а точнее — немецкая разведка, занесла его в один уездный городишко Могилевской губернии. По характеру задания ему надо было завести связи с местным начальством и офицерами дивизии, расквартированной в этом городке, Крашке открыл в городе аптеку, играл в преферанс с уездным исправником и земским начальником, лихо плясал на балах и наконец добился руки и сердца дочери воинского начальника Зиночки Бурцевой.
Уже после свадьбы Зиночка призналась молодому супругу, что покорил он её не модными усиками, которые он тогда отпустил, не талантом лихого вальсёра, не изысканностью манер и процветавшей аптекой, а тем, как проникновенно и «с давыдовской слезой» исполнял он этот романс: «Ты сидишь одиноко и смотришь с тоской, как печально камин догорает…»
Через год, успешно выполнив задание, молодой аптекарь загадочно исчез из города, предусмотрительно захватив с собой десять тысяч Зиночкиного приданого и навсегда оставив аптеку, беременную жену и гитару.
И вот теперь, стоя в этой тёмной, пахнущей мышами кухне, господин Крашке услышал слова и мотив почти забытого романса. Это звучало как доброе предзнаменование, и господин Крашке, улыбаясь от лёгкого волнения и нахлынувших воспоминаний, смело толкнул дверь, за которой пел баритон.
В небольшой, обставленной старомодной мебелью комнате, с унылым фикусом в кадке, полотняными занавесками на окнах и цветными половиками на полу, сидел уже немолодой грузный человек с гитарой.
Увидев вошедшего Крашке, обладатель хриплого баритона сразу замолк, вопросительно уставившись на пришедшего нагловатым взглядом выпуклых глаз.
— Простите, — произнёс Крашке, снимая шляпу, — могу ли я видеть товарища Голубцова Сергея Петровича?
— А вы откуда и кто такой будете? — ответил вопросом на вопрос хозяин комнаты.
— Прежде чем ответить на этот законный вопрос, — улыбнулся Краше, — я хотел бы убедиться, что говорю именно с тем, кто мне нужен.
— Я Сергей Петрович, — ответил мужчина. — А что вам нужно? Я вас не знаю.
— К сожалению, мы действительно не были знакомы, — произнёс Крашке. — Но я имею к вам поручение от вашего почтенного дядюшки Валерия Павловича Голубцова…
— У меня нет никакого дядюшки, — чуть резче, чем следовало, ответил Голубцов, весьма порадовав этим Крашке.
— В соседних комнатах кто-нибудь есть? — неожиданно спросил Крашке. — Нас никто не слышит?
— А что вам, собственно, угодно?
— Мне угодно передать вам письмо от вашего дядюшки, его превосходительства генерала Голубцова, — спокойно повторил Крашке. — У меня есть ваша фотография, но, право, я бы вас не узнал. Впрочем, это и неудивительно, если принять во внимание, что вы, господин Голубцов, сняты на ней в тысяча девятьсот девятнадцатом году, в офицерской форме, когда вы, если не ошибаюсь, служили в контрразведке добровольческой армии. Мне передал эту фотографию ваш дядюшка, чтобы мы легче смогли найти общий язык…
И Крашке протянул Голубцову немного выцветшую фотографию, на которой тот был изображён во весь рост, в офицерской форме. Голубцов выхватил фотокарточку и мгновенно разорвал её на мелкие клочки. Крашке, улыбаясь, сел в кресло, не ожидая приглашения. Голубцов тяжело дышал.
— Напрасно вы разорвали карточку, глубокоуважаемый Сергей Петрович, — укоризненно произнёс Крашке, покачивая головой. — Я предвидел такой вариант и имею несколько отличных фотокопий. Вот одна из них…
И он протянул оторопевшему Голубцову новую фотографию.
— Кто вы и что вам от меня нужно? — хрипло спросил Голубцов.
— Я друг генерала Голубцова и надеюсь стать и вашим другом, — ответил Крашке, закуривая сигарету. — Но сначала ознакомьтесь с письмом вашего дяди.
И Крашке протянул Голубцову письмо. Голубцов два раза его прочёл, потом достал спички и сжёг.
— Вот видите, Сергей Петрович, вы напрасно так взволновались, — вновь заговорил Крашке, — вы можете мне абсолютно доверять. Мы с вами люди одного возраста, одного воспитания и легко поймём друг друга…
— Кто вы? — снова спросил всё ещё бледный Голубцов.
— Друг вашего дяди. И он вам об этом пишет. Кстати, если вы забыли содержание письма, то у меня есть и его фотокопия.
— Что вам от меня нужно?
— Пока ничего. А в будущем какие-нибудь сущие пустяки. Но давайте познакомимся. Расскажите о вашем житье-бытье… Вы, конечно, сознательный член профсоюза? Пролетарий или советский служащий?
— Я работаю сторожем в одном институте. Ночным сторожем…
— Ночным сторожем? Гм, нельзя сказать, что вы сделали блестящую карьеру. Что же это за институт?
И тут Крашке с удовольствием услышал подтверждение тому, что предполагал: это был тот самый институт и, следовательно, тот самый Голубцов!..
Сама судьба мчалась навстречу господину Крашке и операции «Сириус», сама судьба!..
Разговор Крашке и Голубцова затянулся до поздней ночи. Выяснилось, что Сергей Петрович, конечно, скрыл свою службу в белой армии, что в институте он работает уже четвёртый год, что он одинок, в прошлом году его жена скончалась от рака лёгких, что этот старый дом принадлежит ему и что за стеной, в соседних двух комнатах, проживают две богомольные старушки. Такие соседи не оставляли желать лучшего. С другой стороны, и сам Голубцов при ближайшем знакомстве оказался довольно сговорчивым и покладистым человеком, быстро сообразившим, чего от него хотят.
Они расстались друзьями, и в первом часу ночи Голубцов проводил Крашке за скрипучую калитку своего дома.
На шоссе было по-прежнему пустынно. Тёмное сентябрьское небо низко нависло над Измайловским зверинцем; редкие фонари покачивались от резких порывов ветра; тревожно шумел лес, стоящий чёрной стеной по ту сторону шоссе.
Простившись со своим новым знакомым, господин Крашке всё с теми же мерами предосторожности, неожиданно меняя виды транспорта, добрался до посольства к двум часам. Несмотря на позднее время, он сразу зашёл к полковнику Вейцелю, который его давно поджидал и уже начинал волноваться.
Выслушав подробный доклад Крашке о визите к Голубцову, господин атташе пришёл в восторг. За такое удивительное стечение обстоятельств, чёрт возьми, не мешало выпить! За бутылкой душистого мозельвейна Вейцель и Крашке разработали план дальнейших мероприятий. Голубцова надо было окончательно «освоить», хорошо проверить, а затем обучить фотографированию документов и чертежей. Его положение ночного сторожа открывало превосходные перспективы успешного завершения операции «Сириус», что в свою очередь очень реально сулило награды, орден Железного Креста и генеральские погоны, о которых полковник Вейцель, вопреки обретённому с годами философскому образу мышления, всё же пылко мечтал.
Да, вначале всё шло удивительно легко и успешно. Этот Голубцов с его романсами и гитарой оказался превосходным агентом, хотя и несколько назойливым в отношении гонорара. Не могло быть и речи о том, что он является или может стать «двойником», то есть, сотрудничая с Крашке, одновременно работать на советскую контрразведку. Голубцов не только добросовестно выполнял задания Крашке, но делал это с удовольствием, глубоко ненавидя Советскую власть и стремясь напакостить ей чем только можно. Выходец из семьи крупного помещика, он в молодости боролся с революцией в рядах добровольческой армии, не сумел своевременно эмигрировать за границу, потом долго заметал следы; женился на какой-то бывшей торговке, которой принадлежал дом в Измайловском зверинце, потом похоронил жену, сильно опустился и теперь прозябал в своей берлоге, как одинокий, отбившийся от стаи волк, всё ещё, однако, готовый к прыжку.
Там, на работе, он умело носил личину этакого добродушного, не слишком умного и чуть ворчливого служаки-старика, исправно посещал все профсоюзные собрания, охотно подписывался на заём, а в майские и в октябрьские праздники раньше всех приходил на демонстрацию, громче всех кричал «ура», первым запевал «Эх, Дуня, Дуня, Дуня-я, комсомолочка моя» и даже пускался в пляс с молодыми секретаршами.
В институте Голубцова считали немного чудаковатым, но, в общем, приятным стариком, все называли его запросто Петровичем и охотно выслушивали его рассказы о том, как в молодые годы он будто бы служил красноармейцем «у самого Чапая».
Престиж Голубцова и доверие к нему особенно возросли после того, как однажды утром он, действуя по заданию Крашке, явился к директору института и молча протянул ему пять тысяч рублей, будто бы найденных им на рассвете недалеко от главного подъезда института.
— Только я, товарищ директор, начал утром подметать асфальт у подъезда, гляжу — пакет этот лежит. Посмотрел я и испугался: шутка сказать, какие деньги — тысячи!.. Так, поверьте, еле дождался вашего приезда!.. Не иначе как кто из наших потерял, а может, даже казённые денежки-то — и государству нашему убыток, и человек зазря может пропасть…
Директор поблагодарил Голубцова, пожал ему руку и рассказал о происшествии работникам института. Выяснилось, что никто из них ничего не терял, и деньги были сданы в отдел находок милиции, а о Голубцове появилась заметка в стенгазете под заголовком «Благородный поступок».
После этого доверие к Голубцову окончательно укрепилось…
Справедливость требует отметить, что в этом деле Голубцов слегка надул господина Крашке, который выдал ему для этой инсценировки семь с половиной, а не пять тысяч. Голубцов рассудил, что для нужного эффекта хватит и пяти.
Но разумеется, Крашке ничего об этом не знал и не мог нарадоваться своим новым агентом.
К его вящему удовольствию, Голубцов, занесённый в секретные списки агентуры под кличкой «король бубен», довольно быстро освоил технику фотографирования документов и чертежей. В конце апреля «королю бубен» удалось подслушать, что конструктор Леонтьев собирается выехать в служебную командировку.
Было уже известно, что Леонтьев каждый вечер перед уходом с работы запирает секретные документы в стальной сейф, а затем опечатывает этот сейф сургучной печатью. Сейф, судя по имеющейся на нём надписи, был изготовлен артелью Меткоопромсоюза. Крашке специально приобрёл такой же сейф в магазине, где ему незаметно указал на него «король бубен», явившийся, как было условлено, в этот магазин, и у себя в кабинете тщательно его исследовал. Качество продукции артели Меткоопромсоюза получило полное одобрение господина Крашке: сейф был сделан примитивно, его внутренний затвор скорее походил на щеколду от простой калитки, чем на замок стального сейфа для секретных бумаг.
Однако дело осложнялось тем, что сейф Леонтьева, как выяснилось, стоял в секретной комнате его лаборатории, которая за пиралась на ночь особой стальной дверью со сложным замком.
Таким образом, для получения чертежей, хранившихся в сейфе Леонтьева, требовалось, во-первых, подобрать ключ к замку стальной двери, во-вторых, ключ к самому сейфу и, наконец, изготовить сургучную печать, которой опечатывался ежедневно этот сейф, для того чтобы после фотографирования чертежей вновь опечатать его.
«Король бубен» был соответственно проинструктирован и снабжён пластилином особой марки. Ночью, когда он дежурил в институте, Голубцов запер изнутри двери вестибюля, погасил в нём свет и тихо поднялся на второй этаж. Он подошёл к стальной двери, ведущей в секретную комнату, и осветил её карманным фонарём, не включая из осторожности электрический свет.
В длинных гулких коридорах института, едва освещённых лунными отблесками, проникавшими через большие створчатые окна, царил таинственный голубоватый полумрак. Голубцов прислушался — ему послышался какой-то подозрительный шум в расположенной поблизости туалетной комнате. С пересохшим от волнения горлом он застыл у двери, напряжённо вслушиваясь в звуки, доносившиеся из туалетной комнаты. Они раздавались отчётливо и равномерно.
Собрав последние силы, Голубцов решил сделать вид, что производит ночной обход, и, нарочито тяжело ступая, подошёл к туалетной комнате. Здесь он с силой рванул дверь и громко спросил:
— Кто там?
Ответа не последовало. Голубцов включил электрический свет — туалетная была пуста, а из бачка равномерно и гулко капала вода.
«Король бубен» выругался, увидев в настенном зеркале своё искажённое, бледное от волнения лицо.
«Горький мне достался хлеб», — подумал сам о себе Голубцов и, чтобы хоть немного успокоиться, закурил.
Отдохнув, он вернулся к стальной двери и стал медленно, как его обучил Крашке, выдавливать из тюбика с пластилином густую, вязкую массу в замочную скважину. Когда та была наконец заполнена, Голубцов выждал положенные пять минут и сильно рванул за оставленный хвостик уже застывший и твёрдый слепок.
На следующий день он встретился с Крашке в универмаге Мосторга и в сутолоке, не здороваясь, незаметно сунул тому слепок.
Через два дня «король бубен» зашёл в пивной бар, где за столиком сидел Крашке в скромном грубошерстном костюме. Сделав вид, что он не знает Крашке, Голубцов попросил разрешения сесть за его стол. Они молча, не глядя друг на друга, пили пиво. Когда Крашке, расплатившись, стал подниматься, он незаметно сунул Голубцову изготовленный по слепку ключ.
В ту же ночь «король бубен», снова дежуривший по институту, открыл этим ключом стальную дверь и снял слепки с замка сейфа и сургучной печати, которой сейф был опечатан.
Слепки он снова передал Крашке, с которым через два дня встретился на Чистых прудах.
Это было в конце апреля. Стоял тёплый вечер, на бульваре было много гуляющих. По маленькому пруду скользили многочисленные лодки, сталкиваясь одна с другой. В них катались влюбленные парочки, весёлые студенческие компании и школьники старших классов.
Крашке в соломенной панаме, сняв пиджак, неутомимо кружил по пруду с видом человека, выполняющего врачебное предписание. «Король бубен» тоже очень старательно грёб, разгоняя тяжёлую лодку и демонстрируя разные виды гребли.
Когда их лодки в третий раз поравнялись, Крашке, опять не здороваясь, швырнул в лодку Голубцова кожаный кисет на молнии, в котором находились резная медная печать для сургуча и ключ от сейфа Леонтьева.
Операция «Сириус» близилась к завершению.
Первого мая Голубцов был назначен дежурным вахтёром и должен был дежурить целые сутки.
Утром, гладко выбритый и весёлый, «король бубен» явился в институт, где уже собирались сотрудники на первомайскую демонстрацию.
Голубцов, с красным бантиком в петлице, сердечно поздравил всех с праздником и посетовал, что на этот раз ему не придётся участвовать в демонстрации.
Ровно в девять часов утра колонна института влилась в общий поток. Гремела медь оркестров, широкая улица была запружена демонстрантами, алыми знаменами, плакатами и портретами.
Ещё накануне Крашке и Голубцов решили, что извлечение и фотографирование документов, хранившихся в сейфе Леонтьева, безопаснее произвести не ночью, когда в институте может быть сделана внезапная проверка, а днём, именно в часы демонстрации, когда машине трудно пробиться к зданию института.
Они рассчитывали и на то, что в весёлой, радостной и шумной обстановке праздника Голубцову меньше всего угрожают непредвиденные случайности, могущие помешать осуществлению замысла.
Проводив свою колонну и убедившись, что заместитель директора, являвшийся в этот день ответственным дежурным по институту, мирно дремлет в своём кабинете. Голубцов снова запер изнутри двери вестибюля и поднялся на второй этаж. Он быстро отпер стальную дверь, запер её за собою, открыл сейф, содрав с него сургучную печать, и достал папку, на которой было написано:
ЧЕРТЕЖИ И ФОРМУЛЫ ОРУДИЯ „Л‑2“».
«Король бубен» разложил чертежи и документы — их было не так уж много — на столе, стоявшем у самого окна, стёкла которого дребезжали от грома духовых оркестров, песен и весёлого праздничного гула.
Голубцов не выдержал и осторожно выглянул в окно. Широкая многоцветная человеческая река струилась по улице, заполняя её от края до края; мелькали яркие косынки девушек, алые с золотыми кистями знамена, медные и серебряные трубы музыкантов, тысячи улыбающихся лиц.
«Королю бубен» стало не по себе. Сложные, противоречивые чувства охватили его. Он завидовал, да, мучительно завидовал всем этим людям, проходившим за окном в честь своего праздника по своим улицам своего города. Это и в самом деле был их город, их страна, их праздник. Праздник, к которому он, бывший дворянин и помещик Серж Голубцов, не имел никакого отношения, будь все они прокляты!
И вот они радуются и празднуют, а он, с дурацкой шулерской кличкой «король бубен», должен, рискуя жизнью, выполнять задание этого носатого немца, который становится изо дня в день всё наглее и требовательнее и грубит дворянину Голубцову, как своему лакею.
Но, с другой стороны, есть какая-то особая, жгучая радость от сознания, что он сейчас своими действиями нанесёт удар и по этому враждебному ему празднику, и по этой поющей и тоже враждебной ему толпе.
С этими мыслями, захлёстнутый волной ненависти и жаждой мести. Голубцов бросился к столу, на котором были разложены документы, и стал снимать их один за другим специальной «лейкой», которой его снабдил Крашке. А второго мая, поздно ночью, сияющий Крашке ворвался, как буря, в личные апартаменты военного атташе и выложил на стол кассету от фотоаппарата, которым был снабжён «король бубен». Полковник Вейцель и Крашке в радостном волнении забрались в ванную комнату, служившую и для особо секретных фоторабот, и начали проявлять плёнку. В темноте, только подчёркиваемой смутным красным светом фотофонаря, мерно постукивал бачок для проявления, осторожно покачиваемый господином Крашке. Вейцель сопел от волнения — шутка сказать, сейчас выяснится результат такой трудной и сложной работы!
И вот пролетели установленные для проявления плёнки минуты, плёнка вынута из бачка, и — слава всевышнему! — на ней имеются тридцать шесть отлично сделанных снимков чертежей, расчётов, формул…
— Хайль Гитлер! — заорал во всю глотку Крашке и начал трясти руку полковнику Вейцелю.
Итак, достигнут полный успех. Ночью в Берлин полетела победная шифровка. Утром пришло шифрованное поздравление от Канариса и Пиккенброка и приказ немедленно отправить плёнку в Берлин. Как раз в эти дни из Москвы в Берлин должен был выехать некто герр Мюллер, числившийся корреспондентом Германского телеграфного агентства, а в действительности — сотрудник разведки. Герр Мюллер охотно согласился захватить с собой небольшой пакетик и обещал сразу же по приезде в Берлин передать его по назначению.
Господин Вейцель, принимая решение отправить драгоценную плёнку с Мюллером, сразу убивал двух зайцев: во-первых, Мюллер должен был доложить о победе господина атташе Гиммлеру и при случае самому фюреру; во-вторых, получив плёнку через Мюллера, адмирал Канарис уже никак не мог присвоить себе лавров полковника Вейцеля, что он нередко делал, и уже волей-неволей должен был объективно доложить о заслугах господина военного атташе.
Наконец, адмирал Канарис никак не мог придраться к тому, что плёнка была послана с Мюллером, ибо другой подходящей оказии в это время не было, а он сам требовал отправить её как можно скорее.
Словом, всё было задумано очень тонко, и Вейцель потирал руки от удовольствия.
Герр Мюллер жил в отеле «Националь», и Вейцелю не хотелось, чтобы Крашке отнёс ему плёнку в гостиницу. Поэтому было решено, что Крашке приедет прямо на вокзал проводить Мюллера, что было вполне естественно для пресс-атташе посольства, а там вручит ему драгоценный пакетик.
Так и было сделано. За час до отхода заграничного поезда Москва — Негорелое сияющий господин Крашке выехал из посольства на Белорусский вокзал, заверив полковника фон Вейцеля, что сразу после отхода поезда вернётся в посольство и доложит своему патрону, что плёнка поехала в Берлин.
2. «Вариант Барбаросса»
Уже несколько суток прошло после этого рокового дня, а ещё и сегодня, лёжа в постели и вспоминая все подробности случившегося, господин фон Вейцель не мог сдержать нервной дрожи. Изволь вот при такой злосчастной судьбе оберегать нервно-сосудистую систему!
Не раз фон Вейцель давал себе слово забыть всё это, но проклятые воспоминания назойливо возникали снова и снова.
В тот проклятый день он был абсолютно спокоен, ему и в голову не приходило, что в самый последний момент операция «Сириус» лопнет, как мыльный пузырь. Да и как можно было это предвидеть, когда всё шло как по маслу и никаких признаков приближающейся беды не было.
В тот день, проводив Крашке до самого подъезда, господин Вейцель вышел во двор посольства, посмотрел, как шофёр Август моет его длинный тёмно-синий «мерседес», сверкающий никелем и лаком. Было ещё прохладно, но солнце уже начинало припекать. За воротами шумела полуденная весенняя Москва. Слева, в одном из переулков, в школьном дворе весело кричали дети. Через чугунное кружево ворот было видно, как мерно прохаживается взад-вперёд рослый, очень вежливый милиционер, неизменно с большим достоинством отдававший честь, когда мимо него проезжали представители «дружественной державы» — так любили именовать себя после советско-германского пакта 1939 года о ненападении немецкие дипломаты, в том числе и господин военный атташе.
Из открытого окна посольской канцелярии господину Вейцелю подчёркнуто скромно улыбалась фрейлейн Грета.
Поглядев на неё, господин фон Вейцель решил сегодня пригласить её снова — фрейлейн Грета вполне этого заслуживала. И он осторожно сделал ей знак глазами, на что Грета утвердительно кивнула белокурой головкой.
В самом лучшем настроении, чуть охмелев от свежего воздуха, майского солнца и отлично складывающихся дел, полковник Вейцель вернулся в свой служебный кабинет и приступил к составлению секретного доклада об успешном завершении операции «Сириус».
Чёрт возьми, полковник фон Вейцель был мастер писать доклады!.. Здесь надо было найти тот особый тон, когда доклад отличается деловой скромностью и даже некоторой сухостью изложения, не обнаруживая и тени — боже упаси! — хвастовства. В то же время из чёткого перечисления всех сложностей, неожиданных препятствий и опасностей, стоявших на пути осуществления операции, должна была возникнуть красочная картина находчивости, смелости и настойчивости, проявленных лично господином атташе и его аппаратом.
…Фон Вейцель заканчивал уже пятый лист и выкурил три сигары («Надо будет всё-таки бросить эту вредную привычку»), когда за дверью протопали чьи-то стремительные тяжёлые шаги и в кабинет влетел Крашке…
Ворвавшись в комнату, он пролепетал что-то нечленораздельное. Господин атташе, сразу вспотев, мгновенно догадался, что случилось нечто ужасное.
— Что? — вскричал он таким голосом, что заколыхались шёлковые занавески на окнах.
— М-м-м… — замычал Крашке. — Убейте меня, господин полковник… Ай-ай-яй!..
У полковника Вейцеля хватило выдержки вылить полкувшина воды на голову этого кретина, после чего Крашке, дрожа и чуть не плача, сообщил, что на вокзале в самый последний момент у него… вырезали задний карман с бумажником, в котором были все его документы и эта самая плёнка!..
Фон Вейцель схватился за голову. Он накинулся на Крашке с бранью и криками, но тот даже не пытался оправдываться.
Прошло минут двадцать, пока господин Вейцель не вспомнил о своей нервно-сосудистой системе. Дрожащими руками он налил в стакан двойную порцию брома и залпом опрокинул его. От волнения он перепутал пузырьки и вместо брома налил тридцатипроцентный альбуцид, который аккуратно капал себе в глаза из-за конъюнктивита.
Господин атташе был очень мнителен и поднял страшную тревогу. Врача посольства, доктора Вейнзеккера, мирно дремавшего в дворовом флигеле, где он жил, разбудили как на пожар. Толстый Вейнзеккер, этот проклятый бездельник, со сна долго не мог понять, в чём дело, глядя на катающегося по дивану и ревущего господина фон Вейцеля. Наконец, уяснив суть происшествия, он нахально заявил, что альбуцид не так уж страшен и, если не считать лёгкой рези в кишечнике, которая к вечеру пройдёт, даже полезен как дезинфицирующее средство.
Господин Вейцель с трудом удержался от желания закатить оплеуху этому толстому шарлатану, которому наплевать на чужие страдания, но Вейнзеккер, трубно высморкавшись в огромный клетчатый платок, величественно удалился во флигель с видом человека, выполнившего свой долг.
А резь в животе продолжалась, хотя Вейнзеккер нагло утверждал, что это главным образом нервные спазмы.
Итак, Крашке был обворован. В бумажнике находились небольшое количество валюты, личное удостоверение Крашке,
После обсуждения случившегося в узком кругу своих ближайших сотрудников фон Вейцель пришёл к следующим выводам.
Во-первых, было неясно,
Во-вторых, Крашке, как и этому идиоту Шерингу, сделавшему дурацкую надпись на визитной карточке, надо было немедленно, пока не поздно, возвратиться в Берлин.
В-третьих, в целях предосторожности было решено прекратить встречи с «королём бубен», который при сложившейся ситуации может быть не сегодня-завтра разоблачён.
Когда это решение было принято, Вейцель счёл необходимым хотя бы частично информировать о случившемся посла, чтобы объяснить причины внезапного откомандирования в Берлин Крашке и Шеринга, тем более что последний вообще не был подчинён военному атташе.
Господин фон Шулленбург, совсем уже пожилой человек, с внимательным, холодным взглядом и повадками немецкого дипломата, старой школы, по обыкновению, молча выслушал сообщение военного атташе, слегка постукивая карандашиком по подлокотнику своего кресла. Понять, что он думает, было трудно.
— Это всё, господин полковник? — коротко спросил он, когда Вейцель закончил свой рассказ и изложил свои предложения.
— Да, господин посол, — ответил Вейцель, с раздражением глядя на невозмутимое лицо посла. — Я хотел бы просить вашего совета.
— Давать советы хорошо своевременно, — не без ехидства заметил Шулленбург, — и я весьма сожалею, что эта идея лишь теперь пришла вам в голову, мой дорогой полковник. А если учесть известное вам соглашение, подписанное рейхсфюрером СС и рейхсминистром иностранных дел, то эта несвоевременность просто загадочна…
И господин фон Шулленбург очень выразительно улыбнулся. В глубине души он был даже рад этому происшествию. По некоторым, хотя и весьма косвенным, данным Шулленбург давно догадывался, что фон Вейцель всячески ему пакостит.
Старый немецкий дипломат и примерный службист, господин фон Шулленбург в глубине души очень не любил выскочек вроде Вейцеля. Вообще далеко не всё, что происходило в «Третьей империи», было понятно Шулленбургу, начиная с личности фюрера, неизвестно откуда вынырнувшего и плохо владеющего немецким языком австрийца. Шулленбург знал, что настоящая фамилия Гитлера Шикльгрубер, что он очень истеричен и вспыльчив, малообразован, большой позёр. Откуда, каким ветром занесло в кресло канцлера этого крикуна с вульгарной чёлкой и воспалёнными глазами эпилептика? И не в этой ли явной истерии секрет его успеха у толпы?
Так думал в глубине души господин Шулленбург, когда Гинденбург и Папен 30 января 1933 года даровали Гитлеру пост канцлера Германской республики. Ровно через месяц, 28 февраля, новоиспечённый канцлер отменил ряд пунктов Веймарской конституции и провёл «закон о защите народа и империи», по существу сделавший его диктатором.
Но это были только цветочки. Когда начались массовые расстрелы, заключение в концлагеря сотен тысяч людей без следствия и суда, пытки, конфискации, уличные погромы, господин фон Шулленбург окончательно перестал что-либо понимать.
Однако по мере развития событий он пришёл к выводу, что подобные размышления могут привести и его самого в концлагерь. И он стал служить Гитлеру, решив, что всё же лучше Гитлер, нежели Дахау.
Шулленбург знал, что к нему относятся без особого доверия, что многие из его подчинённых в посольстве, помимо своих основных обязанностей, имеют задание следить за ним. Но взаимная слежка, как и взаимное недоверие, стали альфой и омегой «Третьей империи». И господин посол с этим примирился.
Он очень не любил Советский Союз. Коммунистическая идеология была глубоко враждебна всему, к чему он привык с детства, что любил и с чем не хотел расставаться.
Но он был достаточно умён и видел, что социалистический строй прочно установился в этой стране и что правительство Советского Союза, при котором он был аккредитован, ведёт твёрдую политику, пользующуюся поддержкой народа. Словом, что там ни говори, это было настоящее правительство в самом высоком и государственном смысле этого слова.
Фон Шулленбург имел представление о серьёзных успехах, достигнутых советским народом. Как ни печально, но это была мощная держава, с передовой индустрией, высокой общей и технической культурой, возраставшей буквально с каждым годом и несомненной сплочённостью многонационального населения.
Посол признавался самому себе, что этот, по его мнению, рискованный и обречённый на поражение социальный эксперимент, увы, пока побеждает. Да, большевики отлично знали, чего хотят и как этого достигнуть! Это сказывалось и в их внешней политике, лишённой внезапных рывков, отступлений, нарушения принятых на себя обязательств и лицемерных заверений, на которые так щедр был Гитлер.
Как опытный дипломат, Шулленбург не мог не оценить достоинств такой внешней политики, не говоря уже о том, что советские дипломаты были, что ни говори, серьёзные люди. Как правило, они немногословны, неизменно корректны, избегают туманных формулировок, до которых так охочи западные дипломаты, очень точны.
В результате своих наблюдений в Советском Союзе фон Шулленбург был твёрдо убеждён в боевой мощи советских вооружённых сил и считал, что Германии опасно воевать с Россией.
Шулленбург не раз излагал, хотя и в очень осторожной форме, свою точку зрения по этому вопросу. Но он ясно видел, что Гитлер, упоённый победами на западе, стремится к походу на восток.
Правда, Шулленбургу об этом прямо не было сказано, что лишний раз свидетельствовало об отсутствии полного доверия к нему, но по ряду косвенных деталей и нюансов посол догадывался, что там, в Берлине, в секретных комнатах новой имперской рейхсканцелярии уже идёт подготовка безумного плана.
И фон Шулленбург, покряхтев во время ночной бессонницы, ровно в десять утра приходил в свой роскошный посольский кабинет (с которым тоже очень не хотелось расстаться) и весь день старательно и педантично играл роль человека, без ума влюблённого в своего фюрера, кричал, как было принято, «Хайль Гитлер!» с обязательным выбрасыванием правой руки, распинался об «исторических заслугах» Гитлера на праздничных вечерах в посольстве, торжественно, и непременно стоя, провозглашал за него первый тост и всем, до последнего курьера в посольстве (ибо и этот курьер, вероятно, был тайным осведомителем гестапо), стремился со всей очевидностью показать, что он, господин фон Шулленбург, чрезвычайный и полномочный посол Германии в Москве всем сердцем, всеми помыслами беспредельно и навсегда предан этому дегенерату с чёлкой!.. И что он, фон Шулленбург, свято верен «партийной клятве», которую дал, вступая в нацистскую партию! Текст этой клятвы гласил:
«Я клянусь в нерушимой верности Адольфу Гитлеру; я клянусь беспрекословно подчиняться ему и тем руководителям, которых он изберёт для меня».
Да, всё это было, было — и клятва, и вступление в нацистскую партию, чтобы удержаться на поверхности, и несколько лет непривычных безобразий, учиняемых в Германии этой пресловутой «партией» и её удивительным фюрером!
…Разговор с господином Вейцелем подходил к концу. Посол согласился, что Крашке и Шеринг должны немедленно покинуть Москву и вернуться в Берлин. Он подписал заготовленное Вейцелем распоряжение и не преминул заметить, что вся эта история чревата самыми серьёзными последствиями, которые даже трудно полностью предусмотреть.
Выйдя из кабинета посла и вернувшись к себе, фон Вейцель написал подробную шифровку обо всём случившемся, в которой постарался выгородить себя и подчеркнуть растерянность и тупоумие Крашке.
Он предложил временно свернуть операцию «Сириус».
Шифровка была отправлена в Берлин третьего дня, вчера утром выехали из Москвы Крашке и Шеринг, и уже ночью из Берлина поступили две шифровки в ответ.
Одна предлагала фон Шулленбургу и Вейцелю немедленно выехать в Берлин с докладом.
Вторая телеграмма содержала разрешение временно свернуть операцию «Сириус» и категорически предписывала ни в коем случае не встречаться с «королём бубен».
Обе телеграммы были неприятны, но если вторая была вполне понятна и естественна в этих обстоятельствах, то первая рождала тревожный вопрос: зачем вызывают в Берлин военного атташе, да ещё вместе с послом?..
Вот почему в это майское утро фон Вейцель проснулся в своей постели с головной болью, в самом дурном настроении и, против обыкновения, так долго продолжал лежать, вместо того чтобы сделать утреннюю гимнастику и принять холодный душ.
Уже после завтрака, который Вейцель съел без обычного удовольствия, его пригласил к себе посол.
Войдя к нему, Вейцель впервые увидел господина Шулленбурга в явно встревоженном состоянии.
Оказалось, что он тоже получил вызов в Берлин. И видимо, несмотря на разницу характеров и положения, у господина чрезвычайного и полномочного посла возник тот же проклятый вопрос: зачем?..
— Скажите, полковник, — почти нежно произнёс Шулленбург, — не указано ли в полученной вами телеграмме, какие документы и по каким вопросам вам следует захватить с собой?
— К сожалению, господин посол, в телеграмме ничего этого нет. А в вашей телеграмме не указывается цель вызова?
— Нет, об этом ничего не сказано, полковник. Я предполагаю, что это может быть вызвано происшествием с Крашке, но не могу понять, какое отношение имею к этому я? Тем более что обо всём этом деле я, как вы помните, вообще узнал постфактум.
— Я думаю, — произнёс Вейцель, мысленно посылая Шулленбурга ко всем чертям, — что мы оба вызваны совсем не в связи с этим делом. Впрочем, я не люблю гадать на кофейной гуще. Надеюсь, мы поедем вместе?
— Разумеется, — ответил Шулленбург, — я уже поручил шефу канцелярии приобрести два билета в международном вагоне. Надеюсь, полковник, вы не возражаете, если мы поедем в одном купе? Это, как-никак, спокойнее.
— Я буду только рад, господин посол, — щёлкнул каблуками Вейцель и, простившись с послом, пошёл укладываться и приводить в порядок свои дела.
Как Шулленбург, так и Вейцель не знали, что их вызывают в Берлин в связи с вариантом «Барбаросса», то есть планом нападения Германии на Советский Союз. Этот план вынашивался давно, ещё с тридцатых годов, когда Гитлер только что пришёл к власти.
Ещё в 1936 году американский посол в Берлине Додд записал в своём дневнике: «В сентябре 1936 года на состоявшемся совещании, на котором присутствовали Шахт и другие, Геринг заявил, что Гитлер на основании того, что столкновение с Россией неизбежно, дал имперскому министру соответствующие указания, а затем Геринг добавил, что необходимо предпринять все меры, точно такие, какие должны были бы быть предприняты, если бы на самом деле стояли сейчас перед непосредственной угрозой войны».[124]
Эту запись Додд сделал со слов Шахта — имперского министра экономики и президента Рейхсбанка, который счёл почему-то нужным информировать об этом американского посла.
23 мая 1939 года Гитлер созвал в своём кабинете в новой имперской канцелярии секретное совещание, на которое были приглашены Геринг, Редер, Браухич, Кейтель, генерал-полковник Мильх, генерал артиллерии Гальдер и другие представители высшего военного командования. Запись совещания вёл подполковник генштаба Шмундт. Темой совещания был объявлен «Инструктаж относительно современного положения и целей политики».
Подполковник Шмундт постарался дословно записать выступление Гитлера на этом ответственном совещании. Гитлер тогда сказал:
«Если судьба нас толкнёт на конфликт с западом, то будет хорошо, если мы к этому времени будем владеть более обширным пространством на востоке…
Речь идёт для нас о расширении жизненного пространства на востоке и обеспечении продовольственного снабжения, о разрешении балтийской проблемы…»
1 сентября 1939 года германские вооружённые силы вторглись в Польшу, 9 апреля 1940 года — в Данию и Норвегию, 10 мая 1940 года — в Бельгию, Голландию и Люксембург, 6 апреля 1941 года — в Грецию и Югославию, причём в отношении каждой из этих стран Гитлер не раз давал торжественные заверения, что будет поддерживать их суверенитет.
Точно так же Гитлер поступил с Францией. 14 января 1935 года, после плебисцита, на котором был решён вопрос о возвращении Саарской области Германии, Гитлер сделал торжественное заявление, что он «впредь не предъявит Франции никаких территориальных требований». Он продолжал эти заверения до конца 1938 года. 6 декабря 1938 года Риббентроп приехал в Париж и подписал Франко-Германскую декларацию, в которой было признано, что «граница между сопредельными государствами является окончательной».
Пройдёт несколько лет, и на Нюрнбергском процессе главных немецких военных преступников главный обвинитель от французской республики де Ментон в своей речи, произнесённой 17 января 1946 года, будет вынужден с горечью признать:
«Общественное мнение Франции и Великобритании, обманутое заявлением Гитлера, поверило тому, что замыслы нацистов направлены только на обеспечение судьбы национальных меньшинств, оно надеялось, что существует предел германским притязаниям… Франция и Великобритания позволили ей (Германии) вооружиться…»
Как показал на том же Нюрнбергском процессе подсудимый Кейтель, бывший начальник верховного командования германскими вооружёнными силами и член тайного совета,[125] Гитлер сначала собирался напасть на Советский Союз в конце 1940 года. Ещё раньше, весной 1940 года, был разработан план этого нападения. Он обсуждался в июле того же года на военном совещании в Рейхенхалле.
Осенью 1940 года Гитлер, Кейтель и Иодль (начальник штаба верховного командования) окончательно утвердили и подписали план нападения на СССР, зашифрованный наименованием вариант «Барбаросса».
Только девять человек в «Третьей империи» были ознакомлены тогда с этим планом — так тщательно он был засекречен…
И только после разгрома гитлеровской Германии этот секретнейший документ с подлинными подписями Гитлера, Кейтеля и Иодля был обнаружен и оглашён на Нюрнбергском процессе.
План начинался так:
«Директива № 21,
вариант „Барбаросса“.
Немецкие вооружённые силы должны быть готовы к тому, чтобы ещё до окончания войны с Англией победить путём быстротечной военной операции Советскую Россию (вариант „Барбаросса“). Для этого армия должна будет предоставить все состоящие в её распоряжении соединения с тем лишь ограничением, что оккупированные области должны быть защищены от всяких неожиданностей.
Задача военно-воздушных сил будет заключаться в том, чтобы высвободить для восточного фронта силы, необходимые для поддержки армии, с тем чтобы можно было рассчитывать на быстрое проведение наземной операции, а также на то, чтобы разрушения восточных областей Германии со стороны вражеской авиации были бы наименее значительными.
Основное требование заключается в том, чтобы находящиеся под нашей властью районы боевых действий и боевого обеспечения были полностью защищены от воздушного нападения неприятеля и чтобы наступательные действия против Англии и в особенности против её путей подвоза отнюдь не ослабевали.
Центр тяжести применения военного флота остаётся и во время восточного похода направленным преимущественно против Англии.
Приказ о наступлении на Советскую Россию я дам в случае необходимости за восемь недель перед намеченным началом операции.
Приготовления, требующие более значительного времени, должны быть начаты (если они ещё не начались) уже сейчас и доведены до конца к 15.5.41 г.
Особое внимание следует обратить на то, чтобы не было разгадано намерение произвести нападение…»
Таков был план «Барбаросса», разработанный Гитлером и его штабом. Всё было предусмотрено в этом плане, и казалось, всё предвидели его авторы: и преимущества внезапного удара, и возможных союзников, с которыми предварительно секретно договорились, и взаимодействие всех родов войск, и задачи, поставленные перед ними, и конечные цели всей «операции», и глубочайшую засекреченность самого плана и всех предварительных приготовлений. Всё предусмотрели и предвидели в этом плане, кроме одного: мужества и стойкости великого народа, его любви к своей Родине и умения отстоять её независимость и честь в любое время, при любых обстоятельствах и от любых врагов…
Трое подписали план «Барбаросса»: Гитлер, Иодль и Кейтель. Через пять лет Гитлер покончил с собой в душном подземелье новой имперской канцелярии, Иодль и Кейтель были повешены по приговору Международного Военного Трибунала во дворе старинной нюрнбергской тюрьмы вместе со своими сообщниками, повешены в том самом древнем баварском городе, где фашистская партия так торжественно проводила свои съезды, принимала свои людоедские законы и утверждала свои безумные планы «мирового господства».
Голубоватые кольца сигарного дыма плавали в купе международного вагона, в котором Шулленбург и Вейцель ехали в Берлин. Две допитые бутылки рейнвейна — любимая марка господина Шулленбурга — позвякивали на столике при каждом толчке поезда, стремительно мчавшегося на запад. Сидя друг против друга в уютном купе, сверкающем красным полированным деревом и бронзовой арматурой, размякнув от движения, выпитого вина и сигарного дыма, посол и военный атташе без обычного недружелюбия поглядывали друг на друга. Впрочем, их примиряло не столько общее путешествие в одном купе, сколько томительная неизвестность цели этого путешествия и его возможных результатов. Общая тревога сближала их.
Кроме того, каждый из них считал полезным на всякий случай подчеркнуть своё расположение к другому. Вейцель делал это, чтобы Шулленбург не очень играл в Берлине на происшествии с Крашке; Шулленбург пытался задобрить Вейцеля, чтобы тот не очень распространялся «в своей конторе» касательно позиции посла в вопросе о германо-советских отношениях.
За окнами вагона шумел май. Дымились свежевспаханные поля; кое-где гудели, как огромные пчёлы, тракторы; первая, ещё робкая зелень была удивительно нежна. Маленькие будки дорожных мастеров и стрелочников, кирпичные здания полустанков и полосатые шлагбаумы железнодорожных переездов мелькали, как на экране. Стук колёс и свист ветра сливались в ту особую, присущую только железной дороге симфонию, которая и успокаивала, и погружала в дрёму, и вызывала смутные мысли о том, что поджидает впереди.
— Удивительная страна, — осторожно начал Шулленберг, указывая на скользящий за окном вагона пейзаж. — Бескрайние просторы, неисчерпаемые богатства земных недр и самый фанатичный в сегодняшнем мире народ. Следует признать, мой дорогой полковник, что в Берлине имеют весьма приблизительное представление о Советской России и её возможностях…
— Какие возможности вы имеете в виду, уважаемый господин фон Шулленбург? — спросил Вейцель.
— Прежде всего их промышленный и военный потенциал, — ответил Шулленбург.
— Я невысокого мнения о советских вооружённых силах, — медленно и раздельно возразил Вейцель, сразу вспомнив свой доклад о киевских маневрах. — Что же касается их промышленного потенциала, то серия хорошо подготовленных налётов бомбардировочной авиации может без особого труда его ликвидировать.
Фон Шулленбург задумался.
— Ах, господин полковник, — произнёс он после значительной паузы, — от русских всегда можно ожидать всяких неожиданностей! Нам, представителям цивилизованной страны, даже трудно представить себе всё, на что способны эти азиаты… И с этой точки зрения нельзя не вспомнить Бисмарка, который, как вам известно, решительно рекомендовал Германии никогда не воевать с Россией.
— Стоит ли вспоминать о Бисмарке, когда, к счастью Германии, есть Адольф Гитлер! — торжественно произнёс Вейцель, глядя прямо в глаза Шулленбургу и с удовольствием замечая, что тот несколько растерялся.
— О да! — поспешил ответить Шулленбург. — Гений нашего фюрера — поистине счастье для Германии. То, что удалось фюреру за последние годы, ещё сотни лет будет удивлять историков…
И, произнеся эту тираду, господин фон Шулленбург решил не говорить больше с Вейцелем на подобные темы. В Берлин они приехали утром и в тот же день явились к начальству.
Генерал Пиккенброк, как только Вейцель вошёл в его кабинет, закатил военному атташе такой скандал, что Вейцеля едва не хватил удар. Но это была только прелюдия: к концу дня Пиккенброк повёл почти полумёртвого Вейцеля к адмиралу Канарису. Последний был зловеще спокоен. Он молча протянул Вейцелю руку, пригласил его сесть и, по обыкновению, начал насвистывать модный опереточный мотив — господин адмирал имел отличную музыкальную память и очень этим гордился. Пиккенброк и Вейцель молчали.
— Военная разведывательная служба, — начал наконец Канарис, — разумеется, укомплектована не только гениями. Но я никогда не думал, господин полковник, что абсолютный болван, лишённый элементарной профессиональной осторожности, может подвизаться в роли нашего военного атташе, да ещё в такой стране, как Советская Россия… Не кажется ли вам, что это по меньшей мере странно?
— Господин адмирал, — воскликнул Вейцель, мгновенно вскочив с кресла, — позвольте хотя бы два слова!
— Не позволю! — отрубил Канарис. — Вам нечего объяснять! Не желаю слушать всякий вздор… Вы провалили важнейшее задание, которым интересовался сам фюрер. В состоянии вы понять хотя бы это?
— Господин адмирал!.. — залепетал Вейцель. — Во всём виноват этот Крашке, которого, кстати, я совсем не знал. И он… И я… Одним словом…
— Молчать!.. — закричал Канарис и так хватил кулаком по столу, что хрустальный письменный прибор зазвенел. — Я назначаю служебное расследование и подвергаю вас на время расследования домашнему аресту… Вы слышите, генерал Пиккенброк?
— Так точно, господин адмирал, — щёлкнул каблуками Пиккенброк.
К концу беседы выяснилось, что с Крашке поступили ещё более круто: его уволили из главного управления военной разведки и назначили представителем «Абвера» в одну из дивизий, которой командовал некий генерал-майор Флик.
Началось служебное расследование, во время которого выяснилось, что Крашке в своих письменных объяснениях пытался всё свалить на Вейцеля, заявив, что тот приказал ему ехать на вокзал и там передать плёнку вопреки его, Крашке, предложению передать её Мюллеру в гостинице.
Инспектор для особых поручений, который производил служебное расследование, особенно напирал на эти объяснения Крашке во время мучительных для Вейцеля допросов.
Фон Вейцель провёл двое суток под домашним арестом в своей загородной вилле, только днём его возили на допросы к инспектору.
Бог знает, чем бы всё это кончилось, если бы не мудрость фюрера, который, когда ему доложили результаты расследования, спросил:
— Не тот ли это полковник Вейцель, который прислал доклад о киевских маневрах?
— Тот самый, мой фюрер, — ответил Канарис.
— Это был превосходный доклад, — сказал Гитлер. — Этот полковник — честный немец и знает своё дело.
Канарис, который только что собирался характеризовать Вейцеля как бездельника, тупицу и лицо, не заслуживающее доверия, немедленно перестроился и стал петь Вейцелю дифирамбы.
— Ограничьтесь устным внушением, — приказал Гитлер, — а завтра привезите этого полковника ко мне. Я хочу с ним поговорить.
Канарис, вызвав к себе после этого разговора Вейцеля, был обходителен и мил до чрезвычайности. Передав Вейцелю в общих чертах решение фюрера и даже похлопав полковника по плечу, он приказал явиться к нему на следующий день утром в парадной форме, чтобы вместе ехать к Гитлеру.
И вот они вдвоём входят в кабинет фюрера, куда их пропускает сам Мартин Борман, помощник фюрера и руководитель партийной канцелярии, член рейхстага, член штаба главного командования СА (штурмовые отряды нацистской партии), основатель и глава кассы взаимопомощи партии (злые языки утверждали, что Борман имел все основания называть её «кассой самопомощи», рейхслейтер, генерал СС, и прочая, и прочая, и прочая.
Вейцель мысленно отметил подчёркнутую подобострастность, с которой Канарис поздоровался с Борманом, и понял, что этот человек пользуется огромным влиянием на Гитлера.
Когда Канарис и Вейцель вошли в кабинет Гитлера, они увидели фюрера, склонившегося над огромной картой, разложенной на длинном столе для заседаний. Рядом с Гитлером, также склонившись над картой, стоял Геринг.
Гитлер расчерчивал карту огромным красным карандашом, заливаясь счастливым смехом. Геринг старательно вторил ему. Оба были так увлечены картой, что даже не обернулись на скрип двери.
Канарис и Вейцель застыли в позе «смирно», не решаясь оторвать руководителей «Третьей империи» от занятия, которым они были так поглощены.
— Смотрите, Герман, — говорил Гитлер, указывая на отчёркнутую им жирную красную линию, — здесь, на границе Урала, только здесь я остановлю победный марш моих армий. Здесь будут наши военные колонии…
В этот момент в кабинете появился Борман, который запросто подошёл к Гитлеру и шепнул ему о приходе Канариса и Вейцеля.
Гитлер и Геринг обернулись к ним. Гитлер с интересом взглянул на Вейцеля и спросил:
— Вы давно из Москвы, полковник? Что там нового? Как чувствуют себя русские большевики? Всё ещё собираются строить коммунизм?
И он отрывисто, чуть повизгивая, захохотал, закидывая назад сплющенную книзу голову с неизменным клоком волос, как бы приклеенным ко лбу, выпученными глазами и маленькими усиками.
Рядом со слонообразным, оплывшим Герингом низкорослый, тощий фюрер выглядел особенно нелепо.
Господин Вейцель довольно складно ответил на вопрос фюрера, что в Москве, судя по всему, нет ничего нового, большевики действительно продолжают упорствовать со строительством коммунизма и особо заметных военных приготовлений нет.
Гитлер пригласил Канариса и Вейцеля сесть за стол и стал задавать Вейцелю вопрос за вопросом.
Отвечая на эти вопросы, Вейцель рассказал, что в России отличные виды на урожай, продовольствия сколько угодно, население питается хорошо, данных о срочных мобилизациях нет.
Каждый из этих ответов заметно радовал фюрера, и Вейцель понял, что война предрешена.
В конце разговора, который шёл вполне мирно и даже весело, фюрер внезапно вскочил с кресла (все сразу встали) и начал кричать, что он верен «своей исторической миссии» и докажет всему миру способность уничтожить коммунизм дотла.
— Я превращу Ленинград в пепел, — кричал он, ударяя кулаком по столу, — а Москву в груды развалин!.. Я покажу всем этим либеральным европейским болтунам и социалистическим собакам, что такое нацистский кулак! Они боятся России как огня, а я сокрушу её в три месяца!..
Он долго ещё кричал, сыпал ругательства и проклятия, сменившиеся хвастливыми угрозами и клятвами, бросал на пол карандаши, ручки, весь сотрясаясь от судорожных конвульсий, Невозможно было понять, почему так внезапно наступил этот почти эпилептический припадок, почему Гитлер начал вдруг бесноваться, орать и дёргаться.
Вейцель, ещё никогда не видевший Гитлера в таком состоянии, оцепенел от ужаса. Что означал этот приступ безумия?
Геринг стоял с равнодушным и даже немного скучающим лицом — он давно привык к подобным выходкам Гитлера и в глубине души считал, что по справедливости фюрером Германии должен был стать он, Герман Вильгельм Геринг, настоящий немец, а не этот тощий австрияк, который злится на весь мир и делает уйму глупостей.
Канарис, адмирал Канарис, глава германской разведывательной службы, готовый при первом удобном случае продаться любой иностранной разведке, если только она будет хорошо платить (что он в дальнейшем и сделал), стоял с непроницаемым выражением лица, мысленно прикидывая, насколько может затянуться очередной приступ и не сорвёт ли он весьма приятного свидания, которое назначила господину адмиралу обворожительная фрейлейн Эрна, новая звезда венской оперетты, гастролирующей в Берлине.
А фюрер продолжал кричать и скоро сорвал и без того натруженный на митингах голос. Он перешёл на фальцет — и вдруг, без всякого перехода и, видит бог, без всяких причин (так подумал Канарис) побежал к сейфу, вынул из него орден Железного Креста и, подбежав к напуганному Вейцелю, прикрепил орден к его парадному кителю, крича:
— Вот тебе за истинно немецкий дух и светлую голову!..
Геринг и Канарис, придя в полное недоумение, тем не менее вытянулись и застыли в положении «смирно», как этого требовал в таких случаях имперский военный устав. Полковник Вейцель, вчера ещё размышлявший, не закончится ли домашний арест заключением его в Моабитскую тюрьму или какой-нибудь концлагерь, подумал, что всё это происходит с ним во сне…
И уже дома, сняв парадную форму и облачившись в спокойную домашнюю пижаму, германский военный атташе в Москве полковник Ганс фон Вейцель, подойдя к зеркалу, пристально вгляделся в своё осунувшееся от треволнений последних дней лицо и вдруг начал от всей души хохотать.
Вот что значит представить угодный начальству доклад!..
Увы, господин фон Шулленбург не только не получил ордена, но, напротив, имел очень неприятный разговор с рейхсминистром иностранных дел господином Иоханном фон Риббентропом.
Рейхсминистр заявил послу, что фюрер чрезвычайно недоволен его докладами и совершенно не разделяет выводов, которые он столь легкомысленно делает.
На вопрос Шулленбурга, может ли он надеяться быть лично принятым фюрером и обосновать свои выводы, Риббентроп странно усмехнулся и произнёс довольно загадочную фразу, смысл которой сводился к тому, что вряд ли фюрер сочтёт это полезным для себя, а для господина Шулленбурга, пожалуй, будет полезнее, если эта аудиенция не произойдёт…
Риббентроп, конечно, не сказал Шулленбургу главного: фюрер хотел арестовать его и передать в гестапо. Шулленбурга спасло лишь то, что война была предрешена. Гитлер считал, что внезапная смена посла может вызвать в Москве подозрения, а ему хотелось именно теперь ничем не выдавать своих замыслов. Поэтому он согласился с предложением Риббентропа вернуть Шулленбурга в Москву, решив про себя, что арестовать его он всегда успеет, Риббентроп приказал Шулленбургу по возвращении в Москву предпринять ряд шагов, направленных к тому, чтобы уверить Советское правительство в верности немцев советско-германскому пакту.
Шулленбург возвращался в Москву один, так как Вейцель должен был ещё задержаться в Берлине. Он ехал с недобрыми предчувствиями, которые не обманули его.[126]
Как раз тогда, когда Шулленбург следовал из Берлина в Москву, германские дивизии скрытно подвозились к советским границам. Со всех сторон Европы, пароходами и океанскими лайнерами, товарными и пассажирскими поездами, целыми автоколоннами, транспортными самолётами, сушей, морем и по воздуху, подвигались к границам СССР пехота и артиллерия, тысячи танков и самолётов, бомбы и боеприпасы, штабные машины всех марок мира, награбленные во всех странах закабалённой Европы, прожекторные части, передвижные радиостанции, походные типографии. Ехали специально обученные парашютисты-диверсанты, переодетые в форму советской милиции и органов НКВД и снабжённые толом и портативными рациями, гестаповские «зондеркоманды», особо подготовленные для массового уничтожения советского населения и партийного актива, шпионы всех мастей и расценок, опытные тюремщики, набившие руку палачи, тучи всякого рода «экономических советников», готовых налететь, как вороньё, на оккупированные области и немедленно выкачать оттуда всё, что возможно. По ночам, рокоча моторами, скрытно подкрадывалась к советским рубежам вся чудовищная гитлеровская военная машина, готовая по первому приказу фюрера ринуться на советскую землю.
3. «Смерть и рождение»
В то самое утро, когда Крашке направился на Белорусский вокзал для передачи плёнки уезжавшему герру Мюллеру, молодой карманник Жора-хлястик, имеющий, однако, уже солидный воровской стаж и три судимости в прошлом, шёл по улице Горького, направляясь к тому же вокзалу для проводов заграничного поезда Москва — Негорелое.
Собственно, провожать Жоре-хлястику было решительно некого, но Белорусский вокзал и заграничный поезд представляли для него совершенно особый интерес — это была зона его воровской деятельности.
Именно на этом вокзале и перед самым отходом именно этого поезда Жора-хлястик в предотъездной вокзальной сутолоке довольно удачно обворовывал пассажиров или тех, кто их провожал.
Жора-хлястик был вор-одиночка и потому «работал» на свой страх и риск, не получая доли из общего «котла», как было раньше, когда он состоял в воровской «артели» и делил с другими карманниками дневную выручку.
«Артель» давала известные преимущества в том смысле, что, если в определённый день кто-либо из карманников оставался без «улова», он всё равно получал долю из общего «котла».
Но несмотря на это, Жора-хлястик не захотел оставаться в «артели». Ему надоели вечные ссоры из-за взаимных расчётов, традиционные пьянки после удачного дня, диктаторский тон «председателя артели» и весь воровской быт. Кроме того, Жора в глубине души давно уже сознавал, что ведёт никчемную, пустую жизнь и что с этим пора кончать.
Но сейчас, направляясь к Белорусскому вокзалу с видом человека, совершающего утренний моцион, Жора-хлястик был в самом отличном настроении. Всё радовало глаз и душу: и эта нарядная, залитая майским солнцем, только что вымытая специальными машинами улица, и весёлая уличная толпа, и зеркальные витрины магазинов, и яркие краски вывесок, и излюбленный им кафетерий «Форель», где служила продавщицей рыбного отдела весёлая, кокетливая Люся. Молоденькая шатенка со вздёрнутым носиком охотно принимала ухаживания Жоры-хлястика, представившегося ей артистом-чечёточником Мосэстрады, и уже дважды ходила с ним в «Эрмитаж».
На Белорусском вокзале, как всегда перед отходом дальнего поезда, царила весёлая сутолока. Носильщики разгружали подходившие одна за другой машины с пассажирами; в киосках нарасхват раскупали свежие журналы и газеты; у буфетной стойки толпилась нетерпеливая очередь; бойко торговали продавщицы мороженого и первых весенних фиалок; во всех направлениях сновали женщины с детьми, солидные хозяйственники с толстыми портфелями и иностранцы, сопровождаемые носильщиками, тащившими за ними чемоданы с яркими наклейками на разных языках.
Жора-хлястик (настоящая его фамилия была Фунтиков) спокойно закурил, с удовольствием посмотрел на свои ярко начищенные ботинки редкого апельсинового цвета, купил перронный билет и вышел к поданному на платформу поезду.
У коричневого международного вагона он обратил внимание на иностранца с моноклем (это был Крашке), который тоже, видимо, пришёл кого-то провожать, но ещё не дождался уезжающего и теперь нетерпеливо посматривал на часы. Фунтиков, не глядя ему в лицо, осмотрел его сзади — он большей частью «работал» по задним карманам. Иностранец медленно похаживал вдоль вагона, чуть повиливая бедрами. На нём были светлые фланелевые брюки с бежевым оттенком и светло-коричневый, в тон брюкам, спортивный пиджак.
Острый глаз Фунтикова сразу отметил, что пиджак чуть топорщился над задним карманом брюк, в котором явно находился бумажник. Объект был найден.
Охваченный весёлым предчувствием удачи, которое почти никогда не обманывало его, Фунтиков следовал, как тень, за спиной этого высокого иностранца с моноклем, делая, однако, вид, что не обращает на него ни малейшего внимания.
За четверть часа до отхода поезда на перроне появился сухопарый рыжеватый человек в тёмных очках, за которым шёл носильщик с двумя ярко-жёлтыми чемоданами. Рыжий остановился у международного вагона и поздоровался с поджидающим его иностранцем с моноклем. Носильщик внёс чемоданы в купе и, получив за услуги, удалился, а оба иностранца, стоя у вагона, стали разговаривать между собой.
Как раз в это время к тому же вагону мчалась по перрону толстая, потная от волнения и боязни опоздать дама с уймой картонок и баулов в руках, а за нею едва поспевал какой-то щуплый человечек, тоже нагруженный всевозможными свёртками и пакетами.
— Коля, да скорее же, этакий тюлень! — кричала дама на всю платформу, энергично расталкивая стоявших на перроне людей и задевая их своими вещами. — Опоздаем, вот увидишь, опоздаем!
— Не волнуйся, Валюша, ещё есть время, — бормотал, тяжело дыша, её спутник, — до отхода ещё несколько минут…
Взглянув на эту даму и сразу сообразив, что она — сущий клад. Фунтиков, так сказать, поплыл в её фарватере и не ошибся: дама, поравнявшись с двумя иностранцами, бесцеремонно их растолкала, задев при этом того, кто был с моноклем, своими картонками и оттеснив его в сторону.
Именно в это мгновение Фунтиков, сделав вид, что он прижат энергичной дамой, вплотную прильнул к иностранцу, молниеносным движением правой руки вырезал задний карман и сразу как бы растворился в толпе пассажиров, уже начавших прощаться со своими провожающими. Через несколько секунд Фунтиков «смылся» с перрона.
Не торопясь, всё с тем же независимым видом человека, только что проводившего своих близких, Фунтиков вышел на вокзальную площадь.
Бумажник, судя по объёму и тяжести, сулил превосходные перспективы.
Фунтиков закурил и, выбравшись на улицу Горького, направился в кафетерий «Форель», где сразу увидел Люсю, стоявшую за стойкой в белом кружевном фартучке и кокетливой наколке.
— Труженикам прилавка пламенный! — произнёс Фунтиков, здороваясь с Люсей. — Попрошу пару раков и скумбрию горячего копчения…
— Здравствуйте, Жора, — пропела Люся, старательно выбирая своему поклоннику самых крупных раков и жирную золотистую скумбрию. — Вот самые свежие…
И она протянула Фунтикову тарелку.
— Благодарствуйте, Люсенька, — солидно произнёс Фунтиков и направился с тарелкой в самый тёмный угол кафетерия, где в тот час никого не было.
Здесь, поставив тарелку на высокий столик, Фунтиков вынул из кармана только что украденный бумажник и внимательно осмотрел его снаружи, не заглядывая пока в его отделения.
Это был превосходный, совсем ещё новый бумажник из крокодиловой кожи, на «молниях» с многочисленными карманчиками и отделениями, которые были туго набиты. В самом крупном кармане бумажника, под застёгнутой «молнией», что-то упруго круглилось.
Положив бумажник на мраморный столик, Фунтиков стал неторопливо есть, с аппетитом поглощая нежную, таявшую во рту скумбрию, а за ней горячих раков.
Покончив наконец с едой, Фунтиков взялся за бумажник. В нём оказалось двести с чем-то рублей, несколько американских долларов и немецкие марки. «Улов» был не так уж богат. В другом отделении были обнаружены какие-то записки на иностранном языке, визитная карточка с надписью на обороте и, наконец, фотоплёнка в целлоффановом конверте, уже проявленная.
Фунтиков вынул плёнку и посмотрел её на свет. На ней было тридцать шесть чётких, ясно видимых фотоснимков каких-то чертежей и конструкций. На трёх из них зоркие глаза Фунтикова разглядели надписи, сделанные очень мелкими русскими буквами.
Фунтиков с большим напряжением всё же разобрал эти надписи, которые гласили: «Сов. секретно. Чертежи и формулы орудия „Л‑2“».
Как только Фунтиков прочёл эти слова, он понял, что обворовал иностранного шпиона, врага, сумевшего каким-то путём добыть секретные военные чертежи. С бьющимся от волнения сердцем, забыв даже проститься с Люсей, он выбежал из кафетерия, держа в руках злополучный бумажник. Он ещё не знал, как поступить, что делать, куда и к кому направиться, но всем своим существом ощущал необходимость что-то решить, действовать и прежде всего разобраться в том, что вдруг вспыхнуло и забурлило в его душе и что теперь несло его невесть куда, невесть зачем, не спрашивая его согласия, несло, как несёт внезапно нахлынувший морской вал застигнутого врасплох пловца, даже не пытающегося сопротивляться могучей стихии.
Фунтиков не помнил, как он пробежал по улице Горького до Пушкинской площади, уже не замечая ни прохожих, ни всех чудес весеннего дня, пробежал, как будто за ним гонится кто-то неотвратимый и строгий, как судьба, от которой, как ни старайся, всё равно не убежишь, не скроешься, не спрячешься.
Он не помнил, как очутился на Тверском бульваре, в боковой аллее, полной свежей прохлады, молодой зелени цветущих лип и весёлых криков играющих детей. Он сел на скамью и, может быть, впервые в жизни всерьёз задумался над всем, чем он жил, что делал.
Фунтиков не отдавал себе отчёта в том, что это новое, удивительное состояние острой тревоги и вместе с тем предчувствия счастья, вызванное случаем с бумажником, явится переломным моментом в его жизни, хотя само это происшествие было лишь последней каплей в том, что уже давно наполняло его душу и в чём он сам себе ещё боялся признаться.
Он ещё не понимал, что случай с бумажником вытолкнет его окончательно и навсегда из той жизни и среды, которыми он внутренне уже давно тяготился, но порвать с которыми ещё не находил в себе ни смелости, ни сил. Да, ему требовался какой-то последний, но решающий толчок извне, и именно бумажнику господина Крашке суждено было сыграть роль такого толчка.
Итак, он обокрал шпиона, врага его Родины, да, Родины, потому что, как бы то ни было, это ведь и его Родина. И вот сейчас он, карманный вор с тремя судимостями и тёмным прошлым, может на деле помочь Родине, если только он действительно её сын и если хватит у него смелости доказать это делом, пренебрегая всеми возможными неприятностями, даже тюрьмой, которой может для него кончиться всё случившееся.
Тюрьма… Она была хорошо знакома Фунтикову, и всё-таки он очень боялся её. А тюрьмы, если он пойдёт куда следует и честно заявит о случившемся, видимо, не избежать: ведь он совершил карманную кражу, то есть уголовно наказуемое деяние. И, кроме того, «там» сразу поймут, что он профессиональный вор-рецидивист, не покончивший со своим прошлым, и что этот проклятый бумажник — только последнее звено в длинной цепи совершённых им краж. Налицо 162‑я статья, текст которой он давно знал наизусть и по которой уже не раз судился.
А жизнь так прекрасна и заманчива! И что может быть лучше свободы, вот этих весенних улиц, цветущих лип, тёплых Люсиных губ и её сияющего, нежного взгляда? Ведь он может, не являясь лично, послать в следственные органы этот бумажник и таким образом выполнить свой долг перед государством, ничем при этом не рискуя.
Да, может, но всё-таки это будет не то, совсем не то, потому что его помощь, вероятно, понадобится тем же органам, например, для опознания иностранца с моноклем.
До позднего вечера Фунтиков, забыв обо всех своих личных делах и планах, шатался по Москве, нигде не находя себе места и укрытия от самого себя.
Он провёл мучительную, бессонную ночь и утром, приготовив маленький чемодан с бельём, папиросами, зубной щёткой и одеялом — необходимый набор для тюрьмы, — пошёл в прокуратуру, к народному следователю Бахметьеву, напомнил о себе и попросил выписать ему пропуск, так как он должен сделать заявление «по делу особой государственной важности».
Так Жора-хлястик впервые по своей доброй воле пошёл к следователю…
И хотя это была смерть Жоры-хлястика и рождение Маркела Ивановича Фунтикова, ни в одном загсе столицы не были зарегистрированы ни факт смерти вора, ни факт рождения нового честного человека. Потому что далеко не всё, что происходит в удивительное наше время, регистрируется в ведомственных книгах, но зато подлежит регистрации в великой книге истории нашими потомками, когда благодарно и пытливо они станут изучать трудные и сложные пути, которыми их отцы и деды пробивались к коммунизму, не щадя ни своих сил, ни своих лет, ни самой жизни своей, если только она требовалась во имя общей и великой цели. «Второе рождение» Фунтикова было фактором мелким, незначительным и никак не связанным с главными делами эпохи. Но и в нём, в этом своеобразном факте сказывался дух нового времени.
4. «Операция Сириус» продолжается
Вейцель задержался в Берлине по приказанию Канариса, осведомлённого в том, что до нападения на Советский Союз остались буквально считанные дни. В связи с этим надо было решить много неотложных вопросов и увязать всю разведывательную работу «Абвера» с гестапо и другими специальными органами, верховное руководство которыми Гитлер поручил Гиммлеру.
В цепи всех этих вопросов всплыла и проблема операции «Сириус», которая особо интересовала германскую разведку потому, что речь шла о новом советском оружии. По некоторым отрывочным данным германская разведка догадывалась, что речь идёт об особой реактивной пушке, представляющей новое слово в оружейной технике.
После долгих обсуждений и консультаций с гестапо и другими разведывательными органами было принято решение возобновить операцию «Сириус» и продолжать её и после открытия военных действий.
Это предварительное решение доложено было Гиммлеру на специально созванном им совещании. Пиккенброк, Канарис и Вейцель участвовали в нём.
Вейцель подробно доложил рейхсфюреру СС всю историю этой злосчастной операции с самого её начала до ужасного происшествия с Крашке. Гиммлер слушал очень внимательно, изредка переглядываясь со своим заместителем, начальником имперского управления безопасности, Эрнстом Кальтенбруннером, молчаливым человеком с большим шрамом на длинном лошадином лице. Судя по некоторым, брошенным вскользь замечаниям Гиммлера, гестапо имело какие-то свои данные о работе Леонтьева и её значении.
Выслушав всех по очереди, Гиммлер сказал:
— Ни для кого из присутствующих здесь не должно быть секретом, что в ближайшем будущем мы начнём войну против Советской России. В этом свете операция «Сириус» приобретает особое значение, так как речь, несомненно, идёт о новом советском оружии, сила которого нам даже приблизительно неизвестна. Вчера я беседовал на эту тему с фюрером. Он считает, что мы должны при любых условиях и любыми способами выяснить, что это за оружие, и овладеть секретом Леонтьева. Поэтому я вынужден бросить на выполнение такого задания свою лучшую агентуру за счёт других операций. Что вы думаете об этом, Кальтенбруннер?
— «Дама треф», — коротко бросил Кальтенбруннер.
— Да, пожалуй, «дама треф»… — протянул Гиммлер. — Правда, мы оголим Ленинград, где она работает, но операция «Сириус» нам сейчас важнее. А в Ленинграде её заменим кем-нибудь другим.
Канарис, Пиккенброк и Вейцель молчали, понятия не имея об этой «даме треф», хотя они и догадывались, что речь идёт о крупном агенте гестапо. Понимали они также, что операция «Сириус» теперь переходит от «Абвера» в гестапо.
5. «Дама треф»
«Дама треф», которую на совещании у Гиммлера было решено привлечь к дальнейшей работе по операции «Сириус», была старейшим агентом германской разведки и проживала в Ленинграде, где она родилась и провела почти всю свою жизнь. Матильда Казимировна Стрижевская — такова была её фамилия — являлась немкой по матери и полькой по отцу, служившему до революции в галантерейной фирме в качестве коммивояжера.
Мать Матильды Казимировны была когда-то кафешантанной «звездой» и подвизалась на подмостках знаменитого в своё время в Петербурге загородного ресторана «Вилла Роде» в качестве исполнительницы «тирольских песенок». Она была очень красива и пользовалась успехом у публики, посещавшей этот роскошный шантан.
Супруг её, Казимир Антонович Стрижевский, элегантный шатен с модными усиками, почти всё время проводил в разъездах по разным городам и, кроме того, имел неоценимое для мужа «звезды» качество: он не был ревнив. В глубине души он гордился своей женой, имевшей столь шумный успех и немалые заработки, освобождавшие его от необходимости тратиться на её туалеты. Когда же «Виллу Роде» посетил как-то один из великих князей, обративший внимание на исполнительницу «тирольских песенок» и начавший за нею ухаживать, Казимир Антонович пришёл к выводу, что женился необыкновенно удачно. Кроме того, его радовали хозяйственные способности «звезды», которая очень экономно, с чисто немецкой педантичностью вела дом, воспитывала их дочь и постепенно округляла свой текущий счёт в коммерческом банке, где к началу войны даже абонировала личный сейф для хранения драгоценностей. К этому времени Матильда успешно окончила немецкую школу — Аннешуле, куда была определена по желанию родителей, и твёрдо решила пойти по стопам своей матери.
Несмотря на то что на семейном совете родители, мечтавшие выдать красавицу дочь за богатого помещика или коммерсанта, горячо убеждали её заняться подысканием выгодной «партии», Матильда решила настоять на своём. Вот уже два года, как ей мерещились по ночам подмостки, лепной, залитый светом зал, нарядная публика, бурные аплодисменты, аршинные афиши с её портретами в вызывающих кокетливых позах. Она несколько раз смотрела программу, в которой выступала её мать, и про себя решила, что та несколько тяжеловата, а её тирольский костюм и сентиментальные песенки явно устарели.
Матильда была девушкой с характером, и отговорить её от принятого решения было трудно.
Однажды в «Вечернем Петербурге» она прочитала такое объявление: «Внимание! Первая школа этуалей месье Сержа Баяр! Готовлю в шантан, обучаю манерам и шику. Постановка голоса и мимики. Искусство грима. Гарантия успеха и ангажемента».
Матильда в тот же вечер направилась на Мойку, где помещалась школа этуалей. Её встретил сам месье Серж, уже немолодой человек весьма респектабельной внешности, в смокинге и лаковых туфлях. Он учтиво побеседовал с Матильдой, высоко оценил её внешние данные и согласился зачислить девушку в свою школу. Правда, месье Серж заломил совершенно фантастическую плату за курс обучения, но, заметив смущение Матильды, сказал, что готов в виде исключения пока обучать её за треть назначенной суммы, с тем, что она при первой возможности с ним расплатится, а пока подпишет «векселёк». Семнадцатилетняя девушка, имевшая весьма смутное представление о вексельном праве, подписала бумагу и начала проходить курс шантанных наук.
Школа месье Сержа была поставлена на широкую ногу. Помимо отделения этуалей, у него, как выяснилось, было и другое, где обучались молодые люди, которых он готовил на модное в те годы амплуа «танцкомик-джентльменов», конферансье и чечетников.
В одного из таких будущих «танцкомик-джентльменов» Матильда влюбилась и вскоре с ним сошлась. Через некоторое время он её бросил, и она решила «не быть больше дурой» и заниматься только своей карьерой. Между тем курс обучения затягивался. Скуповатая мамаша почти не давала денег на карманные расходы и одевала дочь более чем скромно. Надо было что-то придумать. И сообразительная Матильда придумала.
В материалах сыскного отделения столичной полиции в Петербурге за два месяца до начала мировой войны было зарегистрированно удивительное происшествие, подробно изложенное в следующем рапорте:
Докладываю Вашему высокопревосходительству о нижеследующем происшествии, имевшем место 2 сего июня в городе С.‑Петербурге. В двенадцать часов по столичному времени указанного выше числа к магазину ювелира Фаберже, что на Невском проспекте, подъехал роскошный парный выезд, в котором приехала молодая, пока нами не установленная особа. Выйдя из экипажа, остановившегося у витрин фирмы Фаберже, молодая женщина с вуалеткой на лице проследовала в магазин и обратилась к старшему приказчику фирмы, мещанину Зотову, с просьбой показать ей бриллиантовое колье. Зотов предложил даме три колье ценою от десяти до двадцати пяти тысяч, на что „покупательница“ обиженным тоном заявила, что это для нее слишком дешёвые „побрякушки“ и что она просит показать „что-либо приличнее“. Старший приказчик Зотов счёл нужным доложить об этом главе фирмы господину Полю Фаберже, подданному Российской империи, купцу первой гильдии и гласному столичной городской думы.
Господин Фаберже пригласил покупательницу в свой кабинет и лично предложил ей самое дорогое колье, имевшееся в тот момент у него, ценою в семьдесять пять тысяч рублей. При этом господин Фаберже пояснил молодой даме, что упомянутое колье было им специально заказано в Амстердаме по просьбе одного из членов царствующей фамилии, но что оно не было приобретено последним по причинам, к качеству колье не относящимся.
Осмотрев колье, дама пояснила господину Фаберже, что она является женою известного в столице профессора, невропатолога и психиатра, академика Бехтерева, что колье ей нравится, но она хотела бы сначала показать его мужу. Господин Фаберже предложил даме командировать с ней своего старшего приказчика, названного выше Зотова, который, в случае если колье понравится господину профессору Бехтереву, получит за него чек.
В двенадцать часов тридцать минут дама в сопровождении упомянутого Зотова уселась в свой экипаж и проследовала на квартиру господина профессора Бехтерева, в доме номер 1 по Надеждинской улице Бассейной части.
Когда Зотов, следуя за дамой, вошёл в квартиру Бехтерева, то застал в приёмной несколько лиц разного пола, ожидавших приёма к профессору. Дама объявила ожидающим больным, что она супруга профессора, и проследовала в его кабинет, откуда сразу вышел находившийся на приёме больной, которого она попросила несколько минут обождать. Вскоре дама вышла из кабинета и, обратившись к поджидавшему её Зотову, сказала, что её муж согласен приобрести колье и сейчас выдаст Зотову чек, за которым он и должен пройти в кабинет профессора. Зотов прошёл в кабинет Бехтерева, который встретил его весьма приветливо, предложил сесть и, к удивлению Зотова, начал его расспрашивать о здоровье. Зотов из вежливости ответил профессору, что не жалуется на здоровье, и попросил выдать чек за колье.
— Знаю, знаю, — ответил профессор Бехтерев, — если не ошибаюсь, вам угодно получить за это колье ровно семьдесять пять тысяч?
— Совершенно верно, господин профессор, — сказал Зотов, — извините, что я тороплюсь, но сейчас в нашем магазине самый горячий час.
— Понимаю, понимаю, — произнёс Бехтерев, — я вас долго не задержу.
И, к удивлению Зотова, начал его осматривать не давая чека.
Лишь через полчаса выяснилось, что как мещанин Зотов, так и господин профессор Бехтерев стали жертвой самого дерзкого мошенничества. Оказалось, что эта дама не только не является супругой профессора, но вообще совершенно ему неизвестна и что, зайдя в кабинет профессора, она, наоборот, представила ему в качестве своего мужа упомянутого Зотова, заявив, что он страдает в последнее время манией получения семидесяти пяти тысяч за какое-то колье. Молодая женщина просила профессора внимательно осмотреть её мужа и при этом предупреждала, чтобы он не спорил с ним, когда речь зайдёт о выплате денег за колье, ибо больной, если с ним спорят по этому вопросу, приходит в сильнейшее нервное возбуждение, вплоть до припадка.
Докладывая о сём исключительном происшествии Вашему вы сокопревосходительству, присовокупляю, что полицейское дознание по этому делу производится под личным моим руководством и что оно мною поручено инспектору сыска Штальману, лично Вашему высокопревосходительству известному, в прошлом не раз обнаружившему похвальное рвение к службе и способности в сыскном деле.
О последующем буду неукоснительно докладывать Вашему высокопревосходительству».
Столичный градоначальник дважды интересовался ходом полицейского дознания по этому делу и неизменно получал ответ, что «все меры к установлению личности злоумышленницы приняты, но пока ещё определённых результатов не дали».
Так выглядело это любопытное происшествие по материалам столичной сыскной полиции.
Гораздо полнее, впрочем, оно было освещено в секретных данных германской военной разведки. Дело в том, что Отто Штальман, обнаруживший «похвальное рвение к службе и способности в сыскном деле», был не только инспектором сыскного отделения, но и агентом германской военной разведки. Занявшись розыском дерзкой мошенницы, обманувшей Фаберже, Зотова и профессора Бехтерева, Штальман рассказал об этом при очередном свидании резиденту германской разведки, с которым он был связан.
Тот сначала рассмеялся, а затем, когда Штальман добавил, что, по словам Фаберже, Зотова и Бехтерева, эта женщина не только молода, но и очень красива, задумался и сказал:
— Вот что, дорогой мой. Вам надо во что бы то ни стало обнаружить эту особу, но только не для полиции, а для нас. При таких данных мы получим превосходного агента… Понятно?
Штальман понял. Он усилил свои старания, обнаружил парного лихача, которого наняла Матильда на три часа для проведения всей хорошо ею обдуманной комбинации, и в конце концов разыскал Матильду.
Когда Штальман «снял» её на улице у подъезда школы этуалей, откуда она выходила после очередного урока, и предъявил свой полицейский значок, она ни на минуту не растерялась.
Штальман повёз её прямо к резиденту. Тот сразу оценил внешние данные и самообладание молодой девушки и пришёл в полный восторг, когда выяснил, что она по матери немка.
Перед Матильдой Стрижевской была поставлена дилемма: либо она станет агентом германской разведки и будет выполнять определённые задания, получая за это вознаграждение, либо будет передана в руки столичной полиции за совершенное ею дерзкое мошенничество и получит арестантские роты.
— Вы по своим задаткам талантливая авантюристка, — сказал ей патрон Штальмана, пожилой сухощавый немец с русским паспортом и норвежской фамилией, — и ваша выдумка с этим колье, право, характеризует вас как одарённую натуру. Я предсказываю вам, дорогая моя, блестящую будущность, если, конечно, вы не влюбитесь в какого-нибудь шулера, который станет сосать вас, как пиявка. У нас вы пройдёте настоящую школу и поймёте, что такое настоящая жизнь. Итак, слово за вами.
— У меня нет иного выхода, как принять ваше предложение, месье, — ответила Матильда тоном хорошо воспитанной барышни, — хотя я далеко не уверена, что это сулит мне такое блестящее будущее, как вы говорите. Во всяком случае, эта работа кажется мне занятной… Если к тому же она будет прилично оплачиваться…
И она в тот же вечер дала подписку и стала «дамой треф».
Через два месяца началась первая мировая война. «Дама треф» оправдала все ожидания и даже превзошла их. Но она осталась верной своей девической мечте и стала «звездой» шантана, что, кстати, было вполне одобрено её «крестным отцом», как любил лирически именовать себя пожилой немец с норвежской фамилией.
Шантан открывал перед Матильдой большие возможности. «Дама Треф» заводила здесь знакомства среди высокопоставленных офицеров генерального штаба, крупных железнодорожных тузов, богатых интендантов, наживавших миллионы на армейских поставках, столичных журналистов, всегда знавших все новости военной и политической жизни, жандармских полковников и ротмистров.
Умная, наблюдательная, находчивая, с отличной памятью и действительно авантюристическими склонностями, «дама треф» умела войти в доверие, притвориться наивной простушкой, когда это требовалось; из обрывков фраз и брошенных вскользь замечаний она вылавливала ценные сведения.
Её донесения всегда отличались конкретностью, точным анализом обстановки, правильными характеристиками лиц, интересовавших почему-либо германскую разведку. Она удивительно быстро для своих лет научилась подмечать человеческие слабости, тайные пороки. Атмосфера шантанного угара, в которой она вращалась и действовала, способствовала её удачам. Здесь люди, вызывавшие её деловой интерес, представали перед нею в большинстве случаев в состоянии опьянения вином, красивыми доступными женщинами, дразнящей лёгкой музыкой. И «дама треф» умело пользовалась этим, тем более что многие из них были людьми опустошёнными, развращёнными праздной жизнью и богатством.
Но репутация «дамы треф» как агента особенно укрепилась после того, как она, сойдясь с одним видным офицером генерального штаба, выкрала у него важные стратегические документы.
С годами «дама треф» всё более втягивалась в «работу», которая устраивала её во всех отношениях. Во-первых, она хорошо оплачивалась, а «дама треф» любила деньги. Во-вторых, эта двойная жизнь с постоянным риском, приятно щекотавшим нервы, с многочисленными, часто менявшимися знакомствами и связями, ночными кутежами, катаниями на автомобилях и тройках, пышными балами и ресторанами, театральными премьерами и дорогими туалетами вполне отвечала её вкусам и характеру.
Конечно, такая жизнь не могла не отразиться на её внешности и здоровье. С первыми вначале незаметными морщинками и складками на лице пришли головные боли по утрам, апатия, изжога. «Дама треф» выглядела значительно старше своих лет.
Потом пришла революция, пал царский режим, начались митинги, собрания, демонстрации. После Октябрьской революции «дама треф» растерялась. Шантаны закрылись, её обычные поклонники исчезли невесть куда, её «патрон» тоже загадочно сгинул, даже не предупредив её. Отца арестовали за спекуляцию, мать умерла от воспаления лёгких, знакомых почти не было. Жить становилось всё труднее, тем более что поступать на службу она не хотела.
Матильда возненавидела новый строй, лишивший её всего, к чему она привыкла и без чего не желала обходиться. Поразмыслив, «дама треф» стала хироманткой и открыла тайный «салон предсказаний». В этой новой деятельности ей помогали навыки, приобретённые в прошедшие годы, умение быстро ориентироваться в человеческой психологии.
Новая профессия давала скромный, но верный доход. Но всё-таки Матильде Казимировне было скучно.
А жизнь шла, и с каждым годом Матильда Стрижевская всё больше ненавидела то новое, что каждодневно росло и укреплялось на её глазах, за окнами её комнаты, в городе и стране, в которой она жила. За эти годы Матильда Казимировна сильно изменилась, и в 1925 году, когда она внезапно, после многолетнего перерыва, встретилась со своим старым «патроном», она уже была немолодой, грузной женщиной, выглядевшей гораздо старше своих тридцати лет.
И вот в один из июльских вечеров 1925 года — короткий звонок в прихожей и чей-то страшно знакомый, но позабытый голос спрашивает, дома ли Матильда Казимировна. Она выбежала, как девочка, в коридор и ахнула от удивления. Перед нею стоял «патрон», ничуть не изменившийся за эти годы — такой же подтянутый, сухощавый, спокойный, с тем же холодным, цепким взглядом.
— Здравствуйте, дорогая Матильда Казимировна, — произнёс он таким тоном, как будто они виделись вчера. — Я искренне рад вас видеть.
— Здравствуйте, — радостно и даже чуть смущённо произнесла она и пригласила неожиданного гостя в комнату.
Они разговаривали долго, до поздней ночи. «Патрон» сообщил, что он снова намерен обосноваться в Ленинграде и работать по старой специальности, в связи с чем очень рассчитывает на «даму треф». На этот раз он приехал уже с польским паспортом, но намерен хлопотать о переходе в советское гражданство.
Конечно, он подчеркнул, что по-прежнему работает для Германии и что, как он рассчитывает, фрау Матильда, как немка по крови, это оценит.
Так возобновилась «работа» Матильды Казимировны для германской разведки, и вновь ожила «дама треф».
Разумеется, в новых условиях было гораздо сложнее работать, чем в годы первой мировой войны. Но постепенно, используя частично свои новые знакомства в среде посетительниц «салона предсказаний», а также приобретая всё новые навыки, «дама треф» восстановила свою старую репутацию.
Весной 1941 года, когда в ставке Гитлера уже лежал полностью разработанный и подписанный вариант «Барбаросса», «дама треф» получила новое важное задание: выяснить, в каком именно пункте Ленинграда сосредоточены продовольственные резервы города, каково примерно их количество, каковы каналы пополнения этих резервов и сроки их освежения. «Дама треф» принялась за работу. Среди её посетительниц была одна женщина, муж которой работал в ленинградском торготделе как раз по продовольственным товарам. Через посредство этой молодящейся болтливой дамы, а также при помощи других связей «дама треф» выяснила, что продовольственные запасы города в основном сосредоточены на Бадаевских складах, приблизительно узнала об их количестве.
Именно в это время ей было предложено выехать на несколько дней в Москву, а оттуда в Ясную Поляну для личной встречи с представителем гестапо, прибывшим в Москву под видом немецкого дипкурьера.
При этом в адрес Матильды Казимировны Стрижевской на Третьей Линии Васильевского острова поступила такая телеграмма:
«Дорогая тётя, мама очень больна, хочет обязательно с тобой проститься. Выезжай немедленно. Валя».
Само собой разумеется, что никакой сестры в Москве у Матильды Казимировны не было, но такая телеграмма была полезна — она объясняла неожиданный выезд в Москву.
Перед отъездом Стрижевская получила от своего нового шефа (старый её «патрон» уже несколько лет назад покинул Ленинград) инструкции, как и где встретиться с тем лицом, которое хотело её повидать.
В Москве «дама треф» покаталась на метро, несколько раз меняя маршруты, затем села в такси, поехала на Курский вокзал и там взяла железнодорожный билет до Тулы. Приехав в Тулу, она побродила по городу и, убедившись, что за нею никто не следит, села в автобус местного сообщения, направлявшийся в Ясную Поляну.
В этот будничный день в Ясной Поляне было мало посетителей, на что и рассчитывали организаторы встречи.
Приехав в Ясную Поляну и посетив музей-усадьбу Л. Н. Толстого, «дама треф», производившая впечатление провинциальной учительницы, неторопливо направилась по шоссе к автобусной остановке. Вскоре на сравнительно пустынном шоссе появился «мерседес», который ещё издали дал три коротких, заранее обусловленных сигнала. Стрижевская подняла руку, как бы прося её подвезти. Машина остановилась, распахнулась дверца, и «дама треф», услужливо подхваченная пассажиром машины, села в кабину. «Мерседес» сразу помчался дальше, оставляя за собой клубы пыли.
Представитель гестапо, человек средних лет, в золотых очках, заговорил с Матильдой Казимировной по-немецки. Убедившись, что она именно та женщина, ради которой он совершил поездку в Ясную Поляну (такая поездка никого не могла удивить, так как многие иностранцы посещали Ясную Поляну), представитель гестапо подробно ввёл «даму треф» в курс её нового задания. Он рассказал о всех деталях операции «Сириус», подчеркнув особое значение этого задания. Он сообщил ей все данные о личности Леонтьева, которые были известны, и поделился разработанным в гестапо планом дальнейших мероприятий. Матильда Казимировна слушала очень внимательно и даже кое-что записала, разумеется, зашифровав эти записи.
План этот в первой своей части сводился к тому, что «дама треф» должна выехать в Челябинск, куда, по-видимому, на продолжительное время переехал Леонтьев, постараться там устроиться на заводе, на котором он будет работать, и завязать с ним знакомство. Пожилой возраст «дамы треф» и её открытое, добродушное лицо должны были исключить какие бы то ни было подозрения.
— А дальше, фрау Матильда, — сказал, улыбнувшись, представитель гестапо, — мы вполне рассчитываем на ваш опыт и ваши способности. Конечно, вам нужно действовать крайне осмотрительно, так как после несчастья с Крашке как сам Леонтьев, так и его работа находятся, несомненно, под самой тщательной охраной. Поэтому не очень торопитесь, продумывайте каждый свой шаг, каждое слово, каждую встречу.
Машина остановилась у густого леса, подходившего стеной к самому краю асфальтированного шоссе. Оно было пустынно в этот вечерний час, и новый знакомый «дамы треф» предложил ей погулять.
Они вышли из машины и пошли бродить среди сосен, позолоченных лучами заката. Они шли медленно, часто останавливаясь и отдыхая на полянах, ведя оживлённый, но тихий разговор. «Дама треф» изредка нагибалась, чтобы сорвать весенний цветок, и, право, никому, кто видел бы в этой обстановке её добродушное лицо, седые волосы и скромный костюм, не пришло бы в голову, что перед ним матёрая, видавшая виды шпионка.
Уже синели сумерки, когда они вышли на шоссе к поджидавшей их машине. Сильный «мерседес» помчался по гладкой асфальтированной дороге, мягко и уверенно пел его мотор.
Уже к ночи они подъехали к Москве, где Стрижевская вышла на пустынной заставе, в почти пустом ночном трамвае добралась до Октябрьского вокзала и в два часа ночи села в почтовый поезд, отправлявшийся в Ленинград.
Через несколько дней она выехала в Челябинск.
6. Леонтьев
Между тем конструктор Леонтьев, причинивший, сам того не зная, столько хлопот германской разведке, вернулся в Москву из Челябинска, куда он ездил в командировку. В Москву он приехал в том состоянии особого радостного подъёма, которое всегда приносит упорный труд, когда он близится к успешному завершению.
Да, успех явно определился, и после многих скрупулёзных лабораторных проверок и испытаний новое орудие, сконструированное Леонтьевым, было запущено в производство на одном из челябинских заводов.
Выйдя из подъезда Северного вокзала, Леонтьев сел в ожидавшую его машину и велел шофёру сначала заехать в институт, так как ему хотелось поговорить с директором о челябинских делах.
Румяный коренастый крепыш с открытым, чисто русским лицом и умным, внимательным взглядом, всегда ровный и сосредоточенный — таков был человек, являвшийся главным объектом операции «Сириус».
Сын паровозного машиниста, Николай Леонтьев ещё в детские годы обнаружил недюжинные способности и стремление к технике. Частенько, поглядывая, как Коленька, единственный сын, целыми днями что-то строгает, клеит, пилит и сооружает, покойный Пётр Николаевич только довольно крякал и весело подмигивал жене.
С годами всё больше дивился отец изобретательности сына. Каких только замысловатых игрушек он не мастерил!.. И особенно радовало Петра Николаевича, что в каждой игрушке проявлялась какая-то новая занятная выдумка, удивительная для десятилетнего мальчугана.
Коля рано научился читать и очень любил книги. Мальчик был в меру шаловлив, совсем не походил на гениального ребёнка, но было в нём что-то такое, что отличало его от других детей: умение глубоко сосредоточиться, острая, настойчивая любознательность, желание всё пощупать своими руками, подробно во всём разобраться.
Петру Николаевичу очень хотелось, чтобы Коленька со временем стал паровозным машинистом. Старик прямо не говорил об этом сыну, но начал постепенно приучать его к паровозу, а в летние месяцы иногда брал его с собой в рейс.
Но всё-таки паровоз не увлёк Колю, и этак году на пятнадцатом мальчик заявил, что локомотив вообще машина отмирающая и будущего не имеет. Расстроился тогда Петр Николаевич, но виду не подал и спорить не стал.
Окончив среднюю школу, Коля поступил в Ленинградский технологический институт.
Он окончил его с отличием, но отказался от аспирантуры и, к общему удивлению, заявил, что теперь года на два пойдёт к станку, на завод. И в самом деле добился своего: стал рядовым слесарем-сборщиком и через два года получил седьмой разряд.
Лишь после этого Леонтьев счёл себя подготовленным для той деятельности, о которой давно мечтал.
Успешно окончив аспирантуру, он поступил в тот самый институт, в котором работал и теперь.
За пять лет до этого он женился на молодой актрисе одного из маленьких московских театров, но года через два узнал, что жена обманывает его. Они разошлись, и Леонтьев с головой погрузился в работу, утопив в ней своё горе.
В институте он сразу окунулся в давно знакомую, родную атмосферу. Инженеры и лаборанты, работавшие под его руководством, встретили Николая Петровича с радостью и поспешили доложить, что все составленные им задания выполнены в установленные сроки.
Проходя по вестибюлю в кабинет директора, Леонтьев заметил траурное объявление, вывешенное на доске приказов. Местком института с прискорбием извещал сотрудников о внезапной смерти вахтёра товарища Голубцова и о том, что его похороны состоятся на следующий день.
Леонтьев сразу вспомнил этого добродушного человека, который не раз приходил к нему в кабинет и с трогательной непосредственностью справлялся о здоровье, настроении и делах. Леонтьев угощал «старого чапаевца» папиросами и отвечал, что со здоровьем всё обстоит благополучно, настроение бодрое, а дела полегоньку двигаются.
«Я потому о делах справляюсь, — неизменно вставлял Петрович, — что, сами видите, много врагов у нашего рабочего государства: не по душе, вишь, дьяволам, что мы сами своей жизни хозяева и уж до коммунизма малость какая осталась. Так вот, на случай чего, надо кое-что и про нас иметь… Одним словом, по вашей части…»
И он добродушно, но с оттенком почтительности чуть хлопал конструктора по плечу и с непременным восклицанием: «Башка! Душа радуется!» уходил из кабинета.
Завхоз института, тоже вышедший в вестибюль, поздоровался с Леонтьевым и на его вопрос, что же случилось с Петровичем, ответил, что Голубцов накануне утром, сдав дежурство, случайно попал под грузовую машину, которая раздавила его.
— Жалко, хороший был старик, — с искренним вздохом закончил завхоз, — службист и свой в доску… Да тут он ещё ночью взволновался, вот и попал под машину…
— А что его взволновало? — спросил Леонтьев.
— Это уж вам пусть директор скажет, — загадочно произнёс завхоз. — Извините, тороплюсь…
И сразу исчез.
Леонтьев прошёл к директору, который очень ему обрадовался и, закрыв дверь кабинета и сказав секретарше, чтобы его ни с кем не соединяли по телефону, сел рядом с Леонтьевым на диван и стал молча набивать трубку. Он был чем-то встревожен.
— Что случилось, Иван Терентьевич? — спросил Леонтьев, почуяв недоброе.
— Сам не пойму! — развёл руками директор. — Вот расскажу всё по секрету. Никто, кроме вас, об этом не должен знать…
И, пуская клубы дыма, рассказал, что накануне днём он был вызван в следственные органы, где ему предъявили фотоснимки секретных чертежей и расчётов нового орудия Леонтьева.
— Что? — вскочил Леонтьев, бледный как полотно. — Не может быть!..
— И я так думал, — произнёс директор, — пока своими глазами не увидел эти фотоснимки. Главное, все переснятые документы, по справке нашего спецотдела, хранились в вашем сейфе, а он был заперт и опечатан…
— В том-то и дело! — вскричал Леонтьев.
— Но факт остаётся фактом, — продолжал директор, — документы сфотографированы. Я сам, своими глазами, видел тридцать шесть снимков — целую плёнку… Но вы не волнуйтесь, — добавил он, заметив, что у Леонтьева исказилось лицо.
— Ну как же не волноваться! — горячо воскликнул Леонтьев. — Ведь это же!.. Это просто необъяснимо… У нас в институте вскрыли сейф!..
— В том-то и дело, что никто его не вскрыл, — сказал директор, волнуясь не меньше Леонтьева. — И сейф и сургучная печать были в полном порядке…
— Час от часу не легче! — почти закричал Леонтьев. — Как же в таком случае сфотографировали документы? Кто их сфотографировал?
— Дело в том, — разъяснил директор, — что сейф, оказывается, кто-то открывал. Вчера, после того как я опознал фотографии, сюда приехали со мной следователь и эксперты. Это было уже ночью, когда никого из работников института, кроме дежурных вахтёров, не было. Мы вызвали начальника нашего спецотдела, он достал сургучную печать и ключ от вашего сейфа, которые вы ему оставили перед отъездом в командировку.
— Совершенно верно, — сказал Леонтьев.
— Правильно. Одним словом, сделали новый оттиск сургучной печати и под сильной лупой сравнили его с печатью, которая была на сейфе. Показалось, что есть крохотная разница. Тогда оба оттиска сфотографировали каким-то особым аппаратом, сильно увеличили снимки и выяснили, что ваш сейф опечатан поддельной печатью, которая хотя и сделана весьма искусно, но при тщательном сопоставлении обнаруживается несоответствие, главным образом в глубине вырезного шрифта. Тут уж взялись за ваш сейф основательно. Под микроскопом исследовали ключевину замка и обнаружили мельчайшие пылинки, точнее — крошки какой-то массы. Короче говоря, химическая экспертиза установила, что в ключевину замка вводился для слепка специальный пластилин. Вот каким образом появились поддельный ключ и поддельная печать.
Леонтьев слушал рассказ директора с понятным волнением человека, неожиданно столкнувшегося со страшным преступлением, направленным против его Родины.
Он не мог представить, кто способствовал врагу здесь, в этих стенах, в этом коллективе, сплочённом общей многолетней работой, коллективе, который он сам в значительной мере создал и которым в глубине души гордился?
Естественно, что Леонтьев, взволнованный этими новостями, даже забыл спросить директора об обстоятельствах гибели Петровича, на которые ему глухо намекнул завхоз.
А между тем гибель Голубцова и события, о которых говорил директор, были непосредственно связаны…
Голубцов, с которым Крашке внезапно прекратил всякую связь, ломал себе голову, чем это объяснить, и строил самые фантастические предположения по этому поводу. Его взволновал не столько факт непонятного исчезновения господина Крашке, сколько страх перед возможным разоблачением. Он потерял сон, и если на короткое время забывался, то просыпался от кошмаров, которые ему всё время мерещились. Ему чудился то шум машины, подъехавшей ночью к дому (приехали за ним!), то скрип шагов под окнами, то стук в дверь…
Выходя из дому и направляясь в институт или возвращаясь домой, «король бубен» всё время оглядывался, вздрагивал — в каждом прохожем ему мерещился человек, следящий за ним, чтобы его арестовать.
Цепкий, животный страх не отпускал его ни на минуту, не давал передышки. Голубцов не мог ни о чём спокойно думать, не мог есть, дышать. В короткий срок «король бубен» страшно осунулся, нервные и сердечные приступы всё чаще одолевали его. Он давно уже не пел «Ты сидишь у камина и смотришь с тоской…», не раскладывал по вечерам любимый пасьянс «могила Наполеона». И даже водка не могла заглушить этого колючего ужаса, этого затянувшегося кошмара.
Как спастись, куда бежать?.. И разве можно убежать от самого себя?
Ожидание расплаты для предателя не менее страшно, чем сама расплата.
Накануне гибели «король бубен» пришёл на ночное дежурство всё в том же душевном состоянии. Уже после полуночи к подъезду института подъехала машина, из которой вышли директор и трое в штатском, которых Голубцов никогда не видал.
Дрожащими руками вахтёр отворил им дверь, и они пошли наверх, в кабинет Леонтьева. Минут через двадцать, видимо, по их вызову приехал и начальник спецотдела института.
«Король бубен» почувствовал начало очередного приступа и принял сразу две таблетки нитроглицерина. Сердце немного отошло, и, сняв туфли, Голубцов тихо прокрался на второй этаж и заглянул в замочную скважину двери, ведущей в кабинет Леонтьева.
Всё было ясно: люди, пришедшие с директором, рассматривали в лупу замок того самого сейфа, из которого он первого мая извлёк чертежи и потом сфотографировал их, как его обучил этот проклятый немец с моноклем!
Значит, всё раскрыто и не сегодня-завтра придёт конец!
Уже на рассвете ночные посетители и директор уехали, а начальник спецотдела прошёл к себе…
«Король бубен» окончательно решил — хватит!.. И, выйдя на улицу, бросился под колёса мчавшейся навстречу пятитонки.
Когда приехала карета «скорой помощи», Голубцов был уже мёртв.
Так выпала из колоды гитлеровской разведки ещё одна карта.
7. Следователь Ларцев
Старший следователь Ларцев, которому было поручено расследование по поводу плёнки со снимками секретных чертежей и формул нового орудия, сконструированного Леонтьевым, имел многолетний опыт следственной работы в советской контрразведке.
В тот день, когда начальник Ларцева, вызвав его к себе, передал ему бумажник господина Крашке со всем, что в нём находилось, и подробно рассказал Ларцеву, каким образом этот бумажник попал в руки следственных органов, они оба подробно обсудили это дело и наметили все необходимые мероприятия.
Было очевидно, благодаря содержимому бумажника, что в данном случае они имеют дело с немецкой разведкой.
На следующий день Ларцев узнал, что Крашке и Шеринг спешно покинули Москву, — было ясно, что они даже не попытаются вернуться обратно и, так сказать, вышли из игры.
Очень скоро был установлен и объект их деятельности, то есть институт, в котором работал Леонтьев, и чертежи и формулы его открытия, которые были сфотографированы.
Ларцев был одним из трёх сотрудников органов безопасности, приехавших ночью в институт и производивших осмотр сейфа, в котором хранились секретные документы Леонтьева, сфотографированные по заданию немецкой разведки.
Установив, что сейф был открыт и опечатан при помощи поддельных ключа и печати, Ларцев встал перед вопросом: кто из работников института замешан в этом преступлении?
Перед следователем стояла, таким образом, задача: первое — установить агентуру врага, проникшую в секретный институт; второе — оградить самого Леонтьева и его открытие от возможных посягательств вражеской разведки в дальнейшем.
Ларцев не только разрешил директору института информировать Леонтьева о случившемся, но и счёл необходимым побеседовать с конструктором и по возможности успокоить его. Это удалось ему: он разъяснил Леонтьеву, что вражеская разведка не успела ещё воспользоваться фотоснимками, так как плёнка только отправлялась в Берлин и, следовательно, подлежала дальнейшему использованию там. Кроме того, как выяснилось, сфотографированные документы ещё не давали сами по себе возможности получить полное представление о работах Леонтьева в целом, другие же документы хранились не в институте, а частично были отправлены в Челябинск.
Провал немецкой разведки отнюдь не исключал того, что она захочет взять реванш и попытается найти другие ходы в охоте за Леонтьевым и его работами.
Ларцев, как опытный контрразведчик, хорошо изучивший особенности гитлеровской разведки, знал, что, отличаясь известной грубостью в методах работы, она нередко проявляет большую настойчивость и после провала той или иной операции имеет обыкновение возвращаться к ней.
В данном случае этот общий вывод подтверждался хотя бы тем, что после разоблачения и провала в институте агента, сотрудничавшего с предшественником Крашке, шпионы снова вернулись к этому объекту.
Это с несомненностью указывало, что в Берлине отдают себе отчёт в значении работ конструктора Леонтьева.
Когда Ларцеву стало известно о гибели Голубцова, происшедшей на исходе той самой ночи, когда он посетил институт и производил осмотр сейфа, он прежде всего познакомился с делом по обвинению шофёра пятитонки, под колёсами которой погиб Голубцов. Дело было принято Ларцевым к своему производству.
Шофёр — фамилия его была Сазонов — не признавал себя виновным в нарушении правил уличного движения и упорно утверждал, что Голубцов сам бросился под машину. Ларцев лично допросил Сазонова и убедился, что он показывает правду.
Сазонов был уже немолодой человек, шофёр второго класса, опытный и дисциплинированный водитель. В том, как он горячо и искренне отстаивал свою невиновность, не отказываясь при этом от некоторых деталей, говоривших, казалось бы, против него (так, например, он сразу признал, что не давал сигнала), во всём его поведении на допросе — очевидной скромности, правдивости, волнении человека, на которого незаслуженно свалилось тяжкое обвинение, — Ларцев, как чуткий следователь, усмотрел несомненные доказательства его правоты.
Наконец, в пользу Сазонова говорило и то, что, имея все возможности скрыться в этот предрассветный час, когда на улице никого не было, он этого не сделал, а, наоборот, сам вызвал «скорую помощь» и работников милиции.
Ларцев пожал руку этому неповинному человеку и написал постановление о прекращении возбуждённого против него дела.
Как всегда, когда он писал постановление в прекращении дела — постановление, возвращавшее случайно обвиненному человеку свободу и честь, — так и в этом случае Ларцев делал это с радостью и волнующим сознанием огромного значения своей работы, от которой нередко зависели судьбы людей, их доброе имя, их будущее и будущее их семьи.
Ларцев принадлежал к той славной категории чекистов, воспитанных Дзержинским, которые всегда помнили наставление своего великого учителя — бояться как огня душевной чёрствости, холодного равнодушия к человеческой судьбе и с такой же настойчивостью и силой защищать невиновного, случайно запутавшегося или оклеветанного человека, с какой разоблачать подлинных врагов Советского государства.
Оглядываясь назад, на многие годы своей следственной работы, Ларцев с равным удовлетворением вспоминал как дела, по которым ему удавалось раскрыть самые искусные и коварные происки врагов и обнаружить преступников, так и дела, по которым ему пришлось затратить не меньше усилий и настойчивости для реабилитации честных советских людей, над которыми, в силу того или иного стечения обстоятельств (иногда случайных, а нередко и сознательно сфальсифицированных врагами его Родины), нависала чёрная и, казалось, беспросветная туча незаслуженного и тяжкого обвинения.
Григорий Ефремович — так звали Ларцева — любил свою трудную профессию, хотя она и стоила ему бессонных ночей, огромного нервного напряжения и нередко надолго разлучала с семьёй. Он любил свою работу потому, что он сам творчески к ней относился. Он любил даже те муки, которые приносила эта работа: горечь неподтвердившихся версий, представлявшихся такими верными и потом вдруг оказавшихся ошибочными; ночную бессонницу, когда, не выпуская дымящейся папиросы изо рта, он часами расхаживал по своему кабинету, напрягая мысль и всю свою интуицию в поисках правильного решения очередной следственной задачи, запутанной, как головоломка; постоянное напряжение, необходимое для того, чтобы верно и вовремя разгадать маневры врага и тем самым предотвратить серьёзнейшие последствия. Он сознавал огромную ответственность за каждое дело, за каждый вывод, за каждого человека, судьба которого связана с этими выводами, понимал необходимость быть при всём этом неизменно спокойным, внутренне собранным, способным к холодному и трезвому анализу показаний, документов и вещественных доказательств.
Ларцев любил свою профессию и за то, что она изо дня в день, из месяца в месяц сталкивала его лицом к лицу с огромным многообразием жизненных явлений, конфликтов и человеческих характеров; за то, что он никогда не знал сегодня, над каким делом ему предстоит работать завтра, но всегда знал, что каждое новое дело, независимо от его характера, принесёт свои, только этому делу присущие особенности, и, следовательно, новые наблюдения, и новый опыт. Это дело не будет похожим ни на какие другие дела — по характеру преступления, или по его мотивам, или последствиям, или по методу совершения преступления, или по способам сокрытия его следов. Ни один из людей, проходящих по этому новому делу, не будет похож на тех, с которыми ему приходилось сталкиваться по предыдущим делам.
И, наконец, он любил свою профессию за то, что почти четверть века его следственной работы, обнажавшей нередко глубины человеческого падения и сталкивавшей его с самыми низменными характерами и самыми кровавыми и страшными преступлениями, порождёнными ненавистью к советскому строю, ревностью, жадностью, местью, карьеризмом, — эта четверть века не подточила его любви к людям. Напротив, с годами окрепла эта любовь, помноженная на твёрдое сознание, что будущее, за которое борется партия и народ, навсегда исключит возможность возникновения преступлений.
И, может быть, самым удивительным в характере Ларцева было то, что он, изо дня в день сталкиваясь с мерзостями человеческими, был по-юношески жизнерадостен, любил людей, всем своим существом ощущал красоту жизни и потому так беззаветно и страстно боролся с её врагами.
Таков был челов, который в силу своего служебного долга вступил в поединок с осиным гнездом Гиммлера.
8. Обыск
Придя к выводу, что Голубцов покончил жизнь самоубийством, Ларцев решил произвести обыск в его квартире. Предварительно он установил, что Голубцов жил одиноко и родственников не имел.
Как опытный криминалист Григорий Ефремович давно пришёл к выводу, что обстановка, в которой живёт человек, его вещи, книги, вкусы, образ жизни, даже манера одеваться характерны для всего его психологического склада и морального облика. Вот почему он с интересом, очень подробно и тщательно приступил к осмотру квартиры Голубцова в деревянном домишке Измайлова.
По мере ознакомления со всей обстановкой квартиры и вещами, находящимися в ней, в сознании Ларцева всё более отчётливо складывалось впечатление: нора!
Да, это и в самом деле звериная нора, в которой затаился от всего окружающего мира враждебный этому миру зверь, трусливый, но готовый при первой возможности больно укусить.
Комната Голубцова была запущена, давно не убиралась, толстый слой пыли осел на мебели и вещах, расспросив богомольную старушку, жившую за стеной, Ларцев выяснил, что Голубцов прежде аккуратно убирал свою комнату и только в последнее время так её запустил.
— Он последние дни всё ходил сам не свой, — рассказывала старушка, — даже по утрам умываться перестал и петь бросил. То, бывало, всё на гитаре играет и песни поёт, а тут перестал…
Ларцев подробно расспросил эту женщину, когда именно Голубцов стал так хандрить, и из её ответов заключил, что это случилось вскоре после происшествия с Крашке на Белорусском вокзале.
Самый обыск тоже дал интересные результаты.
В сундуке Голубцова был обнаружен фотоаппарат «лейка» с особым светосильным объективом, приспособленным для фотосъёмки документов. Ларцеву уже дважды приходилось видеть такие специальные объективы, взятые при аресте агентов германской разведки. Но, видимо, этого не знал Голубцов. Иначе он, опасаясь разоблачения, не держал бы этот аппарат дома.
Там же, в сундуке, Ларцев нашёл несколько катушек плёнки «Агфа», очень высокой чувствительности, мелкозернистой, тоже, несомненно, приспособленной для специальных фотосъёмок. В то время в Москве такая плёнка не продавалась, и её не имели даже фотографы-профессионалы.
Среди бумаг покойного Григорий Ефремович обнаружил восемнадцать тысяч рублей и сберегательную книжку, на которой числилось двадцать семь тысяч, из них двадцать одна была вложена сравнительно недавно в три приёма, в течение полутора месяцев, что также заслуживало внимания.
И, наконец, в мусорном ящике, стоявшем в чулане, были найдены обрывки старых фотографий, которые Ларцев собрал и, уже вернувшись к себе на работу, передал для реставрации. Это оказались фотографии самого Голубцова и каких-то других лиц. Все они были сняты в форме царской армии.
Особенно заинтересовала Ларцева одна фотография, на которой Голубцов был снят рядом с генералом, личность которого вскоре удалось установить по архивным данным. Это был деникинский генерал Голубцов.
Дело постепенно прояснялось. Справки в архивах показали, что «старый чапаевец» был сыном крупного помещика и офицером деникинской контрразведки, родным племянником царского, а затем деникинского генерала Голубцова, который, по имевшимся данным, теперь проживал в Берлине и был связан с германской разведкой.
Теперь было окончательно установлено, что «Петрович» являлся агентом Крашке и именно он сфотографировал документы, хранившиеся в сейфе Леонтьева.
В свете этих данных Ларцев оценил и ход с якобы найденными «Петровичем» пятью тысячами рублями, которые тот принёс директору. Ларцев не без удовольствия приобщил к материалам дела заметку председателя месткома института «Благородный поступок», помещённую в стенной газете.
Тут припомнился Ларцеву похожий случай из его практики.
Несколько лет назад пришлось ему расследовать дело о подозрительном пожаре на одном крупном оборонном заводе. Пожар этот возник внезапно в самом «сердце» завода — одном из решающих цехов. Несмотря на то что пламя вспыхнуло очень сильно (потом было обнаружено, что злоумышленник сумел незаметно внести в этот цех смоченную керосином паклю), рабочие завода, проживавшие поблизости, сумели частично отстоять от огня свой цех, хотя пожар и причинил большой ущерб.
Среди других рабочих, самоотверженно тушивших пожар, особенно отличился цеховой конторщик, некий Измайлов, сравнительно недавно появившийся в этом городе и принятый на завод.
На глазах у всех Измайлов первым ринулся в пылающий цех и, несмотря на полученные ожоги, не выходил оттуда до полной ликвидации пожара.
Но, как потом выяснилось, именно этот Измайлов и оказался поджигателем. Уже на следствии, признавшись Ларцеву в том, что он осуществил эту диверсию по заданию германской разведки, которой был завербован, Измайлов сказал так:
— Расчёт у меня был двоякий, гражданин следователь: во-первых, создать себе авторитет на заводе, чтобы потом мне проще работать было; а во-вторых, я делал вид, что энергично тушу пожар, а на самом деле в дыму да в сутолоке незаметно его поддерживал… Уж очень хотелось задание выполнить, мне большие деньги за это были обещаны…
9. Война
Май отшумел, и началось лето. В том году оно наступило быстро. После обильных весенних дождей на полях зрел богатый урожай. Всё, казалось, предсказывало счастливый щедрый год, и страна, занятая мирным трудом, радовалась предстоящему изобилию.
Тихие белые ночи млели над Ленинградом. Шумели по вечерам многолюдные стадионы и парки Москвы. Сотни тысяч людей отдыхали и лечились на курортах Кавказа и Крыма; нарядные белые теплоходы проплывали мимо весёлых черноморских городов, откуда доносилась музыка приморских бульваров; на пляжах нежились под южным солнцем купальщики; в театрах готовились новые премьеры; в павильонах киностудий снимались новые фильмы.
Родина жила обычной трудовой жизнью.
Но именно в эти первые ночи июня враг заканчивал свои последние приготовления. Сто семьдесят немецких дивизий, в точном соответствии с планом «Барбаросса», подползали к рубежам Советской страны. В тех случаях, когда скрыть передвижение войск оказывалось невозможным, гитлеровское правительство и его дипломаты объясняли эти переброски войск военными маневрами, армейскими отпусками и даже частичной демобилизацией.
Чтобы замаскировать свои вероломные планы, Гитлер передал через Риббентропа указание германскому послу в Москве Шулленбургу провести переговоры и внести ряд предложений, которые должны были создать впечатление, что Германия не только верна советско-германскому пакту 1939 года, но и намерена активно расширять свои экономические связи с Советским Союзом.
Шулленбург, уже ясно понимавший, что война приближается с каждым днём, выполнил полученные указания и сделал все необходимые визиты, запросы и заверения. Он не был точно информирован о роковой дате, но по ряду косвенных признаков и намёков, которые сделал ему в Берлине Риббентроп, догадывался, что война мчится на всех парах и до её начала остались буквально часы…
Шулленбург частично поделился своими тревогами с женой и велел ей очень осторожно, чтобы ни в коем случае не заметила горничная, подготовиться к внезапному отъезду — собрать необходимые вещи, уложить чемоданы. Сам же он потихоньку приводил в порядок свой личный архив, уничтожая лишние документы, свои записи и копии служебных писем.
Жена господина фон Шулленбурга, когда он велел ей готовиться к внезапному отъезду — этот разговор вёлся шёпотом в их квартире, — сразу побледнела и тихо заплакала. Она не поняла, что всё связано с предстоящей войной, и решила, что её муж имеет основания опасаться опалы, отстранения от должности и, возможно, даже заключения в один из концлагерей, о которых ходили такие страшные слухи.
Шулленбургу стало жаль её: они прожили вместе много лет, и, право, она была ему верной подругой. Чтобы успокоить жену, он чуть было не рассказал всю правду, но в последний момент испугался — всё-таки женщина, кто знает, не разболтает ли она тайну, доверенную ей мужем, какой-нибудь другой даме из дипкорпуса и не станет ли это как-нибудь известно агентуре гестапо, которая немедленно донесёт в Берлин…
И, притворяясь заснувшим, раздумывал старый дипломат о времени и режиме, наступившем в его бедной Германии, когда даже с женщиной, носившей твоё имя вот уже столько лет, страшно поделиться тем, что тебя волнует, что не даёт тебе уснуть…
Плохо спал в эти дни и господин военный атташе, осведомлённый лучше Шулленбурга о подкрадывавшихся событиях.
Тогда, в день получения ордена, он расхохотался, посмотрев на своё отражение в зеркале. Но — странное дело! — это был горький, мучительный смех, и вид новенького ордена почему-то не радовал, а вызывал боль в сердце, над которым он был приколот.
Скверные предчувствия щемили душу фон Вейцеля, и он не в силах был их отогнать. Опасные мысли роились и жужжали, как мухи, в голове господина полковника, недозволенные, опасные мысли, любой из которых было бы достаточно, стань она известной, чтобы блистательный военный атташе был брошен в подвал или вздёрнут на виселицу…
Конечно, господин Вейцель в эти июньские дни был занят не только размышлениями. Много времени требовалось для подготовки и отправки дипломатической почты, перевозимой специальными курьерами, секретного архива, а также для подготовки агентурной работы в предстоящих военных условиях, для ответов на бесконечные секретные запросы о состоянии железных и автомобильных дорог, подъездных путей, о дислокации военных и гражданских аэродромов, хлебных элеваторов, оборонных заводов, складов государственных резервов, интендантских баз, морских и речных портов, о видах на урожай, особенно на Украине и в Белоруссии, новых типах самолётов, танков и артиллерийских орудий.
Военный атташе и его аппарат не имели данных для ответа на большинство этих запросов, посыпавшихся в эти июньские дни в невиданных количествах. На часть из них можно было ответить на основании советских справочников по разным отраслям транспорта и народного хозяйства и собранных в своё время вырезок из столичных и провинциальных журналов и газет. Отсутствие достаточно надёжной агентуры ещё в своё время вынудило господина атташе завести особые карточки, в которые заносились отрывочные данные по всем этим вопросам, иногда проникавшие на страницы советской печати и специальных изданий. При надлежащей обработке и сопоставлении отрывочные материалы всё-таки представляли известную ценность и теперь очень пригодились господину Вейцелю для ответов на бесчисленные запросы, хотя он и не был уверен в точности своих выкладок и данных.
Но так или иначе он отвечал, и уже это пока гарантировало от всякого рода неприятностей и осложнений.
Несмотря на всю горячку последних мирных дней, господин Вейцель интересовался и ходом подготовки операции «Сириус», которой теперь занялась «другая линия» германской разведки, то есть система гестапо.
Вейцелю не сообщили особых подробностей о ходе подготовки операции, но всё же рассказали, что загадочная «дама треф» уже переброшена из Ленинграда в Челябинск, где запущено в производство новое орудие конструктора Леонтьева.
В середине июня Вейцелю сообщили и о том, что сам Леонтьев выехал из Москвы в Челябинск, по-видимому, для наблюдения за ходом производства нового орудия.
В эти дни все отраслевые линии германской разведки и гестапо развили лихорадочную деятельность.
Ещё 12 февраля 1936 года Гитлер поручил имперскому руководству СС, то есть Гиммлеру, создать единую немецкую секретную разведывательную службу.
В специальном соглашении, которое в связи с этим подписали Гиммлер и Риббентроп, в частности, было указано:
«А1. Секретная разведывательная служба имперского руководителя СС является важным инструментом для добывания сведений во внешнеполитической области, который предоставляется в распоряжение министра иностранных дел. Первым условием этого является тесное товарищеское и лояльное сотрудничество между министерством иностранных дел и главным имперским управлением безопасности. Добывание внешнеполитических сведений дипломатической службой этим самым не затрагивается.
2. Министерство иностранных дел предоставляет в распоряжение главного имперского управления безопасности необходимую для ведения разведывательной службы информацию о внешнеполитическом положении и установки немецкой внешней политики и передает главному имперскому управлению безопасности свои разведывательные и прочие задания в области внешней политики, которые должны выполняться органами разведывательной службы».
Весной 1941 года, особенно в апреле — июне, началась тщательная подготовка всех органов германской разведки к проведению подрывной, шпионской и диверсионной работы против Советского Союза.
Начальник III отдела германской военной разведки и контрразведки фон Бентивеньи через несколько лет, будучи пленён Советской Армией, показал на допросе:
«Я ещё в ноябре тысяча девятьсот сорокового года получил от Канариса указание активизировать контрразведывательную работу в местах сосредоточения германских войск на советско-германской границе…
Согласно этому указанию мной тогда же было дано задание органам германской военной разведки и контрразведки „Абверштелле“, „Кёнигсберг“, „Краков“, „Бреслау“, „Вена“, „Данциг“ и „Познань“ усилить контрразведывательную работу…
…В марте тысяча девятьсот сорок первого года я получил от Канариса следующие установки по подготовке и проведению плана „Барбаросса“:
а) подготовка всех звеньев „Абвер-три“ к ведению активной контрразведывательной работы против Советского Союза, как-то: создание необходимых „Абвергрупп“, расписание их по боевым соединениям, намеченным к действиям на Восточном фронте, парализация деятельности советских разведывательных и контрразведывательных органов;
б) дезинформация через свою агентуру иностранных разведок в части создания видимости улучшения отношений с Советским Союзом и подготовки удара по Великобритании;
в) контрразведывательные мероприятия по сохранению в тайне ведущейся подготовки к войне с Советским Союзом, обеспечение скрытности перебросок войск на Востоке…»[127]
Как показал далее тот же фон Бентивеньи:
— За период февраль — май тысяча девятьсот сорок первого года происходили неоднократные совещания руководящих работников «Абвер-два» у заместителя Иодля генерала Варлимонта. Эти совещания проводились в кавалерийской школе в местечке Крампниц. В частности, на этих совещаниях в соответствии с требованиями войны против России был решён вопрос об увеличении частей особого назначения, носивших название «Бранденбург-восемьсот», и о распределении контингента этих частей по отдельным войсковым соединениям…
Другой гитлеровский волк, полковник Эрвин Штольц, бывший заместитель начальника II отдела германской разведки Лахузена, взятый в плен Советской Армией на исходе войны, подтвердил показания фон Бентивеньи и заявил, устало протирая стёкла пенсне:
— Я получил указание от Лахузена организовать и возглавить специальную группу под условным наименованием «А», которая должна была заниматься подготовкой диверсионных актов в советском тылу в связи с намечавшимся нападением на Советский Союз.
В целях нанесения молниеносного удара против Советского Союза «Абвер-два» при проведении подрывной работы против России должен был использовать свою агентуру для разжигания национальной розни между народами Советского Союза…
Так после разгрома гитлеровской Германии все эти Варлимонты и Пиккенброки, Бентивеньи и Штольцы, оказавшись в руках Советской Армии, на следствии и в зале Международного Военного Трибунала в Нюрнберге раскрыли тайное тайных германской разведки, её многочисленные щупальцы и сеть, её цели и методы, её замыслы и просчёты.
В субботу 21 июня 1941 года старший следователь решил наконец осуществить давнишнюю мечту: поехать на рыбалку. Он захватил с собой своего десятилетнего сынишку Вову, которому давно это обещал.
Радости рыбалки, конечно, начинаются со сборов. И Григорий Ефремович, который сам себя называл за это «пожилым мальчишкой», любил разбираться в своём сложном рыбацком хозяйстве: удочках; лакированных гибких спиннингах; катушках — спиннинговых и проволочных; блеснах всевозможных форм и размеров — от маленьких, в полтора-два сантиметра, до больших, чуть не в пятнадцать сантиметров заграничных блесен, рассчитанных на крупную рыбу, очень нарядных и броских, с вкрапленными в них ярко-красными, фиолетовыми и чёрными с белым ободком стекляшками, которые должны были казаться хищной рыбе глазами мелкого окуня или плотвы. Были у него и блесны, выточенные из латуни и меди, и блесны из алюминия и никелированной стали, сделанные из старых самоварных подносов, мельхиоровых подстаканников и давно вышедших в тираж медных чайников.
Многие из этих блесен Ларцев вытачивал сам, делая это с великой радостью в редкие минуты досуга, невзирая на ехидные замечания жены. Нина Сергеевна, как большинство женщин, никак не могла понять этой благородной мужской страсти и ядовито называла рыболовные принадлежности мужа «игрушками для бородатых деток», хотя Ларцев бороды никогда не носил.
А между тем нигде он не отдыхал так полно и радостно, как на рыбной ловле в лодке или на поросшем густым лесом берегу, когда вокруг стоит удивительная тишина вечернего лесного озера или глубокой, полноводной реки и всё вокруг: и эти затишливые воды, и еле слышный шорох засыпающего леса, и даже изредка доносящийся, как выстрел, всплеск сильной рыбы, после которого долго расходятся круги по зеркальной глади, — вселяет чувство глубокого покоя и того особого тихого счастья, которое всегда даёт общение с родной природой, освежающее душу и тело.
В эту субботу Ларцев приехал домой удивительно рано — в семь часов вечера. Вова, предупреждённый накануне, что на этот раз они «железно поедут», изнывал от нетерпения, слоняясь по квартире и ежеминутно выглядывал в окна.
Нина Сергеевна и её мать Ольга Васильевна заканчивала свои приготовления. В термос наливался горячий кофе, в походную сумку укладывались пироги с капустой и яйцами, добрый кус жареной баранины, яйца, сваренные вкрутую, и, чего греха таить, четвертинка водки, настоенной на красном перце с чесноком: Ларцев, который обычно не пил, на рыбалке выпивал непременно и с большим удовольствием, потому что даже в летние ночи на подмосковых водоёмах, особенно ближе к рассвету, становилось очень свежо и сыро.
Как только Ларцев вошёл в квартиру и наскоро пообедал, он вместе с Вовкой — без отца тому категорически не разрешалось это делать — занялся последними приготовлениями. Было решено захватить два спиннинга — двуручный для Ларцева и лёгкий одноручный для Вовки, которого отец уже начал приучать к этому виду рыболовного спорта. В специальную деревянную коробочку с внутренними гнёздами Ларцев уложил отобранные блесны — ровно пятнадцать штук.
Затем были внимательно проверены десять кружков — Ларцев любил и этот вид рыбной ловли, — оснащённых плетёной леской, ещё накануне старательно протёртой олифой, чтобы она не намокала в воде. К леске были прикреплены тонкие стальные поводки (чтобы щука не могла их перекусить, как это иногда бывает) с особыми грузилами и крючками-тройниками на концах, сделанными из белого металла. Крючки были тщательно отточены «бархатным» напильником и «липли» к коже. Самые кружки радовали глаз — они были выточены из пробки и эффектно окрашены в два цвета — белый и ярко-красный — специальной нитрокраской, которая была очень красива, заметна на далёком расстоянии и не боялась воды.
Они захватили с собой также оловянный глубомер, маленький шведский топорик с аккуратной резиновой рукояткой, экстрактор для извлечения крючка из рыбьей глотки, где он нередко глубоко застревал, подсачок и ручной электрический фонарь с сильной батареей, а также особую «охотничью» зажигалку с щитком, который выдвигался у самого фитиля и защищал огонёк от резких порывов ветра.
Наконец все сборы были закончены, и рыболовы двинулись в путь. Нина Сергеевна и Ольга Васильевна крикнули с балкона традиционное «Ни пуха ни пера!», и машина резко выскочила из переулка и помчалась к Ярославскому шоссе по оживлённым вечерним улицам столицы.
У шлагбаума за Сельскохозяйственной выставкой вытянулся длинный хвост машин, отвозивших пассажиров на дачи (тогда ещё не был построен здесь мост). Нетерпеливо пофыркивая незаглушёнными моторами, машины, казалось, с тем же азартом, что и люди, сидевшие в них, стремились вырваться за черту города. Там москвичей ожидали поля, свежий, насыщенный дыханием леса воздух, купанье в прохладной реке, вечер на открытой, мягко освещённой веранде, за которой застыли, как часовые, тёмные сосны и плывут во мраке, как светляки, огоньки папирос, а с соседних дач доносится музыка, всегда чуть загадочная и такая пленительная в ночном лесу.
Машины ждали долго, потому что за шлагбаумом проносились один за другим битком набитые поезда электрички. В окнах ярко освещённых вагонов мелькали, как на экране, весёлые, оживлённые лица, нарядные цветастые платья молодых женщин, юноши в теннисных рубашках с ракетками в руках, «дачные мужья» с многочисленными кульками и пакетами и, конечно, рыболовы с заплечными мешками и удочками в брезентовых чехлах.
Проскочив около тридцати километров, машина наконец свернула с дороги, ведшей от станции Правда до Тишкова, влево и по узкой просеке, вырубленной в густом лесу, подъехала к Дому рыбака.
Он стоял на берегу узкого, овальной формы, залива Пестовского водохранилища. Между сосен темнели строения: дом директора; большой погреб для хранения рыбы; кухня с пылающей, бросающей красные отсветы на деревья плитой, на которой рыбаки могли приготовить себе ужин; просторный деревянный дом, в котором рядами стояли койки для отдыха, и маленькие двухместные «боксы», похожие на теремки из детской сказки.
На тёмной воде у мостиков тихо колыхались на приколе лодки, а выше, на пологом берегу, белели деревянные скамейки, на которых сидели, покуривая, рыбаки, отдыхая перед выездом на лов.
Поблизости, у других мостков, стоял в воде вместительный садок, кишмя кишевший живцами для насадки — окуньками, плотвой, пескарями и ершами, наловленными ещё накануне бригадой Дома рыбака.
Оставив свою машину на специально вырубленной в лесу площадке, Ларцев поздоровался с директором Дома рыбака Семёном Михайловичем, энтузиастом своего дела, «забронировал» за собой лодку, тридцать живцов, две деревянные бадейки для их хранения и присел покурить.
Стояла тёмная свежая июньская ночь, залив мерцал, как тёмное зеркало в овальной раме окружавших его лесов, и в нём плясали звёзды и огоньки фонарей «летучая мышь», зажжённых рыбаками, уже возившимися в своих лодках.
На мостках у садка Семён Михайлович отпускал живцов, доставая их из воды длинным сачком, и громко отсчитывал при желтоватом свете керосинового фонаря, подвешенного к деревянному шесту. Доносились обрывки фраз:
— Но-но, ты мне одних пескарей даёшь!
— Хорошему рыбаку и пескарь послужит…
— Ершей поменьше, Семён Михайлович!
— Ерши живучи, садовая голова!
— Нынешним летом судак очень до плотвы охоч…
— Что плотва — чуть от берега отплыл, а уж она в бадейке уснула. Нежна чересчур.
— А ты сам не будь неженкой, воду почаще меняй.
Вовка, который не мог дождаться выезда на рыбалку, подошёл к Ларцеву:
— Папа, время отчаливать.
— Едем, сынку, — ответил Ларцев и пошёл за живцами.
Через полчаса он и Вовка сели в лодку и выбрались из залива на водоём, тянувшийся на несколько километров. Впереди, по бокам и сзади плыли лодки других рыболовов, некоторые с горящими фонарями на корме.
По неписаным законам рыбалки, все плыли, соблюдая торжественную тишину и разговаривая между собой шёпотом, с тем особым нарастающим волнением, которое так знакомо каждому рыболову: что-то будет, какой предстоит улов, какая ожидает добыча?
Ларцев любил распускать кружки в глубокой естественной бухте, образовавшейся в левой части водоёма. Там всегда было тихо, потому что крутые лесистые склоны, окаймлявшие бухту с трёх сторон, защищали её от ветров. Кроме того, там была значительная для этого водоёма глубина — шесть метров. Здесь нередко появлялся ночной хищник — судак, его в Пестове было довольно много. Преимущества Пестова, с точки зрения Ларцева, состояли также в том, что здесь была уйма ершей, представлявших, по выражению одного академика, тоже страстного рыболова, «незаменимый ингредиент для ухи».
— Должен заметить, уважаемый Григорий Ефремович, — говорил этот академик, уже пожилой человек, с крепким обветренным лицом и озорной искрой в совсем ещё молодых умных глазах, — что в смысле ухи ёрш есть царь-рыба. Никакие стерляди и хариусы не выдержат против нашего подмосковного ерша в «уховом», так сказать, смысле. Притом заметить должно, что уха без ершей — это всё равно что комната без мебели… уюта нет!
Тут академик непременно закуривал и, сделав несколько затяжек, продолжал:
— Ухи в ресторане, голуба моя, не признаю и не признавал. Ухе, как красивой женщине, оправа нужна: берег, поросший лесом, ивы, склонённые над самой водой, дымок костра, зорька. Тогда лишь уха по-настоящему и закипает, и навар даёт, и всяческие набирает ароматы. А вокруг стоит тишина необыкновенная, благорастворение воздусей, запах хвои… одним словом, настоящая жизнь… Вот я, сердце моё, шестой десяток заканчиваю, уже склерозик подходящий нагулял, миокардиодистрофию и нет-нет — валидол пью… Одним словом, уже зачислен в «валидольную команду инсульт-ура», а стоит на рыбалку выбраться да как следует здесь надышаться — чувствую себя, как в тридцать лет… И валидол не нужен, и дышится легко, и, главное, появляется этакая нахальная уверенность, что впереди ещё большая великолепная жизнь, удачи в науке, встречи с интересными, умными людьми, необыкновенные путешествия, уйма хороших книг и уйма крупных судаков, которых я ещё не выловил, но которые мне, безусловно, положены…
И Максим Петрович — так звали академика — заливался таким могучим заразительным хохотом, что с соседних лодок раздавался недовольный ропот, и за ним дружный смех.
Ларцев очень ценил этого жизнерадостного умного человека, умевшего тонко понимать прелести рыбалки и так нежно и молодо любившего русскую природу, ценил его весёлый с лукавинкой взгляд, его чисто народный юмор и ту особую душевную непосредственность и простоту, которая всегда отличает настоящего, большого человека.
Ночь становилась всё свежее, и рыболовы решили, что надо погреться. Ларцев достал термос, налил себе и сыну кофе в стаканчики из пластмассы, нарезал баранину и хлеб, круто посолив его. Оба ели с большим аппетитом, как это всегда бывает на рыбалке.
После крепкого горячего кофе сразу ощутили приятную теплоту и бодрость.
Кружки были распущены в шахматном порядке и тихо покачивались на воде. В ночном сумраке их почти не было видно, и за ними надо было следить «на слух». В первом часу ночи, когда Ларцев и Вовка уже заканчивали свой ужин, слева донёсся характерный шлёпающий звук.
— Перевёртка! — воскликнул Ларцев и с бьющимся от волнения сердцем начал грести к тому месту, откуда донёсся этот милый сердцу рыболова звук.
Вовка, привстав на носу лодки, включил фонарь и осветил место, к которому они спешили.
Через несколько секунд он испустил ликующий вопль. В лучах электрического фонаря был ясно виден перевёрнутый набок кружок, который стремительно вертелся: рыба сматывала с него леску, заглотав крючок и насадку.
— Левым! — почти простонал Вовка. — Левым!
Ларцев сильно загрёб левым веслом, и лодка приблизилась к кружку. Наклонившись, Ларцев схватил его в руки, сильно подсёк леску и сразу почувствовал, как упруго ходит на её конце тяжёлая рыба.
— Есть, сынку! — вскричал Ларцев и начал лихорадочно, метр за метром, вытаскивать леску, бросая её кольцами на дно лодки. — Подсачок готовь, подсачок!..
И вот почти у самого борта в голубоватом свете фонаря заиграла, как большое серебряное блюдо, крупная рыба. По тому, как она сравнительно спокойно шла за леской и не пыталась делать «свечку», то есть выпрыгивать из воды, с тем чтобы сразу обрушиться всей своей тяжестью на леску и перерубить её, Ларцев уж знал, что пойман судак, а не щука.
Он ещё сильнее подтянул рыбину к борту. Вовка мгновенно, с головы, подвёл к рыбе подсачок, взметнул его, и через мгновение на дне лодки бился судак с широко растопыренными перьями, почти в полметра длиной.
— Живём, сынку! — снова закричал Ларцев и от полноты чувств и радости удачи поцеловал Вовку, а потом, по традиции, «обмыл» первого судака, приложившись к фляге.
— Пуд, не сойти мне с этого места, пуд! — восхищённо прошептал Вовка, не сводя глаз с затихшего судака и явно преувеличивая вес пойманной рыбы, что происходит, увы, со всеми рыболовами на свете.
Почин был сделан. Через полчаса была замечена вторая перевёртка, и в лодке забился новый судак.
Часы Ларцева показывали ровно два часа ночи, когда сочно шлёпнула третья перевёртка. Снова был вытащен, на этот раз менее крупный, судак. Вовка задыхался от счастья.
Ларцев закурил, с наслаждением вдыхая ароматный дымок папиросы, крепкий, густо настоенный ночной свежестью воздух, сильные запахи леса и трав, доносившиеся с близкого берега, и запоминая жадно всем сердцем эту целебную тишину, и смутно мерцающую воду, и звёздное, опрокинутое в огромную чашу водоёма небо, и всю эту единственную, неповторимую, до последнего вздоха любимую землю.
В эту ночь командиры всех фашистских дивизий, бригад и полков, сосредоточенных у советских границ, вскрыли секретные, тяжёлые от сургучных печатей пакеты, полученные накануне, на которых было написано:
Командир дивизии, расположенной на западном берегу реки Сан, генерал-майор Флик ровно в два часа ночи вскрыл секретный пакет.
В нём оказался личный приказ Гитлера, обязывающий все соединения германской армии, расположенные у советских границ, военно-воздушные силы рейха и его военно-морской флот ровно в 4.00 начать внезапное нападение на Советский Союз, бомбардировать с воздуха Львов, Минск и другие советские города и бросить на советские рубежи танки, артиллерию, мотопехоту и все другие воинские части.
Приказ обязывал командиров воинских соединений огласить его текст всему строевому составу гитлеровской армии ровно за час до начала нападения.
Флик прочёл приказ, который, кроме часа и даты нападения не был для него неожиданным, и приказал адъютанту поднять по боевой тревоге, но без всякого шума всю дивизию.
Флик вышел на берег Сана и посмотрел на мерцающую в ночном сумраке реку и загадочно темнеющий за нею противоположный, советский, берег. Ночь, свежая, безветренная, звёздная июньская ночь неслышно летела над Саном, над Бугом и Днестром, над Западной Украиной и Западной Белоруссией, над заливами и озёрами Прибалтики, погружёнными в мирный предпраздничный сон. Огромная страна, раскинувшаяся за этими рубежами, от Чёрного моря до Ледовитого океана, — огромная, непонятная генералу Флику страна, населённая разными народами, нашедшими, однако, единый язык и единую мечту, загадочно молчала по ту сторону границы.
Что ожидает его, генерал-майора Флика, его дивизию и сто шестьдесят девять других германских дивизий в этой непонятной стране? Как встретит её народ непобедимую гитлеровскую армию, которая пока не знала поражений и завоевала почти всю Европу? И разумно ли лезть в берлогу к этому русскому медведю, у которого всегда оказывались сильные лапы? Не погорячился ли фюрер и не забыл ли он судьбу Наполеона, который выбрался еле живым из этой загадочной России и на её студёных полях позорно закончил свой победный марш по всему свету? А если уж вспоминать историю, то разве не русские солдаты не так уж много лет назад завоевали ключи от Берлина?
Генерал Флик был образованным человеком и хорошо знал военную историю. И она почему-то именно в эту ночь, когда он курил на берегу Сана, особенно ярко всплывала в его памяти и будила тревожные мысли и смутные, дурные предчувствия…
Совсем в другом настроении и совсем с иными мыслями смотрел в те же часы на советский берег господин Крашке, теперь представлявший ведомство адмирала Канариса в дивизии генерала Флика.
Крашке вспоминал несчастье, происшедшее с ним в этой проклятой России, в результате которого он лишился дипломатического звания, был снижен по должности и отправлен на фронт. О, только бы живым добраться до Москвы! Тогда он сумеет рассчитаться с русскими за все свои обиды и унижения!..
Между тем дивизия была поднята по боевой тревоге и выстроена, как на парад.
Генерал Флик обошёл застывший строй дивизии, и затем командиры полков очень отчётливо и торжественно огласили приказ фюрера. Солдаты выслушали его молча — им было заранее запрещено кричать традиционное «Хох!» и «Хайль Гитлер!» из опасения, что это могут услышать советские пограничники.
В общем строю дивизии стоял и унтер-офицер Вильгельм Шульц, бывший механик завода «БМВ» в Эйзенахе, два года назад призванный в армию.
Никто в полку не знал, что Шульц уже пять лет был членом Коммунистической партии Германии, ушедшей в подполье после прихода Гитлера к власти. Десятки тысяч немецких коммунистов были замучены в гитлеровских концлагерях, вот уже много лет томился в застенках гестапо их вождь Эрнст Тельман, но партия продолжала жить и работать, и Вильгельм Шульц был одним из её сынов.
Теперь, выслушав приказ фюрера и узнав, что через час на первое в мире государство рабочих и крестьян вероломно обрушатся сто семьдесят гитлеровских дивизий, Вильгельм Шульц решил, что он, как коммунист, выполнит свой партийный долг. В его сознании мелькнула, как ожог, мысль о судьбе семьи — жены и ребёнка, но это не поколебало его решимости.
И тут же, на глазах солдат, офицеров и самого генерала Флика, унтер-офицер Шульц вырвался из строя и с разбегу, не задумываясь и не останавливаясь ни на долю секунды, бросился в полном походном обмундировании в Сан и поплыл туда, к советскому берегу.
Крашке первым пришёл в себя. Он вырвал из рук ближайшего солдата автомат и дал из него очередь по плывущему Шульцу. Тот, даже не обернувшись, продолжал плыть, преодолевая течение. Крашке прицелился и послал ему вслед вторую очередь.
Пограничники Иван Бровко и Данило Рябоконь, бывшие в секрете на этом участке советского берега, услыхали выстрелы и разглядели в воде тёмное пятно — плыл человек, вокруг которого, вздымая фонтанчики воды, шлёпались пули автоматных очередей.
Бровко поднял трубку полевого телефона и доложил дежурному по погранзаставе о странном происшествии.
— Ни в коем случае не стрелять, — приказал дежурный. — Сейчас я прибуду на место.
А Крашке давал очередь за очередью и в конце концов ранил Шульца, когда тот уже приближался к советскому берегу. Подоспевший дежурный, старший лейтенант Тихонов, заметив, что плывущий человек уже с трудом держится на воде и загребает только левой рукой (как потом выяснилось, он был ранен в правую руку и грудь), приказал Ивану Бровко помочь неизвестному, поскольку тот уже был в советской пограничной зоне. Бровко незаметно сполз вниз, подплыл к утопающему и на руках вынес его наверх.
— Брат! — простонал по-немецки Шульц. — Камрад, коммунист!
Не знал немецкого языка младший сержант Иван Бровко, но всем сердцем своим понял, что выносит на руках друга, единомышленника…
Когда Шульца положили на берегу на плащ-палатку, он уже был без сознания. Тихонов послал за фельдшером, а пока сам сделал ему перевязку. Шульц хрипел и стонал, дыхание его было прерывистым и тяжёлым, кровь пошла горлом. Тихонов осветил его карманным фонариком — перед ним лежал худощавый шатен лет тридцати.
Прибежавший фельдшер оказал ему первую помощь и впрыснул камфору. Умирающий открыл голубые, искажённые смертной мукой глаза.
Увидев склонившихся над ним советских пограничников, он, собрав последние силы, прошептал по-немецки:
— Друзья, я коммунист. Через час будет война… На вас нападут… Подготовьтесь, товарищи!..
— Товарищ! — прошептал Тихонов, приподняв голову умирающего. — Товарищ!..
Щульц улыбнулся, услышав это единственное русское слово, которое он знал, и потянулся рукой к звёздочке, приколотой к фуражке Тихонова.
— Звезду хочет, товарищ старший лейтенант, звезду, — дрогнувшим голосом произнёс Иван Бровко.
Тихонов снял фуражку и поднес её к глазам умирающего. Тот строго посмотрел на звезду — так смотрят на святыню, — последним усилием приблизил к ней запёкшиеся губы и поцеловал.
Тихонов снял с груди покойного маленькую, сделанную из пластмассы бирку и записал его фамилию и адрес.
Так за несколько минут до начала Великой Отечественной войны пал смертью храбрых её первый герой, немецкий пролетарий и коммунист Вильгельм Вольфганг Шульц.
А старший лейтенант Тихонов пронёс звёздочку, которую поцеловал, умирая, его немецкий брат, через все годы, фронты и небывалые битвы этой страшной войны и, став в конце её уже полковником, свято хранил эту звёздочку как священный символ великого братства коммунистов во всём мире.
А когда окончилась война и над дымящимся Берлином заполыхало в весеннем небе Знамя Победы, в первых числах мая 1945 года полковник Тихонов выехал из Берлина в маленький немецкий город Эйзенах.
Машина Тихонова мчалась по широкой, выстланной бетонными плитами автостраде; дымились по краям дороги белым цветом яблони и вишни, мелькали красные черепичные крыши придорожных домиков, над которыми полоскались в голубом небе белые флаги.
Под мерный рокот мотора Тихонов вспомнил о только что закончившейся войне; о боевых друзьях, похороненных им за эти годы; о пепелищах Сталинграда, Воронежа и тысяч других русских городов и деревень; о той незабываемой июньской ночи, когда он впервые услыхал о войне за тридцать две минуты до её начала, и о том человеке, который не задумываясь, отдал свою жизнь, чтобы предупредить своих русских братьев об этой войне.
Теперь Тихонов мчался в Эйзенах, чтобы тоже выполнить свой братский долг: найти семью Вильгельма Шульца и рассказать ей о том, где, за что и как он погиб.
Приехав в Эйзенах, Тихонов с немалым трудом разыскал там вдову Шульца — Эрну Шульц, только что освобождённую из концлагеря, куда она была заключена за подвиг своего мужа, и её десятилетнего сынишку Германа, голубоглазого, как и его покойный отец, мальчугана.
Почти целый день провёл полковник Тихонов в маленьком убогом домишке на самой окраине Эйзенаха. Соседи, удивлённые тем, что русский «герр оберст» уделяет такое внимание этой вовсе не знатной семье, ничего не могли понять, а вечером, когда Тихонов уезжал и его провожали Эрна и Герман, ещё более удивились, увидев, как мальчуган с глазами, полными слёз, целует советского полковника, а тот в свою очередь не может от него оторваться и тоже подозрительно кашляет и вытирает платком глаза.
И когда машина Тихонова скрылась за поворотом и соседи подошли к фрау Эрне выяснить, что ж это был за визит, вдова им строго ответила:
— Герр оберст приехал, чтобы сообщить сыну Вильгельма Вольфганга Шульца, что его отец погиб как честный немец и настоящий коммунист.
И она, махнув рукой, ушла, пошатываясь, в дом.
А голубоглазый Герман показал своим сверстникам, не давая в руки, пятиконечную красную звёздочку и, впервые не стыдясь своих слёз, сказал так:
— Герр оберст отдал мне эту красную звёздочку. За неё погиб мой отец. Теперь она моя, и, если потребуется, я тоже сумею за неё постоять…
Часть вторая
В дни войны
1. Дорожная встреча
Леонтьев проснулся оттого, что во сне ощутил на себе чей-то пристальный, холодный взгляд. Но в купе международного вагона, кроме него, никого не было. Дверь по-прежнему была заперта, и на ней успокоительно позвякивала предохранительная цепочка. Поезд мчался, мягко постукивая на стыках рельсов. Было очень поздно — вероятно, часов около трёх. За тёмным окном куда-то стремительно неслась ночь; выл ветер, изредка проносились тусклые огоньки разъездов и полустанков, смутно мелькали во мраке телеграфные столбы, словно кланяясь на лету.
Купе было слабо освещено синей ночной лампочкой, но и этого света было достаточно Леонтьеву, чтобы убедиться, что он один.
Заснуть уже не удавалось. Тревога, столь внезапно и властно разбудившая Леонтьева, не проходила… По привычке, установившейся в последнее время, он прежде всего ощупал изголовье постели, проверяя, на месте ли портфель, в котором хранились некоторые чертежи и расчёты его нового орудия. Портфель оказался на месте. Дверь была на замке. Ничего необычного не случилось. И всё-таки Леонтьев явственно, почти физически, ощущал прикосновение чужого, холодного, внимательного взгляда, и это очень тревожило его.
Тревога эта не была неожиданной для Леонтьева. В последние месяцы у него появилось ничем не объяснимое беспокойное чувство: ему казалось, что он находится под чьим-то неослабным и настойчивым наблюдением. Началось это после того, как на завод пришло из Москвы сообщение о предстоящим испытании орудия, сконструированного Леонтьевым.
Может быть, именно потому, что новому орудию придавалось особое значение, конструктор в последнее время чувствовал постоянное острое беспокойство. Леонтьев был осторожен в знакомствах, сдержан в разговорах; он вёл замкнутый образ жизни. На заводе его окружали люди, которых он знал много лет. Казалось, и на работе, и дома ничего не давало оснований для беспокойства. И всё-таки Леонтьев не мог забыть того, что произошло в мае 1941 года с его чертежами, и ему было не по себе.
Два дня назад, вечером, Леонтьев выехал в Москву, куда он был срочно вызван для участия в первом испытании своего орудия. Он захватил с собой только самые необходимые расчёты и два чертежа. Человеку непосвящённому, не располагающему остальными данными, эти документы сами по себе не могли ничего раскрыть. И всё же директор завода, провожавший Леонтьева, шепнул ему на прощание, чтобы он не забыл запереть дверь купе на предохранительную цепочку, а начальник спецотдела уговорил Леонтьева захватить с собой маузер.
Первая ночь прошла спокойно. Леонтьев, уставший от множества хлопот, вызванных внезапным отъездом, спал, как в юности, беспробудно и сладко. Дирекция обеспечила ему отдельное купе, и он благодаря этому был освобождён от утомительной необходимости присматриваться к случайным попутчикам и быть всё время настороже.
Утром Леонтьев проснулся и поглядел в окно. Поезд стоял на какой-то станции. Леонтьев быстро оделся и вышел прогуляться по перрону. Портфель он захватил с собой. Уже выйдя из вагона, он почувствовал, что хочет курить и вспомнил, что оставил портсигар в купе. Вернувшись в вагон, Леонтьев открыл дверь из тамбура в коридор и скорее ощутил, чем увидел, тень, скользнувшую из его купе в противоположный конец вагона… Леонтьев бросился к себе. Дверь купе, видимо, поспешно распахнутая за мгновение до этого, ещё качалась на своих петлях. Но в самом купе всё было в порядке, и забытый портсигар мирно поблескивал на плюшевой подушке дивана. Чемодан тоже был на месте. Леонтьев бросился к окну, но, кроме спокойно гуляющих пассажиров, никого не увидел. Тогда он побежал к тамбуру, куда так быстро скрылась мелькнувшая тень; дверь в тамбур оказалась запертой. Леонтьев вызвал проводника и сказал ему, что какой-то неизвестный только что выбежал из его купе.
Проводник внимательно выслушал Леонтьева, а затем посмотрел на него пристально, как на человека, который, по-видимому, хватил лишнего.
— Не иначе как вам померещилось, товарищ пассажир, — сказал он, наконец убедившись, что Леонтьев абсолютно трезв. — Может, со сна… Но только дверь в тамбур всё время закрыта, и в коридоре не было ни души. А насчёт вещичек не беспокойтесь — у нас не уведут. Мы с напарником днём и ночью дежурим. У нас насчёт этого строго… Постель убрать, или ещё соснёте?
После этого происшествия тревога уже не оставляла Леонтьева. День тянулся томительно и нудно. К вечеру, выйдя в коридор, Леонтьев увидел своих соседок из смежного купе — двух женщин, ехавших вместе с ним из Челябинска. Одна из них — уже совсем пожилая, с тонкими чертами когда-то красивого лица. Другая — молодая интересная женщина — была очень бледна и часто выходила в коридор курить. Женщины, по-видимому, познакомились уже в пути: Леонтьев слышал, как они рассказывали друг другу о себе.
Пожилая женщина была из Ленинграда. Она тревожилась о муже, который остался там и от которого она давно уже не имела никаких известий. Вторая пассажирка её успокаивала.
— Право, не надо так волноваться, — говорила она очень мягко пожилой ленинградке. — Знаете ведь как теперь с почтой. И потом, почему обязательно предполагать дурное? Ведь вы сами говорите, что у вашего мужа много друзей. Случись с ним что-нибудь — неужели бы вам не сообщили? Наконец, вас известили бы с места его работы. Поберегите себя, нельзя же без конца плакать. Тем более, что пока для этого нет никаких оснований…
— Чувствую, сердцем чувствую, дорогая, — отвечала сквозь слёзы ленинградка. — Меня никогда не обманывало предчувствие. Нет уж, боюсь, не видать мне больше Сергея Платоновича… Как я его уговаривала эвакуироваться! Ведь и возраст уже такой, и здоровье уже не то… Ни за что не хотел. «Я, говорит, Маша, не уеду из родного города. Сорок лет в Технологическом институте провёл и никуда отсюда не уеду…»
Услышав имя Сергея Платоновича в связи с Технологическим институтом, Леонтьев насторожился. Он сам в своё время окончил этот институт и близко знал старейшего профессора кафедры сопротивления материалов Сергея Платоновича Зубова.
Леонтьев обратился к разговаривающим пассажиркам.
— Простите, — сказал он, — но я невольно услыхал ваш разговор. Не о Сергее ли Платоновиче Зубове идёт речь? Я его отлично знаю.
Ленинградка удивлённо посмотрела на Леонтьева, ответила:
— Сергей Платонович Зубов — мой муж. А вы откуда его знаете?
— Как же, — с радостью воскликнул Леонтьев, — ведь я в Технологическом учился! Сергей Платонович — мой учитель и, смею сказать, старинный друг. Я и аспирантом у него в своё время был. Моя фамилия Леонтьев.
— Леонтьев? — взволнованно воскликнула женщина. — Коля Леонтьев? Голубчик вы мой, да я отлично знаю вас по рассказам Сергея Платоновича. Ведь вы были любимым его учеником! Он так часто вспоминал вас…
Завязался оживлённый разговор. Леонтьев и Мария Сергеевна — так звали Зубову — начали вспоминать давно минувшие годы, нашли множество общих знакомых, а потом заговорили о Ленинграде. Как это всегда бывает со старыми ленинградцами, они сразу подружились, обоим взгрустнулось, оба повздыхали о любимом городе, а Мария Сергеевна не выдержала — всплакнула.
Леонтьев давно покинул Ленинград и уже несколько лет ничего не слышал о профессоре Зубове. Мария Сергеевна сообщила, что последнее письмо она получила от профессора три месяца назад и с того времени никаких сведений о нём не имеет. Николай Петрович старался успокоить её, но она упорно твердила, что предчувствует недоброе.
Мария Сергеевна познакомила Леонтьева со своей спутницей, Натальей Михайловной, которая оказалась женой московского врача. Наталья Михайловна отошла в сторону, когда старые ленинградцы предались воспоминаниям, а потом все трое перешли в соседнее купе, мигом соорудив лёгкий ужин. У Леонтьева нашлась бутылка вина, и вечер прошёл очень хорошо. Мария Сергеевна сразу как-то помолодела; она оказалась живой и умной собеседницей и очень понравилась Леонтьеву. Симпатична была и Наталья Михайловна — застенчивая, тихая, немногословная женщина.
Был уже первый час ночи, когда Леонтьев пожелал спутницам спокойного сна и ушёл к себе в купе. Но, странное дело, едва он остался один, как то же смутное, тяжёлое беспокойство вновь овладело им. Он запер дверь, разделся, выкурил папиросу, попытался вновь перебрать в памяти воспоминания далёких студенческих лет, но какая-то тревога, переходившая в страх, неустанно томила его.
«Что со мной делается? — спрашивал себя Леонтьев. — Что это: нервы, усталость? Или в самом деле меня подстерегает какая-то беда, какое-то несчастье?»
Так и не ответив себе на этот вопрос, он наконец уснул тяжёлым, тревожным сном человека, не знающего, что принесёт ему пробуждение.
И вот поздно ночью его опять разбудило явственное ощущение чьего-то пристального, цепкого взгляда. Леонтьев сел и начал размышлять, откуда за ним могли наблюдать. Он открыл дверь в коридор, но там никого не было. Лёгкий шорох в туалетном отделении привлёк его внимание. Он неслышно подошёл к двери этого отделения и внезапно с силой рванул её. За дверью, прислонившись к умывальнику, стояла Наталья Михайловна.
— Простите меня, бога ради, — сказала она, — я хотела посмотреть, не спите ли вы, и, вероятно, разбудила вас. Нет ли у вас пирамидона? У Марии Сергеевны страшно разболелась голова. Встреча с вами, по-видимому, взволновала её.
— К сожалению, нет, — ответил Леонтьев, сразу успокоившись. — Может быть, спросить проводника?
— Не беспокойтесь, голубчик, — донёсся из купе слабый голос Марии Сергеевны, — мне, кажется, становится легче. Ложитесь-ка лучше спать. И вы, Наталья Михайловна, тоже.
Москва встретила Леонтьева обычной сутолокой, воем автомобильных сирен и каким-то новым, суровым обличием. На улицах было много военных, все куда-то деловито спешили, почти у всех были сосредоточённые, строгие лица.
У вокзала Леонтьева ожидала машина, присланная за ним из наркомата. Леонтьев предложил своим спутницам подвезти их. Наталья Михайловна отказалась: её встречал какой-то родственник. Мария Сергеевна попросила подвезти её до гостиницы «Москва», где она рассчитывала остановиться и где Леонтьеву был забронирован номер.
В гостинице Леонтьев простился с Марией Сергеевной; они договорились созвониться по телефону. Умывшись с дороги, Леонтьев вышел на улицу и поехал в наркомат, где его уже ожидали.
2. Испытание
Испытание орудия началось в девять часов на одном из подмосковных полигонов, где к этому времени собрались представители наркомата, несколько генералов-артиллеристов, инженеры завода, изготовившего опытный образец.
Леонтьев приехал раньше всех. Он проинструктировал орудийный расчёт и сам проверил, как работают вспомогательные приборы. Весь предыдущий день Леонтьев провёл на заводе, придирчиво рассматривал орудие, ругался с инженерами, заменившими какую-то латунную деталь лафета нержавеющей сталью, и ругался зря. Для орудия и его поражающих свойств это не имело решительно никакого значения, но Леонтьеву хотелось, чтобы его первенец, помимо прочего, был ещё и красив.
И вот наступила долгожданная, радостная и волнующая минута. Все собрались у орудия. Разговоры затихли. Леонтьев осторожно снял с орудия чехол. Огромный серый ствол строго всматривался в далёкий горизонт. Один из генералов заглянул внутрь ствола, чтобы посмотреть нарезку, и только молча покачал головой: никакой нарезки внутри ствола не было.
— Тут совсем другой принцип, товарищ генерал… — улыбнулся Леонтьев, заметив его недоумение. — Разрешите начинать?
— Пожалуй, начнём, — сказал представитель наркомата.
Все, кроме Леонтьева, отошли от орудия. Леонтьев нажал кнопку управления, и снаряды, уложенные на какую-то ленту, похожую на заводской конвейер, с мягким шорохом понеслись в раскрывшуюся магазинную часть орудия.
Через секунду фантастические огненные шары с душераздирающим скрежетом и воем полетели в воздух. В багровом пламени разрывов возникали бесчисленные вспышки, и, казалось, огненные языки, стремительно множась, зажгут весь горизонт.
Через несколько минут объекты обстрела, расположенные на расстоянии пяти километров от орудия, были полностью уничтожены.
Леонтьев стоял бледный, не отрывая глаз от своего первенца.
Когда всё стихло, члены испытательной комиссии подошли к конструктору. Никому не хотелось начинать с обычных поздравлений: настолько все были взволнованы и потрясены. С минуту царило неловкое молчание, но сам Леонтьев даже не замечал этого: он был целиком погружён в свои мысли. Как всякий одарённый человек, он никогда не удовлетворялся достигнутым и сейчас, убедившись в безотказной работе орудия, уже думал о том, как увеличить вдвое, втрое, в несколько раз его скорострельность.
Наконец один из генералов подошёл к Леонтьеву, молча обнял его и поцеловал.
— Спасибо, — тихо, почти шёпотом, сказал он, — четверть века отдал я артиллерии, но до сих пор ничего подобного не видывал, ни о чём таком не слыхивал и, каюсь, ни о чём подобном не мечтал.
И, обращаясь к остальным, добавил:
— Думаю, что испытание можно считать законченным. Теперь главное — запустить орудие в серийное производство.
Уже на обратном пути в город один из инженеров наркомата, ехавший в машине вместе с Леонтьевым, вдруг спросил:
— А вы меня, товарищ Леонтьев, не узнаёте? Ведь я тоже Техноложку кончил. Правда, вы были на два курса впереди, но я помню вас отлично. Вы ведь потом аспирантом были у Зубова. Хороший был старик.
— А что с ним? — сразу спросил Леонтьев.
— Он умер ещё в самом начале войны, — ответил инженер. — Сначала супруга его скончалась, Мария Сергеевна, славная такая была женщина, ну а потом и сам старик не выдержал; после смерти жены он очень горевал…
— Позвольте, — перебил его Леонтьев, ничего не понимая. — Ведь жена Зубова жива, да и сам он ещё три месяца назад писал ей…
— Что вы! — возразил инженер. — Об их смерти мне рассказывал товарищ. Он был их соседом по дому.
Леонтьев с трудом удержался от рассказа о своей дорожной встрече. Потом он подумал, что всё это очень подозрительно и странно, и решил сообщить в следственные органы о необычайном случае.
Приехав в гостиницу, он прежде всего подошёл к дежурному администратору и спросил, в каком номере живёт гражданка Зубова. Администратор проверил по книге и ответил:
— Зубова Мария Сергеевна, жена профессора из Ленинграда, занимает пятьсот шестой номер.
«Что же это такое? — размышлял Леонтьев, придя к себе в номер. — Кто из них лжёт? Зубова или этот инженер из наркомата? Правда, инженер говорит с чужих слов. Но если он прав, то кто же в таком случае эта женщина, и зачем она присвоила себе имя умершей? Где она получила паспорт Зубовой? Ведь в гостинице могут прописать только по паспорту».
Первой мыслью Леонтьева было поехать в НКВД и там рассказать обо всём. Но потом он решил, что это преждевременно и серьёзных оснований для обращения в НКВД у него пока нет, да и женщина эта всем своим обликом внушала ему полное доверие.
«В самом деле, — думал он, — ничего ведь ещё не произошло, ничего не стряслось, может быть, всё это недоразумение или, наконец, выдумка этого инженера, которого, кстати, я решительно не помню… Стоит ли, не посмотрев в святцы, трезвонить во все колокола? Подумают, что я нервный идиот. Нет, не пойду».
И не пошёл.
Устав после испытания орудия и всех связанных с этим волнений, Леонтьев прилёг отдохнуть. Но едва он задремал, как его разбудил телефонный звонок. Леонтьев взял трубку и услышал голос Марии Сергеевны.
— Куда же это вы, голубчик, запропастились? — спросила она с добродушной простотой, которая так шла к ней. — Небось нашли более молодую даму?
Леонтьев объяснил, что был занят делами, и в свою очередь спросил, нет ли каких-либо вестей о Сергее Платоновиче.
— Пока ничего не знаю, — ответила Мария Сергеевна. — Обещали мне общие знакомые навести справки, да ведь это теперь не так просто. Подожду ещё несколько дней, а там буду хлопотать о разрешении ехать в Ленинград, несмотря на блокаду. А вы что делаете? Не зайдёте ли чайку попить? У меня с собой банка варенья, ещё довоенного, приходите — угощу.
Леонтьеву было интересно с ней поговорить, и он принял приглашение. Мария Сергеевна встретила его по-домашнему, в капоте.
Сидя против этой пожилой женщины, слушая её добродушную болтовню, глядя в её милое, спокойное, открытое лицо со смеющимися глазами и какими-то ласковыми, совсем материнскими морщинками, Леонтьев окончательно убедился, что инженер неправ и что она — именно Мария Сергеевна Зубова. Эта уверенность особенно окрепла после того, как Мария Сергеевна в разговоре, вновь вернувшись к своим семейным делам, обнаружила такую осведомлённость о привычках и характере Зубова, какой мог обладать только близкий ему человек. В разговоре она — это пришлось кстати — достала из чемодана и показала Леонтьеву портрет Сергея Платоновича Зубова.
С другой стороны, Леонтьев заметил, что она не проявляла ни малейшего интереса к его делам и, по-видимому, даже не представляла себе, что он давно перешёл от научно-исследовательской деятельности к работе в военной промышленности.
Просидев у Марии Сергеевны около двух часов, Леонтьев простился с нею и, вернувшись к себе в номер, лёг спать.
3. Дела турецкие
В тот самый день, когда состоялось испытание нового орудия, — в тот самый день, около семи часов вечера, экспресс Стамбул — София подошёл к небольшому дебаркадеру софийского вокзала. Как всегда по прибытии заграничного поезда, чинные болгарские полицейские вошли в спальный вагон и получили у толстого проводника в коричневой униформе паспорта приехавших иностранцев. На этот раз их приехало не много — пять человек: два немецких инженера с подозрительной военной выправкой, турецкий журналист с испитым лицом, какой-то толстый, весь лоснящийся грек и румынский коммерсант Петронеску, поджарый, немолодой уже человек с большим рубцом на левой щеке.
Старший из полицейских, взяв под козырёк, приветствовал приезжих и объяснил им, что паспорта они получат на следующий день в управлении софийской полиции, причём если господа не пожелают себя утруждать, то могут прислать кого-либо из сотрудников гостиницы, в которой «почтенным приезжим угодно будет остановиться». Поблагодарив вежливого полицейского, Петронеску вышел на перрон. Носильщик, мальчишка лет тринадцати в пёстро заплатанных штанах, нёс за ним чемодан.
Выйдя на перрон, Петронеску закурил. Он давно не был в Софии и не очень любил этот город. Последние месяцы он прожил в Турции, которую хорошо знал. Ему приходилось там бывать ещё в дни своей молодости, в период войны 1914–1918 годов.
В Софию он выехал внезапно. Ещё вчера, стоя на перроне анкарского вокзала в Стамбуле, Петронеску мысленно прощался с этим городом. События складывались таким образом, что надо было из него на некоторое время исчезнуть, не говоря уже о делах, которые ждали в Софии.
Вечерний Стамбул дымился в лучах заката. Огромное красное солнце купалось в Золотом Роге. Белые румынские пароходы, застигнутые войной в Стамбульском порту и застрявшие там до лучших времён, чуть покачивались на якорях. Город шумел, суетился, пел, смеялся, плакал, бранился и блистал всеми цветами радуги. К пристани в Галате со всех сторон ползли через бухту юркие, канареечного цвета пароходики, как их там называют, — шеркеты. Новый город амфитеатром спускался к набережным, струясь разноцветными потоками улиц, автомобилей и маленьких вагончиков трамвая, похожих издали на майских жуков.
На привокзальной стороне, у моста, ещё кипел Рыбный базар. На нём толкались, ссорились, шумели, торговались, кричали на всех языках турки, греки, левантинцы, армяне, евреи, румыны. На прилавках, лотках и в палатках лежали апельсины и финики, маслины, битая птица, омары величиной с доброго поросёнка, морские петухи с лазоревыми плавниками, рыба-меч с длинным, в метр, костяным, похожим на рапиру носом, плоская уродливая коричневая камбала, золотистая барабулька и прочие дары трёх морей — Чёрного, Мраморного и Средиземного. Во всех направлениях быстро шагали грузчики, тащившие на плечах огромные плетёные корзины со всякой морской живностью, только что подвезённой на рыбачьих фелюгах.
В другой части базара торговали смирнскими коврами и розовым маслом, дублёными кожами и цветными шалями, медными сковородами и чайниками, древними, зелёными от старости монетами, пёстрыми ситцами и шелками.
От шума и гортанных выкриков, разноцветных костюмов, многокрасочных тканей, суеты и многоголосицы, острых рыбных и фруктовых запахов, назойливых приставаний нищих и гнусавого завывания розничных торговцев туманилась и тяжелела голова, и весь базар вдруг начинал зыбко колыхаться в глазах, как будто на нём внезапно забушевал шторм. Волны лиц и звуков, цветов и запахов захлестывали прибоем прилегающие к базару кривые вонючие переулки старого города.
Да, господин Петронеску любил этот город! Разноязычная, многоликая толпа шумно струилась по его оживлённым улицам. Греки, немцы и французы, румыны и итальянцы — кого только не занесло сюда в эти бурные военные годы!..
Петронеску покинул Турцию в сложный, напряжённый момент. Шёл апрель 1942 года. Война была в самом разгаре. На востоке советские и германские армии схватились в смертельном поединке на всём протяжении тысячекилометрового фронта. Шли сражения, невиданные в истории по своим масштабам, ожесточению и потерям. Тысячи танков и самолётов были брошены в бой с обеих сторон. И в мире не было места, где не следили с трепетом и тревогой за исходом этого гигантского поединка, в котором решались судьбы мира. Да, теперь уже было понятно каждому: судьбы мира решались на обагрённых кровью русских полях.
Турция формально не участвовала в войне. Но под прикрытием пышных заявлений о строгом нейтралитете, миролюбии и объективности турецкие дипломаты вели двойную игру. На всякий случай они заигрывали с обеими сторонами, не зная ещё, на чьей стороне будет победа.
Вести эту политику было совсем не легко. Господин Сараджогло, турецкий министр иностранных дел, балансировал как мог. Прямо из приёмной немецкого посла фон Папена он мчался в приёмные послов союзной коалиции. Путь был недлинным — все посольства расположены в Анкаре в одном квартале, на одном и том же бульваре Ататюрка, — но сложным и скользким до чрезвычайности.
Едва успев принести поздравления по поводу успехов немецкого оружия сухощавому, седому, подозрительному фон Папену, старому дипломатическому волку и разведчику, надо было приятно улыбаться советскому послу в связи с разгромом немцев под Москвой и успешным контрнаступлением. А главное, под шумок этих поздравлений, пожеланий и приветствий приходилось делать и осторожные заверения: дескать, мы всей душой с вами уже сегодня, но недалёк день, когда к упомянутой душе присоединятся и полтора миллиона турецких аскеров в полном походном снаряжении и с отличной выправкой. Под эти витиеватые и туманные обещания очень хотелось урвать что возможно.
В мутном потоке такой политики развелись самые фантастические «рыбы», и удить их съехались любители со всех концов света. «Мирный» Стамбул кишмя кишел шпионами, спекулянтами, международными авантюристами, шулерами европейского класса, кокотками всех мастей и расценок, поставщиками оружия и документов, содержателями публичных домов и специалистами по дезинформации, представителями Ватикана и торговцами живым товаром. Все отели и рестораны от Пера до Галаты были переполнены. Аппараты военных и морских атташе увеличились до предела. Спрос на дачи в Бююк-Дере — дачной местности в районе Стамбула, на берегу Босфорского пролива, — возрос необыкновенно: из Бююк-Дере узкий пролив просматривался невооружённым глазом от берега до берега.
В этой обстановке господин Петронеску плавал свободно, как рыба в воде. Немецкая разведка, в которой он работал, вела себя в Анкаре и Стамбуле, как на Фридрих-штрассе; гестапо имело в Турции почти официально своё отделение, издавало для Турции свою газету, имело полдюжины подкупленных изданий, заводило обширные связи среди турецких правительственных чиновников, широко распространяло фашистскую литературу. Господин фон Папен до такой степени воспылал любовью к турецкому народу, что у себя в посольстве устраивал специальные приёмы для турецких шофёров, механиков, железнодорожников, лично приветствуя этих скромных тружеников. На приёмах демонстрировалась немецкая кинохроника, наглядно показывавшая непобедимость германского оружия и радужные перспективы, которые сулит всем народам «новый порядок». Немецкие «специалисты» успешно проникали в турецкие учреждения, банки и предприятия.
И всё шло хорошо, пока в Берлине, нетерпение которого усиливалось с каждым днём, не решили применить для ускорения событий испытанный приём — организовать покушение на немецкого посла в Турции, приписав это, разумеется, большевикам. Мыслилось, что выстрел в Папена или, ещё современнее, взрыв бомбы, брошенной в него днём в самом центре, на бульваре Ататюрка, прямо под окнами посольств всего мира, должен наконец вынудить Анкару сделать решительный шаг.
Когда этот план был доложен Гитлеру, он утвердил его без всяких колебаний, подчеркнув одно условие: Папен должен остаться невредимым. Специалисты из гестапо поморщились — такая установка крайне усложняла операцию. Признаться, они рассчитывали, что фюрер, учитывая важность, а также мировое значение задуманной инсценировки, пойдёт и на то, что старый Папен отправится на тот свет. Это, конечно, сразу придало бы всей операции необходимый эффект. Но приказ есть приказ, и пришлось скрепя сердце продумывать такие детали «покушения», которые обеспечили бы невредимость сухопарого Папена без ущерба для общего эффекта инсценировки.
После того как план был разработан во всех деталях, фюрер приказал ознакомить с ним будущего «потерпевшего». Специально прибывший из Берлина уполномоченный явился в кабинет фон Папена. На столе посла была разложена карта бульвара Ататюрка. Вот тротуар, по которому Папен ежедневно совершает свой традиционный моцион. Вот столб, у которого его должен был поджидать злоумышленник. Отсюда тот направится навстречу послу. Здесь злоумышленник к нему подойдёт. Два выстрела, разумеется, мимо и третий — в пакет с бомбой, которую бедняга будет держать в руках. Сразу после второго выстрела господин посол должен упасть на тротуар, поближе к краю, чтобы его не задела взрывная волна. Через три минуты должна подоспеть посольская машина, которую вызовет мотоциклист из немецкого посольства, «случайно» проезжающий мимо в этот момент на своём мотоцикле. Злоумышленника, разумеется, разорвёт в клочья. Но он этого не подозревает, полагая, что выстрел вызовет лишь дымовую завесу.
Фон Папен отлично изучил кухню такого рода операций. Он сам не раз проделывал их ещё в прошлую войну, будучи немецким дипломатом в США, где возглавлял всю диверсионно-разведывательную работу и, в частности, прославился широко задуманной и великолепно реализованной операцией по организации взрывов американских пароходов, направляемых из Нью-Йорка в Европу с грузом снарядов для англо-французских войск. Поэтому, когда фон Папену сообщили о решении организовать на него «покушение», он ничем не проявил ни удивления, ни испуга, хотя в глубине души, хорошо зная своего фюрера, не исключал смертельного исхода инсценировки…
— Если фюрер счёл это целесообразным, — протянул он, — то моя жизнь к его услугам…
— Господин Папен, я не совсем понимаю вас, — немедленно возразил приехавший из Берлина уполномоченный, — о вашей жизни не может быть и речи: она слишком дорога фюреру и Германии. Мы потому и докладываем план во всех деталях, чтобы решительно исключить какие бы то ни было случайности и чтобы вы шли в этот день на прогулку так же спокойно, как всегда.
— Случайности, мой друг, вовсе исключить невозможно. Особенно в подобных случаях. Но во время такой войны не думают о случайностях…
Тем не менее господин фон Папен посвятил плану несколько часов. Он взвесил самые мельчайшие детали, внёс свои предложения и даже сформулировал текст фразы, которую он должен будет произнести сразу после покушения в присутствии прибывших турецких полицейских: «Эта бомба предназначалась для меня, но господу было угодно сохранить мою жизнь для Германии. Уверен, что взрыв — дело этих нечестивцев» (гневный жест в сторону здания советского посольства).
В конце совещания, хотя был уже поздний вечер, господин посол увлёкся до такой степени, что, невзирая на возраст, подагру и седины, трижды шлёпался на ковёр, изображая момент падения, потерю сознания, временное забытье, первый стон и вздох облегчения, медленный подъём и обращение к полицейским и случайным очевидцам. Проделано это было артистически, в духе старой романтической школы, с придыханиями и трагическим шёпотом. Уполномоченный пришёл в восторг.
После этого работа закипела. Два агента немецкой разведки — студент Абдурахман, кокаинист, и парикмахер Сулейман, тупой, туго и медленно соображающий парень, были намечены как будущие обвиняемые — свидетели обвинения против русских, которые якобы действовали с ними сообща. Третий, исполнитель покушения, по хитро задуманному плану должен был погибнуть при взрыве бомбы, которую он держал в руках и в которую сам должен был выстрелить. В дальнейшем Абдурахман и Сулейман должны были дать показания, что этот третий был их друг Омер, которого вместе с ними якобы привлекли к покушению на фон Папена советские граждане Павлов и Корнилов.
Дело осложнялось тем, что как Абдурахман, так и Сулейман никогда не видели Павлова и Корнилова. Пришлось Абдурахмана и Сулеймана вывезти из Анкары в Стамбул, где агент гестапо часами гулял вместе с ними у здания советского консульства. Несколько раз он показывал им Павлова и Корнилова, выходивших из здания. В стамбульской полиции удалось добыть их фотокарточки.
После этого началась подготовка будущих показаний Абдурахмана и Сулеймана. Оба с трудом усваивали заданный текст, путались в деталях, плохо запоминали.
В таком виде их было опасно выпускать на гласный, открытый судебный процесс, который должен был явиться апофеозом всей инсценировки. Их могли сбить Павлов и Корнилов, и они могли окончательно запутаться. Дни проходили, а дело шло из рук вон плохо. Берлин уже начинал нервничать — дела на фронте осложнялись и надо было торопиться с этими упрямыми турками.
Уполномоченный из Берлина в свою очередь начинал терять терпение. Он набрасывался на участников подготовки с угрозами и бранью. Но это не способствовало продвижению дела. Тогда берлинский уполномоченный решил привлечь к этому делу и господина Петронеску, находившегося в это время в Стамбуле.
Господин Петронеску, узнав об этом, потерял обычную жизнерадостность. Чёрт возьми, так можно раз навсегда подорвать престиж, заработанный с таким трудом на протяжении десятилетий! Проклятые Абдурахман и Сулейман были тупы, как ишаки, и, кажется, глупели с каждым днём. Сулейман, который уже, казалось, начал запоминать тексты своих будущих показаний на следствии и в суде, вдруг обратился к господину Петронеску с идиотским вопросом:
— А что, если русские скажут, что они меня никогда не видели и не знали?.. Они могут так сказать?
— Конечно, могут, — ответил господин Петронеску, ещё не понимая, в чём смысл вопроса. — Они так и скажут, ведь так и есть на самом деле, вы же это знаете… Ну и пусть говорят. Вам какое дело?
— Так ведь все поймут, что мы говорим неправду. И нас могут осудить за ложные показания, — закончил свою мысль Сулейман.
Господин Петронеску едва удержался от смеха. Этот кретин боялся, что его осудят за ложные показания, даже не понимая, что ему грозит виселица как раз в том случае, если суд поверит его показаниям. Вот с таким быдлом приходилось работать, подготовляя мировую сенсацию! Нет, надо было любыми путями избавиться от участия в этом деле.
Однажды ночью господина Петронеску осенила великолепная мысль: на будущем судебном процессе Абдурахмана и Сулеймана следовало подкрепить умным юристом. Надо будет подобрать надёжного адвоката, который вёл бы процесс умело и ловко.
Среди агентов немецкой разведки был один турок-юрист, некий Захир Зия Карачай. В своё время он получил образование в Германии и ещё в студенческие годы был завербован гестапо. Теперь этот проходимец проживал без определённых занятий в Анкаре и использовался для всякого рода третьестепенных поручений. В адвокатуре он не состоял, так как не имел своей адвокатской конторы, без чего, по турецким законам, не мог быть зачислен в это сословие. Но он знал немецкий и французский языки, был пронырлив и полезен как мелкий шпион, провокатор и посредник во всяких грязных делах. Кроме того, он недурно подделывал подписи.
При всём том это был человек проверенный, на всё готовый и, как-никак, юрист по образованию. Господин Петронеску доложил свой план уполномоченному. Тот снёсся с Берлином и получил одобрение.
Захира Зия Карачая надо было срочно произвести в адвокаты. Средства, необходимые для открытия конторы, были ему переведены. И он был принят в анкарскую коллегию адвокатов. Увы, только значительно позже, уже в ходе судебного процесса, выяснилось, что сделано это было грубо: средства на открытие конторы были перечислены на имя Захира Зия Карачая через банк прямо со счета немецкой фирмы, которая была известна как филиал гестапо. Но кто мог подумать, что дотошные русские докопаются до такой мелочи! Казалось, никому и в голову не придёт выяснять, кто дал деньги Карачаю и почему он стал адвокатом как раз перед покушением на фон Папена.
Однако до процесса всё шло благополучно. Карачай отлично понял свою задачу и старательно зубрил полученные из Берлина инструкции.
Когда всё уже было подготовлено, господин Петронеску внезапно получил приказание немедленно выехать из Стамбула в Софию. Для «покушения» он уже не требовался, а в Софии его ждало новое и очень серьёзное поручение.
И вот он в Софии. О возвращении в Стамбул пока нечего было и думать. Там теперь обойдутся без него, а здесь он нужен до крайности. Правда, и в Софии можно было недурно работать.
Так размышлял господин Петронеску, выйдя из вагона на перрон софийского вокзала. Вечерний город встретил его сдержанным гулом плохо освещённых улиц, резкими выкриками газетчиков, глухим кряканьем таксомоторов и заунывными стонами редких трамваев.
Анкара и ярко освещённый Стамбул — всё это оставалось позади, было уже почти пройденным для господина Петронеску этапом. Впереди — София, новое, очень ответственное и опасное поручение, а следовательно, новые награды и, главное, деньги, деньги, деньги…
Улыбаясь этим перспективам, господин Петронеску стряхнул груз воспоминаний и двинулся в город.
«Чёрт с ним, со Стамбулом! — думал Петронеску. — Здесь будет не хуже».
Подозвав такси, он отправился в один из городских отелей.
Вечером «румынский коммерсант» встретился с владельцем немецкого кинотеатра, пожилым человеком неопределённой национальности. В маленьком кабинете, расположенном за кассой театра, они долго сидели вдвоём, беседуя, как старые знакомые. Они и в самом деле давно и близко знали друг друга: смуглый, худощавый господин Петронеску, румынский подданный, и тучный, страдающий одышкой господин Попандопуло, человек с бычьим затылком и квадратным подбородком, немец по внешности, грек по паспорту, турок по манерам, кинопредприниматель по вывеске и чёрт его знает кто на самом деле.
Софийские полицейские чиновники, когда заходила речь о господине Попандопуло, почему-то многозначительно улыбались, но охотно свидетельствовали его бесспорную благонадёжность и коммерческую солидность.
Но господину Петронеску вовсе не нужно было наводить справки в полиции о господине Попандопуло: они знали друг друга давно и отлично. Вот почему их беседа, хотя они и не виделись года три, не была перегружена взаимными расспросами, восклицаниями и отступлениями. Нет, беседа, что называется, с места набрала нужную скорость. Петронеску сказал, что прибыл в Софию к «русским друзьям», что пора восстановить старые связи, что «дома жалуются на трудности работы» и что им обоим, то есть ему и Попандопуло, поручено довести до конца одно небольшое «московское дельце».
Попандопуло поморщился и заметил, что, как это хорошо знают «дома», у него есть в Софии свои дела, трудности тут немалые и его поэтому удивляет, почему «московскими делами» надо ворочать из Болгарии.
— Вы не учитываете, дорогой Попандопуло, — возразил ему Петронеску, — что в военное время всегда легче работать на нейтральной территории. И, кроме того, так приказано.
Попандопуло сообщил собеседнику, что белоэмигрантская колония в Софии совсем уже не та, что раньше. Старики одряхлели, погрязли в собственных нехитрых делах — ресторанчики, чайные, лавчонки, — а молодёжь ненадёжная, дух в ней не тот, кое-кто даже открыто сочувствует Советской Армии.
— Признаться, — продолжал он, — я с ними особенно и не возился. Когда было предписано найти добровольцев для фронта, я кое с кем встретился, поговорил. И слушать не хотят, мошенники.
Петронеску сидел молча и о чём-то напряжённо думал. Потом он разъяснил своему собеседнику, что людей ему нужно не так уж много. Главное — он хочет найти здесь верное место для связи с Москвой, для того чтобы руководить отсюда выполнением одного специального задания. Попандопуло осторожно спросил, о каком задании идёт речь.
— Если нужно кого-нибудь ликвидировать, — добавил он, — то у меня есть на примете один экземпляр. Готов на всё. И в случае чего — не жалко…
— Нет, тут совсем иное дело, — ответил Петронеску, — работа очень тонкая, можно сказать, научная. «Дома» интересуются одним русским изобретателем — и даже не столько им, сколько его трудами.
Он затянулся сигаретой, глотнул чаю и мечтательно протянул:
— Хорошо бы заполучить его живым… Тёпленького. Помните, как в тысяча девятьсот пятнадцатом году…
Попандопуло сочувственно заржал. Ещё бы, он отлично помнил, как некогда он и Петронеску, тогда ещё совсем молодые шпионы, были переброшены по заданию немецкой разведки в Батум, откуда выкрали молодого конструктора подводных лодок. Они подсыпали инженеру в вино хлоралгидрата, а потом перевезли его, сонного, через турецкую границу.
— Помните, — хрипел Попандопуло, — помните, как этот младенец вопил, проснувшись уже в Турции?.. Это было чертовски смешно! А как мы инсценировали, что он утонул! Помните, оставили на пляже брюки, бумажник, пояс… А как радовался удаче капитан Крашке! Он тоже был ещё совсем молод.
— Ещё бы ему было не радоваться, — ответил Петронеску, — когда мы с вами рисковали своими головами, а он в это время спокойно прохлаждался с девками в Стамбуле и получил за наш риск крест и повышение в чине. Мы же с вами остались ни с чем… Он сейчас там, в России, под Смоленском. Перед войной у него случилась большая неприятность в Москве, но теперь им довольны. Он и тогда ловко получил награды за наш счёт…
— Да, да, — произнёс со вздохом Попандопуло. — Это был верх несправедливости. Я запомнил это на всю жизнь.
— Ну, довольно воспоминаний, — прервал его Петронеску, заметив, что разговор, начавшийся столь деловым образом, уклоняется в сторону. — Перейдём к делу. Итак…
4. Телеграмма
В деловой сутолоке, связанной с началом серийного производства нового орудия, Леонтьев забыл о странном происшествии с супругой профессора Зубова, тем более что сама она никак не напоминала о себе. С раннего утра инженер уезжал на завод, где осваивалось производство нового орудия, и там до поздней ночи работал, спорил с поставщиками и проверял анализы.
Поздно ночью Леонтьев возвращался на машине в гостиницу. Усталый от напряжённой работы, он обычно засыпал на своём месте рядом с шофёром.
На улицах затемнённого города ни на минуту не прекращалась жизнь. Проходили колонны машин, спешивших на фронт и с фронта, подмигивали зелёные и красные фонарики регулировщиков уличного движения, военные патрули проверяли на перекрёстках документы и пропуска.
Когда патруль открывал дверцу машины, шофёр тихо, чтобы не разбудить Леонтьева, протягивал пропуск и говорил:
— Тише, не разбуди. Это наш инженер. Совсем, бедняга, замытарился, целый день носится. Вот пропуск…
Красноармейцы улыбались и осторожно, стараясь не хлопнуть, притворяли дверцу машины после проверки документов.
Так незаметно пробежали два месяца. Однажды в гостиницу прибыл курьер с пакетом. Распечатывая конверт, Леонтьев волновался. Он догадывался, что это ответ на его просьбу разрешить ему выехать на фронт, чтобы присутствовать при боевом испытании первой партии выпущенных заводом орудий.
Да, это был ответ. В конверте оказался документ о том, что инженер Леонтьев командируется в Н‑скую артиллерийскую бригаду для проверки боевых свойств орудия «Л‑2». В коротком письме Нарком вооружений просил Леонтьева не задерживаться и помнить, что его присутствие на заводе в Москве более чем необходимо.
Два дня ушло на подготовку к отъезду, оформление фронтового пропуска и окончание заводских дел. Наконец всё было закончено. Рано утром выделенная в распоряжение Леонтьева маленькая юркая военная машина и шофер её Ваня Сафронов, смешливый лукавый парень с весёлыми глазами, поджидали конструктора у подъезда гостиницы.
За Леонтьевым зашёл в номер приехавший его сопровождать майор Бахметьев, молчаливый молодой человек с внимательным взглядом и спокойным приветливым лицом.
Леонтьев закрыл номер, передал ключ от него дежурной по этажу и спустился вниз. Подойдя к администратору гостиницы, он передал ему броню на номер, который оставался за ним, и на вопрос, скоро ли он возвратится, коротко ответил:
— Не знаю. При всех условиях номер остаётся за мной. Всего хорошего.
Леонтьев вышел из подъезда гостиницы и подошёл к машине. Ваня лихо откозырял и включил зажигание. Поставив свой чемоданчик на заднее сиденье, Леонтьев сел рядом с шофёром. Майор Бахметьев устроился за спиной Леонтьева.
— Батюшки, да куда же это вы, сударь, в такую рань собрались, да ещё на этаком драндулете? — раздался совсем рядом чей-то знакомый голос, и, обернувшись Леонтьев увидел Марию Сергеевну, которая стояла на тротуаре с неизменной сумкой и каким-то старомодным зонтиком в руках.
— Здравствуйте, Мария Сергеевна, — улыбнулся Леонтьев. — Вот собрался… Тут, собственно, недалеко… На фронт…
— Что же это вы, сударь мой, пропали? — спросила, как всегда добродушно, Мария Сергеевна. — Вовсе забыли свою даму…
Леонтьев извинился, сослался на перегруженность работой и обещал по возвращении немедленно навестить Марию Сергеевну. Простившись, он велел трогать. Мария Сергеевна приветливо помахала ему вслед платочком, и машина понеслась вперёд.
С минуту ещё добродушная женщина провожала машину взглядом, разглядела, что номер на машине военный, а не городской, запомнила этот номер — «10‑12», почему-то вздохнула и тихо побрела в вестибюль гостиницы.
В вестибюле она подошла к дежурному администратору и вежливо спросила:
— Не знаете случайно, где инженер Леонтьев, мой земляк? Стучу, стучу к нему в номер, а никого нет.
— Инженер Леонтьев уехал, — ответил администратор. — Номер остался за ним.
— Надолго уехал? — спросила Мария Сергеевна.
— На неопределённое время.
В то же утро дежурная международного отдела московского телеграфа приняла телеграмму в Софию:
«Хлопочу вашей визе въезда в Москву. Мама жалуется общую слабость. Сильно переживает отъезд Серёжи на фронт, волнуется за него. Целую. Ната».
Телеграмма была адресована Русаковым, проживающим в Софии на Балканской улице, и была сдана на московском телеграфе ровно в десять часов двенадцать минут, что и было обозначено на телеграфном бланке.
В пятнадцать часов тридцать минут телеграмму принял софийский городской телеграф, а немного спустя рассыльный телеграфа подъехал на мотоцикле к дому на Балканской улице. На стук вышел сам господин Русаков — бородатый человек с багрово-сизым носом и отёкшим лицом. От него несло чесноком и винным перегаром.
Он взял телеграмму, что-то буркнул и хлопнул дверью перед самым носом рассыльного, не дав ему ничего на чай.
Через час Русаков пришёл в бар-варьете «Лондра» и попросил швейцара вызвать господина Петронеску, который веселился там с дамой. Петронеску пришёл в вестибюль, прочёл телеграмму, и лицо его сразу вспотело. Он отёр лоб салфеткой, которую держал в руках, поспешно расплатился с официантом, извинился перед своей дамой и, выйдя из бара, сел в такси.
В ту же ночь софийский городской телеграф принял длинную телеграмму, адресованную в Бухарест. В ней сообщалось, что мосье Серж временно ликвидировал своё дело и выехал для подыскивания торгового помещения и что при этих условиях переговоры с ним лучше начинать в том месте, куда он выехал ровно в десять часов двенадцать минут.
Вскоре в кабинет начальника одного из отделов германской разведки доставили расшифрованное сообщение из Москвы, пришедшее через Софию — Бухарест. В этом сообщение говорилось, что изобретатель Леонтьев выехал на фронт на военной машине № 10‑12 и что выезд этот, по-видимому, связан с боевым испытанием его изобретения. Район фронта, куда он выехал, пока неизвестен.
Начальник отдела два раза прочёл сообщение, неодобрительно что-то промычал, а затем сказал подчинённому, принёсшему этот документ:
— Район фронта неизвестен… Чёрт возьми! Главное — неизвестно… Я очень боюсь, что в самом ближайшем будущем этот район станет нам слишком хорошо известен. Судя по всему, это какой-то дьявольский аппарат! Надо предупредить штаб.
Он быстро надел шинель и вышел из кабинета.
5. На фронте
Машина быстро поглощала километры. По обеим сторонам дороги тянулись поля и перелески, мелькали живописные деревни. По серому асфальту шоссе мчалось множество машин: грузовики всех марок, юркие малолитражки, штабные «эмки» и прыгающие тупорылые «виллисы». Апрель дымился на горизонте. Строгие девушки с бронзовыми от весеннего загара лицами, прозванные за это «индейцами», регулировали движение.
На контрольно-пропускных пунктах девушки придирчиво проверяли документы, путёвки и шофёрские права. Никакие попытки шофёра Вани Сафронова рассмешить их и побалагурить не имели успеха. Девушки оставались серьёзными и только в ответ на последнюю Ванину фразу «Умоляю не скучать и Ванюшку поджидать» сдержанно и лукаво смеялись одними глазами.
И опять вьётся фронтовая дорога, весенний ветер бьёт в лицо, а рядом, впереди, сзади и навстречу бегут непрерывно машины, тарахтя, проносятся танки, с треском мчатся мотоциклы офицеров связи.
Кое-где стоят, пережидая, вереницы машин. Прямо в них спят водители, черномазые, с обветренными лицами парни, столько раз проделавшие этот фронтовой рейс, подвозя красноармейцев и письма, продукты и боеприпасы, актёров фронтовых бригад и медсестёр.
Леонтьев приехал в намеченный пункт вечером. Командир бригады полковник Свиридов, предупреждённый заранее, уже поджидал изобретателя. В блиндаже был накрыт стол и приготовлен ужин, а в углу белели простыни заботливо приготовленной постели.
От ужина гость отказался: ему не терпелось посмотреть свои орудия. И командир повёл его на участки, где были замаскированы новенькие «Л‑2».
Леонтьев познакомился с расчётами орудий, побеседовал с командирами, сделал несколько замечаний. Волнение предстоящего боевого испытания всё более охватывало его. Ровно в пять часов по приказу командования «Л‑2» должны были вступить в действие и им, по выражению полковника Свиридова, «предоставлялось приветственное слово»…
Уже заканчивались приготовления. Боекомплекты снарядов были подвезены к орудиям. Механики в последний — который уж! — раз проверяли механизмы; у всех командиров орудийных расчётов были выверены и точно поставлены часы. Дежурные обошли участки и строго запретили курить на воздухе, зажигать фонарики и спички. Весенняя ночь мягко окутала мраком лагерь бригады, и людям было приказано отдыхать.
Леонтьев и Свиридов пошли к блиндажу. Прежде чем спуститься вниз, оба молча постояли у входа. В ночном небе, где-то над ними, высоко-высоко гудели моторы проходивших самолётов. Был ясно слышен прерывистый тяжёлый вой немецких бомбардировщиков, шедших на восток. Их сменял ровный звонкий рокот наших машин, которые шли на запад.
6. Комбинат под Смоленском
Давным-давно, ещё до отмены крепостного права, километрах в тридцати от Смоленска была воздвигнута пышная усадьба князей Белокопытовых. Рассказывали, что усадьбу эту — и помещичий дом, и все надворные постройки, и причудливые павильоны — строил какой-то итальянец, за громадные деньги вывезенный князем из заграничных странствий. А странствовать князь любил, ездил он много, и потому, быть может, дом его был выстроен столь несуразно. Князю хотелось, чтобы он был похож и на средневековые рыцарские замки, какие довелось ему видеть в Баварии — с башнями, бельведерами, тайниками, и на дворцы польских магнатов, какие сохранились и теперь ещё на Волыни и в Западной Белоруссии, и на итальянские палаццо, которыми не раз любовался он в Венеции.
Итальянец, как рассказывают, спорил тогда и горячился, но характер у князя был крутой и несговорчивый. Убедившись в этом, плюнул итальянец на чистоту стиля и в два года построил князю обыкновенную домину, смахивающую одновременно и на рыцарский замок, и на палаццо, и на дворец. Князь устроил пышное новоселье с охотой, крепостным балетом и фейерверком. На праздник съехалась знать со всей округи. Новоселье праздновалось добрую неделю.
С тех пор высится километрах в тридцати от Смоленска, в глухом бору, это огромное, в три этажа, каменное здание с башнями и подземельями, с двусветными залами, с хорами и мраморными колоннами, с потайными дверьми и подземными переходами. Липы запущенного парка и заросшие кувшинками старые пруды окружают его.
После революции в округе долго думали, как поступить с этим диким домом. Был там и сельсовет, и школа трактористов, и колхозно-совхозный театр. Пробовали даже расположить в нём дом отдыха союза работников земли и леса — уж очень хороши кругом места! — но отдыхающие ворчали, что здание напоминает им не то старинную тюрьму, не то крепость и плохо, дескать, действует на нервную систему.
Дом отдыха перевели в другое место, и с тех пор здание пустовало. В огромных залах и мрачных сводчатых комнатах расплодилось множество летучих мышей, филинов, крыс и прочей нечести, и дом стоял в тяжёлом молчании, словно кого-то поджидая.
Когда пришли немцы, они сначала устроили в барском доме казарму, а потом прикатил на машине какой-то эсэсовский генерал, обошёл весь дом, внимательно осмотрел подземелье, одобрительно что-то промычал и уехал.
Через день войска вывели, а усадьбу со всех сторон огородили колючей проволокой, вокруг расставили часовых, которые никого не пускали, даже не всякий немецкий офицер мог туда пройти.
В доме поселились какие-то странные люди, многие из них были в штатском. В подземелье распоряжался юркий пожилой человек, которого звали герр Стефан, личность с европейским, можно сказать, именем: он был известен полиции всех стран и городов Европы как фальшивомонетчик высокой квалификации. Немцы нашли его в одной из парижских тюрем, где он отбывал очередной срок наказания. Герр Стефан работал у фашистов по своей прямой «специальности». В подземелье под его руководством изготовлялись фальшивые денежные знаки — советские сотенные, турецкие лиры, шведские кроны, английские фунты и иракские динары.
В распоряжение герра Стефана были предоставлены новейшей конструкции литографские станки, гравировальные машины, агрегаты для горячей обработки бумаги — дело было поставлено на широкую ногу.
В подземных лабиринтах, расположенных с другой стороны дома, тоже шла кипучая работа. Там изготовлялись фиктивные советские и партийные документы, а фотолаборатория печатала снимки «торжественных и радостных встреч германских войск с населением в оккупированных районах».
В разбросанных по усадьбе павильонах и флигелях расположились другие секции этого удивительного «комбината». В одном находилась школа-общежитие для перебежчиков и диверсантов, в другом обучались радисты-коротковолновики, в третьем изготовлялись различного рода замаскированные передатчики — в виде баянов, несессеров, деревенских сундучков, музыкальных шкатулок и т. п., которыми снабжались перебрасываемые в советские тылы шпионы и диверсанты.
В парке была построена парашютная вышка для учебных прыжков, которыми руководил долговязый рыжий мужчина в фельдфебельской форме. Среди будущих парашютистов были бывшие махновцы, петлюровцы и много прочего сброда, набранного в разных трущобах всего света.
Они взбирались на вышку довольно неохотно и, поднявшись на верхнюю площадку, останавливались там в глубоком раздумье.
— Шнеллер! — вопил снизу истошным голосом рыжий. — Шнеллер! — и виртуозно ругался по-русски.
Время от времени очередная партия обученных шпионов отправлялась к линии фронта для переброски в советский тыл. Предварительно все они проходили через гардеробную, где каждый получал соответствующее платье.
Оттуда выходили уже в полной готовности дряхлые украинские слепцы с бандурами, старушки гадалки с замусоленными колодами карт, бродячие музыканты с баянами и скрипками, «милицейские работники» в полной форме, снабжённые соответствующими документами, «красноармейцы» в поношенном обмундировании, якобы «вышедшие из окружения», даже подростки. Все они были соответственным образом проинструктированы, каждый имел определённое задание и был прикреплён к определённому району.
Вечером, после наступления темноты, их увозили на машинах к линии фронта, откуда разными способами и путями перебрасывали в советский тыл.
Всей этой сложной машиной, этим удивительным «комбинатом» руководил Крашке — тот самый Крашке, который в далёком 1915 году, в самом начале своей карьеры, так несправедливо обошёлся с Попандопуло и Петронеску, носившими тогда, впрочем, совсем другие фамилии. И тот самый Крашке, с которым случилось несчастье на Белорусском вокзале в Москве, ныне прощённый и получивший ответственное назначение.
Здесь, в усадьбе под Смоленском, господин Крашке развернул узловой пункт германской разведки, своеобразный штаб, который непосредственно ведал шпионской, диверсионной и подрывной деятельностью на этом участке фронта. Местопребывание и работа этого штаба были глубоко законспирированы.
Здесь задумывались, разрабатывали и подготовлялись самые «деликатные» планы и мероприятия немецкой разведки и пропаганды, здесь отбирались и проходили последнюю обработку новые «кадры», здесь по мановению режиссёрской палочки из Берлина репетировались наиболее эффектные инсценировки и изготовлялись «неопровержимые доказательства».
В башне главного здания день и ночь потрескивала радиостанция, поддерживающая непрерывную связь с Берлином и с переброшенными в советский тыл радистами.
Крашке, в спортивном костюме, с подёргивающимся ртом и остановившимися глазами, неустанно носился по дому, по подземным переходам и усадебным службам, спрашивал, приказывал, указывал, ругал, хвалил, требовал… И вся эта сложная машина вертелась под его холодным, пронизывающим взглядом покорно, бесшумно и слаженно.
К ночи машина эта как бы останавливалась, и дом засыпал. Ни один луч света не проникал сквозь наглухо зашторенные окна. В павильонах и флигелях после дневной учёбы крепко спали «курсанты». Движение по усадьбе прекращалось. Только радиостанция не прекращала работы.
И тогда Крашке выходил на свою ночную прогулку. Чуть поскрипывая толстыми подошвами своих спортивных башмаков, он обходил все здания усадьбы и шёл в парк подышать свежим воздухом.
Горячий деловой день был позади. Теперь требовалось что-то для души. Но и развлекался Крашке так же, как жил: не совсем обычно.
Он возвращался в дом и через потайную дверь в спальне спускался в фамильный склеп князей Белокопытовых, откуда особым ходом пробирался в самое секретное убежище дома. Там по ночам шли допросы. Туда в закрытых машинах доставлялись с фронта раненые или попавшие в плен советские офицеры и бойцы, которые отказывались выдать военную тайну, или мирные граждане, попавшие под подозрение.
Здесь господин Крашке давал волю своей фантазии. Под утро, синий от остроты пережитых ощущений, с отвисшей челюстью и блуждающими глазами, Крашке поднимался к себе, долго мыл окровавленные руки, а потом раздевался и ложился в постель.
Таков был новый хозяин старинной усадьбы под Смоленском.
Крашке сильно волновало неожиданное задание берлинского начальства, связанное с инженером Леонтьевым.
Задание пришло на рассвете, когда Крашке уже спал. Его пришлось разбудить: в шифровке приказывалось вручить её немедленно.
Когда радист разбудил спящего Крашке, тот сел на постели, протёр красные глаза, вытянул худые, поросшие рыжим пухом ноги и уставился сонным взглядом на радиста.
— Прошу извинить, герр Крашке, спешная телеграмма, — сказал радист.
Крашке взял листок. По мере того как он читал телеграмму, лицо его теряло сонливое выражение.
В телеграмме значилось следующее:
«По имеющимся достоверным данным, на один из участков вашего фронта выехал из Москвы инженер Леонтьев, изобретатель нового орудия, представляющего для нас чрезвычайный интерес. По-видимому, выезд Леонтьева связан с пуском опытных экземпляров этого орудия в дело. Как само изобретение, так и его автор находятся в поле нашего зрения. Ставка приказывает любой ценой заполучить в плен Леонтьева. Для этого необходимо точно установить его местопребывание, после чего будет проведена операция по окружению и пленению того соединения, в котором находится Леонтьев.
Сообщаем известные нам данные: Леонтьев выехал пятого апреля из Москвы на машине „виллис“ № 10‑12. Он одет в костюм цвета хаки, военного покроя. Фото Леонтьева трёхлетней давности утром доставит самолёт».
Господин Крашке три раза прочёл телеграмму. Сон как рукой сняло. Опять этот проклятый Леонтьев, из-за которого он так пострадал! Крашке быстро оделся.
Через несколько минут все радиопередатчики «комбината» начали связываться с агентурой, переброшенной через линию фронта. Были спешно проинструктированы и увезены к переднему краю для переброски полтора десятка человек.
— Боюсь, — сказал Крашке своему ближайшему помощнику, повторяя мысль своего берлинского начальства, — боюсь, что местопребывание Леонтьева мы скоро узнаем более чем точно. По-видимому, его изобретение даст о себе знать.
Он оказался прав. Действительно, орудия инженера Леонтьева показали себя раньше, чем агентура Крашке смогла установить местопребывание изобретателя.
Случилось это дня через два, около шести часов утра. Генерал Штанге, командующий одним из участков фронта, потребовал к полевому телефону господина Крашке.
— Герр Крашке отдыхает, — ответил дежурный офицер.
— Разбудите его немедленно! — потребовал Штанге.
Крашке разбудили, и он подошёл к телефону. Генерал Штанге, задыхаясь от волнения, сообщил, что ровно в пять утра с советской стороны начался обстрел из орудия какой-то неизвестной конструкции.
— Вы знаете, я старый солдат, — хрипло кричал Штанге, — но то, что сейчас происходит, немыслимо! Это ад!.. Нет, ад — это детский сад по сравнению с этим ужасом!..
Генерал Штанге добавил, что он уже просил ставку о подкреплении, а главное — об организации массированного воздушного налёта на тот участок, с которого бьют новые орудия. Моральное состояние солдат катастрофически падает.
«Вот она, — подумал Крашке, — визитная карточка этого Леонтьева».
Он немедленно радировал в ставку, указав местопребывание изобретателя. Оттуда, ни минуты не колеблясь, дали команду, и к участку генерала Штанге двинулись резервы танков, артиллерии и самолётов. Было решено любой ценой прорваться на участке бригады Свиридова, обойти участок с флангов, выбросить в тыл мощный парашютный десант и таким образом взять весь район в полное окружение.
— Любой ценой добейтесь пленения Леонтьева! — приказывала ставка.
— Ищите Леонтьева! — радировал Берлин. — Прежде всего найдите Леонтьева! Головой отвечаете за жизнь Леонтьева! Нам нужен живой Леонтьев!
Фамилия Леонтьева неслась через леса, горы и поля по телеграфным и телефонным проводам, склоняясь на все лады в приказах и предупреждениях, выплёскивалась из микрофонов и мембран. Она стала как бы символом разворачивавшейся операции.
Но как раз в тот момент, когда спешно брошенные в дело резервы уже подходили к участку генерала Штанге, случилось нечто фантастическое. Такие же новые орудия внезапно вступили в дело совсем на другом участке фронта. Едва донесение об этом поступило в штабы и ставку, как ещё один участок фронта донёс, что там началось то же самое.
В восемь часов утра орудия «Л‑2» вступили в действие уже по всей линии фронта. Карты спутались. Где же, на каком из участков был сам Леонтьев? Разумеется, никто этого не знал.
Немецкие части в панике отступали, бросая технику и раненых. В штабах сбились с ног. Берлин неистовствовал и, потеряв реальное представление о положении, давал путаные и противоречивые приказания. Резервы то бросались на новые направления, то снова возвращались на прежние позиции, как шахматные фигуры, нелепо переставляемые растерявшимся игроком.
7. Исполнительница лирических песенок
Через несколько дней после отъезда Леонтьева на фронт Мария Сергеевна Зубова, жена профессора из Ленинграда, внезапно выехала из гостиницы «Москва». В заполненном перед отъездом листке она указала, что возвращается в город Челябинск, откуда приезжала в столицу.
Заплатив по счёту и простившись с администратором, добродушная женщина вышла из вестибюля гостиницы с небольшим саквояжем и неизменной своей хозяйственной сумкой.
Убедившись, что за нею никто не следит, Мария Сергеевна повернула за угол, спустилась в метро и доехала до Сокольников. Не спеша направилась она в парк. Был один из тех тихих подмосковных дней ранней весны, когда всё: и голые деревья, и сохранившийся на дорожках прошлогодний жёлтый лист, и бледное, грустное небо, и стоящая вокруг тишина — напоминает об осени и увядании.
Зубова одиноко бродила по пустынным аллеям. Вскоре издали появилась молодая женщина. Мария Сергеевна пошла навстречу ей и через две минуты пожала руку Наталье Михайловне, той самой спутнице, которая вместе с нею ехала из Челябинска в Москву.
Перебрасываясь короткими словами, они направились на окраину Сокольников и подошли к одному из стареньких деревянных домиков, какие и теперь ещё встречаются в Москве. Наталья Михайловна позвонила. Дверь открыла какая-то старуха и без единого слова пропустила их в дом. Они прошли в столовую, здесь никого не было. Мария Сергеевна села в старинное кресло и закурила. Наталья Михайловна устроилась рядом с ней.
— Мне велено передать вам, голубушка, — начала Мария Сергеевна, — категорический приказ: выехать на Западный фронт с актёрской бригадой. Сегодня же подайте заявление в ваш группком или в филармонию — одним словом, куда там у вас положено, — и проситесь на фронт. Туда выехал Леонтьев, и надо только осторожно выяснить одно — где именно он находится. Вот и всё, моя милая. Задание несложное.
Наталья Михайловна беспрерывно курила и была ещё бледнее, чем обычно. Потом, неожиданно и резко вскочив с места, она подошла к Марии Сергеевне и взволнованно заговорила:
— Ну, а дальше? Если я выполню и это поручение, что будет дальше? Дадите вы мне наконец спокойно жить? Ведь вы тогда дали слово, что будет всего одно поручение, что я буду абсолютно свободна… что это меня ни к чему не обяжет… Я не могу больше, вы понимаете, не могу! У меня нет больше сил! Каждую ночь мне мерещится, что за мной приехали. Каждая проходящая машина заставляет меня дрожать. Отпустите меня. Я буду вспоминать о вас всю жизнь… Я отдам вам всё, последние вещи. Обручальное кольцо… Всё, что угодно… Пожалейте меня, молю вас! Ведь вы мне в матери годитесь… Зачем я вам нужна?
У неё начиналась истерика. Мария Сергеевна смотрела, как вздрагивают её плечи и как она, совсем по-детски, не вытирая слёз, всхлипывает и, сморкаясь, плачет.
— Ну, будет, — произнесла наконец Мария Сергеевна, — у вас ещё вся жизнь впереди. И муженёк к вам вернётся, верьте мне. А пока, при вашей внешности, тоже можно перебиться… Вот вам моя рука — это последнее поручение. Потом, так и быть, пущу вас, моя птичка, на все четыре стороны. Чирикайте как хотите и с кем хотите… А теперь — за дело. Давайте укладываться. И вот что вам надо запомнить наизусть, как слово «мама»…
Через три дня на Западный фронт выехала актёрская бригада, организованная профсоюзом работников искусств. Бригада выезжала для проведения летучих концертов в воинских соединениях. В составе бригады была и малоизвестная исполнительница лирических песенок Наталья Михайловна Осенина.
Фронтовой автобус выскочил, пофыркивая, на Можайское шоссе. На заставе комендантский патруль проверил документы и разрешил следовать вперёд. На Минское шоссе выехали уже в начале ночи. Апрельские звёзды неслись над тёмным лесом, стоящим по обе стороны шоссе.
После первого боевого крещения своих орудий Леонтьев испытывал чувство огромного удовлетворения. Он был горд своим детищем.
Но творческая мысль конструктора ни на минуту не остывала. Уже новая идея увлекала его — идея переделки конвейерной ленты, подававшей снаряды в магазинную часть орудия. Это могло увеличить скорострельность и облегчить работу орудийной прислуги.
По ночам Леонтьев выходил из блиндажа, слушая рокот проходящих над ним самолётов, и думал о войне, о своей не очень удавшейся личной жизни, о том, что незаметно кончилась молодость и вот где-то впереди уже ковыляет потихоньку ему навстречу старость. И ещё он думал о том, что после войны начнёт изобретать какие-нибудь необыкновенно симпатичные и приятные машины, которые облегчат труд человека, украсят его быт, продлят его жизнь и принесут ему радость.
Бессонница, которой страдал Леонтьев в последнее время, способствовала его долгим ночным размышлениям. В такие ночные часы ему начинало казаться, что он один сейчас бодрствует во всём мире, что весь район и, может быть, весь фронт спит и только он один задумчиво похаживает у землянки и никто не слышит ни шороха его шагов, ни ровного стука его сердца, ни его дыхания…
Но это ему только казалось. С самых первых дней приезда на фронт майор Бахметьев неусыпно охранял жизнь изобретателя, его покой, документы и чертежи.
Но делалось это настолько умело и тактично, что ни Леонтьев, ни окружающие его даже не догадывались о том, как тщательно и любовно охраняет своего «подшефного» советская контрразведка.
Были приняты меры и к тому, чтобы пребывание Леонтьева на этом участке фронта не получило огласки. Офицерам строго приказали не говорить об этом, а бойцы вообще не знали, кто этот человек, так часто появляющийся с командиром бригады и так внимательно осматривающий новые орудия.
Выехавшая на фронт актёрская бригада уже два месяца давала концерты в разных соединениях, а Наталья Михайловна всё никак не могла напасть на след Леонтьева.
Актёры, из которых состояла бригада, были в большинстве своём молодые, весёлые люди. Они с искренней радостью и волнением выезжали на фронт. Концерты проходили в дружеском общении актёров и зрителей.
Перед отъездом актёров обычно устраивались «банкеты». Полковые повара взволнованно шептались, придумывая, чем бы удивить дорогих гостей, и действительно показывали чудеса кулинарной изобретательности. Полевой военторг безропотно поставлял «заветные» бутылочки, хотя ещё накануне его начальник клялся «сединами матери и светлой памятью покойного папаши», что ничего, решительно ничего из вин не осталось. Одним словом, провожали по-русски: тепло, ласково, хлебосольно.
На одном из таких банкетов рядом с Натальей Михайловной сидел за столом молодой светлоглазый лейтенант. Наталья Михайловна ещё во время концерта обратила внимание на его совсем юное лицо и блестящие, будто девичьи глаза.
Лейтенант вслух восхищался её пением, громче всех кричал «браво» и «бис» и вообще обнаруживал все признаки мгновенной, острой влюблённости, подчас возникающей в условиях фронта, где суровые будни войны и повседневная опасность порождают повышенную остроту чувств.
И вот за банкетом юный Лёня — так звали лейтенанта — сумел занять место рядом с понравившейся ему певицей. Наталья Михайловна, раскрасневшаяся от успеха и выпитого вина, откровенно кокетничала с «милым мальчуганом», как она мысленно назвала лейтенанта.
Шёл обычный разговор о войне, о коварстве противника, об атаках, о ночных боях. Лёня, охмелевший от вина, а ещё больше от соседства молодой, красивой женщины, начал рассказывать «боевые эпизоды», впадая при этом в тот чуть хвастливый тон, которым неопытные молодые люди рассчитывают обратить на себя внимание и придать значительность собственной персоне.
— Это что! — говорил он. — Бывают, Наташа (он незаметно для самого себя уже называл певицу по имени), такие перепалки, что и описать трудно. Конечно, это военная тайна, но я вам скажу по секрету: у нас теперь есть новые «сюрпризы», замечательные орудия, называются они «Л‑2»…
— Боже, как интересно! — сказала, почему-то вздрогнув, Наталья Михайловна. — Какое странное название — «Л‑2»! Наверно, по фамилии конструктора?
— Ну да, — ответил Леня, — фамилия изобретателя Леонтьев. Вот это парень, скажу я вам… Всё время на огневых позициях… Сам следит, как работают его игрушки. Конечно, это секрет, но вам…
— Милый мальчик, — сказала Наталья Михайловна, — да какой же это для меня секрет, когда Леонтьев, Коля Леонтьев — мой близкий знакомый. Я даже собираюсь его навестить. Он ведь недалеко отсюда?
— Тридцать километров, — ответил Леня. — Есть такая деревня Большие Кресты, там наш КП. Но только…
— Я думала, ближе, — перебила его Наталья Михайловна. — Ну, не беда, в Москве встретимся: он говорил, что скоро вернётся… Лёня, положите мне, пожалуйста, сардин. Знаете, у меня был знакомый, которого тоже звали Лёней. Вы будете мой «Л‑2».
— Есть положить сардин, — сказал Леня и исполнил просьбу своей дамы.
Наталья Михайловна съела сардину, выпила рюмку вина и перевела разговор на другую тему.
Между тем банкет продолжался. За столом было непринуждённо и весело.
Внезапно Наталья Михайловна поднялась и со стоном схватилась за сердце.
— Что с вами? — одновременно подбежали к ней несколько офицеров.
— Мне дурно… — едва проговорила Наталья Михайловна. — Я съела сардину, и вот… Я отравилась этими консервами…
Она пошатнулась и чуть не упала. Актёры и офицеры окружили её, стали предлагать различные средства, кто-то послал за врачом.
Наталью Михайловну перенесли в командирский блиндаж и там положили на постель. Очевидно, у неё было острое отравление. Она непрерывно стонала и молила только об одном: поскорее отправить её в Москву, где у нее есть дядя, профессор Венгеров, в институте Склифосовского.
Врач, осмотрев больную, сказал, что путешествие не представляет опасности.
Через час заболевшую певицу усадили в санитарный самолёт и отправили в Москву.
Едва машина поднялась в воздух и легла на курс, как Наталья Михайловна перестала стонать и тихо засмеялась. Вся история с отравлением была выдумана ею для того, чтобы быстрее вернуться в Москву и доложить Марии Сергеевне, где именно находится Леонтьев. Последнее поручение было выполнено.
На следующее утро Берлин сообщил шифрованной радиограммой в штаб фронта, а также Крашке, что инженер Леонтьев находится на Н‑ском участке фронта, в деревне Большие Кресты.
8. «Специалист по русской душе»
Господин Петронеску (настоящая его фамилия была Крафт) прожил нелёгкую, бурную жизнь профессионального шпиона с частыми и внезапными переменами фамилии, места жительства и внешности, с неожиданными переездами, переодеваниями, многочисленными пёстрыми связями и встречами, с пятью годами пребывания на каторге и парой «мокрых дел». Петронеску успел познакомиться с самыми различными профессиями: он был и землемером, и шофёром, эстрадным чечёточником, коммерсантом, пастором, коммивояжером, владельцем кафешантана, скупщиком скота и даже кладбищенским сторожем.
Однако при всех этих превращениях господин Петронеску оставался, разумеется, сотрудником германской разведки. Когда-то, в дни далёкой молодости, Петронеску считался среди разведчиков специалистом по славянским делам, а теперь, в дни войны, он уже значился как «специалист по русской душе».
Пребывая в Софии и занимаясь новыми делами, господин Петронеску, однако, очень внимательно следил за событиями в Анкаре. Им руководило при этом не простое любопытство. Он очень хорошо понимал, что от удачи или провала анкарской операции зависит многое в его личной судьбе.
Сначала всё как будто шло по намеченному плану. В заранее назначенный день к Папену, вышедшему для совершения моциона, подбежал злоумышленник, затем выстрелил в него, но, конечно, промахнулся, затем выстрелил в бомбу, которую он держал в руке, и был убит взрывом. Папен вовремя и точно упал на тротуар (не зря он шлёпался на ковёр в своём кабинете), очень картинно «потерял сознание», затем эффектно «пришёл в себя», не забыл произнести слова насчёт воли господней и нечестивцев из советского посольства, словом, безупречно сделал всё, что ему было положено.
В тот же день господин Сараджогло примчался к фон Папену и передал немецкому послу «своё соболезнование и прискорбие по поводу того, что случилось и что могло иметь, но, к счастью, не имело столь чудовищных последствий». Министр не без удовольствия подчеркнул слова «но не имело». Господин посол в ответ не преминул заметить, что «последствия, к сожалению, имели место, ибо, во-первых, самый факт злодейского покушения в центре столицы на жизнь посла Германии есть достаточно тяжкое последствие бездеятельности турецких органов власти и их непонятной благосклонности к работникам советского посольства, несомненно, причастным к этому делу». Во-вторых, добавил посол, он сильно контужен взрывной волной и перенёс столь ужасное нервное потрясение, что, по мнению домашнего врача, потерял по крайней мере десять лет жизни.
В дальнейшем разговоре фон Папен дал понять, что отделаться соболезнованиями и выражением прискорбия туркам не удастся и что речь идёт о разрыве дипломатических отношений с Советским Союзом и вступлении Турции в войну с ним.
На следующий день переговоры продолжались. Установить личность злоумышленника после взрыва было невозможно. Турецкие следственные власти сбились с ног, но ничего не могли выяснить. Тогда сам «потерпевший» любезно предложил господину Сараджогло помочь в раскрытии этого преступления.
— Я полагаю, господин министр, — сказал фон Папен, — что было бы полезным установить деловой контакт между турецкой полицией, занятой расследованием этого ужасного дела, и германской политической полицией, имеющей весьма интересные данные, несомненно, проливающие свет на интересующие обе стороны вопросы… Разумеется, при этом контакте мыслится полная суверенность турецких властей и турецкого правосудия, а верные и точные сведения, право, ещё никогда никому не мешали…
«Деловой контакт» был установлен. Гестапо недвусмысленно указало перстом на Абдурахмана и Сулеймана. Оба были немедленно арестованы. К удовольствию турецких следователей и заместителя генерального прокурора Турции господина Кемаля Бора, руководившего расследованием по этому делу, обвиняемые охотно сознались и назвали личность злоумышленника, заявив, что он Омер, студент Стамбульского университета, и что они все трое были привлечены для совершения преступления русскими гражданами Павловым и Корниловым, работавшими в советском консульстве и торгпредстве.
Получив столь ценные «признания», господин Кемаль Бора полетел к Сараджогло. Наутро газеты вышли с широковещательными сообщениями, что «тайна взрыва на бульваре Ататюрка» раскрыта благодаря оперативности турецкой полиции и мудрости заместителя генерального прокурора господина Кемаля Бора, проявившего недюжинные способности юридического мышления при анализе и оценке улик. Соучастники покушения Абдурахман и Сулейман, писали газеты, уже арестованы, и выясняется причастность некоторых иностранцев к этому покушению.
Через несколько дней Павлов и Корнилов были арестованы турецкой полицией. Им было предъявлено обвинение в организации покушения на германского посла.
Первые допросы шли в Стамбуле. Кемаль Бора и стамбульский губернатор состязались в тонкостях психологического подхода, убеждая арестованных сознаться в преступлении, к которому они, заведомо для допрашивающих, не имели никакого отношения. Маленький, пухленький, с розовыми щёчками и бегающими мышиными глазками, Кемаль Бора произносил пламенные речи, доказывая Павлову и Корнилову, сколь выгодным будет для них признание. Господин губернатор, сменяя уставшего прокурора, в свою очередь обещал все блага мира, свободу, деньги, почёт и турецкое подданство за «чистосердечное раскаяние и признание». Русские упрямо твердили, что не имеют никакого отношения к взрыву на бульваре Ататюрка.
Тогда их перевели в Анкару. Были проведены очные ставки с Абдурахманом и Сулейманом.
Первым в кабинет начальника анкарской тюрьмы, где проводилась очная ставка, был приведён Абдурахман. Павлов сидел у стены, направо от входа. За его спиной стояли два дюжих полицейских. Кемаль Бора и полицейские чиновники полукругом восседали за столом. Абдурахман вошёл в кабинет, развязно поклонился прокурору, полицейским и картинно встал у порога.
— Обвиняемый Абдурахман, — начал скрипучим голосом прокурор, раздувая щёки от сознания важности момента, — знаете ли вы человека, сидящего на этом стуле?
— Господин прокурор, — сказал Абдурахман, — встав на путь чистосердечного признания вины и искреннего раскаяния в совершённом преступлении, я отвечу вам правдиво и честно — да, я его знаю.
— Что вам известно об этом лице? — продолжал Кемаль Бора.
— Это русский гражданин Павлов. Он и его товарищ Корнилов склонили меня, моего друга Сулеймана и покойного Омера к убийству германского посла.
Прокурор торжествующе посмотрел на Павлова, спокойно сидевшего на своём месте. Переводчик перевёл Павлову вопросы прокурора и ответы Абдурахмана. Заметив улыбку Павлова, Кемаль Бора побагровел от злости.
— Передайте этому человеку, что он не в театре! — заорал он переводчику. — Правосудие требует от него признания вины, которая абсолютно доказана. Он напрасно улыбается. Вчера Корнилов уже всё признал, хотя он тоже раньше улыбался. Теперь его очередь. И пусть спешит признаться, пока не поздно! Он в руках турецкого правосудия. И мы найдём способ развязать ему язык!
Выслушав переводчика, Павлов коротко сказал:
— Мне нечего признавать. Совершенно очевидно, что всё это «покушение» — гестаповская провокация. И я уверен, что это ясно не только мне, но и представителям турецкого правосудия. Требую свидания с советским послом или его представителем. Никаких показаний больше давать не буду. Всё.
После Павлова допрашивался Корнилов. Ему, разумеется, также было объявлено, что Павлов «уже признался». Корнилов поднял Кемаля Бора на смех, заявив, что такое враньё прокурору не к лицу. Кемаль Бора завопил что-то насчёт «оскорбления, которое он занесёт в протокол». Корнилов, услышав эту угрозу, ответил, что он со своей стороны хочет, чтобы было зафиксировано лживое утверждение, что Павлов «признался».
Очная ставка с Сулейманом также ничего не дала. Сулейман, забыв инструкцию, полученную перед этим, назвал Павлова Корниловым, а Корнилова Павловым. Он переминался с ноги на ногу, тупо глядел в одну точку и тяжело вздыхал. Ему было невесело: накануне очной ставки из-за его забывчивости его безжалостно избили в карцере, обещанные сроки ареста истекли, дело затягивалось и вообще он начинал сожалеть о том, что согласился участвовать в этой комедии. Несмотря на свою тупость, он начинал догадываться, что жестоко обманут и что будущее сулит ему уйму неприятностей…
Поведение Сулеймана было замечено. Кемаль Бора охотно избавился бы теперь от такого «свидетеля», но в газетах уже было объявлено его имя, и исключение его из процесса сразу вызвало бы подозрения.
20 апреля 1942 года начался судебный процесс. Он шёл в анкарском «дворце правосудия». Судьи, прокурор и адвокат — в чёрных средневековых мантиях. Обвинял Кемаль Бора. Рядом с ним восседал и сам генеральный прокурор Джемиль Алтай, но тот больше молчал и только важно покачивал головой. Защитник был один — Захир Зия Карачай; он защищал Абдурахмана и Сулеймана. Павлов и Корнилов отказались от турецкого адвоката и заявили, что предпочитают защищать себя сами. Зал был набит до отказа: анкарские чиновники, их жёны, тайные агенты турецкой полиции, люди средних лет в штатском с беспокойно шныряющими глазами, многочисленные турецкие и иностранные журналисты. В первом ряду сидели представители дипломатического корпуса, с интересом следившие за процессом немцы и американцы, англичане и шведы, итальянцы и французы…
Заседание открылось ровно в двенадцать часов дня. Председатель суда исправно выполнил вступительные формальности, привёл свидетелей к присяге и объявил перерыв.
Карачай, кокетничая новёхонькой адвокатской мантией, похаживал среди публики со значительным видом независимого слуги правосудия. Сухопарый немногословный Джемиль Алтай важно проследовал в свой кабинет. Кемаль Бора, чувствуя себя главным героем дня, перемигивался с дамами и картинно стоял у входа в зал суда.
Провели подсудимых. Щебетавшие дамы бросились к проходу. Первыми провели Абдурахмана и Сулеймана, а потом Павлова и Корнилова. Они шли рядом, спокойно беседуя, иронически поглядывая на жадно рассматривающую их публику. Спокойствие и независимый вид Павлова и Корнилова удивили дам, ожидавших увидеть экзотические физиономии «русских разбойников», как окрестили их в этот день бульварные турецкие газеты.
Большая группа иностранных журналистов курила в углу коридора. Тут были главным образом англичане, американцы, французы и русские.
Из турок около них вертелся только один — пожилой человек с седыми волосами и холёным розовым, необыкновенно сладким лицом, в подчёркнуто модном длинном пиджаке и черепаховых очках. Это был турок по национальности, журналист по наименованию и давний иностранный агент по профессии. Он претендовал на роль представителя передовой либеральной прессы и очень любил подделываться под европейский стиль в манере одеваться, высказываться и даже писать. На этом этапе войны он выступал на страницах газет в поддержку союзной коалиции, но на всякий случай («одному аллаху известно, чем кончится эта всесветная кутерьма») был корректно сдержан и в отношении Германии, стараясь не очень задевать многочисленных немцев, орудовавших в Стамбуле и Анкаре.
Наутро все турецкие газеты вышли с отчётом о первом дне процесса, многочисленными фотографиями из зала суда и сенсационными заголовками.
Увы, уже первые судебные заседания принесли организаторам процесса немало огорчений: Павлов и Корнилов на суде твёрдо продолжали разоблачать провокационный характер «покушения». Упрямые русские не только отрицали свою вину, но сразу перешли от защиты к нападению и спокойно, но с дьявольской настойчивостью припирали к стене свидетелей, выясняли множество пикантных деталей, задавали вопросы, от которых Кемаль Бора приходил в полное смятение, и даже отпускали недвусмысленные замечания о методах расследования по этому делу.
Притом всё это делалось в безупречно корректном тоне, очень спокойно, со ссылками на права подсудимых, вытекавшие из турецких процессуальных законов, и вместе с тем с полным чувством собственного достоинства. Это вовсе сбило с толку прокурора и председателя. При такой линии самозащиты не было никакой возможности прервать подсудимых, отклонить задаваемые ими вопросы или вывести их из зала суда. Придраться было решительно не к чему.
Публика начинала недоумевать. Захир Зия Карачай в первые дни процесса сидел с открытым ртом и выпученными от удивления глазами. Потом, получив соответствующую взбучку, пошёл в лобовую атаку на подсудимых. Он начал с напыщенных заявлений о том, что Павлов якобы в последние три года уже занимался «покушениями»: в Риме — на Муссолини, в Софии — на царя Бориса и где-то ещё на кого-то. Павлов, смеясь от души, документально доказал суду, что он все эти годы безвыездно работал в Стамбуле.
Тогда в дело вступил Кемаль Бора. Он заявил, что сведения о прошлом Павлова господин адвокат привёл точно, так как ему, прокурору, о них также известно непосредственно от германской политической полиции. Павлов попросил суд занести это в протокол.
Зал загудел. Сидевшие в первом ряду немецкие дипломаты начали перешёптываться, проклиная неуклюжего турецкого прокурора. Карачай, вместо того чтобы замять этот эпизод, обрадовался и подтвердил источник этих сведений. Павлов в ответ попросил Карачая сообщить суду, когда он вступил в сословие адвокатов, где получил юридическое образование и откуда взял средства на открытие адвокатской конторы.
Побагровевший Карачай отказался отвечать «на наглые вопросы подсудимого» и в ответ начал что-то выкрикивать насчёт Центросоюза, который является «террористическим центром Коминтерна», и подсудимых — «агентов Центросоюза». Председатель дважды призывал адвоката к порядку, но тот продолжал нападать на Центросоюз, в котором видел корень всех зол.
Тем не менее Павлов просил суд обязать адвоката ответить на его вопросы. Карачай в конце концов пробормотал, что в сословие он вступил перед процессом, а юридическое образование получил в Берлине. Что же касается средств на открытие адвокатской конторы, то он воспользовался своими старыми сбережениями.
Тогда Павлов передал суду справку анкарского банка о том, что за два дня до открытия Карачаем адвокатской конторы ему была переведена крупная сумма такой-то немецкой фирмой.
Справка вызвала сенсацию. Все знали, что это за фирма. В зале откровенно смеялись, раздался чей-то свист, публика шумела. Иностранные журналисты дружно скрипели перьями. Дипломаты в первом ряду, кроме немцев, разводили руками и саркастически улыбались. Кемаль Бора сидел с таким лицом, что за него становилось страшно. Один генеральный прокурор молчал с невозмутимым и даже довольным видом. Он в глубине души был рад провалу своего заместителя, который явно метил на его пост и сильно рассчитывал на лавры по этому делу, почему-то порученному ему, а не Джемилю Алтаю.
Заседание закончилось коротким заявлением Павлова, который сказал:
— Господа судьи, заканчивая представление документов по этому эпизоду, я должен выразить своё соболезнование господину прокурору Кемалю Бора, попавшему публично в столь непристойное и тяжёлое положение своей ссылкой на сведения, полученные им непосредственно из гестапо. Я не могу в связи с этим не вспомнить старую турецкую поговорку: «Если ты пьёшь воду из мутного источника, не удивляйся, что у тебя испортился желудок».
Дружный взрыв хохота в зале. Кемаль Бора вскакивает и что-то кричит. Председатель суда изо всех сил звонит в колокольчик, но зал продолжает грохотать…
Господин Петронеску с волнением узнавал все эти подробности. Дело, которое стоило стольких трудов, явно не клеилось. Если и дальше пойдёт в таком же роде, будет полный провал.
Как бы в ответ на эти невесёлые мысли прибыл приказ вылететь в Берлин. Ничего хорошего это не предвещало.
И вот он в Берлине, у самого рейхсфюрера СС Гиммлера. В кабинете, кроме Гиммлера, его заместитель Кальтенбруннер и Канарис.
Гиммлер протёр пенсне, надел его на острый хрящеватый нос, вытянул маленькую, как у змеи, голову по направлению к Петронеску и начал его внимательно рассматривать. Канарис сидел в стороне. Кальтенбруннер молча курил.
Тяжёлая пауза продолжалась минуты три. У Петронеску так билось сердце, что он испугался, как бы это не услыхал Гиммлер. Наконец последний тихо спросил:
— Вы прибыли с добрыми вестями? С отличными известиями? С хорошим рапортом? У вас славно идут дела, не правда ли, румынская свинья?
— Я немец, господин рейхсфюрер, — пролепетал Петронеску.
— Враньё! Немец не может быть таким тупым скотом. Это клевета на нацию, негодяй! Мы ещё разберёмся, кто вы такой, мы ещё вас проверим… Каков подлец!.. Какой тупой мерзавец!..
Он вскочил с места и начал ходить по кабинету, продолжая что-то шипеть. Мелкие пузырьки слюны лопались в углах его тонкогубого рта. Глаза поблескивали за стёклами пенсне недобрыми зелёными огоньками. Худые пальцы рук непрерывно двигались, сжимаясь и разжимаясь. Но страшнее всего была его улыбка — тонкие губы широко раздвигались, обнажая кривые, редко посаженные зубы. Покачивая маленькой головой, венчающей длинную худую шею с большим кадыком, он продолжал шипеть:
— И это называется агент Германии! Старый мастер!.. Кого вы допустили на процесс, болван? Двух кретинов, не способных даже заучить детское стихотворение! Идиотов, которым место в клинике психиатра! Дегенератов, способных вызвать только смех!.. Их вы рекомендовали, мерзавец, на процесс мирового значения? Нет, скажите прямо: что это, умысел? Сколько вы получили за это, скажите, пока не поздно, иначе вы у меня скажете всё, абсолютно всё!.. Я сделаю из вас фарш!
Петронеску молчал. Возражать и спорить было бессмысленно. Он понял, что погиб. Сегодня же начнутся пытки, допрос в подвале, «признание» — и конец.
Между тем Гиммлер внезапно успокоился, подошёл к столу, сел, вытер платком углы рта и спокойно, почти ласково продолжал:
— Ошибки возможны всегда. Но есть предел ошибке и граница заблуждению. Я ещё могу понять просчёт с этими дураками… Как их зовут, Кальтенбруннер?
— Абдурахман и Сулейман, рейхсфюрер, — коротко ответил Кальтенбруннер.
— Да, да, они… Повторяю, я ещё могу это понять. Но как объяснить, посудите сами, что вы, специалист по русской душе, наметили в качестве обвиняемых Павлова и Корнилова? Посмотрите, как они себя ведут. Какое спокойствие, ирония, твёрдость!.. Наконец, я уверен, что они опытные юристы — это сразу чувствуется… Как вы смели предложить этих людей! Их одних достаточно, чтобы провалить процесс, не говоря уже об остальном. А это свинство с турецким адвокатом, которого я бы с удовольствием повесил… Кто переводит в таких случаях деньги через банк? Кто, я вас спрашиваю?
— Я не имею к этому никакого отношения, — пролепетал наконец Петронеску. — И мне казалось…
— Ну да, вам казалось… А мне вот теперь кажется, что так поступают только с умыслом, нарочно, обдуманно, в определённых целях. И, конечно, за определённое вознаграждение… Не так ли, мой дорогой?
Гиммлер опять начал улыбаться. Петронеску похолодел.
В этот момент вошёл адъютант Гиммлера и положил перед ним телеграмму. Гиммлер начал её читать. Лицо его постепенно заливало краской, руки чуть дрожали. Он бросил в пепельницу недокуренную сигарету, затем начал её мять и вдруг, схватив пепельницу, с силой швырнул её в угол. Фарфоровая пепельница с треском разлетелась на куски.
— Читайте! — крикнул он Петронеску. — Вот плоды вашей энергичной работы. Читайте!
Сквозь туман, застилавший глаза, Петронеску с трудом прочёл:
«Из Анкары. Рейхсфюреру СС.
Сегодня на процессе произошёл ужасный инцидент. Неожиданно для всех Сулейман обратился к председателю суда и заявил, что он отказывается от всех прежних показаний, что он никогда не знал Павлова и Корнилова, что и Абдурахман их также не знал и что Павлов и Корнилов вообще не имеют никакого отношения к покушению на Папена. Сулейман заявил, что давал раньше ложные показания по принуждению полиции, где его подвергали пыткам и требовали, чтобы он оговорил русских.
Заявление Сулеймана произвело сенсацию на процессе. В зале раздались крики: „Позор!“. Прокурор Кемаль Бора до такой степени растерялся, что расплакался в присутствии публики. Председатель поспешно объявил перерыв.
Мы приняли меры к тому, чтобы Абдурахман не последовал примеру Сулеймана. Изыскиваем возможности повлиять и на последнего, чтобы восстановить его в прежних показаниях, хотя надежд на это мало. Павлов и Корнилов ведут прежнюю линию. Меры к смягчению отчётов о процессе в турецкой прессе нами предприняты».
На следующий день Петронеску снова имел личную беседу с Гиммлером и Кальтенбруннером. Ему сказали прямо, что он может себя спасти лишь одним — выполнить очень серьёзное поручение в России. Лишь в этом случае он снова завоюет доверие и сохранит жизнь.
На рассвете специальным самолётом Петронеску вылетел в район Смоленска, в «комбинат» Крашке.
9. Новое поручение
Когда Петронеску высадился из транспортного самолёта «Юнкерс‑52» на смоленском аэродроме, было ясное летнее утро, вселяющее бодрость и уверенность. Он сел в поджидавшую его машину и проследовал в «комбинат» Крашке, к товарищу своей молодости и свидетелю первых успехов.
Они не виделись несколько лет. Тем не менее встреча старых друзей была более чем сдержанной. Они не любили друг друга.
За завтраком хозяин угостил гостя русской водкой, русскими папиросами, и разговор сразу пошёл о русских делах.
Петронеску предъявил предписание, в котором Крашке предлагалось выделить в его распоряжение пять-шесть опытных агентов и вместе с ним перебросить их в советский тыл.
— Я не собираюсь долго здесь задерживаться, — сказал Петронеску, — но хочу лично отобрать людей и изготовить некоторые документы.
— Я и мои люди к вашим услугам, — довольно любезно сказал Крашке, обрадовавшись тому, что неприятный гость скоро уберётся. — Когда начнёте отбор?
— Хоть сегодня, — ответил Петронеску.
Крашке имел полное основание думать, что приезд Петронеску означает некоторое недоверие к его способностям со стороны начальства. Это недоверие могло быть вызвано не совсем удачным началом дела Леонтьева и участившимися случаями провала агентов Крашке, который в разговоре с Петронеску умолчал о том, что фамилия Леонтьева ему давно известна.
В настоящее время у Крашке было много неприятностей. Провалился один из лучших агентов Крашке — Филипп Борзов, много раз побывавший в советском тылу и всегда приносивший ценные сведения. Филипп, бывший махновец и кулак, пожилой, одинокий, неразговорчивый человек, был завербован в самом начале войны.
Проучившись три месяца в школе Крашке, Филипп был переброшен через линию фронта. В напарницы ему дали молодую девушку по имени Ванда. Они изображали бродячих музыкантов — отца и дочь. Филипп играл на баяне, Ванда — на скрипке. В баяне был радиопередатчик. Днём Филипп играл для проходивших частей на фронтовых дорогах, а по ночам передавал немцам данные о проходящих резервах, сообщал ориентиры для бомбёжек, старался обнаружить слабые участки обороны.
Пожилой баянист и его миловидная дочь не вызывали никаких подозрений.
Но вот однажды среди слушателей оказался лейтенант, который сам был отличным баянистом. Он обратил внимание на то, что баян срывается на переборах. Лейтенант сначала подумал, что мехи не в порядке, и вызвался исправить инструмент, но Филипп баяна не дал и продолжал играть. Внимательно вслушавшись, лейтенант понял, что внутри баяна что-то есть. Вырвав баян из рук Филиппа, офицер разрезал мехи и извлёк оттуда передатчик. Так провалился Филипп. Ванде удалось бежать.
Крашке был огорчен потерей ценного агента и провалом фокуса с баяном. Правда, он тут же придумал новый приём. Вызвав к себе начальника технической мастерской «комбината», Крашке сказал:
— Вы не учитываете психологии русской нации. Наши агенты проваливаются. Вы не понимаете славянской души… — Крашке самодовольно и загадочно улыбнулся. — Русские, мой друг, как и все славяне, весьма жалостливы. Мы должны использовать славянскую жалость. — И он начал объяснять: — Отныне надо посылать к русским калек. Да, калек. Человек с ампутированной ногой, инвалид войны — это, чёрт возьми, чего-нибудь да стоит! Одним словом, следует продумать, как поместить передатчик в деревянный протез. Если этот протез начинается от бедра…
— Но ведь для этого нужны люди, у которых ноги ампутированы от бедра, — наивно усомнился техник. — А это бывает довольно редко.
— Вы чудак! — возразил Крашке. — Не всё ли равно этим русским, как мы будем ампутировать: только ступню или всю ногу от бедра… Дайте секретную телеграмму в соседние госпитали. Протез — это мысль. Делайте!
Так были радиофицированы протезы. Но и это не помогло. «Инвалиды» тоже проваливались. Условия работы всё усложнялись. А тут накануне приезда Петронеску случилось новая неприятность.
К одному из участков советской линии обороны вплотную примыкала важная железнодорожная ветка, которую надо было вывести из строя. Лучше всего это можно было сделать, уничтожив железнодорожный мост. Многократные попытки разбомбить мост с воздуха ни к чему не привели. Тогда поручили это Крашке.
Мобилизовав лучшую свою агентуру, Крашке перебросил в прилегающий к намеченному объекту район несколько человек и значительное количество тола. Все переброшенные диверсанты были одеты в форму железнодорожников и явились на место под видом представителей НКПС, прибывших якобы для проверки технического состояния моста.
Начальник этого участка службы пути отсутствовал: он был вызван в управление дороги для доклада. Заменял его новый человек, не имеющий достаточного опыта, а главное, весьма доверчивый. Он приветливо встретил «комиссию» и прежде всего предложил гостям позавтракать. За столом один из гостей подбросил таблетку с сильно действующим наркозом в рюмку гостеприимного хозяина. Это заметила десятилетняя девочка, дочь дорожного мастера, которая была нездорова и лежала тут же в избе, на полатях.
Она тихо сползла с полатей и проскользнула к матери, возившейся на кухне. Хозяйка немедленно сообщила об этом командиру подразделения, охранявшего мост. Дом был оцеплен, и «комиссию» арестовали. В чемоданах был обнаружен тол, приготовленный для взрыва моста.
Крашке был в отчаянии. Начальство, которому поневоле пришлось обо всём доложить, разразилось весьма язвительным письмом.
«Я должен разъяснить вам, герр Крашке, — писал начальник, — что в компетенцию нашей службы, отнюдь не входит задача снабжения органов НКВД толом, как вы это, по-видимому, считаете. Нам совершенно непонятно, каким образом человек с вашим опытом и квалификацией мог попасть в столь глупое и непристойное положение…»
И теперь Крашке усмотрел в приезде Петронеску выражение крайнего недоверия к себе, а Петронеску не счёл нужным его разубеждать. Невесело было на душе у господина Крашке.
После завтрака Крашке повёл гостя осматривать свои владения. Герр Стефан показал свою продукцию и с достоинством выслушал комплименты. Когда гость увидел в «допросной» толстые плети со свинчаткой, резиновые палки и наборы щипцов, зубил, клещей и тому подобных инструментов, он многозначительно улыбнулся.
— Я вижу, вы верны своим вкусам, господин Крашке, — сказал он, — и по-прежнему любите эти развлечения.
— Поверьте, это не только развлекает, — улыбнулся Крашке, — но и приносит весьма существенную пользу. Если хотите, сегодня попозже, вечером, можете убедиться в этом. Доставлена девушка-партизанка. Пока она хранит молчание, но сегодня…
— Благодарю, это не по моей специальности. И, кроме того, я не выношу женского крика, — ответил Петронеску. — Я хотел бы поскорее заказать себе документы.
Они прошли в мастерскую, изготовлявшую документы. Петронеску тщательно ознакомился с оттисками гербовых печатей различных советских учреждений, всякого рода удостоверениями, паспортами, военными билетами, штампами милицейской прописки и т. п. Всё это было сделано очень аккуратно и выглядело отлично.
— В качестве кого вы намерены туда перебраться? — коротко спросил Крашке.
— Я думаю, лучше всего, если я и отобранные мной люди поедем под видом делегации какой-нибудь области, привёзшей на фронт подарки, — ответил Петронеску. — Во-первых, там это в моде; во-вторых, это обеспечит нам тёплый приём; в-третьих, это будет объяснять нашу естественную любознательность. Да, нынче наша служба совсем уже не та, что была когда-то. Увы, кончились времена, когда мы работали в кафешантанах, когда красивая женщина, любовница министра или генерала, делала нам игру! В Советском Союзе эти методы совершенно исключены! Уверяю вас, что здесь даже Мата Хари, звезда германской разведки, была бы арестована через два месяца. Нет, тут нужна более тонкая работа. Я считаю, что в Советском Союзе надо делать игру на чувстве патриотизма и любви к армии.
— Делегация — отличная выдумка, — ответил Крашке. — Но в таких случаях фронт, вероятно, получает извещение из Москвы.
— Я это предвидел, — ответил Петронеску. — Наши люди в Москве постараются всё организовать. А я на всякий случай запасусь у вас документами. Пока надо отобрать людей. Я думаю так: шесть человек, из них две комсомолки, один пожилой пролетарий, один представитель обкома — это я, ну и ещё кто-нибудь из интеллигенции… Они это любят.
— У меня есть несколько перебежчиков, которым я вполне доверяю, — сказал господин Крашке. — Тем более что они уже сожгли за собой все мосты.
— Отлично, — сказал Петронеску. — Надо будет приготовить подарки. Папиросы, шоколад, вино. Можно немного парфюмерии. Но чтобы всё это было солидно.
К вечеру люди были отобраны: две девушки, один пожилой человек и двое мужчин неопределённого возраста. Петронеску подробно поговорил с каждым в отдельности. Старшая из девушек, Вера, до войны служила в ателье мод, а когда пришли немцы, сошлась с офицером, а затем была завербована разведкой. Кукольное личико, бездумные, пустые глаза, густо намазанные ресницы и чрезмерная вертлявость обличали в ней особу определённого пошиба. Другая, Тоня, ещё совсем молодая, лет восемнадцати, была дочерью петлюровца, родилась и выросла в Германии, но хорошо владела русским языком. «Пожилой пролетарий» — старый агент немецкой разведки — работал до войны конторщиком на военном заводе. И, наконец, два человека неопределённого возраста были завербованы из числа лиц, дезертировавших из Советской Армии.
В тот же день началась индивидуальная подготовка членов «делегации».
Девушки должны были изображать комсомолок. С ними вели «практические занятия»: их учили, как надо разговаривать на фронте, как приветствовать бойцов, как вручать подарки, как отвечать на всевозможные вопросы. «Пожилой пролетарий», который должен был изображать старого мастера оборонного завода, получил инструкцию касательно всяких технических и производственных терминов и разговоров с бойцами. Дезертиры должны были представлять советскую интеллигенцию из областного центра, поэтому один из них готовился к роли агронома из облзо, а другой — к роли преподавателя географии из пединститута.
Сам Петронеску, взявший на себя роль представителя обкома партии, детально знакомился с материалами о работе партийного аппарата (по данным Крашке). Он выбрал фамилию Петров и упражнялся в произнесении приветственных слов и докладов.
Так проходило время. Ежедневно члены «делегации» проводили вместе по нескольку часов, детально обсуждая поведение каждого в самых различных ситуациях.
По окончании подготовки Петронеску и Крашке начали выбирать место, где было бы всего безопаснее выбросить парашютный десант. Они остановились на глухом, малонаселённом железнодорожном разъезде, в одном из районов Н‑ской области.
В Берлин радировали о принятом решении, и на следующий день было получено согласие.
Около двух часов ночи вся «делегация» была доставлена на ближайший аэродром и там погружена в транспортный самолёт.
Грузный самолёт с рёвом вырулил на старт, взял разбег, оторвался от земли и круто пошёл вверх, в тёмное ночное небо, прямо навстречу Большой Медведице. Набрав высоту, машина легла на курс и пошла через линию фронта в советский тыл, к глухому железнодорожному разъезду.
Минут через сорок стали подходить к намеченному пункту. Спокойная русская равнина с небольшим леском, вьющейся лентой реки и аккуратно вычерченной линией железнодорожного полотна раскинулась под крыльями самолёта. Пилот постучал в пассажирскую кабину.
Петронеску рассматривал в ночной бинокль расплывающиеся в сумраке мягкие контуры мирного сельского пейзажа. Ни одного огонька, ни одного движущегося предмета, ничего, что могло бы заставить усомниться, насторожиться, забеспокоиться. Да, надо прыгать…
Петронеску три раза постучал в кабину пилота. Мотор перешёл на малые обороты, и машина почти бесшумно стала планировать вниз. Петронеску с трудом открыл боковую дверку. Ночной воздух со свистом ворвался в самолёт. Петронеску вышвырнул один за другим четыре чемодана с подарками, снабжённых парашютами-автоматами, и молча указал девушкам на распахнутую дверцу.
Вера подошла к зияющей пропасти и, взявшись руками за боковые поручни, заглянула в неё. Где-то внизу, очень далеко, загадочно молчала земля.
— Ой! — тихо вскрикнула Вера. — Ой, боязно!..
Петронеску шагнул к Вере и, оторвав её руки от поручней, вытолкнул девушку из самолёта. Раздался крик, который ветром сразу отнесло в сторону. Вера камнем полетела вниз, но через несколько секунд купол её парашюта раскрылся.
За нею прыгнула Тоня, успевшая только воскликнуть перед прыжком: «Ой, мамочка!». Потом, перекрестясь и зачем-то разгладив усы, неуклюже выпрыгнул «пожилой пролетарий». Наконец очередь дошла до «представителей областной интеллигенции».
Когда Петронеску обернулся к ним, он даже засопел от злости: оба «интеллигента» забились в угол, судорожно вцепившись в бортовые поручни.
— Ну! — крикнул Петронеску. — Ну, прыгайте!.. Или вы думаете, что здесь шутят!.. Прыгать, скоты!
Но оба не двинулись с места и только ещё крепче схватились за поручни. Петронеску стукнул кулаком в пилотскую кабину. Оттуда сейчас же вышел помощник пилота, молодой офицер с револьвером в руке.
— Что, опять эти русские свиньи не хотят прыгать? — спокойно спросил он по-немецки. — Это обычная история… Сейчас я вам помогу.
Подойдя к первому из «интеллигентов», офицер ударил его револьвером по голове. От боли и испуга тот вскочил, на мгновение выпустив поручни.
В ту же секунду офицер схватил его за шиворот и потащил к двери. Петронеску помогал офицеру.
Они с трудом вытолкнули «интеллигента». Тогда настала очередь последнего.
— Рус, прыгай! — по-прежнему спокойно сказал офицер, наводя на него дуло револьвера. — Прыгай или рус капут…
— Н-не надо, — промычал тот, лязгая зубами. — М-мо-мочи нет… По-пот… Н-н-не сейчас… Сердце… Сердце…
Тогда, окончательно потеряв терпение, Петронеску выхватил револьвер и разрядил всю обойму — девять патронов — в полуоткрытый, жарко дышавший рот этого человека. Тот всхлипнул и медленно сполз на пол.
— О, вы очень правильно поступили, — произнёс офицер, — от него была бы слишком малая польза…
Вся высадка заняла не более трёх минут.
Не отвечая офицеру, Петронеску бросился к двери и, не останавливаясь, с разбегу прыгнул вниз. Ночной воздух со свистом обжёг его лицо. На мгновение перехватило дыхание. Петронеску яростно рванул кольцо парашюта и радостно ощутил, как его сразу, толчком, дёрнуло кверху. Затем он плавно понёсся вниз, к загадочно молчавшей ночной земле.
10. Лесная ночь
В июле на том участке фронта, где находился Леонтьев, наступило относительное затишье. Правда, немцы сделали несколько попыток вернуть потерянные позиции, но все их атаки были отбиты, и наши части прочно закрепились на новых рубежах. Лето в этом году наступило поздно и только теперь, в начале июля, окончательно вступило в свои права.
Артиллерийское соединение, в котором находился Леонтьев, стояло в глухом тёмном лесу, с обширными болотами, поросшими осиной, и лесными озёрами с чёрной крепко настоенной водой. Лес тянулся на десятки километров и в непогоду шумел, как океан. Ни недавние бои, ни скопление артиллерии, ни рокот ночных самолётов, проходивших часто над лесом, не могли нарушить его извечный угрюмый покой. В летние ночи здесь стояла глубокая тишина, верхушки сосен сонно перешёптывались, в озере лениво плескалась рыба. Неяркие летние звёзды потихоньку заглядывали в чёрное зеркало спящего озера.
Всё спит: лес, озеро, ночное небо; спят бойцы в палатках, орудия в брезентовых чехлах. В лагере ни огонька: костры запрещены, вспышка спички — преступление. Застыли на постах часовые.
Тёмная ночь стоит над уснувшим лагерем. Везде сон, только у одной землянки тихий разговор. Полковник Свиридов и Леонтьев беседуют по душам. За это время они привыкли друг к другу, вдвоём им было всегда интересно, всегда находилось о чём поговорить.
Леонтьеву был симпатичен Свиридов — живой, горячий, умный, никогда не унывающий человек. Он знал в лицо каждого бойца, понимал своих солдат с полуслова, был прост, но строг, требовал порядка, дисциплины. Лодырей и тупиц не терпел. Он был кадровый артиллерист, окончил артиллерийскую академию и, когда говорил об артиллерии, у него загорались глаза. Свиридов мог часами говорить о марках стали, огневом вале, прицельном огне. Он наизусть помнил калибры и наименования орудий всех армий мира. Полковник признавал мощь «Л‑2», радовался их поражающим свойствам, но указывал Леонтьеву на необходимость некоторых доделок, упрощения управления орудиями и увеличения прицельности огня.
Леонтьеву были приятны его прямота, знание дела, толковые советы. Он в свою очередь вызывал симпатии Свиридова своей скромностью, даже некоторой застенчивостью, уважением к чужому мнению, умением внимательно выслушать всякое критическое замечание, совет, предложение. Свиридову нравилось, что конструктор «не задаётся», советуется с артиллеристами, ведёт себя просто и «не лезет в гении».
Так началась их дружба. Постепенно круг их ночных бесед всё более расширялся. Много говорили о войне, о народе, показавшем в этой войне поразительные свойства души и характера. Суровые условия фронта, опасность, нависшая над Родиной, трудности и лишения только подняли боевой дух народа, укрепили его патриотизм, ещё сильнее сплотили его.
Свиридов рассказал Леонтьеву по секрету историю одного младшего командира Фунтикова, которого Леонтьев не раз видел. Это был молодой, лет двадцати пяти, сухощавый парень с живыми глазами и озорной, лукавой улыбкой, без которой его трудно было себе представить, так естественна она была на его лице.
— К вашему сведению, — рассказывал Свиридов, — этот Фунтиков — профессиональный карманник, имеющий не одну судимость. Он побывал в тюрьмах, с детских лет занимался карманными кражами. За месяц до войны, весной тысяча девятьсот сорок первого года, с ним случилась история, перевернувшая всю его жизнь. Я знаю о ней и с его слов, и из рассказов нашего уполномоченного контрразведки майора Бахметьева, работавшего до войны народным следователем. Характерно, что Фунтикова и Бахметьева теперь водой не разольёшь, до такой степени они привязаны друг к другу.
— В чём секрет такой привязанности? — улыбнулся Леонтьев.
— А вот сейчас я всё расскажу. История, как мне кажется, весьма любопытная.
История и в самом деле была любопытной. Она началась в одно ясное майское утро тысяча девятьсот сорок первого года. Следователь Бахметьев, как всегда, рано утром пришёл на службу и приступил к работе.
Следователи по уголовным делам разделяются на «бытовиков», «хозяйственников» и «сексуалистов». Разумеется, им приходится расследовать всякие дела, но у каждого следователя обычно имеется «своя струнка», склонность к расследованию определённых видов преступлений, а стало быть, и соответственные навыки.
Бахметьев принадлежал к довольно редкой группе следователей — любителей хозяйственных дел. Всякие там балансы, сальдо, двойные и прочие бухгалтерии, недостачи на оптовых базах, дерзкие растраты и запутанные торговые комбинации интересовали его гораздо больше, нежели вооружённые ограбления, убийства из ревности и прочие, как он выражался, «пережитки быта». Да, Бахметьев решительно предпочитал унылых растратчиков, в глубине души давно примирившихся с неизбежным приговором, заведующих оптовыми базами с беспокойным блеском в глазах и сухопарых, подвижных, молниеносно соображающих комбинаторов — специалистов по разного рода мошенническим операциям.
Роясь в кипах отчётных документов и колонках бухгалтерских записей, неумолимо нащупывая самые запутанные, мастерски завуалированные счета и бухгалтерские проводки, угадывая каким-то особым, профессионально выработавшимся чутьём преступные связи и комбинации, Бахметьев работал как одержимый, не зная усталости, с подлинно артистическим вдохновением.
В утро, о котором идёт речь, он, как всегда, склонился над папкой с очередным делом и погрузился в изучение кипы бухгалтерских документов. Внезапно раздался резкий звонок его настольного телефона. Оторвавшись от дел, Бахметьев взял трубку.
— Вас слушают.
— Мне нужен товарищ Бахметьев, Сергей Петрович, — послышался знакомый (у Бахметьева была отличная память на голоса) тенорок.
— Бахметьев у телефона. Кто говорит?
— Говорит ваш бывший клиент, Сергей Петрович… Одним словом, обвиняемый. Имею к вам спешное дело особой государственной важности…
— Кто говорит? — строго переспросил Бахметьев. — Я ничего не понимаю. Какой обвиняемый?
— Боюсь, не помните меня, много прошло времени. Докладывает Жора-хлястик, ежели изволите помнить… Проходил у вас по делу о похищении со взломом морских котов в мехторге… Одним словом, старый знакомый…
Бахметьев вспомнил. Да, лет пять назад действительно было в его производстве дело о похищении большой партии меховых товаров на оптовой базе Союзпушнины. По этому делу привлекалась целая группа воров во главе с заведующим базой, по инициативе которого и была инсценирована кража со взломом. Среди прочих обвиняемых по делу проходил и один молодой карманник, случайно затесавшийся в эту компанию.
Бахметьев заказал «бывшему клиенту» пропуск. Вскоре на пороге его кабинета появилась личность небольшого роста, в брюках неопределённого цвета и щегольской замшевой «канадке» на «молнии». Личность ещё на пороге отвесила изысканный поклон, молча поставила в угол небольшой чемодан из фибры ядовито-жёлтого цвета и выжидательно уставилась прямо в лицо Бахметьева озорными, с лукавой искрой глазами.
— Ваша фамилия? — суховато спросил следователь, не любивший называть обвиняемых по кличкам.
— Фунтиков, — быстро ответил пришедший. — В миру Жора-хлястик, а от папы с мамой — Фунтиков, Маркел Иваныч.
— Помню, — ответил Бахметьев. — Садитесь. Чем могу служить?
Фунтиков присел на самый краешек стула, разгладил на коленях пушистую кепку и озабоченно спросил:
— Каким располагаете временем?
— Я вас слушаю, — вежливо, но суховато ответил следователь.
— Прибыл по своей специальности, — начал Фунтиков. — Если изволите вспомнить, я по своей квалификации карманник и всегда работал по этой линии. По меховому делу я влип случайно, попал, как говорится, в дурное общество… Получил я, как пижон, пять со строгой, отбыл три, получил досрочное за ударную работу в лагере и вернулся к прежней специальности.
— По карманной части?
— Так точно. Между прочим, не стал бы этого касаться, если бы не вчерашнее происшествие на Белорусском вокзале, о чём и считаю необходимым доложить. Можно по порядку?
— Можно, — ответил Бахметьев, с интересом слушая.
— Вчерашний день прибыл я на работу на Белорусский вокзал, как всегда, к отходу заграничного поезда Москва — Негорелое. Между прочим, шикарный экспресс, интеллигентная публика, дамы с вуалетками и заграничные чемоданы. Правда, чемоданы не по моей епархии, но если чемодан крокодиловой кожи, кругом на «молниях» и весь в наклейках, то у такого пассажира и в кармане есть о чём поразмыслить. Ну, прихожу на перрон, второй звонок, сутолока, пассажиры прощаются, дамы уже вытащили платочки, носильщики огребают чаевые, паровоз пыхтит, как при грудной жабе. Одним словом, час пик для нашего брата. Я уже заранее выбрал себе подходящего карася — иностранец, стекло в глазу, перчатки. Пришёл он минут за пять, провожал какого-то типа, сунул ему что-то и ещё, видно, сунуть хотел, да не успел. В толкотне у международного вагона я бочком к нему прижался и очень деликатно вырезал у него задний карман. Увёл у него толстый на ощупь бумажник и отшвартовался влево. Здесь, Сергей Петрович, я довольно независимо прогулялся, бежать сразу вредно, потом звонок, свисток, поезд тронулся, и я тоже лёг на курс и вышел на площадь. Ну, натурально, зашёл в кафетерий, заказал пиво с раками, вынул бумажник, раскрыл — и аж похолодел…
— Почему именно? — спросил Бахметьев.
— Именно потому, что в бумажнике был чистый шпионаж, статья пятьдесят восемь дробь шесть, и коварные методы иностранных разведок… Вот посмотрите сами, Сергей Петрович, убедитесь.
И Фунтиков протянул следователю бумажник.
Бахметьев раскрыл бумажник и прежде всего увидел проявленную плёнку длиной около метра. На кадрах плёнки можно было рассмотреть переснятые технические чертежи и различные цифры. Кроме того, в бумажнике были записки на немецком языке, сделанные карандашом, визитная карточка какого-то Отто Шеринга, журналиста, американские доллары и немецкие марки. Документов, удостоверяющих личность владельца бумажника, не было, так как визитная карточка, судя по надписи на её обороте, принадлежала одному из его знакомых.
Рассмотрев содержимое бумажника, Бахметьев перевёл взгляд на Фунтикова. Тот сидел с серьёзным выражением лица, перебирая в пальцах кепку.
— Что это за чемодан? — спросил Бахметьев, указывая на чемодан, поставленный Фунтиковым в угол.
— Необходимый набор для домзака. Захватил на случай посадки, — ответил Фунтиков. — Ибо дело делом, а суд по форме. Я, Сергей Петрович, прежде чем к вам пойти, ночь не спал — раздумывал. Сами посудите — в кои веки такой случай мог произойти, что моя работа пользу государству принесла… Натурально, не выдержал и пошёл.
— Вы сможете опознать человека, у которого вырезали бумажник? — спросил Бахметьев.
— А как же! Да я его на всю, можно сказать, жизнь запомнил! Высокий блондин, худощавый такой… Извините, задом на ходу виляет.
Бахметьев подумал и коротко, очень серьёзно произнёс:
— Вот что, Фунтиков. Арестовывать я вас не буду, хотя вы правы, что дело делом, а суд по форме. Но адрес ваш может понадобиться. Понятно?
— Понятно, Сергей Петрович, — с чувством ответил Фунтиков. — Понятно и весьма приятно.
— Это не всё, — продолжал Бахметьев. — Вы должны мне дать слово, что перестанете воровать, иначе… сами понимаете…
Отпустив Фунтикова и записав его адрес, Бахметьев доложил о визите своего старого «клиента» прокурору. Заявление Фунтикова и бумажник были переданы специальным следственным органам.
Вскоре благодаря фотоплёнке, находившейся в бумажнике, удалось разыскать тот институт, в котором орудовала агентура германской разведки. Выяснена была и личность владельца бумажника, сотрудника германской миссии Крашке.
Фунтиков, не знавший всех этих подробностей, потерял покой, стараясь найти человека, у которого он вырезал карман. Ему очень хотелось довести дело до конца и найти шпиона. И хотя никто ему не поручал, он почти ежедневно посещал Белорусский вокзал, болтался у гостиницы «Метрополь», в которой обычно останавливались иностранцы, бродил по комиссионным магазинам. Но все его старания были тщётны — иностранца «с виляющим задом» не было, его и след простыл.
Дав слово Бахметьеву прекратить воровство, Фунтиков его сдержал, через месяц пришёл к Бахметьеву и попросил устроить его на работу.
— Месяц я продержался, — сказал он. — Были деньги, барахло. Теперь амба — всё кончилось. Жить не на что. Устраивайте, Сергей Петрович, а то не выдержу. Я человек культурный, мне надо кушать, курить и ходить в кино. Но только условие — чтобы никто меня не перековывал, карманником я не был и вообще я такой же, как все. А то приду на работу, все полезут с сочувствием, со вздохами и советами, местком шефство возьмёт… Не хочу! Я человек стеснительный и самолюбивый. Хочу без месткома. И без сочувствия. Можете так определить?
— Могу, — ответил Бахметьев.
И в самом деле, устроил Фунтикова администратором одного из кинотеатров. Работа Фунтикову — большому любителю кино — понравилась.
Но через полтора месяца началась война. В первые же дни войны Фунтиков пришёл к Бахметьеву, с которым он теперь нередко встречался.
— Сергей Петрович, я опять за помощью, — сказал он, — хочу на фронт. Пошёл в военкомат, а там к сердцу придрались, говорят: «Не подходите». А я во всяком случае сидеть в тылу не могу. Я своё сердце лучше знаю, а они говорят — давление повышенное. Так оно у меня оттого и повышается, что я здесь сижу. Одним словом, помогите…
Бахметьев позвонил в военкомат и попросил особенно не придираться к Фунтикову. В результате Фунтиков был зачислен в армию. Через неделю он уехал на фронт. Вскоре пошёл в армию и Бахметьев. И вот они оказались в одной бригаде…
— Оба теперь у нас. Дружат, — рассказывал Свиридов. — Надо вам сказать, товарищ Леонтьев, что Фунтикова любят все бойцы за его находчивость, смелость и удивительную жизнерадостность, которую всегда, а в особенности на фронте, так ценят люди.
Было уже очень поздно. С озера тянуло сыростью и запахом озёрной воды, смешанным с приторным, как наркоз, ароматом водяных лилий. Перед близким рассветом медленно умирали в далёком небе звёзды. Вокруг стеной стоял лес, загадочный и дремучий, как в детской сказке. Предутренняя роса садилась на сапоги.
Леонтьев молчал, жадно запоминая торжественность и богатство этой летней лесной ночи, до краёв налитой тишиной, покоем и густыми запахами. Всё это: люди, о которых они говорили со Свиридовым, и этот лесной океан, и бескрайняя земля, и далёкое, родное небо, и бледные звёзды — всё сливалось в душе Леонтьева в одно простое, нежное и великое слово — Родина.
11. Майор Бахметьев
А время шло. Как ни привык Леонтьев к Свиридову и всем артиллеристам бригады, в которой находился, но уже пора было подумывать об отъезде. За время, проведённое на фронте накопился богатый материал наблюдений над работой «Л‑2». Выяснились и положительные, и отрицательные стороны нового оружия. Надо было срочно, на заводе и в лаборатории, продолжать его усовершенствование.
Кроме того, за это время у Леонтьева появились новые замыслы, связанные уже с вооружением самолётов. Всё это, естественно, требовало определённых условий для работы.
Леонтьев стал готовиться к отъезду. Он собрал все свои записи, сложил немногочисленные вещи, но Свиридов уговорил его остаться ещё на несколько дней. Неудобно было отказать Свиридову, да ему и самому не очень-то хотелось уезжать. Он остался, договорившись со Свиридовым, что выедет через два дня.
Только теперь, перед самым отъездом, Леонтьеву стало известно, что сопровождавший его из Москвы майор Бахметьев является уполномоченным армейской контрразведки. Ему была поручена охрана Леонтьева на фронте.
— Я забочусь о том, чтобы вы были живы и невредимы, товарищ Леонтьев, — сказал он улыбаясь. — Имею такое указание.
Леонтьев засмеялся. Ему казалось странным, что здесь, в расположении наших войск, среди своих, его зачем-то охраняют. Он прямо сказал о своих мыслях Бахметьеву.
— Я имею такой приказ, — ответил Бахметьев, — а приказы обсуждению не подлежат. Их просто выполняют. Но если вы хотите знать моё личное мнение, то в такой предосторожности есть свой резон. Вы и ваши работы — военная тайна, товарищ Леонтьев. И её надо охранять как зеницу ока в любых условиях. Даже в мирных, не говоря уже о войне. И потом — война ведётся не только в окопах и на полях сражений, не только в воздухе и на море, она ведётся и в кабинетах разведок.
Они разговорились. Леонтьев, хорошо запомнивший рассказ Свиридова о младшем командире Фунтикове, осторожно спросил о нём Бахметьева. У майора сразу потеплели глаза. Обычно немногословный, он вдруг с видимым удовольствием заговорил на эту тему.
— Да, всё, что вам рассказал полковник Свиридов, точно соответствует действительности, — заявил Бахметьев. — Я довольно хорошо знаю уголовный мир. Я тогда же понял, что Фунтиков перестанет воровать. Случившееся так потрясло его, неожиданно в нём проснулись такие патриотические чувства, что жизнь его сразу перевернулась. Удалось-таки вытащить человека из трясины. Здесь никто не знает о его прошлом, он общий любимец. Смелый, живой, общительный. Уже имеет боевые награды, но, как говорится, это ещё не вечер… Я верю в него, в его будущее. Знаете, до войны я принимал участие в очень своеобразной «кампании», которую начала прокуратура СССР. Эта кампания «явки с повинной».
— Как же, я помню, об этом тогда много писалось в газетах, — живо откликнулся Леонтьев. — Уголовные преступники сами, добровольно, являлись в прокуратуру.
— Совершенно верно, — продолжал Бахметьев, — это началось в Москве, а затем перекинулось и во многие другие города. Были созданы специальные комиссии, принимавшие этих людей. Часть из них направлялась для отбывания наказания, а часть посылалась на работу, на разные предприятия, на заводы и в полярные экспедиции, на зимовки и в учреждения. Некоторых приходилось обучать определённым ремёслам, профессиям, специальностям, в зависимости от личных склонностей и способностей.
— И они не возвращались к своему преступному прошлому? — спросил Леонтьев.
— Подавляющее большинство навсегда порвало со своим прошлым, — ответил Бахметьев. — Среди них оказалось немало очень способных людей, они жадно учились, великолепно работали. Удалось спасти для Родины сотни людей, которых едва не засосало болото уголовщины.
12. Прибытие «делегации»
В понедельник полковник Свиридов пришёл к Леонтьеву и весело сказал:
— А у нас новость! Сообщили из штаба корпуса, что завтра приезжает делегация из Ивановской области. Подарки везут. Пять человек. Надо всё для них приготовить…
И он пошёл отдавать распоряжения.
Гостей встречали ранним утром в расположении тылов бригады. Леонтьев выехал туда же.
В прозрачном воздухе гудели пчёлы. От разогретой утренним солнцем земли поднимался лёгкий пар.
— Хорошо! — тихо сказал Леонтьев, любуясь и этим тихим, ясным утром, и горизонтом, таявшим в лёгкой дымке, и свежими, бодрыми лицами окружавших его людей. — Удивительно хорошо!..
— Недурно, — согласился Свиридов. — Утро что надо. И тихо, и гости… И солнышко… Да вот, никак, едут!..
Действительно, за поворотом дороги послышался шум мотора, и оттуда весело выскочила открытая штабная машина, в которой было несколько человек в штатском платье. Впереди сидели две девушки, приветливо махавшие руками.
Когда машина подъехала, из неё на ходу выскочил худощавый улыбающийся человек со шрамом на щеке и бросился к встречающим.
— Привет! — весело крикнул он и очень уверенно и крепко пожал руки Свиридову и Леонтьеву. — Привет, товарищи, от ивановцев. Разрешите пока без речей, запросто, по-рабочему. Ну, это наши Вера и Тоня — комсомольское племя, это вот Иван Егорович. Не смотрите, что старик, он молодых за пояс заткнёт. А это наш агроном Сергей Фёдорович. Вот и вся делегация да ещё я — Петров, работник обкома. Вот мои документы. Как говорится, для ясности картины. — И он предъявил Свиридову удостоверение.
Офицеры и Леонтьев поздоровались с гостями. Девушки, мило улыбаясь, протянули полковнику большой букет полевых цветов, собранных ими по дороге. Петров, вытащив «лейку», нацелился на группу и два раза щёлкнул.
— Это для нашей областной газеты, — поспешно сказал он, хотя его никто и не спрашивал. — А то наш редактор съест, даю честное пионерское, съест… Простите, что без разрешения.
— Ничего, ничего, — улыбнулся Свиридов, — здесь не беда, а вот дальше, уж извините, не полагается, товарищ Петров. «Лейку» до отъезда придётся сдать на хранение. Таков порядок…
— Разумеется, — ответил Петров, — какой может быть разговор? Как говорится, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Прошу. Мне и в штабе корпуса об этом говорили. Мы ведь до полустанка по железной дороге добрались, а оттуда я по телефону со штабом связался и за нами машину прислали… — И он протянул командиру свою «лейку», которую тот спокойно положил в сумку.
Гостей встретили, как всегда на фронте, тепло и радушно. Все наперебой за ними ухаживали, старались получше накормить и развлечь. Гостям были приготовлены две землянки: одна — для девушек, другая — для мужчин, и надо было видеть, с какой любовью и заботой убирали бойцы эти землянки, наводя в них, по выражению одного из бойцов, «уют довоенного семейного класса».
Вечером в командирском блиндаже был устроен ужин на «десять кувертов», как сформулировал повар, служивший до войны в гостинице «Интурист» и приобретший там, по его словам, «квалификацию европейского масштаба».
За ужином гости и офицеры разговорились. Леонтьев, сидевший рядом с Петровым, расспрашивал его о текстильной промышленности, сильно развитой в той области, из которой приехала «делегация». Петров рассказал о новых фабриках, пущенных перед войной, вскользь сообщил данные о советских ткацких станках новой конструкции, отлично себя показавших, и в ответ на дальнейшие расспросы Леонтьева коротко пояснил, что сам он, к сожалению, не инженер, а партийный работник и потому имеет обо всех этих вещах общее представление.
— Места наши, — говорил он, — богатые, хлебные, работаем и на хлопке, и на местном сырье. Лён у нас есть. Продукцию нашу — верно, слышали — и заграница знает… Ситец наш на Востоке имел огромный сбыт и конкурировал с японским и европейским более чем успешно. Э, да что там говорить, если бы не война… Сейчас, конечно, в основном работаем на армию.
И он продолжал рассказывать об Ивановской области, которую, видимо, очень любил. Рядом за столом щебетали девушки. Агроном, оказавшийся человеком малоразговорчивым, сидел в углу и задумчиво посасывал папиросу.
Полковник Свиридов хозяйским оком озирал компанию, наблюдая, чтобы все гости были хорошо обслужены и накормлены, чтобы никто из них не скучал, — словом, чтобы каждому было оказано должное внимание.
Он обратил внимание на одиноко сидевшего агронома и направился было к нему, но его опередил майор Бахметьев. Бахметьев сидел за столом, разговаривал по очереди со всеми гостями, наливал им вино и, по-видимому, не меньше полковника был озабочен тем, чтобы никто из них не скучал.
— Я вижу, вам не очень весело, — сказал он агроному, застенчиво, по своему обыкновению, улыбаясь. — Может быть, вам следует отдохнуть?
— Да уж я со всеми, — ответил агроном, — а насчёт веселья не беспокойтесь, мы всем очень довольны. Здесь так интересно.
— Интересно? — переспросил Бахметьев. — А вы впервые на фронте?
— Да, — ответил агроном, — в первый раз.
Продолжая разговор с этим несловоохотливым гостем, Бахметьев не выпускал из поля зрения и остальных, особенно Петрова, оживлённо беседовавшего с Леонтьевым.
Ещё в начале ужина, когда все собрались в блиндаже, Бахметьев обратил внимание на то, что весёлый, немного шумливый руководитель делегации чрезмерно суетлив. Он старался как можно быстрее выпалить запас сведений об Ивановской области, поговорок, комплиментов. И переборщил. Во время ужина, когда младшая из девушек, чуть подвыпив, начала смеяться громче всех, Бахметьев перехватил взгляд, брошенный на неё Петровым. И хотя это продолжалось всего какую-нибудь долю секунды, майор заметил, как мгновенно изменилось выражение лица Петрова и как сразу перестала смеяться девушка, вздрогнув под его колючим, холодным, почти свирепым взглядом.
С этого момента Бахметьев незаметно, но упорно следил за Петровым, прислушиваясь к его разговору с Леонтьевым.
Петров не знал фамилии человека, сидевшего рядом с ним. На Леонтьеве была обычная военная форма. При знакомстве Петрову не назывались фамилии офицеров, кроме полковника Свиридова. Фотокарточки Леонтьева Петров-Петронеску не имел. Самолёт, с которым фотокарточку послали из Берлина, по пути наскочил на советский «Як» и был сбит. По оплошности немецкой разведки копии фотокарточки не сохранилось, и её единственный экземпляр, с большим трудом добытый в своё время, погиб. Это осложняло задачу Петронеску. Надо было очень осторожно выяснить, кто здесь Леонтьев.
Сейчас, беседуя с Леонтьевым, Петронеску как раз был занят этим. Он медленно кружил вокруг интересовавшей его темы. Сначала он завёл разговор об артиллерии вообще, затем о новых видах немецкой артиллерии.
— Кстати, в штабе фронта, — наконец произнёс он, — мне рассказывали об удивительном эффекте наших новых орудий. Об изобретении какого-то конструктора Леонтьева. Мне даже говорили, что мы будем иметь возможность с ним лично познакомиться. Это было бы очень интересно. Говорят, он в вашей бригаде, полковник?
— Да, он здесь, — вмешался в разговор Бахметьев. — Это я Леонтьев, — добавил он, застенчиво улыбаясь.
Петронеску сразу так заинтересовался, что даже не заметил удивления, с которым встретили эту фразу Бахметьева Свиридов и Леонтьев. Однако они промолчали.
— Очень рад познакомиться с вами, дорогой товарищ, — бросился Петров к Бахметьеву, сразу оставив Леонтьева. — Вот уж это, братцы, сюрприз, это уж просто подвезло, ей-ей, подвезло. Верочка, Иван Егорыч, Тоня, что же вы? Приветствуйте творца нового оружия!.. Да как следует!..
Все засуетились. Петров быстро налил себе и Бахметьеву вина и встал со значительным выражением лица, постучав ложечкой по тарелке. Все замолкли.
— Товарищи! — начал Петров. — Я выражу наше общее чувство, если скажу, без всяких выкрутасов и дипломатических, знаете, фокусов — спасибо тебе, товарищ Леонтьев, за твоё старание, за твой талант, за твой труд! И от нас, тыловиков, большое тебе пролетарское русское спасибо!
— Право, вы меня смущаете, — покраснел Бахметьев. — Ну зачем так торжественно?..
— Нет уж, батенька, — перебил его Петров, — как говорится, от каждого по способности, каждому по труду. Ты уж дай мне воздать тебе по заслугам, от души. Мы, знаешь, народ простецкий, без этих царлих-манирлих. Братцы, итак, за здоровье, талант и преуспеяния Леонтьева!..
Он опрокинул рюмку. Все выпили. Бахметьев всё с тем же застенчивым выражением лица сидел за столом, Леонтьев и Свиридов незаметно переглядывались, решительно не понимая, в чём дело.
— Товарищ Леонтьев, — начал Петров, — мы завтра едем по домам. Не пора ли и вам в Москву?
— Ну как вам сказать, — отвечал Бахметьев, — я тоже… собирался. Ну что ж, может, и верно, вместе ехать… Я подумаю.
— Да чего тут думать! — загорячился Петров. — Вместе оно и веселее, да и время быстрей пройдёт. Одним словом, давайте решать. Да какой вам смысл отказываться?.. Девушки, да что же вы молчите?
— Товарищ Леонтьев, давайте вместе! Мы просим, просим! — защебетали девицы.
— Хорошо, — вдруг произнёс Бахметьев и поднялся. — Хорошо, мы поедем вместе. Даю слово!
После ужина гостей развели по землянкам. Бахметьев взялся проводить Петрова и двух его товарищей. В землянке всем были заботливо приготовлены постели. Бахметьев пожелал гостям спокойной ночи и пошёл к Свиридову, у которого застал и Леонтьева.
— Товарищи, я должен объяснить вам своё поведение, — улыбаясь, начал Бахметьев. — Прежде всего прошу, товарищ Леонтьев, извинения за присвоение вашей фамилии. Понимаете, мне не понравилось, что Петров проявляет к ней столь повышенный интерес. Кроме того, я сомневаюсь, чтобы ему сказали в штабе фронта о том, что вы находитесь здесь. Такие вещи не принято говорить людям, не имеющим отношения к вашей командировке. Поэтому на всякий случай я решил представить себя вместо вас.
В ответ на расспросы Леонтьева и Свиридова, чем именно показался ему подозрительным Петров, Бахметьев поделился своими соображениями.
По мнению Бахметьева, в излишней шумливости Петрова, в его манере щеголять псевдонародными оборотами речи, в его постоянном подчёркивании своей любви к Ивановской области и глубокой осведомлённости об её экономике, сырье, флоре и фауне, наконец, даже в том, как он смеялся — слишком заливисто и часто, неестественно, с напряжением запрокидывая голову (искренне смеющийся человек всегда свободен во всех своих движениях), — во всём этом была какая-то нарочитость, какая-то тонкая, хорошо продуманная, но всё-таки заметная игра.
Бахметьев обратил внимание и на речь Петрова, точнее на то, как он говорил. У него было безупречно правильное произношение, вовсе отсутствовал какой бы то ни был акцент. Но и самая безупречность его произношения была как-то чрезмерна: Петров чересчур чётко произносил слова, добросовестно выговаривая каждый слог, и Бахметьеву показалось, что в манере Петрова строить фразу и её произносить есть опять-таки какая-то нарочитость, напряжение, точнее всего — старательность. Так обычно говорят иностранцы, хорошо владеющие русским языком, но для которых, тем не менее, он остаётся языком чужим.
Наконец, привлекло внимание Бахметьева тонкое, едва ощутимое благоухание, которое как бы излучал руководитель делегации. Это был тот особый, годами въевшийся во все поры кожи аромат, которым отличаются мужчины, привыкшие к каждодневному употреблению душистого одеколона и курению пряного, с медовым запахом, табака. Этот аромат не вязался с простецкими манерами Петрова и его заявлениями (кстати, тоже чересчур частыми) о том, что он потомственный токарь и пролетарий «от станка».
Рассказав о своих наблюдениях и признав, что их всё же недостаточно для каких-либо определённых выводов, Бахметьев добавил:
— А в общем, конечно, всё это может оказаться чепухой и проявлением чисто профессиональной чрезмерной подозрительности. Я поэтому и решил поехать с ними вместе до штаба фронта; там, на месте, связаться с Москвой, а если понадобится, и с Ивановом и выяснить всё досконально. Ошибся — буду душевно рад и сам вместе с вами над собой посмеюсь, а лишняя проверка ещё никогда никому не мешала… Что же касается вас, товарищ Леонтьев, то мои ребята поедут с вами до Москвы и там сдадут вас, как говорится, с рук на руки. Мне же всё равно надо по делам заехать в штаб фронта.
Свиридов и Леонтьев с интересом выслушали Бахметьева, в глубине души не разделяя его подозрений.
Пока шёл этот разговор, над лесом разыгралась ночная гроза. Была тёмная облачная ночь. Тяжёлые тучи торопились куда-то на запад, подгоняемые резкими порывами сильного ветра. Где-то далеко на горизонте расщепила свинцовое небо фиолетовая молния. Низко зарокотал гром. Закричали разбуженные лесные птицы. Первые капли дождя тяжело упали на хвою деревьев.
Свиридов, Леонтьев и Бахметьев вышли из землянки.
Всё новые молнии зловеще освещали небо кривыми, ломаными росчерками. Ветер усиливался с каждой минутой. Верхушки сосен, раскачиваясь, гудели тревожно, как колокола. Начался ливень. Потоки воды с силой били по стволам деревьев, брезенту орудийных чехлов и насыпям землянок. Раскаты грома становились всё продолжительнее и чаще. Где-то с треском рушились старые сосны. Озеро выло от страха.
— Разошлась небесная артиллерия, — произнёс Свиридов, с интересом наблюдая грозу. — Прямо артподготовка перед наступлением.
Как бы в ответ на эти слова в небе вспыхнула огромная молния. Похожая по форме на гигантский раскольничий крест, она пылала, излучая мёртвый фиолетовый свет. С визгом, как шрапнель, посыпался град величиной с лесной орех. Чудовищный удар грома заколебал почву. Потоки воды стремительно пробивали в лесной чаще новые русла. Вокруг ухала, свистела и плавала ночная гроза.
Свиридов ушёл в обычный обход, а Леонтьев и Бахметьев вернулись в землянку.
— Давайте простимся, — сказал Бахметьев. — Вам давно пора отдыхать. Спите спокойно. После такой грозы будет великолепное утро.
— Да нет, совсем не хочется спать, — возразил Леонтьев. — Давайте ещё выкурим по одной, в темноте, без света. Садитесь на койку, будем мечтать, как в юности. Мне хочется иногда помечтать. Я говорю вам об этом откровенно, майор, во-первых, потому, что темно, а во-вторых, потому, что вы мне симпатичны. Мне приятна ваша сдержанность, даже то, что у вас немного грустные глаза. Простите, что я так прямо об этом говорю. Завтра мы разъедемся, и кто знает, увидимся ли когда-нибудь ещё… Впрочем, верю, увидимся! Мы должны увидеться! И знаете что? Давайте дадим друг другу слово — после войны встретиться у меня. На Чистых прудах. Там я живу. Я сварю вам чёрный кофе, сыграю Шопена: я немного играю… Будем сидеть всю ночь. Пусть это будет первая мирная ночь… Бахметьев, вы представляете себе первую ночь после такой войны, после победы? Мы распахнём все окна в квартире настежь — к дьяволу затемнение! Напротив увидим дома с такими же ярко освещёнными окнами. В небе будут бушевать фейерверки. На бульваре будут петь и смеяться девушки. И мы с вами вспомним эту ночную грозу… Так даете слово?
Бахметьев очень серьёзно ответил:
— Даю. Честное слово даю!
Они пожали друг другу руки. Леонтьев, помолчав, добавил:
— Вот видите, какой я мечтатель. Но это будет удивительно хорошо! Я не кажусь вам смешным?
— Нет, — ответил Бахметьев. — Это совсем не смешно. Это мудро. Должно, обязательно, необходимо мечтать! Так говорил Дзержинский! Мечтая, люди перестраивают свою жизнь, делают замечательные открытия, ломают оковы и движутся вперёд. И горе тому, кто разучился мечтать.
13. Домик в Сокольниках
Около трех часов ночи пост № 15 службы наблюдения и оповещения ПВО Московской зоны, расположенный в районе Клина, на расстоянии ста с небольшим километров от Москвы зафиксировал прерывистый рокот одиночного немецкого самолёта, шедшего на большой высоте по направлению к столице. В ту же минуту об этом были оповещены штаб ПВО и соседние посты. Через некоторое время этот же самолёт «засекли» посты № 16, 17, 19 и 21. Сомнений не было: вражеский самолёт шёл с разведывательной целью или для того, чтобы выбросить в удобном месте парашютистов.
В штабе приняли решение «снять» этот самолёт.
Вскоре советский истребитель обнаружил на высоте в две тысячи метров немецкий самолёт, который шёл вниз с приглушённым мотором. Очевидно, немец выбрал удобное место для выброски груза или десанта. Лётчик, не раздумывая, пошёл за немцем, неожиданно зашёл ему сверху в хвост и двумя очередями зажёг самолёт. Охваченная пламенем машина камнем полетела вниз, оставляя за собой длинный дымный след.
К месту падения самолёта выехал наряд ближайшего воинского соединения и нашёл там обломки машины, обгоревшие, изуродованные трупы летчика и двух мужчин в штатском платье. По-видимому, мужчины в штатском платье были немецкими агентами, которых собирались выбросить на парашютах в этом районе. И действительно, в кармане одного из них была обнаружена записная книжка с разного рода заметками подозрительного характера, несомненно, шифрованными.
Позднее следственным органам удалось расшифровать одну заметку. В ней значилось: «Сокольники… Зимнее утро… Лыжи… 17… Наталья Михайловна».
И через два дня в поле зрения следственных органов появилась «исполнительница лирических песенок» артистка Мосэстрады Наталья Михайловна Осенина, проживающая в доме № 17 по одной из просек в Сокольниках. Уже знакомый нам старенький домик в Сокольниках стал объектом тщательного и осторожного наблюдения. Среди многочисленных посетителей этого домика была отмечена и пожилая женщина с неизменной сумкой «авоськой» — Мария Сергеевна Зубова.
Хозяйка домика оказалась вдовой некоего Шереметьева, в своё время осуждённого за хищения и подлоги.
Вскоре и вдова Шереметьева, и «исполнительница лирических песенок», и, наконец, Мария Сергеевна Зубова были арестованы, и дело это было поручено старшему следователю Ларцеву.
Когда он спросил Зубову, почему она, жена ленинградского профессора, так долго живёт в Москве, та ответила, что ждёт от своего мужа из Ленинграда ответа, куда ей ехать и как дальше быть.
— Уж очень худо мне было в Челябинске, — сказала она. — Вот в Москву и бросилась, гражданин следователь.
— Откуда вы знаете Наталью Михайловну? — спросил Ларцев.
— Да мы с нею в поезде познакомились, когда я из Челябинска ехала.
Всё это Мария Сергеевна излагала со своим обычным добродушием и спокойствием.
Но именно в этом чрезмерном спокойствии Ларцев угадал многолетнюю тренировку и то особое, глубоко запрятанное напряжение воли, благодаря которому опытным преступникам удаётся произвести впечатление безразличия, простодушия и уверенности в себе.
Закончив допрос, следователь связался с Ленинградом и попросил срочно собрать все данные о Марии Сергеевне Зубовой, жене профессора Технологического института.
Ночью из Ленинграда сообщили, что Мария Сергеевна Зубова, равно как и её супруг, профессор Зубов, скончались несколько месяцев тому назад и оба похоронены на Преображенском кладбище.
А наутро самолётом были доставлены все необходимые документы, которые Ларцев прочёл с великим удовольствием.
Допрос начался в пять часов дня. Женщина, которую ввёл в кабинет Ларцева конвоир, вошла в комнату со спокойным лицом человека, уверенного в своей правоте и в том, что арест её — лишь неприятное недоразумение и оно не замедлит выясниться. Подойдя к столу, за которым сидел следователь, она выжидательно на него посмотрела.
— Прошу садиться, — очень корректно сказал Ларцев, чуть приподнявшись в своём кресле.
— Благодарю вас, — с достоинством ответила женщина и неторопливо опустилась в кресло.
— Ваша фамилия, имя, отчество? — спросил следователь таким тоном, как будто он задаёт этот вопрос лишь из привычной формальности.
— Зубова Мария Сергеевна. Я уже говорила, — произнесла женщина.
— Происходите из Ленинграда?
— Да, — ответила старушка, — и об этом я тоже уже говорила.
— Из Ленинграда, — повторил Ларцев, как бы не обращая внимания на её последние слова. — Профессор Зубов — ваш супруг?
— Мой муж, — ответила допрашиваемая. — Об этом мы говорили в прошлый раз.
— Совершенно справедливо, — очень вежливо сказал следователь. — Давно изволили воскреснуть?
— Я не совсем понимаю вас. О чём именно идёт речь?
— Речь идёт о вашей смерти, к сожалению, имевшей место восемь месяцев назад, — ответил Ларцев совершенно серьёзным тоном, глядя прямо в лицо сидевшей против него женщине. — Извините, что мне приходится касаться столь грустных обстоятельств вашей биографии, но по долгу службы…
Женщина выслушала эту фразу молча и внешне спокойно, чуть отведя взгляд в сторону. Пожалуй, это её безразличие было даже неестественно. Немного подумав и затем слегка улыбнувшись, она сказала:
— Простите, но я не понимаю ни вашего тона, ни ваших слов. Очевидно, вас следует понимать в каком-то иносказательном смысле?
— Нет, почему же, — возразил Ларцев, — напротив, я просил бы понимать меня именно в прямом смысле… Поскольку следствием установлено, что вы скончались восемь месяцев назад, то я прошу разъяснить, когда именно, при каких обстоятельствах и с какой целью вы воскресли?
Арестованная ещё раз очень внимательно посмотрела на следователя и сказала:
— Право, в моём возрасте и в моём положении не до шуток. Могу вам только сказать, что я ещё ни разу не умирала и пока делать этого не собираюсь.
Ларцев достал тогда из папки какие-то документы и тем же подчёркнуто серьёзным тоном произнёс:
— К сожалению, я никак не могу с вами согласиться, гражданка, ибо установлен не только факт вашей смерти, но даже и место, где вас похоронили… Погребли, так сказать… Преображенское кладбище, двадцать первый ряд, могила за номером десять тысяч четыреста пятьдесят шесть. Повторяю, мне не совсем удобно фиксировать ваше внимание на этих грустных деталях, но вы, сударыня, уже восемь месяцев, как мертвы: вы, извините, покойница… Так сказать, явление из загробного мира… Согласитесь, что при этих условиях самый факт вашего проживания в столице и пребывания в моём кабинете есть юридический нонсенс, явление, прямо скажем, неправомерное… Вот справка о вашей смерти, вот выписка из ленинградского загса, вот медицинское свидетельство о смерти и, наконец, справка Преображенского кладбища. Не угодно ли познакомиться?
И Ларцев очень любезно протянул сидящей перед ним женщине пачку документов.
— Угодно, — ответила она и очень внимательно прочла все справки, одну за другой.
Оба молчали. Матильда Стрижевская отлично поняла, что изобличена, и обдумывала, что именно может знать следователь, кроме того уже бесспорного факта, что она присвоила себе имя умершей. Каковы те границы, в которых она может оставаться, изобразив в то же время психологический надлом, готовность сдаться, а затем полное отчаяние, страх, раскаяние, а главное, решимость всё, абсолютно всё рассказать.
Ларцев тоже думал. Он уже ясно видел, что перед ним опытный, умный, нелегко сдающийся враг. Какой ход придумает сейчас эта женщина, чтобы объяснить своё проживание под чужим именем? С какой целью — скажет она — и каким образом это было устроено? Сейчас она сделает свой первый шаг, и начнётся их психологический поединок, единоборство следователя и преступника, напряжённая, острая, безжалостная борьба, в которой один борется за своё государство, за его интересы, за его безопасность, а другой — за себя, за свою судьбу, может быть, за свою жизнь…
— Ну что ж, — со вздохом прервала затянувшуюся паузу Матильда Казимировна, — я думаю, что надо рассказать вам всё.
— И я так думаю, — согласился следователь.
— Спорить с вами не буду и не хочу, — продолжала она. — Да, собственно, никаких причин у меня к тому и нет. Да, моя фамилия не Зубова, и теперь я должна объяснить случившееся… Я решила рассказать всё. Абсолютно всё.
— Слушаю, — коротко произнёс Ларцев.
Женщина резко повернулась к нему лицом и посмотрела прямо в глаза.
— Моя настоящая фамилия, — сказала она, — моя подлинная фамилия — кажется, так у вас говорят — Стрижевская. Зовут меня Матильда Казимировна. Отец мой был поляк, мать — обрусевшая немка. Родом я действительно из Ленинграда. По своей профессии, или, как теперь говорят, по своей квалификации…
— По профессии вы шпионка, — перебил её Ларцев. — А по квалификации — шпионка высокого класса… Это нам уже известно.
— Нет, — ответила женщина, — это неправда. Я присвоила себе документы покойной Зубовой, чтобы получить лишнюю продовольственную карточку. Позвольте, я всё расскажу. Разрешите по порядку…
— Как экспромт недурно, — произнёс следователь. — Но малоубедительно. Впрочем, продолжайте.
Зубова-Стрижевская начала свои показания. Она рассказывала, подробно останавливаясь на деталях, о своём детстве, о воспитании, об Анненшуле, в которой она училась, о первом женихе и о многом другом. Следователь несколько раз предлагал ей перейти к делу, но она отвечала, что может лишь последовательно излагать свои мысли и настойчиво просит предоставить ей такую возможность. Было ясно, что делает она это нарочно, чтобы выиграть время.
Стрелки на круглых, вделанных в стену часах в кабинете Ларцева подошли к десяти. Допрос продолжался уже пять часов. В этот момент подследственная внезапно прервала свой рассказ и заявила, что она очень устала и просит сделать перерыв.
— Не возражаю, — сказал Ларцев. — Когда вам будет угодно продолжать?
— Я думаю, часа через два, — сказала женщина. — Я поужинаю и отдохну…
Ларцев вызвал конвой и отправил арестованную в камеру, а затем приказал ввести Осенину.
Наталья Михайловна вошла в кабинет неверной походкой человека, впавшего в отчаяние. Лицо её было заплакано, глаза опухли.
— Садитесь, гражданка Осенина… — произнёс Ларцев, внимательно её рассматривая. — Я вижу, вы находитесь в тяжёлом моральном состоянии.
— Да, я чувствую, что погибла…
— Я много лет занимаюсь следственной работой и видел немало преступников. Наблюдая вас, я склонен думать, что вы в своём преступлении явились жертвой чьей-то злой воли… Так ведь?
— Нет, нет… — поспешно заявила Осенина. — Я ни в чём…
— Именно этому, — перебил её Ларцев, — именно этому я и приписываю ваше подавленное состояние. Между тем признание облегчит и ваше сердце, и вашу участь…
— Мне не в чем сознаваться, — начала лепетать Осенина, — я ни в чём не виновата.
— Допустим. Но если то, что вы говорите, правда, то как объяснить такие со всей достоверностью установленные факты: вы должны были ехать с актёрской бригадой на Волгу и отказались, для того чтобы поехать на фронт, несмотря на гораздо менее выгодные условия?
— Я хотела на фронт. Это мой долг актрисы…
— Допустим. Но почему же вы отказались от поездки на Волховский фронт и хотели ехать именно на Западный?
— Не знаю… Мне почему-то так хотелось…
— Не можете объяснить. Дальше: будучи у артиллеристов, вы почувствовали себя плохо и попросили отправить вас самолётом в Москву. Однако в Москве вы не обратились ни в одно лечебное учреждение.
— В дороге мне стало легче…
— Но вы, вернувшись в Москву, не ночевали дома. Где же вы были ночью?
Осенина вспыхнула и некоторое время молчала. Потом она тихо произнесла:
— Есть вопросы, на которые женщина может не отвечать.
— Вы намекаете на какой-то роман, на любимого человека, — улыбнулся Ларцев, — но вы же сами говорили моему помощнику, что горячо любите мужа, находящегося на фронте, и верны ему… В каком случае прикажете вам верить?
— По дороге домой я потеряла сознание… и добралась домой только утром.
— Как вам не стыдно лгать! — произнёс Ларцев. — Только что вы сказали, что почувствовали себя легче.
— В самолёте. А на улице мне снова стало хуже…
— Вам не могло стать хуже по одной простой причине, — улыбаясь, протянул Ларцев.
— По какой? — встревожилась Осенина.
— Консервы, которыми вы будто бы изволили отравиться, — медленно сказал Ларцев, в упор глядя на Осенину, — оказались аб-со-лют-но доброкачественными и пригодными к пище. Вот лабораторный анализ, тотчас произведённый на фронте.
— Значит, за мной следили ещё тогда, на фронте? — почти вскричала Осенина.
— Совершенно верно, — ответил Ларцев. — Кроме того, вы заявили, что в институте Склифосовского работает ваш дядя — профессор Венгеров.
— Но он действительно там работает, — неуверенно сказала Осенина.
— И он действительно дядя, — опять улыбнулся Ларцев, — но не ваш. Он чужой дядя. И к вам никакого отношения не имеет. Кто ваш муж?
— Военный, лейтенант.
— Где он сейчас?
— В плену…
— Откуда вы знаете, что он в плену?.. Ну, что же вы молчите? Откуда вы знаете, что ваш муж в плену?
— Мне сообщил один человек, — растерянно произнесла Осенина.
Ларцев внимательно посмотрел на неё и, осенённый внезапной догадкой, сверкнувшей, как молния, в его сознании, быстро подошёл к Осениной и, склонившись к ней, произнёс:
— И этот человек попросил вас выполнить одно маленькое поручение, пообещав, что немцы сохранят жизнь вашему мужу. Так ведь?
Осенина заплакала и сквозь слёзы спросила:
— Откуда вы знаете?
— Кто этот человек? — резко спросил Ларцев. — Кто этот человек?
— Зубова, — ответила Осенина. — Мария Сергеевна Зубова.
И она начала рассказывать. Вскоре после того как её муж пропал без вести на фронте, к ней явилась Мария Сергеевна и сказала, что её муж находится в плену. Мария Сергеевна заявила, что, если Осенина хочет спасти жизнь своему мужу, она должна выполнить одно небольшое поручение. Осенина согласилась и постепенно превратилась в послушное орудие шпионки. Она поехала вместе с Зубовой в Челябинск, где они прожили некоторое время, стараясь завести знакомство с Леонтьевым. Однако это им не удалось, так как Леонтьев жил очень замкнуто и избегал случайных знакомств. Тогда, случайно узнав, что он едет в Москву, они выехали в одном вагоне с ним.
Продолжая свои показания, Осенина рассказала о своей поездке на фронт и о телеграмме, отправленной в Софию, когда местопребывание Леонтьева было наконец установлено.
Допрос Осениной закончился в первом часу ночи.
Ларцев выключил в своем кабинете свет и открыл окно.
Ночь, военная, неверная, обманчивая ночь нависла над городом. В сумраке огромной, раскинувшейся подковой площади мигали красные и зелёные огоньки регулировщиков. Звеня, проносились редкие ночные трамваи и исчезали, растворяясь в зыбкой мгле разбежавшихся улиц. На минуту испуганно выглянула луна, но тут же, словно не желая нарушать правила светомаскирорки и требования ПВО, прикрылась густым мохнатым облаком. Аэростаты заграждения плыли, как фантастические рыбы, над погружённым во мрак городом, придавая ему какой-то сказочный вид.
А Ларцев, который не спал уже двое суток, всё продолжал стоять у открытого окна. Он думал о предстоящем повторном допросе старой шпионки и о том, как лучше заставить её поскорее всё рассказать, чтобы раскрыть все нити этого дела, которым он начал заниматься ещё до войны. Ларцев не знал, что в эту самую минуту Петронеску, который тоже никак не мог заснуть в своей землянке, взволнованно размышляет о том, что через несколько часов, ранним утром, он и его «делегация» выедут на машине из лагеря и вместе с ними будет наконец инженер Леонтьев.
14. Отъезд
Петронеску встал рано. Помятое, серое, опухшее лицо его хранило следы бессонной ночи. Он разбудил членов «делегации» и приказал им собираться к отъезду. Адъютант полковника Свиридова пригласил гостей к завтраку.
— Вы позавтракаете и можете ехать, — добавил адъютант. — Товарищ полковник уже распорядился заправить вашу машину.
— С нами как будто едет товарищ Леонтьев, — сказал Петронеску. — Он готов?
— Точно не знаю, — ответил адъютант. — Но вообще он встаёт рано.
Пошли в командирский блиндаж. Петронеску шёл впереди, задумчиво глядя куда-то вдаль. Ему было не по себе. Чем ближе подходил момент предстоящего отъезда, тем тревожнее и тяжелее становилось у него на душе. Он хорошо понимал, что надо взять себя в руки, что надо, так же как вчера, приветливо улыбаться, болтать, шутить, рассказывать, но вместо этого хотелось остаться одному, подумать, а главное — как можно скорее очутиться за линией фронта, подальше от этой непонятной ему страны.
Хотя господин Петронеску и числился много лет «специалистом по России и славянской душе», он давно уже мысленно признался себе, что страны этой не понимает и даже побаивается. Что же касается «славянской души», то господин Петронеску давно пришёл к заключению, что душа эта полна удивительных неожиданностей и что разумнее всего её не задевать…
В прошлые годы Петронеску не раз откровенно излагал свою точку зрения на Россию. Однажды, в самом расцвете своей карьеры, на запрос о новом виде вооружений в русской армии он ответил, что, по его мнению, страшен не столько новый вид вооружений, сколько душа русского солдата, которая, как известно, не является военной тайной, но, тем не менее, недостаточно учитывается германским командованием. В ответ на этот доклад Петронеску получил тогда (это было в 1914 году) строгое внушение от начальства, в котором, между прочим, указывалось что «германскую разведку интересуют не психологические изыскания о русской душе, а точные цифры, чертежи, планы и документы».
И вот сейчас, подходя к командирскому блиндажу, Петронеску дал себе слово, что, если ему удастся и в этот раз подобру-поздорову унести отсюда ноги, он ни при каких условиях не вернётся больше в Россию и вообще не будет браться за столь рискованные операции.
В блиндаже «делегацию» встретили полковник Свиридов и Бахметьев. Сели завтракать. Петронеску выпил стопку водки, закусил и коротко спросил Бахметьева, готов ли он к отъезду.
— Благодарю, — ответил Бахметьев. — Я вполне готов. Вот только не стесню ли я вас в машине? Мне полковник предлагает свою.
— Не беспокойтесь, места хватит, — сказал Петронеску. — Да и ехать вместе веселее.
Сидя рядом с Петронеску, Бахметьев снова ощутил тот еле слышный аромат, которым словно был пропитан этот человек. Вчерашнее смутное беспокойство опять охватило его. Пристально посмотрев на своего соседа, он заметил, что тот сегодня выглядит неважно. Бахметьев обратил внимание и на то, что, когда руководитель «делегации» поднял стопку с водкой, рука его чуть дрожала.
— Как вы себя чувствуете? — спросил его Бахметьев. — У вас усталый вид.
— Благодарю вас. Всё в порядке. Я отлично спал.
— Ночью вы курили. Я издали видел, как вы вышли из землянки, несмотря на грозу.
— Просто захотелось подышать ночным воздухом. А вы, очевидно, как и я, привыкли курить по ночам?
— Да, — коротко ответил Бахметьев, — иной раз приятно прервать сон ради папиросы. Но вы долго курили.
— Сначала курил, потом просто отдыхал. — Петронеску внимательно посмотрел на Бахметьева. — Как странно, что я вас не заметил.
— Я не хотел вас беспокоить и потому не подошёл. Мне показалось, что вам лучше побыть одному. Иногда хорошо побыть в одиночестве и хочется, чтобы никто его не нарушал.
— Я вижу, товарищ Леонтьев, вы мечтатель, — улыбнулся Петронеску. — Впрочем, кое у кого бывает такая блажь. Мечты, фантазии. Сомнения… Однако пора ехать. Товарищ полковник, разрешите мне от собственного имени, как и от имени всех членов нашей делегации…
И Петронеску, приподнявшись, произнёс тёплое слово и предложил выпить в последний раз за Советскую Армию, за артиллерию, за победу.
Потом все, гости и хозяева, вышли из блиндажа. Тупорылая открытая штабная машина, поданная к блиндажу, урчала, как старый сердитый бульдог; за рулём сидел шофёр — молодой щеголеватый парень с быстрыми глазами и отличной выправкой. Петронеску, Бахметьев и «пожилой пролетарий» сели сзади. На откидных сиденьях разместились девушки. «Представитель областной интеллигенции» занял место рядом с шофёром.
— Счастливого пути, — сказал полковник и взглянул на часы. — Сейчас десять часов двадцать минут.
— Спасибо за всё! — произнёс Петронеску. — До новой встречи после войны, после победы, товарищи!
— Будьте здоровы, не забывайте нас! — крикнули в один голос, как по команде, девушки.
— До свидания, друзья! — сказал Бахметьев.
Машина тронулась. Свиридов молча глядел ей вслед. Вот она уже мелькнула за поворотом; в последний раз показалось лицо Бахметьева и скрылось за столбом взвихрившейся пыли.
— Десять часов двадцать две минуты… — произнёс полковник, ещё раз взглянув на часы. Он хотел что-то сказать, но заметил своего адъютанта, бежавшего изо всех сил с каким-то белым листком в руке. — В чём дело? — строго спросил полковник.
— Шифровка из штаба фронта, товарищ полковник, — ответил адъютант. — Приказано немедленно вручить.
— Вызовите шифровальщика, — приказал полковник и, взяв шифровку, прошёл в свой блиндаж.
А через двадцать минут прибежавший шифровальщик прочёл Свиридову расшифрованный текст телеграммы.
«Находящаяся у вас „делегация“ Ивановской области, как установлено, является немецкой диверсионно-шпионской группой, переброшенной для похищения или убийства Леонтьева. Если „делегация“ не уехала, задержите её под благовидным предлогом, ничем не выдавая своей осведомлённости. Если эта телеграмма поступит после отъезда „делегации“, организуйте погоню. Учтите при этом, что главное — сохранить Леонтьева, которого диверсанты, обнаружив свой провал, могут убить. Поэтому обычные методы ареста и задержания неприемлемы до надёжной изоляции Леонтьева от немцев».
15. Очная ставка
«Делегацию» Петронеску разоблачила Зубова-Стрижевская, которая в конце концов начала давать откровенные показания. Впрочем, сначала, вызванная Ларцевьм на повторный допрос, она опять стала излагать ему подробности своей биографии, уклоняясь от изложения конкретных фактов шпионской работы.
— Вот что, — резко прервал её Ларцев, — всё, что вы рассказываете, вероятно, очень интересно, но пора переходить к делу. С какой целью вы присвоили себе имя умершей Зубовой?
— Я всё расскажу по порядку, — настаивала подследственная, — я не могу отвечать на вопросы, не осветив всё последовательно, так, как было…
— Слушайте, — сказал Ларцев, — неужели вы думаете, что я не понимаю вашей тактики? Зря, вам уже ничего не поможет! Дальнейшее сопротивление бессмысленно. Вы схвачены за руку. Либо говорите всё, либо скажите прямо, что не будете давать честных показаний!
— Гражданин следователь, — начала уверять женщина, — я полна желания рассказать всё. Я хочу раскрыть свою душу!..
— Не кривляйтесь! — прикрикнул на неё Ларцев. — Намерены вы говорить или нет? Отвечайте!
— Почему вы со мной так разговариваете? — тихо ответила женщина. — Уважайте хотя бы старость. Ну, представьте себе, что так стали бы говорить с вашей матерью! Правда, это к делу не относится…
Ларцев быстро встал и подошёл к окну. После долгой паузы он приблизился к женщине и очень тихо, почти шёпотом, сказал ей:
— Вы упомянули мою мать. Это действительно не относится к делу, но вы правы. С моей матерью и в самом деле так не разговаривали… Когда гестапо арестовало её в Калуге — было это в тысяча девятьсот сорок первом году, — на неё не тратили слов. Её просто били. Били и пытали… Потом гитлеровцы отрубили ей руки. Потом они её расстреляли… Когда освободили Калугу, я нашёл во рву её труп. Рядом были трупы многих других. Женщин, стариков, детей. Всё!.. Перейдём к делу. Будете говорить? Да или нет? Нет или да?
Старуха молчала, о чём-то думая. Ларцев поднял телефонную трубку и коротко отдал приказание.
Привели Наталью Михайловну. Увидев свою партнёршу, она в первый момент даже как бы обрадовалась, а затем, побледнев, испуганно уставилась на неё.
— Вы знакомы? — спросил Ларцев.
— Да, — ответила Осенина, — это моя знакомая.
Стрижевская в ответ на вопрос следователя утвердительно кивнула головой. Один раз она мельком взглянула на Наталью Михайловну, но, встретившись с ней взглядом, быстро отвернула своё лицо. Она уже поняла, что Наталья Михайловна созналась во всём и сейчас будет её изобличать. Как вести себя дальше?
— Вам даётся очная ставка, — сказал Ларцев, — извольте смотреть друг другу в глаза и отвечать на мои вопросы. Гражданка Осенина, скажите, когда и каким образом вы познакомились с женщиной, которая сидит против вас?
— Мария Сергеевна ведь знает, — ответила Осенина, — и вам я тоже рассказывала…
— Повторите, — потребовал Ларцев.
Осенина повторила свои показания.
— Вы подтверждаете эти показания? — обратился Ларцев ко второй подследственной. — Да или нет?
— Да, — ответила она. — Да, подтверждаю. Прошу прекратить очную ставку. В ней нет нужды, я и так всё расскажу. И торопитесь, гражданин следователь, торопитесь, потому что Леонтьева каждую минуту могут выкрасть, как котёнка… Я хочу помочь вам в его спасении… Учтите и зафиксируйте это…
— Вы в этом уверены? — неопределённо спросил Ларцев, ещё не зная, как ему реагировать на её последние слова. — Вы уверены, что нам надо торопиться?
— Уверена вполне, — ответила она. — Ведь я сама организовала телеграмму из Москвы в штаб фронта о том, что к ним едет делегация из Ивановской области. Это было трудно — отправить такую телеграмму. Но мне удалось.
Ларцев, профессионально привыкший быстро ориентироваться в самых неожиданных ситуациях, сообразил, о чём идёт речь. Но ни единым звуком, ни единым движением не выдал он своего волнения. Он спокойно достал из портсигара папиросу, неторопливо закурил, затянулся и, пуская кольца дыма, небрежно и чуть снисходительно произнёс:
— О, я вижу, вы делаете некоторые успехи… Становитесь наконец более или менее откровенной… Что же касается вашего совета, то, хотя и я ценю вашу заботу, торопиться нам больше незачем… Мы уже поторопились. Ну что ж, продолжайте… А вы, гражданка Осенина, возвращайтесь в камеру.
Он позвонил и вызвал конвоира. Через минуту Наталью Михайловну увели, а «дама треф» рассказала всё, что могла, вплоть до того, что она с 1913 года сотрудничает в германской разведке под этой кличкой.
16. Исчезнувшая машина
Полковник Свиридов несколько раз прочёл расшифрованную телеграмму. Вызванный к Свиридову Леонтьев нервно ходил из угла в угол. Оба молчали…
Первым начал Свиридов. Он подошёл к карте и, взглядом остановив Леонтьева, сказал:
— Отсюда они выехали на Ольховское шоссе. Первые десять километров дорога идёт прямо, потом они могли повернуть влево — на Малые Корневища или вправо — на Печенегово. Могут ехать и прямо, потом они могли повернуть дальше по шоссе, в направлении Бердникова. Значит, сейчас самое важное установить, куда они повернули. Лучше всего бросить три «У‑2», с тем чтобы они на бреющем полёте прочесали все три дороги и радировали нам, где и куда движется их машина. Я направляю лётчиков Шевченко, Баринова и Шавера, так как все они видели эту машину и этих людей.
— Правильно, — сказал Леонтьев, — но как действовать дальше?
— Остаётся обсудить вопрос о том, как задержать машину, — продолжал Свиридов. — Эти мерзавцы, по-видимому, уверены, что они ещё не разоблачены. В этом наш козырь. Но с ними едет Бахметьев, которого они принимают за Леонтьева. Это их козырь. Поручить задержание ближайшим подразделениям нельзя: немцы могут убить Бахметьева. Значит, надо это задержание обставить так, чтобы оно выглядело вполне невинно и не вызывало у них никаких подозрений. Есть два способа: первый — использовать обычный порядок проверки документов на контрольно-пропускных пунктах дороги, второй — догнать их под каким-нибудь благовидным предлогом, например, для вручения благодарственного адреса от бойцов, о котором мы раньше, дескать, забыли. Мне лично больше нравится второй способ. Но это мы ещё обдумаем…
Через несколько минут с небольшого лесного аэродрома оторвались один за другим три самолёта и легли на курс: один — на Малые Корневища, другой — на Печенегово, третий — на Бердниково.
Свиридов вместе с Леонтьевым прошли на командный пункт авиачасти, где, вооружившись наушниками, приготовились принимать с воздуха донесения пилотов о движении машины.
Но время шло, а донесений не было. Наконец, минут через тридцать, пилот Шевченко доложил, что, обследовав всю дорогу до Малых Корневищ протяжением в пятьдесят километров, он не обнаружил никаких следов штабной машины. Вскоре заговорил лётчик Баринов. Он обследовал шестьдесят километров дороги на Печенегово и машины тоже не нашел. Третий лётчик, Шавер, также доложил, что по дороге на Бердниково штабной машины нет.
Свиридов посмотрел на часы. Было одиннадцать часов десять минут. Значит, машина могла сделать не более сорока-пятидесяти километров. Куда же она исчезла?
Свиридов связался со штабом армии и доложил обо всём. Были поставлены в известность все контрольные посты, регулировщики и узлы связи. Были проверены все маршруты и возможные отклонения от них. Но штабная машина исчезла, и никаких следов её не было. В последний раз её видели бойцы Н‑ского пропускного пункта в десять часов пятьдесят минут на шоссе, ведущем в Печенегово. Все пассажиры, в том числе майор Бахметьев, находились в машине и проследовали дальше. Однако на следующем контрольно-пропускном пункте, расположенном на расстоянии десяти километров от первого, машина уже не появилась.
Как только эти обстоятельства стали известны, полковник Свиридов помчался на Печенеговское шоссе. Вместе с ним поехали два сотрудника армейской контрразведки.
Но розыски исчезнувшей машины и не могли дать никаких результатов, так как Петронеску по дороге решил инсценировать гибель её в результате нападения немецкого самолёта. Эта мысль пришла ему в голову неожиданно, когда километрах в пяти от контрольно-пропускного пункта он заметил на дороге огромную воронку, образовавшуюся от разрыва тяжёлой фугасной бомбы. Несколько таких воронок он и раньше видел по дороге.
— Остановите машину, посмотрим, — сказал Петронеску шофёру.
Петронеску, а за ним остальные пассажиры вышли из машины и стали рассматривать воронку. Судя по ещё свежим комьям развороченной земли и по тому, что дорога в объезд воронки ещё не была готова, бомба была сюда сброшена сравнительно недавно.
Петронеску задумался. Ну конечно, надо создать видимость, будто он и все его спутники погибли от этой фугаски. Это объяснит исчезновение «делегации», и меры к её розыску не будут приняты, а значит, создастся сравнительно спокойная обстановка для того, чтобы вместе с Леонтьевым перебраться через линию фронта. Если даже будет выяснено, что «делегация» Ивановской области — фикция, то и в этом случае «делегаты» будут считаться погибшими, незачем будет их разыскивать. Словом, чем дальше Петронеску обдумывал свой план, тем больше он начинал ему нравиться. Оглянувшись, он увидел, что дорога примыкает к довольно большому лесному массиву, в котором можно будет пока укрыться и оттуда связаться по радио с Крашке, вызвав ночной самолёт.
В то время как Петронеску лихорадочно обдумывал все детали своего нового плана, его спутники и шофёр что-то рассматривали на самом дне глубокой воронки. Петронеску тихо подозвал к себе «пожилого пролетария», которого он считал наиболее надёжным из всех членов «делегации».
— Пора начинать, — шепнул он ему, — шофёра надо ликвидировать, а Леонтьева придётся временно успокоить.
Петронеску быстро достал из кармана вату и какой-то пузырёк, открыл его, смочил вату жидкостью и, передав её «пожилому пролетарию», сказал:
— Держите вату в кармане, подойдите к Леонтьеву и, когда я начну стрелять, немедленно ткните ему в нос. Можете особенно не миндальничать.
Взяв вату, старик вернулся к воронке. Петронеску направился вслед за ним и перевёл предохранитель револьвера на боевое положение.
Стоя на краю воронки, Петронеску видел, как «пожилой пролетарий» вплотную подошёл к Бахметьеву, который, наклонившись, что-то рассматривал на земле. Тогда Петронеску вынул револьвер и, подойдя ближе к шофёру, выстрелил ему в затылок. Шофёр упал навзничь.
В то же мгновение «пожилой пролетарий» бросился сзади на Бахметьева и, схватив его одной рукой за шиворот, другой зажал ему рот и нос смоченной наркозом ватой. Бахметьев мгновенно выпрямился, нанёс кулаком сильный удар «пожилому пролетарию» и, вырвавшись из его рук, бросился в сторону. Он успел было выскочить из воронки, но тут на него сбоку налетел Петронеску и свалил ловкой подножкой.
Бахметьев упал, на него навалились Петронеску и его соучастники. Бахметьев оказывал сильное сопротивление, но положение его было тяжёлым.
— Вату!.. Вату!.. — прохрипел Петронеску, продолжая бороться. — Идиоты! Вату!..
«Пожилой пролетарий» быстро поднял упавший кусок ваты, издававший пряный, противный запах, и поднёс его к лицу Бахметьева. Тот несколько раз судорожно дёрнулся, но потом наркоз подействовал, и Бахметьев беспомощно вытянулся.
Петронеску встал, громко выругался, подошёл к «пожилому пролетарию» и дал ему затрещину.
— Грязная свинья, — закричал он на старика. — Ты чуть не испортил всё дело! Кретин!
И ударил его ещё раз.
«Представитель областной интеллигенции», стоявший рядом, угодливо хихикал. Он не любил старика и почему-то его побаивался.
Всё ещё тяжело дыша, Петронеску подошёл к «интеллигенту» и, улыбаясь во весь рот, почти с нежностью сказал:
— А вы… вы молодец! Уфф… вы… вы… помогли… Дайте руку… Спасибо!
«Интеллигент» осклабился и подобострастно протянул руку. Петронеску пожал её почему-то левой рукой, но в тот же момент нанёс ему правой, в которой был револьвер, страшный удар в висок. Тот упал, и Петронеску, наклонившись над ним, проломил ему тяжёлой рукояткой череп.
Это была ещё одна деталь для задуманной инсценировки.
На этом предварительные приготовления были закончены. Петронеску сел на краю воронки и предложил сесть остальным членам «делегации».
— Коротко объясню, — сказал он, — надо торопиться, хотя это шоссе совершенно пустынно. Все мы погибли от немецкой бомбы. В этой самой воронке. Ясно?
«Делегаты» молчали. Петронеску продолжал:
— Леонтьев в наших руках. Чтобы нас не искали, я решил использовать эту воронку. Для большей достоверности нам пригодятся эти два трупа. Вот почему пришлось убить их… Впрочем, человечество не так уж много потеряло… Теперь — скорее за работу! Вот две шашки тола, положите на них трупы и взорвите тол. К сожалению, тола на всю машину не хватит, придётся взорвать некоторые её части, а кузов машины запрятать в лесу.
Когда всё было сделано, Петронеску и его спутники пошли в глубь леса. Бахметьева несли на руках. Шли долго, часто отдыхали и к вечеру прошли километров десять. Здесь Петронеску облюбовал местечко для привала. Это была глухая лесная поляна, расположенная, по-видимому, в самой глубине лесного массива. Никаких признаков жилья поблизости не было. Обширную поляну можно было использовать для посадки самолёта.
Связав Бахметьеву руки, Петронеску начал приводить его в чувство. Он дал ему понюхать нашатырного спирта. Вскоре Бахметьев открыл глаза. Он не сразу пришёл в себя и с удивлением рассматривал лесную поляну, склонившегося над ним Петронеску и девушек, сидящих в стороне.
— Здравствуйте, — как ни в чём не бывало сказал ему Петронеску. — Как вы себя чувствуете?
Бахметьев ничего не ответил и только поморщился от страшной головной боли. Он начал вспоминать все события прошедшего дня.
— Нам надо серьёзно поговорить, — сказал Петронеску. — Не удивляйтесь тому, что случилось. Поверьте, всё к лучшему. Не сомневайтесь, что придёт день, когда вы меня поблагодарите от всей души за то, что я для вас сделал. Короче говоря, вы военнопленный и находитесь в руках германских военных властей. Вы нам нужны, господин Леонтьев, и если будете разумно себя вести, то у вас не будет оснований для недовольства Германией и своей судьбой. Говорю это официально, по поручению германского верховного командования… Дня два, пока мы переберёмся через линию фронта, вам придётся помолчать. Предупреждаю: малейшее непослушание, попытка к бегству, обращение к случайным прохожим дадут мне право покончить с вами. Отныне инженер Леонтьев может существовать лишь как лицо, почётно состоящее на германской службе. Иначе он вообще не будет существовать. Вот всё, что я пока могу вам сообщить. Сейчас я по радио снесусь с немецкими властями. Что прикажете им передать от вашего имени?
— Передайте им, — ответил Бахметьев, — что всё, чем я до сего дня мог быть полезен немецким военным властям, я уже сделал. Надеюсь, что германское командование уже оценило мой «Л‑2» и не имеет оснований быть мною недовольным… Кроме того, во избежание лишних разговоров я прошу передать, что все чертежи и расчёты «Л‑2» я с собой не взял, а отправил в Москву. Вот и всё.
— Я вижу, вам угодно иронизировать, — ответил Петронеску. — Но ничего, в Берлине вы заговорите иначе… Уверяю вас…
17. Грубая работа
Около трёх часов дня военный прокурор корпуса полковник юстиции Дубасов, которому Свиридов сообщил о происшествии, прибыл вместе с сотрудниками контрразведки к тому месту, где Петронеску инсценировал гибель машины от прямого попадания фугасной бомбы. Дубасов сразу приступил к исследованию окружающей местности и, в частности, дна воронки, образовавшейся от разрыва бомбы.
Полковник Дубасов до войны в течение многих лет работал старшим следователем областной прокуратуры, а затем был выдвинут на должность следователя по важнейшим делам при прокуроре республики. Отсюда он в начале войны попал в военную прокуратуру.
Многие годы следственной работы выработали в нём чисто профессиональные навыки и методы расследования. Он понимал, какое огромное значение имеет осмотр места происшествия, нередко дающий возможность раскрыть самое запутанное, тщательно подготовленное преступление.
В данном случае всё на первый взгляд подтверждало факт гибели «делегации» и машины, в которой она следовала. В самом деле, искалеченные при взрыве, но поддающиеся опознанию тела одного из «делегатов» и водителя машины были налицо. Обломки самой машины — дверцы, мотор, номер, два колеса, даже радиаторная пробка — валялись тут же. Наконец, самая воронка, образовавшаяся в результате взрыва, не вызывала сомнений: это была типичная воронка от разрыва фугасной авиабомбы весом не менее ста килограммов. Отсутствие остальных трупов вполне могло быть объяснено силой взрыва.
— Товарищ полковник, всё ясно, — произнёс один из офицеров, когда осмотр места происшествия подходил к концу. — Взрыв был очень сильный, и после прямого попадания бомбы вряд ли кто из пассажиров машины мог уцелеть. А судя по всему, машина и её пассажиры находились в самом центре бомбового удара. Разрешите, товарищ прокурор, приступить к составлению протокола осмотра и доложить наши выводы штабу?
— Подождите, — спокойно ответил Дубасов, продолжавший копаться на дне воронки. — Доложить о том, что все погибли, никогда не поздно. Это как раз тот случай, товарищ Петренко, когда доклад не запаздывает.
— А жаль Бахметьева. Хороший был человек, — заметил Петренко, совсем ещё юный и розовый лейтенант.
— Подождите хоронить Бахметьева, — в том же тоне возразил Дубасов, доставая со дна воронки какой-то предмет и тщательно его рассматривая. — И вообще, товарищ Петренко, при вашей поспешности лучше служить в кавалерии, нежели в контрразведке.
Дубасов положил обнаруженный им предмет в свою полевую сумку, предварительно осторожно завернув его в носовой платок. И снова начал внимательно рыться в воронке.
Петренко не без ехидства подмигнул своим товарищам: он явно считал усердие Дубасова излишним.
Между тем прокурор перешёл к осмотру обнаруженных трупов, точнее — того, что от них осталось. Ему помогали сотрудники контрразведки. Дубасов начал с черепа водителя машины. Через несколько минут в густых, сильно обгоревших волосах искалеченной головы Дубасов нашёл то, что искал: входное отверстие пулевого канала. Дальнейший осмотр обнаружил, что выходного отверстия нет и, следовательно, пуля застряла в черепе.
— Товарищ Петренко, — сказал Дубасов, — поезжайте на машине в ближайший населённый пункт или часть и привезите оттуда бритву. Затем вызовите сюда по телефону судебно-медицинского эксперта, или патологоанатома, или, в крайнем случае, хирурга.
— Слушаю, товарищ полковник, — ответил Петренко. — Есть привезти бритву и вызвать сюда врача.
И Петренко помчался выполнять задание.
Дубасов принялся за осмотр черепа «представителя областной интеллигенции». Он внимательно рассмотрел замеченный им на виске покойного большой синяк со ссадиной, а затем нащупал в затылочной области осколки размозженной кости.
Потом он исследовал дверцы машины и радиаторную пробку, которую достал из сумки. С удовлетворением отметив, что дверная петля не сломана и даже не помята, Дубасов обмотал спичку клочком ваты и протёр петлевое кольцо. На вате сразу образовалось свежее масляное пятно.
Оказалась в полной исправности и радиаторная пробка. Дубасов прежде всего осмотрел резьбу той части пробки, которая ввинчивается в радиатор. Резьба была цела.
— Товарищ Федотов, — обратился Дубасов к своему помощнику, — осмотрите эту радиаторную пробку и дверцы и дайте своё заключение.
Федотов осмотрел дверцы и пробку и замялся. Ничего интересного он в этих предметах не обнаружил.
— Ну? — спросил его Дубасов. — Что скажете, мистер Шерлок Холмс?
— Я не совсем понимаю вас, товарищ полковник, — пробормотал Федотов. — Тут, стало быть, дверцы от машины и, так сказать, пробка…
— Несомненно, — улыбнулся Дубасов, — дверцы и пробка. И что же?
— Обломки машины, — произнёс Федотов.
— Осмотрите внимательнее, — предложил Дубасов. — Эти дверцы вырваны из кузова силой взрыва? Так, что ли, вы полагаете?
— Ну да, взрыв бомбы, — ответил Федотов.
— Какой, однако, интеллигентный взрыв, — улыбнулся Дубасов, — ведь петли на дверцах абсолютно целы, девственны, можно сказать. И, значит, эти дверцы сняты, понимаете, сняты, а не сорваны и тем более не вырваны силой взрыва. Сняты! Теперь осмотрите пробку. Резьба на ней также цела. Значит, и пробку, эту пробку тоже не вырвало силой взрыва из гнезда, а её вывинтили из него и в таком виде бросили в воронку… Рассчитывали на дураков.
Федотов покраснел и с новым интересом стал рассматривать дверцы и пробку. Он теперь понял Дубасова и вновь, не в первый уже раз, подивился его наблюдательности.
— Теперь перейдём к трупам, — продолжал Дубасов. — Вот этот череп размозжен. Я был бы готов допустить, что он размозжен осколком бомбы, это вполне вероятно. Но характер раны таков, что, скорее всего, она была нанесена каким-то тупым орудием. Например, камнем. При вскрытии мы это уточним. Но в другом черепе картина ещё определённее: в нём ясно прощупывается входное отверстие пулевого канала. Понимаете, пулевого? Сейчас привезут бритву, я сниму волосяной покров, и вы это ясно увидите… Судя по тому, что выходного отверстия нет, пуля застряла в черепе, и выстрел, стало быть, произведён на близком расстоянии, почти в упор, из пистолета среднего калибра, скорее всего — второго номера… Ну, как это всё называется, мистер Шерлок Холмс?
— Это называется инсценировка гибели от взрыва бомбы, товарищ полковник, с предварительным убийством двух человек, — ответил Федотов, почти влюблённо глядя на Дубасова.
— Справедливо, — с удовлетворением сказал Дубасов, — именно так это и называется. Но есть ещё одно название всему, что мы увидели, и название это — грубая работа. Да, грубая работа… Слов нет, сделано решительно, не без мысли, даже, если хотите, с размахом — своего даже стукнули для пущей убедительности, но сделано грубо. Очень характерно для гитлеровской разведки. Дескать, и так сойдёт. Русские не разберутся. Низшая, так сказать, раса…
18. Кто кого?
Оставив Федотова поджидать судебно-медицинского эксперта, Дубасов ринулся на «виллисе» к печенеговскому аэродрому, чтобы оттуда срочно связаться с Москвой и доложить о результатах своей поездки. Уже наступил вечер, и надо было торопиться, так как Дубасов подозревал, что этой ночью лжеделегация попытается перебраться через линию фронта и, скорее всего, сделает это на самолёте, который вызовет по радио, сообщив свои координаты.
Следовательно, времени оставалось в обрез, буквально каждая минута решала судьбу всего дела. Поэтому Дубасов приказал шофёру ехать на Печенегово через лес, что значительно сокращало путь.
Машина мчалась в глубь лесной чащи, взлетая на кочках, ныряя между густо растущими деревьями. Опытный водитель, не замедляя хода, гнал её всё дальше и дальше в лес, объезжая старые пни и замшелые корневища, разрезая колёсами огромные муравейники, разрывая нежный зелёный плюш моховых бугров, переваливая через балки и ручейки. Машина ввинчивалась, как штопор, в лесной массив, и Дубасов еле успевал нагибаться перед низко нависшей хвоей и уклоняться от гибких свистящих ветвей. Километры, отвоёванные у леса, стремительно проносились назад, а потревоженные деревья укоризненно покачивали мохнатыми ветвями вслед этой необычной машине, столь дерзко нарушившей их покой.
— Жми, Серёжа! — время от времени поддавал жару Дубасов, хотя шофёр и так делал всё, что мог.
— Есть, товарищ полковник, — отвечал шофёр, напряжённо вглядываясь в лесной сумрак.
Ехать становилось всё труднее, быстро наступавший вечер густо заштриховал просветы между деревьями, заливая серой мглой лесные поляны. Контуры деревьев сливались, и моментами казалось, что маленькую машину со всех сторон обступает тёмная, глухая стена. Дубасов не разрешал включать фары, и шофёр вёл машину почти чутьём, поразительно угадывая, где и как лучше проскочить.
Наконец машина вырвалась из леса и вышла к просёлку, за которым находился печенеговский аэродром.
Петронеску тоже спешил. Разумеется, он не предполагал, что инсценировка гибели «делегации» будет так быстро разоблачена. Независимо от этого Петронеску считал, что малейшая задержка в советском тылу бессмысленна, а главное — опасна.
Он быстро привёл в действие портативный передатчик и радировал о том, что Леонтьев уже взят и находится вместе с ним в таком-то лесу. Он просил Крашке этой же ночью прислать шестиместный транспортный самолёт и добавил, что лесная поляна, на которой они расположились, вполне пригодна для посадки и взлёта такого самолёта, имеющего небольшую посадочную скорость. На поляне будут выложены костры.
Наступил вечер. Связанный Бахметьев лежал на земле и молча глядел в вечернее небо. Несмотря на то что положение его казалось безвыходным, он не терял надежды на спасение. Главное, он был рад тому, что заменил Леонтьева.
Бахметьев видел, как Петронеску возился с передатчиком, и понял, что он радировал немцам.
По приказанию Петронеску «делегаты» сложили пять небольших куч хвороста, расположив их конвертом. Они приготовились зажечь костры к моменту появления самолёта, чтобы таким образом указать ему место посадки.
Когда все приготовления были закончены, Петронеску сел ужинать. Он выпил вина и приступил к еде, снисходительно пригласив своих спутников разделить с ним трапезу.
Поев, Петронеску подошёл к Бахметьеву и протянул ему кусок хлеба и колбасы.
— Не угодно ли? — любезно предложил он. — Это полковник снабдил нас на дорогу. Очень любезный товарищ. Поистине, гостеприимство — русская национальная черта!
Бахметьев ничего не ответил. Петронеску, немного выждав, в том же тоне добавил:
— Значит, не угодно? Ну что ж, упрямство — тоже русская национальная черта. Не одобряю.
И отошёл в сторону. Было уже около двадцати часов. Где-то вдали раздавались орудийные залпы, но это лишь подчёркивало тишину, царившую вокруг на этой лесной поляне. Петронеску нервно шагал, заложив руки за спину, часто останавливался и, запрокинув голову, вглядывался в тёмное небо. Он ждал самолёта.
Наконец донёсся рокот мотора на малых оборотах… Над лесом на сравнительно небольшой высоте шел самолёт. Он искал сигнала.
— Костры! — завопил Петронеску.
И все бросились поджигать хворост. Через минуту языки пламени метались по поляне. Самолёт снижался кругами. Лётчик дважды включил и выключил зелёный и красный огоньки самолётных фар: точка-тире-точка. Это был сигнал «Я вас вижу».
Самолёт сделал последний разворот и пошёл на посадку.
Через минуту он уже тормозил на поляне. Костры немедленно затоптали. Из кабины вылез пилот и приветствовал Петронеску. Они о чём-то тихо поговорили по-немецки, а затем Петронеску подвёл летчика к лежавшему на земле Бахметьеву.
Лётчик с любопытством стал рассматривать майора и даже бесцеремонно осветил его лицо карманным фонарем.
— Рус, здравствуй! — сказал он, с трудом подбирая слова. — Рус карашо будит… Зер гут!.. Бардзо добже… Тре бьен… О-кей… Вери гут…
Бахметьев продолжал молчать. Бессильное бешенство от сознания своей беспомощности, словно приступ астмы, сдавило ему дыхание. Но он так выразительно посмотрел на немецкого лётчика, что тот сразу выключил свой фонарь и отошёл с Петронеску в сторону. Там они опять пошептались и потом смеялись долго и заливисто. Внезапно лётчик, что-то вспомнив, вытащил из кармана и протянул Петронеску какой-то пакет и, щёлкнув каблуками, почтительно вытянулся.
Петронеску вскрыл пакет, побледнев от радостного предчувствия. Это был приказ о награждении его Железным Крестом.
19. Крах Петронеску
Немецкий лётчик, прибытие которого так обрадовало Петронеску, был не кто иной, как… следователь Ларцев. Когда в Москву поступило сообщение Дубасова о том, что Бахметьев, выдавший себя за Леонтьева, похищен и, по всей вероятности, будет переброшен через линию фронта, следователю Ларцеву, отлично знавшему немецкий язык, было предписано срочно вылететь на печенеговский аэродром и там переодеться в форму немецкого лётчика.
Из Москвы же было дано указание военной авиации фронта обеспечить усиленное барражирование района нашими самолётами, с тем чтобы заставить снизиться любой немецкий самолёт, который перелетит в эту ночь через линию фронта на любой высоте.
Все эти меры диктовались такими соображениями.
Во-первых, было ясно, что Петронеску постарается выбраться из советского тыла именно на самолёте, который он вызовет по радио; во-вторых, задерживать Петронеску и всю «делегацию» путём облавы, оцепления и тому подобных способов было опасно, так как немцы, обнаружив провал всей операции, могли в последний момент убить «Леонтьева»; в-третьих, единственная возможность задержания, гарантирующая безопасность Бахметьева, заключалась в том, чтобы явиться под видом специально присланного немецкого лётчика, нисколько не нарушая спокойствия Петронеску.
Командиру авиаполка, расположенного на печенеговском аэродроме, были даны соответствующие указания, и в тот самый вечер, когда Петронеску победно радировал Крашке о своих успехах, десятки наших истребителей и разведчиков поднялись в воздух и «закрыли» весь участок фронта. После полуночи появился немецкий самолёт, шедший на небольшой высоте. Он был замечен истребителями, которые сразу окружили его.
Немецкий лётчик, обнаружив, что спереди, сзади, сверху и с боков находятся советские самолёты, попытался, но не смог вырваться из кольца. То обстоятельство, что наши истребители не открывали огня, продолжая на него наседать в буквальном смысле этого слова, было истолковано немцем правильно: он пошёл на снижение. Послушно следуя за нашим истребителем, немец направился прямо на печенеговский аэродром. Когда он приземлился, в самолёт сели Ларцев и старший лейтенант Нестеров, переодетые в форму немецких лётчиков. Нестеров отлично знал немецкие машины, и потому выбор командира полка остановился на нём.
Через несколько минут машина оторвалась и взяла курс на лес, в котором, по показаниям пленённого лётчика, находился Петронеску со своими спутниками. Перед вылетом у сдавшегося немецкого лётчика был отобран пакет с приказом о награждении Петронеску-Крафта Железным Крестом.
Минут через двадцать, кружа над лесом, Нестеров и Ларцев увидели костёр, выложенный конвертом. Они пошли на посадку и встретились с Петронеску.
Безукоризненное немецкое произношение Ларцева, приказ о награждении, самый самолёт, на котором они прибыли, — всё это не вызвало подозрений даже у такого опытного шпиона, как Петронеску. Вся «делегация» весело погрузилась в самолёт.
20. Конец поединка
И в Москве, и в Берлине в эту ночь лихорадочно ждали известий.
— Самолёт вышел за вами в двадцать часов сорок минут, — радировал Крашке Петронеску.
— Самолёт с Ларцевым вышел за «делегацией», — радировал в Москву Дубасов.
— Ждём Крафта с минуты на минуту, — рапортовал Берлину Крашке.
— Главное обеспечьте безопасность Бахметьева, — ещё раз напоминала Москва.
— Немедленно сообщите подробности вылета и состояние Леонтьева, — беспокоился Берлин.
…Поединок продолжался. Берлин торжествовал — Леонтьев взят! Москва неустанно напоминала: обеспечьте безопасность Бахметьева и захват всей «делегации».
Около часа ночи командир авиаполка вполголоса сказал Дубасову одно только слово: «Идут!» — и приказал подсветить посадочное «Т». В ночном небе ничего не было видно, но, вслушавшись, Дубасов уловил рокот мотора. Да, самолёт приближался. Всё громче пел его мотор, вот уже засветились фары, и через минуту самолёт, сделав два круга над аэродромом, пошёл на посадку. Вот он приземлился, покатился по траве аэродрома, влажной от ночной росы. Вот, вздрогнув, замер на месте.
Хлопнула отворившаяся дверца, и из машины весело выпрыгнул Петронеску. За ним вышли «пожилой пролетарий» и девицы.
— С благополучным приземлением! — произнёс за спиной Петронеску Дубасов.
В то же мгновение сотрудниками контрразведки были схвачены и связаны девицы и «пожилой пролетарий». Передав пошатнувшегося Петронеску своим помощникам, Дубасов бросился в машину. Через минуту он вылез из неё, держа на руках Бахметьева и неуклюже прижимая его к груди, словно большого ребёнка. Бахметьев был ещё связан.
…А над великими просторами русской земли, над её реками и лесами, над равнинами и болотами, городами и селами ещё долго неслись в ночь, в звёздное небо тревожные запросы Берлина:
— Почему задерживаете сообщение о прибытии Петронеску Крафта? Каково состояние Леонтьева? Ждём вашего ответа… Ждём вашего ответа…
21. Встреча на Чистых прудах
Летом 1945 года в Москву из Берлина прилетели генерал-майор артиллерии Свиридов и его старый друг полковник Бахметьев. Много воды утекло за это время. И Свиридов, и Бахметьев участвовали в грандиозной операции по взятию Берлина. Оба были за годы войны не раз ранены, но после лечения в госпиталях возвращались в строй.
Москва была прекрасна, всюду весёлые, праздничные лица, смех, улыбки, радостно сверкающие глаза; много военных с орденами и медалями на кителях. Москва ликовала вместе со всей Родиной, пришедшей к победе. На бульваре Чистые пруды играл оркестр.
В квартиру Леонтьева, как было условлено несколько лет назад, пришли Свиридов и Бахметьев. Они сидели втроём за столом; окна квартиры были распахнуты настежь. Напротив, рядом и наискосок горели такие же ярко освещённые окна домов. Леонтьев и его гости пили вино и вспоминали те дни, когда они впервые познакомились друг с другом.
Леонтьев вспомнил и о «подшефном» Бахметьева — бывшем карманнике. Бахметьев сразу оживился.
— Как же, Фунтиков жив-здоров, — охотно стал рассказывать он. — Это уже настоящий офицер, которым можно гордиться. А знаете, ведь с ним произошла потом, уже под Берлином, интересная история. Хотите, расскажу?
— Слушаем со всем вниманием, — ответил Леонтьев.
— В конце апреля мы приближались к Берлину. Уже за Ландсбергом, в одном маленьком немецком городке, куда ворвалась наша часть, это и случилось. Ну, картина обычная. Остроконечные черепичные крыши, горящие здания, плакаты: «Мы не капитулируем», «Свобода или Сибирь» — и горы чемоданов, брошенных в паническом бегстве прямо на улицах.
Немцы развесили во всех окнах и подъездах белые флаги, нашили на рукава такого же цвета повязки и начали понемногу выползать изо всех щелей на улицы, отвешивая поклоны нашим офицерам и бойцам.
В этом городке мы заночевали.
Вечером Фунтиков вышел на главную улицу, пройтись. Стрельбы уже не было, на перекрестках дымились походные кухни, догорали зажжённые снарядами дома. На углу уже открылась дежурная аптека, на дверях которой висел большой, написанный по-русски плакат: «Только для господ русских военных». Оборотистый хозяин аптеки решил, по-видимому, таким способом подчеркнуть свои симпатии к Советской Армии.
Фунтиков подошёл к витрине и прочёл эту выразительную надпись. За зеркальным стеклом пылали разноцветные стеклянные шары и блестели полированные шкафы с лекарствами. За стойкой в выжидательной позе стоял хозяин в белоснежном халате. Это был мужчина лет сорока, сухощавый, в очках. На лице его было написано спокойное раздумье, готовое в любую минуту смениться вежливой улыбкой.
Что-то знакомое почудилось Фунтикову в этом лице. И он, чтобы проверить своё первое ощущение, точнее — предчувствие, вошёл в аптеку. Хозяин почтительно склонился ему навстречу.
«Чем могу служить господину русский офицер?» — спросил он, с трудом подбирая слова.
«Средство против гриппа есть?» — произнёс Фунтиков, подойдя вплотную к стойке.
«О да, — с готовностью сказал хозяин. — В моя аптека есть много хороший лекарства. От насморка, от грипп, от разный болезнь…»
«Вы давно говорите по-русски? — спросил Фунтиков. — Вы жили в России?»
«О нет, я никогда не бываль в России. Но я немного знаю русский слов. В России не бываль… Против грипп очент хорошо стрептоцид, кальцекс, уротропин. Прошу, господин офицер».
И он быстро пошёл к шкафу за лекарствами. Фунтиков посмотрел ему вслед, и его словно обожгло давнее, но живое воспоминание. Эта походка с виляющим задом, этот тусклый, какой-то стеклянный взгляд, этот тяжёлый подбородок… Ну конечно, это он, старый знакомый, тот самый немец с моноклем, у которого он тогда выкрал бумажник…
Достав пакетики с порошками, аптекарь вернулся к стойке.
«Вот, прошу вас, — сказал он, — тут есть лекарства против грипп. Это очень хороший лекарство, очень хороший фирмы Шеринг».
«Шеринг? — спросил Фунтиков, сразу вспомнив и эту фамилию. — Отто Шеринг?»
Немец спокойно, разве только чуть быстрее чем следовало, взглянул на Фунтикова.
«О нет, — медленно произнёс он, — почему Отто Шеринг? То есть просто Шеринг, а совсем не есть Отто. Шеринг самый крупный германский фирма лекарств».
«Понимаю. Но я имею в виду другого Шеринга, а именно, Отто Шеринга. Ведь вы его знаете?»
«Шеринг есть много немецкий фамилия. Это всё равно, что в России Иванов. Но я не имель знакомый Отто Шеринг. А что, господин офицер знает такого Отто Шеринг?»
«Господин офицер, — очень твёрдо произнёс Фунтиков, не спуская с немца глаз, — господин офицер знает не только Отто Шеринга, но и вас, господин аптекарь. Вы мой старый знакомый, ещё по Москве».
«Но я никогда не бываль в Москва, — уже не так спокойно, как раньше, сказал аптекарь. — И я совсем не имель честь знать господин офицер. Я есть хозяин этой аптеки, и я вовсе не зналь никакой Отто Шеринг… Я есть старый германский коммунист и даже сохраниль свой партийный книжка».
«Одевайтесь, господин „коммунист“, — ответил Фунтиков, — и следуйте за мной».
И в тот же вечер, сидя перед столом следователя, старый немецкий шпион на отличном русском языке и уже без всякого акцента подробно рассказал о том, как в 1944 году он получил приказание поселиться в этом городе под видом аптекаря, остаться в нём в случае прихода Советской Армии и спокойно готовить кадры шпионов и диверсантов. Он рассказал и о том, как его снабдили на этот случай фиктивным партийным билетом, а месяца за три до прихода Советской Армии даже на некоторое время арестовали якобы по подозрению в «пораженческих настроениях».
«Было очень важно, — сказал он, — на всякий случай создать мне определённую репутацию. С этой целью была инсценирована слёжка за мной, обо мне „секретно“ допрашивали моих соседей и квартирную хозяйку и меня даже внесли в списки „подозрительных лиц“, заведённые в местной полиции, которые „случайно“ остались не уничтоженными. Как видите, всё было продумано до мельчайших деталей. И, кто знает, если бы меня случайно не узнал этот „старый знакомый“, то я и не сидел бы перед этим столом, а продолжал бы мирно торговать касторкой и ландышевыми каплями».
Когда Бахметьев закончил свой рассказ, было уже поздно. Но улицы Москвы всё ещё жили движением, смехом, музыкой. На бульваре гремел оркестр, смеялись девушки. Ярко светились окна домов, распахнутые всей столицей настежь в эту спокойную, мирную, послевоенную ночь.
Часть третья
Мирное время…
1. Нормальная жизнь
Господин Крашке, случайно встреченный и опознанный лейтенантом Фунтиковым в маленьком городке в Восточной Пруссии, при первом же допросе в армейской контрразведке поспешил сознаться.
Да, он действительно не аптекарь, а старый сотрудник гитлеровской разведки. Да, господин лейтенант, который его опознал, увы, абсолютно прав: именно с ним, Гансом Крашке, стряслась эта скандальная история на Белорусском вокзале в Москве в мае 1941 года, когда у него выкрали бумажник с плёнкой, на которой были сфотографированы чертежи нового советского орудия «Л‑2».
Теперь, будучи задержан, он, Ганс Крашке, заверяет уважаемого господина следователя, что не намерен решительно ничего скрывать от советской контрразведки и будет показывать, как говорят криминалисты, всю правду, одну правду и только правду… В этом маленьком городке он обосновался несколько месяцев назад под видом аптекаря по заданию разведки. Он собирался сообщать отсюда о количестве военных частей, проходивших на запад, об их вооружении.
Следователь слушал Крашке очень внимательно, задал целый ряд уточняющих вопросов и написал потом длиннейший протокол, который Крашке, хорошо знавший русский язык, лично прочёл и подписал.
Было уже довольно поздно, когда допрос закончился и Крашке отвели в комендатуру, где он временно содержался.
Молодой, румяный, как девушка, солдат принёс арестованному котелок с кашей, хлеб и коротко сказал:
— Вот, фриц, поешь и спать заваливайся. Одним словом, шляфен… И тебе лучше, и мне верней. Ферштеен зи?
— Господин солдат, вы можете говорить со мной по-русски, — ответил Крашке. — Я свободно владею русским языком…
— Да ну? — удивился солдат. — Где же это ты по-нашему говорить выучился?.. И для какой надобности?..
— О, я много лет прожил в России, — сказал Крашке. — Я даже имел, господин солдат, русскую жену… Это было давно, очень давно, когда я был таким же молодым и румяным, как вы, господин солдат… А теперь я больной и несчастный старик, доживающий свои последние дни… О да…
— Что ж ты, в шпионах состоял, значит? — хмуро спросил солдат. — Недаром тебя, старого чёрта, замели…
— О нет, господин солдат, — решил на всякий случай соврать Крашке, заметив, как помрачнел солдат. — Я просто тогда работал в России. И очень люблю вашу страну. О да!.. Я друг России, даю вам честное слово!..
— Избави нас бог от таких друзей, а с врагами, сам видишь, мы своими силами справляемся, — произнёс, ухмыльнувшись, солдат. — Так вот, фриц, поешь нашей каши, а потом спать ложись… И не вздумай чего отмочить, а то «Гитлер — капут!» будет, ферштеен зи? — И солдат выразительно показал на свой автомат.
— Не беспокойтесь, я ничего не отмочу, — быстро ответил Крашке. — Я человек надёжный, будьте уверены, господин солдат.
Отведав каши, Крашке прилёг на соломенный тюфяк, принесённый тем же солдатом, и погрузился в тяжёлые размышления. Разумно ли он поступил, что сразу признался? А с другой стороны, что ему оставалось делать после того, как его опознал и буквально за шиворот притащил в контрразведку этот проклятый лейтенант? Теперь, по крайней мере, в протоколе чёрным по белому записано, что он, Крашке, на первом же допросе стал говорить правду, а это, что бы там ни было, смягчающее вину обстоятельство…
Чёрт бы побрал такую дурацкую судьбу, при которой надо заботиться о «смягчающих обстоятельствах», будь они прокляты! Дьявольское невезение! Кто мог подумать, что эта ужасная история с бумажником, выкраденным почти четыре года назад в Москве, вдруг всплывёт через столько времени в Восточной Германии, в заштатном городишке, куда его направил этот тощий индюк Пиккенброк!..
Вообще эти четыре года перевернули мир: русские танки мчатся на полном ходу на Берлин, в небе полное превосходство советской авиации, а об их артиллерии нечего и говорить!
Что случилось с Россией, чёрт побери? Откуда у неё всё это взялось? Кто бы поверил летом 1941 года, что победит Москва, а не Берлин? О чём думал этот проклятый австрийский маляр с чёлкой и вытаращенными глазами, этот «великий фюрер», которого все слушали, разинув рот? Правда, если говорить по совести, — а как можно говорить иначе с самим собой? — если говорить по совести, то он, Ганс Крашке, в глубине души всегда считал, что этот сумасшедший фюрер не такой уж мудрец, хотя язык у него и здорово подвешен и второго такого крикуна Крашке никогда не встречал.
Правда, — нечего хитрить с самим собой, идиот! — эти мысли он всегда отгонял, и они его даже пугали. А что было делать, когда каждый второй сослуживец, знакомый, прохожий, родственник мог написать на тебя донос, когда приходилось опасаться собственной жены и детей… Что было делать в такое сумасшедшее время?!
Так, вздыхая и тяжело ворочаясь на жёстком тюфяке, размышлял господин Крашке, не будучи в состоянии заснуть и продолжая этот долгий ночной разговор с самым дорогим ему человеком — с самим собой. Да, будущее было туманно и в высшей степени мрачно. Если даже русские его не расстреляют, то уж Сибири не миновать. И пройдут его последние годы в неволе, за колючей проволокой, на студёном сибирском морозе… Бр-р-р‑р!
Бог мой, как глупо он сделал, не сбежав в последний момент из этого городишки куда-нибудь на запад, где можно было предложить свои услуги американцам или англичанам!.. Как-никак, он кадровый разведчик… специалист по России, а это, чёрт возьми, ещё может кое-кому пригодиться… Сумел же в своё время адмирал Канарис — сам начальник гитлеровской военной разведки и контрразведки — найти общий язык с мистером Алленом Даллесом, начальником американской разведки, став его тайным агентом.
Правда, адмиралу не повезло: в 1944 году он был расстрелян по приказу Гитлера. Однако, если бы не это существенное обстоятельство, господин адмирал теперь катался бы как сыр в масле…
До самого рассвета Крашке так и не удалось сомкнуть глаз, тем более что за окном его зарешечённой наспех камеры всю ночь лязгали и гремели гусеницы танков и самоходок, проходивших на запад.
Крашке уже не сомневался, что судьба «Третьего рейха» решена и Берлин падёт в самом недалёком будущем. Впрочем, это не так уж занимало Крашке. Теперь он был озабочен лишь своей собственной судьбой. Дело в том, что, признав своё сотрудничество в разведке, Крашке скрыл свою деятельность в «комбинате смерти» под Смоленском. Вот как бы следователь не докопался до этой страницы его жизни — чересчур много там крови, пыток и некоторых других «развлечений», до которых Крашке был такой охотник… Если и это станет известным, то нечего рассчитывать на снисхождение…
Рано утром весёлое апрельское солнце пробилось через решётку, а Крашке, бледный от бессонной ночи и бесплодных размышлений, всё ещё продолжал ворочаться и тяжело вздыхать. Потом загремел дверной замок, и тот же румяный солдат опять принёс котелок с кашей, хлеб и кипяток. Крашке попросился на двор.
Солдат вывел его в узкий темноватый коридор и указал, где он может сделать свой утренний туалет.
Через час Крашке снова повели на допрос. Всё тот же следователь, сухощавый спокойный майор в очках, угостил арестованного папиросой и стал его допрашивать об обстоятельствах, при которых его «внедрили» в том городке, где он был задержан. Крашке охотно отвечал на вопросы, верный принятому решению в этой части говорить правду. Видимо, следователь это почувствовал, потому что он слушал внимательно и спокойно, не пытался сбить Крашке контрольными вопросами и записывал всё, что показывал обвиняемый.
Закончив протокол, следователь, как и накануне, дал его прочесть и подписать, а потом сказал:
— Сегодня вас перевезут в другое место, Крашке. Но мы ещё встретимся.
— Куда же меня повезут, господин следователь? — взволнованно спросил Крашке.
— Пока вы будете двигаться на запад, — улыбнулся следователь. — Поближе к Берлину… Понимаете, мы спешим в Берлин.
Через пару часов Крашке вывели во двор, усадили в закрытый автофургон, и машина понеслась. Судя по тому, что Крашке успевал заметить через маленькое окошко машины, его в самом деле везли на запад по автостраде, ведущей в Берлин.
Кто из видевших эту автостраду в апреле 1945 года сможет её забыть?! Кому не запомнились на всю жизнь эти широкие людские потоки, катившиеся навстречу друг другу? Справа грохотала бесконечная лавина танков, самоходок, пушек, моторизованной пехоты, полевых кухонь, передвижных электростанций, сверкающих под апрельским солнцем прожекторов, установленных на тяжёлых грузовиках, заботливо укрытых брезентами «катюш», легковых автомобилей и мотоциклов.
А навстречу великой армии, выдержавшей неслыханные испытания, закалённой в битвах, каких не знала история, армии, которую ещё четыре года назад объявили уничтоженной её враги и которая теперь неудержимо шла вперёд, — навстречу этой армии струился другой человеческий поток. Автострада была затоплена толпами освобождённых рабочих и военнопленных, идущими на восток. Тысячи, десятки, сотни тысяч людей шли пешком, ехали на пароконных фургонах, велосипедах, в кабриолетах, старинных дворянских экипажах, в которые были запряжены огромные немецкие битюги, цирковые ослы и пони, ушастые мулы и даже один верблюд, видимо, уведённый из зоологического сада. Многие катили перед собой детские коляски, в которых был уложен их убогий скарб.
У большинства освобождённых ещё пестрели нашитые на груди и на спине лагерные знаки — разноцветные треугольники у французов и американцев, прямоугольники с надписью «ОСТ» у русских, вышитые трезубцы у украинцев. Все эти люди шли с наспех сделанными национальными флажками, переливавшимися всеми цветами радуги под щедрым апрельским солнцем последнего года мировой войны.
Десятки и сотни тысяч людей, согнанных фашизмом из всех стран Европы на всесветную каторгу, насильно оторванных от родных мест, людей, измученных годами непосильного труда, голодом, плетьми надсмотрщиков, уже отчаявшихся дожить до освобождения, теперь возвращались домой. Сияющими от счастья глазами они смотрели, не отрываясь, благодарно и восхищённо, на грохочущие стальные колонны, принёсшие им освобождение, радость, жизнь…
Иногда, на редких остановках, — редких потому, что правый поток неустанно спешил туда, в Берлин, на последнюю и решающую битву мировой войны, — обе человеческие реки смешивались, незнакомые люди — мужчины и женщины, старики и дети — целовали загорелых советских солдат, лепеча на всех языках мира слова благодарности и любви, дружбы и восхищения.
Случались и более удивительные сцены: солдат-отец вдруг встречал свою дочь, угнанную из какого-нибудь русского, украинского или белорусского села; жених вдруг узнавал невесту, о которой со времени оккупации не было ни слуху ни духу; старший брат с трудом узнавал младшую сестрёнку в исхудалой, вытянувшейся девушке, с криком бросившейся к нему на грудь: «Ваня, Ванечка, да ведь это я — Нюра!..»
Удивительная, торжественная и взволнованная тишина воцарялась при каждой такой встрече. Все вокруг: генералы и солдаты, вчерашние узники фашистских концлагерей и военнопленные — все без исключения обнажали головы и в сочувственном молчании стояли вокруг счастливцев, которым судьба подарила эту необыкновенную встречу.
Но вот наступал конец короткой остановке, звучали слова команды, и солдаты поспешно рассаживались по своим танкам, самоходкам и грузовикам. Снова взвывали моторы, и ещё долго махала платочком вслед родному лицу вся трепещущая, заплаканная и счастливая девушка.
Потом какая-нибудь из товарок по неволе брала её за руку, и они вместе, обнявшись, продолжали свой путь на восток, домой, домой, домой!..
К вечеру Крашке привезли в довольно большой город. Арестованный был снова помещён в здании военной комендатуры.
Через час его вывели во двор на прогулку. Крашке внимательно осмотрел узкий дворик, отделённый от улицы невысоким каменным забором. Крашке сразу узнал этот город, в котором ему не раз приходилось бывать ещё до войны. Он даже определил тот район города, в котором находился. В двух кварталах отсюда была улица, на которой жил его кузен, владелец трёх пекарен, Иоахим Рейнгольц.
Вернувшись в камеру, Крашке твёрдо решил совершить побег. Он стал лихорадочно обдумывать план. Конечно, бежать следовало именно в этом городе, где он имел возможность переодеться и получить необходимые вещи на дорогу у кузена.
Крашке рассчитывал пробраться в Берлин, в здание новой имперской канцелярии, где, как ему было известно, тогда находился Гитлер. Помощник начальника личной охраны Гитлера эсэсовец Вирт был старым приятелем Крашке. Они вместе работали в немецкой разведке ещё во время первой мировой войны. Когда Пиккенброк направил Крашке в тот немецкий городок, где он был задержан Фунтиковым, перед отъездом из Берлина Крашке зашёл к старому приятелю.
Они встретились тогда в бомбоубежище, расположенном в глубоком подземелье под рейхсканцелярией. Вирт провёл Крашке в свою комнату, притворил тяжёлую стальную дверь, вытащил бутылку коньяка и угостил приятеля. Начался разговор. Узнав, что Крашке направляется в Восточную Пруссию, Вирт покачал головой.
— Не могу тебя поздравить, Ганс, — сказал он. — Дела на фронте плохи. Вчера я сам видел телеграмму, полученную фюрером. Утром 14 января русские начали наступление с двух плацдармов на Висле, южнее Варшавы. Это одно из крупнейших наступлений за все годы войны. Начав его, русские преодолели три линии укреплений. Я сам видел эти укрепления, когда сопровождал фюрера, ездившего их осматривать. Никому бы не пришло в голову, что эти три линии можно прорвать. Но русские их прорвали. Когда фюрер получил об этом телеграмму, он пришёл в бешенство, стал кричать, что только измена может объяснить случившееся. Но измены не было, Ганс, можешь мне поверить… С тех пор фюрер так и не может прийти в себя. А телеграммы приходят одна хуже другой…
Вирт оглянулся, хотя в комнате никого не было, и, перейдя на шёпот, добавил:
— Надо быть готовым к самому худшему… Вот почему я недоволен твоим откомандированием. Если бы ты был здесь, я, разумеется, помог бы тебе эвакуироваться…
— Эвакуироваться? — спросил Крашке. — Неужели дело может зайти так далеко?
— Не будь наивным, Ганс. Во всяком случае, когда ты убедишься, что дела окончательно плохи, советую тебе плюнуть на всё и добраться сюда… Испанский паспорт и деньги я для тебя приберегу… Как-никак, Ганс, мы старые друзья и не раз выручали друг друга… В такое тяжёлое время надо быть вместе…
Теперь, вспоминая этот откровенный разговор с Виртом, Крашке решил, что пока не поздно, надо воспользоваться его обещанием. Как старый разведчик, Крашке понимал, что Вирт не зря сказал об испанском паспорте. Видимо, в случае полного краха именно туда будут пробираться наиболее видные эсэсовцы.
Итак, нужно сначала попробовать этот испанский вариант. Если же он почему-то отпадает, если Берлин рухнет раньше, чем Крашке успеет до него добраться, останется второй вариант: бежать к американцам и предложить им свои услуги…
Но побег — как устроить самый побег? Бежать из комендатуры было невозможно. Она хорошо охранялась. Румяный конвоир, сопровождавший Крашке, был исполнительным солдатом и пока не проявлял признаков усталости.
Значит, надо было прежде всего выбраться из здания комендатуры. Лучше всего прикинуться больным.
И наутро, когда конвоир принёс Крашке завтрак, он обнаружил арестованного в самом плачевном состоянии: Крашке лежал на тюфяке, держась за живот, и непрерывно стонал.
— Что стряслось? — спросил солдат.
— Ах, господин солдат, этот проклятый аппендицит… Приступ!.. Ой!..
И Крашке снова застонал.
— Ладно, позвоню, чтобы доктора прислали, — сказал солдат и вышел из камеры.
Минут через двадцать явилась молодая женщина в военной форме, с погонами лейтенанта медицинской службы.
Крашке, хорошо знавший симптомы аппендицита, довольно точно их изложил, отвечая на вопросы врача. Потом, когда она стала его исследовать, сильно нажимая рукой с правой стороны живота и резко отпуская её, Крашке понял, что она проверяет так называемый симптом Бломберга. Поэтому именно в тот момент, когда женщина резко отпускала руку, Крашке вскрикивал, как от нестерпимой боли.
После этого ему поставили термометр. Незаметными щелчками Крашке поднял ртуть градусника до 37,8°.
Женщина-врач вышла из камеры и позвонила следователю, за которым числился Крашке.
— Очень похоже на аппендицит, — сказала она. — Мы возьмём у него на исследование кровь, и тогда всё окончательно выяснится. Скорее всего, придётся оперировать…
— Хорошо, я дам распоряжение о переводе его в госпиталь, — ответил следователь. — Мы переведём его туда с конвоиром, а вы подготовьте для него отдельную палату…
И через два часа Крашке перевезли в госпиталь, где он был помещён в отдельную палату на втором этаже. Всё тот же румяный солдат поселился вместе со своим подопечным.
Крашке и в госпитале продолжал тихо стонать, жалуясь на боли в области живота. Несколько раз он вставал с койки, уверяя солдата, что, вставая, он чувствует себя лучше. Заглянув в окно, Крашке убедился, что оно выходит во двор, где разбита пышная цветочная клумба. На эту клумбу можно было спрыгнуть без особого риска.
Между тем в палату пришла медицинская сестра и взяла у Крашке кровь для исследования. Надо было спешить. Крашке выяснил у сестры, что анализ будет готов через пару часов — его делали срочно. Да, надо было торопиться!..
Прежде всего возникал вопрос — как избавиться от этого румяного солдата? И тут Крашке с благодарностью вспомнил о дантисте гестапо господине Вреде. За месяц до того как Крашке был направлен Пиккенброком в тот паршивый городишко, где он был задержан советским лейтенантом, среди офицеров гестапо распространился слух, что каждому из них придётся побывать в каком-то загадочном зубоврачебном кабинете, у никому не известного дантиста Вреде. И в самом деле, ежедневно офицеры гестапо вызывались один за другим и направлялись к дантисту, хотя у большинства из них в этом не было никакой нужды.
Возвращаясь от дантиста, офицеры гестапо отмалчивались в ответ на вопросы тех, до кого ещё не дошла очередь посетить загадочный кабинет.
Наконец, когда было решено, что Крашке придётся выехать в маленький городишко под видом аптекаря, его вне очереди вызвали к дантисту. Придя в зубоврачебный кабинет, Крашке увидел пожилого, тучного, рыжеватого человека в золотых очках, по виду самого обыкновенного дантиста. Рыжий улыбнулся своему новому посетителю, усадил его в кресло и пробормотал, что он, доктор Вреде, постарается угодить своему клиенту протезом. Крашке вскочил с кресла и испуганно пролепетал, что он, благодаря Всевышнему, пока не нуждается ни в каких протезах и вообще не жалуется на свои зубы.
— Это не имеет никакого значения, господин Крашке, — тихо произнёс дантист. — Вы включены в список, утверждённый рейхсфюрером СС, и я обязан сделать вам протез… Более того, мне приказано сделать вам два протеза…
— Два протеза?! — вскричал Крашке, приходя в ярость. — Ни о каких протезах не может быть и речи!.. Я с детства не переношу дантистов и хочу заявить вам об этом, доктор Вреде, со всей прямотой…
— Благодарю за откровенность, но это не меняет дела, — спокойно ответил Вреде. — Сейчас вы в этом убедитесь…
Он поднял трубку телефона, набрал номер и доложил невидимому собеседнику:
— Господин оберштурмбаннфюрер, у меня в кабинете находится господин Крашке. Да, он тоже отказывается и даже говорит, что с детства не переносит дантистов… Весьма признателен, господин оберштурмбаннфюрер…
И дантист спокойно положил трубку и начал просматривать газету, сказав Крашке, что придётся подождать несколько минут.
Вскоре в кабинет вошёл оберштурмбаннфюрер Крейц, начальник одного из самых засекреченных отделов гестапо, которого Крашке знал только в лицо. Поздоровавшись с дантистом, Крейц подошёл к вытянувшемуся Крашке, внимательно на него посмотрел и тихо сказал:
— Вы в самом деле не переносите дантистов, Крашке?
— Я не понимаю, что от меня требуется, господин оберштурмбаннфюрер, — осторожно ответил Крашке.
— Прежде всего, чтобы вы не были идиотом, — ответил Крейц. — Если вас включили в этот список, вы должны прыгать от радости, а не вести себя, как гимназист… Короче — два протеза!.. Доктор Вреде, покажите ему ампулы и разъясните суть дела…
Дантист тут же достал из шкафа и протянул Крашке две крохотные ампулы, в которых переливалась какая-то желтоватая жидкость.
— Вот они, — сказал он. — Содержимое каждой ампулы обеспечивает мгновенную и безболезненную смерть. Я изготовлю и поставлю вам два искусственных полых зуба с нарезными коронками. В них вы будете хранить эти ампулы, пока они вам не потребуются… В случае нужды вы сами без всякого труда сможете отвинтить коронку и достать ампулу…
Теперь Крашке понял, зачем ему нужны протезы. Нельзя сказать, что ему захотелось прыгать от радости, но выхода не было, и он безропотно сел в зубоврачебное кресло, отдав себя в распоряжение доктора Вреде.
Через три дня, когда работа была закончена, в кабинете дантиста снова появился оберштурмбаннфюрер Крейц и лично проверил, как освоил Крашке свои протезы. Три раза Крашке отвинчивал коронки протезов, осторожно поднимал их вместе с ампулами, верхушки которых были прикреплены к коронкам, а затем снова укладывал их на место и туго завинчивал.
— Отлично, господин Крашке, — произнёс довольный испытанием Крейц. — Учтите, что ампулы изготовлены из мягкой пластмассы и вы, в случае необходимости, можете вскрыть их ногтём, если будете лишены ножа или вилки. Наконец, если ампула вам понадобится, так сказать, для личного пользования — чего, видит бог, я ни в ком случае вам не желаю! — вы можете просто раздавить ампулу зубами, чтобы незамедлительно отправиться на тот свет… Понятно?
— Вполне, господин оберштурмбаннфюрер, — быстро ответил Крашке, мысленно посылая ко всем дьяволам этого рыжего Крейца с его сатанинскими советами. — Я приношу свою признательность за ценные указания…
Всё это теперь вспомнилось Крашке, и он подумал, что напрасно в своё время сердился на оберштурмбаннфюрера Крейца. Да, теперь, чёрт возьми, эти ампулы могут его спасти!..
После обеда, когда румяный солдат, сидевший напротив койки Крашке, закурил, старательно выдыхая дым в открытое окно, Крашке незаметно отвинтил коронку одного из протезов и достал вместе с нею ампулу. Зажав её между большим и указательным пальцами, Крашке попросил разрешения напиться. Он подошёл к столику, налил в один из стаканов воду, а затем, заслонив собою второй стакан, вскрыл ногтем ампулу и слил в этот стакан её содержимое, после чего вернулся на свою койку и незаметно подбросил под неё пустую ампулу.
Всё пока шло самым отличным образом, и теперь оставалось дождаться того момента, когда конвоиру захочется выпить воды. Крашке сделал вид, что дремлет, но внимательно следил за солдатом. Покурив, тот начал что-то про себя напевать, бросая, однако, время от времени внимательные взгляды на арестованного. Судя по всему, солдату пока не хотелось пить. Прошёл час, за ним другой, Крашке за это время дважды пил воду, но солдат не последовал его примеру. Уже наступал вечер, и Крашке опасался, что анализ крови будет готов и тогда выяснится, что никакого аппендицита у него нет.
Уже вечером снова пришла медсестра. Она сказала, что надо повторить анализ, чтобы проверить, не повысился ли лейкоцитоз. Крашке с великой радостью протянул палец для укола. Он понял, что повторный анализ потребует ещё два-три часа. Взяв кровь, сестра ушла, а через час санитарка принесла ужин и чайник. Крашке поужинал, потом налил в свой стакан чай. Солдат на этот раз последовал его примеру. Крашке с бьющимся от волнения сердцем посмотрел на открытое окно, за которым уже синели апрельские сумерки. Сейчас выяснится его судьба — спасение или смерть.
Между тем солдат достал сахар и принялся за чай. Он сделал всего два глотка и, сразу захрипев, с помутившимися глазами и посиневшим лицом откинулся к стене. Крашке вскочил с койки и в полосатой госпитальной пижаме подбежал к солдату.
— Что с вами, господин солдат? — взволнованно спросил Крашке, но тот тщётно пытался что-то произнести побелевшими губами. Крашке подбежал к окну, взобрался на подоконник и посмотрел вниз. Во дворе никого не было; в сумерках смутно темнели контуры цветочной клумбы. Крашке выбрался, держась за рамы окна, на внешний край подоконника и прыгнул вниз, на клумбу, пышную, как перина. Прыжок удался, и, сразу вскочив на ноги, Крашке выбежал со двора на улицу, пустынную в этот час. Сердце его стучало, как метроном, от волнения чуть кружилась голова. Надо было торопиться. Прячась в тени стен и заборов, Крашке со всей доступной ему быстротой побежал из этого квартала в тот район города, где жил кузен Иоахим Рейнгольц.
Найдя по пути развалины какого-то разрушенного дома, Крашке решил переждать здесь до наступления поздней ночи, чтобы не попасться на глаза военному патрулю или какой-нибудь случайно проходящей части.
Нельзя сказать, чтобы господин Рейнгольц очень обрадовался ночному появлению своего двоюродного брата.
Во-первых, Иоахим Рейнгольц, уже пожилой коммерсант с солидным брюшком и полированной, как слоновая кость, лысиной, всегда подозревал, что его кузен занимается какими-то тёмными делами, связанными с частыми и внезапными исчезновениями. Где он работает, Рейнгольц толком не знал, но догадывался, что у Крашке такая профессия, о которой не принято говорить и которая во всяком случае не имеет ничего общего с коммерцией.
Во-вторых, Иоахим Рейнгольц вообще терпеть не мог политики, полагая, что она до добра не доводит и солидный немец никогда не станет ею заниматься. Куда приятнее торговать хлебными изделиями и таким образом кормить людей, вместо того чтобы мучить их голодом в концлагерях и тюрьмах. По некоторым данным, Рейнгольц заключил, что его двоюродный брат занимался именно последним.
В-третьих, Рейнгольцу было известно, что Крашке не только член нацистской партии, но ещё и эсэсовец, а от такого «милого» родственника было благоразумнее всего держаться подальше.
Теперь, когда русские танки гремят на Берлинской автостраде, и ребёнку понятно, до чего довела бедную Германию эта тёмная компания во главе с их взбесившимся фюрером. Вот уже месяц, как пекарни господина Рейнгольца стоят без дела — нет муки, и когда она появится, одному богу известно.
Три дня тому назад город заняли русские, их войска день и ночь идут всё дальше, и не сегодня-завтра будет взят Берлин. В ратуше восседает советский военный комендант, молодой майор.
Ах, как прав был пастор Мюльке, который ещё четыре года назад, едва началась русская кампания, сказал доверительно Рейнгольцу за преферансом, что фюрер напрасно затеял эту войну. Мюльке напомнил завещание Бисмарка, мудро советовавшего никогда не лезть в берлогу к русскому медведю, которого опасно дразнить…
Теперь ясно, насколько Бисмарк был умнее фюрера: русские разъезжают на танках по немецким автострадам и городам, и грохот их артиллерии сводит с ума Иоахима Рейнгольца.
Но мало этого. Русские офицеры ведут себя более чем загадочно. Взять хотя бы того же военного коменданта. Не успели советские войска вступить в город, как герр комендант буквально на следующий день пригласил к себе всех владельцев городских магазинов, ресторанов, пекарен, пивных и аптек.
Получив этот вызов, Иоахим Рейнгольц простился с рыдающей женой и детьми, сразу догадавшись, что прямо от коменданта он будет отправлен в Сибирь. Боже мой, как плакала несчастная фрау Амалия, как дрожали дети и как, между нами говоря, дрожал он сам!..
Но что делать — приказ есть приказ, и его надо выполнять. Во всяком случае так приучен поступать каждый добропорядочный немец.
Уложив в рюкзак тёплое шерстяное бельё, Иоахим Рейнгольц напялил на себя старую меховую шубу, два свитера, шерстяные носки, тёплый вязаный шарф и в таком виде, обливаясь потом от жары и ужаса, поплёлся к коменданту по улице, на которой цвели деревья.
По пути он встретил многих знакомых, тоже направлявшихся к коменданту. Все они, как и Рейнгольц, были одеты так, будто собирались немедленно вылететь на Северный полюс.
Но, как всегда, лучше всех устроился этот ловкач Штумпе, владелец ресторана «Вагнер». На нём была роскошная медвежья шуба (удивительно, где он её раздобыл!), меховая шапка, поверх которой был надет башлык из верблюжьей шерсти, а на ногах красовались высокие сапоги из оленьего меха, какие Рейнгольц видал только в скандинавских фильмах. Несмотря на то что с оплывшего лица тучного Штумпе низвергался целый водопад пота, он был явно горд своим меховым превосходством и свысока глядел на окружающих. На вопрос Рейнгольца, как ему удалось так роскошно экипироваться, Штумпе хвастливо ответил:
— Немец должен иметь на плечах голову, а не дубовое полено, дорогой Иоахим (любопытно, на кого намекал этот нахал!). Я всегда предусмотрителен. Ещё 22 июня 1941 года, когда меня разбудило радио и я услышал истошные крики нашего дорогого фюрера, я сказал Марте — можете её спросить: «Марта, начни приобретать меховые вещи. Вся эта история кончится Сибирью. А там птицы замерзают на лету и со стуком падают на землю…»
Они вместе поплелись в ратушу. Все коммерсанты города уже были там и все были одеты так, как будто пришли на зимний карнавал с ценным призом за самую тёплую одежду.
Потом вышел советский военный комендант, молодой, курносый, плечистый, и, поглядев на собравшихся, как-то загадочно улыбнулся.
— Здравствуйте, господа! — сказал он. — Чем объяснить, что вы так странно одеты? На улице 18 градусов тепла, цветут яблони и вишни, к чему эти меха?.. В чём дело?.. Это же не Лейпцигская меховая ярмарка…
Рейнгольцу такой разговор показался странным, он подумал, что комендант попросту издевается над мирными коммерсантами. Как будто этот майор не понимает, в чём дело, чёрт бы его побрал!..
Однако все молчали, потому что каждый боялся заговорить. После продолжительной паузы комендант сказал:
— Так что же, будем играть в молчанку?.. Или кто-нибудь ответит на мой законный вопрос?
Тут вышел вперёд Штумпе, откинул на плечи свой верблюжий башлык, низко поклонился и сказал:
— Герр майор, вы видите перед собой мирных штатских и глубоко несчастных немцев. Мы имеем честь и одновременно удовольствие приветствовать в вашем лице советские военные власти. Гитлер капут, герр майор, и потому мы готовы ехать в Сибирь, ибо приказ есть приказ, а немцы умеют слушаться, достопочтенный господин военный комендант.
— В Сибирь? — спросил майор и вдруг начал так смеяться, что всем стало не по себе. — Вы уверены, что в Сибири не смогут обойтись без вас, господа? Или, может быть, вы не можете обойтись без Сибири?
— Нет, герр майор, — поспешно ответил Штумпе. — Мы как раз обошлись бы без Сибири, можете мне поверить… Но поскольку есть приказ… Немцы любят дисциплину, герр майор…
— Нет такого приказа, — резко заявил комендант. — Я вижу, вы всё ещё верите в брехню вашего доктора Геббельса… И его плакаты «Свобода или Сибирь» приняты вами всерьёз… Так вот, никто из вас не поедет в Сибирь. Вы все останетесь здесь. И каждый возьмётся за своё дело. Для этого я вас и пригласил… Короче — через сутки должны начать работать городские пекарни, столовые, аптеки, больницы, продовольственные магазины. Продукты будут отпускаться населению по нормам, утверждённым советским военным командованием.
Тогда Рейнгольц, набравшись смелости, тоже вышел вперёд и спросил:
— А где я возьму муку для своих пекарен, герр майор?
— Мука будет отпущена вам по ордеру на военном складе, — ответил майор, и было похоже, что он не шутит. — Хлеб будет отпускаться по карточкам… У нас с вами общая задача: восстановить нормальную жизнь… Ясно?
Совещание у коменданта затянулось на два часа. Его засыпали кучей вопросов, на которые он отвечал коротко, но ясно. Этот молодой майор, как видно, не любил много говорить, но зато твёрдо знал, чего он хочет. А хотел он, как выяснилось, одного — восстановить нормальную жизнь… Да, да, он несколько раз повторил эти слова!..
Хором поблагодарив майора, успокоившиеся и счастливые коммерсанты, аптекари, рестораторы, булочники и мясники выскочили, толкая друг друга, из ратуши и помчались в распахнутых шубах, красные от волнения, по домам, не переставая о чём-то галдеть на бегу.
Когда, вернувшись к себе, Иоахим Рейнгольц рассказал обо всём фрау Амалии, та долго ахала и удивлялась. Она даже высказала предположение, что всё это — лишь злая шутка. Иоахим Рейнгольц задумался, но в этот самый момент явился какой-то советский сержант, потребовавший, чтобы Рейнгольц отправился с ним за мукой.
И до поздней ночи Рейнгольц, весь в поту — теперь уже не от страха, а от радости, — носился по своим пекарням, наблюдал, как разжигают и замешивают тесто, и весело покрикивал на пекарей:
— Шнеллер, шнеллер!.. Есть приказ — восстановить нормальную жизнь…
И вот в ту же ночь, почти на рассвете, неожиданно явился Крашке в полосатой больничной пижаме…
Разбуженный приходом нежданного гостя, Иоахим Рейнгольц побледнел и схватился за сердце. Самый факт внезапного ночного появления своего кузена Рейнгольц оценил как нечто входящее в противоречие с этими короткими, простыми и ставшими для него дорогими словами советского военного коменданта: «В городе должна быть восстановлена нормальная жизнь…»
2. Последний акт
Иоахим Рейнгольц при виде своего кузена прежде всего ощутил здоровое стремление как можно скорее избавиться от дорогого родственника.
Когда же Крашке сказал, что он намерен немедленно выбраться из этого города и нуждается для этого в одежде, Рейнгольц очень искренне воскликнул, что охотно поможет милому кузену.
Достав из платяного шкафа старый костюм, плащ и шляпу, Рейнгольц великодушно протянул их Крашке. Тот поспешно переоделся, так и не ответив на вопрос кузена, почему он явился в одной пижаме.
Потом кузен попросил «на дорогу» хлеба и колбасы. Рейнгольц дал ему и это, после чего Крашке, пожав его руку и пробормотав «спасибо, желаю благополучия», ушёл прямо в ночь.
Когда калитка захлопнулась за неожиданным гостем, провожавший его Рейнгольц вздохнул с облегчением. Стояла тёплая апрельская ночь, чуть влажная от низко нависших туч, сплошь затянувших тёмное, тревожное небо. В городе было тихо, но издалека доносился гул артиллерийских разрывов, и тучи в той стороне часто окрашивались багровыми вспышками. Прямо над головой Рейнгольца рокотали моторы ночных самолётов, и в небе плыли красные и зелёные огни. Самолёты шли туда, откуда доносился грохот артиллерии, — туда, на Берлин…
Рейнгольц грустно вздохнул, покачал головой и поплёлся к себе в спальню, где его поджидала встревоженная фрау Амалия.
— Ушёл, благодарение господу, — коротко ответил он на немой вопрос, светившийся в глазах жены. — Неизвестно, откуда появился, неизвестно, куда пошёл, неизвестно кто он такой вообще!.. Всю жизнь он был для меня загадкой… Впрочем, чёрт с ним! А там всё стреляют, Амалия… День и ночь, ночь и день!.. И русские самолёты всё летят… Откуда у них столько самолётов?.. Ты помнишь, как этот пузатый хвастун Геринг поклялся, что ни один иностранный самолёт никогда не появится в немецком небе?
— Тише, Иоахим, — прошептала Амалия, уже давно усвоившая, что даже в супружеской постели опасно говорить на политические темы. — В конце концов и рейхсмаршал мог ошибиться…
— Рейхсмаршал?! — закричал Рейнгольц. — Он такой же рейхсмаршал, как этот сумасшедший фюрер — глава государства!.. Откуда свалились на наши бедные головы эти проклятые идиоты, я тебя спрашиваю?
— Иоахим, я тебя умоляю!.. Что ты говоришь? — залепетала насмерть испуганная фрау Амалия. Но Рейнгольц, не слушая её, продолжал клясть на чём свет стоит Гитлера и его министров, рейхсмаршалов, просто маршалов, генералов и фюреров всех рангов и мастей. Фрау Амалия уже перестала его успокаивать, с удивлением обнаружив, каким неуёмным темпераментом, оказывается, обладает её супруг, обычно такой спокойный, даже чуть флегматичный и тихий человек.
А Иоахим Рейнгольц ещё долго кричал, плевался, проклинал и ругался, выплескивая всё, что накопилось в его душе за эти проклятые двенадцать лет, всё, что он так тщательно таил в себе, о чём боялся даже думать и что теперь вдруг прорвалось и хлынуло…
…Между тем Ганс Крашке пробирался в Берлин. Опасливо обходя стороной автострады и города, приняв личину бедного немца, спасающегося от ужасов войны и разыскивающего свою семью, он всё шёл и шёл на запад. Где-то по пути ему удалось раздобыть детскую коляску, и он, как многие тысячи людей в те апрельские дни, катил её перед собой, ночуя в разрушенных домах, в перелесках и оврагах, присоединяясь иногда к группам жителей, пробиравшихся невесть откуда и куда…
В те дни десятки тысяч людей бродили вот так же по боковым дорогам и тропинкам в разных направлениях, и никому не приходило в голову их проверять или задерживать — просто было не до них.
И всё-таки было нелегко пробраться в Берлин, который уже почти со всех сторон был замкнут в огненном кольце наступающих советских армий.
Крашке, отлично знавший окрестности Берлина, сделал несколько попыток пробраться в город с разных сторон. При этом он, конечно, избегал больших магистралей и автострад, надеясь, что боковыми, малоизвестными, старыми и давно запущенными дорогами будет легче пройти. Но несколько раз, выходя с этих боковых дорог на основные подъездные пути к Берлину, Крашке натыкался на советские части, подступавшие буквально со всех сторон. И в каждом таком случае Крашке бросался обратно, прятался в развалинах какой-нибудь деревни или одного из бесчисленных городков, разбросанных на подступах к Берлину. Потом он понял, что самое безопасное — это влиться в потоки беженцев, которые целыми группами бродили по дорогам, отдыхали в придорожных лесах, на берегах озёр и рек или временно поселялись в домах, брошенных хозяевами в это тревожное время.
Всё в этих домах: разбросанные в спешке вещи, чемоданы, которые не успели увезти, разворошенные перины, столовое серебро, оставленное в незапертых буфетах, похожих на готические соборы, даже личные документы хозяев домов, так и не захваченные в горячке панического бегства, — всё это красноречиво говорило об обстановке, сложившейся в районе Большого Берлина в последние дни второй мировой войны.
После третьей неудачной попытки пробраться в Берлин Крашке вдруг вспомнил, что он ведь отлично владеет русским языком. Просто удивительно, как это раньше не пришло ему в голову! В самом деле, ведь десятки тысяч русских людей, в своё время угнанных с родных мест в Германию, тысячи освобождённых из лагерей военнопленных в эти дни движутся по всем немецким дорогам в самых различных направлениях. Почему бы ему, Крашке, не превратиться в одного из таких русских со всеми отсюда вытекающими последствиями?
Чем больше обдумывал Крашке этот план, тем яснее вырисовывались его преимущества. И Крашке, приняв окончательное решение, вновь поплёлся по дорогам, на этот раз с целью встретить хотя бы маленькую группу русских, направлявшихся на восток.
В конце дня, в одном из перелесков поблизости от какой-то автострады, Крашке заметил человек двадцать мужчин и женщин, расположившихся вокруг разведённого костра, на котором они готовили пищу. Крашке подошёл к ним поближе, и до него явственно донеслась русская речь. Тогда он подошёл к этим людям и поклонился.
— Никак наши? — коротко спросил он, обращаясь сразу ко всем.
— Наши, — хором ответили люди, сидевшие у костра. — А ты откуда пробираешься?
Крашке был готов ответить на такой вопрос и довольно складно, хотя и без особых подробностей, рассказал, что он — Михаил Иванович Обручев из Смоленской области, был в своё время угнан в Германию и теперь пробирается домой.
— Земляк, значит? — произнёс один из мужчин, сидевших вокруг костра. — Я тоже смоленский, из-под Велижа. Чего стоишь, присаживайся, и на твою долю хватит, Михаил Иванович…
Крашке присел, с удовольствием закурил сигарету, предложенную «земляком», и в свою очередь спросил его, откуда он теперь пробирается домой. «Земляк» ответил, что он, как и все остальные, работал на военном заводе недалеко от Берлина, а недавно, когда военная охрана разбежалась, они двинулись в путь.
Завязался общий разговор. К удовольствию Крашке, остальные русские были не из Смоленской области. Поэтому Крашке без опасения рассказал, что сам он из Дорогобужского района, работал до войны землемером. Вспоминая окрестности своего «комбината смерти», Крашке предался лирическим воспоминаниям о красотах природы Смоленщины.
Между тем котёл, в котором варилась похлёбка, закипел, и Крашке пообедал вместе с остальными. Его измученный вид, заросшие щёки, чистое русское произношение вызвали к нему полное доверие и сочувствие.
Вся группа, посовещавшись, решила заночевать в перелеске, а утром двинуться дальше. С наступлением сумерек усталые люди прикорнули у костра и заснули. Крашке прилёг рядом со своим «земляком», а ночью, когда все мирно спали, забрался в сумку соседа и вытащил его документы.
Засунув их за пазуху, Крашке нервно огляделся. Нет, всё в порядке: обворованный «земляк» спокойно похрапывал, спали и остальные. От догоравшего костра ещё струилось тепло, а над перелеском плыла среди маленьких белых облачков спокойная луна. Откуда-то слева доносился рокот танковых моторов. На горизонте, в той стороне, где агонизировал Берлин, почти непрерывно вспыхивали багровые зарницы.
Крашке осторожно отполз от «земляка» и, встав на ноги, бросился бежать туда, на багровые зарницы Берлина.
Уже рассветало, когда, выбравшись на одну из боковых магистралей, Крашке уверенно пошёл на запад, решив, что в случае проверки он покажет свой новый документ. В нём чёрным по белому было написано, что он — Сергей Алексеевич Дубов, уроженец Велижского района Смоленской области, был направлен по предписанию велижского бургомистра в Германию, где и работал в качестве «восточного рабочего» за № 128765 на заводе Герман Геринг-Верке с 1943 года…
И в самом деле, несколько раз у Крашке, когда он встречался с советскими частями, проверяли документы. Но ни они сами по себе, ни их обладатель — измученный старик в потрёпанной одежде, с его русской речью и жалким видом — не вызывали никаких подозрений. Загорелые советские солдаты, производившие проверку, не только не задерживали Крашке, но ещё угощали его табачком и желали счастливого пути. На вопрос, почему он пробирается по направлению к Берлину, а не на восток, Крашке отвечал, что в районе Нейдорфа живёт его единственная дочь, работавшая у местного помещика, и он должен разыскать и захватить её с собою…
Только 15 апреля, поздним вечером, Крашке наконец добрался до Берлина. В городе было много разрушений в результате частых бомбёжек, но при всём том ещё сохранилось относительное спокойствие. Пожарные части работали по ликвидации пожаров, действовали метро, электростанции, телефон, радио.
Это немного ободрило Крашке, который сразу разыскал уцелевший телефон-автомат и связался со своим старым другом Виртом. Услышав голос Крашке, Вирт очень удивился и даже как будто обрадовался.
— Признаться, я думал, что ты уже давно повешен большевиками, — усмехаясь, сказал Вирт. — Молодец, что сумел выбраться из этого вонючего городишки, куда тебя запихнул Пиккенброк… Где ты сейчас находишься?
Узнав, что Крашке говорит с окраины Берлина, Вирт смущённо произнёс:
— Постарайся сюда добраться… Я прислал бы за тобой машину, но трудно с бензином… И для посылки машины нужна санкция самого Бормана. Просить его неудобно…
— Ничего, я доберусь, — сокрушённо ответил Крашке и, положив трубку, задумался о том, что, если даже Вирт не может послать машину из-за нехватки бензина, значит, дела рейха совсем уж плохи.
Поздно вечером измученный Крашке добрался до огромного здания новой имперской канцелярии на Фосштрассе, близ Бранденбургских ворот. Именно под этим монументальным, тяжёлым зданием, на глубине восьми метров под землёй, находилось бомбоубежище Гитлера и его приближённых.
Огромный мрачный эсэсовец, встретивший Крашке в комендатуре, которая тщательно охранялась, долго расспрашивал, кто он такой и что ему нужно, и наконец согласился сообщить о его приходе Вирту. Тот подтвердил, что Крашке может быть пропущен, но эсэсовец ответил, что по новому приказу начальника личной охраны Гитлера бригаденфюрера СС Монке ни один человек не может быть пропущен в бомбоубежище без разрешения самого Гитлера, Бормана или Монке.
Вирт, впервые услыхавший об этом новом приказе — ещё накануне он имел право давать пропуск в бомбоубежище, — пошёл к Монке.
— Господин бригаденфюрер, — обратился он к Монке, который, сидя верхом на стуле, тянул из гранёного стакана кофе. — Ко мне пришёл из восточных провинций мой старый друг Крашке, он выполнял там специальные задания генерал-лейтенанта Пиккенброка. Мне кажется, господин бригаденфюрер, что вы должны немного знать этого Крашке.
— Как он сумел добраться сюда с Востока? — подозрительно спросил Монке, свирепый, похожий на гориллу мужчина, с длинным, вытянутым, как дыня, лицом и бегающими, как у хорька, мутными глазами. — Понятия не имею об этом Крашке, а что касается Пиккенброка, то это — негодяй, не заслуживающий политического доверия, и собако-свинья…
— Господин бригаденфюрер, — сказал Вирт, очень удивлённый характеристикой, которую дал Пиккенброку Монке, — дело в том, что Крашке, о котором идёт речь, хорошо и лично известен также и господину рейхсфюреру СС Гиммлеру…
— Гиммлеру?! — завопил Монке. — Я не желаю слышать имя этой болотной жабы, изменника и предателя!.. Если ваш Крашке действительно близок с Гиммлером, то его надо немедленно повесить!.. И я готов сделать это лично!..
Вирт похолодел. Впервые ему пришлось услышать такие эпитеты по адресу рейхсфюрера СС. У него даже мелькнула мысль, что Монке сошёл с ума или просто его провоцирует. Поэтому, на всякий случай, Вирт решил выразить протест.
— Господин бригаденфюрер, — начал он. — Я вас глубоко уважаю и считаю для себя высокой честью быть вашим помощником, но даже от вас я не считаю возможным выслушивать столь непочтительные слова по адресу рейхсфюрера СС…
— Идиот!.. — зарычал Монке. — Этот подлец Гиммлер обманул фюрера! Этот негодяй сказал фюреру, что поедет на запад сколачивать новые дивизии, а утром пришло донесение, что он самовольно начал изменнические переговоры с англичанами!.. И фюрер обвинил этого изменника вне закона. Он должен быть уничтожен и будет уничтожен!..
И Монке хватил по столу своим огромным кулаком.
Вирт пришёл в ужас. Сообщение об измене Гиммлера было новым подтверждением краха. Монке, внезапно замолчав, снова хлебнул кофе, а потом, почти перейдя на шёпот, сказал:
— Если бы один Гиммлер, это было бы ещё не так страшно, Вирт… Сейчас ясно, что фюрера окружали прохвосты и предатели… Да, да, предатели, которым место давно на виселице!.. Вчера сбежал Геринг…
— Геринг! — не веря своим ушам, воскликнул Вирт. — Рейхсмаршал Герман Геринг?!
— До вчерашнего дня я тоже считал его рейхсмаршалом, — горестно продолжал Монке. — Кто мог знать, что рядом с нами было столько сволочи, Вирт! В тот же день бежал Риббентроп… За Риббентропом исчезли Эрих Кох, Роберт Лей и Альфред Розенберг…
— Риббентроп, Лей, Кох, Розенберг, — лепетал Вирт, оглушённый этими новостями. — Господин бригаденфюрер, что всё это значит?! Как это понять?!
— Как это понять? — тихо переспросил Монке. — Как это понять?.. Буквально такой же вопрос мне задал час тому назад сам фюрер. Когда он узнал о Гиммлере, с ним была истерика. Когда стало известно о Геринге, фюрер сказал, что всегда считал его толстой скотиной. Когда сообщили о Риббентропе, фюрер молчал. Когда ему доложили, что Кох, Лей и Розенберг тоже сбежали неизвестно куда, он заплакал и сказал мне: «Монке, объясни мне, как это понять?». Что я мог ему ответить, Вирт?.. Я мог бы сам задать ему такой вопрос, но я его не задал… В этот момент в комнату вошла фрау Ева. Она стала гладить фюрера по голове, он заплакал ещё сильнее и прошептал: «Ева, Ева, ты одна верна своему фюреру». Она всё гладила его, а он неожиданно вскочил, рванул на себе китель и закричал, что все эти собаки получат по заслугам, они пожалеют о том, что потеряли веру в своего фюрера, что он ещё удивит весь мир разгромом русских и тогда все увидят, кто такой фюрер и какова его сила… И тогда, Вирт, я понял, что мы все спасены…
И тут Монке испытующе поглядел на бледного Вирта. Последнюю фразу он произнёс, вдруг решив, что напрасно был так откровенен с Виртом… А что если он побежит к фюреру с доносом?..
Но и Вирт вёл свою линию. Придав лицу торжественное выражение, медленно, тоже глядя прямо в глаза Монке, он произнёс:
— Фюрер обеспечит победу! Я никогда не сомневался в этом.
И Вирт, встав и вытянув руку, закричал изо всех сил:
— Хайль Гитлер!..
— Хайль! — ответил, тоже встав, Монке.
Потом он дал разрешение пропустить Крашке и даже выразил желание лично поговорить с ним о положении в восточных провинциях.
Когда Крашке наконец пропустили в бомбоубежище, Вирт повёл его к себе по тускло освещённым длинным коридорам, облицованным смутно мерцающим кафелем. На каждом шагу стояли эсэсовцы с автоматами. Все они были из лейб-штандарта, охранявшего Гитлера. Хотя мощные вентиляторы непрерывно нагнетали в бомбоубежище свежий воздух, было душно, сыро и сильно попахивало не то могилой, не то тюрьмой.
Вирт, когда Крашке заметил ему, что воздух в убежище оставляет желать лучшего, удивился и сказал, что он этого не чувствует. По-видимому, и Вирт, и все другие эсэсовцы, и, наконец, сам Гитлер уже настолько привыкли к этой подземной обстановке, что она казалась им естественной. Их, конечно, главным образом устраивало, что тут не надо бояться бомбёжек, грохот бомб, падающих на Берлин, едва слышен и вообще здесь относительно спокойно.
Пройдя с Крашке в свою комнату, отделённую от коридора, как и все остальные комнаты, тяжёлой стальной дверью, Вирт поставил на стол бутылку вина, ветчину с хлебом и начал потчевать старого приятеля.
Изрядно проголодавшийся за время своих мытарств, Крашке жадно набросился на еду. Пока он насыщался, Вирт шёпотком, то и дело озираясь и оглядываясь на дверь, рассказал о последних новостях, сообщённых Монке.
К удивлению Вирта, Крашке, ни на минуту не перестававший жевать, выслушал эти поразительные новости довольно безучастно.
— Этого следовало ожидать, — равнодушно протянул он. — Все хотят жить, и это не так уж глупо…
Крашке начал зевать. От сытости и тепла его разморило и очень хотелось спать. Вирт это заметил.
— Ложись пока отдыхать, — сказал он. — Проспишься, а утром обсудим, как быть. Потому что мы тоже хотим жить…
В задней части комнаты Вирта были две койки, расположенные, как в вагоне, одна под другой. Крашке забрался на верхнюю и мгновенно заснул. Впервые за последние недели он спал спокойно, не пробуждаясь.
Он проснулся оттого, что кто-то тряс его за плечо. Очнувшись, Крашке разглядел, как в тумане, Вирта, рядом с которым стоял огромного роста человек с вытянутым, длинным лицом. Это был Монке.
— Проснись, скорее!.. Тебя вызывает фюрер, — сказал Вирт.
— Кто меня вызывает? Я хочу спать, — пробормотал спросонок Крашке, но тут Монке рванул его своей огромной лапой за ворот, и Крашке слетел с койки.
— Вам сказано — вызывает фюрер! — прохрипел Монке, и Крашке мгновенно пришёл в себя. Он хотел побриться, прежде чем идти к фюреру, но Монке не разрешил.
— Некогда бриться, — сказал он. — Скорее…
Его снова повели по тускло освещённым коридорам, мимо эсэсовцев, застывших с автоматами. Впереди шёл Монке, за ним — Крашке, позади следовал Вирт.
Миновав несколько комнат, обставленных с некоторым комфортом в отличие от комнаты Вирта, они прошли в приёмную фюрера.
В ней уже находились генерал Гребс, начальник генерального штаба сухопутных войск, тучный человек с усталым, отечным лицом и набухшими мешками под глазами, новый командующий военно-воздушными силами генерал-полковник Риттер фон Грайм, назначенный вместо сбежавшего Геринга, высокий, сухой, с отличной выправкой, и комендант берлинского гарнизона генерал Вейдлинг, небритый, с опухшими, красными от бессонницы глазами.
Генералы с удивлением посмотрели на Крашке и его отрепья. Однако никто из них ничего не спросил — в такое время всё было возможно.
Потом из соседней комнаты вышел Мартин Борман, помощник Гитлера и начальник его канцелярии, и пригласил всех к фюреру.
Гитлер стоял за столом, разглядывая карту, всю испещрённую синими и красными стрелами. Рядом с ним переминался с ноги на ногу Геббельс, тощий, маленький, с кривым дёргающимся ртом.
Гитлер бросил недружелюбный взгляд на генералов, потом, увидев Крашке, коротко спросил у Монке:
— Этот?
— Да, мой фюрер…
Гитлер поманил Крашке пальцем, приглашая подойти поближе. Крашке, покашливая в кулак, приблизился к фюреру.
— Ты пришёл из Восточной Пруссии? — тихо спросил Гитлер.
— Да, мой фюрер.
— Каково состояние войск противника?.. У них есть бензин, боеприпасы, танки?..
И, не ожидая ответа, Гитлер поспешно добавил:
— Я имею точные данные, что русские войска деморализованы… Да, да, это факт. Одер станет их могилой… И Нейсе будет второй могилой… Провидение указало мне план: подпустить русских к Берлину и здесь уничтожить раз и навсегда… Вы слышите, господа? — обратился он уже к генералам.
Генералы молчали, хорошо зная, что малейшее возражение приводит Гитлера в бешенство.
— Я всегда верил в мой народ, — торжественно продолжал Гитлер. — Как мой народ всегда верил в меня… Верил и верит!.. Вот, смотрите, — и он указал пальцем на окончательно оробевшего Крашке. — Посмотрите на этого человека, на его измученное лицо, на его платье, на его обувь… Он прошёл сотни километров, занятых русскими, он выведал их секреты, он прошёл сквозь их ряды, как нож проходит сквозь масло… Он пришёл к своему фюреру, чтобы информировать его обо всём…
Неизвестно, чем бы закончился этот монолог, если б не запел зуммер полевого телефона, связывавшего Гитлера с командованием первой полосы укреплений. Гитлер нервно схватил трубку и несколько минут слушал своего невидимого собеседника.
Потом, положив трубку, он вытер платком сразу вспотевший лоб, криво улыбнулся и тихо, почти шёпотом, сказал:
— Полчаса назад русские начали наступление… Они начали его странно: включили сотни прожекторов, чтобы ослепить мою армию… По они сами слепцы… Запомните мои слова!..
И, неожиданно повернувшись, даже не кивнув головой молча стоявшим генералам, Гитлер прошёл в свои личные апартаменты.
Было так тихо, что явственно слышался скрип его шагов.
И действительно, за полчаса до этого началась Берлинская операция. Ровно в пять часов 16 апреля 1945 года начался разгром немецкой обороны на западных берегах Одера и Нейсе. В этой операции одновременно участвовали войска 1‑го Белорусского и 1‑го Украинского фронтов.
В пять часов советская артиллерия начала артиллерийскую подготовку такой мощи, какой ещё не знала история войн. Были включены 200 могучих прожекторов, ослепивших гитлеровцев, засевших на западном берегу Одера, и освещавших путь советским воинам. Беспощадный голубоватый огромной силы свет и чудовищный грохот артиллерии производили сами по себе такое впечатление, будто ночное небо раскололось и весь свет вселенной излился на весенний разлив реки, на остовы разрушенных домов, ещё кое-где сохранившиеся на берегах, на всю эту искалеченную, дымящуюся, исковерканную войной землю.
Через несколько минут после начала операции тысячи советских самолётов поднялись в небо и начали поливать бомбами и пулемётным огнём позиции гитлеровцев. Могучий рокот моторов сливался с громом артиллерии.
Немецкие солдаты, ослеплённые зловещим и беспощадным светом прожекторов, оглушённые канонадой тысячи орудий, разрывами бомб, пулемётными очередями, воем трассирующих реактивных снарядов, грохотом минных взрывов, всё нарастающим громом авиационных моторов, дрогнули. Многие, не выдержав всего этого, мгновенно сходили с ума, начинали истерически смеяться, плакать, кричать, выскакивали из траншей и дотов и, нелепо размахивая руками, а некоторые даже пританцовывая, бежали навстречу косившему их огненному смерчу…
А в это время советские войска ужо форсировали Одер, переплывая его на плотах, баржах, резиновых лодках, лошадях, амфибиях, откуда-то взявшихся досках и паромах.
Приблизившись к западному берегу, солдаты прыгали прямо в воду и завязывали с немцами рукопашные бои.
Первая линия немецкой обороны была прорвана.
Берлинская операция стремительно развивалась, поражая весь мир грандиозностью своих масштабов, количеством авиации, танков, миномётов, самоходных пушек, реактивных орудий, а главное — героизмом и натиском советских армий и их волей к победе…
Наряду с выполнением главной задачи, войска 1‑го Украинского фронта прорвались на западном направлении, взломав все линии немецкой обороны, и вышли 25 апреля широким фронтом к реке Эльбе, где в районе Торгау встретились с американскими войсками.
Так произошла историческая встреча на Эльбе, что явилось неожиданностью для американцев, никак не допускавших, что советским войскам удастся столь быстро прорваться на запад.
Впрочем, и американцев, и англичан ожидала ещё большая неожиданность: взятие Берлина советскими войсками.
Стремительный разворот событий вызвал полную растерянность Гитлера и его штаба.
Крашке, всё ещё находившийся в подземелье под зданием новой рейхсканцелярии, наблюдал эту зловещую растерянность. Гитлер, казалось, сошёл с ума. Он переходил от угроз к плачу, от плача и истерических припадков к угрозам. Генералы уже боялись докладывать ему о положении дел, потому что всякая неприятная новость приводила фюрера в бешенство и он начинал сыпать проклятия и отдавать самые противоречивые и бессмысленные приказы.
В эти же безумные дни пришла телеграмма от Геринга, которая окончательно взбесила Гитлера: Геринг предлагал фюреру отказаться от роли главы государства, поскольку, как выяснилось, фюрер для этого непригоден. В конце телеграммы Геринг скромно предлагал на пост главы государства собственную персону.
Телеграмма от Геринга поступила ночью, когда Крашке уже спал в комнате Вирта. Прибежавший Вирт разбудил Крашке и, дрожа от ужаса, рассказал об этой телеграмме и о том, что Гитлер, получив её, окончательно потерял разум и творит в своих апартаментах такое, что даже видавший виды Монке выскочил оттуда с перекошенным от страха лицом.
Каждое новое поражение своих дивизий Гитлер воспринимал только как результат измены, ежедневно сменял по телеграфу генералов и командующих, отказывался выслушивать советы или, выслушав их, поступал как раз наоборот.
Абсолютный невежда в военном деле, он всерьёз возомнил, что является гениальным полководцем, и объяснял свои поражения лишь тем, что продатели-генералы срывают его гениальные стратегические замыслы.
27 апреля на рассвете Вирт разбудил спящего Крашке и сказал ему:
— Скорее оденься, творится чёрт знает что!..
— Что случилось? — спросил Крашке, поспешно одеваясь.
— Сбежал генерал Фегелейн, — ответил Вирт. — Фюрер вне себя от возмущения… Ты же знаешь, кто такой Фегелейн…
Крашке действительно знал, что Фегелейн, генерал СС, женат на сестре Евы Браун, любовницы Гитлера, и что этот генерал был любимцем фюрера.
Узнав об его бегстве, Гитлер приказал бросить во все концы города сотрудников гестапо и во что бы то ни стало разыскать и доставить к нему сбежавшего генерала.
Приказ был выполнен, и десятки сыщиков помчались искать Фегелейна, которого в тот же день удалось обнаружить на одной из окраин Берлина. Генерала доставили в подземелье, и по приказу Гитлера он тут же был выведен во двор и расстрелян, невзирая на вопли и мольбы его жены.
На следующий день Крашке валялся на койке в комнате Вирта, мучительно пытаясь найти выход из положения, в котором он оказался, забравшись в гитлеровскую резиденцию, ставшую в эти дни огромной мышеловкой. Вошёл Вирт и присел на край койки, закрыв лицо руками. Крашке услышал судорожное всхлипывание.
— Всё летит к чертовой матери! — наконец пролепетал Вирт. — Одни бегут, другие стреляются, третьи валяются с девками… Началось повальное пьянство…
Вирт замолчал, и, как бы в подтверждение тому, что он сказал, откуда-то снизу донеслись приглушённые крики и звуки музыки. Крашке удивлённо посмотрел на Вирта.
— Это внизу, в столовой охраны, — объяснил Вирт. — Со вчерашнего дня там содом и гоморра… Пир во время чумы!.. Пустили в оборот винотеку фюрера. Пойдём, хоть выпьем, пока ещё что-нибудь осталось.
Крашке согласился, хотя ему совсем не хотелось пить. По внутренней винтовой лестнице они спустились на один этаж и прошли в столовую офицеров охраны, огромную длинную комнату с низким, потемневшим от табачного дыма потолком. Посреди столовой были сдвинуты вместе все столы, за которыми сидели пьяные эсэсовцы в обнимку с такими же пьяными, растрёпанными секретаршами. В углу под звуки радиолы кривлялись в фокстроте несколько пар. У буфетной стойки, уронив голову на спину стула, рыдал какой-то молодой офицер, его пыталась успокоить сидящая рядом с ним полуодетая и тоже плачущая женщина.
От криков и взрывов пьяного хохота, рёва запущенной на всю мощь радиолы, от спёртого воздуха, насыщенного винными испарениями, у Крашке закружилась голова, и он стал пробираться к двери. Здесь он неожиданно столкнулся лицом к лицу с ворвавшимся в столовую Монке.
— Встать! — заорал Монке таким голосом, что Крашке испуганно прижался к стенке. — Встать, пьяные свиньи!..
Однако в столовой стоял такой шум, что крик Монке не был услышан. Тогда, выхватив из кобуры револьвер, Монке два раза выстрелил в потолок. Это привлекло внимание. Кто-то выключил радиолу, танцующие пары остановились, крики стихли, и только офицер у стойки продолжал всхлипывать.
— Русские прорвались в метро! — снова закричал Монке. — Они пробиваются сюда… Фюрер приказал затопить соседнюю станцию… Открыть шлюзы Шпрее…
Вздох ужаса, как резкий порыв ветра, пронёсся по столовой. Какая-то женщина забилась в истерике, на неё зашикали. Плачущий у стойки офицер медленно поднялся, подошёл к Монке и прерывисто, всё ещё всхлипывая, произнёс:
— На станции тысячи женщин, детей, раненых… Фюрер сошёл с ума!..
— Молчать! — заревел Монке. — Я не позволю обсуждать приказ фюрера!
И снова выхватив револьвер, он выстрелил в офицера, сразу рухнувшего на пол. Женщины завизжали.
— Всякий, кто произнесёт хоть одно слово, будет немедленно расстрелян, — продолжал Монке. — Всем офицерам следовать за мной для выполнения приказа!..
Тяжело стуча сапогами, эсэсовцы, отрезвевшие от страха, пошли за Монке.
Вскоре мутные потоки Шпрее хлынули в подземку, затопив укрывшихся там женщин, стариков, детей, раненых офицеров и солдат. Так в последние часы своей жизни Адольф Гитлер успел увеличить на несколько тысяч человеческих жизней свой кровавый многомиллионный счёт.
— Надо как можно скорее бежать из этого проклятого подземелья, — уединившись с Крашке, шептал Вирт. — Этот сумасшедший теперь способен на всё…
Крашке согласился, что надо бежать. Но это было трудно осуществить, потому что эсэсовцы из лейб-штандарта, видимо, получив соответствующий приказ, ретиво следили за каждым человеком. Выход из подземелья охранялся особо тщательно, и на этот пост назначались только отборные эсэсовцы, в преданности которых не сомневался даже Гитлер, к тому времени не веривший уже почти никому. Ему всюду мерещились измена, заговоры, предательства.
Между тем советские войска, всё теснее сжимая железное кольцо, зажали остатки гитлеровцев в центре города, в районе Тиргартена и прилегающих к этому парку правительственных зданий.
Тогда генерал Вейдлинг набрался смелости и сказал Гитлеру, что надо, пока не поздно, бежать. Гитлер выгнал генерала из кабинета.
Через несколько часов он и его любовница Ева Браун покончили с собой. Но и в последние часы своей жизни этот комедиант остался верен себе. Накануне самоубийства он «осчастливил» свою старую любовницу, отпраздновав бракосочетание с нею в присутствии своей свиты.
Их трупы были облиты бензином и сожжены во дворе новой рейхсканцелярии эсэсовцами. Сожжение трупов происходило под зловещий аккомпанемент залпов.
Именно в это время Крашке и Вирт, присутствовавшие при сожжении, незаметно ускользнули со двора, решив пробираться на запад, искать новых хозяев.
3. Новые хозяева
Выбраться из района новой имперской канцелярии было не просто. Этот район уже был окружён со всех сторон советскими танками, миномётами, артиллерией. Страшно было на земле, но ещё страшнее было небо, багрово-чёрное от пламени и дыма пожаров. Огромный город выл и содрогался от взрывов реактивных снарядов, свиста и тяжкого грохота бомб, могучего грома сотен самолётов, пролетавших низко, почти над крышами пылающих домов.
Крашке и Вирт с трудом пробирались проходными дворами, через проломы разрушенных зданий, то бегом, то ползком. В штатском платье, с белыми повязками на рукавах, наспех сооружёнными из носовых платков, они упорно двигались на запад. Наконец, окончательно обессилев от страха и нервного напряжения, остановились среди развалин какого-то высокого дома, наполовину разрушенного фугасной бомбой.
Крашке с трудом отдышался. Его подташнивало. Это ощущение подступающей тошноты возникло у него ещё во дворе имперской канцелярии, когда эсэсовцы сжигали трупы Гитлера и Евы Браун. Их вынесли из спальни Гитлера на носилках, едва прикрытых белыми простынями.
На дворе, не глядя друг на друга, эсэсовцы молча подожгли смоченные бензином простыни, сразу вспыхнувшие со всех сторон. Синеватые языки пламени охватили всё, что осталось от Гитлера и его подруги. Один из эсэсовцев, черпая лейкой бензин из железной бочки, всё время поддерживал костёр. Отвратительный запах горящего мяса заставил Крашке вздрогнуть. Именно в этот момент к горлу подступила тошнота, от которой он не мог избавиться.
Теперь, прислонившись спиной к каменным обломкам дома, Крашке не мог справиться с рвотными судорогами. Его вырвало. Вирт с усмешкой поглядел на него.
— Я вижу, Ганс, — прокричал он в самое ухо Крашке, чтобы тот его услышал, — тебе дурно от страха. Ты прав, приятель, я никогда не думал, что небо может так грохотать… Надо скорее выбраться из этого ада, иначе — капут…
— Легко сказать — выбраться, — заорал в ответ Крашке. — И ещё неизвестно, что ожидает нас на западе…
Вирт вынул из потайного кармана пиджака какие-то бумаги и торжественно помахал ими перед самым носом Крашке. Но у того начался новый приступ рвоты, и Вирт, безнадёжно махнув рукой, спрятал свои бумаги.
Немного отдохнув, эсэсовцы двинулись в путь. Им удалось пробраться на западные окраины Берлина. Там, в каком-то опустевшем доме, видимо, покинутом владельцами, они снова отдохнули. Вирт достал из кармана бутерброды с ветчиной и угостил Крашке. Но едва они начали есть, фантастический, чудовищный гром, казалось, расколол небо, землю, всю вселенную. Они выглянули в окно и увидели огненный смерч, бивший со всех сторон по центру Берлина. С воем неслись молнии ракетных снарядов, тяжело ухали пушки, визжали сотни падающих с неба бомб. Весь этот невообразимый гром, вой, свист и уханье время от времени подчёркивало тысячеголосое «ура!», доносившееся даже до окраины города из центра.
Это выполнялась историческая команда: «Огонь на весь режим, изо всех видов оружия!», отданная ровно в 11 часов 30 минут утра тридцатого апреля 1945 года в пылающем Берлине.
Это были последние минуты агонии гитлеровской столицы.
Только через несколько дней, пробираясь главным образом ночами, обходя улицы и площади, пригородные посёлки, отдыхая в мёртвых, брошенных домах и каменных катакомбах, образовавшихся из развалин целых улиц, Крашке и Вирт выбрались наконец из района Большого Берлина.
Ни у кого не вызывали в те дни подозрений и интереса эти два пожилых, давно не бритых человека с белыми повязками на рукавах, устало бредущих по боковым дорогам. Тысячи таких же измученных, грязных и небритых людей, точно с такими же белыми повязками и измученными лицами, с потухшими от отчаяния глазами плелись в те дни по всем дорогам, копались в мусорных ящиках в поисках хлебных корок и окурков, а потом снова брели дальше, направляясь невесть куда, к кому, зачем. В эти майские дни вся Германия, казалось, была затоплена потоками беженцев, людьми, потерявшими кров и близких, с тупым отчаянием взиравших на развалины искалеченных городов и деревень, так выразительно свидетельствовавшие о возмездии, постигшем фашистских властителей.
Многие немцы, одичавшие за двенадцать лет гитлеровского режима, сбитые с толку, приученные во всём слепо полагаться на «божественный разум» фюрера, обещавшего господство над миром, лишь теперь начинали приходить в себя, с ужасом глядя на обломки «Третьей империи».
Одни, ещё продолжая верить в предостережения Геббельса, что всех немцев ожидает лютая Сибирь, спасались от неё бегством на запад. Другие, напротив, стремились из западных районов на восток, уже прослышав, что там советские военные коменданты налаживают питание населения, никого не отправляют в Сибирь и буквально в первые же дни организуют восстановление городов и предприятий.
Слухи доходили до западных районов Германии какими-то неведомыми путями, потому что ещё не было газет, не везде работала телефонная связь. Но так или иначе слухи эти доходили, всё более множились, дополняя друг друга, и всё здоровое, что было в немецком народе, инстинктивно, а иногда и сознательно тянулось к мирной жизни, к новой демократической Германии…
В эти смутные и смятенные дни наблюдательный человек уже мог уловить первые симптомы того, что окончательно определилось через несколько месяцев. Бросалось в глаза, что бывшие эсэсовцы и нацисты, как по команде, ринулись на запад, рассчитывая найти там спасение. Туда, именно туда, были вывезены секретные гитлеровские архивы. Туда пробирались всеми возможными и невозможными путями бывшие гестаповские чиновники, палачи, начальники концлагерей, министерские воротилы, битые гитлеровские генералы, крупные помещики и промышленники.
В то время как отдельные уцелевшие гитлеровские части продолжали ещё кое-где оказывать ожесточённое сопротивление Советской Армии, стремительно наступавшей с разных сторон, на западе целые дивизии и города сдавались англо-американским войскам без единого выстрела, иногда даже по телефону.
Это не было случайностью или цепью случайностей. Ещё 25 апреля британский посланник в Швеции секретно телеграфировал английскому премьеру Черчиллю:
«1. Шведский Министр Иностранных Дел попросил меня и моего американского коллегу прибыть к нему в 23 часа 24 апреля. Присутствовали также г‑н Бохеман и граф Бернадотт из Шведского Красного Креста.
2. Бернадотт возвратился из Германии через Данию сегодня вечером. Гиммлер, который находился на восточном фронте, просил его срочно прибыть из Фленсбурга, где он выполнял работу по поручению Красного Креста, для встречи с ним в Северной Германии. Бернадотт предложил Любек, где в час ночи 24 апреля и состоялась встреча. Хотя Гиммлер был усталым и признавал, что наступил конец Германии, он сохранял ещё присутствие духа и способность здраво рассуждать.
3. Гиммлер сказал, что Гитлер столь безнадёжно болен, что может быть уже умер или во всяком случае умрёт в течение следующих двух дней. Генерал Шелленберг, из ставки Гиммлера, сообщил Бернадотту, что это кровоизлияние в мозг.
4. Гиммлер заявил, что, пока Гитлер был жив, он, Гиммлер, не мог предпринимать предлагаемых им теперь шагов, но, поскольку Гитлер — конченый человек, он обладает всеми полномочиями действовать. Затем он просил Бернадотта сообщить Шведскому Правительству о его желании, чтобы оно приняло меры для организации его встречи с генералом Эйзенхауэром с целью капитуляции на всём западном фронте…»
Далее британский посол докладывал Черчиллю, что шведский «Министр Иностранных Дел полагал, что информацию Бернадотта следовало передать Правительствам Великобритании и Соединённых Штатов, которые, поскольку это касается Шведского Правительства, имеют полную свободу передать её Советскому Правительству, так как Шведское Правительство ни в коем случае не хочет быть орудием, содействующим любой попытке посеять раздор между союзниками, и не хочет, чтобы его рассматривали в качестве такого орудия. Единственной причиной, по которой Шведское Правительство не смогло информировать Советское Правительство непосредственно, является то, что Гиммлер обусловил, что эта информация предназначается исключительно для западных союзников».[128]
Как выяснилось в дальнейшем, Гиммлер обманывал Бернадотта: он заверил его, что Гитлер безнадёжно болен, чего на самом деле не было, и скрыл, что он бежал от Гитлера, чтобы вступить в переговоры с западными противниками Германии.
Но, обманывая Бернадотта в деталях, Гиммлер надеялся договориться с англичанами и американцами. Этого не случилось. Однако политика Гиммлера была подхвачена его подчинёнными и выразилась в их устремлении на запад.
Как только Крашке и Вирт очутились в Западной Германии, они сразу обрели бодрость духа. Их очень подбодрили многочисленные встречи с эсэсовцами, как и они пробиравшимися на запад и отлично себя здесь чувствовавшими. Никто из них не опасался преследований со стороны англо-американских военных властей. Напротив, некоторые уже нашли общий язык с этими властями, охотно пользовавшимися их услугами.
Разумеется, американские и английские военные власти делали вид, что намерены выполнять принятые на себя обязательства по денацификации и привлечению к судебной ответственности гитлеровских военных преступников. Пришлось арестовать наиболее известных деятелей «Третьей империи», имена которых были уже чересчур одиозны, а также особенно крупных чиновников гестапо. Так были арестованы Геринг, Гиммлер, Риббентроп, заместитель Гиммлера — Кальтенбруннер и некоторые другие.
Гиммлер был арестован англичанами, с которыми он ещё до этого вступил в переговоры. Когда представитель советских военных властей приехал для допроса Гиммлера (в этом британские власти, естественно, не могли ему отказать), он застал Гиммлера уже мёртвым. Показав своему советскому гостю труп Гиммлера, англичане рассказали, что он отравился, узнав, что приезжает представитель советских властей для его допроса. Англичане добавили, что Гиммлер, как оказалось, отравился особым ядом, хранившимся у него в ампуле, запрятанной в полости искусственного зуба, чего, к сожалению им своевременно не удалось обнаружить…
Были также арестованы и крупнейшие германские финансисты и промышленники, совершившие тягчайшие военные преступления вроде Шахта, Круппов — отца и сына.
Но — странное дело — арестованные промышленники и гитлеровские палачи почему-то не теряли надежд на лучшее будущее. В тюрьмах они пользвались удивительным комфортом, отлично питались, получали свидания со своими близкими и, судя по всему, рассматривали тюрьму, как временное и в данных обстоятельствах наиболее надёжное убежище…
— Нет, что ни говорите, джентльмены, но эти эсэсовцы — отлично вышколенные и деловые парни, — сказал на одном из секретных совещаний американских оккупационных властей видный генерал. — Они всегда понимают, что от них требуется, умеют держать язык за зубами и готовы решительно на всё… Если уж приходится иметь дело с немцами, то я — за бывших нацистов и эсэсовцев… Тем более что нам следует думать о будущем…
И генерал многозначительно улыбнулся, так и не уточнив, о каком именно будущем идёт речь. Впрочем, в таком уточнении и не было нужды, потому что коллеги генерала отлично понимали его без лишних слов.
Разумеется, это «будущее» пока держалось в большом секрете. Широкие массы американских солдат и строевых офицеров о нём не догадывались. Среди них было немало честных и простых парней, искренне ненавидевших фашизм, храбро дравшихся с общим врагом. Эти люди с уважением и симпатией говорили о подвигах Советской Армии, отдавая должное её мужеству, военному мастерству, решающей роли, которую она сыграла в борьбе с гитлеризмом и его разгроме.
Когда на Эльбе произошла историческая встреча советской и американской армий, она превратилась в мощную демонстрацию военного братства и дружбы. Американцы и русские сразу нашли общий язык, ездили друг к другу в гости, обменивались сувенирами. Русские песни нередко можно было услышать в американских частях. В личных встречах, задушевных разговорах и откровенных беседах росли симпатии простых американцев к советским людям.
Не потому ли очень скоро начался странный процесс: американских солдат и офицеров, принимавших участие в военных действиях, отличившихся в боях с гитлеровцами, начали энергично демобилизовывать или под разными предлогами возвращать на родину. Вместо них вызывались совсем другие люди, не принимавшие участия в войне, не встречавшиеся с советскими военными, отобранные по определённому принципу…
Состав американских оккупационных войск менялся с фантастической быстротой. Были значительно усилены группы «ЭМ ПИ» — американской военной полиции. Разрослись штаты военной и политической разведки, щупальца которой проникали в самые глухие углы.
И с самых первых дней после победы над гитлеровской у Германией американские военные власти начали зловещую игру в отношении многих тысяч бывших советских военнопленных и так называемых «перемещённых лиц». Началось с того, что десяткам тысяч этих людей американские власти под самыми фантастическими предлогами не позволяли возвратиться на родину. Были пущены в ход всевозможные методы обработки, обмана, запугивания, подкупа, угроз. Специально подобранные среди эмигрантских подонков пропагандисты и шпионы были брошены в лагеря перемещённых лиц. К этой подлой и страшной «работе» были широко привлечены также многие бывшие эсэсовцы, гестаповцы и «специалисты» по организации концлагерей с особо суровым режимом и тюрем.
Пренебрегая элементарными нормами международного права и общепринятой морали, организаторы этой грязной игры проводили её не только с взрослыми людьми — бывшими военнопленными и насильно угнанными в своё время советскими гражданами, принудительно работавшими в немецкой промышленности, — но даже и по отношению к советским детям и подросткам, в годы войны насильно вывезенным в «Третью империю», на всесветную гитлеровскую каторгу.
Пробираясь на запад, Крашке и Вирт, конечно, рассчитывали, что они так или иначе устроятся у новых хозяев. Впечатления первых дней пребывания в американской зоне оккупации укрепили их расчёты и надежды.
Именно в эти дни Вирт, оставшись однажды наедине с Крашке, вернулся к разговору, неудачно начатому в развалинах дома в Берлине в тот день, когда они бежали со двора новой имперской канцелярии. На прямой вопрос Крашке — каковы конкретные планы приятеля и что за бумаги он показал ему в тот день в Берлине — Вирт, немного подумав, ответил:
— Скажу тебе откровенно, Ганс, я пришёл сюда не с пустыми руками. Полагаю, что американцы встретят нас наилучшим образом…
— Я вижу, ты большой оптимист, — произнёс Крашке, покачивая головой. — Можно подумать, что американцы не спят ночей, поджидая нашего прибытия… Чепуха!..
— Милый Ганс, ты сильно поглупел в последнее время, — добродушно огрызнулся Вирт. — Повторяю, нас встретят наилучшим образом. Я имею для дяди Сэма большие сюрпризы, Ганс.
И Вирт снова вынул из потайного кармана какие-то бумаги и торжественно помахал ими перед носом Крашке.
— Не иначе клк ты везёшь им план обороны Берлина, — ядовито заметил Крашке. — Что и говорить, теперь этот план для американцев просто находка!.. От души поздравляю тебя!..
Вирт поморщился, начиная всерьёз злиться. Этот разговор происходил на самой окраине Нюрнберга, в маленькой пивнушке, где в этот час никого не было. В глубине комнаты, за стойкой, пожилая седая немка вязала чулок.
— Ну так слушай меня внимательно, Ганс, — осторожно оглянувшись, тихо начал Вирт. — У меня есть нечто гораздо более интересное, нежели план обороны Берлина. В течение последних двух лет мне приходилось выполнять некоторые особые поручения нашего дорогого Гиммлера… Господин рейхсфюрер СС оказал мне высокое доверие, Ганс… По его заданию я организовал секретные встречи германских промышленников с американцами…
— С американцами? — приглушённо воскликнул Крашке, не веря своим ушам. — Ты так сказал?
— Да, я не оговорился, — ухмыльнулся Вирт. — Именно с американцами. У тебя отличный слух, Ганс.
— А, понимаю, переговоры о сепаратном мире, — понимающе улыбнулся Крашке. — Я не сразу сообразил…
— Нет, дорогой Ганс, не о сепаратном мире, — медленно протянул Вирт. — Тогда ещё наш дорогой фюрер и не помышлял о мире. Речь идёт совсем о другом…
— Тогда я отказываюсь тебя понимать, — произнёс Крашке. — О чём ты говоришь?
— Я говорю о фактах, составляющих величайшую тайну этой войны. Дело в том, что даже в самом её разгаре наши промышленники не прекращали деловых связей с американскими промышленными королями. В Париже, например, эти переговоры велись с отделением банкирского дома «Дж. П. Морган энд Кє», а также с «Чейз нэйшнл бэнк». В Базеле переговоры велись с «Банком международных расчётов»… Но самое любопытное произошло в Лиссабоне: там секретно собрались и очень мило пили кофе за круглым столом наши промышленники с представителями монополий Америки, Франции и Италии. Я сам организовал эту встречу, точнее, мне было поручено обеспечить её абсолютную секретность. Кажется, я с этим справился, мой милый, наивный Ганс… Кстати, для девушки наивность — дополнительный козырь. Для старого разведчика — не сказал бы… О, ты даже не потерял способности краснеть!..
И Вирт обидно захохотал. Крашке сидел, разинув рот. Ему было не по себе.
— Слушай дальше, — продолжал Вирт, с выражением снисходительного превосходства глядя на смущённого Крашке. — Через три месяца я вылетел в Страсбург с личными представителями Круппа, Рехлинга и Мессершмидта. Если ты думаешь, что они встречались в Страсбурге с американскими промышленниками для игры в покер, то ты далёк от истины… Впрочем, не смущайся, в своё время я был так же наивен, как ты. Ещё в 1943 году мне удалось перехватить секретное письмо нашего финансового гения доктора Шахта, адресованное американским промышленникам. Я был счастлив, решив, что Гиммлер щедро наградит меня за такой материал. Я принёс ему лично перехваченное письмо, мысленно прикидывая, что я за это получу. Можешь себе представить моё удивление, когда рейхсфюрер СС, прочитав это письмо, начал почему-то улыбаться, а затем выгнал меня из кабинета, сказав, чтобы я не смел совать свой нос куда не следует… Мне даже послышалось что-то вроде слова «кретин»… Тогда я всё понял…
— Неужели это правда? — не выдержал Крашке.
Вирт опять рассмеялся.
— Как то, что мы сидим в этом сарае и пьём это ужасное пиво из древесных опилок, — ответил Вирт. — Боже мой, думал ли я когда-нибудь, что мне придётся отведать подобную дрянь? Ах, Ганс, Ганс, как нелепо устроена жизнь!.. Короче, война есть война, а коммерция есть коммерция. Какая фирма откажется продать товар на выгодных условиях?.. У меня хватило разума на всякий случай сохранить эти записи. Я сам принимал участие в отгрузке и транспортировке в Германию окольными путями американских стратегических материалов… В этих бумагах все данные — названия портов и пароходов, списки материалов, наименования фирм, через которые проводились эти операции, даты отправки, одним словом, всё… Любая экспертиза подтвердит, что этого не выдумаешь… Кроме того, у меня есть и косвенные доказательства… Если все адвокаты Америки соберутся вместе, чтобы опровергнуть мои данные, у них ничего не выйдет!.. Вечная память моему покойному отцу, который всегда мне говорил: «Михель, запомни раз и навсегда, что важные факты надо записывать, не полагаясь на память. Ведь её могут отшибить. Записанное храни, а при случае — выгодно продай. Запомни, Михель, что каждый торгует, чем может: фабрикант — товарами, поэт — стихами, содержатель публичного дома — девками, министры — самими собой. Мы, сыщики, можем торговать лишь одним — чужими секретами. И чем больше секрет, тем он дороже стоит»… Так говорил мне покойный фатер, служивший в полиции ещё при кайзере Вильгельме…
— Дай-ка мне взглянуть на эти документы, — протянул руку Крашке. — Кто знает, может и в самом деле они чего-нибудь стоят…
— Э, нет, милый Ганс, — перебил его Вирт. — Я вижу, ты вовсе не так глуп, как хочешь иногда казаться… Заруби себе на носу, что до этих документов тебе нет никакого дела!.. Ибо, как говорил мой отец, стоимость любого секрета, если он становится известным второму человеку, падает вдвое, если становится известным третьему — втрое, а если об этом секрете узнает хоть одна женщина, то он вообще уже ничего не стоит…
И худой, сильно отощавший Вирт обнажил в улыбке свои гнилые, прокуренные зубы, поблескивавшие золотыми пломбами и многочисленными коронками. Потом, почесав лысую яйцевидную голову и весело подмигнув обескураженному Крашке, Вирт сказал:
— Не огорчайся, я тебе помогу. Этих документов более чем достаточно, чтобы обеспечить на всю жизнь таких двух пожилых немцев, как мы с тобой. Тем более нет смысла обесценивать их. Пошли!..
И Вирт встал, потянулся, бросил на стол деньги за пиво и бодро направился к выходу. Крашке поплёлся за ним, раздумывая над тем, что ему только что стало известно.
Нюрнберг был сильно разрушен жестокими бомбёжками. Среди обломков старинных каменных зданий, замков, кирх чудом уцелел памятник великому немецкому художнику Дюреру. Он стоял среди уродливых каменных глыб, железных балок, одиноко торчавших труб, как бы с удивлением глядя на то, что осталось от старинного германского города. Именно в этом городе Гитлер любил устраивать пышные средневековые «факельцуги», здесь проводились пресловутые партейтаги — съезды нацистской партии. Здесь были приняты чудовищные Нюрнбергские законы, удивившие своей жестокостью весь мир.
Крашке и Вирт добрались до знаменитого нюрнбергского стадиона, выстроенного по приказу Гитлера специально для партейтагов и нацистских торжеств.
Стадион — весь из бетона и железа — был построен по вкусу Гитлера в стиле древнеримских форумов и цирков. Его огромная чаша, вмещавшая десятки тысяч людей, служила местом особенно пышных парадов и заседаний. Гитлер не раз выступал на этом стадионе.
Стадион совсем не пострадал от бомбёжек. Его серые громады мрачно высились над разрушенным городом. Крашке и Вирт обошли пустые трибуны, вспоминая торжества, которые здесь происходили ещё несколько лет тому назад. Гром оркестров, тысячи марширующих штурмовиков и эсэсовцев, знамена со свастикой, колыхавшиеся от звуков сотен фанфар и труб, восторженный рёв, который издавали десятки тысяч глоток при появлении на трибуне Адольфа Гитлера…
— Ах, дорогой Ганс, всё на этом свете дым, мираж и сон, — прочувствованно произнёс Вирт, склонный к философским рассуждениям. — Помнишь, как рявкали здесь «Хайль Гитлер!.. Зиг хайль!..» Голуби от воздушной волны, поднимаемой этими криками, взмывали в небо без взмахов крыльями!.. В эти минуты мне казалось, что дрожит даже бетон стадиона… А шёлк знамен, медь оркестров, шлемы штурмовиков? А ночные шествия с горящими факелами? Казалось, что улицы корчатся в пламени пожаров. Меня тогда назначили в личную охрану фюрера, и я, осёл, считал, что сделал фантастическую карьеру!.. Я забыл слова моего мудрого отца: «Михель, человека способны погубить пять пороков: шнапс, бабы, честолюбие, длинный язык и близость к начальству». Слушай, посмотри налево, будь я проклят, если это не Август Мильх!..
Крашке посмотрел налево и увидел сутулого, высокого человека, в унылом одиночестве пробиравшегося между трибунами стадиона. Кажется, это действительно был оберштурмбаннфюрер Август Мильх, любимец Гиммлера, ведавший охраной военных заводов, лабораторий и секретных испытательных станций, где, как не раз уверял Гитлер, создается новое, особо секретное оружие, которому суждено покорить мир.
Теперь этот важный эсэсовец, всегда гордившийся своей близостью к Гиммлеру, медленно шёл по стадиону, о чём-то задумавшись, с низко опущенной головой.
— Да, это он, — сказал наконец Крашке. — Интересно, что он тут делает, на пустом стадионе?
— Очевидно, предаётся воспоминаниям, как и мы с тобой, — ответил Вирт. — Пойдём, мне очень любопытно с ним поговорить…
Почти бегом Вирт, а за ним Крашке бросились к Мильху. Услыхав топот, звучавший особенно отчётливо на пустынном стадионе, Мильх поднял свои близорукие глаза, настороженно рассматривал бегущих. Видимо, он наконец узнал старых сослуживцев, потому что изобразил на своём длинном сухом лице с большим, загнутым книзу носом и тонкими губами некое подобие улыбки.
— Герр Август, какая встреча! — закричал Вирт, подбегая к Мильху. — Я сразу узнал вас, коллега!.. Это Крашке — вы узнаете этого старого волка?
— Да, да, Вирт, как же, я узнаю вас обоих, — ответил, подозрительно разглядывая Вирта и Крашке, Мильх. — Я тоже рад вас видеть, даже при таких обстоятельствах… Вы давно в Нюрнберге?
— Пару дней, герр Август, — ответил Вирт. — А вы?
— Я — около месяца. Вы надолго сюда?
— Кто может знать, господин оберштурмбаннфюрер, — по старой привычке назвал Мильха Крашке. — В такое время ни один немец не может знать, что с ним будет завтра…
— Но любой немец, господии Крашке, — сердито произнёс Мильх, — уже должен понимать, что упоминание старых чинов никому не доставляет удовольствия. Признателен за то, что вы так хорошо помните, кем я был, но буду ещё признательнее, если вы забудете об этом раз и навсегда… В свою очередь, любезный Крашке, я тоже обещаю забыть ваше блистательное прошлое… Надеюсь, вы не обидитесь на меня за это?
И Мильх язвительно усмехнулся.
— Извините, господин Мильх, — смущённо сказал Крашке. — Сила привычки…
— Понимаю. Но есть привычки, которые лучше бросить, если дорожишь своей головой, — в том же тоне произнёс Мильх.
— Вы правы, герр Август, — сказал Вирт. — Всякому немцу теперь стоит призадуматься над тем, как сохранить жизнь… Как раз на эту тему я был бы счастлив выслушать ваши мудрые советы…
Мильх самодовольно улыбнулся. Он всегда любил лесть, и это свойство его характера было хорошо известно Вирту.
— Что ж, я всегда готов дать совет тому, кто в нём нуждается, — благосклонно ответил Мильх. — Вы можете присесть вот здесь, кроме нас, тут никого нет, и можно спокойно поговорить о трудных обстоятельствах, в которых, к сожалению, мы все оказались…
Старые сослуживцы расположились на одной из трибун, и начался откровенный разговор. Оказалось, что Мильх уже связался с американской разведкой и работает по её заданиям.
— Мне пригодилась прежняя специальность, — заметил он улыбнувшись. — Вообще, по моим наблюдениям, американцы не собираются преследовать наших бывших работников. Конечно, надо учитывать политику, господа. Кое-кого им пришлось арестовать, и нюрнбергская тюрьма набита, как бочка сельдями, нашим бывшим самым высоким начальством. Но не пугайтесь. Полковник, с которым я теперь работаю, мне как-то прямо сказал, что всё это — дань политике… Сейчас иначе нельзя, сказал он, но в будущем найдётся работёнка и для тех, кто пока сидит в тюрьме…
— Так прямо и сказал? — с волнением переспросил Вирт.
— Да. И я ему верю. В общем, мы с ним сработались. Дело в том, что ему поручена работа по патентам… Особенно его занимает проблема наших «фау»… А так как я в этой области, как вам известно, достаточно осведомлён, то у меня нет оснований беспокоиться за свою судьбу… Американцы, как и англичане, не имеют своих ракетных снарядов… В самые последние месяцы войны наши «фау» причинили англичанам немало неприятностей…
— Русские имели свою ракетную технику, — вмешался в разговор Крашке. — Их орудия «Л‑2», сконструированные инженером Леонтьевым, стоили нам недёшево, господин Мильх…
Мильх внимательно посмотрел на Крашке и неожиданно хлопнул себя по лбу.
— Что значит склероз!.. — воскликнул он. — Я совсем забыл, что именно вы, дорогой Крашке, занимались этим московским инженером Леонтьевым… Да, да, конечно!.. Операция «Сириус», как мог я об этом забыть!.. Как забывчива старость, друзья!.. Какое счастье, что мы встретились!..
Вирт внимательно посмотрел на Мильха, сразу заметив, как резко тот изменил свой тон. Заметил это и Крашке. По-видимому, инженер Леонтьев и теперь как-то интересовал Мильха. Обменявшись взглядами, Крашке и Вирт без слов поняли друг друга. Надо было осторожно выяснить причины такой резкой перемены в тоне Мильха.
— Ах, это всё уже далёкое прошлое, господин Мильх. — со вздохом протянул Крашке. — Кому нужна сейчас операция «Сириус»? …Какое дело американцам до этого советского инженера Леонтьева?.. Вы сами говорили, что о нашем прошлом лучше позабыть… И, честное слово, вы глубоко правы!..
— Прошлое прошлому рознь, уважаемый Крашке, — горячо возразил Мильх. — К вашему сведению, все эти проблемы отнюдь не потеряли своего значения… Да что же мы сидим на этом пустынном стадионе, друзья?.. Как будто не найдется другого места, где старые товарищи могли бы побеседовать, как положено, за бутылкой шнапса, вспомнить свою молодость и помочь друг другу в беде, чёрт возьми!.. Да, да, помочь! Пойдём ко мне, я живу здесь поблизости, у меня найдётся для такой приятной встречи всё, что полагается по нашим старым добрым немецким обычаям!
И Мильх весело вскочил, улыбаясь самым приветливым и простодушным образом. Куда девались его важность, его подозрительный взгляд, его настороженный тон!.. Всего несколько минут назад он отчитывал Крашке, а теперь глядел на него нежно и доброжелательно, с такой милой и приветливой улыбкой…
— Ну что ж, можно и пойти, — тоже с наигранным добродушием протянул Крашке, сразу внутренне собравшись. Он уже понял, что этот старый волк Мильх почему-то очень заинтересован подробностями, связанными с именем советского конструктора Леонтьева, того самого Леонтьева, из-за которого Крашке довелось пережить такую уйму неприятностей. Кто знает, может быть теперь благодаря тому же Леонтьеву он, Крашке, сумеет прилично устроиться в это ужасное время! Во всяком случае надо вести себя сдержанно и больше слушать, чем говорить.
Повеселел и Вирт, сразу оценивший перемену в настроении Мильха. Если этот старый мерзавец так мило улыбается и даже готов угостить своих бывших сослуживцев, то это значит… это многое значит, чёрт возьми!.. Скорее всего, что советский конструктор Леонтьев причинил немало хлопот не одним немцам, иначе Мильх не проявлял бы к нему интереса. Ну что ж, посмотрим, чем всё это кончится. Надо предупредить Крашке, чтобы он пока не выкладывал на стол все свои козыри и взял хорошую цену за свои сведения о Леонтьеве. Пусть они пока занимаются этим делом, которому грош цена по сравнению с теми материалами, которыми располагает он, Вирт, благодаря всевышнему… Уж он-то знает цену тому, что знает!.. Сто тысяч долларов — вот минимальная цена!.. И ни цента меньше!.. Нет, двести тысяч долларов — и никаких разговоров, джентльмены!.. Иначе весь мир узнает о том, как вы в самый разгар войны тайно встречались с германскими промышленниками и поставляли стратегические материалы Адольфу Гитлеру, чёрт бы вас побрал!.. А пока идём к этому Мильху, пусть угощает своих старых сослуживцев!
И три бывших эсэсовца, дружелюбно похлопывая друг друга по плечу, весело пошли, очень довольные своей неожиданной встречей.
Полковник Артур Грейвуд, которого (не назвав его фамилии) упомянул оберштурмбаннфюрер Мильх в разговоре с Крашке и Виртом, был старым работником американской разведки. Теперь, обосновавшись в Нюрнберге, Грейвуд энергично собирал данные о немецком ракетном оружии.
Для своих пятидесяти лет полковник Грейвуд выглядел молодо. Это был высокий, хорошо сложенный человек со спортивной выправкой и отличным цветом лица. Его седая шевелюра лишь подчёркивала совсем молодой румянец щёк, всегда гладко выбритых, отменно выхоленных, свежих.
Мистер Артур Грейвуд внимательно следил за своим здоровьем, аккуратно соблюдал раз и навсегда установленный режим. Утром, ещё до завтрака, он выпивал полагающийся стакан джюза — сока из грейпфрута, отдавал пятнадцать минут гимнастике, и затем с аппетитом завтракал — чашка овсянки, два яйца, поджаренная горячая ветчина и крепкий кофе. Так проходил весь день по строгому расписанию.
Фрейлейн Эрна, молоденькая, хорошенькая, большеглазая немка, выполнявшая обязанности экономки, но успешно справлявшаяся и с некоторыми дополнительными нагрузками, была отлично вышколена и твёрдо соблюдала раз и навсегда установленный порядок. Утром, подавая хозяину стакан джюза, она уже была, как требовал строгий мистер Грейвуд, в полной парадной форме, в обязательном кружевном фартучке и со старательно «сделанным» лицом, надушенная, улыбающаяся, кокетливая.
В первые же дни своего приезда в Нюрнберг, познакомившись с фрейлейн Эрной в парикмахерской «Грандотеля», где она работала маникюршей, полковник Грейвуд сделал ей деловое предложение — стать его экономкой. Фрейлейн сразу приняла все условия и теперь была очень довольна своей карьерой. Грейвуд тоже был доволен своей экономкой. Она хорошо готовила, была исполнительна, поддерживала идеальный порядок в занимаемой им вилле, а главное — умела держать язык за зубами и никуда не отлучалась.
Со своей уже довольно обширной агентурой полковник Грейвуд встречался где угодно, кроме своей виллы. Он придерживался правила, что власть требует престижа, а престиж требует дистанции между начальником и подчинёнными.
Вот почему мистер Грейвуд очень удивился, когда однажды вечером в его кабинет, где он, лёжа на диване, перелистывал свежий номер «Лайфа», вошла фрейлейн Эрна и доложила, что его спрашивает «по весьма срочному делу» какой-то Мильх.
Грейвуд недовольно поморщился и хотел было послать этого Мильха ко всем чертям за появление без разрешения в его вилле. Однако, подумав, он сообразил, что если этот корректный, исполнительный и старательный немец позволил себе прийти в неурочное время и в неположенное место, то для этого имеются серьёзные основания.
— Пригласите его сюда, Эрна, — сказал полковник, и молодая женщина, легко постукивая каблучками, вышла из кабинета.
Через две минуты, почтительно покашливая, в комнате появился Мильх.
— Добрый вечер, мистер Грейвуд, — начал он. — Извините, что я пришёл без разрешения, но есть важная новость…
— Именно? — сухо спросил Грейвуд, не поднимаясь с дивана и не приглашая Мильха присесть.
— Мне удалось разыскать того человека, который в своё время занимался операцией «Сириус», — многозначительно ответил Мильх. — Если господину полковнику будет угодно вспомнить, он ставил передо мной такую задачу…
Господину полковнику, видимо, было угодно вспомнить, потому что он сразу вскочил с дивана, но тут же, пожалев, что выдал свою заинтересованность, сделал вид, что поднялся за сигаретой.
— Гм… Операция «Сириус»… Я что-то не совсем припоминаю, Мильх… О чём там шла речь?
— О советском орудии «Л‑2», мистер Грейвуд, и конструкторе Леонтьеве, — поспешно ответил Мильх. — Вы обнаружили в архивах гестапо дело по операции «Сириус» и подробно меня расспрашивали, мистер Грейвуд…
— Да, да, что-то было… — с самым рассеянным видом произнёс Грейвуд, хотя отлично знал, о каком деле идёт речь. — Если я не ошибаюсь, Мильх, ваша фирма весьма оскандалилась с этой операцией, ха-ха… Вам удалось сфотографировать чертежи орудия, но в последний момент на вокзале в Москве фотоплёнку выкрали у вашего сотрудника… Кажется, так?
— Меня всегда восхищает ваша память, мистер Грейвуд, — улыбнулся Мильх, отлично разгадавший игру, начатую шефом. — Всё было именно так…
— Значит, вы говорите о сотруднике, который попал в столь непристойное положение? — язвительно спросил Грейвуд.
— Да, мистер Грейвуд, о нём. Но этот сотрудник всё же добыл чертежи. Он всю жизнь работал по русскому профилю, мистер Грейвуд. Его фамилия Крашке.
— Где же этот Крашке?
— У меня дома, мистер Грейвуд. В любую минуту он к вашим услугам…
— Откуда он появился?
— Из Берлина, мистер Грейвуд…
И Мильх подробно доложил полковнику о случайной встрече на стадионе с Виртом и Крашке, рассказавшими о всех своих злоключениях.
— Им известно что-либо о судьбе Леонтьева? — спросил Грейвуд.
— Нет, мистер Грейвуд. Наша служба, как я вам в своё время докладывал, в последний раз имела сообщение о Леонтьеве в связи с его приездом в Дебице, мистер Грейвуд… Я вам докладывал об этом неделю тому назад, если вы помните.
— Дебице? Дебице? — пробормотал Грейвуд. — Да, был какой-то разговор. Вы мне показывали донесение из Дебице, если не ошибаюсь.
— Совершенно верно. Позвольте напомнить. На нашей экспериментальной станции в Дебице, в Польше, мы производили испытания летающих ракет. Потом, когда советские войска прорвались в Польшу, нам пришлось эвакуироваться из Дебице. Вследствие спешки, вызванной неожиданным прорывом русских, наше командование не сумело своевременно эвакуировать все агрегаты станции, и в панике многое там оставило… Лица, виновные в этой панике, были строго наказаны…
— Слушайте, Мильх, — сердито произнёс Грейвуд. — Если вы думаете, что меня интересует вопрос об этих виновных…
— Извините, мистер Грейвуд, я просто докладываю всё по порядку. Итак, русские заняли Дебице. К счастью, там сохранился один наш агент. И он потом прислал нам донесение, что в Дебице приезжала целая комиссия, в том числе и англичане… Вместе с ними приезжал и Леонтьев…
— Да, да, теперь припоминаю, — сказал Грейвуд, который знал о Дебице гораздо больше, чем Мильх. — Хорошо, привезите мне этого Крашке завтра утром… На третью точку, Мильх…
— Слушаю, мистер Грейвуд. Ровно в десять?
— Да, как всегда…
— Всего хорошего, мистер Грейвуд. Ещё раз извините, что явился без разрешения. Я полагал, что это срочное дело…
— Ничего срочного в этом деле не нахожу, — пробурчал Грейвуд и кивком головы дал понять Мильху, что аудиенция окончена.
Как только Мильх ушёл, Грейвуд подошёл к сейфу, стоявшему в его кабинете, и достал толстую папку с надписью по-немецки: «Абсолютно секретно. Операция „Сириус“. Личное поручение рейхсфюрера СС».
Обстоятельства, связанные с операцией «Сириус», настолько интересовали полковника Грейвуда, что папку с документами, относящимися к этой операции, он даже взял в свой домашний сейф, время от времени перелистывая страницы пухлого «дела».
Этот повышенный интерес к операции имел свою историю. Она началась летом 1944 года, когда полковник Грейвуд находился в Лондоне, будучи прикомандирован к британской разведывательной службе. В качестве представителя союзной разведки полковник был любезно принят своими британскими коллегами, и они совместно выполняли некоторые задания.
В то время англичане проявляли особый интерес к работе немцев над ракетными летающими снарядами. Однажды Грейвуд был приглашён к одному из руководителей британской разведки. Здесь полковнику было доверительно рассказано, что после длительных усилий англичанам удалось получить важные сведения: в Польше, в районе Дебице, недалеко от Кракова, расположена секретная испытательная станция по запуску ракет весом в пять тонн.
— Теперь, когда наши русские союзники прорываются в Польшу, — сказал Грейвуду его английский коллега, пожилой человек в звании вице-адмирала, длинный, сухой, с усталыми глазами, — у нас есть кое-какие шансы посмотреть на эту испытательную станцию, будь она проклята…
Грейвуд усмехнулся:
— Вы серьёзно на это надеетесь?
— Как вам сказать, — ответил вице-адмирал. — Я вчера просил сэра Уинстона Черчилля обратиться к русским с соответствующим представлением. Он тоже не уверен в результате такого обращения, но, тем не менее, подписал шифрованную телеграмму Сталину. Вот, посмотрите…
И он протянул Грейвуду текст телеграммы:
«Личное и строго секретное послание от г‑на Черчилля Маршалу Сталину.
1. Имеются достоверные сведения о том, что в течение значительного времени немцы проводили испытания летающих ракет с экспериментальной станции в Дебице в Польше. Согласно нашей информации этот снаряд имеет заряд взрывчатого вещества весом около двенадцати тысяч фунтов, и действенность наших контрмер в значительной степени зависит от того, как много мы сможем узнать об этом оружии, прежде чем оно будет пущено в действие против нас. Дебице лежит на пути Ваших победоносно наступающих войск, и вполне возможно, что Вы овладеете этим пунктом в ближайшие несколько недель.
2. Хотя немцы почти наверняка разрушат или вывезут столько оборудования, находящегося в Дебице, сколько смогут, вероятно, можно будет получить много информации, когда этот район будет находиться в руках русских. В частности, мы надеемся узнать, как запускается ракета, потому что это позволит нам установить пункты запуска ракет.
3. Поэтому я был бы благодарен, Маршал Сталин, если бы Вы смогли дать надлежащие указания о сохранении той аппаратуры и устройств в Дебице, которые Ваши войска смогут захватить после овладения этим районом, и если бы затем Вы предоставили нам возможность для изучения этой экспериментальной станции нашими специалистами.
13 июля 1944 года».[129]
Грейвуд внимательно прочёл телеграмму.
— Очень мило написано, — сказал он, возвращая её вице-адмиралу. — Сомневаюсь, однако, чтобы русские на это согласились…
Вице-адмирал уловил насмешку в тоне Грейвуда, сдвинул свои лохматые брови, нависшие над выцветшими, глубоко сидящими глазами, и медленно произнёс:
— Людям, дорогой полковник, свойственно иногда судить о поступках других по своей мерке… Гм, гм… Я не имел удовольствия быть лично знакомым с русскими, но, судя по тому, что слышал о них, это — люди слова. Они понимают, что такое долг союзника… Во всяком случае, полковник, ни мы, ни вы пока не можем жаловаться на усилия русских… Я говорю вам об этом как разведчик разведчику…
— В мои намерения не входит разочаровывать вас, господин вице-адмирал, в русских союзниках, — ответил Грейвуд. — Да, красные умеют драться, нельзя это отрицать… Но в трофейных ракетах они смогут разобраться и без нашей помощи, тем более что сами владеют ракетным оружием, как вам известно…
— Да, их «Л‑2» — грозное оружие, — согласился вице-адмирал. — Наши военные эксперты, наблюдавшие его действие на Восточном фронте, дали этому оружию высокую оценку… По мнению экспертов, русский инженер Леонтьев — автор «Л‑2» — добился очень многого… Впрочем, надо полагать, что дело не в одном Леонтьеве. Русские умеют и любят работать коллективно. Это их несомненное преимущество, полковник…
Теперь уже Грейвуд уловил в последних словах вице-адмирала язвительный намёк. Англичане были обижены упорным отказом американцев информировать их о ходе секретных работ в области атомной энергии, которые тогда велись в США при помощи физиков, приглашённых из разных стран Европы, в том числе из самой Англии.
На этом разговор о Дебице закончился. Грейвуд мысленно несколько раз возвращался к этой теме, всё более укрепляясь в своей уверенности, что на письмо Черчилля последует вежливый, но твёрдый отказ. Велико было его удивление, когда вице-адмирал через три дня с торжествующей улыбкой сказал ему:
— Сегодня сэр Уинстон сообщил мне, что он получил ответ из Москвы относительно Дебице. Маршал Сталин просит уточнить, о каком именно Дебице идёт речь, так как в Польше, оказывается, есть несколько пунктов под этим названием… Как видите, полковник, я был прав, что русские понимают долг союзника…
— Я буду рад присоединиться к вашему мнению, сэр, после того как Москва даст визы вашим специалистам, чтобы они побывали в Дебице, — снова, не скрывая улыбки, произнёс Грейвуд. — Пока же ответ Москвы очень похож на уловку…
Вице-адмирал снова нахмурил свои рыжие брови. Улыбки полковника Грейвуда начали ему надоедать. Американские офицеры плохо воспитаны, дьявол им в глотку!.. Что за неуместная ирония по адресу старшего по званию, во-первых, и хозяина дома, во-вторых? Вице-адмирал — не начинающий юнец, и этому американскому верзиле сие хорошо известно…
Вот почему примерно через две недели вице-адмирал был искренне рад сообщить Грейвуду, что тот ошибался.
— Итак, мой дорогой полковник, — сказал вице-адмирал своему американскому коллеге, — могу вам сообщить нечто приятное…
— Я вас слушаю, сэр, — сразу насторожился Грейвуд, заметив озорной огонёк в глазах вице-адмирала. — Приятные вести всегда приятно выслушать.
— Мой опыт меня не подвёл, — продолжал вице-адмирал. — Сегодня сэр Уинстон познакомил меня с ответом маршала Сталина по поводу Дебице. Вот копии телеграмм…
И вице-адмирал протянул Грейвуду два листка. На первом из них была копия телеграммы Черчилля:
«В Вашем послании от 22 июля Вы соблаговолили сообщить мне, что Вы дали необходимые указания касательно экспериментальной станции в Дебице.
Группа британских специалистов находится в Тегеране несколько дней в ожидании виз на въезд в Советский Союз, хотя Послу сэру А. Кларку Керру ещё 28 июля было поручено просить Советское Правительство дать указание советскому представителю в Тегеране выдать визы.
Вы любезно сообщили мне, что Вы возьмёте это дело под Ваше личное наблюдение. Смею ли я поэтому просить Вас дать необходимые указания, с тем чтобы наши специалисты смогли немедленно продолжить свой путь?
3 августа 1944 года».
Ответ последовал на следующий день и гласил:
«Ваше послание от 3 августа относительно экспериментальной станции получил. Советскому Послу в Тегеране поручено незамедлительно дать британским специалистам визы для въезда в СССР.
4 августа 1944 года».[130]
Грейвуд очень внимательно прочёл текст обеих телеграмм, закурил сигарету, сделал несколько затяжек, а затем, глядя прямо в глаза вице-адмиралу, медленно протянул:
— Ну что ж, рад вас поздравить, коллега… Хотя, если говорить откровенно, я не уверен, что нам надо поздравлять друг друга… Скорее наоборот… Имею честь!..
И, щёлкнув каблуками, полковник повернулся и неожиданно вышел из кабинета вице-адмирала, который в глубокой задумчивости смотрел ему вслед. За два часа до разговора с Грейвудом вице-адмирал был принят Черчиллем и ознакомился с телеграммой. В ответ на поздравление вице-адмирала британский премьер странно усмехнулся и произнёс:
— Мой друг, нам обоим много более ста лет, а в таком возрасте не следует поздравлять в тех случаях, когда уместнее соболезнование… Любезность, с которой русские готовы нас познакомить с Дебице, не есть ли свидетельство их превосходства, старина?.. Превосходства не только в том,
Слова Черчилля перекликались с фразой, только что произнесённой полковником Грейвудом. Вот почему так задумался вице-адмирал.
Так или иначе Дебице было разрешено осмотреть. Полковник Грейвуд, получив соответствующее указание из Вашингтона, вылетел в Тегеран, а оттуда в Москву. Виза была дана и ему.
Вместе с британскими специалистами он побывал в Дебице. Русские военные инженеры любезно показали им экспериментальную станцию, расположенную в дремучем лесу, окружённую со всех сторон заборами с колючей проволокой и вышками, на которых ещё уцелели пулемёты.
Часть агрегатов была расположена под землёй, в отлично построенных подземельях.
Действительно, в результате паники гитлеровцы не успели всё уничтожить, хотя несколько зданий было взорвано. Тем не менее по остаткам заготовок корпусов снарядов, отдельным сохранившимся механизмам, агрегатам и лабораториям квалифицированные специалисты могли получить некоторые данные о новом оружии.
Британские специалисты и Грейвуд провели несколько дней в обществе советских военных инженеров. Полковник с особым интересом присматривался к русским. Не будучи специалистом в области техники, он больше занимался людьми. Русские инженеры — впрочем, тут был и армянин, и казах, и даже коми, Грейвуд впервые услыхал о такой народности, — были любезны, более чем корректны, гостеприимны, скромны.
В беседах со своими гостями они обнаружили высокую техническую квалификацию и, по общему мнению английских специалистов, были широко образованными инженерами.
Грейвуда особенно заинтересовал инженер Леонтьев, автор орудия «Л‑2», о котором так много говорили в Англии и США. Это был очень спокойный, даже тихий человек, с задумчивым и немного грустным лицом, иногда, впрочем, озарявшимся чуть застенчивой улыбкой. Он был немногословен, но приветлив, совсем не чванился, смущённо выслушал горячие комплименты гостей по поводу «Л‑2», тут же поспешив заявить, что это оружие — плод коллективного, а не единоличного труда. Вообще он был менее всего склонен говорить о себе.
Грейвуд был достаточно наблюдателен и умён, чтобы заметить это.
Впрочем, он заметил не только это. Всё поведение Леонтьева и других советских инженеров свидетельствовало о том, что, осмотрев станцию в Дебице, они потеряли к ней интерес. Видимо (хотя никто из советских инженеров об этом не сказал), немцы не добились ничего такого, что могло бы представлять большой интерес для советской техники.
Грейвуд не раз ловко заговаривал на эту тему с Леонтьевым, стараясь выпытать его мнение о немецких ракетах. Леонтьев очень сдержанно отвечал на вопросы Грейвуда, но не скрывал, что всё осмотренное — «вчерашний день»…
Вначале Грейвуду казалось, что Леонтьев хитрит и не желает высказать своё подлинное мнение. Но потом, внимательно наблюдая за Леонтьевым и его товарищами, уловив несколько раз их улыбки, вызванные теми или иными деталями ракет, а главное, убедившись в их равнодушии к тому, что они увидели в Дебице, Грейвуд понял — немцы действительно ничем не удивили русских инженеров.
И Грейвуд всё более укреплялся в выводе, что в области ракетной техники русские идут своим, особым путём.
Не будучи сам инженером, полковник, естественно, не мог понять всей широты технической проблемы. Да это и не входило в данном случае в его задачу.
Но зато он уже твёрдо знал, что широко распространённое в американских и английских военных кругах мнение о том, что русские — бравые и храбрые солдаты, но их техника отстаёт от их доблести, глубоко ошибочно и необоснованно.
Увы, эта ошибка была не первой. Вспомнилось Грейвуду, как в первые дни войны, начатой гитлеровской Германией против Советского Союза, крупнейшие военные специалисты Америки согласно утверждали, что судьба Советского Союза предрешена и русская армия будет побеждена. События первых месяцев войны как будто подтверждали эту точку зрения. Кто бы мог тогда предположить, что дело обернётся так, как оно сложилось в последующие три года?
Сразу после поездки в Дебице полковник Грейвуд вылетел в США, где подробно доложил о своих впечатлениях. Да, он твёрдо и окончательно убедился, что советские военные инженеры не нашли ничего интересного для себя в Дебице. Можно не сомневаться, что немецкая ракетная техника не представляет для русских особого значения. Именно этим он, Грейвуд, может объяснить лёгкость, с которой Москва пошла на то, чтобы допустить в Дебице своих союзников.
Можно считать установленным, что в области ракетной техники русские ушли далеко вперёд.
Этот доклад был выслушан начальством Грейвуда довольно холодно. Грейвуд понял, что его выводы не встречают сочувствия.
— Не могу с вами согласиться, полковник, — произнёс в заключение один из трёх генералов, которым Грейвуд докладывал результаты своей поездки в Дебице. — Равнодушие советских инженеров к тому, что они видели в Дебице, может быть с равными основаниями объяснено тем, что они ушли далеко вперёд в области ракетной техники, как и тем, что они отстали настолько, что не в состоянии разобраться в том, что увидели. И, если говорить откровенно, вторая версия гораздо больше соответствует нашим сведениям о Советской России. Нельзя забывать, что это отсталая страна…
— Но эта отсталая страна, генерал, разгромила гитлеровскую армию и идёт к окончательной победе, — не выдержал Грейвуд. — Позволю себе также напомнить, что русские ещё в начале войны создали своё ракетное оружие «Л‑2», о котором я вам докладывал.
— Вы придаёте слишком большое значение этому ракетному оружию, полковник Грейвуд, — улыбнулся генерал. — Я давно заметил, что стоит нашим офицерам побывать в России или встретиться с русскими, как они заражаются иллюзиями о могуществе коммунизма. Всё это чепуха, мой дорогой полковник, могу вас заверить. Тем более что будущее принадлежит не ракетному оружию, а атомным бомбам — пора это понять! И в этой области русским не суждено нас догнать… Вы знаете, что я имею в виду, полковник Грейвуд…
Грейвуд действительно имел некоторое представление о вопросе, затронутом генералом. Ему было известно, что в США ведутся работы над атомной бомбой и в них принимают участие многие иностранные физики-атомщики, свезённые из разных стран в Америку.
При всём том Грейвуд не разделял уверенности генерала, что советские учёные не смогут догнать США и в этой области. Как человек большой наблюдательности и опыта, Грейвуд давно понял, что иллюзии о могуществе коммунизма менее опасны для американских военных кругов, нежели иллюзии о том, что Россия — отсталая страна. Но спорить с генералом Грейвуд не хотел: он знал, что точка зрения, высказанная генералом, разделяется теми кругами, с которыми не стоило ссориться и спорить. Это была, так сказать, официальная точка зрения, и люди, оспаривавшие её, рисковали своей карьерой. А своей карьерой полковник Грейвуд рисковать не любил. Вот почему он почтительно выслушал замечания генерала и с наигранной наивностью заявил:
— Ваша логика, как всегда, безукоризненна. Но прошу понять, что я, как разведчик, всегда предпочитаю преувеличивать опасность, нежели вовсе её не заметить… Именно этому меня научили вы, генерал…
Эта реплика понравилась. Генерал снисходительно похлопал Грейвуда по плечу и сказал, обращаясь к своим коллегам:
— Да, да, друзья, я не раз высказывал эту формулу полковнику Грейвуду, не раз… И, как видите, мои усилия не пропали даром… Что и говорить, в лице полковника Грейвуда мы имеем настоящего разведчика. Я предлагаю принять к сведению его доклад о поездке в Дебице. Кроме того, на всякий случай дадим предписание нашей стратегической службе поинтересоваться работой русских в области ракетного оружия. Это никогда не мешает, друзья…
Через несколько месяцев тот же генерал вызвал к себе Грейвуда.
— Война близится к концу, полковник, — с озабоченным видом сказал он. — Мне поручено форсировать наши мероприятия по изучению состояния советского ракетного оружия. Надо заняться не только работами немцев в этом направлении, но и работами русских. Этому придаётся большое значение. Сразу после оккупации Германии вам придётся поселиться там и приступить к выполнению задания. Когда меня спросили, кого я могу рекомендовать, я не задумываясь, назвал ваше имя и хочу верить, что не ошибся… Не так ли, мой дорогой полковник Грейвуд?..
— Я постараюсь оправдать ваше доверие, генерал, — почтительно ответил Грейвуд.
Обо всём этом полковник Грейвуд вспоминал теперь, летом 1945 года, в Нюрнберге. Перелистывая страницы пухлого архивного дела гестапо «Операция „Сириус“», Грейвуд с удовольствием думал о том, что завтра встретится с Крашке, которого давно искал. Сама судьба шла навстречу Грейвуду!..
«Третьей точкой» именовалась одна из конспиративных квартир, находившихся в распоряжении полковника Грейвуда в Нюрнберге. Здесь он встречался со своей новой агентурой, состоящей главным образом из немцев.
«Третья точка» помещалась в пригороде Нюрнберга, неподалёку от замка знаменитого «карандашного короля» Фабера. Замок этот отлично сохранился, и вообще тот район пострадал от бомбёжек меньше других.
На боковой улочке, примыкавшей одним концом к замку Фабера, издавна существовала старинная пивнушка под пышным названием «Золотой гусь». Над дверью пивной висел бронзовый, потемневший от возраста гусь.
Теперь, после некоторого перерыва, пивная снова открылась. В тёмном продолговатом зале с низкими деревянными и тоже очень древними потолками стояли массивные дубовые столы. Справа помещалась буфетная стойка, за которой восседал на высоком табурете новый хозяин этого заведения, уже немолодой немец с угрюмым лицом, отпускавший пиво и нехитрую закуску того времени.
Две официантки разносили по столам пиво. В отличие от обычных кёльнерш такого рода заведений эти немки были одеты очень скромно, не заигрывали с посетителями, не принимали угощений и вообще держались с большим достоинством. «Хозяин» пивной, в действительности являвшийся сотрудником Грейвуда, сообщал завсегдатаям что он родом из Дрездена, где при бомбёжке погибла его семья, что сам он чудом остался жив и теперь, оказавшись в Нюрнберге, занялся привычным делом, открыв эту пивную. Герр Вольпе, несмотря на несколько угрюмый вид, охотно вступал в разговор с посетителями пивной, сам, по-видимому, был не дурак выпить и вскоре приобрёл репутацию солидного и симпатичного человека, незаслуженно и жестоко пострадавшего от войны.
Посетителями пивной были в основном жители этого района. Они хорошо знали друг друга, обрадовались, что «Золотой гусь» снова ожил, и были благодарны герру Вольпе, достававшему в столь трудное время пиво. Обязанное своим существованием древесным опилкам, а не ячменю, пиво всё-таки имело несколько градусов крепости, нормальный соломенно-жёлтый цвет и даже чуточку пенилось.
В левом углу пивной находилась дверь, ведущая в коридор, где были расположены уборные. Но не все посетители пивной знали, что в конце коридора имелась потайная дверь, ведущая в квартиру, примыкавшую к коридору. Дверь была замаскирована большим деревянным шкафом, являвшимся своего рода тамбуром.
Квартира имела и свой самостоятельный выход со двора.
Ровно в десять утра, как было условлено, Мильх, Крашке и Вирт вошли в пивную и заняли столик. Оставив Крашке и Вирта, Мильх прошёл через коридор в квартиру, где в богато обставленном кабинете его встретил Грейвуд.
— Господин полковник, здравствуйте, — поздоровался со своим шефом Мильх. — По вашему приказанию я привёл Крашке и Вирта.
— Хорошо, Мильх, — ответил Грейвуд. — Сначала я хочу побеседовать с Крашке, приведите его сюда. А с Виртом посидите пока в пивной…
Мильх поклонился, молча вышел из кабинета и вскоре явился туда в сопровождении Крашке, который был на этот раз гладко выбрит, подтянут и даже надел новый костюм, одолженный ему Мильхом.
Войдя в кабинет и представ перед полковником Грейвудом, сидящим в глубоком кожаном кресле, Крашке щёлкнул каблуками и почтительно поклонился, не произнося ни одного звука.
— Здравствуйте, Крашке, — благосклонно протянул Грейвуд, с интересом разглядывая своего нового посетителя и мысленно одобрив молчаливость и почтительность этого старого волка. — Хотя нам не пришлось встречаться раньше, я имею довольно точные сведения о вашем прошлом… Садитесь.
— Благодарю вас, господин полковник, — почтительно произнёс Крашке садясь.
— Мильх мне сообщил, что вы готовы сотрудничать с нами, — продолжал Грейвуд, внимательно разглядывая Крашке. — Это действительно так?
— Если моя готовность встретит сочувственное отношение господина полковника, я буду весьма счастлив, — ответил Крашке.
— Как старый разведчик, вы, вероятно, понимаете, Крашке, что сочувствие возникает по мере полезности. Таким образом, многое будет зависеть от вас…
— Господин полковник, я постараюсь быть полезным.
— Хорошо, посмотрим. Мильх, пройдите пока к Вирту, а я побеседую с Крашке, — произнёс Грейвуд, и Мильх сразу покинул кабинет.
— Меня пока интересует офицер, который вас задержал в аптеке, — начал Грейвуд. — Если Мильх мне точно доложил, этот офицер в своё время украл у вас бумажник на Белорусском вокзале в Москве. Так?
— Именно так, господин полковник.
— Более чем странно. Я уж не говорю о таком почти невероятном совпадении, но самый факт, гм… несколько необычен. Если этот офицер вас в своё время обворовал, то, следовательно, он вор?
— Получается так.
— Но если он вор, то как он мог стать офицером и зачем он вас в таком случае задержал? Разве он не скрывал своего прошлого?
— Господин полковник, мне самому многое непонятно в этой загадочной истории, — поспешно произнёс Крашке. — Сначала я подумал, что этот офицер — сотрудник советских следственных органов… Однако когда он меня задержал и доставил в контрразведку, то из некоторых деталей выяснилось, что он никакого отношения к этим органам никогда не имел… Из протокола, который был составлен, мне известно, что он просто рядовой офицер, лейтенант, и что его фамилия Фунтиков… Но, поверьте мне, всё мною сказанное — чистая правда… Если позволите, я доложу вам подробно, как всё это было…
Грейвуд слушал очень внимательно, ему важно было убедиться в том, что Крашке вполне откровенен. Видя, что рассказ Крашке вполне соответствует материалам архивного дела «Операция „Сириус“», Грейвуд с чисто профессиональным интересом выслушивал подробности, которых в деле, естественно, не было. Особенно заинтересовал полковника психологический вопрос: как объяснить поведение Фунтикова?
Крашке, подбодрённый явным интересом к его рассказу, старался произвести наилучшее впечатление на полковника, с которым намеревался связать свою судьбу. Беседуя, Крашке в свою очередь внимательно изучал своего будущего шефа. Он заметил, что Грейвуд, несомненно, умён, немногословен, подозрителен и — самое важное — очень заинтересован подробностями операции «Сириус». Крашке понимал, что этот интерес связан с работами Леонтьева.
В конце разговора, продолжавшегося около двух часов, Грейвуд объявил, что он зачисляет Крашке своим секретным сотрудником «с испытательным сроком», получил от Крашке письменное обстоятельство, выдал ему аванс и назначил новую встречу для получения конкретного задания.
Отпустив Крашке, полковник пригласил к себе Вирта.
Увы, в отличие от Крашке Михель Вирт попал в довольно глупое положение. Вирт надеялся, что его данные о карательных связях и секретных переговорах американских промышленников с немецкими в период войны — находка для полковника Грейвуда. Вирт полагал, что, получив столь сенсационный материал, полковник либо сделает карьеру, дав этому материалу законный ход, либо напротив, замяв этот скандал, получит огромный гонорар от американских промышленных «королей», которые, естественно, захотят спастись от разоблачения.
Вот почему, в отличие от Крашке, Вирт вёл себя довольно уверенно, сразу дав понять, что он знает цену своим материалам, а следовательно, и самому себе.
Грейвуд внимательно выслушал Вирта, посмотрел его записи и документы, а затем очень спокойно спросил:
— Это всё, что вы можете предложить, господин Вирт?
— Мне кажется, что это не так уж мало, — развязно ответил эсэсовец.
— Значит, это — всё?
— Ну да.
— Следовательно, Вирт, вы являлись особо доверенным сотрудником Гиммлера?
— Я об этом сказал, господин полковник.
— И в последнее время были помощником начальника личной охраны самого Гитлера?
— Я и не пытался это скрыть.
— Это и невозможно скрыть, — произнёс Грейвуд и нажал кнопку звонка. В кабинете сразу появился дюжий американский сержант.
— Наручники, — коротко бросил Грейвуд.
Вирт не успел и оглянуться, как сержант надел на него наручники.
— Вы эсэсовец и военный преступник, — обратился Грейвуд к обомлевшему от неожиданности Вирту. — Обращаясь ко мне, вы забыли о том, что американские военные власти поставили своей задачей осуществление денацификации и предание суду военных преступников. Мы отправим вас на виселицу, негодяй!.. Генри, отвезите этого подлеца в тюрьму и передайте моё приказание — строгий надзор, наручники, одиночка…
— Господин полковник, послушайте, я умоляю… — залепетал Вирт, но сержант схватил его за шиворот и так рванул, что Вирт сразу потерял способность продолжать разговор и безропотно, подталкиваемый в спину сержантом, вышел из кабинета. В коридоре его повели куда-то вниз и заперли в совершенно тёмной каморке. Ночью Вирта перевезли в старинную нюрнбергскую тюрьму, предварительно обыскав и отобрав все документы, на которые он ставил такую большую ставку…
А через несколько дней Мильх, распив с Крашке бутылку шнапса и придя оттого в самое добродушное настроение, ответил на настойчивый вопрос о загадочном исчезновении Вирта такими словами:
— Американские власти, дорогой Крашке, готовы простить бывшим гестаповцам всё, кроме наивности… Наш бедный Михель, как это ни странно, оказался чересчур наивным…
Тут Мильх сделал ещё один глоток и задумчиво добавил:
— Вообще, я пришёл к выводу, что наша профессия имеет свои странные законы. Плохо, когда наш брат знает слишком мало, но ещё хуже, когда он знает слишком много…
После чего Мильх, как ни расспрашивал его Крашке, не промолвил ни одного слова о судьбе Вирта.
Зато в отчётах американской комиссии по денацификации появилась ещё одна фамилия немецкого военного преступника — новое свидетельство того, сколь добросовестно выполняют американские власти обязательства по денацификации своей оккупационной зоны.
4. Двоюродный брат
Как раз в те дни, когда в Нюрнберге в беседах полковника Грейвуда с Крашке часто упоминалось имя конструктора Леонтьева, сам Николай Петрович, прикомандированный к 5‑й гвардейской ударной армии, находился в Берлине.
Командующий этой армией генерал-полковник Берзарин, старый знакомый Леонтьева, был назначен военным комендантом Берлина. Сидя с Леонтьевым в своём кабинете, в доме, занятом военной комендатурой города, Николай Эрнестович Берзарин, оживлённо рассказывал конструктору о своей новой деятельности. Открытое, молодое лицо Берзарина, его невысокая, ладная фигура, живые умные глаза, густые, чуть тронутые сединой волосы, смуглые, немного скуластые щёки и белозубая улыбка давно были знакомы и симпатичны Леонтьеву. Он с интересом слушал рассказ о первых шагах коменданта на новом поприще.
— Признаться, Николай Петрович, — говорил Берзарин, — когда мне объявили о назначении комендантом Берлина, стало малость не по себе… Всю жизнь был военным, а тут, сами понимаете, надо заниматься водопроводом, продовольствием, электроэнергией, банями, пекарнями, больницами, школами… С утра приходят делегации немцев из разных районов Берлина, тьма самых разнообразных вопросов, тут надо быть и юристом, и дипломатом, и хозяйственником, и бог знает ещё кем… Честное слово, на фронте было как-то спокойнее и, знаете ли, проще… Когда ворвались мы в Берлин и начались бои в городе, я как-то подумал: ну вот, на днях кончится война, почти четыре года провоевал, всего нахлебался, можно и отдохнуть… Выпрошу отпуск, поеду на Волгу, недели две буду отсыпаться, а потом можно и порыбачить… И вот, полюбуйтесь, рыбачу…
И Берзарин широким жестом обвёл кабинет, огромную карту Берлина на стене, списки районных комендатур, доску с первыми приказами военного коменданта, отпечатанными жирным шрифтом на немецком и русском языках.
— Да, дело хлопотливое, — улыбнулся Леонтьев.
— Скажу больше, Николай Петрович, — продолжал Берзарин. — Мало того, что с немцами полно забот, так ещё и со своими приходится возиться, разъяснять да уговаривать… Сегодня пришёл ко мне один районный комендант, майор Щукин. Хороший парень, знаю его два года, отличный офицер, храбро воевал… Приходит ко мне и чуть не со слезами говорит: «Товарищ генерал, как хотите, а комендантом быть не могу». — «Почему?» — спрашиваю. — «Не могу, говорит, делайте, что хо тите… У меня, говорит, немцы в Николаеве мать убили, сестрёнку в Германию насильно увезли, и здесь она, видимо, погибла… Не могу я об их питании заботиться, магазины им открывать и возиться с их водопроводом, который они сами же, дьяволы, и разрушили».
— Что же вы ему ответили?
— Сначала прикрикнул — извольте выполнять приказ и не вступать в дискуссии! А потом посадил его вот в это кресло и полчаса втолковывал, что мы не с народом воевали, а с гитлеровцами. Что, завоевав Берлин, мы обязаны заботиться о его населении. Что мы должны помочь немцам создать новую Германию…
Берзарин прошёлся по кабинету, подойдя к Леонтьеву, положил руку ему на плечо и тихо добавил:
— И ещё я ему сказал, Николай Петрович, что хотя война и кончилась, но начинается другая, может быть, не менее трудная война — война за мир, за демократию, за то, чтобы больше не было войн… И за то, чтобы никто не мог снова превратить немцев в убийц… Тут Щукин мой встал, вытянулся, смотрит мне прямо в глаза: «Всё понятно, товарищ генерал. Разрешите выполнять?»… И пошёл майор Щукин в районную комендатуру Берлина возиться с водопроводом, пускать электростанцию, открывать булочные и питательные пункты для немецкого населения… И знаете, что я вам скажу, Николай Петрович? Ушёл Щукин, ушёл, остался я один, и стыдно мне вдруг стало перед самим собой за собственную досаду на судьбу, на то, что меня назначили комендантом… Стыдно стало за свои мечты о рыбалке, об отдыхе. Нет, рано ещё отдыхать нам, рано… Не всё ещё сделано, не всё ещё в мире устроено так, как надо, как должно быть и как в конце концов будет… Будет, Николай Петрович, будет!.. Никогда, в самые трудные дни войны, ни на минуту не сомневался в этом, не сомневаюсь и теперь!..
Взволнованно прозвучали эти слова Берзарина, и Леонтьев, сразу почувствовав и оценив это волнение, подумал про себя: «Хорошо, что его назначили комендантом Берлина и что есть у нас вот такие, как он…»
Запел полевой телефон на столе Берзарина, и он, переговорив с кем-то, улыбаясь, обратился к Леонтьеву:
— Ну, пляшите!.. Вчера вы попросили узнать, где находится ваш двоюродный братец, полковник Сергей Павлович Леонтьев… Узнали мои ребята… Он и его полк в Букове… Полтора часа езды на машине…
Через полчаса обрадованный Леонтьев уже мчался на машине в Буков повидаться после почти пятилетней разлуки со своим двоюродным братом.
Детские годы братья провели неразлучно. Их отцы жили в одном доме, оба служили машинистами на железной дороге.
Коля и Серёжа были одногодки, вместе играли во дворе, потом незаметно подросли, поступили в школу, сидели несколько лет на одной парте.
После окончания школы Николай уехал в Ленинград, поступив в Технологический институт, Сергей пошёл в военное училище. Один стал инженером, другой — офицером танковых войск. Теперь братья встречались редко. Николай Петрович работал в Москве, Сергей Павлович служил в разных районах страны. Последний раз они встретились в августе 1940 года, когда Николай Петрович проводил свой отпуск на Днепре, под Киевом. В конце отпуска, зная, что Сергей Павлович служит в маленьком местечке под Ровно, Николай Петрович приехал к нему на несколько дней. Сергей Петрович уже давно был женат, имел одиннадцатилетнего сынишку, названного Колей в честь двоюродного брата.
Тепло встретились братья, всё свободное время были вместе, вспоминая далёкие годы, родителей, школу. Николай Петрович сразу подружился с женою брата — Ниной Петровной, миловидной, приветливой, ласковой женщиной, без ума любившей мужа и сынишку.
Полюбился Леонтьеву и племянник, светлоглазый, шустрый Коленька, весёлый крепыш, в котором родители и Дарья Максимовна — мать Нины Петровны — не чаяли души.
Николай Петрович, всё ещё не изживший горечи развода с женой, провёл в этой слаженной, дружной семье несколько счастливых, тихих дней. Дарья Максимовна и Нина Петровна трогательно ухаживали за дорогим гостем, закармливали его домашними пышками, украинскими галушками и всяческой, как шутя говорил он, «вкуснотой». Целыми днями Коленька водил его по живописным окрестностям местечка, или они вместе рыбачили на речке, небольшой, но богатой рыбой, ловя на спиннинг щук, а на удочку — краснопёрых, жирных окуней.
Вечерами, когда Сергей Павлович возвращался из части, вся семья собиралась в душистом саду, у самовара, под мирное гудение которого начинался долгий, задушевный разговор. В сумерках, как бы подчёркивая свежесть августовского вечера, плыл густой аромат спелых яблок, которыми были усыпаны стоявшие вокруг яблони, а из близкой степи доносился чуть горьковатый, приятный запах чебреца.
Чаепитие всегда затягивалось до поздней ночи. После долгих препирательств бабушка уводила спать начинавшего клевать носом внука, а Сергей Павлович, сменивший портупею и китель на пижаму, в который уж раз самолично заваривал чай, утверждая, что это — занятие чисто мужское и женскому полу недоступное, поскольку секрет хорошей заварки состоит именно в том, что надо засыпать
С удовольствием прихлёбывая крепкий, душистый чай, Николай Петрович вдыхал полной грудью свежий аромат сада, ночную прохладу и те особые, смутные и волнующие запахи украинской степи, которые всегда удивительно успокаивают душу и освежают кровь. Бледный августовский месяц плыл над тёмным садом, тишину которого только подчёркивал изредка мягкий стук падающего где-то рядом яблока.
— Хорошо сидим! — произносил после долгой паузы Сергей Павлович, и все начинали смеяться, потому что это было любимое его выражение, которое он частенько повторял.
— А ведь и в самом деле хорошо, — тихо отвечал Николай Петрович. — Я вот сижу и думаю: всего несколько дней прожил у вас, но за эти дни, кажется, отдохнул так, как никогда ещё не отдыхал…
— Вот и отлично, — замечала Нина Петровна. — И поживите у нас подольше. Куда вам торопиться, Николай Петрович?
— С радостью бы здесь задержался, — отвечал он. — К сожалению, мой отпуск на исходе, пора в институт — работа ждёт… И важная, прямо скажем, работа… Сергей Павлович может подтвердить — я ему немного рассказывал…
— Да, дело стоящее, — подтверждал Сергей Павлович. — А главное, и нашему брату спокойнее будет, в случае ежели придётся воевать… Ты как полагаешь, придётся?
— Как тебе сказать, Сергей, — отвечал Николай Петрович. — Обстановка в мире сложилась такая, что исключить это нельзя… Фашизм есть фашизм, и Гитлер наглеет с каждым днём… Но если и придётся воевать, то, как мне кажется, не раньше чем лет через пять-шесть… Впрочем, кто его знает…
— Вот именно, — взволнованно воскликнула Нина Петровна. — Кто его знает?! Случается, Николай Петрович, что иногда у меня просто сердце сжимается от страшного предчувствия войны… Два раза мне даже снилось, что война началась и я провожаю Серёжу на фронт, а Коленька плачет, плачет… Потом трогается поезд, весь из красных теплушек длинный такой, конца ему нет… И так жалобно свистит паровоз…
— Чему быть, того не миновать, — тихо сказал Сергей Павлович. — А в сны я вообще не верю, Нинушка…
…Теперь, сидя в машине, мчавшей его в немецкий город Буков, вспоминал Николай Петрович Леонтьев те далёкие августовские вечера в маленьком украинском местечке под Ровно, и взволнованный ночной разговор о войне, и погружённый в душистый сумрак сад, в котором они тогда сидели вместе, и крохотные голубовато-зелёные огоньки светлячков, вспыхивающие меж деревьев, и горьковатый, неповторимый запах чебреца, доносившийся из степи… И кому могло прийти в голову тогда, в августе 1940 года, что война, о которой говорили, как о чём-то маловероятном и уж во всяком случае очень далёком, в которую, даже говоря о ней, никто сердцем не верил, потому что не хотелось верить, что эта самая война уже лихорадочно готовится, наносится на секретные карты, планируется в секретных кабинетах германского генерального штаба, расцвечивается условными знаками на голубой кальке сверхсекретных планов, приказов и морских лоций!..
Да, кто бы мог подумать в ту тихую августовскую ночь, что так скоро грянет буря, разметет эту дружную, крепко слаженную семью, погубит Дарью Максимовну и Нину Петровну, забросит невесть куда Коленьку, а добродушный, жизнерадостный и весёлый Сергей Павлович останется вдруг один, без жены, без сына, без семьи, которую он так беззаветно и верно любил?..
В апреле 1941 года Сергей Павлович получил приказ о переводе на Дальний Восток. За годы военной службы Сергей и его семья привыкла к неожиданным переводам — таков удел всякого офицера.
На семейном совете было решено, что Дарья Максимовна и Коленька до конца учебного года останутся в местечке, а Сергей Павлович и Нина Петровна будут пока устраиваться на новом месте.
Так и сделали. Только в середине мая Сергей и Нина добрались до места назначения, стали понемногу устраиваться. Привыкшая за одиннадцать лет семейной жизни к частым переездам, Нина быстро освоилась с новой обстановкой, приобрела самые необходимые вещи, стараясь как всегда, при весьма скромных возможностях поуютнее обставить маленькую двухкомнатную квартиру, которую им предоставили.
А Сергей Павлович с первых дней приезда, как всегда, стал много работать, поздно возвращаться домой и очень скучал без сынишки. Тосковала без Коленьки и Нина Петровна.
К тому же молодую женщину начало беспокоить состояние её здоровья. У Нины Петровны было сердечное заболевание, до сих пор мало её тревожившее. Но, видимо, новый климат был для неё неблагоприятен, и Нина Петровна начала это ощущать. Не желая огорчать мужа, она не рассказывала ему о появившихся симптомах ухудшения болезни.
По секрету от мужа Нина Петровна обратилась к врачу. Осмотрев молодую женщину, врач сказал, что для неё особенно важен покой, что, по-видимому, разлука с сынишкой тоже отра жается на состоянии её здоровья, что к климату она в конце концов, как он надеется, привыкнет. Врач прописал Нине Петровне и лекарство, которое она аккуратно принимала, делая это опять-таки тайком от мужа.
Дарья Максимовна писала, что она и Коленька здоровы, мальчик хорошо учится и с нетерпением ждёт конца учебного года, чтобы выехать к родителям.
В каждом письме была собственноручная приписка Коленьки, сделанная родным и таким знакомым детским почерком. Мальчик писал, что скучает без папы и мамы, ждёт, когда они наконец снова будут вместе. Он прочёл в какой-то книге, что на Дальнем Востоке водятся тигры и леопарды, и надеется стать знаменитым охотником на тигров.
Так шли дни. Сергей Павлович в настенном календаре аккуратно вычёркивал число за числом, с удовольствием отмечая, что до 1 июля, когда ему был обещан отпуск для поездки за сынишкой и тёщей, осталось не так уж много.
1 июня от Дарьи Максимовны пришла телеграмма: Коленька успешно закончил учебный год. Бабушка предлагала, не ожидая приезда Сергея Павловича, выехать с внуком.
Сергей Павлович задумался. Дарья Максимовна была ещё бодрой и энергичной женщиной, пожалуй, она отлично добралась бы с Коленькой и без всякого сопровождения. Это на целый месяц приблизило бы встречу с сынишкой. Нина Петровна, однако, не согласилась с мужем. Конечно, и ей очень хотелось ускорить приезд матери и сына, но она всё-таки боялась долгого пути — а вдруг с Дарьей Максимовной что-нибудь случится в дороге, как-никак, старая женщина, мало ли что может быть…
Выслушав жену, Сергей Павлович согласился с её доводами. И на следующий день он телеграфировал Дарье Максимовне, что в начале июля сам за ними приедет, а пока пусть не спеша готовятся к отъезду…
Кто мог знать, что эта телеграмма, такая разумная сама по себе, будет иметь роковые последствия?..
21 июня, в субботу, в гарнизонном клубе был вечер танцев. Чтобы развлечь жену, всё сильнее тосковавшую в эти дни по Коленьке, Сергей Павлович уговорил её пойти в клуб.
Нина Петровна, хорошо чувствовавшая себя в этот вечер, надела любимое платье цвета морской волны, который очень шёл к её зеленоватым глазам, причесалась, надушилась, и они пошли.
В клубе уже собралось много народу. Полковой оркестр без устали исполнял вальсы, танго, мазурки. Нина Петровна пользовалась успехом, многие офицеры приглашали её танцевать. Сергей Павлович не без удовольствия отметил это.
В первом часу ночи они вернулись домой. За распахнутыми окнами квартиры, расположенной во втором этаже, мирно мерцали тихие июньские звезды. Умываясь на ночь, Нина Петровна неожиданно рассмеялась.
— Ты чего, Нинуша? — спросил, услышав её смех, Сергей Павлович.
— Я вспомнила, что когда мы жили в Николаеве и Коленьке было три года, мама пошла принимать ванну. Коленька, подойдя к двери и заметив клубы пара, спросил: «Баба, ты уже сварилась?». Помнишь, какой он был забавный?
— Да, очень, — ответил Сергей Павлович. — Ну вот, через несколько дней вылечу за ним… Сегодня начальство мне подтвердило, что первого июля дадут двухнедельный отпуск…
В полдень Сергея Павловича вызвали. Ординарец передал приказание командира дивизии, — немедленно явиться в штаб. Сергей Павлович быстро оделся, поцеловал жену и, выходя из квартиры, взглянул на стенные ходики, мерно отстукивавшие время. Было начало первого.
Через два часа он вернулся и сообщил жене, что в эту ночь началась война…
Конечно, ни о каком отпуске для поездки за сыном и тёщей уже не могло быть и речи. Сергей Павлович послал телеграмму Дарье Максимовне, что она должна выехать самостоятельно. На следующий день пришла ответная телеграмма: Дарья Максимовна принимает меры к выезду, но это не так просто…
Сергей Павлович и сам понимал, что в связи с начавшейся войной, передвижением войск в районе, близком к границе, изменением железнодорожных расписаний выехать будет не просто.
Между тем военные действия стремительно развивались, и через некоторое время то местечко, в котором находилась Дарья Максимовна с Коленькой, оказалось отрезанным…
Каждый день Нина Петровна и Сергей Павлович трепетно ожидали какого-нибудь сообщения, надеясь, что Дарье Максимовне удалось в последний момент эвакуироваться. Но дни проходили за днями, и никаких вестей не было.
Мучительная тревога за судьбу матери и Коленьки подтачивала и без того хрупкое здоровье Нины Петровны. Как все советские люди в те месяцы, она тяжко переживала грозное положение на фронте.
Не легче было и Сергею Павловичу. Он старался успокоить Нину Петровну и в то же время настойчиво добивался отправки на фронт. Когда появились надежды на то, что его просьба будет удовлетворена, Сергей Павлович сообщил об этом жене. Он ещё раз оценил её характер, когда, выслушав осторожное сообщение мужа, она тихо произнесла:
— Ты правильно сделал, Серёжа… В такие дни тебе легче будет там… Я знала, что ты так поступишь и точно так же поступила бы на твоём месте… А теперь поговорим обо мне…
И она сообщила мужу о своём решении: ехать на фронт вместе с ним… Оказывается, ещё в первые дни войны Нина Петровна поступила на курсы медицинских сестёр, организованные при гарнизонном клубе. Сергей Павлович был так занят по службе, что даже не знал о том, что Нина Петровна ежедневно по нескольку часов занимается на этих курсах.
Теперь, выслушав жену, говорившую очень спокойно, но твёрдо, мысленно прикинув положение, создавшееся в их семье, Сергей Павлович понял, что самое страшное для Нины Петровны — остаться в тылу одной, без матери, мужа и сынишки.
— Ты права, Нинуша, — сказал он жене. — Единственное, что меня беспокоит — твоё сердце… В военкомате могут придраться.
И там действительно придрались, когда возник вопрос о годности к военной службе медсестры Нины Петровны Леонтьевой.
Никогда в прошлом не прибегал к протекциям Сергей Павлович, человек твёрдо сложившихся правил и большой душевной чистоты. Но в этом случае, после долгих размышлений, пошёл прямо к командру дивизии.
Он рассказал генералу обо всём, что случилось в семье, о положении, в котором окажется Нина Петровна, если одна останется в тылу.
— Верно, верно, Сергей Павлович, — ответил генерал. — Я не врач, но тоже понимаю, что при состоянии здоровья Нины Петровны и страшной неизвестности о судьбе сынишки и матери ей лучше всего поехать с вами на фронт… Так и быть, похлопочу… Здесь тот случай, когда самое правильное — нарушить правила… Бывает в жизни и так…
И правила были нарушены.
В декабре 1941 года, после разгрома немцев под Москвой, Николай Петрович Леонтьев получил письмо с фронта от брата. В этом письме Сергей сообщал, что Дарья Максимовна и Коленька вероятнее всего остались в оккупированном немцами местечке, а он и Нина Петровна находятся теперь на Западном фронте. Брат писал, что дела пошли лучше, он и жена очень хотели бы повидаться с Николаем Петровичем и при первой возможности постараются это сделать…
Вскоре после получения письма Николай Петрович сам уехал на фронт для боевого испытания «Л‑2», а когда вернулся в Москву, то узнал, что сюда приезжал Сергей Павлович и очень огорчился, не застав брата.
А в ноябре 1943 года Николай Петрович, которому так и не удалось свидеться с братом, получил от него горькую весть: на фронте, при бомбёжке медсанбата, была убита Нина Петровна…
Николай Петрович написал большое, взволнованное письмо, стараясь, как мог, поддержать брата в его горе.
И тогда, и позже Николай Петрович не раз собирался навестить Сергея, но события на фронтах развивались так стремительно, а работа Николая Петровича для фронта была так важна, что до самого окончания войны братьям так и не довелось встретиться.
Теперь, по пути в Буков, Николай Петрович вспоминал подробности их последней встречи и всё, что случилось за эти пять лет в их личной жизни, в жизни всей их Родины и всего мира…
Буков, маленький, тихий, уютный немецкий городок, стоящий в густом лесу, на берегу озера, почти не пострадал от войны, как бы прошедшей мимо него.
В своё время Буков считался курортным городком, и сюда любили приезжать из Берлина на отдых уже немолодые люди, которых привлекали провинциальная тишина, хороший воздух, богатое рыбой озеро и маленькие, но комфортабельные пансионы. До войны в этих пансионах сравнительно дёшево и сытно кормили, окрестности городка были очень живописны, а если некоторые солидные берлинские коммерсанты, приезжая сюда отдохнуть, захватывали с собой молоденьких, кокетливых секретарш, то хозяйки пансионов отнюдь не придирались, не строили постных мин, а напротив, относились к таким парочкам самым доброжелательным образом.
По дороге, подъезжая к Букову, Николай Петрович разглядывал рекламы буковских пансионов: «Маргарита», «Фрау Эрна», «Грета», «Мадам Рекамье» и многих других. На рекламных плакатах, щитах и ярких двухметровых картинах были изображены элегантные кавалеры и дамы, мирно распивающие кофе и ликёры, купающиеся в озере, гуляющие, нежно прижавшись друг к другу, по лесу, или танцующие в летнем буковском дансинге.
Надписи поясняли, что «в Букове не любят сплетен», «любители уединения найдут здесь уютный уголок» и что «в пансионе „Венера“ созданы все условия для пылких влюблённых»…
Но вот за крутым поворотом узкой асфальтированной дороги блеснуло озеро, на берегах которого стояли хорошенькие двухэтажные, с красными черепичными крышами, виллы. Почти в каждой из них в довоенное время был пансион.
Через десять минут в обширной, отделанной морёным дубом столовой бывшего пансиона «Фюрстенгоф» братья Леонтьевы с блестящими от волнения глазами изо всех сил хлопали друг друга по плечу, целовались, крякали, вздыхали, подозрительно кашляли и все никак не могли насмотреться друг на друга…
Потом, когда ординарец Сергея Павловича накрыл на стол, поставив бутылку московской водки и разнообразную закуску — от военторговской колбасы до буковских карасей в сметане, — встали Николай и Сергей Леонтьевы у стола, подняли налитые до краев гранёные рюмки старинного богемского хрусталя и разом, не сговариваясь, тихо произнесли:
— Ну, за Родину, за Победу, за нашу встречу в Германии, браток!..
Всю ночь напролёт ни на минуту не сомкнули глаз братья. Уже порозовели от восходящего солнца стволы сосен, стоявших за распахнутым в спальне окном, а Сергей Павлович всё рассказывал о том, что довелось пережить за эти годы.
О том, как в 1943 году позвонили ему на КП полка, которым он командовал, что стряслась беда в медсанбате. Как по грязной осенней дороге примчался он туда и узнал, что осколком бомбы тяжело ранена Нина Петровна. Как долго стоял он у её койки, а она всё металась в бреду и не сходило с уст её имя сынишки Коленьки… Как потом, за несколько минут до конца, она неожиданно пришла в себя, узнала мужа и тихо, еле шевеля запекшимися губами, прошептала:
— Серёженька, поклянись, что будешь беречь себя для него… Для Коленьки… Я, одна я, виновата во всем… Я уговорила тебя послать телеграмму, чтобы мама без тебя не выезжала… А ты ни разу меня и не упрекнул… Спасибо, мой любимый, мой единственный, мои дорогой… Спасибо за всё!..
Не слабого характера человеком был полковник танковых войск Сергей Леонтьев, но тут не выдержал. Бросился на колени перед койкой умирающей, всхлипывая, как ребёнок, целовал ей руки, и его крепкие плечи сотрясались от рыданий, и всё хотел он успокоить её и лепетал, что всё обойдётся, она выздоровеет, что кончится война и найдётся Коленька и они опять будут вместе, вместе, навсегда…
Но Нину Петровну уже нельзя было обмануть, и в эти последние свои минуты она, как во всю их совместную жизнь, пыталась успокоить его, и всё не уставала повторять — береги, береги себя для Коленьки…
…Вот и в эту бессонную майскую ночь в маленьком Букове, рассказывая обо всём брату, в дымной от множества выкуренных папирос немецкой спальне с широченной кроватью карельской берёзы, стёгаными шёлковыми пуховиками, пошловатыми фривольными картинками на стенах, обтянутых розовым репсом, и пухлым голубым ковром Сергей Леонтьев то и дело, не выдержав, замолкал, кашлял и скрипел зубами от нестерпимой душевной боли.
И всякий раз Николай Петрович, тоже с мокрыми от слёз глазами, обнимал брата и шептал ему:
— Да не сдерживайся ты, чего стесняешься, дурень!.. Плачь, говорю тебе, плачь!.. Иначе не выдюжишь!.. Ты слышишь меня, Сергей?
Потом, немного успокоившись, Сергей рассказывал о том, как он воевал и всё ждал, когда же наконец освободят Ровенскую область, чтобы мог он узнать судьбу своих близких.
А когда это случилось, выяснилась вторая беда: Дарью Максимовну убили немцы, а Коленьку со многими другими подростками угнали в Германию, на фашистскую каторгу…
Обо всём этом рассказали Сергею Павловичу соседи Дарьи Максимовны, старожилы этого местечка.
Когда полк Сергея Павловича ворвался в Восточную Пруссию и начались бои за Берлин, полковник Леонтьев расспрашивал сотни людей, освобождённых Советской Армией из разных концлагерей. Никто не мог сказать, где находится его сынишка. Среди сотен тысяч несчастных, согнанных из всех стран в гитлеровскую Германию, было множество подростков и даже детей, которых тоже заставляли работать на военных заводах или отдавали в кабалу немецким помещикам. Очевидцы рассказывали, что для детей и подростков были созданы особые концлагеря, в которых был установлен тот же каторжный режим. Полуголодный паёк, непосильная работа, издевательства и побои, колючая проволока и озверевшие эсэсовцы с немецкими овчарками — всё было в этих лагерях для детей, как и в лагерях для взрослых.
Теперь, после окончания войны, Сергей надеялся разыскать своего Коленьку в западных районах Германии, где, как он выяснил, ещё находились многие русские люди, в своё время вывезенные гитлеровцами из оккупированных районов.
— Чуется мне, Николай, — говорил Сергей Леонтьев, — понимаешь, чуется, что жив Коленька… Сам помнишь, какой он был у нас крепыш… Не может быть, чтобы он погиб — не верю!.. Вообще, говорят, дети оказались в этом аду более живучими, чем взрослые… Недавно я случайно встретился с одной женщиной, вывезенной из Краснодара… Она мне рассказала, что под Мюнхеном год назад был большой детский лагерь… В нём по большей части были ребята с Украины… Они работали на авиационном заводе Мессершмитта… Говорят, были и другие лагеря для детей и подростков. В общем, я не теряю надежды!.. Я уже подал заявление, сам ездил к нашим в Берлин. Мне обещали, что примут все меры, снесутся с американцами и англичанами. А главное, подтвердили, что много наших детей и подростков находится в западных районах… Ах, Коленька, Коленька!.. Каков он теперь, как выглядит, узнает ли меня? Как ему сообщить о матери?.. Ведь ему теперь, шутка сказать, шестнадцать лет исполнилось… Вытянулся, наверно, ведь он весь в меня…
Два дня прожил Николай Петрович у брата в Букове. Братья ни на минуту не расставались в эти дни — было что вспомнить, о ком погоревать, чем поделиться друг с другом…
Когда наступил час отъезда — Леонтьеву уже пора было возвращаться через Берлин в Москву, — опять зашла речь о Коленьке. Сергей Павлович, твёрдо веривший, что ему удастся найти сына, заговорил о его будущем.
— Я всё думаю, — сказал он, — где мне Коленьку пристроить, пока выяснится моя судьба… Ну, первое время поживёт он со мной, отдохнёт после всего, да и мне с ним расстаться не по силам… А ведь к осени надо подумать и об учёбе… Четыре года, что ни говори, из жизни вычеркнуты… Надо среднюю школу кончать, а там видно будет… Что делать — ума не приложу… У меня теперь ни кола ни двора… Прошлый раз, когда я в Берлин ездил, с начальником встретился… Разговор какой-то странный был, право, не пойму… Одним словом, намекнули, что какие-то на меня новые виды есть… А какие именно — не сказали. Ну, ты мой характер знаешь, я допытываться не стал…
— Погоди, Сергей, — перебил брата Леонтьев. — Какие бы на тебя виды ни были, дело не в том… При всех условиях Коленьке надо будет учиться. Это — главное. И будет он учиться в Москве, а жить у меня… Что может быть лучше?
Сергей Павлович задумался.
— Не скрою — была у меня и такая мысль… Однако, Николай, хочу сказать прямо…
— Ну-ну, ты ближе к делу, без предисловий! — нетерпеливо бросил Николай Петрович. — Какие там ещё «однако»?
— Человек ты вроде теперь холостой, — деликатно начал Сергей. — Но ведь в бобылях оставаться не собираешься. Пора и тебе своей семьёй обзаводиться… И, наверно, есть уже кто-нибудь на примете… Так вот, одним словом, как бы это тебе не помешало?.. Как к этому твоя будущая жена отнесётся, и вообще…
Николай Петрович грустно улыбнулся.
— Всё ясно, — тихо сказал он. — Так вот, Серёга, уж если зашёл об этом разговор, скажу по совести: нет у меня никого на примете, нет… Одним словом, жениться пока не собираюсь… Все эти военные годы, сам понимаешь, не до того было… Вам на фронте было не просто, но и нашему брату, тыловику, тоже хватало…
— Знаю, о чём говорить… — произнёс Сергей Павлович.
— А потом, Серёга, — продолжал Николай Петрович, — с головой я ушёл в свою работу… Такие, брат, раскрываются перспективы — голова кружится… Сам знаешь, я — ракетчик, а это дело с фантастическим будущим, можешь мне поверить!..
— Что ж не верить, — сказал Сергей. — Твои «Л‑2» теперь весь мир знает… Поработали на славу!..
— Да что там «Л‑2»! — горячо воскликнул Николай Петрович. — Это всё вчерашний день, детский лепет, пройденный этап… И вообще, ты же меня как облупленного знаешь, я хоть и полковник, а ведь работать мечтаю не на войну… И хочу верить, что больше войны не будет… Во всяком случае, мы сделаем всё для того, чтобы не было… Так ведь, Серега?
— Гм… Так-то оно так, Николай… Мы-то всё будем делать, да ведь не от нас одних зависеть будет… Мало ли ещё на свете всякой сволочи?.. И одно из средств, чтобы не было войны, — иметь крепкие кулаки… Как это поётся в песне: «Мы — мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути»…
— Песня была хорошая, — ответил Николай Петрович. — И смысл в ней недурен. Правда, бронепоезда не очень нынче в моде, но дело не в том. Ты прав в одном — хорошие кулаки нужны… Но, видишь ли, Серёжа, дело, которым я теперь увлечён, — увлечён до последнего вздоха, до последней мысли, до последней мечты! — это дело, без всякого преувеличения, откроет новую эру человечества!.. Верю, знаю, мы, советские учёные и инженеры, это сделаем, сделаем на радость всему свету!.. Сделаем, Серега, поверь мне, сделаем!.. Ради одного этого стоит жить, стоило родиться, стоит работать до зари!..
Адъютант Сергея, пришедший доложить, что машина подана, увидел двух братьев, стоявших в саду, глядящих прямо в глаза друг другу. Он услышал голос Николая Петровича, и было в этом голосе такое глубокое человеческое волнение, и так внимательно слушал его Сергей Павлович, и так блестели у обоих братьев глаза, что адъютант невольно остановился, а потом повернул обратно.
Через несколько минут он снова вошёл в сад и доложил, что машина подана.
Братья обнялись. Оба надеялись, что вскоре встретятся снова.
Николай Петрович сел в машину, она тронулась и помчалась вперёд. На повороте, на самом берегу озера, Николай Петрович оглянулся и увидел высокую фигуру брата, всё ещё глядевшего ему вслед.
Николай Петрович сорвал с головы фуражку и помахал ею брату, который в ответ сделал приветственный жест рукой.
Неведомы пути, которыми приходит иногда человеческое сердце к предчувствию беды. Именно в этот момент, на повороте дороги, Николай Петрович ощутил вдруг, невесть почему, обжигающий холодок такого предчувствия и с трудом преодолел желание остановить машину и вернуться к брату, одиноко стоявшему у подъезда виллы «Фюрстенгоф», на окраине маленького курортного городка Буков.
5. Новое назначение
Приехав в Берлин, Леонтьев снова повидался с генерал-полковником Берзариным и рассказал ему о судьбе брата и его сынишки. Внимательно выслушав Леонтьева, Берзарин обещал помочь в розысках мальчика и при этом добавил:
— Вообще в этом вопросе американцы ведут себя странно. В их зоне оккупации, как нам точно известно, находится много советских людей, в том числе подростков, в своё время угнанных гитлеровцами в Германию. Так вот, под разными предлогами, ни взрослым, ни подросткам пока не разрешают вернуться на Родину. Наши работники, занимающиеся вопросами репатриации, сталкиваются с самыми удивительными препятствиями — отговорками, отписками, прямым отрицанием фактов и всякого рода подтасовками. Тут ведётся какая-то подлая игра, имеющая довольно зловещий характер, Николай Петрович… Эх, больно об этом говорить!..
И Берзарин с досадой махнул рукой.
С особенным чувством Берзарин рассказывал о детях, раньше других завязавших самые живые связи с советскими воинами. Немецкие ребятишки уже запросто приходили в гости к нашим танкистам, пехотинцам, артиллеристам, вступали с ними в разговор, и, несмотря на различие языка, хозяева и гости каким-то загадочным образом превосходно понимали друг друга…
— Это просто удивительно, — улыбаясь, продолжал Берзарин. — Причём, Николай Петрович, это не исключение, а правило… Всякий раз, видя, как наши солдаты играют с немецкими детьми, охотно их кормят, ласкают, дарят им какие-то безделушки, с гордостью думаю о нашем народе… Какое сердце надо иметь для того, чтобы так относиться к детям людей, причинивших нам столько зла?.. Конечно, мы все понимаем, что воевали не с немецким народом, нам чужда национальная рознь, всё это так, но ведь столько жертв понесли наши люди, столько потерь, а не озлобились, не поддались мстительным чувствам…
Леонтьев радостно ощутил глубокую убеждённость этого человека, глубину и ясность его мышления, пленительность всего его облика — живых и умных глаз, смотревших с моложавого, открытого и мужественного лица, скупых и выразительных жестов. Леонтьев с гордостью думал о том, каких чудесных людей удалось воспитать партии, каких командиров она выковала для своей армии. Поистине, такие командиры были достойны своих солдат, как их солдаты — своих командиров…
На следующий день, утром, Леонтьев вылетел из Берлина в Москву. В самолёте, под мерный гул моторов, он вспоминал свой вчерашний разговор с генералом Берзариным, уговор непременно встретиться в Москве…
Но не суждено было состояться этой встрече. Через некоторое время Берзарин, страстный мотоциклист, выехал под вечер проветриться после напряжённого трудового дня. На одном из перекрёстков Берлина на его мотоцикл на полном ходу наскочила грузовая машина, и он, прошедший через столько битв и сражений кровавой войны, погиб на мостовой Берлина, в который первой ворвалась его армия и в котором он был первым советским комендантом…
Ничего удивительного не было в том, что десятки тысяч советских офицеров и солдат со слезами провожали гроб с телом своего командира и боевого друга. Иначе и быть не могло.
Гораздо удивительнее, что этот гроб провожали со слезами и десятки тысяч немцев, жителей Берлина, уважение и любовь которых успел завоевать «герр советишер милитер комендант».
И уж совсем удивительно, что слёзы немцев, провожавших гроб советского генерала, почему-то испугали и заставили недовольно нахмуриться кое-кого из представителей союзных оккупационных властей…
В самом деле, почему?
Через три дня после того как Сергей Леонтьев простился с братом, его вызвали из Букова в Берлин. Здесь полковнику Леонтьеву объявили о назначении его военным комендантом одного из городов, находящихся на границе с американской зоной оккупации. Сергей Павлович пробовал было отказаться, ссылаясь на то, что он, танкист, ничего не понимает в городском хозяйстве, но ему резонно указали, что все коменданты тоже люди военные и, ничего, справляются по мере сил и в силу необходимости с новыми обязанностями.
И через несколько дней, с грустью простившись с любимым полком, Сергей Павлович выехал в Берлин, а оттуда в город, где ему суждено было теперь работать. Перед отъездом из Берлина полковник вновь зашёл к товарищам, ведавшим вопросами репатриации, и узнал от них, что розыски его сына ведутся. Получены новые данные о том, что в американской зоне оккупации, где-то между Нюрнбергом и Мюнхеном, имеется лагерь, в котором содержатся многие советские подростки, в своё время угнанные в Германию, но переговоры о возвращении их на Родину пока идут туго.
Тем не менее офицер, ведавший этими вопросами, надеялся, что в конце концов удастся добиться согласия американских военных властей на возвращение подростков в Советский Союз.
Списка советских подростков, находящихся в лагерях, американцы пока не дали, поэтому неизвестно, есть ли среди них сын Леонтьева.
Теперь, сидя в машине, мчавшейся по широкой автостраде Берлин — Лейпциг, Сергей Павлович с тревогой думал о том, удастся ли выяснить судьбу Коленьки.
В Лейпциге полковник остановился в военной комендатуре и после завтрака подробно ознакомился со структурой комендатуры, штатами, планом работы. Комендант Лейпцига охотно делился своим опытом, дал много полезных советов.
Уже вечером Сергей Павлович выехал из Лейпцига на запад, к месту своего назначения.
В Цвикау Сергей Павлович заночевал у местного военного коменданта и опять, как и в Лейпциге, долго расспрашивал майора о его работе, а тот охотно рассказывал обо всех своих делах, трудностях, печалях и радостях.
Рано утром, простившись с майором, Сергей Павлович выехал из Цвикау и часа через полтора приехал наконец в город, комендантом которого был назначен.
Оставив машину на площади, между городской ратушей и стрельчатой розовой кирхой, Сергей Павлович решил прежде всего погулять по городу. Он пересёк площадь. Напротив кирхи его внимание привлёк красивый трёхэтажный дом с красной черепичной крышей и широким подъездом. Над домом реял красный флаг, подъезд с обеих сторон декорирован широкими алыми полотнами с лозунгами на русском и немецком языках. Часовой с автоматом похаживал у подъезда. Это была советская военная комендатура.
Перед домом стояли легковые машины разных марок. Их водители, военные шофёры в пилотках, лихо сдвинутых набок, собравшись у одной из машин, о чём-то весело беседовали. Завидев полковника, шофёры вскочили, вытянулись, взяв под козырёк. Ответив на их приветствие, Сергей Павлович пошёл дальше, отметив про себя, что в подъезд комендатуры то и дело входят посетители — женщины с детьми, два пожилых немца в старомодных котелках, какие носили ещё в начале века, оба в крахмальных воротничках и чёрных костюмах, несколько немецких юношей в брюках «гольф» и, судя по одежде, двое крестьян. Все они свободно входили в комендатуру, не обращая внимания на солдата с автоматом, как и он, по-видимому, не обращал на них никакого внимания, привыкнув к потоку посетителей.
Полковник долго ходил по этому довольно большому городу, который был мало разрушен. Внимательно разглядывая улицы, скверы и переулки, Сергей Павлович поймал себя на том, что замечает и фиксирует в своём сознании ещё заколоченные витрины многих магазинов, очередь у булочной, неубранные кучи щебня и мусора в одном из переулков, запертые двери школы… Он уже входил в свою новую роль.
С любопытством он разглядывал уличную толпу — озабоченных женщин с хозяйственными сумками, группу немцев, столпившихся у щита, на котором был вывешен приказ военного коменданта, немецких девушек, с интересом следящих на перекрестке за тем, как военная регулировщица в пилотке и хорошо пригнанной гимнастёрке, загорелая, тоненькая, очень хорошенькая, ловко и строго командует проносящимися машинами, водители которых на ходу бросают ей какие-то весёлые приветствия.
В большом сквере, где Сергей Павлович присел на скамью покурить, шумно играли светлоголовые, аккуратно одетые дети. Их матери, сидя неподалёку с вязаньем в руках, о чём-то болтали. Заметив его, они стали шептаться, бросая любопытные взгляды на высокого советского полковника. В этот момент большой красно-синий мяч, брошенный кем-то из детей, угодил прямо в лицо Сергею Павловичу.
Женщины в испуге вскочили. Одна из них, по-видимому, мать ребёнка, бросившего мяч, подбежала к Сергею Павловичу и, вспыхнув от волнения, стала извиняться.
— О, герр оберст, ради бога, извините моего малыша, — лепетала молодая стройная женщина. — Ему всего пять лет, и он недостаточно ловок… Ради бога, извините, герр оберст!..
— Вы напрасно так волнуетесь, фрау, — ответил по-немецки Сергей Павлович, не без труда подбирая слова. — Как зовут вашего ребёнка?
— Генрих, — ответила молодая женщина. — Поди сюда, маленький, и попроси прощения у герр оберста, — обратилась она к малышу, который, стоя поблизости, с совершенным спокойствием и любопытством наблюдал за этой сценой.
Малыш послушно подошёл к матери и, улыбаясь, посмотрел на полковника. Сергей Павлович взял его на руки, поднял на уровень своего лица и спросил:
— Ну, Генрих, скажи, хороший ли ты человек?
— О да, я хороший, — очень убеждённо ответил мальчик. — Вы не думайте, что если я попал в вас мячом, то я плохой…
— Я вовсе этого не думаю, — засмеялся Сергей Павлович. — Ведь война уже кончилась, и если ты попал в меня мячом, то это просто случайность. Или, может быть, ты хотел поиграть в войну?
— Ах, герр оберст, — поспешно вмешалась в разговор мать ребёнка. — Даже немецкие дети не хотят больше играть в войну! Поверьте, что это так… Его бедный отец…
И она со слезами отвернулась.
— Мутти, не надо плакать, ты же мне обещала, — потянулся к матери ребёнок, сразу перестав улыбаться.
Сергей Павлович передал малыша на руки женщине и, вынув из сумки плитку шоколада, протянул её ребёнку.
— Вот, Генрих, возьми на память о том, как ты залепил мне мячом в лоб, — сказал он. — Береги свою маму и старайся её не огорчать.
— Спасибо, — ответил малыш и, взяв плитку, стал с интересом разглядывать обёртку.
— Вы очень любезны, герр оберст, — смущённо произнесла, покраснев, мать ребёнка. — Это слишком дорогой подарок, я, право, не знаю, как быть?
— Зато Генрих уже знает, как быть, — ответил Сергей Павлович, указывая на ребёнка, который уже срывал обёртку и фольгу. — Позвольте пожелать вам всего хорошего, фрау… Простите, я не знаю вашего имени…
— Лотта… — окончательно смущаясь, произнесла молодая женщина. — Лотта Вайнберг, герр оберст…
— Очень приятно. Всего хорошего, фрау Лотта…
И, поклонившись, Сергей Павлович вышел из сквера, провожаемый любопытными взглядами фрау Лотты, других женщин, видевших эту сценку, и детей.
Генрих, которого мать уже спустила на землю, внезапно бросился вдогонку за полковником.
— Герр оберст, герр оберст!.. — кричал малыш. — Приходите ещё раз, я бываю здесь каждый день! Приходите — я буду осторожен с мячом!..
Этот белокурый, аккуратно остриженный малтлш так трогательно смотрел на Сергея Павловича, его глазёнки были полны такого искреннего желания, чтобы высокий русский полковник снова пришёл (а может быть, и принес ещё одну плитку шоколада), что Сергей Павлович опять поднял его в воздух и, глядя ему прямо в глаза (чем-то эти глаза напоминали Коленьку, тогда, до войны, когда Коленьке тоже было пять лет), сказал:
— Да, да, — ты ещё увидимся, Генрих… Я обязательно приду…
И, поцеловав ребёнка, Сергей Павлович опустил его на землю.
Заместитель военного коменданта города (комендатура была также и окружной) подполковник Глухов, исполнявший обязанности коменданта, искренне обрадовался появлению Леонтьева, о назначении которого ему уже было известно.
Коренастый, грузный подполковник с грубоватым, но добродушным лицом и маленькими, быстрыми, с хитринкой глазами принимал посетителей в тот момент, когда в его кабинет вошёл Сергей Павлович.
Увидев полковника и сразу догадавшись, что это и есть новый комендант, Глухов встал со словами «Здравия желаю, товарищ полковник» и тут же, обратившись к посетителю — это был один из двух немцев в котелках, замеченных Сергеем Павловичем ещё утром, — произнёс, путая русский язык с немецким:
— Битте, придётся подождать… Вартен… Ферштеен?
— Яволь, герр комендант! — щёлкнул каблуками сообразительный немец и, отвесив низкий поклон Сергею Павловичу, вышел в приёмную, где сидело много других посетителей.
— Здравствуйте, товарищ Глухов, — полковник пожал руку своему заместителю. — Рад познакомиться. Будем вместе работать. Леонтьев, Сергей Павлович…
— Очень приятно, товарищ Леонтьев, — ответил Глухов. — Мне ещё вчера по телефону сообщили из Берлина о вашем выезде. По совести сказать, не мог дождаться вашего прибытия — совсем запарился…
— Много работы? — коротко осведомился Леонтьев.
— Тьма!.. А главное — куча самых, знаете ли, загадочных дел…
— Загадочных?
— Точно. Таких, проще сказать, что не знаешь, как и поступить. С утра всё ходят и ходят, каждый с вопросами, а что на эти вопросы отвечать? — сам чёрт не разберёт!.. С одной земельной проблемой можно голову сломать!.. Начали раздел помещичьих земель, а многие бауэры боятся землю брать — это, говорят, не положено… Рядом американская зона — там свои порядки. Наши немцы ходят к ним, их немцы к нам, одним словом, столпотворение… За день такого наслушаешься, таких тебе навалят вопросов, просьб, жалоб, доносов, что к вечеру голова кругом идёт…
— Переводчик у вас есть, товарищ Глухов? — спросил Сергей Павлович. — Я заметил, что в немецком языке вы не так уж…
— Есть одна переводчица, из репатриированных, — ответил Глухов. — Четыре года здесь на заводе работала. Сама она из Харькова, чертёжница… Впрочем, я и без неё кое-как обхожусь… Скажешь одно слово по-русски, одно по-немецки, третье — руками объяснишь… Находим общий язык…
Сергей Павлович засмеялся.
— Я и сам заметил, — произнёс он улыбаясь, — что наши солдаты и офицеры как-то научились разговаривать с немцами, и те их отлично понимают. Однако, товарищ Глухов, посетители ждут… Продолжайте приём, а я послушаю.
— Есть. — Глухов, открыв дверь в приёмную, произнёс: — Битте!..
В комнату вошёл тот же пожилой немец.
— Итак, герр комендант, — произнёс он по-немецки, — я могу продолжать?
— Битте, — любезно ответил Глухов.
Немец начал излагать своё дело. Он оказался владельцем городского варьете и просил «уважаемого и достопочтенного герр коменданта» подействовать на майора Пискунова, помощника коменданта по культурным вопросам. Герр майор Пискунов, оказывается, просмотрел программу варьете, подготовленную с большим трудом, и, увы, запретил два номера, являющихся, без всякого сомнения, гвоздём программы…
— Вас ист дас за номера? — спросил на том же немецко-русском диалекте Глухов, и немец действительно отлично его понял.
Оказывается, оба номера строгий майор запретил на том основании, что счёл их безнравственными.
— Герр комендант, — лепетал хозяин варьете, — не является ли баптистом господин майор? Уверяю вас, в программе нет ничего безнравственного. Наконец у меня варьете, а не воскресная служба в кирхе, герр комендант!.. Да, фрейлейн Грита, исполняющая песенки, действительно выходит на сцену в газовой тюнике, но что тут плохого, уважаемый господин комендант, особенно если учесть, что у фрейлейн Гриты божественный бюст? Что же касается фрейлейн Вероники, которая танцует мексиканское танго и, по ходу танца постепенно раздеваясь, даёт возможность публике обстоятельно всё рассмотреть, так это же балет, а не что-либо иное… Почему же уважаемый майор Пискунов так беспощаден к балету?
— Если не ошибаюсь, — обратился Леонтьев к хозяину варьете, — вы пришли на приём вдвоём?
— Совершенно верно, герр оберст, — ответил немец. — Это мой компаньон. Он ожидает в приёмной решения господина коменданта, так как мы распределили между собой обязанности: он ведает программой, а я хлопочу о разрешении…
— Вы давно стали хозяином варьете?
— Три года тому назад, герр оберст.
— А ваш компаньон?
— Как вам сказать, герр оберст… Моим компаньоном он стал недавно, точнее, на днях… Поскольку комендатура закрыла его заведение…
— А какое у него было заведение?
— Я не знаю, как лучше выразиться, господин полковник, — замялся хозяин варьете. — Мой компаньон… Одним словом, у него было такое заведение, о котором не принято говорить при дамах, господин полковник…
— Здесь, кажется, нет дам…
— У него был бордель, господин полковник, прошу меня извинить.
— Уже если извинять, то его, а не вас, — ответил Сергей Павлович. — И ваш компаньон порекомендовал эти два номера из бывшего своего заведения… Так?
— В какой-то мере, господин полковник…
— Как видите, майор Пискунов беспощаден не к балету, а совсем к другим вещам. Хорошо, идите, мы проверим этот вопрос.
Пятясь и непрерывно кланяясь, хозяин варьете вышел из кабинета. Глухов и Сергей Павлович посмотрели друг на друга и рассмеялись.
— Ну, кто там ещё? — спросил Сергей Павлович.
— Сейчас. — Глухов, снова открыв дверь, произнёс привычное «битте».
В кабинет вошла сухая, высокая женщина, в расшитом чепце и тёмном, закрытом платье крестьянского покроя. За нею, держа в руке зелёную тирольскую шляпу с пером, осторожно следовал маленький, круглый, как шар, человечек с выражением крайнего испуга на красном, обветренном лице.
— Гутен таг, герр комендант!.. — басом пропела женщина и сделала нечто вроде книксена.
— Гутен таг, герр комендант! — тоненьким голосом повторил как эхо мужчина и низко поклонился.
— Гутен таг! — ответил Глухов. — Зецен зи, битте…
— Вот такое дело, герр комендант, — решительно начала женщина. — Я есть Анна-Мария Глезер. Это есть Карл Глезер. Между прочим, герр комендант, Карл Глезер есть мой муж…
— Я вас слушаю, фрау Глезер, — сказал Глухов и тут же шепнул сидящему рядом с ним Леонтьеву: «Ручаюсь, пришли отказываться от земли…»
— Вчера, герр комендант, меня, Анну-Марию Глезер, и моего мужа Карла Глезер вызвали в контору поместья господина фон Равеца и там объявили, что я, Анна-Мария Глезер, и мой муж, Карл Глезер, должны взять землю господина фон Равеца… — начала женщина.
— Да, да, ровно три гектара, герр комендант, за прудом, недалеко от беседки, где господин фон Равец всегда играл в преферанс, — добавил её муж.
— Понятно. Вас волен зи по такому случаю? — быстро спросил Глухов.
И опять поразился Сергей Павлович тому, что эти немецкие крестьяне отлично поняли подполковника.
— Их данке, герр комендант, — произнесла женщина и опять сделала нечто вроде книксена.
— Их данке, — пропищал её муж.
Глухов смутился и растерянно посмотрел на Сергея Павловича.
— Смотрите, берут… — шепнул, смутившись, Глухов. — Удивлён!..
И, обращаясь уже к крестьянам, произнёс:
— Зеер гут. Одним словом, в добрый час… Гуте ур!..
— Мы пришли сказать, господин комендант, — снова произнесла женщина, — что я, Анна-Мария Глезер, и мой муж, Карл Глезер, не можем взять эту землю…
— Да, да, мы никак не можем! — повторил Карл Глезер.
— Что я вам говорил?! — сразу успокоившись, прошептал Леонтьеву Глухов. — Уж я их знаю!..
— Неужели такая плохая земля? — сделав вид, что не понимает причины отказа, обратился Леонтьев к супружеской чете.
— О, что вы говорите, герр оберст! — почти с испугом ответила женщина. — Превосходная земля!.. Это же земля барона фон Равеца!.. Разве у него могла быть плохая земля?
— У барона фон Равеца не могло быть плохой земли, — подтвердил Карл Глезер. — На то он и барон…
— Но если земля хороша, то почему же вы не хотите её брать? — улыбаясь, спросил Леонтьев.
— Потому что это земля барона фон Равеца, — ответила женщина.
— Да, да, это же его земля, — произнёс её муж.
— А разве вы не знаете, что помещичьи земли теперь будут отданы крестьянам? — спросил Леонтьев.
— Нам сказали, что хотят так сделать, герр оберст, — ответила крестьянка. — Но ведь барон не оставил такого завещания.
— А барон разве умер?
— Нет, он удрал на запад, герр оберст. Он не умер. Тем более мы не можем взять его землю без его согласия…
— Как же можно без согласия барона? — удивленно пропищал Карл Глезер. — Три дня назад от барона пришло письмо — он запрещает бауэрам брать землю…
— Да, да, и господин барон пишет, что скоро вернётся обратно, в своё поместье, герр оберст…
— Я сомневаюсь в этом, — произнёс Леонтьев. — Но если барон и вернётся, то никто не вернёт ему поместья… Он может получить такой же надел земли, как и любой из вас, не больше…
— Но это же его земля, — воскликнула женщина.
— Нет, это народная земля, — уже рассердившись, сказал Леонтьев. — И вам пора это понять… Где вы живёте?
— Деревня Шпигельдорф, рядом с поместьем барона фон Равеца, герр оберст…
— Через пару дней я приеду в вашу деревню, соберу всех бауэров и мы вместе решим этот вопрос, — произнёс Глухов. — Ждите моего приезда…
— Хорошо, мы будем вас ждать, герр комендант, — сказала женщина и, снова присев, направилась к двери.
— Мы будем ждать, — повторил, как всегда, её муж и тоже направился к выходу.
— Одну минуту, — остановил их Леонтьев. — Присядьте, пожалуйста.
Супруги Глезер снова подошли к столу и послушно сели.
— Остальные крестьяне вашей деревни тоже отказываются от земли?
— Да, господин полковник, за исключением трёх человек.
— Понимаю. А как вы поступите, если я дам вам приказ взять землю? Понимаете, приказ?
— Приказ есть приказ, господин полковник. Как можно не выполнять приказ? — пропищал Глезер, неуверенно поглядывая на жену.
— Но приказ должен быть в письменном виде, — добавила женщина. — Чтобы господин барон мог убедиться, что мы не могли иначе поступить…
— Хорошо. Вы получите такой приказ, — сказал Леонтьев, и крестьяне, заметно повеселев, ушли из кабинета.
— Видали? — спросил Глухов.
— Видал. И вовсе не удивлён, — ответил Леонтьев. — Чудес на свете не бывает, товарищ Глухов. Они так воспитаны веками. Но сила революционных идей как раз и состоит в том, что вековые предрассудки, обычаи и взгляды этими идеями взрываются в сравнительно короткий срок. Ничего, немецкий народ пережил Гитлера, переживёт и барона фон Равеца, Анна-Мария Глезер ещё поймёт, что баронская земля принадлежит ей, а не барону. И, насколько я успел заменить, если это поймёт Анна-Мария, то вместе с нею поймёт и её муж, — с улыбкой добавил Леонтьев. — Помните, знаменитый немецкий стратег Клаузевиц писал, что для армии момент наивысшей победы может иногда превратиться в поражение. Наша армия победила гитлеровскую Германию, заняла Берлин. Огромная победа!.. Но если Анна-Мария Глезер не поймёт, что баронская земля принадлежит ей, если мы не сможем её в этом убедить, это будет настоящее поражение, Глухов, прошу меня верно понять… И мы с вами обязаны победить снова, потому что никто не простит нам поражения… Условимся же с самого начала, товарищ Глухов, что и за эту победу мы будем бороться так же настойчиво, терпеливо и смело, как боролись за первую…
И, подойдя к Глухову, Сергей Павлович крепко пожал ему руку.
Уже вечером, познакомившись с работниками комендатуры, полковник в сопровождении своего заместителя поехал на приготовленную для него квартиру. Глухов сообщил, что Леонтьеву отведён второй этаж в вилле, принадлежащей известному немецкому физику профессору Иоганну Вайнбергу.
— Вайнберг? — спросил в машине Леонтьев. — Я где-то слышал эту фамилию…
— Возможно, Сергей Павлович, — ответил Глухов. — Это довольно крупный учёный. Он никогда не был нацистом и даже находился под наблюдением гестапо, как нам удалось выяснить. Не будь он таким крупным физиком, его давно бы упрятали в концлагерь. Правда, этот профессор, как мне говорили, чуждается политики, но в антифашистских кругах он всегда пользовался репутацией честного человека… У него хорошая вилла, сад, и я считал, что поселиться вам в этом доме со всех точек зрения удобно… Профессор два года назад овдовел, живёт с невесткой и её сынишкой. Сын профессора Вайнберга погиб на фронте.
— Сегодня утром, гуляя по городу, я познакомился с одной молодой женщиной и её сынишкой, — сказал Леонтьев. — Её фамилия Вайнберг… Но, может быть, это случайное совпадение…
— Когда я осматривал виллу, — сказал, чуть улыбнувшись, Глухов, — я познакомился с невесткой профессора Вайнберга… Хороша, ничего не скажешь!.. Такая высокая, стройная блондинка?
— Кажется, я не очень её разглядел, — неохотно ответил Леонтьев, несколько смущённый улыбкой Глухова. Теперь он не сомневался, что Лотта Вайнберг — невестка того самого профессора, в доме которого ему отведена квартира.
Машина подъехала к двухэтажному красивому дому с черепичной крышей, расположенному на одной из тихих боковых улиц, недалеко от центра города. Высокие цветущие липы обрамляли с обеих сторон нарядные виллы.
Глухов подошёл к узорчатой чугунной калитке и нажал и кнопку звонка. Через несколько секунд с мерным гудением включилось автоматическое реле и калитка отворилась.
Офицеры вошли в палисадник, поднялись по ступенькам подъезда, на пороге которого стояла Лотта Вайнберг. Увидев и сразу узнав Леонтьева, молодая женщина вспыхнула от неожиданной встречи.
— Гутен таг, фрау, — поздоровался с Лоттой Глухов. — Дас ист герр оберст Леонтьев… Милитер комендант…
— Здравствуйте, фрау Лотта, — произнёс по-немецки Леонтьев, здороваясь с молодой женщиной. — Я уже рассказал моему товарищу, что мы случайно сегодня познакомились…
— Да, да, господин полковник, — произнесла Лотта. — Нас предупредили, что здесь поселится господин военный комендант, но, встретившись с вами, я не думала, что это вы… Прошу вас, заходите в дом…
Они вошли в просторный холл, облицованный полированным орехом. Прямо из холла начиналась деревянная, не очень широкая лестница, ведущая на второй этаж. Пока Леонтьев и Глухов снимали плащи, Лотта прошла в глубину дома. Через матовые стеклянные двери донёсся её голос.
— Отец, приехал господин комендант, — говорила она. — Можно проводить его к вам?
— А зачем он мне нужен? — ответил на её вопрос спокойный мужской голос. — Проводи его наверх, пусть устраивается, как хочет…
— Но, может быть, господин комендант выразит желание познакомиться с хозяином дома, отец? — робко спросила Лотта.
— Теперь ведь они сами здесь хозяева, — ответил мужчина. — Во всяком случае, так они считают!.. Ещё бы, победители!..
Леонтьеву стало не по себе. Диалог за дверью, по-видимому, понял и Глухов, выразительно покачавший головой. В холл вышла окончательно смущённая Лотта.
— Господин профессор не очень хорошо себя чувствует, — произнесла она в тоне извинения. — Позвольте проводить вас наверх, господа?
Наверху фрау Лотта показала Леонтьеву все комнаты, предоставленные в его распоряжение: светлую гостиную, обитую зеленоватым штофом, большой кабинет с мягкой кожаной мебелью и книжными шкафами во всю стену, спальню с туалетной комнатой и, наконец, просторную столовую с буфетом, смахивающим на кафедральный собор, натюрмортами на стенах и массивными дубовыми стульями.
Все эти комнаты были обставлены несколько старомодно, но солидно и не претенциозно. Не было в обстановке и того особого бюргерского стиля, замеченного Леонтьевым во многих немецких квартирах с их пузатыми полированными комодами, огромными двухспальными кроватями, фривольными картинами на стенах и вышитыми бисером на всевозможных дорожках, салфетках и ковриках поучительными сентенциями.
Всё в этих просторных, светлых комнатах с большими окнами, мягкими тонами стен, удобной мебелью, отличными гравюрами и хорошо подобранной коллекцией старинного фарфора говорило о прочно устоявшемся быте интеллигентной, притом давно и вполне обеспеченной семьи.
Сергей Павлович, осмотрев комнаты, подумал про себя, что ему такая большая квартира, в сущности, ни к чему. Но, посмотрев на открытое, милое лицо фрау Лотты и уловив в её лучистых, ясных глазах самую искреннюю приветливость, Сергей Павлович поблагодарил милую хозяйку — если он не стеснит семью профессора, то будет рад здесь поселиться.
На следующий день, после ночёвки у Глухова, полковник Леонтьев переехал в свою новую квартиру. Когда машина Леонтьева подъехала к вилле, Леонтьев был встречен радостными криками Генриха, которому мать ещё утром сообщила, что тот самый герр оберст, с которым он познакомился в парке, будет у них жить.
Поскольку у Генриха сохранились самые приятные и даже сладкие воспоминания о герр оберсте, он с нетерпением ожидал его приезда, очень волновался, что герр оберста долго нет, и даже два раза спрашивал своего деда, не передумал ли герр оберст поселиться у них.
Дед, не чаявший души в своём пятилетнем внуке, заинтересовался, почему Генрих с таким нетерпением ждёт полковника. И тогда Генрих рассказал деду обо всем, что произошло в скверике, где он угодил этому русскому полковнику мячом прямо в лоб, а полковник подарил ему шоколад.
Профессор Вайнберг, обратившись к Лотте, сидевшей в стороне с вязаньем в руках, заметил с улыбкой:
— Лотта, дитя моё, не замечаешь ли ты, что русские офицеры довольно быстро завоёвывают симпатии немецких детей и молодых женщин?
Лотта вскинула глаза на старого профессора, которого нежно любила:
— Мне кажется, что вы правы, отец. Но, может быть, это объясняется тем, что дети, в отличие от взрослых, лишены предрассудков?
Сухощавый, с белой как лунь головой, профессор чуть нахмурил кустистые брови, нависшие над глубоко сидящими глазами, и, поглядев на невестку поверх очков, проворчал:
— А может быть, дело не в предрассудках, а в том, что дети, как и женщины, любят победителей?..
Фрау Лотта вспыхнула, но промолчала.
Шум подъехавшей машины прервал этот разговор. Генрих бросился встречать долгожданного оберста, а его старый дед, выйдя на балкон, не без удивления увидел, как высокий русский полковник, схватив малыша на руки, легко поднял его и крепко поцеловал.
Профессор не желал, чтобы жилец заметил его присутствие при этой сцене. Покачав головой, он быстро покинул балкон и спустился по внутренней лестнице на первый этаж, в комнату, куда уже перенесли его рабочий стол, самые необходимые книги и портреты покойной жены и сына Вальтера, погибшего на русском фронте.
Плотно притворив дверь своего нового кабинета, профессор Иоганн Вайнберг сел в старое, дедовское кресло, подлокотники которого протирали многие поколения их семьи, и поразился мысли, блеснувшей как молния в его сознании: а что если этот самый русский полковник, там, в далёком и легендарном Сталинграде, убил отца малыша, которого он так нежно и, по-видимому, вполне искренне поцеловал. И, если есть хоть малая вероятность такого совпадения, почему он, старый немецкий профессор, дед Генриха и отец бедного Вальтера, не пришёл в ужас от этого поцелуя?..
6. Вторая встреча
Полковник Грейвуд, сидя в своём служебном кабинете, читал только что расшифрованную телеграмму из Вашингтона, подписанную генералом Маккензи, начальником отдела американской разведки, в котором работал полковник.
Генерал Маккензи отмечал оперативность полковника Грейвуда, сумевшего довольно быстро перебросить в США немецкого физика профессора Майера. Майер работал в области атомной энергии и сравнительно легко принял предложение Грейвуда переехать за океан для продолжения своей научной деятельности.
К сожалению, вторая часть телеграммы носила весьма язвительный характер:
«…Успешно закончив переговоры с Майером и добившись его согласия, вы не дали себе труда выяснить степень полезности указанного специалиста. Между тем, как выяснили наши эксперты при беседе с Майером, он являлся лишь одним из помощников профессора Иоганна Вайнберга, с которым работал много лет. Вайнберг, не разделявший нацистских взглядов Майера, относился к нему без особого доверия, чтобы не сказать больше. Поэтому профессор Вайнберг допускал Майера лишь к работам второстепенного значения, не открывая ему своих главных секретов.
По характеристике Майера профессор Вайнберг далёк от политики, ведёт довольно замкнутый образ жизни и, будучи противником фашизма, в то же время отрицательно относится к коммунистам. Если учесть, что единственный сын Вайнберга убит в России, мы имеем определённые перспективы в смысле работы с этим человеком. В настоящее время Вайнберг проживает в своём родном городе, в советской зоне оккупации. Вместе с ним живёт его невестка, вдова его сына, и её ребёнок.
Сообщая эти данные для ориентировки, обязываю вас приступить к операции по вывозу профессора в США. Предоставляя вам полную свободу в разработке плана операции, обращаю ваше внимание на желательность применения в данном случае методов психологической обработки, ибо, судя по тому, что сообщает Майер о характере Вайнберга, последний принудительно работать не будет…»
Далее в телеграмме Маккензи был указан точный адрес профессора, а также сообщалось условное наименование нового задания — «Нейтрон».
Прочитав телеграмму, Грейвуд помрачнел. Он терпеть не мог своего начальника генерала Маккензи, с которым много лет назад был на равном положении. Потом Маккензи удалось продвинуться при помощи своего дядюшки, крупного американского банкира, дочь которого вышла замуж за одного из руководителей стратегической разведки. Поговаривали, что этот брак был выгоден для обеих сторон: жених соблазнился миллионным приданым, невеста, точнее, её отец — положением жениха, облегчавшим доступ банкира к секретным военным заказам.
Став начальником Грейвуда, Маккензи страшно заважничал. Он всячески придирался к работе своего подчинённого и любил выставлять его перед высшим начальством в смешном свете. Грейвуд был гораздо способнее как разведчик, чем Маккензи, и это в своё время никем не подвергалось сомнению. Теперь Маккензи мстил Грейвуду за старые обиды.
Взять хотя бы сегодняшнюю телеграмму. Маккензи было отлично известно, что Грейвуд затратил немало сил на то, чтобы разыскать Майера и уговорить его переехать за океан. В своё время, перед выездом Майера, не кто иной, как сам Грейвуд информировал этого олуха Маккензи, что Майер не бог весть какой гений и что он может быть полезен главным образом как человек, знавший всех немецких физиков-атомщиков. Его можно было использовать для установления личных контактов с ними. Именно поэтому Грейвуд предлагал Маккензи пока не отправлять Майера в Америку, с тем чтобы при его помощи продолжать работу по вывозу немецких учёных в США. Маккензи, вместо того чтобы принять это разумное предложение, потребовал немедленной отправки Майера. Делал он это, по своему обыкновению, из карьеристских побуждений: ему не терпелось похвастаться перед начальством своей оперативностью.
А когда выяснилось, что Майер сам по себе не представляет большой ценности, Маккензи, чёрт бы его побрал, изображает дело так, как будто бы торопился не он, а Грейвуд!..
Мало того, этот олух ещё «обязывает» полковника перебросить профессора Вайнберга из Германии в США. Легко «обязывать», сидя в Вашингтоне и проводя все вечера в кабаках и мюзик-холлах! Как будто Маккензи не знает, что работать в советской зоне оккупации не так-то просто… Советская контрразведка уже отлично разгадала политику американских властей в отношении немецких специалистов, патентов и военных секретов. Напрасно Маккензи делает вид, что не понимает, как трудно работать в Восточной Германии. Грейвуд считал, что вообще политика американских оккупационных властей оставляет желать лучшего. Не только в отношении русских, но и в отношении немецкого населения игра ведётся грубо, примитивно.
Полковник Грейвуд был опытным разведчиком и умным человеком. Лишённый каких бы то ни было убеждений, он сам был заядлым циником, уже давно ни в кого и ни во что не верившим. За благообразной внешностью Грейвуда скрывалось холодное, опустошённое сердце, неизлечимое равнодушие ко всему, кроме своих эгоистических интересов.
Но, будучи все же образованным и трезво мыслящим человеком. Грейвуд не мог не видеть всего, что происходило вокруг. Он понимал, что проводимая американскими властями политика чревата серьёзными последствиями. Беззастенчивый грабёж немецких патентов, грубая работа разведки, пьянство и дебоши американских офицеров и солдат, откровенная поддержка крупных немецких промышленников и помещиков и многое другое вызывали естественное возмущение широких слоев немецкого народа. Гитлеровская накипь льнула к американским властям, и это тоже хорошо видел народ. Полное отсутствие заботы о нуждах населения со стороны оккупационных властей находится в разительном противоречии с политикой советских военных комендантов, и об этом, к несчастью, становится широко известно…
Грейвуд был врагом коммунизма, врагом Советского Союза. Поэтому его раздражали грубые промахи американской политики в Германии. Задумываясь над причинами таких промахов, Грейвуд относил их за счёт недальновидности, тупости, чрезмерной прямолинейности отдельных высоких чинов, не понимал, что дело не только в этом…
…Однако задание есть задание, и полковник, ещё раз прочитав телеграмму Маккензи, стал обдумывать план реализации операции «Нейтрон». После долгих размышлений он решил лично побывать в том городе, где жил профессор Вайнберг. Справившись по карте, Грейвуд с удовольствием отметил, что этот город находится почти на границе американской зоны. Тогда, выбрав соседний город, находящийся в американской зоне, полковник Грейвуд выяснил, кто является военным американским комендантом в этом городе. Оказалось, что этот пост занимает полковник Джемс Нортон.
Грейвуд связался с Нортоном по телефону и договорился с ним о встрече.
Джемс Нортон, ещё недавно командовавший танковым полком, а теперь изнывавший от скуки в немецком городе, где его оставили комендантом, по-видимому, искренне обрадовался и сказал, что с нетерпением ждёт приезда полковника Грейвуда.
— Выезжайте как можно раньше, полковник, — сказал он по телефону. — Очень рад, что вам пришла в голову мысль посетить эту немецкую дыру!.. Я прикажу в честь вашего приезда показать самых хорошеньких девочек в программе местного варьете… С нетерпением жду вас, коллега!..
Наутро, после визита немки-массажистки, полковник Грейвуд позавтракал, простился с фрейлен Эрной и выехал из Нюрнберга на восток.
Полковник Джемс Нортон, невысокий, смуглый, подвижный человек средних лет, с весёлым, живым лицом, встретил Грейвуда радушными приветствиями на пороге своей роскошной виллы.
Он угостил коллегу превосходным коктейлем «Мотокар», отличным завтраком и за столом рассказал Грейвуду массу забавных историй, связанных со своей деятельностью.
— Во всём виноват русский язык, — говорил Грейвуду Нортон, весело поблескивая тёмно-серыми, смеющимися глазами. — Дело в том, что я в прошлом изучал русский язык, когда служил в «Дженерал моторс». Какой-то болван уверил меня, что наша фирма намерена завести широкие связи с Россией, — это было задолго до войны, — и я, представьте себе, развесил уши и решил изучать русский язык, втайне рассчитывая, что это поможет мне стать представителем «Дженерал моторс» в Москве… Одна хорошенькая русская эмигрантка — её родители удрали в Америку в первые годы революции — взялась меня обучать, и учительница мне так понравилась, что я стал делать недюжинные успехи… Ах, дружище, дело кончилось более чем печально: я, правда, изучил русский язык, но потерял свободу, женившись на своей учительнице. Сами понимаете, что, став её мужем, я получил возможность совершенствовать свои познания в русском языке. Первые два года нами спрягался глагол «люблю», затем мы стали иногда поругиваться, разумеется, тоже по-русски. В общем, моя супруга родила мне двух превосходных парней, которые тоже начали лопотать по-русски… Вот посмотрите…
Нортон показал Грейвуду фотографию, на которой были изображены его жена, миловидная женщина со вздёрнутым носиком, и двое малышей, очень похожих на Джемса Нортона.
— Простите, полковник, пока я не нахожу оснований для жалоб на русский язык! — галантно произнёс Грейвуд. — Скорее напротив… В чём же дело?
— В том, что меня запихнули в эту дыру, — ответил Нортон. — Генерал, узнав, что я владею русским языком и даже женат на русской, вызвал меня и сказал: «Полковник Нортон, вам придётся стать комендантом в этом городе, поскольку он находится на границе с советской зоной… Нам очень важно, чтобы наш комендант в этом районе владел русским языком, ему будет легче найти общий язык с соседями…»
— Чем же вы так огорчены, мистер Нортон? — снова задал вопрос Грейвуд.
— Тем, что рухнули мои надежды скоро вернуться домой, — ответил Нортон. — На заводах «Дженерал моторс» я работал много лет. Когда началась война, меня, как специалиста по танковым моторам, мобилизовали. Я кончил войну в качестве командира танкового полка, но теперь, видит бог, мне здесь нечего делать… Мне надоели немецкие олухи… Кроме того, я дьявольски соскучился по жене и ребятам… Если бы вы знали, мистер Грейвуд, как мне дьявольски хочется по утрам услышать наконец, как моя жена ворчит на меня по-русски!..
— Вы уже познакомились со своим русским соседом и коллегой? — спросил Грейвуд.
— Нет, он лишь недавно приехал, как я слышал. Но я обязательно нанесу ему визит. Говорят, что полковник Леонтьев тоже танкист…
— Его фамилия Леонтьев? — быстро спросил Грейвуд.
— Да, так мне говорили. Рассказывают, что с первых часов своего приезда он развил лихорадочную деятельность. Впрочем, как говорят, все русские коменданты вообще занимаются странными делами — открывают магазины, больницы, заботятся о школах, утверждают программы варьете, раздают землю крестьянам… Эти русские — славные ребята и боевые солдаты, не понимаю, зачем им тратить силы на эту чепуху и заботиться о немцах, которые причинили им столько зла. Как только познакомлюсь с полковником Леонтьевым, прямо спрошу его об этом, как танкист танкиста, как солдат солдата… И, наконец, как муж русской — русского, — с улыбкой добавил Нортон.
— Любопытно было бы услышать, что он ответит на ваш вопрос, — сказал Грейвуд. — Я тоже не очень понимаю, в чём тут дело. Вернее всего, что это политика пропаганды коммунизма… Они завоевали часть Германии, а теперь хотят завоевать симпатии немецкого народа. Что ж, это не так глупо, мой дорогой Нортон, если говорить серьёзно…
— Но и не так умно, — быстро ответил Нортон. — Я лично убеждён, что немцам нельзя доверять. Немцы способны уважать только силу. Они любят исполнять приказ, и это действует на них гораздо лучше всех уговоров. Когда же их начинают уговаривать, они воспринимают это как свидетельство слабости и задирают нос…
Грейвуд внимательно посмотрел на своего собеседника. Как видно, этот Нортон был славным малым, храбрым солдатом, но ни черта не смыслил в политике. К сожалению, мысли о немецком народе, только что высказанные Нортоном, разделяли лица, занимающие гораздо более высокое положение, нежели этот полковник. Грейвуд тоже не любил немцев, но как умный человек понимал, что так примитивно судить о целом народе по крайней мере неразумно.
Однако, не желая вступать в откровенный разговор по этому поводу, полковник Грейвуд сказал:
— Мне трудно судить о политике русских, пока я не побывал лично в их зоне. Давайте-ка съездим к ним…
И через полчаса полковники мчались на военном «виллисе» с визитом к своим русским союзникам.
Полковник Леонтьев работал в своём служебном кабинете, когда к нему вошёл Глухов и сказал:
— Сергей Павлович, звонили с погранпункта — к нам едут американцы. Один — комендант соседнего города, полковник, другой, кажется, из Нюрнберга. Скоро прибудут…
— Очевидно, едут знакомиться, — сказал Сергей Павлович. — Ну что ж, это естественно. Визит вежливости, как говорят дипломаты… Где их будем принимать?
— Сначала здесь, в комендатуре, — ответил Глухов. — Я договорюсь с военторгом, чтобы в моём кабинете подготовили «ленч», как они говорят. Ну, «поленчуемся», угостим их нашей водочкой — она им всегда по душе, потом покатаемся по городу, а вечером можно сводить в варьете. Жаль, что майор Пискунов самые пикантные номера из программы вышиб, а то гости были бы весьма довольны. Это как раз в их вкусе…
— Ничего, пускай привыкают к нашим вкусам, — произнёс Леонтьев. — Но я думаю, что, кроме «ленча» в комендатуре, надо бы, пожалуй, принять их у себя. Как-никак, союзники…
— Вы, правы, — оживился Глухов. — Если разрешите, Сергей Павлович, я дам необходимые указания… Наш повар — великий мастер для таких «чепе». И скажу, чтобы приготовили всё по-русски… Одним словом, выдержим национальный колорит… Сервировку попрошу у вашей фрау Лотты, она, наверно, охотно всё сделает… Разрешите выполнять?
— Действуйте, — улыбнулся Леонтьев и погрузился в свои дела.
Минут через сорок за распахнутым окном раздался шум круто заторможенной машины и чьи-то весёлые голоса. Выглянув в окно, Леонтьев увидел высокую фигуру Грейвуда, с его розовым, отменно выхоленным лицом и седой шевелюрой.
Рядом с ним стоял, отдавая какие-то распоряжения негру-шофёру, невысокий, но очень складный, смуглый человек с погонами полковника танковых войск.
«Один танкист, а второй невесть кто», — подумал про себя Леонтьев, привычно оправил портупею, одёрнул китель и пошёл навстречу своим гостям.
Он встретил их в коридоре, где они шли в сопровождении дежурного по комендатуре старшего лейтенанта Фунтикова.
Это был тот самый Маркел Иванович Фунтиков, который в конце войны лично задержал Крашке и доставил его в советскую контрразведку. По окончании войны старший лейтенант, о прошлом которого в полку не было известно (знал о нём лишь полковник из контрразведки Бахметьев, «крёстный» Фунтикова), был командирован на службу в комендатуре, как находчивый, дисциплинированный офицер, хорошо себя зарекомендовавший во всех отношениях.
Теперь быстроглазый, ловкий Фунтиков, в отлично пригнанном кителе и щегольских, надраенных до немыслимого блеска сапогах (пожалуй, отлично начищенная обувь была единственной склонностью, оставшейся у него от прошлого), непринуждённо сопровождал американских гостей.
Увидев Леонтьева, Фунтиков вытянулся, ловко щёлкнул каблуками и отрапортовал:
— Товарищ полковник! Дежурный по комендатуре старший лейтенант Фунтиков.
Леонтьев отметил, с какой особой, значительной торжественностью представился старший лейтенант, чьё лукавое, смышлёное лицо ему давно понравилось.
— Вольно, товарищ старший лейтенант, — ответил Леонтьев и обратился к гостям.
— Здравствуйте, полковник, мой дорогой сосед, — сказал Нортон Леонтьеву на русском языке с сильным акцентом. — Хотя есть известная у вас поговорка — незваный гость хуже татарина, — я и мой коллега, полковник Грейвуд, сочли своим приятным долгом нанести вам дружеский визит. О, да!.. Джемс Нортон…
— Здравствуйте, господа! — приветливо ответил Леонтьев. — Я рад приветствовать в вашем лице наших доблестных союзников в войне против общего врага. Полковник Леонтьев, Сергей Павлович… Прошу ко мне. Товарищ старший лейтенант, вы свободны.
— Слушаю, товарищ полковник! — гаркнул Фунтиков и, взяв под козырёк, так повернулся и зашагал обратно, что Нортон и Грейвуд поощрительно улыбнулись ему вслед.
В кабинете Леонтьев усадил гостей в кресла, стоявшие перед круглым столом, и, сев рядом с американцами, вынул коробку «Казбека». Грейвуд, с интересом рассматривая коробку и мундштуки папирос, в свою очередь протянул Леонтьеву пачку «Честерфильд».
— Если не ошибаюсь, полковник Нортон, вы танкист? — обратился Леонтьев к Нортону, заметив обозначения на его петлицах.
— О да, мистер Леонтьев, — ответил Нортон. — Я уже знаю, что вы тоже танкист и, как я, были командиром полка… За это стоит выпить, коллега!.. Если советские и американские танкисты встретились здесь, в центре Германии, мистер Леонтьев, это значит… Это многое значит, коллега!..
— Совершенно с вами согласен, полковник Нортон, — ответил Леонтьев. — За такую встречу действительно надо выпить!.. Я надеюсь, что полковник Грейвуд не расходится с нами в этом вопросе?
Нортон быстро перевёл слова Леонтьева Грейвуду, тот подчёркнуто дружелюбно захохотал и что-то сказал Нортону.
— Мой друг, полковник Грейвуд, к сожалению, не владеет русским языком, — обратился к Леонтьеву Нортон. — Но он говорит, что, не зная языка, отлично понял, о чём идёт речь. Это не должно вас удивлять, говорит полковник, потому что русские и американцы нашли общий язык и доказали это в минувшей войне.
В этот момент, распространяя сильный аромат цветочного одеколона, в кабинете появился грузный Глухов, которого Леонтьев представил своим гостям.
Пожав им руки, Глухов пробормотал «весьма рад» или что-то в этом роде, а затем тихо спросил Леонтьева: «Разрешите приступить?»
Леонтьев только кивнул головой и Глухов, сказав «Прошу извинить, на одну минуту», вышел из кабинета. Сейчас же вернувшись, он одним мановением ресниц доложил своему начальнику, что, дескать, всё в порядке и гостей можно «ленчевать»…
— Господа, прошу вас к завтраку, — произнёс, встав, Леонтьев.
В кабинете Глухова уже был накрыт стол, расставлены рюмки и бокалы. Две официантки из военторговской столовой заканчивали последние приготовления. Леонтьев быстрым, хозяйским взглядом окинул стол и остался доволен распорядительностью Глухова. Вся закуска была подобрана с учётом «национального колорита». Большая астраханская селедка «залом» соблазнительно раскинулась на блюде, украшенном луком, петрушкой и укропом. Матово поблескивала зернистая икра в только что открытой банке. Консервированная осетрина в томате была выложена на другом блюде. Ветчина, копчёная «московская» колбаса и фаршированный перец дополняли меню. Ко всему этому на большом блюде была подана горячая картошка в мундире, испечённая каким-то загадочным образом так, как будто её только что вынули из горячей золы полевого костра.
Гости и хозяева сели за стол, Глухов налил в рюмки водку, настоенную на чесноке и красном перце, Леонтьев встал и провозгласил тост за победу над общим врагом. Все, встав, чокнулись и выпили.
— Дьявольский напиток! — воскликнул, еле переводя дух, Нортон. — У меня такое ощущение, как будто мне выстрелили в желудок… Мой дорогой сосед, я беру с вас слово выдать мне секрет этого жидкого пламени… Вы, кажется, хотите что-то сказать, коллега? — обратился он к Грейвуду, который продолжал стоять, закрыв лицо салфеткой, кашляя и пытаясь отдышаться.
— Мистер Грейвуд говорит, — перевел Нортон, — что он зря прожил пятьдесят лет, так как лишь впервые пил такой божественный напиток…
— Поэтому надо выпить вторично, чтобы наверстать упущенное время, — с улыбкой сказал Леонтьев и снова налил рюмки.
Теперь с рюмкой в руке поднялся Нортон.
— Я провозглашаю тост, — сказал он, — за нашу боевую дружбу, за советских солдат и офицеров, поразивших весь мир своим мужеством, за великолепную Советскую Армию — в вашем лице, господа!..
Опять все встали и, чокнувшись, выпили. Всё понравилось гостям — и зернистая икра, и астраханский «залом», и фаршированный перец, и картошка в мундире. Всё чаще и веселее становились тосты, гости помаленьку освоились с «огненной настойкой», находя в ней всё новые и новые качества, и уже Грейвуд перестал прикладывать салфетку к лицу, а Нортон не жаловался на обожжённый желудок.
Всё непринуждённее становился и разговор. Между тостами Нортон, подмигнув Грейвуду, вдруг прямо спросил:
— Скажите, дорогой сосед, вам ещё не надоело заботиться о немцах, чёрт бы их побрал? Признаться, я очень удивлён тем, как вы с ними возитесь. Мне лично на них наплевать…
— Пока не сформируются и не будут избраны немецкие органы самоуправления, мы считаем своей обязанностью заботиться о населении, полковник, — серьёзно ответил Леонтьев.
— Понимаю, вы имеете в виду эти… горсоветы? — спросил Нортон.
Леонтьев и Глухов рассмеялись.
— Здесь не Советский Союз, полковник, — улыбаясь, ответил Леонтьев. — И мы вовсе не собираемся организовать горсоветы. Кстати, их не организуют, а избирают согласно нашей конституции.
— А я слышал, что вы и здесь хотите организовать советскую власть, — продолжал Нортон. — И, говоря между нами, почему бы вам этого действительно не сделать? Вы же победили Германию… Вы воевали с Германией, чёрт возьми!.. Почему же вам не воспользоваться плодами своей победы? Это было бы логично, дорогой полковник Леонтьев…
— У каждого своё представление о логике, мистер Нортон, — ответил Леонтьев. — Прежде всего мы воевали с фашизмом. Мы не собираемся навязывать немецкому народу свои порядки и единственное, чего мы хотим, — это создания миролюбивой, демократической Германии. Этого же — я глубоко в этом убеждён, господа, — хочет и подавляющее большинство немецкого народа…
Нортон слушал Леонтьева с нескрываемым интересом. Грейвуд с корректным, но равнодушным лицом размышлял в это время совсем о другом. Какое отношение имеет этот полковник Леонтьев к конструктору Леонтьеву? Как, не вызывая подозрений, выяснить, находится ли теперь в городе профессор Вайнберг и что он делает?
Наконец, позавтракав, гости и хозяева встали из-за стола. Глухов предложил совершить прогулку по городу. Предложение было охотно принято.
Поехали на двух машинах — Леонтьев с Нортоном, Глухов с Грейвудом. Так как Глухов не владел английским языком, а Грейвуд русским, разговор у них не клеился.
Напротив, в другой машине Нортон продолжал оживлённо беседовать с Леонтьевым, засыпая его множеством вопросов, нередко довольно наивных, но искренних и прямых.
Отвечая американцу и глядя на его смуглое лицо, живые глаза и белозубый рот, Леонтьев всё более проникался симпатией и доверием к этому весёлому и, по-видимому, честному человеку. С чисто детским любопытством и непосредственностью он задавал всё новые вопросы, внимательно, как-то по-детски нахмурив брови, выслушивал ответы и всякий раз выражал искреннее удивление. Видимо, ответы Леонтьева опрокидывали ошибочные представления Нортона о том, что происходит в советской зоне. Более того, эти лаконичные и прямые ответы пробуждали в Нортоне какие-то чувства и мысли, никогда раньше не приходившие ему в голову. Понравилась Леонтьеву и прямота, с которой Нортон ответил на его вопрос — кто такой Грейвуд?
— Мой дорогой сосед, — добродушно произнёс Нортон. — Я сам только утром познакомился с ним, когда он приехал из Нюрнберга… Скорее всего, полковник Грейвуд занимается вопросами денацификации. Вероятно, поэтому его интересует, как проводится эта работа в вашей зоне.
После осмотра города, местного музея, старинного и хорошо сохранившегося замка, в котором гости с интересом обошли все залы и комнаты с древней мебелью, фигурами рыцарей в латах, старинным оружием и даже поднялись в башню пыток, Леонтьев пригласил американцев к себе на обед.
Когда машины подъехали к вилле профессора Вайнберга и Грейвуд прочел на табличке номер дома и название улицы, он не поверил собственным глазам: это был тот самый дом, ради которого он сюда и приехал…
Разумеется, как опытный разведчик, Грейвуд ничем не обнаружил своей радости от такого неожиданного сюрприза. Но его ждал другой, ещё более значительный сюрприз.
Когда Николай Петрович Леонтьев приезжал к брату в Буков, один майор, фотограф-любитель, по просьбе Сергея Павловича сфотографировал братьев и сделал большой, сильно увеличенный портрет, который преподнёс своему командиру.
Теперь, устраиваясь на новой квартире, Сергей Павлович повесил портрет в кабинете над своим письменным столом.
Американцы вместе с Сергеем Павловичем и Глуховым поднялись на второй этаж, в квартиру. Хозяин усадил гостей в кабинете, а сам прошёл в столовую, проверить стол. Оставшись в кабинете, Грейвуд с самым рассеянным видом начал рассматривать комнату, мебель, стеклянную дверь, выходящую из кабинета на балкон, подошёл к письменному столу и увидел фотографию. Он сразу узнал конструктора Леонтьева, с которым встречался в Дебице примерно год тому назад.
И опять подивился полковник Артур Грейвуд такому счастливому стечению обстоятельств. Да, теперь уже не было сомнений, что конструктор Леонтьев имеет прямое отношение к полковнику Леонтьеву, в гостях у которого он, Грейвуд, теперь находится!..
Когда Сергей Павлович вернулся в кабинет, Грейвуд при посредстве Нортона обратился к нему с вопросом — кем ему приходится человек, вместе с которым он сфотографирован.
— Это мой двоюродный брат, — спокойно ответил Сергей Павлович. — А почему он заинтересовал полковника Грейвуда?
— Я обратил внимание на большое сходство, — ответил Грейвуд.
На самом деле братья вовсе не были похожи друг на друга. Сергей Павлович удивился словам Грейвуда, но отнёс их за счёт его желания сказать приятное и перевёл разговор на другую тему.
Уже в конце обеда Леонтьев рассказал своим гостям о Коленьке и попросил их совета, как лучше организовать его поиски.
Как только Нортон перевёл Грейвуду рассказ Сергея Павловича о судьбе его сынишки, американец встал и, пожав Сергею Павловичу руку, взволнованно произнёс:
— Мистер Леонтьев, хорошо, что вы мне сообщили об этом. Поверьте, я сделаю всё, что в моих силах, чтобы навести справки о вашем сыне и как можно скорее вернуть его вам!.. О, я взволнован до глубины души этой трагической историей!.. У меня тоже есть сын, и потому мне легко понять всё, что вы переживаете…
Насчёт сына Грейвуд солгал, потому что не имел детей. Но он действительно взволновался: рассказ Леонтьева был для него третьим сюрпризом за этот день. Внутренне ликуя, Грейвуд уже прикидывал, какие оперативные комбинации возможны в связи с этой историей для проникновения в семью Леонтьевых…
Ещё не зная, как именно использовать этот случай, Грейвуд решил принять все меры к розыску Коленьки Леонтьева.
После обеда Грейвуд предложил перейти в сад, подышать свежим воздухом. Он надеялся, что в саду хоть издали увидит профессора Вайнберга, ради которого, собственно, и приехал сюда. Теперь, когда перед операцией «Сириус» (Грейвуд сохранил её прежнее название) раскрывались новые возможности, имело смысл вернуться к заданию Маккензи.
Отдав распоряжение, чтобы кофе был подан в садовую беседку, Леонтьев повёл туда своих гостей. В саду в самом деле было хорошо в этот вечерний час. Кусты сирени обрамляли аккуратные, посыпанные жёлтым песком дорожки. В глубине сада, где находилась беседка с разноцветными стеклянными окнами, уже отцветали яблони. Профессор Вайнберг в синем брезентовом комбинезоне с садовыми ножницами в руках внимательно осматривал деревья, за которыми всегда ухаживал сам. Его внук, строгавший с очень сосредоточенным видом какую-то палочку, увидев Сергея Павловича, с весёлым криком бросился к нему. Леонтьев, искренне привязавшийся к мальчугану, высоко поднял его на руки и поцеловал.
— Я хотел прийти к вам, герр оберст, — сказал мальчик, — но мутти меня не пустила — она сказала, что у вас гости и вы очень заняты…
— Как видишь, у меня действительно гости, — ответил Сергей Павлович. — Но я всегда рад тебя видеть.
— Мистер Нортон, спросите полковника, чей это ребёнок? — обратился к Нортору Грейвуд, заметив, как ласков Леонтьев с ребёнком.
— Это внук профессора Вайнберга, — ответил Сергей Павлович. — И очень славный малый. Не так ли, старина? — обратился он уже к ребёнку.
Мальчуган рассмеялся. Профессор Вайнберг, стоявший в стороне, молча поклонился Леонтьеву, встретившись с ним взглядом.
— Добрый вечер, господин Вайнберг, — произнёс Леонтьев. — Мы тоже решили подышать свежим воздухом. Отличный вечер…
— Да, погода недурна, герр оберст, — сдержанно ответил старик. — И в саду сейчас действительно хорошо…
— Мы собираемся, профессор, пить кофе в беседке, — продолжал Сергей Павлович. — Я и мои американские гости. Мы будем рады, если вы и фрау Лотта примете в этом участие… Посидим за круглым столом…
— Разве побеждённые могут сидеть за одним столом с победителями? — усмехнулся старик. — Я не уверен, что это принято, герр оберст… Это против всяких традиций…
— Есть традиции, от которых лучше отказаться, профессор, — медленно произнёс Сергей Павлович, глядя в упор на старика. — Что же касается побеждённых, то, насколько я осведомлён, вы никогда не были фашистом и потому не имеете оснований относить себя к числу побеждённых… Не так ли?
— На вопрос, который задан так прямо, герр оберст, — ответил, улыбаясь, профессор, — нельзя не дать прямого ответа. Вы осведомлены лишь об одной стороне дела: я действительно не был сторонником фашизма. Но я не являюсь и вашим сторонником, герр оберст…
— Что ж, я всегда ценил откровенность, профессор Вайнберг, — спокойно ответил Сергей Павлович. — И тем не менее повторяю своё приглашение.
Старик чуть удивлённо посмотрел на Леонтьева и после небольшой паузы произнёс:
— Благодарю. Я только сменю костюм и предупрежу фрау Лотту…
И он, поклонившись, пошёл в дом.
— Это ваш хозяин? — спросил Леонтьева Нортон.
— Это хозяин дома, в котором я живу, — ответил Леонтьев. — Немецкий учёный…
— Нортон, спросите полковника, как фамилия этого человека, — попросил Грейвуд, хотя он уже расслышал фамилию Вайнберга.
— Это профессор Вайнберг, — ответил Леонтьев на вопрос Нортона.
В просторной беседке на столе дымился кофейник и были расставлены чашки, когда Леонтьев и его гости вошли туда после прогулки по саду. Вечерняя прохлада проникала в беседку через открытые окна. Тихие летние сумерки заполнили сад. Утомлённые впечатлениями дня, хозяева и гости задумались, каждый о своём. Сергей Павлович думал о Коленьке, об обещании Грейвуда помочь в розысках мальчика. Нортон размышлял о том, что всего несколько часов, проведённых в обществе русских офицеров, изменили некоторые его представления о советских людях, о положении в советской зоне оккупации и политике, которая проводится в ней. Глухов добродушно улыбался, считая, что его начальник отлично провёл приём иностранных гостей и что в свою очередь он, Глухов, тоже показал класс распорядительности в отношении завтрака и обеда. Грейвуд, очень довольный ответом Вайнберга на приглашение Леонтьева, теперь обдумывал, как лучше вступить в контакт с профессором, так откровенно высказавшим своё отрицательное отношение к коммунистам…
Затянувшуюся паузу прервал приход профессора Вайнберга и фрау Лотты. Старик явился в чёрном, несколько старомодном костюме, со строгим галстуком и твёрдым, туго накрахмаленным воротничком. На фрау Лотте было простое, но милое летнее платье.
При их появлении встали, и Леонтьев представил Вайнберга и фрау Лотту своим гостям. Грейвуд окинул молодую женщину быстрым, оценивающим взглядом, сразу отметив её тонкую, стройную фигуру с высокой грудью, покатыми плечами и пышными бёдрами. Её тонкое продолговатое лицо с чуть удлинёнными синими глазами, пухлым ртом и застенчивой улыбкой, открывающей ровный ряд плотно слитых зубов, тоже понравилось Грейвуду, и он подумал, что полковник Леонтьев, наверно, имеет виды на эту красивую немку.
Ещё более внимательно Грейвуд рассмотрел профессора Вайнберга, крепкого, сухощавого человека лет за шестьдесят с совершенно седой густой шевелюрой и глубоко сидящими строгими глазами. Он держался с большим, может быть, чуть подчёркнутым достоинством, был немногословен, хотя корректен, и, разговаривая с собеседником, смотрел на него открытым, прямым, испытующим взглядом.
Фрау Лотта разливала кофе, мужчины курили, за исключением профессора, который отказался от предложенной ему Грейвудом сигареты, сказав по-английски:
— Благодарю вас, полковник. Полгода назад я перестал курить.
— По медицинским соображениям, профессор? — спросил Грейвуд, очень обрадовавшись тому, что Вайнберг так свободно владеет английским языком.
— Не совсем, — улыбнулся старик. — Дело в том, что я курил почти сорок лет. И всё, что никотин мог сделать с моим здоровьем, он уже сделал… Мне пришлось оставить эту дурную привычку по не зависящим от меня обстоятельствам — теперь невозможно достать сигареты.
— Понимаю, профессор. Но человек, куривший сорок лет, вряд ли в состоянии заниматься умственным трудом без привычной порции никотина. Я могу судить об этом по себе.
— Вам тоже приходится заниматься умственным трудом? — с едва уловимой иронией спросил профессор. — Разве это входит в обязанности офицера?
Грейвуд сделал вид, что не понял иронии.
— О, господин профессор, — сказал он. — Современная война — занятие весьма интеллектуальное… Времена луков и стрел прошли. Теперь на войну работают не только солдаты и офицеры, но даже крупные учёные, физики, вроде вас, господин Вайнберг… Не так ли?
Вайнберг быстро вскинул взгляд на Грейвуда. Какой-то огонёк на мгновение мелькнул в его глазах и тут же потух.
— Вам обязательно требуется моё подтверждение, полковник Грейвуд? — тихо спросил Вайнберг. — Или вы как-нибудь обойдётесь без него?
Грейвуд, сидевший рядом с Вайнбергом, осмотрелся. Фрау Лотта о чём-то беседовала с Глуховым, Леонтьев, прихлебывая из чашечки кофе, слушал рассказ Нортона.
— …и когда я увидел первый советский танк марки «Т‑34», — говорил Нортон, — я понял, дорогой коллега, что утверждения моего бригадного генерала — лучшее свидетельство его неосведомлённости и глупой чванливости, да, да! Толщина брони…
Убедившись, что все заняты разговором и не обращают внимания на него и профессора Вайнберга, Грейвуд решил идти напролом.
— Послушайте, профессор Вайнберг, — тихо сказал он. — Никто из этих русских ни слова не понимает по-английски. Тем не менее на всякий случай я постараюсь говорить так, чтобы слышали только вы. Я такой же полковник, как вы фельдмаршал. Мне пришлось надеть этот мундир, чтобы иметь возможность приехать сюда, чтобы вас видеть, чтобы вам сказать…
— Что именно, мистер Грейвуд? — спросил Вайнберг, настороженно глядя на своего собеседника. — Впрочем, эта фамилия, возможно, имеет к вам такое же отношение, как и полковничий мундир?
— Нет, это моя подлинная фамилия, хотя она и не имеет никакого отношения к существу дела, о котором идёт речь, профессор, — быстро произнёс Грейвуд. — Я могу быть с вами откровенен?
— У меня нет никаких секретов, господин Грейвуд, а ваши секреты ни в какой мере не занимают меня, — ответил Вайнберг.
— Хорошо. Мы знаем, что вы крупный учёный. Мы знаем, кроме того, что вы противник коммунизма. Следовательно, нам легко понять друг друга…
— Допустим. Что же из этого следует?
— Многое. Прежде всего вам, конечно, нельзя оставаться здесь. Вы каждый день рискуете оказаться арестованным, а затем насильно вывезенным в Советский Союз… В Сибирь…
— Да? Странно, однако мистер Грейвуд, что я уже слышал об этом… И знаете от кого?
— Да?
— От доктора Геббельса, — усмехнулся Вайнберг. — Разумеется, не лично.
— Вы напрасно улыбаетесь, профессор. Мы просто хотим вам помочь.
— Это очень мило с вашей стороны, мистер Грейвуд. Любопытно, однако, чем вызвано столь трогательное ко мне отношение? Ведь если ваши утверждения верны, такая участь ждёт не только меня…
— Но и других немецких учёных, вы правы. В меру наших сил мы хотим им помочь.
— Но начали с меня?
— Вы — крупнейший. Неужели это трудно понять? Итак, прошу меня выслушать.
— Охотно.
— В любой день, по вашему усмотрению, мы можем организовать ваш переход на запад. Разумеется, с вашей семьёй. Мы гарантируем вам дом, машину, офицерский паёк, абсолютную свободу и все условия для научной деятельности. Наконец, если вы пожелаете, Америка может стать вашей второй родиной, профессор. Кстати, там уже немало ваших коллег… Я не тороплю вас с ответом, но советую, в ваших интересах, не слишком долго размышлять…
— Это всё, что вы имеете мне сказать?
— Всё, что я мог сказать в этих условиях, профессор…
— Я подумаю, — медленно протянул Вайнберг.
— Отлично. Через несколько дней к вам придёт человек, ваш соотечественник, который передаст привет от меня. Он назовёт вам адрес, по нему в любой день вы сможете его найти и через него передать мне всё, что вы найдёте нужным. Для того чтобы вы могли доверять этому человеку, он назовёт вам пароль — «Нейтрон»…
— Это мне легко запомнить, — усмехнулся Вайнберг. — Работая в области атомной физики, я всё время имел дело с нейтронами… Любопытно, что они уже используются не только в физике…
— Это чистая случайность, профессор.
— В которой есть, вероятно, своя логика, — произнёс Вайнберг и снова так улыбнулся, что Грейвуд подумал: «Кажется, этот старый алхимик соображает не только в физике… Не ошибся ли я, сделав сразу ход конём?».
В этот момент Леонтьев, обращаясь к Грейвуду, сказал:
— Господин полковник, как я вижу, нашёл интересного собеседника в лице профессора Вайнберга… Как и профессор Вайнберг в лице полковника… Не так ли, господа?
Пока Нортон переводил слова Леонтьева, фрау Лотта с тревогой смотрела на профессора. Она хорошо знала его и сразу заметила, что профессор чем-то серьёзно озабочен.
И в самом деле, выдержав в разговоре с Грсйвудом спокойный и даже иронический тон, профессор Вайнберг в глубине души был встревожен, отлично поняв, что к нему проявлен специальный и весьма определённый интерес…
— Да, я очень рад знакомству с профессором, — простодушным тоном ответил на вопрос Леонтьева Грейвуд. — Я всегда преклонялся перед людьми науки, господа… И всегда немного завидовал им.
— А какова ваша профессия, господни Грейвуд, если это, конечно, не секрет? — в таком же простодушном тоне спросил Леонтьев, пристально поглядев на Грейвуда. Беседуя с Нортоном, Сергей Павлович всё-таки заметил, что между Вайнбергом и Грейвудом произошёл какой-то не совсем обычный разговор.
— Какие секреты могут быть у солдата после окончания войны? — произнёс Грейвуд. — Я такой же военный и такой же полковник, как наш милый хозяин.
Нортон стал переводить эту фразу, а Вайнберг подумал, что Грейвуд совсем напрасно считает Леонтьева наивным человеком.
Гости уехали довольно поздно. Подвыпивший Нортон веселился от души. Он исполнил народный американский танец: «Индюк в соломе» и отлично спел популярную песенку «Ура, ура, собрались все ребята». Глухов счёл себя обязанным сплясать русскую, а затем он и Нортон дуэтом спели «Катюшу». Грейвуд энергично подпевал и кричал, что давно так не веселился.
Сергей Павлович после отъезда американцев долго не мог заснуть. Утомлённый этим днём, он всё не мог отделаться от неприятного впечатления, которое оставил Грейвуд. Теперь, анализируя все подробности его поведения, Сергей Павлович пришёл к выводу, что Грейвуд проявил какой-то повышенный интерес к Вайнбергу. Нортон ведь прямо сказал, что Грейвуд только утром приехал из Нюрнберга. Чем он занимается, Нортон толком не знал. Вспомнилась Сергею Павловичу и фраза, брошенная Грейвудом, о несуществующем сходстве с братом.
Размышляя обо всем этом, Сергей Павлович решил в докладе о неожиданном визите американских полковников подробно остановиться на Грейвуде и указать некоторые подозрительные детали его поведения.
Утром, придя в комендатуру, он написал доклад, в котором, между прочим, изложил своё впечатление о повышенном интересе Грейвуда к профессору Вайнбергу.
Отправляя доклад, Сергей Павлович, разумеется, не знал и не мог знать, что, независимо от его доклада, полковник контрразведки Бахметьев, недавно вернувшийся из Москвы, получил указание обеспечить неприкосновенность группы немецких специалистов, в том числе профессора Вайнберга, за которыми уж очень цинично начала охотиться американская разведка.
Вот почему Бахметьев выехал из Берлина в тот город, где жил профессор Вайнберг. Бахметьев знал от Николая Петровича Леонтьева, у которого он провёл вечер в Москве, что Сергей Павлович работает в этом городе комендантом, и теперь был рад передать полковнику привет от его двоюродного брата.
Когда Бахметьев вошёл в вестибюль комендатуры, первым, кто ему встретился, был старший лейтенант Фунтиков, старый знакомый и «крестник» Бахметьева.
Фунтиков так обрадовался, что забыл о субординации, бросился на своего «крёстного» и начал его целовать. Обрадовался неожиданной встрече и Бахметьев, не знавший в последнее время, где находится его воспитанник.
Они сговорились встретиться вечером, когда Фунтиков сдаст дежурство, а Бахметьев освободится от своих дел.
7. Судьба Коленьки
Вернувшись в Нюрнберг, полковник Грейвуд прежде всего принял меры к выяснению судьбы Коли Леонтьева.
В то время в американской зоне оккупации находилось много советских подростков, юношей и девушек, угнанных гитлеровцами в Германию. Часть из них работала на военных заводах, другие были отданы в кабалу крупным помещикам и работали у них в качестве батраков.
Теперь американские власти стремились любыми путями задержать этих подростков, на которых имели особые виды.
Полковник Грейвуд, приняв меры к розыску Коли Леонтьева, тотчас начал разрабатывать план своих действий. Со слов Сергея Павловича Леонтьева ему было теперь точно известно, что Коле идёт семнадцатый год. Отец не видел его больше четырёх лет, как раз в те годы, когда мальчик становится юношей. Если сын Леонтьева жив, то над ним нужно основательно поработать, сделать его агентом американской разведки и, убедившись, что он достаточно надёжен, отправить к отцу. Правда, отец сам по себе не представляет интереса, но он, разумеется, захочет дать сыну образование и отправит его в Советский Союз. Если мальчишку хорошо проинструктировать, он подаст идею, чтобы его отправили к дяде, живущему в Москве. Тогда всё устроится наилучшим образом: в квартире объекта операции «Сириус» будет жить и выполнять все задания надёжный агент, который, кстати, ни у кого не вызовет подозрения. В самом деле, кому придёт в голову, что племянник Леонтьева, юноша, почти подросток, сделался сотрудником американской разведки?
Конечно, для надёжной обработки мальчишки потребуется время. Тут спешка недопустима. Но зато, если этот план будет реализован, какие откроются превосходные перспективы для осуществления операции «Сириус»! Этот чванливый кретин Маккензи никогда в жизни не додумался бы до такой тонкой комбинации!.. Вот почему надо пока сохранить её в секрете от Маккензи. Иначе он обязательно присвоит все лавры, сделав вид, что сам придумал такой тонкий ход, а Грейвуд был лишь исполнителем…
Приняв решение, полковник Грейвуд заснул в своей роскошной спальне, отлично спал и утром проснулся в самом отменном настроении. Выпив положенный стакан джюза, Грейвуд отдал себя в распоряжение массажистки, пожилой и очень старательной фрау Эмилии, которая обходилась ему до смешного дёшево: пачка сигарет за сеанс. Нет, что ни говори, оккупация превосходная вещь — всё к услугам победителей по баснословно дешёвым ценам, а иногда и вовсе бесплатно. Странно, что советский военный комендант ограничился лишь вторым этажом виллы Вайнберга, а не занял её целиком. Впрочем, может быть, он не такой уж чудак: фрау Лотта лакомый кусочек и Леонтьев, скорее всего, устроился с нею не менее удобно, чем он, Грейвуд, со своей фрейлейн Эрной… Тем огорчительнее будет для господина коменданта момент, когда эта красавица, фрау Лотта, исчезнет вместе со своим свёкром и мальчишкой… Тогда операция «Нейтрон» может принести ему, Грейвуду, кое-какие дополнительные удовольствия, чёрт возьми!..
Весело рассмеявшись, полковник оделся и пошёл в столовую, где его хорошенькая экономка уже почтительно поджидала строгого хозяина.
После завтрака он поехал в свой «офис» и занялся подготовкой операции «Нейтрон». Судя по тому, как профессор Вайнберг реагировал на сделанное ему предложение, с этим стариком можно найти общий язык. По-видимому, Вайнберг тяготится обстановкой в советской зоне, если он так прямо высказал полковнику Леонтьеву своё отрицательное отношение к коммунистам. Следовательно, надо подобрать подходящего человека для связи с Вайнбергом. Подумав, Грейвуд остановился на кандидатуре Мильха, тем более подходящей потому, что Мильх в гитлеровские времена работал в гестапо именно по линии секретных научных работ, лабораторий и испытательных станций.
Грейвуд послал машину за Мильхом и, когда тот явился, изложил ему суть нового задания.
— Мы перебросим вас в советскую зону оккупации, в этот город, — сказал в заключение Грейвуд. — Там вы вступите в контакт с Вайнбергом и, когда он назначит день перехода к нам, сообщите об этом мне…
— Одну минуточку, господин полковник, — неуверенно начал Мильх. — Есть некоторые обстоятельства, которые исключают возможность моего участия в этом деле…
— Что такое? — резко спросил Грейвуд. — Какие обстоятельства?
— Дело в том, что два года тому назад у меня был серьёзный конфликт с профессором Вайнбергом, — поспешно ответил Мильх. — Мы знали, что он настроен весьма оппозиционно к фюреру, и одно время даже обсуждали вопрос об его аресте. Рейхсфюрер СС поручил мне тогда встретиться с Вайнбергом и дать ему понять, что если он не изменит своих взглядов, а главное, не прекратит разговоров в своей среде на политические темы, то для него найдётся подходящее местечко в Дахау или другом «санатории» подобного типа… Не будь Вайнберг крупным учёным, с ним это случилось бы гораздо раньше…
— И вы имели разговор с профессором?
— Да, господин полковник. Я поехал к нему в тот самый город, где он живёт и теперь, остановился в местном управлении гестапо, и вечером, когда профессор совершал свой моцион, агенты схватили его на улице, посадили в машину и доставили в гестапо. Мы считали, что такая интродукция к нашему разговору будет весьма полезна. Профессора посадили в подземную камеру, а потом, поздно ночью, привели ко мне. К моему удивлению, старик вёл себя довольно спокойно, чтобы не сказать больше. Я сказал ему всё, что мне было поручено. Знаете, что он мне ответил?
— Ну, ну, любопытно…
— Он сказал мне так: передайте господину рейхсфюреру СС, что в его власти арестовать профессора Вайнберга, заключить его в концлагерь и даже убить. Это в его силах. Но взять голову профессора Вайнберга и пересадить её на плечи какому-нибудь нацистскому болвану не сможет даже рейхсфюрер СС. Это уже не в его возможностях. Он, профессор, не уверен, что Германии следует отказаться от его головы. Но если, вопреки логике, так будет решено, — что ж, ему уже за шестьдесят, а средняя продолжительность жизни в наше милое время — сорок пять лет. Следовательно, он может считать, что ему и так повезло — по крайней мере на пятнадцать лет…
— Неужели так и сказал? — удивился Грейвуд.
— Дословно. Я начал его убеждать, но он только посмеивался, или потому, что, как он думал, никто не решится его арестовать, или потому, что он действительно безразлично к этому относился… На фронте погиб его единственный сын, и старик после этого на всё махнул рукой…
— Чем же всё это кончилось?
— Я сообщил о нашем разговоре господину Гиммлеру, который, выругав, как водится, меня, приказал освободить профессора и лично отвезти его домой. Я это выполнил. А когда, высадив профессора из машины, на прощанье протянул ему руку, он сказал, что не подаёт руки незнакомым людям вообще, а знакомым гестаповцам в особенности… Таков этот гусь, мистер Грейвуд. Вы сами понимаете, что мне…
— Вы были в курсе его научных работ? — прервал Грейвуд.
— Более или менее. Этим работам придавалось большое значение. Мы окружили профессора своей агентурой. Но я не уверен, что он был достаточно откровенен со своими помощниками. Тем не менее я примерно знал, о чём идёт речь…
— Любопытно. Расскажите, — произнёс Грейвуд.
— Слушаю, только прошу учесть, мистер Грейвуд, что я не физик и потому моё изложение будет несколько примитивным. Весною 1939 года я получил сообщение от нашей агентуры в Норвегии, что местным физикам удалось добыть небольшое количество тяжёлой воды, необходимой для работ, связанных с получением атомной анергии. Как говорили, норвежцы добились успеха благодаря очень дешёвой электроэнергии, вырабатываемой их сетью гидростанций. Но, так или иначе, они получили тяжёлую воду. Об этом было доложено Гитлеру, и он приказал оккупировать Норвегию ранее первоначально намеченного срока. Однако когда Норвегию оккупировали, то выяснилось, что весь запас тяжёлой воды какие-то французские и польские физики, понимавшие её значение для атомной проблемы, успели купить у норвежцев и вывезли тайком, чуть ли не на рыбачьей шхуне, в Англию, чтобы эта вода не попала в наши руки… Гитлер тогда пришёл в бешенство и приказал восстановить запас тяжёлой воды, снова пустив завод, сооружённый в горных районах Норвегии. Однако норвежские партизаны взорвали этот завод и его уникальное оборудование.
— Так-так, — произнёс Грейвуд, отлично знавший эту историю, но желавший проверить степень осведомлённости Мильха, — какова же судьба той партии тяжёлой воды, которую отвезли в Англию?
— Нашей агентуре в Лондоне и США удалось это выяснить, господин полковник, — ответил Мильх. — Когда начались бомбёжки Лондона, американцы уговорили англичан отправить тяжёлую воду в США, мотивируя это тем, что там она будет в сохранности. Англичане согласились и отправили тяжёлую воду в США, о чём в дальнейшем весьма сожалели…
— Почему вы так думаете? — быстро спросил Грейвуд.
— Так доносила наша агентура. Теперь я могу перейти к работам профессора Вайнберга. Он, как физик-атомщик, работал, в частности, над получением тяжёлой воды. Другие стороны его деятельности мне неизвестны, господин Грейвуд.
— У меня есть к вам ещё один вопрос, Мильх, — сказал Грейвуд. — Представляет ли, по-вашему, этот профессор интерес для русских?
— Трудно сказать, господин Грейвуд. Русские имеют очень сильную контрразведку, и потому нам мало известны их научные секреты. Должен прямо сказать, что ни в одной другой стране наша служба не сталкивалась с такими трудностями, как в России. И тут дело не только в их контрразведке, но и в особенностях их быта, психологии, всего образа жизни…
— Что вы имеете в виду, Мильх? — спросил Грейвуд.
— В России нет игорных домов, притонов, кафешантанов, частных кабаре и гостиниц. Отношение к деньгам в этой стране более чем своеобразно. Советские учёные, как правило, неподкупны и не желают продавать свои секреты. Наконец, стоит любому советскому человеку, начиная с академика и кончая шофёром такси или горничной в отеле, заметить что-либо подозрительное, как они немедленно и по большей части бескорыстно поставят об этом в известность органы власти…
— Вы преувеличиваете, — заметил Грейвуд.
— Ни в какой мере, господин полковник. Эти русские просто фанатики, уверяю вас!.. Чего стоит хотя бы случай с Крашке, о котором я вам докладывал. Подумайте только — карманный вор, обокрав Крашке на вокзале и убедившись, что в его бумажнике секретные плёнки и документы, сам идёт к следователю и отдает ему всё, что украл!.. Вы думаете, он рассчитывал при этом на награду? Ни в коем случае!
— Тогда почему же он пошёл?
— Потому, что он — русский. И для них, даже для карманников, характерно чувство патриотизма в их понимании этого слова. Нет, это невозможная страна!..
— Ближе к делу, Мильх, — перебил своего сотрудника Грейвуд.
— Извините, я просто хотел объяснить, почему бедны наши сведения о секретных работах русских учёных. Вы спрашиваете, нужен ли им профессор Вайнберг? Не знаю… Я припоминаю одну любопытную деталь: в числе донесений о настроениях и разговорах Вайнберга было одно, косвенно отвечающее на ваш вопрос. Один из помощников Вайнберга, профессор Майер, был, как вы знаете, моим секретным осведомителем. И вот однажды он донёс мне, что Вайнберг в одной из бесед со своими помощниками расхваливал советских физиков и, в частности, атомщиков…
— О, это любопытно, — оживился Грейвуд. — О ком именно шла речь и откуда об этом был осведомлён Вайнберг?
— Сейчас доложу. Я отлично помню этот эпизод, так как специально докладывал о нём начальству и даже получил задание проверить то, что говорил Вайнберг. Дело в том, что в 1933 году русские физики провели в Ленинграде всемирный конгресс по атомному ядру. На этот конгресс приехали многие иностранные учёные, в том числе и профессор Вайнберг. И вот на этом конгрессе молодой русский физик Иваненко поразил всех своей моделью атомного ядра, доказывая, что оно состоит из нейтронов и протонов. Иностранные физики, и в том числе профессор Вайнберг, оспаривали это утверждение. Но через несколько лет выяснилось, что русский учёный был абсолютно прав… Именно об этом факте Вайнберг и рассказывал своим помощникам, признавая, что он, как многие другие учёные, ошибался, споря с этим Иваненко.
Грейвуд задумался. Дело в том, что факт, рассказанный Мильхом, не был известен Грейвуду, хотя он до самого окончания войны занимался как раз установлением учёных разных стран, работающих в области атомной физики. Вместе с тем Мильх, по-видимому, был прав, так как эпизод с вывозом тяжёлой воды из Норвегии в Англию, а затем из Англии в США действительно имел место, и Грейвуд сам принимал участие в организации перевозки этой тяжёлой воды из Англии. Грейвуд был уверен, что знает всех атомщиков мира, он потратил немало труда и средств на то, чтобы выяснить их фамилии, биографии, их настроения и привычки. Многих из них он сам в течение последних лет, самыми различными методами — прямым подкупом, обманом, лживыми заверениями, игрой на их ненависти к фашизму или на их патриотических чувствах, разжиганием их самолюбия, стремления к роскоши, — одним словом, любыми методами заманил в США, где они и работают. Чёрт возьми, среди этих учёных и в самом деле нет ни одного русского, и, более того, ему неизвестна ни одна фамилия советского физика-атомщика!.. Не есть ли это результат грубейшей оплошности со стороны американской разведки и, в частности, его лично?..
— Как объясните вы, Мильх, что русские в 1933 году поделились открытием с учёными всего мира? — наконец спросил он.
Мильх с трудом удержался от улыбки. Ведь этим вопросом полковник Грейвуд невольно выдал тот факт, что он начал заниматься проблемами атомной физики лишь в самые последние годы.
— Я объясняю это тем, господин полковник, — осторожно начал Мильх, — что в 1933 году атомной проблеме ещё не придавалось то особое и специальное значение, которое было ей придано в годы войны. В тридцатых годах проблема атомного ядра носила вполне абстрактный и чисто научный характер, и, видимо, потому русские физики не считали нужным скрывать свои работы. Кому тогда могло прийти в голову, что атомная физика привлечёт к себе внимание военных кругов, разведчиков, политических деятелей?.. Кроме того, позволю себе заметить, что модель атомного ядра сама по себе ещё не решала проблемы получения атомной энергии, как не решала её и работа над тяжёлой водой. Это были лишь ступеньки крутой и трудной лестницы, по которой современная физика взбиралась и ещё долго будет взбираться к вершинам атомной проблемы…
Произнеся эту фразу, Мильх не без гордости взглянул на Грейвуда. Пусть видит этот розовый, чванливый верзила, что, хотя при данных обстоятельствах он является начальником Мильха, всё же его подчинённый разбирается в предмете куда лучше своего начальника!.. Как не хватает этим надутым заокеанским индюкам немецкой обстоятельности! Подумать только, старый разведчик, седой человек в звании полковника, а задаёт самые дурацкие вопросы по предмету, который он обязан знать, как таблицу умножения!..
— Хорошо, Мильх, — произнёс Грейвуд. — После того, что вы рассказали о своём знакомстве с Вайнбергом, я готов согласиться, что вам не следует снова встречаться с ним. Такая встреча не вызовет у него большого энтузиазма… Я подумаю, кого послать вместо вас, Мильх… Можете идти…
Довольный таким решением, Мильх почтительно откланялся. Грейвуд задумался над вопросом, кого лучше направить для связи с профессором Вайнбергом. Крашке? Нет, пожалуй, это опасно: Крашке уже известен советской контрразведке. Кроме того, эта кандидатура отпадала потому, что Крашке больше других подходил для работы с сыном полковника Леонтьева…
И Грейвуд решил искать другую кандидатуру…
Коля Леонтьев томился, как сотни других советских ребят, в одном из специальных лагерей для перемещённых лиц, созданных американскими властями.
Лагерь, в котором его содержали, был расположен между Мюнхеном и Нюрнбергом, вблизи маленького городка Ротенбург, в живописной местности. Сюда из разных городов и поместий американской зоны оккупации были свезены по особому секретному приказу советские подростки, юноши и девушки, ранее работавшие на военных заводах или у помещиков.
Среди этих подростков пятнадцати-семнадцати лет были русские и украинцы, белорусы и латыши, эстонцы и литовцы. Взрослых в лагере не было, за исключением трёх изменников Родины, которым американские власти поручили «руководство» лагерем, предварительно убедившись, что на этих субъектов можно положиться.
Старший из «руководителей» — и по возрасту и по положению — бандеровец Пивницкий был в прошлом связан с английской разведкой и выполнял ещё до войны шпионские задания во Львовской и Дрогобычской областях.
Это был уже немолодой человек с довольно пёстрой биографией. В молодости Георгий Павлович Пивницкий работал в парикмахерской, был смазлив, очень следил за своей внешностью и старался одеваться по последней моде. Может быть, отчасти благодаря таким данным ему и удалось пристроиться актёром в один маленький театр на третьестепенные роли.
Его слащавая, подобострастная и вместе с тем наглая физиономия, какой-то выдуманный, вкрадчивый, «вазелиновый» голос и такая же придуманная, пресыщенно-ленивая, расслабленная походка с покачиванием бёдер довольно быстро снискали ему в театре дружное презрение.
Жоржика презирали за скупость, жадность, за нахальство и откровенное стремление «пристроиться» к какой-нибудь богатой вдове или влиятельной в театре актрисе. При этом он любил разглагольствовать о «святом искусстве», врождённом «призвании», «мучительных поисках зерна роли» и «высокой принципиальности актёра», хотя был до смешного бездарен и ему удавались только роли сутенёров и подлецов, в которых он, по существу, играл самого себя, или, как говорят актёры, «самовыражался».
Этот «Актёр Актёрыч», как его прозвали в театре, довольно быстро понял, что сделать сценическую карьеру ему не удастся. Не очень везло ему и с пожилыми вдовами, хотя на этом поприще он старался изо всех сил.
Тогда Пивницкий ринулся в общественную деятельность. Он неизменно выступал на всех собраниях, произносил пламенные речи, однажды даже был избран в местком, но вскоре выведен из его состава за жульнические комбинации с кассой взаимопомощи. Ему пришлось бросить театр. Став эстрадником, он пробовал выступать с какими-то «музыкальными фельетонами», затем сошёлся с пожилой, довольно известной певицей, долго жил на её счёт, занимаясь картёжной игрой.
Однако, убедившись, что связь с пожилой певицей не сулит ему больших барышей, тем более что и сама певица стала гораздо меньше зарабатывать, Пивницкий внезапно бросил эту женщину, переехал из Дрогобыча во Львов и там случайно познакомился с одним бандеровцем, агентом английской разведки. Присмотревшись к Пивницкому, бандеровец понял, что имеет дело с законченным и ловким негодяем, способным решительно на всё. Он завербовал Пивницкого и даже познакомил его с приехавшим однажды во Львов под видом католического ксендза резидентом разведки. Новая «работа» пришлась по душе Пивницкому. Теперь он получал большие деньги, хорошо одевался, бывал в ресторанах, заводил широкие знакомства. Его эстрадные выступления были отличным прикрытием и давали возможность вполне легального существования.
Сойдясь с молоденькой чертёжницей, работавшей на военном заводе, Пивницкий добыл через неё кое-какие секретные чертежи и получил за это солидный куш.
Увы, недолго продолжалось это благополучие. В конце 1940 года и Пивницкий, и его чертёжница, и старый бандеровец, привлёкший его к шпионской деятельности, были арестованы.
Но через семь месяцев, когда следствие по делу Пивницкого уже было закончено и он ждал суда, началась война. Его уже перевезли из тюрьмы в арестантский вагон, стоявший на станции Львов-товарная в ожидании прицепки к поездному составу. Ночью при очередной бомбёжке Львова был разрушен вагон, в котором находились заключённые. Конвоиры и большая часть заключённых были убиты. Пивницкий отделался испугом и неожиданно оказался на свободе. Он побежал в город, к которому уже подходили гитлеровские войска.
Несколько дней Пивницкий прятался на окраинах города, ночуя в парке и в развалинах разрушенных бомбёжками домов, а когда советские войска оставили Львов и в него вошли гитлеровцы, явился в немецкую комендатуру и предложил свои услуги, разумеется, умолчав о своих связях с английской разведкой и выдав себя за убеждённого бандеровца.
Так началась его новая карьера.
Его назначили бургомистром в небольшом городке, а когда к этому городку подошли советские войска, Пивницкий ушёл с гитлеровцами. В конце концов он оказался в Германии. Одно время жил в Дрездене, затем перебрался на запад и стал сотрудником американской разведки. Присмотревшись к этому проходимцу, американцы назначили его начальником специального лагеря для советских подростков.
Помощником Пивницкому был прислан некий Мамалыга, маленький, сутулый, пожилой человек, бывший нотариус в Орле, где он в период оккупации служил в «русской полиции», затем стал заместителем бургомистра. Перед освобождением города от гитлеровских оккупантов Мамалыга бежал с немцами и оказался вместе со своим сыном в Германии.
Начальником охраны лагеря американцы назначили власовца Воскресенского, поповского сынка, в прошлом судившегося за растление малолетних.
Таково было подобранное американскими властями «руководство» специального лагеря для подростков, пышно именуемое «воспитательно-педагогической частью».
Около пяти часов дня, закончив обход лагеря, Пивницкий, Мамалыга и Воскресенский расположились в беседке, построенной в небольшой рощице, примыкавшей к лагерной ограде. Лагерь для подростков был размещён на территории одного из гитлеровских концлагерей, и теперь, в сущности, всё осталось таким же, каким было прежде. Высокий забор окружал территорию лагеря со всех сторон. По углам — четыре деревянные вышки для часовых. Внутри — одноэтажные серые бараки, построенные в два ряда, с маленькими, как в конюшнях, зарешечёнными оконцами. В бараках — сплошные нары в два этажа, на которых спали заключённые. Наконец, между бараками находилась хорошо утоптанная «линейка», где по утрам и вечерам выстраивались для проверки несчастные обитатели этого мрачного «педагогического учреждения».
Воздух здесь был насыщен испарениями уборных, расположенных между бараками, и трудно было поверить, что за оградой лагеря зеленеют деревья и травы, свободно живут люди.
До вечерней поверки оставалось четыре часа. Пивницкий предложил своим помощникам отдохнуть в беседке и за кружкой пива перекинуться в «очко». Мамалыга и Воскресенский не очень обрадовались этому предложению — Пивницкому не нравилось проигрывать, и его партнёры для поддержания добрых отношений с начальством всегда были обязаны играть так, чтобы их шеф оставался в выигрыше. В сущности, это была завуалированная форма вымогательства, но Мамалыга и Воскресенский понимали, что, если они на это не пойдут, Пивницкий рано или поздно добьётся их увольнения.
Игра была в самом разгаре, и начальник, довольный «удачей», весело посмеивался над своими партнёрами, становившимися всё более унылыми, когда в беседку вбежала молоденькая горничная Ядвига. Хорошенькая литовка, отобранная Пивницким из числа девушек, содержавшихся в лагере, доложила, что прибыл «сам господин майор Гревс».
Американский майор был высшим начальством Пивницкого. Игра была немедленно прекращена к вящему удовольствию Мамалыги и Воскресенского, и Пивницкий опрометью бросился в небольшой флигель, где находились его квартира и «офис», как он торжественно выражался.
В «офисе» его в самом деле ожидал майор Гревс, средних лет человек с надменным лицом, безупречным пробором и неподвижным, холодным взглядом глубоко сидящих глаз, таких синих, что они, казалось, были сделаны из эмали. Рядом с ним сидел незнакомый Пивницкому пожилой угрюмый немец.
— Здравствуйте, господин майор! — по-немецки приветствовал Пивницкий начальство, с любопытством поглядывая на незнакомца. — Я как раз проводил совещание со своими помощниками…
— Вот что, мистер Пивницкий, — бесцеремонно перебил его Гревс. — В вашем лагере содержится Николай Леонтьев?
— Одну минуту, господин майор, — поспешно ответил Пивницкий и достал из шкафа регистрационный журнал, в котором значились фамилии его подопечных. — Вы сказали, если не ошибаюсь, Леонтьев?
— Да, Николай Леонтьев, — нетерпеливо ответил Гревс. — Пора бы отвечать на такие вопросы без журнала…
— Ах, господин майор, их так много, что всех не запомнишь, — произнёс Пивницкий, перелистывая страницы журнала. — Вы себе не представляете, сколько хлопот причиняют эти мальчишки и девчонки.
— Насколько я осведомлён, Ппвницкий, — криво улыбнулся Гревс, — вам доставляют хлопоты главным образом девчонки…
— Всегда найдутся люди, способные оклеветать честного человека, — с пафосом возразил Пивницкий, поняв, что американец намекает на его похождения, из-за которых в лагере две недели тому назад повесилась пятнадцатилетняя Шура Колосова. — Есть Николай Леонтьев! — добавил он, найдя в журнале эту фамилию.
— Очень хорошо. Что вы можете сказать о нём?
— Сейчас я вызову своего помощника Мамалыгу, — заторопился начальник лагеря, — и он даст подробную характеристику… Пока же я прочту вам те данные, которые занесены в журнал…
Послав за Мамалыгой, Пивницкий прочёл Гревсу:
— «Леонтьев, Николай Сергеевич, — читал он, — родился в январе 1929 года, привезён из Ровенской области. В Германии работал на авиационном заводе в сборочном цехе. Состояние здоровья удовлетворительное. В 1944 году состоял под следствием в отделении гестапо по подозрению в причастности к подпольной молодёжной организации, возникшей среди русских подростков. Трижды за нарушение дисциплины подвергался телесным наказаниям. Занесён в список особо подозрительных лиц, нуждающихся в строгом надзоре…» Всё, господин майор…
— Гм… Данные не столь уж утешительны, — произнёс Гревс, обращаясь к сидящему рядом с ним пожилому человеку, внимательно слушавшему оглашаемые сведения. — Что вы скажете, Крашке?
— Пока это данные гестапо, господин майор, — уклончиво ответил Крашке. — Любопытно, как этот юноша ведёт себя теперь. Как-никак, трижды подвергался телесным наказаниям… Это способно исправить самый упорный характер…
Однако характеристика, данная Леонтьеву Мамалыгой, отнюдь не свидетельствовала в пользу предположения Крашке.
— Это, позвольте доложить, весьма дерзкий, дурно воспитанный и упрямый молодой человек, — почтительно доложил явившийся Мамалыга. — Все мои попытки как воспитателя установить с ним взаимопонимание и душевный контакт, господин майор, успехом не увенчались… Считаю важным заметить, что, по моим наблюдениям, а также по сообщениям внутренней агентуры, которой мы располагаем в лагере, Николай Леонтьев имеет весьма вредное влияние на многих подростков и является одним из наиболее активных сторонников возвращения в Советский Союз…
Гревс и Крашке переглянулись. Выполнение полученного ими задания, судя по всему, было связано с немалыми трудностями…
— Что ж, доставьте его сюда, — сказал, подумав, Гревс, — я хочу лично поглядеть на этого парня, а потом поговорим с одним из ваших осведомителей. Кого из них вы считаете наиболее надёжным?
— Не поймите, что во мне говорит чувство отца, — скромно потупился Мамалыга, — но самым надёжным является мой сын…
— Ваш сын? — искренне удивился Гревс.
— Да, господин майор. В интересах дела, по совету господина Пивницкого, мне пришлось поместить в лагерь своего единственного сына… Разумеется, никто не знает о нашем родстве… Более того, он, чтобы войти в доверие к остальным, является активным участником группы Леонтьева, хе-хе…
Гревс весело засмеялся и, подойдя к Мамалыге, благосклонно похлопал его по плечу.
— Весьма, весьма похвально, господин Мамалыга, — произнёс Гревс. — Это отличный ход. Не сомневаюсь, что ваша находчивость будет отмечена и поощрена… Пивницкий, представьте господина Мамалыгу к денежной награде.
— Слушаю, господин майор, — поспешно ответил Пивницкий, многозначительно добавив: — Мы совместно с господином Мамалыгой придумали эту комбинацию…
Но майор Гревс не обратил внимания на этот намёк и приказал доставить Николая Леонтьева.
Пока Мамалыга ходил за Леонтьевым, Гревс расспрашивал Пивницкого о том, как идёт «перевоспитание» подростков.
— Мы точно выполняем полученные инструкции, господин майор, — докладывал Пивницкий. — Три раза в неделю читаем лекции по утверждённой программе. Цикл лекций «Советский Союз — страна без демократических свобод» читаю я. Господин Мамалыга, как юрист в прошлом, прочёл две лекции на тему «Что ожидает по советским законам людей, вернувшихся в СССР». Лекции на тему «Америка — страна свобод и изобилия» читает мистер Свиридов, рекомендованный вами…
— О, Майкл Свиридов — отличный лектор, — сказал Гревс. — Прожив в Америке последние тридцать лет, он превосходно знает предмет… Надеюсь, он сопровождает свои лекции демонстрацией диапозитивов?
— Да, всякий раз, господин майор. В двух случаях он даже привёз кинопередвижку и демонстрировал нашим воспитанникам американские фильмы… Наконец, помимо лекций, мы ведём индивидуальную обработку…
И Пивницкий начал подробно рассказывать о том, как он и его помощники выполняют инструкцию мистера Гревса. Крашке с интересом слушал этот рассказ, дающий примерное представление о методах обработки советских людей, оказавшихся в американской зоне. Эта «работа» шла по трём основным направлениям. Во-первых, людей, оторванных в силу различных обстоятельств от родины, запугивали тем, что в случае возвращения в СССР их неизбежно ожидают арест и осуждение на длительный срок заключения. Во-вторых, лекциями и демонстрацией специальных фильмов этих несчастных стремились убедить в том, что в свободной и демократической Америке их ожидают все блага жизни, там они обретут подлинное счастье и вторую родину. Наконец, «лекторы» утверждали, что в Советском Союзе в результате войны царит разруха, население голодает, нет жилищ и все без исключения объявлены мобилизованными в какие-то особые «трудармии». Для того чтобы «перемещённые лица» поверили этому, им давали ловко подобранные вырезки и статьи из советских газет, в которых приводились данные о разрушенных гитлеровцами городах и деревнях, о громадном материальном ущербе, причинённом народному хозяйству войной, о трудностях в колхозах.
Человеку, долгое время оторванному от родины и получающему такую однобокую и специально подтасованную информацию, могло показаться, что положение является катастрофическим и что его родина, победившая в войне, находится в отчаянном, безвыходном положении.
Когда Мамалыга привёл Колю Леонтьева, Гревс и Крашке стали пристально и бесцеремонно рассматривать юношу, так заинтересовавшего американскую разведку. Паренёк, ещё не достигший семнадцати лет, благодаря высокому росту, широким плечам и выпуклой груди выглядел старше своего возраста. При крепком сложении, унаследованном от отца, Николай был сильно истощён. Ещё много детского было в его открытом, ясном взгляде, но бледное, осунувшееся лицо с синими кругами под глазами, с не по годам подчёркнутыми углами рта красноречиво рассказывало обо всём, что пришлось пережить этому юноше за последние годы, искалечившие его детство и заставившие преждевременно повзрослеть…
— Я имею удовольствие видеть господина Николая Леонтьева? — с приветливой улыбкой обратился Гревс по-немецки к юноше, едва тот вошёл в комнату.
Коля, вскинув глаза на майора в американской форме, тихо ответил:
— Да, я, — Николай Леонтьев… а вот господином зваться не привык…
— Извините меня, — продолжал улыбаться Гревс, — мне казалось, что за годы, проведённые в Германии, вы уже привыкли к европейской форме обращения… Если вам угодно, я могу называть вас камрадом… Как-никак, наши народы в этой войне были союзниками…
— Тем более странно, господин майор, — угрюмо ответил Коля, — что нас, советских ребят, почему-то держат под замком и не разрешают нам вернуться на родину.
— О, камрад Коля, это чистое недоразумение, смею вас заверить. Просто необходимо соблюсти формальности, уточнить списки, наконец, выяснить, кто из вас не хочет возвращаться в Советский Союз… Америка — страна свобод, мы обязаны считаться с желанием каждого человека… Вы хотите вернуться на родину — вы и вернётесь… Другие — их, кажется, большинство — не хотят возвращаться в Советский Союз — их никто туда не заставит возвращаться… Для нас демократия, индивидуальная свобода — понятия священные, камрад Коля… Вы меня понимаете?
— Я понимаю одно, — ответил Коля. — Ещё больше месяца назад к нам приезжал американский офицер и говорил те же слова. Несмотря на это, нас не пускают домой… Вы сказали, что большинство будто бы не хочет возвращаться — это неправда!.. Слышите, неправда!.. Или вы хотите обмануть меня, или вас обманывают Пивницкий и его помощники.
— Леонтьев, не забывайтесь! — злобно крикнул Пивницкий.
— Господин Пивницкий, извольте не орать! — строго произнёс Гревс. — Камрад вправе говорить всё, что думает. Не забывайте о принципах американской демократии!..
— Извините, господин майор, — покорно произнёс Пивницкий. — Мне просто стало обидно…
— Я говорю не только от своего имени, — продолжал Коля. — Я и другие ребята хотим говорить с представителем Советской власти… Это наше право.
— Пожалуйста, — ответил Гревс. — Боже мой, конечно! Сегодня же я позвоню в советскую зону оккупации и попрошу приехать к нам представителя Советской Армии… Это вас устроит?
— Да. Мы хотим говорить с нашими офицерами, — ответил Коля.
— Ваше желание вполне законно, и оно будет исполнено. Камрад Коля, я даю вам слово… Слово американского офицера…
Лицо юноши просветлело. Чем моложе человек, тем легче верит он в счастье…
— Спасибо, большое спасибо, господин майор!.. Данке шейн!.. — горячо воскликнул Коля, путая в волнении русские слова с немецкими, — это было одним из последствий вынужденного отрыва от родины. Многие ребята незаметно для себя иногда начинали говорить на каком-то странном, смешанном диалекте, и не кто иной, как Коля на одном из тайных собраний молодёжной группы завёл об этом разговор. Было принято решение: строго следить за чистотой своей речи, поправлять друг друга, не коверкать родного языка.
— Меня не за что благодарить — это мой долг офицера союзной армии, — с чувством произнёс Гревс. — Идите к себе, камрад Коля, соберите ваших друзей и выберите комитет, ну, скажем, из пяти наиболее активных и пользующихся авторитетом юношей… Комитет поедет с нами, чтобы совместно провести все подготовительные мероприятия… Надеюсь, вам достаточно двух часов для выборов этого комитета?
— Конечно, господин майор, мы отлично знаем друг друга! — так же горячо произнёс Коля, окончательно поверив в добрые намерения американского майора.
— Хорошо. Господин Мамалыга, отведите Леонтьева в лагерь, чтобы зря не терять времени. Камрад Коля, я не прощаюсь, мы ещё не раз увидимся…
Колю увели. Едва он скрылся за дверью, как Гревс, самодовольно улыбаясь, обратился к Пивницкому:
— Ну, господин Пивницкий, — сказал он. — Теперь видите, что все ваши фокусы с организацией, как вы любите выражаться, внутреннего осведомления ничего не стоят по сравнению с хорошим комбинированным приёмом. Через два часа они сами принесут мне список своих вожаков, и мы увезём их отсюда, оставив ваших баранов без зачинщиков…
— Да, господин майор, — с наигранным восхищением ответил Пивницкий. — Признаться, мне не приходила в голову такая остроумная идея… Хотя, с другой стороны, господин майор, они не поверили бы моим словам… Это тоже надо учитывать…
— Я думаю сейчас о другом, — перебил Пивницкого Гревс. — Изберут ли они в этот комитет сына Мамалыги… Под какой фамилией он с ними живёт?
— Он представился им и внесён в лагерные списки как Игорь Крюков, господин майор, — ответил Пивницкий. — Мне кажется, что ему удалось завоевать их доверие…
— Если они его изберут, будет прекрасно, — задумчиво произнёс Гревс. — Как вы полагаете, господин Крашке? — внезапно обратился он к сидящему в стороне и всё время молчавшему старому гестаповцу. — Или вам это безразлично?
— Господин майор, я просто изучаю вашу методику, — ответил Крашке. — Нам предстоит нелёгкая работа с этим мальчишкой, верьте мне. С ним будет много возни, господин майор… И сын господина Мамалыги, разумеется, был бы нам очень полезен…
— Да, да, вы правы, — рассеянно, думая о чём-то другом, бросил Гревс. — Однако, господа, было бы недурно поесть… Что вы думаете на этот счёт, господин Пивницкий?
— Стол уже накрыт, господин майор, — быстро ответил руководитель лагеря. — В беседке вас ждут обед, прохлада и ваш любимый сорт виски, господин майор, — «Белая лошадь»…
— Похвально. Что ж, господа, пойдём, немного покатаемся на этой славной лошадке, — произнёс Гревс и пошёл в беседку. За ним гуськом потянулись его подчинённые.
В беседке у накрытого стола тоненькая хорошенькая Ядвига с почтительной улыбкой встретила господина майора. Гревс бросил на неё внимательный взгляд, сел за стол, заправил за лацкан френча накрахмаленную салфетку и тихо шепнул Пивницкому:
— Ах, разбойник!.. Где вы только выкапываете таких хорошеньких горничных?.. Надеюсь, эта не полезет в петлю?
— Она это сделает лишь в том случае, если я её откомандирую обратно в лагерь, господин майор, — ответил Пивницкий.
— Насколько я помню, та девушка повесилась как раз после того, как вы её взяли из лагеря к себе, — язвительно заметил Гревс.
— Она просто была глупа, господин майор. Позвольте вам налить?
И Пивницкий приступил к обязанностям хозяина.
Через час прибежал Мамалыга, не принимавший участия в обеде, и с радостной ухмылкой доложил, что поручение майора Гревса выполнено: избран комитет во главе с Леонтьевым…
— А ваш сын? — быстро спросил Гревс.
— Тоже избран членом комитета, мистер Гревс!
— Превосходно!.. Господа, я поднимаю тост за мистера Мамалыгу и его талантливого сына! — весело произнёс Гревс. — Ваш парень далеко пойдёт, Мамалыга, можете мне поверить… Итак, вернитесь в лагерь и подготовьте к отъезду всех членов комитета…
— К отъезду? — запинаясь, спросил Мамалыга, который ещё не знал плана Гревса. — К какому отъезду?
— Все члены комитета поедут со мной в Нюрнберг, — ответил Гревс. — С ними будет работать господин Крашке…
И он указал на Крашке, который молча сидел за столом.
— Как, и мой сын тоже поедет в Нюрнберг? — всё более мрачнея, спросил Мамалыга.
— Разумеется, ведь он член комитета… Это его общественный долг, — с иронией ответил Гревс. — Вы должны этим гордиться как отец…
Пивницкий и другие подобострастно засмеялись, а Мамалыга, махнув рукой, вышел из беседки. Бывший нотариус давно потерял родину, близких, друзей. От прошлого у него оставался только сын, которого он сумел вывезти с собой в Германию. Нельзя сказать, что Мамалыга был уж очень нежным отцом, но всё-таки это был его сын, его плоть и кровь… Этот кровопийца Пивницкий, будь он трижды проклят, в своё время заставил поместить Игоря (это было подлинное имя сына) в лагерь в качестве осведомителя… Учитывая характер Пивницкого, пришлось на это пойти. Но, как-никак, находясь в лагере, Игорь был на глазах отца, его удавалось тайком подкармливать, наконец, была надежда на то, что его вскоре отпустят… А теперь Игоря увезут в Нюрнберг, и кто знает, чем всё это может кончиться… Достаточно поглядеть на физиономию старого немца, приехавшего с Гревсом, чтобы испугаться… Сразу видно, что это сущий дьявол… Ах, Игорёк, Игорёк, хорошую долю тебе приготовил твой отец!..
И вспомнились Мамалыге родной Орёл, деревянный домик с садиком на окраине города, в котором он прожил столько лет, покойная жена, умершая в 1942 году от разрыва сердца, когда он объявил ей, что был вызван в немецкую комендатуру и дал согласие стать начальником «русской полиции». Тщётно пытался он тогда объяснить рыдающей жене, что не мог не согласиться, иначе его самого забрали бы в полицию, что немцы говорили с ним очень любезно и вежливо, что, будучи начальником «русской полиции», он постарается никому не делать зла, что ему обещано хорошее жалованье и даже особый паёк. Жена и слушать его не хотела, всю ночь проплакала и укоряла мужа за слабость характера и жадность.
— Нет, нет, не говори, — лепетала она сквозь слёзы. — Ославил ты нас на весь город!.. Теперь и на рынке стыдно будет показаться — никто руки не подаст… Что ты наделал на старости лет!..
Утром ей стало плохо — у неё было больное сердце. Помчался тогда Мамалыга за врачом — доктором Захаровым, которого знал много лет и с которым частенько в счастливые довоенные годы играл в преферанс. Но мать доктора Захарова, суровая старушка, открывшая ему дверь, не ответила на его поклон, не подала руки и, выслушав, зачем он приехал, проворчала:
— Вам теперь больше к лицу лечиться у немецких врачей, господин Мамалыга… В газете уже объявлено, что вы сделали блестящую карьеру… Нет, не пойдёт к вам мой сын, не пойдёт…
И захлопнула дверь перед самым носом оторопевшего Мамалыги.
«Коготок увяз — всей птичке пропасть» — гласит мудрая поговорка. Сколько раз приходила она ему на память!.. Умерла жена, начал он работать в полиции — и пошло, и пошло… Каждый день приходили новые задания — одно другого страшней: облавы и обыски, отправка девушек и юношей в Германию, вербовка молодых женщин для офицерского публичного дома, кампания «зимней помощи» (так пышно именовался широко организованный грабёж населения, у которого насильно отнимались меховые вещи, валенки, рукавицы, шерстяные носки). Потом ему предложили участвовать в расстрелах и казнях коммунистов, евреев и партизан…
Этого не выдержал бывший нотариус. Явился он к немецкому военному коменданту, принёс с собой оставшееся от жены бриллиантовое кольцо, подаренное ей родителями в день свадьбы, и бросился на колени:
— Ради бога, господин майор, умоляю вас, — освободите от работы в полиции: больше не могу, нервы не выдерживают!.. Войдите в положение, пожалейте старика!..
Майор повертел в руках кольцо, подумал, а потом сказал:
— О, я не думал, что вы такой слабонервный, господин Мамалыга… Немецкое командование оказало вам большое доверие, назначив на этот пост. Мы умеем ценить образованных людей. Но, если вы так просите, я готов пойти вам навстречу: мы назначим вас помощником бургомистра…
И действительно — назначил.
Но хрен редьки не слаще. И на новой службе приходилось Мамалыге выполнять такие задания, после которых пропадал сон и становилось страшно за своё будущее: положение на фронте явно изменилось, немцы потеряли свой надменный, уверенный вид, всё активнее и смелее действовали партизаны. Приближался час расплаты.
И, когда немцы стали эвакуироваться из Орла, Мамалыга ушёл с ними. Так в конце концов он очутился с сыном в Германии, часто переезжал из города в город, с каждым днём всё больше опускаясь. Страх возмездия за всё, что им было содеяно, неумолимо гнал его всё дальше и дальше, пока не очутился бывший нотариус в Западной Германии и не попал в лапы этого кровопийцы Пивницкого и майора Гревса, один холодный взгляд которого приводил Мамалыгу в дрожь…
Теперь уже Мамалыге не верилось, что была иная жизнь, тихая нотариальная контора, куда он аккуратно приходил по утрам, спокойно регистрировал и заверял доверенности и завещания, копии старых метрик и судебных решений, а ровно в два часа устраивал обеденный перерыв и затем, по окончании занятий в конторе, спокойно шёл к себе домой со своим чёрным, солидным портфелем и тяжёлой кизиловой палкой с инкрустациями, приобретённой в Кисловодске, куда он ежегодно ездил на курорт… Неужели всё это действительно было — и нотариальная контора, и знакомые, приветливо здоровавшиеся со старым нотариусом, и подраставший сын, уже посещавший школу, и отметки, которые он приносил «по четвертям», и инструкции наркомюста, и журнал «Советская юстиция», подписчиком которого был Мамалыга и в котором однажды даже поместил статейку под названием «Из нотариальной практики»? За эту статейку, помнится, пришёл по почте гонорар 280 рублей, и он тогда купил Игорю двухколёсный велосипед в комиссионном магазине. Катаясь на нём, мальчик однажды упал и поцарапал себе щёку… Боже, как взволновались тогда он и жена, услышав рёв Игоря, вбежавшего с окровавленной щекой!.. Радоваться надо было, а не волноваться, наслаждаться этой тихой, спокойной, счастливой жизнью!.. Ведь теперь и не верится, что такая жизнь в самом деле была…
…Обо всём этом, вспотев от волнения и страха за судьбу сына, думал теперь Мамалыга, направляясь из беседки в лагерь, чтобы выполнить приказ майора Гревса, которого он боялся как огня, от одного взгляда которого приходил в трепет.
8. Старые друзья
Познакомившись с Сергеем Павловичем Леонтьевым, Бахметьев передал ему привет от брата, с которым не так давно провёл вечер и всю ночь в Москве. Узнав, что Бахметьев давно знает Николая Петровича, полковник искренне обрадовался, тем более что Бахметьев сразу расположил его к себе. Когда же Бахметьев, перейдя к делу, доверительно рассказал Сергею Павловичу о цели своего приезда, тот сразу подробно сообщил о неожиданном визите Нортона и Грейвуда и о повышенном интересе американца к профессору Вайнбергу. Бахметьев внимательно слушал рассказ, задал много уточняющих вопросов, выясняя мельчайшие детали поведения Грейвуда на обеде в квартире Леонтьева.
— Я допускаю, что этот Грейвуд — разведчик и приехал именно в связи с профессором Вайнбергом, — высказал своё впечатление Бахметьев. — Поэтому я очень прошу вас, Сергей Павлович, припомнить решительно всё, самые мельчайшие подробности его визита и разговоров с вами…
Тогда Сергей Павлович вспомнил фразу Нортона о том, что он лишь в день визита познакомился с Грейвудом; припомнил и о том, как зашла речь о Коленьке и Грейвуд торжественно обещал помочь в его розысках.
— Не очень мне всё это нравится, Сергей Павлович, — покачал головой Бахметьев, — а скажите, не заходила речь о Николае Петровиче и его профессии?
— Нет, такого разговора не было. Грейвуд только спросил меня, увидев фотографию, на которой мы сняты с братом, кто он такой?
— И что вы ответили? — как бы небрежно спросил Бахметьев.
— Я ответил, что это мой брат, но не говорил о его профессии, — ответил Сергей Павлович. — И Грейвуд больше к этой теме не возвращался…
— Где Грейвуд увидел эту фотографию и почему обратил на неё внимание?
— Фотография в моём кабинете, на письменном столе. Когда я вернулся в кабинет из столовой, Грейвуд держал фотографию в руках…
— Понятно, — сказал Бахметьев. — Наш разговор, Сергей Павлович, пусть останется между нами. Теперь у меня к вам ещё один вопрос: в этом городе уже продают газированную воду?
— Газированную воду? — удивился Сергей Павлович. — Вы хотите пить?
— Нет, — улыбнулся Бахметьев. — Меня интересует, открылись ли в вашем городе киоски с газированной водой или лимонадом? Как-никак, лето, жара, она вызывает жажду…
— Пока таких киосков нет, — всё более удивляясь странному повороту разговора, ответил Леонтьев. — Несколько дней назад я принимал одного немца, бывшего хозяина завода фруктовых вод. Он предлагал снова пустить завод и просил об отпуске сахара. Но я не дал ему ответа, решив сначала проверить, кто он такой, не спекулянт ли? Сами понимаете — всё-таки сахар…
— Понимаю, — засмеялся Бахметьев. — Так вот, я поддерживаю ходатайство этого заводчика. Кстати, как его фамилия?
— Сейчас посмотрю, я записал, — ответил Сергей Павлович, уже решительно ничего не понимая. — Вот, нашёл, — Ганс Винкель.
— Очень хорошо, — произнёс Бахметьев и, вынув записную книжечку, записал названную фамилию. — Стало быть, вызовите этого Винкеля, отпустите ему немного сахара, но на следующих условиях: пусть он изготовляет свой лимонад, или ситро, или крем-соду, одним словом, что ему угодно, но свою продукцию он обязан сдавать господину Бринкелю…
— А кто такой Бринкель? — спросил Сергей Павлович.
— Бринкель — немец, который будет реализовывать продукцию господина Винкеля через свои киоски. Он к вам завтра явится за разрешением. Так вы дайте ему разрешение. Он не будет спекулировать, — добавил всё с той же улыбкой Бахметьев. — Ну вот, Сергей Павлович, этим пока и ограничиваются мои просьбы. Пожалуй, ещё одна: если вам доведётся меня встретить в штатском платье или в форме рядового солдата, одним словом, в любом виде, пожалуйста, не удивляйтесь и сделайте вид, что не имеете обо мне ни малейшего понятия… Хорошо?
— Хорошо, товарищ Бахметьев, — улыбнулся Леонтьев. — Надеюсь, однако, что вижу вас не в последний раз.
— Ну, разумеется, мы ещё встретимся, поболтаем, чайку попьём, — ответил Бахметьев. — Дайте только работу наладить, чтобы мистер Грейвуд не очень совал к вам свой длинный нос…
— Между прочим, как у вас с жильём? — озабоченно спросил Леонтьев. — Не нужно ли вам помочь? Если хотите, можете остановиться у меня — пять комнат, чудесный сад…
— Спасибо, Сергей Павлович, — ответил Бахметьев. — Танкист вы, говорят, отличный, а вот в нашем деле, извините, не совсем… За заботу и радушие спасибо, но в вашем доме жить мне нынче не с руки, как говорится… Считайте, однако, что мысленно я живу именно у вас в доме, по крайней мере ближайший месяц… А пока — всех благ!..
И, крепко пожав руку Сергею Павловичу, Бахметьев вышел из его кабинета.
Спустившись по лестнице в вестибюль комендатуры, он увидел поджидавшего его Фунтикова. Взволнованный приездом своего «крёстного». Фунтиков уговорил подполковника Глухова освободить его от дежурства, заменив другим офицером, и теперь, расположившись на диване, с нетерпением ждал, пока Бахметьев закончит разговор с комендантом.
— Я уже свободен, — сказал Фунтиков, подойдя к Бахметьеву. — Вас поджидаю.
— Отлично, я тоже освободился, по крайней мере на ближайшие три часа, — ответил Бахметьев. — Куда направимся?
— Лучше всего — ко мне, — ответил Фунтиков. — Я живу тут рядом, пять минут ходу…
Через несколько минут они сидели за столом в комнате Фунтикова, которую тот снимал в квартире пожилой немецкой учительницы фрау Анны Петерс. Одинокая старушка привязалась всей душой к своему весёлому, добродушному квартиранту и заботилась, как могла, о его быте, внимательно следила за тем, чтобы он не ушёл на работу не позавтракав, не сменив накрахмаленный подворотничок и не надев в дождливые дни плаща.
Помимо доброго нрава, молодой советский офицер пленил фрау Анну аккуратностью и примерным поведением: она ни разу не видела лейтенанта пьяным, он много читал, всегда был свежевыбрит, подтянут и, кроме того, ежедневно и старательно чистил свою обувь, что, по понятиям фрау Анны, свидетельствовало об отличном воспитании и порядочности.
Когда же Фунтиков, разговаривавший при помощи русско-немецкого разговорника, обратился однажды к своей хозяйке с просьбой помочь в изучении немецкого языка, фрау Анна пришла в полный восторг и начала с ним заниматься по два часа в день. Лейтенант оказался таким старательным и способным учеником, что его учительница не могла нарадоваться. Так вот, оказывается, каковы советские офицеры, о которых ещё совсем недавно говорилось бог знает что!.. «Красные разбойники и грязные азиаты», чуждые цивилизации «дети монгольских степей и сибирской тайги», питающиеся сырым мясом и рыбой! А на самом деле — воспитанные, добродушные, приветливые люди!..
В тот вечер, когда Фунтиков привёл к себе Бахметьева, фрау Анна, подавшая им кофе, впервые увидела на столе своего жильца бутылку водки, впервые Фунтиков попросил у неё рюмки. Фрау сразу догадалась, что герр лейтенант принимает своего начальника, такого же, по-видимому, симпатичного, как он сам.
Фунтиков и Бахметьев, выпив за встречу, всё не могли наговориться друг с другом. Фунтиков рассказал «крестному» о том, как он был оставлен на службе в комендатуре.
— Оно, конечно, с одной стороны, дело почётное, — говорил он. — Но, поверите, Сергей Петрович, тоскую по родине, всё Москва мне снится… Дождаться не могу отпуска! Москву посмотреть, Красную площадь. Погулять по улице Горького. А вечером посидеть в кафе «Форель»… Скажите, кстати, вы теперь, когда в Москве были, случаем в «Форель» не заходили? По-прежнему там подают раков ростовских?
— Признаться, не заходил, — ответил Бахметьев, сразу вспомнив, что много лет назад Фунтиков, придя к нему с бумажником Крашке, между прочим рассказал о кафе «Форель». Там он рассмотрел содержимое бумажника и так тогда взволновался, что выбежал из кафе, «даже не простившись с Люсенькой». Вот, стало быть, почему Фунтикову всё мерещатся кафе «Форель» и ростовские раки!..
— А ты, между прочим, справляешься о «Форели» только из-за раков? — лукаво спросил Бахметьев.
— Ах, Сергей Петрович, вас не перехитришь… Ведь я пять лет Люсю не видел!.. Вот, посмотрите…
Он достал из бумажника небольшую фотографию и протянул её Бахметьеву.
— Последнее письмо от неё получил две недели назад, — продолжал Фунтиков. — Ведь мы с нею всю войну переписывались… Она в годы войны работала в полевом военторге, а теперь обратно в «Форель» вернулась… Ждёт моего приезда… А может быть, не так уж ждёт, а только пишет…
В голосе Фунтикова прозвучала грустная нотка.
Бахметьев с живым интересом смотрел на смущённое лицо своего подшефного, окинул взглядом его чистенькую, уютную комнату, стопку книг на этажерке. Ещё раньше, пока Фунтиков хлопотал с закусками, Бахметьев перебрал эти книги и обрадовался, увидев в их числе «Педагогическую поэму» Макаренко, томик Паустовского, повести Германа «Жмакин» и «Лапшин», «Василия Тёркина» Твардовского. Заметил Бахметьев и чёрную клеенчатую тетрадь на столе, в которую Фунтиков вписывал немецкие фразы после очередного урока. Да, теперь уже не оставалось сомнений: выздоровление было окончательным, и прошлое Фунтикова похоронено раз и навсегда.
И невольно вспомнился Бахметьему недавний спор с одним из его сослуживцев, подполковником Роминым, который однажды, когда зашла речь о проблемах перевоспитания бывших уголовников, пренебрежительно рассмеялся и начал доказывать, что «чёрного кобеля не отмоешь добела» и что все эти «перековочки и перевоспитаньице выдумали гнилые либералы и безответственные писаки, вроде того же Макаренко»…
Обычно сдержанный и спокойный, Бахметьев тогда не выдержал и обрушился на Ромина, которого вообще терпеть не мог за его грубость, необыкновенную самоуверенность и чванливый вид. Толстый, рыжеватый, невысокий Ромин всегда ходил с таким видом, как будто весь мир состоит у него под следствием.
К начальству подлизывался, а в отношении своих подчинённых был груб и высокомерен, вызывая этим дружную неприязнь сослуживцев.
Когда Бахметьев прямо сказал Ромину, что его высказывания свидетельствуют о том, что он малообразованный и равнодушный человек, к тому же плохо понимающий, к чему его обязывает высокое звание чекиста, Ромын, побледнев, прошипел:
— Не вам меня учить, Бахметьев!.. Вы мне давно подозрительны своими идейками!.. Недаром на занятиях с офицерами вы занимались восхвалением царских прокуроров!..
— Что вы имеете в виду, Ромин? — спокойно спросил их общий начальник, полковник Малинин, присутствовавший при этом споре.
— Он расхваливал на занятиях с молодыми офицерами царского прокурора и сенатора Кони!.. — ответил Ромик. — Да, да, мне это точно известно!.. Я тогда же доложил об этом генералу…
— Кони — один из выдающихся русских криминалистов и писателей, — произнёс Малинии. — Кстати, он был весьма прогрессивным для своего времени человеком, товарищ Ромнн. И вам не мешало бы об этом знать…
Ромин на мгновение смутился, но тут же продолжал с присущей ему наглостью:
— Да бог с ним, с этим Кони, не в нём дело — Бахметьев стоит на неправильных позициях…
— Постойте, постойте, Ромин, — прервал его Малинин. — Ведь и Бахметьев не против того, чтобы преступники несли заслуженное наказание. Речь идёт о том, что, привлекая к ответственности уголовных преступников, надо сочетать это с их перевоспитанием и возвращением к честной жизни. И само наказание в наших условиях должно стать одним из методов перевоспитания. Так учит нас партия. Так учил нас и Феликс Эдмундович. Это же записано в нашем законе.
Ромин молчал, и не только потому, что Малинин был его начальником. Спорить с Малининым было трудно. Это был старый чекист, работавший ещё при Дзержинском. Весь его облик — открытое умное лицо, вдумчивый и внимательный взгляд, добрая улыбка, немногословная, спокойная речь, верность своему служебному долгу и личная храбрость, не раз проявленная в годы войны в самых сложных условиях, — всё это давно снискало ему уважение сослуживцев и подчинённых. Наконец, Малинин был человеком образованным, отлично знал историю и литературу, любил книги.
Вспомнив теперь бурный спор с Роминым, Бахметьев подумал, что одна лишь биография Фунтикова вдребезги разбивает «концепцию» Ромина, глубоко чуждую идеям и всей деятельности Дзержинского… А разве Фунтиков единственный в своём роде, уникум, исключение из общего правила? Разве не известны ему, Бахметьеву, десятки других таких Фунтиковых, которые в результате правильного к ним подхода, обращения к светлым началам в их душе, проявленного к ним доверия, вовремя, оказанной помощи покончили с преступным прошлым и стали честными советскими людьми? Почему же этого не знает и, главное, не хочет знать вот такой Ромин, смеющий называть себя чекистом?
Сидя с одним из своих «крестников» и радуясь удивительному воскресению этого человека, Бахметьев лишний раз убеждался в своей правоте. Но никак не могло прийти ему в голову, что не за горами время, когда судьба вновь столкнёт его с Роминым, столкнёт в споре, гораздо более важном и ожесточённом, в споре, в котором будет решаться вопрос жизни и чести полковника Сергея Павловича Леонтьева…
…Был уже поздний вечер, когда Бахметьев, сопровождаемый Фунтиковым, вышел на улицу. Взволнованные встречей и долгим задушевным разговором, они шли молча по уже пустынным улицам. Город, казалось, отдыхал от дневной июльской жары в предчувствии приближающейся ночной прохлады. Она уже подступала к городу, и лёгкие порывы ветра, насыщенные свежестью, и запахами трав, уже долетали до пустынных площадей, тишину которых подчёркивали мерные шаги парных военных патрулей. Тёмное летнее небо чуть серебрилось в свете луны, всплывавшей над горизонтом. Глядя на пустынный, засыпающий город, на это древнее германское небо с его тихими звёздами, Бахметьев думал о том, что вся Германия теперь похожа на человека, только начинающего выздоравливать после страшной инфекции, проникшей в кровь, во все органы и едва не привёдшей к гибели. Он думал о том, что остатки болезни ещё гнездятся где-то в Германии, угрожая не только её жизни, но и жизни многих других народов, что в мире ещё орудуют зловещие силы, всегда готовые снова сеять опасную заразу.
9. Господин Винкель и господин Бринкель
На следующее утро, придя в комендатуру, полковник Леонтьев заметил в приёмной двух немцев. Оба при его появлении встали и почтительно поклонились. В одном из них, высоком, худом пожилом человеке с маленькой бородкой, Сергей Павлович узнал владельца завода фруктовых вод Винкеля, который уже приходил к нему на приём, а теперь, после беседы с Бахметьевым, был приглашён в комендатуру. Второго немца Сергей Павлович никогда раньше не встречал.
Адъютант доложил, что господин Винкель явился по вызову. Кроме того, просит приёма господин Бринкель, приехавший из Дрездена.
— Сначала пригласите Бринкеля, — сказал Сергей Павлович адъютанту и, сев за стол, начал разбирать утреннюю почту. Через минуту в кабинете появился Бринкель, невысокий, слегка располневший шатен лет сорока с уже намечающимся брюшком, весьма, впрочем, удачно маскируемым хорошо сшитым, модным костюмом.
— Здравствуйте, уважаемый господин комендант! — произнёс Бринкель на немецком языке с явно выраженным баварским произношением. — Прежде всего позвольте представиться: Отто Бринкель, негоциант из Дрездена…
— Здравствуйте, господин Бринкель, — ответил Сергей Павлович, с интересом разглядывая румяное, круглое, здоровое лицо Бринкеля с весёлыми, даже чуть плутоватыми глазками, поблескивавшими за стёклами золотого пенсне. Поблескивала и розовая лысина посетителя, едва заштрихованная причёской, известной под названием «внутренний заём». — Садитесь, пожалуйста. Я вас слушаю…
— Благодарю вас, уважаемый господин комендант, — начал Бринкель, почтительно присев на самый край стула и держа на коленях котелок. — Я покорнейше прошу вас разрешить мне поселиться в этом городе и заняться делом, которому я посвятил почти всю жизнь. Сам я из Дрездена, и многие годы торговал там фруктовыми и минеральными водами. Позволю себе заметить, что моя фирма, точнее, фирма моего покойного отца, имела солидную репутацию. Наши фруктовые воды «Нектар», «Нега», «Немецкая вишня» и другие славились не только в Дрездене, уважаемый господин комендант, не сочтите это за бахвальство.
— Очень приятно, — произнёс Сергей Павлович, не без интереса слушая Бринкеля и размышляя над вопросом, какое отношение к Бахметьеву может иметь этот очень типичный по внешности, манерам и языку немецкий бюргер. — Какое же дело привело вас ко мне, господин Бринкель?
— В Дрездене, когда американцы бомбили город, погибла вся моя семья, господин комендант. Нетрудно понять, что оставаться в этом городе мне тяжело. Поэтому я решил переехать сюда и тут заняться своим делом…
И Бринкель, горестно вздохнув, вынул туго накрахмаленный платок и прижал его к своим глазам.
— Что ж, господин Бринкель, у меня нет никаких возражений, — сказал Сергей Павлович. — Вы можете получить разрешение на продажу фруктовых вод. Но дело в том, что местный житель, некий господин Винкель, намерен открыть завод фруктовых вод. Я даю ему разрешение. Согласитесь, что два завода фруктовых вод не нужны для этого города.
— Не нужны, господин комендант, — согласился Бринкель.
— Так вот, я предлагаю вам организовать реализацию фруктовых вод, которые будет изготовлять господин Винкель, если вас устраивает такое предложение.
— Вполне, господин комендант. Дело в том, что в фирме покойного отца я как раз ведал не производством, а реализацией.
— Отлично, господин Винкель сейчас находится в приёмной. Я его вызову, познакомлю с вами, а дальше вы уж договаривайтесь сами…
Сергей Павлович нажал кнопку звонка и предложил адъютанту пригласить господина Винкеля. Когда тот вошёл, Сергей Павлович объявил, что ему будет дано разрешение на производство фруктовых вод, а для реализации их комендатура рекомендует господина Бринкеля.
— Господин Бринкель? — спросил немец. — Мне знакома эта фамилия… Если не ошибаюсь, ваша фирма существовала в Дрездене… «Вольфганг Бринкель и сын»?..
— Совершенно верно, господин Винкель! — обрадовался приезжий из Дрездена. — Вольфганг Бринкель мой покойный отец… Он погиб, как и вся моя семья, при этих ужасных бомбёжках. Но у меня сохранились наши довоенные проспекты… Вот, посмотрите…
Достав из портфеля пачку рекламных проспектов фирмы «Вольфганг Бринкель и сын», он протянул их Винкелю.
— Да, да, припоминаю, — бормотал Винкель, просматривая проспекты. — «Нектар», «Немецкая вишня», «Нега»… Большая золотая медаль на лейпцигской выставке в 1929 году… Между нами говоря, господин Бринкель, на эту золотую медаль тогда рассчитывал я за свой «Яблочный напиток», но что делать, что делать… Злые языки поговаривали, что эта золотая медаль недёшево обошлась вашему покойному отцу, извините меня за откровенность…
— Вполне возможно, господин Винкель, — ответил, добродушно улыбаясь, дрезденский негоциант. — Кто не знает, что члены жюри на этих выставках не теряли даром время?.. Как коммерсанты, мы с вами отлично понимаем это… Что же касается вашего «Яблочного напитка», то мой покойный отец всегда отдавал ему должное, господин Винкель. Он даже поручал своему старшему лаборанту выведать секрет изготовления «Яблочного напитка», но тому так и не удалось это сделать… Извините, господин комендант, что мы занимаем ваше время нашими воспоминаниями.
— Итак, господа, — сказал Сергей Павлович, — вы можете получить разрешения: один — на изготовление фруктовых вод, другой — на их реализацию…
— А сахар? — осторожно спросил Винкель.
— Сахар вам будет отпущен, — ответил Сергей Павлович, и оба коммерсанта, встав и отвесив низкие поклоны, пошли к дверям, где долго уступали друг другу дорогу, сопровождая это самыми изысканными жестами.
Выглянув в окно, Сергей Павлович увидел коммерсантов, которые шли по тротуару, оживлённо беседуя и улыбаясь друг другу самым доброжелательным образом. На углу экспансивный Бринкель, что-то рассказывая своему собеседнику, даже схватил его за пуговицу пиджака, оба остановились и продолжали разговор, усиленно жестикулируя.
Наблюдая эту сцену, Сергей Павлович понял, что коммерческий альянс Винкеля и Бринкеля крепнет с каждой минутой…
И снова, пожав плечами, комендант задал самому себе вопрос: какое же, чёрт возьми, отношение может иметь полковник Бахметьев к производству и реализации фруктовых вод!.. Чудак!..
Недели через две завод фруктовых вод господина Винкеля заработал, а на площадях и улицах города для продажи этих вод появились нарядные киоски, построенные господином Бринкелем. Один из таких киосков появился и на улице, где стояла вилла профессора Вайнберга, к вящему удовольствию Генриха, очень любившего сладкий лимонад.
Стояли жаркие летние дни, и продукция господина Винкеля пользовалась большим спросом, тем более что его новый компаньон оказался отличным коммерсантом и сразу поставил дело на широкую ногу. Этот невысокий полный человек с маленьким брюшком и розовой, как лососина, лысиной отличался совершенно невероятной энергией. Он наладил великолепную рекламу фруктовых вод, с каждым днём расширяя сеть своих киосков, целыми днями носился по городу на велосипеде, проверяя, как идёт торговля, подобрал штат проворных продавцов и хорошеньких продавщиц и даже открыл отделения в двух соседних городах.
Присмотревшись к весёлому, пышущему энергией и здоровьем наследнику фирмы «Вольфганг Бринкель и сын», господин Винкель проникался всё большим уважением к его коммерческим достоинствам и в конце концов предложил Бринкелю стать его полным компаньоном на равных правах. Господин Бринкель попросил два дня на размышление, а затем, явившись на квартиру Винкеля, объявил о своём согласии. Винкель достал заветную бутылку французского коньяку, и будущие компаньоны, сев за стол, подробно обсудили, как дальше разворачивать дело.
— Понимаете, дорогой Бринкель, — откровенно сказал хозяин завода фруктовых вод. — Грех жаловаться, дело идёт совсем недурно, советский комендант отпускает сахар, в общем, можно жить и работать. Однако, по новым правилам, которые, видит бог, я никак не могу понять, на частном предприятии может работать максимум двадцать пять рабочих. Объясните мне, господин Бринкель, в чём тут дело? С одной стороны, комендант делает всё возможное для того, чтобы работали все фабрики и заводы. С другой стороны, никто из фабрикантов не может иметь более двадцати пяти рабочих. Где логика, позвольте вас спросить? Зачем им нужно, чтобы все крупные предприятия принадлежали обязательно государству? Тем более что, как они говорят, речь идёт о немецком государстве…
— Очень просто, господин Винкель, я могу вам объяснить, — отвечал компаньон. — Они против капиталистов. Поэтому в советской зоне оккупации не может быть крупных частных предприятий.
— Допустим, хотя нормальному человеку это трудно понять. Но что теряет этот полковник Леонтьев, если у меня будет не двадцать пять, а сто рабочих? Это увеличило бы в четыре раза количество выпускаемых фруктовых вод, во-первых, это дало бы заработок лишним семидесяти пяти рабочим, во-вторых, и это увеличило бы наши заработки ровно в четыре раза, в-третьих. Таким образом, были бы довольны наши потребители, наши рабочие и, наконец, мы с вами. Так?
— Так.
— Почему же этого не хочет полковник Леонтьев?
— Он не хочет, чтобы наши заработки увеличились в четыре раза, господин Винкель. Он считает, что с вас достаточно тех заработков, которые вы уже имеете.
— Но я этого не считаю!.. — горячо воскликнул Винкель. — Я готов согласиться с коммунизмом и признать даже Маркса при одном условии: чтобы мне не мешали зарабатывать столько, сколько я могу и хочу!.. Если же коммунисты этого не хотят, то я не могу стать их сторонником!..
— Понимаете, господин Винкель, я не уверен, что коммунисты так уж заинтересованы, чтобы вы стали их сторонником, — ответил, улыбаясь, Бринкель. — Вероятно, они рассчитывают на других сторонников…
— Я не знаю, на кого они рассчитывают, — рассердился Винкель, — но моя фирма при этих условиях не станет их поддерживать, и тут вы можете мне поверить без честного слова, Бринкель!.. В американской зоне совсем другие порядки. Там чем крупнее промышленник, тем он увереннее себя чувствует, и в этом есть логика, видит бог!..
— Там нет политики ограничения частного капитала, — заметил Бринкель.
— В том-то и дело, — воскликнул Винкель. — Вот почему, мой дорогой компаньон, я всё чаще начинаю задумываться…
Тут господин Винкель неожиданно замолчал, так и не закончив свою мысль. Потом, выпив ещё рюмку, он перешёл к текущим делам. Вооружившись карандашами, новые компаньоны подсчитали свои возможности. Глядя, как быстро и точно ведёт подсчёты его компаньон, Винкель уже не в первый раз подумал о том, что этот цветущий энергичный, всегда весёлый человек, право, был бы совсем недурной партией для его единственной дочери Эммы, увы, уже не очень молодой особы. Да, да, это был бы отличный муж и превосходный зять!.. Об этом следует серьёзно подумать…
10. Первая осечка
Полковник Грейвуд очень обрадовался, когда его помощник Гревс доложил, что Коля Леонтьев вместе с другими членами избранного «комитета» привезён в Нюрнберг. Посоветовавшись с Гревсом и Крашке, Грейвуд принял решение поселить пятерых членов комитета на «третьей точке», в задней части помещения, занимаемого пивной «Золотой гусь». Это помещение было надёжно изолировано, находилось почти на окраине Нюрнберга, наконец, имело, как выразился Гревс, «подсобный вариант», который всегда мог понадобиться: тёмную, глухую каморку в подвале, могущую быть использованной в качестве строгого карцера.
— Насколько надёжна в этом подсобном помещении звуковая изоляция? — деловито осведомился Крашке.
— Вполне. А почему вас это интересует?
— Позвольте быть откровенным, господин полковник. — ответил Крашке. — Я хорошо знаю психологию русских. Методы психологической обработки нередко оказываются недостаточными в отношении них… Не исключено, что мне придётся прибегнуть к более убедительным способам воздействия… И тогда проблема звуковой изоляции, сами понимаете…
Крашке, не закончив фразу, выразительно ухмыльнулся.
— Понимаю, — ответил Грейвуд. — Что ж, и на этот случай помещение вполне пригодно. Должен, однако, заметить, Крашке, что метод третьей степени, как мы это называем, маложелательный вариант, хотя его, разумеется, нельзя исключить, особенно в данном случае. Начнём работу с этим мальчишкой на чистом сливочном масле. Если же он будет упорствовать, что ж, тем хуже для него… Во всяком случае, завтра утром приезжайте ко мне, Крашке, и мы вместе разработаем план вашей работы…
Отпустив Крашке и Гревса, Грейвуд занялся другим делом, связанным с операцией «Нейтрон». Подыскание кандидата для связи с Вайнбергом затянулось. Грейвуд пришёл к выводу, что на этого человека, кроме связи с Вайнбергом, надо возложить и гораздо более важную задачу собирания разведывательных сведений в данном районе советской зоны.
Это, естественно, значительно усложняло проблему выбора кандидата. Он, во всяком случае, должен был соответствовать элементарным требованиям — быть немцем, имеющим опыт разведывательной работы, притом не возбуждающим ни малейших сомнений в своей надёжности. Грейвуд уже имел обширную немецкую агентуру, среди которой было немало бывших гестаповцев, но ни к кому из них особого доверия не питал.
Он считал, что направлять агента в советскую зону можно лишь в том случае, если у этого агента остаётся надёжный «залог». Между тем почти все его агенты из числа бывших гестаповцев пока такого «залога», в виде жены или детей, не имели, растеряв своих близких в последние дни войны.
Вот почему Грейвуд очень обрадовался, когда однажды начальник нюрнбергской тюрьмы, где всё ещё содержался Михель Вирт, сообщил, что в тюрьму явилась жена Вирта за справками о своём супруге.
Грейвуд приказал направить женщину к нему и на следующий день принял её. Фрау Катарина Вирт оказалась довольно красивой женщиной за тридцать лет и произвела на полковника Грейвуда самое благоприятное впечатление. Она рассказала, что вышла замуж за Вирта всего восемь лет тому назад и что они жили очень дружно. После падения Берлина она, потеряв своего мужа, неустанно разыскивала его в разных городах Западной Германии, пока случайно не встретила в Мюнхене одного бывшего эсэсовца, недавно освобождённого из нюрнбергской тюрьмы. Тот рассказал ей, что однажды по пути на допрос он мельком видел Вирта в тюремном коридоре. Фрау Катарина сразу поехала в Нюрнберг, чтобы выяснить судьбу своего бедного супруга.
— Имеются ли у вас дети, фрау Катарина? — спросил Грейвуд, откровенно любуясь этой красивой, пышной, кокетливой блондинкой.
— Да, господин полковник, у меня сынишка, ему шесть лет, — ответила она.
— Ваш муж, говорят, был не слишком нежным отцом? — спросил Грейвуд, хотя вообще понятия не имел о том, что у Вирта есть ребёнок.
— Ах, что вы, господин полковник, — горячо и, по-видимому, вполне искренне воскликнула молодая женщина. — Михель обожает сына!.. О, мой бог, что только могут наговорить на человека!..
И фрау Катарина заплакала.
— Ну-ну, не стоит волноваться, — стал её успокаивать Грейвуд. — Я обещаю вам лично заняться судьбой вашего мужа. Придите ко мне через пару дней, фрау Катарина…
Как только жена Вирта ушла, полковник вызвал машину и поехал в старинную нюрнбергскую тюрьму.
В те дни уже шла подготовка к нюрнбергскому процессу главных немецких военных преступников и в тюрьме было много заключённых. Американский полковник, назначенный начальником тюрьмы, почтительно встретил Грейвуда и по секрету сообщил ему, что в числе его подопечных уже находятся Геринг, Кальтенбруннер, Кейтель, Риббентроп и многие другие крупные нацисты.
На вопрос о том, как чувствует себя Вирт, начальник тюрьмы откровенно ответил:
— Ах, мистер Грейвуд, у меня теперь такие постояльцы, что, право, мне не до вашего Вирта… Знаю лишь, что по вашему приказанию он содержится в наручниках, в одиночке, со строгим режимом. Всё моё свободное время уходит на Геринга и его компанию. Каждый из них сидит в одиночке, готовясь к процессу, и одолевает меня самыми дурацкими просьбами… Этот старый мошенник Шахт, например, потребовал книги по архитектуре. Мне кажется, что в его положении лучше интересоваться тем, как строят виселицу, а не дома. Однако, когда я спросил, зачем ему нужны книги по архитектуре, он, улыбаясь, ответил: «Господин полковник, сразу после процесса я намерен построить себе новую виллу и пока, чтобы не терять зря время, поработаю над проектом»… Как вам нравится этот нахал? Или, может быь, он просто свихнулся?
Грейвуд промолчал, подумав про себя, что начальник тюрьмы довольно наивный парень: неужели он полагает, что Шахта, при его связях с американскими промышленными «королями», действительно ожидает виселица? По-видимому, старая лиса Шахт имеет все основания рассчитывать, что после процесса сможет спокойно строить новую виллу…
Не желая, однако, беседовать с начальником тюрьмы по этим тонким вопросам, Грейвуд попросил вызвать Вирта. Минут через двадцать два здоровенных сержанта привели Вирта в кабинет начальника тюрьмы, который ушёл, оставив Грейвуда наедине с заключённым.
— Ну, как вы себя чувствуете, господин Вирт? — спросил Грейвуд, хотя достаточно было посмотреть на Вирта, чтобы понять, что чувствует он себя прескверно. Эсэсовец так изменился, что его с трудом можно было узнать. Пиджак болтался на нём, как на вешалке, лицо страшно осунулось, глаза ввалились. Одиночка, строгий режим и наручники сделали своё дело.
— Господин полковник, — пролепетал Вирт. — Неужели за то, что я собирался честно служить американским военным властям, мне суждена такая страшная участь?.. Где справедливость, глубокоуважаемый господин полковник?
— Ах, простите, я и забыл, что вы старый поборник справедливости, — усмехнулся Грейвуд. — Ещё бы, проработав столько лет в гестапо, вы, конечно, научились этому… Да как вы смеете произносить самое слово справедливость, мерзавец!.. — закричал Грейвуд и так хватил кулаком по столу, что Вирт задрожал, видимо, решив, что непосредственно из этого кабинета его отправят на виселицу, снившуюся ему чуть ли не каждую ночь…
Вирт бросился на колени, всхлипывая, что-то невнятное бормоча и странно повизгивая. Грейвуду сразу стало скучно — он всегда именно так реагировал на слёзы и рыдания.
— Ну, хватит кривляться, встаньте! — строго сказал он. — Уж не думаете ли вы, негодяй, что способны разжалобить меня этим собачьим визгом? На меня это действует не более, чем действовали слёзы ваших жертв на вас, сумейте это понять, болван!.. Любопытно, почему вам так хочется жить? Вы можете мне это объяснить?
— Всем хочется, — пролепетал Вирт. — Я тоже человек…
— Но в вашем положении, если хочется жить, надо это заработать, понимаете, за-ра-бо-тать…
Ни одно самое сильное лекарственное средство не могло бы так мгновенно подействовать, как подействовали на Вирта последние слова Грейвуда. Он сразу вскочил и бросился к столу, за которым развалился в кресле Грейвуд.
— Я готов решительно на всё!.. Слышите, господин полковник, на всё! — хрипел Вирт, искательно заглядывая в глаза Грейвуда.
— Ну, что ж, рад это слышать, — произнёс Грейвуд. — Перейдём к делу…
И он обстоятельно изложил Вирту условия, на которых тот может быть освобождён из тюрьмы. Под видом антифашиста, недавно освобождённого из концлагеря, Вирт, разумеется, под чужой фамилией должен пробраться в советскую зону оккупации и обосноваться там в городе, который будет ему указан. Здесь он должен явиться к советскому военному коменданту и предъявить документы, удостоверяющие, что он был узником концлагеря…
— Не обязательно называть себя коммунистом, — продолжал Грейвуд. — Они могут навести справки и выяснить, что это неправда. Действуйте скромнее — вы были просто антифашистом. Мы подберём вам документы одного из тех, кто действительно содержался и погиб в лагере. Можете не сомневаться, что советские власти окажут вам помощь, предоставят вам работу, жильё и тому подобное. Вам надо постепенно завоевать доверие и очень осторожно начать выполнение наших заданий. Кроме того, я дам вам небольшое поручение к одному профессору, проживающему в этом городе…
Через три часа, подробно поговорив с Виртом, Грейвуд вышел из тюрьмы, очень довольный ходом дела. Уже прощаясь, он сообщил Вирту, что его жена и ребёнок находятся в Нюрнберге, где и останутся в качестве «залога».
— Если вы будете честно работать на нас, вы можете не беспокоиться за судьбу своей супруги и ребенка. Но если вы вздумаете нас обмануть, Вирт, или начнёте двойную игру, считайте, что у вас нет ни жены, ни ребёнка… Надеюсь, я ясно излагаю?
На следующий день Вирт был освобождён, Грейвуд сам отвё его на квартиру, которая уже была предоставлена семье Вирта.
А ещё через день бывший политический заключённый Курт Райхелль перешёл границу советско-американской зоны и поплёлся в тот самый город, где жил профессор Иоганн Вайнберг…
Курт Райхелль явился к полковнику Леонтьеву и, предъявив ему документы, рассказал о своей судьбе. Несмотря на естественную настороженность в отношении неизвестных людей, Сергей Павлович ему посочувствовал. Достаточно было посмотреть на этого измученного человека с измождённым лицом и свежими, всё ещё гноящимися рубцами на запястьях («до сих пор, герр комендант, не проходят следы от гестаповских наручников»), чтобы понять, как много ему довелось пережить.
— Я не мог оставаться в западной зоне, господин комендант, — говорил Курт Райхелль, — во-первых, потому, что я не мог равнодушно видеть, как бывшие гестаповцы и эсэсовские палачи под разными предлогами освобождаются от наказания, а во-вторых, там почти невозможно получить работу, никто не заботится о жертвах гитлеровского режима… Наконец, позвольте быть до конца откровенным, сам я родом из Веймара, и, хотя, как мне известно, мои близкие погибли в Дахау, хочется всё-таки побывать в родном городе, с которым связаны все воспоминания…
Курт Райхелль замолк, сдерживая слёзы. Потом, взяв себя в руки, продолжал:
— Я хочу сказать честно, что не был коммунистом, господин комендант, о чём теперь глубоко сожалею. Лишь в концлагере понял, что есть только одна партия, которая до конца боролась с фашизмом, — это партия коммунистов. Но что делать, истина познаётся не сразу. Как говорил мой покойный отец — он был социал-демократом, — старость дана человеку для того, чтобы понять ошибки, которые она уже не в силах исправить, а молодость — для того, чтобы эти ошибки совершать…
— Однако, камрад Райхелль, — сказал Сергей Павлович, — вам ещё рано говорить о старости. Правда, вы довольно сильно истощены, но это дело поправимое… Вы намерены поселиться в Веймаре или в этом городе?
— Я предпочитаю этот город, господин комендант, — быстро ответил Райхелль. — В Веймаре мне будет тяжело…
— Понимаю, — ответил Сергей Павлович. — Что ж, мы вам поможем устроиться. Нам очень нужны честные люди, искренне желающие строить новую Германию… Но мне кажется, что прежде всего вам надо отдохнуть, полечиться, прийти в себя…
— Я весьма тронут, господин комендант, — с чувством произнёс Райхелль.
Сергей Павлович распорядился, и Курта Райхелля поместили в больницу для лечения.
Независимо от этого комендант решил проверить данные, которые Райхелль сообщил о себе. Леонтьев связался с военной комендатурой Веймара и просил навести справки о семье Райхелль.
Вскоре комендант Веймара сообщил, что по справкам Курт Райхелль действительно был в своё время арестован и заключён в концлагерь как антифашист. До ареста он работал в качестве преподавателя истории в веймарской гимназии. Двумя годами позже были арестованы и заключены в концлагерь отец и жена Курта Райхелля, и с тех пор нет никаких сведений о судьбе всей этой семьи.
Таким образом всё, что рассказал Курт Райхелль полковнику Леонтьеву, нашло себе подтверждение. Именно на это и рассчитывал Грейвуд. Снабдив Вирта документами Курта Райхелля, погибшего в концлагере в последние дни войны, Грейвуд предварительно изучил его дело и имел точные данные о судьбе всей семьи Райхелля. Как опытный разведчик, Грейвуд в таких случаях всегда предусматривал возможность тщательной проверки и принимал заранее меры к тому, чтобы она не приводила к провалу агента.
Через десять дней Курт Райхелль, отдохнув в больнице и подлечив руки, выписался, вновь явился к Сергею Павловичу и при его помощи устроился в качестве преподавателя в местной гимназии, начав так же активно работать в профсоюзе деятелей культуры.
Получив через специального связного первое сообщение нового резидента о ходе дел, полковник Грейвуд был доволен. В самом деле, этот Вирт, судя по всему, был толковым малым, чёрт возьми, и на него можно было положиться. Дьявольски повезло, что благодаря одиночке и наручникам он приобрёл такой вид, что вполне мог сойти за узника гитлеровского концлагеря!..
Однако радость полковника Грейвуда была преждевременна.
Существенную роль в дальнейших событиях сыграла торговля фруктовыми водами фирмы «Винкель и Бринкель». Один из киосков по продаже этих вод был расположен как раз напротив дома профессора Вайнберга, что, конечно, не было случайностью. Получив задание пресечь охоту американской разведки за учёным, Бахметьев правильно предположил, что рано или поздно агентура американской разведки появится или в самом доме, или около него. Передвижной киоск фруктовых вод был отличным наблюдательным пунктом, к тому же не могущим вызвать ни у кого подозрений. Два продавца киоска, сменявшие друг друга, были сотрудниками Бахметьева.
Разумеется, забота Бахметьева о производстве и продаже фруктовых вод в городе объяснялась не только желанием заполучить такой наблюдательный пункт. У Бахметьева были гораздо более веские основания интересоваться фруктовыми водами…
Тем не менее и киоск, расположенный напротив виллы профессора Вайнберга, вскоре себя оправдал не только в коммерческом отношении.
Когда Курт Райхелль обосновался в городе и через некоторое время счёл себя свободным от каких бы то ни было подозрений, он решил встретиться с профессором Вайнбергом и выполнить задание Грейвуда. Райхелль-Вирт был предупреждён Грейвудом, что в доме учёного живёт военный комендант и появляться туда можно лишь в часы, когда полковник Леонтьев находится в комендатуре.
Однажды днём, предварительно зайдя в комендатуру и выяснив у дежурного, что военный комендант принимает посетителей, новоиспечённый учитель истории сел на велосипед и помчался к профессору Вайнбергу. Поставив велосипед у калитки, Райхелль-Вирт позвонил, и вскоре, как обычно, запело реле, и калитка автоматически открылась. Райхелль прошёл в дом.
Стоял жаркий полдень, прохожих на улице почти не было. Не было покупателей и у киоска фруктовых вод. Только за полчаса до этого Генрих, очень любивший лимонад, получил у дедушки очередную марку и выпил положенную ему ежедневную порцию. Генрих уже был отлично знаком с продавцами киоска и очень радовался тому, что теперь не надо бегать за лимонадом на другую улицу, можно покупать его у самого дома.
Придя в этот день выпить свой лимонад, Генрих, как всегда, вежливо поздоровался с продавцом, ласково встретившим мальчика, и попросил дать бутылку фруктовой воды для дедушки.
— У дедушки с утра болит голова, — сказал Генрих. — Мутти даже измеряла ему температуру…
— Почему же вы не вызвали врача, Генрих? — спросил продавец, молодой человек лет двадцати на вид. — Или температура оказалась нормальной?
— Дедушка сказал, чтобы врача не вызывали. Ему кто-то позвонил по телефону и должен к нему прийти…
Захватив бутылку, малыш побежал домой.
Через полчаса, когда приехал на велосипеде Райхелль-Вирт, продавец фруктовой воды отметил, что этот человек впервые появляется в доме. По-видимому, именно он звонил по телефону и его ждёт профессор.
Отойдя от киоска, продавец с самым равнодушным видом, будто для разминки, прошёлся по улице мимо калитки, оглядел велосипед и на мгновение склонился над его задним колесом. Вернувшись в киоск, он достал «лейку» с телеобъективом, навёл её на велосипед, точно определил фокус. Приготовленная «лейка» была замаскирована бутылками и кружками, и продавец стал спокойно ожидать появления неизвестного посетителя профессора. Он знал, что его выход из киоска и переход им улицы уже был замечен, как и полагалось, продавцом сигарет, стоявшим на дальнему углу…
Минут через двадцать владелец велосипеда быстро вышел из дома профессора, вывел свой велосипед на тротуар и обнаружил, что баллон заднего колеса машины проколот.
Пока он рассматривал колесо, не понимая, что случилось с исправным баллоном, «лейка» с телеобъективом сделала своё дело. А когда неизвестный, не имевший запасного баллона, поплёлся со своим велосипедом в центр города, он уже был взят под наблюдение.
К вечеру подполковнику Бахметьеву было известно, что сегодня в полдень квартиру профессора посетил господин Курт Райхелль, преподаватель истории, недавно приехавший из западной зоны. В распоряжении Бахметьева оказалось также шесть отлично сделанных фотоснимков бывшего антифашиста и узника гитлеровского концлагеря.
Конечно, самый факт посещения квартиры профессора Вайнберга преподавателем истории ещё решительно ни о чём не говорил. Возможно, что Курт Райхелль раньше знал профессора или фрау Лотту, а может быть, не зная их раньше, почему-либо захотел теперь познакомиться с известным немецким учёным. Выяснить этот вопрос у профессора было бы бестактно — старый профессор мог обидеться, неправильно истолковать всё, не понимая, что наблюдение за домом установлено в его же собственных интересах.
Поэтому Бахметьев прежде всего решил тщательно и до конца проверить личность Курта Райхелля. Ему уже был известен ответ веймарской комендатуры на запрос Леонтьева. Но Бахметьев был опытным контрразведчиком и ограничиться этим ответом не мог. В ту же ночь в Веймар выехал один из сотрудников Бахметьева, захватив с собой фотографии Курта Райхелля.
Приехав в Веймар, сотрудник убедился в полной достоверности сведений, собранных местной комендатурой. Да, в Веймаре действительно в своё время жил и потом был арестован гестапо преподаватель истории Курт Райхелль. Да, вслед за ним были арестованы и, судя по всему, погибли в фашистском концлагере отец и жена Райхелля. Всё это было так. И всё же этого было недостаточно для окончательного суждения о Райхелле.
Выполняя задание Бахметьева, его сотрудник посетил веймарскую гимназию, где в своё время преподавал Курт Райхелль. И там, не задавая ни одного вопроса об учителе истории, он попросил показать ему групповые снимки выпускников гимназии за те годы, когда Райхелль ещё был на свободе. На снимках, как обычно, были сфотографированы все выпускники и педагоги с указанием их фамилий. Фамилия Райхелля стояла под фотографией человека, не имевшего ничего общего с тем, чей портрет имелся у сотрудника Бахметьева.
Так было на всех групповых фотографиях за несколько лет.
Человек, посетивший профессора Вайнберга, не имел никакого сходства с Куртом Райхеллем, за которого он себя выдавал…
На первый взгляд, самое простое было арестовать этого проходимца, по-видимому, засланного американской разведкой.
— Самое простое, но не самое умное, — сказал Бахметьев, обсуждая это дело со своими ближайшими помощниками. — Предполагая, что так называемый Курт Райхелль на самом деле резидент американской разведки, мы оставим его до поры до времени на свободе, использовав, как пылесос, при помощи которого соберём всю дрянь, основательно очистив город… Таким образом мы сможем ликвидировать не только паука, но и паутину, которую он сплёл… Разумеется, для этого надо установить за ним неотступное наблюдение.
Так и было сделано.
В ближайшее время сотрудники Бахметьева при помощи продавцов киосков по продаже фруктовых вод, а также иными методами дважды «засекали» связного, приезжавшего для встречи с «Райхеллем» из американской зоны. В обоих случаях связным был один и тот же человек. Поэтому его также пока не задерживали. Были установлены и связи, которые «Райхелль» начал заводить в самом городе — главным образом среди бывших нацистов. Наконец, выяснилось, что он ещё два раза посетил профессора Вайнберга и о чём-то с ним говорил.
После второй встречи со связным, прибывшим из американской зоны, Вирт-Райхелль попросил в школе, где он состоял преподавателем, пятидневный отпуск по семейным обстоятельствам и выехал в Берлин. Именно эта поездка дала особенно богатый материал полковнику Бахметьеву. Дело в том, что в Берлине Вирт-Райхелль встретился с личным адъютантом американского генерала Брейтона — майором Уолтоном. Генерал являлся руководителем американской разведывательной службы в Берлине, и самый факт встречи его адъютанта с Виртом-Райхеллем свидетельствовал о том, что последний представлял большой интерес для американской разведки.
Теперь можно было не сомневаться, что Вирт-Райхелль связан с американской разведкой и выполняет её задания в том самом городе, в котором он поселился под видом скромного учителя истории. Было ясно и то, что он ведёт какие-то переговоры с профессором Вайнбергом по заданиям той же разведки.
Так произошла первая осечка у мистера Грейвуда, о которой, впрочем, он пока даже не догадывался. Напротив, как сам Грейвуд, так и Вирт были уверены, что им удалось ловко провести советскую контрразведку.
Располагая всеми этими данными, полковник Бахметьев пока не знал одного: какую позицию занимает или в конце концов займёт профессор Вайнберг? Намерен ли он перебраться в американскую зону и пойти на службу к американцам, как это сделал, например, профессор Майер? Или же, сохранив верность народу, останется в родном городе и будет принимать участие в строительстве новой миролюбивой и демократической Германии?
11. В Москве
Каждое утро, приезжая на работу, конструктор Николай Петрович Леонтьев любовался новыми корпусами института, построенными в последние годы, и широкими светлыми окнами лабораторий, занимавших теперь новый огромный дом.
И в самом деле, тот научно-исследовательский институт, в котором Николай Петрович работал уже много лет и с коллективом которого ему удалось в своё время создать ракетное оружие «Л‑2», теперь трудно было узнать, настолько выросло и расширилось это научное учреждение.
Да, ещё несколько лет тому назад не было ни этих корпусов, ни лабораторий, ни экспериментальных цехов. Тогда Леонтьеву приходилось создавать новое оружие с небольшой группой научных сотрудников, целый ряд агрегатов заказывали на разных заводах, единственная собственная мастерская института имела почти кустарный характер, не хватало материалов, а иногда и средств. Вдобавок к этому работа Леонтьева встречала тогда ироническое отношение со стороны отдельных специалистов, не веривших в то, что молодой конструктор добьётся такого неожиданного успеха.
Часть из них искренне не верила в успех работы, полагая, что Леонтьев увлекается, горячится, рискует. Этих людей можно было понять, потому что предложения Леонтьева были не только новыми, но и смелыми, более того, опрокидывающими некоторые давние представления и расчёты, считавшиеся почему-то непогрешимыми. Но среди противников Леонтьева были и такие, которые спорили с ним потому, что сами были не в состоянии решить эту сложную техническую проблему, и по этой причине им
Такие учёные пессимисты доставили в своё время Николаю Петровичу и его помощникам немало хлопот, испортили немало крови, отняли немало драгоценного времени. Особенно много неприятностей причинил тогда молодому учёному профессор Георгий Павлович Маневский, пожилой и весьма респектабельный человек в золотых очках, с аккуратной надушенной бородкой и прозрачными, светлыми глазами, всегда очень элегантный, неизменно улыбающийся, до приторности ласковый и обходительный. Это был великий мастер по части произнесения юбилейных тостов, речей на гражданских панихидах и вступительных слов на заседаниях учёного совета, заместителем председателя которого он состоял несколько лет, пока не произошёл один конфузный случай.
Профессор Маневский любил играть роль заботливого покровителя молодых талантов и часто произносил на собраниях пылкие речи касательно «важности выращивания смены и пополнения молодыми кадрами золотого фонда советской науки». Однажды молодой аспирант Мишин, руководимый Маневским, защищал кандидатскую диссертацию. Маневский выступил с горячей поддержкой работы Мишина, которой дал самую высокую оценку. Но против диссертации тогда выступил один из старейших профессоров института Максим Григорьевич Пронин, большевик-подпольщик, которого в институте уважали за прямоту и принципиальность.
— Да, Мишин способный человек, я не спорю, — заявил тогда Пронин. — Тем более мы обязаны предъявить ему высокие требования. А диссертация, скажем прямо, поверхностная, гладенькая, без шерстинки. Автор пошёл по пути поисков лёгкого успеха — и сие весьма огорчительно, чтобы не сказать больше, молодой человек. В настоящей науке лёгкой жизни не ищут, и вообще, хочу заметить, погоня за лёгкой жизнью приводит к тяжким последствиям, такова диалектика, да‑с… Вот и опасаюсь я, сказать по совести, что может превратиться наш диссертант в одного из охотников за учёными степенями, от которых добра для науки не жду.
Маневский снова взял слово и произнёс эффектную речь в защиту диссертации.
— Я слишком стар, чтобы льстить, и слишком молод, чтобы гнуться, — закончил он. — Глубоко уважая мнение дорогого Максима Григорьевича, я позволю себе, тем не менее и однако, на этот раз не согласиться с ним в одном: строгие требования к молодым научным работникам надо сочетать с любовной заботой об их росте, с товарищеской поддержкой, с отеческим, если позволите так выразиться, вниманием. Таковы мои прочные взгляды на этот предмет, хорошо известные уважаемой аудитории. Вот почему я ещё раз и притом самым решительным образом высказываюсь за представленную диссертацию и выражаю уверенность, что наш учёный совет поддержит автора диссертации!..
Речь Маневского произвела впечатление, особенно на молодых аспирантов института. Велико же было их удивление, когда после тайного, как положено, голосования оказалось, что за диссертанта не подано… ни одного голоса.
Когда результаты голосования были объявлены, профессор Пронин в присутствии других членов учёного совета подошёл к Маневскому.
— Почтенный Георгий Павлович, — ядовито сказал он. — Я не удивлён, что диссертация завалена на голосовании — она этого заслуживает. Но объясните-ка нам, как могло случиться, что вы, так пылко защищавший её гласно, столь беспощадно голосовали против неё тайно?..
Маневский растерялся и не очень ясно ответил:
— Что делать?.. Жизнь — сложная штука, уважаемый Максим Григорьевич…
— Жизнь усложняют сложные характеры, профессор Маневский, да‑с… — сердито бросил Пронин. — Сложные, чтобы не сказать иначе, милостивый государь!..
И, не подав руки Маневскому, старик резко повернулся и ушёл. Сердитые, резкие слова и, главное, обращение «милостивый государь», столь неприсущее лексике профессора Пронина, произвели впечатление. Стараясь не встречаться взглядом с Маневским, члены учёного совета один за другим покинули зал.
На следующий день профессор Маневский прислал записку, что он болен гриппом, и недели две не показывался в институте, по-видимому, полагая, что время — лучший лекарь и конфузный случай с голосованием в конце концов будет предан забвению. Увы, старая поговорка в данном случае не оправдалась: профессору Маневскому пришлось оставить пост заместителя председателя учёного совета, а Мишин подал заявление с просьбой перевести его как аспиранта к профессору Пронину…
Таков был Гергий Павлович Маневский. Леонтьев не выносил этого дельца от науки с его придуманной улыбочкой, ложно значительным видом и актёрским, хорошо поставленным голосом.
Прямой, подчас даже резкий Леонтьев не скрывал своего отношения к этому ловкачу, который при всей своей респектабельности и умении произвести впечатление в сущности был бесполезен науке, обладая лишь организационными навыками.
Хитрый Маневский, однако, делал вид, что не понимает отношения Леонтьева к своей персоне и как ни в чём не бывало оказывал Николаю Петровичу всяческие знаки внимания, льстил по любому поводу, будучи убеждён, что лесть рано или поздно побеждает. Поставив теперь своей задачей установление добрых отношений с молодым талантливым конструктором, профессор словно забыл те годы, когда шла напряжённая работа над созиданием «Л‑2» и когда он так настойчиво и тонко распускал слушки, что «вся эта затейка — мечта, лишённая научной базы» и что, дескать, самое разумное — «сдать эту музыку в музей научных иллюзий, который давно пора организовать».
Потом, когда эта «музыка», вопреки пророчествам Маневского, родилась и победила, загремев на полях сражений, профессор быстро перестроился: он оказался первым и самым пылким поздравителем Леонтьева, а затем выступил на заседании учёного совета с эффектной речью, в конце которой, прослезившись от умиления, назвал Николая Петровича «гордостью института и уже взошедшим на горизонте советской науки светилом».
Леонтьев, как всякий по-настоящему талантливый человек, не был злопамятен. Вспыльчивый, но мягкий по характеру, Николай Петрович всегда был склонен видеть в людях хорошее и быстро забывать дурное. И он, сам того не замечая, изменил своё отношение к Маневскому в лучшую сторону, поверив в искренность его речей.
После окончания войны, когда развернулись работы по созданию ракет дальнего действия, Маневский, основательно поразмыслив и трезво сообразив, что это — дело с большим будущим и Леонтьев — «верная лошадка», решил играть наверняка. Человек с большим нюхом, всегда знающий, чего он хочет, Маневский отличался целеустремлённостью и настойчивостью карьериста. Он стал добиваться, чтобы ему доверили одну из лабораторий, работавших под руководством Леонтьева. Николай Петрович согласился, так как знал, что Маневский при всех своих недостатках человек энергичный, напористый и умеющий организовать новое дело.
И в самом деле, став руководителем одной из лабораторий, Маневский с жаром принялся за работу, подобрал штат сотрудников, точно и очень старательно выполнял задания. Он оказался таким энергичным исполнителем, что Леонтьев мысленно даже упрекал себя за не совсем справедливое отношение к Георгию Павловичу.
И уж во всяком случае конструктор никак не ожидал, что в самом недалёком будущем Маневский причинит ему немало бед.
Работы над ракетой дальнего действия развертывались широким фронтом. Целый ряд очень сложных проблем возник перед коллективом, взявшимся за это дело. Приходилось решать совершенно новые технические задачи, связанные с многочисленными трудностями. Возникла проблема специального горючего, которое должно было обладать грандиозной мощностью при относительно малом весе. Это требовало многочисленных опытов, настойчивых исканий, научных открытий.
Не менее сложной была проблема прицельности ракеты, управления ею после старта. Решение задачи было связано с рядом сложнейших физико-математических и радиолокационных вопросов, каждый из которых являлся по сути дела самостоятельной научной проблемой.
Наконец, серьёзные трудности возникали при поисках сплава для оболочки ракеты — ведь здесь предъявлялись совершенно особые и новые требования в смысле прочности, веса, жаростойкости.
Помимо главных проблем, были и другие, не менее трудные, и каждая из них порождала новые проблемы и, как шутил Леонтьев, проблемочки. Любая из них опять-таки требовала научных и технических открытий.
Разумеется, один Леонтьев при всей своей одарённости не мог решить множества проблем, как не могла решить их одна область науки. Многочисленные крупные специалисты в области физики, радиотехники, радиолокации, химии, баллистики, электрохимии, астрофизики и многих других отраслей науки занимались работами, необходимыми для решения главной задачи. Многие другие институты, кроме леонтьевского, многие лаборатории и заводы трудились ради этой грандиозной, вдохновляющей цели.
Однако институт, в котором работал Леонтьев, занимал ведущее положение в этом деле, став как бы координирующим и направляющим центром.
Вот почему самый институт и специалисты, в нём работавшие, могли стать объектом пристального внимания со стороны определённых зарубежных кругов, заинтересованных в том, чтобы любыми путями разведать военные тайны Советского государства.
Вполне понятно поэтому, что соответствующие органы должны были обеспечить неприкосновенность секретов и труда советских учёных, решавших сложнейшие научные и технические проблемы.
Помимо общих соображений, факты, связанные с происками гитлеровской разведки как в довоенные годы, так и в годы войны в отношении работ Леонтьева, подсказали необходимость особой бдительности. К тому же выводу подводили и факты нарушения некоторыми странами союзной коалиции принятых на себя в своё время обязательств. И, наконец, уже после войны были получены многочисленные данные, красноречиво свидетельствовавшие о том, что разведки этих стран ведут активную деятельность, направленную против Советского государства, нередко используя кадры гитлеровских шпионов и диверсантов.
Полковнику государственной безопасности Григорию Ефремовичу Ларцеву, в своё время раскрывшему происки гитлеровской разведки в отношении конструктора Леонтьева, теперь снова была поручена охрана военной тайны в том институте, где работал Леонтьев и его сотрудники.
Ларцев, помимо огромного опыта чекистской работы, преданности делу, отличного знания человеческой психологии и большой наблюдательности, обладал ещё одним, неоценимым при его профессии качеством: он умел мысленно ставить себя в положение противника, чтобы предвидеть его «ходы».
Хорошо зная, что в разведывательной работе есть очень сложные, тонкие приёмы и методы, а наряду с ними прямые и грубые, Ларцев был готов к отражению тех и других. Ставя себя мысленно в положение противника и учитывая присущие ему особенности и «стиль работы», Григорий Ефремович всегда старался проникнуть в планы противника, разгадать направление готовящегося удара, определить характер тех приёмов, которые, скорее всего, будут в данном случае применены.
Этот метод, давно уже ставший привычным для Ларцева и не раз себя оправдавший в прошлом, был методом умного, проницательного контрразведчика, всегда исходящего из мысли, что его противник тоже достаточно опытен и умён. Это давало положительный результат в обоих случаях: если противник действительно оказывался умным и опытным, заранее готовый к этому Ларцев отнюдь не был застигнут врасплох, а напротив, делал ответный, соответственно продуманный ход. Если же противник оказывался глупее или грубее, чем это предполагалось, опять-таки проигрывал он, а не Ларцев.
Наконец, мысленно ставя себя на место противника, Ларцев всегда вводил известный «поправочный коэффициент» на стиль работы. Если речь шла о гитлеровской разведке, Ларцев учитывал характерную для неё ставку на массированную засылку агентуры при известной грубости в методах работы. Имея дело с разведкой английской, Ларцев имел в виду её приверженность к многолетней, давно созданной резидентуре, умение использовать религиозные предрассудки, племенную вражду, кровную месть и пережитки родового быта, одним словом, ту методику, которая была выработана многими годами британской разведывательной и диверсионной деятельности в колониальных странах. Применительно к американской разведке следовало учитывать склонность к циничной игре в «демократию», использование эмиграции и, главное, ставку на «его величество доллар» как абсолютный «вездеход», перед которым, дескать, никто и ничто не может устоять… После войны, как уже стало известно Ларцеву, американская разведка широко использовала бывших гестаповцев, нацистов и всякого рода подонков из числа изменников Родины.
Получив задание обеспечить охрану института и его работ, Ларцев прежде всего изучил все архивные материалы и в его сознании ожили подробности операции «Сириус». Из всех действовавших тогда лиц не была известна лишь судьба Крашке. Из показаний Петронеску Ларцев знал, что этот же Крашке в период оккупации возглавлял «комбинат», где Петронеску набрал свою «делегацию». Знал он и о задержании гестаповца Фунтиковым в бранденбургском городке и о побеге его из госпиталя. Следовательно, в числе активных противников, настойчиво интересовавшихся много лет работами Леонтьева, мог быть и Крашке. Что же с ним?
А ну-ка, поменяемся местами, сказал себе Ларцев и, вообразив себя в роли Крашке, стал размышлять — куда и к кому тот бежал? Скорее всего, в те дни, когда решалась судьба Берлина, Крашке должен был бежать туда же, куда бежали многие другие гестаповцы, — на запад. Здесь возникали две возможности: либо Крашке по дороге погиб, что тоже нельзя было исключить, либо он всё-таки пробрался в Западную Германию. Первый вариант вообще снимал весь вопрос. Второй вариант требовал развития. Если Крашке пробрался на запад, то с какой целью, к кому? Опять-таки, по логике событий, Крашке должен был поступить так, как поступило большинство гестаповцев — идти к американцам. Разумеется, с предложением своих услуг. Что мог Крашке предложить американцам? Прежде всего свой опыт как специалиста по работе в России. Что из этой работы могло представить наибольший интерес для американцев? Конечно, операция «Сириус», тем более что даже американцам Крашке не стал бы рассказывать о своих кровавых похождениях в «комбинате» под Смоленском. Зато данные Крашке о крупном советском конструкторе, авторе ракетного оружия, грозная сила которого не была для американцев секретом, не могли не заинтересовать их разведку — ведь она старательно охотится за куда менее значительными секретами гитлеровской военной техники и создавшими эту технику немецкими специалистами…
Так, путём логического анализа и изучения архивных материалов, полковник Ларцев пришёл к выводу, что если Крашке жив, то он, несомненно, будет иметь то или иное отношение к попыткам зарубежных разведок проникнуть в тайну работ Леонтьева и всего института.
Поэтому в системе контрмер, обдумываемых Ларцевым, заняли своё место и меры обезвреживания возможных действий «старого знакомого».
12. Приезд Маккензи
Месяца через полтора после того, как члены «комитета» во главе с Колей Леонтьевым были привезены в Нюрнберг, Крашке пришёл к Грейвуду с самым мрачным выражением лица.
— Ну, как идут дела, Крашке? — спросил Грейвуд. В последнее время, будучи занят другими делами, он ни разу не справлялся о Коле Леонтьеве.
— Господин полковник, этот мальчишка подаёт мало надежд, — осторожно начал Крашке.
— Неужели? — спросил с язвительной улыбкой Грейвуд. — Но разве такой специалист по русской душе, как господин Крашке, всю жизнь работавший «по русскому профилю», не может справиться с одним русским парнем?.. Чепуха!..
— Господин полковник, я повторяю — этот щенок не поддаётся дрессировке. Вот уже полтора месяца, как я тщётно пытаюсь его перевоспитать. Я действовал так, как вы мне приказали. Я был с ним ласков, пичкал его указанной вами литературой, пытался угощать спиртными напитками и даже познакомил его с очаровательной фрейлейн Бертой, которая делала всё, что могла, чтобы влюбить его в себя… На все мои заботы щенок отвечает стереотипной фразой: «Отправьте нас на родину!». Тогда, посоветовавшись с майором Гревсом, я изолировал его от остальных членов «комитета». Он ответил голодовкой, можете себе представить?.. Неделю мы держали его в карцере — тоже не помогло…
— Что вы предлагаете? — спросил, нахмурившись, Грейвуд.
— То, с чего я предлагал начать, господин полковник, — ответил Крашке.
— Вы имеете в виду третью степень?
— Даже четвёртую, а если понадобится — пятую, господин полковник. С ними иначе нельзя…
Грейвуд задумался. Применение «третьей степени» само по себе не смущало его. В конце концов пусть старый гестаповец испытает на мальчишке свои методы, дьявол с ним! Конечно, надо будет строго предупредить этого палача, что парень при всех условиях должен выжить. Но будет ли из этого толк? Если даже удастся сломить его пытками, то какая гарантия, что, будучи заслан на родину, он не отомстит за свои муки, явившись с повинной в советские органы безопасности? В последнее время некоторые перемещённые лица, давшие обязательства работать на американскую разведку, были переброшены разными способами в Советский Союз, и уже есть данные, что многие из них поступили именно так. Несколько дней тому назад два таких агента выступили по советскому радио и сами об этом рассказали… Хорошо, думал Грейвуд, что он не имеет отношения к этим типам, их завербовал и перебросил в СССР другой работник разведки, Аллен Брайсон. Русские, выброшенные на парашютах в районе Даугавпилса, как только приземлились, зарыли своё снаряжение и, явившись на ближайший хутор, первым делом спросили, где находится районный отдел МГБ. Когда они объяснили латышу крестьянину, в чём дело, этот запряг лошадь и доставил их в этот отдел, где они сразу всё рассказали… По крайней мере, так они изложили обстоятельства своей явки с повинной, выступая по радио… Смешно… и вместе с тем очень печально… Так как же всё-таки быть с предложением Крашке?.. Может быть, он прав и другого выхода нет…
Грейвуд всё ещё размышлял, когда в кабинет вошёл майор Гревс и, молча кивнув сидящему в кресле Крашке, протянул своему патрону шифровку из США. Прочитав телеграмму, полковник нахмурился: в ней сообщалось, что минувшей ночью генерал Маккензи спешно вылетел в Нюрнберг через Гавр.
— Вы пока свободны, Крашке, я подумаю и ещё раз вас вызову, — сказал Грейвуд и, как только Крашке с поклоном вышел из кабинета, обратился к Гревсу:
— Вы уточнили, когда прибудет самолёт?
— Да, полковник, самолёт прибывает через сорок минут.
— Что ж, поедем встречать генерала, — произнёс Грейвуд, уже думая о том, где лучше всего поместить этого надутого индюка Маккензи — в отеле или у себя на вилле? Любопытно, чем вызван его внезапный прилёт? Скорее всего, Маккензи прибывает в связи с начинающимся на днях процессом главных немецких военных преступников. Ведь на процессе могут всплыть некоторые щекотливые вопросы, например о связях германских промышленников с американскими монополистами и секретных встречах во время войны… А может быть, приезд Маккензи связан с провалом агентов, заброшенных в Советский Союз?.. Мало ли что может быть… Важно определить свою позицию при разговорах с Маккензи, чтобы тот, по своему милому обыкновению, не устроил какую-нибудь пакость…
Эти мысли мелькали в голове Грейвуда, пока он в сопровождении майора Гревса мчался на нюрнбергский аэродром. Дождливый, слякотный ноябрьский день дымился в развалинах полуразрушенного города. Промелькнула решётка дворца юстиции, только что отремонтированного в связи с процессом. За решёткой, в глубине просторного двора, мрачно высилось громадное здание, вплотную примыкавшее к старинной нюрнбергской тюрьме. У подъезда здания стояли с автоматами в руках плечистые советские солдаты в фуражках с красными звёздочками и блестящих от сырости плащах — сегодня здание, в котором будут происходить заседания Международного Военного Трибунала, охраняли представители Советской Армии, потом, по установленной очереди, их должны были сменить американцы, англичане, французы. Флаги четырёх великих держав, представители которых вошли в состав Международного Трибунала, пестрели над главным подъездом здания, где должен был проходить мировой процесс, какого ещё не знала человеческая история…
На огромном нюрнбергском аэродроме, застланном пружинящими, как ковры, проволочными сетками, Грейвуд и Гревс узнали, что «дуглас», в котором летит Маккензи, прибудет с минуту на минуту. Грейвуд закурил, равнодушно оглядывая аэродром, стоящие вдали ангары, проволочные покрытия, свинцовое, облачное, низко нависшее небо. Сырой туман всё ещё продолжал клубиться, обжигая лицо, забираясь под воротник, неприятно щекоча ноздри. В такую мерзкую погоду приятно полежать у пылающего камина с детективным романом, потягивая виски с содой и время от времени поглядывая через зеркальное стекло дверей на то, как стройная, кокетливо одетая фрейлейн Эрна хлопочет в столовой, расставляя посуду к обеду. Так нет, вместо этого приходится ёжиться от сырости на аэродроме, поджидая самолёт! Из него вылезет важный, надутый Маккензи, которому надо почтительно улыбаться, поздравить его с приездом, свидетельствовать свои симпатии и уважение, дьявол ему в глотку!.. Что за несчастная судьба — иметь такого кретина своим начальником и быть обязанным выслушивать его дурацкие поучения и замечания!.. Ах, как несправедливо устроен мир!..
Наконец показался серебристый «дуглас», сделал круг над аэродромом и, приземлившись, побежал, подпрыгивая, по гигантскому проволочному ковру.
Грейвуд и Гревс быстро зашагали к самолёту, из которого уже тяжело вылезал генерал Маккензи, тучный, плечистый, с побагровевшим от натуги лицом: в полёте сильно болтало, генерала подташпивало.
Вяло ответив на шумные приветствия Грейвуда и Гревса, генерал на их вопросы о самочувствии мрачно пробурчал:
— Как может себя чувствовать белый человек при такой сатанинской болтанке, джентльмены?.. Из меня вытрясло как минимум всё, что я съел и выпил за последние десять лет… Убеждён, что мой вес уже равен нулю…
Через час, после кофе с лимоном на вилле Грейвуда, Маккензи немного пришёл в себя и сообщил, что он привёз важные новости и последние установки высшего начальства.
— Завтра мы устроим совещание, и я сделаю подробное сообщение, — продолжал Маккензи. — А пока, милейший Грейвуд, расскажите мне, как идут у вас дела?
Грейвуд подробно доложил о ходе дел и в частности о том, как разворачивается операция «Нейтрон», и о намеченном внедрении Коли Леонтьева в семью известного конструктора. Маккензи сразу пришёл в самое весёлое настроение, похлопал Грейвуда по плечу и, потребовав виски, коньяк, итальянский вермут, красный перец, чеснок, гвоздику, сахар и грейпфрут, начал самолично приготовлять какой-то особый коктейль, уверяя Грейвуда, что это — последнее достижение мировой культуры.
— Между нами говоря, старина, — продолжал Маккензи, старательно взбалтывая последнее достижение мировой культуры и подмигивая Грейвуду, — этот новый коктейль может сравниться лишь с атомной бомбочкой, которой мы недавно поразили весь мир… Но это лишь начало, милейший Грейвуд. Всё, что произошло в августе в Хиросиме и Нагасаки, — только первый опыт, первое испытание нашего нового оружия. Мир уже теперь сжался от страха, поняв, что мы, и только мы владеем атомной бомбой…
— Есть ли уверенность, генерал, что русские не имеют такой бомбы или не будут иметь её в скором будущем? — спросил Грейвуд, сразу вспомнив разговор с Мильхом. — Сэр Уинстон неглупый человек, и он давно заметил, что коммунистическая Россия — ящик с сюрпризами…
Маккензи поставил на стол графин с коктейлем, достал свой портфель и вынул из него какие-то бумаги.
— Вы спрашиваете о русских? — сказал он. — Что ж, это резонный вопрос. Так вот, слушайте меня внимательно. Такой же вопрос не так давно задал мне президент. И он поручил мне, именно мне, дорогой Грейвуд, организовать авторитетнейшую экспертизу. Мы собрали крупнейших экономистов, энергетиков, металлургов, специалистов по русскому промышленному потенциалу, физиков и химиков. За всю жизнь мне не приходилось видеть такого количества учёных лысин, профессорских животов, роговых очков и бородок. Мы предоставили в распоряжение этого синклита все данные, полученные по всем каналам нашей стратегической, воздушной, морской, сухопутной, дипломатической, политической и экономической разведки. Целый месяц эти учёные эксперты отравляли мне жизнь требованиями дополнительных данных и самыми дурацкими вопросами. Эксперты работали не покладая рук, изучая материалы, производя какие-то мудрёные вычисления, анализируя промышленные потенциалы, энергетические балансы и секретные донесения. Наконец они дали своё заключение. Вот их выводы, Грейвуд, слушайте внимательно!
Надев очки, Маккензи очень торжественно прочёл:
— …«На основании перечисленных выше материалов комиссия экспертов приходит к следующим выводам. Вывод первый: Советский Союз не владеет секретом атомной бомбы, хотя, по-видимому, работает в этом направлении. Вывод второй: если даже советским учёным удастся в конце концов разгадать этот секрет, они, по крайней мере, в течение десяти лет не смогут создать атомной бомбы по технико-экономическим причинам и, в частности, по уровню технического потенциала и энергетического баланса СССР. Вывод третий: таким образом, экспертиза констатирует, что Соединённые Штаты в течение минимум десяти лет могут считать себя монопольным обладателем атомного оружия»… Когда заключение экспертизы было доложено мистеру Трумэну, он воскликнул: «Слава всевышнему! Теперь я буду засыпать без снотворного»… И его можно понять, Грейвуд, можно понять…
Через два года после этого разговора, когда Советское правительство объявило, что СССР давно уже овладел секретом атомной бомбы и владеет этим оружием, Грейвуд, прочтя сообщение всех телеграфных агентств мира, вспомнил о заключении комиссии экспертов, прочитанном ему генералом Маккензи в Нюрнберге в тот хмурый осенний день…
Отдохнув и выспавшись, Маккензи на совещании своих подчинённых информировал их о последних установках американской разведки.
Заключая сообщение, имевшее директивный характер, Маккензи сказал:
— Итак, нас по-прежнему обязывают настойчиво разведывать научные и военные секреты русских, особенно и в первую очередь их работы в области ракетного оружия, в которой, даже судя по орудиям «Л‑2», у русских имеются значительные успехи. Вот почему приобретает важнейшее значение операция «Сириус», связанная, в частности, с трудами русского конструктора Леонтьева и того института, в котором он работает. Одобряя первые шаги, предпринятые полковником Грейвудом, я обращаю его внимание на недопустимую затяжку в реализации намеченных планов.
Вечером, оставшись с Грейвудом наедине, Меккензи ему сказал:
— Я продумал ваш план внедрения этого мальчишки в семью Леонтьева. Допустим, что парень будет надёжно обработан и возвращён на родину. Но почему вы уверены, что он попадёт в дом конструктора Леонтьева, а не останется у своего отца, этого военного коменданта, который не представляет для нас никакого интереса?
— Я предвидел этот вопрос, — ответил Грейвуд. — Дело в том, генерал, что конструктор Леонтьев одинок и очень дружен со своим двоюродным братом Сергеем Леонтьевым, отцом Николая. После возвращения сына, естественно встанет вопрос, как продолжить его образование, прерванное в годы войны. В том городе, где работает Сергей Леонтьев, русской школы нет. Логично предположить, что парня отправят в Москву, к дядюшке, где он сможет нормально учиться…
— Да, это логично, — согласился Маккензи, — однако жизнь не всегда идёт по законам логики, милейший Грейвуд. Логические предположения ещё не дают полной гарантии… Вот если бы отец вашего парня внезапно умер или каким-либо образом исчез, то его брат, конечно, взял бы к себе племянника…
— Вы имеете в виду автомобильную катастрофу, например, или что-либо в этом роде? — осторожно спросил Грейвуд.
— Не совсем, — ответил Маккензи. — Организовать автомобильную катастрофу в советской зоне оккупации не так просто. Я уж не говорю о том, что в таком деле мы не смеем идти на риск — это политический скандал, последствия которого даже трудно себе вообразить…
— Я полностью с вами согласен, генерал, — ответил Грейвуд. — У меня есть другое предложение…
— Именно?
— В последнее время я много работал над архивами гестапо, связанными с работой гитлеровской разведки в России. Беседовал с некоторыми немецкими специалистами «по русскому профилю», как они любят выражаться. Кроме того, я имею собственные впечатления о специфике работы против русских. Я пришёл к выводу, генерал, что обычные методы разведки в России обречены на провал…
— Не знал, что вы такой пессимист, — съязвил Маккензи.
— Дело не в пессимизме, а в трезвой оценке обстановки и её специфике, — спокойно возразил Грейвуд. — Все старые фокусы с роковыми красавицами из кафешантана, которые становятся любовницами интересующих нас людей, с опереточными дивами или кинозвёздами здесь не дают эффекта. Неприемлема и ставка на проигрыш казённых денег в казино, после чего проигравший за соответствующую сумму становится вашим рабом. Отпадает и расчёт на прямой подкуп, связанный с необходимостью иметь средства для кутежей в притонах и игорных домах, одним словом, все эти испытанные методы здесь неприемлемы, генерал. Кафешантанов, игорных домов и притонов в России вообще нет. Наконец, и это самое главное, из ста советских людей как минимум девяносто девять поддерживают политику Советского правительства и готовы вполне бескорыстно, а иногда даже с риском для себя встать на защиту интересов своего государства и помогать органам, охраняющим эти интересы, в том числе, разумеется, и органам безопасности. Скажу вам проще, генерал: наша разведка гордится тем, что имеет несколько десятков тысяч тайных агентов. Советская разведка в своей стране опирается на двести миллионов явных агентов, и в этом её сила…
— Это даже трудно себе представить! — воскликнул Маккензи.
— И тем не менее это так, — ответил Грейвуд. — Да, нам с вами, как и многим американцам и европейцам, это трудно понять, но русский фанатизм, к сожалению, факт, который нельзя не учитывать… Вот почему я после долгих размышлений предлагаю весьма необычный ход…
— Загадочно, — произнёс Маккензи.
— Минуту терпения, — возразил Грейвуд. — Нам нужно убрать с дороги полковника Сергея Леонтьева, чтобы облегчить внедрение его сына в семью конструктора Николая Леонтьева. Так?
— Так, — согласился Маккензи.
— По причинам, очень точно указанным вами несколько минут тому назад, мы не можем убрать этого Сергея Леонтьева своими собственными руками. Так?
— Так, — снова согласился Маккензи.
— Так вот, я предлагаю убрать этого Леонтьева руками самих русских.
— Но как это сделать? — уже с интересом спросил Маккензи.
— Надо скомпрометировать Сергея Леонтьева, сфабриковать материалы, на основе которых советские власти заподозрят его в том, что он является нашим агентом… И тогда они его уберут сами…
Маккензи вскочил с неожиданной для него живостью, взволнованно воскликнув:
— Полковник Грейвуд, я поздравляю вас с замечательной идеей!.. Да, да, это превосходная мысль, коллега!.. Имеется ли у вас конкретный план операции?
— В самых общих чертах, генерал, — скромно ответил Грейвуд. — В такой игре особенно важно не перебрать… Всё должно быть продумано до мельчайших деталей и очень тонко осуществлено…
— Да, да, разумеется, — забормотал Маккензи. — Если мы провалимся с этой игрой однажды, нам не удастся сыграть вторично… Нет, это гениально, чёрт побери!.. Вы слышите, Грейвуд, ге-ни-аль-но!.. За это стоит выпить, старина!.. Хотя нет, пить будем потом, а сейчас за работу, за подробный, тонкий, дьявольский, сатанинский план!..
Грейвуд незаметно усмехнулся. Ещё никогда ему не приходилось видеть своего патрона в состоянии столь сильного возбуждения…
13. Трудные дни
Профессор Вайнберг переживал трудные дни. С того вечера, когда Грейвуд сделал ему предложение перебраться с семьёй в западную зону или в США, старый учёный оказался во власти самых противоречивых, мучительных дум.
Как могло получиться, что уже на склоне лет он, крупный учёный, человек с вполне сложившимися и твёрдыми, как он считал, убеждениями, внезапно обнаружил, что у него нет ни ясной цели, ни понимания своего долга в новых обстоятельствах, нет даже чётких взглядов на события, происходящие в мире и на его родине?
Всю свою жизнь профессор Вайнберг чуждался политики, искренне считая, что ему нет до неё никакого дела. Подлинная наука стоит над политикой, во всяком случае, — вне её. Пусть меняются конституции и правительства, обнаруживая с каждой переменой несостоятельность своих программ, зато вечны, незыблемы и постоянны законы физики — их не в силах изменить ни фашисты, ни коммунисты, ни одна политическая партия в мире…
Вот почему профессор в своё время отнёсся довольно равнодушно к падению Веймарской республики и приходу Гитлера к власти. Потом, когда в тишину его лаборатории проникли вести о разнузданном кровавом произволе штурмовиков, о массовых арестах без следствия и суда, об убийствах ни в чём не повинных людей, профессор Вайнберг ужаснулся, но ещё более укрепился в убеждении, что учёному лучше держаться как можно дальше от политики. В своём кругу профессор высказал отвращение ко всему, что творилось в «Третьей империи». Он искренне считал, что, прямо высказав отношение к фашизму, он тем самым сделал всё, что мог, и совесть его чиста.
Среди его научных сотрудников были люди разных политических взглядов. Вайнберг знал, что профессор Майер — нацист, а магистр Гринфельд имеет какое-то отношение к коммунистам. Но профессора менее всего интересовали политические взгляды его сотрудников. Ещё и ещё раз — наука вне политики… Однако то, что профессор пренебрежительно отвергал, властно проникало и в научную работу, и во всю его жизнь.
Ведь современная физика — арена ожесточённой борьбы основных направлений философии; материализма и идеализма. Вайнберг всегда стоял на идеалистических позициях. Гринфельд, напротив, был убеждённым материалистом. На этой почве между ними нередко происходили ожесточённые споры.
Обычно молчаливый, спокойный и деликатный, Гринфельд в этих спорах преображался. Его тонкое одухотворённое лицо с крутым, чистым лбом, умными серыми глазами и упрямой складкой рта загоралось огнём глубокого убеждения, и он, вопреки своему обыкновению, обрушивался на своего учителя целым залпом аргументов, доводов и возражений. Вспыльчивый Вайнберг в свою очередь начинал кричать, и споры, по большей части, переходили в ссору. Гринфельд, хлопнув дверью, покидал кабинет профессора, кричавшего ему вслед:
— Чепуха, магистр Гринфельд, чепуха!.. Я не знаю алгебры немецкой или советской!.. Геометрические формулы не знают партийных программ!..
Гринфельд немедленно возвращался в кабинет, и спор возобновлялся:
— Не занимайтесь казуистикой, профессор Вайнберг!.. Это недостойный приём!.. Скажу вам больше: каждой своей победой, каждым своим открытием в науке вы обязаны тому самому диалектическому методу, который так горячо оспариваете!.. Да, да, не удивляйтесь, в науке вы, сами того не сознавая, материалист!.. Ленин называл таких, как вы, стихийными материалистами и говорил, что они впускают материализм через заднюю дверь…
— Ленин всегда занимался политикой и не имел никакого отношения к физике! — кричал в ответ профессор. — А я отдал сорок лет физике и ни одного дня политике!.. Я служил, служу и буду служить вечным истинам, равно обязательным и в Берлине, и в Москве!.. Запомните это, магистр Гринфельд!..
— Да, вы не хотите заниматься политикой, — запальчиво возражал Гринфельд. — Но ведь она занимается вами, не спрашивая вашего согласия! Политика врывается в ваш дом, как бы плотно вы ни затворяли двери в свою лабораторию, в вашу пресловутую башню из слоновой кости, которую вы себе выдумали, да, да, выдумали!.. Нет и не может быть таких башен!.. Что же касается вашего заявления, что Ленин не имеет отношения к физике, то я могу объяснить его лишь тем, что вы не читали Ленина… Скажу больше: открытия, которые вы теперь делаете, Ленин предвидел почти сорок лет тому назад, хотя и не был физиком…
— Я не понимаю, о чём вы говорите, Гринфельд? — удивился профессор.
— Сегодня же вечером я приеду к вам домой и докажу, что я прав, — ответил Гринфельд.
Вечером профессор Вайнберг не без любопытства ждал прихода Гринфельда. Он знал научную добросовестность своего сотрудника и всё же не поверил ему. Как мог Ленин сорок лет тому назад, не будучи физиком, предвидеть какие-то открытия? По-видимому, магистр Гринфельд попросту свихнулся на диалектическом материализме! Очень жаль, потому что он, этот Гринфельд, талантливый физик и, безусловно, порядочный человек. Но почему же Ленин занялся физикой, да ещё сорок лет тому назад, как утверждает Гринфельд? Что-то, однако, он не идёт, ведь уже девять часов!..
Наконец Гринфельд явился. В кабинете профессора он достал из портфеля книгу Ленина «Материализм и эмпириокритицизм» и, указав соответствующее место, попросил профессора прочесть. Вайнберг очень внимательно дважды прочёл указанную главу, не веря собственным глазам. Да, в книге, написанной почти сорок лет тому назад, Ленин предвидел пути развития современной физики… Поистине это было поразительно!..
— Слушайте, магистр Гринфельд, — тихо произнёс после долгой паузы профессор. — Я ничего не могу понять… Объясните мне, как мог Ленин, не будучи физиком, предвидеть всё это задолго до наших дней?
— Ленин сумел это сделать потому, что пользовался единственно верным философским методом — материалистической диалектикой. Тем самым методом, который вы всю жизнь пытаетесь опровергнуть словами, но подтверждаете своими работами, профессор, — спокойно ответил Гринфельд.
— Опять вы за своё! — воскликнул профессор. — Нет, нет, и слушать не хочу!.. Материализм — философия коммунизма, а коммунизм — это политика… Насчёт Ленина вы оказались правы, я это признаю, но хотел бы прочесть эту книгу целиком… Вот тут я заметил такую фразу: «Современная физика лежит в родах. Она рожает диалектический материализм»… Очень образно написано, но так ли это, Гринфельд?.. Например, мой учитель — гениальный Альберт Эйнштейн — не считал себя материалистом, и я мог бы назвать других физиков с мировым именем, которые тоже не являются сторонниками материализма.
— Работы Эйнштейна и, в частности, его теория относительности не только не опровергают материалистическую философию, а подтверждают её, — ответил Гринфельд. — Кстати, профессор, биография Эйнштейна подтверждает и зависимость науки от политики: крупнейший немецкий физик Эйнштейн был вынужден, как еврей, покинуть свою родину, спасаясь от фашизма. И он не единственный немецкий учёный, которого постигла такая судьба…
— Вам хорошо известно моё отношение к фашизму, — сказал профессор. — То, что случилось с Эйнштейном, — трагедия и позор Германии. И мне об этом больно говорить…
Вскоре после этого разговора Гринфельд был арестован гестапо и загадочно исчез. Профессор не раз с волнением вспоминал о нём, пытался выяснить его судьбу. Но это не удалось. Профессор не хотел расставаться с книгой Ленина, которую тогда оставил Гринфельд, но он понимал, что хранить её опасно, и, уложив её в металическую шкатулку, зарыл у себя в саду. Летом 1945 года Вайнберг вспомнил о книге и вырыл её. Теперь он мог спокойно прочесть её. Она поражала широтою обобщений, глубиной анализа, логикой выводов. Да, Ленин был гениальным философом, и страстная убеждённость материалиста-диалектика вооружала его как учёного неотразимым оружием. Вначале профессор пытался мысленно полемизировать с этой книгой, но всякий раз в бессилии опускал руки, убеждаясь в правоте её автора. Фрау Лотта, принося иногда в кабинет кофе, с удивлением заставала профессора в странном состоянии: то, расхаживая из угла в угол, он что-то про себя бормотал, то, напротив, сидел в глубокой задумчивости за столом, погружённый, как заметила фрау Лотта, в одну и ту же книгу. Однажды молодой женщине удалось заметить обложку книги, привлёкшей такое стойкое внимание профессора, — это оказалась книга Ленина…
Через день, когда профессор был на прогулке, фрау Лотта, убирая его кабинет, стала перелистывать книгу, изданную на немецком языке. Оказалось, что в ней идёт речь о каких-то философских и не очень понятных фрау Лотте вопросах, что Ленин полемизирует с некоторыми своими идейными противниками, наконец, уделяет большое внимание проблемам физики, свойствам электрона. Фрау Лотта удивилась: она знала, что Ленин — вождь коммунистов и основатель Советского государства, но никогда не слыхала, что он имел отношение к физике. Поэтому фрау Лотта решила расспросить полковника Леонтьева. Тот очень удивился, когда она задала ему вопрос, верно ли, что Ленин был физиком?
— Нет, Ленин никогда не был физиком, — ответил Леонтьев. — А почему вам пришло это в голову, фрау Лотта?
— Я решила это, увидев книгу, которую всё время читает профессор, — смущённо ответила молодая женщина. — Сейчас я вам покажу её.
И она принесла Леонтьеву немецкое издание «Материализма и эмпириокритицизма». Леонтьев улыбнулся и постарался, как мог, объяснить фрау Лотте, когда и почему Ленин написал этот труд. Потом он удивлённо осведомился о том, где и как добыл эту книгу профессор.
Фрау Лотта рассказала, что книгу подарил профессору магистр Гринфельд, о котором поговаривали, что он коммунист. Когда Гринфельд был арестован гестапо, профессор зарыл эту книгу в саду и лишь недавно вырыл её.
— Когда профессор зарывал книгу, герр оберст, — продолжала фрау Лотта, — он попросил меня запомнить место, где она зарыта. И летом я указала ему это место… Подумать только, что совсем недавно в Германии были такие порядки, что приходилось зарывать книги!.. А сколько книг нацисты сжигали на площадях!.. Ведь жгли даже книги Гейне!.. Теперь просто трудно в это поверить…
И фрау Лотта, уже не впервые, заговорила обо всём, что происходило в Германии в эти страшные годы. Леонтьев всегда слушал её с интересом, тем более что относился с симпатией к этой милой молодой женщине, которая была с ним вполне откровенна.
н любил наблюдать, как фрау Лотта неутомимо и весело хлопочет по хозяйству, убирает дом, возится в кухне, приготовляя завтрак или обед. Ей никто не помогал, но она никогда не жаловалась на усталость, была очень бережлива, заботливо ухаживала за свекром и сынишкой, а закончив работу по дому, поливала цветы или полола грядки маленького огорода, в котором выращивала лук, укроп и петрушку.
Никогда не приходилось видеть Леонтьеву, чтобы фрау Лотта оставалась без дела. И в то же время у неё на всё хватало времени: и на приготовление пищи, и на уборку комнат, и на уход за садом, и на вязание, которое она очень любила. Скорее всего, здесь сказывалась присущая немецкой женщине любовь к порядку, хозяйственность и очень точная организованность. При всём этом она старательно следила за своей внешностью, была всегда одета к лицу, хорошо причёсана и даже немного кокетлива.
И это замечал Сергей Павлович, невольно любуясь её стройной фигурой, тонким лицом, блеском её глаз, лёгкой походкой. Вместе с тем он видел, что в этом кокетстве нет ничего общего с тем грубоватым, чуть подобострастным заигрыванием, которым отличались после войны некоторые молодые немки, откровенно флиртуя с советскими офицерами и преследуя при этом вполне определённые цели; Леонтьева всегда удивляла циничная готовность таких женщин к самым случайным связям и лёгкость, с которой они смотрели на эти связи…
Однажды он даже поделился с фрау Лоттой своими мыслями по этому поводу. Она очень спокойно его выслушала, внимательно посмотрела на него, подняв глаза от вышиванья, с которым сидела, и, чуть улыбнувшись, сказала:
— О, господин полковник, тут нет ничего удивительного… Женщины любят победителей, как говорит мой свекор, а кроме того, надо понять, что многие из них давно не видели своих мужей… А понять — значит простить, не так ли, господин полковник?..
И она снова улыбнулась.
Это звучало почти как вызов. Сергей Павлович пристально посмотрел ей прямо в глаза. Она не отвела взгляда, только чуть покраснела, не переставая улыбаться. Потом, снова принявшись за вышивание, тихо, почти шёёпотом добавила:
— В самом деле, господин полковник, ведь жизнь есть жизнь… И с этим ничего не поделаешь… Если женщине нравится человек, её сердце не справляется о его паспорте и подданстве… Ведь сердцу незнакомо слово «фербот»…
И, теперь уже густо покраснев, она неожиданно встала и быстро вышла из комнаты. Сергей Павлович оторопел. Он лишь теперь отдал себе отчёт в том, что ему уже давно нравится фрау Лотта, нравится её лицо, её улыбка, её голос, всё в ней нравится!..
Он вышел в сад и долго ходил по дорожкам, мысленно укоряя себя. Хорош, нечего сказать, старый чёрт!.. Вот уже поистине седина в бороду, а бес в ребро!.. Недаром ещё в первый день улыбался Глухов, узнав, что он в парке познакомился с этой Лоттой, будь она трижды неладна!.. Завести роман с немкой — этого ещё не хватало!.. Коленька невесть где мучается, а папаша, видите ли, флиртом занимается… Позор, форменный позор, типичное бытовое разложение!.. Видишь ты, как она загнула: «Сердцу незнакомо слово „запрещение“» … Нет, у него другое слово найдётся, почище — русское, армейское слово — отставить!.. Вот именно — отставить!.. Запрещение.
Он долго ещё ходил бы по саду, ругая самого себя, если бы у ворот дома не раздался резкий сигнал машины. Сергей Павлович подошёл к воротам и за чугунной узорчатой решёткой калитки неожиданно увидел улыбающегося Джемса Нортона.
— Хэлло, коллега! — закричал Нортон, заметив Сергея Павловича. — Я дьявольски соскучился в своей дыре и опять приехал вас навестить… Надеюсь, вы не рассердитесь на меня за это?
— Как вам не стыдно, полковник, я искренне рад вас видеть, — ответил Сергей Павлович и, отворив калитку, поздоровался с Нортоном и пригласил его к себе.
Через полчаса они уже сидели за кофе в садовой беседке.
Фрау Лотта, подав чашки и печенье, оставила их вдвоём и ушла в дом, сославшись на какие-то хозяйственные дела.
Пока она расставляла чашки, Сергей Павлович несколько раз бросал на неё внимательный взгляд. Молодая женщина была совершенно спокойна, и ничто в её взглядах, улыбке, тоне разговора не напоминало о том, что произошло между ними всего полчаса назад. Фрау Лотта, как всегда, приветливо поздоровалась с Нортоном, частенько за последнее время приезжавшим к Леонтьеву. Нортон, которому она нравилась, был очень любезен, преподнёс молодой женщине цветы, привезённые с собою, и сделал ей какой-то комплимент.
Спокойно поблагодарив американца, фрау Лотта, расставив кофейный сервиз на столе, ушла.
— А ваша хозяйка, коллега, всё хорошеет, — сказал, глядя ей вслед, Нортон. — Бьюсь об заклад, что она в вас влюблена…
— Ну вот ещё, что за пустяки, — ответил Леонтьев, которому был неприятен этот разговор. — Расскажите лучше, как вы живёте, полковник? Как идут у вас дела?
— Сказать по совести, — улыбнулся Нортон, — мне трудновато ответить на ваш вопрос, потому что делами я занимаюсь меньше всего. В отличие от вас, коллега, я не хлопочу ни о немецком водопроводе, ни о немецких школах… Я поступил проще: назначил бургомистра и взвалил на него все эти хлопоты… Кстати, как с водопроводом у вас? Ведь немцы сами его взорвали, оставляя этот город?
— Да. И в нескольких узлах, будь они неладны, — сказал Леонтьев. — Но можете меня поздравить: две недели тому назад нам удалось закончить полное восстановление и водопровода, и канализационной сети. Более того, мы отремонтировали и водохранилище, питающее водопровод. Правда, пришлось немало повозиться, но теперь все эти проблемы сняты…
— Надеюсь, вы делали это руками самих немцев? — спросил Нортон.
— Конечно, главным образом. Однако и наши солдаты приняли в этом участие, чтобы ускорить окончание работ.
Нортон внимательно посмотрел на Леонтьева. Потом, отпив кофе из своей чашки, задал новый вопрос:
— И все это вас серьёзно интересует, полковник?
— Ну конечно, мы уже не раз говорили на эту тему, — ответил с улыбкой Сергей Павлович. — Я даже позволю себе спросить: вы всерьёз сомневались в этом?
— Представьте себе, да, — со вздохом ответил Нортон. — Скажу больше: я чуть ли не каждый день размышляю по этому поводу и стремлюсь понять — в чём тут дело? Воевали мы вместе, с одним общим врагом. А вот теперь, после победы, проводим различную политику…
— Да. И не только в отношении водопроводов, — сказал Леонтьев. — К сожалению, различную… Тут вы правы, сосед…
— Гораздо важнее, кто прав в широком масштабе, — живо произнёс Нортон. — Американцы, французы, англичане или вы, русские? Как вы считаете, полковник?
— Я, как и все советские офицеры, не сомневаюсь в правоте того, что мы делаем, — спокойно ответил Сергей Павлович. — Мы отлично знаем, почему и для чего мы это делаем, сосед.
— Для пропаганды?
— Прежде всего условимся, что понимать под этим словом — пропаганда, которому в вашей зоне стали придавать некое зловещее значение. Давайте условимся, друг Нортон: если пропагандируется доброе дело, отвечающее принципам гуманности, морали, человечности, — это хорошо. Если, напротив, пропагандируется злое дело, аморальное, причиняющее людям вред, — это плохо. Согласны?
— Бесспорно.
— Отлично. Значит, слово «пропаганда» само по себе не так уж зловеще, по крайней мере в некоторых случаях.
— Да. Я готов с этим согласиться.
— Теперь пойдём дальше. Мы считаем прежде всего, что должны строго выполнять обязательства, принятые на себя перед лицом мира.
— Что это значит, коллега?
— Это значит, что мы должны обеспечить денацификацию Германии, во-первых, её демилитаризацию, во-вторых, создать условия для создания новой демократической и миролюбивой Германии, в-третьих. Так было условлено между союзниками коалиции?
— Да, так.
— Почему же вас удивляет всё, что мы делаем, конкретно выполняя эти принятые на себя обязательства? И, более того, почему этого не делаете вы, полковник Нортон, такой же военный комендант, как я? В самом деле, почему?
— Я делаю то, что мне предписывает моё начальство, — ответил Нортон. — Я офицер и обязан выполнять приказы командования.
— И я офицер, и я выполняю получаемые мною приказы. Вам остаётся ответить на вопрос: почему приказы советского командования, которые выполняю я, соответствуют общим решениям, принятым и опубликованным нашими правительствами, а приказы вашего командования, напротив, нередко идут против этих решений?
— Ну, это уже область высокой политики, — сделав страдальческое лицо, произнёс Нортон. — И политикой должны заниматься адвокаты, а не танкисты, как мы с вами…
— Это что — бегство с поля боя? — улыбнулся Леонтьев. — Или тактический маневр?
Нортон встал, сделал два шага и неожиданно, резко повернувшись к Леонтьеву, сказал:
— Откровенно говоря, я иногда сожалею, что познакомился и подружился с вами, коллега… Как вам сказать, поймите меня верно, раньше мне было проще жить… В последнее время я ловлю себя на том, что начинаю кое над чем задумываться, полковник Леонтьев… Всё было так ясно и просто: Америка самая богатая, самая демократическая, самая справедливая, самая умная страна в мире… Поэтому она, кроме того, и самая могучая, и самая великая, одним словом, — самая, самая, самая… Принимая это как аксиому, я, американский полковник Джемс Нортон, превосходно себя чувствовал и считал, что мне дьявольски повезло, поскольку я родился в этой самой роскошной стране, и все другие — русские, французы, англичане, я уже не говорю о немцах и цветных, — должны мне завидовать… Согласитесь, что при этих условиях у меня не было оснований задумываться… Я и не задумывался до встречи с вами, сосед…
— Чем же я нарушил ваш блаженный покой? — рассмеялся Леонтьев.
— Многим. И прежде всего тем, что я почему-то начинаю вам завидовать… Да, чёрт возьми, вам!.. Если добавить к этому, что больше всего на свете Джемс Нортон не любит задумываться, вам станет ясно, к чему привело меня знакомство с вами, дорогой сосед…
Последние слова Нортон произнёс вполне серьёзно, испытующе глядя на внимательно слушающего Леонтьева.
— О чём же вы задумываетесь, сосед? — прервал Нортон затянувшуюся паузу. — Или это секрет?
— Нет, это не секрет, — ответил Сергей Павлович. — И я охотно отвечу на ваш вопрос. Я думаю о том, что Джемс Нортон — честный американец, и потому он начал задумываться… И ещё я думаю о том, что если талантливый и в массе своей честный американский народ начнёт так же, как и Джемс Нортон, задумываться, задумываться над всем, что произошло и происходит, и ещё будет происходить в мире и в самой Америке, то нам и нашим детям, и всем детям и матерям на свете будет проще, спокойнее и гораздо легче жить, нежели они живут теперь…
— Что ж, может быть, вы и правы, — тихо ответил Нортон. — Но я ещё оставляю за собою право подумать над тем, стоило ли мне призадумываться…
И Джемс Нортон, взяв свою фуражку, пошёл к машине, сопровождаемый своим соседом.
Проводив Нортона, Сергей Павлович пошёл к себе, размышляя над разговором с американцем. Он давно проникся симпатией к этому честному и весёлому человеку, к тому же, по-видимому, храброму и толковому офицеру. Сергей Павлович угадывал в Нортоне одного из тех американцев, которые способны, вопреки уродливой системе воспитания в капиталистическом обществе, понять, где правда, а поняв, суметь за неё постоять.
В холле Сергей Павлович столкнулся с профессором Вайнбергом, вышедшим из своего кабинета.
— Добрый вечер, профессор!
— Добрый вечер, добрый вечер, — добродушно ответил Вайнберг, мало-помалу изменивший своё отношение к советскому полковнику. — Не сыграть ли нам, господин полковник, партию в шахматы?
— Что ж, это отличная идея, — весело согласился Леонтьев, частенько в последнее время игравший с профессором.
Они уселись за шахматный столик в кабинете профессора.
Сидя против старого учёного и глядя на его умное лицо, Сергей Павлович вспомнил о недавнем разговоре с фрау Лоттой и порадовался тому, что ему не приходится краснеть перед профессором. Какое счастье, что, не поддавшись своему влечению к невестке профессора, он остался чист и перед этим милым стариком, и перед самим собою, и перед Коленькой, и перед памятью трагически погибшей жены!.. И если ещё несколько часов тому назад Сергей Павлович, придя в смятение от разговора с фрау Лоттой, чувствовал себя не очень стойким и уверенным, то теперь он был доволен, что ограничился разговором…
Но Сергей Павлович не знал того, что его отношения с фрау Лоттой ещё недавно волновали и профессора, отлично видевшего, что молодой женщине всё более нравится этот русский атлет с открытым лицом, выпуклой грудью богатыря, широкими плечами и такой доброй, чуть застенчивой улыбкой.
Не без тревоги наблюдал старый учёный за тем, как развиваются их отношения. Ему было больно вспоминать в этой связи покойного сына, очень любившего жену. Но профессор понимал, что русский офицер действительно вызывает чувство симпатии и уважения всем своим внешним и моральным обликом. Наконец, и маленький Генрих без ума любил их жильца, очень нежно относившегося к нему.
Однако в последнее время, убедившись в том, что полковник не делает никаких попыток ухаживать за молодой женщиной, хотя и проявляет откровенную симпатию к ней, профессор Вайнберг успокоился и проникся ещё большим уважением к русскому офицеру. Да, судя по всему, этот полковник был человеком твёрдых жизненных правил и большой душевной чистоты. К тому же он импонировал профессору скромностью, большим тактом, серьёзным отношением к своим обязанностям.
Вайнберг отлично видел, как горячо заботится полковник о воссоздании нормальной жизни в городе, как много сил он положил на то, чтобы восстановить водопровод, наладить работу пекарен, школ, больниц.
Профессору было известно и то, что, принимая у себя в комендатуре жителей города, Леонтьев отличался неизменной корректностью, был объективен и справедлив, внимательно вникал в суть дела, по которому к нему обращались, и обладал ещё одним неоценимым при его положении качеством: в городе уже было широко известно, что советский комендант — хозяин своего слова. Если он сказал «Да», можно не сомневаться, что обещание будет выполнено, а если сказал «Нет», то говорилось это всегда обоснованно и окончательно.
Сергей Павлович действительно придавал большое значение тому, чтобы его слово было верным, отлично понимая, что, особенно в первое время, буквально каждое его решение, каждая беседа с немцем, каждый шаг становятся известными всему городу.
Не прошло и месяца после того, как он приступил к работе, а горожане уже хорошо знали: герр оберст человек серьёзный, слов и обещаний на ветер не бросает, корректен, но строг, в пьянстве и разгуле не замечен и любит работать, решив наладить в городе абсолютный порядок.
А через два месяца жители уже привыкли к тому, что военный комендант появляется то в магазинах, проверяя, как выдаются по карточкам продукты, то в больнице, то в школах, то на работах по восстановлению водопровода или канализации. Он уже довольно свободно говорил по-немецки и был знаком с великим множеством самых разных людей — с учителями, инженерами, с владельцами магазинов и содержателями пивных, с архитекторами и артистами варьете, рабочими и провизорами, с городскими врачами и землемерами.
Знали в городе и о том, что американский полковник, комендант соседнего города, находящегося в американской зоне оккупации, частенько приезжает в гости к полковнику Леонтьеву и, по-видимому, дружит с ним. Это было особенно удивительно потому, что в американской и советской зонах проводилась совершенно разная политика…
Игра шла довольно вяло. Профессор и Сергей Павлович на этот раз меньше всего думали о шахматных ходах. За открытым окном шумел вечерний город, летние сумерки постепенно затушёвывали небо, стирая последнюю розовую полоску на горизонте.
— Знаете, господин полковник, мы оба играем очень рассеянно, — сказал наконец Вайнберг. — Может быть, отложим эту партию?
— Да, вы правы, профессор, — ответил Сергей Павлович. — По-видимому, вы сегодня устали?
— От чего устал? — с горькой усмешкой спросил профессор. — Вот уже много времени, как я не работаю и, откровенно говоря, даже не знаю, когда начну работать… Правда, осенью я намерен возобновить свои лекции в университете, если только в нём действительно начнутся занятия.
— Да, можете в этом не сомневаться. Ремонт университетского здания идёт полным ходом. Вчера ректор информировал меня о положении дел. Кстати, могу вам сообщить, что ваша лаборатория не так уж безнадёжно разрушена взрывом. Месяца через два её обещают восстановить…
— Это не так просто, — возразил профессор. — Ведь эсэсовцы, взрывая, перед тем как оставить город, лабораторию, уничтожили всё оборудование… Оно собиралось годами, господин полковник. Многие приборы теперь почти невозможно приобрести… Впрочем, если говорить откровенно, я стараюсь не думать обо всём этом… Кто знает сегодня, что будет завтра?.. Как сложатся дальше судьбы Германии?..
Сергей Павлович молча слушал профессора. Он уже давно понял, что Вайнберг, как и многие другие представители немецкой интеллигенции в те дни, стоит на распутье, что он ещё не разобрался в происходящих событиях, не выбрал своего пути и не ответил самому себе на вопрос — с кем он?
Сергей Павлович считал своим долгом коммуниста помочь профессору в поисках ответа на все эти вопросы. Он не мог беседовать с ним на специальные научные темы. Зато в разговорах о проблемах послевоенной Германии и ликвидации тяжёлых последствий фашизма Сергей Павлович откровенно и прямо высказывал профессору всё, что думал и знал по этим вопросам. При этом не раз заходила речь и о судьбах немецкой интеллигенции, часть которой в своё время осталась пассивной, не оказав сопротивления фашистскому режиму и его кровавой политике.
Вначале профессор слушал Сергея Павловича с некоторым предубеждением, не очень ему доверяя, но постепенно стал ценить прямоту этого советского офицера, слова которого, кстати, пока не расходились со всем, что он делал как военный комендант. А почти всё, что он делал, так или иначе доходило до профессора Вайнберга.
В этот вечер они долго сидели вдвоём. Уже в конце задушевного разговора, в котором были затронуты многие темы, профессор, знавший, что Сергей Павлович вдовец, осторожно спросил его, как он думает дальше устраивать свою личную судьбу.
— Простите, полковник, что я так прямо спрашиваю вас об этом, — тихо сказал профессор. — Может быть, это бестактно с моей стороны, но мною руководит в данном случае чувство искренней симпатии к вам… Ведь после такой войны трудно побеждённым, но нелегко и победителям… Я многое имею в виду, в том числе и наши личные судьбы…
Сергей Павлович закурил, помолчал, а потом так же тихо ответил:
— Я однолюб, профессор. Кроме того, я надеюсь в конце концов разыскать сына, я уверен, что он жив. Как же можно после всего, что мальчику довелось пережить, ещё преподнести ему мачеху… Мачеха — злое слово, профессор… Поймите, если бы я завёл новую семью, это было бы кощунством и в отношении моего мальчика, и в отношении его погибшей матери…
И тут, не выдержав, подробно рассказал Сергей Павлович профессору о том, как ночью, на фронте, прибежал он в медсанбат к умирающей жене, и о том, что шептала она ему перед концом…
Удивительны законы человеческой психологии. Двумя часами позже, лежа в постели, подивился Сергей Павлович тому, что поделился самым сокровенным и дорогим с этим немецким профессором, которого знал не так уж близко. А профессор тогда же думал, что откровенный рассказ советского полковника о своей беде дал ему для понимания этого русского офицера и веры в него больше, чем все их предыдущие разговоры…
И ещё подумал профессор о том, что этот полковник — цельный человек с доброй и открытой душой и что, во многом не соглашаясь с ним, он не может его не уважать. Ах, всё-таки загадочная страна Россия и удивительны советские люди!..
Не сразу, не просто, не легко давалось профессору Вайнбергу, как и множеству его соотечественников, понимание того, что происходит с их родиной и как будет жить дальше немецкий народ. Мучителен и сложен процесс переоценки прошлого, осознание его страшных последствий, туманны и тревожны общие и личные перспективы. Словом, трудные были дни…
Когда Райхелль-Вирт в первый раз явился к профессору и, сославшись на пароль «Нейтрон», сообщил, что пришёл за ответом, профессор ещё не нашёл в себе решимости твёрдо сказать «Нет». Он сказал, что должен ещё подумать, всё взвесить и что своё окончательное решение сообщит через некоторое время.
Райхелль-Вирт, так и не представившись профессору, но сказав, что он тоже немец, стал горячо убеждать Вайнберга принять предложение Грейвуда. Профессор молча выслушал все его доводы и повторил, что подумает. Посланец Грейвуда произвёл на профессора неприятное впечатление. Особенно не понравилось Вайнбергу, что в ответ на вопрос, где он сможет найти своего собеседника, когда примет решение, тот со странной усмешкой ответил, что пока сам не знает, где будет жить в ожидании ответа.
— Мы сделаем проще, господин профессор, — сказал он. — Лучше я сам буду вас навещать, разумеется, в те часы, когда не бывает дома полковника Леонтьева, — с ним я предпочитаю не встречаться…
И он снова усмехнулся.
Придя в следующий раз и выслушав профессора, сказавшего, что он пока не собирается покидать родной город, Райхелль-Вирт многозначительно произнёс:
— Как знаете, как знаете, господин профессор. Боюсь, что вам придётся пожалеть о том, что вы так нерешительны… Я говорю вам об этом как немец немцу, от чистого сердца, желая вам добра…
— Признателен за внимание и советы, — сухо ответил профессор, — но каждый имеет свою точку зрения и поступает в соответствии с ней, господин… простите, я до сих пор не знаю, с кем имею честь говорить…
— Это не имеет значения, господин профессор, — быстро ответил Райхелль-Вирт. — В моём лице вы имеете дело с господином Грейвудом, а в его лице — с Соединёнными Штатами… Вот что должно вас интересовать…
— Я учёный, а не дипломат, — сказал профессор, проникаясь всё большей антипатией к этому человеку и к тому, что он говорит. — Поэтому меня не интересуют Соединённые Штаты, и я хочу надеяться, что Соединённым Штатам нет никакого дела до меня… И я тоже говорю вам это как немец немцу…
— Понимаю, но из двух зол надо выбирать меньшее, — нашёлся Райхелль-Вирт. — В американской зоне вы сможете продолжать свою научную работу, а здесь такой возможности нет и не будет…
— Вы ошибаетесь, — возразил профессор. — Во-первых, я скоро возобновлю свои лекции в университете, а во-вторых, даже сидя дома, я пока заканчиваю свой труд, который подводит итоги многих лет моей работы…
И профессор указал на две объёмистые папки, лежавшие на его столе. Райхелль-Вирт бросил быстрый взгляд на папки, мысленно отметив их солидный объём.
— Ну что ж, я передам ваше решение господину Грейвуду. Позвольте, однако, на всякий случай навестить вас ещё раз… Возможно, вы ещё передумаете…
Профессор промолчал, давая этим понять, что в новом визите нет нужды.
Но через три недели неприятный господин появился снова. И опять профессор, только более резко, нежели в прошлый раз, сказал ему, что не намерен покидать этот город. Райхелль-Вирт пожал плечами и ушёл.
О подробностях своих визитов к профессору Райхелль-Вирт информировал Грейвуда через связного, время от времени приходившего из американской зоны. Вскоре после третьего сообщения, переданного Грейвуду, связной снова явился и передал приказ Грейвуда: Райхелль-Вирт должен хотя бы на один день прибыть в Нюрнберг для получения личных указаний.
Старый гестаповец очень обрадовался, так как хотел повидать семью и убедиться, что Грейвуд выполнил обещание позаботиться о его жене и ребёнке.
Выпросив у директора школы трёхдневный отпуск, якобы для поездки в Веймар, Райхелль-Вирт благополучно перебрался в американскую зону и выехал в Нюрнберг. Радость предстоящей встречи с женой и ребёнком несколько омрачалась боязнью нагоняя за то, что он не сумел уговорить профессора Вайнберга перебраться в западную зону.
Эти опасения не подтвердились. Грейвуд не только не ругал Вирта, но, напротив, встретил его самым приветливым образом, одобрил проведённые им мероприятия по привлечению группы бывших нацистов к разведывательной деятельности.
— Как видите, Вирт, мы не остались у вас в долгу. Ваша семья отлично обеспечена, в чём вы и сами убедились.
— Да, господин полковник, — ответил Вирт. — Я горячо благодарю вас за всё. Жена мне передала о ваших заботах, я считаю себя вашим должником.
— Пустяки, я просто выполнил своё обещание, — добродушно ответил Грейвуд. — А теперь перейдём к делу, Вирт. Поскольку этот старый физик отказался перебраться в нашу зону, я принял другое решение.
— Слушаю, господин полковник, — насторожился Вирт.
— В вашем донесении указывалось, что вы сами видели две объёмистые папки с его научными трудами?
— Так точно, господин полковник.
— И профессор сказал, что в них подведён итог рго работы за последние годы?
— Именно так он сказал, господин полковник.
— Так вот, Вирт, я должен получить этот труд…
— Я сомневаюсь, что профессор согласится его продать, — нерешительно сказал Вирт.
— Сомневаетесь? Напрасно. Я заранее могу вас уверить, что профессор не согласится продать. Речь идёт о другом.
— Именно, господин полковник?
— Этот труд надо выкрасть или, в крайнем случае, отнять у него силой, под угрозой оружия. Понятно?
— Это несколько рискованно, господин полковник, — промямлил Вирт.
— Да, рискованно, — согласился Грейвуд. — Но другого выхода нет. Сидя в нюрнбергской тюрьме, вы рисковали гораздо большим. Сожалею, что мне приходится об этом напоминать…
— Извините, господин полковник, — сразу испугался Вирт.
— Охотно… Теперь давайте трезво обсудим, чем вы рискуете. Допустим, что, выполняя это задание, вы провалитесь и будете арестованы…
— Допустим, — повторил Вирт, хотя ему очень не нравилось это допущение…
— Тогда ваша задача состоит в том, чтобы выйти из положения с наименьшими потерями. Так?
— Так, господин полковник.
— Идя вам навстречу, я разрешаю вам, Вирт, на первом же допросе признаться в том, что вы являетесь агентом нашей разведки. Такое чистосердечное признание сразу облегчит ваше положение. Упирайте на то, что лишь приступили к своей деятельности. Но я иду дальше. От вас потребуют ответа на вопрос, с кем вы связаны. Вы можете назвать майора Гревса. Потом от вас потребуют назвать вашу агентуру. Назовите по своему выбору двух-трёх наименее ценных людей из числа тех, кого вы привлекли к работе, да поможет им всевышний… Понятно?
— Понятно, господин полковник.
— Идём дальше. Чтобы окончательно убедить советские власти в своей искренности, вы можете даже выдать им одного нашего агента из числа советских офицеров…
— Советских? — переспросил Вирт. — Я таких не знаю…
— Зато знаю я, — улыбнулся Грейвуд. — Ваш военный комендант полковник Сергей Леонтьев — мой осведомитель, милейший Вирт.
Вирт искренне удивился.
— Господин комендант? — переспросил он.
— Что вы так удивляетесь, Вирт? — засмеялся Грейвуд. — Можно подумать, что вы сами никогда не были разведчиком. Я и направлял вас в этот город, зная, что полковник Леонтьев поможет вам там обосноваться. Разве он вас плохо встретил?
— Отлично, господин полковник. Но я отнёс это за счёт того, что он принимает меня за антифашиста.
— Нет, ваша наивность просто восхитительна, — засмеялся Грейвуд. — Теперь можете отнести это за счёт того, что полковник Леонтьев был мною заранее предупреждён. Ему приказано было хорошо вас встретить. Однако всё, что было возможно, мы из него уже выжали. Поэтому, чтобы облегчить ваше положение в случае провала, я готов его потерять… Но будем надеяться, Вирт, что мы сохраним и вас, и его. Ведь этот разговор — на крайний случай, поймите это. Если уж всё-таки такой крайний случай произойдёт — такая уж у нас профессия, Вирт, — займите позицию, как мы договорились. Вам дадут два-три года тюрьмы, о семье не беспокойтесь, а потом вы снова вернётесь к нам. Кстати, по нашим правилам, если вам придётся посидеть, вы будете за это время получать двойной оклад… Если же попытаетесь нас обмануть, Вирт, то не жалуйтесь на судьбу своей семьи, а также на то, что всё ваше прошлое станет известно советским властям. И тогда, сами понимаете, вас ждёт виселица, нисколько не лучшая, чем та, от которой я вас спас здесь…
Вирт похолодел. Он отлично понимал, что загнан в капкан, из которого нельзя вырваться. Виселица тут, виселица там!.. Пожалуй, действительно этот розовый кровопийца прав в своих советах, и если его ждёт провал, то надо в первый же день, на первом же допросе бухнуть на колени и признаваться, признаваться, признаваться… Ах, зачем он избрал себе эту проклятую профессию?!.. Тысячу раз был прав покойный отец, который всегда говорил: «Михель, всегда помни: опасна охота на кабанов, но куда опаснее охота за людьми, потому что они умнее»…
— Ну вот, кажется, и всё, Вирт, — сказал далее Грейвуд. — Я дам вам письмо к полковнику Леонтьеву… Вы отвезёте его, а потом передадите полковнику не лично, а через одного из тех людей, которых назовёте в случае провала… Пусть этот человек скажет, что письмо передал ему один немец, приехавший из Нюрнберга. Ясно?
— Да, господин полковник.
— Отлично, — произнёс Грейвуд. — Желаю вам успеха. Впрочем, подождите. Я сейчас свяжусь по телефону с полковником Леонтьевым и предупрежу, что посылаю ему секретное письмо…
И Грейвуд распорядился, чтобы его срочно соединили по телефону с советским военным комендантом, полковником Леонтьевым. Теперь Вирт окончательно убедился, что советский комендант связан с Грейвудом.
Прошло несколько минут, пока станция соединялась с телефоном Леонтьева. Вирт продолжал размышлять о своей горестной судьбе, а Грейвуд молча читал какие-то бумаги. Наконец помощник Грейвуда доложил:
— Полковник, мистер Леонтьев у телефона.
Грейвуд взял трубку и заговорил по-немецки.
— Здравствуйте, коллега, — весело сказал он. — Да, да, это полковник Грейвуд, надеюсь, вы меня не забыли… Прежде всего хочу сказать, что ваша доверительная просьба мною не забыта, я оценил вашу откровенность со мною, мистер Леонтьев… Итак, в ближайшем будущем я надеюсь вас порадовать… Нет, нет, никаких благодарностей, это долг службы!.. Через пару дней вы получите от меня подробное письмо, его привезёт один мой человек, который едет в советскую зону… А вас я приглашаю в Нюрнберг… Будете дорогим гостем… Привет!..
Положив трубку, Грейвуд вынул из стола пакет, опечатанный сургучной печатью, и передал его Вирту.
— Вот это вы передадите полковнику Леонтьеву через одного из своих людей, — сказал он. — Итак счастливого пути, Вирт!.. Желаю вам успеха!..
На следующий день Вирт уехал из Нюрнберга и снова превратился в преподавателя истории и старого антифашиста Курта Райхелля.
14. Господин Винкель принимает решение
Хотя владелец завода фруктовых вод господин Винкель имел все основания быть довольным ходом дел и особенно новым компаньоном, он всё чаще начинал задумываться над будущим. Винкель никак не мог примириться с тем, что на своём заводе он мог держать не более двадцати пяти рабочих. Кроме того, его беспокоила судьба филиала фирмы, в своё время существовавшего в Баварии, в небольшом городке между Нюрнбергом и Мюнхеном. Этот филиал Винкель открыл ещё в 1938 году, приобрёл необходимое оборудование и помещение и наладил производство фруктовых вод. Филиалом тогда управлял дальний родственник Винкеля Август Карлсон, пожилой и солидный человек, не имевший средств для открытия собственного предприятия и потому работавший у Винкеля на процентах с оборота. Дело в своё время шло недурно, тем более что оборудование, приобретённое для филиала, было более совершенным, чем то, на котором работал основной завод.
Когда Бавария оказалась в американской зоне оккупации, Винкель потерял связь с Карлсоном и даже приблизительно не знал, где тот находится и чем занимается. В те страшные дни, когда рушилась «Третья империя» и творилось бог знает что, господин Винкель забыл не только о своём дальнем родственнике, но даже о самом филиале, которым тот управлял. Кого интересовали в те дни фруктовые воды, когда никто не знал сегодня, что ожидает его завтра, — всё полетело к чёртовой матери, и было похоже, что люди вообще навсегда забудут о существовании лимонада, вишнёвой воды и тому подобных напитков!..
Теперь, когда Винкель обрёл душевное равновесие и пришёл в себя, а коммерческие дела его шли хорошо, он вспомнил о своём баварском филиале и решил посоветоваться с компаньоном, всё больше ему нравившимся. Что и говорить, этот румяный, всегда весёлый Бринкель был настоящим коммерсантом! Дело знал превосходно, отлично организовал сбыт продукции, хорошо вёл бухгалтерию и, судя по всему, был честным малым — Винкель ни разу не поймал его хотя бы на малейшем обсчёте.
Вот почему однажды вечером, когда компаньоны закончили свои расчёты за очередной месяц, Винкель завёл разговор на интересующую его тему.
— Я всё чаще думаю, мой дорогой компаньон, — сказал он, — о судьбе своего баварского филиала, о котором я вам как-то рассказывал. Надо вам сказать, что дела там шли очень прилично, особенно в годы войны, когда удалось получить дешёвую рабочую силу… Мне дали тогда двести восточных рабочих, главным образом украинцев и белорусов, за это я отдавал часть продукции для армии, и дело превосходно шло…
— Я слышал о вашем филиале, — произнёс Бринкель, поигрывая карандашом. — Если не ошибаюсь, он находился в известном городе-заповеднике между Нюрнбергом и Мюнхеном?.. Не то Ротенбург, не то Альтенбург… Я когда-то совершал автомобильную прогулку по Баварии и посетил этот любопытный городишко.
— Совершенно верно, — ответил Винкель. — Это — город-музей. Там нет ни одного здания моложе пятнадцатого века, сохранились крепостные укрепления, древний замок и всё прочее… Когда вы входите в этот странный город, у вас создаётся полное впечатление, что вы попали в средневековье. В своё время я тоже побывал в этом городке и понял, что там можно по дешёвке арендовать помещение для производства фруктовых вод. Так я и сделал и быстро нашёл общий язык с бургомистром…
— Насколько я понимаю, — улыбнулся Бринкель, — вы теперь подумываете о восстановлении своего филиала?..
— Вы недалеки от истины, — ответил Винкель.
— Я хорошо понимаю вас, тем более что там лежит без использования оборудование. Скажу больше — говорят, что там и теперь можно получить дешёвую рабочую силу из числа перемещённых лиц…
— Что вы говорите! — воскликнул Винкель. — Это очень любопытно. И кто же ведает этой рабочей силой?
— Разумеется, американские оккупационные власти, — сказал Бринкель. — Какой-нибудь военный комендант или представитель их управления по делам перемещённых лиц… Эврика! — неожиданно хлопнул он себя ладонью по лбу. — Я вспомнил интересный факт: с месяц назад я случайно встретил одного старого приятеля, он был здесь проездом. И он мне сказал, что какой-то американский майор, ведающий перемещёнными лицами, тоже интересуется делом, похожим на наше…
— Именно? — с интересом спросил Винкель.
— Этот майор является сыном одного из владельцев американской компании, изготовляющей их знаменитый напиток «Кока-кола». Так вот, майор решил подыскать делового человека, который взял бы на себя изготовление на месте этого напитка из порошка, который будут привозить из Америки. Возить оттуда «Кока-кола» в готовом виде нет смысла — дорого обходится доставка, а порошки — это совсем другое дело…
Обо всём этом Бринкель рассказывал с самым равнодушным и даже скучающим видом, по-видимому, не замечая, что компаньон слушает его рассказ с самым жгучим интересом.
— Послушайте, дорогой компаньон, — начал наконец Винкель. — То, что вы мне рассказали, — более чем интересно. Буду с вами откровенен. Дело в том, что я всё чаще подумываю о своём филиале. Согласитесь, что при здешних порядках, когда нельзя иметь более двадцати пяти рабочих, мы никогда не сможем развернуть дело так, как нам бы хотелось.
— К сожалению, к нашему величайшему сожалению, — со вздохом произнёс Бринкель. — Что делать, когда установлен такой порядок…
— Что делать? — повторил Винкель и так захохотал, что его компаньон с удивлением на него посмотрел. — Я вам скажу, что делать, милейший Бринкель, если вам это угодно знать…
— Скажите, я сгораю от любопытства…
Винкель встал, плотно притворил дверь и, перейдя почему-то на шёпот, произнёс:
— Мне надо отсюда переехать туда и найти там этого майора, о котором вы слышали. Я готов брать его порошки, чтоб он ими подавился, и делать эту «коку», лишь бы он дал мне дешёвую рабочую силу. Получив её, я налажу и наши фруктовые воды и пущу их в оборот. Вы же, мой дорогой Бринкель, останетесь здесь продолжать наше дело. Я вам вполне доверяю, два раза в год мы будем производить с вами наши взаимные расчёты на общих основаниях, как делаем это теперь… Как вам нравится такая идея?
— Нравится, — подумав, ответил Бринкель. — Разрешите только уточнить. Говоря о взаимных расчётах, вы имеете в виду прибыли обоих предприятий или только того, которым буду управлять я?
— Я имею в виду половину прибылей здешнего завода, а также треть прибылей баварского филиала, за исключением процентов на амортизацию оборудования плюс пятнадцать процентов от оборота в мою пользу на представительские и организационные расходы, — ответил Винкель.
— Пятнадцать процентов многовато, дорогой компаньон, — возразил Бринкель, и коммерсанты начали торговаться, пока не сошлись на десяти процентах от оборота, после чего остались вполне довольны друг другом.
…А через десять дней господин Бринкель явился к военному коменданту и доложил, что внезапно исчез его компаньон, по-видимому, уехавший в американскую зону. Поэтому господин Бринкель убедительно просил достопочтенного и глубокоуважаемого господина полковника дать указание о переводе всего предприятия на его, Бринкеля, имя.
Сергей Павлович сказал, что подумает, и просил Бринкеля прийти за ответом на следующий день. Когда Бринкель ушёл, Сергей Павлович послал машину за полковником Бахметьевым и рассказал ему о бегстве Винкеля и просьбе Бринкеля.
— Я в курсе дела, — спокойно сказал Бахметьев. — Чёрт с ним, с этим Винкелем, с воза долой — кобыле легче!.. Что же касается Бринкеля, то можете спокойно дать ему патент на всё предприятие… Надеюсь, что этот не сбежит, — добавил Бахметьев.
На следующий день господин Бринкель стал полноправным владельцем завода фруктовых вод.
Перебравшись с дочерью в Западную Германию, господин Винкель быстро освоился с новой обстановкой. Прежде всего он поехал в Ротенбург, где находился филиал его завода.
Ротенбург и в самом деле был удивительным городком. Ещё когда Бавария была королевством, не то королю Максимилиану IV Иосифу, не то его любимому министру французу Монжла пришла в голову идея сохранить как заповедник баварской старины во всей её неприкосновенности этот средневековый городок с узенькими улочками, островерхими, зелёными от времени крышами, крутым крепостным валом с каменными бойницами, древним замком и сохранившимся порталом собора, воздвигнутого ещё в XII веке. Издавна строжайше воспрещено было сооружение в этом городе-музее хотя бы одного нового здания, и, напротив, все разрушившиеся от времени средневековые узкие дома тщательно реставрировались.
Так и стоит между Нюрнбергом и Мюнхеном этот средневековый, похожий на театральную декорацию городок. Старинные наивные вывески цеховых мастеров, средневековых кузнецов, трактиров и парикмахерских, удивительные часы на городской ратуше, вот уже несколько веков отбивающие уходящее время и провожающие каждый ушедший час появлением в особом окошке деревянной фигурки, — всё говорит здесь о временах, ушедших давно и навсегда…
Приехав в Ротенбург, господин Винкель прежде всего убедился, что всё оборудование его филиала находится в целости и сохранности. Выяснилось и судьба Августа Карлсона, умершего в самые последние дни войны. От его вдовы Винкель узнал, что в Баварии никто пока не занимается производством фруктовых вод и что незадолго до своей смерти Август Карлсон был вынужден остановить завод ввиду полного отсутствия сахара и невозможности достать взамен его хотя бы сахарин.
Вдова сообщила Винкелю, что в том самом лагере, где жили восточные рабочие, работавшие на заводе, теперь снова существует лагерь. В нём содержатся советские юноши и девушки, привезённые сюда из разных городов американской зоны оккупации. Лагерь этот находится на расстоянии трёх километров от Ротенбурга.
Собрав столь важные и отрадные сведения, Винкель помчался в Нюрнберг разыскивать американского майора, о котором ему рассказал Бринкель. В Нюрнберге без особого труда Винкель узнал, где находится управление по делам перемещённых лиц, и выяснил, что его возглавляет майор Гревс.
На следующий день Винкель добился приёма у майора. Узнав, что Винкель является владельцем завода фруктовых вод, Гревс принял его самым любезным образом. В разговоре с майором Винкелю как нельзя больше помогла информация о его родственных и деловых связях с фирмой «Кока-кола». Винкель сразу взял быка за рога.
— Вопрос, по которому я явился к вам, глубокоуважаемый господин майор, — сказал Винкель, — не имеет никакого отношения к вашей служебной деятельности. Я случайно осведомлён о том, что вы в какой-то мере представляете здесь знаменитую американскую фирму «Кока-кола». Позвольте прежде всего спросить вас, в какой мере это соответствует действительности?
Гревс, сразу насторожившийся, с интересом посмотрел на господина Винкеля.
— Прежде чем ответить на ваш вопрос, — сказал он, — позвольте выяснить, мистер Винкель, с какой стороны это может вас интересовать?
— Охотно объясню вам, — ответил Винкель. — Как я уже сказал в начале нашего разговора, я давно являюсь владельцем старинной немецкой фирмы по производству фруктовых вод. До последнего времени один из моих заводов работал в Ротенбурге. Теперь, когда война окончена, я хотел бы вновь заняться своим делом, учитывая, однако, при этом интересы американских фирм…
— Чем вызвано столь заботливое отношение к интересам американских фирм? — с улыбкой спросил Гревс.
— Очень просто, достопочтенный господин майор. Я уже немолодой человек, знаю жизнь, немножко разбираюсь в политике и понимаю, что немецкие промышленники в настоящее время должны считаться с интересами американских фирм, если хотят реально работать и спокойно жить.
— То, что вы говорите, делает честь вашему здравому смыслу, — произнёс Гревс. — Допустим на одну минуту, мистер Винкель, что я в какой-то мере представляю здесь фирму «Кока-кола». Что же вы в связи с этим могли бы предложить?
— Я с большим удовольствием принял бы на себя, господин майор, изготовление и реализацию столь прославленного напитка наряду с фруктовыми водами, которыми я занимаюсь всю свою жизнь.
Гревс задумался. Он уже давно подыскивал подходящего человека для организации филиала фирмы «Кока-кола» в американской зоне оккупации. Этот пожилой немец, по-видимому, был настоящим коммерсантом, и с ним, пожалуй, имеет смысл вступить в деловые отношения. Однако Гревс решил проверить, действительно ли Винкель является владельцем завода фруктовых вод. Поэтому, не дав на этот раз ответа на предложение Винкеля, Гревс попросил его зайти через два дня. Этого срока оказалось достаточно для того, чтобы убедиться, что в Ротенбурге действительно существовал завод фруктовых вод, принадлежащий Винкелю, и что, кроме того, он имел ещё один такой завод в городе, находившемся теперь в советской зоне оккупации. Справки, собранные Гревсом, говорили в пользу Винкеля как владельца старой и солидной фирмы.
Через два дня, когда Винкель вновь явился к Гревсу, тот принял его самым любезным образом и вступил в деловые переговоры.
Было решено, что Винкель возобновит производство фруктовых вод на своём ротенбургском заводе и организует там же изготовление напитка «Кока-кола» из порошков, которые он будет получать из Америки. Пятьдесят процентов чистой прибыли, как от реализации напитка «Кока-кола», так и от сбыта фруктовых вод, Винкель обязан отчислять в пользу фирмы, которую представлял майор Гревс.
Когда переговоры были закончены и привели к полному согласию обеих сторон, господин Винкель в очень осторожной форме поднял вопрос о рабочей силе. Только теперь Гревс сообразил, что Винкель был осведомлён о его служебном положении ещё тогда, когда явился в первый раз.
— Я вижу, господин Винкель, — с ухмылкой протянул Гревс, — что хотя вы при первом визите и заявили, что ваши предложения никак не связаны с моей служебной деятельностью, на самом деле вы имели её в виду.
— Дорогой мистер Гревс, — ответил Винкель, — согласитесь, что я не могу отвечать за то, что служебная деятельность некоторых американских офицеров отнюдь не мешает им заниматься коммерческими делами. В соответствии с этой здоровой, позволю себе заметить, традицией намерен поступить и я…
Гревс расхохотался и благосклонно похлопал господина Винкеля по плечу.
— К чему же сводится конкретно ваше желание в смысле рабочей силы? — спросил он.
— Я полагаю, что на первое время двести рабочих меня бы устроили, мистер Гревс, — скромно сказал Винкель.
— Ну что ж, пока я имею возможность пойти вам навстречу, — ответил Гревс. — Перемещённые лица, которые находятся в лагере, расположенном недалеко от Ротенбурга, о чём, как я полагаю, вам уже известно, могут быть выделены в ваше распоряжение. Для этого вам придётся подписать соглашение со мной, как начальником окружного управления по делам перемещённых лиц. Вам известны условия?
— Нет, мистер Гревс, — ответил Винкель, — но я надеюсь, что это обойдётся нашему совместному предприятию дешевле, чем обычная рабочая сила.
— Да, по крайней мере вдвое, если не больше, — сказал мистер Гревс. — И поэтому, господин Винкель, вам следует понять, что я, как начальник управления, должен быть как-то заинтересован в этом…
Винкель мысленно чертыхнулся. Этот бизнесмен в офицерской форме обладал чрезмерным аппетитом, чёрт бы его побрал! Став по существу компаньоном Винкеля, он ещё хочет с него содрать взятку за предоставление рабочей силы. Однако лучше заплатить какие-то проценты этому Гревсу, чем переплачивать вдвое за рабочую силу.
— Само собой, мистер Гревс, — приняв обиженный вид, протянул Винкель, — как вы могли подумать, что я упущу ваши интересы? Я с самого начала имел в виду предложить вам десять процентов с общей суммы договора на предоставление заводу рабочей силы.
— Десять процентов? — переспросил Гревс. — Мне казалось, что вы хотели сказать — двадцать.
— Я имел в виду пятнадцать, мистер Гревс, — вздохнул Винкель.
— Не хочу торговаться с контрагентом фирмы «Кока-кола», — согласился Гревс. — Так и быть!..
…Через два дня «воспитанники» того самого лагеря, из которого был вывезен в Нюрнберг Коля Леонтьев, были отданы в кабалу господину Винкелю на самых выгодных для него условиях.
15. Западня
Через несколько дней после возвращения из Нюрнберга Вирт начал обдумывать план похищения научного труда профессора Вайнберга. Выполнение задания Грейвуда осложнялось тем, что в доме профессора жил Леонтьев. Вирт не сомневался в том, что советский полковник связан с американской разведкой, но ведь Грейвуд не предложил и не разрешил Вирту привлечь полковника Леонтьева к этой операции. Вирт понимал, что Грейвуд по каким-то своим соображениям не хочет, чтобы полковник Леонтьев был осведомлён о похищении работы Вайнберга или хотя бы косвенно участвовал в этом.
За те три раза, что Вирт побывал в доме профессора, он успел, по старой профессиональной привычке, хорошо запомнить расположение комнат. Полковник Леонтьев жил на втором этаже; профессор Вайнберг и его семья — на первом. Однако оба этажа не были изолированы один от другого, и их соединяла внутренняя деревянная лестница, которая вела из холла наверх.
Таким образом, если бы в первом этаже начался какой-либо шум, то Леонтьев, будучи дома, не мог его не услышать и, следовательно, не вмешаться.
Окна кабинета, в котором Вирт разговаривал с профессором, выходили в сад. В комнате, смежной с кабинетом и сообщающейся с ним внутренней дверью, была спальня профессора, что также успел заметить Вирт. Значит, если удастся проникнуть каким-либо путём ночью в кабинет, надо было предусмотреть, что профессор услышит из спальни шум и войдёт. А шума нельзя было избежать, так как на ночь окна виллы запирались.
Взвешивая все обстоятельства, Вирт пришёл к выводу, что совершить похищение двух папок с рукописями профессора можно только ночью при условии, что полковника Леонтьева в это время не окажется дома, а сам профессор будет спать. Но как проникнуть в кабинет? Путь через окно в данном случае исключался; дверь в подъезде, естественно, запиралась на ночь.
Прежде всего Вирт решил выждать, пока полковник уедет куда-либо из города, — он знал, что Леонтьев, будучи комендантом города и округа, часто выезжал по делам службы в округ, а изредка — в Веймар, где находилось управление советских оккупационных войск Саксонии. Чтобы выяснить, когда именно уедет Леонтьев, Вирт поручил своим агентам прогуливаться мимо здания комендатуры, проверяя, не стоит ли у подъезда вишнёвый «мерседес-бенц» военного коменданта. Только через три дня Вирт сам увидел знакомую машину, в которую садился Леонтьев. Судя по тому, что полковника провожал его заместитель, которого Вирт также знал в лицо, Леонтьев уезжал за черту города.
Дождавшись, пока машина уехала, а Глухов вернулся к себе, Вирт зашёл в комендатуру и обратился к адъютанту с просьбой пропустить его к коменданту. Адъютант, запомнивший Вирта ещё с первого визита, любезно ответил:
— Полковник Леонтьев недавно уехал в Веймар, камрад Райхелль, и вернётся не раньше чем дня через два. Сразу после его приезда вы можете рассчитывать на приём.
— Благодарю вас, — ответил Вирт и, поклонившись, ушёл.
Итак, главное препятствие отпало на двое суток. Надо было немедленно воспользоваться этим и приступить к выполнению задания Грейвуда.
Вернувшись к себе, Вирт лёг отдохнуть. Ещё в те годы, когда Вирт служил в гестапо, он принял за правило обязательно отдыхать перед серьёзной операцией. Проснувшись поздно ночью, Вирт принял освежающий, прохладный душ. Взяв маленький заряженный револьвер, карманный электрический фонарь и заранее приготовленную связку всевозможных ключей, один из которых мог подойти к замку входной двери в доме профессора, Вирт потушил свет и выглянул в окно. Стояла тёмная, ненастная, ветреная ноябрьская ночь — самая подходящая погодка для предстоящего дела.
Вирт надел непромокаемый плащ с капюшоном и вышел на совершенно пустынную улицу. Убедившись, что за ним никто не следит, он вскочил на велосипед и двинулся в путь.
На углу улицы, где жил Вайнберг, Вирт остановился, прислонил велосипед к чугунной решётке углового дома, а сам, стараясь не производить ни малейшего шума, стал пробираться вдоль стен к знакомой калитке.
Частый, мелкий дождь шелестел в кронах подстриженных лип, которыми были обсажены тротуары; низкие тёмные облака стремительно неслись над спящим городом, и в сыром тумане ноябрьской ночи чуть мигал вдалеке одинокий уличный фонарь. Вирт на мгновение остановился, перевёл дыхание и посмотрел на свои светящиеся наручные часы. Было ровно три часа ночи. Часы показывали время правильно — из центра города, со стороны ратуши, донеслись и проплыли в ночной тишине три низких удара городских часов.
Вирт сделал ещё несколько шагов. Вот и калитка дома профессора Вайнберга. В доме, по-видимому, все спали — не светилось ни одно окно, как не светились окна и в соседних домах. На противоположной стороне улицы смутно белел киоск фруктовых вод, по крыше которого монотонно барабанил дождь. Уже два месяца в таких киосках, разбросанных по городу, неутомимый господин Бринкель организовал продажу пива, поскольку спрос осенью на фруктовые воды понизился.
Вирт попытался открыть калитку — неудачно. Тогда он перелез через невысокую чугунную ограду. Оказавшись во дворе, Вирт подошёл к подъезду и стал осторожно подбирать ключ к дверному замку, стараясь действовать бесшумно. В конце концов ему удалось подобрать нужный ключ — недаром он заботливо подготовил ключи для замков всех фасонов и образцов. Дверь отворилась, и Вирт на цыпочках вошёл в тёмный холл, откуда, как он запомнил, вела дверь в кабинет профессора.
Прежде чем пройти в кабинет, Вирт, затаив дыхание, прислушался. В доме стояла глубокая сонная тишина, подчёркиваемая монотонным тиканьем стенных часов в кабинете. Убедившись, что никто в доме не проснулся, Вирт осторожно открыл дверь в кабинет и прошёл туда. Осветив фонариком комнату, он убедился, что здесь никого нет. Однако дверь, ведущая в спальню профессора, была приоткрыта — надо было действовать с крайней осторожностью.
Бесшумно подкравшись к письменному столу, Вирт осветил его. Знакомых толстых папок на столе не было. Очевидно, профессор спрятал их в один из ящиков стола.
Вирт стал открывать эти ящики один за другим. Папок не было. Когда он открыл четвёртый ящик, за спиною Вирта раздался щелчок электрического выключателя и в комнате сразу стало светло. Вирт резко обернулся: у двери, ведущей в спальню, стоял в ночной пижаме профессор Вайнберг.
— Что вам здесь нужно? — охрипшим от волнения голосом спросил он.
Вирт молчал, лихорадочно обдумывая, как ему поступить. Сообразив, что другого выхода нет, он выхватил револьвер и скомандовал профессору:
— Руки вверх!
Старик бросился на Вирта и схватил его за руку. Завязалась борьба. Старый профессор оказался сильнее, чем можно было ожидать. Вирт с трудом повалил его на пол, навалился на него, но профессор продолжал сопротивляться.
Вероятно, в конце концов победил бы Вирт, который был моложе и сильнее старика, но внезапно распахнулась дверь из холла, и в кабинет ворвался с револьвером в руках молодой высокий парень в белом фартуке, надетом поверх пальто. Это был «продавец» из киоска фруктовых вод, дежуривший в эту ночь, как и во все предыдущие, по приказанию полковника Бахметьева в будто бы запертом и пустом киоске…
Оторвав Вирта от профессора и ловко обезоружив, «продавец» связал задержанному руки и тотчас куда-то позвонил по телефону.
Через несколько минут послышался шум подъехавшей машины, и в дом вошли два советских лейтенанта. Один из них был Фунтиков, дежуривший в эту ночь в комендатуре, второй являлся сотрудником Бахметьева.
— Простите, господин профессор, за столь поздний визит, — обратился второй офицер к Вайнбергу, который всё ещё не мог прийти в себя и, сидя в кресле, с трудом переводил дыхание.
— Я не знаю, как благодарить вас, — ответил профессор. — Если бы не помощь этого молодого человека, — он указал на «продавца», — всё могло бы кончиться очень печально… Я прошу передать, кому следует, что этот негодяй, проникший в мой дом с преступными целями, уже три раза посещал меня по поручению американского полковника Грейвуда, уговаривая перебраться вместе с семьёй в американскую зону оккупации. Весьма сожалею, что своевременно не поставил об этом в известность господина военного коменданта, но я никак не мог предположить, что приглашение американских властей может закончиться бандитским налётом… Это неслыханно, господа!..
— Прошу вас не волноваться, профессор, — произнёс офицер. — Будут приняты все меры к охране вашей безопасности. Всё, что вы мне сказали, будет немедленно доложено кому следует. Покойной ночи, господин профессор.
И офицеры вместе с «продавцом» увели Вирта.
На допросе у Бахметьева Вирт действовал в полном соответствии с инструкциями, полученными от Грейвуда. Буквально в первые минуты допроса он бросился на колени и, всхлипывая, сознался в том, что является агентурой американской разведки и по её заданию сначала уговаривал Вайнберга перебраться в американскую зону оккупации, а затем, когда профессор отказался покинуть город, попытался похитить его научные труды. Вирт подробно рассказал о том, как Грейвуд снабдил его документами на имя Курта Райхелля, с которыми он являлся к советскому военному коменданту.
— Явившись к полковнику Леонтьеву, я не знал, что он сам связан с американской разведкой, гражданин следователь, — продолжал Вирт.
— Кто связан с американской разведкой? — переспросил Бахметьев, решив, что он ослышался.
— Полковник Леонтьев, — ответил Вирт. — О том, что он является осведомителем полковника Грейвуда, я узнал всего несколько дней назад от самого Грейвуда, когда был у него в Нюрнберге.
— Вы что, с ума сошли или решили стать на путь провокаций? — сердито спросил Бахметьев, поражённый таким неожиданным поворотом дела.
— Господин следователь, я говорю сущую правду, — начал уверять Вирт. — Именно полковник Грейвуд лично сообщил мне, что военный комендант Леонтьев является его осведомителем. Признаться, я сам был очень удивлён, но убедился в том, что это факт, когда мистер Грейвуд в моём присутствии поговорил по телефону с полковником Леонтьевым, обещал выполнить какую-то интимную просьбу, а затем поручил мне отвезти секретное письмо полковнику Леонтьеву…
— Какое письмо?
— Какое-то секретное письмо, содержание которого мне неизвестно. Пакет был опечатан сургучной печатью, и я отправил это письмо полковнику Леонтьеву со своим агентом — Вольдемаром Киндерманом. Киндерман мне доложил, что лично вручил этот пакет полковнику Леонтьеву. Он сказал коменданту, что какой-то немец, будто бы знакомый Киндермана, привёз это письмо из Нюрнберга и просил его передать адресату.
— А где находится Киндерман? — спросил Бахметьев.
— У себя дома — Бисмаркштрассе, 32, — ответил Вирт.
Бахметьев взглянул на своего помощника, присутствовавшего при допросе, и тот сразу вышел из комнаты. Через двадцать минут был привезён Киндерман — маленький человечек средних лет, с модными усиками, в потёртом костюме.
Перепуганный насмерть внезапным арестом, он пытался было отрицать свою связь с Виртом. Бахметьев дал ему очень короткую очную ставку с Виртом, на которой тот сказал: «Киндерман, всё пропало, говорите правду». Через полчаса Киндерман подтвердил показания Вирта.
— Когда и зачем вы были у советского военного коменданта полковника Леонтьева? — спросил Бахметьев.
— Несколько дней тому назад господин Райхелль (Киндерман не знал подлинной фамилии Вирта) дал мне пакет, опечатанный сургучной печатью, приказал отнести его лично полковнику Леонтьеву и сказать ему, что это письмо мне передал знакомый немец, приехавший из Нюрнберга, от полковника Грейвуда. Выполняя указание господина Райхелля, я пошёл в комендатуру и просил адъютанта Леонтьева доложить, что я имею поручение от полковника Грейвуда. Полковник немедленно меня принял самым любезным образом. Я передал ему этот пакет и сказал так, как мне было приказано господином Райхеллем. Господин полковник поблагодарил меня и сказал, что он напишет полковнику Грейвуду. Вот всё, что мне известно по этому вопросу, господин следователь.
Записав показания Киндермана, Бахметьев отправил его и Вирта в тюрьму, дав указание изолировать их друг от друга. Когда арестованных увезли, Бахметьев позвонил по телефону в Берлин и попросил разрешения немедленно выехать с личным докладом, захватив с собой арестованных. Кроме того, Бахметьев просил согласия своего начальства арестовать остальных агентов Вирта, уже известных по данным наблюдения, которое велось за Райхеллем-Виртом с того дня, когда он впервые явился к профессору Вайнбергу. Предложение Бахметьева было принято, поездка в Берлин разрешена.
На следующий день, когда вся агентура Вирта была арестована, Бахметьев выехал в Берлин, куда вслед за ним должны были привезти арестованных.
Киндерман рассказал Бахметьеву сущую правду. Действительно, несколько дней тому назад он явился к Леонтьеву и передал ему письмо от Грейвуда. Сергей Павлович поблагодарил этого, совершенно ему неизвестного человека за любезность, вскрыл пакет и прочёл записку Грейвуда:
«Мой уважаемый коллега, полковник Леонтьев! Я рад Вам сообщить, что в самое последнее время мне благодаря тщательным поискам как будто удалось напасть на след Вашего сынишки. Правда, я ещё не могу Вас порадовать окончательным ответом и мне, вероятно, потребуется для этого некоторое время, но я твёрдо надеюсь, что мне удастся выполнить Вашу просьбу. Это я рассматриваю как долг союзника и товарища по оружию.
Я был бы очень рад, господин полковник, если бы Вы в самое ближайшее время нашли свободный день и приехали в Нюрнберг. Я с радостью покажу Вам город, в котором при всех разрушениях, причинённых нашей славной авиацией, право же, ещё есть что посмотреть…
Примите заверения в моей искренней симпатии и самые добрые пожелания!
Полковник Грейвуд».
У Сергея Павловича забилось сердце, когда он прочёл это письмо. Хотя в нём ещё не было ничего конкретного, оно давало основания надеяться. Во всяком случае, оно свидетельствовало, что полковник Грейвуд помнит о своём обещании и старается его выполнить. Сергей Павлович считал себя обязанным ответить на письмо Грейвуда и поблагодарить его за уча стие. Он так и сделал, сообщив, что при первой возможности постарается воспользоваться любезным приглашением посетить Нюрнберг. Это письмо Сергей Павлович отправил Грейвуду по почте.
Когда Бахметьев доложил полковнику Малинину об обстоятельствах задержания Райхелля-Вирта и его показаниях в отношении Лоонтьева, косвенно подтверждённых Киндерманом, полковник Малинин задумался.
— Как относишься ты к этим показаниям? — наконец спросил он.
— По совести сказать, Пётр Васильевич, — ответил Бахметьев, — ничего пока не могу понять. Хотя я мало знаю Леонтьева, но у меня сложилось о нём самое благоприятное впечатление. Это скромный человек, боевой офицер, проведший всю войну на фронте, командир танкового полка. Насколько мне известно, его жена погибла на фронте. Одним словом, у меня нет ни малейшего основания подозревать, что Сергей Павлович Леонтьев стал изменником. А вместе с тем видно, что так называемый Райхелль абсолютно уверен в связах Леонтьева с этим Грейвудом. Показания Киндермана в известной мере подтверждают то, что сообщил нам Райхелль. Какое секретное письмо мог послать Грейвуд Леонтьеву? Если верить Киндерману, Леонтьева не только не удивило это письмо, напротив, он сказал, что обязательно ответит Грейвуду. Согласись, Пётр Васильевич, что всё это выглядит не очень выгодно для Леонтьева…
— Следовательно, ты склоняешься к тому, чтобы поверить в предательство Леонтьева? — прямо спросил Малинин.
— Нет, я далёк от такой мысли! — горячо воскликнул Бахметьев. — Но я не могу не считаться с фактами, о которых говорил.
— Что же ты предлагаешь?
— Я думаю, прежде всего надо осторожно проверить у самого Леонтьева, получил ли он это письмо, и если получил, то о чём писал Грейвуд. Я однажды докладывал, Пётр Васильевич, что Леонтьев разыскивает своего сынишку, которого в начале войны гитлеровцы угнали в Германию. Когда Грейвуд и Нортон были с визитом у Леонтьева, полковник просил американцев помочь в розысках сынишки, и Грейвуд ему это обещал… Леонтьев сам мне об этом рассказал. Я прямо заявил ему, что он напрасно обратился с такой просьбой к совершенно неизвестному американскому полковнику…
— Да, я помню этот эпизод, — задумчиво произнёс Малинин. — Конечно, Леонтьев напрасно обратился к Грейвуду, но, с другой стороны, надо понять и его положение: ведь речь идёт об единственном сыне. Наши органы по репатриации пока не смогли ему реально помочь. Как говорится, утопающий за соломинку хватается. В общем, примем пока такое решение: ты возвращаешься обратно и осторожно выясняешь у Леонтьева, что это было за письмо. А я тем временем лично передопрошу этих немцев… Теперь расскажи, как идут наши лимонадные дела? — с улыбкой добавил Малинин.
— По-моему, недурно, Пётр Васильевич, — ответил Бахметьев. — Прежде всего приятно, что господин Винкель, как мы и предполагали, в конце концов перебрался в американскую зону. Признаться, когда ты предложил эту комбинацию, я в глубине души сомневался.
— Почему? — коротко спросил Малинин, с интересом глядя на Бахметьева.
— Я опасался, что психологический расчёт на то, что Винкель в конце концов захочет перебраться в американскую зону почему-либо не оправдается и, согласись, Петр Васильевич, что в этом случае вся комбинация с Бринкелем взлетала на воздух… Но к счастью, ты оказался прав.
Малинин закурил, прошёлся по своему кабинету.
— В своё время я познакомил тебя с первым этапом задуманной комбинации, но не говорил о дальнейшем, — сказал он. — Теперь, когда эта первая часть плана реализована, хочу поделиться соображениями, которыми я руководствовался.
— Очень любопытно, так сказать с чисто профессиональной точки зрения, — сказал Бахметьев.
— Понимаю. Ну, слушай. Уже несколько месяцев, как тебе известно, американские власти морочат нам голову по поводу судьбы так называемых «перемещённых лиц». Они не дают окончательного списка советских людей, по тем или иным причинам оказавшихся в их зоне. Пытаются уверить нас, что большинство «перемещённых» якобы не хотят возвращаться на родину. Наконец, как мы уже точно знаем, они стремятся навербовать из числа этих лиц шпионов и диверсантов. Так?
— Да, так, — подтвердил Бахметьев.
— Слушай дальше. Для того чтобы в конце концов собрать данные о лагерях перемещённых лиц в районе Мюнхена и Нюрнберга, нам, естественно, требовалось иметь там своих людей. Однако мы не считали возможным направлять туда под тем или иным прикрытием работников наших органов, хотя мы знаем, что американцы так поступали и поступают. Вот тогда у меня и возник план получить необходимые данные через какого-нибудь немецкого промышленника, который при этом не должен даже догадываться, что работает на нас. Я стал подыскивать соответствующую кандидатуру и после долгих поисков остановился на фирме Винкеля, который имел два завода фруктовых вод — один из них оказался в нашей зоне, другой — в американской. Это был многообещающий факт. Следовательно, надо было подставить этому Винкелю подходящего компаньона, и мы нашли его в лице… господина Бринкеля. Я не сомневался в том, что Винкель, развернув своё дело в нашей зоне, рано или поздно вернётся к мысли о судьбе своего завода в Ротенбурге. Не сомневался и в том, что, по мере успеха в своих коммерческих делах. Винкель, как всякий промышленник, будет всё более недоволен установленными в нашей зоне ограничениями, в особенности тем, что ему не позволяют иметь более двадцати пяти рабочих. Законы психологии капиталиста, я бы даже сказал, законы коммерческой логики плюс естественная забота о судьбе завода в Ротенбурге должны были рано или поздно привести его к решению перебраться в Баварию. Ясно?
— Вполне, — улыбнулся Бахметьев. — Именно так оно и случилось.
— Хорошо, пойдём дальше, — продолжал Малинин. — Естественно, что, перебравшись в Баварию, Винкель захочет пустить свой завод. По нашим данным, до самого последнего времени на этом заводе трудились так называемые «восточные рабочие», то есть наши люди, угнанные в своё время в Германию. Мы знали и то, что сейчас в трёх километрах от Ротенбурга находится лагерь, в котором содержатся советские юноши и девушки. Следовательно, задача состояла в том, чтобы подать Винкелю идею получить согласие американских властей на использование труда этих юношей и девушек. Так?
— Конечно, — ответил Бахметьев, — ибо в этом случае мы получили бы уже вполне конкретные данные, даже списки этих подростков.
— Совершенно верно. Добавь к этому, что в наши руки случайно попали данные о майоре Гревсе, кстати, одном из помощников Грейвуда. Он возглавляет окружное управление по делам перемещённых лиц и в то же время является представителем американской фирмы «Кока-кола». Вот почему я дал указание Бринкелю, чтобы он осторожно посоветовал своему компаньону связаться с майором Гревсом и предложить тому организацию производства «Кока-кола» на своём заводе… И этот план, основанный на понимании коммерческих интересов как Винкеля, так и Гревса, полностью себя оправдал.
— Ты так думаешь? — с любопытством спросил Бахметьев.
— Не думаю, а уже знаю, — ответил Малинин. — Вчера я получил точные данные, что Винкель уже возобновил работу на своём заводе в Ротенбурге и получил, по указанию майора Гревса, двести советских юношей и девушек из лагеря, расположенного в трёх километрах от Ротенбурга.
— Это замечательно! — воскликнул Бахметьев. — Таким образом, план полностью реализован!
— Не торопись, — улыбнулся Малинин. — Реализована лишь первая часть плана, но это далеко не всё… Самое трудное ещё впереди, дружище…
16. Кабаре «Фемина»
Вернувшись из Берлина, подполковник Бахметьев нашёл повод для разговора с комендантом и явился к нему на работу. Закончив деловой разговор, Бахметьев дружелюбно спросил:
— Я всё собираюсь справиться, Сергей Павлович, как идут дела с вашим сыном? Нет никаких новостей?
— Нет, есть довольно важная новость, — сразу ответил Леонтьев. — Представьте, я получил письмо от полковника Грейвуда, о котором вам в своё время говорил.
— От полковника Грейвуда? — спросил Бахметьев, и у него сразу отлегло от сердца, так обрадовал его этот прямой и вполне откровенный ответ. — Что же он вам пишет?
— Да вот, прочтите сами, — сказал Леонтьев и, вынув из сейфа письмо, протянул его Бахметьеву.
Тот прочёл письмо и будто невзначай заметил:
— Судя по отсутствию почтового клейма, письмо было прислано с оказией?
— Да, — спокойно ответил Леонтьев. — Пришёл какой-то неизвестный мне немец и сказал, что один его знакомый приехал из Нюрнберга и просил передать мне это письмо. Признаться, я страшно обрадовался. Может быть, этот Грейвуд, как вы в своё время предполагали, и разведчик, но в данном случае, согласитесь, он поступил очень любезно… Я уже письменно поблагодарил его за это…
— Что ж, будем надеяться, что вашего сына удастся разыскать, — ответил Бахметьев. — От души желаю вам этого, Сергей Павлович…
Собравшись уходить, Бахметьев осведомился, как чувствует себя профессор Вайнберг.
— Когда я приехал из Веймара, — ответил Леонтьев, — старик был в тяжёлом состоянии. Он и фрау Лотта рассказали мне о ночном происшествии. Я сразу позвонил вам, но оказалось, что вы уехали. Ваш помощник и лейтенант Фунтиков, участвовавший в аресте злоумышленника, рассказали мне в общих чертах, что произошло… Если можно поинтересоваться подробностями, я был бы вам признателен за информацию.
— В двух словах дело сводится к тому, что американская агентура охотится за профессором, — коротко ответил Бахметьев. — В своё время я вас об этом предупреждал, если помните…
— Как же, отлично помню, — произнёс Леонтьев.
— Ну вот, сначала они хотели уговорить профессора перебраться в Баварию, а когда он отказался от этого предложения, решили похитить его научные труды… Вот всё, что мне пока известно. Теперь производится расследование, и мы выясняем все подробности.
Расставшись с Леонтьевым, Бахметьев в тот же день проинформировал Малинина по телефону о разговоре с комендантом, подчеркнув, что тот сам, сразу и очень откровенно, рассказал о письме Грейвуда. В этом телефонном разговоре, конечно, не назывались фамилии и существо дела, однако Бахметьев и Малинин прекрасно понимали друг друга. Внимательно выслушав Бахметьева, Малинин спросил:
— А наш друг ничего не сказал о том, что незадолго до письма он имел телефонный разговор с тем же лицом?
— Нет, он об этом не сказал, а спрашивать мне его не хотелось…
— Хорошо, — ответил Малинин. — Мы продолжаем проверку.
Положив трубку, Бахметьев стал размышлять об этом запутанном деле. Он всё больше склонялся к выводу, что полковник Леонтьев — честный человек, а показания Райхелля-Вирта и Киндермана являются либо следствием какого-то рокового недоразумения, либо очень тонкой и тщательно продуманной провокацией. Бахметьев ещё не мог прийти к определённому выводу, но всем сердцем, всей силой своей профессиональной интуиции чувствовал, что Леонтьев ни в чём не виноват.
Теперь, когда эпизод с письмом был рассказан самим Леонтьевым, Бахметьев ещё раз убедился, что этому человеку можно верить. Тем не менее прав был и полковник Малинин, заявивший, что надо продолжать проверку, потому что, как-никак, два агента американской разведки твёрдо стояли на своих показаниях и, что ещё важнее, по всему было видно, что оба они вовсе не пытаются лгать и говорят вполне искренне.
Бахметьев, конечно, тогда ещё не мог понять, что Грейвуд, затеяв свою подлую игру, продумал её во всех деталях и нарочито уверил Вирта в том, что Леонтьев является осведомителем американской разведки.
Решив «убрать» полковника Леонтьева путём подлой провокации, Грейвуд, как опытный и умный разведчик, понимал, что важно уверить Вирта в связи Леонтьева с разведкой, чтобы потом на допросах Вирт с полной убеждённостью отстаивал эту версию. Для этого и затеял Грейвуд при Вирте двусмысленный телефонный разговор с Леонтьевым. С этой же целью он именно через Вирта послал Леонтьеву письмо, опечатанное сургучной печатью, — таким образом, возникла дополнительная косвенная улика против Леонтьева. Наконец, приказ передать письмо Леонтьеву через одного из своих агентов, чтобы таким путём подставить советским властям ещё одного «свидетеля», преследовал ту же цель.
Всё же Грейвуд понимал, что показания Вирта и его агента, передача письма и телефонный разговор с Леонтьевым могут лишь навлечь на полковника серьёзное подозрение, но ещё недостаточны для его ареста.
Значит, необходимо придумать какие-то новые ходы, дать в руки советских властей дополнительные «доказательства» виновности Леонтьева. Вместе с тем надо подсказать убедительный ответ на неизбежный вопрос: как могло случиться, что офицер с безупречной биографией, коммунист, храбро сражавшийся за свою Родину, мог пойти на измену, на тягчайшее преступление против своего народа, за который он мужественно воевал, не раз рискуя жизнью? Грейвуд отлично понимал, что этот вопрос является важнейшим для советских следственных органов.
После длительных размышлений и поисков подходящей версии Грейвуд нащупал наконец новый и, как ему казалось, очень тонкий ход. Единственным психологически достоверным объяснением мнимой измены Леонтьева может служить естественное, понятное и по существу своему благородное стремление найти потерянного сына. Да, можно изобразить дело таким образом, что, измученный тщётными розысками Коленьки, Сергей Павлович Леонтьев в конце концов не выдержал и принял предложение американской разведки стать её сотрудником в обмен на возвращение ему единственного сына.
Но и эту «психологически тонкую» версию надо было подкрепить какими-то дополнительными и вескими уликами против полковника Леонтьева. Как их сфабриковать?
Грейвуд придумал две новые комбинации, дававшие такие возможности.
Первая из этих комбинаций была связана с частыми поездками Джемса Нортона в гости к Леонтьеву, о которых Грейвуд был отлично осведомлён отнюдь не самим Нортоном.
Вторая комбинация была связана с существующим в Берлине ночным кабаре «Фемина».
Грейвуд начал одновременно проводить обе комбинации.
Джемс Нортон и его визиты к Леонтьеву уже давно вызвали пристальный интерес того отдела «ЭМПИ» — американской военной полиции, который занимался секретным наблюдением за военнослужащими американской армии. Грейвуду было об этом известно.
Доверчивый и несколько наивный Нортон имел неосторожность рассказать некоторым из своих сослуживцев о своём отношении к полковнику Леонтьеву, и этого было достаточно для того, чтобы он оказался зачисленным в списки «подозрительно настроенных лиц». После встречи американской и советской армий на Эльбе укрепились симпатии американских солдат и офицеров к своим советским союзникам, к их военной доблести, душевной простоте и дружелюбию. Эти настроения обеспокоили известные круги, и тогда начала проводиться политика постепенного выявления «красных» и откомандирования их под разными предлогами на родину.
Когда Грейвуд узнал, что такое решение принято и в отношении полковника Нортона, он попросил на некоторое время задержать откомандирование Нортона в Америку, объяснив, что это требуется в интересах дела, которым он, Грейвуд, теперь занимается. Просьба Грейвуда была удовлетворена, и Нортон пока оставался в Германии, даже не подозревая, что его судьба уже предрешена.
Однажды Грейвуд сам приехал к Нортону, сделав вид, что, проезжая по делу мимо, решил навестить знакомого. Нортон, по-видимому действительно скучавший вдали от родины, обрадовался соотечественнику и принял его очень тепло.
За обедом, когда оба полковника основательно выпили, Грейвуд как бы между прочим спросил:
— Скажите мне, коллега, давно ли вы видели этого милого русского полковника, вашего соседа?
— В последний раз я навещал его дней десять тому назад.
— Как он живёт?
— Он много работает и с нетерпением ждёт, когда наконец найдётся его сын. Должен вам сказать, мистер Грейвуд, что я не понимаю нашей политики в этом деле… В самом деле, почему мы задерживаем русских детей? Согласитесь, что это дурно пахнет…
— Совершенно с вами согласен! — горячо поддержал Грейвуд. — Я сам не могу понять, в чём тут дело… Знаете, дав полковнику Леонтьеву слово помочь в розысках его сына, я делал всё, что было в моих силах, можете мне поверить. С огромным трудом мне удалось выяснить, что этот мальчик жив и находится в нашей зоне…
— Сегодня же заеду к соседу и обрадую его, — живо произнёс Нортон. — Скажу вам прямо, мне просто стыдно было смотреть ему в глаза… Я никак не мог защищать нашу политику в этом вопросе… Представляю, как он будет счастлив!..
— Я бы с удовольствием поехал к нему вместе с вами, но, к сожалению, тороплюсь в Нюрнберг, — сказал Грейвуд. — Передайте ему мой сердечный привет и скажите, что я надеюсь в самом недалёком будущем привезти ему сына. Я уже писал ему, что напал на след мальчика. Передайте, кстати, мой привет и подполковнику Глухову, который тоже мне весьма симпатичен. Право, обаятельный толстяк!.. Помните, как мило они нас принимали?
— Да, да, вы правы, — сказал Нортон. — Это славные ребята.
— Пожалуй, мне стоит написать им пару слов, — как бы осенённый внезапно пришедшей мыслью, сказал Грейвуд. — Я пройду в ваш кабинет, коллега, и напишу. У вас есть конверты?
— Разумеется, — ответил Нортон. Проводив Грейвуда в кабинет, он дал ему конверты и вышел распорядиться насчёт кофе.
Вскоре Грейвуд уехал, оставив Нортону письма, адресованные Глухову и Леонтьеву, попросив лично передать их.
Вечером Нортон приехал в советскую зону, предварительно предупредив Леонтьева по телефону, что едет к нему с приятными новостями.
— Буду рад вас видеть, полковник, — ответил Сергей Павлович. — Я пока буду у себя в комендатуре, приезжайте прямо туда, а потом мы вместе поужинаем.
— С удовольствием, — сказал Нортон. — Кстати, подполковник Глухов тоже на работе?
— Да, а в чём дело?
— Попросите его тоже обождать, у меня есть кое-что и для него…
Когда Леонтьев вызвал Глухова и передал ему просьбу Нортона, тот искренне удивился:
— Странно… Что у него может быть для меня?
— Вероятно, сигареты или бутылка виски, — ответил Сергей Павлович. — Одним словом, какой-нибудь знак внимания.
Не прошло и часа, как приехал Нортон. Войдя в кабинет Сергея Павловича, принимавшего доклад Глухова, Нортон весело поздоровался с офицерами:
— Прежде всего позвольте передать вам, друзья, привет от полковника Грейвуда. Сегодня он навестил меня проездом и, узнав, что я собираюсь к вам, просил передать эти письма…
Сергей Павлович и Глухов распечатали конверты, привезённые Нортоном.
— Видимо, полковник Грейвуд перепутал конверты, — произнёс Глухов, первым прочитавший письмо. — В моём конверте записка, адресованная вам, Сергей Павлович…
— Да, а у меня записка для вас, — отозвался Леонтьев. — Вы уже успели прочесть моё письмо?
— Почти, — ответил Глухов. — Оно написано по-немецки… Но тут ещё какой-то чек…
— Чек? — удивился Сергей Павлович. — Какой чек? Что за чепуха?!
И он быстро взял у Глухова записку, написанную на листке почтовой бумаги, и чек. В записке Грейвуд коротко извещал Леонтьева, что надеется в ближайшем будущем привезти к нему сына, который жив и здоров. Ни слова о чеке, вложенном в конверт, в записке не было, хотя чек был приколот булавкой к листку. Удивлённый Леонтьев стал рассматривать чек. Да, никаких сомнений не было, это был чек на предъявителя, по которому любой человек мог получить пятьсот долларов…
— Что это за глупые шутки? — сердито произнёс Сергей Павлович. — Объясните мне, полковник Нортон…
— Понятия не имею, — ответил Нортон. — Грейвуд ни слова не говорил мне о чеке… Может быть, он вам задолжал?
— Ничего он мне не должен, — бормотал, всё более волнуясь, Сергей Павлович. — Я отказываюсь понять, в чём тут дело?
— Да, странная история, — протянул Глухов, пристально глядя на Нортона. — Что-то тут не так…
— Вот что, мистер Нортон, — сухо и твёрдо сказал Сергей Павлович. — Я прошу вас вернуть этот чек полковнику Грейвуду и передать ему, что я крайне удивлён случившимся… И требую объяснений…
— Хорошо, я обязательно передам, — смущённо пролепетал Нортон, тоже ничего не понимавший. — Скорее всего, господа, это какое-то недоразумение… Сегодня же ночью я позвоню полковнику Грейвуду в Нюрнберг — к тому времени он уже, надо полагать, приедет — и выясню у него эту историю… Право, сосед, вы напрасно придаёте этому такое значение…
— Нет, извините, полковник Нортон, — сердито перебил американца Сергей Павлович. — Всё это носит довольно скромный характер, и я не считаю возможным оставить это дело без последствий… Во всяком случае, я настоятельно прошу вас немедленно сообщить мне о вашем разговоре с полковником Грейвудом, к которому, хочу сказать прямо, я отношусь без особого доверия…
И тут Сергей Павлович закусил губу, поняв, что сказал лишнее. В самом деле, зная от Бахметьева о роли Грейвуда в истории с профессором Вайнбергом, он не имел права обнаружить свою осведомлённость.
После этого разговор уже не клеился, и вскоре Нортон, сославшись на усталость, уехал к себе, обещав ночью позвонить по телефону и рассказать о своём разговоре с Грейвудом.
Когда он уехал, Сергей Павлович и Глухов стали обсуждать историю с загадочным чеком.
— Нет ли тут какой-то провокации? — задумчиво произнёс Сергей Павлович. — Ох, не нравится мне всё это, не нравится… Во всяком случае, надо сообщить об этом Бахметьеву.
— Да, я тоже об этом думал, — согласился Глухов. — Мало ли что может быть… Пятьсот долларов — не шутка!..
Через полчаса приехал Бахметьев, которого удалось разыскать по телефону. Узнав обо всём, что произошло, Бахметьев с трудом скрыл своё волнение: он отлично понимал, что эпизод с чеком набрасывает новую тень на Леонтьева.
— Что ж, подождём звонка полковника Нортона, — сказал Бахметьев. — Вы правильно поступили, Сергей Павлович, отослав с ним этот чек… А конверты и записки разрешите пока взять… Я вам их потом верну…
Приехав к себе, Бахметьев связался с Малининым и рассказал ему о случившемся.
— Да, дело всё больше запутывается, — ответил Малинин. — Чудеса в решете, да и только!.. Странно, что автор записок перепутал конверты… В общем, подождём до утра…
Поздно ночью Нортон позвонил по телефону на квартиру Леонтьева, который не спал в ожидании этого звонка, и весело сказал:
— Хэлло, я не разбудил вас, сосед? Только что беседовал с Грейвудом. Я был прав — произошло просто недоразумение. Грейвуд по рассеянности вложил чек в конверт и потом волновался, решив, что потерял довольно крупную сумму. Вы бы слышали, как он обрадовался, узнав, что чек нашёлся!.. Он шлёт вам свои извинения и завтра будет сам звонить вам в комендатуру… Покойной ночи, сосед!.. Рад, что вся эта чепуха разъяснилась…
Сергей Павлович немного успокоился, но долго ещё не мог заснуть. Он хорошо помнил, что чек был приколот к записке.
Утром он снова встретился с Бахметьевым и рассказал ему о сообщении Нортона.
— Я мог бы понять такое объяснение, товарищ Бахметьев, — сказал он. — Если бы не одна деталь…
— Какая именно? — спросил Бахметьев.
— Понимаете, ведь чек не просто был вложен в конверт, что могло, скажем, произойти по рассеянности, но был приколот к записке…
— Вы это точно помните? — живо заинтересовался Бахметьев, снова обрадовавшись, что Сергей Павлович сам сообщил о детали, явно для него невыгодной.
— Ручаюсь головой! — воскликнул Леонтьев.
Бахметьев вынул из портфеля записку Грейвуда. В её левом верхнем углу был след прокола.
А через три дня Бахметьеву позвонил по телефону Малинин и приказал ему немедленно выехать в Берлин.
Этот срочный выезд был вызван странным, случившимся в ночном кабаре «Фемина» происшествием, также связанным с полковником Сергеем Павловичем Леонтьевым…
Ночное кабаре «Фемина» помещалось в Берлине, на границе советского и западных секторов, и пользовалось дурной репутацией. Положение в городе было ещё довольно трудным во всех отношениях: продукты выдавались по карточкам по ограниченной норме; многие жители Берлина ввиду разрушения огромного количества домов скитались без крова; городской транспорт и коммунальное хозяйство только начинали восстанавливаться. И вот в эти тяжёлые времена в самом центре города, в подвалах большого, случайно уцелевшего дома, открылось ночное кабаре, в котором до рассвета стонали саксофоны, за баснословные деньги подавались самые изысканные блюда, а за столиками собиралась весьма разношёрстная и в общем довольно тёмная публика.
Сюда приходили красивые, роскошно одетые женщины, свободно владевшие двумя-тремя языками, но не имевшие определённых занятий и охотно принимавшие предложения провести время по самой сходной цене: за две пачки сигарет, за несколько банок мясных консервов, за три пары нейлоновых заокеанских чулок, только начинавших тогда входить в моду. Здесь собирались молчаливые элегантные молодые люди с сутенёрскими замашками и подведёнными глазами, чем-то неуловимо напоминавшие голодных волков. Сходились в кабаре и подвижные, беспокойные дельцы с чёрного рынка, уже функционировавшего в западных секторах города, спекулировавший драгоценностями и продуктами, старинным хрусталём и американскими сигаретами, патентами немецких промышленных фирм и партиями коллекционных вин, картинами знаменитых художников и свиной тушёнкой. Кабаре стало излюбленным местом развлечения американских, английских и французских офицеров, искавших в этом ночном притоне возможность весело провести время, познакомиться с красивыми и доступными женщинами, вдоволь потанцевать и послушать программу, приглашая к столу приглянувшуюся певичку или танцовщицу. Пожилые профессиональные сводни с самыми аристократическими манерами и седыми буклями приводили сюда совсем ещё юных, скромно одетых и красных от смущения девушек, на которых всегда был особый спрос. Сновали в зале кабаре и какие-то загадочные личности — нельзя было определить ни их возраста, ни национальности, ни рода занятий; с равными основаниями можно было принять их за профессиональных скупщиков краденого, агентов разведки, содержателей публичных домов, коммивояжеров и карточных шулеров.
Всё это пёстрое, многоголосое человеческое месиво заполняло огромный зал ночного кабака, шумно веселилось, ело, пило, кричало, танцевало, ссорилось, заключало сделки, соря долларами, фунтами стерлингов, марками и франками. Со всех сторон доносились обрывки английских, немецких, французских и итальянских фраз, ругательств, песен.
Формально владельцем этого вертепа числился какой-то немец, в прошлом не то балетмейстер, не то содержатель крупного публичного дома. Однако ходил не лишённый основания слушок, что фактическим хозяином этого подозрительного заведения являлась одна иностранная разведка.
Советским военнослужащим было рекомендовано не посещать этот притон, в котором всегда можно было стать жертвой какой-либо провокации или оказаться вовлечённым в скандал. Однако не все советские офицеры, приезжавшие по делам службы из других городов в Берлин, были осведомлены о характере ночного кабаре.
Однажды два молодых советских лётчика, приехавших в командировку из Лейпцига в Берлин, пришли уже поздно вечером в кабаре «Фемина» и, оглушённые грохотом, рёвом и свистом джаза, многоголосым шумом, пьяными выкриками, с трудом разыскали при помощи услужливого кельнера единственный свободный столик, расположенный недалеко от эстрады, на которой сидели музыканты. Оба лётчика были в форме, при орденах; на груди одного из них поблескивала Золотая Звезда Героя Советского Союза. Лётчики заказали бутылку вина, скромную закуску и не без любопытства начали рассматривать не совсем обычную публику этого странного заведения.
Неожиданно к ним подошёл с бутылкой виски в руках заметно подвыпивший американский майор.
— Привет, Джанни! — закричал он, стараясь перекрыть шум оркестра и шарканье танцующих пар. — Здорово, ребята! — внезапно перешёл он на русский язык. — Мне чертовски повезло, что я наконец увидел двух боевых русских парней, вместе с которыми мы разгромили фашистскую сволочь. Позвольте представиться, друзья! Джемс Уолтон, американский лётчик, майор.
Русские лётчики встали, приветливо поздоровались с майором и предложили ему присесть за их столик. Майор охотно согласился и, налив в рюмки виски, провозгласил тост за победу над общим врагом. Выпили.
Уолтон отлично владел русским языком. Он рассказал, что во время войны два года прожил в Архангельске, откуда вылетал для сопровождения караванов с американскими и британскими грузами, отправляемыми в порядке ленд-лиза в Советский Союз.
— Это было боевое время, ребята, — продолжал майор. — Я горжусь тем, что не раз рисковал жизнью, отбивая налёты гитлеровских бомбардировщиков на караваны. Я сам сбил два фашистских бомбардировщика и три истребителя, чёрт возьми! Один раз во время воздушного боя мне прострочили пулемётом левое плечо. Вот посмотрите…
Майор порывался расстегнуть френч, но лётчики удержали его, сказав, что верят и так.
Разговор затянулся. Была прикончена бутылка виски, которую принёс с собой майор. Он заказал ещё одну бутылку, потом французское шампанское, и все основательно выпили. Особенно сильно опьянел майор, который уже с трудом ворочал языком, часто, без всякого повода, начинал громко хохотать, а затем, неожиданно всхлипнув, вспоминал старшего брата, погибшего при нападении японцев на Пирл-Харбор, и предлагал выпить за то, чтобы брат «хорошо проводил время на том свете».
Совершенно опьянев, американский майор неожиданно поднялся, сказав, что пройдёт в уборную и скоро вернётся. Лётчики, добродушно посмеиваясь над ним, обещали подождать его возвращения. Но Уолтон не приходил. Один из лётчиков заметил, что на полу, у стула майора, валяется записная книжка в красном сафьяновом переплёте.
— Смотри, Максим, — сказал лётчик, обращаясь к товарищу, — майор-то до того надрался, что уронил свою записную книжку. Но куда он запропастился? Ведь прошёл уже час, а его всё нет…
Подождали ещё полчаса, но майора не было. Не оказалось его и в уборной.
Лётчики обошли зал, стараясь разыскать загадочно исчезнувшего майора, но его и след простыл. Тогда, захватив записную книжку, один из лётчиков подозвал метрдотеля и сказал ему о книжке майора Уолтона.
— Если появится этот майор и будет нас спрашивать, пожалуйста, передайте ему, что мы ушли и захватили с собой его записную книжку, которую он обронил. Он может получить её у нас в гостинице.
Лётчики сообщили метрдотелю адрес и телефон своей гостиницы.
Утром один из лётчиков, проснувшись, достал записную книжку майора и начал её перелистывать. Он не очень хорошо знал английский язык, но достаточно для того, чтобы обратить внимание на ряд записей, сделанных в книжке очень чётким, уверенным почерком. Характер этих записей был таков, что лётчик разбудил товарища и сказал:
— Максим, этот майор, который вчера лез к нам целоваться и уверял, что он военный лётчик, на самом деле офицер американской разведки. В книжке, которую он потерял, имеются записи, не оставляющие никаких сомнений… Тут и адреса каких-то секретных агентов, и их условные клички, и бог знает что!..
— Не может быть! — воскликнул его товарищ. — Он был настолько пьян, что вряд ли сумел бы что-нибудь выдумать.
— Говорю тебе — он разведчик, — решительно произнёс первый лётчик. — Надо немедленно отвезти эту записную книжку в контрразведку.
Через два часа красная сафьяновая книжка лежала на столе полковника Малинина.
Лётчик оказался прав: в книжке действительно был ряд записей, не оставлявших сомнений в подлинной профессии её владельца. Когда эти записи были расшифрованы и переведены, полковника Малинина особенно заинтересовали те, в которых упоминался полковник Сергей Павлович Леонтьев.
В одной из этих записей значилось: «Полковник Грейвуд сегодня передал для доклада генералу, что переговоры с полковником Леонтьевым, до этого не дававшие никаких результатов, наконец продвинулись. Сергей Леонтьев, после того как ему было обещано возвратить сына на определённых условиях, эти условия принял. Однако он соглашается дать письменное обязательство лишь в тот день, когда сын будет к нему доставлен. Связь с Леонтьевым будет поддерживать полковник Нортон. Доложено генералу 27 августа в 3 часа».
Вторая запись, также относящаяся к Леонтьеву, гласила следующее: «Сегодня полковник Грейвуд передал для генерала следующее сообщение: когда Леонтьеву было показано письмо, собственноручно написанное его сыном, а также предъявлена фотография, снятая в лагере, где тот содержится, Леонтьев заплакал и подписал письменное обязательство сотрудничать с нами. Нортон считает необходимым вернуть Леонтьеву сына. Грейвуд считает полезным пока не торопиться с этим, тем более что сын Леонтьева отказался стать нашим сотрудником».
Третья запись Уолтона была особенно важна:
«Сегодня Леонтьев передал через Вирта-Райхелля дислокацию советских военных частей в округе, комендантом которого он является. Этот материал, не представляющий особого интереса, был нами заказан для проверки — намерен ли Леонтьев всерьёз выполнять свои обязательства. Леонтьев также передал список офицеров, командующих погранпунктами на границе советско-американской зоны. Грейвуду передано указание генерала — переслать Леонтьеву через Нортона пятьсот долларов в качестве первого аванса».
И, наконец, на последнем листке книжки было записано:
«Сегодня в полдень передал Грейвуду приказ генерала: полковника Нортона, перепутавшего по халатности конверты, в связи с чем заместитель Леонтьева получил чек, предназначенный последнему, снять с поста и откомандировать в США, где будет рассмотрен вопрос об его ответственности. Связь с Леонтьевым пока прекратить».
Таким образом, все эти записи не только устанавливали факт измены полковника Леонтьева, но и подтверждали показания Райхелля-Вирта и Киндермана, а достоверность записей подтверждалась эпизодом с чеком, попавшим по ошибке в руки Глухова.
При этих условиях переданное Лоонтьеву Нортоном извинение Грейвуда можно было истолковать как попытку разведчика спасти своего агента, стоящего на грани разоблачения из-за неосторожности его хозяев.
Полковник Малинин прежде всего проверил, является ли майор, потерявший записную книжку, тем самым майором Уолтоном, который действительно работает в американской военной разведке в качестве адъютанта генерала Брейтона, одного из руководителей этой разведки в Берлине. Малинину удалось получить фотографию майора Уолтона. Когда она была предъявлена советским лётчикам Антонову и Свирину, познакомившимся с американским майором в кабаре «Фемина», они сразу заявили: да, это фотография того самого майора, который познакомился с ними в кабаре и в пьяном виде потерял свою записную книжку.
Таким образом, в руках Малинина оказалась несомненно подлинная записная книжка сотрудника американской военной разведки. Записи, сделанные майором Уолтоном в этой книжке, вполне соответствовали функциям, которые он выполнял по своей должности адъютанта.
Ввиду серьёзности дела полковник Малинин связался с Москвой и сообщил об обстоятельствах, при которых записная книжка майора Уолтона оказалась в его распоряжении.
Через два часа Москва ответила, что в Берлин в связи с этим делом в тот же день вылетает полковник Ларцев.
17. Ларцев вступает в игру
Несколько часов, проведённых Григорием Ефремовичем Ларцевым в самолёте Москва — Берлин, дали ему возможность обдумать дело, по которому он так срочно вылетел.
Ларцев был командирован в Берлин потому, что шла речь о двоюродном брате конструктора Леонтьева и подозрение, коснувшееся Сергея Леонтьева, не могло не насторожить тех, кто нёс ответственность за сохранение в тайне работ Николая Петровича.
Григорий Ефремович, естественно, знал, что брат конструктора был во время войны командиром танкового полка, а теперь работает комендантом города в советской зоне оккупации. Ларцеву было известно и о том, что жена коменданта погибла на фронте, а его единственный сын был угнан в Германию и до настоящего времени не возвратился.
Обо всём этом Ларцев был осведомлён, потому что обязан был знать решительно всё, что имело какое-либо отношение к его «подопечному» — конструктору Леонтьеву.
Теперь, сидя в удобном кресле самолёта, Григорий Ефремович размышлял о том, какое же отношение к конструктору Леонтьеву могут иметь факты, неожиданно всплывшие в связи с делом его двоюродного брата? Представляет ли полковник Сергей Леонтьев интерес для американской разведки сам по себе или это как-то связано с его двоюродным братом, имя которого, как крупного советского конструктора-ракетчика, достаточно известно?
Если американской разведке удалось завербовать Сергея Леонтьева, то не является ли вербовка попыткой «подобрать ключи» к его двоюродному брату? Если же Сергей Леонтьев на самом деле ни в чём не виноват, то с какой целью его оговаривают немцы, давшие на него показания? Кем и для чего организован такой оговор? Да и оговор ли это? Ведь показания немцев находят подтверждение в записной книжке американского разведчика, в эпизоде с присланным чеком…
А вдруг всё это: и показания двух немцев, и записная книжка, и эпизод с чеком — звенья одной цепи, детали коварного и хитро задуманного плана?
И Ларцев по старой привычке мысленно поставил себя на место полковника Грейвуда: как бы он поступил, имея задачу так или иначе «найти ход» к конструктору Леонтьеву? Да, в этом случае имело смысл завербовать его двоюродного брата. Это — самый короткий и прямой ход. Ну, а если осуществить этот ход невозможно и нет никаких шансов на то, что советский офицер согласится сотрудничать с американской разведкой? Что должен предпринять полковник Грейвуд в этом, более чем вероятном случае?
Поставив сам себе этот вопрос, Ларцев не мог найти достаточно ясного ответа. В самом деле, какой смысл Грейвуду начинать такую сложную игру вокруг Сергея Павловича Леонтьева? Ведь сам по себе он не может особенно заинтересовать разведку. Зачем нужно американцам скомпрометировать Сергея Леонтьева, если это ни на шаг не приблизит полковника Грейвуда к его главной цели? Известно, что первым дал показание о Леонтьеве агент Грейвуда Райхелль-Вирт, задержанный при попытке похитить научные труды профессора Вайнберга. Однако Вирт ведь мог совершить это похищение самым благополучным образом и остаться на свободе.
На что же рассчитывал Грейвуд, давая Вирту задание похитить труды профессора?
Так, последовательно анализируя все обстоятельства этого запутанного дела, Ларцев пришёл к выводу, что ключом, открывающим эти загадки, является эпизод с профессором Вайнбергом. Необходимо внести ясность в такой вопрос: представляют ли рукописи профессора Вайнберга столь значительный интерес для американской разведки, что для овладения ими она пошла на такой рискованный ход, как похищение их из дома профессора?
Но и на этот вопрос было не так просто ответить: во-первых, американская разведка могла переоценить научное значение труда профессора Вайнберга; во-вторых, Грейвуд, потерпев неудачу в попытке убедить профессора перебраться в американскую зону, мог задумать похищение его научных трудов. Наконец, эти научные труды могли и в самом деле представлять какой-то исключительный интерес — ведь профессор Вайнберг известен как крупный физик, много лет работающий в области атомной физики.
Так, выдвигая одну версию за другой и неторопливо анализируя каждую из них, полковник Ларцев не заметил, как промелькнули несколько часов и его самолёт очутился на берлинском аэродроме.
Выйдя из самолёта, он сразу увидел полковника Малинина, с которым много лет вместе работал и очень дружил.
Старые друзья расцеловались и, сев в машину, помчались на квартиру Малинина. Здесь полковник рассказал Ларцеву все подробности дела и личные впечатления от допроса Вирта и Киндермана.
Малинин информировал Ларцева, что несколько часов тому назад получено известие, косвенно подтверждающее запись в книжке Уолтона: вчера полковник Нортон сдал дела новому коменданту и срочно вылетел в США.
До поздней ночи два старых чекиста обсуждали план дальнейших действий, спорили, выкурили бесчисленное количество папирос и выпили не один стакан крепкого чая.
Ларцев и Малинин отметили отсутствие в показаниях Вирта упоминания о том, что Леонтьев передал ему для Грейвуда дислокацию советских военных частей своего округа и список офицеров, командующих погранпунктами.
— Это, дружище, могло произойти по двум причинам, — сказал Малинину Ларцев, — либо этого факта в действительности не было, и потому Вирт ничего о нём не сказал, либо такой факт имел место, но Вирт о нём умалчивает, желая как обвиняемый преуменьшить свою роль в деле.
— Я тоже так полагаю, — ответил Малинин, — и ещё вчера днём поручил следователю Ромину дополнительно допросить Вирта по этому вопросу.
— А почему ты не сделал этого сам? — спросил Ларцев. — Помнится, ты мне как-то говорил, что не очень доволен работой Ромина. Или я ошибаюсь?
— Нет, ты прав, Григорий, — ответил Малинин. — Ромин действительно своеобразный следователь. Он, правда, энергичен и настойчив, но не умеет анализировать улик и чересчур увлекается погоней за признанием обвиняемого.
— Опасное увлечение, — усмехнулся Ларцев, — я всегда считал, что ставка исключительно на признание, как на «царицу всех доказательств» — так считали ещё при царе Петре, — свидетельствует либо о неспособности следователя, либо, в худшем случае, об его недобросовестности. Для настоящего следователя признание лишь тогда ценно, когда оно увенчивает целую систему доказательств, прямых и косвенных улик, добытых трудом и вдумчивым анализом обстоятельств. Да и разные бывают признания — подчас преступник признаёт себя виновным в одном преступлении, чтобы скрыть другое, более опасное…
— Я не могу сказать, что Ромин недобросовестен, — задумчиво произнёс Малинин, — но, понимаешь, Григорий, меня всегда смущали в нём какая-то чрезмерная, патологическая подозрительность, очень равнодушное и холодное отношение к судьбам людей, дела которых находятся в его производстве, наконец, какое-то циничное и очень мне неприятное отсутствие веры в человека… Кроме того, я замечал, что Ромин — следователь с сильно выраженным обвинительным уклоном, именно в этом отношении у него проявляются какие-то элементы цинизма по известной формуле «был бы человек, а статья найдётся»…
— В таком случае я удивляюсь тебе, Пётр, — сердито воскликнул Ларцев. — Зачем ты держишь этого Ромина, да ещё поручаешь ему допрос Вирта по этому делу! Ведь мы с тобой старые работники и хорошо помним слова Феликса Эдмундовича о том, что чекист, у которого очерствело сердце, уже не может быть чекистом… Эх, напрасно ты поручил Ромину допрос Вирта! — с досадой махнув рукой, добавил Ларцев.
— Ты прав, ничего не могу сказать, — смущённо ответил Малинин. — Вот утром приедем на работу, и я прикажу передать дело Вирта другому следователю.
Решив утром собрать оперативное совещание работников, усталые после бессонной ночи, старые друзья пошли отдыхать. Но оба ещё долго не могли заснуть. Малинин, понимая правоту Ларцева, не мог себе простить, что поручил Ромину допрашивать Вирта. А Ларцев, неотступно обдумывая неясности и противоречия дела, продолжал поиски новых ходов и решений.
Утром, когда Малинин и Ларцев приехали на работу, их уже поджидал Ромин с обычным для него уверенным, а на этот раз даже торжественным выражением лица.
— Важные новости, товарищ полковник, — многозначительно произнёс он, поздоровавшись с Малининым и Ларцевым.
— Именно? — сухо спросил Малинин. Его всегда коробил чрезмерно самоуверенный тон Ромина, странно сочетавшийся с манерой искательно заглядывать при докладе в глаза начальству.
— Допросил Вирта, Пётр Васильевич, — ответил Ромин. — Пришлось повозиться. В конце концов удалось привести его к сознанию. Он подтвердил, что получил от полковника Леонтьева и передал Грейвуду дислокацию советских военных частей и фамилии офицеров-пограничников в округе. Вот протокол допроса. — Ромин торжественно протянул полковнику Малинину большой протокол.
Ларцев и Малинин молча переглянулись.
— Хорошо, товарищ Ромин, — произнёс после небольшой паузы Малинин, — оставьте протокол, мы вас потом вызовем.
Ларцев и Малинин стали читать протокол. В первой его части были зафиксированы ответы Вирта, в которых он отрицал получение от Леонтьева каких бы то ни было секретных сведений. В конце протокола было написано так:
«Вопрос: Следствие ещё раз предлагает вам прекратить запирательство и дать откровенные показания о вашей личной преступной связи с полковником Леонтьевым.
Ответ: Желая вступить на путь полного и чистосердечного признания, я решил рассказать всю правду, которую вначале пытался скрыть. Действительно, выполняя задание полковника Грейвуда, я один раз явился к полковнику Леонтьеву и получил от него для передачи Грейвуду секретные сведения о дислокации советских военных частей в этом округе. Насколько я помню, в этих сведениях содержался конкретный перечень частей и указание пунктов, в которых они размещены. Эти сведения были написаны рукой самого Леонтьева на двух листах бумаги, на русском языке. Кроме того, Леонтьев передал мне список офицеров, командующих пограничными пунктами в его округе. Получив эти сведения, я передал их Грейвуду через связного, который прибыл по его поручению из Нюрнберга. Хорошо помню, что листы, на которых были написаны эти сведения, были разграфлены в клетку. Признавая со всей искренностью этот факт, я прошу извинить меня за то, что вначале из трусости пытался его отрицать».
Протокол был написан по-русски, но к нему был приложен текст того же ответа, написанного самим Виртом на немецком языке.
— Оперативный товарищ, — проворчал Ларцев, — только получил задание допросить, глядишь, через сутки уже признание принёс и даже «чистосердечное», как сформулировано в протоколе. Эх, Пётр, Пётр, что я тебе говорил!
— Но мы можем лично передопросить Вирта и в конце концов проверить, так это или не так… — смущённо произнёс Малинин.
— Проверить? — протянул Ларцев. — Не мне слушать, не тебе говорить! Ведь такой Ромин именно тем и опасен, что потом стоит огромных трудов разобраться, какое показание получено нормальным и добросовестным образом, а какое подсказано, вольно или невольно, неопытным или чрезмерно увлекающимся, или просто недобросовестным следователем. Такому обвиняемому, как этот Вирт, в конце концов ничего не стоит оговорить советского человека. А если он ещё почувствовал, что лишнее показание, лишний оговор могут смягчить его судьбу, он пойдёт на это без всяких колебаний! Дав такие показания, он уже будет отстаивать их, чтобы не выглядеть провокатором. Вот почему именно в таком деле, при таком обвиняемом добросовестность следователя, его осторожность, умение избегать наводящих вопросов приобретают решающее и важнейшее значение!.. Поставь себя мысленно на место этого Вирта: он дрожит за свою шкуру, он уже признал, что является сотрудником американской разведки и работал против нас. Теперь для него главный вопрос, над которым он думает день и ночь, — это вопрос, как сохранить жизнь, как выйти с наименьшими потерями из положения, в которое попал? И вот приходит такой Ромин и начинает на него нажимать, что он, дескать, рассказал не всё, что скрыл факт получения документов от Леонтьева и это свидетельствует об особой злостности преступления и самого преступника, в то время как чистосердечное признание — единственная возможность спасения и так далее в этом роде… Подумает-подумает такой Вирт и в конце концов решит: «Ну, если следователь так хочет, если он так уверен — мне-то зачем с ним спорить? Ведь я уже признал, что являюсь сотрудником разведки, почему же мне не согласиться с этим следователем и не признать, что я получил ещё и какой-то пакет у Леонтьева? На его судьбу мне в высшей степени наплевать, а мою судьбу такое признание улучшит. И вот появляется этот протокольный штамп: „Желая встать на путь полного и чистосердечного признания…“ А потом разбирайся, где тут правда, а где — от лукавого!..»
Ларцев говорил взволнованно, и Малинин хорошо понимал его волнение. Ведь речь шла о жизни и чести советского офицера, коммуниста, человека с безупречной биографией, верно служившего своей партии и Родине. Если Сергей Леонтьев был именно таким, то ошибка в отношении него была бы непростительной.
Если Леонтьев действительно преступник, если по каким бы то ни было побуждениям стал на путь предательства, то никакая биография и никакие заслуги не смягчали этой измены и не могли её оправдать. Её не оправдывала и история с сыном, в обмен на которого он, если верить записной книжке майора Уолтона, согласился стать предателем…
И в этом случае они, Ларцев и Малинин, были обязаны как можно скорее разоблачить этого человека, ставшего государственным преступником, врагом, разоблачить, преодолев все трудности и применив свой многолетний опыт, энергию, все свои возможности и силы…
Да, в этом необычном деле было от чего взволноваться и над чем задуматься!
Оперативное совещание началось в полдень, как только в Берлин примчался на машине спешно вызванный Бахметьев. Кроме него, в совещании участвовали Ромин и заместитель Малинина — подполковник Белов, высокий человек в очках, за которыми поблескивали продолговатые, живые глаза.
Бахметьев подробно доложил о том, как в поле зрения его сотрудников попал Райхелль-Вирт, как было установлено, что этот человек присвоил себе фамилию погибшего в концлагере антифашиста Курта Райхелля и как в конце концов он был задержан при попытке похитить труды профессора Вайнберга.
Рассказав, что Вирт при первом же допросе признался, выдал свою агентуру и сообщил, что полковник Леонтьев является осведомителем Грейвуда, Бахметьев откровенно и решительно высказал своё мнение.
— Считаю свои долгом заявить, что полковник Леонтьев производит самое хорошее впечатление. Он честно и много работает, скромно живёт, его любят подчинённые, наконец, что тоже любопытно, немецкое население города относится к нему с большим уважением. Кроме того, когда по поручению полковника Малинина я завёл с Леонтьевым разговор о судьбе его сына, Леонтьев сразу, без тени смущения, сообщил мне о письме, полученном с оказией от Грейвуда, и сам показал мне это письмо. Таким образом, показания Вирта в этой части нашли совсем иное объяснение, чем можно было раньше предполагать.
— Позвольте задать вопрос товарищу Бахметьеву, — обратился к Малиннну следователь Ромин и, получив разрешение, спросил:
— Вирт показывал, что Леонтьеву был передан пакет, опечатанный сургучной печатью? Так?
— Да, так, — ответил Бахметьев.
— Можно ли исключить, что в этом пакете, помимо невинного письма Грейвуда, в котором тот сообщил о сыне Леонтьева, было ещё и другое письмо, которое Леонтьев вам не показал?
— Окончательно исключить такой вариант я не могу, но лично мне в это не верится, — спокойно произнёс Бахметьев.
— Вопросов больше не имею, — многозначительно протянул Ромин, с ухмылкой взглянув на Бахметьева.
— Но у меня есть вопрос к подполковнику Ромину, — вмешался Ларцев. — Значит, подполковник Ромин допускает, что в этом пакете было другое письмо Грейвуда?
— Совершенно верно, почти убеждён, — быстро ответил Ромин.
— Понимаю, в таком случае прошу объяснить, с какой целью Грейвуд вложил в тот же пакет письмо, в котором сообщал о розыске сына Леонтьева?
— Ну, это легко объяснить, — ответил, улыбаясь, Ромин. — Такое письмо было написано с определённой целью. Если Вирт завалится и расскажет о пакете, Леонтьев благодаря этому невинному письму получает возможность отвести от себя подозрения, и, как видите, этот ход себя оправдал: товарищ Бахметьев уже верит Леонтьеву…
Ромин саркастически улыбнулся.
— Пока очень логично, товарищ Ромин, — с трудом сдерживая гнев, тихо сказал Ларцев. — Но я приглашаю вас развить эту версию. Пойдём дальше. Значит, давая такое объяснение, вы допускаете, что Грейвуд заранее предвидел возможность провала Вирта, во-первых, и то, что этот Вирт сразу сознается нам, во-вторых. Так?
— Разумеется, товарищ полковник, — ответил Ромин, ещё не понимая, к чему ведёт этот вопрос.
— Зачем же в таком случае Грейвуд посвятил Вирта в то, что Леонтьев является осведомителем американской разведки? Почему он не предвидел, что Вирт расскажет и об этом? Тем более, согласитесь, что никакой нужды посвящать Вирта в это дело у Грейвуда не было.
— Гм… Тут могут быть разные объяснения, — неуверенно произнёс Ромин. — Грейвуд тоже мог просчитаться…
— Конечно, мог, как можете просчитаться и вы, Ромин, — сказал Ларцев. — Как может просчитаться любой из нас. Весь вопрос, как мне думается, сводится именно к этому. Просчёт это или, напротив, очень тонкий расчёт. Это вам в голову не приходит?
— Ну, какой же расчёт, товарищ полковник? — ответил Ромин. — Ведь Вирт у меня на допросе признался и в том, что лично получил от Леонтьева и переправил Грейвуду секретные сведения. Эти показания Вирта подтверждаются записями в книжке Уолтона. А это уже вещественное доказательство, с которым не может не посчитаться любой суд…
— До суда ещё далеко, товарищ Ромин, — заметил Ларцев. — Пока мы ещё ведём следствие, и рано гадать, к чему оно в конечном счёте приведёт… Не будем торопиться с выводами, здесь не бега, и побеждает, как правило, не тот, кто торопится первым примчаться к финишу.
— Бега не бега, но оперативность в нашем деле тоже важна, — проворчал Ромин.
— Слово подполковнику Белову! — прервал его Ларцев.
Белов подробно доложил, как к нему явились советские лётчики Антонов и Свирин, подобравшие записную книжку Уолтона в ночном кабаре «Фемина». Уолтон, как показала проверка, действительно является сотрудником американской военной разведки, его фотография опознана обоими лётчиками.
— Таким образом, уже не вызывает сомнений, — в заключение сказал Белов, — что мы имеем подлинную записную книжку подлинного сотрудника американской военной разведки, и с этой стороны у меня лично не возникает никаких вопросов. Но зато возникает другой…
— Какой именно, товарищ Белов? — с интересом спросил Ларцев, которому Белов понравился спокойной манерой докладывать.
— Сейчас отвечу, — сказал Белов. — Мне кажется странным, что майор Уолтон вносил такие секретные записи в свою личную записную книжку и, более того, таскал эту книжку с собой. Кажется странным и то, что майор Уолтон по собственной инициативе подошёл к столику наших лётчиков буквально через несколько минут после их появления в кабаре. Оба лётчика, кстати, были в военной форме. Создаётся впечатление, что майор Уолтон только и ожидал появления в кабаре советских офицеров, чтобы завязать с ними знакомство, а затем «потерять» свою записную книжку…
— Ну, уж это ты, товарищ Белов, больно мудрствуешь, — не выдержав, вскочил Ромин. — Во-первых, этот американский майор был сильно пьян; во-вторых, ничего удивительного нет в том, что, будучи адъютантом, он записывал сообщения, которые обязан был доложить своему начальству. И в том, что записная книжка была при нём, тоже нет ничего удивительного. Мало ли что бывает?
— Одну минуточку, товарищ Ромин, я ещё не кончил, — очень спокойно сказал Белов. — Есть ещё одно странное обстоятельство в этом деле: Уолтон так же внезапно исчез, как и появился. Если он действительно был так сильно пьян, то непонятно, почему он вдруг счёл нужным покинуть кабаре, даже не простившись с лётчиками, к которым вдруг воспылал такой горячей симпатией…
— Совершенно с вами согласен, товарищ Белов, — воскликнул Ларцев. — Всё, что вы говорите, приходило в голову и мне. Однако, с другой стороны, мы не можем исключить того, что Уолтон именно благодаря нетрезвому состоянию вдруг решил куда-нибудь пойти. К поведению пьяного человека нельзя подходить с меркой обычной логики. Он мог встретить знакомую женщину или приятеля и уйти с ними…
— Да, конечно, — улыбнулся Белов.
— Теперь у меня есть к вам один вопрос, — продолжал Ларцев. — Вы точно установили, что лётчики, покидая кабаре, просили метрдотеля сообщить майору, что они подобрали его записную книжку и он может получить её у них в гостинице?
— Да, именно так, товарищ Ларцев, — подтвердил Белов. — Я специально интересовался этим вопросом, и оба лётчика сказали, что такой разговор с метрдотелем у них был.
— И Уолтон ни разу не звонил к ним в гостиницу?
— Да, по крайней мере, до вчерашнего дня, — ответил Белов. — Но, может быть, он ещё позвонит. Антонов и Свирин пока находятся в Берлине и живут в том же номере, где они остановились в день приезда.
— Очень хорошо, — с довольным видом сказал Ларцев. — Теперь, выслушав доклады товарищей Бахметьева и Белова, я хотел бы выслушать ваше мнение, товарищ Ромин, — обратился он к следователю. — Или вам нечего добавить к тем репликам, которые вы уже произнесли?
— Нет, почему же, мне есть что добавить, — сказал Ромин, вставая. — После того как Вирт подтвердил получение секретных документов от Леонтьева, после того как показания Вирта косвенно подтверждены Киндерманом, после того как произведённой проверкой установлена подлинность записной книжки майора Уолтона и факт его службы в американской разведке, наконец, после эпизода с чеком я полагаю, что пришла пора для отстранения полковника Леонтьева от должности и его ареста.
— Ареста? — воскликнул взволнованно Бахметьев. — Я категорически высказываюсь против!..
— Понятно, — спокойно произнёс Ларцев. — А каково мнение товарища Белова по этому вопросу?
— Я думаю, что постановка вопроса об аресте ещё преждевременна, товарищ Ларцев, — спокойно ответил Белов. — И особенно — в свете тех сомнений, которые я только что высказал.
— Что думаешь ты, Пётр Васильевич? — обратился Ларцев к Малинину, который до этой минуты не проронил ни одного слова.
— Прежде чем ответить на этот вопрос, Григорий Ефремович, — как всегда тихо, ответил Малинин, — я хотел бы задать вопрос автору предложения об аресте Леонтьева. Скажите, подполковник Ромин, задумались ли вы хоть раз над текстом статьи 158 Уголовно-Процессуального Кодекса, перечисляющей основания для применения ареста?
— Я знаю УПК наизусть! — запальчиво произнёс Ромин.
— Докажите, — бросил Малинин.
— Пожалуйста, — произнёс Ромин и продолжал очень отчётливо, чуть ли не декламируя, — статья 158‑я УПК гласит, что арест обвиняемого в стадии следствия по его делу может быть произведён лишь в том случае, если преступление, за которое обвиняемый привлекается к ответственности, влечёт за собой лишение свободы на срок не менее одного года, если нахождение обвиняемого на свободе может помешать ходу следствия, наконец, если есть основание опасаться, что оставаясь на свободе, обвиняемый может скрыться от следствия и суда или помешать установлению истины…
— У вас отличная память, Ромин, — так же тихо произнёс Малинин, и нельзя было понять, то ли он доволен ответом Рсмина, то ли, напротив, им возмущён. — Но, может быть, в дополнение к оглашённому вами тексту 158‑й статьи вы ещё изложите другие требования закона при избрании такой меры пресечения?
— Пожалуйста, — ответил Ромин, — хотя все присутствующие знают эти требования наизусть. Всякий гражданин может быть арестован в стадии следствия лишь при том непременном условии, что его вина достаточно доказана.
— Совершенно верно, — перебил Ромина Малинин, — наш закон исходит из принципа, что, пока обвинение не доказано, человек считается невиновным. Остаётся только добавить, что советский закон обязывает следователя собирать данные как уличающие обвиняемого, так и оправдывающие его. Я вижу, подполковник Ромин, что вы действительно вызубрили УПК наизусть, именно вызубрили, а не поняли, не вдумались в закон. Пора понять, что всякий арест — это не только арест Иванова или Сидорова, или Леонтьева, но и удар по его близким, друзьям, знакомым. Что это расходится, как круги по воде… Есть ли у вас основания считать, что Леонтьев скроется или помешает следствию? Пока что — никаких оснований! Вот почему, Григорий Ефремович, при всей грозности улик в отношении полковника Леонтьева я пока не считаю эту меру необходимой.
— Что ж, я рад, что из нас пятерых четверо высказываются против ареста Леонтьева. Я сказал — четверо, потому что тоже стою на такой точке зрения, — как бы подвёл итог обсуждению этого вопроса Ларцев. — Арест может стать бесспорной необходимостью, когда прояснятся все неясные моменты.
— Одну минуточку, — перебил Ларцева Ромин, — позвольте мне всё-таки мотивировать своё предложение. Из записей в книжке явствует, что полковник Леонтьев изменил Родине и стал агентом американской разведки. Он пошёл на это, чтобы спасти сына, находящегося в лагере для перемещённых лиц. Для объективности хочу заметить: как говорит одна из записей, Леонтьев отказался от денег, которые ему предлагали американцы. Но факт остается фактом: Леонтьев изменил Родине.
— Чем, кроме книжки, установлен этот факт, товарищ Ромин? — спросил Ларцев.
— Многими обстоятельствами. Во-первых, установлено, что сын Леонтьева действительно был увезён немцами в Германию и что Леонтьев тревожится за его судьбу…
— Естественно, — пожал плечами Ларцев.
— Конечно, — продолжал Ромин. — Но это косвенно подтверждает запись в книжке. Но записи в книжке подтверждены не только в этой части, но и во многом другом. Мы задержали Анну Вельмут — одного из трёх агентов американской разведки, имена и клички которых значатся в этой книжке. Так вот, Анна Вельмут, она же мадам Никотин, призналась, что действительно является агентом. Вот её показания.
И Ромин положила на стол Малинину протокол допроса Анны Вельмут.
— Я полагаю, кстати, — продолжал Ромин, — что следует арестовать двух других агентов, имена и клички которых значатся в записной книжке.
— Не будем торопиться, — заметил Ларцев.
— И наконец, последние данные, — продолжил Ромин. — Я собрал старые материалы на этого Леонтьева. В тридцать седьмом был репрессирован его дружок, бригадный комиссар Греков. Леонтьев тогда отказался дать показания на Грекова. Больше того: на закрытом партийном собрании Леонтьев выступил с заявлением, что не верит в виновность Грекова. Леонтьева тогда исключили из партии, но потом заменили исключение строгачом.
— Ну, и что же дальше? — спросил Ларцев.
— А дальше его взяли под наблюдение. Есть донесение, что он помогал семье Грекова.
— А какова судьба Грекова? — спросил Малинин.
— Осуждён, конечно, — ухмыльнулся Ромин.
— Почему «конечно»? — вспыхнул Ларцев.
— Раз взяли, то не для того же, чтобы выпускать, — с той же ухмылкой ответил Ромин. — Но это ещё далеко не всё. В начале войны Леонтьев вёл недопустимые разговоры. Так, он говорил, что наши вооружённые силы оказались недостаточно подготовленными. Вспоминал того же Грекова, говоря, что он безвинно погиб. И наконец, расхваливал немцев.
— Расхваливал? — удивился Ларцев.
— Да. Он говорил, что немцы здорово воюют. В конце сорок первого года даже стоял вопрос об аресте Леонтьева в связи с этими данными. Леонтьев был тогда майором.
— Откуда это известно? — спросил Ларцев.
— Я служил в Особом отделе этого фронта и готовил справку на арест Леонтьева. Теперь я запросил архив и получил все документы. Вот они.
И Ромин протянул Ларцеву документ. Прочитав его, Ларцев сказал:
— Да, вот резолюция члена Военного совета: «Леонтьев прекрасный командир и хорошо воюет. Оставьте его в покое, тем более, что в том, что он говорил, немало горькой правды». Ну, а как у вас, в Особом отделе, реагировали на эту резолюцию члена Военного Совета?
— Без санкции его мы не могли арестовать офицера, — ответил Ромин. — Мы взяли на карандаш самого члена Военного Совета.
Ларцев внимательно поглядел на Ромина, потом зашагал из угла в угол кабинета, и после затянувшейся паузы, подойдя к Ромину, сказал:
— Ну, а теперь скажите мне откровенно: вот, кончилась война, мы победили, дело уже прошлое, как говорят, как вы считаете — мы были достаточно подготовлены к войне?
— Такие разговоры, какие вёл Леонтьев, я считал, считаю и буду считать преступлением, — отчеканил Ромин.
— Подождите, — поморщился Ларцев. — Мы воевали со слабым или с сильным противником?
— С сильным, конечно, — ответил Ромин.
— Значит, немцы хорошо дрались?
— Расхваливание врага — военное преступление, — вновь отчеканил Ромин.
Ларцев снова и пристально на него поглядел, а потом сказал:
— Ну, тогда у меня последний вопрос: вы считаете преступным, что Леонтьев помогал семье Грекова?
Ромин взорвался:
— Что вы меня экзаменуете! — закричал он с перекошенным от злости лицом. — Я докладываю материалы, а вы мне задаёте какие-то странные вопросы, товарищ полковник! С такими вопросами можно далеко зайти, товарищ Ларцев, если прямо говорить!
— Минутку, минутку! — встал за своим столом Малинин. — Давайте, однако, ближе к делу. Мы ведь хотели поговорить с этой немкой. Товарищ Ромин, приведите её сюда. А вы свободны, товарищ Белов.
Ромин и Белов вышли из кабинета, и Малинин, плотно прикрыв за ними дверь, подошёл к Ларцеву и почему-то перейдя на шёпот, произнёс:
— Да ты что, с ума спятил?!. Ведь не маленький, видишь, что это за птица!.. Разве можно с ним так говорить?!. Да он и тебя возьмёт «на карандаш» и пошлёт «телегу» на нас обоих в Центр. Знаешь, что нам будет: тебе — за то, что говорил, а мне — за то, что слушал и молчал…
— А ты не молчи, крой меня во всю! — бросил Ларцев.
Малинин вздохнул и развёл руками:
— Да ведь крыть-то нечем… Но и молчать нельзя! Эх, Гриша, какой ты всё-таки не гибкий!.. Послушай, я ведь тебе как старому другу… Надо учитывать обстановку…
— Обстановку! — поморщился Ларцев. — Не знай я тебя почти тридцать лет, не знай я, как Малинин один на трёх диверсантов ходил, как на Украине, когда мы батьку Ангела брали, меня, раненого, на себе под пулемётным огнём вытащил — я бы тебе в рожу плюнул!.. Ты что, готов на арест Леонтьева, чтобы Ромину угодить? Чтобы он на тебя «телегу» не послал? Боишься! Ромина боишься, орёл!..
— Боюсь, — тихо сказал Малинин. — И дело не только в Ромине, дело ведь и в существе самого дела, Григорий!.. Скажешь, не так? Ну, что же ты молчишь?
— Не верится мне, что Леонтьев предатель, не верится, — ответил Ларцев.. — И эти материалы, о которых сказал Ромин, они ведь тоже говорят за Леонтьева, а не против него, по совести говоря.
— Да, но всё-таки улики! — развёл руками Малинин.
— Улики, не спорю, — задумчиво продолжал Ларцев. — Но за ними стоит живой человек — коммунист, боевой офицер! Как можно не принимать это во внимание?
Малинин подошёл к Ларцеву, обнял его за плечи и взволнованно произнёс:
— А ты всё такой же, как я погляжу… И тогда, в тридцать седьмом, говорил о том же, и по приказу наркома вылетел на Север…
— А чем кончил этот нарком? — тихо спросил Ларцев.
В этот момент дверь кабинета открылась, и на пороге её появилась Анна Вельмут, она же мадам Никотин — женщина лет сорока на вид, со следами былой красоты на лице. За её спиной стоял Ромин.
— Арестованная Анна Вельмут доставлена, — доложил Ромин.
— Здравствуйте, господа, — совершенно спокойно и с большим достоинством ответила Анна Вельмут.
— Здравствуйте. Садитесь, Анна Вельмут, — подчёркнуто вежливо произнёс Малинин и указал арестованной на кресло перед маленьким столиком, с другой стороны которого сел Ларцев.
— Мерси, — так же спокойно сказала Вельмут и села в указанное ей кресло.
— Судя по вашей кличке, вы курите? — спросил её Ларцев.
— Клички дают собакам и ворам, — ответила Анна Вельмут. — Псевдоним, вы хотите сказать. Да, я курю.
Ларцев чуть заметно улыбнулся и протянул арестованной портсигар.
— Этот псевдоним выбирала не я. Когда в Берлине после капитуляции меня вызвал майор Пирсон и предложил возобновить отношения, то я попросила, помимо прочего, четыре блока сигарет «Честерфилд» в месяц. Он сразу согласился и сказал, что моим новым псевдонимом будет «мадам Никотин».
— А какой был прежде? — спросил Малинин.
— Генрих, — ответила арестованная. — Я получила его в сорок первом году в Женеве, когда стала агентом американской разведки. Тогда я имела дело с генералом Маккензи. После подписания контракта меня перебросили в Берлин.
— Контракта? — спросил Ларцев.
— Ну, ангажемента, если хотите, — улыбнулась Вельмут. — Были оговорены условия, я подписала обязательство, мне дали задание, я его приняла. Типичный контракт, как при всякой сделке.
— Эта сделка могла вам стоить головы, Анна Вельмут, — заметил Ларцев.
— Когда акробат работает под куполом цирка, это тоже может стоить ему головы, — ответила мадам Никотин, — но это его профессия.
— Вы хотите сказать, что являетесь профессиональной шпионкой? — спросил Ларцев.
Анна Вельмут поморщилась.
— Это опять-таки вопрос терминологии, — протянула она. — Если человек работает на вас, то вы, я полагаю, именуете его героическим разведчиком? Но если он работает против вас, вы называете его подлым шпионом. В этом, конечно, есть своя логика. Так вот: в годы войны, работая на американцев, я тем самым работала на вас. Поэтому, хотя бы в этот период времени рассматривайте меня как разведчицу. Ну, а в послевоенное время, когда я стала работать против вас, считайте меня шпионкой. Не возражаю. Да, я профессионал. До сорок второго года я работала на французов, но потом перешла к американцам. Я никогда не сочувствовала Гитлеру.
— А кому вы сочувствуете? — спросил Малинин.
— Главным образом самой себе, — ответила Анна Вельмут. — Можно ещё сигарету?
— Возьмите всю пачку, — сказал Ларцев и протянул сигареты арестованной.
— Мерси, вы очень любезны, — с достоинством ответила женщина и вновь закурила.
— Скажите, Анна Вельмут, чем вы объясняете свой провал? — продолжал Ларцев. — Ведь вы — опытный человек.
— Ума не приложу!.. Я ничем себя не выдала. До ареста за мной не велось наблюдение, даже самое тонкое. Я бы сразу это «срисовала», поверьте моему опыту. Я всегда работала в одиночку и, следовательно, никто не мог меня выдать… И вот все эти дни я задаю себе один и тот же вопрос: кто меня провалил? Иногда мне приходит на ум, что меня просто обменяли. Если так, то хоть на что-нибудь стоящее?
Ларцев засмеялся.
— Мы не занимаемся обменными операциями, — сказал он. — А почему вам пришла в голову такая странная мысль?
— Мне показалось, что в последнее время интерес майора Пирсона ко мне заметно ослабел. Он встречался со мной очень редко, и у меня даже создалось впечатление, что он просто не знает, что бы мне поручить. Секретный агент, как и женщина, всегда чувствует, когда к нему падает интерес… А ведь я и женщина, и агент…
— Ясно. Мы ещё встретимся, Анна Вельмут, — сказал Ларцев. — Что касается сигарет, то вы будете их получать без всякого контракта.
Арестованная как-то странно улыбнулась и, вскинув на Ларцева глаза, многозначительно бросила:
— За «навар»?
— Что? Какой навар? — удивился Ларцев.
— Это термин следователя Ромина, — ответила арестованная. — Он говорит, что чем крепче навар, тем лучше суп.
— Какой суп? — насторожился Ларцев.
— Господин следователь дал мне понять, что какой-то полковник Леонтьев связан с американской разведкой. Господин следователь уверял, что мне будто бы известно об этом со слов майора Пирсона, и что Пирсон собирался связать меня с этим Леонтьевым…
— А Пирсон говорил вам что-нибудь о Леонтьеве? — быстро спросил Ларцев.
— Нет, никогда. Но мне упорно говорит о нём следователь Ромин.
Сидевший на диване Ромин вскочил и сердито произнёс:
— Чепуха! Этого не было!..
— Как же «не было»? — повернулась к нему Вельмут. — Ведь вы упорно допрашиваете меня об этом Леонтьеве, хотя я понятия о нём не имею… Впрочем, господа, если вам так нужен «навар», то я к вашим услугам… Уж раз я в ваших руках, почему мне не оказать вам такой маленькой любезности? Зачем мне жалеть какого-то советского полковника, если вы его не жалеете?
Ларцев, с трудом сдерживая волнение, переглянулся с Малининым, а потом очень медленно и раздельно произнёс:
— Нам нужна только правда, Анна Вельмут. Запомните это раз и навсегда!.. И если… если вы оговорите кого бы то ни было, то пеняйте сами на себя!.. Товарищ Малинин, вызовите сотрудника и отправьте Вельмут в камеру.
— Я отведу её сам, — быстро произнёс Ромин.
— Ну зачем же вам беспокоиться, подполковник? Отведут и без вас, — ответил Ларцев.
Малинин нажал кнопку звонка, и в кабинет вошёл его адъютант.
— Отправьте арестованную в камеру, — приказал Малинин.
— Слушаю, — ответил адъютант. — Идёмте, арестованная Вельмут.
Как только Вельмут вывели из кабинета, Ларцев подошёл в упор к Ромину и, уже не сдерживая себя, закричал:
— Ну, как это по вашему называется, «рыцарь навара»? Да как вы посмели!..
— Прежде всего, без крика, — нагло ответил Ромин. — Я не ваш подследственный, и нечего на меня орать. Тем более, что в своих лекциях вы проповедовали теорийку, что даже на подследственных нельзя кричать.
— Это не «теорийка», Ромин, это требование закона, — побледнев от ярости, произнёс Ларцев.
— Ну, если вы такой законник, тем более нечего кричать. Теперь по существу: я веду следствие о полковнике Леонтьеве, подозреваемом в измене, и потому обязан, повторяю о-бя-зан допрашивать о нём обвиняемую Вельмут, признавшую, что она агент той же разведки, которая завербовала Леонтьева. Товарищ Малинин, скажите, как мой начальник, обязан я спросить Вельмут или не обязан?
— Спросить, конечно, нужно, но вопрос-то не об этом, понимаешь, — сказал Малинин. — Одно дело — спросить, другое дело — «навар»… это уже на липу смахивает… это же понимать надо!..
— Именно — понимать! — воскликнул Ромин. — Понимать в том смысле, что Анна Вельмут уже готова дать показания на Леонтьева. И вы, товарищ Ларцев, должны согласиться, что такие показания явятся ещё одной веской уликой против него.
— Да, явятся, — произнёс Ларцев. — Но ведь это неправда!
— Почему неправда? А я считаю, что правда. Показание есть показание. Да вы не сомневайтесь: Анна Вельмут, если подпишет, то уже не откажется… не подведёт!..
— Кого не подведёт — вас?
— Следствие.
— А если Леонтьев не виновен?
— Этого никто не докажет.
— Да что вы всё: докажет — не докажет! — снова закричал Ларцев. — Доказательства нужны для истины, а не истина для доказательств!
— Истина — то, что доказано, — веско бросил Ромин. — Зря вы сомневаетесь, товарищ полковник, зря! Дайте мне этого Леонтьева, и через две недели он расколется, как грецкий орех…
Ромин достал из кармана портсигар, вынул из него сигарету, щёлкнул крышкой и ехидно, с усмешечкой, добавил:
— Я, конечно, вхожу в ваше положение, но, как говорится, ничем помочь не могу.
— О чём идёт речь? — удивился Ларцев.
— Могу объяснить. Только не обижайтесь.
— Ну, ну, давайте начистоту.
— Вы отвечаете за конструктора Николая Леонтьева, за охрану его секретной работы. Вы, а не мы, — начал Ромин.
— Верно, отвечаю.
— И то, что американская разведка завербовала брата этого Леонтьева, раскрыть были обязаны вы, а не мы. А раскрыли это как раз мы, а не вы.
— Так, так. Договаривайте…
— Вот и получается, что вы лезете из кожи вон, защищая Леонтьева, чтобы тем самым защитить самого себя, товарищ полковник, себя!
— А кого защищаете вы, Ромин? — очень тихо спросил Ларцев.
— Интересы государства, которые превыше всего, — с пафосом ответил Ромин. — В этом разница, извините за прямоту!..
Сидевший до этого молча полковник Малинин, внезапно вскочил и стукнул кулаком по столу.
— Подполковник Ромин, вы забываетесь! — закричал он. — Как вам не стыдно! Полковник Ларцев — заслуженный чекист, старый работник… Как вы посмели!.. Мне стыдно за вас!..
— А за меня стыдиться нечего, товарищ Малинин, — ответил Ромин. — Меня приказом наркома в гнилые либералы не зачисляли и не зачислят.
— Подождите, товарищ Малинин. Он прав, — заметил Ларцев, — в гнилые либералы его действительно не зачислят, ручаюсь. Но главное не в этом. Утверждая, что вы раскрыли это дело, вы забываете Ромин: «раскрыл» его майор американской разведки, а не вы! А вы не можете понять, что это и есть самое странное в этом странном деле. Не хотите или просто не можете понять…
— Оставьте своё мнение при себе, — произнёс Ромин и, подойдя к Малинину, подчёркнуто официальным тоном сказал: — Разрешите обратиться, товарищ полковник?
— Что вам?
— Когда я просил вас подписать справку для министра обороны на арест полковника Леонтьева, вы решили обождать до приезда полковника Ларцева. Теперь ждать уже нечего и откладывать арест нельзя. Вот справка, вот постановление о мере пресечения и ордер на производство обыска. Подпишите.
— О, я вижу, у вас уже всё готово, — заметил Ларцев. — Может быть, и санкция прокурора есть?
— В санкции я не сомневаюсь, у нас хороший прокурор, — ответил Ромин. — Товарищ Малинин, попрошу из вашего сейфа эту записную книжку. Она нужна мне как вещественное доказательство для предъявления прокурору. Железные улики.
— Ну что ж, вас остаётся только поздравить, — сказал Ларцев. — У вас «железные улики», «вещественные доказательства», «хороший прокурор», и главное — вы мастер готовить «суп с наваром»… Товарищ Малинин, я остаюсь при своём мнении: для ареста Леонтьева нет достаточных оснований, несмотря на наличие некоторых улик.
— Да улик больше чем достаточно! Поймите, одумайтесь! — закричал Ромин.
— Вот мне и не нравится, что их
— Это же нонсенс!.. Это лишний нюанс для характеристики нашей гнилой позиции!.. — продолжал кричать Ромин.
И снова встал за столом Малинин и очень тихо, но грозно произнёс:
— Вот что, поди-ка ты со своими нонсенсами да нюансами сам знаешь куда!.. Не подпишу!.. И точка… Шагай!..
— Но объясните, по крайней мере, мотивируйте! — растерялся Ромин. — Вы же мой начальник!.. Это же принципиальный вопрос! Это политическое дело!..
— Да поймите же вы в конце концов, поймите! Может быть только одно из двух: либо Леонтьев действительно изменил Родине, либо история с Виртом и с этой потерянной книжкой, и все ваши улики — провокация, волчья яма, коварный и подлейший ход в большой и опасной игре… в игре без правил!..
— В какой игре? — не унимался Ромин. — Кому и зачем нужен полковник Леонтьев?
— Да ведь он же — брат конструктора Леонтьева, за которым американцы охотятся! Поймите!..
— Именно потому они и решили завербовать этого брата, — стоял на своем Ромин.
— Не исключаю, — ответил Ларцев. — Но я хочу всё проверить.
— Проверить? Каким путём?
— А вот этого я вам пока не скажу.
— Ах так? — побагровел Ромин. — Да вам просто нечего сказать, нечего!.. И я этого так не оставлю!..
— Это что — угроза?
— Понимайте как хотите!
— Ну, так вот теперь я вам скажу, Ромин: Анна Вельмут работала на американскую разведку, получая за это доллары и сигареты «Честерфилд», так?
— Да, так, — согласился Ромин.
— А вот вы и такие, как вы, иногда работаете на наших врагов, сами того не понимая и не получая за это ни долларов, ни сигарет! — крикнул Ларцев.
Ромин на мгновение оцепенел, а затем, схватив свой толстый портфель, выбежал из кабинета и с силой хлопнул дверью.
Три часа ночи.
Ходит, заложив руки за спину, из угла в угол своего кабинета Малинин и как бы размышляет вслух, то и дело поворачиваясь к Ларцеву.
— Большой риск, Григорий, — произносит он, — что ни говори — вещественное доказательство!..
— Сфотографируем, — спокойно отвечает Ларцев. — Но зато уж будет проверка так проверка!
Малинин снова начинает шагать по кабинету, а потом бросает:
— Седьмой час сидим!.. И так и этак примеряем, а ведь, казалось бы, чего проще: взять да сделать, как ты предлагаешь!
— И что же тебе мешает? — улыбается Ларцев. — Всё Ромина побаиваешься?
— А если он в Центр накапает? — отвечает Малинин. — Если уже не накапал, сукин сын! Ох, и влетит же нам, если твой план провалится! Костей не соберём!..
Он возвращается к столику, за которым сидит Ларцев и наливает из электрического чайника в стакан.
— Давай по старой привычке чайку попьём… как двадцать лет назад…
— Да, трудные были времена, — задумчиво произносит Ларцев.
— А теперь лёгкие, что ли? Ты знаешь, Григорий, я вот всё думаю: почему Ромину легче, чем нам? И кто такие, эти ромины, откуда они взялись?
— У тебя полегче вопроса не нашлось? — спрашивает Ларцев.
— Вот-вот… сидят два чекиста, члены одной партии, старые друзья… так?
— Пока так.
— И вот один задаёт другому вопрос, который мучает их обоих, а другой отвечает: «Задай мне вопрос полегче». Так?
— Так, всё так, — отвечает Ларцев.
— А ведь оба не трусы, не шкурники. Вместе рядом большую жизнь прошли. И собственной жизнью не раз рисковали… Что же с нами такое случилось, Григорий, что? Или боишься отвечать?
— Нет, я не боюсь. Кто такие ромины — спрашиваешь? Ты знаешь, что такое гангрена, друг?
— Как не знать? Опасная штука!
— Опасная, ты прав. Если вовремя не сделать ампутацию, может зайти далеко… как говорят врачи, необратимо… Так вот, ромины — это тоже гангрена, требующая ампутации! Ради карьеры, лишней звёздочки, ордена они способны на всё. Их не мучает совесть, потому что её у них нет; их не останавливает разум, потому что он ослеплён карьеризмом, а это опаснейший вид бешенства; их не сдерживает даже страх, потому что они уверены, что все должны бояться их, а им уже бояться некого!
— Но откуда они взялись? Кто их породил? На какой почве они выросли? — взволнованно спрашивает Малинин.
— Законный вопрос, — отвечает Ларцев. — А ты помнишь слова Дзержинского: если Чека выйдет из-под контроля партии, она может превратится в охранку. Да, Ильич знал, кому доверить Чека!
Малинин жадно слушает Ларцева. Потом решительно идёт к сейфу, открывает его, достаёт записную книжку:
— Вот эта записная книжка, «вещдок», как любит говорить Ромин… Бери и действуй! Будь что будет!..
18. План полковника Ларцева
Для окончательной проверки эпизода с записной книжкой майора Уолтона Ларцев решил… вернуть ему эту записную книжку, посмотрев, как он будет на это реагировать. Разумеется, книжка была предварительно сфотографирована, чтобы в случае необходимости не терялось её значение вещественного доказательства. Кроме того, была начата проверка двух-трёх адресов агентов американской разведки, которые значились в этой книжке в числе других записей. Были обеспечены такие методы этой проверки, при которых она оставалась незаметной для противника.
Помимо этого, план предусматривал передопрос Вирта и Киндермана, а также доставленных в Берлин пяти других немцев, которых выдал Вирт ещё на допросе у Бахметьева. Допрос этот должны были произвести Ларцев и Малинин.
В письме Грейвуда к Леонтьеву, которое видел Бахметьев, содержалось приглашение в Нюрнберг. Ларцев решил, что Леонтьев должен принять это любезное приглашение и поехать в Нюрнберг к Грейвуду вместе с ним, Ларцевым, представив его как своего преемника. Ларцев не сомневался, что при такой встрече он по всем деталям поведения Грейвуда и Леонтьева определит характер их подлинных взаимоотношений. Кроме того, Ларцеву не хотелось упускать возможности лично посмотреть на своего противника, чтобы составить о нём более полное представление.
Однако этот визит Ларцев решил нанести лишь после того, как Грейвуд сообщит Леонтьеву о возвращении сына: ведь, если верить записи в книжке Уолтона, Грейвуду было предписано возвратить Колю отцу.
План предусматривал личное знакомство с профессором Вайнбергом и выяснение вопроса о ценности его научных трудов для американской разведки. Ларцев хотел также уточнить подробности трёх посещений Вайнберга Виртом, детали разговора между профессором и Грейвудом на обеде у полковника Леонтьева.
Однако все эти меры носили лишь предварительный характер и, в зависимости от их результатов, план Ларцева предусматривал не один новый и неожиданный ход в игре, которую затеял полковник Грейвуд.
Как только закончилось оперативное совещание, в кабинет Малинина был доставлен Вирт, и оба чекиста приступили к передопросу. По настоянию Ларцева, Ромин в этом допросе участия не принимал.
— Мы ознакомились с вашими последними показаниями, гражданин Вирт, — начал по-немецки Ларцев, довольно свободно владевший этим языком, внимательно разглядывая сидящего перед ним арестованного. — В связи с этими показаниями мы хотим задать вам несколько дополнительных вопросов.
— Яволь, герр оберст, — почтительно ответил Вирт.
— Чем объясняется, что при первых допросах, сразу став на путь признания своей вины, вы ничего не сказали о будто бы полученных вами от коменданта Леонтьева секретных сведений для Грейвуда?
— Я был так потрясён арестом, уважаемые господа, что даже забыл об этом, — ответил Вирт, отметив с беспокойством выражение «будто бы».
— А этот факт имел место в действительности? — спросил Ларцев, пристально глядя прямо в глаза Вирта.
— Я ведь это признал, — уклончиво произнёс Вирт.
— Послушайте, обвиняемый, меня сейчас интересует не то, что вы признали или не признали, а то, что было на самом деле, — медленно и значительно сказал Ларцев, — и я считаю себя обязанным разъяснить вам, обвиняемый Вирт, что следствию нужна только правда. Вам это ясно?
— Яволь, герр оберст, — привычно повторил Вирт, лихорадочно стараясь сообразить, какую позицию ему выгоднее занять.
Как правильно предполагал Ларцев, Вирт на допросе у Ромина признал получение секретных данных от Леонтьева потому, что по всему поведению следователя видел, как ему хочется получить именно такие показания. Именно так понял Вирт грубую настойчивость следователя, сменявшуюся самыми недвусмысленными обещаниями о смягчении участи обвиняемого. Стараясь угодить следователю и надеясь таким путём облегчить предстоящее наказание, Вирт признал то, чего в действительности не было. Провалившийся шпион, конечно, был способен ради своей выгоды без малейших колебаний оговорить кого угодно и в чём угодно.
Теперь, понимая, что эти два полковника усомнились в достоверности его показаний, Вирт готов был отказаться от них с такой же лёгкостью, с какой их накануне подписал. Однако, думал он, ведь совсем неизвестно, к чему такой отказ может привести в дальнейшем и, главное, как отнесутся эти полковники к столь быстрому отказу от вчерашних показаний? Не причинит ли это ему, Вирту, неприятностей? Не усугубит ли его вину? Пойми-ка этих русских — чего им надо и чего они в конце концов от него хотят?
— О чём вы так долго думаете, обвиняемый? — с усмешкой спросил Ларцев, отлично видя замешательство Вирта. — Или вам недостаточно ясно, о чём идёт речь?
— О нет, господин полковник, — поспешно ответил Вирт, — мне всё ясно, ведь я не только подписал протокол, но ещё и сам написал свои показания на родном языке… А что подписано, то подписано… Что признано, то признано, господин полковник… Михель Вирт — хозяин своего слова…
— Разве? Но ведь Михель Вирт на предыдущих допросах несколько раз произносил совсем другие слова… И подписывал обратное тому, что подписал вчера… В каком же случае можно верить Михелю Вирту, хозяину своего слова?
— Я на первом же допросе признал свою вину, господин полковник, посмотрите самый первый протокол допроса… Я не запирался и двух минут, можете проверить!..
— Это всё нам уже известно, — сказал Ларцев, — и вовсе не о том идёт речь, обвиняемый Вирт. У меня создаётся впечатление, что вы не совсем уверены в факте, который сообщили следствию. Так или нет?
— Я бы хотел подумать, господин полковник, вспомнить все подробности… — пробормотал гестаповец.
— А разве я от вас сейчас требую подробностей? — улыбнулся Ларцев. — Речь идёт о самом факте — имел он место или не имел? О подробностях не будем сейчас говорить.
— Ах, господин полковник, если бы вы могли понять моё состояние! — снова начал бормотать Вирт, — я, тихий и робкий человек, стал жертвой Грейвуда, будь он трижды проклят!..
— Подождите, обвиняемый Вирт, — перебил арестованного Малинин, — вы всё время уклоняетесь от ответа на прямой вопрос: получили ли вы в действительности секретные данные от полковника Леонтьева? Да или нет? Нет или да?
— Поскольку я подписал этот протокол… — уже начиная всхлипывать, пролепетал Вирт.
— Что же побудило вас подписать этот протокол? — спокойно спросил Ларцев. — Желание сообщить следствию правду или иные соображения?
— Конечно, я хотел сообщить правду, — быстро произнёс Вирт, мучительно стараясь понять, какой ответ больше понравится этим двум полковникам, несомненно, занимающим более высокое положение, нежели следователь, допрашивавший его накануне.
— Правду? — переспросил Ларцев. — Так ли это, обвиняемый Вирт? Некоторые детали заставляют меня в этом сомневаться.
— Если мне позволено будет спросить, о каких деталях идёт речь? — испугался обвиняемый.
— Могу сказать, — улыбнулся Ларцев. — Насколько мне известно, вы по-русски не умеете ни читать, ни писать?
— Так точно, к сожалению, не умею.
— Так и запомним. В таком случае, не угодно ли вам объяснить, каким образом вы смогли прочесть сведения, будто бы написанные и переданные вам полковником Леонтьевым?
— Я их вовсе и не читал, герр оберст! — горячо воскликнул Вирт.
— А если не читали, то каким путём вам, обвиняемый Вирт, стало известно, что это были сведения о дислокации советских военных частей в этом округе?
— Так сказал господин следователь. Я не мог ему не верить! — растерянно пролепетал гестаповец.
— Какой следователь?
— Тот, который меня вчера допрашивал.
— По-вашему выходит, что показания вместо вас давал следователь? — строго спросил Ларцев.
— Нет, герр оберст, показания давал я, но уважаемый господин следователь спрашивал меня именно о таких сведениях.
— Каких — таких?
— Ну, таких, какие записаны в протоколе, одним словом, насчёт дислокации военных частей.
— А вам самому известно, что это были за сведения?
— Мне это неизвестно, герр оберст. Но я вполне доверяю уважаемому следователю…
Ларцев и Малинин переглянулись: дело принимало вполне определённый оборот.
Через десять минут Вирт, уличённый вопросами Ларцева и Малинина, по своему обыкновению бросился на колени и сказал, что в действительности никаких документов от полковника Леонтьева не получал. Вместе с тем он вполне искренне продолжал настаивать на том, что Грейвуд назвал ему полковника Леонтьева как своего осведомителя, в его присутствии разговаривал с Леонтьевым по телефону и, наконец, переслал через него Леонтьеву пакет, опечатанный сургучной печатью.
Показания Вирта были зафиксированы в протоколе и подписаны им, а также Малининым и Ларцевым. Арестованного увели.
— Ну, Пётр, — обратился к Малинину Ларцев, — как видишь, я был прав, упрекая тебя за то, что ты поручил Ромину допрашивать этого мерзавца. Ромин сам подсказал Вирту показания насчёт эпизода с получением секретных сведений. Видать, уж очень хотелось ему щегольнуть своим следственным искусством…
— Да, Григорий, — смущённо сказал Малинин, — признаюсь, оплошал… Давай вместе поговорим с Роминым.
Через несколько минут подполковник Ромин вошёл в кабинет, уже не столь уверенно, как обычно.
— Вот, прочитайте, Ромин, — сухо сказал Малинин, протягивая протокол допроса Вирта.
По мере ознакомления Ромина с протоколом его круглое, полное, румяное лицо стало багроветь, покраснели даже уши, задрожали пальцы, в которых он держал протокол. Малинин и Ларцев молча наблюдали за ним.
— Ну что, подполковник Ромин? — спросил наконец Ларцев, когда Ромин дочитал протокол. — Вы и теперь готовы настаивать на аресте полковника Леонтьева?
— Всё брешет этот подлец Вирт! — неожиданно охрипшим голосом ответил Ромин. — Я и теперь уверен, что сведения он получил… Дайте мне его ещё раз допросить, и он снова подтвердит этот факт!.. Любого обвиняемого, при желании, можно сбить с толку…
— Молчать! — не своим голосом крикнул Малинин и так хватил кулаком по столу, что тяжёлый чернильный прибор едва не слетел на пол. — Вы… вы карьерист и бесчестный человек!.. Вам не место в наших органах, Ромин!.. Да, да, слепой не имеет права быть шофёром, глухой — музыкантом, карьерист — следователем! Не име-ет пра-ва! Идите и напишите рапорт об отставке!.. Я перешлю его в Москву.
Ромин пытался что-то ответить, но, поняв, видимо, бесцельность спора, как-то странно махнул рукой, повернулся и вышел из кабинета.
А через несколько часов, уже за полночь, в ярко освещённый подъезд ночного кабаре «Фемина» весело вошли три лётчика-майора. Это были Антонов и Свирин, те самые лётчики, с которыми познакомился совсем недавно американский майор Уолтон; к ним присоединился надевший форму лётчика Григорий Ефремович Ларцев.
Как всегда в этот час, в огромном, ярко освещённом зале кабаре было полным-полно, пьяным-пьяно. Всё так же выли саксофоны, томно стонали трубы и похрюкивали барабаны джаза, так же медленно качались в ритме танца пары, так же носились бойкие кельнеры между столами. Всё тот же метрдотель в чёрном смокинге наблюдал из угла за всем, что происходит в подвластном ему заведении. Полуобнажённая певица, стоя у микрофона, пела модное танго, но из-за шарканья множества ног, взрывов женского смеха, звона тарелок и стука ножей её голоса почти не было слышно.
— Вы говорили с тем самым метрдотелем? — быстро спросил лётчиков Ларцев, сразу заметив чёрную фигуру, величественно и одиноко стоявшую в углу.
— Да, с ним.
— Ну, вот с него и начнём, — коротко бросил Ларцев, и вместе с лётчиками направился к метрдотелю, который уже заметил их и почти бежал навстречу новым гостям.
— О-о! Господа офицеры, очень рад, очень рад! Доброй ночи! — почти пропел по-немецки метрдотель, внимательно поглядывая на Ларцева, которого он в прошлый раз не видел. — Это хорошо, что вы пришли к нам в гости уже втроём, господа офицеры, это прекрасно, да!.. Прошу следовать за мной, у меня есть на примете свободный столик, господа. К сожалению, советские офицеры редко нас посещают… И это жаль, очень жаль, господа…
И он повёл новых гостей в правый угол, где в самом деле оказался свободный стол.
Когда лётчики уселись и заказали вино и закуску, Антонов, заранее проинструктированный Ларцевым, обратился к метрдотелю:
— Между прочим, я хочу вас спросить: вы передали нашу просьбу, наш адрес и телефон американскому майору Уолтону? Мы просили об этом в прошлый раз.
— Что за вопрос, уважаемые господа, — почтительно ответил метрдотель, — майор Уолтон — наш постоянный посетитель, и я ему на следующий день передал всё, что вы просили, можете не сомневаться…
— А сегодня майор Уолтон здесь? — спросил Свирин.
— Как всегда, как всегда, господа, — подтвердил метрдотель. — Я убеждён, что господин майор будет очень рад видеть своих советских коллег. Да вот, если не ошибаюсь, это именно он танцует, — и он указал на майора Уолтона, который томно покачивался в паре с пышной блондинкой. Он и на этот раз был в форме лётчика.
Когда танец кончился, Антонов, по указанию Ларцева, поднялся, догнал майора, возвращавшегося с дамой к своему столу, и, окликнув его, сказал:
— Здравствуйте, майор Уолтон. Мы ждали вашего звонка, но вы почему-то не позвонили.
Уолтон быстро обернулся и, увидев лётчика, сделал вид, что очень обрадован встречей.
— О Джанни! — воскликнул он. — Вы один или опять со своим приятелем?
— И мой приятель здесь, — ответил Антонов, — и ещё один майор, тоже лётчик. Он служит с нами в одном полку… пойдём, выпьем за вторую встречу, майор!..
Уолтон на мгновенье задумался, а затем, что-то шепнув своей даме, пошёл за советским офицером.
Он по-приятельски поздоровался со Свириным и крепко пожал руку Ларцеву, которого ему представили как «старого воздушного волка майора Денисова».
— Послушайте, майор, — заговорил Свирин, — мы пришли сюда специально за тем, чтобы вернуть вашу записную книжку, которую вы тогда нечаянно обронили. Разве вам не передал метрдотель, что мы её нашли?
— Да, да, он мне говорил, — ответил Уолтон самым небрежным тоном. — Я всё собирался вам позвонить, парни, и никак не мог собраться…
— Вы, наверно, волновались, майор, обнаружив потерю своей записной книжки? — спросил, улыбаясь, Ларцев. — Как-никак, в записной книжке офицера всегда может оказаться военная тайна…
— Чепуха, коллега. Какие военные тайны могут быть у лётчика после окончания войны? Там записаны адреса хорошеньких девчонок, но я надеюсь, что вы ими не воспользовались, друзья?
— К несчастью, никто из нас не читает по-английски, майор, — ответил Ларцев, — иначе и мои друзья, и даже я сам, несмотря на возраст, не преминули бы воспользоваться такими адресами…
— О, в таком случае мне просто повезло, что вы не знаете английского языка, джентльмены! — ответил, смеясь, Уолтон. — За это стоит ещё раз выпить!.. — И он снова чокнулся со своими собеседниками.
Потом Свирин достал из кармана кителя красную сафьяновую книжку и протянул её майору. Тот небрежно сунул её в свой карман.
— Господин Уолтон, — улыбаясь, заметил Ларцев. — Вы так небрежно обращаетесь со своей записной книжкой, что я не удивляюсь, если она ещё раз попадёт в чужие руки… Учтите, майор, не все отличаются незнанием английского языка… Второй раз вам может не повезти, коллега…
Уолтон быстро и внимательно посмотрел на Ларцева, сидевшего с самым простодушным видом.
— Если вам угодно знать, майор, — протянул он, глядя прямо в глаза Ларцеву, — я не так уж убеждён, что мне действительно повезло и в первом случае… Да, да, не убеждён… Это покажет будущее…
— Что вы имеете в виду? — спокойно спросил Ларцев.
— Ну, разумеется, адреса моих девочек, — с улыбкой ответил Уолтон. — Может быть, они уже не только мои… Кто может это знать?
— Ну, если ваши девочки могут так легко менять привязанности, они не заслуживают того, чтобы огорчаться из-за них, майор, — добродушно произнёс Ларцев. — Мальчики куда надёжнее, не так ли?
Уолтон ещё раз бросил внимательный взгляд на Ларцева и медленно процедил:
— Ах, и мальчики бывают разные, коллега… Я прошу извинить меня, моя дама ждёт… Надеюсь, что мы ещё встретимся, друзья…
И, поклонившись лётчикам, Уолтон пошёл к своему столику.
Посидев для приличия полчаса, Ларцев и лётчики покинули кабаре.
Вернувшись к Малинину, с нетерпением поджидавшему его возвращения, Григорий Ефремович подробно рассказал ему о разговоре в кабаре.
— Ну, и как же расценит Уолтон возвращение книжки? — спросил Малинин. — Как ты думаешь?
— Допускаю, что он поверил, что наши лётчики в этой книжке ничего не сумели прочесть и потому охотно её возвратили, — ответил Ларцев. — Во всяком случае, Петро, у господина Грейвуда произошла вторая осечка. Теперь и он, и Уолтон будут ломать себе голову, стараясь понять факт возвращения книжки. Зато мы уже выяснили, что Уолтон, узнав от метрдотеля, что его книжка подобрана нашими офицерами, почему-то за нею не прислал и даже не позвонил нашим офицерам по телефону… Это уже любопытная деталь, Петро… Но это ещё не вечер, как говорит мой сын, когда приносит отметки за первую четверть. Кстати, узнав, что я лечу к тебе, он просил передать самый сердечный привет «дяде Пете», как он тебя по-старому величает. Помнишь, как втроём мы когда-то рыбачили на Истре?
— Как не помнить, — грустно улыбнулся Малинин, — дождаться не могу, когда опять поеду в наше Подмосковье и буду ловить щук на блесну.
— На блесну? — переспросил Ларцев. — А не кажется ли тебе, что этой записной книжкой нас тоже хотели подцепить, как на блесну?
— Верно, — ответил Малинин, — и Ромин сразу на неё клюнул, этакий болван!
— Зато ты получил наконец основание от него избавиться, — серьёзно ответил Ларцев. — Иметь в качестве следователя такого Ромина — всё равно что держать в сейфе мину замедленного действия. Никогда не знаешь, когда она взорвётся и кого сразит… Как только вернусь в Москву, поставлю вопрос об его увольнении из органов. Такие типы могут причинить большой вред…
— Да, ты прав, Григорий, — согласился Малинин. — Между прочим, наш прокурор Дубасов, узнав, что ты приехал, хочет с тобой встретиться. Он говорит, что познакомился с тобой уже на войне в связи с одним делом…
— Ну как же, я отлично его знаю! — воскликнул Ларцев, сразу вспомнив, как Петронеску инсценировал гибель «делегации» Ивановской области от прямого попадания фугасной бомбы. Дубасов, производивший тогда осмотр воронки, образовавшейся от разрыва бомбы, определил по ряду деталей, что это — инсценировка. — Очень способный человек! Разве он теперь в Берлине?
— Да, он заместитель военного прокурора группы войск. Мы часто с ним встречаемся по работе. Серьёзный человек, это верно. Когда он приедет, надо, пожалуй, с ним посоветоваться…
Чекисты продолжали обсуждать план дальнейшей проверки запутанных обстоятельств дела, когда в кабинет вошёл военный прокурор Дубасов.
Поздоровавшись с Малининым, он поздравил Ларцева с приездом.
— Надолго ли к нам, товарищ полковник?
Ларцев откровенно рассказал Дубасову, с какой целью он прилетел в Берлин, и посвятил его во все обстоятельства дела Леонтьева. Малинин время от времени добавлял к его рассказу различные подробности.
Внимательно выслушав обоих, Дубасов задумался:
— Да, братцы, понимаю ваше волнение. Запутанное дельце, прямо скажем… А этот Ромин уже ведь был у меня…
— Когда? — удивился Малинин.
— Ещё до того, видно, как вы передопросили Вирта.
— А зачем он приходил к вам?
— Заранее подготавливал позиции, — рассмеялся Дубасов. — Предупредил, что пришёл, дескать, неофициально, в товарищеском порядке, так и сказал: «Хочу, говорит, посоветоваться: дадите ли санкцию на арест Леонтьева? Удовлетворят ли вас собранные доказательства?»
— И что же вы ему ответили? — с любопытством спросил Малинин.
— Что санкция на арест — дело официальное и в неофициальном порядке решать этот вопрос я не хочу. Он поморщился, но промолчал. После его ухода я вам звонил по телефону, но вы отсутствовали.
— Ловок! — проворчал Ларцев. — А ведь нам ни слова, Петро, об этом разговоре с прокурором не сказал… Но — хватит об этом карьеристе! Любопытно знать, товарищ Дубасов: если бы мы поставили вопрос об аресте Леонтьева, вы бы дали при этих данных санкцию или нет?
Дубасов, хитро прищурившись, засмеялся.
— Вопрос опоздал, — сказал он. — Ведь вы уже рассказали, что пока сами не считаете возможным арестовать Леонтьева. Что ж мне при этих условиях остаётся вам ответить? Конечно, я скажу — нет. А вообще, если серьёзно говорить, дело сложное… Скажите, этот Нортон часто посещал Леонтьева?
— Да, частенько, мы проверили это, — ответил Малинин.
— И Леонтьев принимал его у себя дома?
— Да, много раз. Ромин, настаивая на аресте, особо упирал на это обстоятельство.
— Напрасно. С моей точки зрения, это скорее говорит в пользу Леонтьева, а не против него. Не так ли? — спросил прокурор.
— Верно, я тоже так полагаю! — воскликнул Ларцев. — Если бы Леонтьев имел преступную связь с Нортоном, он не стал бы открыто принимать его у себя на квартире, а Нортон, в свою очередь, открыто не бывал бы у Леонтьева… Психологически так не могло быть!..
— В том-то и дело! — продолжал Дубасов. — Еще мне представляется существенным вопрос о судьбе сына Леонтьева…
— Мы в этом направлении кое-что предпринимаем, — сообщил Малинин. — Надеюсь, что будет внесена ясность в этот вопрос.
— Это было бы хорошо, — заметил Дубасов. — И вот что ещё: обратили ли вы внимание на одну деталь в записной книжке? Если верить этой записи, Нортон предъявил Леонтьеву фотографию его сына, снятую в лагере.
— Да, так написано, — подтвердил Малинин.
— Теперь представьте себе, что удалось бы твёрдо установить, что сына Леонтьева
Ларцев улыбнулся, вынул свою записную книжку и показал её Дубасову. Тот прочёл вслух: «Проверить, фотографировался ли сын Леонтьева в лагере для перемещённых лиц. Продумать метод такой проверки».
— Я вижу, у нас с вами вкусы сходятся, — весело и удовлетворённо произнёс Дубасов. — Мы оба любим натуральную пищу и не кушаем заменителей… Так?
— Именно, — подтвердил Ларцев. — Именно не кушаем!..
19. Проверка продолжается
На следующий день Ларцев выехал на автомобиле вместе с Бахметьевым в тот город, где Сергей Павлович Леонтьев, даже не подозревая, какие тучи собрались над его головой, продолжал исполнять обязанности военного коменданта. В дороге Ларцев не переставал обдумывать план дальнейших действий. Теперь он не сомневался в том, что провокация в отношении Сергея Леонтьева задумана и организована Грейвудом как один из коварных ходов операции, имеющей отношение к конструктору Николаю Петровичу Леонтьеву. Чего же добивается Грейвуд?
И снова Ларцев, по своему обыкновению, поставил себя на место противника и стал размышлять, как бы он поступил в этом случае.
Ларцеву помогали профессионально натренированные многими годами работы способность к аналитическому мышлению и умение замечать самые незначительные на взгляд детали, а заметив, мысленно расставлять их, каждую на своё место, как фигуры в шахматной пачтии, разыгрываемой вдумчивым игроком.
Последовательно выдвигая и обдумывая одну версию за другой, Ларцев в конце концов почти приблизился к разгадке этого запутанного дела. Он пришёл к выводу, что Грейвуд стремится устранить Сергея Леонтьева для того, чтобы подготовить и облегчить свой следующий ход, имеющий уже непосредственное отношение к конструктору Леонтьеву. Может быть, он надеялся, используя арест брата, каким-либо способом шантажировать Николая Петровича, подослать к нему агентуру, проникнуть к нему в дом?
Ларцеву уже давно было известно, что всякое сложное дело, будучи раскрытым, кажется необычайно простым. Сколько раз за годы своей чекистской работы Ларцев после раскрытия очередного дела задавал сам себе вопрос: почему же мне пришлось потратить на это дело так много усилий и трудов? Почему я сразу не нащупал нужную версию, не разгадал секрета, который оказался не столь уж замысловатым?
И всякий риз в этих случаях Ларцев вспоминал наивную игру, знакомую с детства: человеку завязывают глаза, а затем загадывают вещь, находящуюся в комнате, к которой он должен подойти и прикоснуться руками. Разумеется, играющий не знает, какая вещь загадана остальными участниками игры, и, для того чтобы ему помочь, кто-нибудь играет на рояле: как только он приближается к загадочной вещи, звуки усиливаются, как только от неё отходит, они ослабевают.
Об этой забавной игре Ларцев вспоминал каждый раз, размышляя о положении следователя, который тоже нередко идёт к цели с «завязанными глазами», даже не зная иногда, что это за цель и как её выяснить среди множества различных обстоятельств, версий и лиц, проходящих обычно по каждому делу. «В отличие от игры, — с улыбкой думал Ларцев, — никто не подсказывает следователю звуками рояля, насколько он приближается к решению задачи или отдаляется от него».
В сущности и теперь Ларцев был в аналогичном положении. В самом деле, он уже почти «прикоснулся руками» к разгадке всего дела, к намерению Грейвуда использовать сына Сергея Леонтьева для осуществления своей цели, но пока ещё неуверенно бродя вокруг этой разгадки, то к ней приближался, то отдалялся от неё…
Бахметьев, заметив сосредоточенное и задумчивое выражение лица Ларцева, решил не мешать ему и молчал, размышляя о своих делах. Бахметьев не жалел о том, что с такой категоричностью высказался в защиту полковника Леонтьева. Он всегда говорил то, что думает, и всё, что думает, мало интересуясь, нравится это начальству или нет. В данном случае Малинин и Ларцев согласились с его точкой зрения, и Бахметьев был этому рад, однако не потому, что его поддержало начальство, а потому, что его руководители заняли, как он был убеждён, правильную позицию в этом сложном деле и дали отпор Ромину.
Бахметьев ещё не знал, что на повторном допросе Вирт уже отказался от первоначальных показаний. Он всё ещё считал, что обстоятельства по-прежнему складываются очень грозно для человека, в невиновности которого он был искренне и твёрдо убеждён.
Теперь, поглядывая на Ларцева и видя по выражению его лица, как неустанно и напряжённо он продолжает размышлять, Бахметьев опасался, что Ларцев ещё не пришёл к определённым выводам и, следовательно, пока допускает возможность совершения Леонтьевым преступления. Бахметьев был человеком впечатлительным, искренним и чутким, его не могла не волновать позиция Ларцева, о котором ему не раз приходилось слышать, как об очень опытном, вдумчивом и тонком следователе. Ведь от этой позиции зависела дальнейшая судьба полковника Леонтьева.
Так они оба и промолчали всю дорогу, погрузившись в свои мысли.
По приезде Ларцев направился к полковнику Леонтьеву, пригласив Бахметьева пойти вместе с ним.
Они вошли в кабинет военного коменданта, когда Сергей Павлович проводил совещание с начальниками отделов комендатуры. Увидев Бахметьева и неизвестного ему полковника, Сергей Павлович хотел прервать совещание, но Ларцев попросил его этого не делать. Совещание продолжалось.
Речь шла о постепенной передаче функций отделов комен датуры органам городского самоуправления, уже окончательно сформированным и приступившим к своей работе. Начальники отделов, один за другим, докладывали по этому вопросу, и Ларцеву понравилось внимание, с которым военный комендант рассматривал вносимые предложения, на лету схватывая их сильные и слабые стороны.
Ларцев очень быстро заметил, что подчинённые полковника Леонтьева относятся к нему с большим уважением, лишённым малейшего оттенка «чинопочитания». В этом кабинете царила деловая атмосфера, проникнутая духом взаимного понимания, дружбы, сознания, что все люди, сидящие здесь, вместе служат одному большому делу и потому готовы всячески помогать друг другу.
Атмосфера эта ни в какой мере не противоречила требованиям военной дисциплины. Каждый из офицеров обязательно вставал, отвечая на вопросы начальника, обращался к нему по уставной форме, внимательно выслушивал и принимал к безоговорочному исполнению все его распоряжения. Ни один из самых строгих поборников военного устава и дисциплины не мог бы придраться ни к тому, как были одеты все офицеры, присутствовавшие на заседании, ни к тому, как они себя вели, — настолько все они были по-военному подобранными, точными в движениях, лаконичными в ответах и понимающими своего начальника буквально с полуслова.
Ларцев всё заметил и оценил, подумав про себя, что полковник Леонтьев — настоящий, хороший командир, которому удалось сколотить дружный и работоспособный коллектив.
Это порадовало Ларцева, помимо прочего, ещё и потому, что в разработанный им план входило решение через несколько дней «сыграть в поддавки»: инсценировать внезапное исчезновение коменданта, создав у Грейвуда впечатление, что его затея удалась и полковник Леонтьев арестован. Приняв такое решение, Ларцев, привыкший мыслить по-государственному, беспокоился о том, не отразится ли задуманная им комбинация на ходе дел в комендатуре, которую возглавлял Леонтьев. Теперь он убедился в том, что коллектив так умело подобран и воспитан, что временное отсутствие его руководителя не принесёт значительного ущерба работе.
После совещания Бахметьев представил Ларцева Леонтьеву. Ларцев сказал, что приехал сюда в связи с делом профессора Вайнберга и хотел бы в частной обстановке познакомиться с ним.
— Ничего нет проще, — ответил Леонтьев, — приезжайте вечером ко мне домой ужинать. А я приглашу профессора, и вы, таким образом, познакомитесь с ним.
— Как он себя теперь чувствует, каково его настроение? Не очень ли он травмирован тем, что произошло? — осведомился Ларцев.
— Должен вам сказать, — ответил Леонтьев, — что профессор вообще довольно мужественный человек и не так уж травмирован. Скажу больше: вся эта история, как мне кажется, только помогла ему понять, кто его друзья, а кто враги…
— Да, это главный вопрос, который стоит теперь перед всем немецким народом, — заметил Ларцев. — К несчастью, ещё многие немцы не нашли правильного ответа на него. Итак, мы принимаем ваше приглашение, товарищ Леонтьев, и вечером вас навестим.
— Одну минуту, Григорий Ефремович, — вмешался в разговор Бахметьев, — я только хочу спросить Сергея Павловича, нет ли каких-нибудь вестей о судьбе его сына?
— Пока ничего нового нет, — грустно ответил Леонтьев. — Вы в курсе этого дела? — обратился он к Ларцеву.
— Да, товарищ Бахметьев рассказывал мне об этом, — ответвил Ларцев. И, заметив, как сразу изменилось выражение лица Леонтьева, сочувственно добавил: — Хочу вас заверить, что не за горами время, когда вы сможете обнять вашего сынишку…
— У вас есть основания быть в этом уверенным, товарищ Ларцев? — взволнованно спросил Леонтьев. — Или, может быть, вам просто хочется меня успокоить?
— Нет, я говорю то, что думаю, — ответил Ларцев. — Наберитесь ещё немного терпения, товарищ Леонтьев, и вы увидите своего сына. Правда, для этого вам придётся кое в чем нам помочь.
— Я думаю, нет нужды говорить, что я сделаю всё, что потребуется! — горячо воскликнул полковник.
— Понимаю, мы скоро вернёмся к этой теме, — коротко заключил Ларцев, пожимая руку коменданта.
Вечером Ларцев и Бахметьев подъехали к дому профессора Вайнберга. Выйдя из машины, Бахметьев одним взглядом обратил внимание Ларцева на киоск по продаже фруктовых вод, стоявший на противоположной стороне улицы.
— На всякий случай, товарищ Ларцев, — шепнул он, — я продолжаю охранять объект при помощи этого киоска.
— Пожалуй, это правильно, — так же тихо ответил Ларцев, — хотя, скорее всего, профессора теперь оставят в покое. А как чувствует себя господин Бринкель? — улыбнувшись, спросил он.
— Очень хорошо, — с такой же улыбкой ответил Бахметьев. — Оставшись единоличным владельцем фирмы, он продолжает успешно развивать своё дело и, видимо, не имеет оснований быть недовольным прибылями…
— Что для настоящего коммерсанта самое главное, — рассмеялся Ларцев и нажал кнопку звонка. Оба чекиста пошли к подъезду, дверь которого уже открывала фрау Лотта.
Поздоровавшись с молодой женщиной и узнав, что полковник у себя, Бахметьев и Ларцев поднялись на второй этаж. Сергей Павлович, отложив книгу, поднялся навстречу гостям, усадил их в кресла. Ларцев попросил Леонтьева рассказать ему подробности первого визита Грейвуда и Нортона. Сергей Павлович рассказал об этих подробностях, добавив:
— С тех пор полковника Грейвуда я так ни разу и не видел. Что же касается полковника Нортона, моего соседа, то он много раз приезжал ко мне в гости, и мы с ним очень подружились. У меня создалось впечатление, что это честный и неглупый малый, хотя немного искалеченый «американским образом жизни», как он любит выражаться.
— Полковник Нортон, кажется, уже уехал на родину? — спросил Ларцев.
— Да, — ответил Леонтьев, — в последний раз, будучи у меня, он, между прочим, жаловался, что у него осложнились отношения с начальством.
— На какой почве?
— Дело в том, что Нортону понравились многие мероприятия, которые проводятся советскими военными комендатурами, — ответил, улыбнувшись Леонтьев, — он попытался кое-что заимствовать из нашего опыта. Это не понравилось начальству Нортона, особенно когда он прямо высказал своё отношение к нашим методам и сослался, в частности, на то, что, побывав у меня, убедился в разумности этих методов. Нортон рассказывал, что его стали считать «красным» и положение его сильно пошатнулось.
— А вам не приходилось бывать в гостях у Нортона? — поинтересовался Ларцев.
— Ну, как же, раза три я наносил ему ответные визиты, — спокойно ответил Леонтьев. — Должен вам признаться, что мне этот Нортон очень симпатичен. Кроме того, любопытно было посмотреть, как работает американская военная комендатура.
— При встречах с Нортоном не заходила речь о Грейвуде?
— В последний раз Нортон о нём вспомнил, сказав, что отчасти своими неприятностями он обязан именно Грейвуду. Я не стал расспрашивать, считая, что это бестактно, — ответил Леонтьев.
В этот момент донёсся топот детских ножек и в комнату вбежал запыхавшийся Генрих.
— Дядя Сиёжа! Дядя Сиёжа! — по-русски кричал ребёнок, подбегая к Леонтьеву. — Мутти гаваит, шо поя ужинать…
Леонтьев поцеловал ребёнка и, обращаясь к своим гостям, сказал:
— Это Генрих, внук профессора Вайнберга. Как видите, он уже немного говорит по-русски.
— Здравствуй, Генрих! — обратился к ребёнку Ларцев.
— Здасвуй! — ответил Генрих. — Ты тоже пайковник?
— Да, — ответил Ларцев. — А кто ты?
— Я тойко мячик, — серьёзно ответил Генрих.
Леонтьев, рассмеявшись, взял мальчика на руки и прошёл вместе с гостями в столовую, где у накрытого стола ожидали фрау Лотта и профессор Вайнберг. Леонтьев представил им своих гостей, и все сели за стол.
Греёвуд очень взволновался, когда Уолтон позвонил по телефону из Берлина и сообщил, что советские лётчики вернули записную книжку. Однако Уолтон сказал, что, скорее всего, советские офицеры, не владея английским языком, не разобрались в содержании книжки и потому так охотно вернули её владельцу. Это немного успокоило Грейвуда, не знавшего, что генерал Брейтон хочет снова «подкинуть» книжку советским властям и тем самым подкрепить подозрения в отношении полковника Леонтьева. Повторять уже испробованный приём с «потерей» записной книжки в ночном кабаре «Фемина» было рискованно. Кроме того, советские офицеры так редко появлялись в этом заведении, что комбинация могла затянуться на неопределённое время. Приходилось искать новый способ передачи записной книжки. Но это было не так просто.
Через два дня после того, как Ларцев и Бахметьев ужинали у полковника Леонтьева, из Берлина позвонил Малинин и весело сказал Ларцеву:
— Григорий! От души поздравляю тебя: игра в футбол продолжается, но красный мяч снова забили в наши ворота. Считай, что теперь счёт 2:1.
— Что ты говоришь? — воскликнул Ларцев, сразу догадавшись, о чём идёт речь. — Забили тем же приёмом?
— Нет, на этот раз другим, — ответил Малинин. — Теперь гол забит не центром нападения, как это было в прошлый раз, а левым средним… В общем, я тебе высылаю отчёт об этом «матче».
К вечеру нарочный Малинина привёз «отчёт о матче».
Оказывается, на этот раз записная книжка майора Уолтона поступила прямо в адрес Советской Военной Администрации в Германии со следующим, более чем трогательным письмом:
«Уважаемые товарищи! Это письмо вам пишет американский сержант, друг Советского Союза. Я случайно обнаружил потерянную сотрудником американской военной разведки майором Уолтоном записную книжку, в которой содержатся записи, имеющие, как мне кажется, важное для вас значение. Я до глубины души возмущён тем, что некоторые мои соотечественники занимаются такими неблаговидными действиями, направленными против великого народа, который плечом к плечу с американскими солдатами спасал мир от фашистской чумы.
Поверьте, что мои чувства разделяют многие честные американцы. По понятным соображениям я, к сожалению, лишён возможности назвать своё имя.
Ваш искренний друг».
К письму была приложена записная книжка.
Ознакомившись с текстом письма, Ларцев, улыбаясь, сказал Бахметьеву:
— Не слишком остроумный приём. Во всяком случае, теперь ясно, что Уолтон и Грейвуд твёрдо уверены в том, что наши лётчики действительно не сумели прочесть записи в этой книжке. Ну что, теперь мы уже можем «сыграть в поддавки».
На другой день полковник Леонтьев, по просьбе Ларцева и в его присутствии, связался по телефону с Нюрнбергом, вызвал полковника Грейвуда и сказал ему, что принимает его любезное приглашение и, если тот не возражает, готов через два часа выехать в Нюрнберг.
— О, мистер Леонтьев, я буду чрезвычайно рад! — воскликнул Грейвуд. — Запишите, пожалуйста, адрес. Я жду вас прямо у себя на вилле.
И Грейвуд сообщил Леонтьеву свой нюрнбергский адрес, а также сказал, что даст указание пограничному пункту о пропуске машины советского коменданта в американскую зону.
Через два часа вишнёвый «мерседес-бенц», в котором сидели Леонтьев и Ларцев, уже мчался по широкой автостраде, ведущей в Нюрнберг.
Как раз накануне этого дня Грейвуд с бешенством узнал из телефонного разговора с Берлином, что пресловутая записная книжка вновь пущена в ход. И ещё как! Грейвуд схватился за голову, узнав об этом. Оказывается, генерал Брейтон после возвращения записной книжки его адъютанту принял «остроумное» решение отправить её по почте с письмом «друга Советского Союза»!
«Как можно было совершить такую фантастическую глупость! — яростно думал Грейвуд. — Ведь если советская разведка уже однажды имела в своих руках эту книжку, то, получив её снова, она немедленно поймёт всю комбинацию, готовившуюся с таким трудом. И почему Брейтон, когда ему пришла в голову идиотская идея, не посоветовался с Грейвудом, на которого возложена вся ответственность за эту сложную операцию? Можно ли работать с подобными кретинами в генеральских погонах?!»
Грейвуд так расстроился, что отказался в тот день от ужина, неизвестно почему поссорился с фрейлейн Эрной, а ночью не мог заснуть без снотворного.
Тем более он обрадовался на следующий день, узнав, что Леонтьев едет к нему с визитом. Это, по мнению Грейвуда, было хорошим симптомом.
Ещё больше обрадовало его то, что Леонтьев в первые же минуты встречи представил Грейвуду своего спутника:
— Познакомьтесь, это мой преемник полковник Семёнов.
— Ваш преемник? Как это понять? — спросил Грейвуд.
— Да, господин полковник, — ответил Леонтьев, заранее и очень подробно проинструктированный Ларцевым. — Я поэтому и приехал так неожиданно, что столь же неожиданно вызван в Берлин для нового назначения…
— Нового назначения? Какого именно, если это не секрет? — осведомился Грейвуд.
— Вот этого я пока ещё не знаю сам, — простодушно сказал Леонтьев. — Лишь вчера я получил приказ сдать дела полковнику Семёнову, назначенному вместо меня, после чего немедленно выехать в Берлин. Там, видимо, и определится моя дальнейшая судьба. Именно потому, господин Грейвуд, я и решил воспользоваться вашим старым приглашением и приехать в Нюрнберг, чтобы проститься с вами и ещё раз просить ускорить решение судьбы моего сына. Я уговорил полковника Семёнова поехать вместе со мной, так как он любезно согласился принять и временно приютить моего сынишку, как только он будет при вашей помощи возвращён.
— Понятно, понятно, — сказал Грейвуд. — Мы ещё успеем обо всём договориться. Не сомневаюсь, полковник Леонтьев, что вас ожидает какое-то повышение по службе… Заранее поздравляю вас! А пока, господа, прошу вас к столу…
И он повёл гостей в столовую, где у накрытого стола уже суетилась фрейлейн Эрна.
И снова Грейвуд провозгласил тост за славных союзников и братство по оружию, а Ларцев и Леонтьев ответили соответствующими тостами. Глядя со стороны на этих трёх полковников — двух русских и американца, — так любезно улыбающихся друг другу и так оживлённо беседующих на различные темы, никак нельзя было предположить, что на самом деле эти люди — участники очень напряжённой и острой борьбы, в которой один покушается на военную тайну Советского государства, не брезгая при этом никакими средствами, а двое других стоят на страже этой тайны, выполняя свой государственный долг.
Продолжая непринуждённо болтать со своими гостями, Грейвуд размышлял над тем, как объяснить неожиданное освобождение полковника Леонтьева от поста военного коменданта.
Да, судя по всему, это уже первый результат той «акции», которую он, Грейвуд, начал против полковника. Простодушный русский атлет, видимо, и не догадывается, что его замена полковником Семёновым и внезапный вызов в Берлин не сулят ему ничего хорошего. Грейвуд не сомневался, что как только полковник Леонтьев, сдав дела новому коменданту, приедет в Берлин, он будет немедленно арестован и, таким образом, попадёт в волчью яму, тщательно приготовленную ему хозяином этого гостеприимного стола. Оказывается, генерал Брейтон вовсе не такой идиот, как это ни странно!..
И, внутренне хихикая над пикантностью сложившейся ситуации, мистер Грейвуд самым радушным образом угощал «бедного малого», против которого лично в конце концов он ничего не имел, — просто в интересах дела необходимо было во что бы то ни стало его устранить.
За многие годы своей деятельности в качестве профессионального разведчика Грейвуд уже не раз становился перед необходимостью «убирать» тех или иных ни в чём не повинных людей, фабрикуя доказательства их виновности в преступлениях, которых они в действительности не совершили, или сваливая на них преступления, совершённые заведомо другими людьми. Не раз уже ему приходилось опутывать людей паутиной всякого рода провокаций и шантажа, играя на человеческих чувствах и слабостях. И Грейвуд давно уже относился вполне равнодушно к судьбе жертв своих комбинаций, цинично рассматривая этих несчастных как «накладные расходы», без которых будто бы никак нельзя обойтись.
Так и теперь, угощая полковника Леонтьева, он уже зачислил его в эту графу «накладных расходов», учёт которых всегда мысленно вел.
Присматриваясь к полковнику Семёнову, сидевшему рядом с Леонтьевым и время от времени произносившему какие-то незначительные фразы, Грейвуд решил, что новый военный комендант, уже немолодой и, по-видимому, весьма недалёкий офицер, не представляет для него решительно никакого интереса. Тем не менее он был также любезен и внимателен и к этому полковнику, гостеприимно угощал его.
В разгар пиршества в столовую из кабинета донёсся долгий телефонный звонок. Фрейлейн Эрна подошла к телефону и, вернувшись в столовую, почтительно доложила по-немецки:
— Герр оберст, вас срочно просит к телефону этот старик… господин Крашке…
Лишь на одно мгновение что-то дрогнуло в лице Грейвуда, и он свирепо посмотрел на фрейлейн Эрну. Затем, взяв себя в руки, он бросил внимательный взгляд на своих гостей. Леонтьев, которому имя Крашке действительно ничего не говорило, спокойно продолжал есть. Ларцев, сделав вид, что даже не расслышал слов фрейлейн Эрны, с самым безразличным и немного скучающим видом прихлёбывал из бокала вино. Это несколько успокоило Грейвуда, и он, извинившись перед гостями, пошёл в кабинет, знаком позвав туда фрейлейн Эрну и плотно притворив за собой дверь.
— Я слушаю вас, в чём дело, Крашке? — сердито произнёс в трубку полковник Грейвуд.
— Извините, герр оберст, — ответил Крашке. — Дело в том, что с мальчишкой не совсем хорошо…
— Как нехорошо? — воскликнул Грейвуд. — Ведь я же предупреждал вас, разрешая применить третью степень, что вы отвечаете за его жизнь!..
— Не беспокойтесь, он выживет, — ответил Крашке. — Я помню ваше предупреждение, герр оберст… Но для того, чтобы он выжил, надо хотя бы на сутки сделать перерыв… Поэтому я и позволил себе вас беспокоить.
— Хорошо. Но не больше чем на сутки, — ответил Грейвуд. — В нашем распоряжении максимум несколько дней…
— Слушаю, всё будет исполнено, герр оберст, — Крашке положил трубку.
Грейвуд обернулся к фрейлейн Эрне, стоявшей у порога:
— Какого дьявола вы назвали фамилию Крашке при этих русских! — прошептал Грейвуд. — Сколько раз я вам говорил…
— Простите меня, герр оберст, — пролепетала молодая женщина, до сих пор боявшаяся своего хозяина и любовника. — Я никогда не думала…
— А надо думать! — сердито бросил Грейвуд и пошёл к гостям.
Пока Грейвуд разговаривал по телефону и отчитывал фрейлейн Эрну, Ларцев, отлично расслышавший фамилию Крашке, сохраняя внешне равнодушно-спокойный вид, внутренне ликовал. Он не сомневался, что речь идёт о том самом немецком шпионе, у которого в своё время Фунтиков выкрал бумажник и который, будучи через несколько лет задержан тем же Фунтиковым, сумел бежать из-под ареста. Теперь было ясно, что Крашке является сотрудником Грейвуда и, несомненно, имеет отношение к операции против конструктора Леонтьева, которым столь неудачно занимался ранее по заданию гитлеровской разведки! Эта деталь окончательно подкрепила догадку Ларцева о том, что все комбинации Грейвуда имеют одну цель — найти подход к конструктору!..
Когда был подан кофе, Грейвуд сам завёл разговор на тему, больше всего интересовавшую Леонтьева.
— Я рад вам сообщить, уважаемый коллега, — сказал американец, — что в самые ближайшие дни надеюсь наконец вернуть вам сына. Однако, поскольку, как вы сами говорите, ещё неизвестно ваше будущее назначение, давайте решим, куда я должен доставить бедного мальчика?
— К полковнику Семёнову, — ответил Леонтьев. — Во-первых, это ближе к вам, а, во-вторых, полковник Семёнов обещал, как я уже вам говорил, помочь мне в этом деле.
— Совершенно верно, господин полковник, — произнёс Ларцев, — как только вы сможете это сделать, позвоните мне по телефону, я сам выеду на пограничный пункт и возьму сына полковника Леонтьева. А потом мы уж договоримся, куда его доставить.
— Что ж, это, пожалуй, самое разумное, — ответил Грейвуд. — О, мой бог, я представляю себе эту волнующую встречу!.. Конечно, мальчику нужно будет как следует отдохнуть, прийти в себя, а потом, по-видимому, возникнет вопрос о продолжении его образования, прерванного из-за этих ужасных обстоятельств… Не так ли, полковник Леонтьев?
— Да, да, — со вздохом ответил Леонтьев. — Я уже не раз думал об этом, мистер Грейвуд. Конечно, скорее всего я отправлю мальчика в Москву, чтобы он мог там продолжать учиться.
— В Москву? — чуть быстрее, чем следовало, произнёс Грейвуд. — Да, да, вы совершенно правы! Столица, что ни говори, — столица… Я понимаю вас…
И тут, как неожиданная молния в ночной тьме, блеснула в сознании полковника Ларцева долгожданная разгадка: вот, следовательно, ход, на который рассчитывал полковник Грейвуд и ради которого пошёл на такие сложные комбинации!.. Вот наконец долгожданное объяснение того, что ещё недавно казалось необъяснимым!..
После обеда Грейвуд предложил своим гостям покатать их по городу, и они вместе осмотрели полуразрушенный Нюрнберг, побывали в здании, где происходил суд над главными немецкими военными преступниками.
Поблагодарив Грейвуда за гостеприимство, Ларцев и Леонтьев простились с ним и двинулись в обратный путь.
Лишь теперь, окончательно убедившись во время визита к Грейвуду, что полковник Леонтьев никак с ним не связан, Ларцев решил открыть коменданту все карты.
Поэтому, как только они вернулись домой, Ларцев принял приглашение Леонтьева поужинать у него и, когда они остались вдвоём, подробно рассказал ему обо всех провокациях Грейвуда. Сергей Павлович слушал Ларцева, затаив дыхание, настолько всё это было для него неожиданным, негаданным, почти фантастическим.
— Как же вы, Григорий Ефремович, не сообщили об этом сразу? — вскипев, воскликнул Сергей Павлович. — Я в жизни бы не поехал к этому мерзавцу! А если поехал, то избил бы, его, как собаку!..
— Именно поэтому я не считал возможным рассказать вам об этом раньше, — усмехнулся Ларцев. — Кроме того, не забывайте, что от этого негодяя пока зависит судьба вашего сына. Набить морду — это не лучший выход из создавшегося положения, Сергей Павлович.
— Да, да, вы правы, — растерянно признал Леонтьев. — Но скажите, Григорий Ефремович, как же быть дальше?
— Я специально вам всё рассказал, чтобы вы правильно поняли то, к чему я сейчас перехожу, — в самом дружеском тоне ответил Ларцев. — Дело в том, что вам придётся на некоторое время исчезнуть. Необходимо, чтобы у Грейвуда создалось впечатление, будто его провокация удалась… Именно поэтому я просил вас сказать этому подлецу о моём назначении комендантом вместо вас и вашем отзыве в Берлин…
— Понимаю, — ответил Сергей Павлович. — Как же это будет оформлено?
— Я уже подумал об этом, — ответил Ларцев, — и привёз с собой приказ вашего начальства о том, что вы отзываетесь в Берлин, а полковник Семёнов — такова моя временная фамилия — назначается вместо вас. Завтра утром вы соберёте работников комендатуры, объявите приказ и я приступлю к своим обязанностям…
— А мне действительно нужно поехать в Берлин? — спросил Сергей Павлович.
— Да, на один день. Там вас ожидает путёвка в санаторий, и вы будете пока отдыхать или лечиться в Брамбахе. Само собой разумеется, Сергей Павлович, что всё это остаётся строго между нами и вам не следует решительно никому рассказывать обо всём, что произошло. Скажу больше: я и сам в нарушение правил всё вам рассказал лишь потому, что не хотел напрасно вас волновать…
— Ну, это понятно, — сказал Сергей Павлович. — Вот только как будет с Коленькой?
— Я подумал и об этом, — ответил Ларцев. — Я сам его приму, а потом созвонюсь с вашим двоюродным братом, Николаем Петровичем, и попрошу его взять пока племянника к себе…
— А когда же я увижу Коленьку? — с болью воскликнул Сергей Павлович.
— Как только мы закончим всю эту операцию, — ответил Ларцев. — Я понимаю ваше нетерпение, но согласитесь, Сергей Павлович, что, прождав сына почти пять лет, вы уж как-нибудь наберётесь сил ещё на один-полтора месяца. В конце концов всё, что делается, делается, в частности, и в интересах вашего сына. Вы должны это понять.
— Да, да, конечно, извините меня, — сказал Леонтьев, — но поймите и мою боль… И моё нетерпение…
Голос его дрогнул.
Ларцев подошёл к этому человеку, который с каждой минутой становился ему всё более симпатичен, и искренне, от всего сердца обнял его. Невольно он вспомнил при этом Ромина и его предложение арестовать полковника. «Да, — думал Ларцев, — хорошо бы мы все выглядели, если бы согласились с точкой зрения этого карьериста. Нет, нет, нельзя и на пушечный выстрел подпускать таких типов к нашим органам!»
Вошла фрау Лотта и пригласила офицеров к столу.
— Я надеюсь, что вы, фрау Лотта, и профессор не откажетесь с нами поужинать? — обратился к молодой женщине Сергей Павлович, дружески привязавшийся к этой немецкой семье.
— Я, право, не знаю, герр оберст, не злоупотребляем ли мы вашим гостеприимством, — смущённо ответила фрау Лотта, старавшаяся в последнее время реже встречаться с полковником.
— Ну что за пустяки! — ответил Леонтьев. — Мы будем очень рады вместе провести вечер. Я сейчас сам приглашу профессора.
Через несколько минут, ужиная вчетвером, советские офицеры оживлённо беседовали с профессором и фрау Лоттой.
Ещё при первой встрече с профессором Ларцев понял, что это честный и цельный человек, принадлежавший к той части немецкой интеллигенции, которая, питая отвращение к нацизму, уходила с головой в свою науку, сделав своим знаменем полную аполитичность.
А профессор Вайнберг с интересом беседовал с Ларцевым, который произвёл на него благоприятное впечатление своей деликатностью, спокойной манерой говорить и умением очень внимательно слушать собеседника.
Профессор уже давно оценил своего жильца, полковника Леонтьева, его душевную собранность и доброту, скромность в быту и преданность делу, которому он служит. Теперь Вайнберг познакомился со вторым полковником, который тоже оказался культурным и воспитанным человеком. Да, эти русские офицеры были совсем не такими, какими их изображали фашистские пропагандисты в течение многих лет. Беседуя с советскими людьми, профессор думал о том, что эти офицеры при всём различии их внешности, манеры разговаривать и, по-видимому, характеров были в то же время в чём-то сходны между собой. «В чём же?» — думал Вайнберг. И, отвечая самому себе на этот вопрос, приходил к выводу: скорее всего в том, что этих людей объединяет не только их национальность и военная профессия, но и одна система воспитания, при которой в них повседневно развивались любовь к родине, сознание общественного долга, принципы интернационализма и нетерпимость к какому бы то ни было зазнайству, обычно столь свойственному победителям. И невольно вспоминал профессор надменных гитлеровских офицеров с их бездушно жестокой агрессивностью, узостью интересов, с их утрированной выправкой, начальственными замашками и вычурными манерами, с такой характерной для прусской военщины привычкой иронически, со снисходительным превосходством относиться к штатским, любым штатским, в том числе и к людям науки и искусства. «Да, в этих советских офицерах нет ни малейшего признака представителей военной касты, — думал профессор, — они — дети нового строя, нового жизненного уклада, новой социальной системы».
Беседа за столом коснулась и животрепещущей атомной темы. Заговорили о бомбах, сброшенных американцами на Хиросиму и Нагасаки.
— Скажу вам прямо, господа, — произнёс профессор, не пытаясь скрыть волнения, — если до того дня, когда были сброшены эти бомбы, у меня ещё мелькала мысль перебраться на запад, то после того, как это случилось, я окончательно решил оставаться здесь. Нет, нет, я не хочу, чтобы моя наука была в крови! В природе есть силы, с которыми не шутят. Я знаю, что атомную бомбу получили при помощи многих иностранных физиков, в том числе и моих немецких коллег. Я не хотел бы быть на их месте и от души жалею их!..
Старый профессор помолчал, глубоко задумавшись.
— И без того уже на совести моего народа слишком много крови, — снова заговорил он. — Я часто задаю себе мучительный вопрос: как могло случиться, что в самом центре Европы, в моей стране, подарившей миру столько великих людей, создавшей такую высокую культуру, в стране, прославленной трудолюбием и честностью её народа, победило кровавое безумие фашизма? Как сумели превратить десятки тысяч немцев в убийц, палачей и насильников и как я, старый немецкий профессор, и тысячи подобных мне учёных, писателей, инженеров, художников, педагогов и психиатров — как могли мы это допустить, этого не предвидеть! Как смели подчиниться этому кошмару? Вот чего никогда не простит нам история и за что нас осудят внуки!..
— Я во многом согласен с вами, профессор, — сказал Ларцев. — Но не кажется ли вам, что сейчас надо думать не о том, что уже произошло, а о том, чтобы это никогда не повторялось? И не только думать, профессор, но и действовать: бороться и убеждать!..
— Вы, разумеется, правы, — ответил профессор. — По позвольте быть с вами откровенным до конца. Я дожил до седых волос в уверенности, что наука может и должна быть над политикой, вне политики. Потом, уже после войны, когда мир снова оказался расколотым на два враждебных лагеря — да, да, не спорьте, ведь это так, на два лагеря, стоящие друг против друга, — я, может быть, даже подсознательно, решил остаться посредине… Да, посредине, потому что в каждом из этих лагерей что-то меня не устраивало. Вы, коммунисты, удивляете меня своей прямолинейностью, резкостью своих позиций. Иногда мне кажется, что вы рассматриваете весь мир по определённой схеме: друзья и враги, ангелы и черти. Но ведь жизнь сложнее подобных схем и её нельзя уложить в формулу определённой догмы…
— Мы тоже противники догмы, профессор, — возразил Ларцев.
— Может быть, но я ещё не убеждён в этом, — сказал профессор. — Позвольте мне продолжать, потому что не всякий будет с вами так откровенен, как я. А то, что я скажу, может быть, пригодится вам для понимания сомнений и дум, которые владеют теперь многими представителями немецкой интеллигенции и, может быть, не одной немецкой.
— Мы слушаем вас с большим интересом, профессор, — произнёс Ларцев, — и благодарны вам за прямоту.
— Да, да, я выскажу все, что думаю! — горячо воскликнул профессор. — Меня пугало в коммунизме и другое: мне казалось, что при этой системе все должны шагать, как солдаты, в одном строю, по одной команде, что человеческая индивидуальность будет стеснена в своём развитии. Потребовалось немало времени для того, чтобы я разобрался в некоторых сомнениях, пока сама жизнь не отмела часть из них… Но не всё, нет, ещё далеко не всё. И думаю, что я не одинок. Вот что я хотел сказать вам, господа…
— Благодарю вас за откровенность, профессор Вайнберг, — произнёс Ларцев. — По поводу всего, что вы нам сейчас сказали, я многое мог бы вам ответить и вначале даже хотел это сделать, но потом передумал: пусть за меня и за всех нас вам ответит жизнь. В её ответы вы скорее поверите, и она вас лучше убедит. Скажу лишь одно: я далёк от мысли, что каждый из советских людей, которых вы встречаете в Германии, абсолютно безупречен, но зато понимаю, что по каждому из них вы судите обо всех нас в целом. Поэтому будьте осторожны в своих обобщениях и не торопитесь с окончательными выводами.
Вайнберг не без удивления посмотрел на Ларцева. Меньше всего он ожидал услышать такой ответ. Напротив, он не сомневался, что сейчас офицеры обрушат на него поток аргументов, цитат, исторических экскурсов и всякого рода сопоставлений, одним словом, — всё то, что принято было в последние годы именовать загадочным и пугающим словом — «пропаганда». Но этого не случилось, и по какой-то сложной психологической закономерности ответ Ларцева убедил профессора Вайнберга в правоте этих людей гораздо больше, нежели самые пылкие слова.
Именно на такую реакцию и рассчитывал Ларцев, очень хорошо понимая, что людям типа профессора Вайнберга надо дать возможность самостоятельно прийти к определённым выводам, требующим пересмотра всей системы взглядов и убеждений, сложившихся за целую жизнь. Эта самостоятельность суждения всё равно будет направляться реальной действительностью, хотя бы и подсознательно для самого профессора и таких, как он.
Беседа затянулась до поздней ночи, и в ходе её Ларцев выяснил интересовавший его вопрос о характере научного труда, который пытался похитить Вирт. Из слов профессора стало ясно, что этот труд представляет собой предварительный итог его работ в области атомной физики, связанных с проблемами использования атомной энергии в мирных целях.
На следующее утро офицерам военной комендатуры был сообщён приказ о назначении полковника Семёнова комендантом города и округа и отзыве полковника Леонтьева в Берлин. Представив нового коменданта офицерам, Сергей Павлович тепло простился с ними и поехал к себе собираться в путь.
В саду он встретил фрау Лотту, очень удивившуюся такому раннему появлению полковника, — обычно он возвращался со службы поздно вечером. Сергей Павлович объявил о своём отъезде.
— Как, вы уезжаете совсем? — воскликнула фрау Лотта, вспыхнув до корней волос. — Что случилось, господин полковник?
— Просто меня переводят в другой город, — ответил Сергей Павлович, — ещё и не знаю, в какой именно…
— Боже, как всё это неожиданно.. — прошептала Лотта. — Как огорчится бедный Генрих… И профессор тоже…
— А вы не огорчаетесь? — спросил Сергей Павлович и тут же пожалел об этом — так печально и взволнованно посмотрела на него молодая женщина.
— Не надо шутить, господин полковник, — сказала она. — Если вы ни разу не заговорили на эту тему, живя здесь, жестоко касаться её в день отъезда… Да, да, жестоко и… бессмысленно…
Она резко повернулась и пошла в глубь сада. Сергей Павлович догнал её, взял за руку. Она попыталась выдернуть руку, но тут же, всхлипнув, бросилась к нему на грудь, крепко прижалась к нему, вздрагивая всем своим стройным, сильным телом…
…Синие сумерки уже окутали дымкой бетонные плиты автострады, по которой мчался в Берлин автомобиль Леонтьева. Сидя рядом с шофёром и жадно вдыхая свежий воздух, Сергей Павлович вдруг вспомнил о том, что приближается годовщина окончания войны и что вот уже вторую весну он будет встречать в Германии. Как быстро промчалось это время, полное напряжённой работы, тревог и волнений!.. Казалось, уже очень давно он познакомился с профессором и с Лоттой, поселившись в их доме, много времени прожил бок о бок с ними, проводя почти все вечера вместе…
И, словно наяву, увидел Сергей Павлович заплаканное, милое лицо молодой женщины, её нежные, округлые плечи, вспомнил жаркий взволнованный шёпот… Волна горячего чувства на мгновение захлестнула его сознание — была в нём и нежность, и боль расставания, и горькая тоска по счастью…
Сергей Павлович закурил и неожиданно для самого себя произнёс вслух:
— Да, вот и кончилось всё…
— Как вы сказали, товарищ полковник? — сразу отозвался водитель, обрадованный тем, что всё время молчавший начальник вдруг заговорил.
— Что я сказал? — удивился Сергей Павлович. — Я сказал, братец, что отличная стоит погода…
— Чего уж лучше, товарищ полковник, — согласился шофёр. — Э-эх, мил-лай!..
С этим лихим ямщицким восклицанием повеселевший шофёр резко прибавил газ…
Ларцев энергично приступил к обязанностям коменданта, стремясь не допустить ни малейшей оплошности в этой новой для него и непривычной деятельности. По мере того как Григорий Ефремович входил во все детали работы комендатуры, он всё более убеждался, что Леонтьев отлично справлялся с делом и многого добился в деле восстановления городского хозяйства, земельной реформы, налаживания контакта с местными органами самоуправления.
Через два дня после того, как Леонтьев уехал, Ларцеву позвонил из Берлина Малинин, сообщивший, что Сергей Павлович уже направлен на курорт.
А ещё через несколько дней из Нюрнберга позвонил по телефону Грейвуд.
— О, господин Семёнов, добрый день! — сказал он по-немецки. — Я вижу, вы уже приступили к своим обязанностям.
— Совершенно верно, мистер Грейвуд, — ответил Ларцев.
— А полковник Леонтьев уже выехал в Берлин? — спросил Грейвуд.
— Да, мистер Грейвуд, — сказал Ларцев.
— Он вам не звонил оттуда по телефону или, может быть, ещё будет звонить? — продолжал Грейвуд. — Дело в том, что я хотел бы кое-что ему передать.
— Нет, пока почему-то не звонил, — ответил Ларцев. — А что именно хотели вы передать полковнику Леонтьеву?
— Я хотел порадовать его сообщением, что в самые ближайшие дни его сын может быть доставлен в вашу зону, — сказал Грейвуд. — Накануне я вам, конечно, дополнительно позвоню.
Закончив разговор, Ларцев ухмыльнулся: полковник Грейвуд явно хотел удостовериться в том, что Леонтьев покинул город.
Прошло ещё несколько дней, и снова раздался телефонный звонок из Нюрнберга.
— Здравствуйте, коллега! — сказал Грейвуд. — Ну как, не звонил вам полковник Леонтьев?
— К сожалению, нет, — ответил Ларцев. — Опасаюсь, что он заболел. Видимо, простудился по дороге в Берлин. Иначе не могу объяснить его молчание.
— Очень возможно, — произнёс Грейвуд. — Все эти дни стоит удивительно мерзкая погода. Итак, мой дорогой коллега, сын полковника Леонтьева уже в Нюрнберге. Юноша жив и сравнительно здоров, хотя, разумеется, несколько… гм… истощён… Когда можно его к вам доставить? Мне было бы удобнее всего завтра.
— Ну что ж, — ответил Ларцев, — завтра так завтра. Я буду встречать его на пограничном пункте баварской автострады.
— Отлично, — сказал Грейвуд. — Я сам привезу его туда, чтобы иметь возможность пожать вам руку, коллега. Итак, до скорой встречи!..
На следующее утро, сразу после завтрака, Ларцев выехал на баварскую автостраду, к пограничному пункту. Как только он выехал за город, внезапно началась удивительная для этого времени года сильная метель. Машина медленно продвигалась вперёд, как бы пробивая себе путь сквозь облака снега. Стеклоочистители с трудом справлялись с влажными хлопьями, сплошь залеплявшими ветровое стекло. Резкие порывы ветра со свистом поднимали столбы снежной пыли, фантастически кружившиеся впереди и по бокам машины.
Только без пяти двенадцать Ларцев добрался до пограничного пункта и узнал от дежурного лейтенанта, что машина из западной зоны ещё не приходила. Полковник пошёл в маленький деревянный домик пограничного пункта и, закурив, в ожидании Грейвуда, беседовал с лейтенантом.
Через несколько минут настойчиво загудела сирена подъехавшей машины, и Ларцев, выйдя на автостраду, увидел полковника Грейвуда, рядом с которым стоял высокий, красивый парень в ушанке и довольно потрёпанном грубошёрстном пальто.
— Здравствуйте, коллега! — приветствовал Ларцева Грейвуд. — Рад вам представить сына полковника Леонтьева мистера Колю…
— Здравствуйте, мистер Грейвуд, — ответил Ларцев и поздоровался с американцем, а затем с Колей Леонтьевым, застенчиво протянувшим ему руку. — Мне кажется, что вы оба озябли в пути, может быть, хотите согреться в пограничном пункте?
— С большим удовольствием, — произнёс Грейвуд.
И они снова направились к домику.
Полковник Грейвуд достал из кармана плоский флакон в кожаном футляре и, обратившись к лейтенанту, спросил:
— Не найдётся ли у вас, господин лейтенант, несколько рюмок или, в крайнем случае, стаканов?
— Рюмок, разумеется, нет, — улыбнулся лейтенант, — а стаканы найдутся.
И он подал несколько стаканов, в которые Грейвуд налил из своего флакона виски.
— Согреваться так согреваться, — сказал он. — Кроме того, надо выпить за возвращение этого молодого человека на родину.
— Благодарю вас, мистер Грейвуд, но я не пью, — ответил Коля и отодвинул свой стакан.
— Я рассказал юноше о гибели его матери, — шепнул Грейвуд. — А вы уже сообщили полковнику Леонтьеву, что сегодня будете встречать его сына?
— Да нет, — ответил Ларцев, — всё почему-то никак не могу с ним связаться.
— Значит, я и сегодня не увижу отца? — с огорчением воскликнул Коля.
— Да, к сожалению, — ответил Ларцев, с интересом разглядывая его красивое лицо с прямым носом, светлыми волосами и большими, широко расставленными глазами. Он обратил внимание на то, что Коля действительно несколько бледноват и выглядит немного старше своих лет.
Через несколько минут, поблагодарив Грейвуда и простившись с ним, Ларцев и Коля уже ехали к себе. По дороге, сидя рядом с юношей, Ларцев стал расспрашивать его о том, как он прожил последние годы. Коля коротко сообщил, что до окончания войны работал на авиационном заводе, а затем, когда американцы заняли этот район, содержался в лагере для перемещённых лиц. Юноша рассказывал обо всём этом довольно связно, не входя в то же время в подробности, и Ларцев подумал, что ему, видимо, неприятно эти подробности вспоминать.
Фрау Лотта и профессор Вайнберг, которым Ларцев ещё утром сказал, что едет встречать сына Леонтьева, выбежали им навстречу, приветливо поздоровались с юношей и повели его в дом. В столовой уже был накрыт стол, но фрау Лотта предложила Коле до обеда принять ванну, которая была для него приготовлена. Коля всё с той же застенчивостью поблагодарил молодую женщину и воспользовался её предложением.
Обратив внимание на то, что Коля смущён своим явно потрёпанным костюмом, Ларцев после обеда повёз юношу в ателье, где заказал ему новый костюм и рубашки, а потом, поехав с ним в магазин, приобрёл для него обувь и бельё.
Затем он доставил Колю обратно на виллу и сказал:
— Ну, милый друг, вы теперь отдыхайте, а я поеду на работу.
— Я очень прошу вас сообщить папе о моём возвращении, — сказал Коля. — Может быть, он сумеет сразу приехать со мной повидаться.
— О вашем приезде отец будет знать, — ответил Ларцев, — но я должен предупредить вас, что по крайней мере в течение ближайшего месяца он не сможет с вами встретиться. Полковник Леонтьев сейчас выполняет особое задание и лишён возможности сюда приехать. Очевидно, вы встретитесь с ним уже в Москве, Коля.
— В Москве? — удивлённо спросил юноша.
— Да. Мы сговорились с вашим отцом, что пока вы переедете в Москву, где поселитесь в квартире своего дяди.
— Дяди Коли?
— Да, у Николая Петровича. Вы помните своего дядю?
— Ну как же! Хотя я уже давно не видел его, — ответил юноша. — Как жаль, однако, что моя встреча с отцом откладывается на целый месяц!..
— Ничего не поделаешь, — служба, — заметил Ларцев, — наберитесь терпения, Коля, вы увидите своего отца довольно скоро.
Приехав в комендатуру, Ларцев вызвал подполковника Бахметьева и надолго заперся с ним в своём кабинете.
Теперь Ларцев подробно проинформировал Бахметьева о результатах передопроса Вирта, о проверке эпизода с записной книжкой и обо всех своих окончательных выводах. Бахметьев вздохнул с облегчением, узнав наконец, что подозрения в отношении полковника Леонтьева полностью отпали и Ларцев вполне убедился в его невиновности.
— Теперь, товарищ Бахметьев, — продолжал Ларцев, — я хочу ввести вас в курс своих дальнейших планов. Прежде всего я полагаю, что пока не следует сообщать полковнику Леонтьеву о возвращении его сына. Леонтьев, узнав об этом, будет очень нервничать и мучительно переживать вынужденное пребывание в Брамбахе, которое пока ещё необходимо. С другой стороны, я не хочу ему об этом сообщать и потому, что не совсем убеждён в том, что возвращение сына — такая уж большая радость для его отца…
— Вы подозреваете, что этот юноша обработан Грейвудом? — прямо спросил Бахметьев.
— Во всяком случае, мы не можем это исключить, — ответил Ларцев. — Ведь теперь абсолютно ясно, что Грейвуд пошёл на возвращение сына Сергея Павловича лишь после того, как сделал всё возможное, чтобы устранить полковника.
— А какое впечатление произвёл на вас этот юноша, Григорий Ефремович?
Ларцев задумался.
— Как вам сказать? — после небольшой паузы медленно протянул он. — Ничего особенно подозрительного я пока не заметил. Это довольно красивый паренёк, имеющий несколько измождённый вид. И ведёт он себя немного застенчиво, что мне понравилось. Он связно ответил на все мои вопросы, хотя избегает подробностей, что, впрочем, тоже легко понять, если учесть, что ему достаточно много пришлось пережить. Однако я не тороплюсь с выводами…
— Я понимаю, — произнёс Бахметьев.
— Теперь пойдём дальше, — сказал Ларцев. — Хотя может показаться, что мои функции в этом городе уже исчерпаны, я считаю необходимым здесь задержаться на некоторый срок. Между тем этого юношу следует отправить в Москву, к его дяде Николаю Петровичу Леонтьеву, которого, как мне известно, вы отлично знаете.
— Да, — ответил Бахметьев, — я дружу с Николаем Петровичем, и даже в своё время мне пришлось, как вы знаете, присвоить себе его имя.
Ларцев засмеялся.
— Ну как же, как же, — сказал он. — Я часто вспоминаю о том, как в форме офицера гестапо принял на борт самолёта вас и господина Петронеску, уверенного, что он захватил конструктора Леонтьева. Забавная была операция! И любопытно, что теперь судьба нас снова столкнула в связи с тем же Леонтьевым. Так вот, я хочу командировать вас в Москву, где вам придётся меня заменять, пока я буду находиться в этом городе. Разумеется, вы захватите с собой этого юношу и отвезёте его Леонтьеву.
— Понимаю, — ответил Бахметьев. — А Николай Петрович уже знает о возвращении племянника?
— Нет, — сказал Ларцев, — но я сейчас свяжусь с ним по телефону и поставлю его в известность об этом. Уверен, что Николай Петрович обрадуется возможности снова вас повидать…
И Ларцев приказал соединить его с Москвой, назвав номер телефона Леонтьева. Через несколько минут разговор с Николаем Петровичем состоялся.
Когда междугородняя телефонная станция сообщила Николаю Петровичу Леонтьеву, что его вызывает абонент из Германии, в его кабинете случайно находился профессор Маневский, докладывавший своему шефу о положении дел в лаборатории.
Услыхав, что Николая Петровича вызывают из Германии, профессор Маневский, делая вид, что полностью погружён в свои бумаги, стал очень внимательно слушать.
Разговор, который вёл Леонтьев по телефону, и его заметное волнение в ходе переговоров показались профессору Маневскому заслуживающими серьёзного внимания.
— Да, да, здравствуйте, — кричал в трубку Леонтьев. — Ну как же, как же!.. Что? Вернулся Коленька?.. А где же брат? Как отсутствует?.. Почему надолго?.. Не понимаю… Что?.. Я плохо слышу, говорите громче!.. Да где же он в конце концов, скажите прямо!.. Почему не телефонный разговор? Вы скажите: что-нибудь случилось?.. Что за вопрос: конечно, ко мне!.. Когда же они вылетают? Но вы скажите всё-таки, что случилось с братом?.. Опять не слышно!
Этот разговор казался Маневскому всё более подозрительным. Профессор знал, что у Леонтьева есть двоюродный брат и что сын этого брата был вывезен в Германию и до сих пор не возвратился. Теперь, судя по отрывистым фразам Леонтьева и его нарастающему волнению, с его братом что-то случилось — случилось такое, о чём нельзя говорить по телефону…
Маневский крайне заинтересовался всем этим — в глубине души он очень не любил конструктора Леонтьева и мучительно завидовал ему.
Когда Николай Петрович закончил разговор, Маневский вкрадчиво спросил:
— Извините, Николай Петрович, мне кажется, что вы чем-то очень взволнованы… Может быть, отложить мой доклад на следующий раз?
— Да, да, — пробормотал Леонтьев. — Извините меня, но произошло что-то непонятное с двоюродным братом… Нашли наконец и привезли племянника Коленьку — я вам как-то рассказывал об этом, — а вот брат куда-то исчез… Не пойму, в чём дело!..
— То есть как — исчез? — спросил Маневский, сделав сочувственную мину. — Этого ещё не хватало!.. Может быть, он нездоров или выехал в командировку?
— Да нет, что-то непохоже, — как бы разговаривая с самим собой, продолжал Николай Петрович. — Говорят, что его долго не будет, а где он — по телефону не хотят сказать… Что там могло случиться, ума не приложу!..
— Зачем же так волноваться, не зная даже толком, в чём дело? — всё тем же сочувственным тоном утешал Маневский. — Ну, Николай Петрович, вам, право, сейчас не до моего доклада, я зайду к вам в другой раз. И очень прошу вас: не волнуйтесь, что бы там ни произошло.
Выйдя из кабинета Леонтьева, Маневский прямо направился в приёмную директора института и попросил секретаршу доложить, что у него срочное дело, всего на несколько минут.
Приглашённый в кабинет, Маневский плотно притворил за собой дверь, подошёл к директору, уже пожилому человеку, с худым тонким лицом и белыми как лунь волосами, и почтительно начал:
— Здравствуйте, Иван Терентьевич. Извините, что побеспокоил вас, но дело, как мне кажется, серьёзное… И вам о нём следует знать…
— Что случилось, профессор?
— Вы знаете, как я уважаю и ценю Николая Петровича, — ответил Маневский, — тем не менее, как говорится, дружба дружбой, а служба службой… Особенно, если учесть абсолютную секретность нашего института и работ, доверенных Николаю Петровичу…
— Ну-ну, что такое? — нетерпеливо спросил директор, которого Маневский всегда раздражал своим многословием.
— Я только просил бы, чтобы это осталось между нами, — продолжал Маневский. — Дело в том, что десять минут назад я невольно был свидетелем того, как из Германии позвонили Николаю Петровичу и сообщили весьма странные вести…
— Именно?
— Одним словом, загадочно исчез брат Николая Петровича, занимавший там довольно видный пост…
— Как исчез? Куда исчез?
— На вопрос — куда? — я могу ответить лишь предположительно, — развёл руками Маневский. — Либо он арестован, либо, что ещё хуже, бежал… Впрочем, подчёркиваю, — это всего лишь предположение. Замечу только, что Николай Петрович необыкновенно взволнован, я ещё никогда не видел его в таком состоянии… И это нетрудно понять, ещё бы!..
— Гм… Пожалуй, надо мне его вызвать, — произнёс директор.
— Иван Терентьевич, ни в коем случае! — с беспокойством возразил Маневский. — Вы поставите меня в чудовищное положение. Ведь, кроме меня, при этом разговоре никого не было, и Николай Петрович сразу поймёт, что это я вам доложил, будет рассматривать меня как доносчика, шептуна, ябедника… Мне же с ним работать, поймите это, Иван Терентьевич!..
— Вы точно слышали, что его брат исчез? — переспросил директор. — Вам не показалось?
— Я пока ещё в своём уме, Иван Терентьевич, — обиженно ответил Маневский. — Я не только слышал это своими собственными ушами, но, закончив телефонный разговор, Николай Петрович сам мне это повторил. Мне было больно видеть, как взволновался этот дорогой для всех нас человек. Согласитесь, однако, что я был обязан немедленно поставить вас в известность о случившемся, тем более что Николай Петрович может об этом умолчать… Человек есть человек, Иван Терентьевич, и всякому человеку присущи свои слабости, особенно если учесть нашу работу и специфические требования, справедливо предъявляемые к каждому из нас. Ну, я пошёл, Иван Терентьевич. Ещё раз напоминаю, что я вам ничего не говорил.
И, кивнув головой директору института, профессор Маневский вышел из кабинета, внутренне ликуя, что имел возможность вполне благовидно и безнаказанно бросить тень на конструктора Леонтьева.
Директор института, поразмыслив, пришёл к выводу, что надо выждать: несомненно, Леонтьев, как это положено, сам доложит ему обо всём, что произошло с его братом.
Между тем Маневский, войдя во вкус, отправился к секретарю парткома и также «больше чем доверительно» поставил его в известность о беде, случившейся с братом Леонтьева. Разумеется, у секретаря парткома Маневский добился обещания, что тот ни в коем случае не выдаст Леонтьеву своей осведомлённости о случившемся.
Рабочий день подходил к концу, а директор института, ожидавший, что Леонтьев придёт к нему с сообщением о судьбе брата, так и не дождался этого. Тогда директор под каким-то предлогом сам пошёл к Леонтьеву и, войдя в его кабинет, убедился, что конструктор действительно чем-то угнетён и взволнован.
— Здравствуй, Николай Петрович, — как всегда, приветливо обратился к Леонтьеву директор. — Ну, как идут дела?
— О каких именно делах вы спрашиваете, Иван Терентьевич? — как-то рассеянно спросил Леонтьев, явно думая о другом.
— Меня интересуют результаты вчерашнего эксперимента по третьей лаборатории, — ответил директор. — А вы что, нездоровы? У вас какой-то болезненный вид.
— Нет, Иван Терентьевич, вероятно, я просто устал, — ответил Леонтьев, подумав, что до приезда Бахметьева и выяснения вопроса о брате нецелесообразно информировать директора института. Ведь ничего определённого он сообщить не может, а директор, как знал Леонтьев, был весьма щепетилен в такого рода вопросах ввиду особой секретности работ института.
Поговорив для вида ещё несколько минут на деловые темы, директор вышел из кабинета Леонтьева, внутренне озабоченный тем, что конструктор пока ничего не захотел рассказать о судьбе своего брата.
На следующий день Николай Петрович зашёл к директору института и поставил его в известность, что во второй половине дня отлучится, — он должен поехать на аэродром встретить самолёт из Берлина.
— Пожалуйста. Если не секрет, кого встречаете? — с интересом спросил директор, рассчитывая, что уж теперь Леонтьев расскажет ему о происшествии с братом.
— Племянника, — коротко ответил Леонтьев. Ему и в голову не приходило, что он должен информировать директора до того, как сам всё узнает…
И Леонтьев вышел из директорского кабинета. Посмотрев ему вслед, директор только покачал головой: молчание Леонтьева начинало всё больше беспокоить его.
Приехав в аэропорт и выяснив, что до прибытия самолёта из Берлина остаётся ещё полчаса, Николай Петрович вышел из здания аэровокзала на огромное поле аэродрома. Стоял чудесный, тихий, прохладный вечер. Огромное, румяное, как яблоко, солнце садилось на горизонте. За кромкой Внуковского аэропорта уже по-весеннему синели леса. Неповторимое спокойствие Подмосковья и прозрачность воздуха, напоенного испарениями пробуждающейся после зимней спячки земли, способны были, казалось, успокоить самую смятённую душу. И всё-таки какие-то тревожные и грустные мысли не оставляли Николая Петровича. Вот через несколько минут, думал он, прибудет самолёт и он увидит своего племянника, того самого белокурого, светлоглазого Коленьку, с которым когда-то так хорошо было бродить по окрестностям украинского местечка, где выдались пред самой войной несколько тихих, счастливых дней. Всего несколько лет прошло, но как изменился за эти годы мир, какие бури пронеслись над ним, как много дорогих и близких людей потеряно!.. Бедная, бедная Нина Петровна, как мило и ласково хлопотала она за чайным столом в вечернем саду, когда вся семья садилась ужинать… Как заразительно смеялась, как трогательно обо всём заботилась!.. Знает ли уже Коленька о смерти матери? Если нет, как сказать ему об этом? Как объяснить отсутствие отца, которое самому Николаю Петровичу совсем непонятно? И почему Ларцев, разговаривая по телефону, не счёл возможным сказать, где находится Сергей? Что же могло с ним случиться, почему он так неожиданно покинул город, где был комендантом?
Мысли и воспоминания теснились в голове Николая Петровича. Смутно было у него на душе, и вдруг, непонятно по какой ассоциации, вспомнилась ночь в купе международного вагона, когда он ехал из Челябинска в Москву и тоже, как будто без всякой видимой причины, испытывал это непонятное чувство тревоги. Тогда предчувствие не обмануло его — ведь именно в вагоне он познакомился с добродушной на вид женщиной, которая охотилась за ним… Однако это всё было давно, в начале войны, которая уже закончилась нашей победой. Всё идёт хорошо, работа отлично продвигается, он окружён уважением и любовью своего коллектива, не за горами время, когда будет достигнуто то, что рождалось в напряжённом труде бессонных ночей, во внезапных озарениях, ослепительных, как молния… Почему же ему так не по себе сейчас и смутная тревога опять гложет душу?
Но когда берлинский самолёт наконец прибыл и из него вышел Бахметьев с высоким, худощавым, светлоглазым юношей, Николай Петрович сразу позабыл обо всех своих думах. Повинуясь чувству радости и нежности к племяннику, которого он знал ребёнком и которому довелось столько пережить и перенести, он бросился к нему и крепко прижал его к своей груди.
— Коленька! Коленька! — восклицал Леонтьев, обнимая племянника, охотно отвечавшего на его поцелуи и тоже взволнованного.
Да, да, юноша был явно взволнован, и это хорошо видел Бахметьев, тактично стоявший в стороне и наблюдавший за встречей.
Потом, обнявшись и расцеловавшись с Бахметьевым, Леонтьев повёл их к поджидавшей машине. И снова, как почти год тому назад, Бахметьев увидел квартиру Леонтьева на Чистых прудах, где они вместе провели ночь после войны, вспоминая о прошлом и мечтая о будущем.
Ласково встретила Коленьку и Бахметьева домашняя работница, тётя Паша, крепкая старушка с живым, добродушным лицом, служившая у Николая Петровича уже много лет, ещё до смерти его матери, и относившаяся к нему, как к родному сыну.
Коленька, немногословный и тихий, не без интереса оглядывал московскую квартиру с её тремя комнатами — столовой, спальней и кабинетом Леонтьева с большим письменным столом, книжными полками вдоль стен, низким широким кожаным диваном и стальным сейфом в углу.
Показав племяннику кабинет, Николай Петрович сказал:
— Вот, Коленька, комната, в которой ты будешь жить.
— Как много книг, дядя Коля! — произнёс юноша, с интересом оглядывая полки. — Вот уж начитаюсь вдоволь!..
— Да, да, — озабоченно произнёс Николай Петрович. — Ведь тебе надо наверстать упущенные годы. Я уже думал об этом. Отдохнёшь, а потом подыщем педагога и начнёшь догонять своих сверстников. По математике и геометрии сам буду с тобой заниматься, а остальные предметы будешь штурмовать без меня, дорогой.
— Николай Петрович, — произнесла, войдя в кабинет, тётя Паша, — соловья баснями не кормят. Люди с дороги, не иначе как проголодались… ужин на столе.
Все пошли в столовую, где уже шумел маленький самовар, который тётя Паша упорно отказывалась заменить электрическим чайником, уверяя, что «без самовара чай — не чай и удовольствия никакого».
Когда Леонтьев шутя разъяснял тёте Паше, что теперь век электричества, а не пара, время радио и самолётов, тётя Паша неизменно отвечала:
— Что вы там с самолётами выдумываете — ваше дело, и я не вмешиваюсь, а уж насчёт самовара бросьте, тут я больше разбираюсь. А если и впрямь до Луны доберётесь и там стоящие люди живут, помяните моё слово — и они без самовара не обходятся…
После ужина, отправив Колю отдохнуть, Николай Петрович наконец остался наедине с Бахметьевым и взволнованно спросил:
— Скажите мне прямо: что случилось с Сергеем Павловичем?
— Ничего особенного, Николай Петрович, — стал уверять его Бахметьев, — просто по ряду обстоятельств пришлось ему на время уехать в другой город…
— В какой? Зачем? Какие обстоятельства? — добивался Николай Петрович.
— Признаться по совести, я сам толком не знаю, — ответил Бахметьев, чувствуя себя глупейшим образом. Дело в том, что в последней беседе с Ларцевым они договорились не посвящать Николая Петровича во всё, что произошло, — не хотели его волновать, да и опасались, что, будучи осведомлён о всей игре американской разведки и истинных причинах «устранения» Сергея Павловича, конструктор может каким-нибудь неосторожным словом или поступком, сам того не понимая, помешать выполнению дальнейшего плана их действий. Теперь Бахметьев решительно не знал, как ему успокоить Николая Петровича, настойчиво желавшего узнать, что случилось с братом.
Выслушав Бахметьева, Николай Петрович почувствовал, что тут что-то не так, и в глубине души немного обиделся на старого приятеля. Его беспокойство за судьбу брата лишь возросло.
Приехав на следующий день на работу, Николай Петрович пришёл к директору института, с которым ему нужно было переговорить по служебным делам. Поздоровавшись с конструктором, директор сразу спросил:
— Ну что, встретили вчера племянника?
— Да, Иван Терентьевич, — не очень охотно ответил Леонтьев, пока ещё не желавший говорить на эту тему с директором, тем более что он сам по-прежнему не знал, что же произошло с его братом.
Заметив, что Леонтьев уклоняется от этой темы, директор перешёл к деловым вопросам. Но когда Леонтьев вышел из кабинета, директор позвонил секретарю парткома и попросил его зайти.
Как только директор начал рассказывать секретарю парткома о том, что его беспокоит, тот сказал:
— Я в курсе этого дела, Иван Терентьевич, профессор Маневский со мной тоже говорил, но просил, чтобы разговор остался в секрете.
— А сам Леонтьев ничего не говорил? — спросил директор.
— К сожалению, нет, — ответил секретарь парткома. — Давайте подождём ещё день-два, посмотрим, чем это кончится. Но я тоже заметил, что Николай Петрович чем-то озабочен и ведёт себя не так, как обычно. Что-то его тяготит…
20. Компаньоны встречаются вновь
Вскоре после того как Коля Леонтьев с Бахметьевым уехали в Москву, господин Бринкель решил съездить в Ротенбург к своему компаньону. Ещё две недели тому назад Бринкель получил от компаньона письмо, пересланное со знакомым, направлявшимся в советскую зону оккупации.
Вот что писал своему компаньону господин Винкель:
«Мой уважаемый и дорогой господин Бринкель! Вам не следует обижаться на меня за то, что в течение столь длительного срока я не информировал Вас о ходе наших дел.
Это объясняется только тем, что все время не было подходящей оказии, и, видит бог, это в высшей степени меня огорчало.
Я рад сообщить Вам, что наше дело развивается самым успешным образом. Правда, господин майор, о котором Вы в своё время столь предусмотрительно меня информировали, оказался человеком с чрезмерным аппетитом, и это, к сожалению, несколько снижает эффект того, что мне удалось здесь наладить. Но что делать — в такое время нам, немцам, приходится, стиснув зубы, исполнять самые чрезмерные и нахальные требования. Тем не менее после достигнутого с этим неприятным господином соглашения я получил рабочую силу на довольно выгодных условиях, и дело пошло. Завод наполовину загружен производством напитка „Кока-кола“, хотя, должен Вам сказать по совести, большей гадости, сильно отдающей аптекой, мне не приходилось пить за всю свою жизнь. Ни в какое сравнение с немецкой вишнёвой водой, лимонадом и крем-содой знаменитая „кока-кола“ идти не может. Но мир населён неожиданностями: дело в том, что этот напиток имеет довольно широкий спрос, что я объясняю дурацким тяготением к моде. Кроме того, конечно, имеет значение и реклама, которую господин майор, надо отдать ему справедливость, поставил очень широко.
Помимо „кока-кола“ я наладил производство наших добрых старых немецких напитков и частично, в связи с сезоном, занялся пивоварением.
Таково, в самых общих чертах, положение дел.
Я был бы очень рад, как и фрейлейн Эмма, вполне разделяющая симпатии своего отца к Вам, если бы Вы, мой дорогой Бринкель, приехали сюда хотя бы на несколько дней погостить. Откровенно говоря, я опасаюсь появиться в советской зоне, чтобы не влипнуть в беду.
Итак, жду Вас с большим нетерпением, тем более что я намерен честно произвести с Вами расчёты по всем операциям.
Ваш Винкель».
Без особого труда господин Бринкель перебрался в американскую зону и прибыл в Ротенбург, где был встречен самым радушным образом. Винкель недурно устроился на новом месте, сняв отдельную квартиру недалеко от замка, в одном из старинных средневековых домов, сохранившихся в этом своеобразном городе-заповеднике.
После сытного обеда и соответствующих возлияний Винкель повёл своего компаньона в замок, в огромных подвалах которого был расположен его завод.
Внимательно осмотрев оборудование лаборатории, изготовлявшей фруктовые эссенции, и произведя дегустацию разных видов готовой продукции, в том числе и напитка «Кока-кола» — чуть коричневатой, пенящейся жидкости, действительно немного отдававшей лекарством, — господин Бринкель отдал должное организаторским талантам своего компаньона и признал, что дело поставлено отличнейшим образом.
Около двухсот молодых рабочих трудились на этом предприятии. Всё это были, как сообщил Винкель, русские, украинцы и белорусы.
— Я очень опасаюсь, мой дорогой, — тихо сказал Винкель, — что рано или поздно могу лишиться этой дешёвой рабочей силы, если американские власти согласятся вернуть их на родину. Правда, господин майор делает всё возможное, чтобы отбить у них стремление вернуться домой, но мне кажется, что большинство этих молодых людей не очень поддаётся обработке. Эти волчата стремятся в лес.
— А где все они живут? — спросил Бринкель.
— Они содержатся в лагере под охраной и под конвоем доставляются на работу и обратно. В этом отношении дело поставлено солидно. Правда, мне пришлось пойти на кое-какие дополнительные расходы, чтобы начальство этого лагеря было довольно. Начальство, кстати, тоже состоит из русских — некий господин Пивницкий, его заместитель Мамалыга и другие. Они на меня не в обиде, — подмигнул, ухмыляясь, Винкель, — но в общем это обходится не так уж дорого.
Осмотрев завод, компаньоны вернулись обратно и вечером вместе с сухопарой белобрысой фрейлейн Эммой немного посидели в маленьком кафе, единственном в Ротенбурге, а затем, погуляв по средневековым улицам городка, послушав бой старинных часов и посмотрев, как при этом в окошечке над часами появляются и чокаются кружками две деревянные фигуры, вернулись в квартиру Винкеля.
На следующий день господин Бринкель встал, по обыкновению, очень рано и, убедившись, что хозяева ещё спят, вышел погулять. Бринкель подошёл к замку и, недолго думая, спустился по каменным ступеням древней лестницы в подвал, мимо какого-то здоровенного мужчины с автоматом в руках, который охранял вход в это помещение и почтительно поклонился господину Бринкелю, замеченному им ещё накануне.
Все рабочие уже были на своих местах, и каждый занимался своим делом. Господин Бринкель прошёл мимо огромных чанов, в которых изготовлялся напиток «Кока-кола» и куда трое юношей время от времени опрокидывали содержимое больших мешков с порошком, прибывшим из-за океана.
Заметив, что после очередной заправки парни присели в углу отдохнуть, а поблизости никого нет, господин Бринкель подошёл к ним и на отличном русском языке спросил:
— Не хотите ли закурить, ребята?
Юноши с удивлением посмотрели на румяного немца, так хорошо владеющего русским языком, и один из них, белобрысый, веснушчатый, курносый парень, ответил:
— Что ж не закурить, ежели угощают.
Бринкель вынул из кармана пачку «Казбека» и протянул её рабочим.
— Витька, гляди — наш «Казбек»! — воскликнул белобрысый парень.
— Совершенно верно, дружище, «Казбек», — подтвердил Бринкель. — Курите, орлы, не стесняйтесь.
— Да вы кто такой будете? — с интересом спросил белобрысый. — Больно чисто по-нашему говорите, папиросы наши.
— Наши? — переспросил Бринкель. — Давно, видать, не приходилось их курить?
— Давно, — со вздохом ответил белобрысый. — А главное неизвестно, когда опять доведётся… — грустно добавил он. — Сколько времени, как комитет выбрали, а толку никакого… и от комитета ни слуху ни духу.
— Какой комитет? — спросил Бринкель. — Или это секрет?
— Какой там секрет! — ответил парень. — Сам майор Гревс предложил выбрать такой комитет за возвращение на родину из пяти человек. Председателем Кольку Леонтьева выбрали — уж на что боевой парень, и то, видно, ничего добиться не смог…
— Кольку Леонтьева? — переспросил Бринкель. — Вот этого?
И, почему-то оглянувшись, господин Бринкель вынул из внутреннего кармана пиджака фотографию, на которой был снят Николай Леонтьев. Этот снимок был сделан по распоряжению полковника Ларцева перед отправкой Коли Леонтьева в Москву. Ларцев объяснил юноше, что выполняет поручение отца, просившего прислать ему фотографию сына.
— Да нет, — хором произнесли юноши, посмотрев на фотографию, — это не Леонтьев. Это Игорь Крюков… Его тоже выбрали в этот комитет…
— Ну, ребята, я пошёл, — вдруг сказал господин Бринкель, взяв обратно фотокарточку и спрятав её в карман. — Здоровеньки булы, как говорят на Украине. Ничего, ребята, не унывайте, всё ещё впереди… — и, подмигнув молодым рабочим, господин Бринкель быстро вышел из цеха, в котором изготовлялся напиток «Кока-кола».
А через два дня Бахметьев, сидя в Москве, в служебном кабинете Ларцева, которого он временно заменял, читал шифровку:
«Точно установлено, что юноша, привезённый Грейвудом под видом Николая Леонтьева, в действительности является сотрудником американской разведки Игорем Крюковым, выполнявшим, по-видимому, специальные задания в молодёжном лагере перемещённых лиц. Не исключено, что фамилия Крюкова является вымышленной, это будет дополнительно выяснено.
Информируя Вас, сообщаю, что эти новые обстоятельства ни в какой мере не меняют плана оперативных мероприятий, о котором мы с Вами договорились перед отъездом.
По понятным причинам конструктор Леонтьев пока не должен знать об этом. Следует предположить, что в недалёком будущем Грейвуд установит связь с Крюковым тем или иным способом. Необходимы продуманные контрмеры с нашей стороны.
Ларцев».
Прочитав эту шифровку, даже видавший виды Бахметьев вскочил с кресла и нервно закурил. Потом, поразмыслив и сообразив, каким путём удалось выяснить эти новые обстоятельства, Бахметьев довольно улыбнулся: фруктовые воды господина Бринкеля оказались более чем полезным напитком…
21. Новое задание
Полковник Грейвуд ликовал. В самом деле, после всех осложнений и тревог судьба наконец ему улыбнулась. Сначала, после приезда Леонтьева и нового коменданта полковника Семёнова в Нюрнберг, дела шли самым отвратительным образом. Этот старый идиот Крашке, гарантировавший, что применением «третьей степени» он быстро обработает Николая Леонтьева, через несколько дней с унылым видом доложил, что «с мальчишкой ничего не получается», несмотря на все старания.
— Вы же ручались за абсолютный успех! — закричал Грейвуд не своим голосом. — Теперь у меня проваливается вся операция!.. Я не могу больше откладывать возвращение мальчишки на родину, я вас не раз об этом предупреждал!..
— Ах, господин полковник, что я могу сделать, когда этот щенок, несмотря ни на что, упрямо твердит одно слово — «нет»… Я применил такие методы обработки, что сам дьявол не смог бы выдержать, можете мне поверить! — захныкал старый палач. — Впервые мне встречается такой упрямый парень… Дайте мне хотя бы ещё один месяц, господин полковник, и тогда одно из двух: либо я добьюсь своего, либо он отправится на тот свет…
Грейвуд только заскрипел зубами — изволь иметь дело с таким кретином, который не в состоянии понять, что всё может провалиться к чёртовой матери, если отложить возвращение Николая Леонтьева на родину! Потом, выпив какие-то успокоительные капли, рекомендованные врачом, Грейвуд стал размышлять, как выйти из создавшегося положения. И, внезапно просияв от пришедшей ему в голову мысли, спросил Крашке:
— Слушайте, этот парень, которого Гревс в своё время использовал как осведомителя, достаточно надёжен?
— Вполне, господин полковник, — ответил Крашке, обрадованный тем, что Грейвуд перестал кричать и, по-видимому, немного успокоился. — Игорь Крюков — под такой фамилией он был помещён в лагерь — отлично справляется со своими обязанностями… Он далеко пойдёт, верьте мне…
— Он одних лет с Николаем Леонтьевым? — спросил Грейвуд.
— Примерно, господин полковник.
— Смышлён?
— Весьма, господин полковник.
— Похож на Николая Леонтьева?
— Как вам сказать, не очень… Правда, он тоже блондин… И вообще эти русские парни более или менее похожи один на другого…
— Сейчас же возьмите мою машину и привезите сюда Крюкова, — приказал Грейвуд, и Крашке, сообразив, в чём смысл вопроса, заданного Грейвудом, помчался исполнять приказание.
Через час Грейвуд беседовал с Игорем Крюковым — в действительности сыном Мамалыги, — рассказавшим, что члены комитета очень взволнованы исчезновением Николая Леонтьева, хотят объявить голодовку в знак протеста против того, что дело с их возвращением на родину никак не продвигается, потребовать свидания с советским представителем.
Слушая Крюкова, Грейвуд с интересом наблюдал за ним. Да, в отношении этого парня Крашке, пожалуй, не ошибся: этот Крюков был очень хитёр, находчив и, несомненно, способен решительно на всё. Грейвуд подметил, что он не без удовольствия рассказывает о своей провокаторской деятельности в составе комитета, где продолжает пользоваться абсолютным доверием своих товарищей, которых ловко предаёт.
— Ах, господин полковник, — продолжал рассказывать Крюков. — Иногда я с трудом удерживаюсь от смеха, когда они начинают делиться со мною своими планами и советуются, как им поступить… Право, после того как увезли Николая, они стали совсем как бараны… С ним-то приходилось быть очень осторожным…
— А что, он так умён?
— Был бы умён — не ломался бы, — ответил с ухмылкой Крюков, и Грейвуд понял, что он о чём-то догадывается.
— А почему вы думаете, что он ломается? — сразу спросил Грейвуд.
— Недаром господин Крашке где-то пропадает по ночам и иногда приходит весь в крови, — в том же тоне ответил Крюков. — Он ведь спит со мною в одной комнате и не очень-то меня стесняется…
— А то, что вы спите в одной комнате с Крашке, не вызывает подозрений со стороны ваших товарищей? — спросил полковник.
— Нет, ведь раньше в одной комнате с Крашке спал Леонтьев, — ответил Крюков, — а уже потом, когда его забрали, перевели меня.
Беседуя с Крюковым, Грейвуд убедился в том, что этот высокий юноша с красивыми светлыми глазами и аккуратным пробором — совершенно законченный негодяй, которому можно доверить самое грязное дело. И разведчик окончательно решил выдать Мамалыгу-Крюкова за Колю Леонтьева. Он не сомневался, что даже собственный отец, видевший сына в последний раз несколько лет тому назад, когда он был ещё мальчиком, теперь вряд ли сможет его опознать, особенно если учесть, что Мамалыга-Крюков тоже был блондином, как и Коля Леонтьев. Кроме того, Грейвуд уже не сомневался, что полковник Леонтьев арестован, и был уверен, что ему уже не удастся когда-либо повидать сына. А у конструктора Леонтьева уж, конечно, не возникнет сомнений в «подлинности» племянника: он ведь почти не знал Колю.
Несколько дней было затрачено на то, чтобы самым подробным образом проинструктировать Игоря Крюкова. Ему, со слов Коли, уже было многое известно о семье Леонтьевых — о его родителях и бабушке, о дяде Николае Петровиче, о тех местах, где прошло детство Коли.
Крюков охотно согласился превратиться в Колю Леонтьева, особенно после того, когда Грейвуд его заверил, что в случае успеха он буден щедро вознаграждён и сможет после выполнения задания жить вместе с отцом в Америке.
Было условлено, что три месяца после своего приезда в Москву Игорь затратит на «внедрение» в семью конструктора Леонтьева, а затем по воскресеньям он должен будет ездить в Измайловский парк культуры и отдыха и от часа до двух дня с книгой в руках сидеть, на определённой скамье, пока к нему не подойдёт связной, присланный Грейвудом.
— А он меня узнает? — озабоченно спросил Крюков.
Грейвуд улыбнулся и, посмотрев на Крашке, внимательно слушающего их разговор, спокойно ответил:
— Что за вопрос? Ведь этим связным будет господин Крашке.
— Как вы сказали, господин полковник? — не веря своим ушам, с выпученными от неожиданности глазами взволнованно спросил Крашке.
— Я сказал, что этим связным будете вы, Крашке, — повторил Грейвуд. — Или вы намерены со мной не согласиться? — добавил он таким тоном, что Крашке поспешил ответить:
— Что вы, что вы, господин полковник!.. Ваш приказ — для меня закон!..
Через три месяца холодной тёмной ночью господин Крашке был отвезён на аэродром и посажен в небольшой военный самолёт. Лётчик включил мотор, машина помчалась по беговой дорожке и косо взмыла в тёмное облачное небо. Развернув машину, лётчик взял курс на Балтику. Здесь, в районе литовского курортного городка Паланга, его пассажир должен был выброситься с парашютом.
Сидя за спиной пилота и дрожа от холода и страха, Крашке задумался над своей злосчастной судьбой. Вот он, уже старый и уставший от передряг, мчится теперь в ту самую далёкую и загадочную Россию, которую он уже неоднократно посещал в прошлом, всякий раз еле унося оттуда ноги. Мало того, ему придётся на старости лет, невзирая на больную печень, грудную жабу и подагру, через каких-нибудь два часа прыгнуть с парашютом за борт самолёта, для того чтобы приземлиться на советской земле, от которой, кроме неприятностей, он ничего не ждал… Легко сказать — приземлиться, будь трижды прокляты этот кровопийца Грейвуд, и майор Гревс, и вся американская разведка, в лапы которой он попал!.. Легко сказать — приземлиться, когда при одной мысли о предстоящем прыжке у него начинает так колотиться сердце, что, скорее всего, оно вообще разорвётся где-нибудь в воздухе, между этим ночным хмурым небом и такой же хмурой, чужой, молчаливой землёй…
22. Удачный прыжок
Паланга — маленький, уютный и живописный курортный городок Литовской ССР — прильнула к самому берегу Балтийского моря. Летом, когда начинается сезон, сюда приезжает на отдых множество людей из Вильнюса. Каунаса, Ленинграда и других городов.
Свежий морской воздух, обширный великолепный пляж, сосновый лес и красивые окрестности привлекают сюда курортников. Многие приезжают с детьми, потому что Паланга, как утверждают врачи, полезна для всех возрастов по своим климатическим данным.
В летние месяцы полны многочисленные дома отдыха и санатории. По вечерам на ровных тенистых улицах Паланги гуляет нарядная публика; с пляжа доносятся песни и весёлые крики купальщиков.
Но кончается сезон, закрываются большинство домов отдыха и санаториев, пустеют комнаты, сдаваемые в аренду местными хозяйками, и даже великолепный парк, некогда принадлежавший графу Тышкевичу, становится пустынным и тихим.
Балтика, такая приветливая летом, приобретает холодный, свинцовый оттенок, и осенью, когда начинаются штормы, грозный рёв моря пугает даже бывалых местных рыбаков.
Неприветлива бывает Паланга даже и летом, когда задует северный ветер, несущий дожди и туманы.
Именно в такую туманную, сырую, неприветливую ночь самолёт, в котором господин Крашке промчался над Балтикой, приблизился к Паланге и сделал над ней на большой высоте несколько кругов. Пилот, обернувшись к своему пожилому пассажиру, подал знак, что тот может прыгать: из-за рёва мотора и свиста ветра говорить было немыслимо.
Крашке, мгновенно вспотев от ужаса, тяжело поднялся, глянул за борт машины, и у него закружилась голова: где-то, очень далеко внизу, еле мерцали сквозь холодный туман какие-то жалкие огоньки. Прыгать очень не хотелось.
Видя, что пассажир замешкался, пилот обернулся и, неделикатно ткнув Крашке в бок, напомнил, что пора делать прыжок. Крашке с трудом перекинул ставшую тяжёлой, будто налившуюся свинцом ногу через борт машины и снова замешкался. Тогда пилот грубым толчком выбросил своего пассажира за борт.
Крашке от ужаса на мгновенье потерял сознание, камнем полетел вниз, но затем какая-то чудодейственная сила вдруг мягко рванула его за шиворот, и он догадался, что раскрылся парашют и, следовательно, есть шанс остаться в живых.
Когда он наконец приземлился и понемногу пришёл в себя, страх снова подстегнул его: вынув заранее приготовленный нож, он обрезал лямки парашюта и, достав маленькую сапёрную лопатку, стал рыть землю, чтобы закопать его, как это было строго предписано. На счастье, здесь оказалась рыхлая песчаная почва, и он без особого труда зарыл парашют и надетое поверх обычного пальто одеяние из особой баллонной ткани — что-то среднее между балахоном и спальным мешком, — которое ещё недавно пугало его сходством с саваном. Чуть прихрамывая — приземляясь, он немного ушиб ногу, — Крашке направился в город, редкие огоньки которого мигали вдалеке.
Теперь Крашке немного успокоился. В его кармане лежали советский паспорт, который не мог вызвать абсолютно никаких подозрений, деньги и даже профсоюзный билет. И паспорт, и профсоюзный билет свидетельствовали, что их владелец, Янис Карлович Озолин, живёт и прописан в Каунасе и является лаборантом местного аптекоуправления. Помимо этих документов, Крашке располагал ещё командировочным удостоверением, из которого явствовало, что Янис Карлович Озолин командируется в Москву сроком на три месяца на курсы по усовершенствованию аптекарских работников.
Когда Грейвуд обсуждал с Крашке, какую профессию ему лучше всего избрать для командировки в Советский Союз, старый разведчик вспомнил, что ему однажды уже пришлось быть провизором, в связи с чем он прошёл в гестапо некоторую подготовку. Он решил вновь обратиться в фармацевта: во всяком случае, при поверхностной проверке Крашке мог безошибочно назвать некоторые рецепты, а также способы приготовления лекарств.
Теперь, приближаясь к Паланге, откуда он поедет в Москву, Крашке радовался, что, вопреки всем ожиданиям, его сердце всё-таки выдержало парашютный прыжок. Откуда, чёрт возьми, берутся у человека силы в такие ужасные минуты? В чём секрет этих загадочных потенциальных возможностей человеческого организма? Кто мог бы поверить, что в таком возрасте человек, никогда в жизни даже не думавший прыгать с парашютом и питающий к этому органическое отвращение, всё-таки прыгает и при этом остаётся живым? Ведь он сам не верил в это ещё час тому назад…
Крашке проникался всё большим уважением к собственной персоне и, подойдя уже к окраинам Паланги, пришёл к выводу, что на этот раз ему в России должно повезти, потому что очень уж он ловок, смел и находчив.
И в самом деле, дальше всё шло как по маслу. Крашке спокойно, без всяких осложнений приобрёл железнодорожный билет и сел в поезд, в котором почти не было пассажиров. Заказав постельное бельё и с удовольствием напившись чаю, принесённого любезной проводницей, Крашке ласково сказал ей: «Спасибо, милочка!» — разделся и быстро заснул.
По мере приближения к Москве он всё более набирался уверенности. Прибыв в столицу, Крашке решил для осторожности не останавливаться в гостинице, хотя его документы вполне позволяли это сделать, и, сев в дачный поезд Казанской дороги, приехал в дачный посёлок Малаховку. Здесь без труда он сговорился с какой-то старушкой вдовой, что она сдаст в своём домике на три месяца небольшую комнату пожилому и тихому лаборанту из Каунаса, прибывшему в Москву на курсы усовершенствования.
Сказав хозяйке, что свой багаж он оставил на Казанском вокзале, в камере хранения, Крашке снова сел в поезд, купил в Москве дешёвый чемодан и самые необходимые вещи, к вечеру вернулся в Малаховку, предъявил хозяйке паспорт, дал задаток и лёг спать.
Утром — это было как раз в воскресенье, — отлично позавтракав яичницей с салом, любезно приготовленной ему хозяйкой, и напившись кофе, Крашке поехал в Москву. Он погулял по хорошо знакомому городу и после полудня отправился в Измайловский парк. Там, купив газету, Крашке спокойно расположился на одной из скамеек центральной аллеи и погрузился в чтение, время от времени поглядывая, не появился ли Игорь Крюков-Мамалыга.
И опять ему повезло: не прошло и полчаса, как появился Игорь, проходивший по аллее с книгой в руках. Крашке, нарочно закрывшись газетой, чтобы Игорь его не заметил, пропустил Крюкова мимо себя, незаметно наблюдая, не следит ли кто-либо за юношей. Однако никто из прохожих не показался Крашке подозрительным, и потому, когда Крюков снова прошёл мимо него, Крашке поднялся и громко сказал:
— Простите, молодой человек, нет ли у вас огонька?
— Найдётся, — так же громко, не моргнув глазом, ответил Крюков и, достав из кармана спички, протянул их Крашке.
Тот, делая вид, что прикуривает, чуть слышно прошептал:
— Через час у буфетной стойки Казанского вокзала, живо! — И тут же, кивнув головой в знак благодарности, пошёл на свою скамью.
Крюков быстро вышел из парка.
Посидев несколько минут, Крашке тоже покинул парк и, остановив проходившее такси, поехал на Казанский вокзал. Там, считая, что все меры предосторожности приняты, Крашке встретился с Крюковым, и тот рассказал ему о положении дел.
23. Ларцев продолжает действовать
Ещё за три месяца до того как Крашке вновь появился в Москве, Ларцев по вызову Малинина срочно выехал на машине в Берлин, временно возложив обязанности коменданта на подполковника Глухова.
В Берлине Малинин рассказал, что Бринкелю, всё ещё продолжающему гостить у своего компаньона, удалось прислать заранее условленным образом шифрованное сообщение о том, кто такой в действительности юноша, выдающий себя за Николая Леонтьева.
— Бринкель сообщил, — продолжал Малинин, — что принял решение остаться на некоторое время в Ротенбурге и попытаться выяснить, где находится подлинный Коля Леонтьев и какова его судьба. Таким образом, Григорий, завод фруктовых вод начинает давать прибыли и нам, а не только своим владельцам, — с улыбкой добавил Малинин.
— Я думаю, что Бринкель принял правильное решение, — задумчиво сказал Ларцев. — Правда, я не уверен, что ему удастся выяснить судьбу Коли Леонтьева, но сделать такую попытку следует. Теперь давай, Петро, решим, как нам быть с полковником Леонтьевым. Бедняга сидит в Брамбахе, нервничает и, право, грешно оставлять его в таком положении.
— Я тоже думал об этом, — сказал Малинин, — но без тебя не считал вправе решать, как с ним поступить.
— Я завтра поеду к нему в Брамбах, — решил Ларцев, — и сам с ним поговорю. А ты, Пётр, пока готовь материалы для нашей комиссии по репатриации. Ведь теперь уже окончательно установлено местонахождение молодёжного лагеря, хотя американские власти продолжают заниматься отписками, уверяя, что они всё ещё наводят справки. Надо их припереть к стенке, показав, что нам известны не только существование и местонахождение этого лагеря, но и тот завод, на котором заставляют работать молодёжь, а также то, что начальник окружного управления по делам перемещённых лиц майор Гревс является совладельцем этого завода и заинтересован в дешёвой рабочей силе. Сам понимаешь, если нам удастся обосновать все эти вопиющие факты, американским властям не отвертеться от возвращения ребят.
На следующий день Ларцев выехал в Брамбах и встретился с полковником Леонтьевым. Тот и в самом деле не находил себе места в ожидании дня, когда он увидит наконец сына, которого ждал столько лет.
До поездки в санаторий Сергей Павлович, уйдя с головой в работу, всё-таки легче переносил разлуку с Коленькой. Самые неотложные и разнообразные дела, вопросы, поручения, выезды, совещания отнимали так много времени и внимания, что мысли о судьбе сына приходили по большей части поздним вечером, когда полковник возвращался с работы домой.
Теперь же, освободившись от груза всех этих дел и обязанностей, Сергей Павлович буквально считал часы и минуты до того дня, когда он обнимет сынишку.
Очень обрадовавшись приезду Ларцева, Сергей Павлович сразу же спросил:
— Ну как, говорите скорее, вернулся?
— Пока ещё нет, — ответил Ларцев. И, взяв полковника под руку, повёл его в парк, где в этот ранний час почти не было публики.
Теперь Григорий Ефремович находился в затруднительном положении. По правилам он ещё не мог рассказать полковнику обо всём, что произошло. Да, не мог, потому что операция ещё не была закончена. Но, с другой стороны, заметив, с какой болью воспринял Сергей Павлович весть о том, что сын ещё не возвращён, Ларцев заколебался. И так этот честный и хороший человек, боевой офицер и настоящий коммунист достаточно пострадал ни за что ни про что!.. Так неужели дальше держать его в полном неведении, которое в его положении особенно мучительно?
И Ларцев, чуть ли не в первый раз за многие годы своей работы, махнул рукой на правила. Конечно, он строго предупредил Сергей Павловича, что всё, о чём он сейчас ему расскажет, — государственная тайна. Рассказывая это, он, Ларцев, действует вопреки правилам, нарушая их потому, что понимает, что тяжело полковнику. Поэтому он требует, да, именно требует, чтобы полковник никогда, никому, ни за что не рассказал бы того, о чём сейчас узнает!..
— Я вам даю честное слово коммуниста и офицера! — горячо воскликнул Сергей Павлович, уже не столько разумом, сколько сердцем чувствуя, что ему предстоит услышать нечто очень серьёзное.
— Хорошо, я вам верю, — сказал Ларцев. — Теперь наберитесь терпения и слушайте меня внимательно.
И Ларцев начал рассказывать.
Не слабонервным человеком был полковник танковых войск Сергей Леонтьев, не раз доводилось ему смотреть смерти в глаза, не раз за годы войны был он на краю гибели. Но теперь, слушая рассказ Ларцева, изменившись в лице, он несколько раз вскакивал со скамейки, на которой они сидели, курил папиросу за папиросой, и спички, когда он закуривал, дрожали в его пальцах…
Когда Ларцев кончил свой рассказ, Сергей Павлович крепко обнял его и тихо сказал:
— Спасибо, за всё спасибо тебе, друг!.. И за то, что ты оказал мне доверие, всю степень которого я понял только сейчас!.. И за то, что теперь, в мирное время, тебе, как я вижу, ещё приходится воевать, да, воевать, я не оговорился, Григорий Ефремович!.. И за то, что воюешь ты мудро, и смело, и расчётливо!.. Вот пришло мне сейчас в голову: не лёгкое дело вести полк в атаку под огнём противника, да ещё через минное поле… А ведь вашему брату не легче, Григорий Ефремович, если ещё не трудней!..
Потом, уже немного успокоившись, Сергей Павлович вновь заговорил о судьбе сына. Может быть, стоит обратиться к правительству, добиваться, чтобы послали ноту?..
— Предоставь всё делать нам, Сергей Павлович, — твёрдо сказал Ларцев. — Пойми, на любую ноту американцы могут ответить, что Николай Леонтьев уже давно возвращён на родину. Ведь Грейвуд не знает, что мы разгадали его ход, и хорошо, что не знает! Пусть думает, что мы одурачены, тем хуже для него, а не для нас… Что же касается твоего сына, то он, безусловно, жив, ручаюсь… И скажу больше: ты должен радоваться тому, что они пока не возвращают твоего сына… Да, да, именно радоваться…
— Почему радоваться? — удивился Леонтьев.
— Потому, Сергей Павлович, — медленно протянул Ларцев, — что Грейвуд возвратил бы твоего сына, только имея гарантию, что он будет работать на американскую разведку.
Сергей Павлович вздрогнул и закрыл лицо руками.
— Скорей всего, как я думаю, — продолжал Ларцев, — Грейвуду пришлось пойти на подмену из-за того, что Коля не согласился на подлость, отказался стать изменником. Ты должен этим гордиться, а не приходить в отчаяние.
…Так в течение нескольких часов Ларцев, искренне сочувствовавший горю Леонтьева, убеждал и успокаивал его.
Когда Ларцев в заключение дал Сергею Павловичу твёрдое обещание, что будет лично заниматься этим делом, пока не добьётся возвращения Коли Леонтьева и всех других ребят на родину, Сергей Павлович крепко пожал ему руку и сказал:
— Хорошо, я верю тебе, Григорий Ефремович. И это поможет мне набраться терпения. Единственное, о чём прошу, — дать мне какую-нибудь работу!.. Я не хочу больше оставаться в Брамбахе, не хочу и не могу!..
— Пожалуй, ты прав, — подумав, согласился Ларцев. — Тем более, что уже нет нужды прятать тебя в этом санатории. Постараюсь договориться с командованием, чтобы тебя послали на работу… Правда, лучше всё-таки не в Германии… Самое верное — послать тебя в Польшу или в нашу группу войск в Румынии или в Болгарии, подальше от мистера Грейвуда… Словом, похлопочу…
И, вернувшись из Брамбаха в Берлин, Ларцев договорился с военным командованием — полковник Леонтьев через несколько дней был командирован в Болгарию.
Оформляя свои документы в Берлине, Сергей Павлович встретился с Ларцевым и поблагодарил его за содействие. Григорий Ефремович пожелал ему успеха в новой работе на новом месте и сказал на прощание:
— Езжай, спокойно работай, но непременно соблюдай одно условие…
— Какое, Григорий Ефремович? — спросил Сергей Павлович.
— С братом, с Николаем Петровичем, пока не встречайся. И по телефону ему не звони. А то он ещё возьмёт да поделится с твоим «сынком» и тогда провалит мне всю операцию…
— Значит, брат не знает, кто у него живёт под видом племянника? — удивился Сергей Павлович. — И принимает его за настоящего Коленьку?
— В том-то и дело, — ответил Ларцев. — Не знает и знать не должен. Мы, по оперативным соображениям, заинтересованы в том, чтобы этот мерзавец продолжал спокойно жить у Николая Петровича. Если же твой брат узнает, кем в действительности является этот тип, то при всём желании не сможет скрыть своих чувств и играть роль нежного дядюшки… Ведь он конструктор, а не актёр, насколько нам известно… Кроме того, не говоря уже о наших оперативных интересах, мы обязаны по заботиться о том, чтобы Николай Петрович спокойно продолжал свою работу… Но разве он останется спокойным, узнав, что в его собственном доме живёт агент американской разведки?
— Да, теперь я начинаю понимать сложность положения, — задумчиво сказал Сергей Павлович. — Даю слово — ни звука брату не скажу и пока с ним встречаться не стану…
Каждый день Ларцев разговаривал по телефону с Бахметьевым, подробно информировавшим его о ходе дела. Игорь Крюков, как доложил Бахметьев, благополучно здравствует, уже начал учиться и пока, по данным установленного за ним наблюдения, не приступил к выполнению задания Грейвуда и не встречался с кем-либо из его связистов. Николай Петрович очень заботливо и нежно к нему относится, не сомневаясь в том, что это его родной племянник.
— Должен, однако доложить, Григорий Ефремович, — продолжал Бахметьев, — что одного обстоятельства мы не предусмотрели, к сожалению…
— А что такое? — встревожился сразу Ларцев.
— Николай Петрович крайне обеспокоен судьбой своего брата, — ответил Бахметьев. — Я, как вы сами знаете, ничего объяснить не могу, и он страшно волнуется. Кроме того, когда вы звонили Николаю Петровичу по телефону, в его кабинете случайно был профессор Маневский, и он теперь наводит тень на божий день…
— Именно? — спросил Ларцев, сразу оценив остроту создавшейся ситуации.
— Маневский решил, что с братом Николая Петровича стряслось что-то нехорошее, и по секрету наябедничал директору института, секретарю парткома и некоторым другим. Сам Николай Петрович об этом ещё не знает, но вокруг него уже сложилась атмосфера недоверия и подозрительности. Положение усугубилось тем, что Николай Петрович пока не сказал ни директору, ни секретарю парткома, что волнуется за брата, а те, естественно, понимают это как нарушение этики, что ли…
— Ах, чёрт возьми, как неприятно! — огорчился Ларцев. — Это моя вина, не продумал я всё до конца… Что касается Маневского, то это вообще пренеприятный тип — завистник, карьерист и шептун… В своё время он немало крови испортил Николаю Петровичу…
— Должен добавить, Григорий Ефремович, — продолжал Бахметьев, — что и к нам поступили довольно пакостные анонимки на Николая Петровича — одна непосредственно нам адресована, а вторую переслал министр.
— Как, уже и до анонимок дошло?
— Да, представьте себе. В обеих анонимках пишется, что Николай Петрович Леонтьев, мол, подозрительный человек, что ему не место в секретном институте, что он приютил племянника, приехавшего из Западной Германии, что у него неприятности с братом, которые он скрывает от руководства института…
— Вот и прекрасно! — довольным тоном произнёс Ларцев.
— Что — прекрасно? — удивился Бахметьев.
— Что анонимки пришли, — ответил Ларцев. — Обязательно и всенепременно, товарищ Бахметьев, выясните, кто автор анонимок. Если это Маневский, а скорее всего это он, мы получим наконец повод поставить на место этого склочника… Он у меня давно на примете! А что касается сомнений, возникших в институте в отношении Николая Петровича, я продумаю, как нам исправить свою оплошность…
После разговора с Бахметьевым Ларцев, раздосадованный своей непредусмотрительностью, пришёл к Малинину и рассказал ему о том, что произошло в институте с Леонтьевым.
— Вот, Петро, какая неприятность, — сказал он. — Простить себе не могу такой оплошности!.. Сделай это кто-либо из моих работников, я бы дал ему жестокий нагоняй…
— Позволь, позволь, ничего же особенного пока не случилось, — заметил Малинин. — В конце концов не поздно всё исправить…
— Случилось уже то, что надо исправлять, — с горечью заявил Ларцев, — и чего случиться не должно, если бы я оказался на высоте положения. Кроме того, оказывается, при моём телефонном разговоре с Николаем Петровичем присутствовал некий профессор Маневский, эдакий сверхбдительный товарищ, будь он проклят!.. Я давно понял, что этот профессор с его ложнозначительным видом и сладкими манерами — довольно противный тип… Подхалимствует перед Николаем Петровичем, а на самом деле — отъявленный его враг…
— Даже враг?
— Да, представь себе.
— Странно. Николай Петрович причинил ему какие-либо неприятности?
— Никогда никаких.
— Тогда в чём же дело? На какой почве этот профессор мог стать врагом Николая Петровича?
— На какой почве? — сердито воскликнул Ларцев. — На почве зависти, дорогой Петр, если хочешь знать. Да, да, зависти!.. Это мелкое чувство иногда обладает большей силой, чем любой двигатель внутреннего сгорания. Именно так! У завистника тоже происходит процесс этакого «внутреннего сгорания» от желчи, от злобы, от сознания того, что другой успел больше, чем он, что он талантливее, или умнее, или моложе, что к нему лучше относятся люди, что он занимает более высокий пост, что ему легче даётся наука. В результате такого «внутреннего сгорания» возникает страшная энергия мощностью в десятки лошадиных сил!..
— Верно, бывает такое, — согласился Малинин.
— И, к нашей беде, довольно часто. Знаешь, Петро, ведь нашей партии, нашему строю пришлось выдержать борьбу со многими враждебными силами, и борьба эта ещё продолжается. Но я твёрдо верю, что придёт день, когда в числе прочих враждебных сил мы объявим беспощадную борьбу зависти, причиняющей нам огромный ущерб. Мы объявим и докажем, что слово «завистник» — синоним слова «враг», «шкурник», «подлец»!.. В нашем уголовном праве прямо названы низменными чувства мести, корысти, ревности — и это действительно так. Пора и зависть причислить к этим низменным и опасным чувствам.
— Да ведь в судебной практике зависть всегда рассматривается как низменный мотив, — возразил Малинин.
— Знаю, я говорю о другом: я хочу, чтобы само понятие зависть было официально и прямо объявлено низменным в нашем уголовном законе, — уточнил Ларцев. — Возьми, к примеру, этого прохвоста Маневского…
— Ты уверен, что он действительно прохвост?
— Знаю я его, очень хорошо знаю! Я ведь отвечаю за этот институт и имею представление о его сотрудниках. Вся беда в том, что формально к такому Маневскому не придерёшься. «Позвольте, — скажет он, — я считал своим гражданским долгом сообщить директору института и секретарю парткома о том, что с братом Леонтьева что-то стряслось. Да, я, может быть, не должен был рассказывать об этом другим профессорам, но ведь я ничего не выдумал, никого не оклеветал, я только заботился о чистоте наших рядов»… И выскользнет, как угорь, этакий ловкач из положения и затем, опять-таки на почве зависти, при первой возможности бросит тень на другого учёного или на его работы, на его гипотезы или открытия, разумеется, снова декларируя, что делает это в интересах государства и народа… Тебе разве не приходилось встречать таких типов?
— Увы, гораздо чаще, чем хотелось бы, — ответил Малинин. — Вот смотрю я на тебя, Григорий, и радуюсь…
— С чего бы это? — удивился Ларцев такому неожиданному повороту разговора.
— Дожил ты почти до старости, умудрён жизнью и опытом, голова седая, а вот сердцем, темпераментом, чувствами — такой же, как много лет назад, когда пришли мы с тобою в ВЧК… Как говорят дамы, вы отлично сохранились.
— Ладно, будет вздор молоть! — махнул рукой Ларцев. — Видать, не очень сохранился, если такие ошибки делаю… Не иначе как склероз… Давай лучше пораскинем мозгами, как найти выход из создавшегося положения, в которое угодил благодаря мне бедный Николай Петрович.
— Что ж, давай пораскинем, — согласился Малинин.
24. Стрептококковая ангина
Получив задание Ларцева выяснить, кто является автором анонимок, в которых делалась попытка оклеветать конструктора Леонтьева, Бахметьев с великой радостью принялся за это. За многие годы своей следственной и чекистской работы Бахметьев пришёл к выводу, что анонимщики, как правило, подлецы и клеветники.
Бахметьев ненавидел эту гнусную породу людей, всегда готовых нанести удар исподтишка, ничем при этом, как думалось им, не рискуя. В подавляющем большинстве случаев они сводили таким способом личные счёты и руководствовались узко личными низменными мотивами.
Социальная опасность таких провокаторов давно уже была ясна Бахметьеву, и он ненавидел их, как ненавидел всех врагов своей Родины и народа. Да, Бахметьев был убеждён, что такие проходимцы — враги, потому что они приносят огромный вред, нередко отравляя жизнь честным людям, из-за шкурных, глубоко низменных побуждений мешают работать и жить.
Вот почему Бахметьев, гуманный и добрый человек, в своё время терпеливо и настойчиво перевоспитывавший уголовников и бурно радовавшийся каждому случаю, когда это удавалось, яростно, непримиримо и беспощадно относился к провокаторам, анонимщикам и клеветникам.
Бахметьев знал и то, что анонимки бывают не только внутреннего, но, так сказать, и внешнего происхождения: некоторые иностранные разведки иногда прибегали и к таким методам, желая скомпрометировать того или иного работника.
Такая возможность не исключалась и в данном случае. Более всего можно было заподозрить Маневского. Однако в институте из-за болтовни профессора уже многие знали, что с братом конструктора что-то произошло, а на квартире Леонтьева живёт племянник, прибывший из Западной Германии. Следовательно, автором анонимок мог быть и не Маневский.
Итак, выполнить задание Ларцева было совсем не просто. Бахметьев уже знал наизусть содержание анонимок. В первой из них, адресованной непосредственно следственным органам, указывалось на особую секретность работ института, причём приводилось точное его наименование. Затем автор или авторы писали: «Считаем своим гражданским долгом сообщить о подозрительном поведении конструктора Н. П. Леонтьева, работающего в институте. Пользуясь связями, он незаконно прописал у себя на квартире племянника, много лет прожившего в гитлеровской Германии и теперь возвратившегося (при содействии того же Леонтьева!) из американской зоны оккупации. Характерно, что брат Леонтьева (родной отец его племянника) в самое последнее время, по имеющимся сведениям,
Вторая анонимка, адресованная министру, по существу повторяла содержание первой.
Обе были напечатаны на машинке и посланы по почте в один и тот же день. Судя по почтовым штемпелям, анонимки были опущены в почтовый ящик в Москве, в Сокольническом районе.
Поскольку в анонимках указывалось, что Леонтьев скрывает от дирекции института судьбу брата, что авторам грозит увольнение, Бахметьев пришёл к выводу, что анонимки написаны одним или несколькими работниками института, осведомлёнными обо всём этом деле. Правда, нельзя было вовсе исключить и другую версию — ведь анонимку мог написать и человек, в институте не работавший, но почему-либо знавший о случившемся с братом Леонтьева и заинтересованный в том, чтобы набросить тень на талантливого конструктора.
Прежде всего Бахметьев установил, что пищущая машинка, на которой были напечатаны анонимки, не принадлежит институту. Следовательно, анонимки печатались в другом месте, скорее всего на квартире их автора. Как проверить машинки, принадлежавшие работникам института? Пришлось исследовать ряд машинописных рукописей, которые работники института приносили из дому на работу, — их статьи, предназначенные для опубликования в вестнике института или в стенгазете, их диссертации, те или иные заявления, переводы отдельных иностранных статей или рефератов и т. д.
Увы, и эта проверка не дала результатов. В частности, проверка машинописных рукописей, представлявшихся в своё время профессором Маневским, показала, что он пользовался не той машинкой, на которой печатались анонимки.
Но Бахметьев не унывал, будучи уверен, что в конце концов это уравнение с одним неизвестным будет им решено. Только однажды, при очередной неудаче, Бахметьев невольно подумал о специфических трудностях своей профессии. В самом деле, вот теперь он бьётся над решением поставленной перед ним задачи — кто автор этих двух анонимок? И задача, на первый взгляд, не бог весть какая трудная, и вопрос сам по себе не так уж значителен, и, наконец, результат расследования не столь уж важен… Постороннему человеку всё это может показаться не очень важным делом: подумаешь, какого бобра убили — поймали анонимщика!..
И никому не приходит в голову, что для решения такой простенькой задачки, именно задачки, а не задачи, приходится иногда затратить не меньше находчивости, труда, времени, энергии и мастерства, чем для раскрытия сложного и тяжёлого по последствиям преступления. Не всякий способен понять и то, что каждый факт разоблачения анонимщика имеет своё общественное значение, пресекая вредную деятельность подлеца, способного причинить одному или нескольким честным советским людям незаслуженные и потому особенно горькие волнения.
После того как первые поиски автора анонимок оказались безрезультатными, Бахметьев решил идти методом исключения, начав, разумеется, с наиболее вероятной фигуры — профессора Маневского. О разговоре Маневского с директором и секретарём парткома института Бахметьев уже был осведомлён. Знал он также и о том, что Маневский рассказал о беде Леонтьева многим профессорам и другим научным сотрудникам, старательно сея слушки вокруг человека, под руководством которого он работал. Бахметьеву стал известен и факт с защитой диссертации, когда Маневский, публично выступив за диссертацию, проголосовал против неё тайно. С психологической точки зрения этот факт, по мнению Бахметьева, был своего рода анонимкой, так его и следовало учитывать, определяя моральный облик профессора.
Взвесив все данные, Бахметьев захотел лично встретиться с Маневским, решить для себя, является ли он автором анонимки. Если в результате личного знакомства возникнет внутреннее убеждение, что анонимки — «произведение» Маневского, придётся дополнительно поработать, чтобы подтвердить убеждение неопровержимыми доказательствами.
Но под каким предлогом, и в каком качестве лучше встретиться с Маневским?
Подумав, Бахметьев решил, что самое правильное встретиться с ним в качестве следователя, которому будто бы поручена проверка анонимки
Конечно, разговор с Маневским надо было вести так, чтобы он ничего не понял, если не имеет отношения к анонимке, и, напротив, обнаружил осведомлённость о содержании анонимки, если является её автором.
При этих условиях Бахметьев имел шанс выяснить истину.
Продумав свой план, Бахметьев связался по телефону с Ларцевым и информировал его о том, как собирается действовать.
— Да, есть смысл так поступить, — ответил Ларцев. — Кстати, хочу вам сообщить, что я имел доверительный разговор с директором института и дал ему понять, что Леонтьев вне всяких подозрений, а его брат — честный человек и выполняет теперь особое задание. Я предупредил директора, что он ничего не должен говорить Леонтьеву о нашем разговоре. Директор — человек надёжный, я давно его знаю, он не подведёт…
На следующий день Бахметьев пригласил к себе Маневского. Точно в назначенный час Маневский явился и представился Бахметьеву. Тот с интересом стал его разглядывать, задавая первые, ничего не значащие вопросы. Он отметил респектабельный вид Маневского, золотые «профессорские» очки, холёное, упитанное лицо, солидные, хорошо заученные манеры и чересчур ясные глаза, в глубине которых, однако, сквозило некоторое беспокойство.
— Чем могу быть полезен? — осведомился профессор, искательно заглядывая в глаза Бахметьеву. — Впрочем, извините, здесь, кажется, не я должен задавать вопросы…
И он чуть улыбнулся, тут же, однако, сделав серьёзную мину, давая тем самым понять, что вполне понимает серьёзность учреждения, в которое приглашён. Улыбка же понадобилась, чтобы подчеркнуть полную независимость, сознание своей абсолютной безупречности. «Тонкая бестия», — подумал Бахметьев, сразу поняв смысл и цель улыбочки Маневского и последовавшей за ней серьёзной мины. Очень вежливо он сказал:
— Нет, почему же… Вы в самом деле можете быть нам полезны, профессор. И даже весьма. Потому я вас и побеспокоил, хотя представляю, как вы заняты…
— Да, уж занятий более чем достаточно, — позволил себе даже вздохнуть Маневскнй. — Впрочем, и вы, вероятно, не жалуетесь на их недостаток. Итак, я вас слушаю…
— Прежде всего я обязан предупредить вас, — начал Бахметьев, — что наш разговор должен остаться между нами…
— Можете не сомневаться, — быстро ответил Маневский. — Я отдаю себе отчёт в том, где нахожусь и с кем разговариваю.
— Могу ли я, помимо вашей скромности, профессор, рассчитывать также и на полную откровенность?
— Полагаю, что именно потому я и вызван, — парировал Маневский.
— Да, вы правы, — согласился Бахметьев. — Рассчитывая на откровенность с вашей стороны, я и сам намерен быть вполне откровенным с вами.
Маневский склонил голову, что должно было обозначать: признателен за доверие, иного и не ожидал.
— Вы, если не ошибаюсь, работаете вместе с конструктором Леонтьевым?
— Да, с Николаем Петровичем.
— И давно знаете его?
— Ещё с довоенных лет, как только он появился в нашем институте.
— Значит, давно, — уточнил Бахметьев. — Во всяком случае, достаточно для того, чтобы иметь о нем определённое мнение. Не так ли?
— Как вам сказать? — замялся Маневский. — Что значит — определённое мнение? В каком аспекте? Наконец, я не настолько близок с Николаем Петровичем, чтобы иметь о нём подробное суждение. Мало ли с кем нам приходится работать? Жену каждый из нас выбирает по своему вкусу и то, как известно, не всегда удачно. Товарищей по работе мы себе не выбираем, позволю себе заметить.
— Существует мнение, что Леонтьев очень талантлив как учёный. Вам известно об этом?
— О том, что существует такое мнение, или о том, что Леонтьев очень талантлив? — с язвительной улыбочкой спросил Маневский, и Бахметьев понял, что его вопрос задел больную струнку.
— И о том, и о другом! — уточнил он.
— Талант — слово серьёзное, им не стоит легко разбрасываться, — поучительно протянул Маневский. — Николай Петрович… гм… не лишён способностей… Некоторых способностей… В том числе… гм… организационных…
— Что вы имеете в виду под организационными способностями? Что он хороший организатор, что ли?
— Да, ор-га-ни-за-тор… — протянул Маневский. — Умеет показать товар лицом, умеет… Что и говорить!..
— И умеет устанавливать отношения с людьми? — быстро спросил Бахметьев.
— О, я вижу, вы знаете его не хуже меня, — расплылся в довольной улыбке Маневский.
— Да, вы так считаете? И можете привести примеры?
Маневский вскинул на Бахметьева цепкий, настороженный взгляд.
— Мы сговорились быть откровенными друг с другом, — напомнил Бахметьев. — Я жду… Ведь мы беседуем с глазу на глаз…
— Товарищ полковник, есть вещи, которые произносятся устно, но не фиксируются письменно, — процедил Маневский.
— Я не собираюсь ничего фиксировать. Наш разговор носит чисто информационный характер…
— Это существенно. Да, есть примеры, откровенно говоря, есть… Говорят, скажем, что директор института весьма… гм… весьма покровительствует или благоволит, не знаю, как сказать… Одним словом, он и Леонтьев — свои люди…
— В каком смысле — свои? Родственники, что ли?
— Зачем же обязательно родственники? Разве людей могут связывать только родственные отношения?..
— Ах, даже связывать?.. Любопытно… Что же их может связывать?
— На такой вопрос могут ответить только два человека: сам Леонтьев и директор, — многозначительно произнёс Маневский. — Если они захотят ответить…
— Так, понятно, — сказал Бахметьев, думая про себя: «Ты, подлец, писал анонимку, ты!» И, чтобы окончательно проверить эту мысль, вдруг, глядя прямо в лицо Маневскому, тихо, почти шёпотом, спросил:
— Значит, это всё правда? И Дебице, и племянник, и брат?
— Что за вопрос?.. — воскликнул Маневский и тут же, спохватившись, пробормотал: — Простите… Я не совсем улавливаю, так сказать… О чём идёт речь?
— Именно об этом, — ответил Бахметьев, подчёркивая взглядом и улыбкой, что Маневский спохватился поздно, что всё уже ясно и теперь нет смысла давать отбой. — Как это вы сформулировали? Ах, да: «Есть вещи, которые произносятся устно, но не фиксируются письменно». Внесём поправочку: фиксируются, но не подписываются. Ну зачем вы так волнуетесь, профессор? Никто не заставит вас подписывать…
— Право, всё это очень странно… — бормотал Маневский, отирая шёлковым платком испарину со лба. — Мой долг патриота… Здоровое чувство бдительности… Меньше всего я думал о своих интересах…
— Позвольте, вас никто не обвиняет в этом, — перебил его Бахметьев, подчеркнув последнее слово. — Каждый человек имеет право поделиться своими сомнениями, мыслями, наблюдениями…
— Да, да, сомнениями, — оживился Маневский, — именно сомнениями, вы нашли нужное слово! Я ничего не могу утверждать, но сомневаться я могу… Если я сомневаюсь…
— Разумеется. Если вы сомневаетесь, никто не может лишить вас права выразить сомнения… Можно спорить о способе выражения этих сомнений, профессор Маневский, но это в конце концов второстепенный вопрос. Как видите, мы поняли друг друга. Теперь перейдём к деталям. Одну минуту, я достану ваши… ваши сомнения. Кстати, вы их печатали лично или кому-либо доверили? Надеюсь, — лично, поскольку в этих письмах идёт речь о секретных вопросах… Или вы нарушили инструкцию? Это важно знать.
— Что вы, я никогда не нарушаю инструкции! — воскликнул Маневский. — Я не первый год на секретной работе…
— Очень хорошо. Это момент формальный, но имеющий, как вы сами понимаете, серьёзное значение… И это надо зафиксировать в ваших же интересах, чтобы поставить все точки над «ї»… Ничего больше, как мы условились, фиксироваться не будет. Черкните, пожалуйста, коротко: такие-то письма, мне предъявленные, я печатал лично, соблюдая инструкцию о секретной переписке. Вот бумага, перо…
— Да, но таким образом будет расшифровано, что я писал эти… эти сигналы, — растерянно пролепетал Маневский и снова вытер пот со лба.
— Оно и так расшифровано, — добродушно улыбнулся Бахметьев. — Мы даже знаем, что вы печатали эти письма не в институте…
— Да, на квартире сына, — подтвердил профессор. — Товарищ полковник, у меня нет и не может быть никаких секретов от вас… Вы в этом убедились… Но, сами понимаете…
— Всё понимаю, — успокоительно протянул Бахметьев. — Пишите, пишите, профессор!..
Маневский начал писать. Бахметьев встал, подошёл к окну и там, изредка поглядывая на спину профессора и складку розового жира на его шее, выпиравшей из ослепительного, туго накрахмаленного воротничка, закурил, жадно и часто затягиваясь дымом. Ему было противно. Несмотря на то что уже много лет Бахметьеву приходилось сталкиваться с человеческими пороками: лживостью, коварством, подлостью, жадностью, карьеризмом, трусостью, — он всякий раз поражался тому, что обнажалось по ходу следствия. Бахметьев понимал, что по характеру своей работы он обречён видеть главным образом натуры низменные — иначе ему и не пришлось бы иметь с ними дело — и что такого сорта людей в жизни лишь ничтожный процент, вовсе не характерный для общества, в котором он живёт. Но он не хотел мириться и с этим ничтожным процентом и потому огорчался всякий раз, когда убеждался, что перед ним сидит подлец. Ни один из этих подлецов в отдельности, ни все они вместе не подточили любви Бахметьева к людям и веры в людей, потому что эти любовь и вера были свойствами его характера, отправной точкой его мировоззрения, смыслом его жизни. Да, если бы мир представлял собою только гигантскую банку со скорпионами, истребляющими друг друга, в таком мире Бахметьеву не хотелось бы жить. Если бы человеческая жизнь не была озарена счастьем свободного труда, подвигом любви, теплом дружбы, силой доброты и верности, стойкостью убеждения, сверканием таланта, чудом гения, радостью смеха, — чего бы стоила такая жизнь?!
Конечно, Бахметьев понимал и другое — люди не рождаются ангелами или дьяволами. Он был достаточно умён и вдумчив для того, чтобы уметь прощать людям и какие-то человеческие слабости, нередко являющиеся результатом неправильного воспитания, слабой воли, дурной среды, случайного и рокового нагромождения обстоятельств. Бахметьев отлично понимал и значение пережитков капитализма в сознании людей, хорошо видя за этой привычной формулой всё уродство капиталистического строя, калечащего человека, растлевающего его душу, воспитывающего в нём эгоизм, жадность, дурацкую веру в беспредельное могущество золота и в то, что всё на этом свете будто бы можно купить за деньги…
Как криминалист, Бахметьев понимал лучше многих, к чему приводит капитализм в такой специфической области, как преступность. Да, капитализм породил не только уголовную преступность, но и чудовищные войны с их массовыми убийствами, и печи Майданека и Освенцима, и колючую проволоку фашистских концлагерей, и кровавый бред расистов… Конечно, миазмы капитализма иногда проникали и к нам, в Советскую страну, отравляя наиболее неустойчивых и слабых, в сознании которых ещё жили, как дремлющая инфекция в организме, эти пережитки. Различны были степени отравления, различны последствия, различны необходимые методы лечения — гангрена, угрожающая всему организму, требует ампутации, ангина её не требует.
Теперь, глядя на Маневского, осторожно взвешивающего, прежде чем написать, каждое слово, Бахметьев подумал, что в этом клиническом случае — хотя и только ангина, но всё-таки стрептококковая, и потому рассчитывать на то, что она пройдёт сама по себе, не следует… Стрептококк, как ни ничтожен сам по себе, всё же — стрептококк!..
Маневский был хитёр, но вместе с тем ему была присуща ограниченность, характерная для завистливого человека с мелкой душой. Именно из-за этой ограниченности он поверил в то, что его анонимки попали в цель и принесут Леонтьеву серьёзные неприятности по службе. Как раз этого и добивался Маневский, действовавший не только из желания сделать пакость Леонтьеву.
Дело в том, что работа коллектива, который возглавлял Леонтьев, значительно продвинулась. Основные принципиальные вопросы были решены, главные трудности преодолены, работу ждал несомненный и грандиозный успех. Маневский рассчитывал, что, если сейчас удастся скомпрометировать Леонтьева и отстранить его по тем или иным мотивам от дальнейшего участия в работе, львиную долю будущего успеха удастся присвоить себе.
Маневский не желал и потому не мог понять, что, присвоив себе успех чужого открытия и чужого труда, он, даже в случае временной удачи, неизбежно будет разоблачён. Он не понимал, что в условиях общества, в котором живёт, невозможно добиться обманом признания, славы, высокого положения — не то время, не те законы, не та среда. Маневский был мастер произносить громкие речи о роли науки в социалистическом обществе, но на самом деле не понимал достаточно глубоко ни науки, ни социалистического общества. Если бы он понимал это, то давно усвоил бы, что в науке бесчестными средствами ничего не добьёшься. А честных средств у Маневского не было: не было таланта, не было и желания возместить отсутствие таланта упорным и напряжённым трудом; его ленивый ум был способен работать в одном направлении — в направлении поисков лёгкой жизни и максимальных благ при минимальных с его стороны усилиях.
Ко всему этому, как правильно предположил Ларцев в беседе с Малининым, профессор был одержим завистью. Малейший успех того или иного товарища по работе Маневский воспринимал с чувством личной жгучей обиды: почему успел он, а не я? Так сильно было в нём это свойство мелкой душонки, что он почти заболевал от зависти, у него портилось настроение, пропадал аппетит. И вместо того чтобы задуматься над причинами успеха своего товарища и объяснить хотя бы самому себе, что этот успех пришёл в результате самоотверженного, упорного и целеустремлённого труда, умения преодолевать препятствия и не теряться от первых неудач, Маневский, не способный ко всему этому, искал другие и довольно подлые объяснения: удачнику помогли связи, его выручили дружки, он сумел кого-то корыстно заинтересовать, словчил…
И, сам поверив в собственные измышления, профессор начинал мысленно укорять себя не за то, что не сумел так работать, чтобы правомерно добиться успеха, а за то, что не сумел наладить нужных связей, не догадался кого-то чем-то заинтересовать, одним словом, оказался недостаточно пронырлив и ловок.
А того, что его товарищ заслуженно и честно добился успеха, Маневский допустить не мог по той простой причине, что сам он к этому был неспособен. В глубине души Маневский мысленно давно уже изменил известную формулу — от каждого по способностям, каждому по труду — на другую: от каждого по способностям, каждому по ловкости…
Вот он и старался быть самым ловким, самым пронырливым, самым хитрым. Именно поэтому в конце концов наступил крах, так как способностей у него не было, честно трудиться он не хотел, а придуманная им подлая формула оказалась враждебной обществу, в котором он жил.
Единогласным решением учёного совета профессор Маневский был уволен из института, в котором пытался применить свою, по сути дела, антисоветскую формулу. Приговором народного суда он был, кроме того, заклеймён как клеветник.
Но этот крах Маневского произошёл не сразу после его беседы с Бахметьевым, а лишь после того, как полковнику Грейвуду был нанесён сокрушительный ответный удар.
25. Активный баланс
Ларцев всё ещё находился в Берлине. Однажды вечером, когда он работал в кабинете Малинина, раздался звонок внутреннего телефона.
Малинин поднял трубку.
— Да, товарищ дежурный, — сказал он. — Господин Бринкель? Очень хорошо, дайте ему пропуск… Да, можно без сопровождающего… — Малинин положил трубку и обратился к Ларцеву: — Благополучно прибыл наш коммерсант. Сейчас придёт.
— Прекрасно, — улыбнулся Ларцев. — Давно его жду.
Через несколько минут дверь отворилась и в кабинет вошёл, как всегда, румяный, весело улыбающийся Бринкель в своём неизменном котелке, элегантном габардиновом плаще, с роскошным толстым портфелем в руке.
— Разрешите войти, уважаемый господин полковник, — произнёс он по-немецки, улыбаясь самым непринуждённым образом.
— Входи, входи, капиталист, — ответил по-русски, поднимаясь навстречу пришедшему, Малинин. И, обращаясь к Ларцеву, сказал: — Позволь, Григорий Ефремович, представить тебе майора Максима Ивановича Громова, а в миру — господина Бринкеля.
— Очень рад, — приветливо улыбнулся Ларцев, крепко пожимая руку Громову и с интересом его разглядывая.
— Здравствуйте, товарищ полковник, — щёлкнул каблуками Громов. — Разрешите докладывать?
— Давай, давай, Максим Иванович, — произнёс Малинин. — С нетерпением ждали твоего возвращения. Всё благополучно?
— Кое-что удалось сделать, — ответил Громов. — Прежде всего удалось всё-таки получить списки нашей молодёжи, которая содержится в лагере и работает на заводе Винкеля. Вот эти списки…
— О, это важно, — заметил Ларцев, перелистывая списки.
— Затем удалось установить фамилии пяти членов комитета, избранного по предложению майора Гревса. Всех их майор увёз в Нюрнберг, где они теперь и содержатся. Вот их фамилии. Председателем комитета был избран Коля Леонтьев. Игорь Крюков, о котором я вам прислал донесение, тоже был избран в комитет. Но самое любопытное: удалось выведать у некоего Пивницкого, абсолютного прохвоста, являющегося начальником лагеря, что этот Крюков в действительности сын заместителя Пивницкого — Мамалыги.
— Странная фамилия, — заметил Ларцев.
— Да, товарищ полковник, его фамиля Мамалыга. Это бывший орловский нотариус, работавший при немцах сначала в «русской полиции», а потом заместителем бургомистра… Опасаясь ответственности за сотрудничество с гитлеровцами, Мамалыга ушёл из Орла вместе с ними и в конечном счёте оказался в Западной Германии…
— Так, так, всё это существенные данные, товарищ Громов, — сказал Ларцев, всё ласковее поглядывая на румяного «коммерсанта». — Известно ли, где содержатся члены этого комитета в Нюрнберге и что с ними?
— По словам Пивницкого, они содержатся под охраной на конспиративной квартире американской разведки в Нюрнберге, вблизи дворца «карандашного короля» Фабера. Конспиративная квартира существует под «крышей» пивной, называющейся «Золотой гусь». К этой пивной пристроена целая квартира, специально оборудованная.
— Откуда это известно Пивницкому? И можно ли ему верить?
— Один из охранников, работавших в лагере, власовец Воскресенский, на некоторое время был прикомандирован к этой квартире, где использовался Гревсом для охраны членов комитета. Потом его заменили другим охранником, а Воскресенский вернулся в лагерь. Он и теперь находится там и иногда доставляет заключённых на работу в наш завод. Я лично с Воскресенским не говорил — из осторожности. Однако мой компаньон, господин Винкель, постоянно угощает конвоиров шнапсом, чтобы они не очень придирались, когда рабочих приходится задержать на лишний часок. На одной из таких пирушек с Винкелем Воскресенский проболтался, и это сразу стало известно мне.
— И хорошо сделал, что сам не говорил, Максим Иванович, — произнёс Малинин. — Одно дело, когда коммерсант Бринкель беседует с начальником лагеря, другое — с каким-то охранником… А в общем — ты молодец!.. Ну что ж, возьми мою машину и отправляйся прямо ко мне на квартиру, отдыхай. Завтра опять увидимся. В буфете найдёшь что закусить и, главное, что закусывать… Ферштеен зи, майн либер герр Бринкель?
— Яволь, герр оберст! — засмеялся Громов. — Их данке!.. О, русска вотка зер гут, герр оберст!..
Малинин и Ларцев расхохотались. Уж очень уморительно произносил Громов «русска вотка».
— Артист! — всё ещё продолжая смеяться, сказал Малинин. — Вжился в образ, как говорят в театре…
— Да, только с той незначительной разницей, что актёр в театре рискует, максимум, провалить роль, — серьёзно добавил Ларцев. — Но головой при этом не рискует… Устал, Максим Иванович, по совести говоря?..
— Устал, — тихо ответил Громов. — Неделю прожил в этом Ротенбурге, и знаете, что было труднее всего?
— Догадываюсь, — в тон ему ответил Ларцев. — Ночью боялись проговориться во сне? Как штабс-капитан Рыбников? Читали этот рассказ Куприна?
— Знаю его наизусть, — сказал Громов. — Но Рыбников был разведчик, а я поехал в Ротенбург и превратился в Бринкеля не для разведки. Я поехал выручать наших ребят, товарищ полковник. Мне поручили святое дело!.. И страшнее всего было не справиться с таким поручением! Не за себя было страшно — за них!.. Ну, хватит, поеду отдыхать… Да, кстати, Пётр Васильевич, положите, пожалуйста, этот портфель в свой сейф. В нём, как-никак, больше ста тысяч западных марок…
— Каких марок? — удивился Малинин. — Откуда?
— Я и мой компаньон подвели баланс за последние три месяца, — улыбнулся Громов. — И это моя доля прибылей. Прикажите бухгалтерии оприходовать…
И опять засмеялись Малинин и Ларцев.
— Лихо!.. — произнёс Малинин. — Начальника финчасти сейчас нет. Ладно, давай твои прибыли, положу их в сейф, а завтра оприходуем. В общем, Максим, как говорят бухгалтеры, у тебя активный баланс… Я имею в виду не марки…
— Служу советскому народу! — коротко ответил Громов.
Отпустив Громова, Ларцев и Малинин принялись за обсуждение дальнейших оперативных действий. Теперь, в свете данных, полученных Громовым, открывались новые перспективы для освобождения советских ребят, томящихся в лагере под Ротенбургом.
— Понимаешь, Пстро, — говорил Ларцев, расхаживая по своей привычке из угла в угол кабинета, — теперь, когда мы знаем адрес конспиративной квартиры, где содержатся члены комитета, было бы сравнительно просто перебросить в Нюрнберг нескольких боевых парней, поручив им пробраться ночью в этот «Золотой гусь», связать часового, освободить наших ребят из этого лагеря и перевезти в нашу зону. И по справедливости, так сказать, по всем законам божеским и человеческим так и следовало бы поступить… Однако, помимо законов божеских и человеческих, существуют, как тебе известно, всякого рода дипломатические правила и нормы. И приходится с этим считаться…
— Что ты хочешь сказать? — спросил Малинин, хотя догадывался, о чём идёт речь.
— Нюрнберг находится в американской зоне оккупации, и с этим нельзя не считаться. В отличие от американцев, довольно бесцеремонных в таких вопросах, мы всегда очень щепетильны в своих отношениях с союзниками, хотя они не всегда этого стоят. Вот почему, Петро, надо действовать иначе…
— В таком случае, Григорий, — вздохнул Малинин, — я просто не представляю себе, как освободить несчастных ребят, тем более что речь идёт не только о членах комитета, находящихся в Нюрнберге, но и о тех, кто содержится в лагере…
— А я знаю, — весело улыбнулся Ларцев. — Слушай меня внимательно. Благодаря расторопности твоего Громова нам теперь известно, что Игорь Крюков — родной сын заместителя начальника лагеря Мамалыги. Так?
— Ну и что?
— Не торопись. Судя по данным Громова, этот Мамалыга — я имею в виду отца — одинок и, кроме сына, не имеет близких. Так?
— Так, — подтвердил Малинин с интересом.
— Мы не знаем этого Мамалыгу, но я убеждён, что на старости лет, не имея никого, кроме единственного сына, он не может не волноваться за его судьбу. Ведь и шакал защищает своего детёныша. Я не знаю, как и почему этот орловский нотариус стал изменником — это вопрос особый, — но уверен, что теперь он раскаивается в том, что наделал, хотя бы из чисто шкурных мотивов. Вряд ли он доволен своей нынешней судьбой — не так уж она заманчива.
— Рано или поздно всякий предатель жалеет о том, что сделал, — произнёс Малинин. — Так и надо этой сволочи!..
— Верно, хотя огульный подход неприемлем и тут. Среди так называемых перемещённых лиц немало людей, совершивших те или иные преступления против Родины. Но это — разные люди, они разное совершили и по разным мотивам. Тебе известно, что многие из них в конце концов будут амнистированы и получат возможность вернуться на Родину и загладить свою вину перед ней честным трудом. Такова наша политика в этом вопросе — разумная, гуманная и мудрая политика. Теперь я тебя спрашиваю: почему бы нам не попытаться вступить в контакт со стариком Мамалыгой и не предоставить ему возможность хотя бы частично загладить свою вину?
— О, в этой идее есть зерно! — оживился Малинин. — А ты думаешь, что можно на него положиться, что он нас не подведёт?
— Маловероятно, чтобы Мамалыга захотел нас обмануть, — задумчиво протянул Ларцев. — Однако этого нельзя вовсе исключить. Всё может быть. Возьмём худший вариант: Мамалыга — закоренелый враг и потому захочет нас подвести, пренебрегая даже судьбою сына, находящегося в Москве. Чем же, позволительно спросить, он может нас так уж подвести? Чем?
— Он может подвести того человека, который вступит с ним в контакт. Кстати, кому, по-твоему, это можно поручить?
— Кому как не Громову, — ответил Ларцев. — Это настоящий разведчик, а, кроме того, ему проще всего проехать в Ротенбург и там связаться с Мамалыгой. На то он и господин Бринкель.
— А если Мамалыга выдаст его Гревсу или Пнвницкому?
— Прежде всего Громов должен разговаривать с Мамалыгой, продолжая играть роль немецкого коммерсанта, действующего, однако, по нашему поручению. По реакции Мамалыги на разговор с ним Громов должен определить, можно ему верить или нет. Если появятся хотя бы малейшие сомнения, следует срочно уехать из Ротенбурга. Более того, разговор должен состояться перед самым отъездом Громова и при таких условиях, когда Мамалыга не будет иметь возможности сразу связаться с Пивницким или Грейвудом.
— А поверит ли Мамалыга Бринкелю, если тот будет говорить с ним от нашего имени?
— Я думал и об этом. Если Бринкель, разговаривая с Мамалыгой, покажет ему фотографию его сына, снятого в Москве, скажем на фоне Кремля или Большого театра, то Мамалыга убедится, что Бринкель действительно выполняет наше поручение. Кроме того, Бринкель ведь скажет Мамалыге, что мы уже знаем, под каким видом и с какой целью его сын заслан в Москву.
— Да, это логично, — сказал Малинин, всё ещё, однако, колеблясь. — Понимаешь, Григорий, надо всё тщательно, до самых ничтожных мелочей, обдумать. Громов — замечательный парень и превосходный работник. Рисковать им, скажу по совести, очень не хочется… Теперь у меня возникает вопрос, связанный с той стороной дела, с которой ты начал. Как всё это будет выглядеть с дипломатической точки зрения?
— Законный вопрос, — ответил Ларцев. — Но для того, чтобы на него ответить, надо прежде всего выяснить, кто будет освобождать членов комитета, потому что начинать надо именно с них. Вообразим на минуту, что Мамалыга сам поедет в Нюрнберг, проберётся в «Золотой гусь» — это для него не составит никакого труда, учитывая его положение в лагере, — и там вместе с членами комитета обезоружит часового и освободит ребят. Ни один дипломат на свете не сможет при всём желании даже пискнуть: советские люди, противозаконно задержанные, сами сумели вырваться из узилища, в которое были заключены вопреки элементарным нормам международного права! Скажу тебе больше: Грейвуд и Гревс при этом предстают в таком невыгодном свете, что они и не подумают поднять шум. Это ведь всё равно, что расписаться в очень мерзких делишках…
— Да, превосходная комбинация! — воскликнул наконец Малинин, оценив логичность всех рассуждений Ларцева. — Только давай ещё посоветуемся с Громовым…
— Безусловно, — сказал Ларцев. — Без его мнения я и не собирался окончательно решать.
На следующее утро хорошо отдохнувший Громов был посвящён в план. Внимательно выслушав Малинина и Ларцева, Громов сразу сказал:
— Подходит. Разрешите выполнять?
— Одну минуту, — улыбнулся Ларцев, которому понравилось, что Громов так быстро реагировал на предложение. — Скажите, вы ведь познакомились с этим Мамалыгой?
— Ну как же, я с ним несколько раз разговаривал. Разумеется, я не заводил с ним разговора о его сыне, но у меня ещё в Ротенбурге создалось впечатление, что Мамалыга удручён и очень озабочен. Думаю, что это вызвано тревогой о сыне.
— Как он выглядит? — спросил Ларцев.
— Невысокий, чуть сутулый, вид какой-то, я бы сказал, растерянный. Со здоровьем у него тоже, по-моему, дела обстоят неважно. Под глазами мешки. Ему немного за пятьдесят, но на вид можно дать больше. Настроение у него подавленное, однажды даже в разговоре со мной он прослезился…
— Как вы думаете, удастся вступить с ним в контакт?
— Пожалуй, удастся, — ответил Громов. — Тем более что Мамалыга, как я заметил, ненавидит Пивницкого и, по-видимому, будет рад от него освободиться. Этот Пивницкий действительно законченный негодяй.
— Понятно, — сказал Ларцев. — Теперь давайте подробно обсудим, каким путём Мамалыга, если удастся привлечь его к делу, сможет освободить членов комитета.
И три чекиста стали разрабатывать во всех деталях план операции. Прежде всего они подробно обсудили, как именно Громов-Бринкель должен начать откровенный разговор с Мамалыгой. При этом Ларцев, как всегда, старался предусмотреть все возможные осложнения и препятствия, начиная с позиции, которую может занять в разговоре сам Мамалыга, и кончая всякими непредвиденными и уже от Мамалыги не зависящими осложнениями и неожиданностями.
Затем обсуждена была вторая часть операции, в частности роль Мамалыги (если с ним удастся договориться) в освобождении членов комитета. Надо было заранее решить, как вооружить Мамалыгу для того, чтобы он при помощи членов комитета мог вывести из строя часового и, в случае необходимости, его связать.
И эта часть плана была разработана со всеми подробностями, причём Ларцев сообщил Громову, что он должен будет реализовать задание в то время, когда в Москве будет проведена другая операция, связанная с сыном Мамалыги.
Ларцев не считал нужным вводить Громова в курс всей операции, готовящейся в Москве, но в той части, в которой она касалась Игоря Мамалыги, информировать Громова было необходимо.
26. «Племянник»
В Москве стояли жаркие дни. Случалось, что в полдень температура достигала 30–35 градусов, у киосков с минеральной водой стояли очереди, пригородные поезда и автобусы были переполнены людьми, стремившимися провести свободные часы в окрестностях столицы, в лесной тени, на речных пляжах.
В один из этих жарких дней Николай Петрович Леонтьев собирался в командировку — надо было поехать на завод, где выполнялся один из заказов института.
Накануне отъезда Леонтьева пригласил директор института, почему-то тщательно закрыл дверь кабинета и спросил:
— Завтра собираетесь выехать, Николай Петрович?
— Да, рано утром.
— Так вот, есть к вам не совсем обычная просьба: я хочу вам дать портфель с чертежами и расчётами и просить, чтобы вы перед отъездом положили этот портфель в свой сейф, который у вас на квартире.
— В мой сейф, на квартире? — удивился Леонтьев. — Не мне вам говорить, Иван Терентьевич, что это строжайше воспрещено. Вы сами не один раз говорили об этом…
— Совершенно верно, вы абсолютно правы, — улыбнулся директор. — Но жизнь — сложная штука, Николай Петрович, иногда возможны ситуации, при которых в интересах дела следует нарушить это золотое правило…
— Решительно ничего не могу понять, — развёл руками Николай Петрович. — Объясните мне, какой в этом смысл? Я уезжаю в командировку и не могу даже отвечать за сохранность секретных документов. Мало ли что может быть…
— А вам не приходит в голову мысль, что, может быть, именно поэтому я обращаюсь к вам с подобной просьбой? — как-то странно улыбаясь, сказал директор. — И уж позвольте в таком случае сказать вам прямо: это не моё личное предложение, мне приказано так поступить… Чтобы у вас не было сомнений, я дам вам письменное предписание.
— Что я могу сказать? Приказ есть приказ, — сказал Леонтьев. — В квартире моей остаются племянник и домашняя работница. Я надеюсь, что речь идёт не о недоверии к ним?
— Конечно, конечно, — согласился директор. — Но в конце концов это не наше с вами дело, и те, кому следует, знают лучше, как поступить. Вот, возьмите этот портфель, Николай Петрович, — и он протянул конструктору объёмистый кожаный портфель, туго набитый какими-то документами. — А предписание прочтёте в спецотделе и распишетесь в том, что ознакомлены с ним.
Взяв портфель, Леонтьев отнёс его в рабочий кабинет и положил в служебный сейф. До позднего вечера в связи с предстоящим отъездом Николай Петрович занимался своими делами. Уже в одиннадцатом часу он поехал домой, захватив с собою портфель.
Приехав домой, Николай Петрович хотел было посмотреть документы, лежавшие в портфеле, но в кабинет вошёл племянник, только что вернувшийся из театра, и стал оживлённо рассказывать о понравившемся спектакле.
Николай Петрович, очень внимательно относившийся к племяннику, разговорился с ним. Портфель был положен в домашний сейф конструктора. Потом неожиданно приехал Бахметьев, нередко навещавший Николая Петровича, сели пить чай, и завязался общий весёлый разговор.
Было уже за полночь, когда Бахметьев, зная, что Николаю Петровичу надо выехать рано утром на аэродром, простился с ним и Колей, сказав, что хозяину следует перед отъездом отдохнуть.
Коля, как всегда, пошёл спать в кабинет, а Николай Петрович, приняв ванну, тоже лёг в постель. Вспомнив о том, что хотел посмотреть документы, лежащие в портфеле, он решил не тревожить сейчас племянника и проглядеть документы утром, перед отъездом.
В половине шестого утра звонок будильника разбудил Николая Петровича. Вскоре, уже в дорожном костюме, он вошёл в столовую, где тётя Паша приготовила завтрак.
— А Коленька ещё спит, тётя Паша? — спросил Николай Петрович.
— Да ещё как, вовсю похрапывает, — ответила старушка. — Хотела я его разбудить, чтобы он с вами простился, да, признаться, пожалела… И так он целыми днями всё учится да над книжками сидит… Пусть хоть выспится как следует, совсем парень извёлся…
— Да, да, не надо его будить, — согласился Николай Петрович. — Нелегко ему наверстать потерянные годы, бедняге…
И он решил, что, собственно, никакой нужды знакомиться с документами, рискуя разбудить племянника, у него нет — ведь они были переданы ему лишь для хранения в связи с какими-то странными обстоятельствами.
Позвонил шофёр, приехавший за Леонтьевым, и он, простившись с тётей Пашей, поехал на аэродром.
По дороге Николай Петрович задумался о племяннике. За эти месяцы Коля, уже привыкший к новой обстановке, по-видимому, чувствовал себя в квартире своего дяди как дома; Николай Петрович очень внимательно и заботливо к нему относился.
Юноша вёл себя скромно, старательно учился и, по-видимому, всячески стремился расположить к себе дядю. Николай Петрович это замечал и, в сущности, не имел никаких оснований быть недовольным поведением племянника.
Но — странное дело — в то же время Николай Петрович ловил себя на том, что этот красивый, светлоглазый юноша с аккуратным пробором, тихим голосом и примерным поведением как-то не совсем понятен ему. Коля был немногословен, очень неохотно говорил о прошлом и, как заметил Николай Петрович, не так уж тосковал по отцу. Что было особенно удивительно, почти никогда юноша не вспоминал о матери, и это тоже неприятно поражало Николая Петровича.
Иногда Леонтьеву казалось, что, несмотря на свою молодость, племянник был довольно расчётлив и холодноват, и трудно было понять, что он думает, о чём мечтает, чем живёт. Странно было и то, что Коля ни с кем не подружился, хотя Николай Петрович нарочно познакомил его с одногодками — сыновьями некоторых своих друзей по институту.
Даже такая благодушная старушка, как тётя Паша, приветливо и с большим теплом принявшая Колю, месяца через два после его приезда как-то сказала Николаю Петровичу:
— А племянничек-то ваш, я погляжу, не так прост…
— А в чём дело, тетя Паша? — спросил Николай Петрович.
— Сама не пойму, — развела руками старушка, — вроде и послушный, и тихий, и ласковый, а сердце к нему не лежит, Николай Петрович… Почему, сама не знаю…
Николай Петрович тогда задумался над словами тёти Паши и с огорчением подумал, что в чём-то согласен с ней. Но, вспомнив о том, что пришлось пережить племяннику, Николай Петрович устыдился собственных мыслей и решил, что несправедлив в своём отношении к Коле: по-видимому, парень до сих пор по-настоящему не оправился от тяжких впечатлений искалеченного детства.
27. Преждевременная радость
Господин Крашке наслаждался жизнью. Уж много лет ему не приходилось отдыхать столь безмятежно, как теперь, в Малаховке. В самом деле, только раз в неделю, по воскресеньям, Крашке выезжал в Москву, где встречался с Игорем Крюковым-Мамалыгой. Потом он вновь возвращался в Малаховку, играл в подкидного дурака со своей квартирной хозяйкой, пил парное молоко н перед сном совершал обязательную прогулку. Никуда не надо было мчаться, никого не надо было бояться, никто на него не кричал. К тому же он не был стеснён в деньгах, располагал вполне надёжными документами и, таким образом, имел все условия для полного душевного покоя, по которому так стосковался за последние годы.
В Малаховке было множество дачников, и по вечерам, после работы, они приезжали на электричке; на террасах шумели самовары, звенели тарелки, играли патефоны.
Вскоре после приезда в Москву Крашке познакомился с дачниками, поселившимися поблизости, нередко гулял с ними или играл в городки. Крашке избегал обширных знакомств, но, с другой стороны, считал, что чрезмерно замкнутый образ жизни тоже может показаться странным.
Из числа новых знакомых он чаще всего встречался с пожилым, седоусым человеком, поселившимся со своей десятилетней внучкой как раз напротив той дачи, в которой жил Крашке. Этот человек — его звали Семёном Петровичем — рассказал, что его дочь с мужем — геологи, находятся в экспедиции, а он решил на всё лето поселиться с внучкой в Малаховке. Крашке понравилось, что этот высокий, ещё довольно крепкий старик не задаёт ему лишних вопросов и не проявляет излишнего любопытства, вполне удовлетворившись теми сведениями, которые Крашке после знакомства сообщил о себе.
Они часто гуляли вдвоём по окрестностям Малаховки, иногда ездили в Кратово купаться в пруду.
Как-то на очередной встрече Крашке с Игорем тот подробно рассказал ему о своём житье-бытье. Юный Мамалыга тоже вполне вошёл в роль и чувствовал себя очень спокойно.
Однажды Игорь сообщил, что Леонтьев собирается выехать в командировку. Он передал Крашке восковой слепок от сейфа, стоявшего в кабинете Леонтьева, и попросил изготовить по этому слепку ключ.
— На всякий случай надо иметь ключ, — сказал Игорь. — После отъезда Леонтьева в командировку я смогу без всякого риска ознакомиться с содержанием сейфа: ведь тётя Паша ежедневно уходит на рынок и я остаюсь один в квартире…
Крашке похвалил Игоря и сказал, что ключ изготовит. После этого по явке, данной ещё в Германии Грейвудом, Крашке встретился с одним иностранным журналистом, проживающим в Москве. Этот журналист был предупреждён о приезде Крашке, взял у него слепок и сказал, что через несколько дней сможет вручить ему ключ.
Они сговорились встретиться в Центральном парке культуры и отдыха, у «чёртова колеса», где обычно собиралось много публики и можно было незаметно передать ключ. Так и было сделано.
В следующее воскресенье Крашке передал Игорю ключ.
— Очень кстати, — с довольной усмешкой произнёс Игорь. — На днях мой дорогой дядюшка, кажется, выезжает в командировку…
— Это недурно, — заметил Крашке. — Правда, я не рассчитываю на то, что он хранит в своём домашнем сейфе настоящие секреты, но, с другой стороны, может быть нам и повезёт: сейф, что там ни говори, сейф, не зря же он поставил его в своём домашнем кабинете…
Сговорившись, что на этот раз они встретятся во вторник, Крашке и Игорь расстались.
Во вторник Игорь, встретившись с Крашке, сообщил, что Леонтьев уезжает в среду. Сговорились снова встретиться в четверг.
Утром, когда Леонтьев уехал на аэродром, а тётя Паша ушла на рынок, Игорь открыл сейф Леонтьева, достал оттуда портфель с документами и внимательно их рассмотрел. Портфель был набит чертежами, пояснительными записками к ним и какими-то непонятными Игорю расчётами. На каждом из этих документов имелся гриф «Совершенно секретно».
Игорь обрадовался. Теперь можно было не сомневаться, что задание полковника Грейвуда будет успешно выполнено.
В четверг, переложив все документы в свой портфель, Игорь вышел из дому и направился на Казанский вокзал, где на этот раз должен был встретиться с Крашке. Они зашли в буфет, делая вид, что не знают друг друга; Крашке занял столик у окна и заказал пиво. Игорь сел за соседний столик. В этот час публики в вокзальном буфете было мало. Игорь выпил лимонад, расплатился с официантом и медленно пошёл к выходу, нарочно оставив свой портфель на стуле, словно он его забыл.
Крашке оглянулся. Никто из публики не заметил оставленного портфеля. Тогда — за пиво он заранее расплатился — Крашке быстро встал, схватил оставленный портфель и побежал к выходу с таким видом, как будто он хочет вручить портфель его рассеянному владельцу. Но и тут никто не обратил внимания на Крашке.
В тот же день Крашке встретился с иностранным журналистом и передал ему портфель — этот «журналист» должен был сфотографировать все документы и вернуть их Крашке. Через сутки документы были возвращены, и «журналист» сказал Крашке:
— Насколько я понимаю, это то, что нужно… Во всяком случае, уверен, что наш общий шеф будет доволен. Фотокопии документов уже в воздухе, дорогой партнёр…
— Как в воздухе? — спросил Крашке.
— Они преспокойно летят за океан, — ответил «журналист». — Мы можем поздравить друг друга с успехом…
И в самом деле, через пару дней после этого полковник Грейвуд получил в Нюрнберге шифрованную телеграмму от Маккензи:
«Дисекретно, Нюрнберг, полковнику Грейвуду.
От всей души поздравляю Вас, дорогой полковник Грейвуд, с первым и весьма значительным успехом операции.
Сегодня поступили фотокопии документов, связанных с секретными работами русских в области ракет. Таким образом, наши с Вами совместные усилия увенчались большим успехом. Вызовите лично Мамалыгу и выдайте ему пятьсот долларов в качестве первого аванса в счёт причитающегося ему и его сыну вознаграждения.
Примите мои пожелания здоровья и дальнейших успехов!
Маккензи.»
Прочитав эту шифровку, Грейвуд пришёл в восторг и даже простил Маккензи эту дурацкую фразу насчёт «совместных усилий». Дьявол с ним, в конце концов каждому хочется примазаться к выгодному делу!
Такой успех следовало, конечно, отпраздновать. Грейвуд раньше обычного закончил свои занятия и по пути домой заехал в комиссионный магазин, где приобрёл по сходной цене ожерелье для фрейлейн Эрны.
Вечером вместе с фрейлейн Эрной Грейвуд отправился в «Опера-хауз», как теперь именовалась бывшая нюрнбергская опера, чудом уцелевшая от бомбёжек. Послушав отличный концерт немецкого симфонического оркестра, Грейвуд закончил вечер в «Гранд-отеле», где очень весело провёл время. Там играл превосходный джаз, Грейвуд и фрейлейн Эрна много танцевали. Полковник с удовольствием отметил успех, которым пользовалась его красивая, нарядно одетая дама. Да, надо уметь пользоваться жизнью. Для своего возраста он отлично сохранился, прекрасно выглядит, имеет великолепную, хорошо вымуштрованную любовницу, его служебные и денежные дела идут более чем успешно. Теперь, после успеха московской операции, не исключено, что он будет произведён в генералы — пора, давно пора! И потом — не век же он будет сидеть в этом разрушенном Нюрнберге. Закончив дела, он получит отпуск, вылетит с фрейлейн Эрной в Париж или в Италию, куда-нибудь на взморье — морские купанья отлично укрепляют нервную систему.
В самом великолепном настроении полковник Грейвуд возвратился со своей подругой домой и лёг спать. Утром он с аппетитом позавтракал и поехал на работу, где только что на его имя пришла новая шифровка от Маккензи. Увы, она резко отличалась своим тоном от первой:
«Дисекретно. Нюрнберг, полковнику Грейвуду.
Мне поручено Вам передать, что Ваша дурацкая затея с направлением сына Мамалыги в Москву, как я и предвидел, поставила нашу службу в самое нелепое положение. Когда эксперты ознакомились с фотокопиями документов Леонтьева, выяснилось, что эти документы представляют собою чертежи и расчёты самых первых и весьма неудачных немецких ракет, секрет которых давно уже всем известен и не представляет ни малейшего интереса.
Более непристойного скандала я не припомню за все годы своей деятельности. Телеграфьте Ваши объяснения и предлагаемые меры, чтобы выйти из того положения, в которое поставлена наша служба из-за этой истории.
Маккензи».
Так выяснилось, что радость Грейвуда была преждевременной. Прочитав шифровку Маккензи, полковник побледнел от злости. Какой наглый, издевательский тон!.. «Как я и предвидел», — пишет этот мерзавец. Он предвидел!.. Можно представить, что он наговорил дома, если даже в телеграмме этот негодяй так пишет!.. Да и пишет-то, без всякого сомнения, специально для начальства — дескать, смотрите, я и Грейвуду прямо написал, что был против его плана… Разумеется, он уничтожит первую шифровку, в которой писал о «наших совместных усилиях». Но нет, полковник Грейвуд тоже не молочный телёнок, которого готовят на пасхальный стол!.. Уж он-то сохранит первую телеграмму Маккензи и, более того, предъявит её, кому следует, — пусть видят, что за фрукт этот Маккензи!..
Но что же всё-таки произошло в Москве? Скорее всего, конечно, что мальчишка налетел на старые, никому не нужные чертежи, но… но, может быть, это всё гораздо сложнее и опаснее… Судя по шифровке кретина Маккензи, он пока не задумался над этим вопросом, хотя именно это и есть самое важное. Если всё, что произошло, — результат глупой случайности, нет смысла огорчаться: сегодня добыли старые чертежи, завтра добудем новые. Но если это ход советской контрразведки, специально подсунувшей нам старые чертежи, — операция позорно провалена…
Эти мысли совсем расстроили Грейвуда. Вдобавок ко всему болела голова — вчера в «Гранд-отеле» он основательно выпил, забыв, что ему не тридцать лет и всякое нарушение режима теперь не проходит бесследно. Да, ничто так не старит, как возраст!.. Куда девались пилюли против головной боли?
И Грейвуд поспешно проглотил две пилюли, решив, что теперь самое важное — позаботиться о своём здоровье. Но пилюли на этот раз не помогли — голова продолжала болеть. Полковник вызвал машину и поехал за город основательно проветриться.
Машина выбралась из города и помчалась по широкой бетонной автостраде, посреди которой выстроились в два ряда, как солдаты, липы. Мотор успокоительно пел. Мягкий шорох автомобильных шин и свежий, напоенный баварским летом воздух, со свистом врывавшийся в открытое окно машины, несколько успокоили Грейвуда. Хладнокровие, хладнокровие, старина!.. Волнение только способствует развитию склероза…
И, всё более приходя в себя, полковник Грейвуд обдумывал текст своего ответа на шифровку Маккензи. Надо поставить на место этого нахала. Ответ должен быть спокойным, корректным, но полным достоинства. Надо подчеркнуть, что первая неудача с документами отнюдь не может рассматриваться как поражение. Более того, она лишь подтверждает правильность всего плана с внедрением в квартиру Леонтьева надёжного агента. Располагая таким козырём, можно не сомневаться в том, что игра рано или поздно будет сделана.
Через три часа полковник Грейвуд вернулся в Нюрнберг и отправил ответ на шифровку Маккензи. В этом ответе он, придерживаясь намеченного тона, подчеркнул, что проживание Игоря Мамалыги в Москве, в квартире главного объекта операции, есть факт, значение которого трудно переоценить. Никакие временные осложнения или неудачи, писал Грейвуд, не снижают значения этого факта и его деловых перспектив.
Шифровальщик доложил, что телеграмма передана по радио, и Грейвуд, уже совсем успокоившись, поехал обедать. Он никак не ожидал, что очень скоро получит новый, ещё более сокрушительный удар.
28. Громов выполняет задание
Как-то вечером, когда господин Винкель и его дочь Эмма мирно сидели за ужином, к ним позвонили. Фрейлейн Эмма вышла в переднюю и оттуда донесся её возглас:
— О, как я рада!.. Отец, отец, посмотрите, какой гость!..
Господин Винкель выбежал в переднюю и искренне обрадовался, увидев своего компаньона.
После объятий и шумных приветствий, как всегда весёлый и румяный Бринкель рассказал, что приехал на несколько дней немного отдохнуть от дел и отчитаться перед своим компаньоном.
— Рад вам сообщить, дорогой компаньон, — говорил он, с аппетитом уплетая яичницу с ветчиной, — что в связи с летним сезоном наши фруктовые воды опять пошли хорошо. Особенно большим спросом пользуется «немецкая вишнёвая вода», изготовляемая по вашим старым рецептам. Мы уже реализуем часть нашей продукции в Дрездене, Веймаре, Цвикау, Хемнице и других городах. Словом, надо благодарить всевышнего!.. Я захватил с собою все отчёты, и как-нибудь вечерком мы вместе их рассмотрим…
— Ну-ну, это всегда успеется, — добродушно заметил Винкель. — Я рад видеть вас и без всяких отчётов, мой дорогой компаньон. Гораздо важнее, чтобы вы действительно отдохнули у нас как следует. Ты, Эмма, — обратился он к покрасневшей дочери, — должна развлечь нашего дорогого гостя, чтобы он ни в коем случае не скучал… Недавно мне удалось приобрести хотя и старенький, но ещё вполне сносный автомобиль; надо вам вдвоём покататься, посмотреть окрестности и даже, если хотите, совершить путешествие в Мюнхен, или в Нюрнберг, или куда-либо ещё, — добавил Винкель, всё ещё питавший надежду выдать свою дочь замуж за румяного и делового толстяка, своего компаньона.
— Я буду очень признателен фрейлейн Эмме, если она составит мне компанию, — любезно ответил Бринкель. — Кроме того, я захватил с собой «лейку» и хочу сфотографировать живописные окрестности Ротенбурга и его достопримечательности… И, разумеется, вас, милая фрейлейн Эмма!..
Господин Винкель довольно ухмыльнулся. Его надеждам, по-видимому, было суждено оправдаться.
Несколько дней гость прожил в Ротенбурге. Вечерами он гулял с фрейлейн Эммой, катался с ней на стареньком, но ещё бойком «оппеле». Днём, когда фрейлейн Эмма была занята по хозяйству, Бринкель гулял один. Ротенбург и его окрестности были очень живописны, и не удивительно, что всякий раз, направляясь на прогулку, Бринкель захватывал с собою фотоаппарат.
Не было ничего удивительного и в том, что несколько раз господин Бринкель заглянул в лагерь, где жили девушки и юноши, работавшие на заводе его компаньона. А то, что он — компаньон Винкеля, уже для многих не было секретом; сам Винкель как-то представил его Пивницкому.
Вот почему однажды, встретив у ворот лагеря господина Бринкеля, объяснившего, что он, гуляя, случайно сюда забрёл, Пивницкий самым любезным образом принял совладельца завода фруктовых вод, пригласил его к себе — он жил на территории лагеря — и стал ему рассказывать о том, как он управляет своим сложным хозяйством.
— Правда, после того как майору Гревсу пришла в голову счастливая мысль вывезти из лагеря главных зачинщиков всяких неприятностей, — рассказывал Пивницкий, — мне стало гораздо легче, но и теперь ещё, уважаемый господин Бринкель, приходится тратить много сил на то, чтобы поддерживать необходимую дисциплину и порядок…
— О да, я понимаю вас, — ответил немецкий коммерсант. — В каждом деле важно установить твёрдый порядок. Мы, немцы, всегда считали, что дисциплина и порядок основа всего… Я отлично понимаю вас, господин Пивницкий, и глубоко сочувствую вашим идеям… Имеете ли вы, однако, надёжных помощников в своём трудном деле?
— Увы, хвастать нечем, — горестно вздохнул Пивницкий. — Мой заместитель Мамалыга уже стар. Кроме того, говоря между нами, он любит предаваться воспоминаниям о своём прошлом, о своём городе, одним словом, о всякой чепухе. Эта глупая славянская сентиментальность, господин Бринкель, мне совсем не по душе. Я человек трезвый и презираю иллюзии.
— Странно, я однажды видел этого Мамалыгу, и он произвёл на меня впечатление вполне разумного человека, — небрежно заметил Бринкель. — Как опасно поддаваться первому впечатлению!.. Неужели этот чудак ещё думает о возвращении в Россию?
— Вероятно, он понимает, что это просто невозможно, — заявил Пивницкий. — Однако предаётся воспоминаниям, что мне тоже не нравится. Я, например, раз и навсегда выбросил из головы своё прошлое и не хочу о нём вспоминать.
Покидая Пивницкого, Бринкель поблагодарил за любезность, покровительственно похлопал его по плечу и сказал, что одобряет его трезвые взгляды на жизнь.
— Да, да, господин Пивницкий, — сказал он. — Я надеюсь, что рано или поздно ваши мысли и дела будут полностью оценены по заслугам. Со своей стороны, я был бы искренне рад принять участие в этом… Можете не сомневаться.
Обрадованный Пивницкий проводил своего гостя и просил его всякий раз, когда он гуляет в этом районе, запросто приходить в лагерь.
Бринкель воспользовался этим приглашением и через два дня снова зашёл в лагерь. Однако на этот раз Пивницкий отсутствовал и гостя встретил Мамалыга.
— Здравствуйте, господин Мамалыга, — сказал Бринкель. — А где же ваш начальник?
— Вчера вечером майор Гревс вызвал его в Нюрнберг, — ответил Мамалыга.
— Понимаю. Не потому ли вы так грустны? — спросил, улыбаясь, Бринкель.
— Да нет, просто есть о чём подумать, — вздохнул Мамалыга. — Меня не очень балует судьба…
Они сели, закурили, Бринкель оглянулся — никого вокруг не было. Сделав несколько затяжек, Бринкель неожиданно сказал:
— А у меня для вас есть приятный сюрприз. Ведь ваш сын теперь, как мне известно, находится в Москве под видом Николая Леонтьева…
— Что? Почему вы так думаете?.. — вскочил Мамалыга, страшно побледнев.
— Спокойно, спокойно! — сказал Бринкель. — Моя осведомлённость об этом факте не сулит вам никаких неприятностей, господин Мамалыга. Я не только могу вам сообщить о судьбе вашего сына, но даже показать его последнее фото. Он сфотографирован у Большого театра. Вот, посмотрите.
Мамалыга затрясся, схватил фотографию сына и принялся её жадно рассматривать.
— Да, да, он, — пролепетал Мамалыга, — действительно, снят на фоне Большого театра… десять лет тому назад я там слушал «Евгения Онегина»… Боже мой! Боже мой!..
— Успокойтесь, господин Мамалыга, и выслушайте меня, — продолжал Бринкель. — О том, что ваш сын на самом деле не Николай Леонтьев, за которого он себя выдает, известно не только мне, но и советской контрразведке. Известно также, что он приехал в Москву, чтобы выполнить шпионские задания полковника Грейвуда. Вы сами понимаете, что теперь судьба вашего сына полностью в руках органов Советской власти…
— Он арестован, я так и знал!.. — воскликнул Мамалыга и, не выдержав, заплакал.
— Нет, пока он не арестован, — ответил Бринкель, — но это может случиться в любой день, если вы не захотите облегчить его судьбу. Короче — будущее вашего сына в ваших руках… Как и ваше собственное будущее, Мамалыга…
— Как это понять? — всё ещё всхлипывая, спросил Мамалыга. — Какое будущее? Чем я могу помочь? Откуда вы всё это знаете?
— Отвечу по порядку, — спокойно произнёс Бринкель. — Ведь вам известно, что я приехал из той зоны?
— Да, я слышал…
— Ну вот и отлично. Пойдём дальше. Я разговариваю с вами по прямому поручению советских властей, передавших мне портрет вашего сына и все прочие подробности. Лично я, как вы знаете, немец и не очень разбираюсь в ваших русских делах, но я согласился помочь вам, тем более, скажу прямо, я рад оказать услугу и советским оккупационным властям, поскольку мне приходится как коммерсанту иметь с ними дело… Итак, вы способны выслушать меня внимательно, а не хныкать?
— Говорите, говорите, я вас слушаю! — воскликнул Мамалыга.
— Превосходно. Предложение советских властей, о котором идёт речь, даёт возможность спасти не только вашего сына, но и лично вас… Да, да, ведь, насколько я понимаю, вы далеко не в восторге от того положения, в котором находитесь, будучи заместителем господина Пивницкого?
— Не говорите об этом негодяе! — пробормотал Мамалыга. — Вы даже не представляете, какой он вымогатель и бандит!.. Дайте мне честное слово, что он не узнает о нашем разговоре, я умоляю вас!..
— Охотно даю, — произнёс Бринкель. — Более того, если вы сами вздумаете кому-либо рассказать о нашем разговоре, то я заявлю, что вы лжец и провокатор или просто сошли с ума… Надеюсь, вам ясно, что мне поверят скорее? Кроме того, ваше легкомыслие немедленно отразится на судьбе вашего несчастного сына…
— Да что вы, что вы! — Мамалыга даже вскочил и замахал руками. — Кому можно что-либо говорить об этом… в этом притоне!.. Да, да, господин Бринкель, я прошу меня понять… И я уверен, что вы поймёте меня, как интеллигентный человек интеллигентного человека… Я нотариус, юрист, а выполняю здесь обязанности не то тюремщика, не то обыкновенного шпика. Этот подлец Пивницкий пьёт из меня кровь, сколько и когда ему хочется. В своё время, можете мне поверить, я не подал бы ему руки, а теперь вынужден на старости лет выполнять его приказы и говорить: «Слушаюсь, господин начальник», хотя мне хочется плюнуть ему в лицо!..
И Мамалыга ещё долго сетовал на свою злосчастную судьбу.
Через два часа господин Бринкелъ простился с Мамалыгой, подписавшим обязательство выполнить задание советской контрразведки, чтобы таким образом хоть частично загладить свою вину перед Родиной.
Бринкель подробно проинструктировал Мамалыгу в соответствии с планом, разработанным Ларцевым и Малининым.
Возвращаясь в Ротенбург, Громов-Бринкель не сомневался в том, что Мамалыга, подписав письменное обязательство, намерен его выполнить.
Весь вопрос сводился теперь к тому, сумеет ли он справиться с поставленной перед ним задачей и не струсит ли в самый последний момент…
29. Фунтиков летит в Москву
Лейтенант Фунтиков очень обрадовался, когда его неожиданно вызвали в Берлин и приказали немедленно выехать в Москву в распоряжение полковника Бахметьева. Фунтикову так и не объяснили, зачем он вдруг понадобился Бахметьеву, сказав, что ответ на этот естественный вопрос он получит по приезде в Москву.
Полковник Ларцев, лично беседовавший с Фунтиковым, отлично помнил историю, происшедшую в мае 1941 года на Белорусском вокзале в Москве. Ларцев был также осведомлён и о том, что в последние дни войны тот же Фунтиков случайно встретил и опознал Крашке, после чего лично его задержал и доставил в контрразведку.
Теперь, приветливо беседуя с этим молодым подтянутым лейтенантом и любуясь его открытым, смышлёным лицом и живыми, с лукавинкой глазами, Григорий Ефремович с тёплым чувством думал о той роли, которую сыграл Бахметьев в жизни этого бывшего карманника, ставшего образцовым офицером и честно завоевавшего — в прямом и переносном смысле этого слова — полное доверие к себе.
Простившись с Ларцевым, Фунтиков, которому хотелось петь от внезапно свалившейся на него радости, чинно прошёл по коридору, вышел из подъезда и тут только дал волю своим чувствам. Подумать только, что завтра он вылетит в Москву, встретится с Люсей и, кроме того, с Бахметьевым!.. Кто бы мог подумать ещё несколько часов тому назад, что может случиться такое неожиданное и ослепительное счастье?
И Фунтиков, не выдержав, сделал тут же, на тротуаре «колесо», чем вьпвал бурный восторг группы немецких мальчишек, игравших неподалёку и сразу оценивших акробатические способности лейтенанта. Увы, пожилой полковник, к несчастью проходивший мимо, не только не пришёл в восторг, но, напротив, строго глядя на вытянувшегося перед ним офицера, сурово спросил:
— Это что за курбеты, товарищ лейтенант? На вас офицерская форма, а вы проделываете сальто, как циркач!..
— Виноват, товарищ полковник, — пробормотал Фунтиков упавшим голосом. — Но только что я получил приказ ехать в Москву… Так что сами понимаете, товарищ полковник… Одним словом, виноват…
Полковник внимательно оглядел с ног до головы смущённого офицера, мысленно оценил его бравый, подтянутый вид, сапоги, начищенные до немыслимого блеска (вот когда помогла Фунтикову его старая привычка!), и, с трудом подавляя улыбку, примирительно произнёс:
— Ну-ну, езжайте… Рекомендую, однако, товарищ лейтенант, впредь выражать свою радость иным образом, вот именно… А то как-то неудобно и, даже прямо скажу, стыдно!.. Счастливого пути!
— Благодарю, товарищ полковник! — щёлкнул каблуками Фунтиков. — Есть выражать свою радость иным образом!.. Разрешите выполнять?
Тут уже полковник не справился с улыбкой и, махнув рукой, ушёл.
Фунтиков благодарно посмотрел ему вслед и пошёл в офицерскую гостиницу. Снова лейтенант задумался над вопросом — зачем он понадобился Бахметьеву? Разумеется, у него мелькнула мысль, что это может иметь какое-то отношение к Крашке. И Фунтиков не ошибался: его вызов в Москву действительно был связан с Крашке, которого пришло время арестовать. В связи с этим Фунтиков, естественно, мог потребоваться для опознания и очной ставки со старым разведчиком.
Теперь, когда освобождение Коли Леонтьева и его товарищей могло произойти со дня на день, Ларцев готовил арест Игоря Мамалыги и Крашке. К тому же была уже установлена и личность иностранного журналиста, поддерживавшего связь с Крашке, а также выяснилось, что, помимо него и Игоря Мамалыги, Крашке ни с кем другим связи не поддерживает. Следовательно, откладывать арест шпионов уже не имело смысла, тем более что для освобождения всех остальных советских ребят, продолжавших томиться в ротенбургском лагере, могли в качестве окончательных аргументов понадобиться показания как Игоря Мамалыги, так и Крашке. Эти показания пресекали возможность дальнейших увёрток и отписок американских оккупационных властей в вопросе о возвращении советских ребят, незаконно ими задержанных, на родину.
На следующее утро после беседы с Ларцевым Фунтиков вылетел в Москву. Сидя в самолёте, он думал о предстоящей и такой долгожданной встрече с Люсей, с которой переписывался все эти годы. Как же она его теперь встретит, как выглядит после всего, что было пережито за эти грозные годы?
Фунтиков давно уже решил жениться на Люсе, и теперь его смущало только одно обстоятельство: Люся ничего не знала о его прошлом… Жениться, скрыв от неё это прошлое, было бы обманом, а начинать свою семейную жизнь с обмана Фунтиков не хотел. Это была бы подлость, страшнее которой не придумаешь!.. Но, с другой стороны, что подумает Люся, узнав, что человек, с которым она решила связать свою судьбу, оказывается, вовсе не артист эстрады, каким он ей когда-то представился, а карманный вор с несколькими судимостями?!. И вообще, как ей такое сказать, какими словами, как выдержать её испуганный и гневный — обязательно гневный — взгляд? Да, он ясно себе представляет этот мучительный разговор, побледневшее лицо бедной Люси, её возмущение, ужас, обиду и короткое слово «подлец!»…
— Простите, вам нехорошо, товарищ лейтенант? — неожиданно услышал тяжело задумавшийся Фунтиков вопрос своего соседа, сидящего рядом в кресле и обратившего внимание на то, что Фунтиков, закрыв глаза, что-то про себя бормочет, сильно при этом побледнев.
— Да нет, я просто так, — смущённо пролепетал Фунтиков. — Тётка у меня в Москве прихворнула… Милая такая старушка, гм… Боюсь, как бы не померла… Восьмой десяток пошёл…
— Понимаю, — сочувственно произнёс сосед, уважительно поглядев на столь нежного племянника. — Будем надеяться, что всё обойдётся… А с другой стороны, так сказать, всё-таки восьмой десяток… Не так уж и мало, товарищ лейтенант, если прямо говорить…
— Умирать и в девяносто лет не хочется, — резонно возразил Фунтиков, обидевшись за несуществующую тётку. — Вот доживёте до этих лет и поймёте…
— А я и теперь спорить с вами не стану, — быстро ответил сосед, тучный майор интендантской службы с круглым, красным лицом. — И более того, считаю долгом выпить за здоровье вашей тётушки, пусть живёт хоть двести лет, я не возражаю…
И майор быстро и с ловкостью, неожиданной при его тучной фигуре, вытащил из портфеля бутылку водки, два походных стаканчика и добрый кус копчёной колбасы. Фунтиков не успел и слова сказать, как майор протянул ему уже налитый стаканчик:
— За ликвидацию болезнетворной инфекции, в добрый час!..
Пришлось выпить. Но бойкий интендант с такой же молниеносной быстротой снова налил водку и протянул стаканчик, сказав:
— Теперь за восстановление сил подорванного болезнью организма!..
Отказаться при таком логичном развитии тостов было неудобно. Но когда в третий раз майор протянул стаканчик, заявив, что надо выпить за первую «русскую», которую спляшет тётушка, восстановив свои силы, Фунтиков робко возразил:
— Нет уж, хватит, товарищ майор. Нечего ей плясать на восьмом десятке. И без пляса обойдётся…
— Не могу с вами согласиться, — укоризненно заметил майор. — Пусть спляшет старушка, обязательно пусть спляшет… Такая милая женщина!..
— Кто милая женщина? — удивился Фунтиков.
— Как кто? Ваша тётушка, — сказал майор и даже покачал головой. — Я, знаете ли, очень люблю, когда древние старушки пляшут… Уважаю!.. Потому что это против, так сказать, течения жизни и лет… Одним словом, наперекор стихии!.. За наших боевых старушек!..
Так майор и не успокоился, пока не допили всю бутылку. Фунтиков охмелел — он давно не пил спиртного. Майор так же неожиданно, как заговорил, вдруг начал похрапывать и свистеть носом, покачиваясь в своём кресле. И тут Фунтикова вдруг осенила великолепная идея: разговор с Люсей должен вести Бахметьев… Да, да, как это сразу не пришло ему в голову?!. Уж он-то ей втолкует всё, что надо, уж ему-то она поверит, будьте спокойны!.. А Сергей Петрович непременно согласится, ведь он понимает, как это жизненно важно, он всё понимает с первого слова, как с первого слова понял Фунтикова, явившегося к нему с бумажником проклятого немца…
От этой счастливой мысли, пришедшей ему вдруг в голову, Фунтиков сразу успокоился и понял, что жизнь — превосходная штука, в которой всё великолепно устроено, раз есть такие замечательные люди, как Бахметьев и такие необыкновенные женщины, как Люся, которая, конечно, всё поймёт, всё простит и не станет ругать его подлецом, а совсем наоборот, назовёт нежно Маркушей, как называла его во всех письмах все эти годы. Да можно ли сомневаться, когда вот она сама вдруг вышла из пилотской кабины и села рядом с ним вместо этого толстого майора, который куда-то загадочно исчез, и вот уже она обнимает его своими тёплыми, нежными руками и шепчет на ухо: «Маркуша, родненький, ты не беспокойся, я всё, всё уже знаю и совсем ке обижаюсь на тебя, а люблю по-прежнему, и мы будем теперь всегда вместе, радость моя, и никогда, никогда больше не расстанемся…»
Но тут выскочил из тон же кабины какой-то старик с перекошенным лицом и начал кричать: «Расстанетесь, расстанетесь!» — и заплакала Люся, а из кабины (когда они там все собрались?) выбежал Бахметьев и крикнул: «Эй, Жора-хлястик, это же Крашке, чего глядишь?!». И он действительно увидел, что это Крашке, но испугался, что Люся, услышав его старую кличку «Жора-хлястик», передумает и не захочет стать его женой… Но Бахметьев схватил этого гада Крашке и свалил его на пол, а Люся помогала Сергею Петровичу, и они вместе связали старого чёрта, а он, Фунтиков, почему-то не мог им помочь: оказывается, его привязали к креслу, — наверно, это сделал тот толстый майор, который неизвестно куда исчез, скорее всего, незаметно выбросившись с парашютом…
— Проснись, сосед, Москва под нами, — услышал Фунтиков, как в тумане, чей-то знакомый голос и, открыв глаза, узнал толстого майора, который весело тряс его за плечо.
И в самом деле, под крыльями самолёта величественно, широко и зримо разворачивалась панорама родного города.
Бахметьев встретил Фунтикова очень ласково, устроил ему номер в гостинице, а потом сказал:
— Ну а теперь брат, отдохни, погуляй по Москве, займись делами личными… Кстати, к твоему сведению — кафе «Форель» находится там же, где прежде… Ву компрене?
— Компрене, — ответил Фунтиков. — Только не всё так просто. Без вашего участия гореть мне синим пламенем… Ведь Люся до сих пор всей сути не знает… Одним словом, считает, что я был артистом эстрады — чечёточником… Вот вам и «компрене»…
Бахметьев улыбнулся и, глядя прямо в глаза Фунтикову, спросил:
— Стало быть, Маркел Иванович, решено идти в загс?
— Да, решено, — серьёзно ответил Фунтиков.
— Понятно. Хорошо, пока сам в разговор на эту тему не вступай, а потом познакомишь меня с Люсей… Авось найдём общий язык… Завтра утром ты приедешь ко мне на работу и узнаешь причину своего вызова в Москву. А теперь я бы на твоём мосте поехал в «Форель»…
— Есть поехать в «Форель»! — ответил Фунтиков и помчался к Люсе.
Он поехал на автобусе, и всё время ему казалось, что шофёр не развивает нужной скорости, что на улице Горького много лишних остановок, что пассажиры, выходящие на остановках, ужасно медлят и недопустимо задерживают таким образом городской транспорт.
Наконец, когда вдали показался Белорусский вокзал (да, да, тот самый!..). Фунтиков выпрыгнул из машины, пересёк улицу и остановился у входа в кафе «Форель». Оно и в самом деле находилось в том же доме, только теперь кафе имело новую вывеску, которую Фунтиков, чтобы хоть немного успокоиться, начал внимательно изучать. Потом он подошёл к зеркальному окну и заглянул в кафе через узкую щелочку, образовавшуюся между недостаточно плотно сдвинутыми занавесями из кремового шёлкового полотна. В кафе, как и до войны, стояли высокие столики, в глубине можно было рассмотреть буфетную стойку, за которой восседал пожилой грузин с усиками. Этого человека Фунтиков раньше не видел.
Потом, всё через ту же узкую щёлочку, Фунтиков увидел Люсю. В белом фартучке и кружевной наколке она быстро прошла мимо окна, за которым он стоял. Да, да, он не ошибся, конечно, это Люся, это её тонкая, стройная фигура, её вздёрнутый носик, её пышные каштановые волосы. У Фунтикова так забилось сердце, что пришлось ещё несколько раз перечитать вывеску, хотя на ней, кроме слов «Кафе-закусочная „Форель“», ничего написано не было. Но Фунтикову вполне было достаточно этих трёх, поистине магических слов. Тысячу раз будь благословен московский трест ресторанов и кафе, мудро ограничившийся этими тремя прекрасными словами, полными глубочайшего смысла и значения!.. Можно не сомневаться, что директор этого симпатичного треста — милейший человек, умница и работяга. Попади на его место какой-нибудь чудак, он в жизни бы не додумался так прелестно назвать кафе, открыть его в том же самом доме, где оно помещалось до войны, и заказать такую изящную и лаконичную вывеску. И уж само собой разумеется, не сумел бы подобрать превосходные кадры!..
Наконец, оправив портупею и почему-то покашляв, Фунтиков вошёл в кафе и столкнулся лицом к лицу с Люсей, которая мчалась с подносом, уставленным всякой снедью.
— Ой, мамочка! — воскликнула Люся, и поднос со всеми чашками, тарелками, вилками и ножами с грохотом и звоном полетел на пол.
В тот же момент Фунтиков и Люся бросились поднимать с пола остатки тарелок и чашек и тут же буквально столкнулись лбами.
— Маркушенька! — закричала Люся не своим голосом и, не обращая ни малейшего внимания на публику, ни на усатого буфетчика, словом, ни на кого на свете, обняла милого, смеясь и плача в одно и то же время.
— Осторожнее надо, понимаешь! — заворчал было буфетчик, но две другие официантки, подруги Люси, сразу на него зашикали, шепча:
— Шалва Зурабович, вы что, не понимаете? Приехал её лейтенант!..
— Да, да, они столько лет не виделись! — прошептала вторая девушка, и Шалва Зурабович, к его чести, мгновенно всё сообразил и прогудел из-за своей стойки:
— Люся, можете считать, что у вас имеется бюллетень…
На следующее утро, когда Фунтиков приехал к Бахметьеву, тот прежде всего спросил:
— Ну как, видел Люсю?
— Порядок, — смущаясь, коротко ответил Фунтиков.
— Всё ей рассказал?
— Страшно, — ещё более смущаясь, пробормотал офицер. — Духу не хватает… Боюсь, расстроится…
— Не исключено, — сказал Бахметьев. — Я сегодня думал об этом. Может, в самом деле, лучше мне с нею потолковать?
— На это вся надежда! — воскликнул Фунтиков. — Иначе разобьюсь на взлёте, как говорят летчики…
— Хорошо. Буду с нею говорить. Теперь вот что: ты догадываешься, зачем мы тебя вызвали?
— Точно не могу сказать. Скорее всего, Крашке… — не очень, впрочем, уверенно сказал Фунтиков.
— Верно. Ты сможешь его опознать? Помнишь его лицо?
— На всю жизнь запомнил этого гада.
— Хорошо. Сколько раз ты его видел?
— Два раза. Первый раз тогда… Ну, в общем, на вокзале, перед войной… Второй раз в Восточной Германии, когда он под аптекаря работал…
— Так. Стало быть, Маркел Иванович, предстоит тебе третья встреча, — очень серьёзно произнёс Бахметьев. — Да, третья встреча и совсем на днях…
— Поехать куда придётся?
— Да нет, в Москве с ним встретишься.
— В Москве? — удивился Фунтиков. — Неужто этот гад опять в Москву забрался?
— Как видишь. Завтра с утра приезжай ко мне — вместе поедем его брать. Будешь понятым.
У Фунтикова даже глаза заблестели от мысли, что он будет участвовать в такой операции. Он не стал больше расспрашивать Бахметьева, зная, что тот не любит говорить лишнего, хотя оюнь уж было любопытно выяснить, каким образом Крашке снова очутился в Москве и как об этом стало известно Бахметьеву.
И Фунтиков решил терпеливо дожидаться третьей встречи со своим старым знакомым.
30. Освобождение
Коля Леонтьев пережил мучительные дни. С того дня как его изолировали от остальных членов комитета, бросив в тёмный сырой чулан с холодным цементным полом, начались непрерывные истязания, сменявшиеся уговорами «смириться» и принять предложения полковника Грейвуда.
Крашке, стремясь выслужиться, превзошёл самого себя, выдумывая всё новые пытки. Бывали моменты, когда Коля, вконец измученный, терял сознание, и тогда Крашке оставлял его в покое. Едва юноша приходил в себя и видел лицо своего мучителя, в нём вспыхивала такая жгучая ярость и ненависть, что никакие новые муки не в силах были его сломить.
Вероятно, всё это в конце концов окончилось бы трагически, и Крашке, осатаневший от невозможности сломить юношу, убил бы его, если бы не строгий приказ Грейвуда: Коля Леонтьев должен остаться в живых.
Несмотря на весь свой опыт палача, Крашке не догадывался, что чем изощрённее становятся муки, которые он придумывает для своей жертвы, тем ярче разгорается пламя ненависти к мучителям в душе Коли Леонтьева. Юноша отлично понимал, что отдан на растерзание этому дьяволу теми самыми американскими офицерами Гревсом и Грейвудом, которые так ласково с ним говорили и так решительно обещали вернуть его и товарищей на Родину.
Понимал Коля и то, что предложение Гревса избрать комитет было циничным обманом, ловушкой, в которую попались все члены комитета, поверившие на первых порах Гревсу.
Прошло несколько месяцев, как членов комитета перевели в Нюрнберг, а Колю начал «обрабатывать» Крашке. Внезапно мучитель исчез и пытки прекратились. Правда, Коля всё ещё содержался в сыром, каменном мешке, но, по крайней мере, его перестали мучить. Коля был молод и здоров и потому довольно быстро поправился. Постепенно зажили кровавые рубцы на теле; Коля по привычке, приобретённой с детства, ежедневно делал утреннюю зарядку; его снова начали сравнительно сносно кормить. Его никто не вызывал, никто с ним не беседовал, но вместе с тем его не возвращали наверх, где прежде жили остальные члены комитета. Коля даже не знал, живут ли они там и какова их судьба.
Добиваясь от юноши согласия стать агентом американской разведки, Крашке, разумеется, полностью не открывал ему своих карт, отделываясь общего характера обещаниями: это, дескать, единственная возможность возвращения на родину, «ничего особенного» от Коли не потребуется, а если он выполнит «некоторые задания» и захочет покинуть СССР, то его быстро переправят за границу и он будет жить «в своё удовольствие».
Однажды Колю посетил полковник Грейвуд, который очень любезно с ним говорил, убеждая его согласиться на предложение «немного помочь» американской разведке и суля за это золотые горы.
— Поймите, молодой человек, что вы напрасно упираетесь, — говорил Грейвуд. — В конце концов работа разведчика — это профессия, и притом профессия увлекательная и выгодная. Мы умеем ценить способных и преданных людей и вознаграждаем их по заслугам. Однако, если вам почему-либо не хочется стать профессиональным разведчиком, мы вовсе не собираемся насиловать вашу волю. Пожалуйста, выполните нашу просьбу и после этого делайте, что хотите, живите, где хотите, учитесь, если вам это нравится. Наш долг в этом случае — обеспечить вам реализацию ваших планов и желаний…
— У меня только одно желание — вернуться на родину, — ответил Коля. — А дальше обо мне позаботятся мой отец, моя мать…
— Логично. Я готов помочь вам и в этом, — быстро сказал Грейвуд. — Хотя должен вам сказать, что у вас ошибочное представление о положении в Советском Союзе. Вы помните свою родину до войны, но теперь там, к несчастью, всё изменилось. Россия вышла из войны калекой, молодой человек. Десятки миллионов людей не имеют крова, работы, живут в этих… в земляных ямах. Но это ещё полбеды. Главное состоит в том, что, вернувшись на Родину, вы будете немедленно арестованы и сосланы в Сибирь…
— Но вы же сами предлагаете мне отправиться на родину? — спросил Коля. — Зачем же вам это нужно, если меня сразу, как вы говорите, арестуют?
— Да, но если вы поедете на родину от нас, — сказал Грейвуд, — то мы, разумеется, снабдим вас отличными документами. Мы можем, например, удостоверить, что, находясь в Германии, вы состояли в группах сопротивления, активно работали в подпольной организации, одним словом, вели себя как патриот… Тогда вас не только не арестуют, но, напротив, сделают героем и даже могут наградить орденом… Как видите, всё в наших руках. Словом, мы искренне хотим вам помочь, но вы так странно себя ведёте, что мы вынуждены пойти на некоторые… гм… некоторые, так сказать, санкции, что нам крайне неприятно… Прошу мне поверить…
— Что вы называете санкциями? — не выдержав, закричал Коля. — Посмотрите, это, по-вашему, санкции?.. Или это гестаповский застенок?..
И Коля быстро задрал окровавленную рубаху. Грейвуд увидел исполосованное тело юноши, гноящиеся рубцы, чудовищные следы истязаний. Полковник невольно отвёл глаза — в отличие от Крашке он не имел садистских наклонностей.
— И после всего этого вы приходите сюда с вашей улыбочкой и хотите меня уверить, что вы желаете мне добра! — кричал Коля. — И думаете, что я вам поверю!.. Я ненавижу всех вас, проклятые палачи!.. Слышите, ненавижу!.. Будьте вы прокляты с вашими обещаниями и улыбочками!..
— Он сошёл с ума!.. — пробормотал Грейвуд и быстро вышел из отдалённой комнаты, куда к нему привели Колю.
Через час, беседуя уже с Крашке, Грейвуд сказал:
— Послушайте, Крашке, вы явно переборщили со своими гестаповскими приемами… Этот щенок весь в крови… У вас нет чувства меры…
— Ах, господин полковник, — начал оправдываться Крашке. — Что же мне оставалось делать? И напрасно вы беспокоитесь — русские дьявольски выносливы, поверьте мне… Вы ведь сами разрешили мне применить эту… третью степень…
— Третью, но не десятую, идиот! — зарычал Грейвуд. — Вы забываете, что работаете не в гестапо, чёрт бы вас побрал!..
— Как я смею забыть об этом, — пролепетал Крашке, подумав, однако, про себя, что, право же, задачи, поставленные перед ним полковником Грейвудом, не так уж отличаются от задач, которые в своё время ставились господином рейхсфюрером СС. Почему так рассердился Грейвуд? В белых перчатках не делают того, что он собирается делать. Пойми-ка этих американцев, чего им надо? Этого русского щенка невозможно иначе обработать, неужели Грейвуд не понимает?
— В общем, Крашке, я убедился, что, несмотря на все свои фокусы, вы бессильны выполнить моё задание, — продолжал Грейвуд. — Я всегда считал, что гестаповцы тупые скоты и кретины, не способные к тонкой работе. И сегодня лишний раз убедился в этом…
И Грейвуд, даже не кивнув головой, вышел из комнаты и уехал в свой «офис». Крашке, испуганный таким оборотом дела, поплёлся к себе, проклиная несчастную судьбу, упрямого русского парня, полковника Грейвуда и всю американскую разведку. Кто знает, чем всё это кончится?
Вспоминая теперь, уже в Советском Союзе, своё тогдашнее настроение, Крашке снова задал себе этот вопрос: чем всё это кончится? В Малаховке он жил безмятежно и спокойно. Но по ночам — когда случалась бессонница — Крашке размышлял. Пока всё как будто шло наилучшим образом. И всё-таки смутная тревога иногда овладевала старым шпионом, хотя Крашке не знал, какие неприятности он, сам того не желая, причинил полковнику Грейвуду, отправив плёнку в Америку. Напротив, Крашке был убеждён, что добился большого успеха.
Размышлял о будущем и Коля Леонтьев. Ему часто снились по ночам родные лица, местечко под Ровно, где прошли его последние детские годы, сад, покойная бабушка. Что же будет дальше? Суждено ли ему в конце концов вырваться из этого каменного мешка? Не может быть, чтобы отец его не разыскивал, не может быть, чтобы более двухсот советских ребят так и сгинули в неволе, чтобы за них не вступились наши!.. Что-то теперь делается дома, жив ли отец, здорова ли мать? Коля не сомневался, что его отец воевал, и воевал храбро, но… вдруг с ним стряслась на фронте беда? Ранение… Гибель… Неужели говорит правду седой американский полковник с гнусной улыбочкой и действительно так тяжело живут советские люди после войны — в земляных ямах, как он выразился?
Так проходили день за днём, ночь за ночью. Три раза в день Коле приносили еду, он съедал всё, чтобы не ослабеть, — силы ещё пригодятся. В это он верил и этой верой жил.
В ту ночь, когда пришла долгожданная и неожиданная свобода, Коля спал крепким сном. На этот раз ему ничего не снилось. Он проснулся внезапно, от странного шума наверху. Там происходило что-то необычное. Коля прислушался: кто-то кричал, потом несколько раз тяжело ударили стулом — с потолка тёмной каморки, в которой был заперт Коля, даже посыпалась штукатурка. За дверью никого не было. Потом из коридора, куда выходила тяжелая, обитая железом дверь, донёсся топот ног, чьи-то возбуждённые голоса, крики: «Коля, Коля, жив?».
— Жив! — крикнул Коля, сразу узнав голос члена комитета Толи Максимова. — Жив, ребята!..
И вот уже Толя и остальные (он узнал их голоса) стараются вышибить дверь, но она не поддаётся. Потом кто-то крикнул: «Стойте, вот ключи от замка, они были у часового». Раздалось знакомое лязганье тяжёлого дверного замка, и Коля очутился в объятиях своих товарищей.
Из коротких, отрывочных слов он понял только одно — надо торопиться и бежать от погони, пока не поздно. Ребята вывели его наверх, оттуда во двор, и здесь он увидел, как это ни странно, Мамалыгу, который спешил больше всех и, дрожа как в лихорадке, повторял только одну фразу: «Скорей, ребята, скорей, иначе всем нам конец!»
Все выбежали и что есть духу бросились бежать по тёмным улицам, среди причудливых остовов разрушенных домов. Было очень поздно — около трёх часов ночи — и очень темно — над городом тяжело нависло серое, сплошь затянутое облаками небо. Сильные порывы ветра свистели в развалинах домов, ребята бежали, то и дело спотыкаясь во мраке. Толя Максимов два раза упал, но тут же вскакивал и кричал: «Скорее, скорее, ребята, жми что есть духу!»
Рядом с Колей бежал старик Мамалыга, тяжело дыша и держась за сердце. Как видно, он один знал, куда надо бежать, потому что время от времени хрипло бормотал: «Направо, налево, теперь — прямо!» — и все беспрекословно его слушались.
Обогнув дворец Иоганна Фабера, они побежали в небольшую рощу, начинавшуюся за дворцом, пересекли её, свернули налево мимо каких-то развалин и здесь остановились передохнуть. Мамалыга уже еле дышал. Он сел на груду камней, с открытым ртом, и даже во мраке было видно, как лихорадочно блестят его глаза. Тяжело дышали и ребята. Толя Максимов шёпотом объяснил Коле, что ночью неожиданно появился Мамалыга, уверил часового, что прислан самим Грейвудом со срочным поручением.
Придя в комнату, где спали Толя Максимов и два других члена комитета, Мамалыга заявил, что пришёл их освободить. Он даже передал ребятам два револьвера (их оставил ему предусмотрительный господин Бринкель), для того чтобы они смогли обезоружить часового.
Получив из рук Мамалыги оружие, ребята сразу ему поверили. Оставив старика, полуживого от страха, в своей комнате, ребята вышли в коридор и увидели там клевавшего носом часового, которого немедленно обезоружили и связали. Затем, выполняя совет Мамалыги, подробно проинструктированного Бринкелем, ребята перерезали провод телефона и пошли освобождать Колю Леонтьева. Тут они обезоружили и связали второго часового.
— Куда же мы бежим теперь? — спросил Коля своих товарищей. — Ведь до границы далеко…
— Мамалыга говорит, что за тем лесом, на заброшенном пустынном шоссе, нас будет ожидать машина. Она перебросит нас к границе.
— А как мы перейдём границу?
— Мамалыга говорит, что на окраине пограничной деревни Люстдорф нас встретят и переведут…
— А где находится эта деревня?
— Сразу за городком Хоф.
Коля хотел ещё кое-что уточнить, но отдышавшийся Мамалыга, с лица которого не сходило выражение ужаса, поднялся — надо спешить, надо ещё до наступления утра поспеть в район Хоф.
Они снова побежали в указанном им направлении и за лесом, на старом боковом шоссе, увидели одинокую машину с потушенными фарами. За её рулем сидел Бринкель-Громов.
— Все? — коротко спросил он Мамалыгу по-немецки, так как всё ещё не хотел себя расшифровывать.
— О да, господин Бринкель, — ответил Мамалыга.
Через две минуты машина, управляемая Бринкелем, мчалась на большой скорости к границе советской зоны оккупации. Эту машину марки «Додж» господин Бринкель за два дня до побега приобрёл по сходной цене у американского офицера при содействии своего компаньона Винкеля, которому сказал, что давно хочет приобрести машину.
— Это очень просто сделать, — ответил Винкель. — Многие американские офицеры продают свои джипы… Они сами приобретают их по дешёвке в своих частях и охотно перепродают нам…
Теперь, сидя за рулём весьма непрезентабельного на вид «Доджа», Бринкель-Громов мысленно благословлял своего компаньона, давшего такой разумный совет. Машина отлично вела себя.
Горизонт уже начинал сереть, когда они миновали Хоф, ещё погружённый в сон, и помчались к деревушке Люстдорф. Бринкель, заранее изучивший карту района, уверенно вёл машину.
На окраине Люстдорфа, как было заранее условлено, Бринкель остановил машину, к которой немедленно подошёл пожилой немец. Это был надёжный человек.
— Ну, как дела, Отто? — тихо спросил его Бринкель.
— Всё в порядке, — ответил Отто. — Сегодня даже нет нужды вести ваших людей пешком. Их можно прямо доставить на вашу заставу. Американцы на своей заставе так надрались, что их можно самих вынести на руках и они не проснутся.
— Уверены ли вы в этом, Отто?
— Как в том, что я с вами разговариваю, — улыбнулся тот. — Можете смело ехать!
Через десять минут Мамалыга и члены комитета спокойно подняли пограничный шлагбаум и прошли мимо сторожевой будки, из которой доносился храп бравых американских пограничников. Бринкель же поехал обратно — у него ещё не были закончены все дела с компаньоном, а если он исчезнет в одно время с советскими ребятами и Мамалыгой, это может навести на подозрение.
Как только Мамалыга и члены комитета вступили в советскую зону, их встретили сотрудники Ларцева и доставили к нему.
Утром, едва Уолтон, заменявший Грейвуда, приступил к работе, в кабинет влетел Гревс. Лицо его было перекошено от ужаса.
— Большое несчастье, Уолтон! — пролепетал он. — Случилось нечто фантастическое!..
— Что такое? — сразу вскочил Уолтон, почуяв неладное. — Короче!
— Они бежали… Все… И этот мальчишка, будь он проклят…
— Кто бежал? Вы что, пьяны, Гревс? — закричал Уолтон.
— Все бежали, майор, все!.. Негодяй Мамалыга оказался разбойником… Он привёз им оружие, они связали часовых… Они…
И Гревс, с отчаянием махнув рукой, свалился в кресло. Впервые в жизни майор Уолтон потерял своё обычное самообладание. Он рванул Гревса за шиворот и прохрипел:
— Прекратите истерику, идиот! И расскажите толком, что случилось.
Гревс рассказал. Оказывается, утром в «Золотом гусе» у него была назначена встреча с одним агентом. Приехав несколько раньше, чем было условлено, Гревс решил зайти в «подсобное помещение», где содержались члены комитета. И там он обнаружил связанных часовых.
— Я хотел позвонить вам по телефону, чтобы сразу организовать розыск убежавших, — продолжал Гревс, — но провод оказался перерезанным. Негодяи предусмотрели даже это!
— Неужели здесь замешан Мамалыга? — удивился Уолтон. — Ведь его сын выполняет наши задания в Москве и Мамалыга отлично это знает…
— Повторяю, побег организовал Мамалыга и сам бежал вместе с ними, — ответил Гревс.
Уолтон со стоном схватился за голову. Шутка сказать, срывается вся московская операция!.. Что за несчастье иметь дело с русскими! Никогда не знаешь, что они способны выкинуть!.. Как доложить обо всём этом начальству? Что можно предпринять, чтобы предотвратить полную катастрофу? Впрочем, сейчас некогда обо всём этом думать, надо попытаться задержать беглецов!..
И майор Уолтон, сразу внутренне собравшись, поднял на ноги весь свой аппарат, привлёк к поискам беглецов отряды военной полиции, связался с пограничными заставами, бросил во всех направлениях десятки машин.
Но было уже поздно.
31. Третья встреча
В ту самую ночь, когда произошло освобождение членов комитета, подполковник Бахметьев в Москве провёл другую операцию. В полночь, захватив с собой двух сотрудников и заранее вызванного Фунтикова, Бахметьев выехал в Малаховку, где, как давно уже было известно, жил теперь Крашке.
Тогда же было решено задержать и Игоря Мамалыгу. Бахметьев решил сначала поехать в Малаховку за Крашке, а затем, вернувшись в Москву, взять Игоря Мамалыгу.
Разумеется, свой план Бахметьев по телефону согласовал с Ларцевым, который ему сказал:
— Я сегодня выезжаю на границу американской зоны и надеюсь, что встречу членов комитета, в том числе Колю Леонтьева. Подробности расскажу при личной встрече. Пока всё идёт хорошо. Приступайте к московской операции. Только, чтобы не волновать Николая Петровича, заранее встретьтесь с ним и объясните, кто такой парень, которого он считает своим племянником. Очень прошу вас, товарищ Бахметьев, объяснить Леонтьеву мотивы, по которым мы не могли раньше рассказать ему об этом. Мне очень важно, чтобы Николай Петрович всё верно понял и не подумал, что у нас не было к нему полного доверия. Словом, будьте с ним вполне откровенны.
— Хорошо, всё понял, Григорий Ефремович, — ответил Бахметьев. — Надеюсь, что мне удастся всё объяснить Николаю Петровичу, ведь мы с ним старые друзья.
Положив трубку, Бахметьев стал обдумывать, как рассказать обо всём Леонтьеву, чтобы при этом не очень его взволновать. При сложившейся ситуации это было не так просто. Однако нельзя арестовать Игоря Мамалыгу, предварительно не рассказав всего Николаю Петровичу.
Днём Бахметьев позвонил по телефону Леонтьеву на работу и сказал, что должен заехать к нему по срочному делу.
— Приезжайте, буду очень рад вас повидать, — весело ответил Николай Петрович, и в самом деле обрадовавшийся встрече со старым приятелем.
Приехав в институт, Бахметьев попросил конструктора уделить ему час времени для неотложного и серьёзного дела.
— Пожалуйста, я в вашем распоряжении, — ответил Леонтьев и сказал секретарше, что будет некоторое время занят.
Бахметьев и Леонтьев сели в кресла друг против друга, закурили.
— Прежде всего, дорогой Николай Петрович, — сказал Бахметьев, — я прошу мне поверить, что дело, о котором сейчас пойдёт речь, уже не чревато никакими неприятностями, напротив, оно кончилось, по существу, вполне благополучно. Несмотря на всю необычность того, что вы сейчас услышите, нет никаких оснований для малейшего волчения. Вы верите мне?
— Что за вопрос, — ответил Леонтьез, заинтригованный таким вступлением. — Обещаю не волноваться и прошу в свою очередь поверить, что я не истерик и умею владеть собой. Итак, я вас слушаю.
— Ваш племянник Коля жив и здоров, но это совсем не тот парень, который живёт у вас в квартире, — продолжал Бахметьев. — У вас живёт агент американской разведки, которого специально подставили нам под видом вашего племянника с определёнными целями.
— Это ваше предположение или твёрдо установленный факт? — спросил Леонтьев сразу упавшим голосом. Несмотря на предупреждение своего собеседника, он был ошеломлён тем, что услышал.
— Можете в этом не сомневаться, Николай Петрович, — ответил Бахметьев. — Я представлю вам неопровержимые доказательства того, что говорю. Более того, надеюсь в ближайшие дни привезти к вам вашего настоящего племянника…
— Да, знаете, я мог ожидать всего что угодно, но только не этого, — пробормотал Леонтьев. — Давно вам удалось всё выяснить?
— Давно, не хочу от вас скрывать, — ответил Бахметьев. — Но мы не могли сразу сообщить вам. По оперативным соображениям, мы были заинтересованы в том, чтобы этот молодой мерзавец спокойно себя чувствовал и соответствено информировал тех, кому он служит. Скажу проще — мы обязаны были так действовать в интересах государства, не говоря уже о ваших интересах, Николай Петрович… Нужно ли мне входить в подробности? Если вы хотите — я готов…
— Нет, нет, мне не до подробностей, — быстро сказал Леонтьев. — Ах, тётя Паша, тётя Паша, простая старая женщина, а мудрее меня в сто раз!.. Ведь она говорила, что не верит этому мальчишке, говорила!.. А я ещё на неё цыкнул!.. Слушайте, не потому ли перед моей командировкой директор приказал мне взять домой портфель с секретными чертежами?.. Вопреки правилам.
— Да. Директор сделал это по нашей просьбе, — ответил Бахметьев. — И через несколько дней фотокопии документов были в Америке.
— В Америке? — с нескрываемым испугом воскликнул Леонтьев.
— Да. И это тоже входило в наши намерения, — улыбнулся Бахметьев. — Да вы не волнуйтесь, американцы на этом не заработали…
— Ну знаете, дорогой друг, я уже совершенно отказываюсь что-либо понять! — махнул рукой Леонтьев. — Скажите лучше, что с моим племянником?
Тут Бахметьев подробно рассказал обо всём, что произошло с Колей, о коварном плане полковника Грейвуда и о том, как удалось своевременно разоблачить этот план. Леонтьев с волнением слушал рассказ Бахметьева, только теперь поняв, как настойчиво охотилась за ним служба полковника Грейвуда.
В конце разговора, затянувшегося почти на два часа, Леонтьев сказал Бахметьеву:
— Спасибо за откровенность и доверие. И ещё спасибо за всё, что вы сделали для меня лично и, что ещё важнее, для нашего общего дела. Теперь я хочу просить вас только об одном…
— Именно? — спросил Бахметьев.
— Я не хочу возвращаться домой и присутствовать при аресте этого мерзавца. Прямо скажу — не хочу. Поэтому, если вы не возражаете, я позвоню тёте Паше и скажу, что выезжаю по делу в Рязань…
— Пожалуйста, — быстро ответил Бахметьев. — Мы вполне обойдёмся без вас, Николай Петрович. И я понимаю ваши чувства.
В Малаховку выехали в полночь. Стояла темная, душная ночь, где-то на далёком горизонте беззвучно вспыхивали молнии. Бахметьев сидел в машине рядом с шофёром, на заднем сиденье расположились два его сотрудника и Фунтиков, бесконечно счастливый доверием, которое было ему оказано.
Когда приехали в Малаховку, стояла уже поздняя ночь. Гроза прошла стороной. Спокойно перешёптывались сосны, огни на террасах дач давно были погашены, посёлок мирно спал.
Оставив машину неподалёку от дачи, в которой жил Крашке, Бахметьев и его спутники осторожно подошли к даче седоусого Семёна Петровича, проживавшего вместе со своей внучкой. Семён Петрович был одним из сотрудников Ларцева и поселился в Малаховке по оперативным соображениям: он должен был завести знакомство с Крашке и быть в курсе его отъездов из Малаховки в Москву, а также его возможных связей в самой Малаховке.
Возраст Семёна Петровича, прогулки со своей внучкой (девочка и в самом деле приходилась ему внучкой), весь мирный образ жизни, который он вёл, отлично разыгрывая роль старика пенсионера, исключали возможность подозрений со стороны Крашке.
Теперь Бахметьев, хорошо знавший расположение дачи, в которой жил Семён Петрович, осторожно поднялся на террасу и тихо постучал в дверь. Семён Петрович, заранее предупреждённый о предстоящей операции, сейчас же вышел из комнаты и плотно притворил за собою дверь.
— Добро пожаловать, — прошептал он. — А я только два часа тому назад расстался с провизором. Играли в преферанс у соседних дачников.
— Он был спокоен? — спросил Бахметьев.
— Вполне. Играл очень осторожно, выиграл двадцать целковых. Остался очень доволен и пошёл спать.
— Можно не сомневаться, что он дома?
— Безусловно. Я потушил у себя огонь и всё время наблюдал за его дачей. Ручаюсь, спит.
— Отлично. Значит, можно приступать.
И Бахметьев расставил заранее проинструктированных сотрудников вокруг дачи, в которой жил Крашке, а сам пошёл к окну его комнаты. Окно было открыто — Крашке любил свежий воздух. Бахметьев, подкравшись к самому окну, прислушался. Из комнаты Крашке доносился лёгкий храп. Сомнений не оставалось — старый шпион крепко спал. Бахметьев легко и бесшумно взобрался на подоконник и влез в комнату. Несмотря на открытое окно, в ней было душновато, сильно пахло трубочным табаком (Бахметьев знал, что Крашке курит трубку) и дешёвым одеколоном «Ландыш». В комнате было совсем темно, и Бахметьев, прислонясь спиной к подоконнику, на мгновение включил слабый свет своего карманного фонаря. Слева у стены спал на низкой деревянной кровати Крашке. У кровати стояла табуретка, на которой было аккуратно сложено его платье.
Бахметьев подкрался к спящему и, включив сильный свет, громко произнёс:
— Герр Крашке, руих!..
Крашке мгновенно проснулся, широко открыл глаза, сразу прищурив их от сильного света, и испуганно спросил:
— Да… Что такое?! Кто это?
— Спокойно! — повторил Бахметьев по-русски и толкнул на подушку поднявшегося было Крашке. — Спокойно лежать, иначе буду стрелять!
И тут же, как было заранее условлено, он дал свисток. Тотчас в комнату вошли два оперативных сотрудника. Крашке, белый, как наволочка, на которой он лежал, пытался что-то пролепетать, но у него дрожали губы и подбородок. Сотрудники Бахметьева мгновенно обыскали карманы сложенных брюк, затем пиджака, изголовье постели. Оружия не оказалось, у Крашке его действительно не было. Потом была вызвана квартирная хозяйка Крашке, приглашённая присутствовать при обыске в качестве понятой. Старушка, испуганная происходящим, очень волновалась, всё время тяжело вздыхала и бормотала:
— А по виду такой тихий, воды не замутит… И кто бы мог подумать?.. И вовсе я тут ни при чём… А на лице у него не написано…
— Успокойтесь, мамаша, — сказал ей Бахметьев, которому надоело её бормотанье. — Никто вас ни в чём не подозревает. И приглашены вы в качестве понятой…
— Ах, миленький, христом-богом прошу: избавь ты меня от всякого нахождения. В жизни в суде не была, в милицию только за паспортом ходила… Не пиши ты меня в протокол… Ведь надо же такой напасти произойти!..
— Перестаньте хныкать, гражданка, и сидите спокойно. Никто вас ни в чём не подозревает, я, кажется, вам ясно говорю.
По окончании обыска, не давшего никаких результатов, Бахметьев написал протокол и спросил Крашке:
— У вас имеются какие-либо претензии?
— Ах, что вы, какие претензии! — махнул рукою старик. — Объясните только, в чём дело? Чем вызван этот обыск?
— Ваша фамилия — Крашке?
— Нет. Видимо, произошло недоразумение. Я лаборант, приехал на курсы… Вы взяли мои документы, там всё написано…
— Да, там написано, что вы Озолин, а на самом деле вы — Крашке.
— Уверяю вас, это ошибка…
Бахметьев взглянул на одного из сотрудников, и тот сразу вышел. Через минуту он возвратился с Фунтиковым, увидев которого Крашке вздрогнул.
— Товарищ Фунтиков, вам знаком этот человек? — спросил Бахметьев.
— Да, товарищ подполковник. Это Крашке, немецкий шпион. Я лично задержал его в апреле 1945 года в Восточной Пруссии, в аптеке.
— Вы подтверждаете это, Крашке?
— Видите ли… Я хочу сказать…
— Отвечайте на вопрос — подтверждаете или нет?
— Подтверждаю, — хрипло произнёс Крашке. — Но я прошу занести в протокол, что сразу это признал и что я намерен сообщить советским следственным органам чрезвычайно важные сведения, которые…
— Которые вы нам сообщите позже и в другом месте, — перебил его Бахметьев. — А теперь прошу вас одеться и следовать за нами.
Около трёх часов ночи Бахметьев доставил арестованного Крашке по назначению и сразу же поехал на Чистые пруды за Игорем Мамалыгой. Подъехав к знакомому дому, в котором жил Леонтьев, Бахметьев разыскал ночного дворника и направился вместе с ним в квартиру Леонтьева, находившуюся на втором этаже, оставив на улице в машине одного сотрудника и Фунтикова, который упросил захватить его и на эту операцию.
Поднявшись по лестнице на площадку второго этажа, Бахметьев подошёл к знакомой двери и позвонил. Тётя Паша довольно быстро вышла в переднюю и спросила, стоя за дверью:
— Никак вы, Николай Петрович?
— Нет, тётя Паша, — ответил Бахметьев, хорошо знавший старушку. — Это я, приехал по поручению Николая Петровича.
— Кто — я? — спросила тётя Паша, не узнав голоса Бахметьева. — В чём дело?
— Да я, тётя Паша, — тихо ответил Бахметьев. — Бахметьев, знакомый Николая Петровича…
— Не знаю я никаких знакомых! — резко ответила тётя Паша, больше всего на свете боявшаяся квартирных воров и потому очень неохотно впускавшая в квартиру неизвестных людей.
Бахметьев, всё так же стараясь не повышать голоса, начал втолковывать старушке, кто он такой, но та продолжала сомневаться и требовала дополнительных подробностей. Ни Бахметьев, ни тётя Паша не знали, что Игорь Мамалыга, спавший в кабинете, примыкавшем к передней, проснулся, услышав этот ночной звонок, а потом, прислушавшись к разговору тёти Паши с Бахметьевым, мгновенно оделся, почуяв неладное. Пока Бахметьев убеждал не в меру осторожную тётю Пашу, Игорь начинал всё сильнее тревожиться и наконец решил на всякий случай исчезнуть из квартиры. Он подошёл к распахнутому окну, заглянул вниз и увидел машину, стоявшую у подъезда соседнего дома. Это усилило опасения Игоря, и он не долго думая вылез на подоконник и прыгнул вниз. Игорь был достаточно ловок для того, чтобы отважиться на прыжок, особенно при такой ситуации.
И в самом деле, прыжок ему удался, и он бросился со всех ног в ближайший переулок. К счастью, Фунтиков и сотрудник Бахметьева заметили его и, выскочив из машины, погнались за беглецом.
— Стой, стрелять буду! — закричал сотрудник Бахметьева, но Игорь продолжал бежать по тёмному переулку, теперь уже не сомневаясь в том, что предчувствие не обмануло его. Это придало ему сил, и он бежал с необычайной быстротой, не чуя ног от волнения и страха. Игорь, хорошо изучивший этот район, рассчитывая, что в следующем переулке, если ему удастся немного оторваться от погони, он завернёт в один проходной двор и скроется.
Несмотря на волнение, он сообразил, что гнавшиеся за ним люди вряд ли откроют стрельбу на ночной улице, чтобы не поднимать лишнего шума. И в самом деле, сотрудник Бахметьева не хотел стрелять, опасаясь убить преступника, которого надо было взять живым и невредимым.
Положение спас Фунтиков. Он вырвался вперёд, оставив позади себя сотрудника Бахметьева, и стал догонять Игоря, уже добежавшего до знакомого проходного двора. По топоту ног Игорь понял, что его настигает только один человек, и потому, вскочив во двор, прижался к тёмной подворотне, приготовив финский нож. Как только в этот двор вбежал Фунтиков, Игорь присел на корточки, чтобы его не заметили. Однако Фунтиков, на мгновенье остановившись, чтобы ориентироваться в тёмном и незнакомом ему дворе, услышал тяжёлое дыхание Игоря и смело бросился в угол. Моментально выпрямившись, Игорь нанёс ему сильный удар ножом. Фунтиков, охнув, упал, и Игорь уже собрался бежать, но Фунтиков, несмотря на острую колющую боль в груди, схватил его за ногу и так дёрнул, что Игорь тоже упал. Они сцепились, Фунтиков схватил Игоря за горло, и в этот момент во двор вбежал сотрудник Бахметьева, сразу бросившийся на помощь Фунтикову. Преступника обезоружили, связали ему руки и повели к машине, у которой уже стоял Бахметьев. Когда тётя Паша отворила наконец дверь и он обнаружил, что Мамалыги уже нет в квартире, Бахметьев сразу устремился на улицу.
Выслушав короткий доклад сотрудника и Фунтикова о том, что произошло, Бахметьев посмотрел на арестованного. Игорь стоял, всё ещё тяжело дыша, со связанными руками, низко опустив голову.
— Ну, так называемый Николай, а на самом деле Игорь Мамалыга, — произнёс Бахметьев, — пора вам ехать на новую квартиру…
Мамалыга молчал, не глядя на Бахметьева.
— Ну ладно, поговорим позже, — сказал Бахметьев, торопившийся оказать медицинскую помощь раненому Фунтикову. — Поехали!..
Усадив арестованного на заднее сиденье, между собой и своим сотрудником, а Фунтикова рядом с шофёром, Бахметьев приказал трогать, и машина быстро помчалась вперёд по пустынным улицам мирно спящего города.
32. Допрос обвиняемых
Ещё с тех времен, когда Бахметьев работал народным следователем — а было это давно, за несколько лет до войны, — он придавал большое значение допросу обвиняемого, рассматривая допрос как кульминационный момент следствия. Бахметьев был образованным криминалистом и не придавал главного и решающего значения признанию обвиняемого. Он отлично понимал, что признание само по себе, но будучи подтверждено другими данными следствия, объективно проверенными, вовсе не является «матерью» или «царицей» всех доказательств.
Но, с другой стороны, Бахметьев не разделял и точки зрения некоторых учёных юристов, считающих, что признание обвиняемого вообще не является доказательством и его, дескать, не стоит добиваться. Соглашаясь с этими юристами, что следователь никогда не имеет права домогаться признания обвиняемого незаконными методами (что само по себе является преступлением, не говоря уже о том, что такое вынужденное признание не внушает доверия), Бахметьев считал, что следователь не может отказаться от такого источника получения истины, как сам обвиняемый: кто же лучше его может знать, как и почему совершилось преступление, кто в нём, кроме самого обвиняемого, участвовал, кто, наконец, подстрекал к этому преступлению?
В зависимости от характера преступления и личности обвиняемого Бахметьев пытался «подобрать психологический ключ» к его допросу. Так, например, Бахметьев знал, что человек, случайно совершивший преступление и потом искренне раскаявшийся в нём, иногда охотно раскрывает следователю свою душу и честно рассказывает обо всём, что он совершил, если следователь сумел задушевно и спокойно с ним поговорить, расположить обвиняемого к себе, вызвать доверие к своей объективности, человечности и уму.
Обращение к добрым началам в душе таких обвиняемых, случайно совершивших преступление, иногда давало поразительный психологический эффект, по существу означавший начало нравственного самоочищения. Бахметьев никогда специально не подлаживался к психологии этих людей, не опускался до лицемерного сочувствия, не позволял себе шаблонных уговоров по схеме «сознайтесь, вам легче будет». Но, обнаруживая по ходу допроса полное и глубокое понимание того, что произошло и почему это произошло, того, что говорит в пользу обвиняемого и что против него, наконец, того, что смягчает или как-то объясняет его вину, или, наоборот, усиливает её, Бахметьев вызывал невольное уважение и доверие к себе со стороны обвиняемого, нередко приводившие к чистосердечному и полному признанию.
Совсем иным образом вели себя другие обвиняемые — профессиональные преступники, в глубине души сожалеющие не о том, что они совершили преступление, а о том, что следствие открыло их, напало на верный след. Такие обвиняемые сознавались в редчайших случаях и то лишь под давлением тягчайших, неоспоримых улик. Но даже признавая свою вину, они всё-таки стремились обмануть следователя, скрыв от него какието подробности, соучастников или подлинные мотивы преступления. Допрашивая таких людей, Бахметьев не забывал, что надо относиться с величайшей осторожностью как к их отрицаниям, так и к их «признаниям». Рассчитывать в этих случаях на полное и искреннее раскаяние и чистосердечность было более чем наивно — такие обвиняемые рассматривают следователя как своего врага и сами на следствии ведут себя как враги.
Имея дело с такими преступниками, наивно рассчитывать на откровенный и честный разговор. Доверие к себе они склонны рассматривать как свидетельство слабости следователя, а не его силы, как «приёмчик» с его стороны. Если они и не подозревали следователя в желании их «обвести», то в глубине души смеялись над его попыткой вызвать в них раскаяние.
В таких случаях Бахметьев применял метод последовательного и настойчивого изобличения. Никогда не повышая голоса (Бахметьев никогда не забывал, что крики и угрозы со стороны следователя не только противозаконны, но и совершенно бессмысленны, так как способны лишь дискредитировать следователя в глазах обвиняемого), он наступал железным строем улик, постепенно, шаг за шагом разоблачая преступника, сокрушая его лживые доводы, вскрывая противоречия в его показаниях, доказывая всю несостоятельность его попыток обмануть следствие. Но, прежде чем начать изобличение обвиняемого, он всегда очень спокойно и терпеливо выслушивал его объяснения, подробно фиксировал их, а уже потом начинал, пункт за пунктом, факт за фактом, разбивать их объективными данными дела.
Такая методика допроса вдвойне себя оправдывала: во-первых, обвиняемый уже не мог отказаться от лживых показаний, данных им вначале, и теперь установление их лживости являлось лишней уликой против него; во-вторых, спокойствие, с которым следователь выслушивал и фиксировал эти лживые показания, вначале порождало в преступнике ошибочное представление, что следователь, по-видимому, доверчивый и недалёкий малый, которого легко удастся обвести вокруг пальца. Когда же этот следователь внезапно для обвиняемого переходил в наступление, сокрушая весь карточный домик его вымыслов и ссылок, преступник обычно шарахался в другую крайность, приходя к выводу, что перед ним дьявольски хитрый, очень коварный и опасный следователь, обмануть которого почти невозможно.
Разумеется, разделяя обвиняемых на эти две основные категории, Бахметьев никогда не забывал, что каждый преступник в конце концов неповторим по особенностям своего психологического склада, характеру, привычкам, мотивам преступления, порокам и слабостям. Соответственно с этим надо было его и допрашивать, учитывая свойства его психологии. Следовательно, при допросе любого обвиняемого необходимо было прежде всего по ходу допроса нащупать его индивидуальные особенности, а уже потом выбирать тактику допроса.
Теперь Бахметьеву предстоял допрос двух обвиняемых — Крашке и Игоря Мамалыги, людей, разных по возрасту, по национальности, по биографиям и характерам. В сущности Бахметьев пока не знал ни того, ни другого, хотя их конкретная вина была для него ясна.
Бахметьев начал с Крашке, правильно рассчитывая, что тот играет более важную роль в этом деле и потому, естественно, больше осведомлён о планах американской разведки, которой в последнее время служил.
Бахметьев понимал, что Крашке сравнительно легко признает свою деятельность в гитлеровской разведке и свою роль в операции «Сириус», поскольку он прямо изобличён опознанием Фунтикова. Не станет он также отрицать и факта отравления советского часового, охранявшего его, и своего побега, последовавшего за этим отравлением. Наконец, его нетрудно будет изобличить и в участии в той комбинации, которая была начата в погоне за секретами Леонтьева, в связи с чем в Москве появился под видом племянника Леонтьева Игорь Мамалыга.
Что же в таком случае мог скрыть от следствия Крашке? По мнению Бахметьева, — многое. Прежде всего не было уверенности в том, что известна вся его деятельность в довоенный и военный период. Далее, можно было предположить, что, став агентом американской разведки, Крашке мог быть в курсе некоторых её замыслов и операций против Советского государства. Наконец, он мог знать, кто, помимо него, выполняет те или иные шпионские задания, мог иметь резервные явки в Москве.
Таким образом, смысл допроса Крашке заключался не столько в получении от него подтверждения того, что следствию уже было о нём известно, сколько в том, чтобы получить его показания о неизвестных ещё следствию фактах и обстоятельствах.
Вот почему на первом же допросе Бахметьев коротко сказал обвиняемому:
— Учтите, Крашке, что мы знаем о вас решительно всё, начиная с вашей деятельности в гитлеровской разведке как до, так и во время войны и кончая всем, что вы сделали для американской разведки и готовились для неё сделать. Вы достаточно опытный шпион, чтобы понимать бессмысленность при такой ситуации каких бы то ни было попыток скрыть что-либо от следствия. Нам известны не только ваша личная роль, но и роль Игоря Мамалыги, засланного в Москву под видом Коли Леонтьева. Учтите, кстати, что подлинный Николай Леонтьев уже находится в Москве и, если потребуется, может быть поставлен на очную ставку с вами…
— Николай Леонтьев в Москве? — испуганно воскликнул Крашке. — Его согласились вам выдать?
— Важен факт, а не его подробности, — усмехнулся Бахметьев, сразу отметив испуг Крашке. — Если вам захочется убедиться в этом, мы готовы пойти навстречу вашему любопытству и показать вам настоящего Николая Леонтьева, которого, кстати, вы отлично знаете…
Крашке вздрогнул, сразу сообразив, что все мучения, которым он подвергал юношу, теперь будут поставлены ему в счёт.
— Гражданин следователь, — произнёс он всхлипывая, — я прошу вас поверить: всё, что мне приходилось против своей воли делать, было мне приказано этим дьяволом Грейвудом!.. Я старый и больной человек и сам приходил в ужас! Но у меня не было выхода, поймите!..
— Я понимаю вас лучше, чем вы думаете, Крашке, и знаю о вас больше, чем вы предполагаете, — спокойно произнёс Бахметьев. — Поэтому я проверю вашу искренность — а это единственный выход в вашем положении — и тогда сделаю окончательный вывод о вас. Но прежде всего не будем торопиться. У нас достаточно времени. Начнём с вашей деятельности против нас с самого начала…
Скажи Бахметьев вместо «против нас» слова «против Советского государства» — и Крашке мгновенно бы понял, что следствию ничего не известно о его шпионском стаже и работе в немецкой разведке ещё до революции. Бахметьев, учитывая возраст Крашке, сознательно произнёс слова «против нас». С другой стороны, было опасно наобум говорить о том, что ещё точно не было известно, что можно было лишь предполагать. Малейший «перегиб» в этом смысле сразу подорвал бы убеждение обвиняемого в том, что следствию действительно почти всё о нём известно.
Вот почему Крашке, сразу заметив формулу «против нас», решил откровенно признать свою дореволюционную работу в России, понимая, что за давностью времени это не так уж усугубит меру его ответственности. В то же время Крашке очень хотелось произвести на следователя впечатление человека, решившего честно рассказать абсолютно всё…
Крашке, конечно, задумался над вопросом — откуда советский следователь может знать о его работе в дореволюционной России? Потом, вспомнив, что Петронеску в конце концов оказался в руках советской контрразведки, Крашке решил, что именно он рассказал следствию об его прошлом.
— Гражданин следователь, — начал Крашке, — в моём положении нет смысла что-либо скрывать. Да, вы правы, я работал против России ещё до первой мировой войны, будучи сотрудником германской разведывательной службы. Я всегда работал, как у нас выражались «по русскому профилю».
— Да, мы знаем об этом, — произнёс Бахметьев. — Давайте говорить обо всём по порядку. Одним словом, с самого начала…
— Слушаю, гражданин следователь, — сказал Крашке. — Покороче или со всеми подробностями?
— Нет, уж с подробностями, — ответил Бахметьев. — Повторяю, нам некуда спешить и незачем торопиться.
Крашке начал подробно рассказывать о том, как, будучи совсем ещё молодым человеком, он был зачислен в секретную школу германской разведки и сразу был нацелен на «русский профиль». В этой школе Крашке тщательно изучал русский язык, литературу, географию, историю, не говоря уже о целом ряде специальных предметов, к числу которых в те далёкие времена относились шифровальное дело и тайнопись, топография и черчение, фотография, снятие восковых слепков с секретных сейфов и замков, организация агентурной сети и явок, уроки «хорошего тона», который требовался для проникновения в аристократические салоны и установления необходимых связей в «светском обществе», сведения об организации русского земства и его учреждений, основные данные о русской армии и в особенности русской артиллерии.
После трёх лет специального обучения, когда Крашке отлично сдал нелёгкий экзамен в разведывательном управлении германского генерального штаба, он был более или менее посвящён в секреты германской разведывательной работы в России.
— В те годы широко велась разведывательная работа в России, — говорил Бахметьеву Крашке. — Не говоря уже о том, что в целом ряде министерств, банков, управлений железных дорог, всякого рода акционерных обществ занимали ответственные посты многие агенты-немцы, они проникли даже в министерство двора, то есть в ближайшее окружение императора, в генеральный штаб русской армии, в интендантство и так далее. Конечно, гражданин следователь, далеко не все немцы, проживавшие и работавшие в Российской империи, были нашими шпионами. Но некоторые из них, прямо или косвенно, были связаны с нашей разведкой, и это очень облегчало её работу. Кроме того, в пограничных районах империи была насаждена наша агентура, например, в Риге, Полоцке, Подволочиске, в царстве Польском, в Финляндии, в Ковно и Вильно, как тогда назывались эти города, в Ревеле и других пограничных районах.
— Да, это верно, — сказал Бахметьев. — Вы ещё не сказали о том, что в ряде крупных городов царской России германская разведка фактически владела некоторыми кафешантанами, гостиницами, всякого рода барами и тому подобными заведениями.
— Вы правы, гражданин следователь, — поспешил согласиться Крашке. — Такие заведения, в частности, были в Петербурге, Москве, Киеве. Впрочем, и русская разведка кое-что имела в Берлине и некоторых других городах Германии, если позволите заметить. В те времена, гражданин следователь, такие методы работы применялись обеими сторонами… Но мы владели не только кафешантанами, отелями и барами. Игорные дома, тайные дома свиданий, наконец, рестораны и пивные открывали превосходные перспективы для работы, секретных встреч, явок и тому подобного. Добавьте к этому, гражданин следователь, что в те времена любую границу можно было перейти без всякого риска, за четвертной билет: ведь почти в каждом пограничном местечке был человек, занимавшийся в виде постоянного промысла переводом через границу. В большинстве случаев он тоже ничем не рисковал, так как отдавал половину своего гонорара пограничному офицеру… Да что говорить, золотые были времена!.. — со вздохом заключил Крашке, сознательно продолжая разыгрывать роль обвиняемого, махнувшего на всё рукой и говорящего именно то, что думает.
— Не пора ли после такого лирического вступления перейти к рассказу о собственной персоне, — произнёс Бахметьев, решив осадить старого шпиона. — Ближе к делу, Крашке!..
— Слушаюсь! Сейчас перейду к своей собственной деятельности, — поспешно пробормотал Крашке. Он подробно рассказал о том, как его перебросили в Россию и как он там в конце концов женился, получил солидное приданое и начал понемногу «работать»…
Через несколько дней, когда Крашке подробно рассказал о своей шпионской деятельности ещё в дореволюционной России, Бахметьев убедился, что в этой части своей весьма пёстрой биографии старик, по-видимому, более или менее откровенен. Бахметьев отлично понимал, что это ещё вовсе не означает, что и о дальнейшем Крашке будет так же охотно и откровенно рассказывать. Скорее следовало ожидать, что обвиняемый, обманув следователя своей полной откровенностью при первых допросах, постарается в дальнейшем сказать как можно меньше.
Вот почему, когда речь зашла наконец об операции «Сириус», Бахметьев с особым интересом следил за показаниями Крашке, проверяя, насколько тот будет откровенен.
Но и тут Крашке всё рассказывал откровенно и подробно. Крашке понимал, что провал операции «Сириус» раскрыл советской контрразведке все детали этого дела и здесь скрывать что-либо рискованно. Больше всего Крашке боялся, что может быть вскрыта его работа в «комбинате смерти» под Смоленском. Слишком много там было пролито крови — если докопаются и до этого, смешно рассчитывать на то, что ему удастся избежать высшей меры наказания! Теперь, давая подробные показания обо всём, кроме «комбината смерти», Крашке надеялся, что смягчит свою участь таким поведением на следствии.
Правда, за ним, помимо прочего, числилось отравление советского солдата и пытки, которым он подвергал Колю Леонтьева. Но тут Крашке рассчитывал на то, что суд учтёт его роль исполнителя приказа Грейвуда в отношении Коли Леонтьева. Что же касается румяного солдата, которому он подбросил в стакан ампулу с ядом, то это, как казалось Крашке, ещё не обязательно повлечёт за собою в приговоре суда страшное слово — расстрелять.
Надежды Крашке, что ему удастся скрыть от следствия свои кровавые дела в «комбинате смерти», покоились прежде всего на том, что в этом «комбинате» он действовал не под своей фамилией. Только Петронеску, приезжавший тогда к нему, и некоторые другие работники гестапо знали, что начальник этого чудовищного «комбината» — не кто иной, как Ганс Крашке. Следовательно, если Петронеску после своего ареста не сообщил о том, кто являлся начальником смоленского «комбината», есть шанс это скрыть.
Самый факт существования смоленского «комбината смерти», разумеется, был известен Бахметьеву по материалам дела Петронеску и арестованных вместе с ним «делегатов» Ивановской области. Ларцев, который в своё время допрашивал Петронеску и его «делегатов», подробно выяснил, что это было за учреждение, чем там занимались и какие там творились дела. Всё это Ларцев, по своему обыкновению, подробно зафиксировал в протоколах допроса обвиняемых. Разумеется, Ларцев старался установить и личность начальника этого «комбината». Теперь перечитывая протоколы допроса, Бахметьев увидел, что Петронеску, отвечая на вопросы Ларцева, описал внешность начальника «комбината», назвав и фамилию, под которой он там был известен, — Генрих Зееринг. Петронеску тогда скрыл, что Зееринг на самом деле — Крашке и что он знает его давным-давно. «Делегаты» также назвали эту фамилию и в свою очередь описали внешность Зееринга.
Но Крашке повезло и тут. Дело в том, что в период работы в «комбинате» он был ещё не так стар, очень следил за своей фигурой, занимался спортом и не был тем обрюзгшим стариком; каким стал в последующие годы. Вот почему Бахметьеву и в голову не могло прийти, что сидящий перед ним Крашке и есть Генрих Зееринг, проливший столько крови ни в чём не повинных советских людей.
И, вероятно, Крашке удалось бы скрыть свою деятельность в «комбинате смерти», если бы криминалистический опыт Бахметьева не был так богат. Ещё будучи народным следователем, Бахметьев по некоторым делам применял для раскрытия преступления так называемый метод «МОС», предложеный в своё время начальником йоркширской полиции для расследования дел об убийствах.
Метод «МОС» (методикум операцион систем) был разработан на основе многочисленных наблюдений, показавших, что преступник, совершая те или иные преступления, часто пользуется одними и теми же методами, сохраняя, так сказать, свой «почерк». Именно благодаря этому опытный криминалист устанавливает «визитную карточку» преступника, исходя из аналогии применённых им методов.
Ларцеву в своё время не удалось установить подлинную фамилию начальника «комбината», и это было недочётом следствия. Но зато Ларцев подробно зафиксировал в протоколах допросов садистские склонности Генриха Зееринга и его ночные «развлечения», когда он лично пытал в подвалах «комбината» свои жертвы. Ларцев выяснил при допросах «делегатов» не только самый факт этих истязаний, но подробности пыток, которым подвергал несчастных начальник «комбината». И в протоколах всё это очень конкретно и подробно было зафиксировано.
Перечитав в связи с допросом Крашке все протоколы, относившиеся к операции «Сириус», Бахметьев содрогнулся, когда познакомился со страницами, описывающими этот «сад пыток».
Он вспомнил обо всех этих ужасах, когда в Москву прибыл Коля Леонтьев и Бахметьев встретился с ним, чтобы зафиксировать показания о пытках, которым его подвергал Крашке.
Как только Коля начал рассказывать Бахметьеву обо всех муках, которые ему суждено было перенести в «Золотом гусе», в памяти Бахметьева мгновенно ожили прочитанные страницы протоколов допроса. Да, да, ведь именно Генрих Зееринг в подвалах «комбината смерти» истязал свои жертвы теми же дьявольскими методами, которыми пытался сломить Колю Леонтьева старый палач Крашке!..
Бахметьев видел, что Коле тяжело вспоминать о пережитом, но в интересах дела он вынужден был выяснить все детали, каждая из которых снова напоминала ему о Генрихе Зееринге.
В конце концов в сознании Бахметьева блеснула догадка: а не является ли Крашке и Генрих Зееринг одним и тем же лицом? Правда, не очень совпадала их внешность, судя по показаниям «делегатов», но ведь с тех пор прошло несколько лет и Крашке мог за эти годы сильно измениться и постареть.
На очередном допросе Бахметьев спокойно произнёс:
— Давая показания о своей шпионской деятельности, вы почему-то обходите молчанием период с 1940 по 1944 год. Чем это объяснить?
— Моя деятельность за эти годы не представляет для вас интереса, гражданин следователь, — тихо ответил Крашке, мучительно стараясь понять, чем вызван этот вопрос. — Дело в том, что после провала на Белорусском вокзале в Москве я потерял доверие начальства и выполнял третьестепенные поручения.
— В Советском Союзе?
— Нет, гражданин следователь, в Германии.
— Разве вам не приходилось бывать на оккупированных территориях?
— Я был два раза во Франции, один раз в Бельгии.
— Я спрашиваю о территории Советского Союза. Подумайте, Крашке, прежде чем сказать «нет». Не торопитесь с ответом!..
И Бахметьев усмехнулся с видом человека, отлично знающего, почему он задаёт такой вопрос. Крашке растерялся и опустил глаза, лихорадочно размышляя, как ему ответить на этот вопрос.
— Вы долго намерены вспоминать, Крашке? — снова улыбнулся Бахметьев. — Вам, видимо, очень не хочется вспоминать этот этап своей «деятельности», чтобы не выразиться иначе. Не так ли?
— Право, я не понимаю, о чём идёт речь, — забормотал Крашке, начиная всё более волноваться. — Нельзя ли уточнить ваш вопрос, гражданин следователь, потому что я не хочу решительно ничего скрывать от вас…
— А вам и не удастся скрыть, даже если бы вы того хотели, — произнёс Бахметьев, хорошо заметив волнение Крашке. — И чтобы вы убедились раз и навсегда, что это так, я назову вам только одно имя: Генрих Зееринг…
— Зееринг? — переспросил Крашке, чтобы выиграть хоть секунду времени. — Вы сказали — Зееринг?
— Да, Генрих Зееринг. Вы хотите сказать, что среди ваших знакомых такого человека не было? Я готов согласиться с вами…
— Да, да, я такого не знаю! — сразу обрадовался Крашке и даже привстал со стула. — У меня не было такого знакомого, прошу мне верить!..
— Верю, — сказал Бахметьев очень серьёзно. — У вас и не могло быть такого знакомого по одной простой причине: Генрих Зееринг — это вы сами!..
Крашке побагровел. Глядя на следователя выпученными от ужаса глазами, он пытался что-то пролепетать, но у него получалось лишь нечленораздельное бормотанье.
— Я вижу, вам нехорошо, — сказал Бахметьев. — И понимаю ваше состояние. Тем не менее надо собраться с силами и признать, что ваша попытка скрыть от нас преступления против человечности, совершённые вами в «комбинате смерти» под Смоленском, успехом не увенчались. Впрочем, если вы намерены отрицать это, — я охотно запишу ваше отрицание, но потом изобличу вас в том, что вы лжёте. Выбирайте!..
И Бахметьев встал, спокойно закурил папиросу и подошёл к окну, делая вид, что его очень мало интересует, какую позицию займёт теперь Крашке. Впрочем, в какой-то мере Бахметьев действительно уже успокоился: из поведения Крашке он понял, что попал прямо в цель. Крашке, ёрзая на стуле, всё не мог решиться, как ему теперь быть. Но очевидное равнодушие следователя к тому, признает он или нет, что был начальником «комбината смерти», убедило Крашке, что отрицать этот факт бессмысленно, так как следователь отлично о нём осведомлён.
— Простите! — закричал что есть силы Крашке и, вскочив со стула, рухнул на колени перед Бахметьевым. — Я… Я работал в этом «комбинате», вы правы, как всегда!.. Но что я мог сделать — приказ есть приказ! Если бы я не выполнял приказа, меня самого потащили бы в этот страшный подвал!.. Простите!..
И Крашке завыл, как зверь. Он уже понимал, что разоблачён полностью и до конца.
С Игорем Мамалыгой всё было проще. После первого допроса Бахметьеву стало ясно, что перед ним сидит ещё молодой, но уже вполне созревший негодяй, предатель по призванию, авантюрист по складу характера, готовый пойти на любую подлость, если только она сулит какую-нибудь выгоду. Его социальная опасность усугублялась ещё тем, что он был очень хитёр, умел притворяться, и это не только не стоило ему труда, но, напротив, доставляло удовольствие.
Мамалыга сразу понял, что разоблачён, и вначале разыграл приступ бурного раскаяния. Да, он виноват, но сам, в сущности, является жертвой, так как Гревс и Грейвуд вынудили его пойти на все эти подлости. Мало того, собственный отец действовал заодно с ним!..
— Да, да, гражданин следователь, — истерически кричал Мамалыга, всхлипывая и сморкаясь. — Подумайте только, что мне оставалось делать, когда отец пилил меня целыми днями, требуя моего согласия… Ах, папа, папа, что ты натворил!..
С брезгливым интересом смотрел Бахметьев на этого кривляющегося юнца, на его притворные слёзы и попытки изобразить истерику, симулировать искреннее раскаяние и горе.
Потом очень спокойно, но строго Бахметьев сказал:
— Ну, вот Мамалыга, спектакль будем считать оконченным. Занавес опущен, аплодисментов не последует. Что же касается ваших претензий к собственному папаше, то вы сможете изложить их ему лично, поскольку он тоже находится в Москве…
— В Москве? — вскрикнул Мамалыга, решив, что он ослышался.
— Да, в Москве, — ответил Бахметьев. — В отличие от вас, он приехал сюда под своей фамилией, с нашего разрешения, одним словом, вполне легально. Если вы будете настаивать на том, что он вас заставил стать шпионом, я дам вам очную ставку.
Игорь сразу перестал кривляться и задумался. Потом, видимо, поняв, что Бахметьев сказал правду, он спокойно произнёс:
— Вы меня огорошили. А папаша, я вижу, не дурак… Я бы хотел иметь с ним очную ставку, если это возможно…
— Вам хочется его изобличить? — улыбнулся Бахметьев.
— Нет, просто сказать ему всё, что я о нём думаю, — тоже с улыбкой ответил Игорь, и Бахметьева перевернуло от этой холодной, циничной улыбки.
На следующий день Бахметьев вызвал старика Мамалыгу и начал беседовать с ним. Узнав, что ему предстоит встреча с сыном, Мамалыга заплакал от радости.
— Благодарствуйте, век не забуду! — пролепетал он. — Вы уж разрешите, гражданин следователь, ему кое-что из продуктов захватить… Ах, Игорёк, Игорёк, сыночек ты мой!..
Бахметьеву стало не по себе. Он видел, что старик искренне беспокоится о сыне, и понимал, что именно отцовское чувство помогло Мамалыге порвать с американцами и вернуться на Родину. Но ведь Мамалыга сам растлил душу своего сына, подав ему пример своим предательством и службой сначала у гитлеровцев, а затем в американской разведке. Теперь пришёл час расплаты.
На следующий день Игорю Мамалыге была дана очная ставка с его отцом.
Когда старик Мамалыга вошёл в кабинет Бахметьева, Игорь сидел перед столом следователя. Увидев сына, Мамалыга всхлипнул и пролепетал:
— Игорёк, посмотри, это ведь я!..
Игорь медленно повернул голову в сторону отца и процедил сквозь зубы:
— Ну и что следует из этого факта, папахен?
Мамалыга, поражённый не столько тем, что было сказано, сколько тем, как это было сказано, невольно остановился посреди кабинета и растерянно пролепетал:
— Гражданин следователь, я могу… это… Поцеловать сына…
— Пожалуйста, — ответил Бахметьев. — Не возражаю.
Мамалыга неуверенно подошёл к сидящему Игорю и протянул к нему руки, желая обнять. Игорь с усмешкой отвёл его руки.
— К чему эти нежности при нашей бедности, — произнёс он. — У нас ведь не свидание, а очная ставка, насколько я понимаю. Я сам просил об этом следователя, он согласился.
— Игорёк, какая очная ставка, да что ты? — пробормотал Мамалыга. — Не чужие ведь мы!..
— Какая очная ставка? — спросил Игорь. — А вот сейчас увидите, уважаемый родитель…
— Вы по-прежнему настаиваете на очной ставке, Игорь Мамалыга? — подчёркнуто официальным тоном спросил Бахметьев.
— Да, настаиваю, — ответил Игорь.
— Что ж, это ваше процессуальное право, — заметил Бахметьев и, обращаясь к старику, произнёс: — Садитесь, пожалуйста, вот здесь, напротив Игоря Мамалыги.
Мамалыга сел, отёр платком пот, выступивший на лбу, и тихо сказал:
— Слушаю, что прикажете?
— У вас имеются личные счёты с арестованным Игорем Мамалыгой?
— Нет… Какие же могут быть счёты, ведь он мне сыном приходится.
— Понимаю, а у вас, обвиняемый Игорь Мамалыга, имеются личные счёты со своим отцом, вызванным на очную ставку с вами?
— Какой он мне отец? — воскликнул Игорь. — Подстрекатель он, а не отец!.. Это он из меня шпиона сделал, он!.. Так и запишите!..
— Всё, что будет сказано на очной ставке вами обоими, будет зафиксировано, — сказал Бахметьев. — Можете об этом не беспокоиться. Итак, вы заявили, что стали шпионом по настоянию своего отца. Я верно вас понял?
— Верно. Именно так и было, — ответил Игорь. — Сначала он меня заставил стать провокатором в лагере перемещённых лиц, а потом потребовал, чтобы я согласился поехать в Москву под видом Коли Леонтьева.
— Гражданин Мамалыга, — обратился Бахметьев к старику, — вы подтверждаете показания своего сына?
— Я не знаю… Я… Если так нужно, могу подтвердить… Если ему так нужно…
— Гражданин Мамалыга, нельзя так ставить вопрос. Я спрашиваю: было или не было то, что сказал ваш сын. Если это было — подтверждайте, если этого не было — отрицайте.
— А как лучше для… для него? — спросил, задыхаясь от волнения, старик.
— И для него, и для вас лучше всего показывать правду, — ответил Бахметьев. — И следствию тоже нужна только правда. Это единственное, что я могу ответить на ваш вопрос. Больше прошу мне вопросов не задавать, вы должны сами отвечать на вопросы.
Мамалыга закрыл лицо руками и зарыдал. Игорь, не глядя в сторону отца, сидел молча, с бледным от волнения лицом. Бахметьев заметил это и тоже молчал, стараясь разгадать, почему побледнел Игорь. Потому ли, что его нервы в конце концов не выдержали и ему стало жаль отца, или потому, что в эти минуты он опасался потерпеть неудачу в попытке свалить на старика часть собственной вины. В сущности, этот вопрос не был так уж важен для дела, но он занимал Бахметьева с психологической стороны: не каждый день случаются очные ставки между отцом и сыном, на которых один хочет изобличить другого…
Долгой была пауза, и каждый из этих трёх людей, сидевших в кабинете, думал о своём. Старику Мамалыге вспомнились вдруг молодость, которой не вернёшь, и Орёл, в котором он родился, учился, работал, а потом стал немецким прислужником и предателем. И ещё вспомнился ему тот далёкий и счастливый день, когда позвонили ему из родильного дома и поздравили с сыном. И вот через несколько дней он поехал за женой и сынишкой и вынес его на руках, а жена всё говорила: «Осторожнее, не оступись, уронишь маленького»… А он отвечал ей: «Что ты, не уроню!» — но действительно боялся уронить, и в ногах не было крепости, и почему-то дрожали руки, и он очень боялся, что это заметит молодая жена. А потом — Игорьку было уже пять лет — поехали они как-то летом в тургеневское Лутовиново, долго бродили по аллеям парка, сидели у дуба, который так любил Иван Сергеевич, ходили по комнатам музея, разглядывая письма, пожелтевшие от времени, старинные миниатюры на стенах и стол, за которым были написаны «Записки охотника».
Игорёк, мягко топая ножками, всё спрашивал: «А это что?», «А кто этот дядя?», «А это почему?» — и, не дожидаясь ответа, задавал следующий вопрос. Какой вопрос он задаст теперь, на этой страшной очной ставке с отцом, которую сам потребовал, да, да, сам!..
И ещё вспомнилось старику Мамалыге, как тогда, в одной из комнат тургеневского дома в Лутовинове, прочёл он слова: «Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без неё не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без неё обходится»…
Ещё тогда, много лет тому назад, запомнились ему эти вещие тургеневские слова, и вот теперь, на закате лет, после всего, что случилось за эти годы, он ясно видит стену, на которой висела карточка с этими словами, написанными тушью. Почему он не помнил об этих словах в тот чёрный год, когда пошёл служить в «русскую полицию»? А ведь всё, решительно всё, что происходило все эти годы: и бегство по чужим, неприветливым немецким городам, и бараки, в которых приходилось ютиться, и презрительные окрики Гревса, и хамство Пивницкого, и помещение сына в лагерь для провокации и предательства, а потом отправка в Москву для шпионажа, и сын, сидящий теперь напротив него и кричащий ему в лицо: «Это он из меня шпиона сделал!» — всё это подтверждает вещие слова Тургенева — «двойное горе тому, кто действительно без неё обходится»…
Наступила расплата за то, что он, русский человек, посмел забыть об этих словах!..
— Итак, Мамалыга, вы подтверждаете или отрицаете показания своего сына? — донёсся вдруг спокойный голос Бахметьева.
Старик Мамалыга поднял голову, будто очнувшись, и ответил на заданный ему вопрос довольно странно:
— Да, да… он был прав… Двойное горе тому, кто действительно без неё обходится…
— Кто был прав? — спросил Бахметьев.
— Он… Иван Сергеевич Тургенев… — пробормотал Мамалыга и, неожиданно захрипев, с остановившимися глазами медленно сполз со стула.
33. Доктор Али Хаджар
На последнюю радиограмму Грейвуда Маккензи ответил, что по приказанию шефа вылетает в Нюрнберг с «новым вариантом».
Получив это сообщение, Грейвуд четырхнулся: что это за новый вариант, кмкие ещё идеи пришли в голову шефу и этому кретину Маккензи?
Грейвуд провёл бессонную ночь, ломая голову над вопросом: зачем и для чего прилетает Маккензи? Он строил всевозможные предположения, но менее всего могло ему прийти в голову то, в связи с чем прилетел Маккензи.
Ещё на аэродроме Маккензи, только выйдя из самолёта и поздоровавшись с Грейвудом, многозначительно произнёс:
— Ну, могу вас поздравить, милейший Грейвуд, я привёз вам приятные новости…
— О чём идёт речь, генерал? — не очень радостно спросил Грейвуд, зная, что Маккензи имеет привычку сообщать неприятности с самым радостным видом.
— Потом, потом, не всё сразу. Сначала поужинаем, а затем я всё вам расскажу… Будете довольны!..
У Грейвуда ёкнуло сердце.
Уже на вилле, с аппетитом поужинав, Маккензи закурил сигару и, плотно притворив дверь, весело сказал:
— Ну, старина, вы так славно меня накормили, что больше не стану вас мучить. Слушайте меня внимательно…
— Я всегда внимательно слушаю вас, генерал.
— Принято решение — вы поедете в Москву для руководства всей операцией. Рассчитывать на одного Крашке глупо. Здесь нужны вы, с вашим опытом и талантом подлинного разведчика…
— В Москву?! — почти с отчаянием воскликнул Грейвуд. — Я ничего там не забыл!.. Зачем мне туда ехать?
Маккензи улыбнулся.
— Что с вами, парень? — произнёс он. — Не слышу энтузиазма в вашем голосе… Вам оказывается величайшее доверие… Вам даётся ответственнейшее поручение… На вашем месте я пришёл бы в восторг!.. Вам можно только позавидовать…
— Под какой крышей я туда поеду? — уныло спросил Грейвуд. — Всё не так просто, как вам кажется, генерал. Надеюсь, что мне будет обеспечена, по крайней мере, дипломатическая неприкосновенность?
— Это вас только свяжет, — быстро ответил Маккензи. — Есть гораздо лучший вариант…
— Именно?
— Вы поедете как иранский хайямовед доктор Али Хаджар.
— Хайямовед? Что это такое?
— Специалист по Омару Хайяму. Был такой великий персидский поэт. Всего восемьсот с лишним лет тому назад. В Москве будет конгресс хайямоведов. Мы вспомнили, что вы много лет работали в Иране и хорошо знаете язык. Готовьте речь для выступления — вас будут слушать хайямоведы всего мира…
— Позвольте, я не настолько знаю Хайяма, чтобы выступать, — с отчаянием воскликнул Грейвуд.
— Зато у вас смуглая кожа и знание языка, — ответил Маккензи. — Я, например, изучил Льва Толстого в пять дней. Так это же всё-таки граф Толстой, а не какой-то перс, которого, может быть, вообще не существовало…
— Не знаю, право, — бормотал Грейвуд. — Речь на конгрессе, перед хайямоведами всего света… Это так ответственно…
— Ну и что? — рассмеялся Маккензи. — Чем больше глупостей вы там наговорите, тем больше шансов на то, что вас признают выдающимся специалистом по Омару Хайяму!.. Главное, старайтесь, чтобы вас нельзя было понять… Тогда успех обеспечен!..
Маккензи захохотал, затянулся дымом сигары и благодушно добавил:
— Поди, разберись через восемьсот лет!.. Короче, собирайтесь в путь, парень!.. От души вам завидую… А речь вам помогут составить, я уже дал задание…
«Приятные новости», привезённые генералом Маккензи, свалились на Гренвуда как снег на голову. Он снова провёл бессонную ночь, размышляя по поводу предстоящей и, к несчастью, явно неминуемой поездки в Москву.
Грейвуд хорошо понимал, что решение об этой поездке окончательно и избавиться от неё невозможно. Теперь надо было тщательно, во всех деталях, обдумать, что сделать для того, чтобы эта поездка благополучно закончилась. Конечно, он предпочёл бы выехать в Москву с дипломатическим паспортом, что обеспечивало бы его неприкосновенность. Но, с другой стороны, он понимал, что по-своему прав и Маккензи, заявивший, что дипломатический паспорт только свяжет Грейвуда. Что и говорить, в оперативном отношении было гораздо выгоднее появиться в Москве в качестве одного из многочисленных делегатов конгресса. Грейвуд действительно свободно владел фарсидским языком и с этой точки зрения не беспокоился за свой доклад. Он достаточно много лет прожил в Иране, где даже подвизался в качестве шейха, ни у кого не вызывая подозрений.
Но не менее важно было обдумать, где, когда и как организовать встречи с Игорем Мамалыгой и Крашке. Грейвуд имел представление о советской контрразведке и очень боялся её. Кроме того, поездка, совершённая им в своё время в Дебице, где он встречался с несколькими советскими людьми, и в частности, с конструктором Леонтьесым, также беспокоила его: а вдруг, чисто случайно, кто-гибудь из этих людей встретит его в Москве и сразу узнает? Вот почему Грейвуд решил отпустить усы, которых у него не было при поездке в Дебице, и вообще, по возможности, хоть немного изменить свою внешность.
Кроме того, надо было подумать о том, кого оставить вместо себя на нюрнбергской вилле. Перебрав мысленно нескольких своих работников, Грейвуд остановился на майоре Уолтоне, который, во-первых, был более или менее в курсе всей операции, а во-вторых, отличался достаточным опытом и сообразительностью. Правда, Грейвуд знал, что майор большой любитель женщин, и с этой точки зрения в какой-то мере было рискованным оставлять его вместе с фрейлейн Эрной, которой Грейвуд всё ещё дорожил. Поэтому на всякий случай Грейвуд решил предоставить фрейлейн Эрне на время своего отсутствия отпуск, отправив её к родителям.
На следующий день за утренним завтраком Грейвуд предложил генералу Маккензи кандидатуру Уолтона, и Маккензи сразу принял её. Уолтон был вызван из Берлина, и Грейвуд в течение двух дней ввёл его в курс дел, после чего вылетел из Нюрнберга.
Для большей достоверности «легенды» с иранским доктором Али Хаджаром Грейвуд решил сначала отправиться в Тегеран и уже оттуда выехать на конгресс в Москву.
Так он поступил, и за два дня до открытия в Москве конгресса, посвящённого Омару Хайяму, прилетел из Тегерана в столицу Советского Союза.
Его, как всех других делегатов конгресса, встретили тепло и поместили в отеле «Националь», где почти целый этаж был занят делегатами конгресса, прибывшими почти из всех стран мира.
За это время Грейвуд проштудировал литературу о великом персидском поэте, выучил на память много его стихов и, познакомившись со своими коллегами по конгрессу, мог теперь с учёным видом говорить с ними о биографии и творчестве Омара Хайяма.
Внешность и чисто восточная вежливость Грейвуда, отличное знание фарсидского языка, красная феска, в которой он обычно появлялся, и даже янтарные чётки, которые он всегда перебирал, а также вовремя и умело вставляемые в разговоры замечания о творчестве Омара Хайяма вызвали к Грейвуду уважительное отношение со стороны делегатов конгресса.
Помимо французских, британских, бельгийских, голландских и других делегатов конгресса, Грейвуд познакомился и с американскими делегатами. Их было трое, и все они являлись подлинными знатоками древневосточной поэзии, энтузиастами своего дела, и в свою очередь с интересом слушали, как выразительно читает в подлиннике стихи Омара Хайяма доктор Али Хаджар.
Кстати, как это ни странно, на конгрессе Иран представлял только он один. Дело в том, что, благодаря принятым американской разведкой мерам, иранский делегат, который должен был поехать на конгресс, в последний момент был задержан под благовидным предлогом в Ширазе, где он постоянно жил и работал, и таким образом выехать на конгресс не смог. Разумеется, этот подлинный иранский хайямовед меньше всего мог предположить, что задержка с его выездом в Москву вызвана тем, что туда поедет доктор Али Хаджар.
Как и все иностранные делегаты, Грейвуд оценил великолепную организацию конгресса, гостеприимство советских ирановедов и абсолютную свободу, которая была предоставлена делегатам. Они могли в свободные от конгресса часы осматривать Москву и её окрестности, знакомиться с музеями, посещать театры и клубы, и были во всех отношениях предоставлены самим себе.
В первые дни Грейвуду ещё казалось, что за участниками конгресса ведётся какое-то наблюдение, но потом, приглядевшись, он увидел, что его опасения напрасны и что ни за ним, ни за другими делегатами конгресса никакого наблюдения нет.
Убедившись в этом, Грейвуд решил встретиться со своими подопечными. Ещё перед выездом в Москву он договорился с генералом Маккензи, что никакой связи с работниками американской разведки, находящимися в Москве, как и с американским посольством, он иметь не будет, и теперь, очень довольный своим решением, Грейвуд начал действовать самостоятельно.
Однажды под видом загородной прогулки он поехал в Малаховку, где, соблюдая все предосторожности, встретился с Крашке.
Увидев полковника Грейвуда, Крашке на некоторое время лишился дара речи — настолько это было для него неожиданно. Грейвуд с трудом его успокоил и начал выяснять положение дел.
Крашке рассказал Грейвуду о своих встречах с Игорем и о том, что, по его мнению, пока всё идёт благополучно.
Было условлено, что через пару дней Крашке организует встречу Грейвуда с Игорем.
Доклад Крашке ещё больше успокоил Грейвуда.
Стоял весёлый солнечный день, и Крашке решил проводить Грейвуда до станции, но Грейвуд предусмотрительно отказался, решив, что на всякий случай надо соблюдать максимальную осторожность.
Они вышли из дачи, в которой жил Крашке, и простились у калитки. На улице посёлка никого не было — это порадовало Грейвуда.
— Здесь очень мило, — сказал он.
— Да, здесь спокойно, — согласился Крашке. — И абсолютная уверенность, что за тобой никто не следит.
Но Крашке ошибался: именно в тот момент, когда он и Грейвуд стояли за распахнутой калиткой, их сфотографировал проживавший напротив седоусый Семён Петрович, осуществлявший наблюдение за Крашке.
И на следующий день на столе Бахметьева лежал фотоснимок, сделанный при помощи сильного телеобъектива.
Установить личность человека, который посетил Крашке, не составляло большого труда. Теперь не оставалось сомнений: полковник Грейвуд находится в Москве.
34. Крах доктора Али Хаджара
Бахметьев связался по телефону с Ларцевым и они решили, что Грейвуда необходимо арестовать.
Это произошло в тот самый день, когда Грейвуд выступал на конгрессе хайямоведов.
В Колонном зале Дома союзов, где происходил конгресс, было много публики. Грейвуд стоял на трибуне и очень выразительно читал свой доклад о жизни и творчестве Омара Хайяма. Он произносил его на фарсидском языке и по ходу доклада цитировал стихи великого поэта. Грейвуд отлично читал стихи и, хотя многие из сидевших в зале не знали фарсидского языка, но музыка стихов Омара Хайяма доходила до них, и Грейвуд имел успех.
Закончив свой доклад под аплодисменты, доктор Али Хаджар спустился с трибуны и вышел в фойе Колонного зала покурить.
К нему сейчас же подошли двое молодых людей.
— Позвольте вас поздравить с отличным докладом, мистер Грейвуд, — сказал один из них.
Грейвуд вздрогнул.
— Простите, я доктор Али Хаджар, — сказал он.
— Как доктор Али Хаджар, — улыбнулся один из молодых людей, — вы уже блистательно закончили свою задачу. А теперь, мистер Грейвуд, пройдёмте с нами.
Когда Грейвуда доставили к Бахметьеву, он категорически заявил, что является доктором Али Хаджаром, не имеет ни малейшего понятия о каком-то Грейвуде и считает, что задержан по недоразумению.
— Я буду вынужден жаловаться в президиум конгресса и в наше посольство, — сказал Грейвуд.
— Это ваше право, — ответил Бахметьев. — И больше того: мы сами пригласили сюда представителя иранского посольства, которому хотим вас предъявить, так что вы сможете заявить свою жалобу ему непосредственно.
И в самом деле, в кабинет Бахметьева тут же вошёл представитель консульского отдела иранского посольства, которому Бахметьев предъявил Грейвуда и его паспорт.
Представитель посольства, внимательно рассмотрев паспорт, сказал:
— Господин посол поручил мне заявить, что по наведённым им справкам доктор Али Хаджар в Тегеране неизвестен, и о нём мы ничего сообщить не можем. Что же касается паспорта, то он является фальшивым, хотя и сделан довольно искусно. Во всяком случае, я запрошу Тегеран и окончательно уточню, был ли выдан иранскими властями этот паспорт на имя доктора Али Хаджара.
На следующий день иранское посольство прислало официальное письмо, что такого паспорта иранские власти никогда не выдавали. Когда Бахметьев показал Грейвуду это письмо, тот улыбнулся и сказал:
— Фальшив не паспорт, фальшиво утверждение иранского посольства. Я не могу отвечать за действия, вызванные чувством мести.
— Как прикажете вас понимать? — спросил Бахметьев.
— Очень просто: я был в оппозиции к шахскому правительству, и теперь мне за это мстят, — с достоинством ответил Грейвуд. — Прошу занести это в протокол.
— Пожалуйста, — ответил Бахметьев и записал заявление Грейвуда в протокол.
После этого Грейвуду была дана очная ставка Крашке.
Как только Крашке вошёл в кабинет и увидел сидящего перед столом Бахметьева Грейвуда, он воскликнул.
— Мистер Грейвуд! Мы оба погибли!..
— Что это за тип? — обратился Грейвуд к Бахметьеву. — Я не имею никакого понятия об этом человеке.
Крашке ухмыльнулся:
— Ах, мистер Грейвуд, — с горечью произнёс он, я тоже с удовольствием не имел бы ни малейшего понятия о вас! К сожалению, мы оба безнадёжно провалились, и я рекомендую вам, не теряя времени, признаться во всём.
— Я просил бы освободить меня от нравоучений этого подозрительного субъекта, — снова обратился Грейвуд к Бахметьеву. — Повторяю: он мне решительно неизвестен, и я считаю его наёмным провокатором. Так и прошу зафиксировать в протоколе.
Вслед за Крашке в кабинет Бахметьева ввели Игоря Мамалыгу. Он тоже сразу опознал Грейвуда.
— Да, это полковник Грейвуд, — сказал Игорь. — Именно он направил меня под видом Коли Леонтьева в Москву. Именно он инструктировал меня перед выездом.
— Именно он рассказывает сказки Шехерезады, — улыбнулся Грейвуд. — Стоит посмотреть на этого мальчишку, чтобы убедиться, что нельзя верить ни одному его слову. Господин следователь, на каких странных свидетелей вы опираетесь!..
Игорь Мамалыга искренне рассмеялся.
— Хорош гусь! — воскликнул он. — Нет, мистер Грейвуд, любишь кататься, люби и саночки возить! Вам уже не отвертеться.
— Какое катанье? Какие саночки? — скорбно вздохнул Грейвуд. — Я решительно не понимаю, что здесь происходит!..
И тут же, приняв молитвенную позу, он забормотал:
— Нет бога, кроме бога, а Магомет его пророк.
Бахметьев с интересом наблюдал за ним. Было совершенно очевидно, что полковник Грейвуд ни при каких обстоятельствах не станет давать показаний и будет утверждать, что он — доктор Али Хаджар.
Об этом Бахметьев и сообщил по телефону Ларцеву, находящемуся в Берлине.
— Надо доставить этого прохвоста в Берлин, и как можно скорее, — сказал Ларцев. — Мы здесь дадим ему новые очные ставки, и, кроме того, нам помогут американские газеты.
— Американские газеты? — удивился Бахметьев.
— Да, да, именно, — засмеялся Ларцев. — Дело в том, что, узнав об аресте доктора Али Хаджара, наши бывшие союзники на всякий случай придумали хитроумный номер: они поместили в газетах некролог в связи с гибелью полковника Грейвуда при авиационной катастрофе. Видимо, они рассчитывали на то, что Грейвуд ни за что не признается, во-первых, и что такой некролог поможет им отказаться, в случае чего, от Али Хаджара, во-вторых. Задумано, что и говорить, недурно, но я надеюсь, что это даст обратный результат… В общем, присылай этого Грейвуда, тем более что он нам требуется для главной задачи, которая пока всё ещё не выполнена.
Под главной задачей Ларцев имел в виду необходимость добиться освобождения советских юношей и девушек из Ротенбургского лагеря и возвращения их на Родину.
По этому вопросу шла длительная переписка между советскими и американскими властями в Берлине. Сначала американцы вообще отрицали наличие такого лагеря. Затем, будучи припёрты к стене, они заявили, что не могут вернуть на Родину эту молодёжь, потому что будто бы она не хочет возвращаться, и «принуждение их к этому противоречит нормам морали и права в нашем понимании».
В связи с этими переговорами состоялись даже две встречи Малинина с генералом Маккензи. Они познакомились ещё в первые дни после капитуляции Берлина.
Теперь, добиваясь освобождения наших ребят, Малинин нанёс визит генералу Маккензи. Генерал встретил его с распростёртыми объятиями.
— О, полковник, как я счастлив вас видеть! — кричал Маккензи. — Вы помните эти незабываемые дни?!
— Ну как же, как же, генерал, — ответил Малинин. — Как вы себя чувствуете?
— К сожалению, в наши годы, полковник, опасно задавать такие вопросы, — ответил Маккензи. — То мучает бессонница, то сердцебиение, то дьявольски болит голова. А вы, полковник, прекрасно выглядите.
— Не жалуюсь, — улыбнулся Малинин.
Обняв Малинина за плечи, Маккензи повёл его к столу и стал угощать виски, сигарами и кофе.
— Прошу вас, прошу вас, дорогой коллега, — суетился Маккензи. — Вот это шотландское виски имеет отличный вкус. Правда, ему далеко до вашей превосходной водки, которой вы меня, помните, угощали в мае сорок пятого года. Но всё-таки попробуйте.
И, подняв рюмку, Маккензи с наигранным пафосом произнёс:
— За дружбу солдат! За братство по оружию! За нашу и вашу победу, коллега.
После протокольного «обмена любезностями» Малинин сказал:
— А я приехал к вам, генерал Маккензи, по очень серьёзному вопросу.
— Я рад слушать вас по любым вопросам, — галантно улыбнулся Маккензи. — О чём идёт речь, коллега?
— Речь идёт о том, что американские военные власти незаконно задерживают многих советских юношей и девушек в Ротенбургском лагере, — подчёркнуто сухо ответил Малинин.
Маккензи сделал удивлённое лицо.
— Ротенбургский лагерь? — спросил он. — Впервые слышу.
— Вот уже несколько месяцев, как мы ставим об этом вопрос перед американскими военными властями и не можем добиться ясного ответа.
— Весьма прискорбно, — вздохнул Маккензи. — Однако, дорогой коллега, при чём тут мы с вами? Какое отношение я имею к этим вопросам? Мы оба — контрразведчики и выполняем общую задачу: розыск немецких военных преступников, пресечение деятельности сторонников нацизма. Ведь мы же союзники, чёрт возьми!
— Тем более загадочна линия американских властей, — улыбнулся Малинин. — Почему американские военные власти насильственно задерживают советских юношей и девушек? И напрасно, генерал Маккензи, вы делаете вид, что не знаете об этом. Мне точно известно, что вы вполне в курсе этого дела.
— Я слышал, что многие советские юноши и девушки не хотят возвращаться в Советский Союз, — ответил Маккензи, — и мы, естественно, не можем их принуждать, но повторяю, что никакого отношения к этим вопросам я не имею и они не входят в мою компетенцию, как, полагаю, не входят и в вашу, полковник Малинин. И, признаться, удивлён, что вы занимаетесь этим. Какое отношение могут иметь эти перемещённые лица к вашей прямой деятельности разведчика?
И Маккензи, очень довольный таким поворотом дела, уставился прямо в лицо Малинину.
Малинин спокойно выдержал его взгляд.
— Я думаю, генерал Маккензи, — медленно протянул он, — что и этот вопрос вам достаточно ясен, как ясен и мне. И если я занимаюсь им, то не по нашей, а по вашей вине, генерал Маккензи… Надеюсь, вы меня понимаете?
— Увы, нет, — вздохнул Маккензи. — Я не могу понять, почему вопрос о перемещённых лицах может иметь отношение к нашей с вами служебной деятельности. Впрочем, из чувства глубокой симпатии к вам я обещаю выяснить, в чём причины задержки возвращения этих юношей и девушек на Родину, и поставить вас об этом в известность.
Сразу после того, как Грейвуда на самолёте доставили в Берлин, Малинин начал его допрашивать. Ларцев, как это было условлено заранее, вошёл в кабинет Малинина через несколько минут после начала допроса.
Подойдя к Грейвуду, он сказал:
— Здравствуйте, полковник Грейвуд. Рад вас видеть. Надеюсь, вы меня помните?
Грейвуд улыбнулся:
— Как можно помнить человека, которого видишь впервые? — сказал он. — Вы меня с кем-то путаете, полковник.
— Вы всё ещё продолжаете играть комедию? — ответил Ларцев. — Ну что ж, продолжайте, если вам так нравится. — И он сел рядом с Малининым.
— Итак, — продолжал допрос Малинин, — ещё в Москве, на очной ставке с вами, Крашке заявил, что вы — полковник Грейвуд, направивший его со шпионским заданием в СССР. Так?
— Да, так он сказал, — согласился Грейвуд. — На самом деле не так.
— Но представитель иранского посольства, которому вы были предъявлены, отказался от вас и заявил, что ваш паспорт подложный. Так?
— Да, так он заявил. На самом деле не так. Я уже дал объяснения по этому вопросу.
— Так вот, мы доставили вас в Берлин для новых очных ставок. Поэтому я спрашиваю в последний раз: признаёте ли вы, что являетесь полковником Грейвудом?
— Ни в коем случае, — улыбнулся Грейвуд, продолжая перебирать свои чётки, которые, по его просьбе, были ему оставлены вместе с красной феской.
Малинин нажал кнопку. Вошёл адъютант.
— Пригласите Наташу Серову, — сказал Малинин. И, обращаясь к Грейвуду, спросил: — Вам знакома эта фамилия, Грейвуд?
— Грейвуду она может быть знакома, мне — нет.
— Это девушка, которая вместе с другими комсомольцами из Ротенбургского лагеря содержалась по вашему приказанию в подвале и сумела с ними бежать оттуда.
— Какой подвал? Какая девушка, какие комсомольцы? — пожал плечами Грейвуд.
В кабинет вошла совсем ещё молоденькая, заметно взволнованная девушка.
— Садитесь, Наташа, — обратился к ней Малинин. — Вам известен этот человек?
— Да, к несчастью… это полковник Грейвуд. По его приказанию я и мои товарищи были арестованы.
— Обвиняемый Грейвуд, — произнёс Ларцев, — вас опознаёт уже третий свидетель. Не хватит ли валять дурака?
Грейвуд опять ухмыльнулся:
— Если меня опознает даже сто ваших свидетелей, то от этого Хаджар не превратится в Грейвуда, — сказал он. — Кроме того, эта свидетельница — женщина. А в коране сказано: «И лучшая из них — тоже змея».
И снова начав перебирать чётки, он забормотал:
— Нет бога, кроме бога, и Магомет его пророк.
— Вы свободны, Наташа, — обратился Малинин к девушке, и она вышла из кабинета.
— Послушайте, Грейвуд, — снова начал Ларцев, — ссылки на Магомета не имеют юридического значения, тем более что при судебно-медицинском осмотре вы оказались, увы, не правоверным.
Грейвуд улыбнулся:
— Эта мелкая деталь, господа, ещё не повод для обвинения в шпионаже, — произнёс он. — Единственный вывод, который вы можете из этого сделать, — это то, что мой отец был плохим мусульманином. Если это наказуемо по советским законам — судите его, а не меня.
— О, вы ещё в состоянии острить, — сказал Ларцев. — Ну что ж, если вам не нравятся женщины-свидетели, пойдём вам навстречу. Мы предъявим вас сейчас господину Винкелю, которого мы пригласили из американской зоны.
Тут Малинин нажал кнопку звонка, и в кабинет вошёл Винкель.
— Честь имею, господа, — галантно произнёс он. — Чем могу служить?
— Господин Винкель, вам известен этот человек? — спросил Малинин.
Винкель повернулся к Грейвуду и радостно воскликнул:
— Всевышний, кого я вижу?! Мистер Грейвуд, такая приятная неожиданность!
— Впервые вижу этого человека, — развёл руками Грейвуд.
— Что? Простите, но ещё ни у кого не было оснований отказываться от знакомства с фирмой Винкель… Всегда вовремя платил по векселям и…
— Он сумасшедший или провокатор, — перебил Винкеля Грейвуд.
— Что! — воскликнул Винкель. — Дорогой — вы действительно дорогой, вы недёшево мне обошлись, но я заплатил вам всё до последнего пфеннига, рассчитался с вами как джентльмен.
— Я не Грейвуд, вы меня с кем-то путаете!..
— Путаю? Когда надо было получать деньги, вы не считали, что я путаю. Что здесь происходит, господа?
— Мистер Грейвуд уверяет, — ответил Ларцев, — что он иранский доктор Али Хаджар, специалист по персидской поэзии.
— Остановитесь, я могу умереть от смеха! — воскликнул Винкель. — Его поэзия обошлась мне в десятки тысяч марок! Как вам нравится такая поэзия, господа? Это скорее похоже на мелодраму! Разрешите мне уйти!
— Вам придётся подождать, пока будет готов протокол, — ответил Малинин.
— Протокол? Я терпеть не могу протоколов, господа.
— Вы подпишете протокол как свидетель, — сказал Малинин.
— Свидетель? Господа, есть слова, от которых я бегу, как от чумы. Например: «наш великий фюрер», «дранг нах остен», «мировое господство» и «реванш»… Слово «национализация» тоже не украшает жизнь, между нами говоря… но слово «протокол» безусловно укорачивает её, как я давно заметил.
— Но вы свидетель, вам придётся подписать, — улыбнулся Малинин.
Винкель подошёл к Грейвуду:
— Вот видите, мистер Грейвуд, из-за того, что вы, американский полковник, морочите головы этим советским полковникам, вашим бывшим союзникам, мне, вашему бывшему противнику, приходится подписывать протокол… как свидетелю… Я далёк от политики, господа, но хочу на прощанье дать вам один совет, мистер Грейвуд, как ваш бывший компаньон…
— Я не был вашим компаньоном! — закричал Грейвуд.
— Нет, фактически были, но уже не будете, судя по протоколу, который мне предстоит подписать. История опять повторяется, мистер Грейвуд! Гитлер полез в Россию, и это кончилось протоколом о капитуляции Германии. Теперь полезли вы, и это кончается протоколом, который я подпишу как свидетель. Не пора ли прекратить эту дурацкую погоню за протоколами?.. Не пора ли всем подписать единственный и последний протокол — ни за что и ни к кому не лезть, особенно не лезть в Россию, поскольку это всегда кончается протоколом… Я буду ждать в приёмной, господа.
Когда Винкель вышел, Малинин обратился к Грейвуду:
— Ну, что вы скажете о свидетеле-мужчине?
Грейвуд снял с головы феску, бросил её на стол и, встав, произнёс подчёркнуто твёрдо:
— Господа, мы все — седые люди, полковники. Мы отлично понимаем друг друга. Если даже сам американский президент опознает меня как Грейвуда, я буду это отрицать! Бессмысленно тратить время на эти очные ставки, джентльмены!
— Да, я тоже так думаю, Грейвуд, — сказал Ларцев. — Мы действительно с первого момента прекрасно понимаем друг друга. Вот только одного я не могу понять: у вас в Чикаго семья — мать, жена, двое детей. Через несколько дней после того, как вас арестовали в Москве, в американских газетах был опубликован некролог.
— Некролог? — удивился Грейвуд. — О ком?
— О полковнике Джеймсе Грейвуде, погибшем при авиационной катастрофе. Вот американские газеты с этим некрологом, Грейвуд.
И Ларцев протянул Грейвуду газету.
Грейвуд с улыбкой прочёл некролог.
— Даже семьи вашей не пожалели, Грейвуд, — заметил Малинин.
— Вы любите свою мать? — спросил Ларцев.
— Очень, — ответил Грейвуд.
— Тогда прочтите: этот некролог убил вашу мать… — и Ларцев протянул Грейвуду другую американскую газету, в которой было опубликовано траурное извещение о смерти его матери.
Грейвуд судорожно схватил газету, прочёл извещение. Лицо его исказилось, он опустил голову.
В комнате было очень тихо, и только низкий бой башенных часов неожиданно донёсся с улицы и медленно расходился под потолком.
— Проклятье!.. Мерзавцы!.. — пролепетал Грейвуд.
— Я понимаю вас: мать есть мать, — тихо сказал Ларцев.
— Негодяи! Изверги! — с полными слёз глазами бормотал Грейвуд.
В этот момент в кабинет вошёл адъютант Малинина и шепнул ему:
— С прощальным визитом приехал генерал Маккензи.
Ларцев и Малинин переглянулись, а потом Ларцев снова обратился к Грейвуду:
— Среди лиц, подписавших некролог, ваш старый друг генерал Маккензи.
— Друг, будь он проклят! — воскликнул Грейвуд. — С каким наслаждением я плюнул бы ему в лицо!.. Ведь это он послал меня в Москву… Он!.. Я не хотел, поверьте…
— Я знаю, я всё знаю, Грейвуд, — ответил Ларцев. — Кстати, генерал Маккензи сейчас явился сюда с прощальным визитом. Он возвращается в Америку. Я могу устроить вам встречу с ним, если вы этого, конечно, хотите.
— Хочу!..
— В таком случае, сначала пройдём в другую комнату, — сказал Ларцев.
Грейвуд встал и вместе с Ларцевым вышел из кабинета.
Вслед за ними, в другую дверь, вышел Малинин, чтобы встретить Маккензи. Через минуту Маккензи и Малинин вошли в кабинет. Маккензи был в парадной форме, при всех регалиях.
Адъютант вкатил вслед за ними столик с вином и закусками. И в этот момент из другой двери в кабинет вошёл Ларцев.
— Здравствуйте, джентльмены! — весело сказал Маккензи. — Я всегда рад вас видеть.
— Мы тоже, генерал Маккензи, — ответил Малинин. — Прошу садиться.
— Если НКВД говорит — садитесь, как-то неудобно стоять… — усмехнулся Маккензи и сел к столу. — Коллеги, друзья, я хочу сегодня, под этим серым берлинским небом, видевшим нашу общую победу, выпить за братство по оружию, за дружбу, господа!
— Прекрасный тост, — произнёс Лардев.
Все выпили.
После небольшой паузы Малинин сказал:
— Генерал, самые лучшие тосты не могут ответить на ряд вопросов, возникших в последнее время.
— Какие вопросы, полковник? — насторожился Маккензи.
— Вы ссылались на то, что юноши и девушки, которые содержатся в Ротенбургском лагере, будто бы не хотят возвращаться домой.
— А что делать — они действительно не хотят, — ответил Маккензи.
— Однако некоторое время тому назад несколько юношей и девушек из Ротенбургского лагеря бежали и явились к нам, — продолжал Малинин. — Правда, по их показаниям, последнее время они находились под арестом в подвале какой-то виллы в Нюрнберге по приказанию полковника Грейвуда. И вот они удостоверяют, что заявление американских властей о нежелании заключённых Ротенбургского лагеря возвратиться на Родину не соответствует истине.
— Сомневаюсь, — протянул Маккензи. — Что же касается упомянутого вами полковника Грейвуда, то он скончался совсем недавно.
— Как вы сказали? — спросил Малинин.
— Я сказал, что он скончался. Умер в результате несчастного случая, о чём я весьма скорблю. Это был мой старый друг…
— Я могу вас утешить, генерал Маккензи, — улыбнулся Ларцев. — Полковник Грейвуд жив и здоров. Он арестован нашими органами безопасности в Москве.
— К сожалению, вы заблуждаетесь, — возразил Маккензи.
— Это вы заблуждаетесь, генерал Маккензи, — снова улыбнулся Ларцев. — Грейвуд арестован за шпионаж. Он приехал в Москву под именем иранского филолога, доктора Али Хаджара, и даже выступал на конгрессе хайямоведов с докладом о творчестве Омара Хайяма.
Маккензи покачал головой.
— Насколько я знал полковника Грейвуда, он был весьма далёк от поэзии вообще, и персидской в частности, — сказал он.
— Да, но иранский доктор Али Хаджар сам признался в том, что он — полковник американской разведки Грейвуд, и он, кроме того, утверждает, что в Москву его направили именно вы со специальным шпионским заданием…
Маккензи весело расхохотался:
— Этот доктор с равным основанием может утверждать, что он — последний русский царь и что в Москву его послал наш покойный президент Вильсон, ха-ха! Господа, меня, признаться, гораздо больше занимает другой вопрос…
— Именно? — спросил Малинин.
— Я хотел бы выпить ещё одну рюмку этой превосходной водки, джентльмены.
— О, пожалуйста, — радушно ответил Малинин. — На этой почве между нами не возникнет недоразумений. — И он снова налил в рюмки вино.
Маккензи встал.
— Я пью за то, чтобы у нас вообще не было никаких недоразумений, — произнёс он. — Господа, я обещаю вам срочно разобраться в вопросе об этих перемещённых лицах.
— Принимаем ваше обещание к сведенью, — сказал Малинин.
— Вернёмся, однако, к полковнику Грейвуду, — продолжал Ларцев. — По нашим законам всякий арестованный имеет право на защиту.
— По нашим тоже, — заметил Маккензи.
— Тем лучше. Мы хотим дать вам возможность встретиться, — и Ларцев нажал кнопку звонка.
— Позвольте, но ведь он, как вы сказали, в Москве! — удивился Маккензи.
— Он был арестован в Москве, — уточнил Ларцев, — но сейчас он доставлен в Берлин.
Маккензи поморщился.
— А, собственно, зачем, с какой целью? — произнёс он. — Поскольку полковник Грейвуд погиб при авиационной катастрофе…
В этот момент дверь распахнулась, и в кабинет вошёл Грейвуд. Подойдя к Маккензи, он громко произнёс:
— Здравствуйте, генерал Маккензи!
Маккензи повернулся к Грейвуду, посмотрел на него и спросил:
— Что это за перс? Кто это такой? Впервые вижу этого человека.
— Чего, к несчастью, я не могу сказать о вас, генерал Маккензи, — с яростью произнёс Грейвуд. — Как вы смели поместить этот некролог? Он убил мою мать! Это подлость!
— Господа, что это за субъект? — с наигранным удивлением обратился Маккензи к Ларцеву и Малинину.
— Это полковник Грейвуд, арестованный за шпионаж, — ответил Ларцев.
Маккензи вскочил и нарочито медленно протянул:
— Полковник Грейвуд погиб при авиационной катастрофе и его оплакивает вся наша стратегическая служба.
— Вы поторопились меня похоронить и объявить покойником, генерал Маккензи! — закричал Грейвуд. — Я не очень спокойный покойник, я покойник со странностями… Делая этот сатанинский ход, вы подумали о моей семье?
— Господа, я не желаю разговаривать с этим проходимцем! — в свою очередь закричал Маккензи.
Тут Грейвуд подошёл к Ларцеву и быстро произнёс:
— Господин полковник, на следствии мне были разъяснены мои процессуальные права, вытекающие из советских законов.
— Да, так у нас полагается, — ответил Ларцев.
— По моей просьбе, — продолжал Грейвуд, — мне дали в камеру стихи Омара Хайяма и ваш уголовно-процессуальный кодекс. Я с интересом изучаю то и другое. Статья двести шестая даёт мне право ходатайствовать о дополнении следствия…
— Верно, даёт, — согласился Ларцев.
— Так вот: я ходатайствую, чтобы мне дали возможность выступить на пресс-конференции и доказать, что я жив.
— Категорически возражаю!.. — воскликнул Маккензи.
— Возражаете? — спросил Малинин. — А собственно, на каком основании, генерал? Вы не процессуальная фигура в этом деле.
— В таком случае я заявляю официально, — вскипел Маккензи. — Человек выдающий себя за полковника Грейвуда, нам неизвестен и является самозванцем. Мы решительно отказываемся от него!
— Это ваше право, — произнёс Ларцев. — Потрудитесь, однако, зафиксировать свой отказ письменно. Прошу вас! — Ларцев протянул Маккензи большой блокнот.
— Охотно это сделаю, — ответил Маккензи и, сев к столу, начал быстро писать. Затем, повернувшись к Ларцеву и Малинину, он сказал:
— Я написал то, что сказал, и сказал то, что написал. А теперь позвольте проститься, господа. Как всегда, признателен за гостеприимство, всё было очень мило… за исключением встречи с покойным мистером Грейвудом.
Маккензи встал, подошёл вплотную к Грейвуду и, глядя ему прямо в глаза, добавил:
— Да, я не оговорился: вы действительно Грейвуд и действительно покойник. По крайней мере, для Америки.
Затем, приблизившись к Ларцеву и Малинину, Маккензи с усмешкой произнёс:
— Тем не менее, джентльмены, всё, что я написал, остается в силе. Мы отказываемся от Грейвуда, хотя бы потому, что сам он не сумел отказаться от себя. Как разведчики, вы должны меня понять. Игра есть игра, господа.
— Игра без правил, — заметил Ларцев.
— Да, но в этой игре и вы делали свои ходы, — ответил Маккензи.
— Да, делали, генерал Маккензи, — согласился Ларцев. — Но только игру эту начали вы, а не мы. Как разведчик, вы должны меня понять.
Маккензи рассмеялся, потом махнул рукой и, бросив «Имею честь!», быстро вышел из кабинета.
Выйдя из здания советской контрразведки и сев в свою машину, Маккензи сразу помчался к себе на виллу. Он был потрясён встречей с Грейвудом. Кто бы мог подумать, что такой старый разведчик, опытный человек, может сразу во всём признаться, вопреки всем правилам и традициям? Мало того, этот проклятый Грейвуд не только разоблачил самого себя, хотя обязан был упорно отрицать свою принадлежность к американской разведке, но ещё, кроме того, выдал самым наглым образом своего патрона, и притом ещё позволил себе орать на него в присутствии этих чекистов, чем, конечно, доставил им немалое удовольствие, будь они все прокляты!..
Как теперь быть, что делать, как информировать шефа, который и без того рвёт и мечет в связи с побегом комсомольцев и арестом Грейвуда?.. И, надо признать, что шеф прав. История получилась самая скандальная. Дело может дойти до президента, может попасть в газеты, Москва даже имеет основания выступить с нотой… какой чудовищный провал!..
Грейвуд разъярён тем, что некролог убил его мать. Правда, старухе и без того давно пора было отправиться на тот свет — ведь ей, как минимум, восемьдесят, — но если вся эта история получит огласку, неизбежен большой скандал…
Обуреваемый этими мыслями, Маккензи приехал к себе на виллу и стал обдумывать текст донесения, которое следовало немедленно отправить шефу. Как всегда в таких случаях, он решил прежде всего выгородить себя и свалить всё на Грейвуда. Да, если бы Грейвуд был более осторожен в Москве, с ним бы ничего не случилось. Да, уже после ареста Грейвуда, если бы он вёл себя твёрдо и отрицал всё, чекисты ничего не смогли бы сделать, даже будучи убеждены в том, что Али Хаджар на самом деле полковник Грейвуд. Теперь же, после того, как он решительно во всём признался и выдал, судя по всему, многие секреты американской разведки, возникают совершенно необратимые последствия. Прежде всего, провалилась операция «Сириус» и теперь надо на время оставить в покое этого конструктора Леонтьева, хотя его работы представляют огромный интерес!.. Затем надо решить, как поступить с советскими юношами и девушками из лагеря в Ротенбурге. Отрицать после всего, что произошло, наличие этого лагеря или продолжать тупо твердить, что они будто бы сами не хотят возвращаться на Родину, уже невозможно. Более того, задержка возвращения всех этих лиц на Родину может теперь толкнуть советские власти на самые решительные действия, начиная с огласки всех обстоятельств довольно грязного дела. А это, без сомнения, нанесёт серьёзный удар по престижу США, особенно её разведки. Нет, видимо самое разумное — как можно скорее вернуть этих мальчишек и девчонок на родину, хотя, с другой стороны, вернувшись домой, они могут выступить с очень неприятными разоблачениями. Как быть тогда, и чем это чревато?..
Маккензи несколько раз переписывал своё донесение и, наконец, отправил его. Оно получилось чрезмерно длинным, но зато обстоятельным и, главное, ему, кажется, удалось выгородить себя из этой скандальной истории. По крайней мере, так ему казалось. Охарактеризовав Грейвуда как предателя и негодяя, Маккензи предложил вернуть питомцев Ротенбургского лагеря на Родину.
Передав шифровальщику текст донесения, Маккензи принял снотворное и лёг в постель. Увы, снотворное против обыкновения не помогало, и он долго кряхтел и ворочался, с волнением ожидая следующего дня, когда должен прийти ответ от шефа.
Но вот наступило утро, за ним день — ответа не было. По-видимому, дома совещались. И, может быть, советовались с Госдепартаментом и Пентагоном.
Наступил вечер. Маккензи слонялся из комнаты в комнату, не находя себе места. Самые чёрные предчувствия томили его. Сколько можно советоваться, в конце концов?! Что они там тянут, когда вопрос не терпит ни малейшего отлагательства?! Работает целый «мозгозой трест», а толку никакого!..
В полночь ответ ещё не поступил. Маккензи, потеряв терпение, звонил через каждые полчаса в шифровальную, но слышал неизменный ответ: «Пока не поступило, генерал». Он швырял трубку и чертыхался, выкурил целую коробку сигар. Начала болеть голова. Заныло сердце. Ах, будь проклята эта работа, когда ничего нельзя предусмотреть и никогда не знаешь сегодня, что может случиться завтра!..
Наконец, около двух часов ночи, шифровальщик принёс ответ. Маккензи схватил трясущимися руками листок и прочёл:
«Генералу Маккензи — срочно.
Ваше сообщение чрезвычайно огорчительно. Попытки всё свалить на Грейвуда не снимают с вас личной ответственности, поскольку вы были командированы для руководства всей операцией. Идея направить Грейвуда в Москву принадлежит вам, равно как и предложение опубликовать некролог после его ареста. Вы даже не позаботились о том, чтобы доверительно предупредить его семью о том, что Грейвуд в действительности не погиб. По всем этим вопросам приказываю представить письменные объяснения. При создавшихся условиях мы вынуждены принять ваше предложение вернуть всех заключённых Ротенбургского лагеря на Родину. Однако предварительно вам надо самому выехать в лагерь, собрать заключённых и объявить им следующее: американские власти были введены в заблуждение русскими руководителями лагеря — Пивницким и другими, — которые утверждали, что заключённые не хотят возвращаться на Родину. Поэтому, исходя из обычных для нас норм гуманизма, мы не возвращали их на Родину. Теперь же, когда выяснилось, что они в действительности хотят вернуться на Родину, эта возможность им предоставляется. Вместе с тем, как выяснилось теперь, Пивницкий и другие нарушали нормы права и морали в обращении с заключёнными, вопреки инструкциям американских властей. За это они будут привлечены к строгой ответственности. Сделав это заявление, вы должны тут же, в присутствии заключённых, арестовать Пивницкого. Это заявление вы должны сделать в присутствии представителя советских военных властей, которого вам надлежит пригласить в лагерь. Во избежание осложнений, вам нужно заранее подготовить Пивницкого и его помощников, разъяснив им, что они в действительности ничем не рискуют и в дальнейшем получат другую работу. Пивницкий, конечно, должен публично признать свою вину, объяснив всё своей ненавистью к советскому строю. Затем произведите передачу заключённых советским властям в порядке, согласованном с нами».
Прочитав эту шифровку, Маккензи немного успокоился. Правда, она начиналась с упрёков по его адресу, но шеф явно старался в свою очередь свалить всё на Маккепйи, и последний по-своему понимал его. Зато предложение Маккензи принято. С другой стороны, Маккензи не мог не отдать должное «мозговому тресту»: очень ловко придуман ход с Пивницким. Недурно, очень недурно, чёрт возьми!.. И, главное, выглядит вполне достоверно.
Потирая руки, Маккензи помчался в лагерь и прежде всего заперся с Пивницким. Тот, узнав о готовящейся инсценировке, сначала было струхнул, но Маккензи его заверил, что всё будет в порядке. В конце концов Пивницкого удалось успокоить, и он обещал, что публично покается и вообще сделает всё, что требуется. Он также обещал подготовить своих помощников.
После этого Маккензи помчался в Берлин и условился по телефону с Малининым, что тот завтра поедет с ним в лагерь, чтобы присутствовать при беседе с советскими девушками и юношами.
На следующий день Маккензи, как было условлено, заехал за Малининым, и они направились в американскую зону, в Ротенбург. По пути Маккензи сказал Малинину, что, проверив положение дел в лагере, он убедился, что подавляющее большинство содержащихся в нём девушек и юношей действительно хотят вернуться на Родину.
— Как честный человек, я должен признать, коллега, что вы оказались правы. Но вы, как честный человек, должны понять, что американские власти здесь ни при чём…
— Как ни при чём? — удивился Малинин. — Ведь американские власти долгое время доказывали обратное.
— Совершенно верно. Но они были введены в заблуждение вашими врагами.
— Какими врагами?
— Бывшими русскими, которые работают в этом лагере и возглавляют его. Они заверили наши власти, что никто возвращаться не хочет. Теперь выяснилось, что эти заверения были вызваны их враждебным отношением к советскому строю. За это они будут сурово наказаны.
— За враждебное отношение к советскому строю? — улыбнулся Малинин.
— Нет. Их отношение к советскому строю дело их убеждений, в которые мы не можем вмешиваться, — не замечая улыбки Малинина, ответил Маккензи. — Они будут наказаны за заведомо ложную информацию.
Через несколько часов Малинин и Маккензи приехали в Ротенбург. Встретивший их Пивницкий испуганно покосился на форму Малинина и доложил Маккензи, что все обитатели лагеря собраны.
— Прошу вас, полковник, — сказал Маккензи Малинину, и они пошли на площадь лагеря, окружённую со всех сторон бараками, колючей проволокой и наблюдательными вышками.
Несколько сот юношей и девушек сгрудились на площади. Когда в воротах появились Маккензи, следовавший за ним Малинин и сопровождающий их Пивницкий, площадь взволнованно загудела. Маккензи не без труда вскарабкался на грузовой «студебеккер», заменявший трибуну. Малинин поднялся за ним.
Мгновенно установилась взволнованная тишина, которую внезапно прорезал, как молния, крик девушки, стоявшей перед грузовиком и увидевшей форму Малинина:
— Советской Армии слава!.. Ура!..
Вся площадь будто взорвалась. В воздух полетели береты, кепки, платки. Сотни людей бросились к борту машины, крича, плача, смеясь, молитвенно протягивая руки.
— Ур-р-ра! — гремела площадь. — Слава!.. Слава!.. Да здравствует Родина!.. Ур-р-ра!..
Услышав эти крики, увидев измученные, бледные и ставшие вдруг такими счастливыми лица сотен юношей и девушек, окруживших машину, Малинин почувствовал ком, подступивший к горлу, и огромным напряжением воли сдержал себя, чтобы не заплакать.
— Леди энд джентльмен! — закричал Маккензи. — Господа!.. Минутку внимания…
И он поднял руку, чтобы установить тишину.
Но это было не так просто.
Маккензи обратился к Малинину.
— Может быть, попробуете вы, коллега, — сказал он. — Может быть, вас они послушают…
Тогда поднял руку Малинин. На площади мгновенно, чудодейственно установилась почти фантастическая после всего, что здесь только что творилось, тишина. Маккензи, не выдержав, удивлённо покачал головой и подумал, что чем скорее эта молодёжь уберётся отсюда, тем будет спокойнее — общего языка с нею не найдёшь…
— Товарищи! — глухим от волнения голосом начал Малинин, но продолжать уже не смог, потому что одно только это простое, такое привычное и, казалось, будничное слово — товарищи — вновь взорвало площадь…
На следующее утро Малинин и Ларцев приехали на границу советско-американской зоны, чтобы принять возвращаемую молодёжь. Малинин рассказал Ларцеву обо всём, что произошло вчера, о том, как Маккензи сделал заявление, что задержка была вызвана тем, что Пивницкий и его помощники неверно информировали американские власти, и о том, как затем выступил и публично признал свою вину Пивницкий, после чего, так же публично и подчёркнуто торжественно, он был арестован.
— Ловко придумали инсценировку, жулики, — засмеялся Ларцев. — Можно сказать, целый спектакль поставили в твою честь, Петро. Ох, артисты!..
Они подъехали к пограничному шлагбауму, за которым начиналась уже американская зона и где соответственно стоял другой, уже американский шлагбаум.
Малинин посмотрел на часы — скоро должны были подъехать грузовики с подлежащими передаче «перемещёнными лицами», как именовали американские власти своих узников.
На американской стороне царило необычное оживление. Видимо, там тоже готовились к передаче. У шлагбаума стояли, широко расставив ноги и заложив руки за спину, американские пограничники, вперемешку с сержантами американской военной полиции, которые выделялись своими белыми касками, белыми кушаками и белыми гетрами. Какой-то офицер, выбежав из пограничной будки, начал суетливо выстраивать солдат и полицейских — он только что получил по телефону подтверждение, что колонны приближаются.
Через две минуты примчался и круто затормозил у шлагбаума сверкающий «крейслер», из которого выскочил Маккензи. Заметив Малинина и Ларцева, он направился к ним.
— Доброе утро, джентльмены! — сказал он. — Как видите, генерал Маккензи — хозяин своего слова. Сейчас их привезут, и мы подпишем акт о передаче.
— Разумеется, генерал Маккензи, — ответил Ларцев. — За подписью дело не станет.
Вдали показались грузовики. Офицер останавливал их метров за триста от шлагбаума, и там юношей и девушек стали выстраивать в колонны, по сто человек в каждой.
Потом, вернувшись к Маккензи, офицер спросил:
— Разрешите начинать, генерал?
— Начинайте, — махнул рукою в перчатке Маккензи.
Офицер снова побежал назад и, став впереди первой колонны, скомандовал:
— Следовать за мной!.. Раз-два!.. Раз-два!..
Подчёркнуто торжественно печатая шаг, он повёл за собой колонну. Остановив её у шлагбаума, офицер вынул список и начал громко читать:
— Петров?
— Есть, — ответил один из колонны.
— Кондурушкин?
— Есть.
— Прохоренко?
— Есть…
Делая отметки в списке, офицер хотел было продолжать перекличку, но вся колонна внезапно ринулась к шлагбауму, прямо на стоявших перед ним стеной пограничников и полицейских.
— Стой!.. Стой!.. Куда? — закричал офицер, но было уже поздно. Мигом растолкав дюжих полицейских и пограничников, толпа хлынула к советскому шлагбауму, снова крича, бросая вверх шапки, плача и смеясь от счастья. Стоявшая за нею вторая колонна тоже побежала…
И вот уже начали качать советских пограничников. Потом ребята окружили Малинина и Ларцева и стали качать их. Объятия, поцелуи, слёзы, восклицания смыли весь заранее разработанный Маккензи порядок передачи, как могучий горный поток смывает прогнившую плотину.
Когда Ларцев и Малиник, наконец, снова оказались на ногах, Маккензи бросился к ним:
— Джентльмены, это невозможно! — кричал он. — Это вопреки правилам?.. Я протестую!..
Ларцев, тяжело дыша, ответил:
— Это советские ребята, генерал. Их любовь к Родине сильнее и выше всех правил… Так их воспитали дома, такими они остались на чужбине… Поймите и запомните это навсегда, генерал Маккензи!..
35. Трудный разговор
Несмотря на то, что Бахметьев был занят допросами обвиняемых, он выкраивал время, чтобы навещать Фунтикова, помещённого в военный госпиталь. Удар ножом, который Игорь Мамалыга нанёс Фунтикову, задел верхушку левого лёгкого, рана была довольно глубокой. Фунтиков потерял много крови, и это осложняло его положение. Правда, по заключению врачей, опасности для жизни не было, но госпитализировать лейтенанта пришлось.
В первый жк вечер, когда Бахметьев приехал в госпиталь, он застал своего любимца в самом унылом состоянии, вызванном, однако, не ранением, а тем, что он не явился на свидание с Люсей, как это было условлено.
— Главное, Люся-то ведь ничего не знает, — говорил Фунтиков Бахметьеву, не скрывая своей тревоги. — Сколько лет не виделись, наконец встретились и вот, совсем неожиданно жених исчез невесть куда!..
— Ты уже проходишь по делу в качестве жениха? — спросил улыбаясь, Бахметьев.
— Ну как же!.. В первый же день, когда мы разговорились, я ей всё сказал… Одним словом, сделал предложение…
— Правильно поступил!.. Как она отнеслась к этому? — спросил Бахметьев.
— Тоже правильно отнеслась, — уклончиво ответил Фунтиков. — Пока согласна…
— Что значит — пока?
— Пока не знает, кем я был до войны, — вздохнул Фунтиков. — Ох, Сергей Петрович, прямо не пойму, что будет…
— Всё будет хорошо, — заметил Бахметьев. — Прежде всего надо ей сообщить, что ты находиться в госпитале и потому не явился на свидание. Думаю, что для Люси это важнее твоего прошлого. Словом, завтра я привезу её к тебе.
— Вы только сразу ей всего не говорите, — испугался Фунтиков. — А то она может и не поехать…
— Хорошо, хорошо, не волнуйся, — улыбнулся Бахметьев. — Можешь не сомневаться, что я её привезу.
На следующий день, в перерыве между двумя допросами, Бахметьев поехал в кафе «Форель». Он сразу догадался, кто из официанток — Люся, и сел за столик, который она обслуживала. Когда девушка подошла, подполковник сказал:
— Вы, если не ошибаюсь, Люся?
— А вам это откуда известно? — спросила Люся, удивлённая, что незнакомый ей военный называет её по имени.
— От общих знакомых, — ответил Бахметьев.
— Вы что хотите заказать? — сухо спросила Люся, расценив ответ как попытку завязать знакомство, к чему она вовсе не была расположена.
— Вот что, Люся, — ответил Бахметьев. — Подать вы мне можете, что хотите. Но у меня к вам дело. Я от Маркуши…
— От Маркуши?! — воскликнула Люся, сразу густо покраснев. — А в чём дело?
— Маркуша — мой большой друг, — ответил Бахметьев. — И я приехал к вам по его поручению. Ваш директор здесь?
— Да, вот за той дверью его кабинет, — сказала девушка. — Да вы скажите, в чём дело?
— Не волнуйтесь, я вам всё объясню. Но здесь не место для разговора, и потому я похлопочу у директора, чтобы он вас отпустил на сегодняшний день.
И Бахметьев пошёл к директору, а вскоре, вернувшись от него, протянул Люсе записку — ей предоставлялся отпуск на сутки.
В машине, по пути в госпиталь, Бахметьев представился девушке и осторожно подготовил её к тяжёлой вести.
— Даю вам честное слово, что нет никакой опасности, — говорил он, — самое пустячное ранение, можете мне верить!..
— Да где же его ранили? — взволновалась Люся.
— Я скажу вам откровенно: Маркуша молодец, он задержал опасного преступника, а тот нанёс ему удар ножом. Ваш жених вёл себя так, как подобает советскому офицеру, он молодец!..
Бахметьев нарочно вставил слово «жених» и с удовольствием отметил, что Люся вовсе не удивилась. Да, было ясно, что девушка считает себя невестой Фунтикова.
В госпитале, когда Люся и Бахметьев вошли в палату, в которой лежал Фунтиков, тот, увидев любимую, хотел было вскочить с постели, но тут же, охнув от острой боли, отвалился на подушку. Люся подбежала к нему и, всхлипнув, обняла его за голову.
— Маркушенька, родненький, да что это такое? — лепетала девушка.
— Ничего, пустяки, Люсенька, — отвечал Фунтиков. — Через недельку-полторы всё будет в порядке, ты только не расстраивайся…
Бахметьев вышел из палаты в коридор и направился в кабинет ординатора, с которым уже не раз беседовал о здоровье своего любимца.
Доктор, поздоровавшись с полковником, сказал, что дела идут неплохо и Фунтиков скоро поправится.
Через полчаса Бахметьев и Люся вышли из госпиталя и сели в машину. Девушка всё ещё не могла прийти себя.
— На Ленинские горы, — коротко приказал Бахметьев шофёру и, заметив удивлённый взгляд Люси, сказал:
— Нам, Люся, надо кое о чём поговорить. Потом я отвезу вас домой.
Уже на Ленинских горах, где в это время дня почти не было гуляющих, Бахметьев выбрал свободную скамью.
— Ну вот, сядем, — сказал он. — И слушайте меня, Люся, внимательно.
Они сели. Бахметьев закурил, обдумывая, как лучше начать этот трудный разговор. Люся молчала, но было видно, что и она волнуется.
— Так вот, Люся, — начал наконец Бахметьев. — Вы знаете, что я чекист. И знаете, что Маркуша близкий и дорогой мне человек. Вероятно, вы это почувствовали, не так ли?
— Да, большое вам спасибо за внимание, — ответила Люся.
— Теперь слушайте дальше. Как вы думаете, если бы я не был уверен в том, что Маркуша честный, добрый, хороший человек, мог бы я так к нему относиться? Конечно, нет. Я старше вас обоих, благодаря своей профессии научился разбираться в людях и, наконец, если бы не был полностью уверен в Маркуше, то просто не имел бы права с ним дружить… Понятно?
— Да, он очень хороший, — сказала девушка. — И вы не ошиблись в нём, голову могу дать на отсечение!..
— Да, мы оба не ошиблись, — сказал Бахметьев. — Я уверен, что, став женой Маркуши, вы будете по-настоящему счастливы, я в этом не сомневаюсь, Люся.
— И я в этом не сомневаюсь, — твердо сказала Люся, глядя прямо в глаза Бахметьеву. — Я ведь не девочка и знаю Маркушу не один год. Мы оба себя проверили, оба воевали, всё время переписывались… Я вам проще скажу: все эти годы дня не было, чтобы я о нём не думала. И он обо мне думал — это я всем сердцем чую…
— Спасибо за откровенность, — сказал Бахметьев. — Тем легче мне будет с вами говорить дальше.
— Я слушаю, — сдержанно произнесла Люся, и Бахметьев снова мысленно одобрил эту немногословность и выдержку.
— Дело в том, Люся, что Маркуша хочет, чтобы всё его прошлое было вам известно во всех подробностях ещё до того, как вы произнесёте решающее слово…
— Решающее? Да ведь я его уже произнесла, — тихо сказала Люся. — Я его люблю и всегда любить буду. Ну а прошлое — так оно ведь прошлое, мало ли с кем он до меня гулял…
— Понимаю, но речь идёт о другом, — продолжал Бахметьев, правильно поняв это выражение «гулял». — Маркел Иванович хочет, чтобы вы знали о нём решительно всё… И он прав.
— О чём же идёт разговор, я что-то не пойму? — произнесла чуть дрогнувшим голосом Люся. — И почему он сам не говорит со мной об этом?
— Да ведь это трудный разговор. А трудный он для него потому, что он дорожит вашим чувством…
— Да в чём дело, скажите прямо! — воскликнула Люся. — Вы за меня не бойтесь…
— У Маркела Ивановича было тяжёлое детство. И не лучшая юность. Одним словом, как это иногда случается, попал он в своё время в плохую компанию, ну и, как говорят, поскользнулся…
— Поскользнуться не трудно, вставать не легко, — сказала Люся. — Так вот, вы мне тоже говорите прямо: сам он встал или его за ручки поднимать пришлось?
— Сам. Даю вам честное слово. Можете мне верить.
— Верю. И зря Маркуша боялся мне об этом сказать. Кто полюбил, тот и простил… Долго он колобродил или нет?
— Порядочно. Несколько лет, — ответил Бахметьев.
— Сидел? — спросила Люся.
— Было.
Люся замолчала. Молчал и Бахметьев, хотя понимал, что разговор надо довести до конца. Люся ждала, что Бахметьев объяснит, за что сидел её любимый и в чём он был виноват. Бахметьев же хотел, чтобы Люся сама спросила об этом.
После длительной паузы Люся, не глядя на Бахметьева, сказала:
— Значит, он вас просил поговорить со мной?
— Да.
— И вы ему это обещали?
— Да, обещал. И, как видите, исполняю обещание.
— Так почему же не договариваете?
— А вы этого хотите?
— Раз он хочет, так и я хочу.
— Хорошо, но прежде чем сказать об этом, я хочу вас спросить…
— Спрашивайте.
— Вы верите в то, что, когда человек по-настоящему любит, он становится лучше? Что настоящее чувство способно на чудеса? Что любовь облагораживает человека?
— Верю. И всегда в это верила, — тихо ответила Люся.
— Значит, вы понимаете, что любовью надо дорожить и за неё стоит бороться?
— С кем бороться? — спросила Люся.
— Иногда с самим собой. Человек, которого вы любите, как я уже сказал, имел нехорошее прошлое. Это ещё не всегда значит, что он неисправимый человек, уж поверьте мне, как специалисту. Поверьте мне также, если такой человек порывает со своим прошлым, он заслуживает, чтобы ему верили и никогда не напоминали о том, что он сам преодолел. Никогда!.. Маркел Иванович держал трудный, может быть, самый трудный в жизни экзамен. И он его выдержал. Я хочу, чтобы вы это поняли, Люся. Короче, — он был вором, карманником. Несколько лет. Но ещё до войны, случайно обокрав на вокзале одного немецкого шпиона, увидев по содержанию бумажника, кого он обворовал, Маркел Иванович поступил так, как обязан поступить честный советский человек: он сам пришёл ко мне, отдал этот бумажник и сказал, что выкрал его. И знаете, с чем он пришёл ко мне?
— С чем? — чуть слышно произнесла Люся.
— С чемоданчиком, в котором было всё необходимое для тюрьмы. Потому что, идя ко мне, Маркел Иванович не сомневался, что будет арестован. Но мы не арестовали его, как положено по закону, потому что это было бы издевательством над законом. Да, да, издевательством!.. Мы помогли ему поступить на работу, и он отлично работал. Потом началась война, и он добровольцем пошёл на фронт и храбро воевал. Стал отличным офицером, учился и ещё будет учиться. Я верю ему и верю в него, в его будущее, в его счастье!.. Теперь я спрашиваю — кто посмеет бросить камень в такого человека, у кого хватит тупости, бесстыдства, равнодушия, цинизма не поверить ему?!
Люся неожиданно всхлипнула и, быстро встав, подбежала к самому краю крутого обрыва. Далеко внизу широко-широко раскинулась Москва с её парками, гранитными набережными, разноцветными куполами дворцов и старинных церквей, шумными, залитыми солнцем улицами, стадами фыркающих машин на перекрёстках, красными и голубыми автобусами и троллейбусами, гудящими пчелиным гудом и снующими по зеркальной глади Москвы-реки белыми, похожими на огромных чаек, речными трамваями.
Голубоватая, пронизанная сиянием летнего солнца дымка млела над огромным городом, и снизу сюда, на Ленинские горы, доносилась могучая симфония трудового дня, сложная, разноголосая музыка того удивительного слаженного многомиллионного оркестра, которым гениально дирижирует сама жизнь.
В этой неповторимой музыке была такая бодрящая сила и радость жизни, такая уверенность в будущем и в человеческом счастье, что Бахметьев, подошедший к Люсе и теперь стоявший рядом с нею на самом краю обрыва, не огорчился тем, что она продолжала плакать, и даже не старался успокоить её, хорошо понимая, что снова — в который раз! — победит мудрая и человеческая формула, давно уже ставшая законом и смыслом его жизни и работы: «Надо верить людям! Надо верить в людей!.. Надо делать все, чтобы они были счастливы!»
СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ
1. ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ЭКЗАМЕНЫ
В двадцать три года просыпаются разом, весело, с глубокой уверенностью в том, что жизнь превосходна, молодость вечна, хорошее настроение обязательно и естественно. В теле необыкновенная легкость, свежий утренний ветерок проникает через открытое окно в комнату и треплет волосы. Впереди огромный и чуть загадочный летний день, полный всяких приятных и неприятных подробностей. Подробности приятные — отличная погода, вчерашняя улыбка Шуры, свидетельствующая, что ты ей во всяком случае не безразличен, великолепно сданный вчера государственный экзамен по уголовному праву (совершенно дико повезло с билетом) и вообще — самый факт существования. Подробности неприятные — кончаются деньги, растаявшие с почти фантастической быстротой, отсутствие уверенности в том, что сегодняшний экзамен по гражданскому праву пройдет так же благополучно, как вчерашний, и, наконец, предстоящая разлука с Москвой в связи с окончанием вуза и направлением на периферию.
Приблизительно так размышлял студент последнего курса юридического института Плотников в августовское утро 1940 года, проснувшись около восьми часов в своей комнате в тихом замоскворецком переулке, полном солнца, ветвистых лип и старинных купеческих особняков. В этом чисто кустодиевском уголке старой Москвы Плотников поселился с первого курса, приехав в столицу из далекого волжского городка, где он родился и вырос. В Москве у старой тетушки своей Дарьи Михайловны Плотников нашел себе пристанище. Тетушка служила провизором в аптеке, носила старомодное пенсне в черепаховой оправе, была одинока и души не чаяла в племяннике. Она отменно готовила пельмени, очень любила оперу и зачитывалась Бальзаком.
Узнав, что Плотников по окончании института намерен стать следователем, Дарья Михайловна с особым интересом перечитала страницы своего любимого автора, относившиеся к судебному следователю господину Камюзо, и посоветовала племяннику еще раз прочесть эту книгу.
Плотникова мало интересовал французский следователь Камюзо. Но зато он зачитывался воспоминаниями: Кони, мемуарами известных криминалистов и выпусками «Следственной практики», издаваемыми Прокуратурой СССР, в которых помещались рассказы советских следователей о своей работе.
В прошлом году Плотников проходил производственную практику в прокуратуре. Его прикрепили к народному следователю одного из районов столицы. В течение двух месяцев Плотников выезжал со своим шефом на места происшествий, присутствовал при судебномедицинских, технических и бухгалтерских экспертизах, участвовал в допросах свидетелей и обвиняемых.
Он понял, что профессия следователя отличается прежде всего огромным многообразием жизненных явлений, событий, человеческих характеров и конфликтов. Плотников убедился, что следователю никогда не следует забывать, что с каким бы делом его не столкнула судьба, — будь то дело о растрате или об уличном грабеже, о хищении государственных средств или об убийстве из ревности, — главное: всегда и за всеми этими делами стоят люди, люди разных возрастов и профессий, с разными характерами, привычками, склонностями и вкусами.
Впечатления, накопленные Плотниковым за два месяца производственной практики, по-новому осветили лекции, которые он слушал в институте, книги по методике следствия, которые он прочел, учебники криминалистики, изученные им. Плотников решил, что по окончании института станет не юрисконсультом, не адвокатом, не судьей, а следователем. Он пришел к выводу, что на юридическом фронте следователи как бы занимают передний край, так как по самому характеру своей работы они первыми сталкиваются с фактом преступления, первыми атакуют преступника.
И вот осталось около недели до того долгожданного дня, когда навсегда отойдут в прошлое годы учебы, новенький диплом будет бережно спрятан в заветном ящике письменного стола и будет получена путевка Прокуратуры СССР в один из районов страны — назначение народным следователем, путевка в жизнь… Зажмурив глаза, Плотников попробовал представить себе эту новую, самостоятельную и такую манящую жизнь. Как же она встретит его? Какой город, какие люди, какие дела ожидают его? Достаточно ли он подготовлен и зрел, чтобы уверенно сесть за следовательский стол, лицом к лицу с преступником? Хватит ли у него познаний, выдержки, терпения, настойчивости, спокойствия, наблюдательности, силы логики, без которых, как говорил на лекции один опытный криминалист, нет следователя, а есть — в лучшем случае — грамотный регистратор преступлений и письмоводитель, фиксирующий чужие показания…
Однако, как плотно ни смыкал он веки, ему так и не удалось ничего разглядеть в своем будущем, хотя и было оно близким. Сегодняшние лучи сегодняшнего солнца, проникавшие сквозь зажмуренные ресницы, упорно торопили Плотникова ринуться в это свежее утро, весело шумевшее за окном смехом и криками играющих детей, легкими шагами куда-то спешивших девушек, сиренами и фырканьем проносившихся машин и бодрым «физкультурным маршем», гремевшим изо всех репродукторов во всех квартирах дома. Плотников вскочил с постели, быстро умылся, оделся, выпил стакан горячего кофе и, поцеловав тетушку, пулей вылетел на улицу и с головой нырнул в этот ясный, пока еще прохладный августовский день.
В большом мрачноватом зале юридического института уже толпилось, несмотря на ранний час, много народа. Студенты, как шмели, мерно жужжали по углам, экзаменуя друг друга. Сегодня предстоял трудный экзамен — гражданское право. Профессор гражданского права Валентин Павлович Стрельбицкий славился своей строгостью на экзаменах. Профессору было уже за шестьдесят, но он отличался совершенно юношеской влюбленностью в свою науку и в глубине души был твердо уверен, что человек, не знающий основ гражданского права, есть личность, не заслуживающая уважения и во всяком случае не способная к юридическому мышлению. Высокий, сухощавый, не по возрасту стройный, профессор Стрельбицкий, помимо гражданского права, увлекался спортом — летом охотой и спиннингом, зимой коньками и лыжами. На студенческих вечерах он охотно и подолгу танцевал, принимал участие в студенческих вечерах самодеятельности, где отлично читал стихи Маяковского, и вообще дружил со студентами, оставаясь яри этом требовательным преподавателем.
Плотников, как и многие студенты, увлекавшиеся криминалистикой, не очень любил гражданское право. Теория судебных доказательств в уголовном процессе, учение о косвенных уликах, тактика допроса и судебная психиатрия интересовали Плотникова гораздо больше, нежели вопросы опеки, элементы гражданского правоотношения, обязательства по перевозкам и право наследования. Только одно примечание к статье второй гражданского кодекса вызывало восхищение Плотникова, дававшего ему расширенное, почти философское толкование. Это примечание гласило: «Принадлежность следует судьбе главной вещи».
Тем не менее экзамен есть экзамен, и Плотников добросовестно к нему готовился. Два солидных тома учебника гражданского права были им проштудированы и освежены в памяти. Через несколько минут должен был выясниться результат этих усилий.
Уже секретарь государственной комиссии разложил на столе билеты, бумагу и карандаши, а студенты все еще торопливо задавали друг другу вопросы:
— Что такое причинная связь между неправомерным действием и вредом?
— Какова давность по обязательствам из причинения вреда?
— Может ли быть ответственность без вины?
Услышав последний вопрос, Плотников тревожно задумался. Как криминалист он был убежден, что без вины не может идти речь ни о какой ответственности. Но в гражданском праве, увы, что-то в этом роде допускалось. Где и в каких случаях? Плотников решительно, этого не помнил. А вдруг достанется именно этот билет, черт бы побрал это гражданское право! В полном отчаянии Плотников бросился к студенту Кареву, считавшемуся на курсе лучшим знатоком гражданского права и являвшемуся любимцем Стрельбицкого.
— Карев, объясни, метр, что там за чертовщина с ответственностью без вины? — спросил Плотников.
Карев, очкастый, бледный и до отказа напичканный всяческими премудростями по гражданскому праву, посмотрел с нескрываемым презрением на Плотникова и процедил:
— Элементарнейший вопрос, мой милый. Даже на трехмесячных юридических курсах на него отвечают последние тупицы.
— Умоляю! Суть! Корень! Формулу! — почти простонал Плотников, боясь, что сейчас выйдут члены государственной комиссии.
Карев достал белоснежный накрахмаленный, аккуратно сложенный носовой платок, обстоятельно высморкался и отчетливо проскандировал:
— Наряду с ответственностью за ви-нов-ное причи-не-ние вре-да, которое является общим правилом, гражданский кодекс приз-на-ет и ответст-вен-ность без ви-ны. Согласно статьи четыреста четвертой гражданского кодекса, лица и предприятия, дея-тель-ность коих связана с по-вы-шен-ной опас-ностью для окружа-ющих, как-то: железные дороги, трамвай, держатели диких животных, торговцы горючими материалами, лица, возводящие строения, и т. п. — отвечают за вред, причиненный источником повышенной опасности, если не докажут, что вред возник вследствие неодолимой силы либо умысла или грубой небрежности потерпевшего…
Выпалив одним духом эту фразу, Карев с удовольствием добавил:
— Все. Рекомендую, уважаемый коллега, для усвоения этой статьи разобрать следующие вопросы: во-первых, почему закон в изъятие из принципа вины устанавливает в данном случае ответственность без вины; во-вторых, что означает термин «повышенная опасность»; — и, в-третьих, в каких случаях считается, что вред причинен источником повышенной опасности?
Разозлившись на докторальный тон Карева, Плотников ответил весьма язвительно:
— Признателен за разъяснение. Полагаю, ваше юридическое превосходительство, что если я провалюсь на экзамене, то источником повышенной опасности явится профессор Стрельбицкий, потерпевшим, коему причинен вред, — я, а самой повышенной опасностью будет столь любезное вашему сердцу гражданское право.
Слушавшие этот разговор студенты расхохотались. Рассердившийся Карев ехидно возразил:
— За этот вред, милейший, не придется отвечать, поскольку всем будет очевидно, что он причинен вследствие неодолимой силы, а именно — твоего невежества. Все!
И он с победоносным видом отошел в сторону. Как раз в этот момент в дверях зала показались члены государственной экзаменационной комиссии, в числе которых был и Стрельбицкий.
Ура, все обошлось благополучно! Плотникову достался билет, который был как нельзя более кстати. Речь шла о наследственной трансмиссии, которую Плотников знал хорошо. Он подробно ответил на вопрос, отчеканивая каждое слово и с удовлетворением отмечая довольный блеск в глазах Стрельбицкого.
Через несколько дней Плотников получил новенький диплом в приятно хрустящей серой обложке. А еще через неделю аттестационная комиссия объявила юристу Плотникову, что его желание посвятить себя следственной работе удовлетворено. Он был направлен в распоряжение Прокуратуры СССР, где и получил назначение народным следователем Зареченского района Энской области. Плотников добивался назначения именно в этот район, на что у него были достаточно веские причины…
В самом конце августа выпускники московских вузов праздновали в Центральном парке культуры и отдыха сдачу государственных экзаменов. Медики и юристы, геологи и политехники, экономисты и филологи собрались в огромном Зеленом театре парка. Чуть душный августовский день догорал над Москвой. С реки доносились веселые голоса купальщиков. В аллеях парка медленно прогуливались пары, не имеющие прямого отношения к госэкзаменам. Это были загорелые спортсмены и щеголеватые молодые летчики, укладчицы с кондитерской фабрики «Красный Октябрь», табачницы с «Дуката» и «Явы», курсанты-танкисты и миловидные чертежницы с ЗИСа.
Плотников сидел в театре в окружении друзей, рядом с Шурой Егоровой, окончившей в том же году ветеринарный институт. Они познакомились около года назад, на студенческом балу в Колонном зале. Стройная большеглазая Шура сразу понравилась Плотникову. В тот вечер они танцевали почти до утра. Потом Плотников провожал Шуру на Стромынку, в студенческий городок, где она жила. Синий рассвет чуть пробивался за краем догоревшей ночи. Было уже слишком поздно для ночных трамваев и слишком рано — для утренних, поэтому шли пешком.
Довольно долгий путь способствовал выяснению разительного сходства вкусов. Оказывается, оба любили театр имени Вахтангова, затем чтеца Антона Шварца, оба «болели» за футбольную команду «Торпедо», из кинорежиссеров предпочитали Ивана Пырьева, из художников — Дейнека, из современных писателей — Валентина Катаева.
Не удивительно, что такое совпадение вкусов привело, как сформулировал Плотников, к «конкретным оргвыводам»: было назначено свидание на следующий, точнее в этот, уже наступивший день; ровно в шесть вечера, под часами Центрального телеграфа.
Справедливость, требует отметить, что как час, так и место свидания, увы, не блистали оригинальностью. Когда, За четверть часа до назначенного времени, Плотников встал на вахту под указанными выше часами, он поразился: не менее дюжины очень похожих на него молодых людей топтались рядом, беспокойно и чересчур часто поглядывая — на часы. И когда с пятиминутным опозданием (что тоже не было оригинальным) появилась Шура с подчеркнуто деловым выражением лица, то впереди нее, сзади и по бокам постукивали каблучками другие девушки, тоже спешившие на свидание.
Так началась дружба Шуры и Плотникова. Они встречались почти ежедневно, и — удивительное дело! — с каждой встречей выяснялась все более насущная необходимость следующей. Теперь их уже занимало не столько сходство, сколько, напротив, расхождение во вкусах. Так, если Плотников утверждал, что лучшая в мире профессия — профессия следователя, то Шура доказывала, что гораздо интереснее быть ветеринаром. Когда Плотников ссылался на классическую литературу и приводил в пример одного из своих любимых героев — следователя Порфирия Петровича из романа Достоевского «Преступление и наказание», то Шура холодно замечала, что Порфирий Петрович — судейский крючок и жаба, а творчество Достоевского — реакционное и больное.
Казалось бы, что столь непримиримые противоречия губительно скажутся на только возникших дружеских отношениях, но они, напротив, сыграли положительную роль: при каждом очередном прощании выяснялось, что стороны не исчерпали своей аргументации и потому есть необходимость в новой встрече.
И вот пролетел год, получены дипломы, и они сидят рядом, почему-то держась за руки, на торжественном заседании в Зеленом театре. Плотников только что с очень равнодушным видом сообщил Шуре, что «случайно» назначен в Зареченск, куда, как она ему рассказала раньше, добилась назначения и Шура, — Зареченск был ее родиной, и там жила ее мать. Шура, выслушав это сообщение, почему-то вспыхнула, но потом еще более равнодушно, нежели Плотников, протянула: «Что ж, это очень мило» — и больше не возвращалась к этому вопросу.
После заседания в парке начался традиционный карнавал. В звездное августовское небо со свистом полетели разноцветные ракеты. В разных концах парка ударили оркестры. На танцевальных площадках поплыли пары. Переполненные рестораны-поплавки были ярко освещены разноцветными фонариками и чуть покачивались на темной притихшей реке. Со всех сторон доносились обрывки песен, взрывы смеха, тосты, восклицания, звон бокалов, стук ножей. Вихрем носились официанты. Все это сливалось с поздравлениями, клятвами в вечной дружбе, взаимными пожеланиями, названиями городов и республик, куда получены путевки, гулкими выстрелами пробок от шампанского и здравицами в честь любимых вузов.
Поезд пришел в Зареченск на рассвете. Дымное солнце пламенело в предутреннем мареве только загоравшегося сентябрьского дня. Плотников остановился на небольшом перроне. Красное кирпичное здание вокзала пылало окнами, отражавшими восход солнца. На перроне было пустынно. Прозвучал кондукторский свисток, загудел паровоз, и поезд, в котором приехал Плотников, двинулся вперед с довольным пыхтением, как бы радуясь тому, что покидает эту маленькую станцию.
Пройдя через зал ожидания с деревянными скамейками, на которых спали трое пожилых мужчин, Плотников вышел на привокзальную площадь, где стояли два извозчика.
— Куда изволите? — сразу подошел к Плотникову один из извозчиков, рослый старик с седой бородой клинышком.
— В город, — неопределенно ответил Плотников.
— Понимаю, что в город, — произнес извозчик, — да на какую улицу? Тут ведь не деревня, не одна улица…
— В гостиницу, если есть.
— Как не быть, имеется и гостиница, — весело сказал извозчик. — Тут у нас все имеется, что по штату положено. Театр и тот завели. Живем весело, вот только с овсом худо. Мается наш брат, извозчик, потому что мы вроде как частники считаемся и не дают нам государственного снабжения. Садитесь. До города две версты.
— Как две версты? — удивился, садясь в экипаж, Плотников. — Это почему же?
— Последствия царского режима, — ответил извозчик. — Не сумела тогда городская управа договориться с начальством, которое дорогу строило. Большую взятку то начальство с города затребовало, ну а наши толстосумы и уперлись. Тут начальство озлилось и дорогу на две версты от города отвело: дескать, вот вам, дуракам зареченским! Знайте, когда торговаться и кому отказывать. Эй, мил-лой!
И он стегнул коня кнутом. Колеса вязли в песчаной дороге. Сосны, стоявшие по ее сторонам, золотились в лучах солнца. Утро было удивительно тихим и свежим.
Экипаж вынесло на пригорок, с которого открывался широкий вид на Зареченск и его окрестности. Городок лежал внизу, раскинувшись полукругом по берегу большого озера с маленьким островом посреди. Купол городского собора и множество церковных колоколен розовели в лучах разгоравшегося утра. Серые, темные, красные домики пестрели в окружении садов и огородов. Слева выделялась подкова базарной площади с двумя рядами каменных, пожелтевших от времени рядов и большими сенными весами в самом центре площади. За мостом, переброшенным через реку, — вытекавшую из озера, зеленел старинный городской вал, а за озером дымились далекие луга и синел стоящий грядою лес.
— Вот наш Зареченск, — не без гордости произнес извозчик, указывая кнутом на раскинувшийся вид. — Господи боже ты мой, родился я здесь, здесь вырос и седую бороду нажил, скоро и на тот свет — пригласят, а вот красотой этой налюбоваться досыта не могу… Изо всех городов расейских — наилучшее место!
Слушая извозчика, я Плотников залюбовался живописным городком, только начинавшим просыпаться. Кричали петухи, кое-где лаяли собаки, кудреватые дымки вились над крышами. Тихий городок, тихие, поросший травою улички, тихая, размеренная жизнь.
Мог ли думать Плотников, что в этом тихом городке его поджидают удивительные события, невольным участником которых станет и он, народный следователь Плотников!..
2. В ИЮНЕ 1911 ГОДА
А лет за тридцать с чем-то до того дня, когда Плотников приехал в Зареченск, в городе Брауншвейге, в Германии, был организован традиционный выпускной бал брауншвейгской офицерской памяти фельдмаршала Мольтке школы, который начался ровно в девять часов вечера 21 июня 1911 года.
Едва стрелка часов на остроконечной башне старинного здания городского магистрата коснулась цифры «9» куранты хрипло прозвонили соответственное количество раз, как в распахнутых настежь дверях актового зала появилась группа гостей в сопровождении самого начальника школы — худощавого, чуть прихрамывающего генерал-майора фон Таубе. В огромном белом зале с хорами и лепными колоннами стояли, застыв, как на параде, семьсот воспитанников школы, которым должны были сегодня огласить императорский приказ о производстве восьмидесяти пяти из них в первый офицерский чин германской армии.
Фон Таубе и гости — два генерала и несколько полковников генерального штаба, все в парадной форме, при шпагах и орденах — заняли свои места за длинным столом, покрытым зеленым сукном. Продолжая стоять и храня все то же торжественное молчание, присутствующие выслушали личный приказ кайзера Вильгельма о производстве в офицеры воспитанников школы, окончивших ее в 1911 году.
Торжественный туш заглушил заключительные слова приказа, и официальная часть была объявлена законченной. Воспитанники пяти младших классов были поротно, класс за классом, выведены на вечернюю прогулку, а оттуда отведены в длинные, приготовленные уже к ночи школьные дортуары.
В сопровождении своих командиров и наставников мальчики чинно промаршировали по широкой лестнице вниз, строго по уставу держа равнение налево, старательно и четко печатая шаг.
Воспитанники старших классов и восемьдесят пять только что произведенных офицеров остались в зале, где должен был начаться бал. Из соседних комнат в распахнутые настежь двери хлынули штатские гости, которым имперский воинский устав не разрешал присутствовать при оглашении военного приказа. Это были родители виновников торжества — солидные, полные сознания торжественности момента брауншвейгские бюргеры и окрестные помещики, их чинные пышнотелые супруги, их белокурые и голубоглазые дочки, их родственники, друзья и знакомые.
На хорах грянул медью военный оркестр, испуганно шарахнулась и закачалась освобожденная от чехлов парадная люстра. И пары поплыли в вальсе. Фон Таубе и гости, стоя в стороне, снисходительно наблюдали, как танцует молодежь. Черт возьми, им вспомнилась и собственная молодость, и тот давний выпускной бал в этом самом старом зале, когда виновниками торжества были они сами…
В разгаре бала к фон Таубе быстро подошел адъютант и что-то прошептал ему на ухо. Извинившись перед гостями, фон Таубе проследовал к себе в кабинет. Когда он появился на пороге этой большой комнаты со сводчатыми потолками и тяжелой старинной мебелью, навстречу ему поднялся худощавый человек средних лет в штатском платье.
— Добрый вечер, господин Бринкер, — почтительно приветствовал его фон Таубе.
— Рад вас видеть, мой друг, — чуть покровительственно ответил Бринкер и протянул фон Таубе костлявую руку с множеством старинных перстней на сухих, узловатых пальцах.
Оба сели в кресла друг против друга, лицом к лицу. Бринкер задумчиво жевал потухшую сигару, не торопясь начинать разговор. Он был немногословен, этот Бринкер. Молчал и фон Таубе, отлично усвоивший за долгие годы военной службы золотое правило: никогда не забегать вперед, разговаривая с начальством. А господин Бринкер, хотя на нем был штатский и притом несколько потертый костюм, безусловно являлся начальством в самом прямом смысле этого слова.
— Как бал? — прервал, наконец, затянувшуюся паузу Бринкер. — Как веселятся ваши питомцы?
— Все идет нормально, — ответил фон Таубе, — отличный выпуск, господин Бринкер. В армию приходит прекрасное пополнение.
— Сегодня их, кажется, восемьдесят пять?
— Совершенно точно, господин Бринкер.
— Меня интересует один из них. Что вы можете сказать о Гансе Шпейере?
Чуть заметная тень пробежала по лицу фон Таубе. Дело в том, что Ганс Шпейер приходился ему племянником, а фон Таубе хорошо знал, что еще никогда ведомство, представляемое господином Бринкером, не интересовалось кем-либо бескорыстно. Фон Таубе хотел, чтобы его племянник был офицером, и вовсе не желал ему карьеры по ведомству господина Бринкера.
— О чем вы задумались? — медленно произнес Бринкер, и на мгновение какое-то подобие улыбки появилось на его бесстрастном лице. — Вы задумались? Или вы затрудняетесь дать характеристику своему племяннику? Ведь, если не ошибаюсь, Ганс Шпейер приходится вам племянником?
Фон Таубе мысленно чертыхнулся. Бринкер, как всегда, был отлично осведомлен. Было бы гораздо лучше, если бы он не знал, что Шпейер племянник фон Таубе. Но теперь уже не было выхода, тем более что в последних словах Бринкера был явный намек, звучавший почти как угроза.
— Здоров? — отрывисто спросил Бринкер.
— Да, — ответил фон Таубе, — увлекается спортом, в меру горяч, но не теряет самообладания. Ему сейчас двадцать лет, он одаренный мальчик. Отлично учился и окончил школу одним из первых…
— Воля?
— Мне трудно так подробно ответить на все ваши вопросы, но полагаю, что и с этой стороны все обстоит вполне благополучно.
— Пьет? Любит женщин?
— И то и другое в меру. Шпейер мечтает о военной, чисто военной карьере. Чрезвычайно интересуется аэропланами.
— Очень хорошо. Нас тоже интересуют аэропланы. Очень хорошо. Вот что, пришлите его сейчас ко мне.
Фон Таубе вышел из кабинета и остановился на пороге актового зала. Разгоряченные танцем пары вихрем проносились мимо него. Юные лейтенанты в серых парадных мундирах почти поднимали в воздух своих дам. Блистающая на хорах медь оркестра как бы низвергала из широко разинутых труб водопады звуков, волны которых захлестывали зал.
Но вот в этой пестрой, быстро плывущей толпе мелькнуло молодое лицо с крепкими скулами, глубоко сидящими глазами и несколько тяжелым подбородком. Это и был Ганс Шпейер. Уверенно и ловко он кружил свою даму, влюбленно смотревшую на него. Когда они поравнялись с фон Таубе, тот чуть заметно прикоснулся к плечу Шпейера. Шпейер ответил ему легким кивком и, извинившись перед своей дамой, покинул ее. Подойдя к фон Таубе, юноша щелкнул каблуками и вытянулся, глядя прямо в глаза своему дяде и начальнику.
— Я слушаю, господин генерал-майор, — произнес он привычные слова.
— Пройдите в мой кабинет, — тихо сказал фон Таубе. — Там ждет вас господин, который хочет с вами поговорить. Помните, что, несмотря на штатское платье, это представитель высшего командования.
И, не ожидая ответа, фон Таубе прошел в буфетную. Он не хотел присутствовать при разговоре своего племянника с господином Бринкером.
А разговор этот затянулся на три с лишним часа. Шпейер, в соответствии с полученными указаниями, держался очень почтительно. Человек в штатском начал с расспросов о детстве Ганса, о его школьных успехах, привычках, интересах и даже шалостях. В ходе разговора наблюдательный Ганс заметил, что почти все, что он мог рассказать о себе, уже было известно этому спокойному, сухому человеку в штатском, который вот сейчас сидит против него, неторопливо задает вопросы, внимательно его разглядывает. Да, у него было странное лицо, у этого человека в штатском. Взгляд холодный и вместе с тем очень пристальный, цепкий. Очень спокойно и почти флегматично задавая вопросы, он в то же время непрерывно облизывал тонкие губы, и было в этой привычке что-то беспокойное, настороженное и злое. Пытаясь изредка улыбаться, он чисто механически раздвигал свои узкие губы, но глаза при этом не смеялись и сохраняли свой тусклый, рыбий блеск, а лицо оставалось таким, как было: флегматичным и плоским. И тогда становилось очевидным, что улыбка эта не только не имеет никакого отношения к тому, о чем он сейчас думает, что чувствует и чего хочет, а, напротив, имеет своим назначением все это скрыть от собеседника.
Уже в самом конце разговора господин Бринкер сказал:
— Пора, лейтенант, раскрыть карты. Я — заместитель начальника разведывательного управления генерального штаба. Мы следим за вами с первого класса, с момента вашего зачисления в школу. Нам известно о вас гораздо больше, чем вам самому. Вот приказ о том, что вы откомандированы в мое распоряжение. Завтра утром вы покинете Брауншвейг и поедете в Веленберг. Это маленький городок в долине Рейна. Там наша секретная школа. Еще два года вы будете учиться, лейтенант. У вас подходящая для будущего амплуа внешность. Дело в том, что вы будете работать в России, эти скулы, этот прямой нос, весь этот славянский облик еще пригодятся вам, лейтенант. И нам тоже. По русскому языку у вас отличная отметка. Но вы будете работать над ним еще два года. Вы должны научиться не только превосходно владеть им, но привыкнуть даже и думать по-русски — я хочу сказать, на русском языке. А через два года вы поедете в Россию. Теперь вы понимаете, как высоко мы вас ценим, как серьезно на вас надеемся и как много от вас ждем…
3. ЧЕРЕЗ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ
До революции Зареченск был глухим городком, стоявшим вдали от железнодорожных узлов, на боковой ветке. В городке этом не было ничего примечательного, кроме большого озера и древней церковки, прославленной тем, что некогда в ней как будто венчался Александр Невский. Когда-то, очень давно, Зареченск стоял на великом торговом пути «из варяг в греки» и бойко торговал льном, рыбой, пушниной и другими товарами. Но потом стремительно возникли новые, гораздо бо́льшие города, открылись иные торговые пути, почти вывелся в окрестных лесах ценный пушной зверь, и городок быстро состарился и заглох.
Уездная жизнь тянулась нудно и размеренно, недели уходили за неделями, привычно сливаясь в месяцы и годы, а зареченцы жили все в том же сонном покое, занимаясь огородничеством и нехитрыми местными промыслами: бочарным и кожевенным делом, валянием шерстяной обуви и изготовлением расписных извозчичьих дуг.
Воскресными вечерами старики любили собираться на завалинках и пережевывать примечательные события зареченской хроники. Любили вспоминать о том, как покойный земский начальник Валерьян Павлович Харинский, большой любитель попариться в бане, имел обыкновение прямо с пару выскакивать голым на мороз и в этом виде нырять в снежные сугробы, после чего он незамедлительно возвращался в раскаленную баню и там вновь начинал париться. И о том, как однажды, прикончив в дымном предбаннике жбан домашней «смородиновой», земский начальник выбежал во двор, свалился в сугроб и там, бедняга, заснув, окоченел.
Старожилы любили также вспоминать рассказы дедов о том, как Наполеон Бонапарт, заняв Зареченск в 1812 году, поставил в церкви Николая-угодника, что стоит и поныне за городским валом, своего любимого коня и как конь этот ночью невесть отчего издох, а император после этого пятеро суток не ел, молча сидел на берегу озера и даже хотел отменить поход на Москву.
Одним словом, было о чем посудачить зареченским старожилам.
Революция пришла в Зареченск в лице балтийского матроса Дубяго, прибывшего в город с аршинным мандатом, в пять дней наведшего порядок, ликвидировавшего местную буржуазию, переименовавшего главную улицу — бывшую Миллионную — в улицу Мирового пожара и, между прочим, женившегося на первой городской красавице Зиночке Туфановой.
Несколькими годами позже в Зареченск прибыли инженеры и строители; вокруг города выросли два комбината: деревообделочный и фанерный. За ними возникла большая спичечная фабрика, и старый, тихий Зареченск стал хоть и не слишком крупным, но все же промышленным городом.
Зареченск сразу как бы ожил и помолодел. Начала издаваться газета. Появился городской клуб. В несколько лет были построены новые, красивые здания. В городе появилось электрическое освещение. На Базарной площади начали строить универмаг.
Одним словом, жизнь приобрела другой характер, другой стиль и размах.
Удивительные события, о которых пойдет речь дальше, начались в Зареченске 21 июня 1941 года с мирного и, казалось бы, незначительного происшествия: в эту субботу в городе было назначено открытие универмага, выстроенного на Базарной площади.
В два часа дня зареченцы собрались у нового здания, с нетерпением ожидая его открытия. Начальник раймилиции товарищ Петухов убедительно призывал граждан к всемерному спокойствию. Витрины универмага были закрыты полотняными маркизами. Еще накануне вечером за этими маркизами кипела лихорадочная работа. По замыслу директора универмага, товарища Бессмертного, центральная витрина, отведенная под мебельную секцию, должна была потрясти воображение зареченцев. В этой витрине, получившей наименование «счастье молодоженов», товарищ Бессмертный поставил роскошную кровать с никелированными шишками, покрытую голубым стеганым одеялом, ночной столик, на котором сияла лампа под розовым абажуром, и полированный древтрестовский шкаф-шифоньер с зеркалом.
И вот по знаку, который подал председатель райисполкома товарищ Максимов, полосатые маркизы медленно поползли вверх, и витрины универмага раскрылись одна за другой. Когда, наконец, дрогнув, как театральный занавес, взвилась вверх маркиза, закрывавшая центральную витрину, толпа разразилась безудержным хохотом: уютно завернувшись в роскошное голубое одеяло и разметав по белоснежной подушке рыжие спутанные кудри, сладко спал на кровати известный всему Зареченску Васька Кузьменко, первый в городе озорник и лучший актер местного драмкружка.
Увидев эту картину, товарищ Петухов со стоном ринулся в универмаг. Лицо товарища Бессмертного приобрело от естественного волнения неестественный фиолетовый оттенок. Толпа покатывалась со смеху.
Между тем товарищ Петухов, как неизбежный рок, ворвался в «счастье молодоженов». Схватив Ваську за пятку и стащив его таким образом с кровати, он опустил маркизу, явно не желая посвящать собравшихся граждан в тайны судопроизводства. Впрочем, через несколько минут он вывел Ваську на площадь, лично конвоируя его в милицию. Необходимо отметить, что Васька, по-видимому, не был особенно удручен этим, так как, едва появившись в подъезде универмага, он послал воздушный поцелуй толпе и даже сделал ей приветственный знак рукой.
Прибыв в раймилицию и сдав злоумышленника своему заместителю с кратким, но внушительным указанием «оформить дело по 74-й и до суда не выпускать», Петухов хотел было вернуться на площадь, но в дверях столкнулся с зареченским старожилом, районным землеустроителем Иваном Сергеевичем Шараповым.
Ивана Сергеевича знал и уважал весь город. В Зареченске он появился давно, еще в 1919 году. Он был лыс, худощав и добродушен. В городе он был популярен как организатор и руководитель местного драмкружка, которому Иван Сергеевич с увлечением отдавал все свое свободное время.
— Здравствуйте, товарищ Шарапов, — приветствовал его Петухов. — Рад вас видеть, но тороплюсь по делам службы: открытие универмага. Васька Кузьменко, сукин, сын, слыхали, чего натворил?! Нет, каков каналья!..
— Я к вам как раз по этому делу, — произнес Шарапов. — Вы его сюда привели, и, признаться, опасаюсь, что не зря…
— Арестован по семьдесят четвертой статье, — коротко разъяснил Петухов. — Хулиганство, то есть озорные действия, сопряженные с неуважением к обществу, в злостных случаях карается…
— Знаю, батенька, чувствую, что карается, потому и прибыл, — произнес, волнуясь, Шарапов. — Беспокоюсь, как бы сие юбилей не покарало, вот почему я за вами бежал… Это в мои-то годы, да при моем сердце…
— Какой юбилей? — спросил Петухов.
— Юбилей драмкружка, — ответил Шарапов. — Сегодня, дражайший, ему ровно десять годков стукнуло. В городском клубе будет торжественный вечер. Небось забыли? Новая постановка показывается — «Свадьба Кречинского». Я в ней играю Расплюева, а Вася — Кречинского. Вы уж меня извините, но придется Васю освободить всенепременно, уважаемый товарищ Петухов. Озорству его не сочувствую, как и вы, поведением Кузьменко возмущен, против законной кары не возражаю, но на освобождении, хотя бы на сегодня, настаиваю.
Товарищ Петухов задумался. Он совсем забыл про сегодняшний юбилей. В городе любили драмкружок, да и сам Петухов, говоря между нами, был большой поклонник сценических искусств. А Васька, хотя и являлся личностью озорной и даже, по глубокому убеждению товарища Петухова, социально-опасной, чувствовал себя на сцене так же просто, как в витрине универмага.
— А заменить его разве нельзя? — неуверенно спросил Петухов.
— Категорически и абсолютно! — с жаром ответил Шарапов. — Роль ответственная, большая. А Вася, злодейская его душа, поверьте — талант! Сумбатов-Южин!..
Товарищ Петухов, услыхав про Южина, не выдержал, вздохнул и отдал распоряжение об изменении меры пресечения. Ваську освободили, взяли с него подписку о невыезде, причем предварительно ему было разъяснено, что если бы не роль Кречинского, сегодняшний юбилей и уважение к Ивану Сергеевичу, то сидел бы он до суда «по всей форме и на законном основании».
— Не усматриваю в действиях своих состава преступления, — нахально ответил Васька. — Нет такого закона, чтобы нельзя было творческому работнику отдохнуть перед выступлением. Я, товарищ Петухов, должен разъяснить вам, что лепить образ — это не протокол составлять… Вы придете в театр и смеяться будете, а мне, может быть, роль Кречинского в муках далась… Я никого не оскорбил, ничего не украл, старуху не зарезал, я только организованно выспался. И все!
— Ступайте, обвиняемый. Я не намерен вступать с вами в дискуссии, — холодно ответил товарищ Петухов. — После спектакля мы вернемся к этому криминальному вопросу. А уж насчет состава преступления не вам говорить. При вашем образе жизни пора бы уже знать уголовный кодекс наизусть.
— Не понята душа поэта, — туманно выразился Васька и весело вышел из милиции в сопровождении товарища Шарапова.
Выручив таким образом Ваську Кузьменко и напомнив ему о необходимости явиться в городской клуб ровно к девяти часам, Иван Сергеевич направился домой.
Он жил за городским валом, на боковой уличке, обсаженной березами и заросшей зеленой высокой травой, на которой играли дети. Его маленький деревянный домик стоял в самом конце этой улицы. Иван Сергеевич жил в нем вдвоем со своей внучкой Тамусей, которая осталась у него после смерти дочери, скончавшейся в 1933 году от туберкулеза. Тамусе исполнилось уже девять лет, она была пионеркой и училась в зареченской школе-десятилетке.
Иван Сергеевич нежно любил свою внучку. Весь город восхищался тем, как внимательно и умело старик воспитывает девочку. И в самом деле, это была трогательная пара — девятилетняя Тамуся и ее старый добродушный дедушка.
Придя домой, Иван Сергеевич стал собираться на спектакль. Он очень увлекался драмкружком, в котором одновременно героически нес обязанности главного режиссера, заведующего репертуаром, художника и ведущего актера. В Зареченске не было профессионального театра, и горожане были благодарны Шарапову за его труды. После каждого спектакля его неизменно вызывали и устраивали ему овацию. Иван Сергеевич выходил смущенный от волнения, по-стариковски неловко раскланивался. И было во всем его облике, в этих морщинах на лице, в застенчивой улыбке и в блестящих от волнения глазах, что-то удивительно привлекательное и располагающее.
— Чеховский персонаж, — сказал о нем как-то рецензент местной газеты Рассветов. — И мягкость в нем какая-то чеховская…
По странному стечению обстоятельств торжественный юбилей зареченского драмкружка начался ровно через тридцать лет после описанного нами выше выпускного бала брауншвейгской офицерской школы, в тот самый день и даже в тот самый час — 21 июня 1941 года.
Юбилей начался с короткого заседания, на котором председатель райисполкома товарищ Максимов произнес речь. Отметив значение драмкружка и личные заслуги в этом деле Ивана Сергеевича, Максимов сказал:
— Мы долго думали, как отметить плодотворную деятельность Ивана Сергеевича на ниве, так сказать, просвещения. И поскольку нам стало известно, что он является страстным радиолюбителем, мы решили преподнести ему радиоприемник как скромное выражение нашей признательности.
При этих словах товарища Максимова оркестр сыграл туш. Заведующий городским клубом незамедлительно вынес на сцену трехламповый, так называемый «колхозный» приемник, который и вручил Ивану Сергеевичу под дружные аплодисменты всего зала, Иван Сергеевич произнес ответную речь. Как всегда, немного сутулясь, он вышел к рампе и взволнованно поблагодарил товарища Максимова и всех собравшихся за оказанное ему внимание.
Потом драмкружок показал «Свадьбу Кречинского», причем Иван Сергеевич отлично исполнил роль Расплюева. В ударе был и Васька Кузьменко — Кречинский. Спектакль прошел с успехом, публика осталась довольна. После спектакля начались танцы.
Было уже поздно, когда Иван Сергеевич вышел из подъезда клуба. Тихо шелестел теплый июньский дождь. Из Заречья доносился заливистый собачий лай. Под ногами после недавнего ливня тяжко вздыхали и чавкали лужи. Городок был уже погружен в сон. Тусклый фонарь, качаясь от резких порывов ветра, бросал на мокрую мостовую колеблющиеся пятна света. Иван Сергеевич поднял воротник пальто и, прижав к груди преподнесенный ему приемник, потихоньку поплелся к себе домой.
Добравшись до дому, старик открыл своим ключом калитку и тихо, стараясь не разбудить спящую внучку, прошел в свою комнату. Затем Иван Сергеевич, не зажигая света, сел в кресло и устало вытянул ноги. В темноте четыре раза прокуковали старинные часы. Было ровно четыре часа утра. Спать, однако, не хотелось, и старик продолжал сидеть, перебирая в памяти детали сегодняшнего дня. К нему незаметно подбиралась дремота.
Внезапно страшный грохот ворвался в нагретую домашнюю тишину. Дом дрожал. Иван Сергеевич бросился к окну. Огромное пламя бушевало в стороне зареченского вокзала, расположенного в двух километрах от города. Еще несколько сильных взрывов донеслось оттуда. По улице, крича, бежали разбуженные люди. Тревожно мычали в хлевах обеспокоенные коровы. Тамуся проснулась и с криком: «Что это, дедушка?» — бросилась к старику.
Но Иван Сергеевич и сам не понимал еще, что случилось. Он выбежал на улицу и, стоя у своего палисадника, увидел, как все больше разгорается пламя в районе вокзала. Один за другим раздались еще несколько взрывов. Вдруг на фоне багрового от пожара неба показался черный, костлявый силуэт самолета, который пикировал на вокзал. Снова взрыв, и снова столб пламени. Сомнений не оставалось — бомбили район вокзала. Война!
Иван Сергеевич бросился к себе и лихорадочно включил свой самодельный старенький приемник. Все германские радиостанции передавали речь Гитлера, который, сыпля проклятия и угрозы, хрипло кричал о войне.
В эту ночь гитлеровская Германия напала на Советский Союз.
4. ВОЙНА
Никогда не сотрется в нашей памяти первый день войны. В это воскресенье — 22 июня 1941 года — родина слушала речь Молотова, объявившего о коварном и неожиданном нападении Германии на Советский Союз. На сразу притихших площадях больших городов, на заводских дворах и в парках санаториев, в Москве и на Камчатке, в якутской тундре и в Кахетии десятки миллионов советских людей, затаив дыхание, стояли перед радиорепродукторами. Вставшая в это утро для мирного отдыха страна узнала о начале войны.
Мы никогда не забудем, как в несколько минут изменилось в тот день лицо родины, как сосредоточенны и суровы стали вдруг лица людей, как совершенно по-иному пошла, завертелась жизнь.
И маленький Зареченск, как тысячи других советских городов, как вся страна, не растерялся, не дрогнул. Уже с утра городские жители помогали железнодорожникам восстанавливать разрушенные ночной бомбежкой пути, вокзальные пакгаузы и депо. В городе и в районе в образцовом порядке проходила срочная мобилизация. Колонны грузовых машин потянулись к военным складам, расположенным за озером. На фанерном и дерево-обделочном комбинатах уже через два дня вступил в действие график военного производства и заработали военные цехи. К вечеру перешли на казарменное положение только что созданные команды ПВО.
Начались военные будни. Радио непрерывно приносило в Зареченск суровые сводки первых дней войны, правительственные указы, международные новости, инструкции противовоздушной и химической обороны.
Зареченск приобрел особое значение как один из пунктов, в районе которых сосредоточивались военные материалы и запасы для фронта. По железной дороге через Зареченск сплошным потоком пошли к границе военные грузы. Наконец, в районе Зареченска были дислоцированы и людские резервы фронта, ожидавшие направления в действующую армию, на передний край нашей обороны.
Все это вместе взятое превращало Зареченск в важный с военной и стратегической точки зрения пункт.
Жители города были предупреждены о необходимости строго хранить военную тайну, о возможности выброски вражеских парашютно-диверсионных групп, о повышении бдительности в быту и на работе. Через несколько дней были созданы в городе и районе специальные истребительные отряды для вылавливания шпионов, диверсантов и лазутчиков врага. Вскоре в одном из сельсоветов удалось задержать группу подозрительных лиц, неизвестно откуда и как появившихся в этом районе и проявлявших чрезмерный интерес к местонахождению военных складов. Позднее оказалось, что все эти лица — немецкие парашютисты, выброшенные со специальными заданиями.
Через несколько дней колхозницы Гремяченского сельсовета случайно обнаружили в лесу несколько плохо замаскированных парашютов, владельцы которых успели куда-то скрыться. Организованная для их поимки облава не дала никаких результатов. По-видимому, эта группа парашютистов успела перебраться в соседний район.
В эти же дни на фанерном комбинате ночью был произведен поджог большого склада готовой авиационной фанеры. Благодаря бдительности одной из работниц, заметившей легкий дымок, удалось вовремя предотвратить пожар. При этом обнаружилось, что к заднему крыльцу склада чьи-то ловкие руки успели предусмотрительно натаскать охапки соломы, несколько смоляных факелов и шашки тола.
Как всегда бывает в таких случаях, слухи об этих происшествиях распространялись с невероятной быстротой, обрастая все новыми и подчас совершенно фантастическими подробностями. Зареченцы с волнением обсуждали эти факты.
И как раз в это тревожное время случилась беда с внучкой Ивана Сергеевича. Беда началась с летних школьных экзаменов. Тамуся в течение учебного года отставала по русскому языку. Старушка учительница Анастасия Никитична Егорова, прожившая в Зареченске всю свою жизнь, несколько раз обращала внимание Шарапова на плохие отметки его внучки в последнее время. Иван Сергеевич поговорил с Тамусей, и она обещала ему подтянуться и после летних каникул сдать экзамен по русскому языку.
В тот августовский день, когда был назначен этот экзамен, Ивана Сергеевича вызвали в один из сельсоветов. Тамуся на экзамене провалилась. Анастасия Никитична перед всем классом побранила девочку, сказала, что вопрос о ней будет поставлен в пионерском отряде и что, по всей вероятности, ей придется снять красный галстук.
Самолюбивая Тамуся заплакала. Когда все дети разошлись по домам, она осталась в школе и, закрывшись одна в классе, начала что-то писать. По-видимому, это было какое-то важное письмо, потому что она несколько раз его переписывала, а затем пошла в школьную сторожку и попросила у сторожа красных чернил.
— Дядя Сеня, — сказала она, — дай, пожалуйста, немного красных чернил. В классе у нас только фиолетовые, и они сильно кляксятся, а мне надо написать очень важное письмо.
— Дома пиши! — заворчал дядя Сеня. — Уже давно все ученики разошлись, а ты все тут торчишь…
Но чернила он все же ей дал. Тамуся налила их в чернильницу, снова села за парту и принялась за письмо. Но ей не везло: через две-три минуты она случайно опрокинула чернильницу. Красные чернила залили парту и часть письма. От неожиданности Тамуся вскрикнула. Дядя Сеня, убиравший в соседнем классе, пришел на крик и увидел залитую чернилами парту. Вдвоем с Тамусей они стали приводить парту в порядок, после чего рассердившийся старик потребовал, чтобы девочка «сей же минут очистила помещение». Захватив испачканное письмо, Тамуся ушла домой.
А на следующий день утром в кабинет районного прокурора Игната Парфентьевича Волкова прибежал Иван Сергеевич. Вид у старика был ужасный, глаза его блуждали. Сотрясаясь от рыданий, он с трудом сообщил прокурору, что Тамуся ночью повесилась, не выдержав оскорблений, публично нанесенных ей учительницей Егоровой.
— Вот и письмо ее, — рыдая, сказал Иван Сергеевич. — Вот тут все написано… Голубка моя!..
Прокурор взял письмо. На большой листе бумаги, залитом с краю красными чернилами, было написано:
«Анастасия Никитична! Вы жестоко обидели и оскорбили меня перед всем классом!.. Я никому не позволю снять с себя красный галстук, и если бы это случилось, я не стала бы больше жить…»
5. СЛЕДОВАТЕЛЬ ПЛОТНИКОВ
Плотников принадлежал к числу начинающих, романтически настроенных следователей, рассматривающих свою профессию как источник неисчерпаемых возможностей распутывания загадочных преступлений и раскрытия сложных конфликтов и человеческих драм. Еще в институте Плотников мечтал о том, как он, став, наконец, следователем, раскроет десятки «замечательных» дел, проявит изумительное проникновение в тайники человеческой души и прослывет грозой преступного мира.
И вот Плотников — народный следователь в Зареченске. После шумных улиц Москвы, великолепных театров, после веселых студенческих вечеринок — маленький, тихий городок, сонное озеро, деревянные домишки, прочно устоявшийся провинциальный быт.
На работе в районной прокуратуре — неизменно спокойный пожилой, добродушный прокурор Игнат Парфентьевич Волков, большой любитель рыбной ловли. Дела — две растраты в сельпо, разбазаривание горючего в МТС, хищение пшеницы на пункте Заготзерна. Все!
— Где же «настоящие» дела? Где запутанные убийства, дерзкие ограбления, крупные хищения? — уныло спрашивал Плотников у прокурора в первые месяцы своей работы.
— Типун тебе на язык, батенька, — со смехом отвечал Игнат Парфентьевич. — Второй год, как в районе не было ни одного убийства! И прекрасно! Вообще преступность у нас — тьфу, тьфу, не сглазить! — сильно пошла на убыль… Порядок в районе приличный.
— Какой же это порядок, — в искреннем отчаянии восклицал Плотников, — когда нет ни одного хорошего дела? Порадоваться нечему. Одна рыба — мелочь.
Но Игнат Парфентьевич в ответ только добродушно посмеивался, и лишь один раз он рассердился и накричал на Плотникова.
Впрочем, вскоре после своего приезда Плотников еще крепче подружился с дочерью учительницы Егоровой, молодым ветеринарным врачом Шурой Егоровой. Справедливость требует отметить, что после нескольких лодочных прогулок по озеру в обществе Шуры следователь Плотников заметно повеселел и перестал жаловаться на отсутствие «настоящих» дел.
Районный прокурор, очень внимательно следивший за настроениями и бытом своего следователя, был, конечно, в курсе личных дел Плотникова. Как человек тактичный, он никогда на эту тему не разговаривал и лишь слегка посмеивался себе в усы, когда Плотников по вечерам срочно покидал свой кабинет, ссылаясь на «приступ острой головной боли». Успевший искренне привязаться к молодому следователю, Игнат Парфентьевич считал про себя, что Шура — «девица правильная», и вообще она с Плотниковым пара подходящая.
В Зареченске был только один следователь. И прокурор, отлично понимавший всю щекотливость создавшейся ситуации, все же скрепя сердце был вынужден поручить дело о самоубийстве Тамуси Плотникову.
— Придется тебе, — коротко сказал он, делая вид, что не замечает умоляющего взгляда Плотникова. — Больше некому.
— Невозможно это, Игнат Парфентьевич, — произнес Плотников с отчаянием. — Невозможно это по многим обстоятельствам. Ведь Шарапов обвиняет учительницу Егорову в доведении до самоубийства его внучки!
— Ну и что же? — прикидывался непонимающим прокурор. — Дело как дело.
— Да ведь учительница Егорова — мать Шуры, — с трудом выдавил из себя Плотников.
— Дочь за мать не отвечает, — ответил Игнат Парфентьевич.
— Но как же я могу вести дело о матери своей невесты! — почти закричал Плотников. — Ведь для вас не секрет, что я и Шура…
Волков задумался и отошел к окну. Потом он посмотрел на Плотникова и тихо сказал:
— Милый мой, я все знаю, как есть все. Но выхода нет. Кроме тебя, вести дело больше некому. Виновата старуха — будешь ее привлекать. Не виновна — прекратишь дело. Только и всего. В твоей объективности я не сомневаюсь.
— Неэтично. И потом, как я буду смотреть в глаза Шуре?!
— Смотри, как ни в чем не бывало, — ответил прокурор. — Девушка она умная, тактичная. Сама поймет, что служба — прежде всего. Одним словом, милый, приступай.
И Плотников приступил. Как полагается, он прежде всего осмотрел труп и место происшествия. На худеньком лице мертвой девочки застыли широко, как бы в ужасе, открытые глаза. Никаких признаков насильственной смерти при наружном осмотре не оказалось. Записка самоубийцы была написана ею собственноручно. Это в дальнейшем подтвердила и графическая экспертиза.
Оставалось произвести судебномедицинское вскрытие трупа. Плотников задумался. Дело в том, что в Зареченске не было судебномедицинского эксперта. Пришлось поручить вскрытие местному хирургу, доктору Осипову.
Врач в присутствии Плотникова произвел вскрытие и написал заключение, согласно которому:
«Смерть покойной Тамары Шараповой, 9 лет, наступила вследствие асфиксии, последовавшей в результате наложения петли на шею покойной. Отсутствие ран, царапин и иных признаков борьбы и насилия в сочетании с запиской, оставленной покойной, приводят к заключению, что в данном случае имело место самоубийство».
Закончив эти формальности, следователь приступил к допросам. Иван Сергеевич подробно рассказал Плотникову об обстоятельствах, при которых он обнаружил рано утром случившуюся беду. По его словам, еще накануне ночью, поздно придя с работы, он застал Тамусю в ее комнате. Она что-то писала за столом и, когда он вошел в комнату, быстро перевернула исписанный листок. Он спросил девочку, почему она не спит. Тамуся ответила, что ей надо повторить уроки. Иван Сергеевич сказал, что уже поздно, и приказал Тамусе ложиться спать, а сам пошел в свою комнату, разделся и лег в постель. Утром, проснувшись, он зашел к Тамусе и застал ее в петле. Тело девочки уже остыло, и признаки трупного окоченения были налицо. На столе лежала ее предсмертная записка.
— Это был тот же листок, который вы видели накануне? — спросил Плотников.
— Да, — ответил Иван Сергеевич, — безусловно, это был тот же листок. Я хорошо запомнил его формат.
— Значит, вы уверены, что Тамуся писала эту записку дома, когда вы ее видели в последний раз?
— Безусловно, — ответил Шарапов. — В этом можно не сомневаться. Именно потому она и перевернула записку.
К концу допроса старик разволновался и заплакал.
— Простите меня, товарищ следователь, — говорил он Плотникову, всхлипывая и сморкаясь, — но поймите: ведь я теперь один на белом свете. Один у меня был свет в окне — моя Тамуся… И вот теперь ничего не осталось. Холодная, одинокая, страшная старость… Старость, которую ничем не согреть…
Плотникову было от души его жаль. Иван Сергеевич очень изменился за эти дни. Он как-то сразу поник, осунулся и постарел. Его неизменно добродушное, приветливое лицо потеряло свою обычную жизнерадостность, глаза ввалились, щеки отекли. Во всем облике Ивана Сергеевича, в его потухшем взоре, в скорбных складках его рта, в частых слезах сквозило неподдельное большое горе.
И Плотникову было понятно, почему убитый горем старик с такой настойчивостью — добивался привлечения к ответственности учительницы Егоровой, которую он считал виновницей гибели Тамуси.
Он требовал ареста Егоровой, показательного суда над ней и строгого наказания.
— Это человек в футляре! — взволнованно говорил он Плотникову. — Это она, старая ведьма, довела Тамусю до петли! Она затравила ребенка! Весь город знает, что Тамуся была здоровой, жизнерадостной девочкой… Я требую суда! Я требую наказания!
— Ну, успокойтесь, Иван Сергеевич, — отвечал Плотников. — Поверьте мне, все будет объективно исследовано и проверено, все станет ясно.
И в самом деле, он добросовестно, с полной объективностью продолжал расследование этого дела, которое в его реестре значилось как «Дело № 187 по обвинению гр-ки Егоровой А. Н. в доведении до самоубийства пионерки Тамары Шараповой».
6. ПОХОРОНЫ
Похороны Тамуси состоялись через два дня после патологоанатомического вскрытия. За гробом на кладбище тли Иван Сергеевич и его друзья, школьные товарищи Тамуси и несколько педагогов. Пошел на похороны и Плотников.
На кладбище, возле могилы, перед тем как гроб опустили в землю, Иван Сергеевич не выдержал и зарыдал. Бросившись на маленький гробик, он судорожно вцепился в него руками. Кто-то из присутствующих с трудом оторвал старика от гроба и отвел его в сторону. Когда гроб уже был опущен в могилу, в кладбищенских воротах показалась Анастасия Никитична Егорова. Она опоздала на похороны и торопилась, чтобы успеть проститься с Тамусей. Старуха уже знала о том, что Иван Сергеевич обвиняет ее в гибели своей внучки. Без конца припоминая подробности своего разговора с Тамусей, Анастасия Никитична никак не могла согласиться с тем, что это могло толкнуть девочку на самоубийство. Анастасия Никитична учительствовала сорок с лишним лет. Она отлично знала детскую душу и хорошо учила своих учеников. Тамуся была здоровой, жизнерадостной, немного ленивой, но безусловно способной девочкой. Выговор, сделанный ей учительницей, по мнению Анастасии Никитичны, никак не мог привести ее к самоубийству. Анастасия Никитична любила Тамусю, как и всех своих учеников. Узнав о ее похоронах, старушка решила проститься с Тамусей.
Запыхавшись от быстрой ходьбы, учительница подошла к могиле и остановилась неподалеку.
— Убийца!.. Вон отсюда!.. Как вы смели сюда прийти?! — истерически закричал Иван Сергеевич, увидев Егорову. — Это вы довели ее до — гроба. Бездушная тварь!..
Иван Сергеевич бросился к Егоровой, но его успели удержать. Учительница скорбно смотрела на старика. Потом она тихо, почти шепотом, произнесла:
— Вы ошибаетесь, Иван Сергеевич… Я не убийца… Я любила Тамусю и хотела ей только добра. Но я понимаю ваше горе и не обижаюсь на вас… Вам ведь еще тяжелее, чем мне…
Она повернулась к нему спиной и пошла с кладбища. С минуту после этого стояла тяжелая тишина. Понурив голову, беззвучно плакал Иван Сергеевич. Взрослые и дети, столпившиеся у могилы, старались не глядеть друг Другу в глаза. Потом комья земли полетели в могилу, с мягким стуком ударяясь о крышку гроба.
Плотников стоял в стороне. Ему было не по себе. Интуиция следователя подсказывала ему, что Егорова не виновна. Внутренне он был убежден в этом. Смутно догадываясь, что какие-то совсем иные, пока еще неизвестные причины привели девочку к гибели, Плотников вместе с тем был бессилен это доказать. Формально, с точки зрения всех обстоятельств дела, Анастасия Никитична была причастна к самоубийству Тамуси. С другой стороны, положение Плотникова было крайне щекотливо: он и сам опасался, что его отношение к Шуре невольно влияет на его суждение и выводы.
«Я должен быть объективен, я должен забыть все то хорошее, что мне известно о ее матери», — думал Плотников и незаметно для самого себя как раз и терял эту объективность, настраиваясь против Егоровой. Каждый раз, когда ему в голову приходил довод в пользу Анастасии Никитичны, он придирчиво спрашивал самого себя: «А не потому ли я так думаю, что речь идет о Шуриной матери?»
И вот теперь Плотников оказался свидетелем тяжелой сцены, которая разыгралась у свежей могилы. Он жалел Анастасию Никитичну, но понимал и душевное состояние старика.
Когда над могилой вырос свежий холмик, все стали расходиться.
Кладбище опустело. Плотников присел рядом на пень и закурил. Белые кладбищенские березы тихо шумели над ним. Плотников думал все о том же — о смерти Тамуси, о горе ее деда, об Анастасии Никитичне и о Шуре, которую он не видел уже несколько дней, о войне, которая разгорается все шире. Он объяснил девушке, что до окончания следствия им неудобно встречаться, и Шура — согласилась, с ним. Она ни словом не обмолвилась в защиту своей матери, и Плотников вспоминал теперь об этом с гордостью.
Легкий кашель привлек внимание Плотникова. Он обернулся и увидел старика Шарапова, который тоже остался на кладбище. Иван Сергеевич не видел Плотникова, сидевшего за деревьями. И странно — лицо старика показалось вдруг Плотникову почти спокойным. Иван Сергеевич деловито высморкался, неторопливо размял папиросу, спокойно закурил и затянулся.
Плотникова поразило это удивительное спокойствие старика, который всего несколько минут тому назад весь сотрясался от рыданий, едва держался на ногах и был почти невменяем.
Вернувшись с кладбища домой, Плотников продолжал размышлять об этой разительной перемене в облике Шарапова, и какие-то туманные сомнения возникли у него с новой силой.
Графическая экспертиза установила, что предсмертная записка Тамуси была написана ее рукой. С этой стороны записка не вызывала никаких сомнений. Но кое-что все же казалось в ней Плотникову подозрительным. Плотников не имел еще достаточного следственного опыта, но зато был хорошо подготовлен теоретически. Понимая значение криминалистического опыта в своей работе, Плотников пытался возместить недостаток его, усердно изучая пособия по криминалистике, воспоминания опытных следователей и записки криминалистов. Он понимал, что искусство следователя заключается в умении заметить каждую мелочь, запомнить все детали и, сопоставляя их друг с другом, логически правильно истолковать.
Записка Тамуси была без ее подписи. Известно, что девочки Тамусиного возраста если и решаются в силу каких-то исключительных обстоятельств на самоубийство, то стараются обставить его возможно торжественнее.
«Допустим, — думал Плотников, — что Тамуся и в самом деле решила покончить с собой. Разве она не захотела бы прямо упрекнуть в прощальной записке обидчицу, доведшую ее до самоубийства, и разве, написав об этом, не подписала бы эту записку? Ну конечно, психология девочки ее возраста с повышенной впечатлительностью и некоторой обостренностью рефлексов, хотя бы в силу приближения переходного возраста, должна была продиктовать ей такое письмо. А между тем в записке Тамуси не только нет ее подписи, но даже последняя фраза в ней не закончена, а самый текст в записке залит чернилами…»
В результате этих размышлений Плотников пришел к выводу, что нужно проверить, когда и где именно эта записка была написана и почему она не была закончена.
По показаниям одноклассников Тамуси он точно установил все подробности происшедшего инцидента. Дети припомнили, что по окончании экзамена Тамуся осталась в классе. Тогда Плотников исследовал ее парту и обнаружил, что она сравнительно недавно была залита красными чернилами. Между тем во всех чернильницах в этом классе были налиты фиолетовые чернила. Плотников обратился к школьному сторожу, и тот рассказал ему, как Тамуся попросила красных чернил для какого-то важного письма, как она нечаянно залила парту и письмо этими чернилами и ушла после этого домой.
Убедившись таким образом, что записку свою Тамуся написала днем, за много часов до самоубийства, Плотников решил окончательно проверить этот факт и с этой целью без предупреждения зашел вечером к Ивану Сергеевичу.
— Извините меня, — сказал он старику, отворившему ему дверь, — но мне нужно еще раз осмотреть комнату, в которой произошло несчастье.
— Пожалуйста, — коротко и сухо произнес Иван Сергеевич и проводил Плотникова в комнату Тамуси.
Это была самая обычная провинциальная комната с небольшим рабочим столом, кроватью и шкафом, в котором еще висели платья Тамуси.
Плотников обнаружил, что в чернильнице, которая стояла на столе, были фиолетовые чернила.
— А нет ли у вас в доме красных чернил? — как бы невзначай спросил он Ивана Сергеевича.
— Нет, красных нет, — ответил старик и пытливо взглянул на Плотникова. — А вам, собственно, для чего?
— Дело в том, — ответил Плотников, — что, по вашему утверждению, Тамуся писала свою записку в этой комнате, перед тем как покончить с собой. Между тем записка написана красными чернилами.
Старик еще раз взглянул на Плотникова и, подумав, сказал:
— Да, пожалуй вы правы. Я не заметил в волнении, что записка написана красными чернилами… Значит, я ошибся. Вероятно, Тамуся писала эту записку в другом месте… Впрочем, какое это имеет значение?
Плотников не ответил на этот вопрос. Но он отлично понимал, какое это имеет значение. Было психологически невероятно, чтобы девочка, написавшая записку днем, то есть несколькими часами раньше самоубийства, за это время не успокоилась и не пришла в себя. Кроме того, открытие следователя опровергало первоначальные показания Шарапова об обстоятельствах, непосредственно предшествовавших самоубийству Тамуси.
Но Плотников ничего не сказал старику. Попрощавшись с ним, он пошел к себе на работу.
— Ну, как дела? — спросил его Волков, тоже сидевший в прокуратуре. — Когда ты кончишь дело о самоубийстве?
Плотников сел против Игната Парфентьевича и подробно рассказал ему о возникших у него сомнениях, о сцене на кладбище, о чернилах, о записке, — одним словам, обо всем.
Волков внимательно выслушал следователя и после небольшой паузы сказал:
— Что ж, твои сомнения законны и логичны. Но что отсюда следует? Какова твоя версия?
— У меня еще нет определенной версии, — ответил Плотников, — я ничего пока не могу утверждать. Но я считаю необходимым, чтобы труп Тамуси был эксгумирован и подвергнут повторному судебномедицинскому вскрытию и чтобы вскрытие это производил специалист, опытный судебномедицинский эксперт.
— В городе нет такого специалиста, — сказал Волков.
— Знаю. Надо вызвать из области, — ответил Плотников.
Прокурор долго молчал, как бы взвешивая еще раз все доводы следователя, а затем коротко сказал:
— Согласен. Давай телеграмму.
7. НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Через несколько дней из области приехал судебномедицинский эксперт. Чтобы избежать кривотолков, Волков и Плотников решили произвести эксгумацию трупа ночью. Было уже около трех часов ночи, когда они пришли на кладбище.
Плотников разыскал могилу Тамуси, и ее начали раскапывать. Эксперт готовил к вскрытию инструменты. Волков налаживал переносный электрический фонарь.
Наконец, заступ глухо стукнул о крышку гроба. Плотников спустился в разрытую могилу, обвязал гроб веревкой и крикнул, чтобы поднимали. При тусклом свете слабого электрического фонаря извлеченный из могилы гроб раскрыли и вынули из него труп девочки. Эксперт приступил к работе. Плотников огляделся вокруг со странным чувством. Ему еще ни разу не приходилось присутствовать при ночной эксгумации.
Светлый круг фонаря только подчеркивал глубокую темноту, в которую было погружено кладбище. В руках эксперта тускло поблескивал скальпель, которым он быстро и уверенно работал. Волков стоял в стороне, терпеливо ожидая конца вскрытия. Изредка он поворачивал фонарь, который держал в руках, и тогда луч света вырывал из темноты кладбищенские березы и могильные кресты. Было очень тихо, но и самая тишина эта была какая-то тревожная, настороженная, какая бывает только ночью, на кладбище.
— Нашел! — воскликнул вдруг эксперт, и Плотников, а за ним и Волков бросились к нему. — Все теперь ясно…
И эксперт начал показывать и объяснять. Горловые хрящи девочки были сломаны. Это был тот хорошо известный криминалистам типичный перелом, который происходит, когда жертву душат за горло руками. Странгуляционная же борозда на шее Тамуси была выражена очень слабо.
— Ясно, — заключил эксперт, — что девочку сначала душили руками и только потом, когда она уже потеряла сознание, на нее накинули петлю, чтобы инсценировать самоубийство. Случай очень интересный. Убийство путем насильственной асфиксии с последующим инсценированием самоубийства. Аналогичный факт описан у Крюкова…
Уже на рассвете, когда все формальности были закончены и эксперт подписал протокол эксгумации и свое категорическое заключение, Плотников получил санкцию прокурора на производство обыска в квартире Ивана Сергеевича Шарапова. Написав постановление, Плотников взял с собой двух милиционеров и направился к старику. Около семи часов утра он подошел к домику Шарапова. На стук минут через пять вышел заспанный Иван Сергеевич. Увидев Плотникова и милиционеров, он слегка побледнел.
— Что такое? — спросил он. — Что случилось?
— Ничего не случилось, — ответил Плотников. — Но мне нужно произвести у вас обыск. Вот постановление и санкция районного прокурора.
Обыск уже подходил к концу, но поиски были безрезультатны. Не было найдено решительно ничего такого, что могло бы представлять интерес для дела, что проливало бы хоть немного света на причины гибели Тамуси. Иван Сергеевич молча, злыми глазами наблюдал за тем, как Плотников перелистывал книги, знакомился с документами и старыми фотографиями, рылся в древних сундуках.
Комната Тамуси и смежная с нею столовая были уже обысканы, и сейчас обследовалась личная комната Ивана Сергеевича, в которой стояли его кровать, шкаф с книгами и рабочий стол.
Время от времени Плотников задавал Ивану Сергеевичу вопросы, относящиеся к вещам, обращавшим на себя его внимание. Иван Сергеевич отвечал на эти вопросы коротко и односложно, подчеркивая этим свое возмущение обыском. Однако при этом он был абсолютно спокоен, как человек, уверенный в том, что ему решительно нечего бояться. И только один раз Плотников уловил искру, мелькнувшую в его глазах. Это случилось в ту минуту, когда следователь обнаружил среди кипы старых открыток вид города Брауншвейга.
— Вам приходилось бывать в Брауншвейге? — спросил Плотников.
— Нет, я не бывал за границей, — ответил Иван Сергеевич и тут же добавил: — У меня есть виды и многих других городов: Парижа, Венеции, Рима…
И в самом деле, среди открыток были виды всех этих городов.
В сундуке среди старых документов и журналов Плотников обнаружил вырезанные из «Нивы» фотографии первого русского многомоторного самолета «Илья Муромец».
— Вы, я вижу, интересовались авиацией? — спросил Плотников.
— Интересовался, — ответил Иван Сергеевич. — В то время все ею интересовались. Впрочем, вы, вероятно, этого не помните.
Наконец, обыск закончился. Плотников присел к рабочему столу Ивана Сергеевича, чтобы написать протокол. Стол был завален гербариями, банками и какими-то жучками, старыми конденсаторными лампами, маленькими аккумуляторами, предохранителями и всякой другой радиорухлядью.
— Вы радиолюбитель? — спросил Плотников.
— До войны увлекался. Потом пришлось сдать приемник, — все в том же подчеркнуто сухом и лаконичном тоне ответил Иван Сергеевич.
Сев к столу, Плотников чуть подвинул его, чтобы было удобнее, и заметил, что стол, сдвинувшись одной стороной, остался неподвижен с другой. Сделав вид, что он не обратил на это внимания, Плотников попробовал его сдвинуть. Но левая ножка стола была словно прикреплена к одной точке. Тогда он уже с силою начал двигать стол. Выяснилось, что его левая передняя ножка действительно прикреплена к полу. Плотников приподнял стол и увидел, что через эту ножку под пол пропущен какой-то провод. Иван Сергеевич молча сидел в стороне.
— Что это за провод? — опросил его Плотников.
— От старого приемника. Заземление, — ответил старик.
Ответ был правдоподобен. Тем не менее Плотников поднял половицу, следуя за проводом. Раскапывая землю, Плотников все больше обнажал провод и, наконец, обнаружил какой-то сколоченный из досок ящик. Иван Сергеевич продолжал хранить угрюмое молчание.
Достав топор, Плотников оторвал доски от ящика и увидел довольно большой, поблескивающий никелем и эбонитом радиопередатчик фирмы «Телефункен»…
8. ЭКСКУРСИЯ В ПРОШЛОЕ
Иван Сергеевич сидит перед столом следователя, прямо против него, и не спеша затягивается дымом предложенной ему папиросы, стараясь спокойно отвечать на вопросы. Иногда он делано смеется, но смех этот горек: старый рот неохотно раздвигается в кривой усмешке, а в глубине зрачков притаился плохо запрятанный ужас, страх перед неизбежным наказанием, досада на свое поражение и — удивительная вещь! — искра надежды. Да, надежды, потому что обвиняемый не перестает надеяться даже тогда, когда его планы потерпели полное крушение и рассудок ясно говорит ему, что расплата неизбежна.
Шарапов был слишком умен для того, чтобы после обыска продолжать сопротивление. Он не находил уже в этом смысла и не чувствовал той фанатической одержимости, благодаря которой иногда обвиняемый, вопреки фактам и доказательствам, вопреки собственной выгоде и расчету на «чистосердечное признание», вопреки всему, коротко говорит «нет», не желая назвать ни одного факта, ни одного имени, ни одного адреса, хотя отлично понимает, что ему не верят и что в его виновности сомнений нет.
Шарапов сразу стал рассказывать все. Он рассказал о выпускном бале брауншвейгской офицерской школы, о том, как вновь произведенный офицер императорской армии Ганс Шпейер уехал, не простившись ни с кем, в маленький городок на Рейне, где еще два года проходил обучение в секретной школе германской разведывательной службы; в этой школе он тренировал свою память, изучал чертежное дело и фотографию, зубрил шифровальные коды, совершенствовался в русском языке и дополнительно ко всему этому овладел профессией землемера.
И вот в августе 1913 года в Гатчинской земской управе появился новый молодой землемер Иван Сергеевич Шарапов. Появился он неожиданно, с назначением из Петербурга, прямо из министерства земледелия, и в управе поговаривали, что новый землемер — лицо влиятельное, с весьма значительными связями. Несмотря на это, он расположил к себе всех своей скромностью, редкостной исполнительностью и примерным образом жизни. Был он очень общителен и отменно воспитан, почтительно относился к старшим, охотно угощал сослуживцев, прекрасно играл в преферанс, умел делать комплименты дамам и весело ухаживать за барышнями. Добавьте к этому приятную наружность, точность и аккуратность, поразительную в этом возрасте солидность — и вы поймете, почему очень скоро после своего появления в Гатчине Иван Сергеевич стал считаться душою общества и завидным женихом.
И в самом деле, через каких-нибудь пять месяцев Иван Сергеевич сделал предложение очень милой барышне, Маше Онисимовой, дочери гатчинского полицмейстера, получил согласие ее и родителей и вступил в законный брак.
После свадьбы он отлично зажил с молодой женой в небольшом домике у парка, полученном в приданое. Он завел широкие знакомства в среде местных чиновников и офицеров гатчинской военной воздухоплавательной школы. На вечеринках, которые очень любили и отлично, умели устраивать Иван Сергеевич и его молоденькая хорошенькая супруга, было неизменно уютно и весело; молодежь любила у них собираться, выпивать по маленькой, заложить польский банчок, петь хором под гитару: «Ах, зачем эта ночь так была хороша…», танцевать только входившее тогда в моду «танго смерти», декламировать Бальмонта:
Любили также шумной компанией выезжать в окрестности Гатчины на пикники.
Иван Сергеевич импонировал и своей образованностью; он был аккуратным подписчиком «Нивы» со всеми ее приложениями, отличался любознательностью и проявлял, между прочим, большой интерес к воздухоплаванию и авиации — к «аппаратам тяжелее воздуха», как тогда было принято называть самолеты. В те времена увлечение авиацией было широко распространено в России. Со страниц газет не сходили портреты одного из первых русских авиаторов — Сергея Уточкина, лихого одессита, разъезжавшего по стране и показывавшего публике опытные полеты. Гатчинская воздухоплавательная школа являлась центром тогдашней авиационной жизни. В ней обучался знаменитый Петр Николаевич Нестеров, летчик, впервые сделавший «мертвую петлю» и впоследствии геройски погибший на фронте. В мастерских школы секретно строился опытный экземпляр первого в мире многомоторного самолета «Илья Муромец».
«Илья Муромец» чрезвычайно интересовал немецкую разведку. В самом деле, самолет этот был по тем временам огромным событием. В Европе досадовали, что именно русские первыми дерзают строить многомоторный самолет. В Германии предвидели, что в будущей войне, которую тайно подготовлял Берлин, эта машина сыграет немалую роль.
Ганс Шпейер понимал всю серьезность полученного им задания. Он завел дружбу со многими офицерами гатчинской школы и часто встречался с ними. Ему удалось точно выяснить, что «Илья Муромец» строится в мастерских школы. Но проникнуть в эти мастерские, а главное — добыть чертежи и расчеты самолета оказалось делом очень трудным.
В Берлине нервничали и поторапливали «землемера». Все возможные способы получения чертежей самолета были исчерпаны и не дали должных результатов. Даже в военном министерстве не знали толком, что же будет представлять собой этот загадочный самолет.
Наступило лето 1914 года, последнее мирное лето. Переполненные поезда привозили по воскресеньям из столицы нарядную публику. В парке щебетали птицы и барышни. Военный оркестр без отдыха исполнял томные вальсы и тягучие танго. Роскошные дамы в огромных шляпах с перьями, похожих на вороньи гнезда, тонкие, бледные петербургские аристократы, щеголеватые студенты, элегантные купчики в блестящих котелках или соломенных канотье, вертлявые столичные модистки, дорогие кокотки и «звезды» из столичных кафешантанов, надменные гвардейские офицеры в мундирах с иголочки и лакированных сапогах, картавящие штатские пшюты и перезрелые гимназисты гуляли стаями по аллеям парка, любовались мотоциклетными гонками, толпились в гатчинских кафе и кондитерских, флиртовали, сплетничали и вообще развлекались как могли.
В Берлине кайзер Вильгельм нетерпеливо пощипывал усы, рассматривая последние варианты планов генерального штаба. Германская разведка лихорадочно подводила итоги полученных донесений. Генералы тайно примеряли походные мундиры. Под видом летних маневров немцы проводили мобилизацию и поспешно сколачивали новые дивизии. Лето стремительно катилось к июлю, к военной катастрофе. А молодой «землемер» так и не мог получить чертежей и расчетов «Ильи Муромца».
— Как же вы объясняли свою бездеятельность начальству? — спросил Плотников, с интересом слушавший подробный рассказ Шарапова.
— Каждую неделю, гражданин следователь, — ответил Шарапов, — повторяю, каждую неделю я докладывал немецкой резидентуре в Петербурге о тщетности своих усилий. Нужно сказать, что мое начальство понимало трудность задания. Ведь чертежи самолетов и до меня старались получить, но не сумели.
— Я знаю, — сказал Плотников.
— Когда началась война, производство самолетов было передано Русско-балтийскому заводу. «Ильи Муромцы» были все же построены и пущены в дело. На фронте они произвели фурор.
— Все это известно, — перебил его Плотников, — вы рассказывайте о себе. Что вы делали дальше?
Иван Сергеевич начал опять рассказывать. Он рассказал, как переехал после войны в Петроград, где устроился работать на Русско-балтийском заводе. Ему удалось получить там данные о количестве пущенных в производство самолетов и некоторых других видов вооружения. Его деятельность была одобрена. Несколько позже он выехал в одну из западных губерний, где передал ряд шпионско-диверсионных заданий немецкой агентуре, насажденной в этих районах под видом колонистов, мельников, хуторян, аптекарей, владельцев небольших пивоваренных заводов, колбасных и т. п.
— Надо сказать, — продолжал Иван Сергеевич, — что в царской России была огромная сеть германской разведки. Не было буквально ни одного города, ни одного уезда, где бы под той или иной личиной, под тем или иным прикрытием не жил немецкий агент. И вот мне был выделен целый район, в котором я встречался с нашей агентурой, передавая ей задания. Так пролетели три года, и пришла революция. Был заключен Брестский мир. Мое начальство внезапно исчезло из Петрограда. Я растерялся и выжидал, не имея определенных инструкций. Так продолжалось до осени тысяча девятьсот восемнадцатого года. Однажды — это было в ноябре — в дверь моей квартиры постучались поздно ночью. Я уже спал. Жена открыла посетителю двери и разбудила меня. Я вышел в переднюю и увидел… господина Бринкера, моего «крестного папашу». Мы прошли с ним в отдельную комнату. Он поздравил меня с первым Железным крестом и капитанским званием. «Сейчас смутное время, — сказал он. — Германия проиграла войну. Но придет день, и она возьмет реванш. Немецкая разведка на время сворачивается, но отнюдь не перестает жить. Будем ждать». Бринкер добавил, что Германия не успокоится, пока не возьмет реванша, и что к этому реваншу надо уже теперь готовиться. Надо заранее насаждать агентуру германской разведки, создавая «опорные точки» для будущей войны. И он предложил мне «законсервироваться» — уехать в какой-нибудь небольшой городишко, не слишком далеко от границы, мирно жить и тихо работать, врасти в быт этого городка и… ждать указаний. Вот и все. Я приехал в Зареченск и с тех пор живу здесь. Жена вскоре скончалась от тифа. Я остался один с дочерью, Я вырастил дочь, рано выдал ее замуж, но неудачно. Она скоро умерла, оставив мне Тамусю, и, поверьте, я любил девочку, И если бы не эта страшная ночь…
— Почему вы убили Тамусю? — спросил Плотников.
— Это случилось внезапно для меня самого. Поздно ночью я пришел домой из клуба. Тамуся спала одетая. Я прочел ее письмо, которое лежало на столе. Потом я прошел к себе в комнату и начал работать с передатчиком. Дело в том, что за последний месяц у меня скопился материал для передачи.
— Но вы забыли рассказать, как и когда вы получили этот передатчик, — напомнил Плотников.
— Вы правы. Я немного рассеян, — ответил старик. — Это случилось в тысяча девятьсот тридцать седьмом году. Однажды ко мне приехал человек из Смоленска, которого я совершенно не знал. Он объявил мне, что период консервации кончился и что обо мне помнят. Он передал мне приказ Берлина приступить к работе и вручил передатчик. Он же научил меня, как с ним работать. До сих пор мои функции заключались в том, чтобы передавать по радио получаемые от нескольких точек данные в определенные дни. Передача производилась шифром, по короткой волне. С этого и началась моя новая работа. И вот в эту ночь, передавая очередные сведения, я увлекся… Может быть, это произошло из-за усталости. Незаметно для самого себя я стал вслух произносить то, что выстукивал ключом. Вдруг я услыхал детский крик: «Дедушка, что ты делаешь?» Обернувшись, я увидел Тамусю. Она стояла на пороге моей комнаты. Я страшно испугался и, не отдавая себе отчета в происходящем, бросился на нее. Потом вдруг вспомнил об этой записке и решил инсценировать самоубийство. Остальное вы знаете…
Иван Сергеевич замолчал и тупо уставился в угол комнаты. Руки его чуть заметно подрагивали. На виске набухла и трепетно пульсировала старческая фиолетовая жилка. Под глазами отчетливо обозначились набрякшие мешки. Он тяжело дышал. Плотников наблюдал за ним. Некоторое время они молчали, а затем Иван Сергеевич тихо сказал:
— Вот, собственно, и все. Я сам не знаю, для чего я опять взялся за это. Молодость давно прошла, а вместе с нею ушел в вечность и Ганс Шпейер. Эти тридцать лет не прошли даром, гражданин следователь! Вы поймите, русским я был больше времени, чем немцем. Я забыл Германию, я не помню, какая она, иногда мне кажется, что я никогда в ней и не был, что все это сон, чепуха, вымысел… Одним словом, верьте мне, я не могу логически объяснить случившееся. Я уже стар. Впереди у меня нет ничего, кроме могилы. Не думайте, что я хочу вас разжалобить. Это все — правда. Боже мой, как бессмысленно и нелепо прожита жизнь! Я выкурил ее, как дешевую папиросу, и теперь от нее не осталось ничего, даже дыма…
Шарапов опустил голову на стол и заплакал бессильными, старческими слезами.
— Теперь уже поздно плакать, — произнес Плотников, — теперь надо отвечать.
— Я знаю, — сказал Шарапов.
— У вас были в течение этого года люди оттуда? — спросил Плотников.
— Нет, — ответил старик, — не были. Но я не хочу вас обманывать и потому должен сказать, что с неделю тому назад я получил открытку, в которой какой-то племянник Миша извещал меня о своем скором посещении. Я понял, что ко мне приедет немецкий агент. По имеющемуся в открытке обратному адресу я ответил, что буду рад видеть дорогого племянника. Черт бы их всех побрал — этих «крестных отцов» и неожиданных «племянников»!
Плотников задумался. По всей видимости, старик рассказывал правду и выложил все, что знал. Будучи разоблачен, он уже не представлял особого интереса. Но имело смысл заполучить его «племянника». Во всяком случае, об этих новых обстоятельствах надо было, немедленно доложить.
Плотников написал протокол показаний Шарапова и дал его на подпись старику. Тот долго читал протокол и со старческой аккуратностью подписывал страницу за страницей. Наконец, дойдя до заключительной фразы: «Записано с моих слов верно и мною прочитано», он расписался в последний раз.
— На сегодня хватит, — коротко сказал Плотников и, вызвав конвоира, отправил старика в тюрьму.
9. «ПЛЕМЯННИК МИША»
Органы, которым следователь Плотников сообщил о показаниях Шарапова — Шпейера, естественно, заинтересовались «племянником Мишей». Среди переписки старика была действительно обнаружена открытка, в которой «племянник» уведомлял «дядюшку» о своем предполагаемом приезде.
Эта открытка, как показывал почтовый штемпель, была отправлена из Москвы за несколько дней до ареста Шарапова.
После того как были обсуждены все возможные способы заполучить «племянника», решили, что лучше всего поджидать его в доме Шарапова. И вот в домике этом, на тихой боковой уличке, спокойно поселился какой-то пожилой человек, одного возраста с Иваном Сергеевичем и даже имеющий с ним некоторое внешнее сходство. Новый обитатель дома мирно возился в своем огородике, мало показывался, не заводил знакомств с соседями и вообще ничем не возбуждал любопытства. Он так же, как и Шарапов, немного сутулился, был по-стариковски добродушен, домовит, аккуратен и немногословен. Одежда его была тоже соответствующей: он носил старый мешковатый костюм или холщовую толстовку и в жаркие дни пользовался соломенной каской с двумя козырьками, которые в провинции именовались обычно «здравствуй-прощай».
Одним словом, ни в облике, ни в манерах, ни в поведении этого пожилого спокойного человека не было ничего такого, что выдавало бы советского разведчика с огромным опытом, и большой школой, человека, за плечами которого были царская каторга, партийное подполье, два побега из деникинской контрразведки и многие годы героической чекистской работы.
Человека этого звали Сергеем Михайловичем. Фамилия его была Амосов. Впрочем, с того момента как Амосов поселился в маленьком домике Ивана Сергеевича, он стал называться Иваном Сергеевичем.
О характере человека можно судить по его вещам, так же как о вещах — по характеру их владельца. В подборе вещей, в обращении с ними всегда сказывается человек, его вкус, его привычки, его склонности и слабости. Но и вещи, окружающие человека, в свою очередь, влияют на его характер.
Поселившись в доме Ивана Сергеевича, Амосов присматривался к этому дому и к находившимся в нем вещам с настойчивым любопытством исследователя и с бдительностью человека, который не даст себя обмануть ни вещам, ни людям. Ивана Сергеевича Амосов видел в кабинете Плотникова несколько раз. Он запомнил походку Шарапова, его манеру разговаривать, его лицо. Здесь, в доме Ивана Сергеевича, Амосов пытливо изучал его вещи, его книги, его почерк, его фотографии. Все это делалось потому, что Амосову впредь предстояло играть роль Ивана Сергеевича, действовать в качестве Ивана Сергеевича, казаться Иваном Сергеевичем. И Амосов, как говорят актеры, «входил в образ» того человека, которого он должен был изображать. Из показаний Шарапова ему было известно, что немцы с 1918 года не посещали Шарапова, не имели его фотографий и, следовательно, не представляли себе его теперешнего внешнего облика. Так же как и Плотников, Амосов верил показаниям Шарапова. И теперь он с нетерпением ожидал приезда «племянника».
Прошло уже больше месяца, а «племянник» все не появлялся. Наконец, однажды в поздний час, почти на исходе ночи, осторожный стук в окно разбудил Амосова. Прислушавшись, он убедился, что и в самом деле кто-то очень тихо, но настойчиво стучал в стекло. Амосов быстро оделся и, не зажигая света, прильнул к оконному стеклу. Перед окном в серых сумерках уходящей ночи он разглядел смутные контуры высокой мужской фигуры. Амосов открыл форточку и спросил:
— Кто там?
— Это я, дядя, — ответил шепотом неизвестный.
— Миша! — воскликнул Амосов и, выбежав в сени, быстро отворил дверь.
Мужчина, оглянувшись, подбежал к нему, и Амосов протянул ему руку. Они с любопытством разглядывали друг друга, насколько это было — возможно в полумраке. Потом Амосов проводил своего гостя в комнату и зажег керосиновую лампу. Перед ним стоял высокий, тонкий человек, с длинным, вытянутым лицом. Его глаза смотрели внимательно и пытливо. Он был одет в форму железнодорожника.
— Ну, как ты, Миша, доехал? — очень спокойно и совершенно серьезно спросил Амосов.
— Ничего, — коротко ответил «племянник», одобрительно улыбнувшись серьезному тону старика. — Прилично. Как вы, дядюшка, живете? Давненько я вас не видал.
— Может быть, ты закусишь с дороги? — спросил Амосов.
— С наслаждением, — ответил «племянник». — Признаться, я здорово проголодался. Нет, дядюшка, вы просто прелесть!..
Амосов достал из буфета хлеб, колбасу, масло. Потом он зажег примус и поставил чайник. Гость молча курил. Время от времени они встречались взглядом и почти нежно улыбались друг другу.
— Вы живете один, дядя? — спросил гость.
— Один, — ответил Амосов и, подумав, повторил: — живу один.
Потом «племянник» стал закусывать. Ел он быстро и жадно. Амосов любезно пододвигал к нему тарелки с едой.
Наконец, гость насытился и снова закурил. Отхлебнув из стакана горячего чая, он внимательно посмотрел на Амосова и спокойно сказал:
— Итак, перейдем к делу. Я приехал к вам с очень серьезным поручением от нашего общего начальства. Мне приказано передать вам, Иван Сергеевич, что положение, создавшееся на этом участке фронта, диктует необходимость ряда срочных мероприятий. Согласно вашим же собственным донесениям, в районе Зареченска дислоцированы крупные советские резервы. Судя по некоторым данным, в ближайшие дни русские попытаются перебросить эти резервы в район военных действий. Задача заключается в том, чтобы…
10. КОНКРЕТНО ЕЗАДАНИЕ
Пока «племянник» излагал цель своего приезда и конкретное задание, которое ему поручено было передать Ивану Сергеевичу, Амосов с интересом разглядывал своего гостя, не переставая в то же время внимательно слушать его.
«Племянник», по-видимому, был из прибалтийских немцев. Однако он отлично, без всякого акцента говорил по-русски, и только его длинное остзейское лицо, чрезмерно тонкие губы и какая-то особая бесцветность тусклых глаз, называющихся у немцев голубыми, выдавали наблюдательному Амосову его происхождение. Свою мысль «племянник» излагал четко, без лишних слов, с какой-то особой, тоже чисто немецкой аккуратностью. На вид ему было лет тридцать пять, не больше.
Задание касалось нескольких эшелонов с боеприпасами, ожидавших в районе Зареченска указаний о дальнейшем маршруте. Эти боеприпасы немцы решили ликвидировать. План их имел своей целью, с одной стороны, оставить весь этот район фронта без боеприпасов, а с другой — вызвать панику в Зареченском районе, который уже стал прифронтовым.
— Мне поручено передать вам, — сказал «племянник», — что задание должно быть выполнено в самом срочном порядке. Стратегическая обстановка на данном участке фронта такова, что недели через две Зареченск будет уже в наших руках. Наступление идет в отличном темпе. И ваша задача — ускорить события.
— Где именно находятся эшелоны? — спросил Амосов.
— Точно мы этого не знаем. Достоверно установлено только, что они в районе Зареченска. По-видимому, они стоят на одном из ближних разъездов или полустанков. Вряд ли боеприпасы сконцентрированы в самом городе. Я постараюсь облегчить вашу задачу. Именно потому я и явился к вам в роли железнодорожника. У меня, помимо формы, отличные документы. Вот посмотрите…
Амосов ознакомился с документами «племянника». В них было указано, что инженер службы тяги Н-ской железной дороги Михаил Петрович Скорняков командируется в прифронтовые районы Н-ской области для инспектирования паровозного парка. Документы действительно были отлично сделаны и имели безупречный — вид.
— А как с техникой? — спросил Амосов.
— При мне несколько килограммов тола, — ответил «племянник». — На первое время этого более чем достаточно. Но дело не в этом. Имеются ли у вас надежные люди?
— Вам должно быть известно, — ответил Амосов, — что я не имел права ни с кем вступать в контакт. Я был законсервирован и все эти годы работал один, и то лишь по связи.
— Знаю. Однако, прожив в этой дыре столько лет, вы, конечно, завели прочные знакомства, изучили людей, присмотрелись к ним?
— Людей я знаю, но никого твердо рекомендовать не могу. Впрочем, надо подумать. Я не был подготовлен к такому делу.
На этом первый разговор окончился. Амосов предложил своему гостю отдохнуть, и тот с радостью принял это предложение. Устроив «племянника» в спальне и убедившись, что он заснул, Амосов вышел во двор и принялся обдумывать создавшееся положение. Сразу арестовать «племянника» не имело смысла. Он, вероятно, еще не все рассказал: не было выяснено, имеет ли он в Зареченске еще какие-нибудь явки, кроме Шарапова. Судя по внешности и манерам этого человека, он был далеко не рядовым шпионом. Приехал он из Москвы, где, по его словам, он жил много лет. Следовательно, он в Москве должен был иметь связи и корни, которые необходимо было выяснить. При этих условиях имело смысл продолжать игру.
Опасность таилась в данном случае в том, что «племянник» мог случайно узнать от кого-либо из зареченцев, что принял его вовсе не Иван Сергеевич Шарапов.
Тщательно обдумав всевозможные варианты и взвесив могущие встретиться осложнения, Амосов решил продолжать игру, приняв все меры к тому, чтобы никакая случайность его не выдала.
«Племянник» проснулся в полдень. Амосов предложил ему закусить еще раз. За столом оба выпили и снова разговорились.
Гость, по-видимому, ни в чем не сомневался. Амосов ловко вставлял в разговор воспоминания о брауншвейгской школе, пароли прошлых лет, позывные передатчика — одним словом, все то, что было ему известно из показаний Шарапова.
— Вы прошли хорошую школу, — произнес «племянник», — надо сказать, что старые кадры немецкой разведки были отлично подготовлены. В этом смысле наше поколение может вам только позавидовать.
— Ваша работа — лучшая школа, — возразил Амосов. — Ну что толку было получать специальное образование? Я сидел в провинции много лет, в сущности ничего не сделал, постарел и многое уже позабыл. Ведь я даже старался не разговаривать по-немецки.
«Племянник» улыбнулся и тут же заговорил по-немецки. Амосов, хорошо владевший этим языком, по-немецки же ему ответил. После нескольких фраз «племянник» оказал, что Иван Сергеевич скромничает, так как отлично владеет родным языком.
— А мне казалось, что я утратил немецкое произношение, — сказал Амосов. — Приятно, что это не так. По-видимому, муттершпрахе не забывается. Впрочем, я всегда старался думать по-немецки. А вот вы владеете русским языком, как — родным.
— Это не удивительно, — сказал «племянник», — я все последние годы прожил в Риге. А там русский язык и до советизации Латвии был в обиходе. Кроме того, я в свое время учился в русской школе. Однако, Иван Сергеевич, хорошо бы поразмять ноги. Далеко ли отсюда вокзал?
— В двух километрах, — ответил Амосов, — Кстати, вы посмотрите город. Пойдемте, я вас провожу.
Они вышли на улицу. Стоял жаркий сентябрьский день. На дворе почти никого не было.
— Здесь довольно пустынно, — произнес «племянник». — Что, так всегда?
— Провинция, — ответил Амосов. — А кроме того, в это время дня гуляющих нет, Да и живу я почти на окраине. Вот в центре города будет поживей. Нам как раз нужно пройти по центральной улице.
На центральной улице было действительно гораздо оживленнее. С вокзала тянулась длинная колонна военных грузовиков, по-видимому только что сошедших с железнодорожных платформ. «Племянник» внимательно разглядывал машины, нагруженные, доверху какими-то ящиками.
— Мы удачно вышли, Иван Сергеевич, — сказал он. — Как видите, прибыла большая партия боеприпасов. Пройдемте на вокзал и постараемся выяснить, откуда прибыл эшелон. Кстати, хорошо бы узнать, куда направляются эти грузовики. Вы не в курсе дела?
— Нет, — ответил Амосов. — Знаю только, что отсюда дорога на Ольховский большак. Но там, по-моему, нет никаких складов.
Когда они пришли на вокзал, там еще продолжалась разгрузка прибывшего эшелона. С длинных товарных платформ осторожно сползали по подставленным доскам тяжелые грузовики.
Эшелон был большой, в сто платформ. «Племянник» обошел весь состав, а затем вызвал старшего кондуктора эшелона. Когда тот подошел, «племянник» предъявил ему документы.
— Как работали стоп-тормоза? — деловито спросил он. — На подъемах тяга не подводила?
— Нормально шли, — коротко ответил кондуктор.
— По пути меняли паровоз?
— Нет, шли одним, — ответил кондуктор.
— В каком депо брали?
— В Н-ске, — ответил кондуктор. — Там и состав формировался.
Больше «племянник» вопросов не задавал. Немного погодя он вынул записную книжку и отметил название станции, в которой, по словам кондуктора, формировался состав, и названное ему Амосовым Ольховское шоссе.
После этого он зашел к начальнику станции и снова предъявил свои документы. Начальник по его требованию доложил ему, как обстоит дело с маневровыми и резервными паровозами.
Эти данные представляли для «племянника» большой интерес, так как по ним он мог получить представление о грузообороте станции, а главное — о предполагаемых перевозках.
— Если в такое время они держат здесь столько резервных и маневровых паровозов, — объяснил он потом Амосову, — то несомненно, что эшелоны, о которых я вам говорил, находятся где-то неподалеку и в любой момент могут быть переброшены к фронту… По-видимому, что-то готовится, так как, по словам начальника станции, вчера прибыло сюда без его заявки пять паровозов. Нам надо торопиться.
Он оказался прав. Когда они вернулись в город, то заметили, что в райкоме, в районном совете и в других учреждениях грузят дела и ценный инвентарь на грузовики.
Служащие толпились у машин с взволнованными лицами.
Было ясно, что некоторые учреждения готовятся к эвакуации.
Потом им встретилась колонна грузовиков, направлявшаяся к вокзалу.
Машины везли станки, оборудование лесопильных заводов и фанерного комбината.
— Мне кажется, — оказал «племянник», — что уже идет эвакуация учреждений и оборудования местных заводов. Уж не подходят ли наши?.. Надо спешить со взрывом.
Амосов ничего ему не ответил. Он и сам понимал, что началась срочная эвакуация Зареченска. И именно поэтому он ни на минуту не оставлял «племянника», решив любой ценой предотвратить взрыв железнодорожных составов. А к вечеру на станции Зареченск не осталось ни одного из воинских эшелонов.
11. ЭВАКУАЦИЯ
Приказ военного командования об оставлении Зареченска и спешной эвакуации учреждений и промышленного оборудования был получен внезапно. В суточный срок должно было быть, перевезено наиболее ценное имущество и все дела советских учреждений. Промышленное оборудование должны были сопровождать рабочие соответствующих предприятий. Линия фронта стремительно приближалась к городу.
Поздно ночью, когда подвыпивший за ужином «племянник» спал — мертвым оном, Амосов вышел из дому и в условленном месте встретился со своим начальником. Последний информировал Амосова о полученном приказе и спросил его, как идут дела.
Амосов доложил начальнику о цели прибытия «племянника» и обо всем, что он успел за это время у него выведать.
— Его можно взять хоть сейчас, — сказал он, — но вряд ли это целесообразно. Несомненно одно: он абсолютно мне доверяет. Шарапов не обманул нас. По-моему, имеет смысл продолжать игру и вести ее как можно дольше. Упустить такую возможность было бы ошибкой.
— Вы считаете, что вам имеет смысл остаться в городе? — спросил начальник, сразу понявший план Амосова.
— Имеет смысл, — ответил Амосов. — Ну подумайте сами. Возьмем мы этого мерзавца, конечно одним прохвостом будет меньше. Но что же дальше? Между тем если остаться с ним и войти полностью в доверие к немцам, мы выясним очень многое, а главное — сумеем немало сделать. Кроме того, ведь останется в Зареченске и подпольная партийная группа, а в районе будет действовать партизанский отряд. И тем и другим будет полезно иметь верного человека, которому немцы доверяли бы вполне. По-моему, имеет смысл.
Предложение Амосова было принято. Договорившись о подробностях, условившись о форме и технике связи и получив адреса и фамилии нескольких лиц, Амосов простился с начальником. На прощанье они молча пожали друг другу руки и обменялись долгим взглядом.
Было уже совсем поздно, когда Амосов пошел к себе домой. В черном сентябрьском небе тревожно вспыхивали зарницы далеких орудийных выстрелов. Гул артиллерийской стрельбы доносился еще слабо, но багровые вспышки уже предостерегали город о приближавшейся опасности. Несмотря на поздний час, эвакуация была в самом разгаре. По темным ночным улицам тянулись колхозные стада, на скрипящих телегах ехали старики и дети, женщины, понурив головы, шли за ними. Городские жители зарывали в ямы наиболее ценное имущество. Плач детей, рев испуганного скота, скрип телег и тревожное ржание лошадей сливались в одну горькую симфонию.
Амосов подошел к своему дому и остановился у калитки. Движение на улице не прекращалось. Страшная беда приближалась к городу с каждым часом. И в ожидании этой беды, готовый встретиться с нею лицом к лицу, оставался в Зареченске этот спокойный пожилой человек.
Но немцы пришли раньше, чем их ждали. Не все объекты, намеченные к эвакуации, удалось вывезти. В частности, не успели эвакуировать заключенных городской тюрьмы.
В этот сентябрьский вечер тяжелый немецкий снаряд начисто скосил угол тюремного здания. Растерявшись от свободы, явившейся к ним столь неожиданно, заключенные столпились у ворот тюрьмы, точнее — у того, что осталось от этих ворот. Напротив полыхали дома, зажженные снарядами. В багровом зареве пожара мелькали, как на экране, темные фигуры жителей, бежавших от врага.
Первыми влетели на улицу Зареченска мотоциклисты-эсэсовцы. Они непрерывно и беспорядочно стреляли из автоматов, укрепленных на рулях их машин. На перекрестке один из них круто затормозил и, спрыгнув с мотоцикла, бросился к женщине, которая бежала с ребенком и большим узлом. Выкрикивая что-то на своем языке, фашист стал вырывать из рук женщины узел. Девочка, которую женщина держала за руку, заплакала и стала помогать матери, не желавшей отдавать свое последнее добро. Обернувшись к ребенку, эсэсовец раскроил ему череп прикладом своего автомата.
Это произошло мгновенно, на глазах у заключенных, все еще стоявших возле тюремных ворот. Многие из них хорошо знали эту девочку. Она жила напротив городской тюрьмы и часто играла на улице. Заключенным было известно, что девочку зовут Женей, и слова детских песенок, которые она любила распевать, знали в тюрьме наизусть. Порой, когда Женя начинала петь, камеры дружно подхватывали песню.
И вот теперь эту девочку убил белокурый фельдфебель.
Мать Жени закричала так страшно, так пронзительно, что крик ее, сразу заглушивший треск стрельбы, казалось, прорезал весь объятый тьмою город от края до края.
И в то же мгновение, не раздумывая, не сговариваясь, даже не оглянувшись, заключенные бросились на фельдфебеля.
Едва успев вскинуть автомат, он тяжело рухнул на землю.
А заключенные пошли на восток.
Они пошли на восток так же, как бросились на эсэсовца, — не раздумывая, не сговариваясь, не рассуждая.
Они пошли в строю, организованно и дружно, как одно небольшое соединение.
Они проходили улицы, корчившиеся в пожарах, поля, истоптанные врагом, леса, расстрелянные в упор, дороги, изрытые разрывами бомб. Они проходили через окровавленные села и обуглившиеся деревня, по искалеченной, измученной, замолкшей земле.
На вторые сутки они пришли в областной центр и выстроились у здания прокуратуры. Уже знакомый нам Васька Кузьменко, отбывавший наказание за допущенный им хулиганский поступок, был среди них. Как наиболее культурный из заключенных, он, по их просьбе, прошел в кабинет прокурора и коротко изъяснил ему суть дела.
— Гражданин прокурор, — сказал он, — имею доложить, что с марша прибыли заключенные из зареченской тюрьмы.
Прокурор выглянул в окно и увидел группу людей, нетерпеливо переминавшихся с ноги на ногу и выжидательно заглядывавших в окна его кабинета.
— А вы кто такой? — опросил прокурор, с интересом разглядывая курносую, задорную физиономию Васьки.
— Уполномоченный, — с большим достоинством, не моргнув глазом, ответил Кузьменко. — Ихний уполномоченный. Фамилия — Кузьменко, статья семьдесят четвертая, часть вторая.
— Срок? — коротко спросил прокурор, сразу поняв, что имеет дело с человеком бывалым, который поймет его без лишних слов.
— Два года. Имею два «хвоста», но без поражения прав.
— За что «хвосты»?
— Все по той же, семьдесят четвертой, — вздохнул Кузьменко. — Исключительно, гражданин прокурор, страдаю по одной статье. Одним словом, за озорство. Не могу никак уложить свой характер в рамки уголовного кодекса. Нет-нет да и выкину что-нибудь… Я даже к врачам обращался, да все без толку. «Современная, говорят, медицина еще до этого не дошла».
— А где же конвой, путевка? — перебил Ваську прокурор.
— Разрешите доложить — конвоя ввиду военной обстановки добыть не представилось возможным. Который в тюрьме был, то снарядом поубивало, а прочие исчезли. Пришлось идти самоходом. Что поделаешь, время военное, капризничать не приходится. Но ничего — прошли аккуратно. Потерь и побегов нет. Один только с немцами остался паразит.
— Фамилия? — спросил прокурор.
— Моя или паразита? — не понял вопроса Кузьменко.
— Его.
— Трубников, — произнес Кузьменко. И, подумав, добавил: — Ну, а как теперь насчет благоустройства? Куда прикажете садиться?
Убедившись, что Зареченск оставлен, эсэсовцы организовали торжественное вступление в город. Сначала церемониальным маршем в Зареченск вошла пехота.
Вслед за пехотой пошли танки, а за ними влетели штабные машины с офицерами. Впереди ехали в открытой машине кинооператоры и снимали «занятие Зареченска». Когда церемония была закончена, к группе офицеров подъехал на «оппель-адмирале» пожилой генерал с моноклем в запавшей, как у мертвеца, глазнице. Он принял рапорт от одного из офицеров, коротко дал какие-то указания и уехал обратно. Оставшиеся в городе офицеры начали устанавливать «новый порядок». Прежде всего надо было найти подходящего бургомистра. Выбор пал на единственного заключенного, оставшегося в Зареченске, Трубникова. Он был осужден за растление малолетних. Отец Трубникова в свое время был расстрелян за участие в белой банде.
Трубников был маленький рыхлый человек, с узкими, бегающими глазками и толстыми, всегда влажными губами, которые он имел привычку часто вытирать тыльной стороной руки. Его оплывшее бабье лицо всегда имело сонный вид, и лишь маслянистый беспокойный блеск глаз свидетельствовал о том, что в этом толстом, ленивом теле непрерывно тлеет нечистое, воровское желание.
Трубников незаметно улизнул из группы заключенных в тот момент, когда они набросились на фельдфебеля. На перекрестке Трубников подошел к немецким офицерам и попросил доставить его к военному коменданту.
Его задержали, а на следующее утро вызвали на допрос. Допрашивали два офицера, один из которых сносно говорил по-русски.
Трубников поспешил отрекомендоваться и объяснил, что его отец был расстрелян за борьбу с большевиками, а сам он тоже, дескать, имел от них большие неприятности. Он хотел было обойти молчанием вопрос о преступлении, за которое его судили, но среди документов, отобранных у него при задержании, оказалась копия судебного приговора. Офицер, говоривший по-русски, со смехом прочел этот документ и что-то сказал по-немецки другому офицеру. Потом он прямо заявил Трубникову:
— Вот что, господин Трубников. Нам нужен такой верный, такой надежный человек, на которого германское командование могло бы положиться. Кажется, судя по всему, вы именно такой… Нам нужен бургомистр, понимаете, хозяин города, мэр — одним словом, президент города… И мы говорим вам — вам, господин Трубников, а не какому-нибудь другому лицу — в добрый час. Вы меня понимаете?
— П-по-н-нимаю, господин офицер, ваше благородие, — несколько запинаясь, ответил Трубников. — Вот только как насчет образования, ведь у меня — всего шесть классов… Насчет старания не извольте и беспокоиться, насчет преданности и говорить не хочу, а вот с образованием прямо скажу…
— Господин Трубников, — перебил его офицер, — германское верховное командование намерено плевать на ваше образование. Нам нужна преданность, нох айн маль — преданность, и еще раз преданность. А мы вам поможем.
На следующий день в приказе, расклеенном по Зареченску, было объявлено, что бургомистром города назначен Степан Иванович Трубников и что «ему германское военное командование вверяет всю полноту власти и поручает организацию образцового гражданского порядка, поддержание чистоты, благоустройства и заботы о здоровье и культурном обслуживании уважаемого населения».
И Трубников приступил к своим новым обязанностям.
Через несколько дней после занятия немцами Зареченска командир вступившей в город эсэсовской дивизии, генерал-майор фон Крейчке, поселился в специально отведенном ему особняке на главной улице. Амосов и его «племянник» явились на прием и просили адъютанта доложить о себе. По паролю, названному «племянником», оба были незамедлительно приняты. Они вошли в кабинет, и уже знакомый нам генерал с моноклем поднялся им навстречу. Он снисходительно протянул им маленькую, высохшую руку.
— Разрешите представиться, господин генерал, — произнес по-немецки Амосов. — Ганс Шпейер.
— О, герр Шпейер, — снисходительно улыбнулся генерал. — Мне рассказывал о вас обер-штурмбаннфюрер Гейдель. Это вы прожили в России чуть ли не век?
— Ну, положим, не век, но довольно много лет, господин генерал, — ответил Амосов.
Поздоровавшись с «племянником», генерал тут же простился с ним и с Амосовым, пригласив их зайти к нему позже в штаб.
Амосов и «племянник» пошли к себе домой. «Племянник», полный радости от того, что немцы пришли так скоро, выпил и лег спать. Амосов вышел в огород, чтобы покурить. Его несколько смутила осведомленность генерала о Гансе Шпейере.
«Видимо, — думал Амосов, — об этом Шпейере заранее с чисто немецкой аккуратностью предупредили генерала — дескать, существует в Зареченске такой человек. Но кто такой этот обер-штурмбаннфюрер Гейдель и что ему, кроме фамилии, известно о Гансе Шпейере? И все ли рассказал на следствии Шарапов или утаил что-нибудь важное?..»
Амосов задумался о том, какие виды на Шарапова — Шпейера могут теперь иметь гитлеровцы. Захотят ли они использовать его в качестве бургомистра, начальника полиции или вздумают и впредь поручать ему шпионские задания, перебросив с этой целью в советский тыл?., Оставаться в Зареченске было опасно, так как рано или поздно могло выясниться, что он вовсе не Шарапов. С другой стороны, надо было заранее придумать уважительную причину для того, чтобы отказаться работать в Зареченске.
Амосов знал, кто из зареченских коммунистов остался в городе на подпольном положении и кто из местных жителей должен был держать связь с партизанским отрядом. В тот вечер, когда он простился со своим начальником, последний сообщил ему, что связь с партизанским отрядом он сможет держать через старушку учительницу, Анастасию Никитичну Егорову, или через ее дочь, молодого ветеринарного врача Шуру. Обе они также были предупреждены об Амосове, которого раньше не знали.
Подробно обдумав свое дальнейшее поведение и предстоящий разговор с генералом, Амосов вернулся в дом и разбудил «племянника». Угостив его чаем, Амосов напомнил, что пора идти в штаб. Было еще светло.
У немецкого постового, стоявшего на площади, Амосов с «племянником» узнали, что штаб разместился в здании горсовета на главной улице. Явившись туда, они назвали свои фамилии и вскоре были пропущены в здание.
Генерала они застали за ужином в кабинете председателя горсовета. Он приветливо улыбнулся им и предложил присесть. Пока генерал с аппетитом уничтожал яичницу, «племянник» подробно информировал его о целях своего приезда в Зареченск и сказал, что, когда его направили сюда из Москвы, он, и не предполагал так скоро очутиться в обществе немецкого генерала.
— О да, — вытирая салфеткой рот, произнес с самодовольной усмешкой генерал, — эта операция нам удалась превосходно. Командование чрезвычайно довольно темпами наступления. Правда, на последнем рубеже мы имели серьезные потери, но они стоят этого броска на восток. Однако сейчас дело не в этом. Надо поскорее навести порядок в городе. В этом деле мы рассчитываем на вас, господин Шпейер. Господин Гейдель рекомендовал мне советоваться с вами. Вы давно здесь живете, считаетесь русским, являетесь, наконец, представителем местной интеллигенции.
— Я готов выполнить любое приказание, — ответил Амосов, — и признателен за доверие вам и господину Гейделю.
— Оно вами заслужено, — сказал генерал. — Так начинайте действовать.
— Сегодня Зареченск, — начал Амосов, — важный фронтовой город, но через какой-нибудь месяц он станет глубоким немецким тылом. Какой же смысл оставлять меня в нем? Или вы думаете, что Ганс Шпейер уже так стар, что на большее не годится?
— В том, что вы говорите, Шпейер, есть резон, — медленно протянул генерал, — и я лично готов согласиться с вами. Но дело в том, что вы находитесь не в моем распоряжении. Пусть этот вопрос окончательно решит господин Гейдель, так как это входит в его компетенцию. Тем более что, насколько мне известно, он отлично вас знает, Шпейер.
— Откуда? — улыбнулся Амосов, хотя ему было совсем не весело. — Ведь, живя в этом городе, я не встречался ни с кем из немцев!
— Может быть, я путаю, — ответил генерал, — но господин Гейдель встречался как будто с вами в прошлую войну в Петербурге. Впрочем, он скоро должен прибыть сюда, и тогда вы сами уточните, где именно и при каких обстоятельствах с ним встречались.
В Петербурге?.. Амосов стал лихорадочно припоминать все, что рассказывал Шарапов об этом периоде своей жизни. Гатчинская воздухоплавательная школа, тщетная попытка украсть чертежи «Ильи Муромца», начало войны, переезд в Петербург, работа на Русско-балтийском заводе, революция… Черт возьми, ни о каком Гейделе Шарапов не сказал ни слова! А если они в самом деле виделись, то запомнил ли этот проклятый Гейдель лицо Шпейера — Шарапова? Ведь с того времени прошло столько лет…
Пока в голове Амосова вихрем проносились эти мысли, генерал разговаривал с «племянником».
Разговор прервал адъютант, который вошел в комнату и громко доложил:
— Обер-штурмбаннфюрер господин Гейдель!
Генерал приятно улыбнулся и встал. В соседней комнате под чьими-то грузными шагами заскрипел пол, и в комнату вступил тяжелой походкой очень тучный, уже немолодой человек с оплывшим бабьим лицом и маленькими глазками.
— Здравствуйте, герр Гейдель, — произнес генерал. — Я очень рад вас видеть.
— Рад и я, — высоким, почти женским голосом ответил Гейдель. — Уф… Я чертовски устал… Эти азиатские дороги… Мой «адмирал» едва одолел их…
— Садитесь, отдохните, — сказал генерал. — А пока разрешите представить вам вашего старого знакомого — Ганса Шпейера…
Амосов подошел к Гейделю, глядя ему прямо в лицо. Гейдель с неожиданной для такой объемистой туши живостью вскочил, повернулся к Амосову и, осклабив сверкающий золотыми зубами рот, протянул ему обе руки. Глазки Гейделя с интересом и острым любопытством, впились в лицо Амосову, а затем забегали по всей его фигуре, словно ощупывая ее.
— Здравствуйте, Шпейер, — пропищал он все тем же, удивительным для его огромной фигуры голоском, — как быстро летит время! Боже мой, сколько лет!.. Но я отлично помню вас, мой друг!.. Как же, как же, воспоминания молодости бессмертны, как любовь, и душисты, как мед. Вот именно, душисты! Ну-ка, милейший, пойдем поближе к свету, к окну, я должен хорошенько вас разглядеть… Глядя, как изменился друг, которого давно не видел, начинаешь понимать, как изменился ты сам…
И Гейдель схватил Амосова за руку и потащил его к окну — в комнате уже начинало темнеть.
12. ДЕЛА ЛИЧНЫЕ
С Шурой Егоровой, как мы оказали, Плотников познакомился еще до войны, в Москве.
В Зареченске Плотников и Шура часто встречались. Они проводили вместе вечера в окрестностях городка, на озере, за рекой. В это самое время и возникло в производстве Плотникова «Дело № 187 по обвинению гр. Егоровой А. Н. в доведении до самоубийства пионерки Тамары Шараповой».
С того дня Плотников, как известно, перестал встречаться с Шурой. Он не без основания считал, что не имеет права встречаться с дочерью своей подследственной до окончания следствия по этому делу. Его точку зрения вполне разделяла и Шура; она согласилась с Плотниковым, что лучше на время прекратить их встречи, чтобы не ставить его в неловкое и двусмысленное положение.
Это решение было не легким для обоих. Свободные от работы вечера, которые раньше они так радостно проводили вместе, тянулись теперь нудно и томительно. Плотникову стоило немалых усилий, проходя мимо знакомого Домика с палисадником, удержаться от того, чтобы не постучать в окно или в калитку.
Неожиданный поворот дела № 187 вдвойне порадовал Плотникова. Дело по обвинению Егоровой было им прекращено за отсутствием состава преступления. Об этом Плотников с великой радостью объявил, как полагается, по всей форме Анастасии Никитичне, вызвав ее к себе в кабинет.
Перед эвакуацией города Плотников был вызван в райком партии. Секретарь райкома коротко сообщил Плотникову о полученном приказе. Сидевший тут же Волков спросил:
— Ну, как ты? Поедешь или… останешься?
— Где останусь? — не понял его Плотников.
— Партийный актив уходит в лес, партизанить, — ответил Волков. — Так что ты езжай, брат, в область.
— Я ничего там не забыл, — рассердился Плотников. — И у вас нет никаких оснований не включать меня в партизанский отряд.
В ту же ночь Плотников вместе с другими коммунистами ушел из Зареченска. Отряд расположился в лесном массиве в Гремяченском сельсовете. Многолетний хвойный лес тянулся на несколько десятков километров и был почти необитаем, если не считать находившихся в нем лесных сторожек. Секретарь Зареченского райкома Попов, человек средних лет, со спокойными глазами и неторопливой речью, принял на себя командование отрядом. Старик Волков был назначен начальником штаба.
Первые дни после прихода немцев в отряде было не более ста человек. В основном он состоял из местных активистов. Однако в дальнейшем отряд стал пополняться колхозниками, узнавшими о его существовании и примыкавшими к нему и группами и в одиночку.
Кроме того, часть коммунистов осталась в Зареченске на нелегальном положении. Связь между отрядом и подпольной партийной организацией должна была поддерживаться через Анастасию Никитичну Егорову. Шура Егорова вначале тоже была зачислена в отряд — она хотела быть вместе с Плотниковым — и первые три недели провела с партизанами. Но потом командование отряда решило, что отсутствие Шуры неизбежно навлечет подозрение немцев на ее мать. Поэтому Шуре было приказано вернуться в Зареченск и жить дома.
Начались боевые партизанские будни. Были вырыты и быстро обжиты землянки. Отряд разбили на несколько групп, расположив их в разных участках лесного массива. Днем партизаны обучались военному делу: гранатометанию, обращению с пулеметом, саперным и подрывным работам. По ночам отправлялись группами в разведку и на выполнение отдельных — пока не очень крупных — заданий.
Очень скоро удалось установить связь со многими колхозами и сельсоветами. В отряде были хорошо информированы о мероприятиях, которые начали проводить немцы.
Несколько раз отряд посылал людей и в Зареченск, откуда они возвращались с подробными донесениями. Таким образом, Плотников знал, что у Шуры все благополучно. Мать ее, по-видимому, была вне подозрений. Два раза Шура посылала ему записку, в которой просила выхлопотать ей разрешение хоть на два дня прийти в отряд. Однако разрешение не было ей дано.
Об Амосове знал только командир отряда. Он был предупрежден, что Амосов остается в Зареченске со специальным заданием и что, если понадобится, ему надо оказать всяческое содействие.
Однако пока от Амосова никаких сигналов не поступало, а справляться о нем, даже через надежных людей, командир отряда не имел права.
13. В ТЫЛ ВРАГА
В самом конце сентября линия фронта приблизилась к тому областному городу, в котором теперь отбывали наказание заключенные из зареченской тюрьмы, в том числе Васька Кузьменко. Последний особенно тосковал в чужом городе, не имея никаких вестей из родного Зареченска, где он родился и вырос. Кроме того, Кузьменко волновала судьба одного человека, в чем, впрочем, он никогда бы не сознался никому из своих земляков.
Никто не знал о том, что была у Кузьменко несчастная любовь. Сам он скрывал это очень тщательно и даже, пожалуй, самому себе не признавался в том, что образ Гали Соболевой представляется ему что-то слишком часто. Галя была инструктором Зареченского горкома комсомола. Васька знал ее давно, еще с детских лет, — они росли и играли на одной улице.
Галя была тогда смуглой норовистой девчонкой, всегда окруженной мальчишками, с которыми она очень дружила. Вместе с ними Галя лихо лазила по деревьям, забиралась в чужие сады и уезжала далеко по реке на рыбалку. Ребята ценили в ней смелость, выносливость, а главное — то, что она не имела обыкновения хныкать, как другие девчонки, и жаловаться родителям на обиды.
Так шли детские годы. И однажды случилось нечто весьма неожиданное. Кузьменко встретил Галю на улице и только, по обыкновению, хотел было схватить ее за вихор, как вдруг почувствовал, что сердце у него забилось. Перед ним стояла стройная, смуглая, красивая — ах, какая красивая! — девушка, а вовсе не прежняя Галка, которая ничем не отличалась от других девчонок. Она, вероятно, тоже почувствовала, что в этот момент происходит что-то необыкновенное, чего никогда еще раньше не было и чего еще как следует не могла понять. Она залилась краской от волнения и какого-то совсем незнакомого, но радостного чувства. Это новое имело некое прямое и загадочное отношение к ней, к ее пятнадцати годам, к ее новому яркому платью и к первой прическе, которую, шутя, сделала ей сегодня старшая сестра.
— Здравствуй… те, Вася, — произнесла она шепотом, сама не зная почему, обращаясь впервые на «вы».
— Здравствуй, — пробасил Васька, покраснел и, подумав, протянул Гале руку.
После этого они, как и прежде, часто бывали вместе, но отношения их резко изменились. Оба смущались, когда случалось коснуться друг друга. Оба тосковали, если хотя бы два дня проходило без этих встреч.
Прошло несколько месяцев. И однажды, зимой, Васька (он никогда не забудет этого дня) предложил Гале пойти на лыжную прогулку. Сколько раз в прошлом им приходилось вместе ходить на лыжах, но почему-то теперь, услыхав его предложение, Галя покраснела до слез и едва произнесла только одно слово «хорошо».
Через час они уже были на самом гребне Зеленой горы, возвышавшейся над озером, недалеко от города, над винокуренным заводом. Стоя рядом на самой вершине горы, они долго смотрели вниз, на широко расстилавшееся задумчивое, покрытое снегом озеро, на фиолетовую дымку его далеких берегов, на снежную целину, мягко переливавшуюся в лучах морозного солнца. Никогда еще мир не казался им таким огромным, радостным и полным неожиданностей и загадок. В морозном воздухе мирно дымили трубы казавшихся сверху маленькими домов, где-то внизу скрипел снег под крестьянскими дровнями, и было так тихо, что даже сюда доносилось с далекой дороги веселое пофыркивание лошадей. Окаймленное ровными берегами, чуть синея в дымке морозного дня, озеро лежало, как огромное фарфоровое блюдо.
— Ну что, рванем вниз? — предложил, наконец, Васька.
— Давай; только я вперед, — ответила она.
Проверив крепления лыж, Галя подошла к краю горы, почти отвесно спускавшейся вниз. Она заглянула в снежную даль, куда ей сейчас предстояло ринуться, и в первый раз почувствовала легкое головокружение. Странное дело, никогда раньше она не боялась, а теперь ей вдруг стало страшно. Покраснев от мысли, что Васька заметит ее страх, Галя, резко вскрикнув, с силой оттолкнулась и стремительно полетела вниз. Но, в волнении не рассчитав толчка, она на середине пролета потеряла равновесие и с разбегу упала на бок. Прямо на нее мчался сверху Кузьменко, пригнувшись на лыжах. Еще миг — и он разрезал бы ей лыжами лицо. Но в последнее мгновение страшным напряжением мускулов он вырвал лыжи из глубокой лыжни и, раздвинув их накрест, остановил стремительный бег. Присев, он с испугом склонился над еще лежавшей на боку Галей. Глаза ее были закрыты, но, почувствовав его близость, она открыла их медленно и широко. И Васька прочел в них такое выражение нежности, ласки и благодарности, что, неожиданно для самого себя, поцеловал ее прямо в губы. Снова закрыв глаза, она ответила на поцелуй.
Это был первый поцелуй в жизни обоих.
На другой день, когда Васька пришел к Гале в дом, вышла ее мать и сухо сказала, что Галя очень занята, что выйти к нему она не может и что вообще они уже не дети и им обоим надо заниматься уроками, а не шалостями. Скажи она это еще неделю назад, Васька не придал бы этим словам особого значения, но теперь, теперь ведь было все иным… Васька дал себе слово больше с Галей «не гулять». И в самом деле, встретив через несколько дней Галю на улице, он издали поздоровался с нею с подчеркнуто равнодушным видом. Тут уж обиделась Галя и при следующей встрече демонстративно отвернулась. Пути их разошлись.
Галя продолжала учиться в школе и стала работать в комсомоле. Кузьменко увлекся драмкружком и начал озорничать. Через год его в первый раз судили за уличную драку. По окончании десятилетки Галя стала инструктором в горкоме комсомола. Кузьменко теперь уже с нею не здоровался и даже однажды, столкнувшись на улице лицом к лицу, неизвестно зачем притворился пьяным и начал горланить какую-то песню. Она только сердито сверкнула на него глазами и, резко повернувшись, ушла.
И никто не знал, что все эти годы Васька с горечью и нежностью вспоминал тот удивительный зимний день, и снежное озеро, и фиолетовую дымку его берегов, и теплые губы своей первой любимой, и ощущение огромного счастья, заключенного в маленьком, таком простом и коротком слове «люблю!»
В связи с решением эвакуировать заключенных областной прокурор явился в тюрьму и обходил камеры, беседуя с их обитателями. Когда очередь дошла до Кузьменко, прокурор сразу его узнал.
— А, уполномоченный, — улыбнулся прокурор, — Ну, как дела?
— Какие у меня дела, — хмуро ответил Васька. — Дела на фронте, гражданин прокурор, а у меня один срам. Прозябание и тюремный тыл. В глаза людям стыдно смотреть. Фашист прет, а я, здоровый байбак, в камере отсиживаюсь. Красиво, нечего сказать… — За драки судился, а при этакой драке сижу сложа руки.
— Ну, а чего бы вам хотелось? — серьезно спросил прокурор.
Кузьменко задумался. Потом он горячо сказал:
— Я не имею права в такое время, понимаете, не имею права тут сидеть! Я правильно осужден. Но теперь пришла такая беда, такая опасность, что не время статьями считаться и сроки по дням отсчитывать. Мое место сегодня не тут, а там, на фронте или в тылу врага.
Он долго еще говорил. А на следующий день заключенный Василий Кузьменко был досрочно освобожден. В хмурый осенний день он вышел за тюремные ворота. Город тревожно гудел. По улицам торопливо проходили войска. На восток тянулись поезда с оборудованием фабрик и заводов. Вслушавшись, можно было уловить далекие раскаты артиллерийских залпов. Враг приближался к городу.
Два дня пробыл Кузьменко в этом городе. Неизвестно, где жил, неизвестно, с кем встречался, и неизвестно, куда исчез. Ушел один, невесть куда, невесть зачем, как в воздухе растаял. Был Васька Кузьменко, и не стало его.
Ушел Васька в тыл врага.
14. ОШИБКА ГОСПОДИНА ГЕЙДЕЛЯ
Рассмотрев Амосова у окна, господин Гейдель с удовлетворением заметил, что его старинный друг мало изменился. Тридцать лет, в течение которых Гейдель не видел Шпейера, затуманили в его памяти образ последнего.
— О дорогой Шпейер, — восторгался Гейдель, — как много прошло лет и как сравнительно мало вы изменились! Друг мой, этот взгляд, этот рот, это выражение лица… Боже, как мчится жизнь! Ведь кажется, это было только вчера…
— Что вы, господин Гейдель, — возражал Амосов, — вы просто хотите меня порадовать. Я очень состарился за эти годы. Сидя здесь, в этой глуши…
— У провинции есть свои преимущества, — перебил его Гейдель, — она способствует сохранению здоровья и укреплению нервов. Вы говорите — годы, провинция… Что же сказать мне, летучему голландцу, который за эти десятилетия носился, как щепка, по всем морям и океанам и потерял молодость и здоровье! И вот — результат: эта тучность, эта одышка, приступы грудной жабы. Нет, вы посмотрите на это брюхо!.. Каково мне таскать его по свету, милейший Шпейер!
— Да, у вас есть излишняя полнота, — неопределенно произнес Амосов, не знавший, каков был господин Гейдель в молодости.
— Излишняя — не то слово, мой друг! — с жаром сказал Гейдель. — Живот этот — не только мое личное не счастье, но, смею сказать, беда всей германской разведки. Он мешает мне как следует развернуться… Ох, если бы не это пузо!.. Однако перейдем к делу. Какие у вас виды на будущее?
— Господин Гейдель, — ответил Амосов, — я привык считать своими видами то, что мне прикажут.
— Правильно. Но все же интересно знать вашу точку зрения.
Амосов повторил Гейделю то, что раньше уже сказал генералу. Он просил, если это возможно, не оставлять его в Зареченске, а перебросить в другой город или оставить при штабе фронта.
Гейдель очень внимательно выслушал Амосова. Он сразу стал серьезен, малоразговорчив, почти мрачен. Этот болтливый, смешной толстяк мгновенно, на глазах, изменил свой облик.
— Я думал, — наконец, сказал он, — что пока вам лучше всего остаться при мне. Я возглавляю нашу работу в пределах этого фронта. В Зареченске я пробуду день, а завтра мы с вами вместе поедем в Минск — в главную квартиру. У меня есть кое-какие виды насчет вашего будущего, Шпейер. Кроме того, будем справедливы, — если вы захотите после тридцатилетнего перерыва побывать на родине… Берлин очень изменился за эти годы.
— Я буду глубоко признателен, господин Гейдель, — сказал Амосов, лихорадочно обдумывая возможности, которые таило в себе это неожиданное предложение. — Тем более что уже лет пятнадцать, как я не имею никаких сведений о своих близких. Правда, мои родители давно умерли, а дядя — он был начальником брауншвейгской офицерской школы…
— Генерал фон Таубе скончался в тысяча девятьсот двадцать первом году, — произнес торжественно и печально Гейдель. — Это был весьма почтенный и всеми уважаемый человек… Я имел честь знать его лично.
— Я очень любил дядюшку и весьма ему обязан, — в тон Гейделю заметил Амосов. — Да, многое изменилось за эти годы! Как сказал русский поэт: «иных уж нет, а те далече…» Господин Гейдель, я позволю себе обратиться к вам с просьбой отдохнуть у меня в доме. Правда, я живу очень скромно, но мне было бы приятно принять вас у себя.
Гейдель снисходительно потрепал Амосова по плечу и принял предложение. Захватив с собой «племянника», они на машине Гейделя поехали к Амосову на квартиру.
Вечер был посвящен воспоминаниям: Гатчина, Петербург, 1913 и 1914 годы. Амосов, знакомый со слов Шарапова с этим периодом жизни последнего, время от времени вставлял довольно уместные замечания. В результате этого разговора выяснилось, что Гейдель в тот период работал агентом германской разведки в Петербурге и часто встречался со Шпейером где-то на Кирочной улице, у старой акушерки, содержавшей явочную квартиру. Об акушерке Амосов ничего не знал, но своей неосведомленности не обнаружил.
Наконец, Амосов предложил своему гостю отдохнуть. Гейдель согласился переночевать в комнате Амосова и занял его постель. «Племянник» устроился в бывшей комнате Тамуси, а Амосов решил спать на диване. Когда Гейдель и «племянник» заснули, Амосов, по своему обыкновению, вышел на улицу покурить перед сном. Стояла холодная осенняя ночь. В городе было темно. Откуда-то издали доносилась пьяная немецкая песня. Это развлекались солдаты, на ночь уволенные из частей. Время от времени с треском проносился на мотоциклах ночной патруль, объезжавший городские улицы. Где-то стреляли. Потом опять становилось тихо.
Амосов обдумывал предложение Гейделя съездить в Берлин. Какую пользу можно было бы извлечь из такой поездки? Не таится ли в этом предложении скрытая насмешка или провокация? Не лучше ли остаться при штабе фронта, выяснить организацию работы в ведомстве господина Гейделя, их связи, планы, расчеты?
«А если все-таки поехать в Берлин? Немец Шпейер приехал в Россию в тысяча девятьсот тринадцатом году и прожил в ней около тридцати лет. Что, если мне, в порядке ответного визита, поехать в Берлин и провести там пару месяцев? Право же, в этом есть смысл…»
Так размышлял Амосов в эту ночь, сидя на завалинке перед домом Шарапова — Шпейера. Занятый своими мыслями, Амосов не заметил темной тени, которая появилась за углом и стала осторожно пробираться к дому, у которого он сидел… Стараясь держаться вплотную к забору, неизвестный добрался, наконец, до дома и, в свою очередь не заметив сидевшего в тени Амосова, тихо постучал в окно.
— Кто это? — вскочил на стук Амосов. — Чего вы стучите?
— А вы кто? — спросил неизвестный.
— Кто вам нужен?
— Во всяком случае, не вы!
Амосов чиркнул спичкой и увидел молодого рыжеволосого парня, который довольно спокойно глядел на него. Это был Васька Кузьменко. Амосову он был незнаком.
— Перестаньте стучать, — спокойно оказал Амосов.
— Там отдыхают немецкие офицеры? — спросил Кузьменко, который не знал всех событий последнего времени.
— Иван Сергеевич уехал, — сказал Амосов. — И в городе его нет. А стучать нельзя.
Рыжий задумался. Потом он подошел к Амосову и спросил:
— А вы не знаете, где Иван Сергеевич? Что с ним? И вообще?
— А вы откуда?
— Я Кузьменко. Артист драмкружка. Но меня здесь давно не было. И вот я вернулся — в город, а в нем никого нет, и пришли немцы, и вообще творится чепуха какая-то. Иван Сергеевич мог меня приютить. А вы откуда его знаете?
— Вот что, уважаемый, — с сердцем произнес Амосов, не зная, как ему отделаться от этого ночного пришельца, — убирайтесь-ка вы отсюда подобру-поздорову. Сказано вам русским языком: Шарапова в городе нет, он уехал, эвакуировался. Ясно?
— Позвольте, но где же я буду спать? — с искренним удивлением спросил рыжий. — Я всегда ночевал в таких случаях у Ивана Сергеевича. Нельзя ли закурить?
Амосов молча протянул рыжему папиросу. Тот закурил ее с жадностью. Оба молчали. Амосов понял, что рыжий не врет и действительно не в курсе событий, происшедших с Шараповым.
— А почему в этом доме немцы? — не унимался Кузьменко. — Мало им домов в центре? Я вижу, вы русский человек. Объясните, пожалуйста, как это все случилось? Ведь я совершенно не в курсе дела…
И сбивчиво, торопясь, словно из боязни, что его не выслушают, — Кузьменко рассказал Амосову, как он после «Свадьбы Кречинского» был предан суду за хулиганство, учиненное в универмаге, как суд приговорил его к двум годам лишения свободы и как он теперь вернулся домой. Кузьменко, сам не зная почему, разоткровенничался и добавил, что перешел линию фронта, желая работать в тылу врага..
15. ПОЕЗДКА В БЕРЛИН
Амосов слишком хорошо разбирался в людях, чтобы не понять сразу, что рассказ Васьки Кузьменко вполне искренен и правдив. Вместе с тем ясно было, что надо как можно скорее отделаться от неожиданного гостя. Посоветовав Ваське направиться к партизанам, Амосов от всего сердца пожелал ему счастливого пути. Однако из предосторожности Амосов не дал Ваське никаких определенных явок, сказав, чтобы он шел в Гремяченские леса.
Простившись с Васькой, Амосов вернулся в дом. Гейдель мирно похрапывал. Одеяло, которым он был накрыт, вздыбилось на его брюхе и мерно колебалось в ритм дыханию.
Амосов решил тоже отдохнуть и прикорнул на диване. Проснувшись утром, он открыл глаза и встретил взгляд Генделя, который тоже уже не спал.
— Доброе утро, мой друг, — пропищал Гейдель. — Я отлично выспался. Эта дорога основательно утомила меня. Но сейчас я свеж, как новорожденный.
— Не угодно ли вам позавтракать? — спросил Амосов.
— Угодно и весьма, — ответил Гейдель и начал одеваться.
За завтраком Гейдель вернулся к поездке Ивана Сергеевича в Германию.
— Чем больше я об этом думаю, — сказал он, — тем больше убеждаюсь, что прав. В самом деле, имеете же вы право отдохнуть, посмотреть, как изменился за эти годы наш Берлин, подышать родным воздухом! Кроме того, милейший Шпейер, вам следует месяц-другой по работать в главной квартире. Как-никак, многое изменилось в нашей работе, многое пересмотрено. Жизнь идет вперед…
— Надо подумать, — неопределенно ответил Амосов, не зная еще, как ответить на это предложение. — Конечно, ваше приглашение соблазнительно, и я вам очень признателен, господин Гейдель.
— Тут не о чем думать, — возразил Гейдель. — Сейчас я отправлю шифровку в Берлин и запрошу согласие начальства. Уверен, что оно будет получено.
Гейдель действительно послал из штаба телеграмму, Амосов из осторожности не стал возражать. Кроме того, поездка в Берлин казалась ему все более и более заманчивой, «Пожалуй, — думал Амосов, — в самом деле имеет смысл поехать, пройти „усовершенствование“ в главной квартире гестапо, познакомиться со всей этой дьявольской кухней. Правда, поездка таит кучу неожиданностей и непредвиденных опасностей, но отказываться от нее не менее рискованно, — можно навлечь на себя подозрение».
Ответ из Берлина пришел через несколько дней. В телеграмме на имя Гейделя сообщалось, что его предложение о выезде Шпейера в Германию одобрено.
— Поздравляю! — кричал Гейдель, размахивая бланком шифротелеграммы. — Что я вам говорил!.. Милейший Шпейер, я от души рад за вас… Завтра вам будут приготовлены все документы, деньги, адреса. Попрошу заодно захватить с собою посылочку моей Мицци. Расскажите ей, как я тут барахтаюсь… Она будет очень рада… Остановиться рекомендую в отеле «Адлон». Правда, там довольно дорого, но вы, черт возьми, имеете право пожить с комфортом!.. Я снабжу вас солидной суммой на дорогу. Кроме того, личный доклад всегда лучше письменного, и я попрошу вас подробно изложить руководству все обстоятельства нашей работы и все наши успехи. Вечером я обстоятельно вас проинформирую.
Амосов с удовольствием — выслушал последнее предложение. Он был совсем не прочь «проинформироваться».
Вечером Гейдель заперся с Амосовым и начал посвящать его в курс дела. Он подробно перечислил Амосову пункты в оккупированных районах, в которых были развернуты диверсионно-шпионские школы, контингент лиц, принятых в эти школы на обучение, ближайшие планы немецкой разведки. Особую важность для Амосова представляли сообщенные Гейделем данные о явках немецкой разведки в прифронтовых городах.
— Все эти данные, — говорил Гейдель, — я приготовлю в письменном виде к вашему отъезду. Все точки, все адреса, все пароли. А пока я сообщаю их вам устно, для того чтобы вы получили общее представление.
Потом Гейдель перешел к партизанам. Он просил информировать Берлин о непрерывном росте партизанского движения и о трудностях борьбы с ним.
— В Берлине, — говорил он, — еще не совсем ясно представляют себе опасность партизан. Кроме того, там не учитывают специфики русской географии — эти непроходимые болота, лесные чащи, отсутствие культурных дорог. Маши солдаты боятся лесов, где стреляет каждый куст, каждое дерево, каждый пень. Танки тут беспомощны. Наконец, никакая карта не дает вам представления об этих путаных лесных тропах и закоулках, в то время как партизаны знают каждую, корягу как свои пять пальцев. Что же касается помощи со стороны крестьян, передайте, что рассчитывать на нее мы не можем. Даже крупные награды, объявленные нами за сведения о партизанах, не дали никакого результата. Более того, в любой хате партизаны имеют своего человека. А всех не перестреляешь… Но самое ужасное — это быстрота, с которой формируются эти партизанские отряды. Не успеваем мы занять район, как в нем уже появляются партизаны… Легко ликвидировать их, сидя в берлинских канцеляриях… Но каково бороться с ними здесь!
По мере того как господин Гейдель излагал свои соображения по поводу партизан, он все больше приходил в ярость. Лицо его побагровело. Амосов с удовольствием слушал жалобы господина Гейделя. По-видимому, партизаны причиняли господину Гейделю немало хлопот.
По окончании разговора Гейдель опять прилег отдохнуть. Воспользовавшись этим, Амосов под видом прогулки направился к Анастасии Никитичне. Ему было важно перед отъездом передать через нее кое-какие данные командиру партизанского отряда.
Старушка сидела дома за пасьянсом. Шура читала книгу. Увидев Амосова, Шура обрадовалась и стала рассказывать ему, как устроились партизаны в Гремяченском лесу.
— Да погоди ты, Шурочка, — перебила ее Анастасия Никитична. — Потом расскажешь. А пока приготовь нам — чайку.
Шура вышла в кухню, и Амосов передал Анастасии Никитичне все, что было необходимо. Учительница слушала его очень внимательно, стараясь запомнить все в точности, — записей она из осторожности делать не хотела.
Амосов попросил ее передать, что на некоторое время он уезжает в неопределенном направлении.
— Если, — добавил он, — к вам явится по паролю связной из области и опросит обо мне, вы ему скажите только три слова: «Наносит ответный визит». Ясно?
— Вполне, — ответила Анастасия Никитична и ни о чем не стала расспрашивать Амосова.
16. КУЗЬМЕНКО НАХОДИТСЛЕД
Амосов умышленно не указал Кузьменко точного адреса партизанского отряда, хотя хорошо его знал. Тем более он не считал себя вправе дать ему хоть одну партизанскую явку в самом городе. Поэтому он ограничился общим указанием: ищите, мол, партизан в Гремяченских лесах. Васька, как местный житель, хорошо понимал, что просто направиться в эти леса, тянувшиеся на сотни километров, бессмысленно. Поэтому он решил два дня провести в Зареченске, рассчитывая за это время получить более конкретные данные о местонахождении партизан, а кроме того, узнать о судьбе Гали Соболевой.
На следующее утро после ночного визита к Амосову Кузьменко пошел в центр города. На главной улице по свежим табличкам, приколоченным на перекрестках, он установил, что эта улица теперь именуется «Адольф Гитлерштрассе». Убедившись, что поблизости почти нет прохожих, Кузьменко сорвал табличку, очистил с нее ножичком свежую надпись и вместо нее старательно написал химическим карандашом: «Здесь была, есть и будет улица Карла Маркса, а паразиту Гитлеру никаких улиц у нас не полагается».
Восстановив таким образом справедливость на этом участке городского хозяйства, Кузьменко двинулся дальше. У здания горсовета, в котором теперь разместился магистрат, хрипел репродуктор, выставленный на балкон. Диктор передавал на русском языке «последние известия верховного командования германской армии».
Кузьменко прислушался. Диктор сообщал о «полном уничтожении» Советской Армии и о том, что в «недалеком будущем Гитлер будет принимать парад на Красной площади в Москве, которая со дня на день должна быть занята немецкими войсками». Несколько исхудалых людей молча слушали, стоя рядом с Кузьменко, эту радиопередачу. Эсэсовский патруль торжественно проследовал мимо здания магистрата, изо всех сил задирая ноги вверх и с яростью стуча ими о мостовую.
Посмотрев на них и на своих земляков, Кузьменко решил, что дальше бездействовать нельзя. Он бросился вперед, куда-то вдруг заторопившись.
Между тем диктор, закончив «последние известия», начал с пафосом читать статью на тему «об историческом превосходстве германской расы».
— Таким образом, — гудел диктор, — всякому непредубежденному человеку должно быть понятно, что идеи фюрера несут миру…
Так и не объяснив слушателям, что именно несут эти «идеи», диктор неожиданно как-то странно хрюкнул и замолк. Теперь из репродуктора явственно доносился шум какой-то возни, тяжелое дыхание и звуки, отдаленно напоминающие бурные аплодисменты. Потом чей-то звонкий, хорошо поставленный голос отчетливо произнес:
— Граждане, минуту терпения, часовой уже готов, сейчас я закачу этому оратору еще пару плюх и продолжу передачу.
Снова, на этот раз уже более явственно, послышались звуки оплеух.
Затем Кузьменко — ибо это был он — обратился к заинтересованным слушателям с краткой речью.
— Дорогие друзья, земляки, братья! — начал Кузьменко, и голос его задрожал от волнения. — Передаю вам привет от советской власти и Советской Армии. Не верьте фашистской пропаганде! Убивайте предателей и изменников родины! Знайте, что фашистам дорого обходятся их временные победы. Бейте их в хвост и гриву! Не давайте им передышек! Не выполняйте их приказов! Всем им скоро придет конец…
Когда «русская полиция» и несколько эсэсовцев примчались — в радиостудию, было уже поздно. Связанный диктор хрипел в углу — он был основательно избит. Кузьменко на прощанье вдребезги разбил микрофон и оставил на столе такую записку:
«Паразиты, бросьте обманывать народ. Предупреждаю, что всех дикторов буду лупить нещадно. Смерть немецким оккупантам!»
Когда бургомистру Трубникову доложили о происшествии в радиостудии, он очень взволновался. Он стал еще осторожнее: показывался на улице не иначе, как в сопровождении трех полицейских, по ночам вовсе перестал выходить, а у своего дома поставил усиленную охрану. Вообще бургомистр был недоволен своим положением и совсем не был уверен в завтрашнем дне. Население молчаливо, но очень выразительно бойкотировало его, и он часто читал в глазах зареченцев такое презрение и ненависть к себе, что от одного этого мгновенно обливался холодным потом.
Между тем в городе явно активизировалась подпольная группа. В районе учащались нападения партизан на немецкие обозы, склады, поезда. В городе то и дело появлялись листовки и воззвания к населению, которое явно сочувствовало партизанам и ненавидело оккупантов и их прихвостней.
Все это вместе взятое заставило оккупантов призадуматься. Однажды военный комендант вызвал к себе Трубникова и оказал ему, улыбаясь:
— Что вы скажете, герр бургомистр, если я предложу некоторые начинания, которые… гм… будут направлены к усилению… гм… дружбы между населением и немецкими военными властями… и… гм… даже любви… Это новый вид нашей политики… Вы меня понимаете?
«Давно бы так!» — чуть не закричал Трубников, но вовремя остановился и почтительно спросил:
— Что имеет в виду господин комендант?
— Ну, скажем, надо отремонтировать эту большую церковь, которая разрушена бомбой. Это сделают своими руками наши солдаты. Они это сделают очень быстро, аккуратно, и очень… гм… с любовью… Пусть население видит, как мы заботимся о религии. И потом мы пригласим русского священника и будем делать… Как это у вас говорят… Большая… Большая молитва.
— Большой молебен, — сказал Трубников, с интересом слушая коменданта.
— Вот именно — большой молебен. Это будет весьма, весьма хорошо, герр бургомистр. Да, да, пусть видит население наши заботы о нем.
На следующий день специально вызванная техническая рота приступила к ремонту церкви. Немцы действительно старались и быстро восстановили церковь. Тогда возник вопрос о священнике. Но именно тут немецкий комендант и Трубников столкнулись с неожиданным затруднением — два городских священника, как выяснилось, эвакуировались на восток, и некому было служить молебен.
Все дело срывалось. Трубников в ответ на брань коменданта только разводил в отчаянии руками и что-то лепетал насчет «бедности в духовных кадрах».
Комендант специально снесся с соседними городами я немецкими комендатурами ряда оккупированных районов. Наконец, было получено известие, что в одном из лагерей для военнопленных, в котором содержалось и гражданское население, найден человек, который хотя и не был священником, но согласен отслужить молебен. Через два дня его доставили в Зареченск. Он оказался учителем географии, старым щупленьким человеком с тощей бороденкой и испуганным выражением лица. Фамилия его была Скворцов.
Скворцова принял немецкий комендант в присутствии Трубникова. Отвечая на вопросы, Скворцов прямо признал, что никогда не был священником, но, будучи сыном сельского попа, с детства хорошо знает богослужение и молитвы и сумеет отслужить молебен.
Комендант долго объяснял Скворцову, что от него требуется, чтобы он не только отслужил один молебен, но и вообще стал бы священником зареченской церкви. Скворцов слушал коменданта стоя и о чем-то думал.
— Ну, что же вы молчите? — с раздражением спросил комендант. — Вы должны быть благодарны за это предложение. Вы будете сытно и спокойно жить, германское командование будет вас поддерживать. Это, господин Скворцов, не лагерь, где, как вы, вероятно, успели заметить, не так уж весело… Или вам хочется обратно в лагерь?
Скворцов отвечал тихо. Нет, ему не хочется обратно, и он успел заметить, что в лагере не так уж весело. Он даже заметил, что в этом лагере был замучен до смерти его единственный сын, отказавшийся стать осведомителем гестапо.
Через два дня заранее извещенное население явилось на торжественное открытие храма. На церковной паперти был выстроен «для порядка» взвод автоматчиков. Они не понимали ни слова по-русски, но с интересом следили за происходящим.
Скворцов, в облачении, которое ему сшили из старого орудийного чехла, с белым оловянным крестом на груди, начал богослужение.
Кузьменко появился в церкви с некоторым опозданием. Он с трудом протолкался в храм и здесь заметил Трубникова, стоявшего в почтительной позе за спиной немецкого коменданта.
«Да приидет царствие твое», — доносился с амвона старческий, чуть дребезжащий тенорок Скворцова.
— Здравствуй, бургомистр, — шепнул Кузьменко на ухо Трубникову. — Что, дрожишь, шкура? Только пикни — от тебя мокрое место останется. Всю тюрьму опозорил, паразит!
Трубников оглянулся, сразу узнал Кузьменко и мгновенно вспотел от страха. Странно икнув и энергично замотав головой, он дал понять, что и не думает «пикнуть» и вообще рад прибытию Кузьменко. Он даже протянул ему руку, но Васька своей руки не подал.
Между тем молебен кончился. Скворцов переходил к проповеди. В церкви, набитой до отказа народом, стояла тяжелая духота. Комендант вытер шелковым платком потное лицо. Его радовало, что все проходит так чинно и торжественно и при таком большом стечении публики. Затея явно удалась. Но дальше стоять в этой жаре было немыслимо. Сделав знак Трубникову, чтобы тот оставался следить за порядком, комендант пробрался к выходу и вышел из церкви.
Священник откашлялся. В церкви стояла напряженная, взволнованная тишина. Автоматчики с любопытством заглядывали в распахнутые настежь двери.
Вытерев мокрый от волнения лоб, Скворцов медленно обвел глазами толпу. Вот они стоят, тесно прижавшись друг к другу, исхудалые, измученные люди, попавшие в неволю, растерявшие своих близких, зависящие от каждого немецкого солдата, беспомощные в своем горе, но всем сердцем верные родине, которая так же верно теперь борется за них. Что он должен сказать им, — он, старый, седой человек, всю жизнь учивший русских детей, вырастивший столько поколений школьников, привыкший честно и правильно отвечать на их пытливые вопросы? Что должен он ответить на вопрос, который так отчетливо, так явственно слышит в этой напряженной тишине?
Скворцов на мгновение закрыл глаза и с необыкновенной ясностью вновь представил себе то страшное, незабываемое августовское утро, когда он увидел болтающееся на виселице тело своего сына, точнее то, что осталось от этого искалеченного тела. Это было все, что осталось от его мальчика, от его первого детского лепета, шалостей, первых учебников, сыновней ласковости, веселых, счастливых глаз, застенчивой юности, бодрой, уверенной в себе и в своем деле молодости…
— Братья и сестры во Христе, — начал Скворцов, и глаза его засверкали огнем непреклонного убеждения. — Неисповедимы пути господни, и велика милость всевышнего, но не приемлет Правда клятв Иудиных и не нужны народу дары из окровавленных рук… Мудро сказано было в древности: «Не верьте данайцам, дары приносящим».
Скворцов остановился и тяжело перевел дыхание. От волнения он едва владел голосом. Словно шелест прошел по церкви. Где-то в углу навзрыд заплакала женщина, но вокруг зашикали на нее, и опять стало тихо.
— Братья, — снова начал Скворцов, — не в том вера, чтобы отбивать поклоны в храме, лукаво отстроенном врагами нашими. Не покоряйтесь псам фашистским, верьте в наш народ, которому не бывать под кровавым гитлеровским сапогом. Не дайте отуманить свои головы ни бургомистрам, ни попам, верьте в свой народ, верьте в свою родину — она победит!
Кузьменко, остолбенев, смотрел на священника. Потом он оглянулся вокруг и увидел, как беззвучно плачут люди, как слезы ручьями текут из их глаз, как надеждой и радостью светятся их измученные лица. Он вгляделся в них еще внимательнее, и сердце его сжалось от боли и нежности — такая печать страданий и горя была на лицах его земляков.
И, может быть впервые за эти годы, Васька заплакал. Он плакал совсем по-детски, не стесняясь этого и не вытирая слез, все чаще всхлипывая и сморкаясь. Плакал он потому, что понял вдруг с предельной и горькой ясностью: все, что он до сих пор делал и чем жил, было не то, совсем не то, что надо было делать и чем надо было жить.
«Нет, скорее, пока не поздно, пока есть еще время и силы, — скорее туда, к партизанам, в леса, в леса!.. Нельзя дальше действовать в одиночку, как волк; на врага надо идти вместе, дружно, в строю!»
Но прежде чем выбежать из церкви, Кузьменко подошел к Трубникову, стоявшему с серым лицом посреди враждебно рассматривавшей его толпы, и взял его за руку.
— Слушай! — сказал Кузьменко таким голосом, что кровь застыла в жилах у Трубникова. — Коменданта не было, когда говорил священник. Но ты… ты был здесь. Ты все слышал. И вот… если… если хоть один волос упадет с головы этого человека, тебе не жить, не спрятаться от меня, не уйти!
По мере того как Кузьменко произносил эти слова, кровь все сильнее заливала его щеки, лоб, все его лицо. Сам того не чувствуя, он дрожал всем телом. С нечеловеческой силой сжав руку Трубникова, он, казалось, насквозь прожигал его взглядом.
И Трубников, цепенея от ужаса, смотрел остановившимися глазами на Кузьменко и, не слыша собственного голоса, бессмысленно повторял:
— Охраню… охраню…
…Кузьменко покинул Зареченск на рассвете. Он и сам еще не знал, куда идти и как именно связаться с партизанами, но был уверен, что рано или поздно разыщет отряд и найдет в нем себе место. Выяснить в Зареченске, где находится Галя, ему не удалось, но он предполагал, что и она может оказаться в отряде.
С детских лет ему были хорошо известны все окрестности, шоссе, проселочные дороги и большаки в этих родных ему краях. Знал он и лесной массив, в котором могли скрываться партизаны, хотя понимал, что найти их в этих бесконечных лесах будет делом не легким.
В первый день он прошел километров тридцать и к вечеру остановился на ночлег в одной деревушке. Разговор с женщинами в этой деревне не дал никаких результатов в смысле установления, хотя бы приблизительно, местонахождения партизан. В ответ на его осторожные расспросы бабы только отмалчивались или отнекивались. Чувствовалось, что они ему не доверяют и ничего не скажут, даже если знают.
— Не верите! — вздохнув, сказал им Васька. — Эх, не видите, дуры, что я за человек. Думаете, я для фрицев узнать хочу…
— Зря ты, сынок, осерчал, — возразила одна из баб, совсем уже пожилая женщина. — Ничего мы, милый, знать не знаем и ведать не ведаем. А что дуры мы, так это уж верно, что дуры. И вовсе темный народ…
Бабы дружно рассмеялись и ушли.
Кузьменко понял, что толку от них не добьешься. Тогда он решил расспросить стариков. Встретив у самой околицы какого-то чуть не столетнего деда, Васька любезно угостил его табачком и, присев рядышком на бревне, дипломатично завел разговор о том о сем. Старик охотно поддерживал разговор. Дело шло на лад.
— А что, дед, — спросил, наконец, Кузьменко, — сыновья-то небось на фронте? Один остался?
— Снохи есть, — коротко ответил дед, ловко обходя вопрос о сыновьях.
— Ну, а дети-то где же твои, стало быть, снох твоих мужья? — не унимался Кузьменко. — В армии или еще где?
— Известно, где. В почтовых ящиках.
— Где? — искренне удивился Васька.
— Да сказано тебе, в почтовых ящиках. Николай — в почтовом ящике нумер пять тысяч пятьсот шестьдесят два, Серега — в нумере шесть тысяч семьсот восемьдесят девять, а Иван — внук мой старший, тот под нумером четыре тысячи сто двадцать шесть. Так и шли по нумерам. Не одни мои сыны — во всем колхозе так. Ну, а теперь, как пришел в наши места герман, так и писать стало некуда…
— Некуда, а номера вот помнишь, — подмигнул деду Васька, — на всякий, видать, случай…
Дед метнул в Ваську из-под мохнатых бровей острый, внимательный взгляд, затянулся козьей ножкой, сплюнул и спокойно произнес:
— А что ж, нумер не конь, овса не просит. Чего же его выбрасывать, пусть себе в башке сидит, на своей полочке… Наше дело стариковское, нам забывать не положено, мы не красны девицы. А ты чего, брат, ко мне прилип, как к одному месту лист? Тебе какое дело, сукин ты сын! Выспрашивать сюда пришел? Так я вот, не гляди, что стар, а с хворостиной управлюсь не хуже молодого… Проваливай, откудова явился! Инспектор какой на наши головы нашелся!..
Постепенно накаляясь, дед уже заковылял к изгороди, чтобы выдернуть из тына что-нибудь поувесистей. Имело смысл спешно ретироваться. Сплюнув с досады, Васька покинул деревню.
И опять потянулись проселки и большаки, поля и перелески, а он все шел и шел. Началась Гремяченские леса. Васька пошел прямо в глубь лесного массива. В лесу было теплее, чем в поле. Осень еще только сюда пробиралась. Пахло смолой, прелым листом и хвоей. Быстро темнело, и Васька то и дело спотыкался о лесные коряги. Усталость уже давала себя знать. Дьявольски хотелось прилечь и выспаться, но никаких признаков жилья не было. Вытащив карманный электрический фонарик, Васька медленно плелся дальше, время от времени включая свет.
Наступила ночь. Откуда-то потянуло ночной сыростью и грибными запахами. Где-то недалеко закричала лесная птица. Когда Кузьменко выключал фонарик, его буквально схватывала за горло ночная темень. Признаться, Ваське стало жутковато. Он решил закурить и, присев на старый пень, начал крутить «козью ножку». С мягким шорохом проскальзывали где-то совсем рядом какие-то шустрые лесные зверьки. Сильные порывы ветра раскачивали деревья, стоявшие вокруг, как часовые. Сосны встревоженно перешептывались, склоняясь друг к другу, верхушками.
Васька свернул «козью ножку» и, чиркнув спичкой, закурил. Именно в этот момент его обхватили сзади чьи-то сильные руки.
— Ни с места! — повелительно произнес мужской голос. — Далеко ли, сокол, пробираешься?
— Сначала руки отпусти, дьявол, — ругнулся Васька, — а потом спрашивай!
И тут, как из-под земли, выросли еще двое. Ваське связали за спиною руки и повели какими-то звериными тропами через балки и овраги, сквозь чащи и залежи валежника. Потом еще завязали ему глаза, хотя и так ничего не было видно.
Наконец, пришли. Кузьменко развязали и посадили на скамейку. Васька расправил затекшие руки и, с трудом привыкая к свету, огляделся вокруг. Он находился в землянке, освещенной лампой «летучая мышь». Несколько человек сидели за столом, но их лиц Васька з первую минуту не разглядел.,
— Провались я на этом месте, если это не Кузьменко! — произнес с искренним удивлением один из сидевших за столом.
Обернувшись на знакомый голос, Кузьменко ахнул от удивления: прямо перед ним сидел начальник зареченской милиции Петухов.
17. В БЕРЛИНЕ
На следующий день Гейдель торжественно вручил Амосову немецкий паспорт, пропуска, деньги, рекомендательные письма. К этому же времени господину Гейделю успели «организовать» объемистую посылку, которую он просил отвезти в Берлин.
В последнюю минуту, когда Амосов уже садился в машину, Гейдель вручил ему запечатанный пакет.
— Там все, что нужно доложить начальству, — сказал он. — Очень прошу вас вскрыть этот пакет уже в Берлине, в главной квартире. Ну, дорогой Шпейер, от души желаю вам счастливого пути.
Амосов в последний раз пожал протянутую ему руку, и машина тронулась. Из города выехали на Смоленское шоссе. Вдоль дороги потянулись обычные белорусский пейзажи: леса, поля и болота. Амосов сидел рядом с шофером. Слушая, как мягко поет машина, он думал об удивительном путешествии, в которое ему пришлось пуститься. Кто знает, как все пойдет дальше, в какие положения он попадет, с какими людьми ему придется столкнуться? Все было туманно впереди, на каждом шагу подстерегала смертельная опасность. Но ехать было нужно — в этом Амосов не сомневался.
Минск, на три четверти разрушенный немцами еще в первые дни войны, встретил Амосова мертвыми впадинами разбитых окон, обгорелыми остовами домов и грудами развалин. Немецкие солдаты слонялись по искалеченным улицам. Часто проносились машины с куда-то спешащими офицерами.
Амосов явился в немецкую комендатуру, предъявил документы и тотчас был принят офицером СС. Тощий, поджарый немец с моноклем любезно осклабился, когда Амосов передал ему записку от Гейделя. Он сообщил Амосову, что завтра может отправить его с попутной машиной в Негорелое, откуда идет поезд в Берлин.
Амосов провел ночь в военной гостинице, устроенной немцами в бывшем студенческом общежитии. Любезность офицера СС простерлась до того, что Амосову был предоставлен отдельный номер. Сначала Амосов пытался заснуть, но это не удавалось. Нервы его были напряжены до предела. Страха он не испытывал — это чувство вообще не было ему знакомо, — но сознание важности задуманного, желание предугадать все случайности напрягли сейчас его волю и мозг. К тому же мешал уснуть шум, доносившийся из соседних комнат, где кутили «господа офицеры». Крики, смех, женский визг и пьяные песни не утихали всю ночь.
Амосову надоело слушать, как веселятся рядом, и он, одевшись, вышел на улицу. Город был погружен в полумрак. Неверный свет луны бродил посреди домов, искалеченные контуры которых выглядели фантастически. Изредка на перекрестках громко перекликались патрули. Амосов стоял, подняв воротник пальто, — конец октября давал себя чувствовать, — и предавался все тем же мыслям. Наконец, он решил отдохнуть, вернулся в комнату, скинул пальто и, бросившись на постель, мгновенно заснул.
Утром за ним пришел офицер СС, повел его завтракать в офицерский ресторан, а затем проводил к машине, которая должна была везти его в Негорелое.
Несколько часов спустя Амосов сидел в вагоне поезда, который шел в Берлин.
На протяжении всего пути — и в Белоруссии и в Польше — он видел из окна вагона все те же горькие следы войны: разрушенные станции, пожарища, мертвые, обезлюдевшие деревни. Населения почти не было видно, только на редких остановках поезд окружали исхудалые дети, просившие хлеба. Щеголеватые штабные офицеры, направлявшиеся в Берлин, щелкали «лейками», снимая на память развалины и голодных детей. Не питая никакого интереса к своим соседям, Амосов держался от них в стороне.
В Берлин прибыли утром. Город выглядел мрачно. На улицах было великое множество полицейских и мало прохожих.
Амосов с вокзала поехал в отель «Адлон», еще сохранивший остатки довоенного благоустройства. Заняв номер на третьем этаже, он побрился, переоделся и вышел на улицу. Внешний вид встречных прохожих, очереди у магазинов, сравнительно редкие машины, запущенность городских улиц — все это воспринималось им жадно, с яркостью первого впечатления.
В два часа дня Амосов направился в главную квартиру гестапо, адрес которой был дан ему Гейделем. В комендатуре долго проверяли его документы, после чего выдали, наконец, пропуск. Серый огромный дом смотрел сумрачно. Поднявшись на третий этаж, Амосов нашел нужную ему дверь и постучался.
— Битте, — произнес низкий голос.
Амосов вошел. В комнате за столом сидел немолодой человек со скучающим выражением лица, одетый в штатское платье.
Амосов объяснил ему, что приехал в Берлин по приказанию Гейделя.
— Господин Ганс Шпейер, — улыбнулся немец, — я уже предупрежден о вашем приезде. Начальник русского отдела тоже будет рад вас видеть. Я думаю, что он сможет вас принять не позднее, чем завтра. Где вы остановились?
— В отеле «Адлон», — ответил Амосов.
— У вас нет родных в Берлине?
— Нет. Мои родные жили в Брауншвейге, но теперь в живых не осталось уже никого.
Разговор продолжался еще несколько минут, а затем Амосов простился и ушел, оставив свой адрес и телефон.
Амосов пошел пообедать. В ресторане гостиницы пиликал салонный оркестр, но котлеты от этого не становились вкуснее. Публики было мало, и, как объяснил Амосову портье, все столующиеся были приезжие.
— Берлинцы отвыкли от ресторанов, — со вздохом сказал он. — Не то время теперь — война… Да еще у обедающих вырезают мясные талоны из карточки, хотя мяса почти не дают. Где ж это видано? Скорей бы конец этой ужасной войне!.. Говорят, на Востоке много мяса и сала… Моя сестра часто получает богатые посылки от сына. Он служит офицером на Восточном фронте.
После обеда Амосов отправился на Фридрихштрассе, где жила семья Гейделя. Посылку ему пришлось тащить самому — ни такси, ни носильщиков не было. Найдя дом и квартиру Гейделя, Амосов позвонил. Костистая, сухопарая немка открыла дверь. Она оказалась женой Гейделя.
— Добрый день, фрау Гейдель, — сказал Амосов. — Господин Гейдель поручил мне передать вам эту посылку и письмо.
Фрау Гейдель побагровела от удовольствия и пригласила Амосова зайти. Оставив его в столовой, она унесла посылку в другую комнату. Судя по времени, которое она там находилась, и по доносившемуся оттуда шороху, фрау Гейдель знакомилась с содержимым посылки. По-видимому, она осталась довольна, так как вернулась в столовую, сияя улыбкой. В ответ на ее расспросы Амосов сообщил о здоровье Гейделя, передал от него привет и просил написать ему, что посылка получена.
— Не премину сделать это сегодня же, — сказала фрау Гейдель. — Я вам очень признательна за вашу любезность, герр Шпейер.
Она угостила Амосова жиденьким кофе, после чего он попрощался и отправился опять в главную квартиру. Его принял тот же пожилой немец и сказал, что начальнику русского отдела уже доложено о приезде Шпейера. Он добавил, что начальник просил Шпейера быть вечером здесь, так как он намерен его принять.
Амосов стал дожидаться приема. Он просмотрел один за другим три иллюстрированных журнала, после чего, наконец, был вызван к начальнику.
Открыв массивную дверь, Амосов вошел в большую светлую комнату с темной мебелью мореного дуба. Посреди комнаты стоял огромный письменный стол, заваленный бумагами, за которым никого не было. Амосов с интересом оглядел его и развешанные по стенам карты Украины и Белоруссии.
— Рад вас приветствовать, дорогой товарищ, — произнес по-русски чей-то голос за спиной Амосова. Обернувшись, Амосов оказался лицом к лицу с человеком средних лет, который, улыбаясь, очень внимательно его разглядывал.
Это и был начальник русского отдела гестапо,
18. ПАРТИЗАНСКИЕ БУДНИ
Нельзя сказать, чтобы товарищ Петухов пришел в особый восторг от встречи с Кузьменко. Начальник зареченской милиции не очень любил этого озорного парня, хотя отдавал должное его талантам. Подвергнув Ваську тщательному допросу, чтобы выяснить, откуда, каким образом и с какой целью он здесь появился, Петухов пошел к командиру отряда, секретарю зареченского горкома Попову, которому доложил о случившемся.
При этом товарищ Петухов не преминул дать справку о прошлом Кузьменко, сообщил о двух его судимостях и осторожно высказался в том смысле, что, дескать, нужна ли в отряде такая «отпетая личность».
К удивлению Петухова, это не произвело должного впечатления.
— Озорной, говорить? — задумчиво сказал Попов. — Это хорошо, что озорной. Тихони нам здесь ни к чему.
— Боюсь, не доставил бы нам этот фрукт хлопот, — стоял на своем Петухов. — Вот чего я опасаюсь.
— А ты не опасайся, — улыбнулся Попов. — Парень он, как я припоминаю, не плохой. Ничего, человека из него сделаем. Но, между прочим, прошлого ему не вспоминай. А теперь приведи его ко мне.
Пожав плечами, Петухов вышел из землянки и пошел за Кузьменко. Попов встретил Ваську как ни в чем не бывало и сделал вид, что не знает о его пребывании в тюрьме.
— Давно из города? — спросил он.
— Вчера вышел.
— Ну что там новенького?
— Особых новостей нет. Вчера молебен был…
И Кузьменко рассказал о молебне и проповеди. Попов выслушал этот рассказ с удовольствием.
— Молодец поп! — произнес он. — Надо бы его к нам в отряд притащить. Только кто же он, откуда взялся?
— Не знаю, — ответил Кузьменко.
— А ты к нам надолго? Или погостить?
— Прошу зачислить меня в отряд, — сказал Васька, покраснев от страха, что встретит отказ.
— Хорошим людям всегда рады, — улыбнулся Попов и, обращаясь к Петухову, добавил:
— Надо гостя принять, накормить. Позовите мне нашу хозяюшку.
Петухов вышел и вскоре вернулся с высокой смуглой девушкой.
— Слушаю, Андрей Николаевич, — произнесла она певучим голосом.
Васька, услыхав этот голос, вскочил с места.
— Галя! — взволнованно крикнул он.
— Здравствуйте, Вася, — тихо ответила девушка.
— Э, да вы, я вижу, знакомы, — произнес Попов, широко улыбаясь. — Стало быть, мне и хлопотать за тебя, парень, нечего. Галя без меня догадается, как гостя принять. Верно, Галя?
— Постараюсь, Андрей Николаевич, — ответила девушка, приходя в себя. — Идемте, Вася.
Они вышли из командирской землянки. Васька, внутренне ликуя, шел за нею. Галя шла молча, изредка оборачиваясь, чтобы посмотреть, не отстал ли он.
— Ночи-то теперь сырые, — нерешительно начал Кузьменко.
— Осень, — коротко произнесла Галя.
— А здесь вам не скучно? — не зная, что говорить, ляпнул Кузьменко.
— Хорошие гости приезжают, — ядовито ответила девушка. — А вам тут не страшно?
— Вам должно быть известно, что я не из робких.
— Мы оба не из робких… Но ведь я давно вас не видал.
— Разве давно? Что-то я и не заметила, — опять съязвила Галя.
Это определило дальнейшее. Васька обиделся. Он отказался от ужина и спросил, где устроиться. Галя проводила его в общую мужскую землянку. Он холодно поблагодарил девушку и молча завалился на койку.
Но заснуть не мог. Не спалось и Гале. Всю ночь она пролежала с открытыми глазами, думая о нем. В течение всего времени пребывания в отряде Галя ни на один час не забывала о Кузьменко. Она не знала, где он, какова его судьба. Галя любила его и не боялась признаться себе в этом. Осторожно, стараясь не выдать своего волнения, Галя расспрашивала Петухова, куда исчез Кузьменко, но Петухов сам ничего не знал. И вот сейчас Вася здесь, в отряде, рядом в землянке. Как хорошо, что она и виду не подала, что рада его приходу. Надо с ним и впредь держаться строго, чтобы он ничего не понял. А как он, бедный, похудел, видно туго ему пришлось это время. И он такой же рыжий, но очень симпатичный… Как смешно стоят у него волосы — ежиком. Верно, их в тюрьме так стригут. Но это его не портит. Только он совсем как маленький… Сколько лет прошло с того дня на Зеленой горе? Пять лет… А сколько это месяцев — целых шестьдесят, значит двести сорок недель… неужели это было так давно? Как мчится время, даже страшно! А все кажется, что это было вчера, не дальше. А чему так улыбался Андрей Николаевич? Неужели он что-нибудь заметил? Ой, только бы нет!..
— Подумаешь, задается, — ворчал в это же самое время Васька, ворочаясь с боку на бок на койке. — Эти девчонки думают, что без них мы не можем обойтись… Дуры!.. И вообще заниматься любовью во время войны могут только кретины. Хорошо, что я виду не показал, что рад ее видеть… Пусть не задается. Подумаешь, какая птица!
Быстро время бежит!.. Уже месяц прошел с того дня, как Кузьменко нашел партизанский отряд. Он успел за эти тридцать дней познакомиться с партизанскими буднями, а партизаны полюбили его за веселый нрав, за удивительную смелость и находчивость.
Нигде не узнаются люди так скоро и так верно, как в боевой обстановке, где человек проходит самое трудное и надежное испытание — испытание кровью.
Кузьменко не терялся в самых острых и рискованных операциях, которые проводил отряд, и удивительно легко находил выход из самых затруднительных положений. При всем том он никогда не был безрассуден и не признавал риска ради риска, без пользы для дела.
— Молодец Вася, — говорил о нем командир отряда. — Быть просто храбрецом — это еще недостаточно. Надо быть умным храбрецом. Легче всего — просто положить голову. Это небольшой подвиг. А вот голову сохранить и задание выполнить — это умения требует.
И, подумав, неизменно добавлял:
— Положить голову без крайней необходимости — это значит идти по линии наименьшего сопротивления. Это, в сущности говоря, оппортунизм…
В этом смысле назвать Кузьменко оппортунистом было нельзя, так как из всех операций он возвращался, сохранив голову в целости и с выполненным заданием.
С Галей за это время он встречался по нескольку раз в день: на стрельбищах, в штабе отряда, где Галя постоянно работала, и порою на отдыхе. Во всех этих случаях они были суховаты друг с другом и оба делали вид, что о прошлом не может быть и речи. Девушке это удавалось лучше: она вела себя очень ровно, корректно, но безразлично. Васька же иногда срывался: язвил, принимал чересчур холодный вид или вдруг замолкал и начинал дуться.
Товарищ Петухов по-прежнему косился на Кузьменко, явно сторонился его и вместе с тем старался наблюдать за его поведением.
Командир отряда замечал, что Петухов продолжает неприязненно относиться к Кузьменко, и даже несколько раз разговаривал с ним по этому поводу.
— Я ему ничего плохого не делаю, — отвечал Петухов, — а что я о нем думаю — это уж, извините, мое частное дело.
И вот однажды в отряд поступили сведения, что на соседнем большаке движется немецкий обоз с боеприпасами. Узнав об этом, командир отряда задумался, а затем почему-то улыбнулся и вызвал к себе Кузьменко и Петухова. Когда они оба явились, командир рассказал им о полученных сведениях и приказал вдвоем направиться на большак и ликвидировать обоз.
Молча выслушав приказание, они вышли из командирской землянки и стали готовиться к операции. Через час, когда начало темнеть, оба уже направлялись к большаку. Всю дорогу шли молча. Придя к большаку, они замаскировались и притаились в придорожной канаве.
Через некоторое время послышался скрип приближающегося обоза. Ветром доносило обрывки немецкой речи.
— Едут, — шепнул Петухов. — Главное, не спеши. Подпустим поближе, а тогда начнем: ты — гранатами, а я — из пулемета.
Петухов был абсолютно спокоен. Васька мысленно поставил это в плюс начальнику раймилиции.
Наконец, немцы приблизились на такое расстояние, что уже ясно различались контуры повозок и солдатских фигур. Петухов чуть толкнул Ваську в бок, давая этим знак, что пора начинать. Васька перевел предохранитель на гранате и метнул ее в первую повозку. Раздался грохот, лошадь взвилась на дыбы и свалилась на бок. В ту же секунду застрочил пулемет Петухова. Немцы стали разбегаться в разные стороны, крича и беспорядочно стреляя из автоматов. Лошади испуганно ржали и метались, ломая оглобли. Васька методично бросал гранату за гранатой, с неизменной точностью попадая в цель. Один, другой, третий воз с боеприпасами взлетели на воздух. Многие из немцев уже валялись под ногами обезумевших лошадей, и всю эту картину озаряли багровым светом вспышки разрывов.
Но вот один из немцев бросился на Кузьменко, который привстал из канавы, чтобы вернее метнуть гранату. За ним кинулось еще несколько. Петухов снял двух очередью из автомата, в остальных Васька бросил гранату. Совсем рядом раздался оглушительный взрыв, и Кузьменко едва успел спрятаться в канаве от осколков. Через мгновение он поднял голову и увидел, что Петухов окружен немцами. Васька бросился к нему. Выхватив из рук Петухова ручной пулемет и действуя им как дубиной, Васька свалил двух немцев. Третьего он сшиб с ног удач ром головы под ложечку, но в это время еще один немец, внезапно выросший перед ним как из-под земли, в упор выстрелил в него.
— Врешь, фашистская морда! — закричал Васька и, почувствовав, что его словно чем-то обожгло, с удесятеренной яростью набросился на немца, схватил его за горло и начал душить. Немец захрипел и упал, потеряв сознание. Взяв выпавший из его рук маузер, Васька плашмя бросился наземь и стал стрелять по немцам.
В этот момент Петухов вырвался из схватки и, обливаясь кровью, закричал во все горло:
— Бей их, лупи! Слева, смотри слева!
Васька обернулся и увидел двух немцев, которые подбегали к нему с левой стороны. Двумя выстрелами он уложил их. Остальные разбежались.
Когда все утихло, Кузьменко окликнул своего товарища. Но Петухов только тихо стонал. По-видимому, он уже был без сознания. Васька разорвал на себе рубаху и перевязал раны Петухова в боку и на шее. Потом он перевязал свою рану. Превозмогая сильную боль, Кузьменко с трудом взвалил на плечи грузного Петухова и медленно поплелся в отряд.
Он шел очень долго и часто уставал настолько, что боялся потерять сознание. Тогда он ложился навзничь, отдыхал, жадно глотая свежий морозный воздух, и вновь пускался в путь.
Когда он пришел в отряд, было уже светло. Огромное багровое, только что вставшее солнце освещало стволы сосен, среди которых темнела знакомая фигура. Это была Галя, которая целую ночь в тревоге ждала их возвращения.
— Вася! — крикнула она в испуге, увидев, как он, шатаясь, бредет из последних сил.
Но Кузьменко уже ничего не мог ответить девушке, он медленно повалился на землю, уронив с плеч тяжелое тело Петухова.
Петухов и Кузьменко очнулись одновременно и вместе, как по команде, открыли глаза. Оба лежали в партизанском «госпитале», оборудованном в самой просторной и сухой землянке. Неяркое пламя приспущенной керосиновой лампы мягко освещало неровные, обшитые свежим тесом стены землянки, некрашеный, но чистенький сосновый столик с лекарствами и две низкие, сколоченные из досок койки.
На табуретке, стоящей между двумя койками перед столиком, дремал, посапывая, партизанский доктор Эпштейн. Когда немцы подходили к городу, Эпштейну было предложено эвакуироваться. Но он наотрез отказался уехать из Зареченска, в котором врачевал почти сорок лет, знал наперечет все семьи и был на «ты» с половиною жителей.
— Не поеду! — решительно заявил он в горкоме, куда его вызывали для переговоров. — Я здесь кум в каждом втором доме. На моих руках сотня больных, которых я не могу покинуть.
— А если город придется оставить? — спросил секретарь горкома, отводя глаза в сторону.
— Я думаю, что и тогда мне найдется работа. Но, разумеется, уже не в самом городе…
— Не понимаю, — попытался схитрить секретарь горкома. — Что, собственно, доктор, вы имеете в виду?
— Я имею в виду требования партии и правительства, — ответил Эпштейн. — В них весьма определенно сказано, чем должны заниматься советские люди в оккупированных районах. И секретарь горкома, конечно, хорошо помнит, что в этом докладе не сделано исключения для врачей. Короче говоря, мои шестьдесят с хвостиком отнюдь не повод для того, чтобы не зачислить меня в партизанский отряд.
— Все ясно, — улыбнулся секретарь горкома. — Оставайтесь пока здесь.
И доктор Эпштейн остался, а затем вместе с партийным активом ушел в отряд. Здесь он прежде всего наладил медицинскую часть: выбрал и оборудовал землянку, получившую громкое название «стационара», и стал тщательно оберегать здоровье бойцов отряда. Стоило кому-нибудь из партизан схватить насморк, как доктор немедля заводил на него подробную «историю болезни» и начинал мучить несчастного термометром, ядовитыми горчичниками и банками.
— Заразы не потерплю! — грохотал Эпштейн в ответ на их мольбы и стенания. — Грипп в этих условиях все равно что чума. Как лицо, ответственное за медико-санитарное состояние отряда, не желаю входить в дискуссии с бациллоносителями. Изолировать в стационаре, а там видно будет.
Месяца через два старик с корнем ликвидировал всяческие следы гриппа и терроризировал партизанскую кухню требованиями строжайшей санитарии. Партизаны отменно поздоровели на свежем воздухе, отлично выглядели, не жаловались на печень и совершенно перестали чихать. Поле деятельности доктора Эпштейна катастрофически сокращалось, он скучал, осунулся, ходил с мрачным видом и, наконец, явился к командиру отряда.
— Что нового, доктор? — приветливо спросил его Попов. — Что за мрачный вид? Не обнаружены ли вспышки тропической малярии, индийской чумы или афганской холеры?
— Вы все шутите, — возразил Эпштейн, — а мне, право, не до шуток. Впервые за последние сорок лет я чувствую себя бездельником. Клинического материала почти нет. И знаете, что я надумал?
— Признаться, нет.
— В немецких обозах нередко попадаются отличные медикаменты. Но наши люди не понимают в них ничего. Наличие на месте специалиста, как мне думается…
— Не хитрите, — перебил его Попов, — скажите прямо, что вам хочется разок пойти на операцию, и не подводите под это фармацевтической базы.
— А если хочется, так что за беда? — не сдавался старик. — Ну, хочется.
Начался спор. И, как ни упорствовал командир, Эпштейн настоял на своем. Взяв со старика честное слово, что он удовлетворится одной вылазкой, командир разрешил ему пойти на операцию. Эпштейн был послан с группой партизан заминировать полотно железной дороги. Доктору повезло: на обратном пути произошла небольшая перестрелка с немецким разъездом. Одним словом, получилось настоящее дело. Как рассказывал потом сам Эпштейн, он никогда еще «не проводил такого содержательного вечера».
Таков был «партизанский доктор», мирно дремавший в тот момент, когда Петухов и Кузьменко пришли в себя.
Когда взгляды их встретились, они оба сразу вспомнили все, что с ними произошло.
— Спасибо, браток, — коротко произнес Петухов, стараясь не смотреть Ваське в лицо. — Спас ты меня, а сам, видать, тоже был ранен. Небось на себе тащил?
Кузьменко посмотрел на своего недавнего врага и мгновенно всем сердцем понял: все, что стояло между ними в течение этих лет, рухнуло окончательно и навсегда, так что взаимной настороженности и неприязни уже нет места.
— Рана болит? — спросил он, уклоняясь от ответа.
— Ноет немного, — ответил Петухов и хотел сказать еще что-то, но вскочил проснувшийся доктор и закричал:
— Это что еще за разговоры! Митинг в стационаре? Категорически запрещаю!.. Больные, вам предписан абсолютный покой, постельный режим и усиленное питание. А ну, повернуться спиной друг к другу!
Петухов и Кузьменко стали, ворча, поворачиваться на другой бок. В это мгновение послышались чьи-то легкие шаги, и Васька сразу почувствовал присутствие Гали.
— Ну, как дела, доктор? — тихо спросила девушка. — Когда же, наконец, он… они придут в себя?
— Он… простите, я хотел сказать — они… уже пришли в себя, — лукаво ответил Эпштейн. — Сейчас я разрешу им по очереди повернуться к вам лицом, ибо делать это одновременно им противопоказано.
Нужно заметить, что доктор Эпштейн давно уже отлично понимал, почему Галя путается в местоимениях и кого из двух пациентов ей хочется поскорее увидеть. Тем не менее Эпштейн произнес, сохраняя все то же серьезное выражение лица:
— Товарищ Петухов, повернитесь лицом к товарищу Соболевой.
— Есть повернуться к товарищу Соболевой, — ответил вместо Петухова Кузьменко и резким движением повернулся лицом к Гале.
— Вася! — воскликнула девушка и, уже не будучи в силах сдержаться, бросилась к нему.
Петухов, который тоже успел повернуться, взглянул на доктора, почему-то подмигнул ему и с тяжелым вздохом вновь отвернулся к стене. Скоро он притворился, что спит, и даже начал похрапывать.
Доктор Эпштейн в свою очередь вспомнил о «совершенно неотложном деле» и поспешно покинул землянку, строго бросив Гале:
— Пожалуйста, не оставляйте до моего прихода больного.
19. ПРОГУЛКА В ЗАРЕЧЕНСК
А через два месяца грянули морозы, стали реки, дороги замело сугробами; по утрам дымились инеем леса, по ночам протяжно пели вьюги — пришла зима.
Оккупанты в Зареченске зарылись в домах, как кроты. Они боялись высунуть нос на мороз и опасались выезжать за город в эти хмурые и опасные леса, в эти непонятные им, необъятные снежные пространства захваченной, но непокоренной земли.
Однажды вечером командир отряда вызвал к себе Кузьменко и сказал, что надо пробраться в город, разузнать, как идут там дела и какова численность немецкого гарнизона. Командир больше ничего не сказал, но по особой сосредоточенности его лица и сухости тона Кузьменко понял, что это не обычная разведка и что назревают большие события.
Командир приказал ему отправиться в город вместе с Галей, которую знали на подпольной явке.
— Долго там не задерживайтесь, — сказал командир на прощанье. — А главное — не лезьте на рожон.
Выйдя из командирской землянки, Кузьменко пошел к Гале и передал ей полученное приказание. Он был уже совсем здоров и спокойно мог отправиться в далекий путь.
На рассвете Галя и Кузьменко вышли на лыжах из леса.
Фиолетовая дымка стлалась над заснеженными полями, предвещая солнечное и морозное утро. Галя и Васька летели по крепкому насту, быстро оставляя за собою километры пути. Изредка Васька, шедший впереди, оборачивался к следовавшей за ним девушке и спрашивал, не устала ли она.
Часа через три они подошли к городу. Огромное солнце медленно поднималось из-за кромки горизонта, окрашивая поля в причудливые фантастические тона. Там и сям темнели перелески, словно догоравшая ночь еще цеплялась за них. Кузьменко решил подойти к городу со стороны Зеленой горы. Галя согласилась с его решением. Они сделали последнюю остановку и передохнули несколько минут.
— Ну, двинулись, — сказал он, наконец, и пошел вперед. Галя тронулась за ним.
Вскоре они достигли Зеленой горы. Знакомая с детских лет прекрасная картина широко раскинулась перед ними. Справа, прильнув к подножию горы, безмятежно дремал городок. Слева, за снежной гладью озера, тянулись бескрайние поля, синевато-розовые просторы которых уже искрились в первых солнечных лучах. День еще не настал как следует, а трубы на крышах уже дымились, и в тишине морозного утра ленивые столбы дыма стояли неподвижно, словно нарисованные на голубом полотне неба.
Кузьменко огляделся вокруг, как бы стремясь вобрать в себя эти просторы, весь этот мирный пейзаж.
А через минуту, подойдя к самому краю горы и проверив крепление своих лыж, Кузьменко сильно оттолкнулся и понесся вниз. За ним ринулась Галя.
Через несколько минут они были на окраине городка, который уже начинал просыпаться.
В одном из домиков этой окраины находилась вторая партизанская явка, которую содержала Дарья Прохоровна Максимова, старая акушерка городской больницы.
Несмотря на то, что Дарье Прохоровне шел уже седьмой десяток, она была еще совсем бодра, не бросала работу и никогда не жаловалась на нездоровье. Ее широкое добродушное лицо, ее плотная, крепкая фигура, совершенно седые, серебристые волосы, которые только подчеркивали молодой блеск ее глаз, смуглый румянец тугих, не по возрасту свежих щек свидетельствовали о здоровой старости.
У Дарьи Прохоровны не было своих детей, но добрую половину города она принимала при рождении, всех их считала своими крестниками и любила, как собственных детей. Она не была членом партии, но когда Зареченск заняли немцы и понадобилась надежная кандидатура для партизанской явки, то выбор остановился на Дарье Прохоровне. Когда ей сообщили об этом и спросили прямо, не страшно ли браться за такое дело, Дарья Прохоровна только усмехнулась и просто ответила:
— А то нет? Конечно, страшно. А рожать бабам разве не страшно? А ведь ничего, рожают… Страшно, да нужно.
Она деловито расспросила о подробностях, договорилась о способах связи, вызубрила на память пароли, не желая их записывать, и, уходя, сказала:
— А за то, что доверились старой бабке, благодарствую и век не забуду. Лестно, не буду скрывать, очень лестно.
Выбор оказался удачен: Дарья Прохоровна отлично справлялась со своими новыми обязанностями. Она оказалась великолепным конспиратором, была осторожна и предусмотрительна и, кроме того, не вызывала никаких подозрений. Когда Галя и Кузьменко появились на пороге домика акушерки, Дарья Прохоровна возилась у печи с ухватом. Она знала обоих со дня их рождения, но все-таки, сделав непроницаемое выражение лица, спросила:
— Какая температура у роженицы?
— Тридцать семь и одна, — ответил Васька.
— Первые роды?
— Вторые.
— Кого ждете: мальчика или девочку?.
— Родителям безразлично.
Удовлетворившись этим условным паролем, Дарья Прохоровна пригласила гостей в комнаты. Здесь она подробно изложила им все городские новости. Оказалось, что немцы по вечерам стараются не выходить на улицу, что гарнизон в городе не пополнялся и что Трубников продолжает восседать в «магистрате». Кузьменко спросил о судьбе священника. Дарья Прохоровна ответила, что Трубников, опасаясь мести народа, священника не выдал. Однако горожане для большей безопасности на следующий день после проповеди уговорили этого священника уехать в деревню, что он и сделал.
Рассказывая обо всем этом, Дарья Прохоровна быстро накрыла на стол, достала из старого буфета посуду, внесла из кухни пыхтящий самовар, а затем подала своим гостям свежие пышки, маринованные грибы и рыбу.
Галя и Васька, проголодавшиеся с дороги, поглощали всю эту снедь с аппетитом.
Поев, они стали совещаться о дальнейшем. Было решено покинуть город ночью, когда стемнеет. К тому времени Дарья Прохоровна взялась добыть еще кое-какие сведения. Заперев Галю и Кузьменко в доме, старушка пошла по своим делам.
К вечеру Дарья Прохоровна вернулась и сообщила, что в городе все спокойно. Немецкий гарнизон все тот же, новые части за последнюю неделю в город не приходили. Комендант живет на старой квартире и, как обычно, по вечерам старается не выходить на улицу. Патрульную службу в самом городе несут немцы, а у застав дежурят главным образом постовые из «русской полиции».
Получив все эти данные, Галя и Васька дождались наступления темноты и осторожно выбрались из города.
Через три дня, вечером, бургомистр Трубников вышел из «магистрата», направляясь к себе домой. На улицах было уже пустынно. Под ногами поскрипывал снег. Трубников поднял воротник: было морозно.
На базарной площади навстречу ему попался длинный крестьянский обоз с сеном.
Трубников подошел к первому возу и спросил:
— Кто такие, куда едете?
— До коменданта, сено везем по наряду, — спокойно ответил парень, шагавший рядом с дровнями.
Трубников, сам не зная почему, осветил лицо парня электрическим фонариком и хотел было спросить у него документы, но слова застряли в горле: перед ним стоял Кузьменко.
Не успел он произнести и слова, как Васька оглушил его страшным ударом в висок. Через мгновение Трубников был связан и положен на дровни, под копну сена, откуда вылезли двое партизан.
Из других саней длинного обоза тоже стали вылезать спрятанные в сене люди. В сумрачное небо с треском взлетела зеленая ракета. И сразу со всех концов застучали пулеметы, закуковали автоматные короткие очереди, загремели взрывы ручных гранат. Полуодетые захватчики, испуганно выскочившие из здания школы, не успели даже крикнуть свое традиционное «Гитлер капут» — они были мгновенно убиты. Тучный комендант выскочил в одном белье из своего особняка, с маузером в руках, но его навеки успокоила партизанская пуля.
А через два часа в здании горкома уже заседала тройка по восстановлению в городе советской власти.
Председатель тройки — командир партизанского отряда, он же секретарь Зареченского горкома, — позвонил в колокольчик и привычно начал:
— Заседание объявляю открытым. Полагаю, что кворум имеется…
Он остановился и невольно улыбнулся: кворум действительно был налицо. Кабинет, все соседние комнаты, коридор, крыльцо дома были до отказа наполнены народом. Улица была черна от густой толпы. Сбежавшиеся со всех сторон жители напирали друг на друга; мальчишки гроздьями свисали с ветвей деревьев.
В дремучих лесах Белоруссии Плотников и переехавшая к нему Шура продолжали свою партизанскую деятельность. Вместе работали в отряде, вместе ходили в разведку, вместе не раз принимали участие в боевых делах партизан. Так прошло полтора года.
Отряд, в котором они состояли, оперировал в районе Гомеля. Топкие, почти непроходимые леса служили великолепным убежищем для партизан. В каждой деревушке, в каждом селе, в каждом местечке отряд имел надежных людей, с которыми поддерживал постоянную связь. Командир отряда Глухов, уже не молодой молчаливый человек с отечным лицом почечного больного, полюбил Плотникова и Шуру, как родных детей. Его единственный сын Сергей был на фронте, и Глухов давно не имея о нем никаких известий. По вечерам, играя с Плотниковым в шашки или совещаясь с ним о деталях очередной операции, ловя сосредоточенный взгляд Плотникова, слыша его голос, его заразительный смех и видя, как он, задумываясь, смешно, совсем по-детски, морщит лоб, Глухов ловил себя на мысли, что Плотников чем-то напоминал ему Сергея.
Осень 1943 года активизировала деятельность партизан. Долгие ночи и грязь на дорогах облегчали налеты на немецкие обозы и диверсии на железнодорожных путях. Плотников, отлично усвоивший подрывное дело, считался в отряде специалистом по организации железнодорожных катастроф. Не один немецкий эшелон с грузами пустил он за это время под откос.
Отличная связь с местным населением обеспечивала партизанам хорошую информацию о железнодорожных перевозках немецких военных грузов. Поэтому взрывалось именно то, что было нужно, и тогда, когда было нужно. Немецкая полевая жандармерия и отряды гестапо сбились с ног, пытаясь выяснить, откуда у партизан такая точная информация, но так и не добились толку.
В последние дни партизаны получили сведения, что немцы подготавливают следование эшелона с особо секретным грузом, имеющим исключительную ценность. Это можно было заключить из того, что немцы резко усилили охрану железнодорожных мостов и полотна на участке Минск — Гомель. Сотрудники гестапо начали непрерывно дежурить на железнодорожных станциях. Были тщательно проверены все семафоры, стрелки, шпалы. День следования маршрута, для которого проводились все эти мероприятия, сохранялся в строгой тайне.
Глухов мобилизовал все возможности, чтобы выяснить, в чем дело. Ежедневно десятки партизан и партизанок уходили в разведку, встречались с железнодорожниками и возвращались с одним и тем же результатом: идет невиданная подготовка участка пути, но когда именно и с каким грузом проследует таинственный эшелон — никому не известно.
Учитывая усиленную охрану, выставленную немцами в эти дни на участке Минск — Гомель, нечего было и думать о минировании полотна, тем более что дважды в сутки специально прибывшие немецкие специалисты проверяли все секторы участка; кроме того, немцы ввели непрерывные подвижные патрули на автодрезинах. Глухов ломал себе голову, стремясь найти выход. И, как всегда, в случаях, требующих особой находчивости, он обратился к Плотникову. Они просидели вдвоем несколько часов, обсудили все варианты и взвесили все возможности. Наконец, Плотников сказал:
— Вот что, Иван Семенович! Сколько бы мы здесь ни думали, толку не будет. Тут дело такое: надо на риск идти. Пошлите меня.
— Куда? — спросил Глухов.
— Не знаю. Надо идти и решить на месте. Лучше всего, по-моему, к разъезду Скворцово. Там глушь, лес рядом, можно пару дней укрываться. А за это время, может быть, удастся разгадать загадку.
Глухов задумался. Плотников был в сущности прав. Правда, жаль было рисковать одним из лучших людей, но иного выхода не было.
— Один пойдешь? — спросил он, тем самым давая согласие на предложение Плотникова.
— Да, — ответил тот. — Тут лишний человек только обуза. Да и пробраться вдвоем будет труднее.
Решили, что в тот же вечер Плотников направится в Скворцово. В течение оставшихся ему немногих часов он запаковал взрывчатку в портативную оболочку, отобрал себе в путь несколько «мадьярок» — маленьких трофейных мин — и продукты на несколько дней. Шура, привыкшая к тому, что Плотников всегда брал ее с собой, удивилась, узнав, что на этот раз он решил пойти один.
Плотников объяснил ей, почему он решил обойтись без нее. Она признала, что он прав, хотя в глубине души ей очень не хотелось отпускать его одного.
Поздней ночью Плотников добрался до Скворцова — глухого разъезда, отдаленного от населенных пунктов. Сырая осенняя ночь словно потопила в черном лаке маленький домик путевого сторожа. Тусклый фонарь, раскачиваемый резкими порывами ветра, был не в силах пробить ночной мрак и лишь на мгновение вырывал из него то поблескивавший кусок рельсов, то мокрые шпалы, то горку гравия, предназначенного для ремонта пути. Плотников прислушался: где-то вдалеке тревожно ревела сирена автодрезины. Рев этот все нарастал. Вскоре стал слышен стук приближающейся дрезины и показались зеленоватые огни ее фар, горевшие в темноте, как глаза хищного животного. Плотников прыгнул в глубокую канаву, вырытую вдоль железнодорожной насыпи, и растянулся на дне. Дрезина подошла к разъезду и остановилась почти у того самого места, где лежал Плотников. Судя по тому, что мотор не заглушили, дрезина остановилась ненадолго. В дрезине ехал патруль. Плотников отчетливо расслышал немецкие слова, а затем протяжно заревела сирена — это вызывали сторожа. Он вскоре вышел, и один из немцев заговорил с ним на ломаном русском языке.
— Ну, что есть нового? — спросил немец.
— Да какие ж новости, господин офицер? — ответил сторож. — Всего час прошел, как вы тут были: много ли за час могло приключиться? Вот дождь прошел…
— Какие-нибудь люди не проходили?
— Откуда им взяться, людям-то? Сами видите, какая тут глушь. Здесь не то что людей — волка не увидишь: такое уж завидное место, прости ты, господи…
— Ну ты, сторож, смотри, это очень важный есть приказ. Будешь смотреть, будешь не спать — будешь потом иметь награда.
Покорно благодарим, господин офицер.
— Через час опять приедем. Смотри не зевай!
Дрезина зарычала и умчалась. Потом зашуршал гравий под ногами сторожа, уходившего к себе в домик, и опять наступила ночная тишина, только подчеркиваемая завыванием ветра и скрипом раскачиваемого ветром фонаря.
Плотников вылез из канавы, отряхиваясь, как мокрый пудель. Вода забралась в сапоги, под ватник, в рукава — всюду. Надо было торопиться закладывать мину, так как немцы могли скоро вернуться. Он отошел от разъезда шагов на сто, вынул маленький лом и начал выворачивать шпалу. Вырыв под ней ямку для мины, он стал осторожно ее утрамбовывать. Едва он закончил работу, как донесся рев дрезины, возвращавшейся обратно. Плотников снова нырнул в канаву. Дрезина опять остановилась у разъезда на мгновение, потом поехала дальше и скрылась в темноте. Можно было предполагать, что через час она снова вернется и так всю ночь будет объезжать участок. Это осложняло задачу, так как Плотникову нужно было взорвать таинственный поезд, а вовсе не дрезину. Следовательно, пока нельзя было прилаживать к мине запал. Сделать это можно было, лишь убедившись в том, что идет, наконец, поезд, а не дрезина.
Возникала другая трудность: отличить поезд от дрезины Плотников мог только по шуму в момент его приближения. Значит, в его распоряжении оставались считанные секунды, в течение которых нужно было успеть приладить запал и самому отбежать на достаточное расстояние. И, наконец, не было уверенности в том, что этот проклятый поезд пройдет ночью, а не днем, когда проделать все это будет уже немыслимо. Судя по всему, немцы придавали этому поезду совершенно особое значение, и вряд ли они стали бы пропускать его ночью.
Пока Плотников размышлял обо всем этом, время шло. Патрульная дрезина еще раз проехала мимо разъезда, а поезда все не было. Прилаживать запал было бессмысленно. Так, в напряженном ожидании, летело время. Незаметно стала таять темнота. Горизонт начал светлеть: наступало утро.
Оставаться дальше у полотна железной дороги было опасно. Плотников решил скрыться в лесу, немного передохнуть там после бессонной ночи и продумать, как быть дальше. Тщательно замаскировав гравием следы своей ночной работы и запомнив место, где была зарыта мина, он двинулся в глубь леса, захватив с собой пружину и запал.
Пройдя километров пять, он наткнулся на сухую полянку, выбрал себе с краю местечко поуютнее, натаскал туда хворосту и листьев и через минуту заснул, как в детстве, беспечно и крепко.
Он проспал часов пять и проснулся от детских голосов. Протерев еще сонные глаза, он увидел группу крестьянских детей, игравших на полянке. Очевидно, где-то недалеко была деревня.
Играли несколько мальчиков в возрасте от восьми до десяти лет. Дети не видели Плотникова, лежавшего за деревом и большой кучей хвороста. Они играли в войну. Плотников с интересом наблюдал за ними. Очень скоро он понял, что перед ним происходит добровольная сдача в плен немецкого фельдмаршала фон Паулюса и вообще на полянке разыгрывается финал сталинградской битвы. Удивленный, что здесь, в оккупированном районе, крестьянские дети настолько в курсе военных событий, Плотников с интересом следил за их игрой. Генерал-фельдмаршал фон Паулюс шел сдаваться в плен, тяжело ступая и низко опустив голову. У фельдмаршала было скорбное лицо. Его сопровождали два красноармейца с винтовками, выстроганными из деревянных палок. Винтовки они держали наперевес и не спускали глаз с фельдмаршала, по-видимому опасаясь, как бы он в последний момент не задал драпу. На противоположной стороне поляны стоял на бревне командующий фронтом Рокоссовский. Подойдя к нему, фон Паулюс вытянулся, щелкнул босыми пятками (вообще весь генералитет, несмотря на осень, был без обуви) и взял под козырек. Рокоссовский после многозначительной паузы прищурился и тихо сказал:
— Пожалуйте, пожалуйте. Давно вас поджидаем, герр фельдмаршал фон Паулюс. Русские прусских всегда бивали.
Неизвестно, чем закончился бы этот исторический разговор, если бы на полянку не выбежала неожиданно какая-то девочка, которая закричала, обращаясь к Рокоссовскому:
— Мишка, мамка сказала, чтоб сей минут шел кашу есть, а то она с тебя штаны спустит…
Командующий фронтом досадливо шмыгнул носом и, лихо сплюнув в сторону, проворчал:
— Одно слово, бабы! Тут сталинградскую операцию завершаем, а вы со своей кашей!.. Ладно, счас приду.
Девочка убежала. Рокоссовский снял с себя ушастый шлем со звездой, то же самое сделали остальные ребятишки. Все стали прятать свои доспехи под бревно. В этот момент Плотников вышел на полянку. Дети, разинув от неожиданности рты, молча смотрели на него.
— Не бойтесь, ребята, я свой, — сказал Плотников и спокойно закурил. — Далеко ли отсюда живете?
— С версту будет, — ответил Рокоссовский. — А тебе какое дело?
— В Сталинград играете? — спросил Плотников. — Так, так. Люди кровь проливают, на фронте с немцами бьются, а вы, как маленькие, играми занимаетесь. Оно, конечно, спокойнее… Рокоссовский, твой батька где? Небось фашистам прислуживает?
— Мой батька в Советской Армии, а не у фашистов, — возразил мальчик. — И брат тоже на фронте. Что же ты зря говоришь?
— И мой: И мой! — закричали наперебой остальные ребята.
— Тогда извините: не угадал. А я думал, что вы за фрицев.
— Ты-то сам за кого? — перебил Плотникова Рокоссовский. — Разговорился! За фрицев, за фрицев… Чего тебе здесь надо?
Вопрос был поставлен в лоб. Плотников посмотрел на ребятишек, на их босые, посиневшие ноги и пытливые глаза, посмотрел, подумал и решился.
— Вот что, ребята, — сказал он. — Так и быть, я вам откроюсь. Скажу, зачем я здесь и почему. Вы уже не маленькие, я вам доверяюсь. Я, ребята, партизан. И нахожусь здесь со специальным заданием. Если вы честные парни, не трусы, не плаксы, помогите, а если маменькины сынки, болтуны, — вы мне не компания.
— Ну, а чем помочь-то? Оружие если, так у нас есть.
— Какое оружие? Чего ты врешь? — рассердился Плотников.
— А то нет! Раз говорю есть, значит есть!
— Да откуда оно у вас взялось?
— Откуда, откуда! Вот, смотри!
Ребята, дружно навалившись, с трудом отодвинули толстое бревно, под которым оказалась хорошо замаскированная яма. В ней, к великому удивлению Плотникова, действительно лежали настоящие немецкие автоматы, гранаты и патроны. Как потом объяснили Плотникову мальчики, они раздобыли это оружие еще в 1941 году, подбирая его в различных местах, где происходили бои. Оружие это дети хранили тайком от взрослых и, что особенно удивило Плотникова, великолепно его освоили. Они тут же мгновенно разобрали и собрали по частям автомат, показали гранаты трех систем и объяснили разницу в их устройстве. На вопрос, зачем они хранят это оружие, ребята ответили, что, во-первых, они пустят в ход его против гитлеровцев, когда подойдет Советская Армия, во-вторых, это вообще интересно.
Разговор затянулся и принял непринужденный характер. Потом Мишка, вспомнив о материнской угрозе, сбегал домой, оставив Плотникова с товарищами, но вскоре возвратился. Когда Плотников спросил его, не разболтал ли он дома об их знакомстве, Миша обидчиво ответил:
— Что я, девчонка, что ли, языком трепать?
Убедившись, что имеет дело с надежным народом, Плотников посвятил ребят в существо своей задачи. Он решил привлечь их к делу, использовав мальчиков для дневной разведки. Появление детей у железнодорожного полотна, естественно, не могло вызвать особых подозрений.
Когда он объяснил ребятам, что от них требуется, они восторженно приняли его предложение. Было решено, что трое мальчиков пойдут в разведку, Мишка будет дежурить у места, где зарыта мина, и при приближении поезда подаст знак Плотникову, который будет прятаться в лесу, непосредственно примыкающем к железнодорожному полотну.
Сумрачный осенний день стоял над лесом, в котором залег Плотников, не сводя глаз с маленькой фигурки Мишки, разгуливавшего у самого полотна железной дороги. Остальные ребятишки еще не вернулись с разведки. За те два часа, что Плотников и Мишка дежурили на своих местах, немецкая патрульная дрезина проехала мимо два раза. В первый раз немцы не обратили внимания на крестьянского мальчика, бродившего с лукошком в руке вдоль железной дороги. Во второй раз Мишка, заслышав стук приближающейся дрезины, залег в канаве и вообще не был замечен.
Лежа на влажной земле, Плотников вдруг услыхал далекий, неясный шум. Отсюда, из лесу, было трудно определить по шуму, идет ли это дрезина или поезд. Плотников напряженно вглядывался в то место, где стоял Мишка. Мгновение — и Мишкино лукошко, как было условлено, взлетело вверх. Приближался поезд, была дорога каждая секунда. Плотников вскочил и бросился изо всех сил бежать к мине. Пружину и запал он держал в руках. Прыгнув на полотно, он мгновенно разрыл гравий, поставил запал и приладил пружину. Поезд, который шел с большой скоростью, уже показался из-за поворота рельсовых путей. Пыхтящий паровоз, грозно постукивая на стыках, шел прямо на Плотникова. Мишка, как ему и следовало поступить, успел за эти несколько секунд убежать в лес, откуда, задыхаясь от волнения, следил за событиями. В самую последнюю минуту Плотников успел отбежать от полотна железной дороги. Не оборачиваясь, огромными прыжками он бросился в лес. В тот самый миг, когда он достиг, наконец, опушки леса, раздался страшный взрыв, от которого задрожала земля. Плотников с размаху бросился наземь. Через короткое время раздался второй взрыв, за ним третий, четвертый, и началось нечто невообразимое. По количеству взрывов, следовавших один за другим, по огромному столбу черного дыма, заслонившему место происшествия, и по перемежающемуся треску Плотников понял, что взорван большой эшелон с боеприпасами, среди которых есть и фугасные бомбы и артиллерийские снаряды.
Когда все было кончено и дым немного рассеялся, Плотников и Мишка выбежали на полотно. Надо было спешить, так как скоро мог подоспеть аварийный поезд. Вдоль развороченной железнодорожной насыпи валялись обломки товарных вагонов; вздыбившийся паровоз стоял, как огромная черная свеча. Среди обломков валялись обожженные, изуродованные трупы.
Определив, что в эшелоне было примерно семьдесят товарных вагонов, Плотников направился в обратный путь. Мишка провожал его несколько километров. Потом Плотников остановился, молча обнял мальчика, поцеловал его и сказал:
— Ну, спасибо, Рокоссовский! Выполнили мы с тобой задание. Теперь можешь играть дальше.
— Не буду играть больше, — тихо ответил Мишка. — Я теперь партизаном хочу быть. Всамделишно фашистов бить.
— Подожди, — ответил ему Плотников. — И это придет. Пока играй. Оружие ваше берегите, оно еще пригодится. Погоди, будем фашистов бить, Рокоссовский. Жди только моего сигнала. А я, брат, еще приду. Ты найди пока ребятишек понадежнее да с ними работу проведи. Словом, назначаю тебя здесь нашим ребячьим уполномоченным. Понял?
— Понял, — ответил Мишка.
— Ну вот и все. Пока меня нет, вы только играйте. Приду — вместе работать будем. Без меня ничего делать не смейте!
— Есть без вас ничего не делать! — вытянулся Мишка. — Ждем до вашего прихода!
— Правильно! — коротко и нарочито резко произнес Плотников и зашагал к себе.
Он вернулся в отряд уже к вечеру. Километра за два до стоянки отряда он наткнулся на Шуру, беспокойно бродившую взад-вперед по тропинке. Она поджидала его.
20. В БЕРЛОГЕ ЗВЕРЯ
Господин Отто фон Бургет, начальник русского отдела гестапо, довольно приветливо встретил Амосова, предложил ему сигару и выразил свое удовольствие лично видеть его.
— Весьма рад познакомиться с вами, герр Шпейер, — сказал он, внимательно разглядывая Амосова. — Не так уж много старых работников германской разведки осталось в нашей системе. Ну, а таких, как вы, столько лет проживших в России, и того меньше.
Амосов поблагодарил господина начальника за внимание и предоставленную ему возможность побывать в родном Берлине. Затем по просьбе Бургета он подробно рассказал ему о том, как в 1911 году был откомандирован в военную разведку, окончил специальную школу и направлен в Гатчино, чтобы собрать данные о первом в мире многомоторном самолете «Илья Муромец».
Амосов долго разговаривал в этот день с Бургетом, который очень внимательно слушал, делая изредка какие-то записи в своем блокноте. В конце беседы Бургет предложил Амосову отдохнуть месяц-другой, познакомиться за это время с Берлином, а уж потом приступить к работе.
— Вам надо месяца три поработать у нас, — сказал он. — За это время вы ознакомитесь с нашей системой — в ней много нового, а также с современной диверсионной техникой, радиоаппаратурой и прочим. Все это очень вам пригодится, герр Шпейер. А затем снова вернетесь в вашу милую Россию. Пока еще не решено, какая именно работа будет вам поручена, это во многом зависит, сами понимаете, от положения на фронте. Во всяком случае, мы учтем и ваш многолетний опыт и ваши пожелания. А пока отдыхайте, развлекайтесь, наслаждайтесь воздухом Германии.
На этом закончился их первый разговор. Амосов стал «отдыхать». Он продолжал жить в той же гостинице и ежедневно совершал большие прогулки по Берлину и его окрестностям. Он приглядывался к жизни города, настроениям людей, организации системы снабжения, торговли, внутренней пропаганды.
В Берлине было уныло.
С Восточного фронта непрерывно приходили поезда с ранеными. Власти, не желая, чтобы население знало об этих бесконечных эшелонах, дали указание принимать поезда с ранеными только по ночам. Но, несмотря на все принятые меры, берлинцы узнавали об этом страшном потоке, хлынувшем с востока. Через медицинский персонал военных госпиталей, санитаров, врачей, шоферов автобусов, перевозивших раненых, население узнало о страшных потерях на фронте. Правда, об этом передавали друг другу по секрету, шепотом, на ухо, с оглядкой, но шепот этот заглушал трескучие немецкие марши, непрерывно передаваемые по радио, и истошные вопли фюрера, время от времени поздравлявшего Германию с «историческими победами немецкого оружия».
Амосов все больше узнавал жизнь в гитлеровской Германии. Но главное было, конечно, впереди, и он с нетерпением ждал того дня, когда явится в гестапо и приступит к работе, о которой говорил ему Бургет.
Наконец, этот день наступил. Амосов точно в назначенный час явился в гестапо.
— Ну, как вы отдыхали? — спросил его Бургет, по обыкновению внимательно его разглядывая. — Мне кажется, вы много гуляли, ездили по городу, набирались впечатлений?
— Совершенно верно, господин фон Бургет, — ответил Амосов, который несколько раз замечал, что состоит под наблюдением и что по его пятам нередко следует «хвост».
И он очень точно рассказал Бургету о всех своих прогулках и путешествиях по окрестностям Берлина. Однажды он даже специально выехал в Брауншвейг, где когда-то обучался в военной памяти фельдмаршала Мольтке школе. Школа эта сама по себе мало интересовала Амосова, но он хотел этой поездкой создать впечатление человека, которого неодолимо тянет к местам, где прошла его молодость. И поэтому, приехав в Брауншвейг и заметив, что и на этот раз за ним установлено наблюдение, Амосов с лирическим видом человека, приехавшего уже в пожилом возрасте в город своей юности, ходил по улицам Брауншвейга, грустил на скамейках парка, долго стоял перед зданием военной школы и даже раза два вытирал платком глаза — это было вполне в немецком духе.
Вот и теперь, рассказывая Бургету, как он проводил отпуск, Амосов не преминул сообщить и о своей поездке в Брауншвейг и о «грустных, но сладких воспоминаниях, которые овладели сердцем», когда он там побывал.
Бургет одобрительно покачивал головой, — все, что теперь рассказывал ему Амосов, вполне сходилось с данными наружного наблюдения, которое было за Амосовым установлено именно по приказу господина Бургета. Правда, он сделал это не потому, что сомневался в личности этого человека, — напротив, ни на минуту не сомневался он, что имеет дело именное Гансом Шпейером, — но он считал необходимым понаблюдать за поведением человека, который столько лет прожил в России и мог за это время изменить свои убеждения и свою службу.
Но то, что Амосов в течение месяца не имел ни одной подозрительной встречи, что его прогулки сами по себе не вызывали никаких сомнений, так как были вполне естественны для немца, так много лет отсутствовавшего и жившего на чужбине, наконец и его поездка в Брауншвейг, освещенная особенно подробно в донесениях филеров, которые вели за ним наблюдение, — все окончательно убедило осторожного господина Бургета в том, что Амосову можно вполне доверять.
И он приказал своим помощникам допустить господина Шпейера к материалам русского отдела гестапо. Амосов приступил к работе.
Он работал много, по десять-двенадцать часов в день, чтобы поскорее выполнить задание и вернуться на родину. Он торопился потому, что отдавал себе отчет в том, как дорог каждый день, каждый час, каждая минута. Там — «дома», как мысленно с любовью и нежностью называл он свою родину, — было очень трудно в тот год. Значительная часть страны еще была оккупирована врагом, на протяжении огромного тысячекилометрового фронта шли грандиозные сражения, каких не знала военная история. В тылу люди работали не покладая рук, создавая необходимые припасы для армии, новое оружие, огромные количества танков, самолетов, артиллерии. В этих условиях было особенно важно разоблачить вражескую агентуру, предотвратить возможность диверсий на транспорте, в военной промышленности, на предприятиях, питающих фронт.
По ночам, долго не засыпая в своей пышной постели в отеле «Адлон», Амосов скрежетал зубами от мучительного сознания, что ценные сведения, которые ему уже удалось собрать, он еще не имеет возможности передать «домой», потому что, в целях предосторожности, он, конечно, не был снабжен рацией и не имел права связываться в Берлине с кем бы то ни было, чтобы не провалить ни себя, ни тех, кто выполнял там задания помимо него.
С одной стороны, по тем же мотивам он не имел права ничем обнаружить своего нетерпения и, с другой стороны, должен был использовать все возможности своей работы в гестапо до конца.
…Работа Амосова подходила к концу, и уже близился день его отъезда из Берлина. Все, что он прочел за это время, изучая тома донесений, карты, схемы и дислокации точек немецкой разведки, ее шифры и условные обозначения, представляло первостепенный интерес. Амосов по существу тщательно изучил сложную паутину гитлеровской разведки, ее ближайшие планы и методы работы.
Особый интерес представляли с разведывательной точки зрения донесения с Восточного фронта. Почти во всех этих донесениях содержались жалобы на трудности работы, нежелание советских людей работать с немцами, специфику местных условий и отличную осведомленность советской контрразведки, очень активно работавшей даже в оккупированных немцами районах. В советском тылу агенты гитлеровской разведки проваливались один за другим, что в значительной мере объяснялось тем, что советские люди активно помогали органам безопасности в разоблачении вражеской агентуры и борьбе со шпионами и диверсантами. Парашютисты, выбрасываемые в советских районах, обычно вылавливались самим населением, хорошо работали созданные истребительные отряды.
Оккупантам причиняли огромный ущерб и партизаны, работавшие буквально под самым носом у немцев, имевшие широкие связи среди населения и проводившие свою работу, несмотря на все принятые немецкими властями меры, карательные экспедиции и походы.
Эти донесения доставляли огромную радость Амосову, но важнее для него были документы, касающиеся дислокации агентуры и планов разведки.
Наконец, наступил долгожданный день, когда его вызвал фон Бургет.
— Добрый день, господин Шпейер, — сказал фон Бургет, любезно улыбаясь. — У меня имеется для вас приятный сюрприз. Сегодня нашли, наконец, в архиве бывшей военной разведки ваше личное дело. Теперь могу вам сказать, что мы даже думали, что оно уничтожено, потому что в течение долгого времени не могли его разыскать. Дело в том, что после Версальского договора часть архива военной разведки была уничтожена, а часть так рассредоточена в разных уголках Германии, что ее трудно было найти. Но вот на днях в Шлезингере обнаружили часть старого архива, и там оказалось, в частности, личное дело Ганса Шпейера. Вот оно.
И Бургет показал Амосову черную коленкоровую папку.
— Вот ваша молодость, герр Шпейер, — сказал он. — Ваши фотографии, снятые в том счастливом и, увы, неповторимом возрасте, ваши первые донесения, даже ваши письма, написанные вами лично…
Амосов похолодел. Что это — дьявольская игра, хитро задуманное испытание, катастрофа?
Огромным напряжением воли он заставил себя изобразить радостную улыбку.
— Боже, какое счастье! — воскликнул он. — Неужели сохранились даже мои первые донесения?
— Вот они, — сказал Бургет, раскрывая папку. — Сейчас мы вместе их почитаем. Я понимаю вашу радость, дорогой Шпейер. Нет ничего увлекательнее и счастливее, нежели ожившие дни юности.
Он сел рядом с Амосовым и стал перелистывать папку. На первом листе объемистого дела была наклеена выцветшая от времени фотография совсем юного лейтенанта Ганса Шпейера, окончившего в 1911 году брауншвейгскую военную памяти фельдмаршала Мольтке школу.
— Вам было тогда двадцать лет, Шпейер, — лирически произнес Бургет. — Посмотрим же, сильно ли вы изменились…
И Бургет, резко повернувшись, уставился своим острым, цепким взглядом прямо в лицо сидящего рядом с ним Амосова.
Амосов с почтительной улыбкой спокойно встретил его взгляд.
21. В КОМАНДИРОВКЕ
Все обошлось благополучно. Фотография юного Шпейера, имевшаяся в его личном деле, была рассмотрена Амосовым с неподдельным интересом. В свою очередь и начальник русского отдела с любопытством долго смотрел сначала на фотографию, а затем на Амосова.
— Да, время несколько изменило вашу внешность, — сказал он.
— Тридцать лет… И притом столько лет на чужбине, под маской, в глуши, — добавил Амосов.
Поблагодарив начальника за внимание, Амосов ушел, захватив с собой личное дело Шпейера. На досуге он внимательно изучил его и лишний раз убедился, что Шарапов рассказывал правду. История Шпейера-Шарапова, начавшаяся на выпускном балу брауншвейгской офицерской школы, его работа в дореволюционном Петербурге, гатчинская эпопея — словом, решительно все, что показал на следствии Шарапов, соответствовало данным его личного дела, собранным в этом деле донесениям, рапортам, приказам, заданиям. Ничего нового ознакомление с личным делом Шпейера Амосову не дало.
В этом смысле гораздо больший интерес для Амосова представляла его повседневная работа в русском отделе, дававшая ему возможность детально ознакомиться с методами работы германской разведки и ее опорными точками в ряде районов советско-германского фронта. Дислокация немецких разведывательных школ, в которых шла подготовка шпионов и диверсантов, методы вербовки, техника связи и оповещения, новые шифры и коды, применяемые агентурой, — все это представляло собой ценнейшие данные, которые Амосов поглощал с жадностью, умилявшей его «начальство».
— Как изумительно старателен и работоспособен этот человек, — говорил об Амосове начальник русского отдела.
— Да, старые кадры германской разведки были отлично воспитаны, — отмечали «сослуживцы» Амосова.
Так прошло несколько месяцев. Амосов начал подумывать, что пришла пора выбираться из Берлина домой и приступить к реализации собранных сведений.
Однажды после очередного доклада начальнику русского отдела он попросил, чтобы его направили на работу.
— Я достаточно отдохнул, господин начальник, — сказал Амосов. — Кроме того, моя переподготовка, успешно проходившая благодаря вашему содействию, близится к концу. Не пора ли мне выехать на фронт?
— Пожалуй, я с вами согласен, — ответил начальник. — Я не хотел проявлять в этом вопросе инициативу, так как считал, что вы имеете право жить в Берлине столько, сколько вам хочется… Но раз вы сами заговорили на эту тему, то, что ж, в добрый час!
Речь пошла о работе. Амосову было предложено выехать в Финляндию, а оттуда в северный район Восточного фронта.
— Нас интересуют северные порты СССР, — сказал начальник. — Именно эти порты представляют для русских большое значение: оттуда получаются грузы от союзников. Здесь огромное поле деятельности для вас: диверсионная работа в самих портах, собирание данных о количествах и характере поступающих грузов, наконец установление дат и маршрутов прибывающих и уходящих караванов судов, что необходимо для ориентировки наших подводных лодок, — одним словом, есть над чем поработать.
Амосов выслушал указания и советы начальника и выразил благодарность за доверие и за предоставление ему интересной работы.
— Меня вполне устраивает ваше предложение, — сказал он. — Я сам чувствую, что на севере Восточного фронта есть над чем поработать и в чем себя проявить. Но я просил бы, если это возможно, разрешить мне сначала заехать в Зареченск. Мне очень хочется побывать на своей старой базе. Кроме того, я хотел бы ликвидировать некоторые мелкие личные дела. Это займет у меня не более двух недель, а затем я вернусь и отправлюсь в Финляндию.
Начальник русского отдела согласился. Амосову эта поездка в Зареченск была крайне важна, так как он рассчитывал использовать ее для передачи собранных данных.
Что же касается предложения поехать на север, то оно таило в себе соблазнительные возможности, но сначала надо было «разгрузиться» от берлинских впечатлений и материалов.
«Сперва надо информировать наших, — думал Амосов, — тем более что некоторые данные могут быть немедленно использованы. В Зареченске я найду способ связаться с нашими и запросить указаний в связи с работой на севере. Ведь можно в значительной мере обезвредить немецкие подводные лодки, оперирующие против караванов союзников…»
Через два дня, снабженный всеми документами и полномочиями, Амосов выехал из Берлина на фронт.
Вскоре Амосов вернулся в Москву.
Месяцы, проведенные Амосовым в русском отделе, не прошли даром. В Берлине с ужасом узнавали о провале одной точки за другой. Агентура, с таким трудом насажденная в прифронтовые районы, была поразительно быстро ликвидирована советской контрразведкой. И только «племянник Миша», оставшийся в свое время в Зареченске, пропал неизвестно куда. Амосов не забыл о «племяннике», подозревая, что он, как и прежде, находится где-то в Москве, или, вернее всего, под Москвой. «Племянника» искали.
Однажды летом Амосов выехал за город. В электричке на Северной железной дороге, как всегда, было много народу. Амосов стоял в тамбуре вагона, просматривая газету. Рядом с ним стояли школьники, девушки, пожилые служащие — все они с граблями и лопатами ехали на коллективные огороды. Мелькали подмосковные леса, поляны и дачи. Всюду, начиная от полотна железной дороги, копошились люди. Каждый клочок земли был распахан под огород. Трудовая Москва все выходные дни, все часы, свободные от служебных обязанностей, дружно работала на огородах.
На одной из станций из вагона вышло много народу, и стало гораздо свободнее. Амосов занял место на скамейке и снова погрузился в газету. Внезапно он почувствовал на себе чужой взгляд. Подняв голову, Амосов увидел «племянника Мишу», который стоял неподалеку, с лопатой, в сером коломянковом костюме. Сомнений не было — это было его длинное остзейское лицо, его тусклые глаза. Амосов радостно улыбнулся и бросился ему навстречу.
— Миша! — крикнул Амосов. — Сколько лет, сколько зим!
— Дядюшка! — завопил «Миша», тоже радостно улыбаясь.
На глазах у пассажиров они обнялись. Амосов соображал, как ему быть дальше. Задержать сейчас «племянника» не имело смысла, так как надо было сначала выяснить, где он живет, с кем связан и т. п.
Завязался разговор. На ближайшей остановке «Миша» и Амосов вышли из вагона. «Миша» сказал, что он живет поблизости, в дачном поселке. Он пригласил Амосова к себе и стал расспрашивать, давно ли тот в Москве. Амосов тут же сочинил ему целую историю и дал понять, что он лишь недавно переброшен в Москву со специальным заданием.
Они пришли на дачу, где «Миша» познакомил Амосова с какой-то блондинкой, отрекомендовав ее как свою подругу.
— Можете чувствовать себя свободно, дядюшка, — сказал он. — Люся в курсе всех дел…
Проведя у «племянника» весь день и выяснив, что он и его партнерша потеряли связь со своим руководством вследствие провала одной из явок немецкой разведки, Амосов простился с ними и поехал в Москву.
А ночью «племянник Миша» и его дама были арестованы на своей даче.
Утром, узнав, что операция прошла хорошо и «племянник» находится в должном — месте, Амосов вышел на улицу. В зареченской эпопее, была поставлена последняя точка.
Прохладное, чистое летнее утро омывало город. Мимо со звоном мчались трамваи, летели машины и троллейбусы, сосредоточенно и строго шагали по тротуарам люди. Все были заняты, всем было некогда, у всех были важные дела. Столица, страна, народ спешили к победе.